Сергей Цветков Русская земля. Между язычеством и христианством. От князя Игоря до сына его Святослава
© «Центрполиграф», 2016
* * *
Часть первая. Основание династии
Глава 1. Наследник вещего Олега
Олег умер, согласно преданию, на пятый год после возвращения из похода на Царьград, то есть около 915 г. В наследство своему преемнику он оставил обширную державу «светлых князей», простиравшуюся от Карпат до Среднего Поднепровья. В дипломатических, военных и торговых отношениях с другими странами держава эта выступала под именем Руси, и ее высокий международный статус был подтвержден дружественным договором 911 г. с Византией.
Несмотря на впечатляющие успехи Руси в области межгосударственных отношений, внутренне она представляла собой весьма неустойчивое политическое образование. Единство ее покоилось исключительно на военно-политическом господстве русов над разобщенными славянскими племенами, каждое из которых имело «свое княжение» и жило «своим обычаем». Положение осложнялось тем, что и сама Днепровская Русь не была этнически однородным сообществом. Разноплеменная и разноязыкая, представлявшая собой вавилонское смешение потомков античного скифо-сарматского населения Среднего Поднепровья со славянами (куявами/ледзянами), она подчинялась пришлому «русскому» клану – таврическим русам (выходцам из славянского Поморья, создавшим поселения на побережье Крыма, Таманского полуострова и в устье Днепра). Но на рубеже IX–X вв. «русский» Киев вынужден был подчиниться карпатским русинам, хорватам и мораванам, возглавляемым «светлым князем русским» Олегом. Однако даже при смене правящей верхушки политическая сущность Руси как хищнического раннегосударственного образования, паразитирующего на восточнославянских племенах, осталась неизменной; власть перешла из рук в руки к князьям «от рода русского».
При таком положении вещей смерть Олега с неизбежностью должна была вызвать междоусобицу на Руси. Однако долго так продолжаться не могло. Историческое развитие Руси приближалось к рубежу, за которым ей предстояло либо распасться, погибнуть вследствие внутренних распрей и династической неразберихи, либо создать более или менее прочную политическую организацию. Естественным костяком такой организации по условиям времени могла быть только княжеская династия.
Князь Игорь: проблемы летописной биографии
Кто был преемником вещего Олега?
Ответ, казалось бы, известен – князь Игорь. Однако историческая критика вправе поставить под сомнение династическую легенду Повести временных лет.
Прежде всего ее сведения расходятся с известиями других древнерусских памятников. Наиболее древние и независимые от Повести временных лет источники, как, например, «Слово о законе и благодати» митрополита Илариона и «Похвала» Иакова Мниха (вторая треть XI в.), называют первым киевским династом «старого Игоря», то есть старинного, старейшего, деда-родоначальника; ни о каких его предшественниках на киевском столе они не упоминают. Знаменательно, что и жена его, Ольга, слыла у древнерусских книжников «праматерью всех князей русских». Древнейший памятник церковного права, так называемый Устав князя Владимира, старейший список которого восходит к концу XIII в., отмечает в преамбуле, что святой князь является потомком Игоря, Ольги и Святослава.
Даже «варяжская» редактура летописи не смогла полностью затушевать местную, киевскую традицию, признающую Игоря первым «своим» князем, основателем династии великих киевских князей – владельцев Русской земли. Ведь, несмотря на опекунство вещего Олега, Игорь все-таки «первее нача княжити» в Киеве – именно ради его таинственных прав на «княжение в полях [полянах]» Олег и убивает Аскольда и Дира.
Ключевым моментом биографии Игоря следует считать дату его рождения, ибо только она способна пролить свет на подлинное место мнимого «сына Рюрика» в ряду первых русских князей и, в частности, на его отношения с Олегом и его державой «светлых князей». В Повести временных лет вокняжение Игоря в Киеве происходит в пору его младенчества, хотя точной даты рождения Игоря летописи не знают. Воскресенская летопись приурочивает его появление на свет к 866 г., Никоновская – к 865 г. Таким образом, получается, что он должен был сесть на киевский «стол» тринадцати-четырнадцатилетним отроком. Однако Повесть временных лет отмечает, что по смерти Рюрика Игорь остался «детеск велми», а в сцене убийства Аскольда и Дира его по знаку Олега выносят на руках (и Степенная книга, учтя это обстоятельство, говорит, что Игорь осиротел в двухлетнем возрасте). Цель всех этих «уточнений» одна: связать безответного младенца с Рюриком и варяжской русью.
Между тем еще A. A. Шахматов, реконструируя древнейший летописный свод, пришел к выводу, что самые ранние известия об Олеге не упоминали имени Игоря[1]. Современная историческая критика имеет достаточно поводов утверждать, что подлинная дата рождения Игоря не имеет ничего общего с биографическими данными Повести временных лет. Летописные известия о семейной жизни первой княжеской четы – Игоря и Ольги – вызывают недоумение: нельзя отделаться от мысли, что читаешь житие библейских патриархов. «Настоящие Авраам и Сарра», по определению СП. Толстова[2]. Впрочем, к очевидному вымыслу относится не столько завидное долголетие обоих супругов, которое, в конце концов, не может служить решающим аргументом против летописных сведений об их жизни, сколько датировка некоторых важнейших вех их совместной жизни, а именно: времени женитьбы Игоря на Ольге и рождения Святослава. Не забудем, что речь идет о языческой эпохе, когда в обычае было многоженство. Между тем, если верить Повести временных лет, Игорь женился на Ольге – своей первой и единственной супруге – будучи зрелым тридцати-тридцатипятилетним мужчиной, а сына Святослава, единственного своего отпрыска, зачал спустя добрых четыре десятилетия. Это ли не чудеса!
В приложении к Ольге летописные хронологические выкладки выглядят еще более несуразными, ибо выясняется, что она родила первенца после того, как отпраздновала свою серебряную свадьбу и свой пятидесятилетний юбилей.
Против всего этого протестует не только здравый смысл, но и наши знания о матримониальных отношениях в раннем Средневековье. Тогдашние европейские законодательство и обычай определяли возраст совершеннолетия для мужчин – четырнадцатью – пятнадцатью, для женщин – двенадцатью – тринадцатью годами[3]. Время вступления в брак редко отстояло от этого возрастного рубежа более чем на год-два. Например, о княгине Евпраксии, дочери киевского князя Всеволода I Ярославича, имеем известие, что в возрасте шестнадцати лет она уже успела овдоветь (ее первый муж Генрих Длинный, маркграф Штаденский, умер в 1087 г.). Характерно, что брачные отношения Игоря, как они представлены в летописи, находятся в разительном контрасте с семейной жизнью его сына Святослава, который бывал в Киеве наездами и, однако же, ко времени его гибели в 971 г., то есть приблизительно тридцати лет от роду, уже имел от разных женщин по крайней мере троих сыновей[4], старшему из которых, Ярополку, было, кажется, не менее тринадцати – пятнадцати лет и он уже год как был женат на «грекине». Здесь летописец явно оказывается гораздо ближе к истине, нежели тогда, когда, пользуясь обрывками преданий, набрасывает фантастическую биографию родителей Святослава.
Зная, какую огромную и подчас тираническую роль в жизни средневековых людей играл обычай, особенно в матримониальных отношениях владетельных особ, мы должны признать за верное, что к моменту рождения Святослава Игорю должно было исполниться лет пятнадцать – семнадцать, а Ольге – не больше пятнадцати лет. Рождение Игоря состоялось, таким образом, несколько позже 920 г. Эта датировка, помимо прочего, позволяет удовлетворительно объяснить не объяснимое никакими другими способами обстоятельство: почему при растянутом более чем на семь десятков лет княжении Игоря вся его действительная деятельность на страницах Повести временных лет умещается в одно пятилетие (941–945 гг.).
Выходит, что «старый Игорь» умер еще совсем молодым человеком[5] – лишнее подтверждение тому, что его прозвище не имеет отношения к его возрасту по летописной биографии, а означает «старейшего», «первого» князя, родоначальника великих киевских князей[6]. И дано оно было ему задолго до того, как Рюрик и Олег попали в число его родственников.
Две Руси, две династии
Для прояснения отношений Олега и Игоря чрезвычайно важны их договоры с Византией – вполне надежные исторические документы[7]. Достаточно прочитать их хотя бы раз без оглядки на династическую концепцию Повести временных лет, чтобы увидеть непреложный факт: два князя, представители «руси», выступающие субъектами этих договоров, не имеют между собой ничего общего, кроме принадлежности того и другого к «роду русскому». Причем различие это прослеживается по самым существенным и важным признакам: титулатуре, вассальной иерархии, этническому составу дружин, направленности политических интересов.
В самом деле, если Олег – это «наша светлость», «великий и светлый князь русский», под чьей рукой находятся другие «великие и светлые князи русские» и «светлые бояре», сидящие в «русских» городах, то «великий князь русский» Игорь не имеет в подчинении не только «светлых», но и вообще никаких князей[8], а властвует над «боярами» и «людьми Русской земли». Первый заключает договор в пользу «светлых князей» и торговой руси – послов и «гостей» из «русских градов»; второй отстаивает преимущественно торговые интересы своей семьи и «бояр», добиваясь для них права «посылать в Греческую землю к великим царям греческим корабли сколько хотят». Большинство «русских» городов его мнимого предшественника совершенно позабыты. В то время как Олег хлопочет за Киев, Чернигов, Переяславль, Полоцк, Ростов, Любеч и «прочаа грады», Игорь покровительствует всего трем городам Среднего Поднепровья: Киеву, Чернигову, Переяславлю – и все. При этом города, входящие в состав Олеговой державы, в большинстве своем находятся в западнославянских землях, так как их восточнославянские двойники в начале X в., по археологическим данным, еще пребывали в статусе догородских поселений.
Не менее любопытно выглядит сопоставление текста обоих договоров в этой их части с данными современного византийского источника. Константин Багрянородный знает во «внешней Росии», которой правит князь Игорь, города: Киоаву (Киев), Немогард (?), Милиниски (Смоленск), Телиуцу (Телич), Чернигогу (Чернигов) и Вусеград (Вышгород); из них с перечнем Олеговых городов совпадают только Киев и Чернигов, хотя византийский император, несомненно, отметил самые крупные городские центры «внешней Росии» своего времени.
Более того, разнятся не только «русские грады» обеих держав – названия самих государств Олега и Игоря разные! Судя по договорам, Олег владеет Русью, Игорь – Русской землей[9]. В географическом положении той и другой есть заметное различие. Согласно одной из статей договора 911 г., Олеговы послы и купцы, получавшие содержание от константинопольских властей, заживались на подворье святого Маманта («витали у святого Мамы») по целому полугоду. Между тем из обстоятельного описания плавания киевских русов в Царьград, сделанного в середине X в. Константином Багрянородным, известно, что торговый караван князя Игоря покидал Киев в июне, добирался до Константинополя в июле, а в конце сентября – начале октября уже собирался назад, чтобы успеть вернуться в Киев до окончания навигационного сезона на Днепре. В полном соответствии с этим договор 944 г. умалчивает о полугодовой «месячине», ограничиваясь замечанием, что русы «не имеют власти зимовать у святого Мамы». Отсюда следует, что Олеговы купцы, «емлющие свою месячину на 6 месяц», приплывали в Константинополь и уплывали из него «домой, в Русь» по незамерзающим водоемам – Дунаю и Черному морю и что договор 911 г. охранял торговые интересы преимущественно карпатских и дунайских русов.
Далее, незаметно, чтобы Олега особенно занимал регион Северного Причерноморья, тогда как Игорь обнаруживает повышенный интерес к устью Днепра и «стране Корсунской» (крымским областям вокруг Херсонеса), – конечно, потому, что все подчиненные ему города, как и его Русская земля, в отличие от Руси и «русских градов» Олега, лежали на днепровском водном пути. По той же причине Игорь мог взять под свою руку наем русов на службу к императорам, ибо полностью контролировал ситуацию в своей Русской земле – Среднем Поднепровье; Олеговы же русы имели право наниматься «своею волею», не спросясь князя, потому что власть Олега над многими областями его державы была чисто номинальной.
Сходным образом договор 911 г. предусматривает выдачу «злодея» русам вообще, без упоминания их князя; договор же 944 г. оговаривает, что русские нарушители спокойствия в Константинополе отсылаются греками в Русскую землю, к «князю вашему», то есть к Игорю. Еще одно указание на то, что Олегова Русь была более широким и рыхлым территориальным образованием, нежели Русская земля князя Игоря, содержится в той статье договора 911 г., которая определяет порядок передачи наследства умершего руса на его родину. Послушаем комментарий Г. Г. Аитаврина к этому месту: «Обязанности по сохранению имущества умершего брали на себя имперские власти, следовательно, соратники соотечественника не имели права препятствовать передаче имущества… в казенное хранилище. При прибытии же первого русского торгового каравана, в котором находились люди из тех мест, где жила семья покойного, его имущество передавали им. Акт передачи совершался, несомненно, официально, с участием императорского чиновника и того русского посла, который представлял интересы княжества (или города), откуда прибыл в империю умерший воин»[10]. То есть с 911 по 944 г. имперские власти вели дела не с послами великого князя, а напрямую с представителями многочисленных «светлых князей» или городских общин, входивших в Олегову Русь, которые вели самостоятельную торговлю в Византии. Однако в договоре Игоря подобного параграфа нет, и, конечно, не случайно – в нем просто не было надобности.
Игоревы русы (послы и «гости») приплывали в Константинополь из одного географического региона – Русской/Киевской земли, поэтому у имперских властей не возникало затруднений, в какую «Русь» передать имущество покойного: был ли он княжеским дружинником или городским купцом, его сородичи и соотечественники – послы верховной власти и представители городов Русской земли – всегда находились вместе в одном и том же торговом караване, снаряженном от имени великого князя русского Игоря, его родственников и городов «земли Русской».
Знаменательно также, что ни сам Игорь, ни его жена и сын (Ольга и Святослав) не вступают ни в какие отношения – легендарно-анекдотические или исторические – со «словенами», с которыми в летописном повествовании через анекдот о парусах накрепко связан «светлый князь русский» Олег. Словом, перед нами «две „Руси“ – две династии, две географии, две истории»[11]. В первом случае договор заключил предводитель обширной «русской» федерации, или, пользуясь более осторожным термином A. B. Черепнина, «политической ассоциации»[12], простиравшейся от Карпат до Черного моря; во втором – глава семейного клана, держащего «княжение» в Русской земле, ограниченной Средним Поднепровьем.
Итак, Игорь не был и не мог быть наследником Олега, поскольку оба они принадлежали к разным «русским» родам, соперничавшим друг с другом этническим группировкам русов – карпатских и киевских, а смерть одного и рождение другого были разделены по крайней мере семилетним промежутком. Очевидно, что между Олегом и Игорем был кто-то еще, ибо княжеский род Олега, разумеется, не остался без преемника.
Известия арабских писателей о «царе русов»
Третий герой событий 920–930-х гг. в Русской земле фигурирует сразу в нескольких источниках. Несмотря на это, он все еще не признан действующим лицом русской истории. Однако ему давно пора выйти из тени.
Впервые он предстает перед нами безымянным – в записках багдадского дипломата и путешественника Ибн Фадлана, посетившего в 921–922 гг. Волжскую Булгарию, где ему представился случай лично побеседовать с купцами-русами. От них он узнал, что где-то по соседству с Волжской Булгарией правил «царь русов», сидевший в «высоком замке».
В исторической реальности X в. ближайший к Волжской Булгарии «царь русов» находился в Киеве. Об этом имеется свидетельство другого арабского путешественника Ибн Хаукаля: «Русы. Их три группы. Одна группа их, ближайшая к Булгару, и царь их сидит в городе, называемом Куйаба…» Ибн Хаукаль работал над своей «Книгой путей и стран» в 950–970-х гг., но, как установлено, его известие о русах восходит к сочинению багдадского географа аль-Истахри, писавшего в 930–950-х гг., который, в свою очередь, обработал книгу среднеазиатского ученого аль-Балхи, написанную около 920 г.[13]
Таким образом, «царь русов» из «высокого замка» и «царь русов», сидящий в Куйабе/Киеве, оказываются одним и тем же лицом. Древнерусские источники и современная археология подтверждают, что крепостной замок первых киевских князей располагался на холме.
Не менее значима другая деталь из рассказа Ибн Фадлана. «Один из обычаев царя русов тот, – пишет он, – что вместе с ним в его очень высоком замке постоянно находятся четыреста мужей из числа богатырей, его сподвижников, причем находящиеся у него надежные люди из их числа умирают при его смерти и бывают убиты за него».
Обратим внимание на упоминание обычая ритуального убийства дружинников в случае смерти «царя русов». Очевидно, это сообщение относится к погребению вещего Олега, умершего за пять-шесть лет перед тем. Для славянской похоронной обрядности нечто подобное засвидетельствовал арабский историк Масуди (ум. в 956 г.). По его словам, сербы «сожигали себя в огне, когда глава племени умрет». Речь идет, разумеется, только о самосожжении дружинников и ближайших княжеских слуг, а не всех мужчин племени. Современные Масуди византийские писатели, как, например, Константин Багрянородный, знают поселения сербов не только на Балканах, но и в других местах Европы – в частности, в Прикарпатье. В связи с этим можно предположить, что похороны «светлых князей» карпатских русинов действительно сопровождались убийством их дружинников. Это, в свою очередь, позволяет видеть в «царе русов» из сообщения Ибн Фадлана одного из «светлых князей» карпатских русинов[14].
Известие Ибн Фадлана о княжении «царя русов» в Киеве начала 920-х гг. не может относиться к вещему Олегу, к тому времени уже умершему. Игорю, как мы выяснили, еще только предстояло появиться на свет. Между тем «царь русов» – еще не старик и уже далеко не младенец. Ибн Фадлан пишет, что рядом с ним постоянно находился его гарем – 40 девушек, которые отнюдь не могли пожаловаться на недостаток любовного внимания со стороны их господина: «А ложе [престол] его огромно и инкрустировано драгоценными самоцветами. И с ним сидят на этом ложе сорок девушек для его постели. Иногда он употребляет как наложницу одну из них в присутствии своих сподвижников…»[15] Против отождествления любвеобильного «царя русов» с Игорем говорит и то обстоятельство, что в сообщении Ибн Фадлана ничего не сказано о многочисленных родственниках, которые окружают Игоря в договоре 944 г.
Наблюдая похороны знатного русского купца, Ибн Фадлан отметил, что его родственники водрузили на могильном кургане «большую деревяшку хаданга [белого тополя]» и «написали на ней имя [погребенного] мужа и имя царя русов…». К сожалению, арабский путешественник, обыкновенно столь дотошный и внимательный к деталям, не полюбопытствовал узнать имя русского владыки.
Так кто же он, этот таинственный «русский царь»?
«Царь Руси» Х-л-го из Кембриджского документа
Сообщения арабских писателей о «царе русов» находят подтверждение в так называемом Кембриджском документе (из библиотеки Кембриджского университета) – средневековой рукописи на древнееврейском языке, принадлежащей перу неизвестного автора, по всей видимости, хазарского или византийского еврея. Сочинение это в целом является мифолого-литературной обработкой истории Хазарского каганата, что затрудняет датировку описываемых в нем событий и их историческую интерпретацию. Однако один эпизод изложен со многими реалистическими подробностями и приурочен к последним годам правления византийского императора Романа I Лакапина (920–944). По сведениям автора Кембриджской рукописи, «царем Руси» в это время был довольно беспокойный человек, именуемый Х-л-го (HLGW). Подстрекаемый императором Романом, он напал на крымские владения Хазарии, но, потерпев неудачу, обратил оружие против Византии.
Кембриджский аноним называет себя современником этих событий, и некоторые исследователи действительно склонны признать весь документ подлинным источником X в.[16] Но излишняя доверчивость здесь также неуместна, так как еще В. К. Коковцов, один из первых издателей и критиков этого памятника, убедительно показал его литературное происхождение и решительно отказался видеть в нем «исторический документ, современный событиям X века», отнеся время составления рукописи к XI–XII вв. или даже к XIII в. Впрочем, он не исключил, что, выстраивая сюжет о Х-л-го, еврейский книжник-«романист» мог использовать некий утраченный византийский источник X в.[17] Таким образом, хотя плевел на этом поле оказывается гораздо больше, чем зерен, эти последние все же есть и их необходимо найти.
В исторической литературе считается безусловным фактом, что имя «царя Руси» в его древнееврейском написании соответствует древнерусскому имени Олег, как оно произносилось в X или XI в. в Византии[18]. Видимо, по-гречески оно звучало как Эльгос (Helgos), поскольку княгиню Ольгу Константин Багрянородный именует Эльгой.
Х-л-го приписано участие в двух исторических событиях, подлинность которых не подлежит сомнению. Во-первых, это конфликт Византии с Хазарией, случившийся в конце 930-х гг. Причиной его, согласно Кембриджскому документу, были санкционированные Романом I Лакапином религиозные гонения на византийских евреев – об этом же имеются достоверные показания мусульманских источников. Репрессии имперских властей вызвали ответное избиение христиан в Хазарии. Тогда-то, говорит Кембриджский аноним, император Роман обратился к «царю Руси» Х-л-го, склонив его напасть на хазарские владения в восточной Таврике. Война с Хазарией в конце концов завершилась поражением русов, после чего хазарский полководец Песах[19] отправил побежденного Х-л-го в поход на Византию. Этот поворот сюжетной линии в судьбе Х-л-го делает его предводителем нападения русов на Константинополь в 941 г. – второго реального исторического события, связанного с именем «царя Руси»: «И пошел тот [Х-л-го]… и воевал против Константинополя на море четыре месяца. И пали там его мужи, так как македоняне [византийцы] победили его огнем».
Известие Кембриджского документа в этой его части полностью совпадает с описанием поражения русов под стенами Царьграда в 941 г.: в обоих случаях военные действия длятся три-четыре месяца, и флот русов гибнет от греческого огня.
Вместе с тем очевидно, что здесь мы имеем дело с искажением действительности. В 941 г. «русскую» флотилию возглавлял князь Игорь, о чем были хорошо осведомлены не только в Русской земле, но также в Византии и в Европе. Так, в «Истории» Льва Диакона (вторая половина X в.) византийский император Иоанн Цимисхий говорит князю Святославу Игоревичу: «Полагаю, что ты не забыл о поражении отца твоего Ингоря, который, презрев клятвенный договор, приплыл к столице нашей с огромным войском на 10 тысячах судов, а к Киммерийскому Боспору прибыл едва лишь с десятком лодок, сам став вестником своей беды». Германский дипломат Аиутпранд, побывавший около середины X столетия в Константинополе, записал со слов очевидцев историю русско-византийской войны 941 г., отметив, в частности, что «королем этого народа [русов] был [некто] по имени Игорь, который, собрав тысячу и даже более того кораблей, явился к Константинополю».
Остается предположить, что в 30-х гг. X в. на Руси действительно правил некий князь Х-л-го/Олег, совершивший военную экспедицию в Крым, смутные известия о котором позволили позднейшему еврейскому автору Кембриджской рукописи, не слишком хорошо разбиравшемуся в древнерусской истории, представить его также предводителем морского набега 941 г. на Константинополь. Сделать это было тем легче, что оба события – крымский и константинопольский походы русов – разделены всего несколькими годами.
Но в какой же Руси «царствовал» Х-л-го?
В. А. Мошин[20] (вслед за В. А. Пархоменко[21]) признавал наиболее вероятным, что этот персонаж Кембриджского документа был независимым князем «русской» Тмуторокани[22]. Но отождествление «царского» титула Х-л-го со статусом тмутороканского князя выглядит безусловной ошибкой. Черноморско-азовские поселения русов не были монолитным политическим образованием, возглавляемым одним верховным правителем. Таврическую Русь первой половины X в. следует представлять в виде конгломерата мелких самостоятельных вкраплений посреди хазарских и византийских владений (побережье восточного Крыма и Таманского полуострова усеяно остатками небольших поселений IX–XI вв., даже не всегда укрепленными[23]). Местные князья были, по-видимому, только военными предводителями, тогда как в мирное время высшая власть принадлежала какому-то демократическому органу, вроде казачьего круга. Вряд ли можно считать случайностью, что первые имена тмутороканских князей появляются в источниках только в начале XI в. и лишь постольку, поскольку князья эти находились в родстве с киевской династией – скорее всего, это обстоятельство отражает мелкотравчатость статуса местных «русских» правителей X в. А между тем положение Х-л-го среди русов было настолько значительным, что позволило Кембриджскому анониму представить его организатором и руководителем очередного набега русов на столицу Византии.
Не приходится сомневаться, что в Хазарии X в. географический термин «Русь» относился к обоим «русским» регионам – Средне днепровскому и Таврическому. Действительно, описание войны Х-л-го с хазарами содержит прямое указание на то, что его владения не совпадали с Таврической Русью. Если присмотреться к последовательности событий конца 930-х гг., о которых повествует Кембриджский аноним, то можно заметить следующее. Появившись в Тавриде как бы из ниоткуда, Х-л-го захватывает хазарский город С-м-к-рию (в восточном Крыму) и с добычей возвращается к себе – в «никуда». В ответ хазарский полководец Песах разоряет крымские поселения русов. Далее говорится: «И пошел он оттуда [из восточного Крыма] на Х-л-го» – то есть, как надо понимать, покинув Тавриду, Песах вторгся непосредственно во владения Х-л-го, которые, следуя духу текста, надо искать где-то вне Крыма. Если бы «царь Руси» был тмутороканским князем, то последовательность ударов Песаха, нанесенных из района Северо-Восточного Приазовья, очевидно, была бы иная – сначала по Тмуторокани, а затем по городам таврических русов, ибо их обратная очередность в этом случае выглядит необъяснимой стратегической нелепостью. Кроме того, в случае ограничения зоны военных действий одними таврическими областями автор Кембриджского документа, надо полагать, сумел бы точнее определить местонахождение родовых владений Х-л-го.
В итоге могущественный, но неудачливый Х-л-го/Олег Кембриджского документа должен быть признан правителем восточноевропейской державы «светлых князей», фигурирующей в договоре с греками 911 г., и одним из главных возмутителей спокойствия на Черном море в конце 930-х гг. Я не вижу никаких препятствий для того, чтобы отождествить его с «царем русов», сидевшим в начале 920-х гг. в «высоком замке» Куйабы/Киева, в окружении 40 наложниц и нескольких сотен дружинников.
Олег II Моравский
Известия Кембриджского документа и арабских писателей полностью подтверждаются сведениями моравских летописей, согласно которым после смерти вещего Олега[24] княжение в Русской земле унаследовал его преемник, моравский князь Олег II (назовем его так).
Свидетельство моравских летописей имеет особую значимость, поскольку сердцевина державы вещего Олега находилась именно в Великой Моравии и «русской» Галиции. К сожалению, оригинальные древнеморавские источники, рассказывающие о событиях на Руси после смерти Олега, до наших дней не сохранились. Но отголоски древнеморавской традиции слышны в трудах многих чехо-моравских и польских авторов XVI–XVIII вв. Наиболее подробно ее излагают чешский писатель XVII в. Томаш Пешина и польские историки Ян Стржедовский и Христиан Фризе (XVIII в.), которые пользовались летописными записями XV–XVII вв., восходившими, в свою очередь, к раннесредневековым моравским и русским хроникам[25]. Т. Пешина, в частности, ссылается на утерянное к настоящему времени историческое сочинение 1620-х гг. Яна Амоса Коменского, который использовал материал «древней русской летописи»[26]. По этим известиям, вещему Олегу наследовал его сын, носивший то же имя – Олег; впоследствии он принял христианство и был наречен в крещении Александром[27]. Около 936 или 939 г. Олег II был изгнан Игорем из Киева и бежал в Моравию.
Итак, западнославянская традиция прямо называет наследника вещего Олега и соперника Игоря в борьбе за киевский стол – Олега II. Это известие прекрасно вписывается в ход наших рассуждений, и отвергать его нет оснований, ибо Игорь не мог унаследовать от вещего Олега княжение в Русской земле в силу изложенных выше возрастных ограничений его биографии и чуждости роду «светлых русских князей» Моравии и Галиции[28].
Важно и то, что обозначенная в моравских летописях дата изгнания Олега II из Киева – 936 или 939 г. – позволяет ему предпринять поход в Крым еще в качестве «царя Руси», в согласии с показаниями Кембриджского анонима. Вместе с тем сведения моравских летописцев удовлетворительно разрешают проблему участия Х-л-го в походе 941 г. на Константинополь в Кембриджском документе: становится ясно, какой именно Олег «заместил» в Кембриджской рукописи Игоря и почему это стало возможным.
Словом, все говорит за то, что «царь Руси» Х-л-го и Олег II Моравский, «по происхождению русский князь»[29], – это одно и то же лицо: правитель восточноевропейской Руси во второй половине 910-х – конце 930-х гг.
Теперь, когда подлинный наследник Олега Вещего восстановлен в своих правах, мы можем вернуться к Игорю и обстоятельствам утверждения в Киеве великокняжеской династии Игоревичей.
Глава 2. Великокняжеский род русской земли
Русская земля после смерти вещего Олега
Смерть вещего Олега возвестила скорый и неминуемый распад созданной им Руси – державы «светлых князей». Непрочность этого государственного образования была обусловлена прежде всего неопределенностью властных полномочий «его светлости», «великого князя русского», который в договоре 911 г. выступает живым олицетворением единства интересов «светлых князей», но не более того. По сути, это – «атаман», «первый среди равных», формальный глава еще неясно обозначенной иерархической структуры, в которой «горизонтальные» связи преобладают над «вертикальными», дружинная демократия – над отношениями вассалитета. Поэтому сообщение древнеморавских летописей о том, что Олег II наследовал вещему Олегу по праву сыновнего родства, скорее всего, не соответствует истине. Неизвестно, были ли вообще у вещего Олега сыновья. Договор 911 г. либо фиксирует бездетность Олега за четыре года до смерти, либо не рассматривает детей «его светлости» в качестве возможных его наследников и правопреемников – трудно сказать, какое предположение вернее.
Непросто ответить и на другой вопрос: почему, не позднее 920/921 г., Олег II обосновался в Киеве, как это явствует из сообщения Ибн Фадлана о сидящем в Куйабе «царе русов». По этому поводу также можно высказать одни догадки. Киев мог приглянуться Олегу II как наиболее удобный пункт для сбора дани с восточнославянских племен. Быть может, перенос резиденции «светлого князя» из карпатского «Джарваба»[30] в «высокий замок» Киева был вынужденным шагом, ввиду непрекращающихся набегов венгров в первой четверти X в. на карпатские области распавшейся Великой Моравии. Не исключено, наконец, что Олег II, будучи одним из «светлых князей», мог быть назначен киевским посадником еще при жизни вещего Олега.
Как бы то ни было, но моравский этнокультурный элемент сильно ощутим в археологии Киева этого времени. Исследователи выделяют в особую группу украшения IX–X вв. из Среднего Поднепровья, орнаментированные растительными и фигурными мотивами, вроде серебряных оковок турьих рогов из Черной могилы в Чернигове и оковки рукояти меча из дружинной могилы близ Золотых ворот в Киеве, отмечая, что «такую технику и орнаментальные мотивы можно прослеживать и на некоторых поясных бляхах и наконечниках из Микульчиц, Бржецлава-Поганска, Старого Места, Желенок, и особенно на типичных великоморавских украшениях – гомбиках, находки которых сосредоточиваются в области трех крупных южноморавских центров и далее в Средней Чехии и Юго-Западной Словакии»[31]. Ряд общих элементов объединяет ювелирные изделия Моравии с украшениями из других древнерусских земель, – это видно на примере нитранских и волынских серег, моравских и гнездовских лунниц, моравских и русских эмалей и т. д. Еще более знаменательны параллели в погребальной обрядности. Множество дружинных могил Киева и Чернигова по характеру и деталям захоронений полностью идентичны соответствующим археологическим памятникам на территории Великой Моравии. Особую значимость имеют прямые аналогии в погребениях знати, свидетельствующие об этнокультурном родстве правящей элиты Киева и карпатских русинов[32]. Неподалеку от Чернигова, на правом берегу Десны, даже возник целый моравский город – Моравийск/Моравск. Другое моравское поселение в Русской земле – Моравица/Муравица – находилось западнее Киева, неподалеку от Луческа/Луцка, при впадении речки Иквы в Стырь.
Пересев на киевский стол, Олег II тем не менее унаследовал после смерти вещего Олега титул верховного правителя русов – «великого и светлого князя русского» («царя Руси», «архонта Росии»), под чьей рукой находились прочие вожди русов, в том числе и киевский князь. Указание на это содержится в словах Льва Диакона о том, что Игорь, напавший на Византию, «презрел клятвенный договор» 911 г., срок действия которого в 941 г., как видно, еще не истек. Таким образом, «светлокняжеская» титулатура главы Руси из договора 911 г. была действительна и в 941 г. Правда, к Игорю она не имела отношения. В договоре 944 г. Игорь – великий князь, без «светлости». То есть византийцы еще в 941 г. считали Игоря обязанным соблюдать договор 911 г. и, следовательно, знали его как сына одного из князей «под Олгом сущим», от имени которых послы вещего князя клялись хранить «любовь непревратну» с Византией.
Но со смертью вещего князя действительная власть Олега II в Русской/Киевской земле становилась все более эфемерной, а возглавляемая им держава «светлых князей» неуклонно превращалась в политический призрак, государственную фикцию. И эти политические изменения раньше всех и наиболее остро почувствовали в Киеве.
Князь Игорь и его родичи
Княжеский род Русской/Киевской земли нельзя было причислить к старинным владетельным родам. Ко времени рождения Игоря, то есть в начале 920-х гг., ему, как и всей Русской/ Киевской земле, по-видимому, едва насчитывалось полсотни лет.
Смерть вещего князя способствовала оживлению в Киеве сепаратистских настроений. Очевидно, с приходом к власти Олега II и началось стремительное возвышение одной из ветвей владетельного «русского рода» города Киева, главой которого стал малолетний Игорь. К этому располагал сам принцип отношений центра и окраин в державе «светлых князей», устроенной, по всей видимости, по образцу Великой Моравии, которая «не пошла далее установления экзархических (административно-территориальных) даней и определенной зависимости местных князей, причем в захваченных землях размещались моравские гарнизоны, назначались князья-наместники, а с местного населения взымалась дань. До полной узурпации земельной собственности, до насаждения собственно моравских порядков в захваченных землях дело не дошло…»[33].
Отношения «светлого князя» с киевской аристократией были, по-видимому, сложными. Хотя Олег II, кажется, не посягал открыто на права Игоря, однако мотив соперничества в их взаимоотношениях постоянно присутствовал. По моравским известиям, вступивший на престол Игорь опасался, чтобы народ не избрал Олега II киевским князем «во имя великих заслуг» его подлинного или мнимого отца – вещего Олега[34].
К тому времени великокняжеский «русский род» – совокупный владелец Русской /Киевской земли – был уже довольно многочисленным и разветвленным кланом. Как явствует из договора 944 г. с греками, помимо Игоревой семьи (жены Ольги и сына Святослава), к родичам киевского князя принадлежали: два Игоревых племянника («нетия») – Игорь и Акун (последний, вероятно, был двоюродным племянником великого князя, поскольку в тексте договора его имя стоит не рядом с первым племянником, а намного ниже), а также некие Володислав, Предслав[35], Турд/Турдуви, Фаст, Сфирька/Сфирн, Тудко/Тудок, Евлиск/Влиск, Воик, Аминод/Аминд, Берн, Гунар(ь), Алдан, Клек, Етон, Гуд(ы), Туад, Ут, Сфандра, жена Улебова, и, видимо, сам Улеб[36].
Их принадлежность к одному с Игорем княжескому роду (хотя не исключено, что кто-то мог принадлежать и к Ольгиной родне), по разным степеням и линиям, мужским и женским, подкрепляется следующими соображениями. Во-первых, все они выступают субъектами договора с «русской» стороны, тогда как, например, известный по летописи воевода Игоря Свенгельд там даже не упомянут. Следовательно, их участие в заключении договора было обусловлено не служебными, а родственными отношениями с Игорем[37]. На то же обстоятельство вполне определенно указывает присутствие в перечне этих лиц Игоревых племянников, причем если первый из них – тезка князя – назван сразу после княгини Ольги, то Акун «затерялся» среди прочих имен – ясное свидетельство того, что некоторые из этих людей превосходили его старшинством в роду.
Во-вторых, интересующие нас лица, подобно Игорю и членам его семьи, представлены в договоре своими собственными послами, что делает их в известной степени равноправными – по отношению к княжеской семье – участниками соглашения.
И наконец, в-третьих, следует обратить внимание на то, в каких словах Константин Багрянородный описывает княжеское полюдье в Русской земле времен князя Игоря: «Когда наступает ноябрь месяц, тотчас их [росов] архонты выходят со всеми росами из Киава и отправляются в полюдия…» («Об управлении империей»). Здесь весьма примечательно множественное число, употребленное по отношению к правителям Руси – «архонты», между тем как в начале этой главы своего сочинения Константин называет верховным «архонтом Росии» одного человека – Игоря. Не приходится сомневаться, что «архонты», отправлявшиеся каждую осень в полюдье вместе с князем Игорем, – это те же самые люди, чьи имена сохранил договор 944 г. Важно, что, в отличие от «светлых князей» в 911 г., которые сидели в своих «градах», «архонты Росии», по свидетельству Константина, обитали в Киеве, вместе с Игорем.
В наиболее исправных летописных текстах договора эти люди названы боярами («великий князь Игорь и его бояре…»; «великий князь русский и боляре его…»). Правда, в ряде древнерусских памятников наблюдается терминологическая путаница, когда одни и те же лица называются то боярами, то князьями попеременно. Это объясняется множественным значением термина князь у славян. Одно из них, древнейшее, имело отношение к знатности, родовитости. Филологам известны верхнелужицкое khez – «господин» и словацкий архаизм, сохранившийся лишь в женском роде: knahyna, «княгиня» – «вельможная, благородная»[38]. В этом архаическом значении («благородный вельможа», «старейшина») князь в X в. действительно иногда являлся синонимом боярина. Другое, более позднее, значение термина «князь» было связано с верховной властью – «повелитель народа, государства». Не позже середины IX в. оно возобладало над первым, превратив родоплеменной термин «князь» в титул, который за границами славянского мира переводили как «правитель», «суверен», «независимый государь» – «реке» (rex), «дукс» (dux), «архонт», «малик» и т. п.
Вместе с тем родственная близость к князю у славян еще не обеспечивала права на княжеский титул. Член княжеского рода становился князем (политической фигурой) только после того, как садился княжить в «стольном» городе. Город и княжеский титул не существовали отдельно один от другого. Нельзя было быть князем «вообще», но лишь – князем киевским, князем черниговским, князем смоленским и т. д. Родственники Игоря не могли носить княжеский титул уже в силу того, что сидели вместе с ним в Киеве «на едином хлебе» (показание Константина Багрянородного об «архонтах Росии»), как в старину было в обычае и у других славянских народов, например в семьях чешских и польских князей[39]. Потому-то, несмотря на близость вышеназванных лиц к княжеской семье, в именном перечне договора 944 г. все они представлены нетитулованными особами (в отличие от «светлых князей» из договора 911 г., сидевших по «русским градам»). Зато владеющий киевским столом Игорь носит титул великого князя, а Ольга, владелица Вышгорода, – княгини.
Из именного перечня русов в договоре 944 г. видно, что именование по отчеству тогда еще не вошло в обычай даже между славяно-русской знатью. Поэтому имя настоящего, не летописного отца Игоря, по-видимому, навсегда останется неизвестным. Можно лишь заметить, что сама эта неизвестность говорит о том, что он вряд ли обладал какими-либо выдающимися достоинствами.
Почти нечего сказать и о внешности князя Игоря. У нас есть только упоминание Львом Диаконом коренастости, мохнатых бровей, курносого носа и светло-синих глаз Святослава Игоревича, дающее возможность предположить, что эти фенотипические признаки были унаследованы им от его родителя.
Результаты филологического анализа имен Игоря и его родственников могут служить превосходным пособием к курсу этнической истории русов[40]. Вряд ли, однако, эти имена отражали действительную этническую принадлежность членов княжеского рода. Их разнообразие, скорее всего, объясняется заимствованием. Достаточно характерно, что «при этой разноэтничности в расположении имен правящей верхушки в договоре отсутствует последовательность по этническому принципу», то есть поименованные лица не образуют в тексте договора компактных этнических групп, что свидетельствует о потере «русской» знатью связей с теми местами, откуда происходят их имена[41]. Родиной всех этих людей было Среднее Поднепровье – Русская земля.
Печать Святослава
В то же время родовая символика киевских князей «от рода русского» свидетельствует о том, что они не забыли своих «вендских» корней. Речь идет о нанесенных на монеты, княжеские печати, кирпичи, глиняную посуду, украшения, мечи и другие предметы знаках в виде двузубца или трезубца, получивших в литературе название «знаки Рюриковичей». Их символическое значение истолковывали по-разному, видя в них якорь, шлем, двулезвийную секиру (франциску), светильник, хоругвь, церковный портал, ворона – священную птицу Одина, часть византийского скипетра, руническую или византийскую монограмму, славянский, скандинавский, византийский или восточный геометрический орнамент, церковно-христианскую эмблему – лигатуру альфы и омеги.
Ключ к разгадке был найден в 1876 г. С. А. Гедеоновым, который предложил считать «двузубцы» и «трезубцы» символическим изображением летящего вниз сокола – племенного тотема славян-ободритов вендского Поморья, именовавшихся также «рарогами», «рарожанами», то есть «соколиным народом»[42]. Эта блестящая гипотеза нашла полное подтверждение в материалах археологии. Оказалось, что на целой группе древнерусских монет, так называемых «малых сребрениках Ярослава», датируемых первой четвертью XI в., пресловутый «трезубец» образован ясно различимой фигурой падающего вниз сокола со сложенными крыльями[43]. Таким образом, стала ясна «эволюционная схема последовательно трансформируемого изображения „вендского сокола“ в некую геральдическую эмблему, способную украсить воинский щит, оружие, монеты и прочие личные и государственные регалии»[44]. Возможно, в этом же ключе следует рассматривать образную символику Слова о полку Игореве с его неоднократным уподоблением русских князей соколам.
Княжеская родословная
Этой развитой родовой идеологии, ясно осознаваемой этнической самоидентификации («мы от рода русского»), непременно должен был сопутствовать культ общего предка[45]. Исторические разыскания в этом направлении затруднены тем, что древнейшая родословная русских князей подверглась в дальнейшем значительным искажениям и переосмыслению в духе «варяжской» легенды. Между тем в IX–X вв. Рюрик не числился в родоначальниках князей Русской земли[46]. Это имя не было в ходу среди потомков Игоря до второй половины XI в., и ни один письменный памятник домонгольской эпохи, в том числе и летопись, не называет русских князей собирательным именем Рюриковичи. «Варяжская» легенда была принята князьями «от рода русского», так сказать, умом, а не сердцем.
Наряду с «варяжской» генеалогической лествицей, в Древней Руси существовала и другая, альтернативная, согласно которой династические корни русских князей уходили гораздо глубже второй половины IX в. Эта изначальная, «дорюриковская» традиция, по всей видимости устная, проглянула в письменных памятниках киевского периода лишь однажды – в выражениях «внуки Всеславли» и «жизнь Всеславля» (то есть «достояние Всеслава»), употребленных автором Слова о полку Игореве по отношению соответственно ко всем русским князьям и к Русской земле: «Ярославе и вси внуци Всеславли!.. Вы бо своими крамолами начнете наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю». Это и есть единственная собирательная генеалогическая формула, оставшаяся от того времени.
Буквальное прочтение выражений «Ярославе и вси внуци Всеславли» и «жизнь Всеславля» ничего не проясняет, а, наоборот, порождает новые, неразрешимые вопросы[47]. Поэтому вместо «Ярославе» несомненно следует читать «Ярославли», как в свое время и предлагал Д. С. Лихачев, то есть: «Ярославичи и все внуки Всеславовы». Эта поправка устраняет все несуразности и противоречия в чтении и делает данное выражение совершенно внятным.
Очевидно, что выражение «Ярославли и вси внуци Всеславли» есть не что иное, как универсальная и общепризнанная генеалогическая формула, одинаково пригодная для современности и для прошлого (автор произносит ее сейчас, обращаясь к живущим русским князьям, но хочет говорить об исторических грехах их дедов, живших во второй половине XI в. и повинных в разорении Русской земли: «Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю»[48]). Причем важно отметить, что «Ярославичи» в этой формуле оказываются лишь частью «всех внуков Всеславлевых». Стало быть, еще какие-то «внуки» не названы по их родовому имени. Впрочем, их инкогнито раскрывается без труда. Во второй половине XI в. полоцкие князья, потомки князя Изяслава Владимировича (ум. в 1001 г.), сына Владимира I и Рогнеды, открыто противопоставили себя Ярославичам – потомству Ярослава I Владимировича. Произошло разветвление великокняжеского рода. Полоцкие князья обособились и причислили себя к отдельной его ветви – «Рогволожим внукам», Рогволожичам, которые непрестанно враждовали с Ярославичами (по причине расправы Владимира I Святославича над Рогнедой и ее отцом, Рогволодом), поднимая, по словам летописца, «меч противу Ярославлим внуком». Таким образом, выражение «Ярославли и вси внуци Всеславли» подразумевает все мужское потомство Владимира I Святославича – Ярославичей и Рогволожичей.
Теперь мы видим, что восклицание «Ярославли и вси внуци Всеславли!» может означать, собственно, только одно: «Яроелавичи и все князи русские!»
Кто же такой этот Всеслав, еще в конце XII в. числившийся в прародителях русских князей?
Отметим важное обстоятельство: деятельность Всеслава приурочена в Слове к временам Трояна: «На седьмом веце [веке] Трояни връже [бросил] Всеслав жребий о девицю себе любу»[49]. Место «Трояновых веков» в историческом времени сам автор Слова определил так: «Были вечи [века, времена] Трояни, минула лета Ярославля; были плъци [полки, то есть походы, войны] Олговы, Ольга Святославличя [внук Ярослава I, ум. в 1115 г.]».
По этой периодизации «века Трояни» предшествуют времени «дедов», таким образом совпадая с языческой эпохой[50]. В древнерусских источниках, в том числе современных Слову о полку Игореве, имя Трояна носит древнеславянское божество. Так, древнерусская вставка в апокриф «Хождение Богородицы по мукам», славянские рукописи которого восходят к XII в., обличает язычников в том, что они «богами прозваша: солнце и месяц, землю и воду, звери и гады… от камени ту устроя Трояна, Хорса, Велеса, Перуна». В другом древнерусском антиязыческом сочинении (из Толстовского собрания XVI в.) язычники «мняще богы многы: Перуна и Хорса, Дыя и Трояна». А. Н. Афанасьев высказал мнение, что имя Троян образовалось от слова «три», «трое»[51]. Древнерусского Трояна можно поставить в связь с языческим божеством, известным у поморских славян и у чехов под именем Триглава (Триглавом называлась и священная гора в земле хорутан). Наиболее почитаемый идол Триглава стоял в поморском Щетине, в «трехрогом» (трехбашенном) замке. Этому божеству приписывалось владычество над тремя царствами: небом, землей и подземным миром, символически соответствующими трем корням мирового древа. В сербском фольклоре есть предание о короле Трояне, сопоставимое с русской сказкой о Снегурке (несчастный влюбленный король также гибнет от солнечных лучей). Сродство Трояна с Триглавом между прочим видно из того, что последнему подносили в качестве жертвы козлиные головы, а короля Трояна сербская сказка наделяет козлиными ушами и тремя головами. В других вариантах этого сказочного сюжета место короля Трояна заступает змей – у славян, как известно, существо обыкновенно о трех головах. Вероятнее всего, прячущийся от солнца Троян был божеством подземного мира, Ночи. Однако возможно и другое истолкование его имени и положения в божественном пантеоне славян. Украинский язык сохранил прилагательное троянский в значении «отец троих сыновей» (тройняшек)[52]. Тогда Троян может считаться родителем какой-то божественной триады братьев.
Из буквального прочтения текста Слова получается, что князь Всеслав Полоцкий решил добывать себе киевский стол в языческие «времена Трояни», еще до того, как минули «лета Ярославли» и «пълцы Олговы», другими словами – задолго до своего рождения. Налицо слияние двух Всеславов – исторического и легендарного[53], или, говоря точнее, есть все основания полагать, что при описании личности и деятельности полоцкого князя Всеслава Брячиславича автор Слова использовал художественную образность и стилевые приемы, взятые из некогда существовавшего эпоса о его стародавнем тезке.
Благодаря работам А. Н. Веселовского[54] и С. Н. Азбелева[55], этот «старый» Всеслав находится сегодня в поле исторического зрения. Древнейшая поколенная роспись русских князей «до Рюрика» содержится в Иоакимовской летописи. Рюрику здесь отведена разве что третьестепенная роль. Эта родословная открывается именем князя Владимира, но при упоминании правления его отца, от которого, собственно, и ведется счет княжеским «коленам». До Гостомысла, предшественника Рюрика, сменилось 14 поколений князей. Поскольку в древнейших генеалогиях правлению одного «колена» отводилось в среднем 25 лет, то княжение Владимирова отца приходится на начало V столетия – эпоху Великого переселения народов. Восходящая также к V в. германская сага о Тидреке Бернском (то есть Веронском) живописует ожесточенную борьбу готского короля Теодориха Амала (Тидрека Бернского) с русским «конунгом Вальдемаром», отец которого назван Всеславом (др. – герм. Гертнит). И германский, и русский источники говорят об одном и том же лице – «русском» правителе славянского Поморья (среди подвластных Гертниту/Всеславу народов сага называет «вильтинов», то есть велетов/лютичей). Сличение этих известий с употребительной еще в конце XII в. генеалогической формулой «внуки Всеславли» показывает, что князья Русской земли вели свое происхождение от одного из княжеских родов балтийских русов, прародителем которого считался полулегендарный Всеслав, отец жившего в V в. князя Владимира.
В итоге перед нами открывается подлинная древнерусская родословная традиция, согласно которой «внуком Всеславлевым» или Всеславичем назывался любой представитель великокняжеской семьи[56]. Вместе с тем и Русская земля (как, возможно, и любая из европейских Русий) еще в конце XII в. слыла «жизнью Всеславлевой», то есть княжеским достоянием Всеслава – прадеда-покровителя всех князей «от рода русского».
Глава 3. Выход к Черному морю
Опекун
Игорь родился, как было сказано, вскоре после 920 г., всего вероятнее, где-то между 922 и 924 гг. Начало его самостоятельной деятельности, таким образом, следует отнести к рубежу 30–40-х гг. X в., что подтверждается и сведениями летописи.
Само собой разумеется, что юный князь долгое время, вплоть до своего совершеннолетия, был лишь номинальным носителем власти. Правил за него кто-то другой. Поиск этого другого тотчас же выводит нас на фигуру воеводы Свенгельда[57]. Иных претендентов в источниках просто нет. Игорева отца следует исключить, поскольку предание помнит малолетнего Игоря уже сиротой. В то же время Свенгельд, при всей отрывочности летописных сведений о нем, сразу предстает перед нами весьма значительным лицом. Он «примучивает» окрестные племена, ему предоставляется исключительное право сбора дани в некоторых землях, дружина его «изоделась оружием и порты», что вызывает черную зависть у дружинников Игоря. В конце 930-х гг. его высокое положение обнаруживается уже реально существующим и сохраняется незыблемым до самой смерти Игоря, несмотря на симптомы недовольства со стороны молодого князя, выразившиеся в попытке поживиться на той же ниве, которую уже несколько лет единолично возделывал Свенгельд, – на сборе «древлянской» дани. Логично думать, что могущество Свенгельда не возникло вдруг вместе с обретением Игорем дееспособности, а, напротив, уходило корнями в предыдущий период, когда воевода был всесильным регентом при малолетнем князе. В конце концов Свенгельд оказался тем ненавидимым при княжеском дворе человеком, который исподволь и, возможно, не желая того подготовил будущий блестящий взлет киевской династии.
Война с угличами
В 930-х гг. Киев предпринял ряд внешнеполитических шагов, свидетельствующих о его возросшей самостоятельности внутри державы «светлых князей».
Первой заботой княжеского рода Русской земли было установление (или, может быть, восстановление) контроля над нижним течением Днепра – ключевым участком этой водной артерии, обеспечивавшим жизненно важные связи Русской земли с миром дунайской торговли и византийской цивилизации. Неизбежным следствием этого стремления стало столкновение киевских русов с угличами.
Название этого славянского племени происходит от слова угол. Этноним «угличи/уличи/улучи»[58] чаще всего выводили от северочерноморского «Угла» или от находящегося поблизости «Улучья», в связи с чем историки обыкновенно помещали угличей в степную зону днестровского левобережья, где их и можно увидеть на большинстве исторических карт расселения восточнославянских племен. По это не совсем верно. В IX–X вв. местом обитания угличей был Нижний Днепр, где имелся свой «Угол». В сообщении Ипатьевской летописи под 1183 г., в частности, говорится: «…и стояша на месте нарицаемом Ерель, его же Русь зовет Угол». Чем бы ни считать летописную Ерель/Угол – рекой Орелью, левым притоком Днепра, как это делал В. Н. Татищев[59], или особой местностью, получившей название от нижнеднепровского изгиба – «улучья»[60], – в любом случае несомненна связь этого названия с низовьями Днепра. В свою очередь Новгородская I и Воскресенская летописи прямо утверждают: «И беша седяще углици по Днепру вниз…» Археологи обнаружили в Нижнем Поднепровье «бесспорно славянские памятники VI–IX вв., склавенского типа»[61].
Расцвет племенного объединения угличей пришелся на IX в. Относящееся к этому времени сочинение анонимного Баварского географа описывает его в следующих словах: «Угличи (Unlici) – народ многочисленный: у него 318 городов» (читай: родовых и племенных городищ).
Тем больше способна сказать нам о возросшей мощи Киевского княжества решительная победа, одержанная над угличами в ранний период княжения Игоря. «Игорь же седяше княжа в Кыеве, мир имея ко всем странам, а с улучи… имеяше рать, – сообщает летопись. – И бе у него воевода именем Свентельд, и примуче уличе, и возложи на них дань, и вьдасть Свентельду». Как видим, предводителем похода против угличей назван Свенгельд, действующий от имени и по поручению Игоря – тогда еще малолетнего отрока. Очевидно, к тому времени Свенгельд уже пользовался в Киеве безраздельным влиянием, которое позволило ему прибрать к рукам угличскую дань.
Сопротивление угличей не было, однако же, сломлено полностью. «И не вдадяшеться един град, именем Пересечен; и седе около его три лета и едва взя», – сообщает летописец. Пересечен – один из 318 угличских «градов» – был, вероятно, главным племенным центром угличей[62].
Победоносное наступление киевских русов вызвало массовое бегство угличей в Буго-Днестровское междуречье. Новгородская I летопись и Воскресенский летописец заключают рассказ о взятии Пересечена замечанием: «…и по сем [угличи] приидоша межю Буг и Днестр, и седоша тамо». Действительно, археологами отмечено значительное увеличение в X–XI вв. количества славянских селищ в Северном Причерноморье[63]. Переселение происходило, по всей видимости, в течение нескольких десятилетий. Возможно, что последним доводом, побудившим остатки угличей оставить Нижнее Поднепровье, было возросшее давление на них со стороны печенегов.
На новом месте угличи оказались соседями другого славянского племени – тиверцев[64], осевших вдоль течения Днестра и далее на юг, вплоть до низовьев Дуная.
Происхождение тиверцев загадочно, «попытки определить специфические черты древностей тиверцев второй половины 1-го тысячелетия н. э. не дали положительных результатов. Поэтому поднестровские древности относятся исследователями к тиверцам по территориальным, а не по этнографическим признакам»[65]. Поскольку славянские древности Поднестровья VI–VII вв. обнаруживают сходство с археологическими материалами из антской области расселения славян, тиверцев предположительно причисляют к потомкам антской ветви славянства, заселившей Поднестровье в эпоху Великого переселения народов или даже раньше, в «готскую» эпоху (II–IV вв.). Баварский географ насчитал в земле тиверцев 148 «городов»[66].
Повесть временных лет больше не упоминает угличей и тиверцев в связи с событиями второй половины X столетия, делая, впрочем, оговорку, что в Великой Скифии, то есть в Северном Причерноморье, «суть грады их и до сего дня». Славянские поселения в этом регионе в течение XI–XII вв. постепенно пустели, подвергаясь частым нападениям кочевников, и были окончательно сметены монгольским вихрем. Трагические превратности исторической судьбы угличей и тиверцев помешали им оформиться в самостоятельные этнографические единицы восточного славянства.
Древляне в Среднем Поднепровье и «древляне» в Крыму
В той же летописной новелле под 914 г., которая повествует о покорении угличей, мимоходом сообщается о походе руси на «древлян» (из нижеследующего будет ясно, что кавычки здесь необходимы). Причем «древлянская» война вроде бы предшествовала войне с угличами. На самом деле последовательность событий была иной. Это станет очевидным сразу же, как только мы уясним, кто такие летописные «древляне», сыгравшие столь значительную роль в судьбе князя Игоря, его жены и всей Русской земли.
На первый взгляд ломать голову тут совершенно не над чем. Повесть временных лет вполне определенно говорит, что древляне/деревляне были славянским племенем, осевшим на правобережье Днепра, по соседству с киевскими русами («полянами»). Свое имя они получили потому, что «седоша в лесах». Древляне известны не только древнерусским источникам. Константин Багрянородный передает этот этноним в формах «вервиане» и «дервленины», а Баварский географ знает их как «лесных людей» (forsderen liudi). Общеславянский корень этого племенного названия подтверждается наличием в вендском Поморье племени древан (их племенная территория находилась рядом с современным Люнебургом, в бассейне реки Иетцель, бывшей славянской Иесны). Славянское население Древанской земли окончательно исчезло только в XVIII в. Но германизированное название этой области – Dravehn – сохранилось у немцев до сих пор[67].
Все это бесспорно. Но дальше возникают затруднения. Начать с того, что племенная территория восточнославянских древлян («Дерева», «Деревьская земля») очерчена в летописи весьма приблизительно. Настораживающе звучит заявление авторитетного археолога о том, что «попытки восстановить территорию расселения древлян на основе летописных свидетельств предпринимались неоднократно, но ни одну из них нельзя признать удачной»[68]. Славянские древности в бассейнах Припяти и Ужа довольно многочисленны, но крайне разнородны и с трудом поддаются этнографической классификации[69].
Курганы Древлянской земли: а – курганы с трупосожжениями; б – курганы с трупоположениями; в – курганы со «специфическими» древлянскими особенностями; г – курганы дреговичей; д – курганы полян; е – курганы с семилучными височными кольцами; ж – курганы кочевников; з – лесные массивы; и – болота
При дальнейшем рассмотрении «древлянского вопроса» несуразности и загадки нарастают как снежный ком. В разительном противоречии с археологической картиной древлянского племенного ареала находятся сведения письменных источников. Летопись сообщает о весьма развитой племенной организации у древлян, которые имели «свое княжение», князей, племенную знать («лучших мужей»), дружину, укрепленные города. Древлянские послы нахваливают Ольге своих правителей, заботящихся об экономическом процветании их страны: «…наши князи добри суть, иже роспасли суть Деревьскую землю» – и это не пустое бахвальство, так как выясняется, что после неоднократных поборов и беспощадного разорения несчастной Деревьской земли киевским войском на «древлян» все еще можно наложить «дань тяжку», что и не преминула сделать Ольга. Военная мощь древлян подчеркнута в летописи упоминанием неких «обид», которые в прошлом претерпели от них «поляне», а также неоднократными попытками порвать узы даннической зависимости от киевских князей. Между тем на археологической карте днепровского правобережья Древлянская земля предстает бедной и малонаселенной областью, безусловно не способной соперничать с соседями в экономическом отношении и тем более находиться с ними в многолетнем военном противостоянии. Древлянские «грады» (Оран, Иваньково, Малино, Городск) имеют площадь около двух тысяч квадратных метров – меньше футбольного поля[70]. А возле Искоростеня Ольга «стоя… лето, и не можащи взяти града»!
К сожалению, наша историография до недавнего времени проходила мимо всех этих странностей. Но что всего поразительнее, так это многовековое невнимание историков к одному сохранившемуся в источниках этнографическому признаку, характеризующему летописных «древлян». Я имею в виду выбранный ими способ казни князя Игоря, который, как следует из сообщения Льва Диакона, «был взят… в плен, привязан к стволам деревьев и разорван надвое» (стоит отметить, что Повесть временных лет умалчивает об этих подробностях). Знать сообщение Льва Диакона, цитировать его и вместе с тем считать «древлян», убивших Игоря, славянским племенем – все это есть не что иное, как бесподобный историографический конфуз, ибо указанный способ казни настолько же присущ древнеславянскому уголовному праву, как, например, обычай сдирать скальпы или распинать на кресте. И однако же эта нелепость прочно осела в исторической литературе. Лишь сравнительно недавно исследователи наконец обратили внимание на то, что «казнь Игоря совпадает с подобными обычаями у тюркских народов – огузов[71] и булгар»[72], а по сообщению германского хрониста XII в. Саксона Грамматика – к этому способу казни питал особое пристрастие Редон, «рутенский» пират (Ruthenorum pirata), разбойничавший на Балтике[73]. От себя добавлю, что по приказу Александра Македонского подобным же образом был разорван на части Бесс, убийца Дария III, как о том повествует Плутарх. В греческой мифологии известен разбойник Синид по прозвищу Питиокампт (Сгибатель сосен), который ловил путников, привязывал их к вершинам согнутых деревьев и, отпустив деревья, разрывал людей пополам. Герой Тезей расправился со злодеем его же способом. Словом, ни один источник не соотносит обычай расчленения людей при помощи деревьев со славянами и тем более – с восточными славянами.
К блестящим находкам последнего времени относится также открытие еще одной «Древлянской земли» – «Дереви»[74], находящейся, согласно вводной части Повести временных лет (перечисляющей «Афетовы страны» – земли, которые «прияше» Иафет, один из сыновей Ноя), отнюдь не в Среднем Поднепровье, а в Северном Причерноморье – между «Воспории» (Боспором) и приазовскими областями («Меоти» и «Сармати»), где она, таким образом, совпадает с «Климатами» горного Крыма[75].
В связи с этим перестает выглядеть опиской или очевидной нелепостью указание Льва Диакона на то, что Игорь погиб, отправившись «в поход на германцев». Вместе с тем наконец замечено, что летописные «деревляне» не только обитают в двух разных и значительно удаленных друг от друга географических районах, но также имеют два племенных центра: один – город Овруч, лежащий на реке Уже (летописная статья под 997 г.), другой – город Искоростень/Коростень, точное местоположение которого не указано (летописные статьи под 945 и 946 гг.)[76].
Теперь обобщим имеющиеся у нас факты.
Восточнославянское племя древлян, возможно родственное вендским древанам, в конце VIII – начале IX в. осело на правом берегу Среднего Поднепровья, где очень скоро попало в данническую зависимость от русов. Ко времени составления Повести временных лет (вторая половина XI – начало XII в.) эти древляне были уже малочисленной, бедной и культурно отсталой народностью, почти совершенно утратившей свою этнографическую индивидуальность и растворившейся среди многочисленных переселенцев с днепровского левобережья.
Однако в процессе создания Повести временных лет или скорее при позднейшем ее редактировании история древлянского племени, краткая и ничем не примечательная, оказалась насыщена событиями, относящимися к истории других «древлян», не имеющих с древлянами днепровскими ничего общего, кроме своего русифицированного племенного названия. Иными словами, произошла довольно обыкновенная для раннесредневековой литературы этнографическая путаница, которую, пожалуй, можно было бы назвать забавной, не укоренись она самым серьезным и основательным образом в современной историографии. К счастью, восстановить истину в данном случае не так уж трудно.
Нестора или какого-то другого древнерусского книжника, редактировавшего Повесть, сбила с толку еще одна «Деревьская земля» – «Дереви», обнаруженная им в Северном Причерноморье. Источником, откуда она в свое время перекочевала в русскую летопись, была византийская хроника IX в. Георгия Амартола, а именно то ее место, где перечислены «Афетовы страны»[77]. В славянском переводе хроники Амартола, предшествовавшем Повести временных лет, соответствующий термин был передан как «Дерви»[78]. В Повести временных лет амартоловский перечень стран читается так: «…Воспории, Меоти, Дереви, Сармати, Тавриани, Скуфия…» Причерноморская область под названием Дерви/Дереви легко опознается как место обитания потомков везеготов, или готов-тервингов (от др. – герм, tre – «дерево») – «жителей леса», «лесных людей», по-славянски – «древлян». Последние сомнения на этот счет исчезнут, если сопоставить древнерусское известие о смерти князя Игоря в «Деревех» с сообщением Льва Диакона о его последнем походе «на германцев». Единственным германским этносом Северного Причерноморья были готы.
Уяснив, что летописный термин «древляне/деревляне» покрывает два разных народа, этнически несходных меж собою, мы поймем причину разноголосицы в этнографических и исторических сведениях о них. С одной стороны, «древляне живяху звериньским образом, живуще скотьски: убиваху друг друга, ядаху вся нечисто, и брака у них не бываше, но умыкиваху у воды девиця»; с другой – «наши князи добри суть, иже роспасли суть Деревьскую землю», наличие грозных крепостей, вроде Искоростеня, взять которые возможно лишь при помощи военной хитрости, дипломатические посольства к русам с целью заключения династических браков. Очевидно, что в первом случае речь идет о восточнославянских лесовиках днепровского правобережья, во втором – о крымских готах, чьи процветающие колонии просуществовали в Тавриде до XVI в. Таврические и киевские русы в IX–X вв. должны были, конечно, не раз сталкиваться с ними – на поле экономической конкуренции и на поле брани.
Дружинные сказания о войнах с крымскими готами бытовали в Киеве долгое время и были известны русским книжникам XII в. Но время взяло свое – двойственное значение термина «древляне» было прочно забыто, благодаря чему история покорения черноморских «древлян»/тервингов была перенесена на историю древлян днепровских, более близких и знакомых «кыянам» Несторовой эпохи.
Поход на крымских готов
Итак, ожесточенные войны середины X в. киевских русов с «древлянами» происходили не на правом берегу Днепра, а на крымском побережье.
Повесть временных лет помещает рассказ о войнах Игоря с угличами и «древлянами» под 912–915 гг. Новгородская I летопись относит падение осажденного Пересечена к 940 г.: «В се лето яшася уличи по дань Игорю, и Пересечен взят бысть». Обе датировки сомнительны. Первая выносит события за хронологические рамки реальной жизни Игоря; вторая не оставляет ему времени совершить поход на «древлян»/готов (напасть на крымских готов киевские русы могли, конечно, только после того, как закончили покорение угличей в низовьях Днепра), так как в следующем году он уже участвует в набеге на Константинополь. Скорее всего, угличская и «древлянская» войны состоялись в 30-х гг. X в., причем последняя закончилась не позднее 938 г., ибо, по сообщению Кембриджского документа, в следующем году в Крыму началась новая военная операция русов, не связанная с именами Игоря и Свенгельда.
О войне с «древлянами»/готами летопись сообщает весьма кратко: «Иде Игорь на древляны, и победи их, и возложи на них дань…» Впрочем, далее выясняется, что истинным победителем «древлян» был все тот же Свенгельд, который и в этом случае присвоил себе «дань деревьскую»[79]. Алчность воеводы вызвала возмущение при киевском дворе: «…и реша дружина Игореви: „се дал еси единому мужу много“».
Территорию Северного Причерноморья, на которую к началу 940-х гг. распространилась власть киевского князя, договор Игоря с греками 944 г. определяет как «устье Днепра» и области, пограничные с «Корсунской страной», иначе говоря, какую-то часть «Климатов» горного Крыма – «Дерева» с обитавшими там готами[80] (готские колонии, в частности, существовали в устье Днепра, на полуострове Тендра[81]).
Печенеги
Утвердившись в Нижнем Поднепровье и Северном Причерноморье, киевские русы приобрели новых соседей – печенегов. По-тюркски имя этого народа звучало как беченек; византийцы называли их пацинаки/пачинакиты, арабы – баджнак. Высказывалось предположение, что этноним беченек/печенеги происходит от имени исторического или легендарного вождя Бече[82]. Однако вероятнее другое. Печенежская орда состояла из разных племен и этносов. По свидетельству Константина Багрянородного, самоназвание трех ее «колен» или «округов» (малых орд) было катар – «как более мужественных и благородных, чем прочие, ибо это и означает прозвище кангар». Кангарами, по всей видимости, были тюркские выходцы из распавшегося политического союза, носившего их имя[83]. В своем движении на запад они влились в угорские племенные группировки Южного Приуралья, которые собственно и назывались печенегами[84], заняв среди них привилегированное положение.
До начала IX в. печенеги обитали между Нижней Волгой и Аральским морем. Затем они прорвались сквозь хазарский кордон в Среднее Подонье. Но здесь они пробыли недолго. Хазары натравили на них гузов (узов), чей удар расколол печенежскую орду. Анонимный персидский автор географического трактата «Границы мира» (Худуд аль-Алам, конец X в.) говорит уже о двух ветвях печенегов: тюркской и хазарской. Последняя кочевала в степном междуречье Нижнего Дона и Нижней Волги. Константин Багрянородный писал о ней: «Да будет известно, что в то время, когда пачинакиты были изгнаны из своей страны, некоторые из них по собственному желанию и решению остались на месте, живут вместе с так называемыми узами и поныне находятся среди них, имея следующие признаки для того, чтобы отличаться от тех и чтобы показать, кем они были и как случилось, что они отторгнуты от своих: одеяние свое они укоротили до колен, а рукава обрезали от самых плеч, стремясь этим как бы показывать, что они отрезаны от своих родичей и соплеменников». Хазарская ветвь печенегов быстро захирела и утратила этническую самостоятельность.
Другая, тюркская ветвь (названная так по причине присутствия среди них тюрков-кангар) откатилась на запад. Бежав от гузов, говорит Константин Багрянородный, печенеги «стали бродить по разным странам, нащупывая себе место для поселения». Археологи прослеживают их путь по дотла спаленным поселениям Среднего и Нижнего Подонья (салтовской культуры), развалинам замков и городов на Таманском полуострове. С конца 80-х – начала 90-х гг. IX в. византийские и западноевропейские источники отмечают присутствие печенегов в Нижнем Поднепровье и Северном Причерноморье.
Причерноморская орда состояла из 40 родов, которые объединялись в 8 колен. Колена возглавляли ханы, роды – старейшины, «архонты более низкого разряда», по определению Константина Багрянородного, или «лучшие мужи в родах», как называет их наша летопись. Ханы пользовались неограниченной властью только на войне. Византийский император отметил древний обычай престолонаследия в коленах, по которому власть над ордой наследовал не сын или брат умершего хана, а двоюродный брат покойного или один из его сыновей, «чтобы достоинство не оставалось постоянно в одной ветви рода, но чтобы честь наследовали и получали также и родичи по боковой линии».
Пояса и уздечки из печенежских погребений. Реконструкция
Днепр делил печенежскую орду надвое. Кочевья четырех колен находились к западу от Днепра (до бассейна Прута), четырех других – к востоку (до донских степей). По подсчетам арабских писателей, путь из конца в конец печенежских земель занимал месяц конной езды. Летом, в поисках пастбищ, печенеги устремлялись в днестровские степи, к берегам Черного моря и на равнины Подунавья, а с наступлением осени возвращались в Приднепровье. Постоянных зимовищ, как и кладбищ, у печенегов не было[85].
Ибн Фадлан, видевший печенегов своими глазами, описал их внешность так: «Они – темные брюнеты с совершенно бритыми бородами». Десятилетия кочевой жизни в днепровско-днестровских степях и регулярные набеги на соседей обогатили печенегов, сделали их, по свидетельству персидского географа XI в. Гардизи, владельцами больших стад лошадей и баранов, золотых и серебряных сосудов, серебряных поясов и хорошего оружия. Среди характерных печенежских изделий упоминаются между прочим трубы в виде бычьих голов, при помощи которых ханы подавали сигналы своим воинам во время боя. Часть этих предметов присутствует в печенежских могильных курганах – наборные серебряные пояса, серединные костяные накладки на тяжелые луки, прямолезвийные сабли, колчаны со стрелами, глиняные сосуды с «роскошным» орнаментом и т. д. Рядом со всадником хоронили его коня, положенного на брюхо, взнузданного и оседланного. В X в. такой погребальный обряд распространился по всей Великой степи[86].
Боеспособность печенежской орды современники оценивали весьма высоко. Венгры, помнившие резню, учиненную им печенегами в конце IX в.[87], так ответили послу Константина Багрянородного, пытавшемуся поднять их против этих степняков: «Сами мы не ввяжемся в войну с печенегами, так как не можем воевать с ними, – страна их велика, народ многочислен, дурное это отродье! Не продолжай перед нами таких речей – не по нраву нам они». Архиепископ Феофилакт Болгарский (X в.) писал, что набег печенегов – это «удар молнии, их отступление тяжело и легко в одно и то же время: тяжело от множества добычи, легко – от быстроты бегства. Нападая, они предупреждают молву, а отступая, не дают преследующим возможности о них услышать. А главное – они опустошают чужую страну, а своей не имеют… Жизнь мирная – для них несчастье, верх благополучия – когда они имеют удобный случай для войны или когда насмехаются над мирным договором. Самое худшее то, что они своим множеством превосходят весенних пчел, и никто еще не знал, сколькими тысячами или десятками тысяч они считаются: число их бесчисленно». Византийский историк второй половины XII – начала XIII в. Никита Хониат считал, что в сражениях с ромеями печенеги имели значительное преимущество благодаря стремительным конным атакам, меткому обстрелу из луков и устрашающему действию оглушительного крика, с которым они производили свои налеты.
Детали серебряной конской узды из печенежского погребения. X–XII вв.
Однако ни людские ресурсы, ни военная организация не позволяли печенегам покончить с противником одним ударом, раз и навсегда подорвать его могущество, как это удавалось, например, монголам; военное давление с их стороны выражалось в непрерывных набегах. Поэтому цивилизованные соседи печенегов довольно часто с успехом противостояли им. Так, в одном из сражений с византийцами печенеги огородились повозками, создав подобие степной крепости. Это было действенное средство против конницы, с которой преимущественно и привыкли иметь дело печенеги. Но пешие варанги-«секироносцы» (выходцы из Британии) быстро разрушили укрепление и ворвались внутрь, обеспечив ромеям победу. По сведениям Ибн Русте и Гардизи, хазары ежегодно совершали походы в страну печенегов (восточноднепровских) и приводили оттуда множество пленных. Впрочем, для того, чтобы изгнать печенегов из Северного Причерноморья, у Хазарского каганата не хватало сил.
Византия и подавно стремилась поддерживать с печенегами мирные отношения. Печенежский козырь был очень значим в той политической игре, которую вела империя на своих северных границах. Подытоживая внешнеполитический опыт своих предшественников, Константин Багрянородный наставлял своего сына: «[Знай], что, пока василевс ромеев находится в мире с пачинакитами, ни росы, ни турки [венгры] не могут нападать на державу ромеев по закону войны, а также не могут требовать у ромеев за мир великих и чрезмерных денег и вещей, опасаясь, что василевс употребит силу этого народа против них, когда они выступят против ромеев. Пачинакиты, связанные дружбой с василевсом и побуждаемые его грамотами и дарами, могут легко нападать на землю росов и турок, уводить в рабство их жен и детей и разорять их землю».
Между северной линией печенежских кочевий и южнорусской границей пролегала узкая нейтральная полоса в «один день пути» (30–35 км). Какое-то время она достаточно надежно обеспечивала спокойствие Русской земли. На Днепре даже завязалась довольно оживленная русско-печенежская торговля. Русские купцы покупали у степняков коров, коней и овец. Константин Багрянородный полагал, что это позволяло русам «жить легче и сытнее». Как показывают археологические исследования, собственное животноводство и в самом деле удовлетворяло лишь немногим больше половины потребности жителей Киевской земли в мясе[88].
Сообщение о первой стычке помечено в Никоновской летописи 875 г.: «Того же лета избиша множество печенег Осколд и Дир». Однако эта дата плохо согласуется с археологическими сведениями о местонахождении печенегов во второй половине IX в. Более правдоподобно выглядит сообщение Повести временных лет под 915 г.: «Приидоша печенези первое на Руськую землю, и сотворивше мир с Игорем…» В 920 г. в поход выступает уже сам Игорь: «Игорь воеваша на печенеги»; впрочем, как направление похода, так и его исход остаются загадкой.
Все же есть основания полагать, что первые набеги печенегов на Русь, как правило, были удачны. Особенно страдали от них славяне, жившие в лесостепной зоне к востоку от Днепра. Археологические раскопки здешних поселений показывают, что с началом X в. начинается их запустение и значительное падение уровня жизни населения. Исчезают крупные ремесленные центры, реже встречаются украшения из драгоценных металлов, прекращается торговля с мусульманским Востоком. Константин Багрянородный пишет, что печенеги способны были воевать с венграми, болгарами и русами «и, многократно нападая на них, стали ныне [им] страшными».
Упоминание летописью имени Игоря в связи с русско-печенежскими войнами начала X в. безусловно является анахронизмом. Очевидно лишь, что киевскому княжескому роду и всем «кыянам» было очень важно замирить печенегов и заручиться их дружбой. Ведь, по словам Константина Багрянородного, «против удаленных от их пределов врагов росы вообще отправляться не могут, если не находятся в мире с пачинакитами, так как пачинакиты имеют возможность – в то время когда росы удалятся от своих семей, – напав, все у них уничтожить и разорить. Поэтому росы всегда питают особую заботу, чтобы не понести от них вреда, ибо силен этот народ, привлекать их к союзу и получать от них помощь, так чтобы от их вражды избавляться и помощью пользоваться».
Судя по всему, в 30-х гг. X в. печенежский натиск на Русскую землю значительно ослаб. Следующее летописное известие о печенегах под 944 г. говорит о них как о союзниках Игоря в походе на греков. О мирном соглашении (или ряде мирных соглашений) между Киевом и степью свидетельствует и тот факт, что печенеги не препятствовали русам обосноваться в Нижнем Поднепровье и Северном Причерноморье. Однако периоды дружбы длились недолго, заканчиваясь вместе с завершением совместного похода или тогда, когда подарки киевского князя переставали удовлетворять алчность печенежских ханов. И тогда, говорит Константин, «частенько, когда у них нет мира друг с другом, они [печенеги] грабят Росию, наносят ей значительный вред и причиняют ущерб». Возможно, именно тогда, при Игоре, Русская земля начала опоясываться первыми «Змиевыми валами» – земляными укреплениями, затруднявшими подступы к Киеву со стороны степи.
Глава 4. Происхождение княгини Ольги
Пробелы в биографии
Прямым следствием выхода Киевской Руси к черноморскому побережью стало заключение первого известного нам династического брака киевских князей.
Княгиня Ольга (в крещении Елена) – безусловно, лицо историческое. Ее высокий статус во властной иерархии русов в качестве супруги Игоря и необыкновенное положение в русской истории как первой самостоятельной женщины-правительницы, «праматери всех князей русских», удостоверены тремя современными источниками: 1) договором с греками 944 г., в котором фигурирует посол от «Олги княгини»; 2) сочинением Константина Багрянородного «О церемониях византийского двора», где находится знаменитое описание двух дворцовых приемов «Эльги Росены» (буквально: Ольги Русской) в Константинополе; 3) сообщением Продолжателя хроники Регинона Прюмского о миссии немецкого епископа Адальберта к «Елене, королеве ругов».
Несмотря на это, важнейшие вехи ее биографии доныне остаются предметом неутихающих споров и кардинальных переоценок. Пересмотру подвергаются прежде всего летописная и житийная версии Ольгиной жизни, поскольку с исторической точки зрения обе они есть не что иное, как смесь полузабытых и своеобразно истолкованных преданий, нанизанных на два идейных стержня древнерусского летописания и агиографии, каковыми являются «варяжское» происхождение киевской династии и Русской земли и коренная, изначальная «чистота» русского христианства, то есть принятие его напрямую от греков.
Первое, что бросается в глаза в традиционной биографии киевской княгини, – это полная ее «несамостоятельность», в том смысле, что важнейшие возрастные параметры жизни Ольги (кроме точной даты смерти – 11 июля 969 г.) определяются в летописи исключительно через биографию Игоря. Последняя же, как мы имели возможность убедиться, – плохой путеводитель для биографа ввиду ее несомненной искусственности и неправдоподобности. Абсолютная точка отсчета возраста Ольги – дата ее рождения – в летописи отсутствует. Первые косвенные сведения о возрасте княгини приводятся под 903 г., когда, согласно летописным расчетам, она сочеталась браком с Игорем. Опираясь на эту дату, некоторые редакции Ольгиного Жития сообщают, что к тому времени ей было около двадцати лет, что маловероятно, поскольку этот возраст, по господствовавшим тогда понятиям, автоматически переводил ее в разряд «перезрелых» девиц, которые не могли рассчитывать на престижный княжеский брак. Проложное Житие Ольги отмеряет ей 75 лет жизни, а Степенная книга указывает, что, проживя в супружестве 42 года, блаженная княгиня умерла «близ осмидесяти лет». Мазуринский летописец сообщает, что некоторые ученые книжники считали ей и 88 лет.
Таким образом, летописно-житийная хронология отодвигает дату рождения Ольги в IX столетие, приурочивая ее к промежутку между 881 и 894 гг. Веры ей нет никакой, или, точнее, она требует такой слепой веры, которая позволила летописцу ничтоже сумняшеся поместить под 955 г. предание о сватовстве к Ольге византийского императора, прельщенного красотой киевской княгини. Между тем красавице должен был идти не то седьмой, не то восьмой десяток![89] Предание это, безусловно, имеет самостоятельные, внелетописные корни, и само его существование великолепно изобличает довольно позднее происхождение и неуклюжие приемы летописно-житийной реконструкции Ольгиной биографии[90].
Свадьба Игоря и Ольги, якобы сыгранная в 903 г., невероятна еще и потому, что отстоит почти на четыре десятка лет от появления на свет их первенца. При таком положении вещей именно время рождения Святослава приобретает решающую роль в вопросе о возрасте Ольги[91]. Никакой другой, более надежной мерки у нас нет. Правда, Повесть временных лет и тут не может похвастать безупречной точностью своих сведений. Фраза «в се же лето родися Святослав у Игоря» помещена под 942 г. Затем, в договоре 944 г., он представлен собственным послом как полноправный княжич. Это означает, что к этому времени над ним уже был совершен обряд постригов (острижения волос), сопровождавшийся принародным действом – опоясыванием мечом и «посажением на коня», что символизировало обретение малолетним княжичем прав наследования «отнего и деднего» достояния. Обыкновенно постриги устраивались по достижении наследником трех лет. В таком случае рождение Святослава отодвигается с 942 на 940-й – начало 941 г., а женитьбу Игоря на Ольге следует отнести соответственно к 938 – первой половине 940 г. Архангелогородская летопись[92] сообщает, что Ольга сделалась женой Игоря в десятилетнем возрасте. В этом нет ничего невозможного, так как для женщин обычный брачный возраст (12–14 лет) мог быть значительно снижен. Например, из Повести временных лет известно о венчании пятнадцатилетнего князя Ростислава Рюриковича с восьмилетней Верхуславой Всеволодовной (1187 г.). Так что, с учетом показания архангелогородского летописца, вероятное время рождения Ольги датируется второй половиной 20-х гг. X в. Если же принять предположение, что ко времени своего замужества Ольга все-таки перешагнула тогдашний порог совершеннолетия для женщин, то ее рождение состоялось, по всей видимости, между 924 и 928 гг.[93]
Родина Ольги – Псков или Болгария?
Появление Ольги в Киеве Повесть временных лет описывает следующим образом: возмужавший Игорь по-прежнему покорно подчинялся вещему Олегу, который «и приведе ему жену от Плескова, именем Олгу».
Согласно другой легенде, настоящее имя Ольги было Прекраса, «а Олег поименова [переименовал] ю и нарече во свое имя Ольга» (Иоакимовская летопись, в изложении Татищева).
Впрочем, источникам не известен ни один подобный случай перемены языческого имени на другое, языческое же. Зато мы знаем, что на самом деле вещий Олег и Игорь никогда не встречались, поэтому вправе предположить, что Олег занял здесь место другого, подлинного свата, о чем разговор впереди. Пока же зададимся вопросом: откуда Игорю «привели» его знаменитую супругу?
В вопросе о происхождении Ольги до настоящего времени господствует «псковская легенда», отождествляющая летописный «Плесков» с древнерусским Псковом, который и объявляется местом рождения княгини. «Народное краеведение» дало Ольге еще более точную прописку, сделав ее уроженкой «веси Выбутской» (село Выбутино/Выбуты, или Лабутино, в двенадцати верстах от Пскова вверх по реке Великой). Этим устраняется противоречие с показанием Жития, что во времена Ольгиной молодости о Пскове и помину не было: «еще граду Пскову несущу». Кроме того, в народной традиции Выбутино слыло также родиной князя Владимира I Святославича, чем «обеспечивалась как бы прямая связь двух первых русских святых – равноапостольных, бабки и внука, Ольги и Владимира»[94].
Версия о псковских корнях Ольги должна быть взята под сомнение прежде всего ввиду довольно позднего ее происхождения. Хотя обе формы этого топонима – «Плесков» и «Псков» – присутствуют в Новгородской I летописи старшего и младшего изводов, однако в Новгородской I летописи старшего извода лексема «Псков» появляется и вытесняет предыдущую – «Плесков» – только с 1352 г., что позволяет датировать возникновение «псковской легенды» временем не ранее конца XIV – начала XV в. Впрочем, впервые в законченном виде она читается лишь в Степенной книге (1560-е гг.), где Ольге уже приписано само основание Пскова. Эта легенда тоже быстро сделалась для старомосковских книжников «историческим фактом»[95].
Претерпевали изменения и взгляды на социально-этническое происхождение Ольги. Из славянки-простолюдинки, перевощицы через реку Великую («рода не княжеска и не вельможеска, но от простых людей»[96]), она превращалась под пером летописцев и историков в «дщерь» Олега Вещего, во «внуку» или «правнуку» Гостомысла, княжну из рода изборских князей, или в знатную скандинавку Хельгу[97].
В «псковской легенде» явственно прослеживается влияние другой легенды – «варяжской», с ее концепцией происхождения древнерусского государства из севернорусских земель. Обе они получили общероссийское признание почти одновременно, и именно тогда, когда в XV–XVI вв. наследники Калиты усвоили себе родовое прозвище Рюриковичи, которое позволило им смотреть на окрестные русские княжества, в том числе и на Новгородско-Псковские земли, как на свою «отчину и дедину». Как раз на это время приходится канонизация Ольги (1547 г.). Следовательно, окончательное оформление «псковской» версии ее происхождения и других «фактов» ее житийной биографии произошло во второй половине XV – первой трети XVI в. Но на деле в распоряжении историка нет ни одного факта, подтверждающего существование в раннем Средневековье прочных связей Северной Руси с Южной, который не носил бы легендарного характера[98]. Поэтому поиск для Игоря жены на берегах реки Великой, да еще «от простых людей»[99], есть не что другое, как пасторальная фантазия московско-новгородских книжников XV–XVI вв.[100]
Повесть временных лет, собственно говоря, и не дает никакого повода считать Ольгу псковитянкой. Все связи Ольги с Псковом (не с «Плесковом»!) ограничиваются в летописи указанием на то, что во времена Нестора псковитяне хранили якобы принадлежавшую ей реликвию – сани, которые, как позволяет догадываться летописный текст, достались им во время объезда Ольгой Новгородско-Псковской земли. С позиций же современного исторического знания включение имени Ольги в историю Пскова – все равно, в качестве ли его основательницы или уроженки – не выдерживает никакой критики, ибо археологи не решаются датировать становление этого города даже началом XI в. Исследователи все больше склоняются к тому, что в IX–X вв. племенным центром псковских кривичей был не Псков, а Изборск[101]. На это самое слабое место «псковской легенды» в свое время безошибочно указал Д. И. Иловайский. Размышляя над летописным «Плесковом», он резонно заметил, что «трудно тут разуметь наш Псков, тогда не только не игравший никакой политической роли, но едва ли и существовавший»[102].
Долгое время правильное решение вопроса о месте рождения Ольги затруднялось полным отсутствием каких-либо источников, опровергавших «псковскую легенду». Но в 1888 г. архимандрит Леонид (Кавелин) ввел в научный обиход неизвестную ранее рукопись из собрания A. C. Уварова – так называемый Краткий Владимирский летописец (конец XV в.). Тогда стало ясно, что в Киевской Руси существовала иная, «допсковская» версия происхождения «праматери князей русских» из дунайской Болгарии. Текст этот гласил: «Игоря же Олег жени в Болгарех, поят за него княжну именем Олгу, и бе мудра вельми»[103].
Действительно, в первой половине X в. существовал единственный город, название которого могло дать русифицированную форму «Плесков» – болгарская Плиска или Плискова (в районе современного Шумена). Лингвистическое соответствие в этом случае полное и неоспоримое. В пользу тождества Плиски с летописным Плесковом имеется также множество исторических свидетельств. Эта древняя столица Первого Болгарского царства неоднократно упоминается в источниках первой половины IX–XII в. (надпись хана Омортага, сочинения византийских писателей Льва Диакона, Анны Комнин, Кедрина, Зонары). Плиска была большим и густонаселенным городом, с огромным языческим капищем площадью более 2000 м², во второй половине IX в. перестроенным в величественный христианский храм. Сожженная в 893 г. венграми, Плиска на время запустела, в связи с чем резиденция болгарских царей и архиепископов была перенесена в Великий Преслав. Но разрушенный город в первой четверти X в. возродился, приняв в свои стены видных деятелей церкви и многих представителей болгарской знати, и затем еще долго сохранял значение выдающегося культурно-духовного центра. Конечно, этот «Плесков» был несравненно более привлекательной ярмаркой невест, нежели Богом забытое селище кривичей на пустынных берегах реки Великой.
Стоит отметить, что разные списки Повести временных лет помещают фразу о прибытии Ольги из Плескова в Киев сразу после сообщения о неудачной войне болгарского царя Симеона с греками и венграми. Оба известия относятся, таким образом, к одному региону – Балканам.
Болгарское происхождение Ольги, однако же, еще не означает того, что она была этнической болгаркой[104]. Дело в том, что существует сообщение летописца 1606 г. из Погодинского сборника: «…женись князь Игорь Рюрикович во Плескове, поя за себя княжну Ольгу, дщерь Тмутаркана, князя половецкого». Ввиду явного анахронизма упоминания здесь половцев, которые появились в южнорусских степях только в середине XI в., это испорченное место можно восстановить следующим образом: «…женись князь Игорь Рюрикович во Плескове, поя за себя княжну Ольгу, дщерь князя тмутарканского».
Ольга и в самом деле принадлежала к высшей знати, княжескому роду. В Игоревом договоре с греками она носит титул княгини и ее посол назван сразу вслед за послами Игоря и Святослава – существенный довод в пользу родовой знатности Ольги, особенно если вспомнить, что договоры Олега и Святослава вовсе обходятся без упоминания их жен. «Княгиней от Плескова» Ольга именуется в Ермолинской летописи (вторая половина XV в.). Из Повести временных лет известно о том, что она получила после свадьбы с Игорем собственный удел – город Вышгород; кроме того, ей принадлежало село Ольжичи. Впоследствии на нужды ее двора шла третья часть дани, собираемой в «Деревьской земле». Еще при жизни мужа в распоряжении Ольги находилась «своя дружина». Наконец, Ольга правила Киевом в период несовершеннолетия Святослава и потом – в те годы, когда возмужавший князь искал себе «чести» в чужих землях. Все это достаточно определенно указывает на ее принадлежность к какой-то владетельной фамилии.
Но кто такой этот «тмутарканский князь»?
Оценивая показание Погодинского сборника, следует учитывать, что у древнерусской Тмуторокани (на Таманском полуострове) имеется дунайский двойник – город Тутракан, существующий и поныне (в низовьях Дуная, неподалеку от Силистры). Древнерусская форма «Тмутаркан» (из Погодинского сборника) явно ближе к болгарскому варианту – Тутракан, чем к Тмуторокани из Повести временных лет. Чрезвычайно важно и то, что появление в тексте «князя Тмутаркана» не помешало летописцу из Погодинского сборника вновь упомянуть «Плесков» – города с таким названием на Таманском полуострове мы не найдем, а в дунайской Болгарии Тутракан и Плиска – соседи. Стоит отметить, что в XII–XIV столетиях в «Тутраканской» области Северного Подунавья действительно кочевала часть половецкой орды. Но под пером летописца начала XVII в. половцы, без сомнения, заступили место какого-то другого народа, который в первой половине X в. населял Тутракан и его окрестности.
Прямых свидетельств об этнической принадлежности тутраканских князей у нас нет. Но вот что интересно: Тутракан лежит в той области, которую средневековые источники позволяют условно именовать Дунайской Русью. Здесь, на болгарском Дунае, находилась целая россыпь «русских городов», упоминаемая в «Списке русских городов дальних и ближних» (XIV в.): Видычев град (современный Видин), Тернов (нынешний Велико-Тырново, рядом с которым протекает река Росица), Килиа (на Килийском гирле Дуная), Каварна (в 50 км к северу от Варны), а также «на усть Днестра над морем Белгород» (современный Белгород-Днестровский). Километрах в шестидесяти от Тутракана выше по Дунаю до сих пор находится город Русе/Русь, а ближе к черноморскому побережью – город Росица. Возможно, одно из этих «русских» поселений имел в виду кардинал Цезарь Бароний, когда упомянул некий «город русских», в котором гонцы византийского императора Константина Мономаха догнали папских послов, возвращавшихся в Рим летом 1054 г. (сообщение между Константинополем и Римом осуществлялось по Дунаю)[105].
Наконец, есть прямое свидетельство Ольгиного посла по имени Искусеви, принадлежавшего, конечно, к ближайшему окружению княгини, который в договоре 944 г. объявил о своей (и, следовательно, Ольгиной) принадлежности к «роду русскому». В одном из списков Псковской летописи (XVI в.) сообщается, что отец Ольги был русский, а мать «от языка варяжска»[106], что, кажется, указывает также на этнические связи Ольги со славянским Поморьем; возможно, матерью Ольги была вендская княжна.
Отсюда весьма вероятно, что князья Тутракана были «от рода русского»[107].
Тутраканские русы, конечно, испытывали сильное болгарское влияние – политическое и культурное. Последнее видно, например, из того, что Константин Багрянородный воспроизводит имя Ольги с его болгарского варианта – Эльга (болгарское Ельга). Можно предположить, что Ольга в отрочестве была отдана на воспитание ко двору болгарского архиепископа в Плиску/Плесков, откуда она затем и была «приведена» в Киев в качестве невесты Игоря.
В заключение обратим внимание на то, что Ольгин сын, Святослав, в полном сознании своего права, продолжал считать болгарский Дунай «своей» землей: «Не любо ми есть жити Кыеве, хощю жити Переяславьци в Дунае, яко то есть среда [середина] земли моей…»[108] Очевидно, что для Святослава низовья Дуная могли быть «серединой его земли» только в силу наследственных прав на эту территорию, перешедших к нему от Ольги. В рассказе Константина Багрянородного о ежегодном плавании киевских русов в Царьград между прочим говорится, что, миновав дельту Дуная, они уже «не боятся никого» – то есть, как следует из смысла фразы, не только печенегов, но и болгар. Источники не сохранили указания на заключение в первой половине X в. союзного русско-болгарского договора, наличием которого пытались объяснить это место в сочинении Константина[109]. Зато женитьба Игоря на тутраканской княжне, прямо или косвенно подтвержденная сразу несколькими свидетельствами, отлично проясняет дело, исчерпывающе отвечая на вопрос, почему послы и дружинники киевского князя чувствовали себя в «русской» (дунайской) Болгарии как дома.
Наиболее дальновидные историки и прежде отмечали, что «с точки зрения исторической вероятности привод жены к Игорю из болгарского города Плискова понятнее, чем появление Ольги из Пскова, о котором более ничего не известно в X в.»[110] Действительно, «болгаро-русское» происхождение Ольги становится совершенно ясным в свете главного направления русской экспансии в конце 30-х – начале 40-х гг. X в. Укрепление позиций киевских русов в Северном Причерноморье и поиск жены для Игоря во Пскове – политический абсурд. Но овладение устьем Днепра и женитьба на болгарской «русинке» – звенья одной цепи.
Сват князя Игоря
Остается сказать несколько слов о человеке, сосватавшем Игорю тутраканскую княжну. Кандидатура вещего Олега, разумеется, отпадает. Вместо него, казалось, логично было бы указать на Свенгельда. Однако сделать это мешает совершенное неведение источников о каких-либо прочных связях киевского воеводы с тутраканскими князьями и Ольгой. В этом отношении чрезвычайно показательно «выпадение» Свенгельда (после мести Ольги «древлянам») из всего многолетнего периода Ольгиного правления. К тому же никакого другого имени Игорева свата, кроме Олега, летописи не называют.
Все это позволяет предположить, что действительный почин в этом деле принадлежал Олегу П. Возможно, Тутракан входил в число «русских градов», в которых сидели «великие князья под Олгом сущи» – это, кстати, хорошо объясняет высокий социальный статус Ольги в иерархии «русских архонтов», так как, по всей видимости, она носила титул княгини или даже великой княгини. Посредничество «великого и светлого князя» Олега II в заключении брачного договора между двумя подчинявшимися ему великокняжескими домами – киевским и тутраканским – выглядит вполне естественным.
Кроме того, есть основания говорить о родственных связях Олега II с тутраканскими князьями. Моравские летописи утверждают, что он приходился Ольге двоюродным племянником. Это сразу заставляет вспомнить загадочного «анепсия», которого Константин Багрянородный поместил в списке Ольгиного посольства 957 г. вторым, сразу после самой княгини, «архонтиссы Росии». Термином «анепсий» греки обозначали кровного родственника. Согласно моравским известиям, после смерти Игоря Олег II вернулся в Киев и был благосклонно принят вдовой погибшего князя. Таким образом, и со стороны хронологической достоверности его присутствие в 957 г. на приеме «Эльги Росены» в константинопольском дворце в качестве родственника русской княгини вполне вероятно.
Если наши соображения верны, то напрашивается вывод, что в конце 930-х гг. Олегу II понадобились дополнительные средства укрепления своего влияния на Игоря. Причиною для беспокойства было конечно же вступление князя-отрока в возраст «мужества». Игорь перешагнул порог совершеннолетия, и «светлый князь» принял меры к тому, чтобы крепче привязать к себе конкурента, женив его на своей родственнице. Дальнейший ход событий показал, что на этом политические ресурсы Олега были исчерпаны. Так или иначе, раньше или позже соперничество моравских и киевских русов за власть над Русской землей должно было решиться в пользу Игоря и его рода. Неожиданная катастрофа ускорила неизбежную развязку.
Глава 5. Конец державы «Светлых князей»
Византийско-хазарский конфликт
В 939 г. Русская земля оказалась вовлечена в византийско-хазарский конфликт в Северном Причерноморье.
В начале 30-х гг. X в. отношения между Византией и Хазарией приняли неприкрыто враждебный характер. Общей для обеих стран арабской угрозы больше не существовало, а вместе с ее исчезновением истаяла и та почва, на которой только и было возможно их временное сближение. Собственные интересы Византии и Хазарии в Северном Причерноморье были прямо противоположны. Безопасность крымских владений всегда рассматривалась имперскими властями как насущная, а порой и первоочередная внешнеполитическая задача. Таврические области были необходимы Византии одновременно и для контроля над акваторией Черного моря, и для оказания военно-политического давления на варварские народы Северного Причерноморья; кроме того, по свидетельству Константина Багрянородного, на Таманском полуострове и в Адыгее находились «многочисленные источники, дающие нефть» – важнейшую составную часть «греческого огня». Официальное принятие Хазарией иудаизма вносило в политические распри заметный оттенок религиозного противоборства.
В борьбе с каганатом Византия прибегла к своей излюбленной тактике войны чужими руками, натравив на Хазарию соседние племена и народы. В 932 г. по просьбе императора Романа I Лакапина[111] в набег на северокавказские земли каганата отправились аланы. Однако они потерпели поражение, и по настоянию хазар аланский князь должен был удалить из Алании византийских миссионеров. Спустя несколько лет «злодей Романус», как называет византийского правителя еврейский автор Кембриджского документа, возбудил жестокое преследование иудеев в самой империи. Византийские евреи толпами хлынули в сопредельные страны. «Это произошло потому, – объясняет Масуди, – что правящий ныне византийский император Арманус [Роман I] принуждал всех евреев своего царства к принятию христианства. Многие евреи удалились вследствие этого из Византийского царства в Хазарскую землю». В Хазарии поступок Романа оценили как недружественный акт. В ответ на преследование единоверцев хазарский царь (бек) Иосиф обрушил гонения на христиан, уничтожив, по свидетельству Кембриджского анонима, «многих необрезанных». Тогда, говорит тот же источник, «злодей Романус послал большие дары Х-л-го, царю Руси, подстрекнув его совершить злое дело» – напасть на хазар.
Обращение Романа I к Олегу II говорит о том, что именно его Византия рассматривала как легитимного правителя Руси. Это и естественно, поскольку он был прямым наследником вещего Олега, с которым империя в 911 г. заключила договор о «непревратной любви». Непосредственных политических обязательств стороны тогда на себя не взяли. Но знаменитый щит, повешенный Олегом на царьградских вратах, остался символом того, что вещий князь с этих пор объявил себя военным союзником Византии[112]. Империя вспомнила об этом уже в 924 г., когда болгарский царь Симеон с огромным войском осадил Константинополь. Чтобы спасти столицу, Роман I, по свидетельству константино-польского патриарха Николая Мистика, призвал на помощь всех задунайских варваров – русов, венгров, печенегов, аланов. «Мощное нашествие, насколько я могу судить, готовится или уже готово императорскими стараниями против вашей державы и твоего народа, – писал Николай Симеону, – поскольку росы, а с ними печенеги, еще аланы и западные турки [венгры] – все единодушно настроены идти войной на тебя… Знай же, говорю снова, – если я что-нибудь понимаю относительно императорского предприятия, поднятого против вас, – что вся эта масса народа, собравшегося для вашей погибели, и турки, и аланы, и печенеги, и росы, а также другие скифские племена, не остановятся, пока не уничтожат вконец весь народ болгаров».
Антиболгарская коалиция, впрочем, так и не состоялась, но угроза подействовала, и Симеон пошел на мировую.
И все же это обращение византийского правительства к русам было скорее жестом отчаяния, нежели обдуманным политическим шагом[113]. По большому счету византийская дипломатия не принимала Олегову Русь в расчет при создании благоприятных для империи политических комбинаций в Северном Причерноморье. И вот появление в 930-х гг. киевских дружин в устье Днепра и в горном Крыму наконец-то заставило константинопольских политиков учесть эту новую силу, дабы использовать ее в своих интересах. Богатые подарки, отправленные Романом Олегу II, должны были подтвердить, что «любовь» византийских императоров к «светлым князьям русским» за эти годы нисколько не охладела.
Война Олега II с Хазарией
Никакое другое состояние не ценилось русами так высоко, как положение наемника на службе у василевсов[114]. Поэтому привезенные в Киев груды золотых монет и украшений сами по себе были в их глазах достаточным основанием для того, чтобы взяться за мечи. Но Олег, легко и быстро соглашаясь на предложение Романа, имел на это свои личные резоны. Недавние военные подвиги Свенгельда на Нижнем Днепре и в Крыму подняли политический престиж Игоря и Киевского княжества, но ничего не дали Олегу и державе «светлых князей». Олег нуждался в громком успехе, он грезил об обильной добыче, чтобы укрепить свое шаткое положение в Киеве. Для достижения этой цели он мог рассчитывать только на свои собственные силы. Одна деталь из сообщения Кембриджского анонима, о которой будет сказано ниже, позволяет заключить, что численность Олегова отряда была невелика. По всей видимости, в походе против хазар ему сопутствовала только его личная дружина – «четыреста мужей из числа богатырей, его сподвижников», упоминаемых Ибн Фадланом.
Олег нацелился разорить хазарский город в восточной Таврике, обозначенный в Кембриджском документе как С-м-к-рай или С-м-к-рия. Точной локализации этот топоним не поддается. Вероятно, эта крепость находилась поблизости от Керчи, запиравшей проход из Черного моря в Азовское, и, следовательно, была хорошо известна русам, так как торговый маршрут русских купцов, связывавший Черное море с Хазарией и Волжской Булгарией, пролегал через Керченский пролив. Таким образом, захват С-м-к-рая должен был нанести сильный удар по торговым и военным интересам каганата в Северном Причерноморье. Развязывая войну против Хазарии на территории восточного Крыма, Олег явно рассчитывал на поддержку местных «русских» князей. Возможно, он надеялся впоследствии противопоставить дружины Черноморско-Азовской Руси возраставшему могуществу Киева.
В 939 г. русские ладьи внезапно вошли в Керченский пролив. Нападение было хорошо подготовлено. Олег нанес удар в то время, когда в С-м-к-рае не было градоначальника. Организовать оборону было некому. В темноте русы подплыли к С-м-к-раю, и той же ночью город оказался в руках Олега. «И пришел тот [Олег] ночью к городу С-м-к-раю, – сокрушается Кембриджский аноним, – и захватил его обманным путем, так как не было там правителя, раб-Хашмоная». Ограбив жителей и городскую казну, Олег отослал добычу в Киев, сам же с дружиной засел в С-м-к-рае. Черноморские русы, видимо, не остались в стороне от этих событий и, возбужденные успехом Олега, принялись грабить хазарские поселения в Крыму и хазарских купцов.
Дальнейшие события развивались стремительно. Очень скоро о случившемся узнал местный хазарский «губернатор». В Кембриджской рукописи он носит еврейское имя Песах или Бул-ш-цы. Последнее прозвище является титулом. В форме «балгиций» он известен по византийским источникам, где означает правителей черных булгар – орды, осевшей в Восточном Приазовье. Черные булгары еще в VII в. подчинились хазарам, сохранив, однако, племенную автономию[115]. Вероятно, Песах был представителем хазарской администрации, начальником области, включавшей Керченский пролив, или зависимым от Хазарии булгарским князем, принявшим иудейство. По словам анонимного автора «Худуд аль-Алам», черные булгары («Внутренняя Булгария») – «народ храбрый, воинственный, внушающий ужас… он обладает овцами, оружием, военным снаряжением». Их отношения с русами были враждебными: «Внутренняя Булгария находится в состоянии войны со всей Русью».
Песах оказался талантливым организатором и деятельным военачальником. Очень скоро он вторгся в Крым со своим войском – должно быть, с подчиненной ему ордой черных булгар. Глубокий Керченский пролив, в котором господствовал русский флот, был непреодолимой водной преградой для булгарской конницы, и, по всей видимости, войско Песаха проникло на полуостров с севера, через Перекопский перешеек. Сам ход крымской кампании подтверждает это предположение. Прежде всего Песах ударил по византийским владениям на южном побережье Крыма – так называемым Климатам, протянувшимся «от Херсона до Боспора». Эта линия приморских укреплений империи в X в. состояла более чем из 30 крепостей, замков, монастырей[116]. Многие из них были разрушены Песахом. Как сообщает Кембриджский документ, «и пошел тот [Песах] в гневе на города Романуса и перебил всех от мужчин до женщин. И захватил он три города и, кроме того, много селений». Затем его войско осадило Херсонес, но крепкие стены спасли город от разграбления.
Из южного Крыма военные действия перенеслись в восточную его часть. О войне Песаха с русами Кембриджский документ говорит очень невнятно. Можно только понять, что Олегу пришлось оставить С-м-к-рай, причем из его людей «умерло 90 человек». Такие потери могли быть чувствительны для русов лишь в том случае, если все их войско состояло из трех-четырех сотен дружинников. Следовательно, как уже говорилось выше, набег на С-м-к-рай был предпринят Олегом силами одной его дружины, численность которой Ибн Фадлан оценил в «четыреста богатырей». Вслед за поражением Олегова войска разгрому подверглись поселения русов в восточной Таврике: «И избавил [Песах хазар] от руки русов и поразил всех находившихся там мечом».
Далее в Кембриджской рукописи говорится, что Песах не удовлетворился водворением порядка и спокойствия в Крыму и «пошел… на Х-л-го», то есть совершил поход в глубь Русской земли. Война Песаха с Х-л-го продолжалась четыре месяца – почти весь «военный сезон» того времени. Подробности похода остаются неизвестными, но в конце концов русы были вновь побеждены: «и Бог подчинил его [Х-л-го] Песаху, и он направился и нашел добычу, которую [Х-л-го] захватил в С-м-к-рае».
Торжество Песаха было полным. Олегу пришлось не только расстаться с награбленным добром, но и повернуть оружие против своего союзника – Византийской империи. На переговорах с хазарским полководцем он попытался свалить вину за свой крымский набег на василевса ромеев: «Это Романус побудил меня сделать это». Песах возразил: «Если это так, то иди войной на Романуса, как ты воевал со мной, и тогда я оставлю тебя в покое. Если же нет, то умру или буду жить, пока не отомщу за себя». И тогда Олег «против своей воли» пообещал Песаху выполнить его требование. Но война с Византией закончилась еще более сокрушительным поражением русов.
Нет ни малейших сомнений, что, начиная с сообщения о разорении Песахом собственных владений Х-л-го, история под пером еврейского анонима перерастает в ура-патриотический роман. Появляются выразительные диалоги, зато исчезают исторические реалии, события происходят в «безвоздушной среде» авторского вымысла. Куда, например, девались печенеги? Ведь совершить переход от Азовского моря к Киеву, минуя их кочевья, было невозможно. Не назван ни один географический пункт, даже место переговоров Песаха с Х-л-го. Очевидным абсурдом выглядит объявление войны русами более сильному противнику (грекам) после поражения от более слабого (черных булгар). Нечего и говорить о том, что покорение Русской земли силами булгарской орды, пусть даже при помощи более или менее многочисленного хазарского отряда, в середине X в. было уже совершенно немыслимым делом[117]. В договоре Игоря с греками 944 г. соотношение сил русов и черных булгар предстает совершенно в ином (и безусловно истинном) свете: киевский князь берет на себя обязательство не допускать набегов булгарской орды на херсонские земли. А его современник хазарский царь Иосиф был озабочен не тем, как собрать дань с русов, а тем, чтобы не допустить ограбления ими прикаспийских областей. В письме к Хасдаю ибн Шафруте[118], датируемом 40–50-ми гг. X в., одну из главных своих заслуг он видел в том, что не позволяет русам, «приходящим на кораблях», входить в Каспийское море и нападать на мусульман. «Если бы я оставил их в покое на один час, – пишет Иосиф, – они уничтожили бы всю страну измаильтян до Багдада». Стало быть, в 939 г. победоносный Песах «поразил мечом» далеко не всех русов Таврики.
Ничего не знает о подчинении киевских русов хазарам другой современный писатель – Константин Багрянородный.
Для лаврового венка «досточтимого Песаха» эти свидетельства столь же пагубны, как осенняя буря – для увядшей листвы. Наконец, то обстоятельство, что вся история с покорением Руси нужна автору Кембриджской рукописи лишь для того, чтобы мотивировать последующий поступок Х-л-го – нападение на Константинополь, совершенное на самом деле не им, а князем Игорем, – окончательно изобличает литературное происхождение всего фрагмента. Во времена Игоря эпоха «хазарской дани» для киевских «полян» давно канула в прошлое.
Истина заключается в том, что неудача Олега в Крыму действительно имела следствием его поражение в Русской земле.
Но победителем «светлого князя» здесь был не опытный военачальник дряхлевшего каганата, а юный предводитель киевских дружин, использовавший победу Песаха в Крыму в своих интересах.
Изгнание Олега II из Киева
Правда, до открытого столкновения, по-видимому, не дошло. Во всяком случае, моравское летописание (в изложении Хр. Фризе) представляет дело так, что Игорь «старался осторожно устранить его [Олега] с дороги. Но Олег был слишком умен и слишком прозорлив, он сейчас заметил расставленные сети и потому заблаговременно позаботился о безопасности, собрав все свои сокровища, бежал с ними в Моравию. Когда же… Оттон I вооружил в 939 г. моравов против герцога богемского [чешского князя] Болеслава, знатнейшие моравы, во внимание к высоким доблестям Олега, предложили ему моравскую корону и сделали королем [великим князем]»[119].
Неизбежное свершилось: Киев был навсегда потерян для «светлого князя». Но победитель подчинен необходимости в не меньшей степени, чем побежденный. Следующий политический шаг Игоря был предопределен его вновь приобретенным положением независимого государя, великого князя Русской земли.
Глава 6. Царьградский поход 941 г.
Причины войны князя Игоря с Византией
Причины царьградского похода 941 г. остались загадкой для древнерусского летописания, которое ограничилось простой регистрацией факта: «Иде Игорь на грекы». Это и естественно, поскольку княжение Олега II осталось вне поля зрения составителей Повести временных лет. Историография также не сказала ничего существенного по этому поводу. Обыкновенно поход 941 г. просто ставился в ряд с другими набегами русов на Византию и рассматривался как продолжение русской экспансии на Черном море, берущей начало в первой трети IX в. При этом упускали из виду, что договор 911 г. полностью удовлетворял политическим амбициям и торговым интересам русов, в связи с чем добиваться его пересмотра с их стороны было бессмысленно. И действительно, последующие русско-византийские договоры не обнаруживают никакого «прогресса» в области государственно-торговых условий для «руси», воспроизводя, за небольшими исключениями, текст соглашения 911 г.
Высказывалось мнение, что тридцать лет (с 911 по 941 г.) – это тот временной промежуток, на который распространялось действие «вечного мира» в соответствии с традициями византийской дипломатии, после чего русам приходилось вооруженной рукой добиваться возобновления торгового договора[120]. Но догадка эта не подкрепляется фактами. Простой взгляд на хронологию походов русов на Византию (860, 904, 911, 941, 944, 970–971, 988/989, 1043 гг.) сразу же обнаруживает, что тридцатилетний интервал так же случаен, как любой другой. К тому же в договоре 911 г. не содержится и намека на определенный срок его действия, а договор 944 г. был заключен «на вся лета, дондеже сияет солнце и весь мир стоит».
Поход 941 г. так и будет выглядеть беспричинной агрессией до тех пор, пока Русская земля князя Игоря не перестанет отождествляться с державой «светлых князей», а Олегу II не будет отведено место в русской истории. События 941 г. напрямую связаны с поражением Олега в Крыму в 939 г. и его последующим изгнанием из Киева. Киевский княжеский род использовал удобный момент, чтобы покончить с формальной зависимостью Русской земли от «светлого князя». Для этого Игорю необходимо было получить международное признание его статуса суверенного правителя – великого русского князя, «архонта Росии». Лучшим патентом на этот титул в то время был договор с Византией, но та, видимо, медлила с его выдачей или выдвигала какие-то условия, неприемлемые для Киева. Вот почему Игорь собрался потревожить границы империи[121].
Численность русского флота
Большинство источников сильно преувеличивает численность русского флота, отправившегося в набег на Константинополь. Наши летописи, опирающиеся на сведения Продолжателя Феофана и Георгия Амартола, называют немыслимую цифру – 10 000 ладей. Германский посол Лиутпранд, посетивший Константинополь спустя несколько лет после разгрома русской флотилии, узнал из бесед с очевидцами, что у русов была «тысяча и даже более того кораблей». Еще более скромно оценивает силы русов византийский писатель Лев Грамматик, который пишет о нашествии 10-тысячного русского войска. Из Повести временных лет известно, что русская ладья вмещала в себя около сорока человек[122]. Так 10-тысячная флотилия сокращается до 250 лодок. Но и здесь надо учитывать, что значительную часть флотилии русов составили союзные морские дружины князей Черноморско-Азовской Руси. Игорь отнюдь не пылал желанием ввязываться в настоящую войну с Византией. Набег, предпринятый небольшими силами, должен был носить демонстративный характер. В намерения киевского князя не входило причинить империи серьезный военный и материальный ущерб, который мог бы помешать немедленному возобновлению дружественных отношений сразу же после завершения похода.
Поражение у стен Царьграда
Поход начался весной 941 г.
Примерно в середине мая из Киева отплыл Игорь на своих ладьях. Держась береговой линии, он недели три спустя достиг болгарского побережья, где к нему присоединилась флотилия таврических русов, прибывшая сюда из восточного Крыма. Достоверность такого маршрута русского войска находит подтверждение в греческом Житии Василия Нового. Донесение херсонского стратига, говорится там, «заявлявшее об их [русов] нашествии и о том, что они уже приблизились к этим [херсонским] областям», достигло Константинополя через несколько дней после того, как весть об этом «распространилась… во дворце и между жителями города». Следовательно, градоначальник Херсона запоздал с оповещением об опасности и первым тревогу в Константинополе поднял кто-то другой. В Повести временных лет сказано, что весть о нашествии руси Роману I сначала принесли болгары[123], а потом корсунцы (херсонесцы). Эти показания в особенности интересны потому, что древнерусский летописец приписывает набег на Царьград одному Игорю. Но тогда при чем здесь херсонский стратиг? Ведь Херсон не лежал на пути из устья Днепра в Константинополь, и Игорю совершенно незачем было «приближаться к этим областям». Мнимое противоречие, однако, легко устраняется, если учесть, что в походе 941 г. у русов был не один, а два отправных пункта: Киев и восточный Крым. Очередность оповещения о вторжении русов свидетельствует, что херсонский стратиг всполошился только тогда, когда увидел проплывавшие мимо его города корабли таврических русов, следовавшие на соединение с киевской флотилией, которая, выйдя из Днепра в Черное море, сразу взяла курс к берегам Болгарии. Только при таком развитии событий болгары могли оказаться более расторопными вестниками беды, чем глава византийского форпоста в Северном Причерноморье.
11 июня русы расположились лагерем неподалеку от Константинополя, на виду у жителей города. Рассказывая о начале кампании, греческие источники умалчивают об обычных насилиях русов над мирным населением. Ничего не говорится также о награбленном добре, тогда как относительно предыдущих набегов русов на Царьград имеются согласные сообщения разных источников о повальном грабеже и «огромной добыче». По-видимому, Игорь удерживал своих воинов от грабежей и убийств, чтобы чрезмерной жестокостью не закрыть для себя пути к скорому, как он надеялся, примирению с Романом.
Поход 941 г. князя Игоря на Византию
Так в бездействии прошло несколько дней. Русы оставались в своем лагере, ничего не предпринимая. Они как будто предлагали грекам первыми напасть на них. Впрочем, противопоставить им со стороны моря грекам было нечего, так как Роман I отправил греческий флот оборонять острова Средиземноморья от нападений арабов. Разумеется, Игорь был хорошо осведомлен об этом, и его медлительность, скорее всего, объясняется тем, что он ожидал ответа греков на уже переданные им предложения «обновить ветхий мир».
План Константинополя
Однако в Константинополе не спешили вступить в переговоры с новоявленным «архонтом Росии». По словам Лиутпранда, император Роман провел немало бессонных ночей, «терзаясь раздумьями». Мы видели, что незадолго перед тем он был не прочь разыграть «русскую карту» в игре с Хазарией. С тех пор его взгляды на целесообразность использования военных ресурсов Русской земли для защиты интересов империи в Северном Причерноморье вряд ли изменились (ряд статей из договора 944 г. подтверждают это). Но соображения престижа, надо полагать, удерживали Романа от того, чтобы уступить открытому давлению. Божественный василевс ромеев не мог позволить разговаривать с собой языком диктата. Он лихорадочно изыскивал средства, которые позволили бы снять осаду города. Наконец ему сообщили, что в константинопольском порту найдено полтора десятка хеландий[124], списанных на берег из-за их ветхости. Император тотчас приказал корабельным плотникам как можно быстрее подновить эти посудины и привести их в порядок; кроме того, он распорядился поставить огнеметные машины («сифоны») не только на носу кораблей, как это делалось обычно, но также на корме и даже по бортам. Командовать новоиспеченным флотом было поручено патрикию[125] Феофану.
Византийское судно IX–XV вв.
Полусгнившая эскадра и после починки выглядела не очень внушительно. Феофан решился вывести ее в море не раньше, чем «укрепил себя постом и слезами».
Завидев греческие корабли, русы подняли паруса и устремились навстречу. Феофан поджидал их в бухте Золотой Рог. Когда русы приблизились к Фаросскому маяку, он отдал приказ атаковать врага.
Должно быть, жалкий вид греческой эскадры немало повеселил Игоря. Казалось, победа над ней – дело какого-нибудь получаса. Исполнившись презрением к грекам, он двинул против Феофана одну киевскую дружину. Уничтожение греческой флотилии не входило в его намерения. Аиутпранд пишет, что Игорь «повелел своему войску не убивать их [греков], а взять живыми». Этот весьма странный с военной точки зрения приказ мог быть обусловлен только политическими соображениями. Вероятно, Игорь собирался по завершении победоносного сражения возвратить Византии ее пленных солдат в обмен на заключение союзного договора.
Русы Игоря смело пошли на сближение с греческими судами, намереваясь взять их на абордаж. Русские ладьи облепили корабль Феофана, шедший впереди боевого строя греков. В этот момент ветер внезапно стих, на море установился полный штиль. Теперь греки могли без помех использовать свои огнеметы. Мгновенная перемена погоды была воспринята ими как помощь свыше. Греческие моряки и солдаты воспрянули духом. И вот с окруженного русскими ладьями корабля Феофана во все стороны полились огненные струи[126]. Горючая жидкость разлилась по воде. Море вокруг русских судов как будто внезапно вспыхнуло; несколько ладей разом запылали.
Русские ладьи (рисунок из византийской хроники)
Действие ужасного оружия потрясло Игоревых воинов до глубины души. В один миг все их мужество исчезло, русами овладел панический страх. «Увидев такое, – пишет Аиутпранд, – русы тут же стали бросаться с кораблей в море, предпочитая утонуть в волнах, нежели сгореть в пламени. Иные, обремененные панцирями и шлемами, шли на дно, и их больше не видели, некоторые же державшиеся на плаву сгорали даже посреди морских волн». Подоспевшие греческие корабли «довершили разгром, много кораблей потопили вместе с командой, многих убили, а еще больше взяли живыми» (Продолжатель Феофана). Игорь, как свидетельствует Лев Диакон, спасся «едва ли с десятком ладей» (вряд ли следует понимать эти слова буквально), которые успели пристать к берегу.
Быстрая гибель Игорева войска деморализовала остальных русов. Черноморские князья не осмелились прийти ему на помощь и отвели свои ладьи к побережью Малой Азии, на мелководье. Тяжелые греческие хеландии, имевшие глубокую посадку, не смогли преследовать их.
Разделение войска русов
Вопреки торжествующему тону византийских хроник, победа греков в проливе была скорее эффектной, нежели решающей. Разгрому – быстрому, но едва ли окончательному – подверглась лишь одна, киевская, часть русского флота, другая, таврическая, уцелела и не перестала быть для греков серьезной угрозой. Недаром Житие Василия Нового заканчивает описание первого этапа русского похода простым замечанием, что русов не пустили к Константинополю. Однако ликование константинопольцев было неподдельным. Всеобщий праздник был оживлен возбуждающим зрелищем: по приказу Романа все пленные русы были обезглавлены – возможно, как нарушители клятвенных обещаний 911 г.
Обе части разделенного русского войска потеряли всякую связь друг с другом. Видимо, этим объясняется странное противоречие, которое обнаруживается при сопоставлении освещения событий 941 г. в древнерусских и византийских источниках. Согласно последним, война с русами распадается на два этапа: первый закончился июньским поражением русского флота под Константинополем; второй продолжался в Малой Азии еще три месяца и завершился в сентябре окончательным разгромом русов. Древнерусские источники, повествующие о походе Игоря на греков, восходят к византийским (главным образом к Хронике Георгия Амартола и Житию Василия Нового). Но в данном случае это не простая компиляция, столь обычная для древнерусского летописания. Оказывается, «составители первых русских хронографов, пользовавшиеся Хроникой Амартола и Житием Василия Нового, не просто переписали из них сведения о первом походе Игоря, но сочли нужным дополнить эти сведения из какого-то русского источника (что частично уже имело место при переводе Жития Василия Нового на русский язык) и произвести такие перестановки в тексте Хроники и Жития, которые изменили их до неузнаваемости»[127]. Суть этих изменений и перестановок сводится к тому, что византийские известия о втором этапе кампании 941 г. (в Малой Азии) либо совсем отброшены, либо объяснены по-своему. В Повести временных лет второй этап войны затушеван путем присоединения малоазийских провинций Византии к перечню тех областей, которые подверглись опустошению с самого начала похода: Игорь «почаша воевати Вифиньскиа страны, и воеваху по Понту до Ираклиа и до Фафлогоньски земли [Пафлагонии], и всю страну Никомидийскую попленивше, и Суд весь пожгоша». Еллинский летописец заставляет Игоря совершить два похода – сначала под Константинополь, затем в Малую Азию. Таким образом, русские летописи заканчивают описание первого похода Игоря единственным морским сражением у Константинополя и возвращением князя в Киев. Очевидно, летописцы, исправляя сведения греческих памятников о походе 941 г., опирались на рассказы одних лишь киевских его участников, сохранившиеся в устных преданиях.
Итак, Игорь с остатками своего войска, едва опомнившись после разгрома, немедленно начал отступление. От миролюбивого настроения русов не осталось и следа. Свою ярость от понесенного поражения они выместили на византийском селении под названием Стеной[128], которое было разграблено и сожжено дотла. Впрочем, причинить грекам крупные разрушения войску Игоря было не под силу ввиду его малочисленности. Известия о русских разбоях на европейском берегу Понта в византийских хрониках исчерпываются сообщением о сожжении Стенона.
В июле Игорь с остатками дружины прибыл к «Боспору Киммерийскому», то есть в «русскую» Таврику, где и остановился в ожидании вестей о своих черноморских соратниках.
Война у побережья Малой Азии
Тем временем остальной русский флот сновал вдоль побережья Вифинии, запертый на мелководье эскадрой Феофана. В помощь византийскому флотоводцу в Константинополе спешно снаряжалось сухопутное войско. Но до его прихода жители малоазийского побережья, среди которых было немало потомков славян, образовавших здесь в VIII–IX вв. многочисленную Вифинскую колонию[129], оказались во власти русов. По свидетельству Повести временных лет, крайними восточными областями, подвергшимися набегам русов, были Никомидия и Пафлагония. Один византийский документ, датируемый приблизительно 945 г., подтверждает летописные сведения. В письме опального митрополита Никеи Александра к новому митрополиту этого города Игнатию бывший владыка напоминает о своей «помощи твоим [Игнатия] никомидийцам во имя человеколюбия во время нашествия…»[130].
Византийские воины X в. (миниатюры из византийской Минеи, хранящейся в Ватикане)
А помощь жителям здешних городов и селений летом 941 г. была совершенно необходима, ибо русы наконец дали себе полную волю. Их жестокость, подогреваемая жаждой мести за сожженных и казненных товарищей, не знала границ. Продолжатель Феофана с ужасом пишет об их злодеяниях: русы предали огню все побережье, «а пленных одних распинали на кресте, других вколачивали в землю, третьих ставили мишенями и расстреливали из луков. Пленным же из священнического сословия они связали за спиной руки и вгоняли им в голову железные гвозди. Немало они сожгли и святых храмов».
Кровь мирных жителей лилась рекой до тех пор, пока в обезлюдевшую Вифинию не подоспел патрикий Варда Фока «с всадниками и отборными воинами». Положение сразу изменилось не в пользу русов, которые стали терпеть поражение за поражением. По словам Продолжателя Феофана, «росы отправили было в Вифинию изрядный отряд, чтобы запастись провиантом и всем необходимым, но Варда Фока этот отряд настиг, разбил наголову, обратил в бегство и убил его воинов». В то же время доместик схол[131] Иоанн Куркуас «пришел туда во главе всего восточного войска» и, «появляясь то там, то здесь, немало убил оторвавшихся от своих врагов, и отступили росы в страхе перед его натиском, не осмеливаясь больше покидать свои суда и совершать вылазки».
Так прошло еще около месяца. Русы никак не могли найти выхода из морской ловушки. Между тем сентябрь был на исходе, «у росов кончалось продовольствие, они боялись наступающего войска доместика схол Куркуаса, его разума и смекалки, не меньше опасались и морских сражений и искусных маневров патрикия Феофана и потому решили вернуться домой». В одну темную сентябрьскую ночь флот русов попытался незаметно проскользнуть мимо греческой эскадры к европейскому берегу Босфора. Но Феофан был начеку. Завязалось второе морское сражение. Впрочем, если быть точным, никакого сражения в собственном смысле слова не было: греческие хеландии просто гонялись за убегавшими русскими ладьями, поливая их жидким огнем, – «и множество кораблей пустил на дно, и многих росов убил упомянутый муж [Феофан]». Житие Василия Нового утверждает: «спасшиеся из рук нашего флота перемерли по дороге от страшного расслабления желудка». Хотя византийские источники повествуют о почти поголовном истреблении русов, какой-то части русского флота, по-видимому, все же удалось прижаться к фракийскому берегу и скрыться в темноте.
«Олядний»[132] огонь, действие которого русы в 941 г. испытали на себе впервые, надолго сделался на Руси притчей во языцех. В Житии Василия говорится, что русские воины вернулись на родину, «чтобы рассказать, что с ними было и что они потерпели по мановению Божию». Живые голоса этих опаленных огнем людей донесла до нас Повесть временных лет: «Те же, кто вернулся в землю свою, поведали о случившемся; и об оляднем огне говорили, что это молнию небесную греки имут у себя; и, пуская ее, жгли нас, и сего ради не одолели их». Рассказы эти неизгладимо врезались в память русов. Лев Диакон сообщает, что даже тридцать лет спустя воины Святослава все еще не могли без дрожи вспоминать о жидком огне, так как «от своих старейшин слышали», что этим огнем греки превратили в пепел флот Игоря.
Глава 7. Второй царьградский поход и договор 944 г.
Приготовления
Под 944 г. Повесть временных лет рассказывает о втором походе Игоря на Царьград. Сообщается о широких военных приготовлениях: «Игорь совокупи вой многи: варяги, русь и поляне, и словены, и кривичи, вятичи и тиверцы»; говорится также о найме печенегов и взятии у них заложников – в обеспечение их верности. Характерно, что в перечне Игоревых «воев» отсутствуют чудь, меря, северяне, радимичи, хорваты и дулебы, которых летописец ранее отправил на Царьград вместе с вещим Олегом. Эти данные объективно верны в том смысле, что Игорь действительно не располагал военными ресурсами державы «светлых князей» начала X в. Однако пестрый этнический состав Игорева войска, в том виде, в каком он представлен в летописи, не соответствует истине. Восточнославянские племена зачислены летописцем в Игоревы «вой» произвольно[133]. Так, вятичи не могли быть участниками похода по той простой причине, что они не были данниками Киева – их предстояло «примучить», согласно самой же летописи, только Святославу; этническими «призраками» оказываются также словене (ильменские), кривичи и тиверцы, поскольку ни Новгород, ни Полоцк, ни какой-либо другой восточнославянский племенной центр не попал в текст договора 944 г. И напротив, наличие в нем единственного этноса – «Руси», вкупе с тремя городами Среднего Поднепровья – Киевом, Черниговом, Переяславлем, – на которые распространились торговые льготы, убедительно свидетельствует, что в 944 г. «поиде на грекы в лодиях» одно лишь «русское» ополчение Киевской земли.
Архангелогородская летопись сохранила сведения, что в 941 г. русы из-под стен Царьграда вернулись «во свояси без успеха» и лишь «на третье лето приидоша в Киев» – стало быть, два года они провели где-то в другом месте. По сообщению Льва Диакона, разбитое под Константинополем русское войско зазимовало в городах и поселениях Черноморско-Азовской Руси – на «Киммерийском Боспоре». По всей видимости, там же оно оставалось и два следующих года, готовясь к новому походу.
Чем была вызвана двухлетняя стоянка русских дружин на берегах «Боспора Киммерийского»? По словам Кембриджского документа, Х-л-го (то есть в данном случае – Игорь), бежав из-под Константинополя, «устыдился возвращаться в свою землю». С психологической точки зрения звучит достаточно правдоподобно. Однако не в одних расстроенных чувствах юного князя было дело. Игорь медлил с возвращением в Киев из-за вполне обоснованного опасения встретить там плохой прием. В языческом понимании святости (в том числе святости вождя-жреца, предполагающей, помимо прочего, его «удачливость», как целый набор выдающихся психофизических свойств: сила, ум, ловкость и проч.) одной из главных составляющих было понятие целокупности, цельности, целостности, не только не терпящей какого бы то ни было умаления, но, напротив, постоянно увеличивающей свой плодоносный и властный потенциал[134]. Поэтому военное поражение наносило серьезный ущерб сакральному и политическому авторитету вождя, оно означало, что боги отвернулись от него, а вместе с ним и от всего общества (племени, рода и т. д.). Для воина существовал, собственно, только один выход из состояния богооставленности – смерть с оружием в руках. В идеале при неудачном исходе сражения вождь не должен был пережить своего позора, а дружина – своего предводителя. Так, Тацит писал о германцах, что у них «вожди сражаются ради победы, дружинники – за своего вождя». Об этом же языческом кодексе чести напоминал своим воинам Святослав, когда призывал их: «Да не посрамим земле Руские, но ляжемы костью ту, мертвы бо сорома не имаеть». В 941 г. «небесные молнии» греков оказались сильнее военного счастья и магических способностей русского князя. Он бежал с поля боя и не получил даже символической дани. Боги больше не покровительствовали ему. Игорю необходимо было восстановить свою репутацию удачливого предводителя, которая установилась за ним после покорения угличей и «древлян» и изгнания Олега II из Киева.
Черноморские русы на этот раз не оказали поддержки Игорю. В арабских источниках 943/944 г. отмечен очередным нападением русов на город Бердаа в Закавказье, что исключает участие этого отряда в походе на греков. Договор 944 г., в свою очередь, не отстаивает ничьих интересов, кроме княжеского рода и «гостей» из трех городов Среднего Поднепровья.
Именно малочисленность собственного войска заставила Игоря прибегнуть к найму печенегов, которые, по словам Константина Багрянородного, «будучи свободными и как бы самостоятельными… никогда и накакой услуги не совершают без платы». Русские посольства к печенегам, вероятно, имели много схожего с исполнением подобных поручений имперскими чиновниками, чей образ действий хорошо известен по описанию того же Константина. Главную роль в успешном окончании посольства играли подарки, которых печенеги домогались всеми правдами и неправдами. Прибыв в Херсон, посол императора («василик») должен был «тотчас послать [вестника] в Пачинакию и потребовать от них заложников и охранников. Когда они прибудут, то заложников оставить под стражей в крепости Херсона, а самому с охранниками отправиться в Пачинакию и исполнить поручение. Эти самые пачинакиты, будучи ненасытными и крайне жадными до редких у них вещей, бесстыдно требуют больших подарков: заложники домогаются одного для себя, а другого для своих жен, охранники – одного за свои труды, а другого за утомление их лошадей. Затем, когда василик вступит в их страну, они требуют прежде всего даров василевса и снова, когда ублажат своих людей, просят подарков для своих жен и своих родителей. Мало того, те, которые ради охраны возвращающегося к Херсону василика приходят с ним, просят у него, чтобы он вознаградил труд их самих и их лошадей».
Другой способ связаться с печенегами состоял в том, что василик в сопровождении небольшой флотилии входил в устье Днепра или Днестра и, обнаружив печенегов, посылал к ним вестника. Русы, скорее всего, так и поступали. Дальше история повторялась: «Пачинакиты сходятся к нему [послу], и, когда они сойдутся, василик дает им своих людей в качестве заложников, но и сам получает от пачинакитов их заложников и держит их в хеландиях. А затем он договаривается с пачинакитами. И когда пачинакиты принесут василику клятвы по своим „заканам“[135] [законам], он вручает им царские дары и принимает „друзей“ [союзников] из их числа, сколько хочет, а затем возвращается».
Существование союзного соглашения между Игорем и печенежскими ханами вытекает между прочим из самого факта, что русам в 941 г. удалось беспрепятственно пройти днепровские пороги. Ведь, как свидетельствует тот же писатель, «у царственного сего града ромеев [Константинополя], если росы не находятся в мире с пачинакитами, они появиться не могут, ни ради войны, ни ради торговли, ибо, когда росы с ладьями приходят к речным порогам и не могут миновать их иначе, чем вытащив свои ладьи из реки и переправив, неся на плечах, нападают тогда на них люди этого народа пачинакитов и легко – не могут же росы двум трудам противостоять – побеждают и устраивают резню». По-видимому, в 944 г. Игорю удалось убедить печенежских ханов, что военная добыча будет несравненно богаче императорских подарков.
Прерванный поход
Подробности похода 944 г. известны только по летописному сказанию. Вероятно, Игорь со своей дружиной отправился из восточного Крыма к дунайскому устью, встретившись здесь с посаженным в ладьи ополчением Киевской земли и подоспевшими печенегами. Повесть временных лет говорит, что на этот раз херсонский стратиг не оплошал и первым дал знать в Константинополь о приближении врага: «послаша к Роману царю, глаголюще: „се и дуть Русь без числа кораблев, покрыли суть море корабли“. Такоже и болгаре послаша весть, глаголюще: „идуть Русь, и наяли по себе печенеги“».
Игорево войско должно было достичь дунайского устья где-то в конце июля – начале августа. На Дунае его встретили императорские послы. Роман I предлагал кончить дело миром и выражал готовность выплатить киевскому князю дань большую, «еже имал Олег», и заключить союзный договор. Отдельные подарки – «паволоки и злата много» – предназначались печенегам. Игорь созвал дружину на совет. Дружина, памятуя «олядний» огонь, высказалась за то, чтобы принять мирные предложения: «Коли царь говорит так, то чего же нам больше? Не бившись, возьмем золото, и паволоки, и серебро! Еще как знать, кто одолеет – мы или они? И разве с морем кто-нибудь советен? Не по земле ходим – по глубине морской, а в ней одна смерть всем»[136]. Игорь, должно быть, думал сходным образом, тем более что отступление на этот раз не роняло его чести, ибо греки давали ему «дань»[137]. Приняв подарки, он отплыл в Киев. Печенеги, не удовлетворившись подарками, отправились грабить болгар.
Достоверность летописного известия о походе 944 г.
Поскольку поход 944 г. упоминается только в древнерусских памятниках, его историческая реальность иногда ставилась под сомнение. Разумеется, летописный рассказ о походе 944 г., опирающийся на дружинные предания, не в полной мере соответствует подлинным событиям: в нем присутствуют откровенные измышления, как, например, «совокупление» Игорем «воев многих» из славянских земель, и литературная обработка исторических фактов – самоуничижительное поведение греков и т. д. Однако есть там и такие подробности, которые не противоречат исторической достоверности, – бдительность херсонесцев, в противоположность их оплошности в 941 г., наем печенегов и их набег на Болгарию, – что повторится во время болгарских войн Святослава, сообщение Архангелогородской летописи о трехлетнем отсутствии Игоря в Киеве и проч. Причем роль печенегов как союзников Игоря и врагов Болгарии и Византии, которая отведена им в летописи, косвенно подтверждается другими свидетельствами. В городе Калфе (на территории южной части Пруто-Днестровского междуречья, входившей в состав Первого Болгарского царства) археологи открыли следы разрушений, которые датируются примерно серединой X в.[138] А Константин Багрянородный в своих дипломатических наставлениях сыну советует, дабы обезопасить Константинополь от нападений русов, всегда находиться в добрых отношениях с печенегами. Данное политическое указание особенно знаменательно потому, что, согласно всем источникам, русским и зарубежным, в первом, морском походе Игоря 941 г. печенеги участия не принимали. Значит, Константин был обеспокоен каким-то другим случаем русско-печенежского военного сотрудничества, создавшим угрозу столице империи. Это место в его сочинении полностью согласуется с летописным известием о русско-византийском конфликте 944 г.
Некоторые не сразу различимые следы этого события можно обнаружить и в тексте договора 944 г. Одна его статья содержит ссылку на предварительное согласование его условий: если убежавший из Руси в Грецию раб не найдется, сказано там, то русы должны поклясться, что он действительно убежал в Грецию, и тогда они получат цену раба – две паволоки, «якоже уставлено есть прежде», то есть как постановлено раньше. Когда раньше? В Олеговом договоре этой статьи нет – там русы получают за сбежавшего раба его цену «на день», то есть его рыночную стоимость на текущий момент. О каких-либо переговорах русов с греками после поражения 941 г. ничего не известно. Значит, предварительные условия договора были обсуждены во время второго Игорева хождения «на грекы», летом 944 г., когда, по сообщению летописца, в русский стан на Дунае прибыли послы от Романа с мирными предложениями.
Вообще договор 944 г. не производит впечатления документа, увенчавшего сокрушительное поражение руси в 941 г. Уважительный тон по отношению к Игорю нигде не нарушен; декларируется полное равноправие русов с греками; признаны законными все интересы киевского князя – как торговые, на константинопольском рынке, так и геополитические, в Северном Причерноморье; русы провозглашены политическими и военными союзниками императора. В отличие от договора 911 г., содержащего указание на непосредственно предшествующий его заключению военный конфликт («по первому слову да умиримся с вами, греки»), мирное соглашение 944 г. туманно упоминает лишь некие козни «враждолюбца диавола», каковая формулировка снимает персональную ответственность сторон за содеянное, возлагая ее на врага рода человеческого; таким образом, русско-византийские «нелюбы» предстают досадным недоразумением, имевшим место где-то в прошлом, что вполне соответствует ситуации заключения договора 944 г., спустя три года после набега 941 г., так как в 944 г. до открытого столкновения и нового торжества дьявола дело не дошло.
Сильнейшим аргументом против достоверности всей летописной статьи под 944 г., пожалуй, может считаться вторичное намерение Игоря пойти на греков «в лодиях» – засвидетельствованный летописцем ужас русов перед «олядним огнем», казалось бы, должен совершенно исключить саму эту мысль. Но похоже, что Игорь и не собирался предпринимать новую морскую осаду Царьграда. Концентрация в 944 г. русских войск в устье Дуная, где они соединились с печенегами, удивительно напоминает образ действий князя Святослава во время его болгарских войн. Не исключено, что, проделав путь от Крыма до Дуная на ладьях, Игорь намеревался осуществить дальнейшее продвижение к Константинополю сухопутным маршрутом через Фракию. Впоследствии Святослав воплотил в жизнь этот несостоявшийся стратегический замысел своего отца.
Заключение мира
Остается лишь догадываться, чем была вызвана уступчивость Романа I. Положение его на троне было уже непрочно: сыновья-соправители Стефан и Константин интриговали против него (16 декабря того же 944 г. они отстранили Романа от власти и отправили в ссылку).
Империя в целом также переживала не лучшие времена, теснимая со всех сторон соседями. Африканские арабы отняли у нее почти всю Калабрию, германский король Оттон I рвался в Южную Италию, хазары укрепились в Крыму и на Таманском полуострове, на сирийской границе что ни год происходили стычки с эмирами, а в Эгейском море хозяйничали арабские пираты.
Умножать число врагов было, конечно, неблагоразумно. В Северном Причерноморье Роман I проводил последовательную антихазарскую политику, выстраивая сложную систему военно-политического давления на каганат. Главную роль в этой системе играли союзники Византии – печенеги и аланы, к которым в 939 г. Роман попытался присоединить и русов. С тех пор держава «светлых князей» вышла из игры. Но Русская земля князя Игоря продолжала оставаться влиятельной силой в регионе. Привлечь ее на свою сторону было в интересах империи – между прочим в качестве противовеса черным булгарам и тем же печенегам, которые порой, как пишет Константин Багрянородный, «не будучи дружески расположены к нам, могут выступать против Херсона, совершать на него набеги и разорять и самый Херсон, и так называемые Климаты».
Итак, устная договоренность относительно условий мирного договора была достигнута уже на Дунае. Тогда же открылись официальные переговоры. В Константинополь явились послы «от Игоря великого князя русского» и «от всего княжения, и от всех людей земли Русской», дабы «обновити ветхий мир, и ненавидящего добро и враждолюбца диавола разорити от многых лет, и утвердити любовь межу Грекы и Русью». Принятые «самеми царями[139], и со всем болярством», они заключили мир вечный, «дондеже сияет солнце и весь мир стоит». Договор был скреплен торжественной клятвой. Императоры целовали крест. Крещеные русы клялись, что если кто из них помыслит «разрушить таковую любовь… да приимет месть от Бога Вседержителя и осуждение на погибель в сей век и в будущий»; язычники грозили виновным более осязаемыми бедами: «да не имуть помощи от Бога, ни от Перуна, да не ущитятся щитами своими, и да посечены будут мечами своими, и от стрел и от нага оружия своего, и да будут рабы в сей век и в будущий».
Условия договора 944 г.
Статьи договора охватывали три больших раздела русско-византийских отношений:
I. Торговые отношения сохранялись в полном объеме: «великий князь русский и боляре его да посылают во Греки к великим царям греческим послы и с гостьми». Но греки были озабочены тем, чтобы вместе с купцами из Русской земли не приходили случайные люди, которые творили разбои «в селах и в стране нашей». Поэтому пропускной режим для русских купцов был изменен. Если прежде личности русских послов и гостей удостоверяли печати – золотые и серебряные, то теперь греки требовали от них предъявления верительной грамоты, выданной великим князем, с указанием точного числа отправленных из Русской земли кораблей и людей: только тогда, сказано в документе, власти Константинополя будут уверены, что русы пришли с миром. Пришедшие же без грамоты подлежали задержанию до тех пор, пока киевский князь не подтвердит их полномочий. Тот, кто сопротивлялся аресту, мог быть умерщвлен, и князь не имел права взыскать с греков за его смерть; если таковому все же удавалось убежать и вернуться на Русь, то греки должны были написать об этом князю, а он волен был поступить как хочет.
Купцы из Киевской земли продолжали пользоваться всеми льготами, предусмотренными для торговой «руси» по договору 911 г.: им отводился гостиный двор возле церкви Святого Маманта, где они могли жить до наступления холодов на полном содержании у имперской казны. Свобода торговли для них («и да творять куплю иже бе им надобе») была стеснена только ограничением на экспорт дорогих тканей: русские купцы не имели права покупать паволоки стоимостью свыше 50 золотников[140]. Этот запрет был вызван тем, что византийские власти строго следили, чтобы пышность и роскошь, приличествовавшие богоподобному василевсу ромеев и императорскому двору, не сделались достоянием не только окрестных варваров, но и собственного населения, которому запрещалось покупать шелка больше, чем на известную сумму (30 золотников). «Царские» ткани и одеяния были предметом страстного вожделения для вождей окружавших Византию «диких» народов. Трон правителя Волжской Булгарии, с которым в 921 г. виделся Ибн Фадлан, был покрыт византийской парчой. Печенеги, как пишет Константин Багрянородный, были готовы продаться с потрохами за шелковые ткани, ленты, платки, пояса, «алые парфянские кожи». Мирные договоры, венчавшие неудачные для империи войны с варварами, обычно содержали обязательство византийских властей выдать часть дани шелком, парчой, крашеными кожами и т. д. Этого добивался в 812 г. болгарский хан Крум и в 911 г. «светлый князь русский» Олег. В 944 г. намерение «взять паволоки» высказывала Игорева дружина – и, по всей вероятности, взяла. Контроль за вывозом тканей из Константинополя осуществляли имперские чиновники, которые ставили на полотне клеймо, служившее для русских купцов пропуском на таможне.
II. Вопросы уголовного и имущественного права – смертоубийство «христианином русина или русином христианина», взаимные побои и кражи, возвращение беглых рабов – решались «по закону русскому и греческому». Несхожесть византийского и русского законодательства, обусловленная этноконфессиональными различиями, вынуждала стороны к определенному компромиссу. Так, за удар «мечом, или копием, или другим оружием» русин платил денежный штраф – «сребра литр 5, по закону русскому»; воров же наказывали «по закону греческому и по уставу и по закону русскому», – видимо, смотря по тому, кем был преступник: греком или русином. Грек, обидевший кого-либо в Русской земле, не должен был судиться судом князя, но подлежал выдаче на расправу византийскому правительству[141]. Русские владельцы бежавших рабов были поставлены в лучшие условия по сравнению с греческими. Даже если раб, укрывшийся от них в Византии, не находился, они получали сполна его цену – две паволоки; в то же время за возвращение раба, совершившего кражу у хозяина-грека и пойманного с краденым на Руси, русам полагалось два золотника в награду.
III. В сфере международной политики стороны заявляли о самом тесном союзе. В случае войны Византии с третьим государством великий князь обязывался предоставить императору военную помощь «елико хощет: и оттоле увидят иные страны, какую любовь имеют Греки с Русью». Игорь также давал обещание самому не воевать «страну Корсунскую» и защищать ее от набегов («пакостей») черных булгар – империя стремилась не допустить повторения крымского похода Песаха. Вместе с тем эта статья договора узаконивала присутствие киевских дружинников в Крыму. Военные услуги Игоря оплачивались византийским правительством: «да дамы ему елико ему будет». Как явствует из книги Константина Багрянородного «Об управлении империей», русы за свою службу просили также снабдить их «жидким огнем, выбрасываемым через сифоны». Однако им было отказано под тем предлогом, что это оружие послано ромеям самим Богом через ангела, вместе со строжайшим наказом, чтобы оно «изготовлялось только у христиан и только в том городе, в котором они царствуют, – и никоим образом ни в каком ином месте, а также чтобы никакой другой народ не получил его и не был обучен его приготовлению».
Византийские власти проявили неуступчивость еще в нескольких вопросах. В частности, русы не имели права зимовать в устье Днепра и на острове Святой Эферий[142] и с наступлением осени должны были идти «в домы своя, в Русь»[143]. Между тем херсонские рыбаки могли беспрепятственно ловить рыбу в Днепровском устье (по словам Константина Багрянородного, где-то рядом находились также «болота и бухты, в которых херсониты добывают соль»). С другой стороны, русы теперь не были обязаны, как прежде, помогать потерпевшим крушение греческим морякам: от русов требовалось всего лишь не чинить им обид. Пленные греки-христиане, попавшие на Русь, подлежали выкупу: за юношу или вдовицу давали 10 золотников; за человека средних лет – 8; за старика или младенца – 5.
Пленного руса на константинопольском невольничьем рынке выкупали за 10 золотников, но если владелец его клялся на кресте, что заплатил за него больше, то платили столько, сколько он скажет.
Договор 944 г. часто сопоставляли с договором 911 г., пытаясь выяснить, какой из них больше соответствовал интересам Русской земли. Как правило, ничего путного из этого не выходило: в схожих статьях обоих договоров одни детали выглядят «лучше», другие «хуже» для русов; ряд статей в договоре Игоря содержат новшества, неизвестные ранее. Мы не будем заниматься сравнительным анализом этих документов, потому что знаем, что они вообще несравнимы. Русская земля князя Игоря не была правопреемницей Руси вещего Олега, договоры 911 и 944 гг. заключили представители двух разных держав, интересы которых не совпадали. Но если говорить об Игоре, то его выгоды были полностью соблюдены: он достиг всего, чего желал.
В начале осени 944 г. русские послы и гости вернулись в Киев вместе с византийскими дипломатами, посланными Романом I проследить за ратификацией договора. На вопрос Игоря, что велел им передать император, они, согласно летописи, ответили: «Царь послал нас, он радуется миру и хочет иметь с тобою, великим князем русским, мир и любовь. Твои послы водили наших царей ко кресту, и мы посланы привести к присяге тебя и мужей твоих». Церемония была назначена на завтра. Поутру Игорь в сопровождении послов Романа отправился на холм, где стоял Перунов идол. Положив вокруг истукана щиты, обнаженные мечи и «золото»[144], некрещеные русы поклялись свято соблюдать условия договора. Русы-христиане целовали крест на том же в киевской соборной церкви Святого Ильи. Затем Игорь отпустил послов, одарив их мехами, рабами и воском.
На этом Русь «светлых князей» официально прекратила свое существование. Ее место в восточнославянском мире и в системе международных отношений заняла новая держава – Русская земля, Русь князя Игоря и его потомков – Игоревичей.
Глава 8. Набег русов на Бердаа
Состав войска русов
В то время как Игорь собирал силы для второго похода на греков, князья таврических русов замышляли набег совершенно в другом направлении – на Каспий. Вероятно, они так и не смогли преодолеть страха перед греческим огнем.
Каспийский поход русов 943/944 г. попал в сочинения нескольких восточных писателей. Наиболее обстоятельно о нем рассказал Ибн Мискавейх (ум. в 1030 г.).
Маршрут движения русов описан им довольно туманно: «В этом 332 году хиджры войско народа, называемого ар-рус, вторглось в Азербайджан, где они атаковали и захватили Бердаа… Они (русы) проехали море, которое соприкасается со страной их, пересекли его до большой реки, известной под именем Куры, несущей воды свои из гор Азербайджана и Армении и втекающей в море. Река эта есть река города Бердаа и ее сравнивают с Тигром». Видимо, войско русов двигалось по традиционному пути русских купцов: Азовское море – Дон – Волга – Каспийское море и затем вверх по течению Куры. Несмотря на заверения царя Иосифа о том, что он ни на час не оставляет в покое русов, дабы не допустить ограбления ими мусульманских областей, на этот раз Хазария, кажется, не препятствовала продвижению русов по своей территории. Впрочем, источники хранят молчание о ее действительной роли в этих событиях. Только Низами в поэме «Искандер-наме» вскользь говорит, что хазары действовали вместе с русами.
Войско русов было неоднородным по своему этническому составу. Сирийский автор XIII столетия Бар Гебрей (Бар-Эбрей) дал более подробную этническую расшифровку арабского термина «ар-рус» применительно к таврическим землям: славяне, аланы, лезгины. То есть вполне вероятно, что к дружинам таврических русов присоединились некоторые северокавказские племена. Об этом же свидетельствует и Низами: «Браннолюбивые русы явились из земель греков и аланов» (то есть из Крыма, Восточного Приазовья и Северного Кавказа). Точное число воинов, которое собралось под русские стяги, остается неизвестным, но вряд ли оно превышало три – пять тысяч человек.
Захват Бердаа
Основные события произошли на территории Азербайджана, в районе города Бердаа, расположенного в среднем течении Куры. Бердаа был крупнейшим политическим и торговым центром тогдашнего Кавказа[145], столицей Аррана[146]. Незадолго перед тем, в 940–942 гг., здесь утвердился гилянский[147] правитель Марзбан ибн Мухаммед, ставший наместником кавказских провинций халифата. Но в 943 г., в момент нападения русов, он находился в Сирии вместе с большей частью своей армии, сражаясь с Византией. Охранял Бердаа небольшой гарнизон (около 600 воинов), возглавляемый градоначальником, заместителем Марзбана.
Русы высадились на берег возле самого Бердаа. Градоначальник решил отразить нападение в открытом бою и вывел в поле весь гарнизон, к которому присоединилось 5000 добровольцев, «борцов за веру». Русы построились «стеной»[148] и стремительно атаковали. Не прошло и часа, пишет Ибн Мискавейх, «как мусульмане были обращены русами в бегство», а солдаты гарнизона «были перебиты все до последнего». Немногие оставшиеся в живых добежали до городских ворот, посеяв панику среди мирных жителей. Все, у кого под рукой был оседланный конь или другое верховое животное, спешили покинуть город. Вошедшим в Бердаа русам не было оказано ни малейшего сопротивления.
Как ни странно, грабежей и насилий не было, русы против обыкновения «вели себя хорошо». Они даже объявили, что жизнь и имущество подчинившихся им горожан будут пощажены, а их вера не будет оскорблена: «Между нами нет спора по поводу религии[149], мы хотим лишь власти. Нашим долгом является хорошо относиться к вам, а вашим – быть верными нам»[150].
Покровительственные заверения русов, однако же, не были оценены. Напротив, они как будто подтолкнули жителей Бердаа к легкомысленным выходкам. Вскоре к городу подошли мусульманские отряды из соседних областей. Под стенами Бердаа ежедневно происходили жаркие схватки, в которых русы неизменно оставались победителями. Во время этих стычек горожане, толпясь на стенах, как в ложах амфитеатра, подбадривали криками своих единоверцев, а многие из простонародья выходили из ворот, бросали в русов камнями и выкрикивали оскорбления. Раздраженные русы пытались удерживать их от этого, но увещевания не помогали – к ним прислушалась только знать, а простые жители Бердаа безрассудно продолжали дразнить русов.
Наконец терпение русов лопнуло. Жителям было приказано в течение трех дней покинуть город. Большая часть горожан пропустила мимо ушей и это распоряжение. Тогда, по истечении назначенного срока, русы обрушили на головы непокорных свои мечи. Они врывались в дома, грабили и убивали. Захваченные в плен женщины и дети были отведены в городскую цитадель, а несколько тысяч домохозяев согнали в соборную мечеть и потребовали с них выкуп – по 20 дирхемов с головы, грозя в противном случае перебить всех до единого. Отдать деньги согласились немногие. Их не тронули, но с остальными русы обошлись безо всякой пощады. «Когда русы увидели, что с них им ничего не собрать, – пишет Ибн Мискавейх, – они произвели среди них общее избиение, и спаслись только те, кому удалось бежать [из мечети]». Затем убийцы, забрызганные с головы до ног чужой кровью, рассыпались по городу, «собрали женщин и отроков, изнасиловали тех и других и обратили их в рабство».
Русы хозяйничали в городе до следующего лета, не прекращая своих разбойных вакханалий. Рассказы об их бесчинствах сеяли в округе ужас и возмущение. Современник передает, что «они владели Бердаа в течение года и издевались над мусульманами и насильничали над их гаремами, как никогда не делали этого никакие язычники». Правда, Ибн Мискавейх пишет, что русы соблюдали своеобразный разбойничий кодекс чести: каждый из русов, обобрав мусульманина, «оставлял его и давал ему кусок глины с печатью[151], которая была ему гарантией от других», то есть предохраняла от дальнейших грабежей.
Осада Бердаа войском Марзбана
Весной 944 г. русы совершили набег на город Мерагу (неподалеку от Тебриза). Успех сопутствовал им и здесь. Однако вследствие неосторожного употребления местных плодов среди них распространилась эпидемия – дизентерия или холера, и русы вернулись в Бердаа. Болезнь сильно проредила их ряды.
Тем временем из Сирии в Арран прибыл наместник Марзбан с войском. К нему примкнуло множество местных мусульман, горевших желанием сразиться с ненавистными язычниками. Под зеленым знаменем пророка собралось до 30 000 человек. Однако эта огромная по тем временам армия ничего не смогла сделать с засевшими в городе русами: «Утром и вечером он [Марзбан] начинал сражение и возвращался разбитым», – пишет Ибн Мискавейх.
Тогда Марзбан прибег к хитрости. Сделав ночное нападение, он притворным отступлением заманил в засаду большой отряд русов из 700 человек и почти весь истребил. Ибн Мискавейх свидетельствует, что никто из окруженных русов не сдавался в плен: исчерпав средства к спасению, они предпочитали заколоть себя кинжалами. Был убит некий предводитель русов, не названный по имени (должно быть, один из черноморских князей, игравший роль атамана[152]; о том, что войско русов возглавляли многие князья, свидетельствуют слова Мискавейха о гибели «безбородого юноши, чистого лицом, сына одного из начальников»). Немногие русы, прорвавшиеся сквозь окружение, ушли в крепость.
Остатки русов укрылись в замке Бердаа («шегристане»). Чтобы истощить силы русов, Марзбан совершал приступы дважды в день – утром и вечером, но неизменно терпел неудачу. Так продолжалось много дней. Затруднениями Марзбана воспользовался мосульский[153] князь, который напал на южные области Азербайджана. Марзбан вынужден был направить против него большую часть своего войска. Оставшиеся в Бердаа продолжали сражаться с русами.
Но не оружие сломило сопротивление осажденных. Болезнь, подхваченная ими в Мераге, косила их ряды. В городе образовалось целое «русское» кладбище (после ухода русов мусульмане откопали там много мечей и другого оружия, которое русы клали в могилы своих умерших товарищей; эти мечи, говорит Мискавейх, «имеют большой спрос и в наши дни по причине своей остроты и своего превосходства»). Когда русы увидели, что им не удержаться в Бердаа, они ночью вышли из крепости, неся на своих спинах огромные мешки с награбленным имуществом, добрались до Куры, погрузились в свои ладьи и уплыли прочь[154]. Люди Марзбана не осмелились преследовать их. Натерпевшимся всякого лиха мусульманам Кавказа довольно было того, что Аллах «очистил землю» от безжалостных насильников. Арабские писатели не уставали славить за это Всевышнего еще много десятилетий спустя.
Глава 9. Восточные славяне за пределами русской земли Князя Игоря
На север и северо-восток от верховьев Днепра и его притоков лежали обширные территории, куда не пускали киевских сборщиков дани. Над «русским» югом, Русской землей князя Игоря, нависал огромный «славянский» север, который в течение всей первой половины X в. развивался самостоятельно, не испытывая на себе сколько-нибудь заметного влияния Киева. Здесь закладывались во многом иные традиции и формы экономической, политической и культурной жизни восточного славянства.
Кривичи
К числу древнейших политических объединений, положивших начало государственному оформлению северорусских земель, принадлежали племенные союзы псковских и полоцких кривичей.
Псковские кривичи заселили бассейны реки Великой и Псковского озера. Уже в VIII в. возник их племенной и культовый центр – Изборское городище. В течение следующего столетия оно опоясалось бревенчатой стеной и превратилось в укрепленный детинец, рядом с которым в первой половине X в. вырос окольный город (посад) с уличной застройкой. Такую же картину градообразования археологи наблюдают в Полоцке – городском центре другой группировки кривичей, обосновавшейся в верхнем течении Западной Двины. Появление подобных центров свидетельствует о наличии у местных кривичских общин «своего княжения» и переустройстве родоплеменной организации на земских началах.
Ильменские словене
Особая историческая роль в освоении северного края принадлежала ильменским словенам. Это летописное племя не было племенем в собственном смысле слова, то есть этнической общностью, основанной на кровнородственных связях. Именем ильменских словен летописец назвал территориальный союз нескольких племен, – по археологическим данным, преимущественно выходцев из западнославянских земель – междуречья Вислы и Эльбы и отчасти из Верхнего Подвинья и Псковского обозерья.
Славянскими первопроходцами на территории Ильменского бассейна были кривичи (из полоцкой и псковской группировок), представленные культурой длинных курганов VI–VIII вв. Но этот переселенческий поток, относительно немногочисленный, довольно быстро иссяк. Этническим ядром словенского союза стало население, которому принадлежит культура новгородских сопок VIII–IX вв. Поскольку в сопочных захоронениях присутствуют элементы погребальных традиций западных финнов и балтов, то распространение этих памятников в Приильменье и Приладожье логичнее всего увязать с миграцией ближайших соседей этих этносов – славян Польского Поморья и вислян. Археологи высказывают предположение, что предки ильменских словен пересекли балтские земли, может быть, где-то в бассейне Немана. Действительно, в Понеманье имеется местный Ильмень («Илмунас») – гидроним, явно «оставленный» балтам словенами в ходе их переселенческого движения на восток.
Курганы Χ–XI вв. Словенской (Новгородской) земли: а – курганы ильменских словен; б – курганы псковских кривичей; в – курганы веси; г – курганы со скандинавским инвентарем; д – могильники води; е – могильники эстов
Попутно замечу, что расселение ильменских словен не определялось «торговым интересом», как то полагали многие ученые. Наблюдения над географией распространения новгородских сопок свидетельствуют, что абсолютное большинство из них находится на мелких речках, не пригодных для судоходства.
К середине IX столетия четко обозначилась территория компактного проживания ильменских словен – Словенская земля, охватившая прибрежные полосы Ильменя, Волхова, Ловати, Меты, а также верховья Луги, Оредежи и Мологи. Туземное финно-угорское население – водь, ижора и вепсы (летописная весь) – не покинуло места своего проживания и, будучи вовлечено в активный ассимиляционный процесс, оказало заметное влияние на культуру и религиозные представления пришельцев. Заселение словенами смежных со Словенской землей областей продолжилось по трем основным направлениям: в сторону Ижорского плато, Белозерья и Волго-Клязьминского междуречья.
Формирование союза ильменских словен происходило в границах Словенской земли, в течение VIII – первой половины X в. Политическая организация словенского союза строилась на основе традиционных родоплеменных отношений, в рамках которых «малым племенам», осевшим в той или иной части Словенской земли, была предоставлена достаточно широкая автономия. Так, в Волховском устье образовалась Ладожская земля, охватившая 50-километровую прибрежную кайму вдоль нижней, порожистой части реки. Неблагоприятные внешние обстоятельства: удаленность от основного ареала Словенской земли, этнически чуждое (финноугорское) окружение, открытость для нападений извне – довольно скоро объединили ладожских славян в крепкий племенной союз. Сплоченность ладожской общины перед лицом внешних вызовов и угроз стала залогом высоких темпов ее социально-экономического и политического развития.
Центром Ладожской земли была Ладога, которая едва ли не с момента своего основания (середина VIII в.) уверенно заняла видное место в ряду крупнейших городов Северной Европы. В первой половине X в. Ладога переживала период расцвета. Появление посада увеличило ее площадь до 12 гектаров. На смену стихийному росту городской территории пришла регулярная уличная застройка, в результате которой обособился целый ремесленный квартал. Земляные укрепления детинца преобразились в грозную каменную крепость. Прочные торговые связи установились как с близлежащей финской округой, так и с отдаленными областями и странами. Ладожская чудь везла в город пушнину, поморские славяне, балты и скандинавы – «франкские» мечи, стеклянные бусы, бронзовые фибулы, янтарь, костяные гребни, другие украшения и предметы туалета, а также рабов; по Волге и Дону из Закавказья, Прикаспия и Средней Азии поступали дирхемы, наборные пояса, бусы из горного хрусталя и сердолика, ткани, пряности и т. д. Впрочем, торговля не была основным занятием ладожан: доля импортных изделий, инструментов и товаров в ее культурных слоях невелика. Горожане жили за счет земледелия, охоты, ремесла.
Хотя Ладожская земля и располагалась географически несколько особняком от Словенской земли, это обстоятельство не должно вводить нас в заблуждение: обе они составляли единое целое. В словенском союзе Ладоге было отведено свое, чрезвычайно ответственное назначение. Город и его ближняя округа, где размещалось еще несколько укрепленных поселений, играли роль «словенской перемычки» на одном из самых важных и сложных участков балтийско-волжской торговой магистрали, обеспечивая (а если нужно, то и запирая) волховское судоходство в районе Гостиннопольских и Пчевских порогов, общей протяженностью 36 километров.
Политическое первенство в словенском союзе изначально принадлежало славянам Ильменского Поозерья, но принадлежало исключительно по праву племенного старшинства, ибо побережье Ильменя было историческим центром Словенской земли, местом скопления древнейших славянских селищ (здесь открыто 28 поселений VIII в.). Преобладающим типом приильменских городских поселений были родоплеменные городища, среди которых выделялось Городище у истоков Волхова, вероятно выполнявшее одновременно функции убежища и погоста (торгового места). Однако ни один из подобных пунктов не являлся общеземским центром.
Ситуация изменилась в начале X в., когда до Ильменского Поозерья докатилась еще одна переселенческая волна – «варяго» – вендская, зародившаяся в землях ободритов и лютичей. Отток славянского населения из вендского Поморья был вызван германской агрессией. Как раз в это время западноевропейские хроники отмечают серию опустошительных походов саксов против славян-вендов. Германский хронист XI в. Видукинд сообщает, что к 939 г. под властью саксонских королей оказались все славянские племена, жившие между Эльбой и Одером. Завоевание сопровождалось почти поголовным истреблением местной славянской знати, введением непосильных поборов в пользу саксонской знати и католической церкви и жесточайшим этническим угнетением. Свободолюбивые венды толпами устремились «за море», благо восточный торговый маршрут, ведущий в Словенскую землю, был издавна известен западнославянским мореходам.
Наплыв вендских беженцев значительно повысил плотность населения в районе истока Волхова. Влившись в местные общины, переселенцы способствовали скорейшему их переустройству на территориально-соседских основаниях, что, в свою очередь, привело к образованию кончанских общин (концов), возглавляемых влиятельными знатными родами. Концентрация людских и политических ресурсов на северном берегу Ильменя завершилась появлением Новгорода. В настоящее время можно считать твердо установленным, что его древнейшие мостовые были проложены по территории трех родовых поселков-концов, по крайней мере один из которых населяли выходцы из славянского Поморья.
Около середины X в. Новгород обрел городские черты. Основу его застройки составили «боярские» усадьбы – дворы знатных людей, расположившиеся вдоль мощеных улиц. «Аристократическое» происхождение Новгорода предопределило его историческую судьбу: в дальнейшем политическое устройство города облеклось в форму «боярской республики». Совет старейшин трех концов-сотен послужил прообразом будущего уникального института городского управления, известного под названием «трехсот золотых поясов». Полиэтнический состав новгородской родовой знати, по-видимому, мешал выдвижению из ее среды лидирующего «княжеского» рода, который, сосредоточив в своих руках надплеменные функции управления, мог бы превратить Новгород в политический центр словенского союза. Решение этой проблемы было найдено в самом ближайшем будущем.
Расселение вятичей в VIII–X вв.: а – курганы с трупосожжениями; б – городища; в – селища; г – поселения роменской и боршевской культур; д – поселения дьяковской культуры; е – поселения мери; ж – среднеокские грунтовые могильники; з – границы расселения вятичей в XI–XIII вв.
Вятичи
Социально-политические процессы, происходившие в первой половине X в. на большей части восточнославянских земель, совершенно не затрагивали территорию Приокского бассейна, занятую вятичами. Родоплеменной быт господствовал здесь безраздельно. Местное балто-финское население, очевидно, долгое время численно преобладало над славянскими поселенцами. Вследствие этого опорными пунктами славянского присутствия были укрепленные родовые поселки; освоение близлежащей округи стоило их жителям больших трудов. Отсталость вятичского общества усугублялась также неблагоприятными внешнеполитическими обстоятельствами. Данническая зависимость от Хазарского каганата отрывала вятичей от общеславянской жизни, ни в малой степени не приобщая их к этнически и культурно чуждому миру Великой степи. Вятичской земле суждено было надолго остаться самым глухим углом восточнославянской ойкумены.
Часть вторая. Правление Ольги
Глава 1. Смерть князя Игоря
Совместная борьба князя Игоря и Олега II против венгров
Повесть временных лет обрывает жизнь Игоря в статье под 945 г. Клятвенно утвердив в Киеве договор с греками, Игорь «нача княжити в Киеве, и мир имея ко всем странам. И приспе осень, и нача мыслить на деревляны, хотя примыслити большую дань». Далее следует сокращенное изложение дружинных преданий о гибели Игоря в «Деревах» и мести Ольги убийцам своего мужа (об этом мы скажем подробнее в свое время).
Такая передача событий не может считаться исторически полноценной. Очевидно, что у летописца не было иных сведений о деятельности Игоря после заключения им договора 944 г., кроме, говоря словами автора Слова о полку Игореве, «трудной повести», спетой «соловьями старого времени», которую он соединил с предшествующим рассказом о приеме греческих послов посредством стилистического «моста», уже использованного ранее, при описании последних лет княжения вещего Олега («И живяше Олег, мир имея ко всем странам, княжа в Киеве. И приспе осень…»). Но если в рассказе о конце правления Олега эта формула была, по-видимому, текстуально необходимым связующим звеном между двумя дружинными былями – о царьградском походе и смерти вещего князя от укуса змеи «на пятое лето» после его последнего триумфа, – и потому, возможно, имела конкретное историческое содержание, то по отношению к Игорю она оказывается не более чем литературным штампом, поскольку сказание о его убийстве «древлянами» ни хронологически, ни сюжетно-тематически не связано с царьградскими походами 941 и 944 гг.
В моравских хрониках заключительный период княжения Игоря представлен иначе. Вместо сохранения мира «со всеми странами», он оказывается вовлеченным в многолетнюю войну на землях бывшей Великой Моравии, отделившейся от Чехии после предательского умерщвления чешским князем Болеславом его брата Вацлава (939 г.). Говорится, что Олег II, бежав из Русской земли в Моравию, не смирился с положением беглеца и изгнанника и был провозглашен правителем этой страны: «Испытывая отвращение вследствие братоубийства, совершенного Болеславом, Моравия совсем отделилась от Богемской империи, чтобы как и прежде иметь собственного князя, которым стал князь из рода русских князей, по имени Олег… Ольги брат, которая была женой Jori (Игоря)…» (в изложении Т. Пешины).
Разорительные набеги венгров, захвативших даже моравскую столицу – дунайский город Велеград, – заставили Олега II искать союза с бывшим соперником за киевский стол. Состоялось примирение, причем Игорь обещал оказать моравскому князю военную поддержку. Действительно, когда в 947 г. венгры вновь ополчились на владения Олега, на помощь ему пришли поляки и киевские дружинники. Однако в битве на берегах реки Моравы Олегово войско потерпело поражение, после чего вся Южная Моравия отошла к венграм. В следующем году Олег попытался отбить у венгров Велеград и вновь потерпел неудачу. Помощь Игоря и поляков позволила ему в 949 г. еще раз попытать счастья. Начало кампании было обнадеживающим – Олег одержал несколько побед над венграми. Но успех недолго сопутствовал ему. Решительное сражение разыгралось при Брюнне. Вначале Олег сильно потеснил венгров и уже торжествовал победу, когда его войско вдруг попало в засаду, было окружено и разбито наголову. Олег с остатками своей дружины бежал в Польшу и попросил убежища у польского князя Земислава. Он не терял надежды вернуть себе моравскую корону. Новый удобный случай скоро представился. В 950 г., когда венгерская орда ушла грабить Северную Италию, баварский герцог Генрих внезапно вторгся в подчиненную венграм Штирию[155]. Воспользовавшись этим, Олег при помощи поляков вступил в Северную Моравию. Он надеялся на прибытие подкреплений из Киева, но вместо них вскоре получил известие о смерти Игоря. Олег вернулся в Польшу, а затем, не желая навлечь беду на Земислава, которому грозила месть со стороны венгров, уехал к Ольге в Киев, где спустя семнадцать лет и умер[156].
Известия моравских летописцев кое в чем тоже могут быть подвергнуты критике. Скажем, польский князь по имени Земислав другим источникам неизвестен. Однако в древнейшей польской хронике Галла Анонима (конец XI – начало XII в.) упоминается польский князь Земомысл[157], а легенда о Пясте в изложении польского хрониста XV в. Яна Длугоша знает Земовита. И хотя сведения об этих личностях ненадежны и относятся к области преданий, однако заслуживает внимания, что правление князя Земомысла польские хроники относят к середине X в.[158]
В целом повествование о моравской эпопее Олега II заслуживает доверия. Известие об избрании Олега моравским князем хорошо вписывается в политическую ситуацию в Моравии на рубеже 30–40-х гг. X в. Моравская держава никогда не знала централизованного управления. Даже во времена политического единства страны под властью князей из династии Моймировичей (до смерти князя Святополка в 894 г.) фактическую автономию сохраняли более 40 городов, в которых заправляла местная знать. Раздел государства между тремя сыновьями Святополка еще больше ослабил позиции великокняжеской власти. В этих условиях моравская знать «вполне могла… предложить моравский престол чешскому князю Вацлаву, а после его убийства выбрать верховным князем знатного беглеца из Руси»[159]. Не исключено, впрочем, что Олег являлся правителем не всей Моравии, а лишь одной, наиболее жизнеспособной ее области. Исследованиями венгерских, чешских и словацких археологов установлено, что в первой половине X в. на территории Моравии, несмотря на опустошение венграми ряда крупных городов, существовали процветающие городские и сельские поселения, действовали епископии, исправно платившие Риму «дань святого Петра», не было заброшено ни одного общинного могильника, а резкая убыль населения произошла лишь во второй половине столетия[160]. Эти данные полностью соответствуют моравской летописной традиции, которая приурочивает окончание активной борьбы Олега против венгров к 950 г. То же самое утверждает авторитетный византийский источник. Приблизительно в том же 950/951 г. Константин Багрянородный записал в своем трактате «Об управлении империей», что Великая Моравия «совершенно уничтожена этими самыми турками [венграми] и захвачена ими». Он же засвидетельствовал массовый отлив населения из великоморавских земель в сопредельные страны: «Турки [венгры], явившись, совершенно разгромили их и завладели их страною, в которой живут и ныне. Остатки населения рассеялись, перебежав к соседним народам, булгарам, туркам, хорватам и к прочим народам».
Затем примем во внимание немаловажное обстоятельство, что жизнь Олега в изгнании соотнесена в моравских летописях с деятельностью соседних правителей и действительными историческими событиями, места сражений с венграми имеют вполне реальную географию. Фрагменты легендарной истории Польши, связанные с именем Земислава, допустим, могут быть взяты под сомнение, но даже этот фантастический узор расшит по достоверной исторической канве. Так, выступление Олега из Польши против венгров в 950 г. мотивировано уходом венгерской орды в Северную Италию и военными успехами в Штирии баварского герцога Генриха – событиями, нашедшими отражение в других средневековых источниках.
Захват киевскими русами северокарпатских земель косвенным образом удостоверяет и Константин Багрянородный. В его сочинении «Об управлении империей» среди городов, находившихся в пределах «внешней Росии» князя Игоря, назван город Телиуц(ч)а. Грецизированная форма Телиуц(ч)а подходит лишь к одному из двух сотен древнерусских городов, называемых в русских летописях. Это – Телич, находившийся в Южном Подгорье (Низких Бескидах), у истоков реки Вислоки, рядом с нынешним Тыличским перевалом. Таким образом, очерченные Константином западные пределы «внешней Росии» не противоречат известию моравских летописей о том, что во второй половине 940-х гг. Игорь преломил копье о карпатское Подугорье.
Проблема датировки смерти князя Игоря
Отдельного разговора заслуживает хронология русской истории в моравских хрониках, поскольку она не совпадает с данными Повести временных лет, согласно которым Игорь умер осенью 945 г.
Летописная дата смерти Игоря принята в историографии практически безоговорочно, словно она высечена на его могильной плите. Существующие уточнения, как правило, незначительно отличаются от летописной датировки[161]. Однако в действительности 945 г. – это всего лишь дата окончания правления Романа I Лакапина (свергнутого в декабре 944 г.), на что указывал еще A. A. Шахматов. К слову сказать, смерть вещего Олега (912 г.) точно таким же образом приурочена в летописи к окончанию правления Льва VI[162]. Получается, что летописец, не располагая подлинными датами смерти первых русских князей, «хоронил» их вместе с византийскими императорами, чьими современниками они являлись по русско-византийским договорам[163].
Поэтому вслед за летописцем необходимо выслушать Константина Багрянородного. Его свидетельство имеет чрезвычайную ценность как современника событий.
Вот что пишет Константин, повествуя о снаряжении русской торговой флотилии, ежегодно отправлявшейся в Константинополь: «[Да будет известно], что приходящие из внешней Росии в Константинополь моноксилы [лодки-однодеревки] являются одни из Немогарда, в котором сидел [сидит[164] ] Сфендослав, сын Ингора, архонта Росии, а другие из крепости Милиниски [Смоленска], из Телиуцы [Телича], Чернигоги [Чернигова] и из Вусеграда [Вышгорода]».
Над трактатом «Об управлении империей» Константин Багрянородный трудился с 948/949 по 952 г.[165] Филологический анализ текста показывает, что глава 9 «О росах», содержащая процитированные выше строки, входила в число первых тринадцати глав, подвергавшихся неоднократному редактированию и потому обработанных автором позже всех прочих разделов, то есть в 951/952 г.[166] Зададимся вопросом: кто из двух русских князей – Святослав или Игорь – являлся для византийского императора действующим «архонтом Росии» на тот момент, когда он выводил их имена на пергаменте? Ведь этот отрывок можно понимать двояко, смотря по тому, кем считать Святослава – главным его героем или второстепенным персонажем, упомянутым лишь в связи с Игорем. С одной стороны, мысль Константина вроде бы может быть выражена так: в Немогарде (вопрос о локализации этого спорного топонима пока оставим в стороне) княжил (княжит) сын умершего архонта Игоря Святослав, нынешний правитель «Росии». И, принимая во внимание летописное сообщение о смерти Игоря в 945 г., это место необходимо читать именно так. Но ведь император мог иметь в виду и совсем другое: у ныне живущего архонта Росии Игоря есть сын Святослав, который княжил (княжит) в Немогарде. Какое прочтение правильнее?
Безусловно второе. Чтобы в этом убедиться, достаточно заглянуть в другой трактат Константина – «О церемониях», где между прочим говорится о двух приемах в императорском дворце княгини Ольги (957 г.). Обращает на себя внимание, что в глазах императора легитимным правителем Русской земли тогда была «Эльга Росена», неоднократно поименованная архонтиссой, в то время как Святослав представлен нетитулованной особой, а его послы («люди Святослава») в списке посольства росов поставлены на предпоследнее место. Ошибки и какие бы то ни было двусмысленности здесь исключены, поскольку речь идет об официальном приеме. Но если в 957 г. пятнадцатилетний Святослав в глазах византийского императора еще не был «архонтом Росии», то он тем более не мог быть им в 951/952 г., когда Константин заканчивал работу над рукописью «Об управлении империей». И главное – если бы в то время, когда Константин писал и редактировал «русскую» главу этого сочинения, Игорь был уже мертв, в тексте, как явствует из книги «О церемониях», несомненно стояло бы: «Сфендослав, сын Эльги, архонтиссы Росии». Невозможно представить, чтобы византийский император пять-шесть лет пребывал в неведении относительно смерти Игоря, так как, по его же свидетельству, торговый караван киевских русов ежегодно появлялся в Константинополе, а согласно договору 944 г. ЛИЧНОСТИ русских купцов удостоверяла княжеская грамота. Перемена прописанного в ней имени «архонта Росии», конечно, не могла остаться незамеченной, ибо никто больше самих русов не был заинтересован в своевременном оповещении византийских властей о смене правителей в Киеве. Константин должен был узнать о смерти Игоря не позднее наступления следующего навигационного сезона на Днепре.
Между прочим, сам же император оставил свидетельство своей переписки с Игорем после 946 г. В том же сочинении «О церемониях» приведены формуляры обращения василевса к варварским владыкам. Грамота к русскому князю имеет заголовок: «Послание Константина и Романа, христолюбивых василевсов ромеев к архонту Росии»[167]. Сын Константина Роман II был официально провозглашен соправителем отца на Пасху 946 г.[168] Следовательно, для иллюстрации византийско-русского дипломатического этикета Константин выбрал из своего архива какой-то документ второй половины 940-х гг., адресованный по-прежнему «архонту Росии», а не «архонтиссе Росии». От предположения, что этим «архонтом» мог быть малолетний Святослав, нужно отказаться по вышеприведенным соображениям. За все время своего правления Константин общался только с двумя верховными правителями Русской земли: «архонтом Игорем» и «архонтиссой Эльгой».
Итак, летописная дата смерти Игоря противоречит тому факту, что еще в 951/952 г. Константин Багрянородный числил русского князя среди своих здравствующих современников. Поэтому, говоря о заключительном периоде Игорева княжения, необходимо опираться на сведения моравских хроник, которые гораздо более полно и точно, нежели Повесть временных лет, характеризуют деятельность Игоря после второго похода на Царьград. С учетом свидетельств Константина Багрянородного смерть Игоря должна быть приурочена к началу 950-х гг. – возможно, к 951/952 г. или при более осторожном подходе – к промежутку между 951 и 955 гг. (Ольге нужно оставить хотя бы год на усмирение «древлян» перед ее поездкой в Константинополь в 957 г.).
Почему Игорь отправился по «древлянскую» дань?
Присоединение к Киевскому княжеству Карпатской Руси, до Телича включительно, было прямым и необходимым следствием заключения Игорем договора 944 г. с греками. Признанный византийскими властями верховным «архонтом Росии», Игорь имел полное право претендовать на наследство «светлых князей». Возможно, ему даже не пришлось применить силу. Местные «светлые князи русские» могли добровольно перейти под его руку, ибо, во-первых, Игорю теперь принадлежала монополия на торгово-политические сношения с Византией и, во-вторых, подданство у киевского князя служило более надежным щитом от набегов венгров, чем эфемерное покровительство Олега II, который сам нуждался в защите[169].
Сложнее объяснить, почему Игорь с таким постоянством поддерживал Олега в его борьбе с венграми, несмотря на непрекращающиеся неудачи военных предприятий «светлого князя». На мой взгляд, здесь могли сыграть роль следующие обстоятельства. Во второй четверти X в. набеги венгерской орды представляли наиболее серьезную внешнюю угрозу для большинства государств и народов континентальной Европы. На северо-западе венгры совершали нападения на Эльзас, Лотарингию, Бургундию и Лангедок, терзали Тюрингию и лужицких сербов; на юго-западе опустошали Ломбардию, Умбрию, Тоскану, доходя до самого Рима; на севере от них с трудом отбивались чехи, на юге – сербы, хорваты и болгары. Сопредельные с Венгрией славянские народы страдали от венгров особенно сильно. Гардизи пишет: «…И они [венгры] побеждают славян и всегда одерживают верх над славянами и рассматривают их как источник рабов». Вполне вероятно, что Игорь стремился обезопасить от венгерских набегов западные границы Русской земли, которые во второй половине 940-х гг. пролегли по северным отрогам Карпат. Не исключено также, что в Киеве за Олега могла ходатайствовать Ольга: как мы помним, моравское предание говорит о неизменной приязни и даже родственных связях киевской княгини со «светлым князем».
Тот же источник способен пролить свет на историческую основу древнерусского сказания о походе Игоря «в Дерева». Пресловутая «жадность» Игоря и ропот его дружинников на свою нищету уже не выглядят беспричинными ввиду непрерывных военных поражений русов в Моравии[170]. По всей видимости, именно растущие военные расходы и подготовка к новому, совместному с Олегом, походу против венгров побудили Игоря «нача мыслить на деревляны, хотя примыслити большую дань», несмотря на то что право сбора «древлянской» дани было отдано Свенгельду.
О смерти Игоря древнерусское сказание рассказывает так: «В се же лето [6453/945 г.] рекоша дружина Игореви: „отроци Свенелжи изо дели ся суть оружьем и порты, а мы нази; пойди, княже, с нами в дань, и да ты добудеши и мы“. И послуша их Игорь, иде в Дерева в дань, и примышляше к первой дани [собранной Свенгельдом и его отроками], и насиляще им [творили насилие над древлянами] и мужи его; возьемав дань, поиде в град свой. Идущу же ему вспять [на обратном пути], размыслив рече дружине своей: „идете с данью домови, а я возвращаюся, похожю и еще“. Пусти дружину свою домови, с малом же дружины [с малой дружиной] возвратися, желая больше именья. Слышавше же деревляне, яко опять идеть, сдумавше со князем своим Малом: „аще ся ввадить [если повадится] волк к овцем, то выносить все стадо, аще не убьють его; тако и се, аще не убьем его, то вся ны [всех нас] погубить“; и послаша к нему, глаголюще: „почто идеши опять? поймал еси всю дань“. И не послуша их Игорь, и вышедше из града Изкоростеня деревляне убиша Игоря и дружину его; бе бо их мало».
Как мы помним, важные подробности добавляет Лев Диакон (вкладывая их в уста императора Иоанна Цимисхия): «Не упоминаю я уж о его [Игоря] жалкой судьбе, когда, отправившись в поход на германцев, он был взят ими в плен, привязан к стволам деревьев и разорван надвое». Отсутствие в древнерусском сказании этих подробностей (в том числе факта казни Игоря, а не гибели его в стычке), о которых в третьей четверти X в. были хорошо осведомлены далеко за пределами Русской земли, в частности в Константинополе, заставляет предполагать довольно позднее его возникновение – не раньше первой половины XI в.
Тогда-то, вероятно, и произошло искажение историко-географических реалий похода Игоря на «германцев» (готов-тервингов) и превращение этих последних в днепровских «древлян». Немного времени спустя Нестор придал этой метаморфозе видимость исторической законности[171]. Этногеографическая фикция сделалась фактом древней русской истории.
Народные предания о смерти князя Игоря
Единственной порукой достоверности летописного рассказа о смерти Игоря служит заключительная фраза: «И погребен бысть Игорь и есть могила его у Искоростеня града в Деревех и до сего дне».
В первой половине XVIII в. коростеньский курган – «древлянскую могилу» Игоря – видел Татищев и описал его так: «При городе Коростене есть холм весьма великой на ровном месте близ речки, и доднесь так называется, которой и я в 1710 году, идучи из Киева с командою, осматривал; каковых хотя повсюду много находится, особливо на Донце скифские… но величиною подобного ему не видал, кроме что у села Царевщины близ Волги, при устий реки Сока»[172]. Из этих слов прекрасно видно, как работает народное воображение. Окрестности Коростеня усеяны курганами. Один из них значительно больше других – «народному краеведению» этого довольно: вот она, Игорева могила![173]
Летописное известие о наличии «Игорева кургана» возле древлянского Коростеня удостоверяет лишь бытование в этих местах уже в конце XI – начале XII в. народной легенды. Кажется, в общих своих чертах она дожила до наших дней. По свидетельству А. Членова, в 1980-х гг. хуторяне Игоревки, расположенной в нескольких километрах от современного Коростеня на Уже, показывали ему ни более ни менее, как точное «место» пленения Игоря, сопровождая экскурсию драматическим рассказом о том, как Игоря с дружиной древляне «гнали ночью. Те в Киев ускакать хотели, да их в болото загнали. Кони в трясине увязли. Тут их в плен и взяли. Вон оно, то самое место – его из рода в род все знают»[174].
Истоки этой легенды никоим образом не могут уходить глубже последних десятилетий XI в. (хотя всего вероятнее, она значительно моложе), когда в военной организации русских дружин совершился коренной переворот. Именно в это время основная масса княжеских дружинников пересаживается на коней[175], тогда как ранее, в IX–X вв., согласно показанию современных источников, они сражались преимущественно в пешем строю, а дальние походы совершали по воде, в ладьях. На то, что этот способ передвижения был основным и в середине X в., указывает между прочим факт прибытия к Ольге древлянских «лучших мужей, числом 20», которые «присташа под Боричевым в лодьи», то есть добрались из «Деревьской земли» до Киева водным путем. Таким же способом, несомненно, отправился из Киева «в Дерева» и Игорь с дружиной. Его бешеная скачка по болоту оказывается на поверку печальным свидетельством того, что жителям Игоревки «из рода в род» плохо преподавали историю.
Наглядное представление о том, до какой степени народные предания могут исказить реальные события, дают труды фольклориста Н. И. Коробки. В конце XIX в. он объездил Овручский уезд (территория древней Древлянской земли), записав множество местных легенд об Игоре и Ольге, в которых княгиня-мстительница за своего убитого мужа неожиданным образом превращена в его врага и убийцу[176]. Причем далеко не каждая легенда признает их супругами. Что же касается конкретных обстоятельств смерти Игоря, то тут народная фантазия поистине неистощима. Одни сказания сажают Игоря на место князя Мала в осажденный Ольгой Искоростень или в некий безымянный город. Осада длится семь лет. Наконец Игорь решается бежать через вырытый подземный ход, но на выходе из подкопа его уже поджидают воины вещей Ольги, которые и убивают князя. В других преданиях Ольга собственноручно приканчивает Игоря в пылу ссоры или не узнав его в чужом платье. Пожалуй, наибольшей оригинальностью, если не сказать – экстравагантностью, отличаются действия Ольги в сюжете об убийстве Игоря во время купания. Ольга едет с войском по берегу реки и видит купающегося Игоря. Вид голого мужчины вызывает у нее отвращение, и она велит убить его. Игорь бросается бежать, но его настигают. Над могилой мужа Ольга приказывает насыпать большой курган. Кстати, Коробка свидетельствует, что «Игоревы курганы» имелись возле каждого села, где бытовали подобные легенды. Замечательно и то, что самый богатый материал об Ольге-мужеубийце исследователь собрал в местечке Искоростень, где, казалось бы, память о подлинных событиях должна была храниться наиболее бережно. Между тем к истории эти предания не имеют никакого отношения.
Еще один пример «народного краеведения» дает новгородское летописание. В Новгородской земле XII–XIII вв. имелась своя «Деревская пятина» с градом Коростенем, в связи с чем в позднейших новгородских летописных сводах появились записи о том, что Игорь был убит «вне града Коростеня близь Старыя Русы»[177]. Позднее новгородский Коростень был отождествлен с Торжком, благодаря чему в XVIII в. на гербе этого города появились три голубя и три воробья – символ дани, потребованной Ольгой с каждого жителя Коростеня[178]. Это свободное перемещение «Деревьской земли» с юга на север свидетельствует, что в посленесторовскую эпоху настоящие «Дерева» окончательно превратились для древнерусских книжников в некое мифическое Лукоморье, которое можно поместить где угодно – хоть в «заморье», хоть у себя под боком. Конечно, подобного не могло бы случиться, принадлежи мятежные «Дерева», в которых нашел свою смерть князь Игорь, к Русской земле.
И вновь готские «Дерева»
На самом деле события происходили в той области Северного Причерноморья, которая во вводной части Повести временных лет носит название Дереви/Дер(ь)ви, то есть в таврических «Климатах» – горном Крыму, и убившие Игоря «древляне» в исторической действительности были крымскими готами. К уже высказанным аргументам в пользу крымской локализации «Дерев» из сказания о древлянской дани можно добавить еще целый ряд других.
Древнерусское сказание рисует «древлян» весьма зажиточными людьми, которых можно обложить двойным, а по сути, четверным побором («черную куну» – двойную дань – с них взял Свенгельд, а Игорь, собрав третью дань, вернулся «походить еще» за четвертой). Вряд ли у Игоря было намерение ободрать их как липку и пустить по миру. Очевидно, он покусился лишь на натуральные и денежные излишки – избыточный продукт экономической деятельности «древлян», воспроизводимый ими с впечатляющей интенсивностью. В то время подобное процветание могла принести только торговля. Между тем, по археологическим данным, днепровские лесовики были удручающе бедны, как ни одно другое восточнославянское племя, и практически не участвовали в торговых операциях на основных водных путях – донском, волжском и западнодвинском. Юго-западная граница распространения арабского дирхема в восточнославянских землях проходит вдалеке от «Деревьской земли» Среднего Поднепровья[179]. Самыми «роскошными» предметами, извлеченными из древлянских могильников, являются железные ножи, бронзовые браслеты и стеклянные бусины[180]. Местная пушнина ценилась не так дорого, как меха, поступавшие из северных областей, где волос у зверя был гуще и тоньше. Брать с восточнославянских «древлян» было просто нечего – не только во второй и третий, но даже и в первый раз. Зато экономическая активность торговых факторий крымских готов хорошо известна.
Заслуживает внимания безымянный «град свой», куда возвратился Игорь после того, как «возьемал» с древлян первую дань. Это совершенно определенно не Киев, поскольку в Киев дружинникам еще только предстоит отправиться из этого «града» по княжескому приказу: «идете с данью домови». «Своих градов» на правобережье Днепра, в Древлянской земле, у русов не было. Значит, отправным пунктом экспедиции Игоря был не Киев, а один из многочисленных «русских» городов в западном Крыму и «на Киммерийском Боспоре» в Таврике – возможно, Варанголимен или Тмуторокань. Характерно, что в показании Льва Диакона «германцы», убившие Игоря, появляются вслед за упоминанием «Киммерийского Боспора» как опорной базы военных предприятий русов.
К слову сказать, сомнительно, чтобы киевские князья вообще когда-нибудь ездили за данью к днепровским древлянам – своим ближайшим соседям. Скорее всего, древлянская дань поступала в Киев повозом, то есть ее привозили сами древляне, как это делали, например, обитавшие на значительно более дальнем расстоянии от Киева радимичи.
Само название злополучного «града» князя Мала («Коростень», «Искоростень») тоже принадлежит фольклору, а не истории. В одном позднейшем фольклорном источнике Мал является князем некоего града Кольца[181]. Вариативность названия града князя Мала говорит в пользу того, что окрестности реального Коростеня на Уже сделались местом гибели Игоря гораздо позже – уже в фольклорной традиции. Скорее всего, древлянский Искоростень/Коростень появился в древнерусском сказании по созвучию с готским названием города, в окрестностях которого Игорь нашел свою смерть. Согласно М. Фасмеру, оно могло звучать как «Скарстен» (от др. сканд. Skarfr – «утес» и шв. – sten)[182]. «Город на утесе» – характерный признак ландшафта горного Крыма, а не днепровского правобережья.
Немало интересного способно поведать исследователю имя «древлянского» князя Мала. Лишь слепое доверие к летописному тексту, вкупе с поразительной нечуткостью к духу русского языка, заставляет лингвистов включать имя Мал в древнерусский именослов, делая к нему примечание «др.-рус.»[183], а историков – молчаливо или во всеуслышание поддерживать мнение о славянском и даже «чисто славянском»[184] происхождении имени князя «древлян». Однако этот вопрос решается не так однозначно, о чем свидетельствует отсутствие имени Мал в словаре Н. М. Туликова[185]. Осторожность исследователя не случайна, так как домонгольская русская история и письменность не знает повторного наречения какого-либо человека – князя, боярина или простолюдина – именем Мал[186].
Слово «мал» часто употребляется в русском языке в качестве краткого прилагательного: «мал золотник, да дорог», «мал, да удал» и т. д., но его превращение в личное имя невозможно, потому что это противоречит нормам словообразования в славянской ономастике. Невысокий человек в любом славянском языке назывался бы Малой, Малый, Малюта, Малек, Малец, Малыш, Малк(о)[187]. Кстати, именование «древлянского», то есть, в контексте Повести временных лет, восточнославянского князя Малом удивило самого же летописца, который во избежание двусмысленности почел необходимым пояснить, что речь идет об имени: «бе бо ему имя Мал, князю деревьску»[188]. Характерно, что это пояснение в тексте летописи сопровождает вторичное упоминание имени Мал как несклоняемого слова: «да пойди за князь наш за Мал» (первый раз Мал теряет падежное окончание в речи торжествующих древлян: «се князя убихом рускаго! поймем жену его Вольгу за князь свои Мал»). Здесь мы, кажется, имеем свидетельство того факта, что в оригинале сказания имя Мал присутствовало в несклоняемой форме. Не менее знаменательно, что у него нет уменьшительной формы[189] – невероятный случай для славянского имени. Все эти обстоятельства полностью исключают славянскую этимологию имени Мал в смысле «невысокий», «низкорослый», «маленький» человек.
Неславянское происхождение имени Мал, достаточно очевидное с историко-филологической точки зрения, пока что привлекло внимание немногих исследователей[190]. Со своей стороны замечу, что в немецком языке слово mal имеет общее значение «отметина, знак», или, по отношению к человеку, «родимое пятно», «шрам», «рубец». Таким образом, готское имя собственное Мал, будучи прозвищем, могло означать что-то вроде Меченый. Хождение его в русском языке в качестве личного имени засвидетельствовано только в одном случае – когда Мал является усеченным производным от древнееврейского имени Малахий/ Малафей, включенного и в христианские святцы[191]. Впрочем, возможен и другой вариант – происхождение усеченной формы Мал от Малелеил. Бытование последнего имени среди готов весьма вероятно, ибо Малелеил, библейский персонаж, сын Каинана (Быт., 5: 12), с конца IX в. традиционно включался в родословную прародителя скандинавов Одина[192]. И, поскольку крымские готы были христианами, крестное имя одного из их князей – Малахий или Малелеил – могло быть передано в древнерусском сказании в усеченной форме Мал. Христианство «древлян» косвенно подтверждается упоминанием «гроба» Игоря, над которым Ольга «повеле трызну творити». Будь «древляне» славянами-язычниками, труп Игоря был бы сожжен и Ольга не смогла бы его похоронить, ископав для его останков «могилу велику». Но готы-христиане должны были предать тело убитого ими князя земле.
Еще одно косвенное свидетельство причастности крымских готов к смерти Игоря встречаем в Слове о полку Игореве, где говорится, что разгром в 1185 г. половцами дружины Игоря Святославича вызвал бурную радость среди готского населения Крыма: «Се бо готския красныя девы вспеша на брезе [запели на берегу] синему морю, звоня рускым златом, поют время бусово [древнее, стародавнее]…» Возникает законный вопрос: с чего это готские девушки вспомнили предания («песни») о стародавних временах? Очевидно, пленение половцами русского князя по имени Игорь вызвало у готов историческую ассоциацию, живо напомнив им об их собственной победе над русами в середине X в., когда в руках у них очутился другой, «старый» Игорь.
Эпизод с «готскими девами» дает основание утверждать, что, наряду с древнерусским сказанием о древлянской дани, в раннем Средневековье существовал посвященный той же теме древнеготский эпос, откуда, возможно, Лев Диакон и почерпнул сведения о походе Игоря «на германцев». Победа над Игорем, несомненно, должна была надолго запомниться готам. Неординарность этого события – взятия в плен и казни «великого князя русского» – подчеркнута в летописи восторженным восклицанием ошалевших от неожиданной удачи «древлян»: «се князя убихом рускаго!» – и внезапно открывшимися перед ними грандиозными перспективами: «поймем жену его [Игоря] Вольгу за князь свои Мал и Святослава, и створим ему, якоже хощем». Тут кстати заметить, что, по летописной версии «обрусения» восточнославянских племен, днепровским древлянам к этому времени уже полагалось «прозваться русью», наряду с другими славянскими племенами, вошедшими в державу «Рюриковичей». Однако люди, считающие себя русскими, не могли сказать: «се князя убихом рускаго»[193]. Значит, убившие Игоря «древляне» не считали свою племенную территорию составной частью Русской земли, что выглядит вполне естественным для готских жителей Тавриды.
Бытование в крымской Готии предания о поимке и казни Игоря тем более вероятно, что в готском (и, шире, германском) фольклоре сохранились отрывки из эпического цикла – вероятно, некогда довольно обширного – о вековом противостоянии готов и русов. Начало этому противоборству положила измена князя «росомонов» (людей народа «рос»), благодаря которой гунны покончили с державой остроготов в Северном Причерноморье – эта история изложена Иорданом, видимо, по «древним песням» готов, упоминаемым им в другом месте. Из готских песен «неверное племя росомонов» перекочевало в героический эпос германцев. Средневековая сага о Тидреке Бернском (остроготском короле Теодорихе Амале) дает ему в противники «русского» короля Вальдемара/Владимира. Истории Теодорих известен как убийца правителя Италии руга (руса) Одоакра. Свидетельство непримиримой вражды ругов и готов сохранило Житие святого Северина (V в.). Древнерусская письменная традиция также усвоила неприязненное отношение к готам и «злому королю Дедрику [Теодориху]». Слово о полку Игореве, как мы видели, рисует готов врагами Русской земли, злорадствующими над ее несчастьями.
Ожесточенное противоборство готов и русов, глубоко врезавшееся в память обоих народов, позволяет объяснить, почему Игорь был казнен столь жестоким способом. Выше было показано, что обычай казни посредством разрывания тела на части имеет широкую географию распространения, не включающую, впрочем, область расселения восточных славян. Нет надобности приписывать его популярность влиянию какого-то одного народа. Для нашей темы достаточно того факта, что этот обычай отмечен на Балтике и в Северном Причерноморье, – стало быть, можно с уверенностью предполагать его присутствие в репрессивной практике готов, населявших оба эти региона. В самом деле, Иордан пишет, что в отместку за измену князя «росомонов» остроготский король Эрманарих велел разорвать на части его супругу Сунильду, привязав ее к хвостам диких коней. Логично думать, что «древляне»/тервинги использовали в подобных случаях согнутые деревья. Сравнив известие Иордана с сообщением Плутарха о казни при помощи согнутых деревьев Бесса, убившего Дария III, а также со средневековой практикой четвертования, мы вправе заключить, что расчленение тела было не только устрашающей, но и позорящей преступника расправой, которой наиболее часто подвергали разбойников и изменников.
Росомоны/русы, в решающий час предавшие готов, навсегда остались для них «вероломным племенем», заклятыми врагами, заслуживающими позорной смерти. Давний счет готов к князьям «от рода русского» предопределил «жалкую судьбу» князя Игоря, который к тому же запятнал себя откровенным разбоем. «Мужа твоего убихом, бяше бо муж твой аки волк восхищая и грабя», – без обиняков заявили «древлянские» послы Ольге. В казни Игоря историческое возмездие сочеталось с сиюминутным торжеством справедливости – благодатная тема для героической народной поэзии.
Образ князя Игоря в древнерусской литературе
Подробное изложение Повестью временных лет обстоятельств поражения князя Игоря под стенами Константинополя и его гибели в «Деревах» создало у историков впечатление, что Игорь представлен в летописи в образе «князя-неудачника»[194]. Однако, если этот образ и просматривается, то лишь в Ааврентьевском и Ипатьевском списках Повести временных лет, откуда по каким-то причинам оказались изъяты почти все триумфы Игоря, сохраненные Новгородской I летописью, – его победоносные походы на угличей и «древлян». Возможно, это обстоятельство объясняется влиянием византийской историографии, для которой действительно характерно принижение личности Игоря. Лев Диакон говорит о его «жалкой судьбе» и упоминает всего два эпизода Игоревой жизни: бегство «с десятком ладей» из-под Константинополя и катастрофу похода «на германцев», закончившегося гибелью князя.
Но восприятие образа Игоря древнерусскими людьми и древнерусским летописанием в целом было совершенно иное. Митрополит Иларион во второй трети XI в. говорил как о чем-то общеизвестном, что «старый Игорь» и сын его «славный Святослав… мужеством же и храбрством крепостию поминаются ныне и слывут». Для составителя Новгородской I летописи Игорь «бысть храбор и мудр». Это и есть подлинная характеристика Игоря, внятно и недвусмысленно высказанная нашими древними писателями, ибо противоположная его оценка («князь-неудачник») в древнерусских памятниках не встречается, и историки грешат против истины, беря на себя смелость сформулировать ее от лица древнерусских книжников.
И в самом деле, Игорь воюет с печенегами, расширяет границы Русской земли, «примучивая под дань» угличей и «древлян», и заключает престижный договор с «греческими царями» – где же тут «образ князя-неудачника», из чего можно вывести заключение о «недеятельности и немудрости» Игоря, как это делается сплошь и рядом?
Точно так же, обратившись к сказанию о древлянской дани, увидим не пришибленного постоянными несчастьями человека, а скорее чересчур самонадеянного воина, во всем полагающегося на свою силу и удачу. Конечно, разгром под стенами Константинополя в 941 г. – очевидный неуспех Игоря. Но в целом он предстает перед нами не большим неудачником, чем его прославленный наследник князь Святослав, которого в конечном счете также ожидали поражение и гибель. Ничего позорного и «жалкого» в такой смерти наши предки не видели. Владимир Мономах спрашивал Олега Святославича: «Дивно ли, что муж умер в полку [погиб на войне, в походе], так умирали и прежде наши прадеды». Летописцам не было никакой нужды выдумывать небывалые подвиги, чтобы прославить имя Игоря в потомстве.
Глава 2. Месть Ольги
Сказание об Ольгиной мести – утраченный подлинник
Появление Ольги в качестве действующего лица русской истории напоминает молниеносный разящий прыжок тигрицы, доселе таившейся в лесной чаще. Энергия, решительность, отвага, коварство и расчетливая свирепость ее действий ужасают и завораживают одновременно. Эти пропитанные кровью страницы Повести временных лет лучше любых других аргументов убеждают в том, что за убийство своего мужа отомстила не старуха, в которую превратила Ольгу житийно-летописная традиция, а молодая, не достигшая и тридцати лет женщина.
Сказания о смерти Игоря и мести Ольги появились, по всей вероятности, в XI в. Причем сказание о смерти Игоря, похоже, сложилось несколькими десятилетиями раньше сюжета об Ольгиной мести, поскольку ему присуща большая географическая и терминологическая точность. Игорь отправляется в поход именно в «Дерева», которые во вводной части Повести временных лет отнесены к району Северного Причерноморья, а не в «Деревьскую землю», которую усмиряет Ольга и которая при последующем упоминании локализуется на правобережье Днепра, согласно пониманию этого топонима в XI–XII вв.
Во времена Нестора оба сказания уже составляли единый цикл, на что указывает их сюжетная преемственность и наличие в том и другом произведении одного и того же «антигероя» – князя Мала. К сожалению, оригинальный текст этого героического цикла безвозвратно утерян. В Повести временных лет мы имеем дело не с самим первоисточником, а с произвольным его пересказом, причем пересказом настолько небрежным, что можно говорить о непоправимой порче структуры и самого смысла всего произведения.
В летописной передаче сказания об Ольгиной мести текстуально-смысловые разрушения оригинала прослеживаются со всей очевидностью. Наглядное свидетельство сокращения летописцами первозданного текста сказания находится в ПереславскоСуздальской летописи, которая сохранила фрагмент, не вошедший ни в какой другой список Повести временных лет, – так называемый «сон князя Мала»: «Князю же веселие творящу к браку, и сон часто зряше Мал князь: се бо пришед, Ольга даяше ему порты многоценны, червени вси, жемчугом иссаждены, и одеяла черны с зелеными узоры, и лодьи, в них же несеным быти, смолны».
Изъятие сна Мала из большинства летописных списков объясняется, по всей вероятности, вмешательством духовной цензуры XII–XIII вв. Языческая вера в «вещие» сны, в «сонное мечтание» противополагалась христианской духовной трезвенности. Изборник 1076 г. поучает: «Яко же емляи ся за стень и гоняй ветры, тако же емляи веру сном», то есть верить сну – то же самое, что верить видениям (теням, призракам) и дуновению ветра. Подлинно пророческий сон мог быть ниспослан только лицу, искушенному в духовной жизни, как правило монаху. Такое воззрение на сон ни в коей мере не было каноническим или ортодоксальным: оно целиком определялось историческими условиями – борьбой с языческими пережитками и тем исключительным по значимости местом, которое занимало монашество в православной (византийской и древнерусской) церкви. Средневековье, обожествлявшее свои сословно-кастовые перегородки, слишком часто забывало, что «Дух дышит, где хочет»[195].
Но что всего поразительнее, так это необъяснимое исчезновение князя Мала из всех известных списков Повести сразу после его сватовства к Ольге. Внезапное забвение этого персонажа оказывается настолько полным, что он не обнаруживается даже в своем «родовом» граде Коростене/Искоростене, захваченном войском Ольги. В итоге получается, что месть Игоревой вдовы обрушивается на всех, кроме главного виновника убийства ее мужа, судьба которого так и остается неизвестной.
Утрата крупных фрагментов и целых сюжетных линий первоначального текста сказаний, переработка оставшегося материала в качестве «исторических сведений» тем печальнее, что «древлянский» цикл в целом имеет ценность прежде всего и по преимуществу как литературное произведение. Своими стараниями переделать его в «историю» древнерусские книжники лишь безнадежно загубили красоту и стройность художественного замысла, нисколько не приблизившись к исторической достоверности. «Древляне» шлют новых послов на убой, не дождавшись возвращения прежних; Ольга перед большим карательным походом, «поимши мало дружины», отправляется в «Дерева», избивает на могиле Игоря 5000 «древлян» и целой и невредимой возвращается в Киев; голуби и воробьи летят в свои гнезда, неся на лапах горящую серу (такое поведение птиц совершенно неправдоподобно), в результате чего «вси бо двори взгорешася», – все это, конечно, очень далеко от действительности. В летописном пересказе литература по-прежнему безраздельно торжествует над историей[196].
Древнерусские или скандинавские корни?
Фольклорно-литературные корни летописного повествования об Ольгиной мести историки и филологи обнаружили еще в первой половине XIX в., и норманнисты, разумеется, поспешили отнести их к заимствованиям из скандинавского эпоса. Например, по поводу сожжения Ольгой «древлянских» послов в бане Ф. И. Буслаев, вслед за Шлецером и Погодиным[197], заметил, что эта «казнь очень обыкновенная в северных скандинавских сагах»[198]. Указывали также на скандинавские и германские параллели сюжета о взятии города при помощи птиц.
Но ведь для того, чтобы говорить о заимствованиях, мало одного факта сожжения (людей или города) – необходимо также совпадение обстоятельств и причин событий. Между тем этого-то и не видно. Например, Е. А. Рыдзевская сопоставляла сожжение послов Ольгой в бане с рассказом саг о том, как шведская королева Сигрид Сторрада (Суровая) сожгла двух своих женихов: «А она посчитала себя униженной тем, что к ней посватались мелкие конунги, а их самоуверенными, поскольку они посмели мечтать о такой королеве, и поэтому сожгла она тогда их обоих в доме одной ночью»[199].
Сближение обоих сюжетов, на мой взгляд, ничем не оправдано. Ольгу тоже коробит сватовство Мала, но мстит она прежде всего за убийство мужа, а не за свое оскорбленное величие. Сигрид из саги похожа не на Ольгу-мстительницу, а на сказочную царевну Змеевну, которая сжигала посватавшихся к ней добрых молодцев в печи. Невесты из русских сказок – как правило, существа двуликие. «Те, кто представляют себе царевну сказки только как „душу – красну девицу“, „неоцененную красу“, что „ни в сказке сказать, ни пером описать“, ошибаются, – замечает В. Я. Пропп. – С одной стороны, она, правда, верная невеста, она ждет своего суженого, она отказывает всем, кто домогается ее руки в отсутствие жениха. С другой стороны, она существо коварное, мстительное и злое, она всегда готова убить, утопить, искалечить, обокрасть своего жениха, и главная задача героя, дошедшего или почти дошедшего до ее обладания, – это укротить ее… Иногда царевна изображена богатыркой, воительницей, она искусна в стрельбе и беге, ездит на коне, и вражда к жениху может принять формы открытого состязания с героем»[200].
В древнерусском фольклоре Ольга также приобрела этот сказочный ореол невесты-губительницы. П. И. Якушкин записал устное предание, бытовавшее в Псковской земле, о том, как к Ольге сватался некий князь Всеволод. Этому жениху его дерзость, правда, сошла с рук – рассказчик закончил свою повесть тем, что Всеволод «отстал от Ольги», но добавил: «много она князей перевела: которого загубит, которого посадит в такое место… говорят тебе, горазд хитра была»[201]. Замечательно, что один «восточный» конунг из Аустрвега, который сватался к Сигрид и был ею сожжен, тоже носит в саге имя Всеволода (Виссвальд). Так, при ближайшем рассмотрении оказывается, что скандинавское сказание о королеве Сигрид на самом деле формировалось не без влияния древнерусского фольклора.
С. А. Гедеонов выказал гораздо больше критического чутья, когда писал о совершенно обратном направлении заимствования различных сюжетов и эпизодов «Ольгиного эпоса» – от славян к скандинавам. По его словам, между русским сказанием о мести Ольги и скандинавскими сагами «есть все отличие оригинальных проявлений народного духа от сухого, искусственного подражания неискусных литературных промышленников… Сказание об Ольгиной мести – народная поэма о покорении Древлянской земли. Как в Илиаде гнев Ахиллеса и разрушение Трои, так в русской поэме мщение Игоревой вдовы и сожжение Коростеня являют все поэтические условия народных преданий и глубоко связаны с народною жизнию. Скандинавских сказочников поразило одно – военная хитрость; они пользуются ею при рассказе о взятии всевозможных городов, даже таких, которых не знают по имени; одного только не могли они придумать: средства к получению из осажденного города голубей и воробьев. Фридлев ловит ласточек под Дублином; Гаральд смолит целый лес под стенами неизвестного сицилийского города»[202].
Весьма показателен в этом отношении фрагмент из «Датской истории» Саксона Грамматика: «Хадинг [шведский конунг] пошел войной на Хандвана, царя Геллеспонта[203], к городу Дюна, обнесенному неприступными стенами… Поскольку стены являли непреодолимое препятствие, он приказал опытным птицеловам наловить различных птиц, обитающих в жилищах этого вражеского народа, и прикрепить к их перьям зажженные фитили. Птицы, возвращаясь в свои гнезда, зажгли город. Горожане, бросившиеся тушить пожар, оставили ворота без защиты. Внезапным нападением Хадинг захватил Хандвана».
Легко увидеть, что в русском сказании сюжету о «птичьей дани» придан характер естественности – «древляне» сами выдают Ольге гнездящихся в их домах птиц, тогда как у Саксона «опытные птицеловы» каким-то образом вылавливают их «в жилищах» еще не взятого города – трудно представить, как такое вообще возможно.
Словом, вторичность соответствующих эпизодов скандинавских саг по отношению к русскому преданию вполне очевидна, хотя следует заметить, что сам сюжет о взятии города при помощи птиц (или животных), будучи типологическим, не является достоянием какого-то одного народа. Так, в одной корейской легенде ласточек используют, чтобы освободить от японцев город Чечжу[204]. Монголы сложили похожий рассказ о том, как Чингисхан овладел кочевым станом непокорного племени Джуршид. Монгольский предводитель «потребовал у осажденных в кочевье небольшую дань: 10 000 ласточек и 1000 кошек. Каждой ласточке и каждой кошке на хвост привязали по клочку хлопка, зажгли, ласточки полетели в свои гнезда, кошки бросились на свои крыши, и все запылало»[205]. Как видим, самобытная народная фантазия и здесь обошлась без «опытных птицеловов».
Сюжетный мотив мести вообще можно считать характерным для древнерусского эпоса и литературы. Чуть ли не в каждой былине русские богатыри мстят ворогам за какую-нибудь обиду – иногда личную, иногда нанесенную князю или всей Русской земле, так что справедливое воздаяние становится кульминационным моментом произведения. Способы возмездия тоже впечатляют: Волх Всеславьевич «ухватывает» «индейского царя» и, ударив о «кирпищетый» пол, расшибает его «в крохи говенные»; Добрыня «проучивает» свою неверную жену Марию Игнатьевну, отсекая ей руки, ноги, губы, нос и язык; Илья Муромец надвое разрывает «удалую поляницу» (кстати, свою дочь), наступив ей на правую ногу и дернув за левую, и т. д.
Впрочем, литературные параллели не столь уж и важны. Главное то, что сказание об Ольгиной мести обнаруживает органичное родство с духовно-нравственным строем древнерусской жизни. «При тогдашней неразвитости общественных отношений, – пишет СМ. Соловьев, – месть за родича была подвигом по преимуществу; вот почему рассказ о таком подвиге возбуждал всеобщее живое внимание и потому так свежо и украшенно сохранился в памяти народной»[206].
И в самом деле, Русская Правда возводит месть в нравственный закон: «Убьет муж мужа, то мстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына» и т. д. И это тот редкий случай, когда нравственный закон безраздельно торжествует в жизни. Владимир мстит Рогнеде за отказ выйти за него, насилуя ее на глазах у родителей, а она, в свою очередь, замышляет его убийство в отместку за свою поруганную честь. Не забывшие этой обиды Рогволожичи поколение за поколением подымают меч «противу Ярославлим внуком».
Покушение на жизнь русского князя никому не сходит так просто с рук. В 1079 г. половцы по совету «козар» убили «красного Романа Святославича», после того как «створили» с ним мир. Спустя четыре года брат Романа князь Олег Святославич сполна отомстил за это предательское убийство: «приде Олег из Грек [к] Тмутороканю и исече Козары, иже беша светницы [советники] на убиение брата его…» Автор Слова о полку Игореве призывает отмстить «поганым» за «раны Игоревы», и месть падает на всю Половецкую землю, завершаясь казнью вождя половцев: «грозный» князь Святослав со своими полками «наступи на землю половецкую, притопта холмы и яруги [овраги], взмути реки и озеры; иссуши потоки и болота. А поганого Кобяка из луку моря, от железных великих полков половецких, яко вихр, выторже [исторг, вырвал]: и падеся Кобяк в граде Киеве, в гриднице Святославли».
Массовое истребление врагов без различия пола и возраста не только не являлось чем-то необыкновенным и неслыханным в Древней Руси, но, напротив, было чрезвычайно характерно для «русского» обычая ведения войны. «Высадившись в стране какого-нибудь народа, – пишет Ибн Русте, – они [русы] не уходят, пока не истребят своих противников, не изнасилуют их жен и не обратят оставшихся в рабство». Зарубежные источники и наши летописи пестрят подобными сообщениями. Патриарх Фотий, вспоминая набег русов на Константинополь в 860 г., говорит: «Он [народ «рос»] разоряет и губит все: нивы, пажити, стада, женщин, детей, старцев, юношей, всех сражая мечом, никого не милуя, ничего не щадя…» «Им [русам] было чуждо какое-либо чувство пощады к самым близким», – ужасается автор «Записки греческого топарха», ставший свидетелем усмирения русами подвластного населения Северного Причерноморья в конце X в., когда «они [русы] постановили не прекращать убийств» и опустошать земли непокорных народов даже «во зло и ущерб себе». Можно вспомнить также о расправе русов над жителями Бердаа.
А вот достопамятный приказ былинного Волха Всеславьевича своей дружине, как будто списанный с этих исторических сообщений:
Гой еси вы, дружина хоробрая! Ходите по царству Индейскому, Рубите старого, малого, Не оставьте в царстве на семена, Оставьте только мы по выбору Не много не мало – семь тысячей Душечки красны девицы!Так зачем же ходить далеко, выискивая заморские влияния на самобытное произведение нашего фольклора? Закон русский и самая русская жизнь X в. – вот подлинные источники сказания о мести Ольги, а вовсе не германский эпос.
История и предание в сказании об Ольгиной мести
Итак, летописный рассказ об усмирении Ольгой «Деревьской земли», имеющий под собой сугубо литературную основу, в весьма малой степени соответствует реальным событиям. За верное можно принять только то, что карательный поход Ольги состоялся между 951 и 956 гг. и что в результате его крымская Готия была залита кровью местных жителей. О конкретных обстоятельствах этого военного предприятия «руси» возможно высказать лишь самые общие соображения, впрочем не лишенные интереса и значимости.
Бесславная гибель Игоря в далеких «Деревах» должна была вызвать в Киеве уныние и растерянность. Киевское «княжение» внезапно оказалось обезглавлено. Святослав не годился в полноценные наследники отцу. И дело было даже не в его малолетстве. Согласно языческим поверьям, Святослав лишился отеческого покровительства, ибо дух не погребенного подобающим образом Игоря теперь не только не был склонен оказывать ему помощь, но, напротив, мог навлечь бедствия на него и на весь великокняжеский род. Русская земля была ввергнута в состояние сакральной незащищенности. Эта крайне опасная для русов ситуация подчеркнута в самом начале сказания словами «древлян»: «Се князя убихом рускаго! поймем жену его Вольгу за князь свои Мал и Святослава, и створим ему, яко же хощем» (здесь, очевидно, мы сталкиваемся еще с одним свидетельством утраты части текста сказания, так как из дальнейшего повествования нельзя понять, что же хотели «створить» Святославу «древляне»).
Торжество и самонадеянные мечтания давних соперников «руси» имели под собой древний обычай, согласно которому тот, кто убивает вождя вражеского племени, наследует его сакральную силу, власть, имущество, женщин и вообще семью. Русские князья впоследствии и сами не раз руководствовались этим порядком[207]. Притворное согласие с этим обычаем выражают и Ольгины поляне/кияне, ответствуя «древлянским» послам-сватам: «Нам неволя; князь наш убьен, и княгиня наша хочет за ваш князь». Отсюда становится понятно, что именно так сильно поразило древнерусских людей в последующих действиях Ольги: эта женщина не пожелала покориться общепринятому канону, пошла наперекор предначертанной ей обществом судьбе. По всей видимости, высокое княжеское происхождение Ольги в немалой степени определило ее душевный настрой. А наличие у нее собственной дружины позволило ей возглавить организацию отпора притязаниям «древлян».
Вспомним, как развиваются события. Вместо нагруженной всяким добром флотилии пропавшего в «Деревах» Игоря к Боричеву взвозу пристает ладья с послами князя Мала, которые возвещают Ольге: «Посла ны [нас] Дерьвьска земля, рекуще сице [так]: мужа твоего убихом, бяше бо муж твои аки волк восхищая и грабя, а наши князи добри суть, иже распасли суть Деревьску землю, да пойди за князь наш Мал».
На предложение «древлянских» сватов Ольга с напускным смирением отвечает: «Люба ми есть речь ваша, уже мне мужа своего не кресити [не воскресить]; но хочю вы почтити наутрия пред людьми своими, а ныне идете в лодью свою, и лязите в лодьи величающеся, и аз утро послю по вы, вы же рьцете [скажете]: не едем на конех, не пеши идем, но понесете ны в лодье и взнесут вы в лодьи».
Древлянские послы у Ольги (древнерусская миниатюра)
Тем временем по ее повелению «на дворе теремстемь вне града» копается «яма велика и глубока». Наутро киевляне понесли ни о чем не подозревавших послов, сидевших в ладье «в перегъбех [вероятно: избоченившись] в великих сустугах [роскошных пряжках или, может быть, посольских бляхах] гордящеся», на Ольгин двор и тут «вринуша е в яму и с лодьею». Перед тем как их засыпали живыми землей, Ольга не отказала себе в удовольствии спросить свои жертвы: «Добра ли вы честь?» и предание вкладывает в уста «древлянских» послов достойную оценку изощренности постигшей их мести: «Пуще ны Игоревы смерти», то есть: хорошо ты умеешь мстить, Ольга, наша гибель лютее Игоревой смерти.
Первая месть Ольги: погребение заживо древлянских послов (древнерусская миниатюра)
Смысл этого эпизода – в издевательской «великой чести», оказанной великой киевской княгиней сватам князя Мала («малого князя», как обыгрывает это имя сказание). Предложение Ольги, с восторгом принятое «древлянскими» послами: «Не едем на коних, ни на возех, ни пеши идем, но понесете ны в лодьи», основывалось на тогдашних понятиях о достоинстве «мужа» и дипломатическом этикете. Ездить на чужом коне, а тем более в повозке, считалось для мужчины делом недостойным и позорным[208]. Приглашение же сесть в ладью, напротив, было чрезвычайно почетно, почему «древлянские» послы, несомые в ладье киевлянами, и сидели в ней «гордящеся»[209]. Но слова Ольги имели и другое, тайное значение. Ведь ладья у русов символизировала путешествие в иной мир. Таким образом, под видом величайших почестей Ольга обрекла послов на смерть, совершив над ними, еще при жизни, похоронный обряд[210]. Закапывание заживо в яме – сюжет, известный русским былинам. Именно так «Марья лебедь белая» пыталась расправиться с опоенным сонным зельем Михайло Потоком:
Приказала-то слугам она верныим А выкопать что яму глубокую. Как слуги ей тут да верный Копали оны яму глубокую, Взимала тут Михаилу под пазухи, Как бросила Михаила во сыру землю, А приказала то зарыть его в песочки жолтыи.Вторая месть Ольги: сожжение древлянских послов в бане (древнерусская миниатюра)
Теперь Ольга сама шлет посольство к «древлянам» сказать: «Да аще мя просите право, то пришлите мужа нарочиты, да в велице чти приду за ваш князь, егда не пустят мене людье киевьстии». Услыхав такие слова, «деревляне избраша лучьшие мужи, иже держаху Деревьску землю, и послаша по ню». Прежде чем встретиться с ними, Ольга предложила им «мовь створити» – попариться в бане. «И влезоша деревляне [в баню], начаша ся мыти; и запроша [Ольга] о них истобку, и повеле зажечи я от дверий, ту изгореши вси». Так «великая честь» вновь оборачивается для послов ликом смерти, а «мовенье» – прижизненным обрядом похорон (обмывание мертвеца).
Снова Ольга посылает к древлянам известие: «Се уже иду к вам, да пристройте меды многи в граде, иде же убисте мужа моего, да поплачюся над гробом его, и створю трызну мужю своему». Обрадованные «древляне», «то слышавше, свезоша меды многи зело, и взварища. Ольга же, поимши мало дружины, легко идущи приде к гробу его [Игоря], и плакася по мужи своем; и повеле людем своим съсути [насыпать] могилу велику, и яко соспоша [и когда она была готова], и повеле трызну творити. Посемь седоша деревляне пити, и повеле Ольга отроком своим служити пред ними…». Ольга опять играет в кошки-мышки с обреченными «древлянами», поднося им заздравную чашу. «И яко упишася деревляне, повеле отроком своим пити за ня, а сама отъиде кроме, и повеле дружине своей сечи деревляны, и исекоша их 5000. А Ольга возвратися Киеву…» Позванные на погребальный пир гости оказываются предназначенными для заклания жертвами.
Третья месть Ольги: избиение древлян на тризне по Игорю (древнерусская миниатюра)
По мысли В. Гребенщикова, три мести Ольги словно воспроизводят в эпической форме известный сказочный сюжет: «Послы не поняли затаенного… смысла предложений Ольги. А она как бы загадывает сватам загадку; жених или сваты его, не сумевшие разгадать загадки царевны-невесты, должны умереть»[211]. Любопытно и наблюдение О. В. Творогова о том, что, взятые в совокупности, три Ольгиных мести «отражают элементы языческого похоронного обряда»: ношение покойника в лодке, сожжение, тризна[212].
Вместе с тем в летописном рассказе о трехкратной расправе Ольги над «древлянами» явственно слышны и другие фольклорные мотивы – например, отголоски языческой магии. Предание послов смерти на княжеском дворе, где стояли идолы «руси», то есть на священной территории, несомненно, имело магический смысл. Устюжский летописный свод сохранил одну важную деталь: прежде чем «вринуть» послов в яму, Ольга насыпает туда горящих дубовых углей. Поскольку дуб был священным деревом Перуна, то это действие, вероятно, имело целью обезвредить души чужаков, которые иначе могли навредить «киянам». К тем же способам сакральной гигиены относятся и засыпание послов землей, и помещение их в баню. Баня у славян была сакральным местом, изолированным от внешнего мира. Вхождению в баню предшествовали ритуальные действа, само «мовенье» помимо прочего имело значение сакрального «очищения». Согласно летописцу Переславско-Суздальскому, прежде чем войти в баню, «древляне» отведали ритуального хмельного напитка: Ольга «повеле их пойти». Зажжение бани «от дверей», через которые, по языческим поверьям, осуществляется связь замкнутого жилища с внешним миром, должно было помешать душам «нарочитых мужей» покинуть банный сруб и превратиться в зловредную нечисть – упырей или навий. В третьей мести Ольги зримо проступают наружу зловещие черты ритуального убийства. Избиение 5000 «древлян» выглядит частью «княжеского» похоронного обряда русов, сопровождавшегося плачем, насыпанием кургана, поминальным пиром (стравой), тризной (ритуальными играми) и обильными человеческими жертвоприношениями.
Все это, разумеется, чистая литература, фольклор. Но с исторической точки зрения тройная месть Ольги может быть истолкована как свидетельство того, что приготовления «киян» к походу «вылились в серию человеческих жертвоприношений, призванных обеспечить полянской общине благорасположение богов и дать ей победу над врагом»[213]. Кульминацией культовых обрядов стало торжественное погребение Игоря (которое если и имело место в действительности, то должно было состояться позднее – во время похода Ольги в «Деревьскую землю» или сразу после его окончания). Так что мы вправе считать все эти деяния не столько личной местью Ольги, сколько ритуальными действиями всей киевской общины.
При помощи этих ритуалов убитый Игорь был превращен в наделенного магической силой предка-покровителя княжеской семьи и всей Русской/Киевской земли. Его сакральные функции земного вождя-жреца перешли к Святославу, ибо «ни в ком божественность не находит лучшего воплощения, чем в… сыне, унаследовавшем от отца его священное наитие»[214]. Только тогда русы решились на военные операции против «Деревьской земли». Вероятно, сцена с бросанием копья Святославом воспринималась людьми X–XI вв. в духе именно этих древнейших языческих представлений, согласно которым начинать сражение посредством некоего символического жеста (в данном случае метания копья в сторону врага) надлежало вождю, обладавшему божественной силой: «Суну копьем Святослав на деревляны, и копье лете сквозе уши коневи, и удари в ноги коневи, бе бо детеск. И рече Свенелд и Асмолд: „Князь уже почал; потягнете, дружина, по князе“[215]. И победиша деревляны. Деревляны же побегоша в градех своих». Даже в христианскую эпоху древнерусские книжники напрямую связывали победу Святослава (непреклонного язычника) над «древлянами» с покровительством небесных сил. В Архангелогородской летописи данный текст имеет продолжение: «И пособи Бог Святославу, и победи древляны…»
Впрочем, на самом деле Святослав, скорее всего, не участвовал в походе на «древлян». Жизнь князей-отроков старались не подвергать опасностям войны[216].
В эпизоде с осадой Ольгой Искоростеня на первое место выступает уже собственно месть: «Ольга же устремися с сыном своим на Искоростень град, яко те бяху убиша мужа ея, и ста около града с сыном своим, а деревляне затворишася в граде и боряхуся крепко из града, ведеху бо [ибо знали], яко сами убили князя и на что ся предати [не надеясь на милость в случае сдачи города]. И стоя Ольга [под городом] лето, и не можаше взяти града, и умысли сице: посла ко граду, глаголющи: «что хочете досидети? А вси грады ваши предашася мне, а ялися по дань, и делают нивы своя и земле своя; а вы хочете измерети гладом, не имучеся по дань». Деревляне же рекоша: «ради ся быхом яли по дань [мы бы и рады дать дань, покориться], но [ведь ты] хощеши мьщати мужа своего». Рече же им Ольга: «яко аз мьстила уже обиду мужа своего, когда [ваши послы] придоша Киеву, второе и третье, когда творих трызну мужеви своему; а [ныне] уже не хощю мьщати, но хощу дань имати помалу, и смирившися с вами пойду опять».
Взятие Ольгой Искоростеня (древнерусская миниатюра)
Однако и здесь действиям Ольги присущ магический символизм. Ее обращение к древлянам с предложением выдать малую дань в передаче летописца Переславско-Суздальского читается так: «Ныне у вас несть меду, ни скор, но мало у вас прошю дати богам жертву от вас, и ослабу вам подать себе на лекарство главные болезни, дайте ми от двора по 3 голуби и по 3 воробьи, зане у вас есть тыи птици, а инде уж всюду сбирах, и несть их, а в чюжюю землю не шлю; а то вам в род и род…»
Этот вариант явно ближе к первоначальному тексту сказания, так как сохраняет сакрально-магическую подоплеку истории с «птичьей данью»: оказывается, что в продолжение всей осады в лагере русов совершались птичьи жертвоприношения, которые, по всей видимости, должны были облегчить русам взятие Искоростеня, – в результате чего русы за «лето» (за год) переловили всех птиц в округе.
В других списках Повести временных лет речь Ольги к жителям Коростеня старательно отредактирована: «Она же рече им:
„ныне у вас несть меду, ни скоры, но мало у вас прошю; дадите ми от двора по 3 голуби да по 3 воробьи: аз бо не хощу тяжьки дани взложити, якоже и муж мой, сего прошю у вас мало, вы бо есте изнемогли в осаде, да сего у вас прошю мало“».
Изъятие упоминаний о птичьих жертвоприношениях, вероятно, объясняется цензурными соображениями: святая княгиня, даже будучи еще «поганой», не должна принимать непосредственного участия в языческих мерзостях. Предложение Ольги выдать дань дворовыми птицами нужно рассматривать в свете символико-магического значения дани, зачастую заслонявшего ее материальную сторону. Внешне безобидное и необременительное условие примирения вовсе не являлось таковым на самом деле, ибо Ольга посягнула на замкнутый мир дома, огороженный наговорами, заклятиями и амулетами от вторжения чужаков и злых духов. Тем самым каждый «древлянин» терял цельность своего духовного космоса, так как некая его часть теперь принадлежала русской княгине. Вот почему, получив требуемое, Ольга произносит: «Се уже есте покорилися мне и моему детяти». Не исключено, что и поджигание птиц, обернутых в пропитанные серой платки, тоже было частью какого-то обряда, который впоследствии был истолкован людьми христианской культуры как военная хитрость. Этнографам известен древний культовый обычай поджигать птицам хвосты[217].
Из этих наблюдений видно, в каком направлении менялся со временем смысловой вектор сказания об Ольгиной мести. В летописной обработке яркий языческий колорит сказания, естественно, поблек, и на первый план выступила сухая «графика» сюжета: «мудрость» (хитрость) Ольги и собственно месть. Ученые монахи совлекли со святой княгини, «матери русских князей», одежды языческой жрицы, запачканные запекшейся кровью человеческих жертв, и нарисовали образ изобретательной и беспощадной мстительницы за убитого мужа – образ, не потерявший своей привлекательности для крещеных русских людей конца XI – начала XII в.
Сказав все это, приходится добавить, что обильная уснащенность сказания об Ольгиной мести фольклорными мотивами и подробностями едва ли пошла на пользу исторической достоверности. Заключительная его часть, вероятно, в большей степени соответствует действительности, так как способы и последствия усмирения «Деревьской земли» не противоречат обычному образу действий русов в чужих землях, известному по другим источникам. Искоростень был сожжен, градские «старейшины» пленены (видимо, в целях получения за них выкупа, или, быть может, взяты в заложники), а «прочая люди овых [иных] изби, а другия работе предасть мужем своим, а прок их [остальных] остави платити дань. И возложиша на ня дань тяжку…». Две части дани шли Киеву, а одна – Вышгороду, «бе бо Вышегород Ольжин город»[218].
Переславско-Суздальская летопись знает размеры и состав «древлянской» дани: «И платить повеле [Ольга] по две куне чръных, по две веверицы и скоры и мед и давати…» Но эта запись скорее отражает современные летописцу реалии XII–XIII вв. По всей вероятности, «тяжкая дань», возложенная Ольгой на «древлян» (в нарушение прежнего обещания: «аз бо не хощу тяжьки дани взложити, якоже и муж мой»), в количественном отношении соответствовала прежней «черне куне», которую взимал с них Свенгельд, то есть была двойным обложением; о качественных ее показателях вряд ли можно сказать что-то конкретное. Вообще «черная куна» постоянно сопутствует летописным сообщениям о наложении дани на «древлян», начиная с правления Олега.
С падением Искоростеня судьба «Деревьской земли» была решена: все «древлянские» грады предались Ольге, которая «прия землю ту, иде к Кыеву».
Глава 3. Во главе «княжения»
Опекунша или глава Русской земли?
Прежде чем перейти к обозрению государственной деятельности Ольги, мы должны рассмотреть вопрос о легитимности ее власти.
Говоря об Ольге-правительнице, чаще всего полагают, что вдовая княгиня правила от имени своего сына, которого она временно заместила на киевском столе. Тем самым Ольге отказывают в самостоятельном источнике ее властных прерогатив, определяя их как регентские по существу[219]. Поступая таким образом, ученые следуют летописной традиции. При всем пиетете, питаемом к Ольге древнерусскими книжниками, последние решительно отказались считать годы ее правления самостоятельным княжением. Повесть временных лет не включила Ольгу в именной перечень первых русских князей (статья под 952 г.), изобразив ее всего лишь опекуншей законного наследника Игоря, малолетнего Святослава. Статья под 972 г. подводит итог его жизни словами: «И бысть всех лет княжения Святославля 28», то есть ведет отсчет его княжения с момента смерти Игоря в 945 г. (по летописной датировке). Этот взгляд на государственный статус Ольги после гибели ее мужа, в сущности, никогда не был ни достаточно аргументирован, ни серьезно оспорен.
Между тем основания для ревизии есть. Мы располагаем первостатейным по важности источником – трактатом Константина Багрянородного «О церемониях», содержащим список посольства княгини Ольги к византийскому двору. До сих пор исследователи, за редкими исключениями, проявляли к нему интерес только в связи с обстоятельствами Ольгиного крещения. Но его информативность отнюдь не ограничивается рамками этой темы. Жесткие этикетные требования византийского двора расставили прибывшую «русь» по ступеням иерархической лестницы, благодаря чему у нас есть отличная документальная основа для характеристики верхушки древнерусского общества в период правления Ольги. В этом отношении список Ольгиного посольства имеет такое же значение, как договор 944 г. – для изучения политической иерархии русов во время княжения Игоря.
Вот наиболее полный список участников первой аудиенции, с указанием в скобках сумм денежных подарков, полученных данными лицами от императора, что, наряду с местом лиц в списке, служит важным показателем их общественного достоинства:
1. Ольга, «архонтисса Росии» (500 милиарисиев[220]).
2. Ее «анепсий» (30 милиарисиев).
3. 8 «людей» Ольги (по 20 милиарисиев).
4. 6 «архонтисс-родственниц» Ольги (по 20 милиарисиев).
5. Личный переводчик Ольги (15 милиарисиев).
6. 20 послов «архонтов Росии» (по 12 милиарисиев).
7. 43 купца (по 12 милиарисиев).
8. 2 переводчика (по 12 милиарисиев).
9. Священник Григорий (8 милиарисиев).
10. 18 «отборных прислужниц» Ольги, «ее рабынь» (по 8 милиарисиев).
11. «Люди Святослава»[221] (по 5 милиарисиев).
12. 6 «людей посла» (по 3 милиарисия).
Опытный глаз Константина различил внутри пестрой толпы приехавших русов подлинные отношения социально-политической иерархии, существовавшие между ними на тот момент и скрытые дымкой времени от взора летописца. Величина денежной дачи делит 12 категорий лиц, составивших русское посольство, на 8 разрядов (подарки по 500, 30, 20, 15, 12, 8, 5 и 3 милиарисия), в порядке убывания значения их посольского статуса.
Самое почетное место отведено Ольге. Константин величает ее «архонтиссой Росии», признавая за ней великокняжеский титул погибшего Игоря (западноевропейские хронисты, в свою очередь, именуют Ольгу «региной» (regina), то есть королевой). Преподнесенный ей подарок, сравнительная ценность которого (500 милиарисиев, не считая того, что деньги находились в «золотой, украшенной драгоценными камнями чаше») более чем в пятнадцать раз превосходит самую крупную из прочих сумм (30 милиарисиев), подчеркивает безусловное главенство Ольги над остальной «русью». Для Константина Ольга явно не опекунша, не временщица. Будь это не так, рядом с ней находился бы посол Святослава; однако вместо него Ольгу сопровождает «ее анепсий».
Об этом лице историки затруднялись сказать что-либо определенное, кроме того, что термин «анепсий» означал вообще кровного родственника и прилагался, например, к племяннику. Допускали, впрочем, что им мог быть сам Святослав, пожелавший сохранить инкогнито[222], однако забывали объяснить, чем вызван весь этот маскарад (путешествия знатных особ инкогнито – примета совсем другого времени) и почему в таком случае сия страшная тайна самым нелепым образом раскрыта упоминанием «людей Святослава». Указывали еще, что в договоре 944 г. ПОСОЛ одного из двух Игоревых «нетиев» (племянников) назван сразу после посла «Ольги княгини». Но и эта аналогия нимало не проясняет личность анепсия. Племянник Игоря конечно же не состоял с Ольгой в кровном родстве; и потом, невозможно найти разумных причин, зачем ему понадобилось лично отправиться в Царьград, тогда как прочая Игорева родня («архонты», по терминологии Константина Багрянородного) вновь, как и в 944 г., перепоручила представительство своих интересов своим послам.
Загадка анепсия, по моему убеждению, находит свое разрешение в сведениях моравского летописания об Олеге П. Этому источнику известно и кровное родство Олега с Ольгой в качестве ее двоюродного племянника, и его возвращение в Киев, где после смерти Игоря он вошел в круг ближайших сподвижников великой княгини[223]. То и другое полностью согласуется с выдающимся положением анепсия в посольском списке. Кстати, отметим любопытную деталь: Константин не дает анепсию никакого титула и в то же время ставит его весьма высоко над «архонтиссами» и «послами архонтов». Но ничего странного в этом нет. В глазах багрянородного императора потерявший все короны и «столы» Олег, каково бы ни было его влияние при Ольгином дворе, и не мог претендовать ни на какое другое звание, кроме как просто «кровный родственник Ольги».
Вслед за анепсием и «людьми Ольги» (видимо, ее ближними дружинниками, членами княжьего совета) стоят еще одни родственницы великой княгини – «архонтиссы», число которых на втором приеме возрастает с 6 до 16, если только это не ошибка переписчика. Относительно этих женщин выдвигались две догадки. Во-первых, думали, что они могли быть женами «архонтов». Но численность «архонтов» и «архонтисс», как можно видеть, весьма сильно разнится: женщин значительно меньше, а ведь «архонты», скорее всего, были многоженцами. Непонятно также, почему мужья сидят дома, а их жены разгуливают по Царьграду. Наконец, императорские подарки приравнивают «архонтисс» к «людям Ольги» (тем и другим выдано по 20 милиарисиев). «Архонтиссы» явно принадлежали к окружению великой княгини, о чем свидетельствует сам Константин: «Сия архонтисса [Ольга] вошла с близкими [приближенными], архонтиссами-родственницами и наиболее видными из служанок». В связи с этим полагали, что речь может идти о сестрах Ольги и (или) женах ее братьев. Но тогда встают новые вопросы: если это сестры, то почему сплошь незамужние? Если замужние, то почему их мужья отстранены от участия в переговорах? Если это жены братьев, то где в таком случае сами братья или хотя бы их послы и «люди»?
Удовлетворительных ответов на эти вопросы нет. В то же время простое и самое естественное предположение, что «архонтиссы» были женами Игоря, расставляет все по местам: получает объяснение и их титул, и занимаемое ими высокое положение (именно они, а не послы «архонтов» сопровождают Ольгу на аудиенциях), и неопределенность их родства с Ольгой (ср. характерное выражение Константина: «родственные ей архонтиссы»; христианский государь, понятно, затруднился точнее определить, в какой степени родства находятся между собой Ольга и прочие жены Игоря), и отсутствие упоминания об их мужьях. Многоженство Игоря – факт, хорошо известный Иоакимовской летописи, где сказано, что после женитьбы на Ольге «име же Игорь потом ины жены, но Ольгу, мудрости ее ради, паче иных чтяше»; там же упоминается Глеб – «единый брат» Святослава, но, как видно, от другой матери[224]. Достоверность этого сообщения вне сомнений, ввиду аналогичных указаний источников на многобрачие других русских князей: летописных известий о многочисленных женах Святослава и Владимира, а также сведений Ибн Фадлана о «царе русов» и его «40 девушках».
Положение «архонтов», родственников Игоря, по сравнению с 944 г., осталось прежним. Они точно так же занимают место после Ольги (и соответственно после других княгинь, жен Игоря).
Зато разительно изменился статус Святослава. Если в 944 г. его посол имел порядковое преимущество перед послом Ольги, то теперь он замешался в толпе послов других «архонтов» (предположение, что Святослав вообще не был представлен собственным послом, маловероятно), а ближних гридей («людей») Святослава почтили даром, в четыре раза меньшим, чем «людей» Ольги, и намного уступающим в ценности даже подарку ее рабыням – прислужницам[225].
Отсюда ясно, что даже во время посещения Ольгою Царьграда, то есть в 957 г., Святослав все еще не был киевским князем. Это обстоятельство ставит крест на «28 годах княжения Святославля» и летописном образе Ольги-опекунши. Константин Багрянородный представил нам бесспорное свидетельство полновластия «Эльги Росены», отодвинувшей своего сына на вторые, если не на третьи роли.
Основы легитимности Ольгиного княжения
Что же произошло в Киеве в те несколько лет, отделяющих поход Ольги в «Деревьскую землю» от ее поездки в Константинополь? Ограниченность источников позволяет нам восстановить не самый ход событий, а только суть происшедшего. Впрочем, и это немало.
Обратимся сначала к династическо-правовому аспекту вокняжения Ольги. Замещение ею на княжьем столе убитого мужа было, конечно, делом не совсем обычным, но и не вовсе исключительным. И уж совершенно точно, что это не выглядело общественным скандалом и узурпацией. Хотя тогдашние родовые отношения на Руси и были отмечены господством патриархального типа, женщина – все равно, простолюдинка или знатная – сохраняла положение полноценного члена общества, окруженного семейным и общественным почтением и пользовавшегося вниманием со стороны закона. Среди прочих ее прав особо отметим некоторые положения Русской Правды, касающиеся вдов. Закон признавал женщину, оставшуюся после смерти мужа с несовершеннолетними детьми на руках, главой семьи; вместе с причитающейся ей частью наследства она получала управление над всем имением покойного супруга. И поскольку политическая власть в древнерусском обществе того времени была продолжением власти родовой и семейной, главенство Ольги в великокняжеской семье покоилось на твердом основании обычного права. Вообще раннесредневековая история славянских народов знает немало случаев женского правления: чехи помнят княжение Любуши, ляхи – княжну Ванду, сербы – вдову Доброславу и т. д.[226]
Признанию за Ольгой титула великой русской княгини в значительной степени способствовало то обстоятельство, что для мужчин и женщин еще не существовало четко сформулированных раздельных канонов социального поведения. Поэтому пребывание женщины на престоле не расценивалось как предосудительная попытка играть несвойственную ее полу социальную роль и не оскорбляло мужских предрассудков. Славянская женщина в языческую пору получала в полном смысле слова мужское воспитание, или, лучше сказать, юношей и девушек растили на одних и тех же поведенческих образцах. Превыше всего общество ценило силу, отвагу, удачу, торжество над врагом. И женщины отнюдь не были склонны противопоставлять этим ценностям какой-то свой «женский идеал» жизненного блага. Весьма часто они подвизались на одном и том же поприще с мужчинами, не требуя от последних снисходительности и поблажек. Средневековые писатели не раз отмечали участие славянок в походах и битвах наравне с мужчинами. Для женщин из княжеских родов профессиональное владение оружием было повседневной нормой, а их положение предводительниц дружин диктовало и соответствующее поведение в быту. Титмар Мерзебургский пишет об одной славянской княжне, жене венгерского короля: «Она пила чрезмерно; разъезжая на коне подобно воину, она однажды в сильном припадке гнева убила одного мужчину». Тот же образ воинственной и разгульной «княженецкой жены» донесли до нас русские былины:
У великого князя вечеринка была, А сидели на пиру честные вдовы… Промежду собою разговоры говорят, Все были речи прохладные, – Не отколь взялась тут Марина Игнатьевна, Водилась с дитятами княженецкими, Она больно Марина упивалася, Голова на плечах не держится, Она больно Марина похваляется: «Гой еси вы, княгини, боярыни; Во стольном во граде во Киеве А и нет меня хитрее, мудрее, А и я де обернула десять молодцев, Сильных могучих богатырей, гнедыми турами».[227]Разумеется, я не берусь утверждать, что личность Ольги целиком подходила под этот социально-психологический тип. Но еще меньше я уверен в том, что у историка имеются достаточные основания, чтобы пересадить «матерь всех князей русских» из седла за прялку. Во всяком случае, летописный портрет Ольги выдержан, так сказать, в «мужских тонах». Сказание о мести рисует ее и во главе войска, и с чашей в руке на погребальном пиру. Кроме того, предание наделило Ольгу еще одним выдающимся качеством, особо ценимым в дружинной среде, – ее прославленной «мудростью». Понятие о мудрости в ту пору сильно отличалось от нынешнего. Языческая мудрость заключалась в умении обмануть, перехитрить («переклюкать») соперника или врага, обернуть всякое дело себе на пользу. По-видимому, нельзя отрицать, что это свойство действительно было присуще Ольге как историческому лицу.[228]
В свете сказанного становится понятным, почему именно Ольга унаследовала киевский стол. Ее возвышение было своего рода закономерностью, так как явилось следствием естественного хода вещей. Гибель Игоря превратила Ольгу в ту единственную политическую фигуру, вокруг которой только и могли сплотиться члены великокняжеского рода. Авторитет ее не возник вдруг; благодаря своему знатному происхождению, волевому характеру и проницательному уму она еще при жизни мужа пользовалась чрезвычайным уважением: Игорь, говорит Иоакимовская летопись, «Ольгу, мудрости ее ради, паче иных [жен] чтяше». Положение «старшей» жены и предводительницы собственной многочисленной дружины позволило Ольге выступить организатором карательного похода русов в крымскую Готию. Успешное его завершение окружило Ольгу ореолом удачи, которая была необходимым элементом княжеской харизмы. Обычай закрепил за ней старшинство в роду; победа над готами укрепила веру в ее сакральное могущество. Вместе с родовой властью к «мудрой» княгине перешла слава угодного богам вождя-жреца, отправителя культа (на исполнение Ольгой жреческих функций указывает сцена с убийством «древлян» на могиле Игоря и совершение жертвоприношений под стенами Искоростеня). Так Ольга сосредоточила в своих руках исключительные права верховной власти, духовной и светской. Каким образом она распорядилась этими правами, будет ясно из дальнейшего.
Глава 4. Устроение земли
«Уставы и уроки»
Предание гласит, что, разорив Искоростень, Ольга совершила объезд «Деревьской земли» «с сыном своим и дружиною, уставляюще уставы и уроки; и суть становища ее и ловища». Это известие, вероятно завершавшее эпическое сказание о мести, летописец дополнил своим собственным сообщением о том, что годом позже «иде Вольга Новугороду, и устави по Мьсте погосты и дани и по Аузе оброки и дани; ловища ея суть по всей земле; знаменья [владельческие знаки] и места и погосты, и сани ее стоят в Плескове и до сего дне, и по Днепру перевесища и по Десне, и есть село ее Ольжичи и доселе. И изрядивши возвратися к сыну своему Киеву…».
Подобная география Ольгиных разъездов безусловно не имеет ничего общего с действительностью, будучи всецело плодом «народного краеведения» – источника, как правило, всеведущего, но крайне ненадежного. Внезапный перенос места действия в Новгород – после семи десятков лет полного забвения этого города, его истории и даже самого его имени (только «словене» дважды всплывают в сообщениях о походах Олега и Игоря на греков) – выглядит очевидной вставкой позднего происхождения, тем более что не названы какие-то особые причины, по которым Ольге необходимо было посетить «словенский» Север сразу же после объезда «Деревьской земли». Вообще, согласно летописной концепции происхождения Русской земли, «уставлением» погостов и даней по Мете и Луге надлежало бы заняться Рюрику и Олегу, и в высшей степени странно, что наводить элементарный административный порядок в H овгородско-Псковских землях приходится Ольге. Непонятно также, почему погосты, оброки и дани нужно «уставлять» только по Мете и Луге, игнорируя другие окраины Русской земли[229].
Сведения о посещении Ольгой «словенского» Севера киевский летописец, скорее всего, почерпнул из новгородско-псковских преданий XI–XII вв. Между тем последние не содержат и зерна исторической правды, что хорошо видно на примере сообщений новгородских летописей об убийстве Игоря «вне града Коростеня близь Старыя Русы». Как уже говорилось, формированию подобных географических представлений способствовало отождествление новгородской Деревской пятины с «Деревьской землей», благодаря чему северорусские земли и оказались единственно упомянутыми окраинами, которые удостоились Ольгиного присутствия[230].
Излишнее доверие к известию Повести временных лет о погостах и прочем приводило к тому, что историки стали усматривать здесь указание на широкие административно-государственные реформы, почти что революционные преобразования, будто бы проведенные Ольгой после подавления «древлянского» мятежа[231]. Но суть данного фрагмента Повести состоит отнюдь не в перечислении Ольгиных «реформ». Подлинный его смысл отлично уловил Н. М. Карамзин: «Историки наши несправедливо думали, что Ольга распорядила в государстве звериную, птичью и рыбную ловлю: здесь говорится о местах, где княгиня забавлялась ловлею, местах известных и в Несторово время под именем Ольгиных»[232].
Объезд княгиней «Деревьской земли», которым заканчивается сказание о мести, побудил летописца представить читателям своеобразную краеведческую справку о достопамятных местах, связанных с именем Ольги. Таких реликвий или именных «Ольгиных» достопримечательностей в средневековой Руси и в самом деле имелось в избытке. Помимо сведений на этот счет Повести временных лет известно, что Ольгино имя носила одна из днепровских переправ: «по Днепру перевоз ея и до ныне словеть». Источники XV в. сообщают об Ольгиной горе близ Пскова. В XVII в. Ольгин камень – внушительных размеров валун – лежал на берегу Волги, в версте от устья Мологи. Другой камень с «Ольгиным следом» – выбитым углублением в виде человеческой ступни – находился на легендарной родине святой княгини – у деревни Выбуты под Псковом[233]. В XIX в. жители Овручского уезда (в бывшей Древлянской земле) показывали любопытствующим туристам и этнографам целый комплекс местных достопримечательностей: «Ольгину долину», «Ольгину гору», «Ольгин колодец» и т. д.
Таким образом, первоочередные государственные мероприятия Ольги были направлены на «уставление» уроков и оброков (известие об учреждении погостов можно не принимать во внимание, поскольку оно относится к мифическому путешествию княгини по Новгородской земле). Под этими терминами вообще понимались различные подати, имеющие точное количественное выражение или измерение, в том числе и нормированная дань. В более поздних памятниках встречаются выражения: «дани по уроку», «а дань имати по оброку». Следовательно, в распоряжениях Ольги не было никаких революционных новшеств. Напротив, «киевская княгиня вводила не столько новые порядки, сколько возвращалась к старым, традиционным, демонстрируя приверженность старине, освященной временем. И главной ее мерой в этом направлении было восстановление (а в некоторых, быть может, случаях и новое подтверждение) фиксированной дани, чему непосредственной причиной явилось восстание древлян, потрясшее Киев и едва не лишившее его прежнего положения и власти в восточнославянском мире»[234].
Нет ничего невероятного в том, что распоряжения эти (отказ от намерения когда-либо в будущем «примыслити большую дань») могли касаться не только крымских готов, но и других данников Киева. Усилия Ольги не пропали даром. Имеется косвенное известие, что ей удалось погасить страсти, вызванные необдуманными действиями Игоря. Византийская «Записка греческого топарха» сообщает о времени, предшествовавшем княжению Владимира, что успехи «варваров» (русов), их «бесстрастность и справедливость» снискали к ним тогда всеобщее уважение, и «города и народы добровольно присоединялись к ним». Пошатнувшееся было политическое основание Русской земли вновь упрочилось.
Княжеские села
О других государственных распоряжениях вдовствующей княгини судить нелегко за неимением конкретных данных: Ольга-правительница интересовала древнерусских книжников несравненно меньше Ольги-христианки. Однако нельзя обойти вниманием тот факт, что древнерусская летописная традиция связывает с Ольгиным именем организацию княжеских сел: «есть село ее Ольжичи и доселе»[235].
Своим возникновением они были обязаны массовому захвату русами полона в разгромленной крымской Готии. «Древлянская» челядь была приведена на поселение под Киев и посажена на землю. Вероятно, так и появилось село Ольжичи, чье название означает «собственно, тех людей, которые принадлежали к челяди Ольги и по ее имени получили свое прозвище»[236]. К слову сказать, подобная практика получила распространение во многих древних обществах: пленников «сажали на землю в специальных поселках и взимали с них дань продуктами земледелия и ремесла»[237].
В Русской земле посаженных на землю пленников стали именовать смердами. По древнерусским понятиям, они находились в рабском положении, «работали» на князя, но их эксплуатация осуществлялась в рамках даннической системы: смерды платили князю дань. Кроме того, они обязаны были в случае нужды пополнять княжескую дружину вспомогательными отрядами. Поэтому зависимое население княжеских сел не было ни рабами в классическом понимании этого слова, ни крепостными крестьянами. Наделяя свою челядь орудиями труда и землей из находившегося в его владении земельного фонда, князь смотрел на смердов как на свою собственность. Дети смердов наследовали вместе с юридическим состоянием своих отцов и их добро – как полученное от князя, так и благоприобретенное. Но если смерд умирал бездетным, князь забирал в казну его пожитки, собственно возвращал их себе – подлинному владельцу смердьего имущества. В отличие от челядина, находившегося в домашнем услужении, смерд нес материальную ответственность за противоправные проступки, но судился только княжим судом; обладая крайне низким социальным статусом, он вместе с тем пользовался иммунитетом от посягательств «сильных людей» и членов княжеской администрации. Происхождение смердов из княжеских пленников, наделенных средствами производства и обязанных содержать князя и его двор за счет своего хозяйства, обусловило характерную двойственность смердьего состояния: крайне низкий социальный статус при значительном материальном достатке (обеспечивавшем возможность приобретать вооружение), высокой степени юридической защищенности и широких экономических правах.
Устройство Ольгой княжеских сел положило начало формированию на Руси частновладельческой княжеской вотчины. В. О. Ключевский проницательно заметил, что «самая идея о праве собственности на землю, о возможности владеть землею, как всякою другою вещью, вытекла из рабовладения… Эта земля моя, потому что мои люди, ее обрабатывающие, – таков был, кажется, диалектический процесс, с которым сложилась у нас юридическая идея о праве земельной собственности»[238].
В третьей четверти X в., при княгине Ольге, земледелие в Русской земле сделало заметные успехи. В общинных хозяйствах и княжеских селах появились излишки зерна. От Льва Диакона узнаем, что князь Святослав добивался (и добился) у греков разрешения для русских купцов привозить в Константинополь хлеб на продажу.
В исторической литературе высказывалось мнение, что в число государственных мероприятий Ольги следует внести отмену полюдья, ибо начиная с этого времени источники больше не упоминают объездов русскими князьями подвластных земель. Однако этому предположению противоречит обилие местностей, связанных с Ольгиным именем: пускай и не все они расположены в действительных границах Русской земли середины X в., но едва ли их распространение получило бы такой широкий географический размах, будь Ольга домоседкой. Всего вероятнее, что родоплеменной обычай полюдья исчез не благодаря чьему-то волевому решению, а вследствие постепенного изменения самого строя древнерусской жизни.
Глава 5. Крещение Ольги
Знакомство Ольги с христианством
Принятие Ольгой христианства было в первую очередь большим духовным событием ее личной жизни, «яко возлюби свет, а тьму остави», по слову летописца. Но не в меньшей степени это было событием историческим. Благодаря неиссякаемому интересу историков к данной теме, сегодня мы вполне отчетливо видим, что крещение Ольги находилось в самой тесной связи как с частными вопросами международной политики, так и с общей судьбой христианства в Восточной Европе. Согласовать между собой интимно-духовный и исторически значимый планы этого переломного момента Ольгиной биографии – давняя задача науки, и ее возможности в этом направлении еще далеко не исчерпаны.
Детство Ольги прошло на земле Дунайской Руси, защемленной между языческой печенежско-венгерской степью и христианской Болгарией. Родители ее были язычниками. О ее матери предание прямо утверждает, что она была некрещеной[239]; то же самое можно сказать и об Ольгином отце, тутраканском князе «от рода русского», – хотя бы по тому факту, что он не затруднился выдать дочь за язычника Игоря.
Всю первую половину своей жизни Ольга, несомненно, придерживалась языческих верований «русского» толка. Летопись вкладывает в ее уста фразу: «Аз погана есмь». И все же мы вправе предполагать довольно раннее знакомство Ольги с христианством. Весьма вероятно, что по достижении ею возраста «учения» (семи-восьми лет) она была отдана на воспитание в Плиску/ Плесков, где, согласно сведениям древнерусских летописей, ее и застали сваты Игоря. Может быть, тутраканские князья держали в Плиске свой двор, может быть, Ольгу пристроили ко двору какой-нибудь знатной болгарской боярыни – ничего достоверного об этом периоде ее жизни мы не знаем. Однако нельзя обойти вниманием то обстоятельство, что в первой трети X в. Плиска была одним из духовных центров Болгарии, где трудились многие продолжатели дела Кирилла и Мефодия. И стало быть, свои первые, пускай и самые поверхностные впечатления о христианстве Ольга почерпнула через восприятие кирилло-мефодиевской традиции. Можно даже представить, что с ней велись просветительские беседы с целью предуготовить ее к обращению. Но родительская воля распорядилась иначе. Юным подростком, почти совсем еще девочкой Ольга была привезена в Киев.
Христианство в Киеве в первой половине X в.
Христианское влияние тут было не столь всеобъемлющим, как в Плиске, но все же весьма ощутимым. К концу 30-х – началу 40-х гг. X в. молодая киевская Церковь уже имела сложную, насыщенную событиями историю. В первые десятилетия своего существования Русская земля относилась к той области Восточной Европы, которая была вовлечена в сферу влияния византийского православия. Регулярные культурные и торговые обмены между Русью и Византией наладились не позже второй половины IX в. Приблизительно в то же время византийские писатели начинают отмечать случаи более или менее массового крещения русов, а Константинопольский патриархат основывает где-то в Таврике «Русскую митрополию».
Непосредственное воздействие на русов «греческой веры» отчасти сохранилось и в первой половине X в. Однако прослеживается оно уже не так отчетливо и в основном по археологическим находкам. Среди небольшого числа нательных крестов, найденных на территории Древней Руси в погребениях этого времени, особую группу образуют кресты довольно своеобразной формы – с расширяющимися концами, вписанные в круг. В Византии этот христианский символ известен с конца IV в., а в Северном Причерноморье вписанные в круг кресты появились на рубеже VIII–IX вв., когда их изображения стали наносить на престолы херсонских храмов[240].
Разумеется, из одного факта заимствования русами византийских предметов культа нельзя вывести заключения, что в первой половине X в. киевские христиане строго придерживались вероучения и обрядности Греческой Церкви. Еще более опрометчиво было бы на этом основании утверждать, что русское духовенство в Киеве поставлялось византийскими церковными властями и находилось у них в подчинении. То, что мы знаем об истории «Русской митрополии», заставляет думать как раз обратное. Ее юридическое оформление состоялось между 860 и 866 гг. при участии тогдашнего константинопольского патриарха Фотия, который и поставил первого «русского» епископа, по всей вероятности грека. Митрополичья кафедра, скорее всего, разместилась в городе Русия (Руссия), на берегу Керченского пролива[241]. В ведении «Русской митрополии» первоначально находились епархии Черноморско-Азовской Руси, а после захвата таврическими русами Киева – и Среднее Поднепровье. Согласно церковному уставу Льва VI («Постановление императора Льва Мудрого о порядке престолов церковных, подлежащих патриарху Константинопольскому»), на рубеже IX–X вв. Русская Церковь числилась 61-й митрополией Константинопольского патриархата.
Но затем она вдруг выпадает из поля зрения духовных и светских властей Византии[242]. И уже в книге Константина Багрянородного «О церемониях византийского двора», где имеется перечень митрополий, архиепископств и епископств, подчиненных константинопольскому патриарху, «Русской митрополии» нет[243].
Хронологически этот разрыв совпал с захватом Киева вещим Олегом и началом «русино-моравского» этапа в истории Русской земли. Только ли хронологически? Не было ли между обоими событиями исторической взаимообусловленности?
Мы должны ответить утвердительно на этот вопрос, однако не в том смысле, что язычник Олег уничтожил или загнал в подполье киевских христиан, как думал, например, Карташев[244]. Археологический материал из древнерусских погребений свидетельствует о поступательном развитии христианства в Русской земле на протяжении всей первой половины X в., без каких-либо перерывов и катастроф[245]. Временное вхождение Русской земли в состав державы «светлых князей» имело для киевской Церкви то значение, что приобщило ее к духовному наследию солунских братьев.
Кирилло-меф од невская традиция и древнерусское христианство
Проповедь Кирилла и Мефодия заронила в славянскую почву идею единой всемирной Церкви. Славянским апостолам и их ученикам была абсолютно чужда мрачная идеология теократической империи, с ее догматической нетерпимостью, церковным авторитаризмом и насильственной национально-культурной нивелировкой. Церковное единство мыслилось ими в духе подлинной соборности, как единство в многообразии, достигаемое через свободное духовное творчество национальных Церквей. Создание славянской грамоты и литургии на славянском языке, подготовка славянского духовенства и активная переводческая деятельность навсегда обеспечили славянским народам неповторимую культурную самобытность и равноправное положение в христианском мире.
Не отвергая духовного авторитета Константинополя и Рима, славянские просветители решительно противились всяким попыткам подчинить жизнь молодой славянской Церкви окостенелой религиозной или теократической доктрине. Их естественными союзниками в этом были приверженцы идейно-религиозных течений, не укладывавшихся в рамки жесткой ортодоксии.
Независимые христианские общины издавна укоренились в славянском Подунавье. Особенно многочисленны и влиятельны были представители ирландского христианства и арианства. При всех расхождениях в области вероучения и церковной практики организация церковной жизни у тех и других имела ряд общих черт. Богослужение на родном языке, выборы (или посвящение) епископов и священников внутри общин, как в раннехристианской Церкви, фактический отказ церковных иерархов от духовной цензуры и поддержания «чистоты веры» при помощи репрессий, стремление к евангельскому идеалу христианского общежития – все это как нельзя лучше соответствовало взглядам поборников славянской литургии на всемирную Церковь как мистическое тело Христово, обретающее свою целокупность в органическом единстве местных Церквей. Кроме того, миссионерский пыл ирландского монашества, в течение нескольких столетий хранившего верность заветам апостолического христианства[246], был чрезвычайно близок кирилло-мефодиевскому кружку, члены которого ощущали себя продолжателями дела апостолов Андрея и Павла[247].
Широкая веротерпимость и открытость славянской Церкви, при четком осознании ею основ своей духовной самобытности, позволяли ей обращаться к самым разным источникам христианского вероучения. В результате набор признаков, отличавший кирилло-мефодиевскую традицию, «оказался свободным и весьма оригинальным в своей совокупности. Благодаря арианству и ирландским общинам кирилло-мефодиевской традиции был чужд иррационализм. Солунские братья и все их последователи в разных славянских странах отличались высокими интеллектуальными дарованиями и редкой по тем временам образованностью, которая по уровню не уступала высшей византийской школе времен Фотия и вполне соответствовала западному университетскому образованию. В отношениях со светской властью просматривается влияние Востока, однако внутри независимой славянской Церкви идеалом остается общинное равенство, чуждое и Востоку, и Западу… Славяноязычие – это также разрыв с политикой Рима и Константинополя. Жизнерадостность, оптимизм, надежда на спасение малыми делами в свободном волеизъявлении – конечно же ирландские черты, но с некоторыми признаками восточного влияния (свобода воли, например)… Обращение к разнородным идейно-религиозным источникам служило обогащению традиции и позволило солунским братьям, призванным на служение молодым, стремящимся к независимости славянским странам, сказать свое творческое слово в развитии христианской доктрины. Учение Кирилла и Мефодия оказалось настолько созвучным национальным запросам славянской христианизации, что на протяжении столетий многие страны славянского мира опирались на него в борьбе за свою независимость»[248].
Русская земля познакомилась с учением славянских просветителей не из первых рук, а через посредничество карпатских русинов. Перед приходом в Моравию Кирилла и Мефодия значительная часть «русского» населения Подунавья уже исповедовала христианство в его арианском перетолковании. В 318 г. александрийский пресвитер Арий выступил со своим учением о природе Бога и Сына Божия. Последний, согласно взглядам Ария, не является «единосущным» Отцу, как учила Церковь, но создан Им и потому есть творение Божие, божественный посредник между Отцом и людьми: «подобносущный» Богу, но не Бог. После того как Вселенский Никейский собор (325 г.) признал единственно правильным богословский термин «единосущный», последователи Ария отделились от Церкви и созвали ряд самостоятельных соборов. Их поддержал император Константин I Великий. Вскоре после его смерти официальная Церковь взяла окончательный верх над арианством на всей территории Римской империи. Однако в IV–VII вв. арианская проповедь имела успех среди многих варварских народов – франков, готов, ругов.
В славяно-«русском» Подунавье у арианства были глубокие исторические корни. В IX в. о «грубом» христианстве моравов с осуждением отзывался Майнцский собор восточнофранкского духовенства (852 г.). И «Написание о правой вере», приписываемое самому святому Кириллу, отметило, что среди целого вороха различных ересей и богословских «тщеглашений», который солунские братья застали на моравской земле, не последнее место занимало «арианское неистовство».
В житийной традиции славянские первоучители выступают грозными обличителями этой ереси. Но обоюдное противостояние длилось, во всяком случае, недолго. После смерти брата Мефодий пренебрег догматическими разногласиями и ради спасения славянского богослужения, в конце концов попавшего под запрещение Рима, пошел даже не на компромисс, а на открытое сближение с арианскими общинами русинов. Это позволило ему опереться на уже подготовленные кадры славяноязычного (русинского) духовенства, к тому же имевшего в своем распоряжении первую славянскую азбуку («русские письмена», или глаголицу) и готовые богослужебные тексты на славянском языке.
Сотрудничество Мефодия с «русскими» арианами было настолько тесным, что у подунавских славян сам он позднее считался русином. Одна чешская хроника начала XIV в. называет его «русским архиепископом»: «Тот арцибискуп [архиепископ] русин беше, мси [мессу] словенску служеше».
Веротерпимость Мефодия навлекла на него обвинение в арианской ереси. Папы один за другим объявляли его ересиархом. Иоанн X (914–928) призывал епископов славянской Далмации бороться с ложным учением Мефодия. А Николай II (1059–1061) поминал недобрым словом «еретика Мефодия, который написал множество измышлений против догматов вселенской веры…». Сама смерть славянского апостола была осмыслена Римской Церковью как наказание за ересь. Собор 1059 г. особо указал, что Мефодий скончался нечестиво, «как безбожный Арий» (у которого, по преданию, во время отправления нужды «расселось чрево», то есть выпали кишки). Конечно, это была напраслина, однако весьма показательная.
Когда в конце IX в. великоморавские князья признали главенство Римской Церкви в вопросах вероучения и литургики, а гонения со стороны немецкого духовенства заставили наиболее видных деятелей кирилло-мефодиевского кружка перебраться в Болгарию, богослужение на славянском языке продолжало практиковаться только в общинах «русских» ариан Прикарпатья. С этого времени «русское христианство» становится синонимом независимой славянской Церкви и славянской литургии. Наиболее ранним свидетельством тому является письмо римского папы Иоанна XIII (965–972) к чешскому князю Болеславу II. Давая свое благословение на создание Пражской епископии, Иоанн XIII предостерегал своего адресата: «Однако ты выбери для этого дела не человека, принадлежащего к обряду или секте болгарского или русского народа, или славянского языка, но, следуя апостольским установлениям и решениям, [выбери] лучше наиболее угодного всей Церкви священника, особенно сведущего в латинском языке, который смог бы плугом слова вспахать новь сердец язычников, посеять в них пшеницу добрых дел, а плоды для урожая вашей веры отдать Христу…» Очевидно, что «русский народ» здесь – это ближайшие соседи чехов, карпатские русины[249], которые, по уверению церковного писателя XII в. Матвея Краковского, были с самого своего обращения пропитаны «заблуждениями различными и порочностью еретической», ибо «не желает упомянутый народ ни с греческой, ни с латинской Церковью быть единообразным, но, отличный от той и другой, таинства ни одной из них не разделяет».
Узколобый фанатизм и культурное высокомерие Римского престола, вспахивавшего сердца западных славян при помощи латыни – «единственно истинного» богослужебного языка, в равной мере были присущи и Константинопольскому патриархату, в течение многих десятилетий упрямо насаждавшему в славяно-тюркской Болгарии греческую литургию, которая «предполагала назначение в Болгарию византийских иерархов и поэтому обещала облегчить контроль Византии над Болгарской Церковью»[250].
Арианское влияние в древнерусском христианстве
А. Г. Кузьмин обнажил самую суть проблемы, сказав, что «в конечном счете именно вопрос об арианстве является стержневым в понимании взаимосвязи древнерусского христианства с кирилло-мефодиевской традицией»[251]. Религиозно-культурная переориентация киевской Церкви с православного греческого юга на русино-арианский запад в общем была неизбежна. К тому имелись все необходимые предпосылки, а почти полувековое пребывание Русской земли под рукой «светлых князей» ускорило этот процесс.
Миссионерское рвение русинов отмечено в ряде источников, где «русские» выступают в роли христианских просветителей местного населения. Еще Житие святого Северина (V в.) засвидетельствовало, что поселившиеся в Норике руги-ариане насильно перекрещивали туземцев, придерживавшихся ортодоксальной церковной доктрины. «Хроника всего света» Мартина Вельского (XV в.) приписывает обращение первого чешского князя-христианина Борживоя усилиям некоего «русского боярина». О «русских священнослужителях», насаждавших веру Христову среди каких-то славян, живущих по соседству с Польшей, упоминает Польский аноним XV в.
Переход в христианство самого Олега II, крестившегося под именем Александра, о чем сообщают моравские летописи, должно быть, в немалой мере способствовал широкому успеху христианской проповеди в Русской земле. Идея независимой славянской Церкви находилась в согласии с коренными интересами Киевского княжества, которое в течение всей первой половины X в. быстрыми шагами двигалось к государственно-культурному самоопределению. Да и патриархальная простота церковной организации «русской секты» (русинов-ариан) была для киевлян предпочтительнее авторитарной церковной иерархии греков, выросшей из гораздо более сложного общественного устройства Византийской империи. По-видимому, замена греческой литургии богослужением на славянском языке совершилась в Киеве быстро и безболезненно[252], так как в силу географической удаленности Русской земли от границ цивилизованной ойкумены Византия была лишена возможности воздействовать на русов средствами военного принуждения.
Киевское христианство при князе Игоре уже окончательно приняло русино-арианское обличье. Археологически это подтверждается идентичностью погребального обряда в христианских захоронениях первой половины X в. на территории Русской земли и Великой Моравии[253]. Лингвистические наблюдения показывают, что ряд основополагающих церковных терминов – «церковь», «алтарь», «агнец», «поп», «пост», «десятина» и др. – перенесены на древнерусскую почву из западнославянских языков (точнее, из германо-римской церковной литературы через западнославянское посредничество), где они употреблялись в том же звучании. Из письменных свидетельств имеем текст русско-византийского договора 944 г., где киевские послы-христиане клянутся «Богом». Необычное отсутствие всякого намека на троичность этого божества (в отличие от византийских дипломатических документов этого времени, для которых обязательно перечисление ипостасей Троицы при упоминании Божьего имени[254]) выдает в нем унитарного Вседержителя ариан. Дополнительным доводом в пользу этой точки зрения могут служить постановления Римской Церкви, которая начиная с 925 г. неоднократно осуждала славянское богослужение как арианское.
Историки много раз пытались определить степень политического, культурного, духовно-нравственного влияния христианской общины Киева на языческое окружение и общий характер их взаимоотношений в первой половине X в.[255] Е. Е. Голубинский выделил киевских христиан в особую «политическую партию», которая не только «нравственно преобладала над язычниками», но и вершила важнейшие дела государственного правления. Сам Игорь «находился на стороне их или был внутренним христианином…». Того же мнения держался М. Д. Приселков, уточнявший, что лишь «официальное положение» Игоря «не позволяло ему лично перейти в новую веру…»[256]. A. B. Карташев полагал возможным говорить даже не о начале «христианизации киевской атмосферы на самых верхах», а об очевидном «большинстве христиан среди правящего класса»[257].
Эти взгляды подверглись критике, выводы которой сводились к тому, что «последователей христианства было на Руси тогда уже немало» среди дружинно-купеческой верхушки, но «в целом Русь придерживалась еще старых религиозных верований»[258].
Мне видится, что каждая из спорящих сторон, сохраняя известную правоту в частностях, искажает историческую ситуацию в целом: первая – тем, что поспешно христианизирует верхи, вторая – тем, что не допускает мысли о распространении христианства в гуще рядовых «кыян». Обратимся к фактам.
Сплошное археологическое исследование средневековых древностей Киевской земли показало, что с началом X в. в погребальном обряде «полян» произошла капитальная перемена. Теперь, вместо кремирования, «люди земли Русской» в массовом порядке стали предавать тела усопших земле (в подкурганных прямоугольных ямах), ориентируя их головой на запад, то есть именно так, как это предписывает христианский погребальный культ. В самом Киеве захоронения по обряду ингумации даже численно преобладают[259]. Предложение включить «Полянские» могилы с ингумациями в эволюцию языческой погребальной обрядности не было подкреплено убедительной аргументацией[260]. В то же время единственным серьезным аргументом против того, чтобы связать эти изменения в погребальной обрядности с влиянием христианства, служит тот факт, что в указанных могилах практически отсутствуют предметы христианского культа – нательные кресты, образки и т. п.[261]
Но ведь в раннесредневековых «варварских» обществах, где у христианства не было устойчивых традиций, обычая постоянного ношения крестов и не существовало. Лишь немногие представители знати в целях укрепления социального престижа включали нательные кресты в состав ожерелий и других личных украшений. В отдельных случаях кресты изготовляли исключительно для погребения. Например, в могилах франкской и аллеманской знати меровингской эпохи (VI–VII вв.) встречаются кресты из золотой и серебряной фольги с отверстиями на концах, очевидно предназначенные для украшения савана (в погребениях они лежали по бокам или поверх покойного) и в силу этого характерные только для погребальной культуры[262]. Их древнерусской аналогией являются кресты из листового серебра, имевшие ту же функцию наглядно продемонстрировать перед лицом смерти приверженность усопшего христианской религии. Но повседневное использование предметов личного благочестия было в обычае только среди небольшого слоя «лучших людей». В древнерусских погребениях (мужских) нательные кресты всегда являются частью «дружинно-купеческого» инвентаря: оружия, деревянных чаш с серебряными оковками, весов, монет и т. д.[263] В народной среде почитание креста прививалось с еще большим трудом. Для большинства крест «был символом предназначаемой для рабов позорной смерти, непереносимым и немыслимым унижением Бога», поэтому «казнь Иисуса на кресте часто ощущалась народом, привязанным к традиционным формам благочестия, как оскорбление величества в буквальном смысле слова»[264]. Символика креста вызывала неприятие у многих антитринитарных ересей (отрицавших никейский догмат о Троице), в том числе и у ариан. Великий монгольский хан, находившийся под влиянием азиатского несторианства, шокировал Марко Поло тем, что отвергал поклонение кресту как богохульство: «Он ни за что не позволяет, чтобы перед ним несли крест, потому что на нем страдал и умер столь великий человек, как Христос».
Таким образом, между археологией и историей в данном случае нет никакого противоречия. Напротив, материалы археологических раскопок находятся в точном соответствии с данными письменных источников о распространении в первой половине X в. христианства в Русской земле. Осторожность следует проявить только к результатам исследования киевского некрополя, которые, видимо, все же не дают объективной картины количественного соотношения христиан и язычников в Киеве, так как «многие курганные кладбища были уничтожены во время расширения городских территории, причем не только в XIX–XX вв., но и в более раннее время. Другие языческие захоронения, сделанные в грунтовых ямах, над которыми не были насыпаны курганы (а такая традиция существовала в Полянской земле), могли быть просто не обнаружены археологами. По-видимому, не найдены и те захоронения, курганные насыпи над которыми были невысокими и сползли под влиянием атмосферных осадков»[265]. Однако несомненно то, что численность христианской общины Киева была весьма значительной.
Иную картину видим «на дворе теремном», среди дружинной «руси». Здесь христианство приживалось с большим трудом. Причинами тому были культурная отчужденность «княжеского общества» от массы рядовых «кыян», полиэтнический состав княжеской дружины, а также различные христианские запреты и ограничения, противоречившие дружинному образу жизни. У аль-Марвази есть одно любопытное сообщение о крещении каких-то русов (быть может, таврических) в 912–913 гг. Отметив воинственность этого народа, почитавшего меч главным источником своего существования, арабский писатель далее говорит: «И было их воспитание таким, пока они не приняли христианство… Когда они обратились в христианство, вера притупила их мечи, дверь добычи закрылась за ними, и они вернулись к нужде и бедности, сократились у них средства к существованию». Наконец русы возроптали и «захотели сделаться мусульманами, чтобы были дозволены для них набег и священная война».
Степень историчности этого показания аль-Марвази вообще, кажется, невелика. И, конечно, крайне сомнительно, чтобы обращение в христианство мгновенно преобразило русов в пацифистов. Но известие арабского писателя, во всяком случае, может быть принято как свидетельство настороженного и даже негативного восприятия дружинной «русью» христианской морали.
Более обстоятельную информацию по этому вопросу предоставляет письмо болгарского хана Бориса римскому папе Николаю I (880-е гг.). Как видно из этого послания (по сути, длиннейшего вопросника, состоящего из 106 статей), Борис был чрезвычайно озабочен проблемой примирения христианства (а именно его правил практического поведения) с традициями милитаризованного болгарского общества, в котором главное место отводилось воспитанию воинских доблестей и прославлению военных успехов. Он допытывается у папы, что надлежит делать, если весть о вражеском нападении пришла во время молитвы; следует ли государю прощать убийц, воров и прелюбодеев; как надлежит обращаться с ратниками, бежавшими с поля битвы, ослушавшимися приказа, или с теми, у кого во время смотра конь и оружие оказались не в должном порядке; как, в конце концов, карать, не применяя смертной казни (папа здесь ограничился советом смягчать правосудие милосердием). Другие вопросы касаются традиционных воинских обрядов болгар: использования лошадиного хвоста в качестве знамени[266], веры в предзнаменования, исполнения перед сражением ритуальных песен и танцев, ношения амулетов и оберегов, принесения клятвы на мече и т. д. Борис был огорчен, что папа сурово осудил их. Тревога болгарского вождя может быть легко спроецирована на настроение русских дружинников по отношению к новой религии, которое Повесть временных лет определяет так: «Неверным бо вера христианская уродство есть». Военная прослойка любого языческого общества видела в христианстве потенциальную угрозу, которая может ослабить единство дружинной касты и ее военную мощь[267].
Хотя сцена ратификации договора 944 г. в Киеве, с клятвами «поганой Руси» на Перуновом холме, а «хрестеяной Руси» в церкви Святого Ильи, и дала летописцу повод заметить, что «мнози бо беша варязи хрестеяне», однако сам текст договора неоспоримо свидетельствует, что «русин» в ту пору напрямую отождествлялся с «язычником» и именно в этом качестве противополагался греку-христианину («аще убиеть христианин русина или русин христианина…»). Если этот документ и упоминает русов-христиан, то совсем не по причине их численного большинства и политического первенства, а ввиду существенного отличия их клятвенного ручательства («Мы же, елико нас хрестилися есмы, кляхомся церковью святаго Ильи в сборней церкви, и предлежащем честным крестом, и хартью [грамотой] сею…») от общепринятого среди дружинников Игоря: «А некрещеная Русь полагають щиты своя и мечи наги, обручи свои и прочаа оружье, да кленутся о всемь, яже суть написана на харатьи сей…» Заключение мира от имени «всех людей Русской земли», среди которых были христиане и нехристиане, требовало внесения в текст договора обеих клятвенных формул.
Впрочем, вопреки мнению Голубинского, ничто не дает нам права выделить дружинников-христиан в особую политическую силу. Из текста договора 944 г. не видно, чтобы у них были какие-то особые политические интересы, идущие вразрез с интересами русов-язычников. Невозможно обнаружить и сколько-нибудь заметного культурно-нравственного превосходства христиан над язычниками, так как те и другие жили одним бытом – «по устроению отню и дедню» и по закону русскому.
Христианство не стояло особняком, «над» или «рядом» с язычеством, а было включено в систему языческого мировоззрения. Многие христианские могилы этого времени хранят следы ритуальных, очистительных костров (как пережиток языческих трупосожжений) и кости животных – остатки погребального пиршества, «стравы»[268]. Весьма красноречивой и выразительной находкой является бронзовая печатка с изображением Христа, привешенная на кольцо с языческим амулетом – таранной косточкой бобра (погребение подростка в деревянном гробу из дружинного некрополя под Шестовицами).
A. B. Карташев всячески подчеркивал грамотность христиан как основу их первенства в политических делах, однако древнейшая кириллическая надпись на Руси происходит из языческого кургана с погребением в ладье (курган № 13 в Гнездове). Различные источники в один голос говорят о том, что языческая Русь была грамотной. Болгарский писатель середины X в. Черноризец Храбр писал о «чертах и резах», использовавшихся славянами до изобретения кириллической азбуки. Ибн Фадлан своими глазами видел, как купцы-русы, похоронив «одного выдающего мужа из их числа», насыпали на его могиле курган, «водрузили в середине его большую деревяшку хаданга [белого тополя] и написали на ней имя этого мужа и имя царя русов…». Также и Масуди сообщает, что рассматривал в каком-то «русском» храме (видимо, на территории «русской» Таврики) некое пророчество, начертанное на камне. Наконец, договор с греками 911 г. содержит статью, из которой видно, что между русами было в обычае составлять письменные завещания: имущество умершего, сказано там, должно перейти к тому, «кому будет писал наследити именье…»; а по договору 944 г. русов обязали иметь при себе посыльные грамоты от князя. Ныне ученые уже смело говорят о том, «что первоначальное практическое использование письменности связано не столько с христианскими общинами и деятельностью миссионеров, сколько со средой государственной дипломатии и внешней торговли. Об этом говорят и география древнейших (IX–X вв.) находок надписей, и различные письменные системы (руническая, греко-византийская, куфическая, кириллическая), использовавшиеся в одних и тех же торговых, ремесленных и административных центрах, и сам характер надписей, обнаруженных на монетах, печатях и амфорах-корчагах»[269].
Что касается «внутреннего христианства» Игоря, то на сегодняшний день не известен ни один источник, способный подтвердить эту его душевно-умственную предрасположенность. Зато невозможно оспорить «внешнее» язычество князя. К ясным свидетельствам летописи по этому поводу можно добавить не менее красноречивый факт, что формуляр письменного обращения византийских императоров к «архонту Росии», известный по книге Константина Багрянородного «О церемониях», «совпадает с обращением к правителям-язычникам и отличается от обращений к христианским государям, включающих оборот „во имя Отца, Сына и Святого Духа“»[270]. Думаю, что в случае с Игорем незачем предполагать душевную драму язычника поневоле, медлящего с личным крещением страха ради иудейска. Чтобы внести ясность в этот вопрос, нужно обратить внимание, во-первых, на полное равноправие язычников и христиан в договоре 944 г. и, во-вторых, на то, что Святослав не получил в детстве и крупицы христианского воспитания. Эти два факта достаточно хорошо характеризуют отношение Игоря к христианской религии: оно было уважительно-терпимым (при Игоре не наблюдается никакой напряженности между христианством и язычеством), хотя, вероятно, и без сочувствия.
Обращение Ольги к христианству
Итак, ко времени приезда Ольги «русское христианство» довольно прочно утвердилось «на горах киевских» и зримо заявляло о своем присутствии. В небе над Киевом высились кресты нескольких христианских храмов. Летописи называют церковь Святого Николая в Угорском и соборную церковь Святого Ильи[271]. Прихожане этих храмов в массе своей были членами городской общины, но какая-то часть из них – представители военно-торговой «руси» из ближайшего окружения Игоря – жила на княжьем дворе. Все годы Ольгиной молодости христианство ежедневно напоминало ей о себе, как об идейно-духовной альтернативе «поганьству». Неизвестно, как отзывались в ней эти напоминания. Ее «внутреннее христианство», как и в случае с Игорем, остается под вопросом. Как бы ни было, «древлянский» мятеж поставил Ольгу перед необходимостью опереться прежде всего на дружинную «русь» и ее языческие поверья.
Решительный перелом в ее отношении к христианству обозначился в середине 50-х гг. X в. Крещение Ольги не прошло незамеченным ни на Руси, ни в сопредельных странах (наряду с древнерусскими известиями на этот счет имеются показания византийских и западноевропейских хроник). Однако многие конкретные обстоятельства этого события оказались быстро забыты. И среди них – все, что связано с причинами Ольгиного выбора. Спустя всего столетие образованнейшие русские книжники, Иаков Мних и митрополит Иларион, уже ничего не могли сказать о побуждениях, которыми руководствовалась Ольга, принимая крещение.
Повесть временных лет не только оставила поступок Ольги без всякой мотивации, но и преподнесла его в виде исторического анекдота. Возвратив княгиню в Киев (после объезда ею Новгородской земли), летописец выдержал восьмилетнюю паузу, заполненную единственно тем, что мать «пребываше в любви» с сыном Святославом. Затем, под 955 г., место действия внезапно меняется: «Иде Ольга в греки, и приде Царюгороду». Это не новый набег руси на столицу мира – Ольга прибывает на Босфор в качестве гостьи. Зачем, с какой целью? Да бог весть, – едва ли не просто так, людей посмотреть и себя показать: «И бе тогда цесарь Костянтин, сын Леонтов[272] [Константин Багрянородный]. И приде к нему Ольга». Итак, Ольга в царских палатах, с визитом вежливости. И вдруг странный поступок василевса дает делу неожиданный оборот: видя ее красоту и ум, «удивився царь разуму ея, беседова к ней и рек ей: „Подобна еси царствовати в граде с нами“. Она же разумевши рече ко царю: „Аз погана есмь, да аще мя хощеши крестити, то крести мя сам. Аще ли ни, то не крещуся“. И крести ю царь с патриархом… Бе же речено имя ей во крещеньи Олена, яко же и древняя царица, мати великаго Костянтина [Константина I Великого]…» После крещения «царь… рече ей: „хощю тя пояти собе жене“. Она же рече: „како хощеши мя пояти, крестив мя сам и нарек мя дщерею, а в хрестеянех того несть закона, а ты сам веси [знаешь]“. И рече царь: „переклюкала [перехитрила] мя еси Ольга“. И дасть ей дары многи, злато и сребро, паволоки и сосуды различные и отпусти ю, нарек ю дщерью себе… И благослови ю патриарх, и иде с миром в свою землю и приде Киеву». Все вроде бы заканчивается как нельзя лучше: «поганая» Ольга благополучно избегает домогательств царственного сластолюбца (попутно обнаруживая, не в пример государю христианского мира, превосходное знание церковного устава, который запрещает браки между крестниками) и заодно спасает душу, приняв святое крещение.
Разительным диссонансом с озорным анекдотом о сватовстве императора звучит драматическая концовка статьи под 955 г.: «Си же Ольга приде Киеву. И посла к ней царь Гречьский, глаголя: „яко многа дарих тя, ты бо глаголаше ко мне, яко аще возвращу ся в Русь, многи дары прислю ти: челядь, воск и скору и вой в помощь“. Отвещавши Ольга и рече к послам: „аще ты… тако же постоиши у мене в Почайне [река, впадавшая в Днепр несколько севернее Киева, место стоянки кораблей], яко же аз в Суду [гавань в бухте Золотой Рог], то тогда ти дам“. И отпусти слы [послов] се рекши». Оказывается, встреча Ольги с императором проходила вовсе не под девизом «знай наших». Из Ольгиных слов явствует, что она вернулась в Киев оскорбленной оказанным ей приемом, а ее обращение в христианство было обставлено некоторыми политическими и экономическими условиями.
Баснословность всей истории со сватовством «царя» к заезжей русинке легко устанавливается по одному тому факту, что в то время, когда произошла встреча Ольги и Константина, у багрянородного василевса была здравствующая супруга. Кроме того, известно, что сам Константин относился к смешанным бракам крайне неодобрительно, полагая, что, «поскольку каждый народ имеет различные обычаи, разные законы и установления, он должен держаться своих порядков и союзы для смешения жизней заключать и творить внутри одного и того же народа. Ибо подобно тому как любое живое существо вступает в сношения с ему единородными, так и у каждого народа стало правилом вступать в брачные сожительства не с иноплеменниками и иноязычными, а с людьми того же рода и того же языка» («Об управлении империей»).
Однако за сюжетным вымыслом просвечивает исторически верная деталь, а именно что в середине 950-х гг. Ольга была еще молодой и привлекательной женщиной. Любопытно и вполне языческое восхищение перед ее умением строить «клюки». В своей заключительной части летописная новелла обнаруживает знакомство с подлинными обстоятельствами поездки Ольги в Царьград. Открыв Константинов обрядник «О церемониях», мы увидим, что между двумя приемами русского посольства в императорском дворце (9 сентября и 18 октября) действительно пролегло ни много ни мало 38 дней, в течение которых гордая «архонтисса Росии» томилась в ожидании вторичной аудиенции. Весь этот историко-эпический пласт, по всей вероятности, принадлежит древнему (светскому) преданию, подвергшемуся затем обработке в среде ученого монашества XII в. (если не более позднего времени), так как сделанный акцент на благонравном поведении вдовствующей княгини полностью отвечает неослабному вниманию Церкви к участи вдов, которое, в частности, проявлялось в многочисленных духовных поучениях о желательности сознательного сохранения ими своего невольного целомудрия. Для древнерусских летописцев и агиографов эпизод со сватовством императора был важен в качестве «исторической» иллюстрации того, что святая княгиня, еще «не зная закона христианского», жила «чистой и целомудренной жизнью», как сказано в Степенной книге (также и Житие особенно хвалит Ольгу за то, что «она не хотела выходить вторично замуж, но пребывала в чистом вдовстве»).
Достаточно вспомнить описание Константином Багрянородным тех многочисленных препятствий и напастей, которые подстерегали русов в их «мучительном и страшном, невыносимом и тяжком плавании» в Константинополь, чтобы отбросить всякие сомнения в том, что Ольга прибыла на берега Босфора не праздной путешественницей, а с заранее обдуманным намерением «принять свет в самом источнике его», по несколько цветистому выражению митрополита Макария. Никакие другие резоны, в том числе и подчеркиваемое некоторыми историками стремление Ольги установить более тесные отношения с Византией[273], сами по себе не оправдывали дорожного риска и, главное, не требовали ее личного присутствия в Константинополе, поскольку все насущные вопросы русско-византийских отношений традиционно улаживались обеими сторонами через обмен посольствами.
Древнерусское летописание, развивавшее иное, отличное от несторовского, историографическое направление, сохранило свидетельство того, что решение Ольги принять христианство созрело в Киеве. В. Н. Татищев, опираясь на свой источник (летопись епископа Симона), писал: «Ольга, владея со сыном и научена бывши от презвитер [священников], сусчих в Киеве, вере Христове, но кресчения народа ради преяти не можаши. Сего ради иде с верными вельможи ко Царюграду…» Благодаря Константину Багрянородному мы даже знаем имя одного из этих «пресвитеров», которые «научили» Ольгу, или, другими словами, приобщили ее к разряду «оглашенных» или «просвещаемых» (то есть воспринявших христианское учение и готовящихся к таинству крещения). Это отец Григорий, участник Ольгиного посольства в Константинополь, сопровождавший княгиню во время приемов у императора.
Но кто они такие, эти «пресвитеры, сущие в Киеве»? Показание Татищева вроде бы дает основание причислить их к местному духовенству – священнослужителям соборной церкви Святого Ильи или какого-то другого киевского храма. Однако если мы присмотримся к положению священника Григория в Ольгиной свите, то увидим, что он включен в большую княжескую «семью» (императорские дары уравнивают его с «прислужницами» Ольги). Статус «княжеского» священника свидетельствует против его принадлежности к приходскому духовенству Киева (летопись знает таких княжьих «попов», не подчинявшихся высшим церковным властям). И здесь нужно признать справедливой мысль X. Фризе, который, сличив известия русских и моравских летописей, заключил, что, вероятнее всего, «первое основание обращению Ольги в христианство было положено бежавшим из Моравии в Россию Олегом и сопутствовавшим ему духовенством…»[274]. По сведениям моравских летописей, она поручила ему командовать войсками, то есть сделала воеводой. Судя по месту и общественному значению «анепсия» в списке русского посольства, влияние Олега II на Ольгу и в самом деле было очень велико. Обыкновенно знатные лица, искавшие покровительства на стороне, поступали на службу вместе со всеми своими людьми[275]. Несомненно, что и Олег прибыл в Киев во главе сильной дружины и в сопровождении большого количества своих домочадцев. Среди последних конечно же должны были находиться и княжеско-дружинные священники, духовно окормлявшие самого Олега и его людей, – как надо полагать, большей частью христиан из Моравии и Карпатской Руси. Эти «пресвитеры», по-видимому постоянно бывавшие на княжьем дворе вместе с Олегом, действительно могли расположить сердце Ольги к христианству в его «русском» (кирилло-мефодиевском) варианте.
Но принимать от них крещение в Киеве Ольга не пожелала. И совсем не из боязни вызвать этим народное возмущение, как представляет дело Татищев. Во-первых, у Ольги имелись все возможности креститься в Киеве тайно, а во-вторых, непонятно, почему ее крещение не дома, а в Царьграде должно было смягчить взрыв языческого негодования. Церковная традиция вообще была склонна подчеркивать и до крайности преувеличивать угрозу для жизни Ольги, якобы исходившую от киевских язычников[276]. Новгородская I летопись, например, замечает, что княгиня и после своего крещения «имущи прозвитера втайне». Ничего общего с действительностью эти тенденциозные, голословные утверждения не имеют. Обрядник Константина Багрянородного «О церемониях» удостоверяет, что отец Григорий, будучи членом официальной русской делегации, и не думал ни от кого таиться, открыто пируя за одним столом с послами, купцами и другими «росами». А степень опасности для князя-христианина со стороны его языческой дружины ясно видна из слов Ольги Святославу: «Если ты крестишься, то и все то же сотворят». Надо полагать, княгиня знала, о чем говорила.
Цель Ольгиной поездки в Константинополь была сугубо личная – принять крещение. Но причины, по которым она предпочла царьградскую купель киевской, не ограничивались одними ее внутренними духовными побуждениями. Крещение было давним, испытанным инструментом интеграции «варварских» народов, и прежде всего их социальных верхов, в мир христианской цивилизации, политики и культуры. Сложившаяся в Византийской империи практика крещения «варварских» вождей предполагала символическое вступление последних в идеальную «семью» христианских государей, возглавляемую василевсами ромеев. Причем этот акт духовно-государственного «усыновления» каждая из сторон, как правило, расценивала по-своему. Византия с империалистическим простодушием зачисляла новокрещеного «архонта» в свои политические вассалы, даже если не располагала никакими наличными средствами, чтобы обеспечить его покорность или, по крайней мере, лояльность. В свою очередь, обращенный «варвар» отныне считал себя вправе домогаться от империи особого отношения к себе, что выражалось в различных требованиях политико-экономического свойства. Реальный же порядок межгосударственных отношений матери-империи с новоприобретенным «сыном», который почти всегда оказывался блудным, устанавливался в результате долгих дипломатических переговоров или в открытой борьбе, подчас очень острой. Во второй четверти X в. наибольшего видимого успеха добился болгарский хан Петр, получивший от Романа I Аакапина титул «василевса болгар» и руку византийской принцессы. При Константине Багрянородном последовало обращение двух венгерских «архонтов» – Дьюлы (948 г.) и Булчу (952 г.?), которые после крещения были возведены в сан «патрикиев». Дьюла удовлетворился этим и прекратил нападения на империю, но Булчу продолжал терзать византийское пограничье до самой своей гибели в 955 г.
Не подлежит сомнению, что Ольга была превосходно осведомлена о политическом аспекте крещального обряда в Царьграде. И если она тем не менее притязала на звание императорской «дщери», то ясно, что этот шаг был продиктован ее глубоким недовольством качеством русско-византийских отношений, достигнутым при Игоре. Крещение в Константинополе открывало перед Ольгой новые возможности в сложной политической игре с Византийской империей, тогда как «домашнее» крещение в Киеве не сулило ей, как «архонтиссе Росии», никаких перспектив.
Проблема датировки крещения Ольги
Дата крещения Ольги с давних пор выделена историками в отдельную проблему древнерусской истории, по которой к настоящему времени имеется солидная историография. Острота научной полемики вызвана противоречивыми показаниями главных источников. Согласно Повести временных лет, Ольга крестилась в 6463/955 г. Иаков Мних в «Похвале Владимиру» называет тот же год, беря за точку отсчета дату Ольгиной смерти: «по святом же крещении си блаженная княгыня Олга живе лет 15… и успе месяца июля в 11 день в лето 6477 [969 г.]». У Константина Багрянородного («О церемониях») приемы посольства «Эльги Росены» помечены только днями месяца и недели, без указания года: 9 сентября («в четвертый день недели»[277]) и 18 октября (воскресенье). В период самостоятельного правления Константина VII (945–959) такое сочетание чисел месяца и дней недели приходилось на 946 и 957 гг. Наконец, другой современник, так называемый Продолжатель Регинона Прюмского, сообщает, что Ольга была крещена при наследнике Константина VII, императоре Романе II (конец 959–963 гг.).
Многообразие вариантов не смутило, кажется, одного А. Шлецера, который уверенно остановился на летописном 6463/955 г., с курьезной высокомерностью заметив при этом, что «не занимается проверкой календарей»[278]. Остальные ученые не побрезговали этим занятием, сознавая его важность для воссоздания цельной картины Ольгиного обращения, и каждая из вышеприведенных дат нашла своих сторонников.
Итог дискуссии подвел A. B. Назаренко, предложивший, в свою очередь, «методический постулат», который «может служить удобным критерием при оценке представленных в науке разнообразных точек зрения по вопросу о крещении княгини Ольги…»[279]. Суть его в следующем. Поскольку все независимые друг от друга источники приурочивают крещение Ольги к ее единственной поездке в Константинополь, а достоверность сообщения Константина Багрянородного о его личном свидании с русской княгиней вне сомнений, то обсуждению подлежат только две возможные даты (946 и 957 гг.) из Константинова обрядника «О церемониях». Любая другая датировка вынуждена предполагать два визита Ольги в Константинополь (для крещения и для свидания с Константином Багрянородным). Тем самым в жертву приносится «важнейший методический принцип всякого научного построения: оно обязано быть максимально экономным». Из двух «скрытых» дат трактата «О церемониях» следует предпочесть более позднюю – 957 г., в том числе и потому, что в 946 г. Игорь был еще жив и, следовательно, Ольга не могла прибыть в Константинополь в качестве «архонтиссы Росии»[280]. Эта гипотеза и является наиболее «экономной» из всех с источниковедческой точки зрения[281].
Думаю, что «скрытая» дата Константинова обрядника (957 г.) вполне совместима с датой Повести временных лет и Иакова Мниха (955 г.), если предположить, что в этом году произошло не крещение Ольги, а ее «научение» от «пресвитер, сущих в Киеве», о котором говорит Иоакимовская летопись. Такой сценарий развития событий без малейшей натяжки выводит нас на контрольный временной рубеж, обозначенный в книге «О церемониях». Церковные правила не обязывали «оглашенного» к немедленному крещению. Состояние «оглашения» могло длиться долго, иногда годами. Христиане в древности вообще «очень поздно принимали св. крещение – отчасти по смирению, отчасти в том соображении, что, окрестившись незадолго перед кончиною, получат в крещении прощение всех грехов своих»[282]. Например, Константин I Великий так и поступил, крестившись только под конец жизни; святой Василий Великий пребывал оглашенным около тридцати лет. Возможно, Ольга и торопила события, но силою обстоятельств была вынуждена выдержать долгую паузу. Официальный визит особы такого ранга, несомненно, требовал дипломатической подготовки. По-видимому, переговоры заняли весь 956 г., так как грамота Ольги, извещавшая Константина о ее намерениях, могла отправиться в Царьград только летом этого года, вместе с торговым караваном русов; и с ним же, осенью, должен был прибыть в Киев благоприятный ответ императора. Весна и начало лета следующего года прошли в приготовлениях к плаванию. По соображениям безопасности и престижа численность русской флотилии, по всей видимости, на сей раз была значительно увеличена, – ведь одно только официальное посольство насчитывало около ста десяти человек. Снаряжение огромного флота должно было занять значительно больше времени, чем обычно, поэтому Ольгин караван отплыл из Киева почти с месячным опозданием (конец июля – начало августа). В первых числах сентября 957 г. Ольга наконец ступила на царьградский причал в бухте Золотой Рог.
Первый прием у императора
Записи Константинова обрядника о двух приемах «Эльги Росены» выдержаны в сухом и сдержанном стиле казенного протокола. Первая аудиенция русской княгине была назначена на 9 сентября. Церемониям в этот день не было конца. Сначала Ольгу принял сам Константин в большом триклине (зале) древнего Магнаврского дворца, строительство которого приписывалось Константину I Великому. Император восседал на «троне Соломона», снабженном эффектными механизмами. Ольга вошла в триклин в сопровождении своих «родственниц-архонтисс» и служанок; прочие члены посольства остались в вестибюле, отгороженном от триклина занавесом. Когда Ольга встала на указанное ей место перед троном, заиграли органы, и трон вместе с сидевшим на нем императором внезапно взмыл вверх и затем плавно опустился вниз[283]. После этого маленького представления логофет дрома (глава ведомства почты и внешних связей) от имени Константина задал «архонтиссе Росии» несколько предписанных этикетом вопросов – о здоровье самой государыни, ее вельмож и благоденствии ее страны. Пока чиновник произносил свою речь, механические львы у подножия трона, приподнявшись на лапах, зарычали и забили хвостами, а на ветвях стоявшего рядом золотого дерева искусственными голосами защебетали птицы. Почти тотчас дворцовые слуги внесли в зал дары Ольги, предназначенные василевсу ромеев. За ответными словами Ольги последовало несколько мгновений торжественной тишины; потом вновь зазвучали органы, и княгиня, поклонившись, вышла.
Дав гостье немного отдохнуть, придворные чины провели ее через несколько залов и вестибюлей в триклин Юстиниана, где «архонтиссу Росии» ожидали супруга Константина, императрица Елена Лакапина, и ее невестка Феофано. Торжественная церемония повторилась, только без демонстрации механических чудес. По ее окончании Ольгу вновь проводили в комнату отдыха.
Деловая часть встречи состоялась во внутренних покоях императрицы, в присутствии Константина, Елены и их детей. Василеве пригласил Ольгу сесть, после чего «она беседовала с ним, сколько пожелала».
Во второй половине дня русскую делегацию пригласили на званый обед. Парадные столы были накрыты в триклине Юстиниана (для женщин) и в Хрисотриклине (для мужчин). Войдя в зал, Ольга подошла к креслу императрицы и «наклонила немного голову», тогда как «родственницы-архонтиссы» из ее свиты распростерлись на полу. На время трапезы Ольгу усадили рядом с Еленой за особый стол, места за которым по дворцовому уставу были отведены женам высших сановников империи, носившим титул зост-патрикисс. Слух пирующих услаждали певчие собора Святой Софии и церкви Святых апостолов, распевавшие василикии – величальные гимны в честь здравствующего василевса и членов его семьи; актеры разыграли пред очами августейших особ несколько театральных сценок.
Константин обедал вместе с «послами архонтов Росии, людьми и родичами архонтиссы [Ольги] и купцами». После обеда состоялось вручение подарков: «получили: анепсий ее – 30 милиарисиев, 8 ее людей – по 20 милиарисиев, 20 послов – по 12 милиарисиев, 43 купца – по 12 милиарисиев, священник Григорий – 8 милиарисиев, 2 переводчика – по 12 милиарисиев, люди Святослава – по 5 милиарисиев, 6 людей посла – по 3, переводчик архонтиссы – 15 милиарисиев».
Выдав денежные подарки, император покинул Хрисотриклин и проследовал в другое помещение – аристирий (зал для завтрака), куда тем временем переместились и женщины. Здесь, на небольшом золотом столе, их ждал десерт, сервированный в «украшенных жемчугами и драгоценными камнями чашах». После трапезы Ольге поднесли «золотую, украшенную драгоценными камнями» чашу с 500 милиарисиев; женщин из ее свиты также почтили денежными дарами: «6 ее женщинам – по 20 милиарисиев и 18 ее прислужницам – по 8 милиарисиев».
Из всего этого видно, что 9 сентября Ольге была оказана почетная встреча, впрочем мало чем отличавшаяся в целом от обхождения с другими иноземными послами, посещавшими двор Константина, – например, от аудиенций, данных «друзьям-сарацинам» из пограничного города Тарса (в Сирии), описание приемов которых находится в той же 15-й главе II книги «О церемониях», где помещен и рассказ о приемах «Эльги Росены».
Второй прием
Но вторая протокольная запись от 18 октября резко контрастирует с первой. В ней нет ни пышных церемоний, ни доверительных бесед с глазу на глаз, ни внимательного наблюдения за перемещениями действующих лиц и занимаемыми ими местами. Скупо сообщается о прощальном обеде для русского посольства. Как и в первый раз, «василевс сидел с росами [в Хрисотриклине]. И другой клиторий [обед] происходил в Пентакувуклии Св. Петра [парадном зале при дворцовой церкви], где сидели деспина [императрица] с багрянородными ее детьми, с невесткой и архонтиссой [Ольгой]. И было выдано: архонтиссе – 200 милиарисиев, ее анепсию – 20 милиарисиев, священнику Григорию – 8 милиарисиев, 16 ее женщинам – по 12 милиарисиев, 18 ее рабыням – по 6 милиарисиев, 22 послам – по 12 милиарисиев, 44 купцам – по 6 милиарисиев, двум переводчикам – по 12 милиарисиев». В общем, поели, отдарились, разошлись.
Сравнение обоих приемов показывает, что 18 октября состав приглашенных лиц подвергся некоторому сокращению (не пришли «люди» Ольги, Святослава, посла и личный переводчик княгини), а сумма денежных даров была сильно урезана. Историки справедливо отказываются видеть в этом просто нейтральный нюанс протокола, так как оба эти обстоятельства нельзя отнести к повседневной дипломатической практике византийского двора[284]. Скажем, вышеупомянутые сарацинские послы после первого и второго приемов получили одинаковую сумму – по 500 милиарисиев; неизменной осталась и общая сумма раздач, предназначенная их людям, – 3000 милиарисиев. Таким образом, уменьшение суммы даров членам русской делегации позволительно считать явным знаком недовольства Константина ходом переговоров. Очевидно, ему понравилось далеко не все из того, что он услышал из уст Ольги во время беседы с ней во внутренних покоях императрицы. Причем интересно, что недовольство императора выразилось очень избирательно – оно коснулось только самой Ольги, ее ближайшего окружения и купцов, тогда как послы «архонтов Росии», «общественные» переводчики и отец Григорий оба раза получили одну и ту же сумму. Значит, раздражение Константина было вызвано некими претензиями «архонтиссы Росии» и городских общин Киева, Чернигова и Переяславля.
Содержание переговоров
О чем же говорили Ольга и Константин во время своей единственной личной беседы друг с другом?
Конечно же в первую очередь о главной цели Ольгиного визита – крещении. Обычно крещение «оглашенных» совершалось в дни больших церковных праздников. И скорее всего, желание Ольги креститься было удовлетворено уже через несколько дней после первой аудиенции – 14 сентября, в день Воздвижения Честного и Животворящего Креста Господня[285]. Этот праздник был установлен в память великого события в жизни Церкви, случившегося, по церковному преданию, в 313 г., когда императрица Елена, мать Константина I, нашла в Иерусалиме подлинный крест Христов и воздвигла его для всеобщего чествования и поклонения. Со стороны Константина Багрянородного и его супруги Елены, носивших имена своих великих предков, было вполне естественно приурочить крещение «архонтиссы Росии» к этому знаменательному дню. Средневековье вообще любило такие символические переклички с прошлым. Крещение Ольги на праздник Воздвижения Креста Господня подтверждается выбором ее крестильного имени – Елена, которое Повесть временных лет напрямую связывает со святой царицей Еленой: «Бе бо наречено имя ей во святом крещении Елена, якоже и древняя царица, мати великого Константина».
Митрополит Иларион в «Слове о законе и благодати» при упоминании Ольги также обыгрывает тему обретения Честного Креста – в материальном и духовном планах. Великий Константин, пишет он, обращаясь к князю Владимиру, «с матерью своей Еленою крест из Иерусалима принес… Ты же с бабкою твоею Ольгою принес крест из нового Иерусалима – града Константина – по всей земле своей поставил и утвердил веру». Впрочем, позднее церковное предание утверждало, что патриарх действительно передал Ольге крест, который она привезла в Киев. В Прологе XIII в. сказано, что эта святыня «ныне стоит в Киеве во Святой Софии в алтаре на правой стороне». Литовцы, завоевав Киев, вывезли «Ольгин крест» в Люблин. Больше о нем ничего не известно.
Зримым памятником совершенного над Ольгой церковного таинства долгое время оставалось драгоценное блюдо, хранившееся в ризнице собора Святой Софии[286], где, по всей видимости, и проходила церемония крещения. Это «блюдо велико злато служебно» (то есть используемое при богослужении, возможно, в качестве дискоса[287]) еще в 1200 г. видел новгородский паломник Добрыня Ядрейкович (будущий архиепископ Новгорода Антоний). В его описании эта достопримечательность выглядела так: «Во блюде же Олжине камень драгий, на том же камени написан Христос, и от того Христа емлют печати людие на все добро; у того же блюда все по верхови жемчугом учинено». Ольгин дар пропал из собора после разграбления Константинополя крестоносными громилами в 1204 г.
С формальной стороны Ольга могла быть довольна: она «восприяла свет в самом источнике его». Но весьма вероятно, что именно при обсуждении некоторых церемониальных вопросов, связанных с обрядом ее крещения, были посеяны первые семена будущей размолвки. Дело касалось выбора Ольге крестного родителя. В случае, когда восприемником иноземного государя-язычника выступал сам император, обряд крещения сопровождался церемонией наречения новообращенного «цезарем сыном» василевса ромеев, каковой титул был выше звания «августы», жены императора. При этом патриарх, произнося особую молитву «на князи, хотящий прияти власть великую от царя», подавал василевсу епитрахиль, которую тот собственноручно возлагал на получавшего царское достоинство «варвара». Подобной чести некогда удостоился болгарский хан Борис, крещенный императором Михаилом III; «сыном» василевса числился Ольгин современник, болгарский царь Петр. В книге «Об управлении империей» Константин Багрянородный пишет, что вожди «северных и скифских» народов, в том числе и русов, неоднократно просили («а подобное случается частенько») послать им «что-нибудь из царских одеяний или венцов, или из мантий ради какой-либо их службы и услуги…». То есть стремление приравнять великокняжеский титул к царскому было присуще еще Игорю. Похоже, что и Ольга претендовала на звание императорской «дщери», сопряженное с цесарским достоинством. По-видимому, летописная новелла о крещении Ольги в Царьграде является кривым зеркалом трудных переговоров русской княгини с Константином по этому поводу. Как можно догадываться, первоначальный смысл «крестильной истории» заключался в прославлении очередной «мудрости» (хитрости) Ольги, которая уклонилась от предложенного ей звания императорской супруги-августы и приобрела более весомый титул «дщери-царицы».
На самом же деле царский венец не был возложен на голову «архонтиссы Росии». Подобные требования со стороны «северных и скифских народов» Константин Багрянородный считал «неуместными домоганиями и наглыми притязаниями», которые следует «пресекать правдоподобными и разумными речами, мудрыми оправданиями…» («Об управлении империей»). Он также не поленился привести образец возможных аргументов: «Эти мантии и венцы… изготовлены не людьми, не человеческим искусством измышлены и сработаны, но, как мы находим запечатленным словами заповедными в древней истории, когда Бог сделал василевсом Константина Великого, первого царствующего христианина, он послал ему через ангела эти мантии и венцы… и повелел ему положить их в великой божьей святой церкви, которая именем самой истинной мудрости божьей святою Софией нарекается, и не каждый день облачаться в них, но когда случается всенародный великий Господний праздник. Из-за этого-то божьего повеления он [Константин Великий] убрал их… Когда же наступает праздник Господа Бога нашего Иисуса Христа, патриарх берет из этих одеяний и венцов нужное и подходящее для случая и посылает василевсу, а тот надевает их как раб и слуга божий, но только на время процессии, и вновь после использования возвращает в церковь. Мало того, есть и заклятие святого и великого василевса Константина, начертанное на святом престоле божьей церкви, как повелел ему Бог через ангела, что если захочет василевс ради какой-либо нужды или обстоятельства, либо нелепой прихоти забрать что-нибудь из них, чтобы употребить самому или подарить другим, то будет он предан анафеме и отлучен от церкви как противник и враг божьих повелений». Константин уверяет, что на своем опыте убедился в действенности этих «мудрых оправданий». Возможно, нечто подобное услышала и Ольга.
Впрочем, у василевса имелась более простая отговорка для отказа стать ее крестным отцом. В православной Церкви принято при обряде крещения взрослой женщины выбирать ей крестную мать, а не отца, и Константин легко мог сослаться на эту традицию. Во всяком случае, несомненно, что император под каким-то благовидным предлогом уклонился от личного восприемничества при крещении русской «архонтиссы», перепоручив эту роль своей супруге. Ни один источник не подтверждает версию Повести временных лет о том, что Ольгу крестил патриарх, а ее восприемником от купели был сам василевс. Этих подробностей нет у Иакова Мниха и в ранних редакциях Жития Ольги. Византийский историк XI в. Иоанн Скилица пишет только, что, «крестившись и явив свою преданность истинной вере, она [Ольга] была почтена по достоинству этой преданности и вернулась восвояси». Почти в тех же выражениях описывают крещение Ольги греческие писатели XII в. Георгий Кедрин и Иоанн Зонара.
Оказанная русской княгине «великая честь», по всей вероятности, заключалась в том, что Ольга была принята в идеальную «семью» василевса с титулом патрикии. На это как будто указывает почетное место, отведенное ей за столом августы Елены во время званых обедов 9 сентября и 18 октября. Тут кстати вспомнить, что и двое венгерских «архонтов», Булчу и Дьюла, о которых говорилось выше, крестившись, стали официально именоваться «патрикиями». И поскольку в глазах Константина, как видно из его сочинений, «архонты» Венгрии и Руси имели равное достоинство (императорские грамоты к тем и другим одинаково запечатывались печатями весом в два золотых солида), Ольга вряд ли могла рассчитывать на большее.
Еще одним вопросом, который неизбежно должен был возникнуть на русско-византийских переговорах в связи с крещением Ольги, был вопрос о статусе Русской Церкви. И здесь, по-видимому, тоже не обошлось без взаимного непонимания и раздражения. Византийская Церковь в своем историческом развитии выработала строгую систему административной централизации по образцу гражданского управления ромейской империей, благо границы светские и церковные тогда приблизительно совпадали. Пяти имперским диоцезам (военно-административным округам) соответствовали пять диоцезных архиепископств или патриаршеств. Это свое домашнее устройство Церкви, пригодное исключительно для национально-государственного бытия Византийской державы, греки очень скоро стали рассматривать как имеющее всемирное значение и, более того, как единственно возможное. Патриарх антиохийский Петр (первая половина XI в.) убежденно писал: «Пять патриаршеств знаем во всем мире, как и тело наше управляется пятью чувствами – пятью престолами». Естественно, что всем прочим «варварским» народам, желавшим вступить в лоно Греческой Церкви, предлагалось просто подчиниться одной из пяти патриархий на правах митрополии или епископии. Их попытки приобрести церковную независимость (автокефалию) воспринимались в Византии очень болезненно. Церковную жизнь вне пяти патриархатов византийские иерархи приравнивали к существованию вне всемирной Церкви.
Вопросы церковной организации приобретали особенную остроту в свете теократической доктрины Византийской империи. Последняя мыслилась защитницей и хранительницей всемирного христианства, внешней оградой православного благочестия. Возлагаемые на государство церковно-охранительные функции превращали василевса в светского главу Церкви, блюстителя веры, догматов и вообще установленного Богом и освященного Церковью миропорядка[288]; с пера Константина Багрянородного даже слетело, что император – это «Христос среди апостолов». И коль скоро «варварские» народы принимали церковный протекторат Греческой Церкви, они автоматически попадали в разряд подданных василевса, вселенского «царя православия».
На каких конкретных условиях пытались столковаться Ольга и Константин по вопросу устройства Русской Церкви – об этом у историков существуют одни предположения. Быть может, василевс предлагал не так уж мало[289]. Так или иначе, несомненно лишь то, что с византийской стороны речь шла о восстановлении в той или иной форме протектората Константинопольской патриархии над «Русской митрополией». Между тем в планы Ольги это наверняка не входило. Еще находясь в Болгарии, она могла составить первое понятие о том, что теория, а еще больше практика византийской теократии противоречат национальной независимости соседних с империей братьев во Христе. Фактически достигнутая церковная самостоятельность христианской общины Киева ее вполне устраивала. Проблема, однако, заключалась в том, что корни этой самостоятельности не восходили явным образом и непосредственно к первоисточнику благодати – апостольской Церкви. После разрыва с греческой иерархией киевские христиане лишились преемственности со священной и признанной всеми церковной традицией, и потому «кафоличность» основ ее самобытного существования в любой момент могла быть оспорена и поколеблена. Возможно, киевское духовенство испытывало некоторые затруднения и в практической сфере церковной жизни. Ведь византийцы, например, всерьез уверяли «варваров», что священный елей производится только в их империи и оттуда расходится по всему миру (болгарский хан Борис даже был вынужден в связи с этим обратиться за разъяснениями к римскому папе Николаю II, который яростно опроверг это гегемонистское измышление).
Перед Ольгой стояла чрезвычайно трудная задача: воссоединить Русскую Церковь с византийским священством и в то же время воспрепятствовать превращению своей страны в «политического сателлита и культурную провинцию Византийской империи»[290]. Возможно, она прочила в русские епископы того же отца Григория; может быть, не возражала и против приезда в Киев греческого духовенства, но вместе с тем требовала для Русской земли широкой церковной автономии и сохранения литургии на славянском языке. То и другое было для Константина одинаково неприемлемо, и воссоздать «Русскую митрополию» на подобных условиях, как видно из ее отсутствия в списке митрополичьих кафедр в книге «О церемониях», он не пожелал.
Несколько косвенных признаков как будто бы указывают на то, что «среди прочего Ольга вынашивала, возможно, и планы русско-византийского династического союза»[291]. В 957 г. Святослав, которому исполнилось 15–16 лет, как раз вступил в брачный возраст. В Константинополе он был представлен не только собственным послом, но также и своими «людьми», что может свидетельствовать о делегировании им каких-то экстраординарных поручений и полномочий, не входивших в компетенцию посла. Сама Ольга во время приемов пользовалась привилегиями «опоясанной патрикии», как если бы была свекровью одной из византийских принцесс[292]. В те времена лучшим и даже едва ли не единственным способом «раз навсегда выйти из черного тела „варваров“ и стать династическими аристократами»[293] была женитьба на византийской принцессе, ибо в мире раннего Средневековья – мире невесть откуда взявшихся герцогов и королей с сомнительными генеалогиями – одни только византийские василевсы могли считаться подлинными наследниками римского величия и аристократического благородства[294]. Стремясь приобрести царский венец и добиться от Византии признания ее суверенных прав, Ольга вполне могла и, более того, с необходимостью должна была прийти к мысли о желательности династического брака ее сына с одной из трех дочерей Константина (подходящей по возрасту невестой была, например, принцесса Феодора – почти ровесница Святослава). Но если такие замыслы и подогревали Ольгино честолюбие, то они заранее были обречены на неудачу, поскольку именно эти «неразумные и нелепые домогательства» иноземцев вызывали у Константина особенно сильное раздражение. Своему сыну Роману II он советует в будущем «отклонять и эту их просьбу, говоря такие слова: „Об этом деле также страшное заклятие и нерушимый приказ великого и святого Константина начертаны на священном престоле вселенской церкви христиан святой Софии: никогда василевс ромеев да не породнится через брак с народом, приверженным к особым и чуждым обычаям, по сравнению с ромейским устроением, особенно же с иноверным и некрещеным, разве что с одними франками. Ибо для них одних сделал исключение сей великий муж святой Константин, так как и сам он вел род из тех краев[295], так что имели место частые браки и великое смешение меж франками и ромеями. Почему же только с ними одними он повелел заключать брачные сделки василевсам ромеев? Да ради древней славы тех краев и благородства их родов. С иным же каким бы то ни было народом нельзя этого сделать; а дерзнувший совершить такое должен рассматриваться как нарушитель отеческих заветов и царских повелений, как чуждый сонму христианскому – и предается анафеме“». И далее он поносит двух своих предшественников – Льва IV, женившегося на дочери хазарского кагана, и своего тестя Романа I Лакапина, выдавшего внучку за болгарского царя Петра: первый, по его словам, «из-за сих его противозаконных нечестивых деяний… в божьей церкви постоянно отлучается и предается анафеме, как преступник и ниспровергатель повелений и Бога, и святого великого василевса Константина»; второй же «еще при жизни… был крайне ненавидим, порицаем и поносим и советом синклита, и всем народом, и самою церковью, так что ненависть к нему под конец стала явной и после смерти точно так же подвергали его презрению, обвинению и осуждению, введшего как новшество это недостойное и неподобающее для благородного государства ромеев дело». Быть может, доведя до сведения Ольги все эти доводы, Константин все же попытался смягчить свой отказ, воздав ей почести, на которые русская «архонтисса» имела бы право в случае женитьбы Святослава на императорской дочери[296].
Итак, по совокупности косвенных свидетельств почти не приходится сомневаться в том, что во время беседы с Ольгой 9 сентября Константин Багрянородный увидел перед собой крупного политика, предложившего к обсуждению всесторонне продуманную программу коренного пересмотра русско-византийских отношений. Посредством личного крещения Ольга попыталась заставить Византию признать ключевую роль Русской земли в Северном Причерноморье и превратить киевского князя в главного союзника империи в этом регионе – союзника не только политического, но и, так сказать, цивилизационного. Но Константин, кажется, не был готов к этому. В книге «Об управлении империей» чувствуется его глубокое недоверие к «росам». Константин очень неприязненно и настороженно отзывается о них и явно предпочитает сближению с «внешней Росией» укрепление союза с печенегами. Все его политические советы сыну сводятся к тому, как нейтрализовать «росов», а не каким образом на них опереться. Весьма вероятно, что подобные настроения императора были следствием походов Игоря на Византию. По всей видимости, в отношениях с Русью Константин не хотел выходить за политические рамки договора 944 г.
У русско-византийских переговоров 957 г. был еще и экономический аспект, который, впрочем, почти полностью скрыт от нас. Должно быть, Ольга пыталась выговорить какие-то новые торговые преимущества для русских купцов. Возможно, она добивалась отмены ограничения на вывоз из Византии шелковых тканей. Запретительная торговая система византийского правительства была непостижима «для варвара, который жил в условиях рудиментарной экономической организации»[297]. Более того, в его глазах система эта выглядела прямым оскорблением, дискриминацией. Лиутпранд, у которого при отъезде из Константинополя таможенники отняли приобретенные им пять пурпурных плащей, разразился по адресу византийцев следующей гневной тирадой: «Эти дряблые, изнеженные люди, с широкими рукавами, с тиарами и тюрбанами на головах, лгуны, скопцы, бездельники, ходят одетые в пурпур, а герои, люди полные энергии, познавшие войну, проникнутые верой и милосердием, покорные Богу, преисполненные добродетели, – нет!» Едва ли торговые «люди земли Русской» смотрели на дело иначе. Однако никаких уступок им сделано не было.
Исход переговоров
После крещения 14 сентября Ольга пробыла в Константинополе еще целых 34 дня. Вряд ли княгиня все это время просто «болталась с своим караваном на водах Босфора и Золотого Рога», терпеливо дожидаясь ответа на свои предложения, как пишет A. B. Карташев[298]. Надо полагать, между нею и византийским двором шли активные консультации с целью достичь окончательной договоренности. Сообщение Повести временных лет дает основание думать, что необычная продолжительность переговоров была спровоцирована не только бескомпромиссной позицией Константина, но и неуступчивостью Ольги, у которой тоже имелись свои козыри – «вой в помощь», крайне необходимые Византии для военных операций против арабов[299]. Кроме того, попусту томить «архонтиссу Росии» ожиданием было слишком накладно для императорской казны, – ведь все эти пять недель русское посольство находилось на полном правительственном содержании.
В конце концов переговоры, по-видимому, зашли в тупик, и терпение василевса лопнуло. 18 октября Ольге просто дали прощальный обед. Еще раз говорить со строптивой «архонтиссой» Константин не пожелал. Свое раздражение «неуместными домогательствами и наглыми притязаниями» он выразил резким уменьшением суммы денежных даров: Ольге – в 2,5 раза, ее людям – на 30–40 %, купцам – наполовину. Список приглашенных лиц из Ольгиной свиты подвергся сокращению, люди горе-жениха Святослава также не были позваны на пиршество[300]. Вероятно, уже на следующий день Ольга уехала[301]. «Переклюкать» Константина не получилось.
Договор 944 г., однако, оставался в силе, и в следующем, 958 г., после неоднократных стычек с отрядами Сайф-ад-Даула, Константин, по сообщению арабских источников, «начал мирные переговоры с соседними народами… Он заключил мир с властителями болгар, русов, турок [венгров], франков и просил у них помощи»[302]. Но его послы, если верить Повести временных лет, были встречены в Киеве более чем прохладно. В ответ на их просьбу поскорее прислать обещанные «челядь, воск и скору и вой в помощь» Ольга будто бы высокомерно возразила, что василевс безусловно получит все это, если соблаговолит постоять у нее в Почайне, как она стояла у него «в Суду». Подлинные слова княгини, вероятно, звучали более дипломатично, но факт остается фактом: послы Константина вернулись назад ни с чем[303]. Забыть обиду Ольга не захотела. К тому же в голове у нее зрел замысел нового церковно-политического альянса. В лице Ольги древнерусская политическая мысль постигла ту важную истину, что в конце концов на Царьграде свет клином не сошелся.
Глава 6. Между Константинополем и Римом
Сообщение «Продолжения хроники Регинона Прюмского»
После статьи под 6463/955 г. о крещении Ольги Повесть временных лет кладет восемь «пустых» лет, как будто принятие княгиней христианства не имело никаких последствий для
Русской земли – ни внутренних, ни внешних. Заполнить эту хронологическую лакуну отчасти помогает «Продолжение хроники Регинона Прюмского» (летопись Прюмского монастыря, располагавшегося в окрестностях города Трира в Верхней Лотарингии), где вперемежку с политическими событиями этого времени изложена следующая история:
«В лето от Воплощения Господня 959-е… Послы Елены, королевы ругов, крестившейся в Константинополе при императоре константинопольском Романе[304], явившись к королю [Оттону I, который вернулся во Франкфурт из похода против ободритов в октябре этого года], притворно, как выяснилось впоследствии, просили назначить их народу епископа и священников».
Императорская печать Оттона I
Под 960 г. (Продолжатель Регинона ведет отсчет нового года с Рождества, то есть по современному календарю это еще конец декабря 959 г.): «Король отпраздновал Рождество Господне во Франкфурте, где Либуций из обители св. Альбана [в Майнце] посвящается в епископы народу ругов достопочтенным архиепископом [гамбургско-бременским] Адальдагом».
Под 961 г.: «Король отпраздновал Рождество Господне в Регенсбурге… Либуций, отправлению которого в прошлом году помешали какие-то задержки, умер 15 февраля сего года. На должности его сменил, по совету и ходатайству архиепископа [майнцского] Вильгельма Адальберт из обители святого Максимина [в Трире], который, хотя и ждал от архиепископа лучшего и ничем никогда перед ним не провинился, должен был отправиться на чужбину. С почестями назначив его [епископом] для народа ругов, благочестивейший король, по обыкновенному своему милосердию, снабдил его всем, в чем тот нуждался».
Под 962 г.: «…В этом же году Адальберт, назначенный епископом к ругам, вернулся, не сумев преуспеть ни в чем из того, ради чего он был послан, и убедившись в тщетности своих усилий. На обратном пути некоторые из его спутников были убиты, сам же он, после больших лишений, едва спасся»[305].
Церковно-политические цели миссии Адальберта
История миссии Адальберта хорошо вписывается в обозначенную выше канву церковно-политической деятельности Ольги. Великая княгиня, разумеется, не могла удовольствоваться одним своим личным крещением – по сути единственным реальным результатом ее цареградской эпопеи. Не получив от Константина того, чего она желала, – церковной автокефалии для Русской земли и самостоятельного иерарха для Русской Церкви, – Ольга с необходимостью должна была обратиться за тем и другим к более сговорчивому государю, в чьей власти было удовлетворить ее требования.
Таким государем в то время был Оттон I. Талантливый военачальник и дальновидный политик, он еще при жизни удостоился от поэтов и историков прозвища Великий. Взойдя в 936 г. на саксонский трон при помощи могущественных герцогов этой страны, молодой король уже через три года усмирил всех непокорных вассалов и благодаря неизменному успеху своего оружия скоро превратился в вершителя судеб Западной и Центральной Европы. В 944 г. он подчинил себе Лотарингию и Бургундию, в 945 г. закрепился в Баварии, на соборе в Ингельхейме (948 г.) выступил третейским судьей в споре за трон Франции между представителями династий Робертинов и Каролингов, в 950 г. поставил в ленную зависимость чешского князя Болеслава, в 951 г. увенчал себя короной Италии и, наконец, в славный для него 955 г. одержал победы сразу над двумя наиболее страшными противниками саксов – венграми и полабскими славянами, разбив первых на реке Лехе, вторых на берегах Регнице.
Монограмма Оттона I. 970 г.
Выказывая неустанную заботу об обращении язычников, Оттон в 948 г. учредил в славянских землях за Эльбой пять новых епископий – в Хафельберге, Бранденбурге, Шлезвиге, Рибе и Орхусе (после 968 г. к ним прибавились еще епископия в ободритском Старграде/Ольденбурге и Магдебургская митрополия). Со второй половины 950-х гг. его взоры были устремлены на Рим, где он чаял обрести императорскую корону.
Тревога наших церковных историков, стремившихся правдами и неправдами оградить память святой княгини от упрека в заигрывании с «латинством», была совершенно напрасной. В обращении Ольги к Оттону «измены» греческому православию было не больше, чем в ее отказе прислать Константину «воев в помощь». История русско-германских отношений 959–962 гг. вообще не подлежит рассмотрению с этой точки зрения. Перед Ольгой не стояла проблема выбора «истинной веры»; и в 957, и в 959 г. она действовала в духе кирилло-мефодиевской традиции, которая признавала равночестность Константинополя и Рима. Римская Церковь должна была привлечь ее внимание хотя бы потому, что в миссионерской деятельности Ватикана имелся прецедент столетней давности по учреждению самостоятельной Мораво-Паннонской митрополии во главе со святым Мефодием. Немаловажным обстоятельством было и то, что Оттон, выступавший посредником в деле создания независимой Русской епископий исключительно в качестве светского государя, не мог, подобно византийскому «царю православия», ставить вопрос о церковно-политическом вассалитете Русской земли.
Как явствует из сообщения Продолжателя Регинона, Оттон быстро согласился на все условия «королевы ругов» и уже в конце декабря 959 г. назначил «епископом Руси» Либуция. У германского короля не было нужды обращаться в Рим за разрешением на организацию Русской епархии. Каноническая сторона дела была давно им улажена. По свидетельству Адама Бременского (70-е гг. XI в.), еще в 948 г. папа Агапит II (946–955) наделил гамбургско-бременского епископа Адальдага (который и посвятил Либуция в епископы) правом «назначать епископов для Дании и других северных народов». Семью годами позже сам Оттон получил от папы разрешение «устраивать епископии так, как[306] ему заблагорассудится». Следовательно, папа Иоанн XII, сменивший в 955 г. Агапита II на римском престоле, не имел никакого касательства к поставлению Либуция в русские епископы и был, вероятно, просто извещен Оттоном об этом назначении. Живое участие Оттона в учреждении Русской епархии, скорее всего, было обусловлено его притязаниями на императорскую корону. Король использовал прибытие русского посольства для того, чтобы лишний раз показать папе, что он de facto осуществляет императорские прерогативы в том виде, как их понимали на Западе со времен Карла Великого, то есть покровительствует Церкви и ведет активную миссионерскую деятельность[307].
Та неспешность, с какой «епископ Руси» снаряжался в свою епархию, также свидетельствует, что страна «королевы ругов» не представляла для Оттона непосредственного практического интереса. Отправлению Либуция, по словам Продолжателя Регинона, помешали «какие-то задержки», как видно не имевшие разумного объяснения. Верно, епископ не очень-то торопился, а король не очень-то поторапливал. Примечательно, что Адальберта, облаченного в епископскую мантию после внезапной смерти Либуция, новое назначение повергло в уныние. Этот придворный канцелярист[308] почел себя незаслуженно обиженным, ведь он «ждал от архиепископа лучшего и ничем никогда перед ним не провинился», а теперь вот «должен был отправиться на чужбину». С таким настроением едут в изгнание…
Когда же Адальберт летом или ранней осенью 961 г. все-таки прибыл ко двору «королевы ругов», выяснилось, что он опоздал – место «епископа Руси» было занято другим иереем.
Неудача миссии Адальберта
Ольга вновь круто сменила политический курс.
Предпосылки к тому наметились уже в 959 г., едва княжеское посольство успело ступить на землю Германии. В первой половине ноября скоропостижно скончался Константин Багрянородный[309]. Анонимный автор византийской хроники «Продолжение Феофана» пишет, что, приняв бразды самодержавного правления, двадцатилетний Роман II немедленно разослал «дружественные послания… к болгарам и прочим народам запада и востока» с предложением «подкрепить мирные договоры» с империей. Одним из первых европейских государей послов Романа принял Оттон I, проводивший зиму 959/60 г. во Франкфурте[310], в обществе послов «королевы ругов». Здесь византийские дипломаты узнали весьма неприятную для себя новость – о совершившемся совсем недавно поставлении немецкого миссийного епископа для Русской земли.
К перспективе русско-германского церковно-политического союза Роман II отнесся чрезвычайно нервно. В отношениях между Оттоном и василевсом повеяло холодом, который почувствовали даже в Венеции. Глава Венецианской республики дож Петр IV Кандиан июньским декретом 960 г. запретил перевозить в Константинополь на венецианских кораблях дипломатические бумаги германского короля и его вассалов, ввиду неприкрытого раздражения византийского двора этим обстоятельством, раздражения столь сильного, что с венецианскими поздравительными грамотами, которые дож направил Роману по случаю его воцарения, поступили «с бесчестьем… обращаясь с ними, как с пустым местом». Похоже, что в том же 960 г. Оттон сделал попытку вступить в переговоры с греками, но его посла не пустили дальше острова Паксос (возле побережья Эпира)[311].
Резонно предположить, что одновременно с резким демаршем в сторону Германии византийское правительство обратилось за разъяснением ситуации к самой виновнице дипломатической бури – «архонтиссе Росии». Послы Романа могли быть в Киеве уже в начале лета 960 г. Кажется, смерть Константина смягчила Ольгу; старые обиды были забыты. Договор 944 г. был оживлен по всем статьям, особенно в военной его части, дабы воочию убедить «иные страны, какую любовь имеют Греки с Русью». Греков в первую очередь заботило, чтобы об этой любви как можно скорее узнали арабы. Русские «вой» наконец-то отплыли в Константинополь. Согласно византийским хроникам, в 960–961 гг. сотни «росов» участвовали в отвоевании у арабов Крита, в составе морского десанта Никифора Фоки. В 962 г. отряды «росов» сражались в Сирии; в 964 г. византийцы использовали их в военной экспедиции на Сицилии.
Разумеется, и Роман со своей стороны должен был пойти на уступки. Вряд ли он мог обещать Ольге меньше того, чего она уже добилась от Оттона: поставления на Русь епископа и церковной автономии. Архиерей и священники были посланы в Киев. Повесть временных лет молчит об этом, но вот летописи, использованные В. Н. Татищевым, сообщают, что, вернувшись из Царьграда, Ольга привела в Киев «иереи мудри». При Константине Багрянородном подобного быть не могло (иначе Ольге незачем было бы сноситься с Оттоном), а в контексте русско-византийских переговоров 960/961 г. приезд в Киев греческих священников весьма вероятен. В XVII в. антиохийский патриарх Макарий, дважды приезжавший в Москву (в 1655–1656 и в 1666–1669 гг.), имел возможность ознакомиться с какими-то старыми русскими летописями, где о приезде греческого епископа в Киев говорилось более подробно[312]. В изложении Макария, Ольга потребовала от василевса, «чтобы он прислал от себя священников. И послал он одного епископа. И был он муж знающий и был в нем Дух Святой. И когда он прибыл в те страны, он увещевал их [русов] и учил их и они слушались его речи… И нашел я эти сведения в книгах русов…»[313].
Восстановление полнокровных отношений с Византийской империей было для Ольги предпочтительнее, нежели эфемерное сближение с далекой Германией, с которой Русская земля не имела в общем-то никаких прочных связей. Вот почему Адальберт должен был вернуться, «не сумев преуспеть ни в чем из того, ради чего он был послан, и убедившись в тщетности своих усилий». Неопределенность этих строк не дает возможности составить даже приблизительного представления о ходе его переговоров с «королевой ругов». Однако одна подробность позволяет догадываться, что «епископ Руси» проявил настойчивость в своих требованиях и, быть может, упреках, чем вызвал гнев Ольги. «На обратном пути, – говорит Продолжатель Регинона, – некоторые из его спутников были убиты, сам же он, после больших лишений, едва спасся». По-видимому, это значит, что Адальберт не получил от Ольги «мира» (охранную грамоту) на обратный путь. Лишение иноземных послов гарантий безопасности было равнозначно разрыву отношений.
Не исключено, что такому исходу миссии Адальберта немало споспешествовал «мудрый» византийский иерей. Формально христианская Церковь оставалась еще единой, но фактический раскол длился уже почти столетие – с 867 г., когда константинопольский патриарх Фотий (четырьмя годами ранее преданный папой анафеме) впервые четко сформулировал расхождение с Римом в вопросах вероучения и литургики. В послании главам восточных Церквей он назвал римских миссионеров «мерзкими и нечестивыми» людьми, что явились из тьмы Запада, и сравнил их с ударом молнии, губительным громом и диким кабаном, яростно топчущим Господень вертоград. Перейдя от метафор к доктрине, Фотий гневно обличил навязываемые этими нечестивцами позорные обряды, которыми они извращают чистое учение Церкви: пост по субботам, сокращение на неделю Великого поста, осуждение женатых священников, утверждение, будто никому, кроме епископа, не дозволено совершать таинство святого причастия и т. п., – тогда как, напоминает патриарх, «даже небольшое небрежение традициями ведет к полному попранию догмы». Но что самое опасное, по словам Фотия, так это то, что латиняне распространяют догмат о двойственном исхождении Святого Духа от Отца и Сына, – а это уже настоящая ересь.
Послание Фотия не было забыто последующими византийскими иерархами, и, возможно, греческий «епископ Росии» использовал некоторые его красочные образы, чтобы открыть Ольге глаза на богопротивные происки «дикого кабана», которого она имела неосторожность допустить в Господень виноградник.
Глава 7. Мать и сын
Храмоздательство Ольги
Государственную деятельность Ольги-христианки, в отличие от языческих подвигов княгини-мстительницы, на Руси помнили смутно и в самых общих чертах. Иаков Мних знал только, что по возвращении из Царьграда «в землю Русскую» Ольга «требища бесовьская сокруши и нача жити о Христе Иисусе… всеми добрыми делы осветившися и милостынею украшьшися, нагыя одевающе, жадныя напаяющи, и странныа [странников] покоювающи, и нищая и вдовица и сироты вся милующи, и потребу дающи всяку с тихостию и любовью сердца, и моляще Бога день и нощь о спасении своем», – причем подробно перечисленные душеспасительные дела Ольги при внимательном рассмотрении оказываются всего лишь литературным штампом, поскольку нагим, нищим и странникам еще не было места в социальной реальности середины X в., с ее крепким общинным строем, патриархальными традициями взаимопомощи и незначительным сословно-имущественным расслоением.
Но вот известие о разрушении языческих капищ заслуживает доверия. Исторический опыт показывает, что христианизация верховной власти в «варварских» обществах неизменно сопровождалась попытками насильственного ниспровержения прежних верований и, как следствие, нарушением гражданского и религиозного мира в стране. Здесь свидетельство Иакова Мниха перекликается с сообщением Степенной книги, где, кроме того, имеется целый ряд новых подробностей: «[Ольга] обходящи грады и веси по всей Русстей земли, всем людям благочестие проповедая и учаше их вере Христове… дани и оброки легки уставляющи и кумиры сокрушающе и на кумирниских местах кресты Христовы поставляющи».
Не все в этом известии поддается проверке. «Русскую землю», в которой звучала христианская проповедь Ольги, несомненно, следует ограничить географически пределами Среднего Поднепровья. Упоминание об «уставлении» легких даней и оброков вроде бы можно понимать в том смысле, что Ольга делала фискальные послабления тем общинам, которые отказывались от язычества, если только мы не имеем дело с простым копированием «урочно-оброчных» мероприятий княгини после подавления восстания «древлян». И лишь храмоздательство Ольги подтверждается другими источниками. В Иоакимовской летописи говорится, что Ольга «церковь святыя Софея древянну устрой, а иконы приела ей патриарх». День освящения этого храма отмечался Русской Церковью как особый праздник. Пергаменный «Апостол» 1307 г. под 11 мая содержит запись: «В тъ же день священие святыа Софья Кыеве в лето 6460 [952]»[314].
Деревянный храм во имя святой Софии в Киеве (на территории одноименного монастыря) простоял до 1017 г., как это засвидетельствовано показанием Титмара Мерзебургского. Описывая встречу князем Святополком Владимировичем (Окаянным) польского короля Болеслава I Храброго 14 августа 1018 г., немецкий хронист отметил, что киевский архиепископ «с мощами святых и прочими различными украшениями с почетом встретил прибывших в соборе святой Софии, который по несчастной случайности сгорел в прошлом году». Никоновская летопись в связи с Ольгой упоминает еще церковь Святой Богородицы, но это известие темно и недостоверно.
День освящения Софийской церкви (11 мая) был выбран Ольгой конечно же не случайно. В нем как в зеркале отразился внутренний смысл деяний обращенной княгини. 11 мая Церковь чтит память равноапостольных Кирилла и Мефодия, и освящение храма в Киеве, по-видимому, должно было символизировать завершение их трудов по созданию независимой славянской Церкви. Кроме того, именно в этот день в 330 г. Константин I Великий посвятил свою новую столицу – Константинополь – Богоматери, «что было отмечено в греческом месяцеслове как праздник обновления Царьграда»[315]. Таким образом, освящением храма Святой Софии 11 мая Ольга еще и показывала всему свету, что предназначает своему стольному городу роль нового Царьграда, третьего Иерусалима (вторым считался Константинополь, чей Софийский собор был возведен во образ ветхозаветного Соломонова храма). Апокрифическая «Иерусалимская беседа» (XII в., в составе «Голубиной книги») предсказывает такое развитие событий устами самого библейского царя Давида: «Будет на Руси град Иерусалим начальный [главный], и в том граде будет соборная и апостольская церковь Софии Премудрости Божия о семидесяти верхах, сиречь Святая Святых». Сооружение Ольгой храма Святой Софии превращало Киев в «мати городом русьским», сиречь Новый Иерусалим, ибо древнерусский христианин не испытывал сомнений в том, что на вопрос: «А который город городам мати?» – имелся лишь один правильный ответ: «Русалим город городам мати» («Голубиная книга»)[316].
Словом, даже в отрывочных данных древнерусских памятников о деятельности Ольги в начале 960-х гг. просматривается обширный замысел крещения Русской земли[317], который, однако же, нашел свое воплощение в исторической действительности только четверть века спустя. Княгине суждено было остаться в памяти потомков «предтекущия хрестияньстей земли», «денницей пред солнцем» и «зарей пред светом». Она могла ниспровергать бездушных идолов, но, когда на ее пути встал человек, она должна была отступить. Коса нашла на камень. И это был совсем не тот камень, на котором Иисус собирался воздвигнуть свою Церковь (Мф., 16: 18).
Конфликт Ольги со Святославом
Отношения Ольги с сыном, видимо, и прежде были далеки от идиллии. Взрослея, Святослав должен был все более отчетливо понимать, что надежды сесть на киевский престол при жизни властной матери у него нет никакой. До поры до времени противостояние матери и сына не выливалось в форму публичных скандалов. Но скоро дошло и до открытой размолвки.
По сообщению Повести временных лет, Святослав сошелся с «милостьницей»[318] Малушей, дочерью некоего Малко Любчанина[319] (Ипатьевский список, под 970 г.). Никоновской летописи известно, что добром это не кончилось: Ольга прогневалась на Малушу и отослала ее, уже беременную тем, кому предстояло стать Святым и Красным Солнышком, со «двора теремного» в одно из своих сел. Как свидетельствуют русская литература и мемуаристика, подобные истории, вообще нередкие в русском быту, случались обыкновенно с молодыми баричами, которые изживали свои юношеские комплексы, посещая дворовую девичью. Связь Святослава с Малушей, по всей видимости, следует отнести к той поре, когда он переступил порог совершеннолетия, то есть к 956–957 гг. В таком случае гнев Ольги легко объясним: ведь как раз в это время она прочила Святославу в жены византийскую принцессу, и, конечно, ей не могло понравиться, что сын ее путается с «рабыней», которая к тому же, как кажется, была намного старше его (сага об Олаве Трюгвассоне, рассказывая о пребывании норвежского героя в «Хольмгарде» на рубеже 80–90-х гг. X в., рисует мать «конунга Вальдемара» глубокой старухой). Святослав тогда покорился матери; судя по всему, он даже согласился принять в будущем крещение (без чего речи о сватовстве к дочери Константина VII вообще не могло быть), но то были последние его уступки.
По возвращении Ольги из Царьграда Святослав наотрез отказался креститься: «и учашеть его мати креститися, и небрежаше того, ни во уши приимати». Психологически его поведение вполне понятно. Разлучая сына с Малушей, Ольга наверняка выставляла в оправдание своего поступка уготованную ему великую судьбу – стать зятем василевса. И вот, вместо руки византийской принцессы – оскорбительный отказ. Жертва принесена напрасно. Оказывается, незачем было также изменять старым богам, ибо христианство, как выяснилось, вовсе не было ключом, который отпирает все двери. Поддавшись на уговоры матери, он все потерял и ничего не приобрел. Это был жестокий урок. А теперь его еще и понуждали принять религию надменных греков, его обидчиков. Поступить так означало и дальше жить матерним умом, и главное – материнской волей. И Святослав восстал.
Разумеется, в своем бунте он не был одинок. На «дворе теремном» было немало людей, которым нововведения Ольги пришлись не по нутру. Не забудем, что княгиня опиралась в основном на пришлецов – Олега II и его русино-моравскую дружину. Старые сподвижники Игоря оказались затерты новыми приближенными Ольги. Так, назначение Олега княжьим воеводой, по-видимому, сопровождалось опалой Свенгельда, который сразу же после подавления восстания «древлян» исчезает со страниц наших летописей, чтобы спустя четверть века объявиться на краю света, в Болгарии, в рядах дружинников Святослава. Среди дружинной «руси» во множестве были конечно же и такие, кто относился к христианству враждебно или, по крайней мере, настороженно-неприязненно.
Религиозная и политическая оппозиция княгине сливались в общем недовольстве проводимым ею курсом. Языческая «русь» обступила Святослава, как свое знамя. Он чувствовал эту поддержку и искал ее. По сообщению Повести временных лет, «князю Святославу возрастъшу и возмужавшу, нача вой совокупляти многи и храбры». В этой компании над христианством смеялись и глумились. По словам той же летописи, «…Ольга часто глаголашеть: „Аз, сыну мой, Бога познав и радуюся; аще ты познаеши, и радоватися почнешь“. Он же не внимаше того, глаголя: „Како аз хочю ин закон прияти един? А дружина моя сему смеятися начнуть“. Она же рече ему: „Аще ты крестишися, все имуть тоже сотворити“. Он же не послуша матери, творяще норовы поганьския…». Святослав и сам охотно высмеивал тех («ругахуся тому»), «кто хотяше креститися». Он уже не старался сдерживать свои чувства и перед Ольгой: «се к тому гневашеся на матерь». Ольга терпеливо сносила выходки сына, дожидаясь приезда в Киев обещанных ей сначала Оттоном I, а затем Романом II епископа и священников.
Языческое восстание в Киеве
Шутки кончились в 960/961 г., когда с благословения греческого «епископа Руси» Ольга приступила к осуществлению своего плана по насаждению христианства в Русской земле.
Разрушение ею языческих кумирен вызвало ответную вспышку насилия. Вслед за взглядами мать и сын скрестили мечи. Сведения об этой первой русской междоусобице были старательно вымараны со страниц Повести временных лет. Но другие летописные списки не стали скрывать правду. Иоакимовская летопись говорит, что «Ольга вельми увесчева сына Святослава [креститься], но Святослав ни слышати хотя, а от вельмож и смерть многие приаша, и велми от неверных ругаемы бяху»[320]. Ф. А. Гиляров, который, как и Татищев, пользовался какой-то не сохранившейся до наших дней летописью, выписал из нее следующее известие: «Великая же княгиня Елена, пришед во град Киев, повеле сыну своему Святославу креститися, оному же матери своей блаженные Елены не послушавшу, креститися не восхотешу и многих христиан изби»[321].
Но даже эти источники оставляют нас в неведении относительно того, какая из борющихся сторон в конце концов одержала верх. Повесть временных лет, отметив под 965 г. «возмужание» Святослава, переключает все внимание с деятельности Ольги на военные подвиги князя. Данное обстоятельство, в свою очередь, принимается за свидетельство выхода Святослава из-под опеки матери и сосредоточения всей полноты власти в его руках. Таким образом, прошлое здесь поверяется будущим. Другими словами, взгляд исследователя на исход языческого восстания в Киеве напрямую зависит от того, считает ли он, что к середине 60-х гг. X в. Ольга утратила свои прерогативы верховной «архонтиссы Росии», или нет. И тут я разделяю уверенность Е. В. Пчелова, «что Ольга никогда не отдавала свою власть сыну. Она до смерти сохраняла положение полновластной правительницы, а бурная военная деятельность Святослава, буквально рвавшегося за пределы Руси, ясно показывает, кто на самом деле управлял государством. Интересно отметить, что Святослав, вернувшись из очередного похода, раздал сыновьям уделы на Руси только после смерти матери (в 970 г.), когда уже вся власть полностью принадлежала ему»[322].
Со своей стороны, хочу обратить внимание на то, что для Льва Диакона, современника и летописца балканской эпопеи Святослава, последний был не государем («архонтом Росии»), а «катархонтом тавров» и «катархонтом войска росов», то есть собственно военным предводителем. Политическая неопределенность положения Святослава была замечена уже СМ. Соловьевым: «Можно сказать, что Святослав никогда не имел на Руси значения князя: сначала это значение имела его мать Ольга, потом сыновья его»[323]. Действительно, с титулом «великий князь русский» Святослав предстает перед нами только однажды – в его договоре с греками, заключенном уже после смерти Ольги. Думаю, что этого достаточно, чтобы сохранить за Ольгой ее положение верховной правительницы Русской земли, поскольку доказательств обратного не существует вовсе.
Итак, судя по всему, антихристианское выступление Святослава не достигло цели. Возможно, оно не было поддержано «кыянами», среди которых были сильны позиции христиан. Видимо, не случайно Святослав позже признавался, что ему «не любо жити в Киеве». Политика христианизации не была свернута при жизни Ольги. Однако вооруженный отпор со стороны языческой «руси» заставил княгиню отказаться от насильственных методов насаждения новой религии, чем, вероятно, и объясняется то обстоятельство, что, несмотря на активную миссионерскую политику, Ольга так и не вошла в историю с именем «крестительницы Руси». Прозелитизм, осуществляемый путем убеждения и примера, конечно, не мог дать быстрых результатов. Вместе с тем Ольга приняла меры, чтобы языческий мятеж не повторился. Святослав был удален из Киева[324]. Вернуться в стольный град за титулом великого князя ему было суждено лишь после смерти матери.
Часть третья. Походы Святослава
Глава 1. На северном Кавказе и в Приазовье
Летописный образ князя Святослава и исторические реалии
С 965/966 г. для Святослава началась кочевая жизнь князя-изгоя, опоэтизированная летописцем в известном фрагменте Повести временных лет: «Князю Святославу возрастъшу и возмужавшу, нача вой совокупляти многи и храбры, бе бо и сам храбр. И легко ходя, акы пардус [гепард], войны многы творяше. Ходя же, воз бо по себе не возяше, ни котла, ни мяс варя, но потонку изрезав конину, или зверину, или говядину, на углех испек ядаше; ни шатра имеяше, но подклад постилаше, а седло в головах; такоже и прочий вой его вси бяху. И посылаше к странам глаголя: „Хощю на вы ити!“»
Историзма в этом портрете не больше, чем в «исторических» полотнах мастеров Возрождения, где античные герои щеголяют в доспехах итальянских кондотьеров. Образ неутомимого князя-всадника, не расстающегося с седлом даже ночью, вероятно, позаимствован летописцем из дружинной поэзии XI–XII вв., любившей уподоблять стремительные передвижения конных дружин бегу волков и гепардов[325]; современники запомнили Святослава сидящим в ладье и сражающимся в рядах пешей фаланги. Храбрость его была расчетлива, геройствовать попусту князь не любил: не всегда лично принимал участие в сражении, перепоручая командование войском воеводам, и, по свидетельству Льва Диакона, отказался от поединка с Иоанном Цимисхием. Этот же византийский император стал тем единственным противником Святослава, которого князь заранее оповестил о своих воинственных намерениях; на остальных своих врагов он обрушивался как снег на голову.
Князь Святослав (миниатюра в Радзивилловской летописи)
Походы Святослава на вятичей, касогов, хазар
Оставив Киев, Святослав вместе с верной ему языческой дружиной прибыл в «русский» Крым (восточную Таврику), ставший операционной базой всех его последующих военных предприятий.
Под 964 г. летопись кратко сообщает: «И иде [Святослав] на Оку реку и на Волгу, и налезе вятичи, и рече: „Кому дань даете?“ Они же реша: „Козаром по щелягу от рала даем“».
Под 965 г.: «Иде Святослав на козары. Слышавше же козари, изыдоша противу с князем своих каганом, и сътупишася битися: и бывши брани, и одоле Святослав козаром и град их Белу Вежу [Саркел] взя[326]. И ясы победи и касогы». В следующем году «победи вятич Святослав и дань на них возложи».
Походы русов в 60–70-х гг. X в.
Летописную картину первого похода Святослава нельзя считать достоверной по нескольким причинам. Во-первых, поражает неосведомленность князя о делах своих ближайших соседей – вятичей, которые, согласно самой же Повести временных лет, выплачивали хазарам дань по крайней мере с IX в. Святославу же, оказывается, нужно было проникнуть в глубь Вятичской земли, чтобы узнать этот факт, наверняка известный любому русскому купцу, занимавшемуся торговлей с Востоком. Во-вторых, обнаружить вятичей на Волге князь ни в коем случае не мог, так как северная граница расселения вятичского племени проходила по правобережью Москвы-реки, захватывая также верховья Клязьмы[327]. В-третьих, война с Хазарским каганатом в летописном сообщении предстает всего лишь средством к достижению главной цели – покорению вятичей, что выглядит очевидной военно-политической несуразицей. И в-четвертых, в 60-х гг. Хв. хазарский каган уже не появлялся на поле боя, так как окончательно превратился в «церемониального» государя, фактически запертого в своем дворце. «У хакана власть номинальная, – отметил около этого времени арабский историк аль-Истахри, – его только почитают и преклоняются перед ним при представлении… хотя хакан выше царя [бека], но его самого назначает царь».
К счастью, сохранилось кабардинское предание о взятии Саркела, проясняющее многие детали[328]. В нем говорится, что года за три перед вторжением русов адыгейский князь Безруко Болотоков вел войну с хазарами. Адыги одержали победу; однако хазарам удалось захватить в плен союзного адыгам князя Алегико Конжова, которого они заточили в Саркеле. Между тем Святослав[329] с многочисленным войском вторгся в Адыгею и вступил в землю кеггахов (касогов). Те, объединившись с адыгами, сразились с русами на реке Пшиш (левый приток Кубани). Видимо, исход битвы был не в пользу горцев, так как они запросили помощи у опсов (авасгов), которые не оставили соседей в беде и прислали им несколько тысяч воинов. Тогда русы, не испытывая больше судьбу, заключили с горцами мир и сообща овладели Саркелом, освободив Алегико. Затем союзная дружина захватила Тмуторокань, где ей досталась богатая добыча. Святослав поблагодарил союзников за мужество и, щедро одарив, отпустил их с почестями на родину.
В кабардинском предании мы видим те же самые этногеографические реалии, что и в летописи: хазар, касогов, опсов (ошибочно названных в Повести временных лет ясами – аланами), Саркел (Белую Вежу). Ясно, что речь идет об одних и тех же событиях. Но в историческом плане горский вариант выглядит предпочтительнее – как по своим подробностям (даже за вычетом легендарного с формальной точки зрения сюжета об освобождении Алегико), так и по внутренней логике повествования. Следуя ей, события 965/966 г. можно выстроить следующим образом. Первой заботой Святослава было выкроить себе удел. С этой целью он прибыл в восточный Крым, где, однако, поначалу очутился на положении вольного атамана, одного из многих черноморских князьков, промышлявших разбоем на побережье. Чтобы поднять свой престиж военного вождя, Святослав задумал совершить набег на Адыгею[330]. Вероятно, дружина его пополнилась местными «русскими» удальцами, всегда готовыми поживиться за счет соседей. Поход начался успешно, но для того, чтобы закрепиться в Адыгее, у Святослава не хватило сил. Тогда он предложил горцам союз против хазар. Враги, как это часто бывало в то время, в одночасье сделались боевыми товарищами. Саркел, запиравший донской водный путь, был бельмом на глазу не у одних русов, а у всех народов Приазовского региона. Как показывают археологические исследования, крепость была разрушена до основания (при раскопках Саркела в пластах приблизительно середины X в. обнаружен «мощный слой со следами пожарища»[331]). Падение Саркела стало провозвестником скорого конца Хазарского каганата. Вернувшись в восточную Таврику, Святослав при помощи касожской дружины утвердился в Тмуторокани, которая, по единодушному мнению историков, именно с этого времени становится крымской колонией киевских князей.
Возможно, в следующем году Святослав развил свой успех, поднявшись по Дону и вторгшись в землю вятичей[332]. К археологическим свидетельствам этого похода некоторые исследователи относят следы пожаров на городище Горналь (на реке Псел) и на крупном вятичском городище у села Супруты (на реке Упе, притоке Оки)[333]. Однако если Святославу и удалось взять дань с вятичей, то, скорее всего, в виде одноразовой контрибуции. Никаких других последствий для Вятичской земли эта экспедиция не имела, ибо Святослава вскоре совершенно перестали интересовать дремучие мещерские леса. Его приглашали в большую политику.
Глава 2. Начало болгарской войны
Император Никифор Фока
В 963 г. в Константинополе умер император Роман II. Его малолетние дети, Василий II и Константин VIII, поступили под опеку матери. Фактически же всеми делами при дворе распоряжался евнух Иосиф Вринга, бывший воспитатель Романа II и влиятельный царедворец. Но всего через несколько месяцев, в августе 963 г., полководец Никифор Фока свергнул Врингу и провозгласил себя василевсом.
Новый император производил двойственное впечатление на людей своей наружностью. По словам Льва Диакона, его «цвет лица более приближался к темному, чем к светлому; волосы густые и черные; глаза [также] черные, озабоченные размышлением, прятались под мохнатыми бровями; нос не тонкий и не толстый, слегка крючковатый; борода правильной формы, с редкой сединой по бокам. Стан у него был округлый и плотный, грудь и плечи очень широкие, а мужеством и силой он напоминал прославленного Геракла». Однако Лиутпранд увидел в Фоке «совершенное чудовище, пигмея с тучной головой, с небольшими глазами, как у крота; он обезображен короткой, разросшейся полуседой бородой, его уродует тонкая, как палец, шея; весь он оброс густыми волосами, лицом он темный, как эфиоп, которого не захочешь встретить ночью! У него торчащий живот, сухие ягодицы, бедра применительно к его короткой фигуре очень долги, голени коротки… Одет Никифор в виссон, но очень бесцветный, от длительного ношения ветхий и вонючий, по уму он – лисица, по вероломству и лживости подобен Улиссу». Сличая оба портрета, следует учитывать, что Лев Диакон, как полагается верноподданному, слегка льстил, а Лиутпранд, обиженный императором, откровенно злословил.
Никифор был человеком, умевшим обуздывать свои страсти и искушенным в аскезе. Еще будучи полководцем, он дал обет воздержания и даже собирался со временем удалиться в монастырь, о чем ему впоследствии с укоризной напоминали афонские монахи. Вступив на престол, он сделал себе некоторые послабления в духовной дисциплине, но в своих личных потребностях и привычках остался все тем же монашествующим солдатом. Как правитель, Никифор зарекомендовал себя умным государственным деятелем и отличным полководцем, заложившим основы возрождения имперского могущества Византии в конце X – первой половине XI в.
Византийско-болгарские отношения
За несколько лет Никифор Фока очистил от арабов Малую Азию, Кипр, Крит, тем самым вернув Византийской империи свободу действий в Европе.
Главным стратегическим противником Византии здесь была Болгария. Ко времени прихода Никифора к власти на троне хана Аспаруха, основателя Первого Болгарского царства, уже почти сорок лет сидел «василевс болгар» Петр. Это был мягкий человек, безвольный государь и большой поклонник византийской культуры, позже прославленный Болгарской Церковью как святой. Его единственным политическим успехом за четыре десятка лет правления был мирный договор 927 г. с Византией, по которому империя признала за ним царский титул, обязалась выплачивать ежегодную дань и смирилась с независимостью Болгарской Церкви; кроме того, Петр получил в жены внучку Романа I Лакапина. Однако всем этим Петр был обязан не столько собственной политике, сколько своему предшественнику царю Симеону, незадолго перед тем едва не вытолкавшему византийцев с Балканского полуострова в Азию. Сам же Петр и в 927 г., и впоследствии неизменно предпочитал мир войне и, идя от уступки к уступке, в конце концов привел государство к гибели.
Внутри страны у Петра не было прочной опоры. Бояре и дружина, недовольные длительным миром, мечтали о возвращении к завоевательной политике Симеона. Заговоры и мятежи следовали один за другим. Болгарское царство расползалось на куски, как лоскутный кафтан. В 931 г. Болгария потеряла Сербию, объявившую о своей независимости. В середине 960-х гг. восстание поднял комит (наместник) Македонии боярин Никола Шишман, которому удалось подчинить своей власти всю Западную Болгарию. Страна распалась на две враждующие части.
Но и бессильная Болгария тяготила Византию, как бы придавленную огромной массой этого «варварского» государства к побережью Архипелага. Трезвый политический расчет не позволял надеяться на вечное миролюбие болгар, притом что столицу империи и болгарскую границу разделяло всего несколько дней пути. Еще до восшествия на престол Никифора правительство Вринги под благовидным предлогом заставило царя Петра прислать в Константинополь двоих его сыновей, Бориса и Романа, ставших, по сути, полуофициальными заложниками.
Никифор, став императором, намеренно пошел на обострение болгаро-византийских отношений. В 965 г., когда Никифор, возвратившийся из похода против арабов, торжествовал взятие сирийской твердыни – города Тарса, в Константинополь явились за обычной данью болгарские послы. Василеве принял их в присутствии всего двора, собранного для празднования победы. Выслушав посланцев Петра, Никифор в обдуманном пылу гнева вскричал: «Горе ромеям, если они, силой оружия обратившие в бегство всех неприятелей, должны, как рабы, платить подати грязному и во всех отношениях низкому скифскому племени!» Приказав тут же отхлестать послов по щекам, он обругал Петра «тулупником, грызущим сырую кожу» и велел передать, что «великий и могучий государь ромеев в скором времени придет в его страну и сполна отдаст ему дань, чтобы он, трижды раб от рождения, научился именовать повелителей ромеев своими господами, а не требовал от них податей, как с невольников» (Лев Диакон).
В подтверждение своих слов Никифор в 967 г. двинулся с войском на Болгарию. Но, заняв несколько пограничных укреплений у подножия Родопских гор, он остановился из опасения, что болгары устроят засаду и истребят его армию в горных теснинах, как это нередко бывало в прежних болгаро-византийских войнах. Императора также беспокоила неблагоприятная политическая обстановка. На востоке против него опять поднимались арабы, а на западе Оттон I – теперь уже помазанный папой император Священной Римской империи германской нации – намеревался вторгнуться в Апулию и Калабрию – византийские владения в Южной Италии, чтобы заставить-таки Никифора признать его императорский титул. Обдумав свое положение, Никифор решил, что начинать крупномасштабную войну с Болгарией сейчас не время. По возвращении в столицу он начал готовиться к походу в Сирию, надеясь сперва окончательно расправиться с арабами. А чтобы в это время в голову царя Петра не лезли соблазнительные мысли о болгаро-германском союзе, Никифор вознамерился занять его внимание небольшой заварушкой на северной границе Болгарии.
Посольство Калокира
Какие бы затруднения ни испытывала империя в Италии, Малой Азии и на Балканах, военно-политическая ситуация в Северном Причерноморье неизменно находилась под бдительным надзором византийского правительства. Появление в восточной Таврике дружины предприимчивого русского князя не прошло незамеченным в Константинополе. Падение Саркела, надо полагать, скорее встревожило, нежели обрадовало Никифора. Немощная Хазария уже не представляла угрозы для Византии, тогда как Святослав, нарушивший равновесие сил в регионе, становился слишком опасен для византийских владений в Крыму. Высокие боевые качества русских дружинников были известны Никифору, как никому другому, поскольку в прошлом он неоднократно использовал наемные отряды русов в военных операциях против арабов. И поскольку обезвредить русского «архонта» василевс не имел возможности, он решил сделать его своим орудием.
Весной 968 г. Никифор отправил в Херсонес корабль, груженный 15 кентинариями (около 455 кг) золота. Калокиру, сыну херсонского протевона[334], было велено, вступив в переговоры с «тавроскифами[335], которых в просторечии обыкновенно именуют росами», «распределить между ними врученное ему золото… и привести их в Мисию [античное название Болгарии] с тем, чтобы они захватили эту страну» (Лев Диакон).
Калокир, ранее уже исполнявший важные дипломатические поручения, был «мужем пылкого нрава и во всех отношениях горячий», по характеристике Льва Диакона. Он «завязал дружбу с катархонтом тавров [Святославом], совратил его дарами и очаровал льстивыми речами – ведь все скифское племя необычайно корыстолюбиво, в высшей степени алчно, падко и на подкупы, и на обещания. Калокир уговорил его собрать сильное войско и выступить против мисян [болгар] с тем, чтобы после победы над ними подчинить и удержать страну для собственного пребывания…».
Сделанное Святославу предложение было равнозначно дружескому приглашению сломать себе шею. Никифор стремился убить двух зайцев сразу: связать по рукам и ногам Петра обороной от русского нашествия и увлечь Святослава в ту сторону, где его военные успехи, если таковые и будут, не послужат ничему другому, кроме интересов Византии. В переговорах со Святославом Никифор показал себя тонким политиком, умело воспользовавшимся разногласиями между Ольгой и ее сыном. Конечно, император отлично понимал, что, приглашая русов поселиться на болгарской земле, он многим рискует. Поэтому он не стал обращаться к «архонтиссе Росии», – ведь тогда война с болгарами велась бы силами всей Русской земли, и византийцам пришлось бы впоследствии считаться с русским присутствием на Балканах. Но военные ресурсы Святослава были ограничены силами Таврической Руси, которая вряд ли могла «подчинить и удержать страну для собственного пребывания», а уж тем более выдержать крупное столкновение с военной машиной империи. Думается, что и сам Святослав был не настолько наивен, чтобы мечтать о подчинении всей Болгарии. Дальнейшие события говорят о том, что, скорее всего, ему была обещана «русская» Добруджа («хощю жити Переяславьци в Дунае»), где находилась его родовая (по матери) земля – Тутраканское княжество.
Первый поход Святослава в Болгарию
Святослава не пришлось долго уговаривать. Его клич, пишет Лев Диакон, взбудоражил «все молодое поколение тавров. Набрав таким образом войско, состоявшее, кроме обоза, из шестидесяти тысяч цветущих здоровьем мужей, он вместе с патрикием Калокиром, с которым соединился узами побратимства, выступил против мисян [болгар]».
Шестидесятитысячное русское войско – безусловно, плод фантазии византийского историка. Приблизительную численность дружины Святослава можно высчитать исходя из следующих соображений. Набег русов на Болгарию был оплачен 15 кентинариями золота[336]. Константин Багрянородный оставил сообщение, что русский наемник в Византии получал ежегодно 30 номисм (солидов). В 1 кентинарии было 7200 номисм. Тогда получается, что сумма в 15 кентинариев рассчитана на 3600 человек[337]. Правда, разовые военные операции оплачивались дешевле. Так, известно, что в 911 г. 700 русов, входивших в морской экспедиционный корпус византийской армии, действовавшей против арабов, получили 1 кентинарии золота, то есть чуть больше 10 номисм на человека[338]. И если услуги воинов Святослава были оплачены по той же таксе, то окажется, что князь повел в Болгарию около 10 000 дружинников.
Тем временем Никифор старался усыпить бдительность царя Петра, а заодно и поссорить его с Оттоном I. 29 июня 968 г. он принял послов обоих государей. После приема состоялся званый обед, на котором болгарский посол был посажен выше епископа кремонского Лиутпранда, посла Оттона I. Лиутпранд потребовал объяснений, и Никифор охотно пояснил, что Петр носит титул василевса, тем самым дав понять, что по-прежнему не признает императорский титул Оттона. Болгары уехали из Константинополя довольные и ни о чем не подозревая.
Спустя месяц Болгария запылала.
В августе 968 г.[339] флотилия Святослава вошла в дунайские гирла. Узнав о вторжении, Петр спешно собрал войско. Лев Диакон, опять же явно преувеличивая, говорит о 30 000 болгарских воинов. Сражение произошло где-то в низовьях Дуная, восточнее Доростола (современная Силистрия). Проплывая по реке, русы увидели выстроившееся на берегу болгарское войско. Святослав тотчас атаковал врага. Причалив к берегу, пишет Лев Диакон, «тавры [русы] стремительно выпрыгнули из челнов, выставили вперед щиты, обнажили мечи и стали направо и налево поражать мисян [болгар]. Те не вытерпели первого же натиска, обратились в бегство и постыдным образом заперлись в безопасной крепости своей Дористоле [Доростоле]».
Доростол вскоре сдался русам, наряду с Малым Преславом (Переяславцем) и еще несколькими при дунайскими крепостями. Повесть временных лет говорит о 80 городах «по Дунаеве», взятых Святославом; но М. С. Дринов справедливо заподозрил здесь заимствование из Прокопия Кесарийского, у которого есть известие, что в VI в. император Юстиниан I воздвиг на берегу Дуная до 80 укреплений[340]. По всей вероятности, как и было условлено с Никифором, Святослав захватил Добруджу и опустошил прилегавшие к ней с юга области. Скилица сообщает, что русы «разорили многие города и села болгар, захватили обильную добычу[341] и возвратились к себе».
Печенежский набег на Киев 968 г.
Причину возвращения Святослава из Болгарии Повесть временных лет объясняет в статье под 968 г. Оказывается, в то время, когда «Святослав бяше Переяславци [на Дунае]», Киев обступила печенежская орда: «придоша печенези на Руску землю первое [впервые]». Ольга затворилась в городе со своими внуками, сыновьями Святослава – Ярополком, Олегом и Владимиром (так мы впервые узнаем, что Святослав был многоженец). На помощь киевлянам пришли какие-то люди «оноя [той] страны Днепра» (то есть с днепровского левобережья), приплывшие к городу в ладьях. Возглавлял их воевода Претич. Но эта флотилия робко толклась у противоположного берега, не решаясь переправиться на другую сторону. А снестись с осажденными, чтобы они поддержали высадку на берег одновременной вылазкой из города, у Претича не было возможности – так плотно печенеги обложили Киев. Между тем киевляне стали изнемогать от голода и жажды. Наконец, когда терпеть тугу долее стало невозможно, осажденные собрались на вече и решили: если не найдется среди них смельчака, который взялся бы нынче же перебраться на ту сторону Днепра и оповестить Претича, чтобы он не медлил с переправой, то завтра утром горожане откроют ворота печенегам. Один отрок вызвался идти. Он вышел из города с уздечкой в руке и побежал через печенежский табор, спрашивая у попадавшихся ему на пути степняков, не видел ли кто из них его коня. И так как он говорил по-печенежски, то враги принимали его за своего. Добежав до Днепра, отрок скинул с себя одежду и бросился в волны. Тут только печенеги сообразили, что это киевский гонец, и стали стрелять по нему из луков, но не попали. Люди Претича, наблюдавшие за переполохом в печенежском стане, поплыли навстречу пловцу и взяли его в ладью. Приведенный к воеводе, отрок передал ему решение киевлян. Претич и не помышлял биться со всей ордой, чтобы спасти Киев. Но дабы избежать Святославова гнева, он решил заутра пробиться в город, захватить Ольгу и княжичей и умчать их на левый берег. Незадолго до рассвета дружина Претича села в ладьи и громко затрубила; киевляне отозвались дружным криком. И вдруг печенеги бросились врассыпную – им показалось, что это подоспело войско Святослава. Княжескую семью без помех переправили на другой берег. Тем временем печенежский хан, опомнившись, подъехал один к воеводе Претичу и спросил, кто он, не князь ли. Претич отвечал, что он княжий «муж» и пришел со сторожевым отрядом, а Святослав идет следом с бесчисленным войском – это он добавил, чтобы припугнуть вражину. Хан запросил мира; Претич великодушно протянул ему руку. Они обменялись оружием в знак дружбы, и хан отъехал. Однако печенеги не ушли в степь – встали неподалеку от Киева, на Лыбеди. «И послаша кияне к Святославу, глаголюще: „ты, княже, чюжея земли ищеши
Горлышко бурдюка с изображением кочевника и повозки, запряженной верблюдом
С первого взгляда этот летописный рассказ можно принять за красочную иллюстрацию к показанию Константина Багрянородного о том, что русы не имеют возможности производить набеги на чужие земли, если находятся во вражде с печенегами, – почему он и производит на историков впечатление достоверного свидетельства. Однако придавать ему значение исторического сообщения нельзя. Догадываясь о фольклорных корнях летописной статьи под 968 г., A. A. Никитин бегло заметил, что «рассказ об осаде Киева… на самом деле не имеет никакого значения для биографии Ольги и Святослава, поскольку главным его героем выступает „воевода Претич“»[342]. Впрочем, и Претич здесь – фигура более или менее случайная. Например, в пропавших летописных списках, которыми пользовался Ф. А. Гиляров, место Претича занимал другой, безымянный персонаж, и не воевода, а князь: «В то же время приидоша печенеги на Киев, Ольга же со внучатами своими и с Ярополком, Олегом и Владимиром затворися в Киеве, печенеги же едва не взяша град, аще бы некий князь из-за Днепра поспешил и защитил его, ко Святославу же отписа сице: ты, княже, чужие земли доступаеши, а твою печенеги воюют, а аще вскоре не придеши, не имаша видети ни матери твоея, ни детей»[343].
Очевидно, в X–XI вв. на Руси существовало сказание (его легко вычленить из летописной статьи под 968 г.) о спасении Киева от печенегов неким предводителем «людья оноя страны Днепра». В Повесть временных лет оно попало по чисто литературным соображениям. Использование этого сюжета дало летописцу возможность, во-первых, упомянуть о «внуках Ольги» (Ярополке, Олеге и Владимире), которым вскоре предстояло выступить на сцену, и, во-вторых, «вернуть Святослава в Киев для того, чтобы он мог проститься с матерью и распределить „столы“ между сыновьями»[344].
Обрабатывая предание, древнерусский книжник, к счастью, обошелся с его текстом очень бережно. Он даже сохранил имеющееся там указание на то, что все случившееся относится ко времени, когда «придоша печенези на Руску землю первое», не заметив, что применительно к 968 г. эта фраза является вопиющим анахронизмом, ибо согласно самой же Повести временных лет первый печенежский набег произошел добрых полсотни лет назад, в 915 г.: «Приидоша печенези первое на Руськую землю, и сотворивше мир с Игорем…» Эта дата, несмотря на всю ее условность, в гораздо большей степени соответствует исторической истине. Отсюда следует, что эпическое предание об осаде Киева печенегами, помещенное в летописи под 968 г., в действительности рассказывало о событии, случившемся в начале X в.
Сама структура летописной новеллы свидетельствует о чужеродности фигур Ольги и Святослава оригинальному тексту сказания о спасении Киева, в чем нетрудно убедиться, изъяв их из повествования, – эта операция ничуть не нарушит развертывания сюжета. До какой степени последний не нуждается в этих персонажах, хорошо видно из того, что вечевая сходка киевлян, на которой обсуждается вопрос о сдаче города печенегам, происходит без малейшего участия Ольги: о княгине и ее внуках «кияне» даже не вспоминают. История же с возвращением Святослава пришита к финалу предания нитками такой сияющей белизны, что не заметить их просто невозможно. Отправить послов к князю надлежало бы людям «оноя страны Днепра» еще во время осады Киева, но по сюжету они этого не делают – конечно, по той единственной причине, что Святослава не было в числе действующих лиц сказания. Зато послы «киян» волею летописца благополучно минуют печенегов, все еще стоящих возле Киева, и беспрепятственно добираются до Переяславца на Дунае. Заметим, что Святослав мог подоспеть на помощь Киеву в лучшем случае только через два с половиной – три месяца. Между тем печенежский хан, даже будучи совершенным простофилей, уже на третий день после заключения перемирия с Претичем должен был догадаться, что его надули. Тем не менее летописец заставляет печенегов пассивно дожидаться возвращения Святослава, дабы он мог обрушить на их головы свой карающий меч. Немыслимый бросок Святославовой дружины «вборзе» из Переяславца в Киев окончательно вытесняет из повествования исторические реалии древнего предания (войско Претича, как и положено русам X в., передвигается по воде, в ладьях), знаменуя полное торжество современной летописцу действительности второй половины XI – начала XII в., эпохи стремительных конных рейдов и лихих кавалерийских сшибок.
Историческая несостоятельность летописного сообщения под 968 г. видна также из того, что оно противоречит всему ходу кампании Святослава в Болгарии. Если предположить, что посольство киевлян действительно было отправлено в Переяславец, то оно должно было явиться к Святославу не позднее сентября. Это, в свою очередь, означает, что князю следовало прервать едва начавшийся (в августе) поход против болгар и поспешить в Киев – иначе он не смог бы разбить под городом печенегов, которые в конце октября сами ушли бы на зимние кочевья. Но свидетельства византийских писателей, да и самой Повести временных лет (взятие множества городов, разорение целых областей по Дунаю и т. д.) говорят о том, что поход Святослава длился весь военный сезон, то есть до октября – начала ноября, и закончился не внезапным уходом «вборзе», а неторопливым вывозом из ограбленной дотла страны «обильной добычи».
Глава 3. Конец правления княгини Ольги
Разгром Хазарии
В 969 г. вопли о пощаде и проклятия свирепому «народу рос» раздались из восточной оконечности Европы.
В исторической литературе отношения Руси и Хазарии довольно часто бывали представлены неверно – Хазария будто бы только и делала, что совершала набеги на мирных киевских пахарей[345]. Но археология и письменные источники не дают повода говорить о вредоносности хазарского соседства для восточнославянских племен. Напротив, «можно считать провидческим взгляд В. О. Ключевского на „хазарское иго“, как на отношения, способствовавшие развитию экономики славян»[346], благодаря притоку из каганата в восточнославянские земли арабского серебра. Страдающей стороной (по крайней мере, с X в.) скорее была Хазария, постоянно терпевшая от русов (можно вспомнить письмо царя Иосифа, где он ставит себе в заслугу то, что, «ежечасно» отбиваясь от русов, не позволяет им прорываться в Каспийское море).
Последний год правления Ольги был отмечен грандиозным походом Русской земли в самое сердце Хазарии. Руководил русской ратью, вероятно, кто-то из Ольгиных воевод. Война началась на Средней Волге и закончилась на Каспии. Все немногие сведения об этом победоносном прорыве русских дружин на восток исходят от стороннего наблюдателя – арабского путешественника и писателя Ибн Хаукаля, который в 969 г. проезжал по южным областям Прикаспия, где повстречал многочисленных беженцев из Хазарии. По их словам, все Поволжье и значительная часть западного побережья Каспийского моря подверглись страшному разгрому.
Горлышко бурдюка и прорись изображений на нем
Немного позже, в конце 70-х – начале 80-х гг. X в., работая над своей «Книгой путей и стран», Ибн Хаукаль несколько раз вспомянул о тех событиях. «Булгар, – пишет он в одном месте, – город небольшой… и опустошили его русы, а затем пошли на Хазаран, Самандар и Итиль, и случилось это в 358 году [хиджры; по европейскому летоисчислению ноябрь 968 – ноябрь 969 г.]». Говоря о посещении им хазарского города Семендера (на Тереке), Ибн Хаукаль приводит следующие подробности: «В хазарской стороне есть город, называемый Самандар… Были в нем многочисленные сады: говорят, что содержали они около 40 тысяч виноградников, а я спрашивал об этом городе в Джурджане [на южном побережье Каспия] в 358 году [хиджры], вследствие близкого знакомства с этим городом, и сказал тот, кого я спрашивал: „Там виноградники или сад такой, что был милостыней для бедных, а если осталось там что-нибудь, то только лист на стебле“. Пришли на него русийи, и не осталось в городе ни винограда, ни изюма. А населяли этот город мусульмане, группы приверженцев других религий и идолопоклонники, и ушли они, а вследствие достоинства их земли и хорошего их дохода не пройдет и трех лет, и станет, как было [в тех местах виноградная лоза дает первые плоды через три года]. И были в Самандаре мечети, церкви и синагоги, и свершили свой набег эти русы на всех, кто был на берегу Итиля из числа хазар, булгар и буртасов, и захватили их, и искал убежища народ Итиля на острове Бабал-Абваб [видимо, один из островов в дельте Волги] и укрепился на нем, а часть их в страхе поселились на острове Сийах-Куих [Мангышлак]». И, подводя итог, Ибн Хаукаль пишет: «Не оставил в наше время ничего этого [имущества и т. д.] ни у буртасов, ни у хазар народ рус…»
Поход 969 г. в Хазарию преследовал, по-видимому, чисто политические цели. Мы видели, что с конца 30-х гг. X в. Русь неустанно старалась расширить свое влияние в Северном Причерноморье, для того чтобы: 1) навязать Византии военно-стратегическое партнерство в этом регионе и 2) повысить международный статус Русской земли и киевских князей. Первая задача была решена князем Игорем. По договору 944 г. Русская земля сделалась официальным союзником Византии на северных берегах Черного моря. Но притязания киевских правителей на высокие титулы наталкивались на консерватизм византийской политики. Несмотря на то что в первой половине X в. могущество Руси постоянно росло, а Хазария столь же неуклонно слабела, Византия по традиции ставила хазарского кагана выше великого русского князя. К дипломатическому документу, адресованному главе Хазарии, в императорской канцелярии привешивалась печать стоимостью в три золотых солида, тогда как «архонт» и «архонтисса Росии» получали от василевсов грамоты с печатью стоимостью в два золотых солида. Ольга собралась исправить эту историческую и политическую нелепость. Вероятно, замысел волжско-каспийского похода созрел у нее после падения Саркела, когда военная немощь каганата вдруг обнаружилась воочию. Разорение Итиля и Семендера явилось завершением длительного военного давления Русской земли на Хазарскую державу.
Русы не закрепились в Поволжье и в том же 969 г. вернулись в Киев[347]. Но бассейны Дона и Северского Донца во второй половине X в. стали активно заселяться славянами. Остатки прежнего населения Саркела были поглощены многочисленными славянскими переселенцами, и к началу XI в. Саркел превратился в русский город – Белую Вежу. Народы Поволжья, лишь краем задетые походом 969 г., как то буртасы и волжские булгары, довольно скоро оправились от причиненных им разрушений. Но для Хазарского каганата русский удар оказался смертельным, и спустя три-четыре десятилетия это государственное образование окончательно исчезло с лица земли.
Смерть Ольги
Повесть временных лет ничего не знает о русском походе 969 г. на Волгу. «Лето 6477» отмечено в ней только как год кончины княгини Ольги. Прогнав печенегов, «рече Святослав к матери своей и к боляром своим: „Не любо ми есть жити Кыеве, хощю жити Переяславьци в Дунае, яко то есть среда земли моей, яко ту вся благая сходяться: от Грек паволоки, злато, вина и овощеве разноличьнии, из Чех и из Угьр – серебро и комони, из Руси же – скора и воск и мед и челядь“». Ольга, которая в это время была смертельно больна, уговаривала его дождаться ее смерти: «погреб [похоронив] мя, иди куда хощеши». И «по трех днех умре Ольга. И плакася по ней сын ея и внуци ея и людье вси плачем великим. И несоша и погребоша ю [ее] на месте. И бе заповедала Ольга не творити тризны над собою. Бе бо имущи презвутер [священника], сей похорони блаженную Ольгу [по христианскому обряду]».
Согласно Иакову Мниху, княгиня умерла 11 июля.
Ольгино Житие добавляет, что тело княгини по смерти сохранялось нетленным и источало благоухание. Князь Владимир перенес честные мощи своей бабки в построенную им церковь Успения Пресвятой Богородицы (Десятинную) и положил у стены, в открытом каменном саркофаге. Верующие по своим молитвам получали возле Ольгиной гробницы исцеления от недугов. Особенно поражало людей следующее чудо. Над гробницей Ольги в церковной стене было сделано оконце, которое само приоткрывалось перед теми, кто приходил к чудотворным мощам с твердой верою, причем наиболее достойные могли видеть исходящее от них чудесное сияние; маловерные же не только не имели возможности взглянуть на мощи через окошко, но даже и в самом храме видели один гроб. Все эти подробности появились в позднейшей церковной традиции; Иакову Мниху и Повести временных лет они не известны. В 1635 г. киевский митрополит Петр Могила, расчистив развалины Десятинной церкви, провозгласил, что открыл останки Ольги. Но в XVIII в. Синод поставил под сомнение подлинность найденных мощей и, под давлением правительства, скрыл их в некоем тайном месте.
Исторический образ Ольги в памяти русских людей расслоился на двух, очень не похожих друг на друга женщин. В церковно-книжной традиции Ольга чтилась как «мудрейшая всех человек», «блаженная» (с 1547 г. – святая равноапостольная) княгиня, первая вошедшая в Царство Небесное «от Руси». Летописец заключил повесть о ней вдохновенным панегириком: «Си бысть предтекущи хрестияньстей земли, акы деньница пред солнцем и акы заря пред светом; си бо сияше, акы луна в нощи, тако и си в неверных человецех светяшеся, акы бисер в кале. Кальни бо беша грехом, неомовени крещением святым. Си бо омыся купелию святою, и совлечеся греховныя одежа ветхаго человека Адама и в новый Адам облечеся, еже есть Христос. Мы же рьцем к ней: радуйся, русьское познание к Богу, начаток примирения быхом. Си первое вниде в цесарьство небесное от Руси; сию бо хвалят русьстии сынове, акы начальницю, ибо по смерти моляше Бога за Русь».
В народной среде отношение к Ольгиной «мудрости» (в языческом ее понимании) колебалось между восхищением и страхом. Хитрость вождя, его умение говорить «клюками» были вообще чрезвычайно ценимыми свойствами[348]. Но если обладательницей их была женщина, то это пробуждало в мужчинах древний ужас перед демонической Лилит[349], губительницей мужчин[350]. Победа Ольги над «древлянами» глубоко врезалась в народную память, где, однако же, княгиня-мстительница преобразилась в опасную ведунью, которая «перевела много князей»[351], в том числе и самого Игоря. В этом качестве «мудрая» Ольга встала в ряд с другими «злыми женами» древнерусских былин[352]. Смешанное со страхом преклонение перед сверхъестественными способностями Ольги выразилось также в почитании природных и рукотворных Ольгиных «мест» и реликвий. Стоит отметить, что большинство таких памятников не имеет отношения к христианству Ольги, к церковному прославлению ее как святой равноапостольной княгини, будучи напрямую связано с языческой символикой, – например, сани (важный атрибут славянской похоронной обрядности), колодцы или камни (почитание славянами колодцев-«кладезей» и камней – неотъемлемая часть обличительной антиязыческой церковной литературы) и т. д. Похоже, что крещение Ольги и ее последующая канонизация почти не остановили на себе народного внимания, прошли как-то мимо него.
Вокняжение Святослава в Киеве
Со смертью Ольги киевский стол освободился для Святослава. Вряд ли он присутствовал при кончине матери, как о том говорит Повесть временных лет. По отношению к Святославу сюжетная линия статьи о смерти Ольги является лишь продолжением «печенежской» статьи под 968 г. – как мы могли убедиться, вполне легендарной по своему происхождению. И в рассказе о пребывании князя в Киеве мы вновь видим следы смещения места и времени действия. Знаменитая фраза Святослава о достоинствах Переяславца, где «вся благая сходятся», не могла быть сказана в Киеве. A. C. Демин верно подметил, что в этом фрагменте летописи «Русь по отношению к земле Святослава представлена внешней, сопредельной страной, из которой блага текут в Переяславец, – наподобие Византии, Чехии, Венгрии. Из Руси в Переяславец поступает даже „челядь“, которая в летописи упоминается только как объект внешних связей Руси (дары, трофеи и пр.). Такое отношение к Руси как загранице абсолютно необычно для русских персонажей летописи»[353]. Своими словами Святослав отделяет себя от Русской земли, с которой он намерен торговать, как с любой другой перечисленной державой[354]. Таким образом, весьма вероятно, что фраза «не любо ми есть жити Кыеве, хощю жити Переяславьци в Дунае» и т. д. была заимствована летописцем из утраченного дружинного предания о Святославе, где, однако, князь произносил ее, находясь не в Киеве, а в каком-то другом городе, может быть, в самом Переяславце.
По сообщению Скилицы, в 969 г. Святослав был далеко от Киева, так как русы «снова двинулись против Болгарии и совершили то же, что и в первый раз, и даже еще худшее». Впрочем, Скилица в данном случае просто повторяет свое собственное известие под 968 г. о первом походе русов в Болгарию (см. выше). Это снижает степень достоверности его слов, тем более что ни Лев Диакон, ни Повесть временных лет не пишут о вторичном походе Святослава на Дунай в 969 г. Но где бы ни находился князь в это время – в Болгарии или в «русской» Таврике, – несомненно, что он прибыл в Киев уже после кончины Ольги, где-то в конце лета – начале осени 969 г., вероятно будучи извещен об этом событии киевскими послами.
Вокняжение Святослава в Русской земле ознаменовалось прежде всего разрывом с Ольгиной политикой христианизации страны. Князь немедленно попытался вернуть «кыян» к языческой старине. Киевские христиане, по-видимому, не могли оказать организованного сопротивления, так как со смертью княгини остались без предводителя: Олег II умер еще раньше Ольги – по моравским известиям, в 967 г. Возврат к язычеству сопровождался актами насилия над христианами. Согласно Иоакимовской летописи, Святослав разрушил храм Святого Николая в Угорском. Подтверждением этого известия могут служить результаты раскопок в Киеве, в районе нынешней Владимирской улицы (на нечетной ее стороне), где было обнаружено языческое капище, построенное до 980 г. на месте снесенного христианского храма[355]. Археологи также отмечают, что в 70-х гг. X в. христианское кладбище на усадьбе Десятинной церкви прекращает свое функционирование, а находки предметов христианского культа, относящиеся к этому времени, происходят из северных районов Русской земли (преимущественно с территории Верхнего Поднепровья), где, видимо, искали прибежища от гонений киевские христиане[356].
Впрочем, несмотря на то, что христианская община Киева сократилась численно за счет беженцев и тех, кто вернулся к язычеству, Русская Церковь не была уничтожена полностью, и, как свидетельствует Иоакимовская летопись, Святослава в его последнем походе на греков сопровождало множество воинов-христиан и даже священники[357]. В исторической перспективе официальная реставрация язычества в Русской земле означала не победу над христианством, а всего лишь незначительное замедление поступательного хода истории. Благодаря Святославу «сумерки богов» сгустились над языческим пантеоном Русской земли с опозданием на двадцатилетие.
Распределение «столов»
Под 970 г. Повесть временных лет приводит известие о распределении Святославом «столов» между сыновьями: «Святослав посади Ярополка в Киеве, а Олега в Деревех». Обычай посажения княжьих сыновей по городским «столам» засвидетельствован примером самого Святослава, который в юности «сидел» в Немогарде. Поэтому в целом летописное сообщение заслуживает доверия, хотя и с той поправкой, что еще один сын Святослава, по всей видимости, получил в удел Тмуторокань, как это явствует из уже цитированного выше показания Кедрина о «Сфенге, брате Владимира», действовавшем в начале XI в. в районе восточного Крыма.
В том же году Святослав принял новгородское посольство: «В се же время придоша людье ноугородьстии, просяще князя собе: „Аще не пойдете к нам, то налезем князя собе“». Ярополк и Олег будто бы «отперлись», не захотев ехать на край света, и тогда Святослав дал новгородцам несовершеннолетнего Владимира, который отбыл в Новгород под опекой своего дяди Добрыни, Малушиного брата.
Таково первое достоверное известие о контактах между Киевом и Словенской землей, отрицать которое по существу невозможно, ибо дальнейшая прочная связь Владимира с Новгородом необъяснима без учета данного сообщения Повести временных лет. Необходимость приглашения князя со стороны естественным образом вытекала из тех политических условий, в которых находился Новгород в первые десятилетия своего существования. Его стремление к политическому первенству в Словенском союзе в значительной степени ослаблялось разобщенностью знатных родов, стоявших во главе городской общины. Вследствие постоянной внутренней вражды и соперничества новгородские старейшины не имели возможности выдвинуть «надплеменного» князя из своей собственной среды. Между тем отсутствие князя отрицательно сказывалось не только на политическом престиже Новгорода, но также и на отправлении новгородцами религиозного культа, поскольку именно на князе лежала обязанность исполнения некоторых жреческих функций. Кроме того, «на князя тогда смотрели как на существо высшего порядка, наделенное сверхъестественными способностями, присутствие которого благотворно отражалось на жизни людей. Не случайно СМ. Соловьев по поводу просьбы новгородцев дать им князя… замечал: „Мы знаем религиозное уважение, которое питали северные народы к князьям, как потомкам богов, одаренным вследствие того особенным счастьем на войне“»[358]. Посылка за князем в Киев была отличным выходом из создавшейся ситуации, ибо «тот, кто получал отпрыска знатного рода на воспитание, как бы внутренне приобщался к „удаче“ и „счастью“ этого рода и мог рассчитывать на его поддержку»[359]. Отныне сознательное использование легитимной власти князей «от рода русского» станет одним из важнейших факторов возвышения Новгорода. Вместе с тем выбор новгородцев стал ярким свидетельством возросшего международного значения Русской земли и киевской династии.
Глава 4. Рывок на Балканы
Византия меняет политику на Балканах
Вторжение Святослава в Болгарию вызвало раскол среди болгарской знати. Вокруг русского князя сплотились все те, кто был недоволен провизантийской политикой царя Петра. В их лице Святослав приобрел твердую опору в завоеванных областях.
Во внутренних районах Болгарии у Святослава тоже было немало сторонников. Поэтому Петр, все больше терявший поддержку у своих подданных, обратился за помощью к императору Никифору, в надежде, что та рука, которая вызвала русские полчища из скифской полунощи, сможет и загнать их обратно. Осенью 969 г. болгарские послы встретились с Никифором, «умоляя его», по словам Льва Диакона, «как можно скорее прийти к ним на помощь, отвратить повисшую над их головами секиру тавров и обезвредить ее».
Никифор и сам видел, что низведенная до ничтожества Восточная Болгария царя Петра уже не представляет угрозы для Византии. Теперь главная опасность исходила от Западной Болгарии, правитель которой, Никола Шишман, занял откровенно враждебную империи позицию. Беспокойство у василевса вызывал также Святослав, внезапно превратившийся из мелкого князька в могущественного государя. К тому же, как пишет Лев Диакон, до Никифора дошел слух, что «окончательно уклонившийся от истинного пути патрикий Калокир… вышел из-под его власти» и будто бы подбивает русского князя помочь ему овладеть ромейским престолом. За это Калокир обещал Святославу «огромные, несказанные богатства из царской сокровищницы». Была ли то правда, или против Калокира интриговали его завистники, доподлинно неизвестно; но при византийском дворе не было принято пропускать мимо ушей подобного рода предостережения.
В этой ситуации Никифору показалось полезным поддержать Петра против русов и Шишмана. Однако, пока шли переговоры, Петр тяжело заболел и добровольно оставил престол, удалившись в монастырь (умер он 30 января 970 г.). Тогда Никифор вернул свободу его сыновьям, Борису и Роману, которых с 963 г. удерживал в Константинополе, и отослал их в столицу Восточной Болгарии Великий Преслав. Старший сын Петра был провозглашен «василевсом болгар» под именем Бориса II.
В октябре 969 г. Никифор начал готовиться к войне со Святославом. В разгар военных приготовлений в Константинополь пришла весть о захвате Антиохии войсками полководца Михаила Вурца (28 октября 969 г.). Казалось бы, это известие должно было обрадовать Никифора, но вместо этого император «впал в уныние и печаль». Дело было в том, что незадолго до этого в византийской столице распространилось поверье, будто василевс не переживет падения Антиохии; знатоки даже ссылались на письменное предсказание скорой смерти Никифора, сделанное неким монахом. Император был сильно смущен этими слухами. Наказав чрезмерно ретивого Вурца, он подверг и себя усиленным аскетическим упражнениям, при помощи которых надеялся отвести беду. Поход в Болгарию был отложен до лучших времен. Теперь Никифор думал только об обороне. По его приказу на стенах Константинополя были расставлены метательные орудия, а через бухту Золотой Рог протянута тяжелая железная цепь.
Приход к власти Иоанна Цимисхия
Как ни странно, нелепое пророчество сбылось, а народные ожидания оправдались. Двоюродный брат императора Иоанн Цимисхий, при участии обиженного Михаила Вурца и с благословения императрицы Феофано, опекунши малолетних братьев-императоров, составил заговор против Никифора. В ночь на 10 декабря 969 г. Никифор был убит в своей спальне после зверских издевательств. Цимисхий был провозглашен василевсом ромеев. По церковным понятиям того времени помазание на царство снимало с помазанника смертный грех убийства. Искупив таким образом вину перед Богом, Иоанн постарался оправдаться в глазах людей тем, что удалил Феофано в изгнание и наказал одного из своих сообщников – некоего Льва Валанта, который первым ударил мечом Никифора (впрочем, остальные заговорщики не пострадали).
В лице нового василевса империя приобрела выдающегося правителя. С воцарением Иоанна Византия вступила в пору наивысших военных успехов. Ему тогда шел 45-й год. В описании Льва Диакона он выглядел так: «Лицо белое, здорового цвета, волосы белокурые, надо лбом жидкие, глаза голубые, взгляд острый, нос тонкий, соразмерный, борода вверху рыжая и слишком суженная по сторонам, а внизу правильной формы и не подстриженная. Он был малого роста[360], но с широкой грудью и спиной; в нем таилась гигантская сила, руки обладали ловкостью и непреодолимой мощью; геройская душа его была бесстрашна, непобедима и отличалась поразительной для такого маленького тела отвагой. Он один без боязни нападал на целый отряд и, перебив множество врагов, с быстротой птицы возвращался к своему войску, целый и невредимый. В прыганье, игре в мяч, метании копья и стрельбе из лука он превосходил всех своих сверстников. Говорят, что он выстраивал в ряд четырех скакунов и, птицей мелькнув над тремя из них, садился на последнего. Он так метко направлял дротик в цель, что тот пролетал через отверстие величиной в кольцо… Он клал кожаный мяч на дно стеклянной чаши и, пришпорив коня, проносился на полном скаку, ударяя по нему рукоятью копья так, что мяч подпрыгивал и устремлялся в воздух, чаша же оставалась совершенно целой и не двигалась с места. Он всех превосходил щедростью и богатством даров… Он был человеколюбив и ко всем обращался с открытым сердцем и лаской, расточая, подобно пророку, елей благотворительности; если бы паракимомен Василий не обуздывал его ненасытное стремление оказывать благодеяния согражданам, он очень скоро исчерпал бы всю императорскую казну на раздачи бедным. Но недостаток Иоанна состоял в том, что он сверх меры напивался на пирах и был жаден к телесным наслаждениям».
Положение Цимисхия на первых порах было незавидным. Многие провинции империи терзал голод, длившийся уже третий год, арабы собирались отнять у ромеев Антиохию, а в Малой Азии полководец Варда Фока, племянник Никифора, поднял восстание против узурпатора престола.
Ухудшилась и обстановка на Балканах. По сообщению арабского историка Яхьи, «дошло до Цимисхия, что русы, с которыми Никифор заключил мир и условился насчет войны с болтарами, намереваются идти на него и воевать с ним и мстить ему за [убиение] Никифора». Примерно в том же духе пишет о намерениях Святослава Скилица: «А народ росов… не помышлял более о возвращении домой. Пораженные прекрасным расположением местности, росы разорвали договор, заключенный с императором Никифором, и сочли за благо остаться в стране и владеть ею».
Сама логика развития событий толкала Святослава к тому, чтобы вслед за присоединением Добруджи попытаться захватить и Восточную Болгарию. Особенно побуждал его к этому Калокир, который, по сведениям Скилицы, именно в это время открыто заявил о своих притязаниях на ромейский престол, говоря, «что если он будет провозглашен ими [русами] императором ромеев, то отдаст им Болгарию, заключит с ними вечный союз, увеличит обещанные им по договору дары и сделает их на всю жизнь своими союзниками и друзьями». Насильственная смена правительства в Константинополе была удобным поводом к тому, чтобы отбросить в сторону все прежние договоренности.
Второй поход Святослава на Балканы
Поход на Балканы 970 г. был спланирован Святославом с учетом опыта похода князя Игоря против Византии в 944 г. Святослав вступил в Восточную Болгарию во главе широкой коалиции. К своему войску, состоявшему из личной дружины, ополчения Русской земли и отрядов черноморских русов, он присоединил верных ему болгар. А поскольку вести сухопутную войну было немыслимо без участия конницы, Святослав заключил союз с печенегами и венграми. Договор с последними, согласно В. Н. Татищеву, даже был скреплен династическим браком: Святослав взял в жены венгерскую княжну.
Летом 970 г. союзное войско, насчитывавшее не менее 20 000–30 000 человек, подступило к Великому Преславу. Битва с армией Бориса II произошла под стенами города. Сражение было упорным. «И излезоша болгаре на сечю противу Святославу, – говорит Повесть временных лет, – и бысть сеча велика, и одолеваху болгаре; и рече Святослав воем своим: „уже нам пасти зде; потягнем мужескы и крепко, братие!“ И к вечеру одоле Святослав, и взять град копием…» Борис II и Роман попали в плен. Святослав оставил Борису его царские регалии и не прикоснулся к царской сокровищнице. Этот факт свидетельствует о том, что Святослав не ставил себе целью разрушение болгарской государственности, дабы не настроить против себя население Болгарии. Скорее всего, он собирался сохранить за Борисом II номинальную власть на условиях его даннической зависимости от Руси.
Оставив Бориса и Романа в почетном плену под охраной русского гарнизона, Святослав двинулся в глубь страны, «воюя и грады разбивая, иже стоят и до дняшнего дня пусты». Русское войско прокатилось по Восточной Болгарии, как пылающая головня по сжатой ниве. Особенно сильному разгрому подвергся Филиппополь (Пловдив). По словам Льва Диакона, Святослав, с боя взяв этот город, «со свойственной ему бесчеловечной свирепостью посадил на кол двадцать тысяч оставшихся в городе жителей». Количество жертв террора было, конечно, непомерно раздуто молвой (Лев Диакон в этом месте своего сочинения признается, что пользуется дошедшими до него слухами), но Филиппополь после нашествия Святослава действительно обезлюдел до того, что Иоанн Цимисхий несколькими годами позже был вынужден переселить туда колонистов из других районов. Память о жестокости русов была жива в здешних местах еще и в XII в. (разорение Филиппополя, в частности, упоминает в своем историческом труде византийская принцесса Анна Комнин). Должно быть, репрессии обрушивались в первую очередь на ту часть болгарской знати, которая тяготела к союзу с Византией. Но, конечно, война задела самые широкие слои населения. Если Святослав, возможно, применял карательные меры обдуманно и избирательно, ибо имел в виду прежде всего политическую цель – сломить национальное сопротивление болгар и привести страну к покорности, то печенеги и венгры, пришедшие в Болгарию за добычей, грабили всех без разбору.
Переговоры Святослава с Иоанном Цимисхием
Через несколько недель после вторжения вся Восточная Болгария оказалась в руках Святослава. Союзное войско остановилось у самой границы Византии. Цимисхий, занятый мятежом Варды Фоки и войной с арабами, почел за лучшее вступить в переговоры со Святославом.
«И вот [Иоанн] отрядил к нему послов, – пишет Лев Диакон, – с требованием, чтобы он, получив обещанную императором Никифором за набег на мисян награду, удалился в свои области и к Киммерийскому Боспору, покинув Мисию [Болгарию], которая принадлежит ромеям…» Но «Сфендослав[361] очень гордился своими победами над мисянами; он уже прочно овладел их страной и весь проникся варварской наглостью и спесью… Ромейским послам Сфендослав ответил надменно и дерзко: „Я уйду из этой богатой страны не раньше, чем получу большую денежную дань и выкуп за все захваченные мною в ходе войны города и за всех пленных. Если же ромеи не захотят заплатить то, что я требую, пусть тотчас же покинут Европу, на которую они не имеют права, и убираются в Азию, а иначе пусть и не надеются на заключение мира с тавроскифами“».
Слова Святослава, заставляющие вспомнить аналогичную угрозу болгарского царя Симеона, который в свое время намеревался полностью очистить от византийцев Балканский полуостров, позволяют предположить, что русский князь чувствовал за спиной поддержку значительной части болгарского общества, настроенной на то, чтобы при помощи русов вернуть Болгарии былую славу. Армянский историк XI в. Степанос Таронский в своей «Всеобщей истории» даже представил дело так, что именно болгары «при помощи рузов вышли против Кир-Жана [Цимисхия]». И византийские писатели волей-неволей свидетельствуют, что, несмотря ни на какие репрессии, болгары видели в Святославе своего вождя. Лев Диакон в одном месте своей «Истории» заметил, что множество болгар помогало русам из ненависти к ромеям, считая последних виновниками нашествия русов на их землю. А Скилица прямо говорит, что болгары объединились с русами «для общего дела». Наиболее яростные противники Византии из числа болгар оставались со Святославом до самого конца.
Получив «надменный» ответ Святослава, Цимисхий вновь направил к нему послов. На этот раз император указал, что Византия и Русь связаны договором дружбы 944 г., и напомнил сыну Игоря печальные последствия забвения клятвенных обещаний: «Полагаю, что ты не забыл поражения отца твоего Ингоря, который, презрев клятвенный договор, приплыл к столице нашей с огромным войском на 10 тысячах судов, а к Киммерийскому Боспору прибыл едва лишь с десятком лодок, сам став вестником своей беды». В конце послания Иоанн предложил Святославу добром покинуть Болгарию, грозя в противном случае выгнать его силой.
«Это послание, – говорит Лев Диакон, – рассердило Сфендослава, и он, охваченный варварским бешенством и безумием, послал такой ответ: „Я не вижу никакой необходимости для императора ромеев спешить к нам; пусть он не изнуряет свои силы на путешествие в сию страну – мы сами разобьем вскоре свои шатры у ворот Византия [Константинополя] и возведем вокруг города крепкие заслоны, а если он выйдет к нам, если решится противостоять такой беде, мы храбро встретим его и покажем ему на деле, что мы не какие-нибудь поденщики, добывающие средства к жизни трудами рук своих[362], а мужи крови[363], которые оружием побеждают врага. Зря он по неразумию своему принимает росов за изнеженных баб и тщится запугать нас подобными угрозами, как грудных младенцев, которых стращают всякими пугалами“».
Скилица сообщает о ходе русско-византийских переговоров 970 г. гораздо сдержаннее, без сочинения драматических монологов: «…росы рассматривали Болгарию как свою военную добычу и дали послам Цимисхия, который обещал заплатить все, обещанное им Никифором, ответ, преисполненный варварской хвастливостью; ввиду этого стало необходимо решить дело войной». Еще более лаконична Повесть временных лет: «И посла [Святослав] к греком глаголя: „хочю на вы ити и взяти град ваш“».
Вторжение Святослава во Фракию и битва под Аркадиополем
Основные силы византийской армии были задействованы в Малой Азии против Варды Фоки и арабов. Поэтому весть о неминуемой войне с русами вызвала в Константинополе панику[364]. По известию анонимного трактата «Древности Константинополя» (около 995 г.), жители столицы решили, что сбывается древнее пророчество «о последних днях города, когда росы будут готовы разрушить этот город»[365], начертанное на цоколе конной статуи, стоявшей на площади Тавра. На Цимисхия, еще ничем не проявившего себя, надеялись мало. Митрополит Иоанн Мелитенский (или некто, скрывшийся под его именем) написал эпитафию для надгробия Никифора Фоки с просьбой восстать из праха и защитить город,
ибо Армия русов грозит нам, Племя скифское жаждет убийства, Чужеземцы грабят твой город, Чужеземцы, которых раньше Лишь одна твоя статуя только Пред вратами града Византия Трепетать заставляла от страха[366].Стремясь выиграть время, Цимисхий поручил Варде Склиру, родному брату своей покойной жены и опытному военачальнику, задержать продвижение врага к столице. В его распоряжение император предоставил спешно набранное во Фракии 12-тысячное войско.
Святослав направил против ромеев только часть своего войска, присоединив к нему болгар, венгров и печенегов. По сведениям Льва Диакона, «тавроскифов» было около 30 000 (Скилица называет невозможную цифру – 308 000 человек). Похоже, сам князь не участвовал в этом походе. Ни Лев Диакон, ни Скилица, рассказывая об окончании кампании 970 г., не упоминают его имени и в то же время пишут, что венгры и печенеги «выступали отдельно», то есть действовали самостоятельно, чего наверняка не могло случиться, если бы Святослав лично предводительствовал войсками.
Союзники вторглись во Фракию и расположились лагерем под Аркадиополем, занятым войском Варды Склира.
Осаждавшие несколько раз пытались вызвать ромеев на битву под стенами города. Однако Вар да, видя численное превосходство врага, терпеливо отсиживался за укреплениями. Он рассчитывал, что союзники, сочтя его поведение за трусость, в конце концов утратят бдительность. Так оно и случилось. Ограбив окрестности города, осаждавшие в презрении «разбрелись кто куда, стали разбивать лагерь как попало и, проводя ночи в возлияниях и пьянстве, в игре на флейтах и кимвалах, в варварских плясках, перестали выставлять надлежащую стражу и не заботились ни о чем необходимом» (Скилица).
Тем временем Варда внимательно наблюдал за противником. Улучив удобный момент, он вывел свое войско из города и выслал вперед конный отряд под началом Иоанна Алакаса. Его задачей, как пишет Скилица, было выведать расположение врага, напасть на него и, «сражаясь, обратиться в притворное бегство, но не бежать во весь опор, отпустив поводья и сломя голову, а отступать в строю, медленно и где только возможно поворачиваться к противнику, биться с ним и поступать так до тех пор, пока он не будет завлечен к скрытым в засадах отрядам, а тогда расстроить ряды и бежать без всякого порядка».
Остальное войско Варда разделил на три части: одну поставил в центре, а двум другим приказал скрыться по обеим сторонам фаланги в ближайших лесах и атаковать, когда раздастся трубный сигнал.
Продвигаясь наудачу в расположение осаждавших, Алакас наткнулся на лагерь печенегов. Как и было задумано, ромеи стали медленно отступать, а печенеги, высыпав из лагеря, понеслись им вослед. Отбиваясь от степняков, Алакас подвел свой отряд к условленному месту, где по его сигналу ромеи бросились врассыпную. Печенеги принялись гоняться за ними. Внезапно на поле боя появилась фаланга Варды, а в тылу у печенегов показались засадные отряды ромеев. Окруженные со всех сторон, печенеги были почти полностью истреблены.
Византийские воины X в. (рисунок на эмали в ризнице дворцовой капеллы в Мюнхене)
Пока печенежская орда гибла под ударами ромейских мечей и копий, оставшиеся союзники успели построиться в боевой порядок. Переднюю линию образовала болгаро-венгерская конница, позади которой сомкнула щиты пешая русская «стена» (фаланга). Как только с печенегами было покончено, Варда без промедления напал на болгар и венгров. Во время отчаянной схватки он едва не погиб. «Уже шло сражение, и с обеих сторон гибли храбрейшие воины, – рассказывает Лев Диакон. – И тут, говорят, какой-то скиф, кичась своей силой и могучестью тела, вырвался вперед из окружавшей его фаланги всадников, подскакал к Варде и ударил его мечом по шлему. Но удар был неудачным: лезвие меча, ударившись о твердь шлема, согнулось и соскользнуло в сторону. Тогда патрикий Константин, брат Варды, юноша, у которого едва пробивался пушок на подбородке, но который был огромного роста и непобедимой, непреодолимой силы, извлек меч и набросился на скифа. Тот устрашился натиска Константина и уклонился от удара, откинувшись на круп лошади. Удар пришелся по шее коня, и голова его отлетела в сторону; скиф же рухнул с конем на землю и был заколот Константином». Несколько иначе передает этот случай Скилица: по его словам, Варда сам разрубил напавшего на него «скифа» пополам, а Константин прикончил другого вражеского всадника, находившегося рядом.
Через какое-то время союзная конница дрогнула и оставила поле битвы, укрывшись позади пешей «стены». Ромеи набросились на русов, и сражение разгорелось с новой силой. Победа несколько раз клонилась то на одну, то на другую сторону. Наконец, русы «завопили, сломали свой строй и обратились в бегство». Ромеи преследовали разбежавшихся союзников до позднего вечера, покрыв равнину их мертвыми телами. Лев Диакон, как обычно преувеличивая, пишет об истреблении «более двадцати тысяч скифов». По сведениям Скилицы, «число пленных превысило количество убитых, и все захваченные, за немногими исключениями, были изранены». Потери Варды оба византийских историка, напротив, сильно занизили: ромеи будто бы потеряли не то 25, не то 55 человек. Вместе с тем они косвенным образом дали понять, что победа досталась ромеям недешево. По словам Льва Диакона, в войске Варды «много [человек] было ранено и еще больше пало коней». Скилица пишет, что почти все ромейские воины получили ранения.
После битвы под Аркадиополем войско Варды Склира было сразу же переброшено в Малую Азию для подавления восстания Варды Фоки. Воспользовавшись этим, русы осенью совершили «внезапные набеги, беспощадно разоряли и опустошали Македонию[367], причиняя тем самым ромеям огромный вред» (Лев Диакон). Тамошний магистр Иоанн Куркуас с войском «предавался сверх меры безделию и пьянству, проявляя неопытность и неумелость в управлении делами».
С наступлением холодов Святослав покинул Восточную Болгарию и ушел зимовать в Добруджу.
Глава 5. Окончание болгарской войны
Падение Преслава
Мятеж Варды Фоки был подавлен в конце 970 г. Возвратившись в столицу, Иоанн женился на дочери Константина Багрянородного Феодоре и всю зиму увеселял народ празднествами. Одновременно он снаряжал войско и флот для войны со Святославом.
Весной 971 г. к устью Дуная были посланы 300 «огненосных триер», чтобы, как пишет Лев Диакон, отрезать русам пути возвращения «на родину и на Киммерийский Боспор», то есть в Русскую землю и восточную Таврику. Сам император во главе 15 000 «отборнейших» гоплитов и 13 000 всадников[368] на Страстной неделе (в апреле) прибыл в Адрианополь. Здесь он узнал от лазутчиков, что узкие горные тропы не охраняются русами. Иоанн принял решение идти прямо на Великий Преслав и немедленно двинулся вперед с 5000 пеших воинов и 3000 кавалеристов, поручив военачальникам вести остальную армию и обоз с осадными машинами.
Ромеи беспрепятственно миновали гористые места и на рассвете, в боевом порядке[369], подошли к Преславу. Город, общей площадью около трех с половиной квадратных километров, не был особенно хорошо укреплен. Раскопки показали, что его стены достигали в высоту всего около трех метров, а на их гребне была еще наращена специальная платформа с укрепленным на ней частоколом. Эти оборонительные сооружения годились разве что для защиты от набегов кочевников. Охранял Преслав гарнизон русов, насчитывавший несколько тысяч человек, во главе с воеводой, которого, согласно Льву Диакону, звали «Сфенкел» («третий по достоинству после Сфендослава»), а по Скилице – «Сфангел» («второй после Сфендослава»). Вероятно, это был Свенгельд. Вместе с ним в городе находился Калокир.
При приближении ромейского войска к Преславу, говорит Лев Диакон, «поднялся невообразимый шум: эхом отдавался в соседних горах гул тимпанов, звенело оружие, ржали кони и [громко] кричали люди, подбадривая друг друга, как всегда бывает перед битвой. Тавроскифы, увидев приближение умело передвигающегося войска, были поражены неожиданностью… Но все же они поспешно схватились за оружие, покрыли плечи щитами (щиты у них прочны и для большей безопасности достигают ног), выстроились в грозный боевой порядок, выступили на ровное поле перед городом и, рыча наподобие зверей, испуская странные, непонятные возгласы, бросились на ромеев».
Долгое время ни та ни другая сторона не могла взять верх. Тогда Цимисхий приказал «бессмертным»[370] напасть на левое крыло русов. Эта атака увенчалась успехом: «бессмертные», пишет Лев Диакон, «выставив вперед копья и сильно пришпорив коней, бросились на врагов. Скифы [всегда] сражаются в пешем строю; они не привыкли воевать на конях и не упражняются в этом деле. Поэтому они не выдержали натиска ромейских копий, обратились в бегство и заперлись в стенах города. Ромеи преследовали их и беспощадно убивали… Оставшиеся в живых спрятались в крепости и, яростно сопротивляясь, метали сверху со стен копья и стрелы».
К вечеру сражение утихло. Той же ночью Калокир бежал из города в Доростол, где находился Святослав (согласно Скилице, Калокир покинул Преслав, как только узнал о подходе войска Цимисхия).
Наутро (это был Великий четверг) к Преславу подтянулась вся ромейская армия и обоз с осадными машинами. В тот же день Иоанн назначил общий приступ. Русы, по словам Льва Диакона, упорно сопротивлялись: «подбадриваемые своим военачальником Сфенкелом», они «оборонялись за зубцами стен и изо всех сил отражали натиск ромеев, бросая сверху дротики, стрелы и камни. Ромеи же стреляли снизу вверх из камнеметных орудий, забрасывали осажденных тучами камней, стрелами и дротиками, отражали их удары, [теснили], не давали им возможности выглянуть из-за зубчатых стен без вреда для себя. Наконец, император громким голосом отдал приказание приставить к стенам лестницы, и возглас его прибавил сил осаждавшим. Все, на кого падал взгляд государя, сражались храбро, надеясь получить достойную награду за свои подвиги».
Ромеи бросились на приступ. Воинов Цимисхия особенно воодушевил один эпизод. По одной из лестниц на стену «стал взбираться какой-то смелый юноша с едва пробивающимся рыжеватым пушком на подбородке… по имени Феодосии, а по прозванию Месоникт. Правой рукой он вытащил меч, в левой держал щит, которым прикрывал голову от скифских ударов сверху. Достигнув гребня стены, [юноша обрушился на] скифа, который выглянул из-за зубцов и хотел столкнуть его копьем вниз; он рассек шею врага, и голова его вместе со шлемом покатилась по земле за стеной. Ромеи приветствовали этот необыкновенный подвиг восторженными криками, и многие из них, соревнуясь в храбрости с первым взошедшим [на стену], устремились вверх по лестницам».
Несмотря на упорное сопротивление осажденных, ромеям удалось овладеть многими участками стены. Уцелевшие русы и болгары «покинули укрепление и… столпились в окруженном прочной оградой царском дворце, где хранились сокровища мисян».
Через южные ворота «ромеи все разом ворвались в город и рассыпались по узким улицам, убивали врагов и грабили их добро. Так они достигли царского дворца, в котором сгрудилась лучшая часть войска росов».
Дворец болгарских царей представлял собой цитадель, окруженную стеной, толщиной до двух метров. Засевшие здесь русы намеренно оставили открытым один из входов, и когда ромеи бросились в этот узкий проход, осажденные убили «около полутораста храбрейших воинов». Оставшиеся запросили подкрепления.
Вскоре ко дворцу во весь опор прискакал сам Иоанн Цимисхий, который приказал своей гвардии всеми силами наступать на врага. Однако атака «бессмертных» тоже захлебнулась. Не желая больше терять солдат, император распорядился «со всех сторон бросать во дворец через стены [дворца] огонь». Когда разгоревшееся пламя сделалось невыносимым, русы вышли из дворца, выстроились на открытом месте и приготовились отразить наступление ромеев.
Цимисхий послал против них магистра Варду Склира «с надежным отрядом». Окружив русов, Склир дал сигнал к бою. «Завязалось сражение, – пишет Лев Диакон, – и росы отчаянно сопротивлялись, не показывая врагам спины; однако ромеи [победили] своим мужеством и военной опытностью и всех их перекололи. В этой битве погибло также множество мисян [болгар], сражавшихся на стороне врагов против ромеев, виновников нападения на них скифов. Сфенкелу с немногими удалось спастись бегством… Так в течение двух дней был завоеван и стал владением ромеев город Преслава».
Во дворце ромеями был захвачен царь Борис II, с братом Романом, женой и двумя малолетними детьми. Он был приведен к Цимисхию, который, по свидетельству Льва Диакона, «воздал ему почести, назвал владыкой болгар, велел отпустить пленных болгар и заверил, что явился отмстить за притеснения, врагами считает одних росов».
Отпраздновав в разрушенном городе Пасху, Иоанн отобрал нескольких пленных русов и отослал их к Святославу с сообщением о взятии города. Император поручил им также передать русскому князю, «чтобы тот без промедления выбрал одно из двух: либо сложить оружие, сдаться победителям и, испросив прощение за свою дерзость, сейчас же удалиться из страны мисян, либо, если он этого не желает сделать и склоняется к врожденному своеволию, защищаться всеми силами от идущего на него ромейского войска». Затем Иоанн приказал своим воинам восстановить пострадавшие во время штурма участки стены и спустя несколько дней выступил на Доростол.
Расправа с болгарской знатью
С падением Преслава среди болгарской знати оживились провизантийские настроения. Ведь в конце концов Святослав для болгар был чужак и к тому же язычник. Русский князь не мог предложить Болгарии ничего, кроме войны с Византией. Пока болгарские бояре надеялись с его помощью войти в Константинополь, они признавали в Святославе своего вождя, но побежденный он был им не нужен. И вот в то время, когда Цимисхий шел к Доростолу, к нему со всех сторон стали съезжаться депутации болгарских городов с изъявлением покорности.
Неспокойно было и в самом Доростоле. Примкнувшие было к Святославу знатные болгары теперь открыто говорили, что русский князь должен выполнить требования Цимисхия. Это заставило Святослава пойти на крайние меры, чтобы в корне пресечь измену. По словам Льва Диакона, «после долгой внутренней борьбы, поняв, что если они объединятся с ромеями, то дело его погибло», Святослав созвал «около трехсот наиболее родовитых и влиятельных» болгар и «с бесчеловечной дикостью расправился с ними – всех их он обезглавил, а многих других заключил в оковы и бросил в тюрьму». Дальнейшие события показали, что террор достиг цели: в Доростоле остались только верные князю люди.
На подступах к Доростолу
Переход ромейского войска от Преслава к Доростолу занял около недели. 23 апреля, в день святого Георгия, Святослав и Цимисхий впервые сошлись на поле брани. Русы встретили врага под стенами города. «Тавроскифы, – рассказывает Лев Диакон, – плотно сомкнули щиты и копья, придав своим рядам вид стены, и ожидали противника на поле битвы. Император выстроил против них ромеев, расположив одетых в панцири всадников по бокам, а лучников и пращников позади, и, приказав им безостановочно стрелять, повел фалангу в бой».
Ромеи смяли первые ряды русской «стены». Но затем русы выправили строй, «завязалась яростная битва, и в первых схватках обе стороны долго сражались с одинаковым успехом. Росы, стяжавшие среди соседних народов славу постоянных победителей в боях, считали, что их постигнет ужасное бедствие, если они потерпят постыдное поражение от ромеев, и дрались, напрягая все силы. Ромеев же одолевали стыд и злоба [при мысли о том], что они, побеждавшие оружием и мужеством всех противников, отступят как неопытные в битвах новички и потеряют в короткое время свою великую славу, потерпев поражение от народа, сражающегося в пешем строю и вовсе не умеющего ездить верхом. Побуждаемые такими мыслями, оба войска сражались с непревзойденной храбростью; росы, которыми руководило их врожденное зверство и бешенство, в яростном порыве устремлялись, ревя как одержимые, на ромеев, а ромеи наступали, используя свой опыт и военное искусство».
Бой византийской конницы с воинами Святослава (миниатюра из рукописи Иоанна Скилицы)
Битва продолжалась весь день, до вечера. С обеих сторон пало много бойцов. На закате Иоанн бросил на русов всю свою конницу. Сам император сидел на лошади под развернутыми знаменами и, потрясая копьем, громкими возгласами подбадривал своих воинов. Постепенно, шаг за шагом, русы были оттеснены к городской стене и укрылись за укреплениями.
Иоанн дал войску короткий отдых прямо на поле битвы, а с рассветом разбил лагерь на холме посреди равнины. Осаду Доростола он не начинал, дожидаясь прихода флота. Ромейские лучники и пращники весь день перестреливались с русами, засевшими на стенах и башнях. К вечеру русы, сев на коней, предприняли вылазку, но, не имея опыта ведения кавалерийского боя, были быстро загнаны ромейской конницей обратно в город.
Тем временем к Доростолу подошли «огненосные триеры», надежно заперев Дунайскую горловину. Дабы уберечь свои челны от «оляднего огня», русы подвели их к самой городской стене.
Войско Святослава оказалось в ловушке. О том, чтобы отогнать византийский флот, русы и не помышляли, памятуя о 941 г. Спастись они могли, только отбросив от города войско Цимисхия. Поэтому на следующий день Святослав снова вывел своих воинов в поле. Но ромеи выдержали яростный натиск русов и вынудили их отступить.
Осада Доростола
Началась осада Доростола, длившаяся 65 дней.
Город был полностью блокирован. Ромеи перекопали рвами все дороги, везде была выставлена стража. К Иоанну почти ежедневно подходили подкрепления.
Русы не были готовы к длительной осаде. Запасы продовольствия в Доростоле скоро истощились, и русам приходилось устраивать вылазки, чтобы добыть себе пищу. Скилица сообщает, что одну из таких вылазок (в двадцатых числах июля) возглавил сам Святослав. Темной ночью, под проливным дождем, 2000 русов сели в ладьи и отплыли из города. Беспрепятственно ограбив жителей прибрежных селений, они на обратном пути еще и перебили ромейскую обозную прислугу, которая привела к Дунаю коней на водопой. Разгневанный Цимисхий пригрозил начальнику флота смертью, если ладьи русов еще раз покажутся на Дунае.
Осадные машины ромеев каждый день забрасывали город грудами камней. Мощные стены Доростола (толщиной до 4,7 м) без особого ущерба выдерживали удары метательных снарядов. Но находившиеся на стенах русы терпели от них жестокий урон.
Святослав решил уничтожить осадную технику врага. 19 июля сильный русский отряд вышел из города и двинулся прямо на ромейские орудия. Эти машины охранял родственник императора, магистр Иоанн Куркуас. «Заметив дерзкую вылазку врагов, – пишет Лев Диакон, – Куркуас, несмотря на то что у него сильно болела голова и что его клонило ко сну от вина (дело было после завтрака), вскочил на коня и в сопровождении избранных воинов бросился к ним навстречу. На бегу конь оступился в яму и сбросил магистра. Скифы увидели великолепное вооружение, прекрасно отделанные бляхи на конской сбруе и другие украшения – они были покрыты немалым слоем золота – и подумали, что это сам император. Тесно окружив магистра, они зверским образом изрубили его вместе с доспехами своими мечами и секирами, насадили голову на копье и стали потешаться над ромеями, крича, что они закололи их императора, как жертвенное животное»[371]. Русы собирались было поджечь осадные машины, но подоспевшие ромеи отстояли их.
Ободренные этой победой, русы наутро (это было 20 июля, по славянскому языческому календарю – Перунов день) вышли из города и построились в боевой порядок. Ромеи «также выстроились в глубокую фалангу и двинулись им навстречу».
В этом бою русов возглавлял некий Икмор (возможно, воевода таврических русов). По словам Льва Диакона, это был «храбрый муж гигантского роста, первый после Сфендослава предводитель войска, которого [скифы] почитали по достоинству вторым среди них. Окруженный отрядом приближенных к нему воинов, он яростно устремился против ромеев и поразил многих из них. Увидев это, один из телохранителей императора, сын архига [эмира] критян Анемас[372], воспламенился доблестью духа, вытащил висевший у него на боку меч, проскакал на коне в разные стороны и, пришпорив его, бросился на Икмора, настиг его и ударил мечом в шею – голова скифа, отрубленная вместе с правой рукой, скатилась на землю. Как только Икмор погиб, скифы подняли крик, смешанный со стоном, а ромеи устремились на них. Скифы не выдержали натиска противника; сильно удрученные гибелью своего предводителя, они забросили щиты за спины и стали отступать к городу, а ромеи преследовали их и убивали». По сведениям Скилицы, среди убитых русов было несколько женщин, переодетых в мужское платье.
Ночью русы вышли из города и начали подбирать своих павших воинов. Лев Диакон довольно подробно описал жуткую картину языческих похорон: русы нагромоздили трупы перед стеной, «разложили много костров и сожгли, заколов при этом по обычаю предков множество пленных, мужчин и женщин.
Святослав совещается с дружиной (миниатюра из рукописи Иоанна Скилицы)
Совершив эту кровавую жертву, они задушили несколько грудных младенцев и петухов, топя их в водах Истра [Дуная]».
На рассвете Святослав держал совет со старейшей дружиной о том, что делать дальше. Согласно Льву Диакону, мнения разделились. Одни воеводы настаивали на том, чтобы ночью погрузиться в ладьи и попробовать тайком проскользнуть мимо ромейских кораблей, «потому что невозможно сражаться с покрытыми железными доспехами всадниками, потеряв лучших бойцов». Другие опасались греческого огня и советовали предварительно помириться с ромеями, взяв с них клятву не препятствовать уходу русской флотилии. Скилица пишет, что все высказались за то, чтобы так или иначе прекратить войну. Речи сторонников мира Повесть временных лет передает так: «аще не сотворим мира со царем, а увесть [узнает] царь, яко мало нас есть, пришедшие оступят ны [блокируют нас] во граде. А Русска земля далече… а кто ны [нам] поможеть?»
«Тогда, – пишет Лев Диакон, – Сфендослав глубоко вздохнул и воскликнул с горечью: „Погибла слава, которая шествовала вслед за войском росов, легко побеждавшим соседние народы и без кровопролития порабощавшим целые страны, если мы теперь позорно отступим перед ромеями. Итак, проникнемся мужеством, [которое завещали] нам предки, вспомним о том, что мощь росов до сих пор была несокрушимой, и будем ожесточенно сражаться за свою жизнь. Не пристало нам возвращаться на родину, спасаясь бегством; [мы должны] либо победить и остаться в живых, либо умереть со славой, совершив подвиги, [достойные] доблестных мужей!“».
Очень похожую речь князя, обращенную к его воинам, читаем в Повести временных лет (где она, правда, предваряет некую небывало победоносную битву Святослава с греками): «Уже нам некамо ся дети [некуда деться], волею и неволею стати противу; да не посрамим земле Руские, но ляжемы костью ту, мертвы бо сорома не имаеть; аще ли побегнем, то срам нам. Не имам убежати, но станем крепко, аз же пред вами пойду: аще моя голова ляжеть, то промыслите собою [если меня убьют, то действуйте, как сами знаете]».
Слова Святослава воодушевили русов. На другой день к заходу солнца все русское войско вышло из города; Иоанн со своей стороны вывел ромеев из лагеря. Скилица сообщает, что Цимисхий, желая кончить дело без лишнего кровопролития, предложил Святославу поединок. «Но тот не принял вызова и добавил издевательские слова, что он, мол, лучше врага понимает свою пользу, а если император не желает более жить, то есть десятки тысяч других путей к смерти; пусть он и изберет, какой захочет».
По знаку своих полководцев ромеи и русы бросились друг на друга. В бою Святослав был тяжело ранен. Согласно Льву Диакону, это случилось так: «Вот уже завязалась битва, и скифы с силой напали на ромеев, пронзали их копьями, ранили стрелами коней и валили на землю всадников. Видя, с какой неистовой яростью бросался Сфендослав на ромеев и воодушевлял к бою ряды своих, Анемас, который прославился накануне убиением Икмора, вырвался на коне вперед (делать это вошло у него в обычай, и таким путем он уже поразил множество скифов), опустив поводья, устремился на предводителя росов и, ударив его мечом по ключице[373], поверг вниз головою наземь, но не убил. Сфендослава спасла кольчужная рубаха и щит, которыми он вооружился, опасаясь ромейских копий. Анемас же был окружен рядами скифов, конь его пал, сраженный тучей копий; он перебил многих из них, но погиб и сам…»
Гибель Анемаса воодушевила русов. Издав победный клич (для ушей ромеев это были «дикие, пронзительные вопли»), они начали теснить дрогнувшую фалангу ромеев. Тогда Цимисхий, дабы спасти положение, «созвал приближенных к себе воинов, изо всех сил сжал копье и сам помчался на врагов… Стыдясь того, что сам государь идет в бой, ромеи повернули лошадей и с силой устремились на скифов».
Русы, по словам Скилицы, «достойно приняли» возглавленную самим императором атаку, и сражение продолжалось с равным успехом. Не имея возможности добыть победу силой, император решил прибегнуть к воинской хитрости. Как свидетельствует Лев Диакон, Иоанн заметил, что «место битвы очень тесно» и «что по этой причине скифы теснят ромеев. ‹…› И вот стратегам было приказано отойти назад на равнину, отодвинувшись подальше от города и делая при этом вид, будто они убегают, но на деле не бежать сломя голову, а отходить спокойно и понемногу; когда же преследователи будут отвлечены на большое расстояние от города, им надлежит, неожиданно натянув поводья, повернуть лошадей и напасть на врага. Приказание было исполнено, и росы, считая отступление ромеев настоящим бегством, с военным кличем устремились за ними, подбадривая друг друга. Но когда ромеи достигли назначенного места, они повернулись и отважно ринулись на врагов. Там завязалась жестокая битва, и случилось, что стратиг Феодор из Мисфии, конь которого был сражен пикой, упал на землю. В этом месте закипела упорная схватка, ибо росы порывались его убить, а ромеи старались защитить его. Этот Феодор, свалившись с лошади, схватил какого-то скифа за пояс и, двигая его силой своих рук во все стороны как небольшой легкий щит, прикрывался им от летящих в него копий, а сам, обороняясь таким образом, понемногу отступал, приближаясь к ромеям, которые оттеснили наконец скифов и спасли этого мужа от опасности».
По-видимому, русы совсем уж сильно прижали ромеев, ибо им срочно понадобилась помощь свыше. По церковному календарю это был день мучеников Феодора и Георгия. И Лев Диакон повествует, как с неба внезапно спустился белый всадник, который стал направо и налево поражать русов. Не узнать святого Феодора было, конечно, невозможно. Правда, русы ничего такого не узрели, а заметили только, как «вдруг разразился ураган вперемежку с дождем; устремившись с неба, он заслонил неприятелей; к тому же поднялась пыль, которая забила им глаза».
Сказание о небесной помощи, скорее всего, свидетельствует о том, что победа далась ромеям поистине чудом. В «горячей битве», пишет Лев Диакон, «скифы не выдержали натиска конной фаланги. Окруженные магистром Вардой, по прозванию Склир, который со множеством воинов обошел их с тыла, они обратились в бегство. Ромеи преследовали их до самой стены, и они бесславно погибали. Сам Сфендослав, израненный стрелами, потерявший много крови, едва не попал в плен; его спасло лишь наступление ночи».
Мирный договор
Ночь после этого боя была, возможно, самой трудной в жизни Святослава. Если верить Льву Диакону, «всю ночь провел Сфендослав в гневе и печали, сожалея о гибели своего войска. Но, видя, что ничего уже нельзя предпринять против несокрушимого всеоружия [ромеев], он счел долгом разумного полководца не падать духом под тяжестью неблагоприятных обстоятельств и приложить все усилия для спасения своих воинов. Поэтому он отрядил на рассвете послов к императору Иоанну и стал просить мира на следующих условиях. Тавроскифы уступят ромеям Дористол, освободят пленных, уйдут из Мисии и возвратятся на родину, а ромеи дадут им возможность отплыть, не нападут на них по дороге с огненосными кораблями… а кроме того, снабдят их продовольствием и будут считать своими друзьями тех, которые будут посылаемы по торговым делам с Византией, как было установлено прежде».
Цимисхий, по словам Льва Диакона, «с радостью принял эти условия» (в летописи тоже сказано: «се же слышав, царь рад бысть»). Торопясь закончить войну, чтобы перебросить армию в Сирию, он «заключил с ними [русами] союз и соглашение и дал им хлеба – по два медимна[374] на каждого». По сведениям Льва Диакона, хлеб получили 22 000 русов. В Повести временных лет есть похожий эпизод, когда греки, стремясь выведать численность русского войска, просят Святослава взять с них «дань» «по числу на главу». Русский князь схитрил: «И рече Святослав: „Есть нас 20 тысящ“, и прирече [прибавил] 10 тысящ, бе бо Руси 10 тысящ толко». Но вероятно, на самом деле русов было еще меньше. По словам летописца, Святослав «имашеть же [дань] и за убьеныя, глаголя, яко род его возметь».
Войско ромеев было так же сильно потрепано. Примечательно, что Цимисхий даже не заикнулся о выдаче русами награбленного в Болгарии имущества.
Включенный в Повесть временных лет письменный договор между Иоанном и Святославом[375] по существу представлял собой краткое соглашение о возобновлении действия договора 944 г., с тем лишь прибавлением, что русский князь обязался впредь не помышлять не только на «власть [волость] Корсунскую», но также и на «страну Болгарскую».
После заключения мира Святослав попросил Цимисхия о личной встрече. Лев Диакон описал ее с драгоценными для нас подробностями: «Государь не уклонился [от свидания] и, покрытый вызолоченными доспехами, подъехал верхом к берегу Истра [Дуная], ведя за собой многочисленный отряд сверкавших золотом вооруженных всадников. Показался и Сфендослав, приплывший по реке на скифской ладье; он сидел на веслах и греб вместе с его приближенными, ничем не отличаясь от них. Вот какова была его наружность: умеренного роста, не слишком высокого и не очень низкого, с мохнатыми бровями и светло-синими глазами, курносый, безбородый, с густыми, чрезмерно длинными волосами над верхней губой. Голова у него была совершенно голая, но с одной стороны ее свисал клок волос – признак знатности рода; крепкий затылок, широкая грудь и все другие части тела вполне соразмерные, но выглядел он угрюмым и диким[376]. В одно ухо у него была вдета золотая серьга; она была украшена карбункулом, обрамленным двумя жемчужинами[377]. Одеяние его было белым и отличалось от одежды его приближенных только чистотой. Сидя в ладье на скамье для гребцов, он поговорил немного с государем об условиях мира и уехал».
С уходом русов из Болгарии судьба Первого Болгарского царства была решена. Оставив в болгарских городах сильные гарнизоны, Цимисхий увез в Константинополь царя Бориса II и его брата Романа. Под стенами столицы триумфатора встретил ликующий народ; ему подвели окованную золотом колесницу, запряженную белыми конями. Однако Иоанн не захотел вступить в нее и поставил на золотом ее сиденье захваченную в Болгарии икону Богоматери, а у подножия иконы сложил регалии («белеги») болгарских царей. В таком виде колесница возглавила торжественную процессию. Василеве ехал за ней верхом, облаченный в багряницу, в венке и с жезлом. В храме Святой Софии он посвятил Богу венец царей болгарских. Потом Иоанн направился во дворец, где велел Борису II сложить с себя знаки царского сана – багряную шапку, украшенную золотом и драгоценными камнями, багряную одежду и красные сапоги. Низвергнутый «василевс болгар» был пожалован саном магистра империи.
Для Болгарии наступали новые времена. Большие перемены ожидали и Русскую землю.
Гибель Святослава
В «Истории» В. Н. Татищева есть известие, что на обратном пути Святослав обвинил во всех неудачах воинов-христиан: «Тогда диавол возмяте сердца вельмож нечестивых, начаша клеветати на христиан, сусчия в воинстве, якобы сие падение вой приключилось от прогневания лжебогов их христианами. Он же [Святослав] толико разевирепе, яко и единого брата своего Глеба не посчаде, но разными муки томя убиваше. Они же с радостию на мучение идяху, а веры Христовы отресчися и идолом поклонитися не хотяху, с веселием венец мучения приимаху. Он же, видя их непокорение, наипаче на презвитеры [священников] яряся, якобы тии чарованием неким людем отврасчают и в вере их утверждают, посла в Киев, повеле храмы христиан разорити и сожесчи и сам вскоре поиде, хотя вся христианы изгубити. Но Бог весть, како праведныя спасти, а злыя погубити…»[378]
Божество, спасшее киевских христиан, в истории носит имя случая. Святослав не вернулся в Киев.
«Створив же мир Святослав с греки, – рассказывает Повесть временных лет, – поиде в лодьях к порогом. И рече ему воевода отень Свеналд: „Поиде, княже, на коних около, стоять бо печенези в порозех“. И не послуша его и поиде в лодьях. И послаша переяславци [болгары, жители Преслава] к печенегом, глаголюще: „Се идеть вы Святослав в Русь, взем именье много у грек и полон бещислен, с малом дружины“. Слышавше же се печенези, заступиша пороги. И приде Святослав к порогом, и не бе льзе [нельзя было] пройти порог, и ста зимовати в Белобережьи, и не бе у них брашна [пищи] уже, и бе глад велик, яко по полугривне глава коняча, и зимова Святослав ту. Весне же приспевши, в лето 6480 [972 г.], поиде Святослав в пороги. И нападе на нь Куря, князь печенежский, и убиша Святослава, и взяша главу его, и во лбе его [из его черепа] сделаша чашю, оковавше лоб его, и пьяху из него».
Летописная история гибели Святослава вызвала уже у СМ. Соловьева множество вопросов: «Почему Святослав, который так мало был способен к страху, испугался печенегов и возвратился назад зимовать в Белобережье; если испугался в первый раз, то какую надежду имел к беспрепятственному возвращению после, весной; почему он мог думать, что печенеги не будут сторожить его и в это время; наконец, если испугался печенегов, то почему не принял совета Свенельдова, который указывал ему обходный путь степью? Другой вопрос: каким образом спасся Свенельд?»[379]
К сожалению, необходимо признать, что летописная повесть о гибели князя совершенно не годится для каких бы то ни было исторических реконструкций. Другими словами, мы опять имеем дело с дружинным преданием, подправленным рукой летописца.
Именно эта рука вписала в дружинное предание эпизод со Свенгельдовым предупреждением, постороннее происхождение которого очевидно: он не только не находит продолжения в дальнейшем повествовании, но и противоречит ему, ибо всезнающий «воевода отень» оказывается осведомленным о засаде печенегов возле порогов еще до того, как «переяславци» успевают послать их туда. Вложенный в уста Свенгельду совет пойти к Киеву «на коних» также мог исходить только от человека, уверенного в том, что Святослав ходил на выручку киевлянам «вборзе» и спал, положив под голову седло, то есть от самого составителя Повести временных лет (в действительности, как свидетельствуют Лев Диакон и Скилица, русское войско отплыло из Доростола в ладьях). Словом, воевода здесь – фигура литературная, а не историческая. Летописец ввел Свенгельда в повествование лишь затем, чтобы напомнить читателю о существовании этого персонажа, которому буквально через несколько строк предстояло сыграть важную роль в борьбе Ярополка с Олегом.
Столь же очевидно, что только волей летописца Святослав, отплывший из Доростола в конце июля – начале августа 971 г., остался зимовать в днепровском «Белобережьи», где он должен был очутиться не позже чем через две недели после ухода из Болгарии. Эта искусственная задержка объясняется единственно тем, что, согласно летописным расчетам времени княжения Святослава, ему полагалось умереть в 972 г.: «И бысть всех лет княжения Святославля 28» (то есть с 945 по 972 г.).
Знаменательно, что в сообщении о зимовке перед глазами автора вновь, как неотступный призрак, возникает «глава коняча», хотя он вроде бы уже согласился с тем, что князь с дружиной «поиде в лодьях». Крайней неправдоподобностью отличается поведение печенегов, которые целых восемь месяцев (с августа 971 по март 972 г.[380]) неотступно сторожат Святослава у порогов; между тем, по законам кочевого хозяйства, подобное упорство могло иметь лишь один исход: неминуемый падеж по весне всего печенежского табуна, после чего приплывшие к порогам русы могли брать печенегов голыми руками.
Литературным вымыслом, по всей видимости, является и версия Повести временных лет о происках «переяславцев». Трудно представить, что жители разоренного Преслава, лишенные ромеями национального правительства, по собственной инициативе вошли в сношения с печенегами; еще труднее поверить в то, что у болгар нашлось чем оплатить их услуги (Цимисхий, в отличие от Святослава, не пощадил казны болгарских царей). Византийские писатели молчат об участии болгар в этом деле.
Отсюда явствует, что в своем первозданном виде дружинное предание рассказывало об уходе Святослава из Болгарии «в лодьях» и полном истреблении печенегами малочисленного русского войска во главе с князем в районе днепровских порогов летом – осенью того же 971 г. Этот сюжетный костяк предания сохранился почти неповрежденным в летописном источнике В. Н. Татищева: «…он [Святослав] бо вся воя отпусти полем ко Киеву[381], а сам не со многими иде в лодиах, и на Днепре близ проторча [порогов] оступиша печенези со всеми, бывшими при нем, избиша»[382]. Историческая часть предания, собственно, и исчерпывается этими сведениями (известие о хане Куре, сделавшем чашу из черепа Святослава, скорее всего, навеяно фольклорными мотивами[383]). Литературное творчество составителя Повести временных лет, таким образом, проявилось в том, что он включил в список действующих лиц Свенгельда, растянул действие во времени посредством восьми-девятимесячной стоянки князя в устье Днепра и возложил вину за его гибель на болгар-«переяславцев».
Убедившись в том, что древнерусские известия о гибели Святослава не дают достоверного объяснения обстоятельств, которые привели к столкновению русского войска с печенегами, мы должны обратиться к сообщению Скилицы – единственному источнику, где этот вопрос освещен с позиций истории, а не литературы.
Еще во время мирных переговоров в Доростоле, пишет Скилица, «по просьбе Сфендослава император отправил посольство к пацинакам, предлагая им стать его друзьями и союзниками, не переходить через Истр и не опустошать Болгарию, а также беспрепятственно пропустить росов пройти через их землю и возвратиться домой. Назначен был исполнить это посольство Феофил, архиерей Евхаитский. Пацинаки приняли посольство и заключили договор на предложенных условиях, отказавшись только пропустить росов. Когда росы отплыли, император укрепил крепости и города на берегах реки и возвратился в ромейскую державу».
«Когда Сфендослав возвращался домой и проходил через землю пацинаков, то они заранее подготовили засаду и ожидали его. Подвергшись нападению, он и все его войско было совершенно истреблено. Пацинаки были раздражены тем, что он заключил с ромеями договор».
Упоминание имени главы византийского посольства Феофила, которое фигурирует и в договоре 971 г.[384], сообщает вес показанию византийского историка, являясь надежным ручательством его достоверности в целом. Однако в некоторых своих деталях оно все же нуждается в уточнении. В 970 г. печенеги были союзниками русов. Поэтому обращение Святослава к Цимисхию с просьбой посодействовать в том, чтобы печенеги не напали на русское войско, свидетельствует, что уже после сражения под Аркадиополем Византия перекупила у русов верность печенежских ханов, и в 971 г. они держали сторону ромеев. Константин Багрянородный подчеркивал, что мир с печенегами следует возобновлять ежегодно: «Я полагаю всегда весьма полезным для василевса ромеев желать мира с народом пачинакитов, заключать с ними дружественные соглашения и договоры, посылать отсюда к ним каждый год апокрисиария [посла] с подобающими и подходящими дарами». Следовательно, в 971 г. посольство Феофила имело целью продлить прошлогоднее соглашение Иоанна с печенегами.
Вызывает удивление, что Скилица обходит молчанием чрезвычайно важное обстоятельство, а именно был ли Святослав извещен императором о враждебных намерениях печенегов. Катастрофа у днепровских порогов говорит за то, что нападение степняков было для русов полной неожиданностью. Тогда следует предположить одно из двух: либо Цимисхий, формально выполнив просьбу Святослава, не поставил его в известность о провале своего ходатайства, либо «русский вопрос» на переговорах с печенегами решался совсем в ином плане и Феофил имел тайное поручение склонить печенежских вождей к нападению на русов. Первое маловероятно, поскольку посольство Феофила едва ли обошлось без участия представителя Святослава. Зато второе вполне согласуется с теорией и практикой византийской дипломатии. Цимисхий в этом случае предстает всего лишь усердным читателем Константина Багрянородного, наставлявшего будущих василевсов: «[Знай], что и у царственного сего града ромеев, если росы не находятся в мире с пачинакитами, они появиться не могут, ни ради войны, ни ради торговли, ибо, когда росы с ладьями приходят к речным порогам и не могут миновать их иначе, чем вытащив свои ладьи из реки и переправив, нападают тогда на них люди этого народа пачинакитов и легко – не могут же росы двум трудам противостоять – побеждают и устраивают резню».
Святослав, который «за малым не дошел Царяграда», и после заключения договора 971 г. оставался слишком опасен для Византии, чтобы не воспользоваться этим советом. Однако он был вместе с тем официальным союзником империи, и афишировать дипломатические старания по его устранению было все-таки неприлично. Поэтому Скилица все случившееся списал на «раздражение» печенегов. Агрессивность степняков, видимо, подогревалась еще и тем обстоятельством, что Святослав, по словам Повести временных лет, возвращался на Русь «взем именье много у грек» и «с малом дружины».
Итак, при сопоставлении древнерусских и византийских известий о гибели Святослава, вырисовывается следующая картина. Получив от Цимисхия (а может быть, и от самих печенегов) заверения в дружеском расположении, Святослав в конце июля – начале августа 971 г. оставил Доростол и повел свое поредевшее войско (меньше 10 000 человек) «на родину и на Киммерийский Боспор». На каком-то участке морского пути между дунайскими гирлами и устьем Днепра князь отпустил восвояси флотилию таврических русов, взявшую курс к берегам Крыма, «а сам не со многими иде в лодиах» к днепровским порогам. Обнаружив здесь печенежскую орду, Святослав был вынужден прокладывать себе дорогу оружием. Поставленные в невыгодные условия, русы не смогли отразить натиск степняков. Кровопролитное сражение закончилось истреблением почти всей дружины Святослава и гибелью самого князя. Свенгельду с немногими уцелевшими дружинниками удалось пробиться сквозь печенежский заслон и уйти в Киев.
В ранней смерти Святослава древнерусские книжники усмотрели посланную свыше кару закоренелому язычнику. Святослав «приат казнь от Бога» за то, что не внял увещаниям Ольги принять крещение, ибо «аще кто отца или матере не послушаеть, то смерть приимет». Короткая жизнь Святослава и в самом деле как будто просится под некий общий знаменатель, именуемый исторической судьбой. Последний крупный деятель языческой Руси, воплотивший в себе ее воинственную ярость, он в своих победах и поражениях, в своей любви и ненависти был человеком прошлого, и история словно смахнула его со своего пути.
Часть четвертая. Русская земля в X в.
Глава 1. Земля и люди
Понятие «Русская земля»
Обретение Киевом в конце 30-х – начале 40-х гг. X в. политической самостоятельности немедленно отразилось на содержании термина Русская земля. Теперь наряду с узким значением племенной области среднеднепровской руси она получила более широкое значение государственной территории. В последнем значении термин Русская земля охватывал всю Игореву державу, то есть значительную область Восточной Европы, населенную славяно-финно-балтскими племенами и подвластную киевским русам.
В середине X в. это широкое толкование использовалось главным образом на уровне межгосударственных отношений, обозначая суверенную территорию, на которую распространялась власть великого киевского князя. Для византийских дипломатов Русская земля в этом смысле была «Росией», «страной Росией», «Росийской землей» или, по терминологии Константина Багрянородного, «внешней Росией», в отличие от «внутренней Росии», таврической Руси[385]. Схожее значение имеет Русь в сообщении Ибрагима ибн Якуба (около 966 г.): «С Мешко [страной князя Мешко – Польшей] соседствует на востоке Русь», в латиноязычном документе Dagome iudex (около 991 г.): «Область Пруссов, как говорят, простирается вплоть до места, которое называется Руссией, а область Руссов простирается вплоть до Кракова», в известии Кведлинбургских анналов о смерти святого Бруно в 1009 г. от рук язычников «на пограничье Руссии и Литвы» и во многих других источниках того времени.
Но внутри страны под Русской землей все еще понимали собственно Среднее Поднепровье с неширокой полосой по правому берегу Днепра на юг от Киева, протянувшейся почти до самого черноморского побережья[386]. Эти древнейшие географические границы Русской земли в ее узком значении засвидетельствованы несколькими летописными статьями. В 1170 г. две половецких орды вторглись в пределы Киевского и Переяславского княжеств. Орду, которая шла к Киеву вдоль правого берега Днепра, по Русской земле, летописец называет русскими половцами, тогда как другая орда, двигавшаяся к Переяславлю по днепровскому левобережью, именуется у него половцами переяславскими. В 1193 г. в поход против половцев отправился сын киевского князя Рюрика Ростислав. Он перешел южную границу Киевского княжества – реку Рось – и углубился далеко в степь по правобережью Днепра. Все пройденное им степное пространство в летописи названо Русской землей. В то же время ступить из Киевской земли чуть дальше на север, на территорию Припятского бассейна, уже означало выйти из пределов Руси. В том же 1193 г. один князь, встревоженный тем, что киевский князь Рюрик Ростиславич чересчур долго задержался в городе Овруче (на реке Уже, притоке Припяти), укорил его: «Зачем ты покинул свою землю? Ступай в Русь и стереги ее»[387]. «Иде в Русь», – говорит Новгородская I летопись о новгородском архиепископе, когда тому случалось поехать в Киев. В таком узком смысле Русская земля соответствовала племенной территории «полянской руси», которая со второй трети IX в. совершала по Днепру военные походы и торговые поездки на Черное море.
Древнерусские люди зачастую вкладывали в понятие Русская земля, наряду с географическим и политическим, еще и этнографический смысл, подразумевая под ней саму русь, вооруженное скопище русских дружинников под началом русского князя. Именно такое значение придал Русской земле князь Святослав, когда перед битвой с греками обратился к своим воинам со словами: «Да не посрамим земле Руские, но ляжемы костью ту, мертвы бо сорома не имаеть; аще ли побегнем, то срам нам». Здесь Русская земля оказывается равнозначной «нам», то есть всему русскому войску, а отнюдь не территории Среднего Поднепровья, которую, кстати, и невозможно было посрамить, сражаясь с греками на Балканах. Точно так же, согласно тонкому наблюдению В. О. Ключевского, «певец „Слова о полку Игореве“, памятника конца XII или самого начала XIII в., замечает: „О Русская земля! уже за шеломянем еси“; это выражение значит, что Русская земля зашла уже за ряды степных окопов, которые простирались по южным границам княжеств Черниговского и Переяславского. Под Русской землею певец „Слова“ разумеет дружину, отправившуюся в поход на половцев с его героем, князем Игорем, следовательно, термин географический он понимал в смысле этнографическом»[388]. Система ориентации Средневековья строилась по принципу «от ближнего – к дальнему», «от своего – к чужому». На движение дружины Игоря к Дону автор Слова смотрел со стороны Руси, а не глазами самих русичей, углубившихся в степь. Поэтому и его горестное восклицание «О Русская земля! ты уже за холмом» относится к удаляющемуся русскому войску[389].
Природа
Живописных изображений древнерусского пейзажа, увы, не существует, так что представить его наглядно довольно затруднительно. Во всяком случае, он сильно отличался от того образа России, к которому привыкло наше художественное воображение – равнины и косогоры, перемежаемые перелесками, или безбрежная ширь, окаймленная на горизонте синей полосой леса. Природное деление на лесную, лесостепную и степную полосы сохранялось и тогда, однако лес преобладал на большей части Среднерусской возвышенности. Византийский историк середины VI в. Иордан описывал пространство к востоку от Днестра, по Днепру и Дону, как «обширный край, покрытый лесами, опасный болотами». По сведениям Ибн Русте, «страна славян» представляла «равнинную и лесистую» местность, к которой нужно добираться «через источники вод и густые леса». Еще и в XVII в. Московия казалась западноевропейским путешественникам сплошным океаном леса, среди которого, на небольших прогалинах, были разбросаны острова и островки цивилизации – города, села, деревни. Повесть временных лет особо выделяет Оковский лес – один из крупнейших лесных массивов, где берут начало Волга, Днепр, Западная Двина. Невозможно установить точную границу леса и степи на древнерусском пространстве, однако даже во времена Нестора вокруг Киева высился «лес и бор велик». Вероятно, южная граница славянского расселения и определялась линией лесов, за которой начиналась враждебная степь.
Соседство леса и степи – эта антиномия восточноевропейского пространства – наложило глубокий отпечаток на русскую историю и на ментальность русского народа. Культура большей части восточнославянского населения развивалась, так сказать, в тени лесов. В языческую пору это выразилось, например, в религиозно-обрядовой практике – культе дерева и долгом бытовании среди восточных славян пережитков охотничьей магии. Благодаря лесостепному соседству возникли также два противоположных уклада народной жизни: лесной – общинно-крестьянский, земледельческо-промышленный, ставший основой русской государственности, и степной – анархо-казацкий, с его стремлением «погулять» и «продуванить» попавшее в руки добро, свое и чужое. Наконец, соседство леса и степи, с их сложными, большей частью враждебными отношениями, стало тем важнейшим природным фактором, который естественным образом определил ход русской истории на протяжении почти целого тысячелетия. Лесная часть России стала вместилищем той животной, социальной и тем самым политической силы, которая создала и укрепила государство. Борьба леса со степью длилась веками с переменным успехом, она знала кратковременные победы, затяжное пограничное кровопускание и тяжелые поражения. Но в конечном счете лес, то есть население более скудных в природном отношении лесных областей, завоевал тучную степь. Разумеется, лес и степь в данном случае лишь символы, действительность была гораздо сложнее.
Еще одной особенностью русского ландшафта является чрезвычайно разветвленная речная система, оказавшая существенное влияние на самые разные стороны жизни русских людей. Вдоль речных русел наши предки селились наиболее густыми «гнездами», плотность которых возрастала по направлению к лесостепи с ее плодородными землями. Большое значение имела одна топографическая особенность восточноевропейских рек, текущих на юг: как известно, их правые берега выше левых, поэтому славяне и русы возводили свои укрепленные поселения именно на правых, что облегчало им оборону от кочевников Великой степи. На реках и возле них развивались отдельные виды хозяйственной деятельности, ремесла и промыслы. Русские реки, всегда спокойные и извилистые настолько, что на протяжении своего русла иногда текут в противоположных направлениях и на отдельных участках нередко почти соприкасаются друг с другом, представляли собой естественные всесезонные средства сообщения и торговые пути в глухих лесных массивах. Неширокие сухопутные перешейки между руслами – волоки – облегчали судоходам переброску ладей и стругов из одного речного бассейна в другой. Надо, однако, заметить, что этот способ сообщения имел большое значение для международной торговли по Балтийско-Волжскому пути и, напротив, был совершенно нехарактерен для внутренних контактов между Киевским Югом и Новгородским Севером, торговые и политические связи которых непомерно (и неправомерно) преувеличены. В действительности внутри страны Днепровский и Ильменский бассейны представляли замкнутые системы, закреплявшие обособленность древнерусского Севера и Юга. Днепр, кроме того, разделял и обосабливал Полоцкую землю от верхневолжской, Ростово-Суздальской. Так что тезис о первостепенной роли системы водных путей для государственного объединения Древней Руси представляется весьма спорным. Но во всех остальных отношениях реки для России безусловно были подлинным даром природы.
Население
Все раннесредневековые авторы, писавшие о славянах, отмечали их чрезвычайную многочисленность. Но эти отзывы надо воспринимать в контексте резкой убыли западноевропейского населения в эпоху раннего Средневековья вследствие войн, эпидемий и голода.
Демографическая статистика IX–X вв. для Древней Руси крайне условна. Назывались цифры от 4 до 10 млн человек[390]. Следует учитывать, что в состав древнерусского населения входило более двух десятков неславянских народов, но в процентном отношении восточные славяне, бесспорно, преобладали. Плотность населения в целом была невысока и неодинакова в разных частях страны; наибольшая концентрация приходилась на днепровские земли.
Демографическому росту препятствовал целый ряд природных и социальных факторов. Войны, голод и болезни забирали около трети населения. Повесть временных лет сохранила известия о трех тяжелых голодовках в XI в. Прежде они случались, вероятно, еще чаще. Ведь даже в долине Рейна – одном из наиболее освоенных районов Европы с давно устоявшейся системой производства материальных благ – на рубеже 1-го и 2-го тысячелетий сильные голодовки возобновлялись с периодичностью в три-четыре года. По сообщению арабских писателей, голод в славянских землях возникал не от засухи, а, наоборот, вследствие обилия дождей, что полностью согласуется с климатическими особенностями этого периода, отмеченного общим потеплением и увлажнением.
Что касается болезней, то главной причиной массовой гибели людей, особенно детей, были рахитизм и различного рода инфекции. Арабский историк аль-Бекри оставил известие, что славяне особенно страдают от рожистых воспалений и геморроя («едва ли найдется между ними свободный от них»), однако достоверность его сомнительна, поскольку никакой строгой связи между этими заболеваниями и санитарно-гигиеническими условиями жизни того времени не существует. Среди сезонных заболеваний у восточных славян аль-Бекри особо выделил зимний насморк. Это весьма банальное для наших широт недомогание настолько поразило арабского писателя, что исторгло у него поэтическую метафору. «И когда люди испускают воду из носа, – пишет он, – то бороды их покрываются слоями льда как бы стеклом, так что нужно их ломать, пока не согреешься или не придешь в жилье».
Вследствие высокой смертности средний срок жизни восточного европейца составлял 34–39 лет, притом что средний женский возраст был на четверть короче мужского, так как девушки быстро теряли здоровье из-за раннего вступления в брак (между 12 и 15 годами). Результатом подобного положения вещей была малодетность. В IX в. на каждую семью приходилось в среднем один-два ребенка.
При отсутствии многолюдных городов, которые в более позднее время ослабляли брачную изоляцию крестьянского общества, круг лиц в славянских поселениях, вступавших в брачный союз, был весьма ограничен, что дурно влияло на наследственность. Чтобы избежать генетического вырождения, отдельные племена прибегали к похищению невест. Согласно летописи, этот способ женитьбы был в обычае среди древлян, радимичей, вятичей и северян.
В целом довольно медленный демографический рост стал ощутим только в X в., когда заметно увеличилась плотность населения, особенно в речных долинах. Вызванный развитием производительных сил, этот процесс, в свою очередь, стимулировал их дальнейший прогресс. Увеличившаяся потребность в зерновых повлияла на переход в земледелии от рала к плугу в лесостепной полосе и от рала к сохе в лесной, с одновременным внедрением двуполья. А прибыток рабочих рук способствовал более широким расчисткам в лесах и распашке новых земель.
Постепенно менялся и ландшафт. Леса Приильменья в значительной степени поредели именно после того, как к массе туземного финского населения добавились славянские поселенцы. А в Северном Причерноморье, где сосновые леса сводились еще скифами и сарматами, с размещением здесь восточнославянских племен лесная граница отступила еще дальше на север.
В этнографическом отношении восточнославянский мир в X в. решительно отграничился от других европейских народностей. Внутри него наблюдалась большая пестрота форм социально-экономической и культурной жизни, которая, однако, еще не соответствовала внутривидовому разделению на великорусов, малороссов и белорусов – об этом речи еще не было. Напротив, восточнославянским племенам, заселившим Русскую равнину, предстояло слиться в этническую и языковую общность – древнерусскую народность.
Этнический состав
Русская земля делилась этнически на русь – жителей собственно Русской/Киевской земли, словен – подчиненные русам восточнославянские племена и языци (языки) – национальные меньшинства: финно-угорские и балтские народности. Каждая из этих групп, в свою очередь, являла собой пестрый мир племенных особенностей и ассимиляционных процессов. Археологические исследования Среднего Поднепровья показали, что «в земле полян (Киевской земле. – С. Ц.) в целом не было преобладания какой-либо одной археологической культуры. Сами поляне являются, пожалуй, самым загадочным в археологическом отношении племенем. Территория их предполагаемого проживания представляет собой картину смешения этносов и культур, своеобразную „маргинальную зону“»[391]. Восточнославянский элемент здесь сосуществует с западнославянскими («варяжскими» и моравскими), аланскими и тюркскими памятниками.
Держава Игоря обнимала, помимо Среднего Поднепровья, племенные территории древлян, кривичей (смоленских), дреговичей, северян, угличей, тиверцев, дулебов (волынян), белых хорватов, радимичей. Все эти племена перемешивались между собой и со своими иноязычными соседями во всевозможных комбинациях. Угличей и тиверцев постепенно растворяла в себе тюркоязычная степь. Древляне исчезали в массе насельников – волынян, дреговичей и алано-тюркских обитателей Киевской земли. Смоленские кривичи, дреговичи и радимичи впитывали в себя балто-финские племена Верхнего Поднепровья, Понеманья и Волго-Клязьминского междуречья. Северяне сливались с ираноязычными жителями днепровского левобережья[392]. Дулебы и белые хорваты сохраняли связи с западными славянами – поляками, моравами, чехами. Вообще же племенные различия стирались на юге значительно быстрее, чем на севере.
Социальное деление
Социальная стратификация древнерусского общества X в., напротив, отличалась большой простотой. Деление населения по месту жительства на горожан и сельчан едва обозначилось и было весьма условным, так как города еще представляли собой особый вид родоплеменных поселений, «огороженных мест», а основная масса их жителей продолжала заниматься земледелием. Столь же зыбкими и размытыми были границы между первичными профессиональными группами. Воин, купец, ремесленник, земледелец могли существовать в одном лице, лишь с некоторым перевесом одного из этих занятий. Почти неразличимы были социальные уровни: богатый, бедный и т. д.
Гораздо более ясно наметилось сословное оформление общества. Разграничение здесь проводилось по самой заметной, но и самой общей линии, которая определялась наличием или отсутствием у человека личной свободы. По этому разрезу древнерусское население распадалось на свободных людей и рабов.
Свободные люди назывались мужами, без различия богатых и бедных, знатных и незнатных. Знать, впрочем, именовалась лучшими мужами, но только в смысле аристократизма, благородства породы; «лучшие» не означало «более свободные», «обладающие привилегиями». Древнерусская свобода была порождением родового общества и мыслилась в понятиях, этому обществу свойственных. Носителем свободы выступала социальная группа, чаще всего община, которая была как бы коллективной утробой, производящей на свет свободных людей; личность же была свободной постольку, поскольку с самого рождения сознавала себя частью свободного коллектива. Пребывание в общине воспитывало не внутреннее чувство личной свободы, а корпоративное сознание принадлежности к сословию свободных. Равенство статусов было ощутимо только в общении с себе подобными. Древнерусский человек поверял свою свободу свободой других и был совершенно чужд всяким попыткам самоопределения своего положения в группе как самодостаточной личности. Вследствие этого он ощущал себя не сущностно свободным, всегда равным самому себе и другим людям вне зависимости от внешних обстоятельств, а вольным – не знающим над собой иного господина, который бы стеснял его в поступках, кроме обычая. Критерий свободы, стало быть, всегда был внешним по отношению к личности: я свободен, потому что, во-первых, признан таковым свободными членами общины и, во-вторых, воля моя не может быть грубо ущемлена другим человеком.
Потеря связи с общиной превращала мужа в изгоя. Сама этимология этого слова – «изжитый», «социальный изгнанник», «лишенный заботы» (от слав, «гоити» – «жить», а также «позволять жить», «заботиться») – показывает, что свобода изгоя находилась под серьезной угрозой. Понимая это, общество брало изгоев под свое покровительство. Им предоставлялось право жить на территории чужой общины, пользуясь положением свободного человека.
Рабы составляли немалую часть населения Русской земли. В своем подавляющем большинстве это были захваченные в полон иноземцы. Для обозначения раба-пленника на Руси употреблялся специальный термин челядин, во множественном числе – челядь. Обращение в рабство своих соплеменников, свободных мужей, имело место в исключительных случаях, когда закон русский предусматривал насильственное лишение прав свободного состояния в качестве уголовного наказания за особо тяжкие преступления.
Между свободными и рабами находился тонкий промежуточный слой, образованный вольноотпущенными и прочими бывшими рабами, тем или иным способом возвратившими себе свободу. Будучи формально свободными, они, однако же, подобно изгоям, нуждались в покровительстве общества или влиятельных людей и потому большей частью оставались в услужении у своих прежних хозяев, числясь в разряде старших слуг.
Глава 2. Общественно-политический быт
Эволюция общины
В первой половине X в. дала себя знать общественная тенденция, которая, неуклонно набирая силу в течение последующего столетия, привела в конце концов к полному перерождению социальной организации восточных славян: было положено начало переходу от родоплеменных к земским (территориально-административным) и политическим союзам. В различных областях Русской земли (и за ее пределами) процесс этот происходил неравномерно и с разной степенью интенсивности. Мы опишем только общую его схему.
В начальный период заселения славянами Восточно-Европейской равнины (VI–VII вв.) основой социальной организации была патриархальная родовая община. Каждому такому крупному коллективу родичей принадлежало около 70–100 км² окрестных земель, так как подсечно-переложная система земледелия требовала освоения территории, в 10–15 раз превышавшей площадь ежегодного посева.
Родовая община и занимаемая ею земля назывались коном. Понятийные грани древнеславянского слова кон (от инд. евр. коп/кеп – «возникать», «начинаться») чрезвычайно многообразны: это и вообще рубеж, предел, межа, ограниченное место; и затерявшееся во времени начало (отсюда слова «искони», «спокон» и выражения вроде «вот откуда пошел кон земли нашей»); и завершение чего-то («конец», «доконать», «кон его пришел», то есть черед, гибель, смерть); и устойчивый порядок в природе и обществе («закон», «покон»)[393]. Община и была для древнего человека началом и концом, собственником земли, источником правовых норм.
Военная организация кона носила название «сто» и объединяла концы или десятки – большие патриархальные (трехпоколенные) семьи, из которых состояла родовая община. Один из концов почитался старейшим, ведущим происхождение напрямую от предка-покровителя (обычно легендарного), некогда давшего жизнь всему роду. Старейшина такого конца, «владеющий роды своими», возглавлял общину-кон по праву старшинства и назывался «конязь», «кънязь», то есть «старейший в роду», «родоначальник кона». Десять родственных конов составляли «малое племя», выставлявшее в поле «тысячу». Один из таких конов опять же претендовал на большую древность происхождения сравнительно с другими и считался первенствующим, «княжеским». Все родственные друг другу малые племена в их совокупности покрывало общее племенное название («радимичи», «кривичи» и т. д.). Принадлежавшая союзу малых племен территория называлась землей, а общеплеменное ополчение – полком или тьмой[394]. Родоплеменная иерархия старшинства сохранялась и на этом уровне. В союзе малых племен выделялось одно, «старейшее» малое племя со старейшим «княжьим» коном, в котором княжил глава старейшего «княжьего» конца. Он-то и признавался остальными малыми племенами князем земли.
Схема расположения памятников археологии IX–XV вв. Жаровского конца Жабенской волости: а – городище; б – селища; в – курганные группы; г – селища XIV–XVI вв.; д – топонимы; е – скопления памятников; ж – приблизительные границы Жаровского конца
В дальнейшем естественный прирост населения, сопровождаемый техническим прогрессом в области земледелия, привел к разрастанию родовой общины и в конечном счете к ее преобразованию в общину сельскую. Повсеместное распространение рала с полозом и окончательный переход в течение X в. к паровой системе земледелия[395] устранили необходимость совместного труда всей общины для расчистки и обработки пашни и сделали возможным существование индивидуальных хозяйств. Из общины-кона выделились большие патриархальные семьи («концы»), которые затем сами распались на так называемые неразделенные семьи в составе отца и взрослых (женатых) сыновей. В результате количество поселений в некоторых областях увеличилось в пять раз[396].
Исследования памятников материальной культуры первой половины X в. выявили примерно одинаковую картину устройства сельской общины в разных восточнославянских землях. Подавляющее большинство сельских поселений этого времени, сосредоточенных в Поднепровье и Прикарпатье, представляет собой небольшие скопления жилищ (от двух до шести в группе) на берегах больших и малых рек; каждое жилище (полуземлянка с печью-каменкой) рассчитано на проживание четырех – шести человек, способных сообща вести самостоятельную хозяйственную деятельность. Неподалеку находятся курганные могильники с одиночными захоронениями, пришедшие на смену коллективным погребальным усыпальницам. Около десятка таких групповых селищ и индивидуальных усадеб обыкновенно составляют как бы «гроздь» или «гнездо» поселений, разместившееся на участке земли площадью от 70 до 100 км². Каждое «гнездо» окружает полоса необжитых земель шириной 20–30 км – своеобразная пограничная территория, отделяющая его от другого «гнезда». Подобную структуру славянских поселений принято рассматривать как археологическое свидетельство разрастания больших патриархальных семей и выделения из них неразделенных семей, в которых некоторое время сохранялась традиция не отделять женатых сыновей, ибо «только этим можно объяснить существование неразделенной, двухпоколенной семьи, состоящей из отца и его взрослых сыновей»[397]. В северных землях во многих местах продолжали существовать большие патриархальные семьи, распад которых был задержан неблагоприятными условиями хозяйствования.
Развившись из родовой общины с ее обычаями общежития, взаимопомощи и совместного ведения хозяйства, сельская община сохранила многие присущие ей черты. Земля оставалась в коллективной собственности, пользование водоемами, лесами, сенокосами, пастбищами по-прежнему осуществлялось сообща. Общинная сплоченность проявлялась в совместном отправлении религиозных ритуалов, бытовых и календарных праздников, а также в коллективной материальной ответственности общины перед верховной властью за выполнение повинностей и податей и перед законом – за правонарушения отдельных членов общины. Крестьянские родовые гнезда, сообща владевшие землей и сообща исправляющие повинности, сохранялись в отдельных российских землях до самого конца XVIII в. Об их существовании говорит, в частности, наличие на Руси множества сел с окончаниями на -ичи, – овичи, – вцы (по имени родоначальника): Мирятичи, Дедичи, Дедогостичи и т. д. Не случайно русские люди привыкли даже к чужому человеку обращаться со словами, взятыми из круга родственных отношений: дядя, мать, отец, сынок, внучка, дед, бабка и т. д. Таким образом, родовое сознание воспроизводило родовые отношения даже в тех племенных союзах, которые уже не являлись собственно родовыми.
Поскольку выделившиеся из большесемейных общин-концов неразделенные семьи не утратили чувства «исконного» (родового, социального и территориального) единства, то и древняя родовая терминология удержалась в обиходе, однако содержание ее коренным образом обновилось. На смену родоплеменному принципу членения (и объединения) общества пришел территориальный (земский). Восточнославянская сельская община X в., наследница родового кона, превратилась в территориальное объединение неразделенных семей, большей частью еще связанных между собою узами родства[398], но уже экономически самостоятельных. Основной общинной единицей стал теперь конец, но уже в качестве территориально-административного образования, союза сельских общин, возникших на месте раздробившейся большесемейной общины.
В древнерусских источниках славянская сельская община часто именуется также вервью. Значения обоих слов – «конец» и «вервь» – почти полностью совпадают. «Вервь» – это нить, шнур, веревка, обыкновенно употреблявшаяся для обмера земельных угодий, равно как и сама земельная мера[399]. То же и «конец»: нить, пряжа, мера длины (2 м 13 см)[400]. Следовательно, в том и другом случае преобразование в социальный термин произошло на сходной семантической основе и по одинаковой схеме. «Вервь», «конец», взятые в социальном смысле, означали одно и то же – сельскую общину, состоящую из родственников[401], и одновременно принадлежащую этой общине землю. По всей видимости, это были равнозначные понятия в разных славянских диалектах. Территориально-административный термин «конец» был в употреблении преимущественно у славян, живущих в верховьях Днепра и севернее, тогда как термин «вервь» бытовал в южнорусских землях. «Кон» тоже не исчез из языка. Статья 38 Русской Правды содержит выражение «водить по конам», безусловно означающее обход или объезд участниками судебного процесса соседних общин. Таким образом, «кон» здесь равен «концу», «верви».
Соответствующие изменения претерпели и военно-учетные термины, которые теперь стали прилагаться не к воинским подразделениям родоплеменного ополчения, а к территориям. Понятие «ста» было перенесено на «конец», перенявший условно-десятичный принцип территориально-административного устройства[402].
Формирование земского принципа общинной организации внесло важные новшества в начала самоуправления сельских общин. Многие родовые порядки канули в прошлое. Это прежде всего касалось состава народных собраний, на которых прежде присутствовали все взрослые мужчины общины-кона. Теперь родовая демократия уступила место земской. Возникло, так сказать, представительское вече. Право участия в собраниях было делегировано главам неразделенных семей. Отстранение (или скорее самоустранение) большинства общинников от участия в политической жизни не только «земли» в целом, но даже и своей «сотни» было обусловлено естественным ходом вещей, так как при значительном территориальном разбросе общинных поселений в пределах конца/верви регулярно собирать все мужское население было нелегко, да и не всегда возможно, – скажем, в разгар полевых работ или в случае внезапной внешней угрозы.
В летописи упоминаются старосты («старшины сотен»[403]) или сотские, которые возглавляли отряды земского ополчения – концов/сотен. Должно быть, старосты принадлежали к родовой аристократии и во время войны выполняли функции общинных воевод, возможно, на выборной основе. Не исключено, что так теперь назывались предводители старейших родовых гнезд-конов, некогда выпустивших из себя концы/верви. Перестав быть абсолютными владыками над жизнью и смертью вервников, они, вероятно, еще некоторое время по старинке именовались «князьями», то есть господами, вельможами, знатными людьми. Но термин «князь» в этом значении постепенно вытеснялся термином «боярин». Обособление Русской земли от державы «светлых князей» способствовало тому, что под «князем» на Руси стали понимать преимущественно политического суверена – «русского князя»[404], представителя великокняжеской династии Киева. Этим, по всей видимости, объясняется то обстоятельство, что, упоминая вскользь о восточнославянских «княжениях» – остатках родоплеменных администраций, – летопись умалчивает о возглавлявших эти архаические институты восточнославянских «князьях» – старостах.
Сельские поселения
С конца VIII в. сельское жилище становится выразителем этнической индивидуальности народов Европы. У поморских славян получает распространение тип дома неправильной формы с врезанным в него входом под нависающим портиком, позднее унаследованный немцами Мекленбурга; в Средней Германии строят «большие дома»; балты возводят бревенчатые срубные с каменной подкладкой; жители Средиземноморья – двухэтажные строения, с кухней и жилой комнатой в одной части и хлевом и чердаком в другой; обитатели Альп и Пиренеев – постройки с жилой частью спереди, хозяйственной сзади; во Фландрии – дом, гумно и стойло под одной крышей; англосаксы – помещения с длинным холлом и открытым очагом[405].
На Руси сложилось два типа жилищ, характерные для лесной и лесостепной полосы. Южный тип славянского жилища в начале X в. описал Ибн Русте: «В их (славян. – С. Ц.) стране холод бывает настолько сильным, что каждый человек из их числа выкапывает себе подобие ямы под землей, затем делает над ней островерхую крышу из дерева, как на храме, затем покрывает эту крышу землей. В этот погреб приходит этот человек с семьей и приносит дрова и камни. Затем разводит огонь и раскаляет камень на огне докрасна. Когда камень раскалится сильно, его обливают водой, так что распространяется пар, и нагревают жилье до того, что снимают одежду. В таком жилье остаются они до весны».
Жилище восточных славян
Действительно, в лесостепи преобладали небольшие полуземлянки, площадью в 10–20 м2, в которых проживали семьи, насчитывавшие до пяти человек. Поселения концентрировались «гнездами», по 3–6 селищ. Порой встречаются многокамерные полуземлянки с несколькими выходами, соединенные переходами в единый жилой комплекс. Стены ям выкладывались деревом, по краям возводились столбы, поддерживавшие двух– или трехскатные крыши. Вдоль стен тянулись лавки, в одном из углов выкапывался погреб, в другом сооружалась округлая печь-каменка или открытый очаг. Рядом с домом возводились хозяйственные постройки полуземляночного или наземного типа. Для поселений лесостепи была характерна кучевая застройка. Селища, составлявшие «гнездо», располагались неподалеку друг от друга, на расстоянии до 5 км, в то время как между «гнездами» могло пролегать свыше 100 км[406]. Вероятно, дом был местом обитания семьи, «гнездо» соответствовало родовому объединению нескольких семей, а скопление «гнезд» представляло собой племенной союз.
Жилище восточных славян
Славяне Северо-Западной и Северо-Восточной Руси, продолжая традиции поморских славян, ставили наземные, рубленые жилища, к чему предрасполагали и болотистые местные почвы. Бревенчатый сруб площадью 6–15 м², будучи обыкновенно однокамерным, делился на теплую комнату и холодную клеть под общей двухскатной крышей с продольным брусом. Печной дым выходил через прорубленные в стенах и потолке отверстия, окна закрывались ставнями. Под домом размещалось подполье. Возле жилищ находились хозяйственные строения – амбары, стойла, зерновые ямы. На Севере господствовала прибрежно-рядовая застройка, поселения, как правило, вытягивались вдоль водоемов. Большинство деревень состояло из 3–6 дворов, однако имелись и более крупные поселения – от 7 до 12 дворов[407].
Если раньше, в VI–VII вв., славянские поселения не имели укреплений и как бы скрывались от чужого взгляда в низинах, прячась в излучинах речных долин или среди топей, то теперь они возникают на возвышенностях по берегам больших рек и все чаще обносятся валом, рвом, тыном, превращаясь кое-где в городища, к которым «жмутся» открытые селища.
Отсутствующий в письменных источниках до XIV в. термин «деревня» заменялся в более раннюю эпоху двумя другими – «весь» и «село». Первый употреблялся главным образом в церковноучительной литературе, где «веси» вообще противопоставлялись городам; второй, обозначавший вначале неукрепленное поселение свободных земледельцев (а также собственно пашню), позднее стал применяться к пунктам, принадлежащим светским и духовным владельцам[408]. Какой смысл вкладывался в них в VIII–IX вв., утверждать наверное нельзя. Возможно, они были синонимами. Смешение обоих этих терминов наблюдается и в более позднее время: «…в некоторой веси Суздальского уезду, иже именуется село Холуй…» В Южной Руси преобладали крупные села, которые зачастую превосходили «грады» численностью населения.
Города
Особым структурным образованием восточнославянской общины, а в определенном смысле и ее венцом, были «грады».
Большинство из них к началу X в. было, по сути, просто родовыми поселками, обнесенными деревянным тыном, земляным валом или тем и другим вместе. Аль-Бекри сообщает о славянских градах следующее: «И таким образом строят славяне большую часть своих крепостей: они направляются к лугам, обильным водами и камышом, и обозначают там место круглое или четырехугольное, смотря по форме, которую желают придать крепости, и по величине ее. И выкапывают вокруг него ров и выкопанную землю сваливают в вал, укрепивши ее досками и сваями наподобие битой земли, покуда стена не дойдет до желанной высоты. И отмеряется тогда дверь с какой стороны им угодно, а к ней приходят по деревянному мосту». Другой арабский писатель, Гардизи, сообщает, что у славян «есть обычай строить крепости», для чего «несколько человек объединяются». По этому сообщению можно судить о величине славянских «градов». И действительно, археологические исследования древних городищ приднепровской Руси показывают, что большинство из них занимало территорию, на которой мог поместиться крестьянский двор средней руки.
Крепостная стена Белгорода. Конец X в. Реконструкция
Каждая «земля», а также многие густонаселенные концы обязательно имели на своей территории три типа укрепленных поселений, городищ: убежища, административно-хозяйственные центры и святилища[409]. Конструкция их оборонительных сооружений примерно одинакова. Внутреннее пространство этих городищ обнесено частоколом или стенами из горизонтально положенных бревен, закрепленных при помощи столбов-стояков и опорных срубов. Стены сооружали прямо на грунте, не приподнимая их посредством возведения земляных валов и устройства на их вершине специальных платформ, даже в том случае, если строительство велось на месте предыдущего поселения, где эти платформы уже имелись в готовом виде. С внешней стороны основания стен укрепляли насыпными глиняными откосами. Возле ворот создавали дополнительные оборонительные линии – рвы, валы и т. д. Характер внутренней застройки зависел от назначения городища.
В городищах-убежищах сельское население могло укрыться от нападения и переждать осаду. Ставили эти «грады» несколько поодаль от общинных жилищ, выбирая для них укрепленные самой природой места – холмы и высокие мысы. Отличительной чертой их оборонительных сооружений является довольно широкий, до трех метров, въезд, призванный облегчить проход внутрь крепости потоку людей, животных и возов с имуществом.
В мирное время городища-убежища большей частью пустовали. Обычные стационарные жилища (полуземлянки с печкой-каменкой) в них отсутствуют, нет и культурного слоя. Преобладающим типом построек были кутины (от др. – слав, «кут» – «угол») – общественные здания площадью свыше 500 м², известные в археологии под названием «больших» или «длинных домов». Здесь хранились общинные запасы и драгоценная утварь. Время от времени в них происходили совещания и собрания, религиозные церемонии и общественные пиры-братчины. Постоянно присутствовала в крепости только военная стража, которая, однако же, жила не в самом городище, а рядом с ним, в особых поселках.
Расположение восточнославянских святилищ зависело от рельефа местности. Например, в Прикарпатье для них выбирали самый высокий холм или гору. В равнинных местах их «прятали» в лесах или среди болот, на больших буграх. Внешние ограждения городищ-святилищ – валы и рвы – служили не оборонительным, а культовым целям, обозначая сакральную границу священной земли. На сооруженных здесь площадках-алтарях жгли ритуальные костры, «огонь неугасающий из дубового древня непрестанно паляху», по словам летописи. В ров бросали различные предметы, приносимые этому священному огню: кости жертвенных животных, обломки разбитой в ритуальных целях глиняной посуды и т. п. Главная часть внутреннего пространства была отведена под площадки для идолов. Постоянных жилых помещений в святилищах, как правило, не было; религиозные обряды и ритуальные пиры отправляли в кутинах. До прихода христианских миссионеров городища-святилища редко подвергались разрушению, так как завоеватели-язычники питали боязнь к чужим богам и старались не гневить их понапрасну.
Гораздо более оживленными местами были административно-хозяйственные центры. Эти городища обязательно располагались в гуще общинных поселений, как правило, на территории первоначальной (древнейшей в данной местности) общины-кона. Их культурный слой хранит предметы вооружения, дорогие украшения, клады арабского серебра и другие ценные вещи иноземного происхождения. Наряду с постоянными жилищами-полуземлянками и хозяйственными постройками здесь находились ремесленные мастерские, зачастую обеспечивавшие своей продукцией всю округу. Обитателями таких городищ были «лучшие мужи» – местные «князья», родоплеменная знать и дружинники. Последние жили в кутинах, выстроенных вдоль внутренней стороны стен, дабы воины всегда пребывали в непосредственной близости от укреплений.
Отдельные рядовые общинники из окрестных сельских поселений – ремесленники и промысловики, в чьих услугах особенно нуждалась военно-административная элита, – постепенно переселялись вместе со своими семьями поближе к стенам этих городищ, образуя зародыши будущих посадов. Вследствие притока населения извне разрушение родового принципа устройства городских общин протекало гораздо быстрее, чем в сельской округе. Жители восточнославянских «градов» первыми в полной мере ощутили значимость и необратимость происходящих перемен, когда, отбросив прежние племенные прозвища, нареклись кыянами, черниговцами, смольнянами и т. д.
Наряду с общинными городищами восточных славян в Русской земле существовали городища княжеские. К ним относились княжеские крепости и погосты. Те и другие находились в непосредственном ведении киевского князя, который содержал в этих городищах свою администрацию и дружинные гарнизоны.
Строительство княжеских крепостей в пограничных районах Русской земли началось на рубеже IX–X вв. и активно велось в течение всей первой половины X столетия. Из письменных источников известно название одного такого городища – днепровского Витичева (южнее Киева), который Константин Багрянородный называет «крепостью-пактиотом росов», то есть опорным пунктом русов, крепостью киевского князя; множество других, безымянных, открыты археологами в разных восточнославянских землях.
Любеч. Реконструкция
Все княжеские крепости построены в иной строительной традиции, нежели общинные городища, – свидетельство того, что их возводили по приказу центральной власти. Укрепления этих городищ были гораздо более мощными. Основой им служил плотно утрамбованный земляной вал, на вершине которого устраивалась платформа под стену. Стенное ограждение представляло собой как бы один длинный, опоясывающий весь город сруб, образованный двумя продольными рядами стен, скрепленных меж собой поперечными перегородками и покрытых деревянным накатником с толстым слоем глины наверху. Пустоты внутри сруба служили защитникам крепости жилыми помещениями в период осады, а также использовались как боевые камеры-«стрельницы» во время вражеских приступов; в них иногда находят человеческие кости и предметы вооружения. Наружные откосы срубов были глиняные, но с деревянной или каменной сердцевиной. На подступах к крепости создавали еще несколько дополнительных линий обороны.
Образцом таких сооружений может служить оборонительная полоса вокруг крепости в Ревне. Со стороны поля городище прикрывали четыре линии обороны, самая дальняя из которых отстояла от крепостных стен на добрых четыре сотни шагов; с других сторон, более защищенных природой, подход к стенам затрудняли один-два ряда искусственных препятствий. Гарнизон (до двухсот человек) постоянно находился внутри крепости. Жилища рядовых дружинников и их семей стояли возле стен. Это были двухъярусные срубы, нижняя часть которых предназначалась для хозяйственных целей, в том числе для занятий ремеслом. Посадник и другие члены княжеской администрации жили в наземных домах с подвалами – эти постройки возводились на территории крепости где придется, без всякого плана. Жители окрестных сельских поселений обязаны были снабжать защитников крепости всем необходимым.
Погостами первоначально назывались места гостьбы – торговли (в Польском Поморье подобные пункты носили название гостива). Самые древние из них возникли как общинные поселения, но очень скоро сюда стали приезжать «погостить» и княжеские сборщики дани с подвластных русам племен. В более глухих уголках Русской земли, где подобных общинных пунктов не существовало, княжеская власть создавала их сама. Подобно крепостям, погосты возводили в пограничной полосе, однако они могли и не иметь серьезных укреплений и постоянного населения. Самые удаленные из них были совсем небольшими и почти необжитыми крепостцами, вроде погоста Векшенга, стоявшего в начале XII в. на берегу одноименной реки, в 89 км восточнее Вологды (подобные пункты X в. археологически изучены мало). Это городище треугольной формы возвышалось на мысу. От плато его отделял прорытый ров, с двух других сторон его обрамляли овраги. Ограждение состояло из простого тына. Культурного слоя на самом городище почти нет[410]. Видимо, раз в году сюда приезжали на несколько дней сборщики дани. Другие погосты, наоборот, разрастались в крупные поселения, со своим хозяйством, включавшим внешнеторговую деятельность, и своими кладбищами. Таково, например, Гнездово, находившееся в земле смоленских кривичей, в 12 км западнее Смоленска. Основанное не позже середины IX в., оно спустя сто лет превратилось в многолюдное поселение (могильник Гнездова – почти пять тысяч курганных насыпей[411], разместившихся на площади в 37,5 га, – не имеет равных в средневековой Европе) и важный торговый центр на Балтийско-Волжском пути, о чем свидетельствуют более тысячи восточных монет, найденных в его культурных слоях.
Не исключено функционирование погостов и в качестве языческих святилищ или некоей сакральной территории – именно на эту функцию погостов указывает размещение на их месте в более позднее время церквей и кладбищ.
Княжеские крепости и погосты, являясь чужеродными вкраплениями в землях восточнославянских племен, действенно способствовали переустройству славянской общины на земских началах. Особую роль в этом деле играли погосты, которые порой становились центрами территорий, где проживало сразу несколько этнических групп. Не случайно в XI–XII вв. термин «погост» получил на Руси расширительное значение административно-территориальной единицы.
Но в конечном счете провести четкую границу между сельскими и городскими поселениями восточных славян в X в. все еще почти невозможно. Даже для русских людей следующего столетия «град» – это все еще попросту «огороженное место», безотносительно к тому, чем занимаются его жители – несением крепостной службы, земледелием или торгово-ремесленной деятельностью. Восточнославянские «грады» не противостояли селу в общественно-экономическом отношении, а, наоборот, являли собой высшую ступень в развитии сельской общины. В большинстве случаев город был порождением сельской стихии, хотя подчас, возникнув раньше окружавших его сельских поселков, он сам порождал и организовывал эту стихию. Говоря еще точнее, древнерусский город был порождением родоплеменного строя, бесклассовой цивилизации. Поэтому он органически вписывался в родоплеменной строй, нимало не разрушая его; разлагающее влияние города на родовой быт было делом весьма отдаленной перепективы[412]. Будучи неразрывно связанными экономически и политически с близлежащей округой и являясь в то же время средоточием высшей родоплеменной власти, крупнейшие города в ряде случаев представляли собой уже собственно государственные образования, а именно племенные города-государства, и в качестве таковых закрепляли политическую и племенную раздробленность восточных славян.
Киев, Чернигов, Переяславль
Средоточием Русской земли был Киев. При князе Игоре он еще только формировался как город, будучи по существу скоплением нескольких (не менее трех) поселений, объединенных общей линией укреплений. Городище, ставшее «ядром» будущего Киева, находилось на Андреевской горе, где, видимо, некогда разместился старейший славянский кон Киевской земли. Здешние места были обжиты людьми по крайней мере со времен античности. В «догородских» слоях Киева встречаются римские монеты I–II вв. Предшественниками славян на киевских землях было ираноязычное население, потомки скифо-сарматских племен Черняховской культуры. Однако превращение безвестного поселения на Днепре в один из важнейших городов Восточной Европы началось только с приходом сюда славян.
Археологические исследования города показали, что еще в конце IX в. население его было относительно немногочисленным и небогатым, среди хозяйственных занятий преобладали примитивное пахотное земледелие, охота, рыбная ловля. От этого времени остались земляные сооружения на Андреевской горе, в частности фрагмент глубокого рва, который, по-видимому, опоясывал древнейший Киев, несколько деревянных строений (полуземлянок), развалины языческого капища, сложенного из глыб неотесанного камня, погребения в курганных могильниках.
Перемены наступили на рубеже веков, когда, согласно письменным источникам, произошло заметное усиление военно-политического и торгового значения Киева в Среднем Поднепровье и Восточной Европе в целом. Древнейшие поселения на Андреевской горе и в ближайших окрестностях – на Щековице, Хоревице, Детинке, Лысой горе – стали активно заселяться, расти, в захоронениях появились великолепные украшения и дорогое оружие. К материальным памятникам первой половины X в. относятся некоторые уцелевшие срубы ремесленных мастерских, деревянных жилищ, иногда богатых, двухэтажных, но большей частью поскромнее, остатки гавани в устье реки Почайны. Жилые строения стояли во дворах, огражденных палисадами.
Самые решительные изменения претерпела днепровская низменность – будущий Подол. Старейшая из здешних полуземлянок датируется 887 г.[413] С началом X в. Подол прочно осваивает ремесленный и торговый люд. Включение «кыян» в международную торговлю подтверждается находками саманидского дирхема 892–907 гг.[414] и монеты Льва VI (886–912). Этот же император первым из средневековых писателей отметил регулярные плавания киевских русов вниз по Днепру – к Черному морю. Большинство строений на Подоле этого времени – однокомнатные наземные деревянные здания из сосновых бревен, сложенных горизонтально, одно на другое, и перекрещивающихся в углах «в обло». Часто это просто сараи для скота или склады, но встречаются и крупные жилые строения площадью до 60 м². Есть признаки планировки улиц[415].
Однако дальнейшее развитие Подола было надолго задержано стихией. По словам летописца, в середине X в. Днепр подступал к самым «горам Киевским», из-за чего «на Подоле не сидели люди, но на горе», а к Боричеву взвозу можно было пристать на ладье, как это и сделали «древлянские» послы: «И послаша древляне лучший свои мужи… в лодии ко Олзе, и присташа под Боричев. Бе бо тогда вода текущий подле горы Киевския…» Разыскания археологов полностью подтвердили летописное сообщение. Оказалось, что Днепр часто затоплял Подол во время весеннего разлива. Особенно высокое стояние весенних паводков пришлось на 913–972 гг.[416] Поэтому фундаменты жилищ на Подоле укрепляли крестообразно положенными балками и землей, а для стока воды на территории дворов и между ними рыли сточные канавы и протоки. Но эти предосторожности зачастую не спасали. Обнаруженные постройки X в. – дома, хозяйственные помещения, мастерские и заборы вокруг них – были занесены толстым слоем ила. Наводнения заставляли людей покидать жилища в страшной спешке, бросив домашнюю утварь, украшения, монеты, сосуды и прочее имущество. По-видимому, изображая Подол необжитым местом, Нестор опирался на достоверные воспоминания современных ему «кыян» о сложной гидрологической ситуации возле Киева в середине X в.
К сожалению, археологические исследования не дают цельного представления об архитектуре раннего Киева. Тем не менее ясно, что городской облик «матери городов русских» формировался в традициях славянских городских поселений[417]. Преемственность традиций оборонительного зодчества восточных славян хорошо прослеживается на примере срубов-опор, летописного «столпия», которым в XI в. в Киеве были ограждены посад и Печерский монастырь. Этот вид укреплений известен в Киеве с IX в., то есть почти с того самого времени, когда в Среднем Поднепровье появились славяне.
Вторым по значению городом Русской земли был Чернигов. Вследствие более плотной заселенности плодородных долин Нижней Десны сравнительно с берегами Днепра в районе Киева, Чернигов даже превосходил «матерь русских городов» размерами и, вероятно, численностью населения[418]. В остальных отношениях оба города развивались синхронно и по схожей схеме. К началу IX в. на месте будущего Чернигова образовалось характерное гнездо из нескольких родовых городищ. Со второй половины столетия эти поселения начали расширяться; неподалеку от них возникли новые, как, например, в Гульбище. По прошествии еще нескольких десятилетий одно городище, стоявшее при впадении в Десну реки Стрижня, превратилось в укрепленный детинец, другие составили посад – Окольный град, чья площадь превышала площадь детинца почти вдвое. Тогда же вокруг города появились многочисленные могильники. Выход черниговских купцов на международные рынки датируется саманидским дирхемом 895/896 г. и двумя монетами Льва VI. Примерно в это же время или немного раньше Чернигов прочно вошел в политическую систему Русской земли, и в стенах его детинца разместился гарнизон из русских дружинников.
Третьим крупным русским городом в договоре 944 г. значится Переяславль. Занесенное в летопись народное предание приписывает его основание князю Владимиру. Однако в городской черте есть культурные отложения более раннего времени[419]. По-видимому, во второй четверти X в. Переяславль был родовым городищем южной группировки славян Среднего Поднепровья.
Княжий двор и «двор теремный»
Игорю в Киеве принадлежал «двор княж». Но здесь он, видимо, останавливался только во время наездов в город. Княжеский замок («двор теремный») находился за пределами Киева, «вне града». Эта постройка была необычным явлением для Восточной Европы того времени, так как «бе бо тот терем камен». Его обособленное положение обусловливалось двумя причинами. Во-первых, оно было вызвано особым отношением людей архаических обществ к личности вождя. Сакральная сила последнего представляла нешуточную угрозу для простых смертных и требовала некоторой его изоляции. Святость княжеского «терема», его недоступность для прочих «кыян» была подчеркнута еще и тем обстоятельством, что здесь находились те самые идолы руси, которых несколько десятилетий спустя князь Владимир вынесет за крепостную черту и поставит «на холме вне двора теремного»[420].
Но существовала также причина иного порядка. Киевские «внуци Всеславли», ведущие свое происхождение «от рода русского», то есть от владетельных князей поморских русов, изначально противопоставляли себя культурно-этнически, и даже самим своим титулом «великий князь русский», не только остальному населению Русской земли, в массе своей восточнославянскому, которое, по их понятиям, «живяху звериньским образом, живуще скотски», но и киевским «полянам». Со временем, к середине X в., они сделались для «кыян» своими, «природными» князьями, но сохранили чувство расового превосходства над своими подданными[421].
Пришельцы чужой крови, потомки завоевателей, все больше вовлекавшиеся в неизбежный процесс ассимиляции с местным населением, князья «от рода русского» в первой половине X в. продолжали жить в одиноко стоящем каменном замке, оберегаемом их племенными богами. Здесь прошлое все еще брало верх над настоящим и отрицало неотвратимое будущее – полное культурно-языковое слияние с восточнославянским этносом.
Власть
Этническое и территориальное обособление князя от «людей земли Русской» не имело ничего общего с «отчужденностью» публичной власти от народа. Политические отношения князя с «кыянами» осуществлялись в тех же самых формах, которые были присущи славянам на родоплеменной стадии развития. Властная структура Киевского княжества включала в себя князя (княжеский род), городское вече и городских старейшин. Все члены этой властной триады чувствовали необходимость друг в друге и находились между собой в тесном сотрудничестве.
Несмотря на то что князь «сидел» на киевском столе, Киев отнюдь не был «княжеским» городом. «Кыяне» подчинялись не княжеской администрации, а органам городского самоуправления. Политическая самостоятельность Киева простиралась даже в область межгосударственных отношений. Городские представители («гости») участвовали в заключении договора с Византией и выступали поручителями его соблюдения, наряду с послами князя[422].
Киеву принадлежала чрезвычайно важная роль в военной организации Русской земли. В случае надобности горожане выставляли в поле земское ополчение – тысячу, или полк, укомплектованный воями, городскими и сельскими ратниками из неслужилого (не находившегося на службе у князя) населения, людия. Ополченцы сражались пешими, обыкновенным их вооружением были копья, дротики, луки, широколезвийные ножи, щиты; знатные люди опоясывались мечами. Предводительствовал полком тысяцкий, имевший под началом городскую аристократию – сотских, десятских и нарочитых мужей или, как их еще называли, лучших людей. То были потомки родоплеменной знати, старейшины, или старцы градские (людские), которые в мирное время образовывали нечто вроде городской думы, ведавшей всеми делами в Киеве и распоряжавшейся городской казной. Участвуя в военных предприятиях князя, «кыяне» получали львиную долю захваченной добычи. Так, после усмирения «древлян» Ольга передала Киеву две трети «деревской» дани.
Древнерусские источники не позволяют составить сколько-нибудь цельного представления об общественном статусе старцев градских. По счастью, в нашем распоряжении есть довольно подробные описания общественной организации поморских славян, принадлежащие перу германских миссионеров XII в. И поскольку славянская часть киевских «полян», согласно данным летописи, происходила из «ляхов», то есть с соседней территории, мы можем использовать сведения германских памятников о поморской знати в качестве методически оправданной и исторически точной аналогии с положением старцев градских в Русской/Киевской земле, тем более что уровень развития общественных институтов в обеих странах был примерно одинаков.
Знатные роды поморских славян пользовались у простого народа особенным уважением и почтением. Благодаря этому обстоятельству влияние знатных людей имело вполне самостоятельный источник, независимый ни от князя, ни от веча. Родовая аристократия не состояла на службе у князя и не входила в его дружину. Князь не имел над ней прямой власти, не мог приказывать ей. В тех случаях, когда ему необходимо было заручиться содействием городских старшин, он слал им свои предложения, с поклоном от своего имени, а те, обсудив, принимали их к сведению или отвергали. Точно так же из нашей летописи известно, что в 1147 г. великий князь Изяслав Мстиславич отправил послов в Киев к «брату своему Володимеру… и к Лазарю тысячьскому».
Не принадлежа к княжеской администрации и служилым людям, городские старшины не были, однако же, и выборными людьми. Их ведущая роль в управлении городом определялась не решением веча, а исключительно обычаем, предписывавшим чтить благородное происхождение.
Каждый знатный род имел своего главу. Между этими старейшинами обыкновенно выделялся один, славившийся наибольшей древностью рода, богатством, личными достоинствами. Как правило, такой человек пользовался в городе почти неограниченным влиянием. В этом отношении любопытен пример Щетина, который слыл в Поморье «матерью городов», подобно древнерусскому Киеву. В Житии святого Оттона Бамбергского (начало XII в.) сообщается, что «некто Домослав, первенствовавший между жителями Щетина качествами тела и души и множеством богатства, а равно знатностью рода, пользовался от всех такою честью и таким уважением, что и сам князь поморский Вратислав без его совета и согласия ничего не делал, и от его слова зависели как общественные, так и частные дела. Ибо Щетин, сей отличный город, который, заключая в своей окружности три холма, первенствует между всеми городами Поморья, был наполнен его родственниками, рабами и друзьями. А также в других окрестных странах было у него такое множество родни, что не легко бы стало кому-либо ему противиться…».
Выдающееся положение глав родов было подчеркнуто наличием у них дружины (в XII в. до трех десятков воинов) и их участием в богослужении наравне со жрецами. В том же Щетине, в главном языческом храме, хранились золотые и серебряные кубки и сосуды, из которых по праздникам «делали гадательные возлияния, ели и пили знатные и могущественные люди страны». Здесь же, на священной храмовой земле, городские старейшины держали совет. Для этой цели были выстроены три кутины. Внутри них находились скамьи и столы, «потому что здесь бывали их [знатных щетинцев] совещания и собрания, и сюда они приходили, пить ли, или серьезно толковать о своих делах, в положенные дни и часы».
Но если предварительное обсуждение дела было прерогативой знати, то окончательное решение по нему выносило вече. Вече было архаическим институтом, существовавшим у славян с незапамятных времен. Известный фрагмент Ааврентьевской летописи свидетельствует, что веча на Руси искони были обычным делом: «Новгородци бо изначала, и смолняне, и кыяне, и полочане, и вся власти [волостные, «старшие» города], якож на думу, на веча сходятся…» (летописец Переславско-Суздальский дает чтение: «…вся власти на думу на веча сходятся»).
В X в. древнерусское вече находилось накануне политического и социального перерождения. В Русской земле начался процесс становления крупных городских центров, перехода от общинных городищ к городам в собственном смысле слова. Неуклонное ослабление родоплеменных связей приводило к тому, что «поляне» все больше ощущали себя «кыянами» – обывателями Киевской земли, а не соплеменниками, спаянными кровнородственными узами (племенной этноним «поляне» исчезает из летописи после похода 944 г. на Царьград, отныне и навсегда уступив место земскому термину «кыяне»). Веча из племенных собраний превращались в собрания земские, выступавшие от имени «всех людей земли Русской». Земское вече, однако же, не было полной противоположностью вечу племенному, между ними сохранялись многие родственные черты. Одной из таких черт было чувство социально-политической солидарности, пришедшее на смену чувству племенного единства. Рядовые «кыяне», еще не разделенные с городскими властями четкими сословно-имущественными перегородками, видели в старцах градских выразителей своей воли и своих интересов. Поэтому киевское вече в X в. не «шумело» против них, «глаголюще» им свои требования, а «молчало», пребывая с ними в полном согласии, – чем и вызвано отсутствие в летописи прямых упоминаний деятельности веча в X в.
Порядок проведения веча в X в., вероятно, мало чем отличался от того, который известен по поздним источникам. В летописной статье под 1147 г. рассказано о приеме киевлянами послов великого князя Изяслава Мстиславича. Тогда по зову князя, тысяцкого и митрополита возле церкви Святой Софии собралось «множество народа», «от мала до велика». Князь Владимир Мстиславич во вступительной речи пояснил суть дела и представил властям и народу послов брата. Послы приветствовали князя, митрополита, тысяцкого и «киян», после чего вече согласилось выслушать их: «Молвита, с чим князь прислал».
В языческом славянском Поморье XI–XII вв. народные сходки происходили схожим образом (но, конечно, без участия христианских иерархов). Вече собиралось в торговые дни на рыночной площади, посередине которой стоял высокий деревянный помост со ступенями, сужавшийся кверху. С него городские старшины и глашатаи говорили перед народом. Торг и вечевые собрания бывали два раза в неделю: один из дней совпадал с христианским воскресеньем (по сведениям Ибн Русте, в карпатском «Джарвабе» – столице «светлого князя» – торговали три дня в месяц; в эти дни, по всей видимости, проходили и вечевые собрания). Город тогда наполнялся людьми из окрестных деревень. Сельские общины, как говорилось выше, были представлены на вече главами патриархальных семей, ходивших туда «для пользы братии». Кончив торг, они оставались на площади, толкуя о чем придется. Важные дела предварительно обсуждались в совете городских старшин, без чего народная сходка считалась мятежом. Но решения старцев и знати не были обязательными для веча, хотя в подавляющем большинстве случаев вече одобряло приговор совещательного собрания.
За выполнением постановлений веча следили очень строго, жестоко карая несогласных. Титмар Мерзебургский сообщает о лютичах, что, «единодушным советом обсуживая все необходимое по своему усмотрению, они соглашаются все в решении дел. Если же кто из находящихся в одной с ними провинции не согласен с общим собранием в решении дела, то его бьют палками; а если он противоречит публично, то или все свое имущество теряет от пожара и грабительства, или в присутствии всех, смотря по значению своему, платит известное количество денег». В Русской земле решение «столичного» городского веча также обычно безоговорочно поддерживалось «землей»: «…на что же старейший [города] с думают, на том же пригороды [сельские округа и «меньшие» города[423] ] стануть» – таким утверждением завершается цитированный выше фрагмент Ааврентьевской летописи о вече.
Киевское людие было связано с князем только добровольными обязательствами. «Кыяне» видели в княжеской власти олицетворение своих собственных интересов, участвовали в ее формировании и оказывали на нее прямое влияние. Игорь, по свидетельству моравских летописей, некоторое время опасался, как бы «кыяне» не предпочли ему Олега II. Претензии князя на общественное доверие к его властным прерогативам и согласие на это со стороны общества (города, «земли») закреплялись в ряде публичных процедур, которыми сопровождался обряд вокняжения. Над князем совершался некий языческий чин венчания («глава их [славян] коронуется», – сообщает Ибн Русте) и посажения на «отний и дедний» стол, дававший право на титул великого князя. В свою очередь, князь обещал вечу и старцам градским судить и рядить по правде[424]. Далее следовала церемония «прославления» князя народом, призванная выразить единодушное одобрение и ликование по случаю избрания нового владыки и продемонстрировать отсутствие каких бы то ни было сомнений в законности происходящего. Празднество завершалось раздачей даров людям и всенародным пиршеством. Княжеская щедрость символизировала благоволение богов к самому князю и служила залогом процветания всей «земли» и каждого из подданных. На этом этапе общественного развития самовластное и вечевое начала публичной власти еще гармонично сочетались.
Князь имел также обыкновение советоваться со старцами градскими по важным вопросам. Хрестоматийным примером является «думание» князя Владимира Святославича с «людьми» и «старцами» об «уставе земленем», о «ратех» – земских и военных делах, о суде и проч.
Итак, князь, державшийся несколько в стороне от идущей своим чередом городской жизни, тем не менее не порывал своей связи с городом (а через него со всей «землей»). Напротив, связь эта была крепкая и обоюдная. Обычай не допускал и мысли о самодостаточности какой-либо ипостаси властной триады древнерусского общества – князя, веча, старцев градских. Князь нуждался в «стольном» городе не только потому, что тот был источником материальных и людских ресурсов. Чтобы «княжить и володеть», князь должен был сидеть на «отнем и деднем» златом столе, а последний находился в Киеве и не мог быть перенесен в княжий «терем» или на «двор княж»[425]. Желание покончить с зависимостью от города было равносильно тяге к политическому самоубийству, ибо разрушало саму основу легитимности княжеской власти. Поступив так, князь превратился бы в изгоя.
Но и городская община не могла обойтись без князя, который, собственно, и обеспечивал «стольному» городу его столичный статус, а «земле» – положение самостоятельного и независимого политического образования. Кроме того, княжеская власть была единственным верным залогом земского устроения, «правды». Если старцы градские влияли на городские дела благодаря своим личностным качествам – знатности происхождения, выдающимся способностям и т. д., то князь имел значение для города главным образом как политический принцип, разумеется, в той мере, в какой это допускало родоплеменное мышление, не разделявшее строго «господина» и «отца». И конечно, в исторической перспективе принцип должен был взять верх над личностями. Однако процесс усиления княжеской власти не был порожден самим естественным ходом вещей. Господство обычая в сфере властных отношений ни в малой степени не способствовало этому. И тут очень многое зависело от личности князя, его стремления к расширению княжеских полномочий и способности идти наперекор традиции. При Игоре, Ольге и Святославе княжеская власть уже начала кое в чем подминать под себя городскую самостоятельность Киева и других «русских градов». Прямое доказательство тому предоставляет археология. На протяжении всей первой половины X в. городища – общинные центры в Русской земле (в широком значении) пустеют и повсеместно заменяются княжескими крепостями, которые порой возводились на том же самом месте[426]. Конечно же этот процесс отражал утрату туземными общинами значительной части прежних вольностей и усиление княжеской власти на местах. Другим, косвенным доказательством служит одно условие договора 944 г., согласно которому русские «гости» не могли торговать и даже просто появиться в Константинополе без верительной грамоты князя. Инициатива в данном случае исходила от Игоря («уведал князь ваш есть посылати грамоту ко царству нашему»), который благодаря этому получал важный инструмент давления на городское самоуправление в Русской земле[427]. Понятно, что это требование соответствовало интересам усиливавшейся центральной власти и было невыгодно вольным городским купцам.
В целом же во взаимоотношениях города и князя не было заметно решительного преобладания «монархического» или «республиканское демократического» начал. Давно пора расстаться с почтенной историографической традицией, которая сближает княжескую власть в Древней Руси с классической наследственной монархией. Властные отношения в Русской земле предполагали органичное единство двух источников политической власти – князя и общинного самоуправления (веча и старцев градских), которые не могли ни заменить, ни устранить один другого и потому существовали и развивались в непрерывном диалоге друг с другом. Нарушить его могла только случайность: личные амбиции, внешняя угроза, мятеж и т. д. Древнерусская политическая мысль стремилась всячески поддержать и сохранить равновесие между князем и обществом. В следующем столетии мудрый Боян скажет: «Тяжко ти головы, кроме плечю, зло ти телу, кроме головы», то есть тяжело голове без плеч, худо и телу без головы.
Глава 3. Княжеское окружение
Дружина
Княжеская власть была представлена не одной только личностью князя, но и его ближайшим окружением. Княжьи служилые люди составляли замкнутое военизированное общество, делившееся на собственно военный класс – дружину и хозяйственную прислугу.
Лучшей, самой значимой для князя и потому наиболее привилегированной частью обитателей «двора теремного» была княжеская дружина. Вообще в Древней Руси слово дружина имело несколько значений. Дружиной называли: 1) войско в целом (Мстислав Владимирович накануне сражения с братом Ярославом «с вечера исполчил дружину», которая состояла из ополчения северян, поставленного «в чело», и собственно княжеского отряда – дружины своей, вставшей «по крылам»); 2) всякое сообщество (в одной статье Русской Правды дружиной названы члены верви); 3) друзей, в значении «боевые товарищи, соратники» (в начале сражения с «древлянами» Свенгельд призвал Ольгино войско: «Князь уже почал; потягнете, дружина, по князе»); 4) вообще «своих» людей, товарищей, подельников (в 1068 г. киевляне собрались у «погреба» – тюрьмы, где томился любимый ими князь Всеслав Полоцкий вместе с двумя своими сыновьями, и порешили: «Пойдем, высадим дружину свою из погреба»); 5) группу лиц, исполнявших некое поручение, например исправлявших посольство («древляне» спрашивали Ольгу: «Где суть дружина наша, которую послали к тебе?»).
Вещи из «княжеских» и дружинных курганов
И все же преимущественно под дружиной подразумевали служилых людей князя, его собственную воинскую силу. У нас нет даже приблизительных данных о пропорциональном соотношении численности дружины киевского князя и других категорий княжих людей для этого времени. Скажем, двор норвежского короля Олава Святого (1015–1030) одно время насчитывал 60 дружинников, 30 купцов и 30 слуг. Но на Руси принадлежность воина к дружинным верхам не исключала его личного участия в торговле. В «дружинных» погребениях (с оружием) часто встречаются «купеческие» атрибуты – весы и гирьки[428]. Правда, археологическое подразделение древнерусских погребений IX–XI вв. на «дружинные» и «купеческие» носит довольно условный характер, поскольку у археологов нет надежного вещественного признака для определения социального статуса погребенных в подобных «богатых» могилах[429]. Поэтому на основании одного вещевого материала «трудно провести грань между древнерусской военной дружиной и купцом, которые в ту пору почти неотделимы друг от друга: дружинник выступал в качестве купца, а купец являлся и воином»[430]. Впрочем, если археология и свидетельствует о «неотделимости» дружинников от купцов, то исключительно в смысле схожести их занятий, а отнюдь не социальных статусов. Никакого сословного совмещения этих категорий лиц в исторической действительности X в. не происходило. Письменные памятники этого времени четко отделяют дружинника от купца-«гостя», как, например, договор Игоря с греками («мы от рода русского – послы и гости») или трактат Константина Багрянородного «О церемониях» (прием княгини Ольги и ее свиты), где княжьи послы и купцы отнесены к разным социальным группам. От ратников городового и сельского ополчения княжеские дружинники отличались более грозным вооружением: они облекались в кольчуги и шлемы, в бою орудовали мечами и боевыми топорами. В начале X столетия в русских дружинах появились первые всадники, наличие которых прослеживается по «всадническим» погребениям с конем, или так называемым срубным камерам. Их сооружение очень точно описано в былине о Михаиле Потоке:
А и тут стали могилу копать, Выкопали могилу глубокую и великую, Глубиною, шириною по двадцати сажень. И тут Поток Михайло Иванович С конем и сбруею ратною Опустилися в тое ж могилу глубокую. И заворочали потолком дубовым И засыпали песками желтыми[431].«Всадническая культура» пришла на Русь вместе с русино-моравскими дружинниками Олега Вещего и Олега II, от которых в Среднем Поднепровье остались «всаднические» захоронения, сходные с многочисленными погребениями, содержащими оружие и снаряжение всадника, на территории Великой Моравии[432]. В юго-восточном русском пограничье сказывалось влияние Великой степи (через салтовскую культуру).
Однако в X в. конное дело у киевских русов так и не получило сколько-нибудь заметного развития. Константин Багрянородный отметил, что русы покупали коней у печенегов, следовательно, сами коневодством не занимались. Одной из сдерживающих причин была дороговизна всаднического снаряжения: полный комплект тогдашнего всаднического вооружения (шлем, панцирь, меч с поясом, щит, копье) вместе с лошадью и упряжью равнялись по стоимости стаду в полсотни коров[433]. Конь по-прежнему оставался лишь символом сакрального могущества и социального престижа князя и русской знати. Подавляющее большинство дружинников сражалось пешими, а основным средством передвижения в военных походах была ладья. Вот характерные замечания иностранных писателей X–XI вв. о постановке военного дела у русов: «Они совершают походы на отдаленные земли, постоянно странствуют по морю на судах, нападают на каждое встречное судно и грабят его. Могуществом они превосходят все народы, только что у них нет лошадей» (это сообщение Ауфи относится, скорее всего, к таврическим русам, разбойничавшим на Каспии); «сражаются они копьями и щитами, опоясываются мечом и привешивают дубину и орудие подобное кинжалу. И сражаются они пешими, особенно эти прибывшие [на судах]» (Ибн Мискавейх о русах, напавших на Бердаа); «скифы [русы] всегда сражаются в пешем строю; они не привыкли воевать на конях и не упражняются в этом деле» (Лев Диакон о войске Святослава); «тогда весь народ Рузов, бывший там, поднялся на бой: их было 6000 человек пеших, вооруженных копьями и щитами, которых просил [византийский] царь Василий у царя Рузов [Владимира Святославича]» (армянский историк XI в. Степанос Таронский). Впрочем, во время походов в глубь Болгарии войско Святослава могло передвигаться на конях, но перед сражением все русы, не исключая князя, обязательно спешивались[434] и строились «стеной». Единственный раз мы видим русов сидящими на лошадях во время сражения только в одном эпизоде из «Истории» Льва Диакона, где этот случай преподан как забавный курьез. Дело было под Доростолом, в котором заперся князь Святослав: «…скифы [русы] к концу дня выехали из города верхом – они впервые появились тогда на конях. Они всегда прежде шли в бой в пешем строю, а ездить верхом и сражаться с врагами [на лошадях] не умели». Византийский историк отметил, что ромейская кавалерия легко и быстро разметала необученную русскую конницу. Во всех других «редких случаях, когда в составе войска русов упоминается конница, оказывается, что в походе участвовали союзники-степняки»[435]. Иначе говоря, конные отряды в русском войске состояли из нанятых на время ведения войны кочевников – печенегов, венгров и т. д. Среди объективных причин, обусловливавших такое положение дел, главной была та, что восточноевропейские породы лошадей, слабые и малорослые (всего до 130 см в холке), были плохо приспособлены для того, чтобы носить на себе тяжеловооруженного всадника. На Востоке же с давних пор существовали боевые породы, отличавшиеся выносливостью и высоким ростом (до 150 см в холке)[436].
Ополчения восточнославянских племен также сражались пешими. Новгородская I летопись передает слова новгородцев, изъявивших свое согласие поддержать князя Мстислава: «Княже, не хочем измерети на коних, но яко отчи наши билися… пеши».
Дружинная организация у русов имела характерную особенность, которая заключалась в том, что, наряду с князем, своей личной дружиной обзаводилась и его супруга. В сказании о мести древлянам Ольга повелевает «дружине своей», но упоминает также о «дружине мужа моего». Более подробные сведения о двух дружинах княжеской четы приводит сага об Олаве Трюггвасоне: «У сильнейших конунгов того времени [имеются в виду «конунги Хольмгарда», то есть русские князья] был обычай, что супруга конунга имела половину гридней и содержала их на своем иждивении и получала на то казну и все, что нужно было. Так было и у конунга Вальдемара, что супруга его имела не менее гридней, как и сам конунг, и они очень спорили между собою об отличных людях, ибо тот и другая хотели иметь их в своей службе». Жену князя Владимира сага об Олаве именует Алогией (искаженная форма имени Ольга)[437], что позволяет приурочить свидетельство о дружине киевской княгини к середине X в.
Известие саг о численном равенстве дружин князя и княгини имеет подтверждение в древнерусском эпосе. В былине об Иване Годиновиче князь Владимир говорит, посылая богатыря на подвиг:
Гой еси, Иван Годинович! Возьми ты у меня, князя, сто человек Русских могучих богатырей, У княгини ты бери другое сто[438].Здесь как бы молчаливо предполагается, что на каждые «сто» князя княгиня может выставить свои «сто». Точного количества дружинников Игоря источники не сообщают. Имеются данные Ибн Фадлана, относящиеся к началу 20-х гг. X в., о «400 богатырях» Олега II, «царя русов». Примерно ту же цифру называют былины, оценивая воинскую силу Красного Солнышка. Собираясь в поход против Чурилы Пленковича, Владимир «взял с собою князей и бояр и могучих богатырей… тут собралось их пять сот человек». По всей видимости, численность дружины Игоря, постоянно находившейся при нем на «дворе теремном», вряд ли превышала пять-шесть сотен человек. Судить об этом по аналогии с положением дел у соседей Киевской Руси невозможно. Если у Олава Святого поначалу было всего 60 дружинников, а позже их число возросло до 300, то польский князь Мешко I (ум. в 992 г.) содержал при себе разом 3000 вооруженных людей; примерно такой же, а может быть, и большей воинской силой располагал моравский князь Святополк I[439].
Старшая дружина
Княжеская дружина была иерархическим сообществом. Наряду с дружиной вообще, летописи знают старейшую и молодтую дружины. Хотя эти термины появляются в летописи только в записях, относящихся к концу XI в., возникли они у славян гораздо раньше (старшая и младшая дружины существовали, например, у великоморавских князей второй половины IX в.[440]) и с течением времени меняли свой социальный смысл.
В середине X в. к старейшей дружине на Руси относили огнищан, или гридей.
Огнищем в древности называлось всякое кострище, пашня на подсеке или изгари (то есть на месте сожженного леса), стоянка пастухов с костром и т. д.[441] В более тесном значении это было место в доме, где разводился и поддерживался огонь, – домашний очаг. Огнищанами, следовательно, первоначально были те, кто кормился и обогревался возле огнища, члены домашней общины, большой патриархальной семьи: сам домохозяин, его семья, родичи и рабская прислуга – челядь. Со временем под огнищем стали подразумевать вообще дом, двор. Слово «огнищане» в этом смысле соответствовало древнерусскому домочадцы, северогерманскому hirdmann и латинскому familiaris или domesticus[442].
С усложнением общественных отношений прежнее значение термина огнищане быстро ветшало. Однако его все еще охотно прилагали к разным категориям «домочадцев», даже если для обозначения последних уже существовали особые термины. Например, средневековый чешский памятник Mater verborum толкует слово огнищанин как libertus – «вольноотпущенный»[443] (вольноотпущенники обыкновенно оставались жить в доме бывшего хозяина). В древнерусском переводе «Слова Григория Богослова» греческое слово раб переведено словом огнище, хотя для раба в древнерусском языке имелся термин челядин. Договор князя Владимира Святославича с волжскими булгарами (1006 г.) знает огнищан («огневтину») как население княжеских сел; Даниил Заточник уточняет, что речь идет о людях князя, сельской княжеской администрации, тиунах и рядовичах: «…не держи села близ княжа села: тивун бо его аки огнь… и рядовичи [слуги] его аки искры». Тиун огнищный из Русской Правды – то же, что и более поздний дворецкий: управляющий княжеским двором. Стало быть, в этом случае под огнищем понимается не только двор как хозяйственная единица, но и те, кто к этому двору принадлежит – огнищане (точно так же впоследствии понятие княжеского или боярского двора необходимо включало в себя дворян – дворовых людей, военных слуг). Княжьими огнищанами были старейшие дружинники, «домочадцы» княжеского огнища-очага-дома-двора[444], с которыми князь делил кров и стол.
Вещи из «княжеских» и дружинных курганов
Старейшие дружинники назывались еще гридями, гриднями, гридью, гридьбой. «Гридь» – общеславянский термин: например, у хорутан грида значит «громада, сборище, толпа», то есть та же «дружина»[445].
Гриди были воинами и княжескими телохранителями, которые обыкновенно несли службу в особом помещении перед княжескими покоями – гриднице (она же была местом, где проходили приемы и пиры). Их набирали из храбрейших воинов, удальцов, избравших войну своим ремеслом. Как уверяет сага об Олаве Трюггвасоне, князь и княгиня всеми средствами стремились заполучить таких «отличных людей» себе на службу и даже соперничали в этом между собой. Древнерусские былины, в свою очередь, дают немало примеров того, с каким почетом принимали в княжьем тереме заезжих витязей, желавших послужить князю «верой-правдою».
Вступая в княжескую дружину, ратник попадал в категорию зависимых людей, холопов. Понятие холопства в IX–X вв. не совпадало с тем, которое мы знаем по памятникам более позднего времени. В дохристианской Руси холоп не был представителем особого класса или сословия. Холопство было не общественным положением, а служебным отношением, «тот, кто решился служить другому, – холоп, таково основное значение слова на Руси»[446]. Так, в Повести временных лет Иеровоам, иудейский аристократ, поступивший на службу к царю Соломону, назван «холопом Соломоновым» (статья под 986 г.). В X в. холопа сближали с рабом, но опять же не в том значении, какое это слово приобрело позднее. Рабами были все те, кто работал, то есть служил (работа в смысле физического труда выражалась термином страда: трудиться – страдать)[447]. В договоре Олега с греками есть статья «О работающих в Грецех Руси у христьяньского царя», подразумевающая русов-наемников, служивших в византийском войске; договор Игоря называет их «Русь работающе у Грек».
Конечно, гриди не были рабами в собственном смысле слова, живой собственностью князя. Личная зависимость от князя не исключала их из категории мужей, ибо они служили ему своим мечом, а не находились в услужении, в черной работе. Своеобразие древнерусского «рабства» – холопства заключалось в теснейшей личной связи между господином и его слугой, вплоть до полного «поглощения» личностью господина личности «раба» – зависимого, служилого человека, благодаря чему, однако, последний мог обрести даже более высокий, по сравнению с неслужилыми, и в этом смысле «свободными», людьми социальный статус. Поэтому положение княжьего гридня было двойственным и противоречивым. Он стоял выше свободных людей на социальной лестнице, так как представлял для князя большую ценность, нежели любой другой «муж», и в то же время его личная свобода была скована такими обязанностями и ограничениями, каких никогда не знал рядовой обыватель Русской земли. Причем это касалось не только воинской обязанности проливать кровь в походах и сражениях. Умирая, князь забирал своих гридей с собой в числе прочих вещей, сопровождавших его в мир иной. Ибн Фадлан записал со слов купцов-русов, что «наиболее надежные» дружинники русского князя «умирают при его смерти и бывают убиты за него».
В документах первой половины X в. (договорах 911 и 944 гг. с греками) встречается термин боляре, бояре. Происхождение его остается загадкою. Сторонники славянской этимологии думали, что в образовании двух форм термина «болярин/боярин» участвовали два славянских корня: бой-/вой- и боль- (краткая форма от болий, больший). Болярин/боярин с этой точки зрения – доблестный воин из среды славянской знати. Убедительность этого объяснения несколько подрывается тем, что у термина «боляре/бояре» имелась еще и третья форма – были. Например, в древнерусском переводе хроники Иоанна Малалы читаем, что Юлий Цезарь «бысть убиен» своими «былями», то есть римскими сенаторами.
Впрочем, далеко не безупречно и мнение о заимствовании славянами этого термина, так как его с одинаковым успехом выводили из самых разных наречий. Одни ученые ссылались на сарматское слово поярик/боярик, означавшее умного человека. Другие указывали на скандинавское baearmenn/baejarmenn («баармен», «байярмен») – «муж града» и одновременно «служащий при дворе». По разумению третьих – это тюркизм (в булгарской орде знатные люди, приближенные хана, именовались бойлами). Составители этимологических словарей, как правило, отдают предпочтение либо славянской, либо тюркской версии.
Как бы ни обстояло дело с происхождением слова «боярин», нам важно прежде всего то, каково было его социальное значение на русской почве. Принято считать, что боярство издревле составляло дружинную верхушку. Но содержание этого термина для первой половины X в. представляется не совсем ясным. Заглянем в договор 944 г. Игоря с греками. Как уже говорилось, бояре здесь – это Игорева родня, те, кто вместе с Игорем снаряжает русское посольство и торговые караваны: «И великий князь Игорь, и его боляре… послаша к Роману, и Костянтину и Стефану, к великым князем греческим»; «и великий князь Русский и боляре его до посылают во Греки к великым царем Греческим послы и с гостьми…» Этим значением слова «боляре» документ и ограничивается.
Бояре из договора Святослава с греками («кляхся аз царям греческим и со мною бояре и русь») совершенно безлики. К ним, по-видимому, не относится даже упомянутый рядом со Святославом Свенгельд, так как ни летописец, ни вставленное в летопись дружинное предание об Ольгиной мести ни разу не называют его боярином.
В самом тексте Повести временных лет, применительно к событиям IX–X вв., «боляре» появляются в позднейших летописных списках, со значениями слова, принятыми в XII–XV вв. Так, в статье под 944 г. бояре оказываются равнозначны русским послам, доверенным лицам самого Игоря, его жены, сына и других членов княжеского рода: «Игорь же посла боляре свои к Роману… И приидоша [в Царьград] Русскиа послы…» Там, где Лаврентьевская летопись, следуя древнейшему тексту, говорит, что Олег, взяв Смоленск, посадил в нем «муж свой», Троицкий список XV в. дает чтение: «посади боярина своего». Воскресенская летопись заменяет «болярами» всю дружину первых князей: Игорь, «дошед Дуная», созывает на совет «боляре своя» (вместо «созва дружину», как значится в старейших списках Повести); в аналогичном эпизоде доростольского совещания Святослава с дружиной («и поча думати с дружиною своею») стоит: «поча думати с боляры своими», хотя далее говорится, что речь князя «люба бысть… воем», то есть всем дружинникам.
Весьма вероятно, что в X в. связь между терминами «бояре» и «дружина» была не столь тесной, как в последующее время. В своем первоначальном значении на Руси термин «боярин», скорее всего, подразумевал членов великокняжеского рода, а затем и всю русскую родовую знать.
Постепенно круг лиц, на которых распространялось это значение термина «болярин» («благородный, знатный человек»), расширялся, но не столько за счет дружинников-гридей, сколько благодаря отождествлению с «болярами» представителей местной славянской аристократии – «князей» и прочих родовых старейшин.
Конечно, часть гридей стояла теснее и ближе к князю – например, те же послы. Однако вряд ли все они назывались боярами, поскольку многие из них не принадлежали к знати. В сочинении Льва Диакона о русско-византийской войне 968–971 гг. фигурирует Икмор, «храбрый муж гигантского роста, первый после Святослава предводитель войска»; позднейшие византийские писатели Скилица, Кедрин и Зонара уточняют, что своим высоким положением среди русов Икмор был обязан исключительно своей личной доблести, а не знатности рода.
Высшим дружинным званием в X в. был чин воеводы, а не боярина. Воевода являлся ближайшим помощником князя, военным и административным распорядителем. По словам Ибн Фадлана, у «царя русов» есть «заместитель, который командует войсками, нападает на врагов и замещает его у его подданных». Возможно, звание воеводы распространялось и на посадников, сидевших в городах и крепостях. Как показывает пример Икмора, знатное происхождение не всегда отличало воеводу, однако это не мешало ему иметь собственную дружину («отроки» Свенгельда).
Младшая дружина
Молодшие дружинники в X в. назывались отроками. Хотя они также считались боевыми членами дружины, главная их обязанность состояла в обслуживании личных нужд князя, исполнении различных его поручений. Именно такими домашними прислужниками они являются в летописи: «Посем седоша древляне пити, и повеле Ольга отроком своим служити пред ними»; когда греческие послы «придоша» к Святославу, «поклонишася ему, положиша пред им злато и паволоки», князь сказал «отрокам своим: схороните»; «и придоша отроци Володимеровы, и поведаше ему всю речь Рогнедину» и т. д.
Отроки всегда находились при князе, готовые исполнить любую его прихоть: «И се слышавше вой, разыдошася от него, Борис же стояше с отроки своими…» Русская Правда отмечает княжого отрока в одном ряду с поваром и конюхом.
Вещи из «княжеских» и дружинных курганов
Кажется, по своему положению отроки приближались к челяди, рабам, хотя и привилегированным, освобожденным от черной работы по хозяйству. Этимология слова отрок, во всяком случае, позволяет проследить происхождение молодшей дружины из рабов. В старославянском, чешском и словацком языках «отрок» собственно и значит «раб»[448]. Княжьими отроками называли, по-видимому, малолетних чужеземных пленников[449], обращенных в рабов. О любимом отроке князя Бориса известно, что он был родом угрин, венгр («сын угреск»). В летописном рассказе (под 968 г.) об освобождении Киева от печенежской осады важную роль играет отрок, умевший говорить по-печенежски, – должно быть, выходец из Великой степи. Среди отроков-детей могли быть и славяне, которые попадали в Киев после «примучивания» под дань очередного восточнославянского племени.
Допуская известную условность, можно сказать, что эти подростки были при князе кем-то вроде пажей и янычар одновременно. Взрослея, они становились полноценными членами молодшей дружины, воинами. «Отроци» Свенгельда выглядят настоящими боевыми дружинниками – «изоделись суть оружием и порты». Похоже, что в количественном отношении отроки преобладали над гридями. На это как будто указывают слова патриарха Фотия по поводу нападения русов на Константинополь в 860 г.: «О город, царствующий почти над всею вселенною, какое войско, не обученное военному искусству[450] и составленное из рабов, глумится над тобою…» Не исключено, впрочем, что византийцы относили к «рабам» и гридей, княжеских холопов. Опираясь на значение слова огнищанин как «вольноотпущенный», М. Ф. Владимирский-Буданов предполагал, что некоторые старшие дружинники могли происходить из младших, невольных слуг князя[451].
Дружинная честь
Но если гридень был военным холопом князя, а большинство отроков – его рабами, то и князь находился в зависимости от своей дружины. Тот и другая состояли в отношениях взаимной несвободы и ответственности, которые определялись понятием дружинной чести.
Древнейшее значение общеславянского слова чъстъ – «понимание». Поступить честно, таким образом, значило быть понятым другими членами группы, удостоиться уважения с их стороны за соблюдение принятой в этом обществе моральной нормы. Отношения групповой чести отрицают свободное проявление человеческой личности, целиком порабощают ее общественным установлениям и предрассудкам[452]. Однако же они резко ограничивают сферу произвола в группе, признавая за каждым ее членом некое кастовое благородство – честь и сопряженные с ней права, в том числе право на обережение этой последней от незаконных, бесчестных посягательств.
Любое попрание чести – будь то обида при раздаче княжеских подарков, ущемление родословной в местнических счетах или просто долетевшая до уха едкая шутка, мимоходом брошенная кем-то в разгар пира («егда же подъпьяхуться»), – побуждало дружинного «мужа» вступаться за свое доброе имя поистине с дикарской необузданностью. Русская Правда донесла до нас полный перечень буйств, на которые был способен гридень, оскорбленный в своих лучших чувствах. На голову обидчика обрушивались кулаки и все, что попадалось под руку, – чаша, пиршественный рог, батог, жердь, ножны, меч; тело и лицо несчастного покрывались кровоподтеками, хрустели перебитые кости, на залитый кровью пол летели выбитые зубы, отрубленные пальцы, пясти, а руки неудовлетворенного всем этим мстителя тянулись к святая святых виновного – его бороде и усам, чтобы вырвать их с мясом…[453] Если избитому и израненному потерпевшему не удавалось тут же отомстить по принципу «око за око, зуб за зуб», то за поругание его чести вступался закон, вменявший расходившемуся «мужу» оплатить причиненные телесные повреждения по строго установленной таксе. Как бы ни претили нам такие бытовые картинки, нельзя упускать из виду, что в понятии дружинной чести мы встречаем первые смутные представления наших предков о человеческом достоинстве и свободе.
Честь предполагает определенное равенство чтимого и чтущих. Кодекс дружинной чести сплачивал князя и дружину в единый организм. Дружинное общество мыслилось как боевое братство, что отразилось в самом слове дружина, производном от слова Друг.
Духом товарищества был пронизан весь дружинный быт. Важнейшие вопросы – например, продолжать войну или нет – решались князем в совете с дружиной. Иначе князь мог услышать такие слова, какие в 1169 г. довелось выслушать Владимиру Мстиславичу, задумавшему выступить в поход, не спросив мнения своих дружинников: «И рекоша ему дружина: без нас еси, княже, замыслил, а не едем по тобе» – дружинные «мужи» XII в. все еще помнили свои древние привилегии.
На дружинных собраниях князь, помимо прочего, стремился к тому, чтобы его политические решения и действия выглядели честно, то есть находили полное понимание и одобрение со стороны дружинников. Одна мысль об осуждении и неприятии способна была отвратить его от самого «судьбоносного» поступка. В летописном диалоге между Ольгой и Святославом этот русский рыцарь без страха и упрека, каким его рисует Повесть временных лет, без обиняков заявил своей матери, что отказывается креститься единственно затем, чтобы не выглядеть посмешищем в глазах своей дружины: «А дружина моя сему смеятися начнуть»[454]. Однако князь оставался князем и в иных случаях мог пойти против воли своего окружения. Ольга превосходно знала это и потому резонно возразила сыну: «Если ты крестишься, то и все то же сотворят».
Согласие и единомыслие с дружиной было необходимым моральным условием деятельности князя, но в его распоряжении имелись разные средства достижения этой духовной сплоченности: он мог идти на уступки или действовать напролом, ломая волю своих товарищей-холопов. Все же последние примеры в летописи крайне редки. Обыкновенно старшинство князя зримо проявлялось только при разделе добычи. Он получал львиную долю захваченного добра, остальное делилось поровну между боярами, гридями и отроками. Древний памятник славянского права «Закон судный людем» говорит об этом так: «Плена [в данном случае: все, взятое с бою] же шестую часть достоить взимати князем, и прочее число все всим людем в равну часть делитися от мала и до велика, достоит бо князем часть княжа, а прибыток людем». Причем при дележе добычи нельзя было обойти ни стражу лагеря, ни других воинов, которые не принимали непосредственного участия в сражении; вознаграждение наиболее отличившимся в бою храбрецам выплачивалось из княжьей доли.
Кичиться роскошью оружия, платья или убранства не подобало никому, даже князю. Льву Диакону, привыкшему к блеску византийского двора, дружина Святослава Игоревича показалась безликой, серой толпой, однообразно и небогато одетой, предводителя которой отличали лишь сравнительно чистая рубаха и золотая серьга с рубином. Украшения были как бы частью дружинной униформы и служили скорее сглаживанию иерархических различий, нежели подчеркиванию их[455]. Воину подобало восхищаться хорошим оружием, а не «златом». В Повести временных лет есть характерное дружинное сказание о том, как византийцы решили «искусить» Святослава: «любезнив ли есть злату, ли паволокам?», то есть насколько он падок на золото и шелка. Когда греки пришли и «положиша пред ним злато и паволоки», князь «кроме зря» (не смотря на дары) равнодушно сказал отрокам: «Схороните». Но совсем по-другому повел себя Святослав, получив от василевса «меч и ино оружье». Приняв дар, он «нача хвалити, и любити и целовати царя» (в Новгородской I летописи читается: «нача любити и хвалити и целовати, яко самого царя», что, видимо, правильнее). Византийские «боляре» увидели в этом недобрый знак для себя: «Лют се муж хочет быти, яко именья не брежет, а оружье емлет». Арханге-логородская летопись еще больше подчеркивает презрение Святослава к дарам: «и приведоша послы, и поклонившася ему, и положиша пред ним злато и паволоки. И разда Святослав отроком своим и разделити им повеле, а сам, не зря и не отвеща послом ничтоже, и отпусти их».
Вспоминая те идиллические времена, когда князь и дружина жили душа в душу, как едина плоть, деля пополам радости и печали, позднейший летописец наставительно писал: «Те князья не собирали много имения, вир и продаж [судебные пени и денежные штрафы] неправедных не налагали на людей; но если случится правая вира, ту брали и тотчас отдавали дружине на оружие. Дружина этим кормилась, воевала чужие страны; в битвах говорили друг другу: «Братья! Потягнем по своем князе и по Русской земле!» Не говорили князю: «Мало мне ста гривен»; не наряжали жен своих в золотые обручи, ходили жены их в серебре; и вот они расплодили землю Русскую».
Действительно, взаимоотношения князя и дружины предполагали высокий уровень идеализма[456]. Дружинники жили и умирали, «ища князю славы, а себе чести» (Слово о полку Игореве). Смерть на поле боя с оружием в руках была для них предпочтительнее бесславной жизни и в особенности – плену, который приравнивался к рабскому состоянию. «Ляжем костьми тут, ибо мертвые срама не имуть», – напоминал Святослав Игоревич дружине этот нравственный императив X в. А в Слове о полку Игореве князь Игорь Святославич, увидев во время похода неблагоприятное небесное знамение, все же обратился к своему войску: «Братие и дружина! Лучше бы потяту [убитым] быти, неже полонену быти».
В древнерусском языке даже не было глаголов со значением «сдаться в плен», зато глаголов со значением «убить, уничтожить» и «погибнуть (на войне, в битве)» – предостаточно: бити, разбити, убивати, умертвити, потребити, рушити, пасти, изгиб-нути, искончатися, умрети и т. д. Воин мыслился человеком, несущим смерть врагам и не боящимся погибнуть в сражении[457]. По свидетельству арабских писателей, слова у русов не расходились с делом. «Они люди рослые, видные и смелые, – пишет Ибн Русте, – они отличаются мужеством и храбростью… Если какая-нибудь часть их взывает о помощи, они выступают все вместе, не расходятся и образуют сплоченную силу против своего врага, пока не одержат над ним победу…» Ибн Мискавейх оставил показание, что русы предпочитали самоубийство плену.
Археология со своей стороны способна представить некоторые вещественные свидетельства полной опасности и потому, как правило, краткой жизни русского дружинника. В Шестовицком могильнике под Черниговом имеются так называемые кенотафы – совершенно пустые могилы без малейших следов человеческих останков. Не похоже, чтобы они были разграблены, скорее всего, они пустовали всегда, с того самого времени, когда были построены. По заключению издателя материалов раскопок Д. Блифельда, кенотафы были воздвигнуты в честь людей, погибших вдали от дома – во время морских походов или в боях со степняками[458]. В процентном отношении курганы этого разряда составляют более 32 % от общего количества. То есть не менее трети дружинников находили свою смерть за пределами Русской земли.
Княжеские дары
Корыстолюбию не было места в дружинном кодексе чести; и все же вопрос материального вознаграждения за службу имел чрезвычайно важное значение. После храбрости важнейшей доблестью дружинника была верность, князя – щедрость. Обе были тесно взаимосвязаны. Не то чтобы верность покупалась, – нет, но она требовала, чтобы ее чтили посредством материального воздаяния, которое, таким образом, выступало в качестве ее вещественного олицетворения, мерила[459].
В основе подобного взгляда на материальные ценности лежало особое отношение людей той эпохи к собственности вообще, которое можно назвать магическим или мифологическим. Драгоценности, деньги, имущество – словом, богатство как таковое не имело собственно экономического значения. Человек был связан с предметом владения не юридически, то есть не через право неограниченного обладания и свободного распоряжения. Вещь была как бы продолжением личности владельца, поэтому «ценность имел не сам по себе предмет, передававшийся из рук в руки, ее имели те лица, в обладании которых он оказывался, и самый акт передачи ими имущества»[460]. Переданная в чужие руки собственность в большинстве случаев оказывалась не платой за те или иные услуги, а даром, скрепляющим личные взаимоотношения дарителя и принимающего дар. В древнерусском языке операции с собственностью и описываются преимущественно через два наиболее обширных блока глаголов: в один входят глаголы со значением «дать, дарить», в другой – со значением «брать, получать»[461].
Отчуждение и использование имущества в рамках системы дарений не могло быть рациональным в экономическом смысле. Но люди того времени и не стремились к этому. Одаряя и принимая дары, они вступали в служебно-иерархические отношения друг с другом, которые были прежде всего отношениями личной, а не экономической зависимости. Власть над людьми была важнее власти над их имуществом. Даритель делился с получателем дара долей своего социального престижа.
Безвозмездное принятие дара обязывало к ответной реакции – благодарности, которая выражалась в признании социального старшинства дарителя и, следовательно, в необходимости чтить его и оказывать ему служебные услуги; сохранить независимость можно было либо обменявшись равноценными подарками, либо возвратив подаренное[462].
Таким образом, между дарителем и одаренным возникали нерасторжимые узы взаимных привязанностей и обязательств. Господин обязан был тратить свое имение – только так он мог прослыть могущественным, удачливым, богатым («причастным богу», «наделителем благами», согласно древней этимологии этого слова). Щедрость, нерациональное расточение имущества были предметом всеобщего восхищения и прославления: «Яко же невод не удержит воды, но набирает множество рыб, тако и ты, князь наш, не держишь богатества, но раздаешь мужем сильным и совокупляешь храбрыя» (Даниил Заточник, XII в.). Служение такому человеку, холопство у него было не только не зазорным, но и желанным. Холопства домогались, ибо оно сулило приобщение к удаче и счастью господина. Через полученные от него дары на голову холопа изливалось благоволение богов.
Осыпая милостями свою дружину, князь тем самым накрепко привязывал ее к себе. Различие между разделом военной добычи и одарением было весьма существенным, поскольку при наделении дарами учитывались личностные качества дружинника – слава его имени, то есть личные заслуги, и его родовитость. «А по имени вам мочно место дать, по изотечеству можно пожаловати», – говорит князь своим витязям в одной былине.
Надо заметить, однако, что пожалования эти не носили случайного характера и в определенном смысле почти не зависели от воли князя, или, говоря точнее, от его прихоти. Щедрость рассматривалась и как врожденное качество князя, и как необходимо присущий ему образ жизни, пренебрежение которым нанесло бы непоправимый ущерб его чести. Кроме того, князь, кажется, и не считался единоличным собственником и свободным распорядителем дани и прочей военной добычи[463]. Во всяком случае, гриди и отроки были убеждены в своем корпоративном праве на часть военной добычи, даней, на богатые княжеские подарки и порой открыто требовали от князя достойного, почестного содержания: «Отроци Свенелжи изо дели ся суть оружьем и порты, а мы нази. Пойди, княже, с нами в дань, да и ты добудеши и мы». Реакция князя Игоря хорошо известна – он принял слова дружинников даже чересчур близко к сердцу. Точно так же, когда дружина Владимира Святославича пожелала заменить деревянные ложки серебряными, Красное Солнышко поспешил исполнить эту разорительную для него прихоть, рассудив, что «сребром и златом не найду дружины, а с дружиною добуду сребро и злато, как дед мой и отец мой доискался дружиною злата и сребра». Эта мысль неоднократно варьировалась в древнерусской литературе в качестве образца взаимоотношений князя и дружины[464]. Так, в летописной новелле под 1075 г. «немецкие» послы презрительно бросают князю Святославу Ярославичу, рассыпавшему перед ними «богатство свое»: «Мужи бо ся доищют и болше сего [воины могут добыть больше этого]»; а Даниил Заточник напоминает князю: «Златом бо мужей добрых не добудешь, а мужми злато, и сребро, и градов добудешь».
Вместе с тем, подчеркнем еще раз, княжеские дары были лишены собственно экономического содержания. Чаще всего дружинники становились обладателями предметов бытового и военного обихода – добротного и дорогого платья («портов»), мечей, золотых гривен, наручных и нашейных браслетов, колец и т. п. Всем этим можно было щеголять, но это богатство не годилось для использования в производительных целях. Драгоценные металлы еще не сделались обменным эквивалентом, поэтому даже монеты имели ценность в глазах людей Древней Руси прежде всего как украшения – из них делали мониста, подвески и т. д.[465]
Превращению драгоценных металлов во всеобщий денежный эквивалент в немалой степени мешала свойственная язычеству сакрализация сокровища, наделение его магическими свойствами. По языческим представлениям в золоте и серебре как бы материализовались счастье и благополучие человека[466]. Поэтому, если князю, «богатому» благоденствием и успехом, прилично было расточать сокровища, посредством их оделяя толикой счастья своих холопов, то последние по той же самой логике стремились во что бы то ни стало сохранить княжеские дары при себе, для чего в ином случае их навсегда укрывали от людских глаз в земле и различных тайниках (самый корень слова сокровище вполне ясно указывает на это). Накопленные в течение жизни сокровища должны были помимо прочего обеспечить и счастливое загробное существование. Мысль о том, что полученные в дар драгоценности можно употребить на покупку другого имущества, показалась бы русским людям X в. дикой, если не кощунственной. Владимир Мономах в своем «Поучении» обличал это отнюдь не исчезнувшее языческое обожествление золота и серебра, желание превратить их в сокровище, клад, магический залог личного благополучия: «…и в землю не хороните, то есть великий грех». А проповедник XI в., безымянный автор «Слова на святую Четыредесятницу», среди укрываемых в землю вещей и предметов, наряду с золотом и серебром, называет «куны и порты», то есть меха и дорогую одежду.
Роль обязательных и обязывающих даров и вместе с тем своеобразного жалованья выполняли также пиры, которые князь задавал своей дружине. Не слишком преувеличивая, можно сказать, что, когда дружинники не воевали, они охотились, пировали или просто бездельничали:
В стольном в городе во Киеве, У славнова сударь-князя у Владимера Три года Добрынюшка стольничал, А три года Никитич приворотничал, Он стольничал, чашничал девять лет, На десятый год погулять захотел По стольному городу по Киеву[467].Пиршественная зала (гридница) была центром княжьего терема. В былинах пиршество в княжеском тереме – это всегда почестей пир, то есть чествование князем своих богатырей согласно их «имени» и «изотечеству». На княжьем пиру честь воздавали не блюдами, а местом, за которое усаживался дружинник: чем ближе к князю находилось место, тем оно было почетнее. Большинство гридей усаживалось «на полатном брусе» по стенам гридницы, а кое-кто, по особому княжескому приглашению, садился «в большое место, в передний уголок», или «на дубову скамью» напротив князя, или даже «в третье место, куда сам захошь».
Впрочем, «изобилье от всего» за столом – «множество от мяс, от скота и от зверины» – тоже имело значение. Дружинники не терпели порционного меню, когда их ограничивали в «питии и еденьи»:
Да тут затым князь тот стольнё-киевской Как сделал он задернул свой почестный пир Для князей-бояр да для киевских, А для русийских всих могучих богатырёв. Как вси-то оны на пир собираются, А вси тут на пиру наедаются, А вси тут на пиру напиваются, Стали все оны там пьянёшеньки, А стали все оны веселёшеньки…Не пригласить дружинника на пир считалось тяжким оскорблением. Знаменитая ссора Ильи Муромца с князем Владимиром разгорелась из-за того, что
Славныя Владымир стольне-киевской Собирал-то он славный почестей пир На многих князей он и бояров, Славных сильныих могучиих богатырей; А на пир ли-то он не позвал Старого казака Ильи Муромца. Старому казаку Илье Муромцу За досаду показалось то великую, И он не знает, что ведь сделати Супротив тому князь Владимиру.С досады Илья
На церквах-то он кресты вси да повыломал, Маковки он золоченые вси повыстрелял.Наконец, часть своего содержания дружинники получали с ведома князя непосредственно от населения, и часть эта нередко бывала не меньше той, которая поступала к ним через прямые княжеские выдачи. Князь позволял воеводе и гридям, назначенным городскими посадниками, пользоваться долей собираемых от его имени даней. Другие гриди вместе с отряженными им в помощь отроками кормились от сбора дани и судебных дел, получая съестные припасы от местных общин и известный процент от взысканных судебных пошлин и штрафов.
Исправление дружинниками должностей воевод и посадников, их поездки по стране в качестве представителей княжеской власти способствовали «вживлению» русской дружины в восточнославянское общество, ее постепенному сближению с туземным населением. В середине X в. дружина киевского князя начала превращаться в привилегированное сословие, которое было одновременно «правительством» и поставщиком управленческих кадров.
Исключительное положение дружинной корпорации в Древней Руси ставило ее в особые отношения с остальным обществом. Сохраняя и воспроизводя внутри себя традиционные связи и общественную структуру родоплеменного строя, дружина в то же время постепенно преобразовывала сложившийся общественный порядок. Выражаясь точнее, она вызывала к жизни чувства и мысли, этому порядку не свойственные. Дружинное братство, спаянное кодексом корпоративной чести и проникнутое сознанием своей принадлежности к правящему слою, вынашивало в себе зародыши новых начал и новых идей – идей, которые вкладывали в понятие «Русская земля» нравственное и державное содержание. В правление Игоря племенная область «полян/руси» начинает осмысливаться в дружинной среде как государственная территория и как отечество – земля отцов и дедов, с которой человек связан кровью, культурой, любовью и памятью. Бродячая русь наконец пустила корни в восточнославянскую почву. Пройдет еще немного времени, и это новое чувство укорененности найдет свое выражение в горячем желании «утереть пот за землю Русскую», «пострадать» (потрудиться) во славу ее.
Глава 4. Экономика «русского» общества
Земельные отношения
Однако до того, чтобы князь и дружинники окончательно осели на землю, сделались земельными вотчинниками, было еще далеко. Гриди даже в мыслях не имели домогаться от князя земельных пожалований. Земля была для них таким даром, которым труднее всего было воспользоваться, и потому едва ли не бесполезным.
На то были свои причины. Богатство в тогдашнем обществе не измерялось количеством земельных угодий. Ни князю, ни любому другому человеку Древней Руси еще очень долгое время и в голову не приходило, что можно быть богатым землею. Земли кругом было в избытке, но это были безлюдные пространства, покрытые непроходимыми лесами. При острой нехватке рабочих рук славянское население лесных районов Русской земли производило расчистки участков под пашню с величайшим трудом. Земледелие крайне медленно становилось главным сельскохозяйственным занятием восточнославянских племен, оттесняя на задний план скотоводство и охоту. Окончательный перевес над ними земледельческие труды получили не ранее половины X в. Но и тогда зона земледелия даже в южных, лесостепных областях и особенно в Русской /Киевской земле была весьма ограниченна вследствие постоянной военной угрозы из степи.
Покушаться на земли покоренных племен было экономически бессмысленно, более того – небезопасно. Связь племени с принадлежавшей ему территорией была не только хозяйственной, но и мистической: на ней обитали племенные боги и духи предков. Чужаки, пожелавшие завладеть этой территорией и утвердиться на ней, подвергли бы себя наихудшей опасности – мести со стороны враждебных духов. Вот почему «мы видим между соседними племенами конфликты и войны… но не встречаем завоеваний в собственном смысле слова. Разрушают, истребляют враждебную группу, но не захватывают ее земли»[468]. Иллюстрацией этого утверждения могут служить действия Ольги после взятия И скоростеня. Как повествует летопись, одних горожан Ольга велела перебить, других «работе предасть, мужем своим», то есть поделила полон между своими гридями, а оставшихся «древлян» обложила данью. Никакого передела «Деревьской земли» в пользу княжеской семьи и дружинной знати не последовало.
Непосредственная власть над людьми, чей труд способен был доставить господину необходимые жизненные блага, была неизмеримо важнее власти над землей, которой владело зависимое население. Живший много позднее Даниил Заточник все еще был уверен, что как «паволока бо испестрена многими шелками и красно лице [красивый вид] являет», так и князь «многими людьми честен и славен по всем странам». Другими словами, чем больше подданных – тем больше могущества, тем богаче казна, тем сытнее живется.
Война была необходимым и естественным следствием подобного образа мыслей: «примучивание» новых данников, захват рабов поднимали социально-политический и сакральный престиж князя, расширяли основу экономического процветания княжьего двора. Русы не проявляли ни малейшей склонности к сохе и плугу. В начале X в. Ибн Русте писал, что русы «не имеют пашен». Два столетия спустя Гельмольд, говоря о поморских славянах (известных в Восточной Европе и в халифате под именами русы, варяги), подтвердил его слова: «…пренебрегая всеми выгодами хлебопашества, они вечно были готовы к морским походам и наездам, надеясь на свои корабли как на единственное средство к обогащению».
Основой благосостояния всех раннесредневековых «Русий», в том числе и Русской земли на Среднем Днепре, были война и торговля. Грабеж соседних народов, получение с них даней и сбыт добычи в Византии и Халифате за звонкую монету и изделия роскоши – таков круг повседневных занятий русов, согласно показаниям всех имеющихся источников. Эмблемой «русского общества» того времени, лучше всего отражавшей его идеал благосостояния, мог бы быть меч, лежащий на груде золота.
Говорить о князе как о землевладельце по отношению к первой половине X в. можно лишь с известной степенью условности. Во всех источниках, относящихся к этому времени, русский князь является в качестве носителя верховной власти и никогда как землевладелец. Чтобы услышать княжеский голос, наделяющий подданных землей, нужно перенестись во вторую половину следующего столетия. Однажды к князю Изяславу Ярославичу (сыну Ярослава Мудрого) пришел инок, посланный преподобным Феодосием, и «рек тако: „Княже благочестивый, Бог умножает братию, а местце мало; просим у тебе, дабы еси нам дал гору ту, иже над печерою“. Князь же Изяслав, сиа слышав, зело радостен бысть; и посла к ним болярина своего, дасть им гору ту».
Этот рассказ Киево-Печерского патерика об основании лавры рисует киевского князя собственником «горы над пещерами», и это вообще первый известный нам случай, когда князь выступает земельным собственником. Но на каких основаниях Изяслав Ярославич сделал земельное пожалование? По отношению ко всему предшествовавшему периоду летопись не дает ни одного примера приобретения князьями земли, так что мысль о постепенном формировании ко второй половине XI в. крупного частновладельческого княжеского «домена» приходится сразу отбросить. Всего вероятнее, что, даря инокам просимый ими земельный участок, Изяслав реализовал древнее княжое право распоряжаться неким свободным земельным фондом. Как можно думать, во владении великокняжеского рода издавна находились некоторые пустопорожние земли вокруг Киева, не вовлеченные в сферу экономической деятельности городской и сельских общин. Князья хозяйничали на них с ведома и согласия киевского веча[469]. Таким образом, княжеское землевладение не выходило за пределы Среднего Поднепровья, Русской земли в узком географическом понятии. Но и здесь оно всего лишь продолжало родоплеменные традиции земельных отношений. Князь был собственником пустующих («государственных») земель, «но не в роли частного владельца, а как представитель всего народа»[470]. Осваивать эти пустоши под пашню было некому, так как свободными людьми, их трудом князь распоряжаться не мог. Хозяйственную ценность для князя и дружинников представляли только охотничьи угодья, ловища. Летописец отметил, что «вне града», то есть в окрестных лесах, Игорю принадлежало перевесище – просека, где устанавливали силки для ловли птиц, перевесы.
Полюдье и дань
Для упорядочения отношений с зависимым населением Русской земли в распоряжении князя находились два инструмента: дань и полюдье, при помощи которых «словене» и «языки» подразделялись на людей и смердов.
В исторической литературе широко распространено мнение, что полюдье было «способом сбора дани»[471]. Между тем это были различные институты родоплеменного общества, путать которые непозволительно. Основой даннической зависимости была «своеобразная собственность на племенной коллектив»[472]. Данью облагались чужаки, соседи (этнос, племя, союз племен), которые иногда становились данниками добровольно[473], но чаще бывали принуждены к этому при помощи военной силы. Таким образом, отношения даннической зависимости сосредоточивались всецело в области межэтнических и межплеменных отношений, где дань выступала эквивалентом военной добычи или «выкупа за несостоявшийся поход»[474]. Господствующий этнос (племя) вовлекал данников в орбиту своего внешнеполитического влияния, рассматривая их как «колониальный в сущности элемент»[475].
Социально-политический характер полюдья был существенно иным. Оно возникло и развивалось вне всякой связи с военно-политическим насилием, и в основе его – по крайней мере с формальной стороны – лежали «отношения сотрудничества и партнерства, а не господства и подчинения»[476]. Полюдье было важнейшей и наиболее древней формой общения рядовых членов племени со своим правителем во время объезда последним племенной территории. В ходе этого путешествия, совершавшегося по кругу (обыкновенно посолонь), вождь чинил суд и расправу и принимал вознаграждение от людей, свободного и полноправного населения, за исполнение им общественно-полезных функций. Содержание («кормление») вождя и его двора, передача ему почетных и богатых даров были добровольной обязанностью его соплеменников, актом благодарности со стороны общины в целом и каждого ее члена в отдельности. Эта патриархальная сущность полюдья хорошо выразилась в польском языке, где поборы, взимаемые князем во время полюдья, назывались «гощеньем».
Кроме того, практика полюдья и данничества содержала сильно выраженный мистический элемент. Материальная сторона данничества зачастую отступала на задний план перед сакральной, ибо в основе стремления к накоплению богатств лежали религиозно-этические побуждения[477]. Так же обстояло дело и с политическими отношениями господства-подчинения, которые были окутаны языческой мистикой власти. Сопричастность человека с принадлежавшими ему предметами – одеждой, украшениями, оружием, скотом и т. д. – была настолько интимной, что все они мыслились неотъемлемой частью самого человека, как в его настоящей жизни, так и в будущей[478]. Насильственное их изъятие или добровольная отдача в качестве дани поражали личность в самых глубинных, сокровенных ее правах, ставя ее в сакральную зависимость от того, кто завладевал этими предметами и тем самым приобретал власть над самой личностью. Сам факт выплаты дани был важнее ее размера, «тяжести». Поэтому данничество, хотя оно, как правило, не предполагало существенного ограничения экономической, гражданской и личной свободы, все же приравнивалось к «рабскому» состоянию. Но это «рабство» было скорее мистического, чем социально-юридического свойства: человеком владели через принадлежавшую ему вещь.
Религиозная сторона полюдья была связана с сакральной ролью вождя, наделенного жреческими функциями. Совершая круговой объезд страны, он прилюдно исполнял религиозные ритуалы и обряды, которые были призваны обеспечить процветание и благосостояние соплеменников.
В Русской земле дань платили смерды. Этимология этого слова не вполне ясна. Филологи сближают его как с индоевропейским тага – человек, так и с праславянским smord – смрад (отсюда «смердеть»). В древнерусских памятниках «смерд» крепко связан с погостом как административно-фискальной единицей («…а кто смерд – а тот потягнеть в свой погост», грамота 1270 г.), то есть с различного рода повинностями и прежде всего с данью; иногда слово имеет пренебрежительный оттенок и употребляется как бранное прозвище. По справедливому замечанию Б. А. Тимощука, «термин „смерды“ не мог сложиться в свободной общине»[479]. Данные сравнительного языкознания показывают, что славянский социальный термин смерд в период Средневековья сохранялся только на Руси и в славянском Поморье[480]. Отсюда можно заключить, что это был древнейший вендский термин для обозначения подчиненного населения, данников, занесенный на восточнославянскую почву русами и «варяжскими» колонистами. В Повести временных лет встречается употребление слова «смерды» в этом старом значении: «подданные», «дающие дань». В 1071 г. Ян Вышатич, воевода князя Святослава Яроелавича, отправился за данью на Белоозеро. Здесь он встретил ведомую волхвами толпу мятежных белозерцев. Осведомившись у них, «чья еста смерды», и получив ответ, что «Святослава», Ян потребовал выдачи волхвов, «яко смерда есть моя и моего князя».
В X в. смердами в таком смысле слова были преимущественно финские и балтекие племена, жители древнерусского пограничья. Летописец Переславля-Суздальского называет окрестных финнов исконными русскими данниками. Показательно, что «смердья» топонимика[481] почти отсутствует в Среднем Поднепровье и, наоборот, обильно отложилась в тех восточнославянских землях, где славяне соседствовали с «языками»[482]. Среди восточнославянских племен смердами в Русской земле князя Игоря, по всей видимости, считались угличи, «примученные» под дань в 930-х гг., и радимичи, которые, по словам летописца конца XI – начала XII в., «платять дань Руси и повоз везуть и до сего дни». К смердам князя Игоря принадлежали также крымские готы/«древляне».
Со второй половины X в. смердами стали также называться рабы-инородцы, посаженные на землю в княжьих селах. С этим значением термин «смерд» вошел в Русскую Правду.
Сбор дани осуществлялся в погостах, где размещались на постоянной основе или куда приезжали на время дружинные отряды. Это могли быть крупные поселения, вроде Гнездова в земле смоленских кривичей, Шестовиц и Седнева на Черниговщине, Михайловского центра и Тимерева в Ярославском Поволжье. Но были и такие крохотные погосты, как упоминавшаяся Векшенга, построенные, чтобы брать с местных жителей каких-нибудь «2 сорочка 80 шкурок» (новгородская грамота 1137 г.). Князь, разумеется, никогда не наведывался в эту дыру. Сама же летопись ясно указывает на то, что сбор дани поручался ближним людям князя: «В се же время [в 1071 г.] приключися прити [к белозерцам] от Святослава дань емлющи Яневи, сыну Вышатину…» Видимо, летописное сообщение о том, что Игорь «вдасть» Свенгельду «древлянскую» и угличскую дани, следует понимать в том же смысле: князь передал воеводе право на сбор дани в землях угличей и крымских готов. Саги утверждают, что Сигурд Эйрикссон, поступивший на службу к князю Владимиру Святославичу, от его имени собирал дани в Эстонии.
Княжой сборщик дани должен был управиться со своей работой за определенный срок, в течение которого данники обеспечивали его и прибывшую с ним дружину всем необходимым, «колико черево возметь». Прокормить эту прожорливую ораву было нелегко, недаром тот же Ян Вышатич пригрозил белозерцам, что просидит у них весь год («не иду от вас за лето»), если они не выдадут скрывавшихся от его преследования мятежных волхвов. Угроза подействовала безотказно: белозерцы тут же повязали смутьянов.
Часть дани поступала в Киев повозом, то есть ее привозили сами подвластные племена.
Единственный раз мы видим князя отправляющимся за данью только в случае с Игорем, захотевшим «примыслити большую дань» на «древлянах». Но его поход в «Деревьскую землю» выглядит явным нарушением договора о «подданстве».
Размеры выплат были строго определены[483] и, вероятно, оставались неизменными в течение десятилетий. Дань выплачивалась в основном натурой, изделиями лесных промыслов: пушниной, воском, медом, – но не исключено, что племена-данники, причастные к торговле на Балтийско-Волжском пути, делились с русами арабскими дирхемами (один куний мех приравнивался тогда к двум с половиной дирхемам).
Классическое описание полюдья в Русской земле середины X в. принадлежит Константину Багрянородному: «Зимний же и суровый образ жизни тех самых росов таков. Когда наступит ноябрь месяц, тотчас их архонты выходят со всеми росами[484] из Киава и отправляются в полюдия[485], что именуется „кружением“, а именно – в Славинии [племенные земли] вервианов [древлян днепровского правобережья], другувитов [дреговичей], кривичей, севериев и прочих славян, которые являются пактиотами [союзниками][486] росов. Кормясь там в течение всей зимы, они снова, начиная с апреля, когда растает лед на реке Днепр, возвращаются в Киав».
Таким образом, подчеркнем еще раз, киевский князь отправлялся в полюдье не за данью. Простой здравый смысл подсказывает, что князь физически не мог за пять-шесть месяцев (с ноября до начала апреля) собрать, учесть и переправить в Киев огромное количество разнообразной снеди и «рухляди» со столь обширной территории. Ведь, по приблизительным подсчетам, князь с дружиной за время своего «кружения» должны были описать дугу длиной около полутора тысяч километров[487]. К тому же со стороны князя было бы крайне неблагоразумно связывать поступление дани со своим личным присутствием среди данников, тогда как болезнь, внутренние и внешние неурядицы и множество других непредвиденных обстоятельств могли помешать ему посетить какое-нибудь из подвластных племен. Да и славянские племена в продолжение зимы были заняты отнюдь не сдачей дани князю – по свидетельству Константина Багрянородного, они рубили лес и делали лодки, которые весной сплавляли в Киев. Стало быть, отправляясь в полюдье, князь мог иметь в виду разве что проверить деятельность дружинных погостов, взыскать недоимки или произвести какой-нибудь внеочередной побор.
Основной материальный, потребительский интерес полюдья заключался в том, что весь осенне-зимний сезон князь и его дружина жили на чужой счет, побирались, получая корма от своих «пактиотов». В этом свидетельство Константина полностью совпадает с показаниями арабских авторов. По словам Ибн Русте, русы «питаются лишь тем, что привозят из земли славян». Гардизи пишет: «Всегда 100–200 из них [русов] ходят к славянам и насильно берут у них на свое содержание, пока там находятся».
Подарки «людей» князю, в отличие от натуральных даннических выплат, состояли из изделий ремесленного производства. Согласно показанию Ибн Русте, «царь славян» ежегодно объезжает своих подданных, «и если у кого из них есть дочь, то царь берет себе по одному из ее платьев в год, а если сын, то также берет по одному из платьев в год. У кого же нет ни сына, ни дочери, то дает по одному из платьев жены или рабыни в год».
Итак, полюдье и дань устанавливали внутри зависимого от Киева населения Русской земли довольно четкую политическую градацию. Часть его («языки», угличи, радимичи) была связана с Киевом только внешним образом, посредством унизительной даннической зависимости; в остальном это «племя смердье» было предоставлено самому себе. Большинство же «примученных» русами восточнославянских племен в ходе исторического развития Русской земли перестало платить дань киевскому князю. Отныне их зависимость от князя выражалась в обязанности «вознаграждения» его за общественную службу.
По-видимому, замену дани полюдьем можно рассматривать как свидетельство глубокого упадка «своих княжений» (племенных властей) у славян. Местные племенные «князья» северян, древлян, дреговичей, кривичей окончательно отказались от всяких претензий на объединяющее значение их власти в пределах племенной земли; они уступили киевскому князю свои функции военных сторожей, судей, устроителей «земляной правды», а вместе с этими функциями отдали ему и древнее право «гощения» у своих соплеменников. Конечно, полюдье Игоря во «внешней Росии» было лишено того патриархально-идиллического характера, каким оно отличалось в Среднем Поднепровье, где киевский династ «от рода русского» воспринимался здешними «людьми земли Русской» в качестве их «природного» правителя. В отношениях князя со словенами не было того политического равновесия и той взаимообусловленности положений, какими отличались его отношения с «кыянами». Грабительская сущность зимних наездов киевского князя в восточнославянские «Славинии» и «земли» напрасно рядилась в привычные родоплеменные покровы. Для восточнославянских племен «великий князь русский» оставался незваным гостем, пришлецом, «находником», столовавшимся у них по праву сильного (сообщение Гардизи). Ярко выраженный элемент насилия способствовал постепенному перерождению полюдья: из социально-политического и религиозного института родоплеменного общества оно превращалось в первую форму зарождавшегося государственного механизма. Хотя ритуально-обрядовая оболочка полюдья оставалась нетронутой, но в этих старых мехах пенилось новое вино. Полюдье «теряло архаическое религиозное содержание за счет расширения экономических, социальных, политических и тому подобных начал, относящихся не столько к сфере сверхчувственного, сколько к прозе реальных земных дел. Оставаясь средством общения князя с населением, а также способом властвования, полюдье вместе с тем превращалось в княжеский сбор, приближающийся к налогу».[488] Объезд подвластных племен терял черты внешнеполитической акции и становился делом внутреннего управления. Отношения этнического господства-подчинения мало-помалу окрашивались в тона социальной эксплуатации, племенной термин русъ приобретал также сословное значение («вся русь», то есть княжеская дружина), князь из завоевателя превращался в правителя, на котором в конце концов замыкались все токи и связи общественной жизни. Благодаря всему этому бывшие восточнославянские данники Киева переходили из разряда смердов, окольных племен, окружавших этнически и территориально обособленную общину полян/руси, в разряд людей Русской земли, непосредственно вовлеченных – пускай и насильственным образом – в исторический процесс образования древнерусской народности и древнерусского государства.
Рабовладение
В апреле, с завершением полюдья, начинался сезон охоты на рабов. По Днепру, Дону, Волге и их притокам устремлялись быстроходные русские ладьи. Гардизи пишет, что русы «нападают на славян, подъезжают к ним на кораблях, высаживаются, забирают их в плен». Беспощадность русов в грабеже и разбое отмечают все средневековые авторы. Гельмольд, например, говорит, что поморским славянам вообще «была врождена свирепость, ненасытная, неукротимая, которая наносила гибель окрестным народам, на суше и на море». Но руяне (жители острова Рюген, коренная балтийская русь) были славны тем, что «даже своих [славян] не щадят». Поставщиками рабов для киевских русов служили те славянские племена, на которые еще не распространился обычай полюдья (главным образом кривичи и вятичи), а также финноугорские народности Поволжья.
К началу июня, когда из Киева отплывали купеческие караваны, в городе скапливались сотни, а то и тысячи пленников. Значительная их часть сразу же отправлялась на жертвенный алтарь. По известию Титмара Мерзебургского, поморские славяне после возвращения из успешного похода чтили своих богов человеческими жертвоприношениями. Лев Диакон пишет, что русы, хороня в Доростоле своих павших воинов, закололи «по обычаю предков множество пленных, мужчин и женщин». Еще какая-то часть пленников оседала на княжьем дворе в качестве отроков и домашней прислуги. В 944 г. Игорь, «утвердив мир с греками», одарил императорских послов «скорою, и челядью и воском». Вероятно, гриди тоже владели челядью, предназначенной для личной эксплуатации. Договор 944 г. знает беглого челядина, «ускочившего от руси».
Но потребности «двора княжа» в рабском труде пока что удовлетворялись небольшой частью полона. Основная масса захваченных рабов предназначалась для продажи. Челядь непременно присутствовала в ряду традиционных товаров русских купцов – мехов, меда и воска. Святослав следующим образом перечислил «блага», которые «сходились» в милом его сердцу Переяславце на Дунае: «от Грек поволоки, злато, вина и овощеве разноличьнии, из Чех и из Угьр – серебро и комони [лошади], из Руси же – скора [пушной товар] и воск и мед и челядь». В Царьграде был особый рынок, «идеже рустие купци приходяще челядь продают».
Рабы из Европы ценились на Востоке чрезвычайно высоко. Красивая белая рабыня, даже ничему не обученная, стоила в X в. не менее 1000 динаров, тогда как за чернокожую рабыню в Египте и Южной Аравии давали всего 150 динаров[489]. Поэтому за сохранностью живого товара русы следили с особым тщанием. «С рабами они обращаются хорошо и заботятся об их одежде, потому что торгуют ими», – замечает Ибн Русте.
К середине X в. в развитии древнерусского рабства обозначилось две линии. Одна продолжала традиции патриархального рабовладения, для которого было характерно «семейное» отношение к рабу как к младшему домочадцу. Из договора Руси с греками от 911 г. мы знаем, что древнерусский челядин обладал определенной правоспособностью – так, в случае незаконной продажи его в другую страну он мог требовать от тамошних властей возвращения назад, «в Русь». Гардизи передает, что рабство в Русской земле не было пожизненным: «и там [у русов] находятся много людей из славян, которые служат им, пока не избавятся от зависимости». От византийских авторов VI в. известно, что рабы у славян получали свободу вследствие внесения за них выкупа, истечения некоего срока услужения или досрочного распоряжения господина. По-видимому, эти же условия освобождения сохраняли действенность и в X в.
Однако превращение рабов в предмет купли-продажи и выделение работорговли в отдельную, доходную отрасль экономики свидетельствовали о формировании нового типа рабовладельческих отношений, где челяди была отведена роль уже не младшего члена семьи, а движимого имущества господина.
Торговля с Византией
Вернувшись в начале лета с полоном в Киев, русы находили здесь в большом количестве «моноксилы» – лодки-однодеревки. По сведениям Константина Багрянородного, эти суда принадлежали славянам, жившим в верховьях Днепровского бассейна. Весной, по полой воде, они спускали свои лодки к Киеву и, пристав к берегу возле Боричева взвоза, вытаскивали на сушу. Русы покупали славянские долбленки и оснащали их, используя для этого весла, уключины и прочее убранство со своих старых, пришедших в негодность ладей с прогнившим днищем[490].
В июне нагруженная товарами русская флотилия покидала Киев и направлялась к Витичеву – самой крайней крепости на южных рубежах Русской земли, охранявшей Днепровский брод. Здесь два-три дня поджидали отставшие или запоздавшие ладьи.
Торговля с Византией была правительственным предприятием киевского княжьего рода – князя и его родственников, ведущих торговые операции через своих «послов», к которым примыкали «гости» – городские купцы из Киева, Переяславля и Чернигова. Договор 911 г. различает челядина руси и челядина гостей; следовательно, торговая русь и гости представляли разные интересы: первая – княжеские, вторые – городские. Гости также выступали не частными лицами, а официальными представителями (возможно, выборными) городских общин, имевших торговый «уклад» с имперскими властями[491]. По договору 944 г. князь удостоверял особой грамотой их правомочность вести с греками торговые дела.
«Великому князю русскому и боярам его» разрешалось присылать в Царьград столько кораблей, «сколько захотят». В эти июньские дни в Витичеве собирался огромный караван – от ста до двухсот ладей, на которых размещалось несколько сотен дружинников и «гостей» и до двух-трех тысяч закованных в цепи рабов[492]. По приблизительным подсчетам, стоимость товаров, помещавшихся в одну ладью, составляла 6–8 литр золота (1 литр = 72 золотника, или солида), или около 12–16 древнерусских гривен того времени[493]. В Константинополе на эту сумму можно было приобрести, скажем, 8–10 кусков шелка (по цене 50 золотников за кусок; покупать более дорогие ткани русам запрещал договор 944 г.). Общий объем груза, перевозимого одним русским караваном, при условии, если каждая ладья брала на борт хотя бы 10 тонн товаров (включая «живой товар» – рабов), должен был составлять около 1000–2000 тонн. Эти цифры, в общем небольшие, сопоставимы с существующими данными об объемах средневековой торговли. Так, через Сен-Готардский перевал – один из узловых пунктов на континентальных торговых путях Европы – в XIV–XV вв. ежегодно перевозили из Италии в Германию 1250 тонн грузов[494].
Из Витичева начиналось нелегкое, длившееся около шести недель плавание русов в вожделенный Царьград. Грекам оно представлялось «мучительным, страшным, невыносимым и тяжким» делом (Константин Багрянородный), «немыслимым маршрутом» (патриарх Фотий). Для русов же это ежегодное путешествие «в грекы» было частью их повседневной жизни – суровой жизни, по определению Константина Багрянородного.
Первая опасность поджидала русов у днепровских порогов – целого ряда стремнин и уступов, занимавших почти семидесяти километровый участок нижнего течения Днепра, между современными городами Днепропетровском и Запорожьем. Здесь Днепр пересекается каменистыми отрогами Авратынских возвышенностей. В наши дни увидеть пороги уже нельзя (их затопили в 1927–1932 гг. при сооружении Днепрогэса), а в конце XIX – начале XX в. они, по описанию Ключевского, выглядели так: «По берегам Днепра рассеяны огромные скалы в виде отдельных гор; самые берега поднимаются отвесными утесами высотой до 35 саженей[495] над уровнем воды и сжимают широкую реку; русло ее загромождается скалистыми островами и перегораживается широкими грядами камней, выступающих из воды заостренными или закругленными верхушками. Если такая гряда сплошь загораживает реку от берега до берега, это – порог; гряды, оставляющие проход судам, называются заборами. Ширина порогов по течению – до 150 саженей; один тянется даже на 350 саженей. Скорость течения реки вне порогов – не более 25 саженей в минуту, в порогах – до 150 саженей (4–5 м в секунду. – С. Ц.). Вода, ударяясь о камни и скалы, несется с шумом и широким волнением»[496].
В позднейших географических сочинениях XVII–XVIII вв. число порогов колебалось от 9 до 12 (некоторые пороги считали уступами одного, протяженного порога), в XIX в. писали о 10 порогах и 30 каменных грядах, но Константин Багрянородный описывает прохождение только семи порогов. Все эти препятствия русы преодолевали одним и тем же способом. Пристав к берегу поблизости от порога, они высаживали на сушу людей и выгружали поклажу. Затем, раздевшись донага, со всех сторон обступали ладьи и толкали их шестами вдоль берегового изгиба; шедшие впереди тщательно ощупывали ногами каменистые выступы дна. В это время оставшиеся на берегу дружинники сопровождали скованных невольников, несущих на себе товары и снасти, к тому месту, где кончался порог.
Русские мечи X в., найденные в районе Днепровских порогов
У четвертого и следующих за ним порогов появлялась новая забота: приходилось отряжать стражу для наблюдения за возможным появлением печенегов, которые также могли напасть на русов и на большой переправе, в 15 километрах южнее последнего порога. По-видимому, разбойные нападения случались, когда русы по каким-то причинам отказывались продлить мирный договор с печенегами и не посылали им ежегодных подарков. Константин Багрянородный пишет, что при прохождении порогов русам было чрезвычайно трудно отразить внезапный набег степняков, и военное столкновение здесь, как правило, заканчивалось для них катастрофой. Если даже самим дружинникам и купцам удавалось спастись на ладьях, то все выгруженное на берег добро вместе с челядью доставалось печенегам.
Поэтому, благополучно миновав пороги, русы отмечали окончание перехода торжественной религиозной церемонией. Достигнув острова Святого Григория (Хортицы)[497], они останавливались, чтобы совершить жертвоприношения. По описанию Константина Багрянородного, на острове стоял «громадный дуб», возле которого русы «приносят в жертву живых петухов, укрепляют они и стрелы вокруг [дуба], а другие – кусочки хлеба, мясо и что имеет каждый, как велит их обычай. Бросают они и жребий о петухах: или зарезать их, или съесть, или отпустить их живыми». В славянской мифологии дуб символизировал источник жизни – мировое древо, как правило, растущее на острове посреди океана, и географическое положение острова Хортицы – неподалеку от Днепровского устья – соответствует такому пониманию семантики описанного Константином ритуала[498]. Вместе с тем дуб был священным деревом Перуна (два таких культовых дуба с вбитыми в них кабаньими клыками и челюстями найдены археологами в Среднем Поднепровье, на дне Днепра и Десны)[499]. Совершаемые возле дуба обряды наделялись особым таинством. Важнейшую часть русских ритуалов на Хортице составляло, вероятно, обращение к всемогущему громовику с благодарностью за избавление от опасности. Петушиные жертвоприношения у русов в других источниках обыкновенно связаны с погребальными обрядами (похороны знатного руса у Ибн Фадлана, сообщение Льва Диакона о поминках по павшим у Доростола воинам Святослава); но в данном случае русы, скорее всего, гадали о предстоящем плавании[500], – ведь, по словам Константина Багрянородного, они «боятся пачинакита» до тех пор, пока не окажутся в дельте Дуная.
Для дальнейшего, морского путешествия русским ладьям требовалось переоснащение. Все необходимые материалы русы везли с собой. В устье Днепра, на острове Святой Эферий, они наращивали на ладьях борта, ставили мачты, паруса, прилаживали кормила и проч. На это уходило два-три дня. Затем, придерживаясь береговой линии, русская флотилия выходила в море.
В днестровском лимане русы позволяли себе несколько дней отдохнуть на островках и отмелях речной дельты, после чего продолжали плавание. Все это время за ними неотвязно следовали печенеги, терпеливо выжидавшие удобного случая поживиться. По-видимому, в этих местах, несмотря ни на какие мирные договоры, действовало разбойное береговое право, отдававшее потерпевшего крушение в руки грабителей. Русы никогда не бросали своих товарищей, попавших в беду. «И если море, – пишет Константин Багрянородный, – как это часто бывает, выбросит моноксил [ладью-однодеревку] на сушу, то все [прочие] причаливают, чтобы вместе противостоять пачинакитам». Впрочем, русы и сами при случае промышляли морским разбоем. Отлично зная это, греки требовали от них не обижать тех незадачливых византийских купцов, чьи корабли были «вывержены» морем на берег.
Только добравшись до дунайских гирл, русы могли вздохнуть спокойно – теперь все опасности и трудности были позади. По словам Константина, «от Селины[501] же они не боятся никого, но, вступив в землю Булгарии, входят в устье Дуная». Здесь, на земле Дунайской Руси, посланцы киевского князя «от рода русского» и болгарской «русинки» Ольги встречали хороший прием. Между ними и местным населением завязывалась оживленная торговля[502].
Делая частые остановки, русы продвигались к болгаро-византийскому пограничью, которым в то время служила река Дичина (ныне Камчия). Конечным пунктом их плавания Константин Багрянородный называет область Месемврии (современный Несебыр), принадлежавшую Византии. Это известие, вероятно, следует понимать так, что дальше – в Константинополь – вместе с товарами плыли только княжеские послы и купцы, имевшие верительную грамоту от князя, которых, однако же, набиралось немало, так что греки впускали их в столицу партиями по пятьдесят человек. Большая часть сопровождавших караван дружинников и гребцов размещалась на стоянку в Месемврийской области (может быть, в городах Руен и Росен, расположенных неподалеку от Месемврии/Несебыра).
В начале сентября русы, получив от имперских властей «брашно, и якори, и ужища [канаты], и парусы, и елико надобе», уже пускались в обратный путь, чтобы успеть вернуться в Киев до того времени, когда днепровские воды скуются льдом. А в ноябре, едва успев отдохнуть и подсчитать прибыли, они уходили вместе с князем в полюдье – на дармовые славянские харчи.
Значение русско-византийской торговли
Торговля Руси с Византией получила в исторической литературе противоречивые оценки. Наибольшие разногласия вызывают следующие вопросы:
1. Какова была степень участия восточнославянских племен в торговых сношениях Русской земли с Византией?
Экономические связи южной, лесостепной зоны Восточной Европы с Византией прослеживаются со второй половины IX в.[503], северных областей – с конца Хв. Но вещевой материал из культурных слоев восточнославянских поселений IX–X вв. не дает ни малейшего повода говорить о серьезной заинтересованности славян в константинопольском рынке. Например, в культурных слоях Ладоги X – начала XI в. найдена всего одна византийская монета 976–1025 гг. Однако и она, скорее всего, попала на ладожскую землю через посредников, а не прямо из Константинополя. На этот окольный путь византийских монет в северорусские земли указывает один клад из Новгорода (первая треть XI в.). Среди 59 золотых монет в его составе находились две византийские монеты императоров Никифора II (963–969) и Василия II (978–989). Остальные 57 монет происходили из Швабии, Саксонии, Нижней Лотарингии, Баварии, Франконии, Тюрингии, Англии и Скандинавии[504]. Ясно, что новгородский «гость» приобрел византийские золотники во время торговых операций на Балтике. Вообще среди монетных находок в Ладоге и Новгороде преобладает арабское и западноевропейское серебро. Экономическая ориентация Русского Севера на Балтийско-Волжский торговый путь очевидна.
Торговые интересы гнездовских купцов были направлены в ту же сторону. По заключению археологов, Гнездово не являлось «торгово-ремесленным протогородским центром на днепровском пути „из варяг в греки“»[505]. Византийские находки в землях приднепровских «Славиний» большей частью происходят из так называемых «дружинных» курганов, выросших рядом с городищами и погостами, где размещались княжеские гарнизоны, – и, стало быть, эти вещи попали на окраины Русской земли из походной сумы киевского дружинника, а не из торгового ларя предприимчивого славянского «гостя». Вероятно, все они являются подарками киевского князя своим гридям, розданными после очередного успешного плавания русов в Царьград.
Развитию планомерных внешнеторговых операций восточных славян с Византией прежде всего препятствовал довольно низкий уровень их материальной культуры. Достаточно сказать, что лишь к концу IX в. славяне в массовом порядке начали использовать гончарный круг. Но даже те ремесленные отрасли, где успехи были наиболее значительны, ориентировались преимущественно на обслуживание внутреннего рынка, ограниченного близлежащей округой.
Сказывалось и слабое развитие товарно-денежных отношений. Более или менее крупная торговля в Восточной Европе того времени имела своим естественным источником войну, в связи с чем она представляла собой не форму оборота и приращения капитала, а централизованный сбыт на внешнем рынке различного рода материальных ценностей, захваченных в результате военных грабежей и обложения данями. Полученные продукты обмена (монеты, золотые и серебряные украшения, дорогие ткани и облачения, предметы вооружения) целиком изымались из дальнейшего торгового оборота, большей частью оседая в языческих святилищах, княжеских кладовых и погребах, а также в земле – в виде сокровищ, кладов и предметов погребальной утвари. Относительно рюгенских русов Гельмольд сообщает: «Золото и серебро, которое они, случается, добывают путем грабежей, пленения людей или какими-либо еще способами, они или навешивают в виде украшений на своих жен, или складывают в сокровищницу [при храме] своего бога».
Благодаря взиманию даней и удачным набегам на соседей, торговые запасы, включая самый дорогой товар – живой полон, ежегодно скапливались на княжьем дворе и в трех главных городах Русской земли – Киеве, Чернигове и Переяславле. Но племенная знать прочих «Славиний» Русской земли, не ведущая планомерной внешней экспансии и еще не приступившая к экономической эксплуатации своих сородичей, была лишена этих главных источников регулярного возобновления избыточного продукта. Она довольствовалась «данью», собираемой с природы посредством охоты и бортничества. Товары и изделия звероловов и бортников с северных и восточных окраин Русской земли (племенных территорий северян, радимичей, кривичей), а также из земли вятичей издавна находили сбыт на булгаро-хазаро-арабском Востоке, обеспечивая циркуляцию арабского дирхема по донскому и волжскому торговым путям. Археологические данные показывают, что именно дирхем, а не византийский солид был наиболее привлекательным и доступным импортным товаром для славян. Поэтому восточнославянские племена, «приседящие» к Днепру и его притокам, не были втянуты в торговые обороты русов с империей. И лучше всего об этом свидетельствует договор 944 г. с Византией, где среди торговых партнеров империи не прописано ни одного этноса, кроме руси. Все участие восточных славян в днепровской навигации ограничивалось отправкой ладей на весеннюю ярмарку в Киев.
Внешняя торговля в раннесредневековых, «варварских» государственных образованиях была монополизирована господствующими верхами[506]. Русская земля не была здесь исключением. Показания всех сведущих авторов IX–X вв. сходятся в том, что царьградская торговля занимала заметное место только в экономической жизни княжьего двора и «русских градов» Среднего Поднепровья. Торговцев-славян источники не знают совсем – одну «русь».
Правда, и здесь археологические данные входят в противоречие со сведениями письменных памятников. Горсть монет, отчеканенных в первой половине X в. (среди них золотой динарий Константина Багрянородного), истлевшие обрывки дорогих тканей, немногочисленные предметы роскоши – вот и все, чем археология может подтвердить драматический рассказ византийского императора о ежегодных торговых поездках русов в Константинополь[507]. Впрочем, противоречие это кажущееся и ему есть историческое объяснение. При всей внешней грандиозности торговых предприятий русов в Византии – десятки ладей, сотни купцов – торговый оборот между двумя странами был невелик. И, например, Святослава совершенно не удовлетворяла торговая активность киевлян: «Не любо мне жить в Киеве, хочу жить в Переяславце на Дунае, яко там вся благая сходятся». О привозимых на Русь византийских товарах мы знаем по договору 911 г. Тогда Олег взял часть греческой «дани» натурой: всяким узорочьем и паволоками (шелковыми тканями, которым уделено особое внимание и в договоре Игоря), золотом, то есть коваными и чеканными золотыми изделиями, а также винами и овощами. Несомненно, он потребовал лишь то, что имело особую ценность в глазах русов. Позже в разгоряченном воображении Святослава вставали те же самые греческие «блага» – «злато, поволоки, вина и овощеве разноличные». По другим источником известно, что большим спросом среди «скифов» Северного Причерноморья пользовался перец, которым приправляли мясо и даже вино.
Значит, немалую долю древнерусского импорта, если не большую его часть, составляли тогдашние деликатесы, пряности и заморское хмельное питие – товары почти «невидимые» для археологии. Вино и предметы роскоши стоили чрезвычайно дорого[508], а товарная стоимость груженой русской ладьи, как уже говорилось, была невысока – не более восьми литр золота или десяти кусков не самого дорогого шелка. Сбыв грекам тысячи пленников, тонны пушнины и всякой снеди, русские купцы плыли назад налегке, увозя с собой немногие изделия греческих мастеров, кое-какие лакомства и напитки. Все византийское на Руси было в страшном дефиците. Характерно, что тот же шелк использовался главным образом для отделки платья, сшитого из другой, более дешевой ткани, – им обшивали ворот, концы рукавов («опястье») и т. д.[509] Русская торговля в Константинополе была преимущественно меновой, ибо Византия собственно не торговала с варварами – она «уделяла» им драгоценные изделия своей промышленности и продукты сельского хозяйства[510]. Поэтому и византийская монета нечасто обретала пристанище в древнерусских курганах и кладах. Не случайно в древнейших наших памятниках совсем не встречаются названия византийских монет.
Дороговизна византийских товаров является еще одним доводом против мнения о развитой византийско-славянской торговле. Такой торговли не только не было, но ее даже и не могло существовать, поскольку частному славянскому «гостю» попросту нечего было делать на константинопольском рынке. Покупать дорогостоящие греческие «блага» были способны лишь князь и городская знать Русской земли – получатели даней и организаторы грабежа соседних племен и народов. Но, как показывают условия русско-византийского договора 944 г., даже для такой солидной торговой компании, какой являлся «двор княж», плавание в Константинополь было невыгодно без поблажек и прямых субсидий византийского правительства – выдачи русским послам и купцам дарового содержания, корабельных снастей и проч.
2, Какую роль сыграла торговля с Византией в образовании древнерусского государства?
Этот вопрос тесно связан с предыдущим. Мираж кипучей славяно-византийской торговли вызвал у некоторых ученых неверное представление о ее решающей государствообразующей роли в древнерусской истории[511].
Однако «торговая» теория происхождения древнерусского государства имеет все недостатки умозрительной схемы. Если обратиться к данным археологии, то окажется, что наибольшую коммерческую активность в IX–X вв. проявляли жители славянского северо-запада и северо-востока: здешний монетный каталог в несколько раз богаче среднеднепровского. Но в государственном развитии древнерусский юг обгонял север. Стало быть, влияние торговли на процесс государственного образования не было определяющим.
Киевские русы торговали с теми, с кого не удавалось взять дань; вооруженный захват в их глазах выглядел предпочтительнее торгового обмена. В этом отношении показателен пример Святослава. Начав войну с Цимисхием широковещательным заявлением: «Я уйду из этой богатой страны [Болгарии] не раньше, чем получу большую денежную дань и выкуп за все захваченные мною в ходе войны города и за всех пленных» (показание Льва Диакона), закончил он ее, после многих неудач, удовольствовавшись заключением мирного договора, который предусматривал возобновление русско-византийской торговли на прежних условиях.
То же стремление заполучить данников, а не торговых партнеров видим в действиях вообще всех первых русских князей – и когда они «налезе» и «победи» какое-нибудь славянское племя, и когда они «иде» на булгар, хазар и другие окрестные народы. Польский хронист Галл Аноним определял внешнюю политику русских князей как стремление «захватывать города и собирать деньги». И Повесть временных лет соответствующим образом передает требования «варягов», которые помогли князю Владимиру овладеть Киевом: «Се град наш; мы его прияхом, да хочем имать откуп на них [киевлянах]». Говоря словами A. A. Шахматова, «Русское государство создалось не на торговом пути, а на пути завоеваний»[512].
Другое дело, что внешняя торговля у киевских русов была официальным государственным предприятием, почему и Русскую землю князя Игоря можно назвать примитивным военно-торговым государством. Отказ от развития торговли с Востоком, то есть неудовлетворенность киевской элиты простым накоплением дирхемов, и полная переориентация на приобретение дорогостоящей продукции византийских ремесленников находились в несомненной связи с процессом кристаллизации государственных структур в древнерусском обществе. Дружинная русь ощущала настоятельную потребность в постоянных и беспрепятственных торговых сношениях с Византией, ибо формирующееся политическое самосознание дружинного слоя во главе с князем уже нуждалось во внешней символике государственной власти, политических знаках отличия – «царских» одеяниях и предметах роскоши императорского двора. Торговля с империей не определяла эти новые потребности, а только обслуживала их.
Внутри страны русско-византийская торговля поддерживала славянский судовой промысел в Днепровском бассейне, способствуя налаживанию экономического и культурного общения между племенными землями восточнославянских данников Киева. Сбыт славянских ладей в Киеве, о котором сообщает Константин Багрянородный, – это единственный известный источникам случай, когда русы вступают в торговые отношения со славянами, а не забирают у них имущество при помощи силы. Поэтому есть все основания рассматривать покупку русами славянских лодок как акт внутренней торговли и, следовательно, как еще одно свидетельство постепенной «натурализации» восточнославянских племен в Русской земле. Днепр и его притоки были теми нитями, которые связывали между собой разрозненные восточнославянские племена, вместе с тем не давая им забыть, что рука «великого князя русского» собрала эти нити в узел, стянутый в Киеве.
Торговля с другими странами
По словам Константина Багрянородного, кроме Византии и Дунайской Болгарии, киевские русы поддерживали торговые сношения только со своими восточными соседями: «В это Меотидское [Азовское] море впадает много больших рек; к северной стороне от него – река Днепр, от которой росы продвигаются и в Черную Булгарию, и в Хазарию, и в Мордию [Мордовию]». Ибн Хаукаль, говоря о «группе» русов, которая «ближайшая к Булгару», также заметил, что «склад торговли Руси – всегда Хазаран».
Русские торговые караваны, отправлявшиеся в Поволжье, не были столь многочисленны, как те, которые шли в Царьград. Однако и плавание русов на восток представляло собой весьма внушительное торговое предприятие. Одна такая экспедиция 921 г. на Волгу известна по рассказу Ибн Фадлана о купцах «ар-рус», содержащему многие детали, неизвестные по византийским источникам. На какой-то пристани в Волжской Булгарии высадилось тогда несколько десятков русов (арабский писатель говорит, что для них на пристани было выстроено несколько больших домов, «и собирается [их] в одном доме десять или двадцать, – меньше или больше»). Каждого руса сопровождали не только домашняя челядь, наложницы, но даже жены – стало быть, еще по крайней мере полторы-две сотни человек, не считая невольников, предназначенных для продажи.
Выручка каждого купца в исчислении Ибн Фадлана составляла тысячи, а то и десятки тысяч дирхемов. Если это и преувеличение, то отнюдь не гиперболическое: общее количество саманидских дирхемов IX – первой половины X в. в кладах Среднего Поднепровья (Киев и его окрестности) достигает 11 000 монет[513]. Несмотря на кажущийся «семейный», частный характер этой торговли, все купцы «ар-рус» были, несомненно, княжьими «послами» и представляли коммерческие интересы князя. Недаром на могиле умершего «знатного мужа» его сотоварищи водрузили деревянную табличку с именем «царя русов»[514] – их общего господина.
Однако в правление Игоря во внешнеторговых приоритетах Русской земли произошли ощутимые перемены. Торговля Киева с Волжской Булгарией и Хазарией, игравшая прежде первостепенную роль, в течение первой половины X в. неуклонно сокращалась и к середине столетия была сведена едва ли не к единичным контактам. Саманидских дирхемов этого времени в Среднем Поднепровье почти нет, исследователи отмечают «хронологическую лакуну 930–950-х годов в составе большинства кладов»[515].
Русов больше не удовлетворяло серебро халифата. Их манили торговые рынки Византийской империи, и этот коммерческий интерес, безусловно, отражал потребности и амбиции зарождавшейся древнерусской государственности.
Глава 5. Хозяйственные занятия восточных славян
Охота и земледелие
Византийские императоры Маврикий и Лев Мудрый писали, что славяне не любят земледельческого труда и предпочитают жить в бедности и спокойствии, чем в богатстве и труде. С исторической точки зрения это замечание верно в том отношении, что оба автора застали быт славян в критическую эпоху их расселения, сопровождавшегося неизбежным хозяйственным расстройством и понижением общего культурного уровня. В своем движении к берегам Днепра и Волхова восточные славяне не только оторвались от цивилизующих очагов средневековой культуры, но и в известном смысле были вынуждены заново пройти весь тот путь развития, который они уже проделали в эпоху славянского единства.
Впрочем, природные условия позволили быстро наверстать упущенное, по крайней мере в области сельского хозяйства. Расселение восточных славян по территории Древней Руси проходило в рамках общего потепления VI–XIII вв. Климат южных районов становился сравнительно не столь влажным, уровень грунтовых вод спадал, болота пересыхали. В северных районах, напротив, поднимался уровень воды в реках и озерах. Южная флора и фауна без особых препятствий проникала на север, обогащая тамошнюю растительность и животный мир в видовом отношении. Потепление способствовало как восточнославянской колонизации в целом, так и хозяйственному освоению девственных земель. Ильменские словене, к примеру, в X в. сеяли хлеб на моренных песках и глинах Новгородского Севера.
Нынешние различия в составе почвы существовали и тогда; восточные славяне заняли как лесной суглинок, так и северную часть степного чернозема. При этом первоначально различие почвенных полос практически никак не сказалось на типе хозяйства того или другого племени. И охота, и земледелие были одинаково привлекательными занятиями. Мясной рацион людей той эпохи был чрезвычайно разнообразным благодаря обилию диких животных и птиц. В V–X вв. медведи водились в Европе не только в лесах, но и в степях. Повсеместно в большом количестве встречались лоси, туры, зубры, дикие лошади и тарпаны, олени, дикие ослы, кабаны, дикие козлы, косули, сайгаки, зайцы, тетерева, куропатки, дрофы, утки. В силу этого охота занимала чрезвычайно важное место в хозяйственном укладе восточных славян. Археологические находки показывают, что даже у славян Поднепровья 40 % всех костей, найденных в селениях, принадлежало диким животным[516].
Широкое распространение охоты в эпоху раннего Средневековья было обусловлено также социальными, религиозными и этическими факторами. В языческом обществе охота носила отпечаток ритуально-магического действа[517]. Образ охотника-волхва, слившегося с природой в акте оборотничества, запечатлен в былине, или, скорее, охотничьей поэме о Вольге Святославиче (Волхе Всеславьиче), который умеет, «повернувшись зверем», «заворачивать» в силки («веревочки шелковые») куниц, лисиц, черных соболей, «поскакучиих заячков и малых горностаюшков», а также, приняв птичий облик, ловить гусей, лебедей, «ясных соколей и малую птицу-ту пташицу». Кроме того, охота была особой формой времяпрепровождения и одним из главных развлечений знати. В христианской Европе императоры, короли, князья посвящали звериной ловле едва ли не весь свой досуг. Порой это наиболее «достойное» (после войны) для благородного человека занятие выливалось в грандиозную бойню. Так, Карл Великий устроил в честь прибывших к нему багдадских послов невиданную по масштабам облаву на туров. Животных гнали на огромное расстояние и убивали сотнями. Первые «русские» князья также были завзятыми охотниками; этому занятию с увлечением предавалась даже княгиня Ольга. Охотничьи угодья занимали по своему значению едва ли не первое место в реестре княжеских земель. Постоянно упоминаются в источниках и рыбные угодья – «ло-вища».
Русская соха и сошники: 1 – кодовые; 2 – перовые
И все же земледелие неуклонно вытесняло охоту, становясь основой древнерусской экономики.
В былине о Вольге и Микуле Селяниновиче вся охотничья премудрость оборотня-Вольги оказывается посрамленной мудростью пахаря Микулы. Признав превосходство «оротая», князь восклицает:
Ай же ты, оротай да оротаюшко, Да много я по свету еждивал, А такого чуда я не видывал. Рыбой щукою ходил я во синих морях, Серым волком рыскал я во темных лесах, Не научился этой премудрости, Орать-пахать да я крестьянствовать[518].Стоит отметить любопытное обстоятельство, что эпическая фигура пахаря, легко носящего в заплечной котомке «тягу земную» и превосходящего силой не только Вольгу, но и титанического Святогора, которому «грузно от силушки, как от тяжелого бремени», возникла не на черноземном юге, а на суглинистых почвах Русского Севера, о чем говорит «поскрипывание» сошки и «почеркивание» омешников (лемеха, деревянного лезвия у сохи) «по камешкам» в сцене Микулиной пахоты.
Былина о Вольге и Микуле возникла, по всей вероятности, не позже X в. Именно в это время еврейский путешественник Ибн Якуб отметил, что славянская земля обильна всякого рода жизненными припасами, а сами славяне – народ хозяйственный, который занимается земледелием усерднее, чем кто-либо из его соседей.
Археологические исследования показывают, что в IX–X вв. пашенное земледелие окончательно побеждает не только на юге, но и на севере. Земледельцам становятся известны восемь видов полевых работ: сжигание растительности, пахота, унавоживание, посев, боронование, прополка, сбор урожая и сожжение соломы. Переложную систему землепользования повсеместно сменяет двуполье. Дочь лесов – соха все еще преобладала над плугом – этим детищем степей. Тягловой силой служили лошади, а на юге и волы. Важным нововведением было пополнение фонда сельскохозяйственных культур занесенной в Европу с Востока твердой пшеницей, богатой белком, которой не знал античный мир. Но первое место по посевным площадям принадлежало не ей, а древнейшей злаковой культуре Восточной Европы – просу и озимой ржи, которая перекочевывала из посевных закромов в уборочные за 8–10 недель. Ячмень преобладал в северных районах, распространение овса сдерживалось отсутствием у восточных славян многочисленных кавалерийских дружин. Редкой культурой также была гречиха, попавшая к славянам от волжских булгар.
Из бобовых культур сеяли чечевицу, бобы и горох, не пользовавшийся популярностью в античности.
Огородничество и садоводство стало быстро развиваться только после принятия христианства, в связи с пищевыми ограничениями в период постов, а в языческую эпоху восточные славяне довольствовались репой, капустой и аборигенным растением Северной и Средней Европы – хреном.
Скотоводство
Поголовье домашних животных в крестьянских хозяйствах было довольно многочисленным, преобладали в нем свиньи и крупный рогатый скот. Коровье и козье молоко было важной частью пищевого рациона, но перечень молочных продуктов не отличался большим разнообразием. Животное масло потребляли только богатые люди, в то время как основная масса населения использовала либо мясной жир, либо растительное масло.
Выведением новых пород скота и улучшением качеств наличествующего стада почти не занимались. Свинью, правда, скрещивали с диким кабаном, но овец, коз, коров принимали такими, какими их создала природа. Если на Западе, в связи с формированием рыцарства, появилось несколько новых пород лошадей – арденнская, бретонская, норманнская, саффолкская и др., – а спрос на лошадей возрос настолько, что чехи и ободриты в X в. занялись разведением их на экспорт, то восточные славяне и русы не проявили в этой области никакой активности. На лесном севере, где лошади были крупнее и массивнее, их раньше, чем на степном юге, стали использовать в земледелии (с IX в.) и для перевозки грузов. Отсутствие у восточных славян многочисленной конницы приводило к отставанию в кавалерийском деле. По сообщению Ибн Русте, верховые лошади имелись только у славянских князей и «высокопоставленных лиц», – видимо, у ближайших княжеских дружинников. В то время как у других народов Европы повсеместное распространение получили стремена и шпоры, наши предки все еще использовали в качестве универсального средства управления лошадью ременную плеть. Подковывать лошадей начали лишь после того, как появились хорошо наезженные дороги.
Большое значение, которое по-прежнему занимала в жизни восточных славян охота, привело к тому, что основные успехи древнерусских животноводов были сделаны в области собаководства. К концу 1-го тысячелетия на Руси вывели сторожевых собак и два вида охотничьих.
Промыслы
Промыслы имели большое значение не только в сфере экономической жизни; в ряде случаев поиски промысловых угодий выступали в качестве определяющего фактора славянской колонизации Восточной Европы. Наиболее распространенными после охоты промыслами были рыболовство и бортничество. Крючки, блесны, грузила, поплавки и другие орудия лова во множестве встречаются на древних восточнославянских поселениях. В качестве колющих орудий применялись острога и пешня. В ход шли также сетевые снасти: сежи, неводы, бредники, мережи и просто ловушки из лозняка. В более поздних письменных источниках особенно часты указания на устройство в реках «езов» – частоколов с отверстиями для кошелей, куда заходила рыба.
Бортничество – добыча меда диких пчел – развивалось в лесных угодьях и получило особенно широкое распространение в междуречье Оки и Волги, в Муромо-Рязанской, а также в некоторых областях Новгородской и Смоленской земель. Славянские племена степной и лесостепной полосы России в силу естественных природных условий занимались бортничеством не так активно. Лев Диакон, для того чтобы подчеркнуть бедность «тавроскифов» Святослава, особо упомянул то обстоятельство, что они не употребляют меда. Для человека средиземноморского региона, где мед входил в состав ежедневного рациона питания, подобное положение вещей было вопиющим свидетельством самого дремучего варварства, дикости и убожества, как и отсутствие у славян виноградников, этого важнейшего сельскохозяйственного признака средиземноморского ландшафта.
Впрочем, заявление Льва Диакона касается, по-видимому, только Черноморской Руси. Ибн Русте сообщает о славянах, что «есть у них подобие больших кувшинов, сделанных из дерева, и в них – улей для пчел и меда… Из одного большого кувшина получается 10 кувшинов меда». Мед и воск были важнейшими продуктами промысловой деятельности, которые включались в состав дани и поставлялись на внешний рынок. Поэтому бортные участки леса («ухожаи») представляли большую ценность. Чтобы уберечь их от чужих покушений, бортники ставили на «бортях» – деревьях с дуплами, где водились пчелы, – свои «знамена» (владельческие знаки). Орудиями бортнического промысла были древолазные шипы, при помощи которых взбирались на деревья, и медорезки, служащие для извлечения меда из дупла. Пасечного пчеловодства славяне еще не знали.
Ремесла
Раннее Средневековье – это скорее мир утрат, чем приобретений. Особенно наглядно упадок проявился в сфере технических достижений. Изобретения, как таковые, практически отсутствовали, новшества вводились главным образом путем заимствования. Но и тут говорить об «античном наследии» не приходится. Даже те варварские племена, которые осели на бывших землях империи, не сумели воспользоваться достоянием античной эпохи. Так, из 70 древних рецептов красок растительного и животного происхождения было перенято не более 8; из 150 рецептов сплавов сберегли лишь 6; из былых 100 керамических форм сохранился один печной горшок, толстостенный и плохо обожженный[519].
Деревянные и костяные изделия славянских ремесленников
Варвары усваивали не столько собственно римское достояние, сколько близкие им традиции полуварварского латинизированного населения провинциальноримских культур.
Для Руси зона контактов с цивилизованным миром ограничивалась Северным Причерноморьем, где периодические нашествия степняков сделали невозможной сколько-нибудь заметную цивилизационную преемственность.
И все же было бы неправильно говорить о существенной «технической отсталости» восточных славян по сравнению с остальной Европой. Преобладание ручных орудий над механизмами, слабая техническая оснащенность, убогое состояние производственного инвентаря были повсеместным явлением. Техническое превосходство даже такой страны, как Византия, имело скорее количественный, чем качественный характер. Во всяком случае, оно не помогло ей отстоять балканские земли.
Универсальным материалом как в лесной, так и в лесостепной полосе была, конечно, древесина, которая шла на постройку жилищ, выделывание мебели, сельскохозяйственного инвентаря, лодок, телег, лыж, орудий охоты и рыбной ловли и т. д. Но деревообработка была далека от совершенства, цельные брусы того времени невелики по размеру и кое-как отесаны.
Прогресс в этой области сдерживался слабым развитием металлургии. В раннем Средневековье железо на Руси все еще было редкостью. Хотя бедные, но легкодоступные железные руды залегали практически повсюду на глубине от 0,5 до 3 м, их интенсивное извлечение началось только в IX в. Озерную руду сгребали черпаками, стоя на плоту, болотные пласты доставали лопатами. Но даже эти довольно-таки нехитрые знания и умения вызывали благоговейный ужас. Тогдашнее общество видело в рудознатцах опасных кудесников.
Та же сверхъестественная таинственность окружала фигуру кузнеца. Металлургический процесс в самом деле был чрезвычайно трудоемким. «Лучше с женою сварливою жити, чем железо варити», – гласит давняя поговорка. Плавку осуществляли во вкопанном в землю сыродутном горне, в который закладывали руду, древесный уголь и мехами нагнетали воздух. Этот технологический процесс позволял получить тестообразную железную массу в смеси со шлаком, удаляемым последующей многократной проковкой; вместе с ним терялось в отходах 50–75 % руды. Сутки труда приносили трехпудовую крицу в крупной печи и полупудовую – в мелкой при втрое большем расходе угля. Железо обрабатывали в горячем состоянии – молотом на наковальне, а в холодном – молотками, напильниками, сверлами, щипцами и резцами, известными еще с античных времен.
Крупные металлургические и металлообрабатывающие центры обнаружены археологами во многих местах Северной и Южной Руси. В Среднем Поднепровье раскопан железоплавильный центр в Гочевском городище, который занимал площадь в 10 000 м²; на раннесредневековом поселении близ села Григоровки Могилевского района Винницкой области найдены 30 железоплавильных печей, расположенных на площади в 1400 м². Но даже такие крупные центры обслуживали исключительно нужды местной общины.
Изделия славянских ремесленников
Кованая сталь ценилась чрезвычайно высоко, и ее производство не выходило за пределы оружейных мастерских. Из-за дороговизны стального оружия вооружение восточнославянских ополчений долгое время состояло из тяжелого копья с треугольным наконечником, сулицы – легкого дротика и крупного ножа, обыкновенно однолезвийного. По свидетельству Слова о полку Игореве, черниговцам еще и в XII в. случалось выезжать на врага «без щитов, с одними ножами засапожными». Мечи, бывшие предметом роскоши, стали дешеветь только с VIII в., когда Каролингское государство наладило их широкий экспорт. Несмотря на это, наиболее употребительным оружием славянского племенного ополчения оставались копье, дубина, топор (точнее, заимствованный у кочевников чекан с молоточком на тыльной части обуха) и бородовидная секира. Из защитного вооружения в IX в. появляется пластинчатый доспех, а в X в. – кольчуга.
Турьи рога – ритуальные сосуды из кургана «Черная могила» под Черниговом
Лепная керамика начинает вытесняться круговой только в IX столетии, когда в Восточной Европе начал широко использоваться гончарный круг; тогда же здесь появляется собственная, а не привозная поливная посуда. В отличие от германцев, которые изготовляли посуду для установки над пламенем, или от финнов, имевших железные обручи для подвешивания горшков, славянская посуда помещалась прямо в огонь. Кухонный и столовый наборы того времени ограничивались горшком, ковшом, лоханью, кувшином, плошкой и чашкой.
Третьим по значению материалом была кость. Наилучшим ее образцом были лосиные и оленьи рога, добывать которые в нужном количестве посредством охоты было довольно затруднительно, поэтому косторезы дожидались сезона, когда животные сбрасывали их. В городах косторезное искусство достигло больших успехов, в то время как в деревне техника выделки костяных изделий носила примитивный характер, так как основным рабочим орудием сельских резчиков по кости служил простой железный нож.
Распространенными видами ремесленной деятельности были также прядение, ткачество и кожевенное производство. Климатические условия благоприятствовали развитию скорняжного дела – пошивке шуб из овчины и звериных шкур.
Профессиональных ремесленников было немного, и большая часть из них сосредотачивалась на селе, а не в городищах. В основном они, по-видимому, работали на заказ, хотя какая-то часть продукции, несомненно, изготовлялась на продажу. Район сбыта ремесленных изделий был невелик и не превышал 30 км[520].
Глава 6. Обычное право у русов
Закон русский
По сохраненному летописью известию, князь Владимир Святославич пытался ввести на Руси некоторые нормы византийского уголовного законодательства, ужесточавшие наказание за «разбои». Но, потерпев в этом деле неудачу, он вернулся к прежним обычаям – стал жить «по устроению отню и дедню». Под этим древним, дохристианским «устроением» Русской земли летописец разумеет свод правовых установлений, носивший название закона русского.
Очевидно, что закон русский пришел в Среднее Поднепровье вместе с балтийскими и карпатскими русами. Поэтому его нельзя причислить к восточнославянским юридическим памятникам[521]. Договоры с греками 911 и 944 гг. содержат прямую ссылку на закон русский, свидетельствуя о его признании в сфере международного права и применении на иностранной (византийской) территории. К сожалению, действие его в пределах Руси X в. может быть обрисовано весьма приблизительно, так как мы не знаем, что представлял собой этот законодательный свод в своем первозданном виде. Значительная часть его положений после христианизации страны была отброшена и забыта, а что-то вошло в состав Русской Правды, но уже сообразуясь с реалиями XI–XII вв.
Науке, по-видимому, никогда не удастся выделить в законе русском собственно «русский» и «славянский» элементы ввиду чрезвычайной скудости данных на этот счет. Но их принципиальное соотношение видится мне таким. Прежде всего оговорюсь, что какого-то особого восточнославянского права вообще никогда не существовало. Славянские племена, заселившие Восточно-Европейскую равнину, принесли сюда правовые обычаи, выработанные в период всеславянского единства и потому более или менее общие для всех славянских народов. Два-три столетия обособленной жизни, при сохранении почти неизменными социально-экономических устоев и связанных с ними правовых представлений, могли способствовать лишь возникновению несущественных вариаций.
Закон русский также не был каким-то местным явлением. Судя по договорам 911 и 944 гг., его верховенство признавали карпатские русины вещего Олега, «русь» князя Игоря и «русская» вольница Таврики – достаточное свидетельство того, что закон русский был правовой основой всего исторического общества русов, вернее, всех русских общин, существовавших на огромном пространстве от южного побережья Балтики до Черного моря. Многовековое совместное проживание со славянами Балтийского Поморья и Центральной Европы сопровождалось культурно-языковой ассимиляцией русов – в том числе и усвоением последними славянских правовых понятий и представлений. Вместе с тем общественное устройство русов заметно отличалось от славянского, а их образ жизни совсем уж мало походил на быт населения европейских «Славиний», в массе своей сельского, этнически однородного и, как правило, чуждого непрестанному поиску легкой добычи (использование военного дела в качестве постоянного промысла отличало только славян, живущих на морских побережьях: в вендском Поморье, на Адриатике, в Северном Причерноморье). Вследствие этого закон русский не мог механически воспроизводить древний славянский обычай, и прежде всего потому, что многие «положения этого закона… изначально были предназначены для регламентации отношений между русью („русином“) и „словенином“, т. е. коренным населением той территории, которую „русь“ контролировала изначально»[522].
Самый дух закона русского с очевидностью свидетельствует, что он принадлежит той эпохе, когда русы уже прочно заняли главенствующее положение среди славянского населения, но еще не были окончательно поглощены славянским этносом. Примером тому служит статья 1 краткой редакции Русской Правды, принадлежащая к древнейшему слою ее правовых постановлений: «Если убьет муж мужа, то мстит брат за брата, либо отец, либо сын, либо племянники; коль скоро никто не будет мстить, то взять за убитого 40 гривен, если он окажется русином, или гридином, или купцом, или ябетником, или мечником; но если будет изгой или Словении, то положить за него 40 гривен».
Словении, заодно с изгоем, очутился здесь в той категории «мужей», убийство которых не возмещается кровью убийцы: последний платит штраф, и делу конец[523]. Но если относительно изгоя – человека, лишенного поддержки родичей, – такое условие выглядит вполне понятным, то для словенина оно, несомненно, является дискриминационным. Славянам было попросту отказано в аристократическом праве кровной мести. Этнополитическое господство руси над славянами закон русский закреплял в виде социально-юридического неравноправия этих двух этносов. Его нормы были выработаны не славянами, а «славянами славян», как, по словам одного арабского писателя, прозывались русы/варяги Балтийского Поморья. Главный субъект закона русского – русин, опоясанный мечом и владеющий челядью (в основном «заграничными» славянами, по свидетельству других источников); к его чести и имуществу закон относится с самым щепетильным вниманием. Поэтому искомое соотношение «русского» и «славянского» может быть выражено следующими словами: закон русский – это право победителей, распространенное на побежденных.
При этом важно помнить, что под юрисдикцией закона русского поначалу находились только славяне Среднего Поднепро-вья, Русской земли в узком географическом понятии; прочие славянские племена «внешней Росии» князя Игоря жили «кождо своим обычаем», судясь и рядясь согласно своему племенному законодательству. Однако ежегодные поездки киевского князя в полюдье, сопровождавшиеся «уставлением правды», то есть княжеским судом, приводили к постепенному сращению закона русского со славянским правом – процессу, получившему завершение в статьях Русской Правды.
Вероятно, в разных местах Европы закон русский частично впитал правовые обычаи и других народов. Например, арабский писатель аль-Марвази (конец X – начало XII в.) пишет, что в случае смерти хозяина имущество в семьях русов переходило в руки дочери. Его сообщение касается черноморско-азовских русов, и вряд ли можно оспаривать связь этого обычая с какими-то отголосками права наследования у «женоуправлямых» сарматов, основного населения здешних мест в III–V вв. У славян вдова или дочь (незамужняя) получали только часть имущества умершего главы семьи. Влияние византийского законодательства просматривается, в частности, в различии взысканий с «имовитых» и «неимовитых» преступников, как того требует Эклога[524]. С другой стороны, и закон русский воздействовал на соседние народы, в частности на печенегов, которые даже использовали русско-славянский термин «закон» (печенеги приносят клятвы «по своим „заканам“», – пишет Константин Багрянородный).
В середине X в. закон русский представлял собой архаическое право доклассового общества, только-только начинавшего обретать цивилизованные формы общежития. Всматриваясь в его содержание[525], мы видим малоразвитое, несложное общество, потрясаемое теми бесхитростными и, так сказать, «естественными» преступлениями, которые с неизбежностью должны возникать при первом, простейшем сближении людей между собой в первобытном коллективе. Жизнь и здоровье любого человека находятся здесь под постоянной угрозой, стихия личного произвола не обуздывается никакой верховной властью, а обязанность исполнения наказания зачастую возложена на самого потерпевшего или является его неотъемлемым правом.
По сути, закон русский был обычаем, который, подобно другим обычаям, существовал и передавался от поколения к поколению в устной форме[526]. Собственно правовой нормой он может считаться с известным допущением, ибо закон русский как явление права сводился к обширному и беспорядочному перечню судебных обычаев и решений, которые касались различных бытовых положений, подпадавших преимущественно под уголовную и частью под гражданскую ответственность. Правонарушение нередко преподается в повествовательном ключе, как драматическое действие, которое каждый участник судебной тяжбы легко может проследить мысленным взором: «Или холоп ударит свободна мужа, а бежит в хором, а господин начнет не дати его…» (статья 17 краткой редакции Русской Правды). Причем каждый случай предельно конкретен, какое-либо обобщение или классификация правонарушений напрочь отсутствует. Законодателей того времени занимает не убийство вообще, а убийство того или иного человека, не татьба как таковая, а кража какого-то конкретного предмета и т. д. Эти Ликурги и Солоны не умеют мыслить юридическими понятиями, они способны лишь каталогизировать и пополнять свой законодательный каталог, скрупулезно отмечая каждый новый случай воровства, убийства, как бы мало он ни отличался от тех, которые уже были указаны, чтобы тут же определить ему соразмерное наказание. Новшество здесь всегда количественное.
За этими попытками объять необъятное, охватить все случаи покушения на жизнь, здоровье, честь и имущество человека, при всех мыслимых сопутствующих обстоятельствах, кроется нежелание и даже неспособность архаического мышления, предметно-образного по своему существу, сформулировать норму, подвести отдельное явление под общий разряд. Однако оно, по-видимому, и не стремилось к этому, отдавая предпочтение единичному перед всеобщим, факту перед фикцией. Древнерусское законодательство – это обилие разнообразных фактов при отсутствии идей, за исключением идеи воздаяния.
Сознание людей того времени еще не выстроило прочных связей закона и права с общественными институтами и установлениями. Включенный в систему языческих верований и представлений, закон русский воспринимался как органическая и неотъемлемая часть установленного богами естественного миропорядка и, следовательно, был неотделим от благочестия и морали. Правонарушение обличало не одну только нравственную проказу, но также нечестие преступника. Поэтому судебное показание, обещание, ручательство, договоренность ничего не значили без клятвы божественным именем, свидетельствующей о чистоте помыслов и намерений: «…и мужи его [Олега] по русскому закону клящася оружьем своим, и Перуном, богом своим, и Волосом, скотьем богом и утвердиша мир»; «и наутро призва Игорь послы [греков], прииде на холм, где стоял Перун, покладоша оружие и щиты и злато, и ходи Игорь роте [публичная торжественная клятва], и люди его…».
Славянское обычное право не знало клятвы на оружии, но суть клятвенного ручательства у славян была та же. В хронике Титмара Мерзебургского говорится, что славяне при утверждении клятвы подавали клок своих обрезанных волос, то есть как бы клялись своей головой. Волосы иногда заменяли пучком сорванной травы, вероятно призывая в свидетели клятвы мать-сыру землю – подательницу жизни и силы. Древнеславянский перевод Слова Григория Богослова (XI в.) содержит вставку о славянском языческом обычае класть на голову кусок дерна во время произнесения присяги. В русских сказках упоминается другой древний обычай – целовать или есть землю в знак особой священности клятвенного обязательства.
Словом, подлинным свидетелем и блюстителем юридической правоты выступали высшие силы неба и земли, которые грозили провинившемуся суровой карой: «Аще ли кто от князь или от людей русских, или христианин, или не христианин, преступит клятву сию, и да будет проклят от Бога и от Перуна».
Конечно, было бы наивно думать, что угроза божественного возмездия так уж сильно смущала клятвопреступников. Человеческая природа брала свое, и в ложных клятвах не было недостатка. Ведь богов затем можно было задобрить дарами и приношениями. Однако в области общественных представлений древность правового обычая и неусыпный призор за его соблюдением со стороны божества служили вернейшей порукой его справедливости и универсальной пригодности для всех и во все времена. Общественная гармония и благоустроенность состояли в том, чтобы жить по «закону отец своих». Законодательные новшества, как правило, не вызывали сочувствия и приживались с трудом.
Освященное божественной санкцией, право являлось, так сказать, практической реализацией представлений о свободе, которая в конце концов и сводилась к исполнению богоданного закона, обычая. Но свободы как отвлеченного понятия, как абсолютной моральной ценности, закон русский не знал, принимая в расчет только фактическую свободу какого-то определенного лица или группы лиц. Свобода свободе рознь, мое право не есть твое право, короче говоря, всяк сверчок знай свой шесток – вот главная мысль древнерусского права. В большинстве случаев закон русский занят не столько самим фактом правонарушения, сколько его участниками, то есть кем оно совершено и кто потерпел ущерб в результате противоправного деяния. Юридическая оценка последнего, таким образом, напрямую зависела от определения социально-правового статуса виновного и потерпевшего. Статус же определялся тремя главными критериями: 1) степенью личной свободы (свободный человек или челядин, раб); 2) этнической принадлежностью (русин – не русин) и 3) отношением к князю (огнищанин, гридень или людин). Хотя вопросы собственности никогда не ускользают из поля зрения закона русского, однако ему нет почти никакого дела до имущественного положения тяжущихся сторон, чьи права и ответственность стоят вне всякой связи с земельной собственностью, да и с собственностью вообще. Земельные споры закону русскому X в. совершенно безразличны, единственная зависимость, которую он признает, – личная: челядинство, холопство.
Древнерусское право преследовало единственную цель – покарать преступника; мысль о предупреждении преступлений и исправляющем воздействии наказания ему совершенно чужда, вернее, напрочь в нем отсутствует. Но закон русский по-своему гуманен: в его намерения не входит, например, подвергать преступника тюремному заключению и телесным наказаниям, тем более калечить его, даже если речь идет о провинившемся рабе. В карательной системе того времени существовало четыре вида наказания: 1) узаконенная кровная месть; 2) смертная казнь; 3) выдача на поток и разграбление, то есть изгнание виновного из общины со всей семьей, с конфискацией всего имущества в княжескую казну и, видимо, с последующей продажей всех в рабство; 4) наложение на виновного виры – денежного возмещения материального убытка или физического ущерба. Вира, в свою очередь, делилась на продажу и плату за обиду, в зависимости от того, в чью пользу она взималась. Продажа означала княжеский сбор, рассматриваемый как правительственная кара преступника за нарушение общественного спокойствия. Однако если непосредственный виновник правонарушения не был в состоянии самостоятельно расплатиться за содеянное, то вся тяжесть продажи ложилась на плечи его родни или общины, к которой он принадлежал. Эти деньги поступали в княжескую казну, а фактически доставались всей дружине. Летописец засвидетельствовал, что прежние князья, «если случится правая вира, ту брали и тотчас отдавали дружине на оружие. Дружина этим кормилась…». Продажа относилась к древнейшему слою правовых учреждений, присущих родоплеменному обществу[527]. Пеня за обиду – штрафная санкция более позднего происхождения – шла лично потерпевшему. Ее присутствие в статьях закона, видимо, и отличало гражданские дела от уголовных[528].
Содержание сохранившихся положений закона русского не отличается большим разнообразием. Преобладает уголовная тематика – кража и насилие против отдельных лиц, – что связано с повсеместным стремлением архаических обществ обуздать личную свободу с тем, чтобы внести в общественную жизнь необходимый элемент безопасности. Подобно западноевропейским «варварским» Правдам, закон русский ограничивался защитой личности и имущества. Действующими лицами его немудреных статей выступают главным образом «мужи», погрешившие друг против друга убийством, нанесением увечья, оскорблением действием или присвоением чужого добра.
Самое тяжкое, хотя в ту пору и вполне заурядное преступление – убийство – ставило убийцу вне общества и отдавало его жизнь в распоряжение родичей убитого, которые вершили кровавое возмездие при полном одобрении своих действий со стороны закона и морали, безоговорочно признававших за каждым свободным «мужем» право самому творить суд и расправу. Менее всего русин был склонен передоверить возмездие за жизнь родича такому абстрактному существу, как закон. Тысячелетние родовые инстинкты в этом случае брали решительный верх над нарождающимся государственным началом[529].
Денежное возмещение (продажа, или простая вира, которая в начале XI в. составляла 40 гривен) взыскивалось с убийцы «мужа» только в том случае, «аще не будет кто мьстя». Это выражение подразумевало как фактическую невозможность мщения («если не найдется никого, кто мог бы отомстить», – например, когда у убитого нет взрослых родичей), так и сознательный отказ родичей убитого от мести («если не будет никого, кто захочет мстить»). Подобный отказ (правда, притворный) вложен преданием в уста Ольге, заверявшей жителей осажденного Искоростеня: «яко аз уже мстила князя своего и уже не хощу мщати»[530]. Нельзя сказать, как часто древнерусские люди прощали врагам своим; несомненно только, что пренебрежение правом собственноручного наказания убийцы расценивалось как малодушие и было не в чести[531]. Образцом нравственно-юридического отношения древнерусского общества к кровомщению была беспощадная Ольгина месть, воспетая дружинными боянами и не вызвавшая ни слова осуждения у монаха-летописца начала XII в. И не случайно имя Мстислав в великокняжеском роду было одним из самых излюбленных.
Раны от меча или копья, полученные в пылу ссоры, также давали право взяться за меч, и лишь физическая неспособность изувеченного «мужа» держать в руках оружие вела дело к мирному исходу: его недруг платил «за обиду» по установленной таксе и оплачивал услуги лекаря. Впрочем, если у пострадавшего имелись взрослые сыновья, то они по закону могли мстить за отца: «чада смирят».
За удары не столь опасные для жизни и здоровья, но зато более оскорбительные для свободного человека, – ладонью, батогом, жердью, чашей, рогом, рукоятью меча, мечом, не вынутым из ножен, – полагался денежный штраф (продажа), вчетверо больше того, который был предусмотрен за кровоточащую рану или небольшое увечье, вроде отсечения пальца. В своей тщательной заботе о чести «мужей» закон русский не возбранял и ответного удара мечом в зачет, например за удар палкой, «не терпя противу тому».
С чрезвычайной суровостью закон относился к татям – единственной категории преступников, которых прилюдно казнили смертью. По словам Ибн Фадлана, если русы «поймают вора или грабителя, то они ведут его к толстому дереву, привязывают ему на шею крепкую веревку и подвешивают его на нем навсегда, пока он не распадется на куски от ветров и дождей». Таково было требование древнейшего обычая, проистекавшее из языческой сакрализации богатства, которое служило необходимым залогом не только земного, но и загробного благополучия. Впрочем, по сообщению Ибн Русте, казнь иногда заменяли другим наказанием: «Если поймает царь [русов] в стране своей вора, то либо приказывает его удушить, либо отдает под надзор одного из правителей на окраине своих владений». Вероятно, в последнем случае вор становился княжим рабом и нес «государственное» тягло в одном из пограничных градов.
Еще одной первоочередной заботой княжих мужей, чье благосостояние во многом зиждилось на рабовладении и работорговле, была сохранность их одушевленного имущества. Ряд статей закона русского предусматривал процедуры изъятия хозяином краденого или беглого челядина, укрывшегося в чужом доме. Обнаружив жилище, где скрывался пропавший раб, и выждав два дня (этот временной промежуток, видимо, удостоверял злостное нежелание укрывателя выдать беглеца), собственник раба получал право «изымати» своего челядина, то есть он мог силой вломиться в чужой «хором» и произвести там обыск. Бывало и так, что пропавший без вести челядин обнаруживался много времени спустя. Разумеется, прежний его господин пытался тут же «пояти» его, но оказывалось, что тот уже несколько раз перепродан и теперь на законных основаниях принадлежит новому хозяину. Вернуть челядина можно было посредством процедуры свода – вождения украденного раба от покупателя к покупателю, с целью доискаться того, кто совершил его кражу и незаконно продал его первому покупателю. Впрочем, если в этой цепочке оказывалось больше трех звеньев, то на третьем (с конца) покупателе коренной господин освобождался от необходимости дальнейших поисков и мог забрать своего челядина.
Материальную ответственность за преступное деяние раба нес его господин, ибо зависимый человек, по тогдашним понятиям, не являлся самостоятельной личностью, а был как бы живой вещью или органом своего хозяина. Но за покушение на честь свободного «мужа» раб отвечал своею жизнью: «да бьют [убьют] его».
Обитателей приднепровских Славиний закон русский воспринимал оптом: просто «словене», без разбивки на социальные категории; завоевателям некогда было всматриваться в лица и состояния завоеванных. За пределами «двора княжа» закон имел дело не столько с отдельными правонарушителями, сколько с общиной-вервью, которая следила за соблюдением правопорядка на своей территории и несла ответственность за противоправные деяния своих членов. Убийство внутри верви было столь же обыденным явлением, как и в среде дружинных «мужей». Большей частью случалось оно в драке («сваде») или «на пиру», то есть во время братчин – общественных пиршеств вскладчину, приуроченных к языческим праздникам. Поздняя церковная литература обличала эти «бесовские» обычаи «треклятых еллин [язычников]», устраивавших «позоры [зрелища] некакы бесовскыя», где «пьяницы» веселились «с свистанием и с кличем и с воплем» и где бились «дреколеем до самыя смерти» с последующим снятием «от убиваемых порты». Убийство свободного словенина наказывалось вирой, которая шла в княжескую казну. Сумма развёрстывалась на всех членов верви. Этот вид платежа при помощи всего общества назывался дикой вирою. Вервь платила дикую виру и за чужака, лишившего кого-нибудь жизни на ее территории. Не отвечала она лишь за тех своих членов, кто промышлял душегубством на большой дороге: «За разбойника люди не платят, но выдадят и [его] всего с женою и с детьми на поток и на разграбление».
Судопроизводство
В судебном процессе черты глубокой архаики проступали еще резче, нежели в праве.
Древнерусская судебная терминология свидетельствует, что в глазах людей того времени суд, судоговорение были, в сущности, словесным боем между тяжущимися сторонами. Судебный процесс вообще – это словесная пря, тяжба, которая отчасти заменяет настоящий поединок, а порой и служит прологом к нему. Недаром у автора «Слова на святую Четыредесятницу» (XI в.) фраза о приглашении ответчика в суд насыщена смысловыми оттенками вызова на вооруженное единоборство: «Когда у тебя тяжба с кем-нибудь и ты его зовешь к князю на прю…»[532] В X в. формальная борьба посредством улик и доказательств еще не вытеснила настоящую драку с применением оружия, однако грубое состязание физических сил и разрушительных инстинктов, обставленное частоколом судебных ритуалов и процедур, было переведено в более или менее приемлемое для общества русло.
Особого судебного сословия тогда не существовало. Не было также следственных органов и самой процедуры расследования, в результате чего судебная функция верховной власти сводилась к выслушиванию показаний спорящих сторон. Дела разбирались непосредственно перед лицом князя, который наблюдал за ведением тяжб и выносил по ним приговор. Ближайшими его помощниками были, по всей видимости, тиуны – это видно из того, что позднее слово тиун стало использоваться в значении «судья». Кстати, данное обстоятельство является косвенным свидетельством того, что именно княжеская дружина поставляла кадры для формирующегося государственного аппарата.
Сам князь стоял как бы «над законом». Он еще не был источником права, но уже не подпадал под его действие (в законе русском и Русской Правде нет «княжеских» статей). Наделение князя высшими судейскими полномочиями находилось в тесной связи с исполнением им жреческих функций. Будучи языческим «первосвященником» и полубожеством одновременно, князь гарантировал праведность суда, ибо лучше всех прочих ведал волю богов.
Судебные разбирательства обыкновенно приурочивались к языческим празднествам, они совершались в священных местах и обставлялись жертвоприношениями, клятвами, заклинаниями и другими обрядами. У поморских славян, по словам Гельмольда, сходки происходили на территории святилищ, в кутинах, где «каждый второй день недели собирался народ с князем и жрецом на суд». Публичность судебных процедур должна была оказывать психологическое воздействие на участников и зрителей, вызывая чувство принадлежности к обществу, святости и нерушимости общественных устоев. «Кыяне» и жители окрестных сел, вероятно, сами приходили за правдой на княжий двор, остальное население Русской земли судилось княжьим судом во время полюдий.
Должностные лица из княжеского окружения были лишены права судить свободных «людей». Дружинникам поручалось только наблюдение за исполнением приговора и сбор судебных пошлин и вир. Занимавшийся этим делом «муж» назывался вирник, имевший помощника-«отрока». Разъезжая по разным местностям, эта пара столовалась за счет тех общин, в которых она творила расправу. Помимо хлеба и брашна «по кольку могуть ясти» (сколько смогут съесть), вирнику за его нелегкие труды полагалась мзда деньгами и пушниной.
Обе тяжущихся стороны носили название истцов[533], без позднейшего разделения на ищею и ответчика – эти термины появляются лишь в грамотах удельного времени.
Способы, которыми истцы добивались решения дела в свою пользу, полностью соответствовали представлению о суде как о тяжбе, противоборстве. Судебные доказательства имели целью не выяснение истины, а сокрушение показаний противника. Для этого каждый из тяжущихся обзаводился ватагой свидетелей своей правоты, как бы собственной дружиной, готовой сразиться за своего предводителя. Наибольшую ценность представляли видоки – сторонние свидетели, непосредственные очевидцы случившегося. Но рядом с ними, а зачастую и вместо них истцы выставляли целое ополчение послухов. Послухами назывались лица, являвшиеся в суд клятвенно поддержать притязания одной из сторон. Не будучи очевидцами происшествия, они, однако же, не колеблясь свидетельствовали в пользу «своего» истца. Их показания фактически имели значение ручательства за его доброе имя. По-видимому, послухи большей частью вербовались из числа родственников, соседей, друзей и т. д. Не верность истине, а верность ближнему заставляла их вступаться в чужую прю, окружая живой стеной близкого человека, ибо быть обвиненным означало тогда то же самое, что подвергнуться физическому нападению. Дабы слова их имели вес, сами они, в свою очередь, должны были быть добрыми людьми, «мужами». Привлекать к судебным прениям рабов в качестве послухов закон русский категорически воспрещал: «холопу [в данном случае: рабу] на правду не вылазити».
Внутреннее качество судебных доказательств, их объективная неоспоримость не оказывали заметного воздействия на поведение тяжущихся. Как численный перевес врага или его превосходство в вооружении не могли заставить русов без боя сложить оружие, так и в словесном бою каждая сторона боролась, пока были силы, начисто отвергая все доводы противника и клянясь всеми богами в своей правоте. О добровольном признании вины древнерусские юридические памятники даже не упоминают. Любое слово противной стороны бралось под сомнение – не только свидетельства послухов, но, кажется, и показания видоков.
Выяснение истины осложнялось еще и тем, что ни допросов, ни разбора показаний не было. Не то чтобы тогда не умели или не могли действовать лучше; по всей вероятности, в интеллектуальных методах следствия просто не видели нужды. На суде, как и на войне, состязалась сила, а не ум. Судебное разбирательство, в сущности, сводилось к выслушиванию клятвенных заверений видоков и послухов, что обиженный истец говорит правду, а истец-обидчик лжет или наоборот.
При отсутствии очевидных улик виновности одного из истцов, а также в случае кощунственного бесстрашия лжесвидетелей, профанировавших священность присяги, судебный процесс окончательно терял свойство юридического состязания и превращался в первобытное религиозное действо с невидимым участием высших сил и с более чем явственным напряжением нервов и мускулов его земных участников. Ибн Русте в начале X в. описал княжий суд в Русской земле следующим образом: «Когда кто из них [русов] имеет дело против другого, то зовет его на суд к царю, перед которым и препирается; когда царь произносит приговор, исполняется то, что он велит; если же обе стороны приговором царя недовольны, то по его приказанию должны предоставить окончательное решение оружию: чей меч острее, тот одерживает верх; на борьбу эти родственники [тяжущихся] приходят вооруженными и становятся. Тогда соперники вступают в бой, и победитель может требовать от побежденного, чего хочет». Этот судебный поединок на Руси назывался поле, так как противники, очевидно, выходили биться за город. По всей видимости, поле, начавшись единоборством истцов, часто заканчивалось повальной дракой вооруженных послухов обеих сторон.
Обычай поля относился к тому роду судебных доказательств, который назывался суд божий, или правда божия. В древнейшее время, помимо поединка, существовали еще два вида суда божьего – испытание железом и водой. Первый состоял в том, что испытуемый произносил клятву, держась рукой за раскаленное железо: ожог ладони обличал его виновность. При испытании водой обвиняемого бросали в воду и если он начинал тонуть, то обвинение с него снималось[534]. На первый взгляд может показаться, что таким способом наши предки отдавали решение безнадежно запутанных дел на волю случая, но это не так. В их представлении суд божий являл собой именно зримое вмешательство божественных сил в земные дела, торжество высшей справедливости. В суде божием наиболее явственно прослеживается первобытная связь судебных процедур и ритуалов с языческой магией и мифологией. Из описания Ибн Русте судебной практики у русов вполне очевидно, что поле было прямой апелляцией к небу в опротестование приговора земного божества – князя. Решение спора доверялось мечу, потому что меч был у русов священным предметом. Поединку предшествовала клятва на мече, в которую обязательно входила известная формула, грозящая гибелью от меча тому, кто клянется не с чистым сердцем (в договоре Игоря с греками она звучит так: «да не ущитятся щитами своими, и да посечены будут мечами своими»). Потому-то тот, кто уходил с поля победителем, считался безусловно правым – его рукою поражал неправду сам бог.
Почитание воды существовало у славян с незапамятных времен. В «реки и езера» бросали знаки с загадыванием о судьбе, возле них совершались свадебные обряды, им «клали требы» – приносили жертвы и т. д. Отсюда и чисто юридическое значение воды при определении виновности или невиновности людей: вода принимала в себя только сакрально (и юридически) «чистое», поэтому тонувшего оправдывали. «Вы воду послухом поставите и глаголете: аще утопати начнеть, неповинна есть; аще попловеть, волхов есть», – говорится в поучении епископа Серапиона (вторая половина XIII в.). Железу, по-видимому, тоже приписывали сильные магические свойства, что видно по сверхъестественному ореолу, окружавшему кузнечное дело и фигуру кузнеца. Таким образом, в суде божием наши предки видели не игру случая, а торжество закономерности.
Испытание железом и водою было в обычае между «людьми русскими» – городскими и сельскими обывателями Русской земли, тогда как русь – княжеские дружинники – предпочитали искать справедливости в поле. Византийский писатель второй половины X в. Лев Диакон, словно в подтверждение свидетельства Ибн Русте, с отвращением говорит, что в его время русы (воины Святослава) имели обыкновение решать взаимные распри «кровью и убийством».
Глава 7. Религиозные представления и повседневная жизнь
Язычество
О язычестве восточных славян мы знаем очень мало. Торжество христианства над «поганьством» на Руси выразилось не столько в успешном выкорчевывании языческих корней из народной почвы, сколько в предании их забвению. Церковь, разумеется, отнюдь не была озабочена сохранением «культурного наследия» языческих времен, а древнерусские книжники и в мыслях не имели оставить потомкам подробное описание поверженных кумиров, пребывая в уверенности, что интерес к этому предмету может проистекать лишь от дьявольского «прельщения». В результате нашему взору доступны только случайно уцелевшие осколки некогда огромного мозаичного полотна. Реконструкция его в полном объеме сейчас уже вряд ли возможна. Впрочем, целостной системы языческих религиозных воззрений в известном смысле и не существовало. Гельмольд отметил, что «у славян имеется много разных видов идолопоклонства, ибо не все они придерживаются одних и тех же языческих обычаев».
Если все же говорить о восточнославянском язычестве в целом, то в VIII–IX вв. оно состояло из напластований различных эпох религиозного творчества. Наиболее древняя религиозная идея населяла мир добрыми и злыми духами, вездесущими и могущественными, хотя довольно-таки аморфными, и стремилась узнать их волю и задобрить молениями и жертвоприношениями. Автор «Слова об идолах»[535] – сочинения, относящегося к XI–XII вв., – засвидетельствовал, что восточные славяне «клали требы упырям и берегиням». Эти существа и были, по-видимому, олицетворениями двух противоположных начал – злого и доброго. Их архаичность подчеркнута неопределенностью внешнего обличья. Эманация зла происходила от упырей, но сама злая сила была бесформенна и невидима. Ею была пронизана вся природа – не только предмет в целом, но и его часть: зло таилось, например, как «в дереве», так и «в листе, и корени, и в ветвии». Переносчиками зла служили «семьдесят семь ветров», полуденных и полуночных. Отсюда – предельная конкретность заговоров и оберегов, направленная на то, чтобы посредством магического перечисления пресечь все возможные пути вредоносного воздействия[536]. Упырями становились главным образом чужаки, иноплеменники – например, убитые враги, но также и умершие изгои – преступники, изгнанные из племени или рода. Писатель XVI в. Максим Грек сообщает, что в случае природного бедствия (весенних заморозков и т. п.) крестьяне сообща стремились обуздать и обезвредить расходившихся упырей, для чего «извергали» их из могилы или пронзали «колием». Вредоносными мертвяками были и навьи, к которым причислялись все неестественно умершие – «убитые, заблудившиеся, с дерева падшие», самоубийцы и т. д.
Жители Полоцка прячутся от навий в свои дома (миниатюра Радзивилловской летописи)
Доброе начало, помимо берегинь, было представлено духами предков, родоначальников – чуров (или щуров, пращуров). Их важнейшее охранительное значение для родичей запечатлелось на долгие века в заклинательной формуле: чур меня! – то есть храни меня, пращур. Кроме того, славянский чур, подобно римскому божеству Терму, являлся оберегателем родовых полей и границ – эту его функцию донесло до нас слово «чересчур», выражающее нарушение меры, границы.
Повесть временных лет сохранила одну черту погребального обряда восточных славян, позволяющую понять возникновение этого слова. Наши предки имели обычай ставить сосуд с прахом сожженного покойника на придорожном столбе у распутья, который служил межевым знаком соседних родовых владений. Потому-то перекресток еще долгое время спустя считался на Руси опасным местом: здесь родич некогда оказывался на границе охраняемого благодетельным чуром родного поля, переступив которую он попадал на чужбину, во враждебный мир, где правили родовые божества соседей, угрожавшие дерзкому чужаку всяким лихом. Почитание предка-чура переносилось не только на его душу, но и на прах, благодаря чему культ предка включался в аграрный культ плодородия. Постепенное ослабление родовых связей приводило к тому, что наряду с родовым чуром все большее почитание выпадало на долю домового – хранителя не целого рода, а отдельного дома, то есть семейного божка.
Древнейшей формой анимизма было также почитание источников, болот и рощ, то есть, собственно, не их самих, а обитавших в них духов. Культ деревьев, камней и воды, несомненно, был общеславянским. Помимо соответствующего указания византийского историка VI в. Прокопия Кесарийского («…почитают они и реки, и нимф, и некоторые иные божества и приносят жертвы также и им всем, и при этих-то жертвах совершают гадания»), здесь можно сослаться на свидетельство Козьмы Пражского (1045–1125) о том, что чешское простонародье также почитало колодцы, огни, священные боры, деревья и камни. Священными рощами и различными природными божками, по словам Гельмольда, «изобиловали поля и селения» балтийских славян.
Древнерусские литературные памятники фиксируют эти верования начиная с XI столетия. Так, митрополит Иоанн пишет о тех, «еже жрут (которые совершают жертвоприношения. – С. Ц.) бесам, и болотам, и кладезям»; Повесть временных лет отметила, что поляне во времена Кия «жруще озерам и кладязем и рощением яко же прочий погании»; а церковный устав Владимира Мономаха среди проступков, подлежащих церковному наказанию, называет молитву «под овином, или в рощеньи, или у воды». Некий анонимный «христолюбец», попавший в рукописный сборник XIV в., но живший, судя по содержанию и языку его сочинения, гораздо раньше, перечислил полный набор прочих языческих суеверий своего времени: «иной называет реку богиней и требу творит, иной творит требу на студенце (колодце. – С. Ц.), ища от него дождя… приносят жертвы бесам, болотам и колодцам, считают богами солнце, месяц, землю и воду, зверей и гадов, веруют во встречу, в чох, в птичий грай и другую бесовскую кобь [гадание, волхование]».
Деревянные фигурки домашних божеств. Новгород
Наряду с верой в населяющих природу бесчисленных духов и божков, у восточных славян бытовала архаическая форма языческого монотеизма как представление о космическом единстве всего сущего или, точнее, природного мира. Этот культ верховного небесного владыки был также общеславянским. Прокопий Кесарийский описал его в следующих словах: «…они считают, что один из богов – создатель молнии – именно он есть единый владыка всего, и ему приносят в жертву быков и всяких жертвенных животных». О том же пишет Гельмольд: «Между многообразными божествами, которым присвоены леса, поля, печали и радости, они признают единого бога в небесах, повелевающего прочими богами, и верят, что он, всемогущий, заботится только о небесном…»
Космическое божество восточных славян, по-видимому, носило имя Рода. Древнейшее происхождение его культа засвидетельствовал упомянутый автор «Слова об идолах»: по его словам, «словене начали трапезу ставити Роду и рожаницам переже Перуна бога их». Почитание Рода оказалось чрезвычайно живучим в народных массах: «Сего же не могут ся лишити, – негодует тот же писатель, – наченше в поганьстве, даже и доселе: проклятого того ставления [жертвенных приношений] – вторыя трапезы Роду и рожаницам на прелесть верным христьянам и на хулу святому крещению».
Историки долгое время относили Рода к числу «домашних» божеств, охранителей родового или семейного очага, наряду с чуром, пока, наконец, не обратили внимание на одно место в богословском сочинении «О вдуновении духа в человека», содержащее толкование слов Иисуса Христа о Боге-отце: «Отец мой делатель есть даже и доселе…» Оказалось, что древнерусский книжник посвятил свои комментарии разоблачению языческого заблуждения, согласно которому Род предстает равным по могуществу самому Саваофу: «То ти не Род, седя на воздусе мечет на землю груды [капли] и в том ражаются дети… Всем бо есть творец Бог, а не Род!»[537] Оплодотворяющая сила дождя в представлении древних греков отражена в мифе о Зевсе и Данае. Связь Рода с дождем, который таким образом олицетворяет бога-громовержца или выступает в виде его божественной эманации, конечно, исключает возможность говорить о нем как о «домашнем», «личном» божестве.
Рожаницы были, вероятно, еще более древними богинями-праматерями, которые со временем уступили место мужскому патриархальному божеству и оказались связанными с ним супружескими узами.
Почитание Рода относилось к очень древнему пласту народных верований. Где-то в VIII–IX вв. это архаическое божество уже потеснили новые поколения богов, составившие восточнославянский Олимп.
Рожаницы
Родоначальником славянских богов-олимпийцев был Сварог – бог неба (санскр. svarga – «небо») или небесного огня. Ипатьевская летопись (статья под 1114 г.) содержит мифологическую историю Сварога, осмысленную в русле мировой истории религий. Согласно фантастической генеалогии царей-богов, взятой летописцем, по всей вероятности, из какого-то византийского источника, третьим царем после Всемирного потопа был «Феоста» (Гефест), которого «егуптяне» нарекли Сварогом. При нем с небес упали клещи и «поча люди оружье ковати». Далее узнаем, что «тот же Феоста закон устави женам: за един муж посагати и ходити говеюще (воздержано. – С. Ц.)… и встави единому мужу едину жену имети и жене за один муж посагати. Аще ли кто переступит – да ввергут и в пещь огнену (сего ради прозваша и Сварогом)». После Гефеста-Сварога двадцать лет царствовал его сын «именем Солнце, его же наричють Дажьбог… От нележе (в его царствование. – С. Ц.) начата человеци дань давати царям». Несмотря на летописное олицетворение Сварога с Гефестом, его подлинным греческим двойником, надо полагать, выступает Кронос, при котором на земле установился «золотой век».
Каменные идолы славян
Дажьбог, как явствует из его имени, выступал, по-видимому, в роли божества, наделителя благ. Слово о полку Игореве именует славян – Дажьбожьими внуками, а ветры – Стрибоговыми внуками. Не значит ли это, что тот и другой выступали в качестве подателей и распространителей самой жизни? Ведь ветер и душа, по славянским представлениям, принадлежали, так сказать, к одной субстанции.
Еще одним почитаемым восточнославянским божеством был Волос/Велес. По летописному известию, идол Волоса стоял в Ростове. Его культ, вероятно, восходит к охотничьим верованиям мустьерской эпохи (100–35 тыс. до н. э.), к которой археологи приурочивают возникновение тотемного обожествления медведя, чьи голова и лапы считались неприкосновенными и не употреблялись в пищу. Само имя этого божества связано с мехом («волоха» означает шкуру, «волохатый» значит «мохнатый, косматый, кудлатый»); иначе Волоса называли «скотий бог». Видимо, его древнейшие функции были связаны с обереганием домашнего стада. Медвежья лапа, носившая название «скотьего бога», еще в начале XX в. вывешивалась подмосковными крестьянами во дворах для охраны скота. Но в IX в. Волос был уже и покровителем торговли и достатка, так как к тому времени слово «скот» употреблялось в значении денег и вообще богатства. В Слове о полку Игореве певец Боян назван Волосовым внуком, из чего можно заключить, что это божество покровительствовало «поэзии». Таким образом, Волос как будто сближается с Аполлоном, который был богом искусства и в то же время пас стада у царя Адмета.
Симаргл и два грифона. Суздальские врата XIII в.
Почитание Перуна связано с общим для индоевропейских народов обожествлением грома и молнии (его греческим аналогом выступает Зевс). В хеттском языке слово «перуна» означало скалу, гору[538]. Местообитанием Перуна в славянской мифологии были вершины гор, в ненастные дни, как правило, окутанные облаками, – отсюда и появился образ Перуна как повелителя молний, всемогущего громовика. Обличье Перунова идола Повесть временных лет описывает так: «Перун древяный, глава серебряна, ус злат…»; «Слово об идолах» добавляет еще: «ноги железны». Тексты договоров «руси» с греками свидетельствуют, что клятва именем Перуна являлась залогом исполнения обязательств. Перуну был посвящен четверг – «Перунов день» («перейден» у поморских славян). Согласно Густинской летописи, «ему же яко Богу жертву приношаху и огнь неугасающий из дубового древня непрестанно паляху; аще ли бы случилося за нерадениемъ служащаго иерея [жреца] когда сему огню угаснути, такового же иерея без всякого извета и милости убиваху». После христианизации культ Перуна еще долгое время держался на окраинах Руси, как о том свидетельствует «Слово об идолах»: «По святем крещении Перуна отринуша, а по Христа Господа Бога нашего яшася, но и ныне по украинам их молятся проклятому богу их Перуну…»
Средневековые новгородские предания, где Волос представлен в виде ящера-«каркадила», прячущегося под мостом или камнем от грозной молнии Перуна, позволяют предположить, что в народном сознании эти фигуры противопоставлялись друг другу в качестве представителей небесного и подземного божественных начал.
Упоминаемые в летописи Хоре и Симаргл, по-видимому, не были богами восточных славян. Их происхождение прочно увязывается с ираноязычной средой южнорусских степей. Хоре принадлежал к числу солнечных божеств и, вероятно, в этом качестве часто объединялся с Дажьбогом[539]. Наиболее близкой аналогией Симарглу является, очевидно, Сэнмурв (или Симург) – крылатая собака иранской мифологии, связанная по своей древнейшей функции – оберегание поля – с культом плодородия.
Единственным женским божеством восточнославянского Олимпа была Макошь (Мокошь, Макешь, Мокуша, Макуша). Ее имя входит почти во все поучения XI–XIV вв. против язычества. Известны этнографические записи XIX в. о вере в Макошь на Русском Севере и ее изображения в образе женщины с большой головой и длинными руками, обыкновенно поднятыми к небу. Общеславянских корней культа Макоши не обнаружено[540].
Макошь (?). Русская вышивка XIX в.
Суть культа Макоши помогает прояснить этимология ее имени. Древнерусское слово «къшь» означает «жребий», «кошитися» – метать жребий. Исходя из этого, можно истолковать имя «Макошь» как имя богини удачи, судьбы. В этом же смысле она упоминается в сохранившейся поговорке, противопоставляющей христианское Провидение языческой судьбе: «Бог не макешь, чем-нибудь да потешит».
Поскольку в древности размер урожая каждый год определяется случаем, слово «кошь» перекочевало в сельскохозяйственную терминологию со значением «случайного», «неверного», «непостоянного», «непредвиденного», то есть жребия, который мог выпасть как счастливый, так и несчастный. Этот смысловой ряд представлен словами: «кошь» – корзина, плетеный возок для снопов, «кошелка», «кошель», «кошуля» – различные плетеные емкости для зерна, хлеба и других продуктов, «кошара» – плетеный хлев, куда загоняют живое богатство – овец. Так Макошь стала наделяться функциями покровительницы наполненных кошей, матери урожая, богини плодов хозяйственного года[541].
Относительно прочих персонажей славянской мифологии (Морена, Ярила, Купала, Ладо, Дидо, Лель, Полель, Позвизд и т. д.) источники не дают надежных сведений, которые позволили бы причислить их к уровню богов, а в ряде случаев – даже просто удостоверить, что речь не идет об ошибке или фантазии упомянувшего их автора[542].
У поморских славян имелся языческий дьявол, поклонение которому Гельмольд описал в следующих словах: «Есть у славян удивительное заблуждение. А именно: во время пиров и возлияний они пускают вкруговую жертвенную чашу, произнося при этом, не скажу благословения, а скорее заклинания от имени богов, а именно, доброго бога и злого, считая, что все преуспеяния добрым, а все несчастья злым богом направляются. Поэтому злого бога они на своем языке называют дьяволом, или Чернобогом…» Из других источников известно, что противник Чернобога звался Белобог – это второе имя божества Святовита, храм которого располагался в городе Аркона, на острове Рюген. Предания о Белобоге (Белуне) и Чернобоге распространены также на Украине и в Белоруссии, однако неизвестно, принадлежат ли они к древнейшему пласту общеславянской мифологии или являются более поздним заимствованием.
Связь человека с божеством определялась отношениями родства. Слово о полку Игореве называет славян «Дажбожьими внуками» – и это не христианское духовное сыновство «по образу и подобию», а самое настоящее телесное – плоть от плоти. Происхождение славян «от крови богов» отмечал также Гельмольд.
При некотором соответствии фигур восточнославянского пантеона божествам греческого Олимпа первым не хватало главного – духовного, этического и интеллектуального элементов: они олицетворяли только силы природы и ничего более. Поэтому при сравнении славянский Олимп выглядит лишь бледной тенью греческого. Христианство застало восточнославянское язычество не в период его наивысшего расцвета, как в Греции и Риме, а в момент его становления, неразвившимся и неокрепшим.
Религиозные представления о душе и загробной жизни также несли на себе отпечаток неразвитости, дуализма. С одной стороны, они возвысились до идеи бессмертия души, с другой – душа, по понятиям восточных славян, все еще была тесно связана с материальным началом – паром, дымом, ветром, что нашло отражение в словах «дуть», «душно»[543]. Порой она представала в образе птицы. Так, упоминавшиеся навьи, по существующим поверьям, оставляли в натопленной бане птичьи следы.
Религиозная мысль восточных славян дошла и до идеи рая, носившего название «ирий», – страны тепла и света, но это был вполне земной рай, помещавшийся где-то на востоке или на юге, откуда прилетели перелетные птицы. Владимир Мономах, один из образованнейших представителей христианской культуры в Древней Руси, говоря о перелетных птицах, прибывших из-за моря, все-таки пишет: «сему ся подивуемы, како птица небесныя из ирья идут…» Загробная жизнь в ирии мыслилась как продолжение земной, подтверждением чему служат бытовые вещи, обнаруженные археологами в восточнославянских могильниках.
Эти представления о загробном мире порождали соответствующий погребальный обряд – трупосожжение. Повесть временных лет засвидетельствовала его широкое распространение у вятичей еще в XI в.: «И аще кто умряше, творяху тризну над ним. И по сем сотворяху краду[544] велику и возложаху на краду мертвеца и сожьжаху и [его]. Посемь, собравше кости, вложаху в судину малу и поставляху на столпе на путях…»
Почти в тех же словах славянское погребение описывает Ибн Русте: «Когда кто-то из них умирает, его сжигают на огне, а их женщины, если кто-то умер, ранят себе ножом руки и лицо. На другой день после сожжения этого умершего они идут к нему, берут пепел с этого места, кладут его в сосуд глиняный и ставят на холм. Когда проходит год после того, как он умер, они берут 20 больших кувшинов меда, менее или более того, и направляются к тому холму, собираются родственники умершего, едят там и пьют, затем удаляются».
Новгородские сопки
Археологические находки полностью подтверждают это описание. Смысл насыпания кургана над захоронением разъясняет один эпизод из «Деяний данов» Саксона Грамматика. В сражении с датчанами гибнет «рутенский» князь Бой. «Рутены, – пишет Саксон, – похоронили его тело, приготовив великие похороны, и войско соорудило в его честь огромный холм, чтобы не исчезло из памяти потомков воспоминание о таком славном юноше».
Что касается религиозного обоснования трупосожжения, то оно приведено в записках Ибн Фадлана. Во время церемонии сожжения тела знатного руса один купец-рус так разъяснил Ибн Фадлану смысл этого обряда: «Вы, о, арабы, – глупы! Воистину вы берете самого любимого для вас человека и из вас самого уважаемого вами и бросаете его в землю, и съедают его прах и гнус и черви… А мы сжигаем его во мгновение ока, так что он входит в рай немедленно и тотчас».
Русальские игрища, ритуальные пиры, симарглы на серебряных браслетах из кладов XII–XIII вв.
Славяне смотрели на дело точно так же. По словам Ибн Русте, славяне «радуются во время сжигания умершего, считая, что радуются ради милосердия их бога над ними».
Вероятно, с трупосожжением был связан и обычай прыгать через костер, символизировавший перелет души в ирий.
Ибн Русте в своем описании похоронной обрядности славян добавляет, что «если умерший имел три жены, и одна из них утверждает, что была его любимой, то она устанавливает около своего умершего мужа два деревянных столба, укрепляет их в земле, затем кладет на их вершины другой столб, подвешивает в центре веревку, один конец которой привязывает к своей шее, и становится на подставку. Когда она сделала это, то подставку выбивают из-под нее, и она остается повешенной, пока не задохнется и не умрет. Когда же умрет, то ее бросают в огонь и сжигают». Этот обычай, впрочем, или не имел широкого распространения, или быстро исчез. По крайней мере, древнерусская церковная литература, обличавшая всевозможные языческие безумства, совершенно умалчивает о нем.
Наконец, еще одним важнейшим признаком неразвитости восточнославянского язычества было отсутствие в нем жреческой касты. Место жрецов занимали волхвы, чье имя связано со старославянскими словами влъснути – «непонятно говорить» и влъшъба – «колдовство». Разница между жрецами и волхвами достаточно велика. Если волхв – это всего лишь гадатель, знающий и предрекающий будущее, ближе обычных смертных стоящий к таинственным силам природы, то жрец – избранник бога, который и дарует своему служителю духовное могущество; кроме того, статус волхва должен постоянно поддерживаться соответствующими действиями – предсказаниями, успешным излечением болезней и т. д., поскольку волхвом человек называет себя сам и стремится убедить в этом окружающих; жрецом же может стать только тот, кого изберет и признает в этом статусе особая группа людей, монополизировавшая право на сношения с божеством.
Исторический опыт показывает, что только жреческое сословие способно действенно поддерживать религию, разъяснять ее идеи и давать более отчетливое представление о сложившихся образах, систематизировать и создавать мифологию, – короче, развивать и укреплять в обществе религиозные верования. Там же, где священническая каста представлена одними волхвами, религиозные понятия и представления бывают туманны и непрочны[545].
Судя по археологическим находкам, родовые и общинные святилища восточных славян располагались на возвышенности и в стороне от заселенных мест; наличие «гор», лесов и источников было непременным условием для выбора их местоположения. Сакральная граница обозначалась рвом и валом, на котором возжигались очистительные костры. Идолы устанавливались на небольших круглых площадках – под открытым небом или в четырехугольных бревенчатых помещениях, сориентированных по сторонам света. Рядом со святыней находились алтари в виде каменных плит, жертвенные ямы и священные колодцы, иногда довольно глубокие (до 14,5 м), но никогда не достигающие уровня подземных вод. Подношения богам состояли из еды и питья в глиняной посуде, украшений, предметов быта, вооружения и конской упряжи, туш животных.
Святилище на Благовещенской горе во Вщиже. Реконструкция
Что касается человеческих жертвоприношений, то этот жестокий обычай к IX–X вв. был совершенно изжит между восточными славянами. Все летописные известия о принесении в жертву людей относятся, собственно, не к ним, а к «варягам» (поморским славянам) и русам, которые действительно очень долго ублажали своих идолов человеческой кровью. Попытка князя Владимира утвердить этот «русский» обычай на восточнославянской почве закончилась провалом, причем летописец отметил необычность кровавых жертв для жителей Киева. «Привожаху сыны своя и дщери, и жряху бесом, оскверняху землю теребами своими и осквернися кровьми земля Русская», – пишет он, давая таким образом понять, что практика человеческих жертвоприношений прежде была несвойственна восточным славянам.
Нравы, обычаи
Связь между природой и образом жизни народов люди пытались осмыслить уже в глубокой древности. Ксенофан (570–480 до н. э.) был уверен в определяющем влиянии географической среды на внешность народа; ему первому принадлежит образ голубоглазых и белокурых северных варваров. Почти одновременно с ним Гекатей Милетский поставил в зависимость от среды даже национальный характер – эту мысль затем развил Гиппократ в своем сочинении «О воздухе, водах и местностях». Геродот, окинув взглядом северные берега Понта, записал, что племена, живущие там, ведут образ жизни, который указала им природа страны.
Позднеантичные и средневековые географы и астрономы разделили Землю на природно-астрономические пояса – «климаты» или «часы», шедшие с юга на север, и попытались объяснить обычаи и нравы народов их принадлежностью к тому или другому поясу. Территория Древней Руси попала у них в зоны шестого и седьмого «климатов» или во временные пояса от шестого часу до «полунощи». В соответствии с этим славяне считались неприхотливым, выносливым, храбрым, но диким народом. Как видим, таинственная связь между русским морозом и загадочной славянской душой волновала людей во все времена.
Между тем в этнографическом отношении восточные славяне не были однородной массой. Это и естественно, поскольку в колонизации Восточной Европы приняли участие племена, относившиеся к различным этнокультурным группам славянства. Каждое племя, по словам летописца, «имяху бо обычаи свои, и закон отец своих и преданья, кождо свой нрав». Правда, все отличия между ними сведены им к разным формам брака, но этим формам придано значение разной степени людскости, культурности восточнославянских племен. Обычай многоженства («имяхуть же по две и по три жены»; по арабским известиям, у одного славянского мужчины бывало и по 20 жен) заставлял древлян, радимичей, вятичей, кривичей, северян прибегать к похищению невест из чужих родов, ибо своих женщин, разумеется, недоставало. «Умыкания» совершались «на игрищах межю селы», вероятно, во время общих религиозных праздников; похищаемая девушка бывала загодя предупреждена своим похитителем о его намерении («умыкаху жены себе, с нею же кто свещашеся») и, надо полагать, с нетерпением ждала назначенного часа[546].
Родовой вражды, вызванной умыканием женщин, летопись не отметила; по-видимому, она устранялась выплатой похитителем вена. В дальнейшем вено превратилось в прямую продажу девушек, прикрытую обрядом хождения зятя (жениха) по невесту. В глазах монаха-летописца обычай умыкания даже не был достоин именоваться браком: «браци не бываху в них», сурово замечает он, описав этот способ женитьбы, распространенный у перечисленных племен.
Зато «поляне» удостоились его похвалы, ибо имеют «к родителям и к племени велико стыдение, и брачный обычаи творят». В Лаврентьевском летописном списке говорится, что у полян «не хожаше зять по невесту, но привожаху вечер (то есть невесту приводили вечером к жениху. – С. Ц.), а заутра приношаху по ней, что вдадуче»; Ипатьевский список дает разночтение: «завтра приношаху, что на ней [за нее] вдадуче». Кажется, в обоих случаях подразумевается именно вено, а не приданое, так как аль-Бекри оставил известие, что свадебный подарок у славян получал отец невесты: «и когда родятся у кого-либо две дочери или три, то они становятся причиной его обогащения; если же родятся двое сыновей, то они причина его обеднения».
Все эти формы брака, хотя они и представляли разные этапы развития родового строя, еще раз подтверждают, что члены восточнославянского рода в IX в. уже не были связаны преимущественно кровными узами. Если прежде, когда родовые отношения строились исключительно на кровных связях, родня невесты, взятой из чужого рода, не считалась родней жениха и его родственников, то теперь и те и другие становились свояками, то есть между ними устанавливалось родство, но не кровное. Брак, таким образом, облегчал не только выход из рода, но и приобщение к нему[547]. Как показывают антропологические данные, славяне умыкали девиц не только друг у друга, но и у соседей-туземцев – финнов и балтов.
Святочная маска (из раскопок в Новгороде)
Призыв весны (этнограф Ю. Е. Красовская)
Сглаживанию родовых и культурных различий между восточнославянскими племенами способствовали общие языческие праздники. Древнейшими из них были те, которые отмечали наиболее важные моменты природного годового цикла. Самый короткий световой день знаменовал конец старого солнечного года; начало нового встречали праздником, называвшимся «колядой» (вероятно, от «коло» – круг). Согласно этнографическим наблюдениям, сделанным в более позднее время, коляда имела отношение к культу плодородия: в этот день ворожили на будущий урожай и приплод.
С приближением весны справляли проводы зимы-морены с сожжением соломенного чучела зимы-костромы – то был отголосок древнего обычая человеческих жертвоприношений (по христианскому календарю этот праздник соответствовал Масленице). По единодушному показанию церковных историков, в эти дни мужчины и женщины всячески безумствовали, веселились и развратничали, чему способствовал обычай рядиться – надевать маскарадные костюмы, обыкновенно устрашающие.
«Радуница» отмечала вступление весны в свои права – на обнажившейся от снега «красной горке», покрытой нежной муравой, водились хороводы и пелись обрядовые песни, «закликавшие» весну; как можно думать, радуница олицетворяла изгнание зимы или смерти, тогда же поминали усопших родичей.
В день летнего солнцестояния, под вечер, поля и леса вокруг славянских селений озарялись огнями – праздновали «купалу».
Парни и девушки, украсив головы венками из цветов и зелени, прыгали через костер и купались в реке, – когда-то, вероятно, приносимые «купале» человеческие жертвы бросали в воду. Слияние с природой, представленной в этот день во всей полноте ее цветущих сил и одновременно находящейся у черты, за которой начинается ее увядание, переживалось чрезвычайно сильно и сопровождалось половым исступлением: было женам осквернение, девам растление, говорят церковные источники.
Пуританизм в отношениях между полами был вообще не свойствен нашим предкам. Аль-Бекри передает следующие нескромные подробности: «Женщины их [славян], когда выйдут замуж, не прелюбодействуют. А когда девица кого полюбит, то она к нему отправляется и у него удовлетворяет свою страсть. А когда мужчина женится и найдет свою жену девственною, он ей говорит: если бы было у тебя что-нибудь хорошее, то мужчины полюбили бы тебя и ты избрала бы себе кого-нибудь, который бы тебя лишил невинности – и прогоняет ее и отрекается от нее».
Впрочем, другие арабские писатели, наоборот, сообщают, что у славян мужчина выбирает жену среди девственниц и продает не сохранившую девственность невесту; упоминают также обычай убийства жены мужем в случае прелюбодеяния, находящий соответствие в рассказе Повести временных лет о попытке расправы князя Владимира I над Рогнедой.
То же дикарское простодушие наблюдалось в свадебных обрядах, связанных с почитанием фаллоса. Автор одного церковного поучения негодует на то, что его современники «чтут срамные уды… створеные в образ, кланяются им и требы им кладут. Словене же на свадьбах вкладываюче срамоту… в ведра». Полный набор подобного свадебного реквизита – ведро и вырезанная из дерева «срамота» – найдены в Аенчице в слоях XII–XIII вв.
Праздники и свадьбы справлялись с большим веселием. «Бесовское пенье и блудное глумление» – тогдашние похабные шутки и рассказы – были непременной принадлежностью каждого пира. Из славянских музыкальных инструментов того времени упоминаются некая труба длиною более двух локтей и восьмиструнные гусли с плоской внутренней стороной. Хмельное питие еще больше раззадоривало пирующих. Гардизи записал, что у славян водится много меда и вина: у одного человека бывает по сто жбанов меда. А Ибн Фадлан наблюдал, как купцы-русы предавались пьянству дни и ночи напролет, так что иным случалось и умирать «с кружкой в руках». Так что князь Владимир говорил истинную правду, когда утверждал знаменитое: «Руси есть веселие пити, не можем без того быти».
«Игрища межю селы». Ритуальные танцы XI–XII вв. (миниатюра Радзивилловской летописи)
Скверну (по крайней мере, телесную) славяне счищали в банях. Это отечественное заведение всегда производило сильное впечатление на иностранцев. В изложении аль-Бекри устройство и целительное воздействие славянской бани выглядит так: «И не имеют они [славяне] купален; но они устраивают себе дом из дерева и законопачивают щели его некоторой материей, которая образуется на их деревьях [мхом]… Затем они устраивают очаг из камней в одном из углов этого дома и на самом верху против очага открывают окно для прохода дыма. Когда же очаг раскалится, они закрывают это окно и запирают двери дома, – а в нем есть резервуары для воды, – и поливают этой водой раскалившийся очаг; и поднимаются тогда пары. И в руке у каждого из них связка сухих ветвей, которою они приводят в движение воздух и притягивают его к себе. И тогда открываются их поры и исходит излишнее из их тел и текут от них реки. И не остаются ни на одном из них следы сыпи или нарыва».
Адам Бременский писал о поморских славянах: «Нет народа более гостеприимного, чем они». Эти слова в полной мере приложимы и к нашим предкам. Но радушие и гостеприимство отнюдь не лишало славян воинственности. Аль-Бекри заметил, что «вообще славяне люди смелые и наступательные и если б не было разрозненности их вследствие многочисленных разветвлений их колен и разбросанности их племен, то не померился бы с ними в силе ни один народ в мире».
Сноски
1
См.: Шахматов A. A. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. СПб., 1908. С. 323, 541–542.
(обратно)2
Толстое СП. Древнейшая история СССР в освещении Вернадского // Вопросы истории. 1946. № 4. С. 121–122.
(обратно)3
См.: Забелин И. Е. Домашний быт русских цариц в XVI и XVII столетии. М., 1901. С. 85; Никитин А. Л. Основания русской истории. М., 2001. С. 203; Эклога. Византийский законодательный свод VIII в. М., 1965. С. 92.
(обратно)4
А на самом деле больше. Один такой, «не учтенный» летописью, сын Святослава известен по сообщению византийского историка Иоанна Скилицы о том, что в 1016 г. флот имперского полководца Монга нанес поражение хазарам «при помощи Сфенга, брата Владимира [Святославича]».
(обратно)5
Хотя, как будет показано дальше, дату его смерти также следует отодвинуть с 945 г. на промежуток с 951 по 955 г.
(обратно)6
Ср. со «старым Ярославом» и «старым Владимиром» в Слове о полку Игореве. Старый там – всего лишь противоположность нынешнему, современному: «Почнем же, братие, повесть сию от старого Владимира до нынешнего Игоря…»
(обратно)7
«Русско-византийские договоры, включенные в ПВЛ (Повесть временных лет. – С. Ц.), как ее составная часть, – пишет Н. И. Платонова, – представляют собой источники, первичные по отношению к летописному рассказу о событиях X века на Руси и резко превосходящие его по информативным возможностям» (Платонова Н. И. Русско-византийские договоры как источник для изучения политической истории Руси X в. // Восточная Европа в древности и средневековье: Международная договорная практика Древней Руси. IX чтения памяти члена-корреспондента АН СССР В. Т. Пашуто: Материалы конференции. М., 1997. С. 69). По мнению Ф. И. Успенского, «во всех договорах выражается действительная жизнь и обрисовывается взаимное отношение между русскими и греками и все памятники дают одинаково ценный материал для характеристики быта и государственного положения Киевской Руси» (Успенский Ф. И. История Византийской империи: Период Македонской династии (867–1057). М., 1997. С. 270).
(обратно)8
Правда, в Ипатьевском списке рядом с Игорем фигурирует «всякое княжье»: «Мы – от рода русского послы и купцы… посланные от Игоря великого князя русского, и от всякого княжья, и от всех людей Русской земли». Но термин «княжье» сам по себе сомнителен и другим древнерусским памятникам неизвестен. Поэтому вместо выражения «от всякого княжья» следует читать «от всего княжения», как значится в Хлебниковском списке (см.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 318). «Княжение» – распространенный летописный термин, означающий «верховное правление» (Фроянов И. Я. Начала русской истории. Избранное. СПб., 2001. С. 723). Кстати, его часто неправильно толкуют в территориально-политическом смысле, как «племенное объединение», «княжество». Но подобное значение «княжения» совершенно чуждо Повести временных лет, которая сообщает, что после смерти Кия, Щека и Хорива «держати почаша род их княженье в полях, а в деревлях свое, а дреговичи свое, а словене свое в Новегороде, а другое на Полоте, иже полочане». В договоре 944 г. «все княжение» – это следующие за Игорем представители власти: княжеская семья (Ольга, Святослав) и «бояре», которые, как будет показано ниже, также являлись членами великокняжеского рода.
(обратно)9
Строго говоря, термин Русская земля впервые документально засвидетельствован только в договоре Игоря с греками.
(обратно)10
Литаврин Г. Г. О юридическом статусе древних русов в Византии в X столетии: (Предварительные замечания) // Византийские очерки. М., 1991. С. 70.
(обратно)11
Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 206.
(обратно)12
Черепнин Л. В. К вопросу о характере и форме Древнерусского государства X – начала XIII в. // Исторические записки. М., 1972. Т. 89. С. 358.
(обратно)13
См.: Древняя Русь в свете зарубежных источников. М., 2000. С. 216, 217.
(обратно)14
Возможно, в Среднем Приднепровье, в зоне активного межэтнического общения, славяно-«русский» обычай ритуального убийства дружинников обогатился чертами, присущими погребальным обрядам других этносов Русской земли. Подобный обычай с давних пор был характерен для иранского мира Северного Причерноморья. Вот как Геродот описывает погребение скифского царя: в одной могиле с умершим вождем «погребают одну из наложниц царя, предварительно задушив ее, а также виночерпия, повара, конюха, телохранителя, вестника, коней, первенцев всяких других домашних животных… После этого все вместе насыпают над могилой большой холм, причем наперерыв стараются сделать его как можно выше. Спустя год они вновь совершают такие погребальные обряды: из остальных слуг покойного царя выбирают самых усердных… Итак, они умерщвляют 50 человек из слуг удушением (также 50 самых красивых коней), извлекают из трупов внутренности, чрево очищают и наполняют отрубями, а затем зашивают»; трупы коней закрепляли в стоячем положении при помощи деревянных стоек и столбов, после чего сажали на них убитых слуг, воткнув в тело каждого из них прямой кол «до самой шеи». В «скифо-сарматской» Куль-Обской могиле (близ Керчи), в углу гробницы, где находились саркофаги «царя» и «царицы», найдены скелеты коня и человека, – вероятно, конюха, как следует из текста Геродота.
(обратно)15
В данном случае имеется в виду ритуальное засвидетельствование вождем своей мужской потенции, которая, согласно представлениям людей архаических обществ, мистическим образом обеспечивала плодородие природы и благополучие людей. Но вместе с тем публичное совокупление выделено Ибн Фадланом в качестве характерной детали «русских» нравов: «И вот один из них [купцов-русов] сочетается со своей девушкой [наложницей], а товарищ его смотрит на него. Иногда же соединяются многие из них в таком положении одни против других [на скамьях в «большом доме»]…»
(обратно)16
См.: Бруцкус Ю. Д. Письмо хазарского еврея от X века. Берлин, 1924; Голб Н., Прицак О. Хазарско-еврейские документы X века / Науч. ред., послесл. и коммент. В. Я. Петрухина. М.; Иерусалим, 1997. С. 117–119; Новосельцев А. П. Хазарское государство и его роль в истории Восточной Европы и Кавказа. М, 1990. С. 217–218.
(обратно)17
См.: Коковцов В. К. Еврейско-хазарская переписка в X веке. Л., 1932. С. XXX–XXXVI.
(обратно)18
См.: Там же. С. XXXVI.
(обратно)19
Наличие этого имени в тексте Кембриджской рукописи, по мнению В. К. Коковцова, обличает позднее и не «хазарское» происхождение документа, поскольку «Песах – сравнительно новое еврейское имя, получившее особое распространение среди евреев в Германии. Оно засвидетельствовано, впрочем, документами уже для конца XIII в.» (Коковцов В. К. Еврейско-хазарская переписка в X веке. С. 119).
(обратно)20
См.: Мошин В. А. Хельгу Хазарского документа // Slavia, XV, Praha, 1938. С. 191.
(обратно)21
См.: Пархоменко В. А. У истоков русской государственности (VIII–XI вв.). Л., 1924.
(обратно)22
Тмуторокань (Таматарха) уже в X в. не подчинялась ни Византии, ни Хазарии. На возможности существования здесь в первой половине этого столетия независимого русского княжества настаивает, например, А. Л. Якобсон (Якобсон A. A. Средневековый Крым. Очерки истории и истории материальной культуры. Л., 1964).
(обратно)23
См.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 326.
(обратно)24
Кончина вещего князя в моравской традиции приурочена к 913 г. (см.: Фризе Хр. Ф. История польской церкви. Т. I. Варшава, 1895. С. 41).
(обратно)25
См.: Королев A. C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е–70-е годы X века. М, 2000. С. 166–167; Кузьмин А. Г. Падение Перуна: становление христианства на Руси. М., 1988. С. 153–154; Флоровский A. B. Русское летописание и Я. А. Коменский // Летописи и хроники. Сборник статей. 1973 г. М., 1974. С. 312–314; Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 33–45.
(обратно)26
Флоровский A. B. Русское летописание и Я. А. Коменский. С. 312.
(обратно)27
В XVI–XVII вв. происхождением от Олега/Александра гордились представители влиятельного моравского рода Жеротинов, заказывавшие специальные генеалогические изыскания для обоснования этого родства, скорее всего вымышленного, так как впоследствии Жеротины претендовали на происхождение от Владимира Святого. Фальшивая генеалогия, разумеется, не опровергает факта существования князя Олега Моравского (см.: Королев A. C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е–70-е годы X века. С. 168).
(обратно)28
Правда, моравское предание утверждает, что Олег II будто бы приходился Игорю двоюродным братом. Таким образом, вещий Олег и Игорь связываются родственными узами – как дядя и племянник. Но эти сведения нельзя считать достоверными и самостоятельными, поскольку они явно восходят к новгородскому кругу преданий XV–XVII вв. о призвании Рюрика. Новгородская Иоакимовская летопись, которая вообще входит во многие подробности семейной жизни первых «Рюриковичей», сообщает, в частности, что вещий Олег приходился Игорю дядей по его матери Ефанде – «дочери князя урманского» и одной из жен Рюрика. Не исключено, что в древнерусском летописании произошло слияние Олега Вещего и его наследника Олега II в одного персонажа (например, Новгородская I летопись младшего извода продлевает жизнь вещего Олега до 922 г., а примыкающая к новгородской летописной традиции Устюжская летопись сообщает о его смерти под 927 г.), и на самом деле долгий период «послушания» Игоря вещему князю просто отражает факт зависимости Киева от державы «светлых князей».
(обратно)29
Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 33.
(обратно)30
См. показание Ибн Русте: «Местопребывание его [ «свиет-малика», то есть «светлого князя»] находится в середине страны славян… Город, в котором он живет, называется Джарваб…»
(обратно)31
Достал Б. Некоторые общие проблемы археологии Древней Руси и Великой Моравии // Древняя Русь и славяне. М., 1978. С. 84–85.
(обратно)32
См.: Ширинский С. С. Археологические параллели к истории христианства на Руси и в Великой Моравии // Древняя Русь и славяне. М., 1978. С. 204.
(обратно)33
Гавлик Л. Государство и держава мораван: (К вопросу о месте Великой Моравии в политическом и социальном развитии Европы) // Великая Моравия: Ее историческое и культурное значение. М., 1985. С. 103.
(обратно)34
См.: Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 41.
(обратно)35
Или, возможно, Предслава (женское имя; в Повести временных лет упоминается Предслава, дочь Владимира I). Неясность чтения происходит оттого, что члены княжеского рода представлены в договоре послами, из-за чего их имена даются не в именительном, а в родительном падеже: «мы от рода русского послы: великого князя Игоря, именем Ивор… Вуефаст – Святославль, сын Игорев… Каницар – Предславин» и т. д. Поскольку мужские имена с окончанием «слав» пишутся в родительном падеже Святославль, Володиславль, то и мужское имя Предслав вроде бы должно тогда приобрести форму «Предславль» («Каницар [посол] Предславль»). Но с другой стороны, имена женщин в договоре обязательно снабжены сопроводительным замечанием об их социальном статусе: «Искусеви [посол] Ольги княгини», «Шихберн [посол] Сфандры, жены Улебовой». Последнее обстоятельство все-таки склоняет меня к тому, что «Предславин» следует читать в мужском роде, так как на летописное правописание вообще полагаться нельзя.
(обратно)36
По мнению СМ. Соловьева, Улеб, не представленный послом лично, к этому времени уже умер (см.: Соловьев СМ. Сочинения. История России с древнейших времен. Кн. I. Т. 1. М., 1993. С. 299. Примеч. 193). Однако этому предположению противоречит наименование Сфандры женой, а не вдовой Улеба. Непонятно также, к чему упоминать в международном договоре умершего человека.
(обратно)37
Сильный аргумент СМ. Соловьева (см.: Соловьев СМ. Сочинения. История России с древнейших времен. С. 299. Примеч. 193).
(обратно)38
Раткош П. Великая Моравия – территория и общество // Великая Моравия и ее историческое и культурное значение. М., 1985. С. 90.
(обратно)39
См.: Пресняков A. C. Княжое право в Древней Руси. СПб., 1909. С. 29.
(обратно)40
Имена Игорь, Аминод, Туад, Акун, Алдан, Турд, Тудко – кельтского происхождения; по всей вероятности, они были усвоены рутенами/ ругами в период их проживания в Галлии и к середине X в. сделались уже собственно «русскими» именами, наряду с именем Гуды, известным у галльских рутенов и иллирийских венетов. Володислав, Предслав, Воик, Ут – имена общеславянские, напоминающие о последующей славянизации античных рутенов/ругов и превращении их в русов. Имя Удо носил один из ободритских князей; в вендском Поморье также находился город Утин. Фасты в VIII–X вв. во множестве встречались среди фризов, Улебы – среди эстонской «чуди». О браках членов «русского рода» с представительницами знатных аланских родов Киевской земли свидетельствует имя Улебовой жены Сфандры – от иран. Сфанд – название последнего месяца года (см.: Королев A. C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е–70-е годы X века. М., 2000. С. 33; Кузьмин А. Г. Об этнической природе варягов // Вопросы истории. 1974. № 3; Кузьмин А. Г. Древнерусские имена и их параллели // «Откуда есть пошла Русская земля». Кн. 1. М., 1986. С. 643–654).
(обратно)41
См.: Королев A. C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е–70-е годы X века. С. 33, 34.
(обратно)42
Гедеонов CA. Варяги и Русь. Ч. 2. СПб., 1876. С. XXXIV; Рапов О. М. «Знаки Рюриковичей» и символ сокола // Советская археология. 1968. № 3. С. 66–69.
(обратно)43
См.: Сотникова М. П., Спасский И. Г. Тысячелетие древнейших монет России. Сводный каталог русских монет X–XI веков. Л., 1983. С. 199–201.
(обратно)44
Никитин A. A. Основания русской истории. С. 308.
(обратно)45
См.: Королев A. C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е–70-е годы X века. С. 52–53.
(обратно)46
Для исторической критики этот вывод очевиден. Если В. О. Ключевский еще колебался, относя призвание князей-варягов к «темным преданиям» нашей летописи (см.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. М., 1989. Т. I. С. 145), то Д. И. Иловайский уже начисто отвергал в летописном сказании о призвании Рюрика какую-либо историческую основу (см.: Иловайский Д. И. История России. Часть I. М., 1876. С. 19–25). Историки XX в. выражались еще более определенно. Е. Ф. Шмурло называл летописную родословную «сказкой-легендой» (Шмурло Е. Ф. Курс русской истории. Возникновение и образование Русского государства (862–1462). Изд. 2-е, испр. Т. 1. СПб., 1999. С. 73). СП. Толстов и М. Н. Тихомиров были уверены в том, «что перед нами, бесспорно, сознательно фальсифицированная родословная» (Толстов СП. Древнейшая история СССР в освещении Вернадского // Вопросы истории. 1946. № 4. С. 122). Б. А. Рыбакову летописная генеалогия представлялась «примитивно искусственной» (Рыбаков Б. А. Мир истории. Начальные века русской истории. М., 1987. С. 65). Для А. Л. Никитина Рюрик – «всего только легенда и, подобно поручику Киже, на Руси „фигуры не имеет“» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 164).
(обратно)47
Предположение о том, что автор Слова в данном фрагменте имеет в виду каких-то конкретных личностей своего времени, сталкивается с рядом трудностей. Так, невозможно персонифицировать «Ярослава». Черниговский князь Ярослав Всеволодович – кандидатура неподходящая, потому что в «наведении поганых» на Русскую землю он стал повинен, согласно летописи, только в 1195 и 1196 гг., то есть спустя десять – одиннадцать лет после похода Игоря Святославича. К тому же он упоминается в «златом слове» Святослава Всеволодовича («А уже не вижду власти [силы] сильнаго и богатаго и многовоя брата моего Ярослава с черниговскими былями [боярами]…»), а не в числе князей, к которым обращен авторский призыв отомстить «за раны Игоревы». Среди последних, впрочем, есть галицкий князь Ярослав Владимирович (Осмомысл), однако летопись не знает за ним никаких черных дел, в том числе предательских сношений с половцами.
Крайне спорно выглядит и отождествление «внуцей Всеславовых» с внуками полоцкого князя Всеслава Брячиславича. Замечено, в частности, что слова «внук», «внуки» встречаются в Слове шесть раз, «и только единожды („Игоря… внука Ольгова“) безусловно в значении „сын сына“», из чего следует обоснованный вывод, что «эти речения («внуци Всеславли» и «жизнь Всеславля». – С. Ц.) к Всеславу Брячиславичу не имеют отношения» (Энциклопедия Слова о полку Игореве. Т. 1. А – В. СПб., 1995. С. 216, 261).
«Вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую, на жизнь Всеславлю» – странный упрек. Негодующее обращение автора Слова совершенно не вписывается в историческую ситуацию конца XII в., когда семейная вражда Ярославичей и Всеславичей уже перестала быть живым нервом княжих усобиц вследствие разделения Ярославичей на два враждующих клана – Мономашичей и Ольговичей, которые, собственно, и «наводили поганых» на Русскую землю при жизни автора Слова. Но почин в использовании половецкой силы для улаживания княжеских распрей принадлежал, конечно, не Мономашичам, не Ольговичам, и уж тем более не внукам Всеслава Полоцкого, которым летопись вообще отводит весьма скромное место в братоубийственных войнах того времени. Фраза «вы бо своими крамолами начясте наводити поганыя на землю Рускую» по отношению к князьям второй половины XII в. выглядит очевидным анахронизмом.
Еще более удивительным представляется посмертный патронаж Всеслава Полоцкого над Русской землей, которая оказывается вдруг «Всеславовым достоянием». Между тем этот князь сидел на киевском столе очень недолго, всего около года (с 1068 по 1069 г.), и, строго говоря, отнюдь не на легитимных основаниях, будучи, по сути, ставленником мятежных киевлян. За исключением этого кратковременного эпизода, его реальная власть над Русской землей никогда не выходила за пределы Полоцкого княжества.
(обратно)48
Летописец как будто иллюстрирует этот тезис историческими сводками. 1065 год. «В се же лето Всеслав [Полоцкий] рать почал… по сем же быша усобица многа, и нашествие поганых на землю Русскую…» 1067 год. Новая распря: «Заратися Всеслав, сын Брячиславль, Полотцкий, и зая Новгород до Неревьского конца и пожьже… Ярославиче же трие, Изяслав, Святослав, Всеволод, совокупивше многы вой, идоша на Всеслава Полотцкого… И поидоша к Немизи [река Немига, приток Свислочи], и Всеслав поиде противу, и совокупишася обои на Немизи… и одоле Изяслав, и Святослав и Всеволод, а Всеслав бежа». Бедственные последствия кровопролитной сечи на реке Немиге – первой крупной междоусобной резни после смерти Ярослава I – отмечены и в Слове, как раз в следующей за нашим фрагментом песне о Всеславе Полоцком, который «скочи волком до Немиги с Дудуток»: «На Немизе снопы стелют головами, молотят чепи харалужные [цепями булатными], на тоце [на току] живот кладут, веют душу от тела. Немизе кровави брезе [берега] не бологом бяхуть посеяни [не хлебом были засеяны], посеяни костьми русских сынов». Как результат: «В лето 6576 [1068 г.]. Приидоша иноплеменницы на Русскую землю, половци мнози, Изяслав же, и Святослав и Всеволод изыдоша противу им на Алто [река Альта]… грех ради наших пусти Бог на ны [нас] половец поганых, и побегоша Русьстии князи», а половцы «разсыпалися по земли».
Год 1069: «Изяслав… прогна Всеслава из Полотьска». На следующее лето «воеваша половци у Ростовца, у Неятина» и т. д. Наконец дошло и до целенаправленного «наведения поганых на землю Русскую» самими же князьями. По летописи, первыми (в 1078 г.) пригласили половцев под русские стяги черниговский князь Олег Святославич и смоленский князь Борис Вячеславич – оба «Ярославли», внуки Ярослава I.
(обратно)49
«Люба девица» Всеслава – это Киев, как явствует из последующей фразы: «Тъй клюками подпръся, окони и скочи к граду Кыеву и дотчеся стружим злата стола киевского…», то есть: полагаясь на свои «клюки» («хитрость», вещую мудрость), вскочил на коня и помчался к Киеву, коснулся копьем золотого стола киевского.
(обратно)50
Пленяясь соблазнительным созвучием, большинство комментаторов совершают ошибку, усматривая в «веках Трояних» намек на войны римского императора Траяна в Дакии или даже смутное воспоминание о Троянской войне. Нет нужды доказывать, что ни то ни другое событие не сделало эпохи в славянской истории и потому не могло остаться в древнерусском фольклоре.
(обратно)51
См.: Афанасьев А. Н. Мифы, поверья и суеверия славян. Т. 2. М., 2002. С. 497, 607–609.
(обратно)52
См.: Вернадский Г. В. Киевская Русь. Тверь; Москва, 2001. С. 62.
(обратно)53
А. Л. Никитин видел во Всеславе персонаж «совершенно неизвестного нам общеславянского эпоса», «мифического общеславянского героя или прародителя („Все-слав“)», который в сознании поэта конца XII в. «слился с образом современного ему полоцкого князя Всеслава Брячиславича, благодаря чему последний и оказался окутан покровом тайны и волшебства» (Никитин A.A. Основания русской истории. С. 454; Он же. Слово о полку Игореве: Тексты. События. Люди. Исследования и статьи. М., 1998. С. 185).
(обратно)54
См.: Веселовский А. Н. Былины о Волхе Всеславиче и поэмы об Ортните // Русский фольклор. СПб., 1993. Т. 27.
(обратно)55
См.: Азбелев С. Н. Предания о древнейших князьях Руси по записям XI–XX вв. // Славянская традиционная культура и современный мир. М, 1997. Вып. 1.
(обратно)56
Впоследствии отчество Всеславич закрепилось в былинах и некоторых летописях за одним Владимиром I (см.: Моисеева Г. Н. Кто они – «внуци Всеславли» в Слове о полку Игореве // Исследования по древней и новой литературе. Л., 1987. С. 158) – вероятно, по его исключительной роли в русской истории и по исторической ассоциации с достославным Владимиром Всеславичем V столетия.
(обратно)57
Другие варианты этого имени: Свенельд, Свенальд, Свенд(т)ельд. Правильнее, по-видимому, все же Свенгельд, так как эта транскрипция корректируется сообщением Льва Диакона о находившемся в войске Святослава Игоревича знатном русе по имени Сфенкел.
(обратно)58
Другие летописные формы этого этнонима – «уличи» и «улучи», по мнению О. Н. Трубачева, закономерно отражают тюркскую передачу древнерусского слова «угличи» (Трубачев О. Н. О племенном названии уличи // Вопросы славянского языкознания. М., 1961. С. 186, 187).
(обратно)59
Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т.: История Российская. Репринт с изд. 1963, 1964 гг. М, 1994. Т. II–III. С. 216.
(обратно)60
Соболевский А. И. Русские местные названия и язык скифов и сарматов // Русский филологический вестник. LXIV. 1910. С. 186.
(обратно)61
Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. М, 1982. С. 132.
(обратно)62
Сторонники мнения об исконном проживании угличей в Нижнем Поднестровье склонны помещать древний Пересечен на месте современной деревни Пересечина (в 26 км от города Оргеев в Молдавии). Но археологи не нашли здесь следов существования древнерусского города. В то же время город Пересечен, расположенный где-то в низовьях Днепра, упоминается летописью в связи с событиями 1154 г., а также в перечне древнерусских городов конца XIV в. «А се имена всем градам рускым, далним и ближним» (Рыбаков Б. А. Уличи (историко-географические заметки) // Краткие сообщения Института истории материальной культуры Академии наук СССР. XXXV. 1950. С. 5–7; Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 131).
(обратно)63
См.: Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 132.
(обратно)64
Принято считать, что племенное название тиверцев происходит от скифо-сарматского названия Днестра – Тирас, Тира (иран. turas – «быстрый») и буквально означает «днестровцы» (Фасмер М. Этимологический словарь. В 4-х тт. Изд. 2-е. М., 1986. Т. IV. С. 55; Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 129). Однако вряд ли это так, ибо при славянской интерпретации иранского «Тирас» можно было бы ожидать скорее формы «тирасцы». Память о тиверцах сохранилась в названии древнерусского поселения XIV в. – Тивров (южнее современной Винницы), которое, однако же, находилось не на Днестре/Тирасе, а на Южном Буге.
(обратно)65
Федоров Г. Б. Тиверцы // Вестник древней истории. № 2. 1952. С. 250–259.
(обратно)66
Археологи обнаружили в Поднестровье около 40 славянских городищ (Князъкий И. О. Славяне, волохи и кочевники Днестровско-Карпатских земель (конец IX – сер. XIII в.). Коломна, 1997. С. 40).
(обратно)67
См.: Державин Н. С. Славяне в древности. М., 1946. С. 29.
(обратно)68
Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 102.
(обратно)69
Для ее создания наиболее надежным материалом в настоящее время признаны курганные находки. Характерной особенностью древлянских курганов современная археология считает скопления золы и угольков в насыпях, всегда находящиеся выше захоронений. Обыкновенно это тонкая зольно-угольная прослойка в центре кургана (см.: Русанова И. П. Территория древлян по археологическим данным // Советская археология. 1960. № 1. С. 63–69). Однако и с этим определяющим признаком не все обстоит благополучно. Курганы со «специфически древлянскими особенностями» на правобережье Днепра, к западу от Киева, довольно редки и буквально тонут в массе окружающих их курганных погребений, не имеющих указанных отличий. Получается, что древляне не были основным населением «Деревьской земли»? «Курганная» методика вынуждена дать утвердительный ответ, который, разумеется, немедленно заводит историка в тупик. К тому же все исследованные «специфически древлянские» курганы насыпаны в XI–XII вв. Отсюда с необходимостью должен следовать вывод, что в предыдущий период (IX–X вв.) древлянский этнос выработал и закрепил присущие только ему этнографические особенности. Но обобщение археологического материала с территории Припятско-Ужского бассейна приводит к совершенно противоположному заключению: «История древлянского племени кратковременна… Ранняя потеря племенной самостоятельности привела к стиранию этнографических черт. Современная диалектология и этнография уже совсем не обнаруживает каких-либо особенностей, оставшихся от племенного периода древлян» (Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 106). Действительно, этноним «древляне» исчезает со страниц Повести временных лет сразу же после завершения карательной экспедиции Ольги, и только их племенная территория изредка упоминается в дальнейшем (последний раз в статье под 1136 г.: «Паки же Олговичи с половци переидоша Днепр, декабря в 29, и почаша воевати от Трьполя около Красна и Васильева и до Белогорода, оли же до Киева, и по Желани и до Вышьгорода, и до Дерев, и чрес Лыбедь стреляхуся»). Но ведь тогда и погребальная обрядность древлян, вместе с другими племенными особенностями, под влиянием более сильных соседей должна была постепенно утратить этнографическую индивидуальность, а не приобрести ее.
(обратно)70
См.: Демин A.C. О некоторых особенностях архаического литературного творчества (постановка вопроса на материале Повести временных лет) // Культура славян и Русь. М., 1998. С. 65.
(обратно)71
См. сообщение Ибн Фадлана о гузах (огузах): «Они не знают блуда, но если относительно кого-либо они узнают какое-либо дело, то они разрывают его на две половины, а именно: они соединяют вместе промежуток веток двух деревьев, потом привязывают его к веткам и пускают оба дерева, и находящийся при выпрямлении их [деревьев] разрывается».
(обратно)72
Петру хин В.Я. Из древнейшей истории русского права. Игорь Старый – князь-«волк» // Philologia slavica. M., 1993. С. 127.
(обратно)73
См.: Рыдзевская Е. А. Древняя Русь и Скандинавия IX–XIV вв. М, 1978. С. 194.
(обратно)74
См.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 326.
(обратно)75
Термин «Климаты», встречающийся в средневековой византийской литературе, связан с позднеантичной географической традицией, согласно которой поверхность земли делилась на несколько (обыкновенно семь или девять) «климатических» поясов. У Константина Багрянородного «Климаты» – это область горного Крыма между Херсоном и Боспором: «От Херсона до Боспора расположены крепости Климатов, а расстояние – 300 миль» (впрочем, в другом месте он пишет и о «девяти «Климатах» Хазарии», прилегающих к Алании). Крымские «Климаты» (вероятно, не все, но значительная их часть) входили в Херсонскую фему (военно-административный округ), и Константин неоднократно выражает озабоченность их безопасностью.
(обратно)76
См.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 112.
(обратно)77
Там же. С. 113–114.
(обратно)78
См.: Истрин В. М. Хроника Георгия Амартола в древнем славянорусском переводе. Т. 1. Пг., 1920. С. 59.
(обратно)79
«Имаша по черне куне», – говорит Повесть временных лет. Согласно А. Л. Никитину, «термин „черная куна"… означает не „шкурку куницы", как по обычаю полагают, а именно „двойную дань"…». Вне летописного текста термин этот встречается только в новгородских документах XV в., где он «является синонимом понятия „черный бор", обозначая экстремальный, целевой побор с тяглового населения определенной территории» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 200, 233).
(обратно)80
По мнению А. Л. Никитина, «на протяжении X в. „русь" контролировала в Причерноморье по меньшей мере два ключевых региона – Поднепровье с обитающими там славянскими племенами, и два района Крымского полуострова – Тарханкут, обращенный к устью Днепра идеальной гаванью нынешнего пос. Черноморский (быв. Акмечеть), получивший в последующее время название „Варанголимен", и берега Боспора Киммерийского, по которому проходил торговый путь в Хазарию, Булгар, Итиль и далее, к берегам Каспия и на мусульманский Восток» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 326).
(обратно)81
См.: Васильевский В. Г. Житие Стефана Сурожского // Журнал Министерства народного просвещения. СПб., 1889. Июнь. С. 448–450.
(обратно)82
См.: Плетнева С. А. Печенеги // Исчезнувшие народы. М., 1988. С. 35.
(обратно)83
В государственное объединение Кангюй/Кангар (II в. до н. э. – IV в. н. э.) входили кочевые и оседлые племена на землях Хорезма, в районе среднего и нижнего течения Сырдарьи.
(обратно)84
Ср. финноугорский гидроним «Печенга».
(обратно)85
См.: Археология СССР. Степи Евразии в эпоху средневековья. М., 1981. С. 217, 221.
(обратно)86
См.: Плетнева С. А. Печенеги. С. 35–36.
(обратно)87
В 890 г., когда венгерская орда отправилась в очередной набег (по-видимому, на моравских славян), печенеги обрушились на их кочевья и вырезали оставшихся дома немногочисленных мужчин и беззащитные семьи. Это заставило венгров откочевать на запад – в Паннонию.
(обратно)88
Тогда как, например, в ряде поселений славянской Буковины конца IX – начала X в. доля костей домашних животных превышает 90 % (см.: История крестьянства в Европе. В 2 т. М., 1985. Т. 1. С. 43).
(обратно)89
H.M. Карамзин, называя историю со сватовством баснословием, все же уверял читателей своей «Истории», что императора, верно, очаровала мудрость Ольги.
(обратно)90
Первые упоминания об Ольге в древнерусских источниках встречаются у Иакова Мниха и митрополита Илариона – авторов второй трети XI столетия. В их весьма кратких характеристиках святой княгини еще отсутствуют многие подробности, вошедшие позднее в Повесть временных лет и Ольгины жития.
(обратно)91
См.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 202; Рыбаков Б. А. Мир истории. Начальные века русской истории. М., 1987. С. 113.
(обратно)92
A.A. Шахматов полагал, что этот летописный свод содержит «более древнюю, полную и более исправленную редакцию Начального свода» {Шахматов A.A. О начальном Киевском летописном своде. М., 1897. С. 56).
(обратно)93
На 920-е гг. указывает и Б. А. Рыбаков (см.: Рыбаков Б. А. Мир истории. С. ИЗ).
(обратно)94
Пчелов Е. В. Генеалогия древнерусских князей IX – начала XI в. М., 2001. С. 129.
(обратно)95
Ольгино Житие в редакции Димитрия Ростовского (1651–1709) сообщает, что Ольга «из Новаграда иде в отечество свое, иде же родися, в весь Выбутскую и поучи сродники своя познанию Бога. Егда же в стране той прииде к брегу реки, зовомой Великой, иде же иная река от востока, Пскова нарицаемая, впадает, бяше же на том месте лес велик, и прорече, еже на месте том быти граду велику и славну. И возвратися в Киев, посла довольно злата и сребра, повеле город Псков созидати и люди населяти» [цит. по: Татищев В. Н. Собрание сочинений в 8-ми тт.: История Российская. – Репринт с изд. 1963, 1964 гг. – М., 1994. Т. IV. С. 404).
(обратно)96
Однако простота эта – мнимая, ибо скрывает в себе залог будущего величия. Делая Ольгу перевощицей, Житие на самом деле уподобляет ее матери Константина Великого, императрице Елене (по древнерусской традиции – небесной покровительнице Ольги/Елены), которая до своего августейшего брака была дочерью смотрителя почтовой станции (Карташев A.B. История Русской Церкви. Т. 1. М., 2000. С. 120).
(обратно)97
Однако саги почему-то именуют эту «свою» Ольгу/Хельгу искаженным именем Алогия, не говоря при этом ни слова о ее «варяжестве». Непонятно также, каким образом скандинавка Хельга очутилась в Псковской земле, которая даже по норманистским меркам «не являлась тем центром, где были сильны позиции скандинавов» (Пчелов Е. В. Генеалогия древнерусских князей IX – начала XI в. С. 128).
(обратно)98
Летописные сообщения о походах с севера на юг Аскольда и Дира, а потом Олега безусловно относятся к области преданий, являясь «отзвуками позднейших событий времени Владимира и Ярослава, которые завоевали Киев из Новгорода» (Ловмянъский X. Русь и норманны. М., 1985. С. 137). По мнению A.A. Шахматова, древнейшие летописные известия об Олеге вообще не называли его столицы, откуда он совершил завоевание Киева (см.: Шахматов A. A. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. СПб., 1908. С. 543–544, 612).
(обратно)99
Мысль о браке с простолюдином отметалась членами княжеских родов с порога. Рогнеда, отказывая Владимиру в своей руке, попрекнула жениха именно его происхождением от матери-ключницы: «Не хочу разуть робичича [сына рабыни]…» Разувание жениха – элемент древнерусского свадебного обряда.
(обратно)100
Юный Игорь, гласит предание, как-то раз охотился «в области Псковской» и, желая переправиться на другой берег реки Великой, окликнул проплывавшего мимо лодочника. Сев в лодку, князь обнаружил, что правит ею девушка необыкновенной красоты. Игорь попытался тут же совратить ее, но был остановлен благочестивыми и разумными речами своего перевозчика. Устыдившись, он оставил свои нечистые помыслы, но впоследствии, когда ему пришла пора жениться, он вспомнил «дивную в девицах» Ольгу и послал за ней своего сродника – вещего Олега. Нетрудно заметить, что славянка-язычница копирует здесь идеальное поведение благочестивой девицы из русского терема XV–XVI вв., воспитанной в традициях Домостроя. Но в языческом обществе добрачные сексуальные отношения не расценивались как «поругание» девичьей чести (ср., напр., с сообщением писателя XI в. аль-Бекри о славянских нравах того времени: «А когда девица кого полюбит, то она к нему отправляется и у него удовлетворяет свою страсть»). В русском фольклоре встреча на переправе означает предвозвестие свадьбы (см.: Афанасьев А. Н. Мифы, поверья и суеверия славян. В 3 т. М., 2002. Т. I. С. 89).
(обратно)101
См.: Седов В. В. Начало городов на Руси // Труды V Международного конгресса славянской археологии. 1–1. М., 1987.
(обратно)102
Иловайский Д. И. Вероятное происхождение св. княгини Ольги и Новый источник о князе Олеге // Иловайский Д. И. Исторические сочинения. Ч. 3-я. М., 1914. С. 441–448.
(обратно)103
Леонид (Кавелин), архимандрит. Откуда родом была св. великая княгиня русская Ольга? // Русская старина. 1888. № 7. С. 217. Эту версию происхождения Ольги поддержал Д. И. Иловайский (Иловайский Д. И. Вероятное происхождение св. княгини Ольги и Новый источник о князе Олеге).
(обратно)104
Болгарские историки, опираясь на установленное тождество Плиски и Плескова, провозглашают Ольгу коренной болгаркой, племянницей царя Симеона (888–927) (см.: Нестор, архимандрит. Имал ли е в жилите си българска кръв киевският княз Светослав Игоревич? // Духовна култура. 1964. № 12. С. 12–16; Он же. Българският цар Симеон и Киевска Русия // Духовна култура. 1965. № 7–8. С. 45–53; Чилингиров С. Какво е дал българинът на другите народи. София, 1941). А. Л. Никитина, одного из российских сторонников болгарской версии, не устраивает здесь только личность Ольгиного дяди. «Пересмотр традиционной хронологии Повести временных лет в отношении Олега, Игоря и Ольги, – пишет он, – делает сомнительным возможность столь близкого родства последней с Симеоном…» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 210). Но сам факт происхождения Ольги из болгарской Плиски кажется ему неоспоримым, что, в свою очередь, объявляется «недвусмысленным свидетельством ее родства с царствующим домом Первого Болгарского царства и непосредственно со здравствующим в то время царем Петром Симеоновичем (сыном и наследником царя Симеона. – С. Ц.)…» (Там же. С. 218). В подтверждение тому ученый ссылается на почести, которыми сопровождались два приема Ольги во дворце Константина Багрянородного: «Обязательный в таких случаях тройной прискинесис (поклон, при котором распростираются на полу) для нее был заменен лишь легким наклоном головы, а затем, сидя в присутствии императрицы и императора, она беседовала с последним „сколько пожелала"» (Там же. С. 217). Выстраивается следующая цепочка доказательств. Петр Симеонович был женат на Марии-Ирине, внучке императора Романа I Лакапина (920–944); «в таком случае Ольга/Эльга приходилась императору (Константину Багрянородному. – С. Ι/.)··· свойственницей, почему и была принята во внутренних покоях дворца, куда не допускались иностранные послы и вообще иноземцы» (Там же. С. 218). Здесь уместно заметить, что Ольга все же не была ни послом, ни «вообще иноземкой», а приехала в Константинополь в качестве главы суверенного государства, в связи с чем с полным основанием могла рассчитывать на особое к себе внимание. Значит, оказанные Ольге почести не были обусловлены ни ее свойством с императором, ни родственными связями с болгарским царствующим домом, а объясняются ее статусом великой русской княгини, «архонтиссы Росии». Итак, описание приемов Ольги Константином отнюдь не свидетельствует о том, что она была кровной болгаркой из семьи правителей Первого Болгарского царства. Кстати, будь она болгарской царевной, то, конечно, была бы крещена еще в младенчестве и вряд ли стала бы женой русского князя-язычника.
(обратно)105
См.: Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. М, 1959. С. 58.
(обратно)106
Макарий, митрополит. История христианства в России. СПб., 1897. Т. I. С. 228.
(обратно)107
Возвращаясь к именованию Ольгиного отца «половецким князем» («дщерь Тмутаркана, князя половецкого»), замечу, что смешение русов с половцами можно считать достаточно характерным явлением для поздних средневековых источников. Например, в сербском переводе XIV в. дополнений к византийскому хронографу Зонары читаем: «Роды же нарицаемые руси, кумане [одно из названий половцев] сущи, живяху во Евксине…» В Мазуринском летописце есть легенда о пяти братьях – родоначальниках народов Великой Скифии: два из них звались Рус и Куман. Таким образом, перед нами устойчивая традиция «наложения» друг на друга этнонимов «русы» и «половцы», или их коренной связи. Ее возникновение, по-видимому, объясняется весьма распространенным обычаем средневековой историографии присваивать «новым» народам, недавно обосновавшимся в «древней» земле, название этой земли, закрепившееся за ней гораздо ранее. Так, славяне, проникнув в «Великую Скифию», сделались «скифами», обосновавшиеся в Крыму русы – «таврами», «тавроскифами» и т. д. Как мы видели, Тутракан находился в области, которая даже в XVII в., по убеждению древнерусских книжников, «быша Русь» (приписка к «Сказанию о Русской грамоте»). Поэтому этнонимы «русский» и «половец» в этом регионе впоследствии могли быть синонимами.
(обратно)108
Особенно абсурдно эта фраза звучит при «норманнской» трактовке происхождения древнерусского государства.
(обратно)109
См.: Литаврин Г. Г. Древняя Русь, Болгария и Византия в IX–X вв. // IX Международный съезд славистов. История, культура, этнография и фольклор славянских народов. М., 1983. С. 73–74.
(обратно)110
Тихомиров М. Н. Исторические связи русского народа с южными славянами с древнейших времен до половины XVII в. // Тихомиров М. Н. Исторические связи России со славянскими странами и Византией. М., 1969. С. 107.
(обратно)111
В 919 г. законный василевс ромеев Константин VII Багрянородный, 14-летний сын умершего императора Льва VI Мудрого, женился на Елене, дочери влиятельного вельможи Романа Лакапина, и присвоил тестю вначале титул василеопатора («отца императора», регента), а затем венчал его как кесаря и соправителя. С 920 по 944 г. Роман Лакапин фактически замещал на троне Константина VII. В 921 г. он сделал своим соправителем старшего сына Христофора (ум. в 931 г.), а в 924 г. соправителями Романа стали и два других его сына – Стефан и Константин.
(обратно)112
В символике народов средневековой Европы щит символизировал защиту, покровительство. В древнерусском языке имелось слово «победница» со значением «заступница» (см.: Данилевский H.H. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX–XII вв.). М., 1999. С. 365–366).
(обратно)113
Правда, от византийских писателей имеем известие, что в 935 г. отряд русов в 415 человек участвовал на стороне империи в войне против лангобардов. В том же году 700 русов сопровождали протоспафария Епифания в его дипломатической поездке к Гуго Провансальскому, а годом раньше такое же количество русов присутствовало на переговорах патрикия Косьмы с лангобардами. Но лишь небольшая часть из них могла принадлежать к державе «светлых князей» (Карпатской и Киевской Русиям). Большинство этих «русских» наемников, по определению Константина Багрянородного, были «франками», то есть выходцами из славянского Поморья и дунайской Русамарки – областей, находившихся под непосредственной юрисдикцией восточнофранкской империи Каролингов или входивших в сферу ее влияния.
(обратно)114
В старинных песнях карпатских русинов, записанных в XIX в., поется: «В чистом поле шатер стоит; в шатре сидят добры молодцы, сидят они, думу думают: как пойдем мы к кузнецу доброму, покуем себе медные челна, медные челна, золотые весла; как пустимся мы на тихий Дунай, вдоль Дуная под Царь-город. Ой, чуем там доброго пана, что платит щедро за службу молодецкую: дает, что год, по сту червонных; по сту червонных да по вороному коню; по вороному коню да по сабельке; по сабельке да по кафтанчику; по кафтанчику да по шапочке; по шапочке да по красной девице» (Соловьев СМ. Сочинения. История России с древнейших времен. Кн. I. Т. 1. М., 1993. С. 258).
(обратно)115
См.: Артамонов М. И. История хазар. Л., 1962. С. 373; Коковцов В. К. Еврейско-хазарская переписка в X веке. С. XXXIV.
(обратно)116
См.: Баранов H.A. О восстании Иоанна Готского // Феодальная Таврика. Киев, 1974. С. 153 и след.; Домбровскый О. И. Средневековые поселения и «исары» крымского Южнобережья // Феодальная Таврика. Киев, 1974. С. 8 и след.
(обратно)117
Историки, некритично использующие указанное сообщение Кембриджского документа, порой говорят даже о размещении в Киеве хазарского гарнизона, ссылаясь на название одного киевского района – Козаре (Голб И., Прицак О. Хазарско-еврейские документы X века / Науч. ред., послесл. и коммент. В. Я. Петрухина. М.; Иерусалим, 1997). Однако мнение это неосновательно. Термин «козаре» имеет общеславянские корни, а сходные топонимы распространены далеко за пределами Киевской Руси: в средневековых польских документах встречаются населенные пункты Козара, Козарки, Козаровичи; на Среднем Дунае имелись Козар и Козари; даже Новгородская земля обзавелась урочищем Хазарницы на реке Ловати. Названия всех этих местечек, не исключая и киевского «Козаре», восходят к праславянскому слову «kozarb» – «козий пастух» (Этимологический словарь славянских языков. Вып. 12. М., 1985. С. 21–22). Столь же неоправданна ссылка на известие Масуди: «русы и славяне – войско царя [Хазарии] и его рабы». Под «рабством» русов арабский писатель в данном случае подразумевает не владычество Хазарии над Киевской Русью, а абсолютную власть кагана над жизнью его воинов, сдеди которых было немало русско-славянских наемников. По сообщению Иакута, если хазарское войско обращалось в бегство, «то предается смерти всякий, кто из него возвратится к нему [кагану]».
(обратно)118
Сефард (испанский еврей) Хасдай ибн Шафрут был приближенным кордовского халифа Абдаррахмана III (912–961). Узнав от еврейских купцов, что правитель далекой Хазарии является его единоверцем, он отправил с ними письмо, содержавшее различные вопросы к хазарскому царю, касавшиеся его страны. Ответил на это послание один из последних правителей каганата – царь Иосиф.
(обратно)119
Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 41.
(обратно)120
См.: Петру хин В.Я. Славяне, варяги и хазары на юге России. К проблеме формирования древнерусского государства // Древнейшие государства Восточной Европы. М., 1995. С. 73.
(обратно)121
Точно так же Оттону I во второй половине 60-х – начале 70-х гг. X в. пришлось силой вырывать у Византии признание его императорского титула.
(обратно)122
Строительство больших военных судов, вмещавших до четырех десятков воинов, отличает именно славянские морские традиции. Так, характеризуя вооруженные силы Хорватии, Константин Багрянородный пишет, что помимо весьма многочисленного пешего войска хорватский правитель может выставить 80 саген (больших ладей) и 100 кондур (лодок). В каждом сагене, по сведениям императора, помещалось около 40 человек, в больших кондурах до 20, в малых – до 10 («Об управлении империей»).
(обратно)123
Византия находилась тогда в дружественных отношениях с Болгарией. Болгарский царь Петр был зятем Романа I (по его внучке) и получил от него титул «василевса болгар».
(обратно)124
Хеландия – крупное военное судно, вмещавшее около 100 гребцов и несколько десятков воинов.
(обратно)125
Патрикий – придворный титул высшего ранга, введенный в IV в. Константином I Великим и просуществовавший до начала XII в.
(обратно)126
Основу «жидкого огня» составляла природная чистая нефть. Однако его секрет «состоял не столько в соотношении входящих в смесь ингредиентов, сколько в технологии и методах ее использования, а именно: в точном определении степени подогрева герметически закрытого котла и в степени давления на поверхность смеси воздуха, нагнетаемого с помощью мехов. В нужный момент кран, запирающий выход из котла в сифон, открывался, к выходному отверстию подносилась лампадка с открытым огнем, и с силой выбрасываемая горючая жидкость, воспламенившись, извергалась на суда или осадные машины врага» (Константин Багрянородный. Об управлении империей (текст, перевод, комментарий) / Под ред. Г. Г. Литаврина и А. П. Новосельцева. М, 1989. С. 342. Примеч. 33).
(обратно)127
Половой И. Я. К вопросу о первом походе Игоря против Византии (Сравнительный анализ русских и византийских источников) // Византийский временник. Т. XVIII. М, 1961. С. 86.
(обратно)128
В византийских источниках Стеноном называют: 1) деревню на европейском берегу Босфора; 2) весь европейский берег Босфора (см.: Половой Н. Я. К вопросу о первом походе Игоря против Византии. С. 94). В данном случае имеется в виду первое значение. Нападение на Стеной не могло быть совершено таврическими русами, отплывшими, согласно Продолжателю Феофана, «к Сгоре», местности на малоазийском побережье Босфора – еще одно свидетельство разделения русского флота.
(обратно)129
В середине VII в. многие славянские племена, вторгнувшиеся на Балканы, признали верховенство византийского императора. Многочисленная славянская колония была размещена имперскими властями в Вифинии в качестве военнообязанных.
(обратно)130
Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь (IX – начало XIII в.). СПб., 2000. С. 75.
(обратно)131
Доместик схол – титул наместника восточных (малоазийских) провинций Византии.
(обратно)132
Олядия (др.-рус.) – ладья, корабль.
(обратно)133
Ср. приготовления Ольги к походу на «древлян»: «Ольга с сыном своим Святославом собра вой многи и храбры». Силы русов и здесь не ограничиваются одной княжеской дружиной, а между тем в «русском» войске супруги Игоря нет ни «словен», ни прочих восточнославянских племен, что несомненно отражает реальное положение вещей. Характерно, что по договору 944 г. русин, попавший в плен и выставленный на продажу на каком-либо невольничьем рынке империи, подлежал немедленному выкупу и освобождению, тогда как относительно славян подобное условие не оговорено.
(обратно)134
См.: Петру хин В.Я. К дохристианским истокам древнерусского княжеского культа // ΠΟΛΥΤΡΟΠΟΝ. К 70-летию В. Н. Топорова. М, 1998. С. 888.
(обратно)135
Любопытное употребление Константином славянского слова применительно к печенежским обычаям – свидетельство того, что «само это понятие, а возможно, и нормы права были заимствованы печенегами у славян» (Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 290. Примеч. 5).
(обратно)136
Страх Игоревых русов перед морем, вместе с привычкой ощущать под ногами твердую землю, весьма примечателен – как свидетельство того, что они не были природными мореходами. Между тем норманнисты упорно уверяют нас, что эти опасливые речи принадлежат викингам, для которых корабль был домом, а море – родной стихией. Для киевских же русов – скорее «речников», чем мореходов – подобная «водобоязнь» вполне естественна.
(обратно)137
Ср. с размышлениями Святослава и его дружины над предложением императора Иоанна Цимисхия заключить мир. Получив императорские дары, князь рассудил: «вот греки дали нам дань, и то буди доволно нам» – можно с честью возвращаться домой.
(обратно)138
См.: Николаев В. Д. К истории болгаро-русских отношений в начале 40-х годов X века // Советское славяноведение. 1982. № 6. С. 51.
(обратно)139
С византийской стороны договор подписали император Роман I Лакапин и двое его соправителей – Константин и Стефан. Константин здесь – это Константин VII Багрянородный, а не сын Романа, носивший то же имя. Константин Лакапин был младше Стефана и, согласно этикету, не мог быть упомянут в официальном документе прежде своего старшего брата. Следовательно, главным соправителем Романа I в то время был Константин Багрянородный, занявший место Константина Лакапина, в то время отстраненного от власти, вероятно, за неподчинение отцу (см.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 15). Дата заключения договора в Повести временных лет – 945 г. – неверна, поскольку уже в декабре 944 г. Роман был свергнут с трона.
(обратно)140
О запрещении иностранцам вывозить из Константинополя дорогие ткани пишет также Лиутпранд, епископ Кремонский, у которого при отъезде из Константинополя таможенники отняли пять пурпурных плащей.
(обратно)141
Сравнение этой статьи договора 944 г. с аналогичными статьями других, близких ему по времени международных договоров Византии (XI–XII вв.), в частности с итальянскими городами, показывает, что запрещение судить языческим судом провинившегося грека касалось, по всей видимости, только должностных лиц империи. Для прочих «греков» никаких послаблений в этом отношении не делалось (см.: Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь. С. 86).
(обратно)142
Остров Св. Эферий (в Повести временных лет – Елферий) чаще всего отождествляется с островом Березань напротив дельты Днепра. А. Л. Никитин видел в Св. Эферий современный остров Змеиный (см.: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 132–133, 197).
(обратно)143
Археологические раскопки на о. Березань выявили временный (вероятно, сезонный) характер здешних поселений, что удостоверяет выполнение русами условий договора (см.: Горбунова К. С. О характере поселения на острове Березань // Проблемы археологии. Л., 1979. Вып. П. С. 170–174).
(обратно)144
По всей видимости, то были золотые шейные обручи-«гривны», упоминаемые в древнерусских и иноземных источниках, в частности у Ибн Русте: «их [русов] мужчины носят золотые браслеты».
(обратно)145
Азербайджанский поэт XII в. Низами Гянджеви в поэме «Искан -дер-наме» описывал Бердаа с нескрываемым восхищением – как рай на земле:
Так прекрасна Берда, что январь, как и май, Для пределов ее – расцветающий рай. Там на взгорьях в июле раздолье для лилий, Там весну ветерки даже осенью длили, Там меж рощ благовонных снует ветерок; Их Кура огибает, как райский поток, Там земля плодородней долины Эдема, «Белый сад» переполнен цветами Ирема, Там кишащий фазанами дивно красив Темный строй кипарисов и мускусных ив, Там земля пеленою зеленой и чистой Призывает к покою под зеленью мглистой, Там в богатых лугах и под сенью дубрав – Круглый год благовонье живительных трав, Там все птицы краев этих теплых. Ну что же… Молока хочешь птичьего? Там оно – тоже. Там дождем золотым нивам зреющим дан Отблеск золота; блещут они как шафран. Кто бродил там с отрадой по благостным травам, Тот печалей земных не поддастся отравам. (обратно)146
Арран – арабское название Кавказской Албании – территории междуречья Аракса и Куры.
(обратно)147
Гилян – прикаспийская область Северного Ирана.
(обратно)148
Несокрушимая русская «стена» (фаланга) была хорошо известна восточным авторам. Низами в поэме «Искандер-наме» говорит, что русы сражались, «щитом прикасаясь к щиту».
(обратно)149
В свете различия вероисповеданий русов и жителей Бердаа эта фраза Ибн Мискавейха звучит довольно странно, смущая комментаторов. Думается, смысл ее все-таки тот, что русам нет дела до религиозных верований местного населения.
(обратно)150
Эти необычные для русов авансы мирному населению не прошли мимо внимания историков, которые единодушно отмечали, что поход 943 г. «коренным образом отличался от предыдущих экспедиций русов на Каспий. В Бердаа грабительская политика сменилась на завоевательную, когда русы стремились обосноваться в захваченном городе, поставив его под свою власть» (Древняя Русь в свете зарубежных источников. М., 2000. С. 225). Но, по правде говоря, никакой «перемены политики», собственно, не было: и до, и после нападения на Бердаа русы появлялись на Кавказе лишь как грабители или наемники, которые отнюдь не стремились осесть на здешних землях. Поход 943 г. представляет единичный случай такого рода, и миролюбивое поведение русов до сих пор не нашло себе убедительного объяснения в трудах ученых.
(обратно)151
Вероятно, глину клеймили перстнями с печаткой – эти предметы встречаются в древнерусских «дружинных» курганах.
(обратно)152
Известие о гибели предводителя русов в походе на Бердаа ставили в связь с рассказом Кембриджского анонима о конце жизни Х-л-го, который, согласно Кембриджскому документу, после войны с греками «пошел морем в FRS [разночтения: PRS, TRS] и пал там он сам и войско его». Расшифровка географического названия FRS как Персии (PRS) выглядит спорно, прежде всего ввиду затруднительности «пойти» из-под Константинополя в Персию «морем». К тому же Бердаа находится все-таки не в Персии. Коковцов считал слово FRS искажением первоначального Tiras (TRS): «В средневековой еврейской экзегезе библейское имя «Тирас» в таблице народов книги Бытия (Быт., 10: 2) иногда толкуется… как Фракия». По его мнению, местность TRS/Тирас могла появиться в Кембриджской рукописи под влиянием сообщения византийских источников об отступлении в 941 г. Игоря во Фракию (см.: Коковцов В. К. Еврейско-хазарская переписка в X веке. С. 120). Тирас также – античное название Днестра.
(обратно)153
Mосул – город на р. Тигр (на территории совр. Ирака).
(обратно)154
По свидетельству Низами в «Искандер-наме», войско русов увел на родину некий Кинтал-рус (см.: Половой И. Я. О маршруте похода русских на Бердаа и русско-хазарских отношениях в 943 г. С. 105; Тебеньков М. М. Древнейшие сношения Руси с прикаспийскими странами и поэма «Искандернаме» Низами, как источник для характеристики этих сношений. Тифлис, 1896. С. 50 и след.).
(обратно)155
Штирия – историческая область в верховьях и среднем течении р. Мур. В настоящее время административная территория (земля) в составе Австрии.
(обратно)156
См.: Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 41–45.
(обратно)157
См.: Кузьмин А. Г. Падение Перуна: становление христианства на Руси. М, 1988. С. 153–154.
(обратно)158
См.: Великие хроники о Польше, Руси и их соседях XI–XIII вв. М, 1987. С. 48–49.
(обратно)159
Королев A.C. История междукняжеских отношений на Руси в 40-е– 70-е годы X века. С. 171.
(обратно)160
См.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 394. Примеч. 23; Гавлик Λ. Государство и держава мораван (К вопросу о месте Великой Моравии в политическом и социальном развитии Европы) // Великая Моравия: Ее историческое и культурное значение. М., 1985. С. 100.
(обратно)161
Например, Г. Г. Литаврин настаивает на ноябре 944 г., полагая, что Игорь отправился за «древлянской» данью сразу после заключения мира с греками (см.: Литаврин Г. Г. Древняя Русь, Болгария и Византия в IX–X вв. С. 68).
(обратно)162
См.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях: Междисциплинарные очерки культурных, торговых, политических связей IX–XII вв. М., 2001. С. 262–263.
(обратно)163
Несколько иначе в Повести временных лет высчитана дата смерти Рюрика (879 г.), которая обусловлена тем, что в этом году «скончася великий круг», ведущий отсчет от первого года царствования Михаила III. Великий круг солнца – термин пасхальной таблицы, означавший двадцативосьмилетие, включавшее семь високосных годов (см.: Полный православный богословский энциклопедический словарь. Т. I. СПб., б. г. (репринт: М., 1992). С. 939).
(обратно)164
У Константина «сидел», но правильнее, по-видимому, все же «сидит». Обоснованным выглядит замечание A.B. Назаренко, что имперфектом «сидел» греческий переводчик неудачно передал древнерусский аорист «седе», которым русский собеседник Константина выразил всего лишь факт вокняжения сына Игоря в Немогарде: «Святослав седе в Немогарде» (и продолжает там сидеть) (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 277).
(обратно)165
См.: Древняя Русь в свете зарубежных источников. М., 2000. С. 95; Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь. С. 204.
(обратно)166
См.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 24, 26.
(обратно)167
По Г. Г. Литаврину, в этой грамоте речь идет о Романе I Лакапине, почему ученый и датирует ее 919–921/922 гг. – началом совместного правления Константина VII Багрянородного и Романа I, когда Константин еще оставался в роли первого и главного из императоров-соправителей (позднее его заместили сыновья Романа I – Христофор, Стефан и Константин). Убедительные доводы против этой гипотезы привел A.B. Назаренко, указавший, что «для Константина VII было одиозным воспоминание о том периоде, когда сначала Роман I, а затем, на некоторое время, и сын последнего Христофор оттеснили его на второе и третье место… Действительно, в адреснике («О церемониях». – С. Ц.) нет примеров обращений от имени Романа I и Константина VII или Романа I, Христофора и Константина VII», и в нем «доминируют образцы последнего времени – периода соправления Константина VII и Романа II». Когда же Константин Багрянородный считал нужным привести формуляры более раннего времени, он «устранял из них конкретные имена, как, например, в случае с обращением к римскому папе и багдадскому халифу: „такие-то и такие-то… василевсы ромеев"» (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 262).
(обратно)168
См.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 223–227.
(обратно)169
На мирный характер присоединения к Киеву карпатских земель, кажется, указывает былинный цикл о Святогоре. Этот карпатский богатырь, олицетворяющий былую мощь державы «светлых князей», не только не враждует с киевским витязем Ильей, но становится его побратимом и перед смертью отдает ему свой меч вместе с частью непомерной силушки.
(обратно)170
И напротив, летописная дата «в лето 6453» (945 г.), выставленная перед новеллой о поездке Игоря по «древлянскую» дань, очень плохо согласуется с мотивировкой этой экспедиции. Ведь прошел всего год, как русы взяли с греков «дань», превосходящую ту, «еже имал Олег». Когда же Игорева дружина успела пообноситься? Таким образом, сказание о древлянской дани дает основание утверждать, что между вторым царьградским походом Игоря и его походом «в Дерева» пролегло несколько лет.
(обратно)171
Перенос событий из одного региона в другой, включение их в иную историко-географическую реальность – обычное явление в средневековой литературе и эпосе. Например, древнейшие церковные апокрифы о проповеди апостола Андрея среди антропофагов и мирмидонян были истолкованы византийскими писателями VIII–IX вв., в соответствии с тогдашним пониманием этих этнонимов (мирмидоняне – таврические «скифы»/росы; антропофаги – варварские племена Прикаспийской Скифии), как свидетельство посещения первозванным апостолом Северного Причерноморья и Кавказа. Однако исследования В. В. Болотова показали, что «по соображении с лингвистическими данными коптской и абиссинской легенд, деятельность апостолов Варфоломея и Андрея, вместо мнимого Черноморья, чистейшим образом относится к африканской территории» (цит. по: Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 49, 50).
(обратно)172
Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. IV. С. 222.
(обратно)173
Согласно Повести временных лет, в XI–XII вв. в Киеве показывали сразу две могилы вещего Олега, а Новгородская летопись знала еще одну – в Ладоге.
(обратно)174
Членов А. По следам Добрыни. М., 1986. С. 75.
(обратно)175
В летописи первыми в конный поход выступают воины Владимира Ярославича: «Иде Володимер, сын Ярославль, на Ямь, и победи я. И помроша кони у вой Володимерь…» (статья под 1043 г.). Однако остается неизвестным, бились они с ямью верхом или, по обычаю, перед боем спешились. Первое конное сражение упоминается только под 1069 г., когда в битве с половцами под Сновском князь Святослав Ярославич с дружиной «удариша в конь».
(обратно)176
См.: Коробка H.H. Сказания об урочищах Овручского уезда и былины о Вольге Святославиче. СПб., 1908. С. 2–6.
(обратно)177
Шахматов A.A. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. СПб., 1908. С. 171–172.
(обратно)178
См.: Татищев В. Н. Собрание сочинений в 8-ми тт. Т. II–III. С. 221.
(обратно)179
См.: Древнерусские княжества X–XIII вв. М., 1975. С. 73.
(обратно)180
См.: Русанова И. П. Территория древлян по археологическим данным. С. 69.
(обратно)181
A.A. Шахматов отождествил его с Клеческом (Шахматов A.A. Разыскания о древнейших русских летописных сводах. С. 340–378). Б. А. Рыбаков возразил на это, что Клеческ находился в земле дреговичей, а не древлян (см.: Рыбаков Б. А. Из истории культуры Древней Руси. Исследования и заметки. М., 1984. С. 70). В летописях Клеческ впервые упоминается в 1127 г.: «В то же лето посла Мьстислав Володимеричь братию свою на кривичь, четырми пути: Вячеслава из Турова, Андрея из Володимеря, Всеволода из Городна и Вячеслава Ярославича из Клечска…»
(обратно)182
См.: Фасмер М. Этимологический словарь. Т. II. С. 140.
(обратно)183
См.: СуперанскаяА.В. Словарь русских личных имен. М., 1998. С. 227.
(обратно)184
Πчело β Ε.В. Генеалогия древнерусских князей. С. 146.
(обратно)185
Тупиков Н. М. Словарь древнерусских личных собственных имен // Записки Отделения русской и славянской археологии императорского Русского археологического общества. Т. VI. СПб., 1903.
(обратно)186
Отчество Малович(-овна), фамилия Малин и одноименные населенные пункты (в частности, «древлянский» город Малин на р. Тетерев) не могут служить доказательством славянского происхождения имени Мал. Все эти антропонимы и топонимы возникли гораздо позже сер. X в. и, по всей видимости, не без влияния «славянства» князя Мала в Повести временных лет.
(обратно)187
Ср. соответствующие топонимы: например, сельцо Малотин (недалеко от Пирятина) называлось позже Малютинцы (см.: Соловьев СМ. Сочинения. С. 426, 688).
(обратно)188
Польский историк XV в. Ян Длугош вообще избавился от этого неудобного и сомнительного имени, превратив Мала в Мискиню, то есть, собственно, в Низкыню – «низкорослого человека», по-белорусски (см.: Поппэ A.B. Родословная Мстиши Свенельдича // Летописи и хроники. Сборник статей. 1973. М., 1974. С. 71 и след.). Мал поименован Низкыней также в Густынской летописи и у другого средневекового польского историка М. Стрыйковского.
(обратно)189
См.: Петровский H.A. Словарь русских личных имен. М., 1996. С. 185.
(обратно)190
СВ. Алексеев посчитал, что мы имеем дело не с личным именем, а с родовым титулом: князь Мал – «малый князь», то есть не «великий князь» (см.: Алексеев СВ. Комментарий // Начальная летопись. М., 1999. С. 117). Действительно, в сказаниях о древлянской дани и Ольгиной мести наблюдается любопытная словесная игра. К обыгрыванию имени «Мал» летописец возвращается постоянно. Наиболее яркий пример – слова Ольги, обращенные к жителям осажденного Искоростеня, в котором княжил Мал: «Она же рече им: „ныне у вас несть меду, ни скоры, но мало у вас прошю; дадите ми от двора по 3 голуби да по 3 воробьи: аз бо не хощу тяжьки дани взложити, якоже и муж мой, сего прошю у вас мало, вы бо есте изнемогли в осаде, да сего у вас прошю мало"». Настойчиво повторяемый каламбур звучит угрожающе, предвосхищая задуманную кару главному виновнику смерти Игоря и его подданным. Иногда имя Мал незримо присутствует в тексте – в противопоставлении Ольге, великой княгине. Явно издевательский оттенок имеет Ольгино приглашение обреченным послам малого князя: «зовет вы [вас] Ольга на честь велику», или ее же фраза из послания к древлянам: «да в велите чти [чести] приду за ваш князь», где так и просится добавление: «Мал». Однако очевидно, что подразумеваемое в этих местах «малокняжеское» достоинство «древлянского» князя – это насмешка, а не его действительный титул.
H.A. Петровский попытался вывести имя Мал из латинского malus – «злой», «дурной» (Петровский H.A. Словарь русских личных имен. С. 185). Этимология явно неудачная, так как «княжеские» личные имена никогда не несли в себе «дурного» и «злого» смысла, а, напротив, характеризовали их владельцев как «благих», «благочестивых», «боголюбивых», «богоданных», «святых», «добрых», «великих» и т. д. Она неприемлема и в том случае, если рассматривать имя собственное Мал как прозвище, ибо сами «древляне» не только не знали за своими князьями никакого лиха и дурна, но питали к ним искреннюю любовь, будучи убеждены в благодетельности их правления для «Деревьской земли»: «наши князи добри суть, ибо роспасли суть Деревьскую землю».
Заманчиво на первый взгляд выглядит гипотеза А. Л. Никитина, предположившего, что «речь идет о представителе остготской династии Амалов…» (Никитин Α.Λ. Основания русской истории. С. 212). В самом деле: Амал/ Мал – созвучие подкупающее. Загвоздка, однако, в том, что готскими «древлянами» были везеготы-тервинги, «лесные люди», и возглавляли их короли из династии Балтов, а не Амалов. Конечно, нельзя исключить, что после гуннского нашествия уцелевшие в Крыму везеготы могли слиться с остатками остроготов и подчиниться власти их королей. Но ввиду того, что исторических свидетельств о правлении в Крыму X в. законных представителей рода Амалов не имеется, то и решить этот вопрос можно только гадательно. Короли из рода Амалов упоминаются в источниках как правители остроготов, ушедших в IV в. из Причерноморья на запад и столетие спустя обосновавшихся в Италии. После того как в 552–555 гг. византийский полководец Нарсес уничтожил Итальянское королевство остроготов, об Амалах более ничего не известно. Сомнительно, чтобы в Крыму еще добрых четыреста лет сохранялась какая-то ветвь этой династии.
(обратно)191
См.: Петровский H.A. Словарь русских личных имен. С. 185; Тихонов А. Н., Бояринова Л. З., Рыжкова А. Г. Словарь русских личных имен. М, 1995. С. 232.
(обратно)192
См.: Пчелов Е. В. Генеалогия древнерусских князей. С. 90.
(обратно)193
Ловмянъский X. Русь и норманны. М., 1985. С. 194.
(обратно)194
Кажется, СМ. Соловьев первым заявил: «Рассмотрев занесенные в летопись предания об Игоре, мы видим, что преемник Олега представлен в них князем недеятельным, вождем неотважным» (Соловьев СМ. Сочинения. С. 143). Современные исследователи очень часто почти слово в слово повторяют эту неверную характеристику Игоря (см., например: Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 205; Петрухин В.Я. Из древнейшей истории русского права. С. 131). Однако, по наблюдению A.C. Демина, недеятельных людей в летописи вообще нет: «Архаическое представление летописца о человеке имело… непривычную для нас особенность… летописные герои в каждый данный момент представлялись внешне исключительно деятельными…» (Демин A.C. Архаическая персонология Повести временных лет // Автопортрет славянина. М., 1999. С. 18).
(обратно)195
В Ветхом Завете Господь не раз открывает будущее язычникам: заключенному в тюрьму египтянину (Быт., 40–41), простым солдатам из армии мадианитян и амаликитян (Суд., 7: 13–15), царю Навуходоносору (Дан., 2: 4). Правда, правильное толкование этим сновидениям все равно дают лишь Его избранники – Иосиф, Гедеон, Даниил.
(обратно)196
β том числе и в стилистике, отличающейся от собственно летописных новелл несвойственной им художественной образностью. В частности, интересны наблюдения A.C. Демина над выкопанной по приказу Ольги «ямой великой и глубокой», которой неизвестный автор сказания придал черты очень глубокого и отвесного обрыва, едва ли не пропасти. Киевляне, принеся «древлян» в ладье на княжий двор, «вринуша е [их] в яму и с лодьею». Здесь характерно именно это «вринуша» вместо обычного «ввергнути», благодаря чему действие приобретает оттенок бросания с большой высоты (так и об идоле Перуна сказано, что его «вринуша в Днепр» с высокого обрыва). Разговаривая с находящимися в «яме» послами, Ольга «приникши» к краю «ямы» – не нагнулась, а именно приникла, словно к краю опасного обрыва. Заключительная фраза этого фрагмента дорисовывает образ ямы-пропасти: Ольга повелела засыпать послов живыми, «и посыпаша я [их]», то есть, по мысли сказителя, исполнители стояли высоко на верху над «древлянами» (Демин A.C. О некоторых особенностях архаического литературного творчества (постановка вопроса на материале Повести временных лет) // Культура славян и Русь. М., 1998. С. 206–207).
(обратно)197
Погодин М. П. Исследования, замечания и лекции о русской истории. Т. I–VII. М, 1846–1854. Т. I. С. 179; Шлецер Α.Λ. Нестор. Русские летописи на древнеславянском языке. Сличенные, переведенные и объясненные А. Л. Шлецером. Ч. 1–3. СПб., 1809–1819. П. С. 765.
(обратно)198
Цит. по: Шмурло Е. Ф. Курс русской истории. Возникновение и образование Русского государства (862–1462). Изд. 2-е, испр. Т. 1. СПб., 1999. С. 392.
(обратно)199
Рыдзевская Е. А. Древняя Русь и Скандинавия. С. 196–198.
(обратно)200
Пропп В. Я. Исторические корни волшебной сказки. СПб., 1996. С. 298.
(обратно)201
Якушкин П. И. Путевые письма // Якушкин П. И. Сочинения. М., 1986. С. 113–114.
(обратно)202
Цит. по: Шмурло Е. Ф. Курс русской истории. С. 392.
(обратно)203
«Геллеспонтиками» Саксон называет союзные рутенам/русам племена – поморских и восточных славян и, возможно, балтов. По представлениям средневековых писателей XI–XII вв., Мраморное море (Геллеспонт) начиналось сразу за Восточной Прибалтикой и Русью.
(обратно)204
См.: Как крестьянин спас Чечжу // Корейские сказки. М., 1956.
(обратно)205
Иванов Вс. Мы. Харбин, 1926. С. 85.
(обратно)206
Соловьев СМ. Сочинения. С. 147.
(обратно)207
Так, Владимир «залеже» жену убитого им Ярополка. Язычник Редедя, предлагая Мстиславу поединок, ставит условие: «Да аще одолееши ты, то возмеши именье мое, и жену мою, и дети мое, и землю мою». И христианин Мстислав соглашается: «тако буди». В 1085 г. князь Владимир Всеволодович выгнал из Владимира-Волынского князя Ярополка Изяславича, «а матерь Ярополчю и жену его и дружину приведе к Киеву, и имение его взем».
(обратно)208
См.: Липеи, P.C. Образы батыра и его коня в тюрко-монгольском эпосе. М., 1984. С. 246.
(обратно)209
Сидя в ладье, как равный с равным, разговаривал с императором Иоанном Цимисхием князь Святослав. У индейцев Северной Америки передача и принятие приглашения на потлач (праздничный пир) «сопровождались плясками и песнями обеих сторон. Приехавших приглашать иногда в лодке вносили в дом вождя, их угощали и одаривали» (Аверкиева Ю. П. Разложение родовой общины и формирование раннеклассовых отношений в обществе индейцев северо-западного побережья Северной Америки. М., 1961. С. 180).
(обратно)210
См.: Лихачев Д. С. Комментарии // Повесть временных лет. Ч. 2. М.; Л., 1950. С. 297.
(обратно)211
Гребенщиков В. «Деньница предъ солнцемъ» (Вещая Ольга) // Записки русской академической группы в США. Т. XXI. Нью-Йорк, 1988. С. 62.
(обратно)212
Τ ворогов О.В. Комментарий к кн. Повесть временных лет. Петрозаводск, 1991. С. 178.
(обратно)213
Фроянов И. Я. Древняя Русь: Опыт исследования истории социальной и политической борьбы. М.; СПб., 1995. С. 73.
(обратно)214
Фрэзер Дж. Дж. Золотая ветвь. М., 1980. С. 325.
(обратно)215
Перед началом битвы на Каталаунских полях Аттила, как передает Иордан, сказал своим воинам: «Я бросаю дротик в неприятеля. Если кто-нибудь может остаться спокойным в то время, когда бьется Аттила, тот уже погиб».
(обратно)216
Так, в 1153 г., во время похода князя Изяслава на Галич, бояре молодого Ярослава Владимировича Осмомысла «реша князю своему: „ты князь один еси у нас, и что ся тебе створить [и если что с тобой случится], то нам что деяти? Пойди ты к городу, а мы сами бьемся с Изяславом, и кто [из] нас будет жив, а прибегнеть к тобе, и тогда затворимся с тобою в граде"; и сотвори тако князь их».
(обратно)217
См.: Мифы народов мира. Т. 2. М., 1992. С. 346 и след.
(обратно)218
Распределение «древлянской» дани между Киевом и Вышгородом – нерешаемая загадка для историков. СМ. Соловьев спрашивал: «Для чего вместо лиц – места? Почему не князю Святославу, а княгине Ольге?» – и отвечал так: «Естественно употребить имя стольного города вместо имени князя, ибо князья меняются, столицы же остаются… Но в разбираемом месте показывается отношение не постоянное, а временное, условленное личностью Ольги, и, несмотря на то, дань шла в Вышгород, хотя известно, что Ольга жила в Киеве… следовательно, должно предположить, что казна Ольги хранилась в Вышгороде» {Соловьев СМ. Сочинения. С. 300. Примеч. 209). И. Я. Фроянов объяснил упоминание Киева и Вышгорода тем, что общины этих городов приняли участие в подавлении «древлянского» восстания (см.: Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян (VI–X вв.). СПб., 1996). А. Л. Никитин заподозрил здесь перенесение летописцем в прошлое исторических реалий начала XII в., так как «„Ольжиным" (то есть принадлежащим не Ольге, а Олегу Святославичу) Вышгород был в 10-х гг. XII в. будучи получен им (Олегом Святославичем. – С. Ц.) в 1113 г., по-видимому, за отказ в пользу Владимира Мономаха от Киева, на который Олег имел преимущественное право по старшинству» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 38–39). В любом случае долевой принцип раздела дани (две трети – Киеву, одна треть – Вышгороду) остается неясным.
(обратно)219
См., напр.: Рыбаков Б. А. Мир истории. С. 102.
(обратно)220
Милиарисий – мелкая серебряная монета, одна тысячная золотого фунта. 12 милиарисиев составляли одну номисму (солид).
(обратно)221
По расчетам Г. Г. Литаврина, их было пятеро. Ход мыслей исследователя таков. Судя по второму приему, сумма раздач составляла целое число номисм. Поэтому исследователь предположил, что и в первом случае общая сумма «даров» должна быть кратной 12, так как в номисме было 12 милиарисиев. Без «людей Святослава» русам роздано 1775 милиарисиев. Ближайшие кратные суммы равняются 1800 или 1860 милиарисиям. Тогда на долю «людей Святослава» приходится либо 25, либо 85 милиарисиев. Поскольку каждый из них получил 5 монет, то всего их было либо 5, либо 17 человек. Число 5 выглядит правдоподобнее, поскольку глава посольства, княгиня Ольга, имела при себе 8 «людей» (см.: Литаврин Г. Г. Состав посольства княгини Ольги в Константинополе и «дары» императора // Византийские очерки. М, 1982. С. 73).
(обратно)222
См.: Пашу то В.Т. Внешняя политика Древней Руси. М., 1968. С. 67.
(обратно)223
См.: Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 43–44.
(обратно)224
См.: Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 111.
(обратно)225
По-видимому, в это время Святослав продолжал княжить в том самом Немогарде, в котором, по свидетельству Константина Багрянородного, он «сидел» при жизни Игоря: «[Да будет известно], что приходящие из внешней Росии в Константинополь моноксилы [лодки-однодеревки] являются одни из Немогарда, в котором сидел [сидит] Сфендослав, сын Ингора, архонта Росии, а другие из крепости Милиниски [Смоленска], из Телиуцы [Телича], Чернигоги [Чернигова] и из Вусеграда [Вышгорода]». Где находился Немогард? Общераспространенная интерпретация этого топонима как Новгорода на Волхове на самом деле не выдерживает критики. Из дальнейшего текста бесспорно явствует, что все перечисленные Константином города «внешней Росии» находятся в бассейне Днепра: «Итак, все они [моноксилы] спускаются рекою Днепр и сходятся в крепости Киоава [Киеве]…»; и далее Константин еще раз уточняет, что славяне «вводят [моноксилы] в находящиеся по соседству водоемы», которые «впадают в реку Днепр». В развитие «еретической» мысли В. А. Пархоменко, полагавшего, что Немогард следует искать южнее Ильменского озера (см.: Пархоменко В. А. У истоков русской государственности. С. 34. Примеч. 8), считаю возможным обсудить два варианта его предположительной локализации. Если придерживаться мнения, что Немогард означает «Новгород» (прочного лингвистического обоснования у этой гипотезы нет), то это может быть Новгород-Северский, имеющий культурные отложения середины X в. (см.: Древняя Русь. Город, замок, село. С. 59). В таком случае выходит, что, перечисляя «русские» города, Константин очень точно описывает границы «внешней Росии»: Новгород-Северский (восток), Смоленск (север), Телич (запад) и затем упоминает два города на территории собственно Русской земли (в узком значении): Чернигов и Вышгород. Если же считать, что Константин все-таки передал звучание топонима Немогард с минимальным фонетическим искажением, то им может оказаться некий населенный пункт в бассейне верхнего Немана – «город на Немане» («Немонгард»). В древнерусских источниках Неман часто писался как «Немон», а форма «гард» вместо «град» характерна именно для севернославянских диалектов (например, в названии прибалтийского Старгарда, в Польской земле).
(обратно)226
В то же время какие-либо скандинавские аналогии исключены – в Скандинавии женщины могли играть заметную политическую роль, но престолонаследия устранялись (см.: Щепкин Е.Н. Порядок престолонаследия у древних норвежских конунгов // Сб. статей, посвященных В.О. Ключевскому. Ч. 1. М., 1909. С. 211).
(обратно)227
Цит. по: Соловьев С.М. Сочинения. С. 318. Примеч. 379.
(обратно)228
Хотя наделение славянских «праматерей» незаурядным умом – вполне трафаретная черта их идеального портрета. Так, средневековый чешский историк Косьма Пражский пишет о легендарной Любуше, что она была «лучшая между женщинами, предусмотрительная в совете… в решении государственных дел ни с кем не сравнимая…». Между прочим ей приписывается основание городов Любушина и Праги – «города славою до звезд превозносящегося», подобно тому как Ольга слывет в русских преданиях основательницей Пскова.
(обратно)229
И. Я. Фроянов попытался спасти историческую достоверность этого летописного фрагмента при помощи сообщений аль-Гарнати и аль-Марвази о меновой торговле у югры. Будучи «народом диким, обитающим в чащах, не имеющим сношений с людьми, боящимся зла от них», это финноугорское племя выработало своеобразные правила торговли: чужеземные купцы оставляли свои товары под священным деревом и уходили; спустя некоторое время они возвращались и находили рядом вещи, принесенные югрой для обмена. Если купцов устраивала ценность предлагаемых вещей, они забирали их. По мысли Фроянова, погосты поначалу имели сакральное, а не хозяйственное значение – это были специально отведенные места для встреч местных финноугорских племен с чужеземцами. Ольга якобы превратила их в места сбора дани, куда приезжали сборщики и приносило дань местное население. Таким образом, опираясь на существовавшие традиции финноугорских племен, она обозначила сакрально защищенные места сбора дани, что соответствовало прежде всего интересам местного населения, чувствовавшего потребность в сакральной защите при встречах с чужаками (см.: Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 427). Это остроумное построение, однако, внутренне противоречиво. Во времена Нестора под погостами, скорее всего, уже понимали не места сбора дани, а волостные центры (в язык средневековых черемис слово погост («пагиах») вошло именно в значении «волость»). Затем, сомнительно, чтобы финноугорское население искало и находило «сакральную защиту» на погостах – учреждениях исконно славянских. К тому же в окрестностях Меты и Луги жили другие угрофинские народности – весь (вепсы) и водь (см.: Пименов В. В. Вепсы: Очерки этнической истории и генезиса культуры. М.; Л., 1969. С. 18–52), которые, возможно, не были такими ксенофобами, как югра. Во всяком случае, ни древнерусские, ни скандинавские средневековые источники не отмечают у финноугорских племен Восточной Прибалтики и Северо-Западной Руси обычаев, подобных вышеописанным.
(обратно)230
Кроме того, есть все основания считать, что фраза «устави по Мьсте погосты и дани и по Лузе оброки и дани» является плодом некоего недоразумения, возникшего в процессе переписки и редактирования Повести временных лет. В Новгородской I летописи младшего извода гидроним «Луза» совсем отсутствует, а в Архангелогородской летописи вместо «по Мьсте» стоит: «помости и погости», и, например, Эверс отдавал предпочтение именно этому варианту, полагая «в высочайшей степени невероятным, чтобы великая княгиня предприняла означенные учреждения по Луге, так далеко на севере» (цит. по: Соловьев СМ. Сочинения. С. 301. Примеч. 212). А. Л. Никитин указывает на другую возможность искажения текста: «Скорее всего, отождествить «Дерева» с Деревской пятиной «краеведу» помогло выражение „по мьсте", то есть „совершив месть", что было воспринято в качестве указания на гидроним „Мету", подвигнув на создание всего фрагмента», а «уже сложившаяся к началу XII в. легенда о происхождении Ольги из Плескова северного, а не Дунайского, позволила домыслить остальное» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 39, 213).
(обратно)231
Из множества примеров выбираю один: «…страна была разделена на несколько районов, каждый из которых находился под властью наместника князя или местного органа по сбору налогов. Такой местный орган стал известен как погост. Иными словами, дань, собираемая с автономных племен, была заменена одинаковыми налогами, выплачиваемыми всем населением. В ходе реализации этой реформы большинство местных князей лишились своей власти, а автономия племен была сильно урезана. Это привело к централизации финансовой администрации…» и т. д. (Вернадский Г. В. Киевская Русь. С. 48).
(обратно)232
Цит. по: Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 396.
(обратно)233
См.: Карамзин Н. М. История государства Российского. 5-е изд. СПб. 1842. Кн. I. Т. 1. Примеч. 377. Стб. 104–105.
(обратно)234
Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 432.
(обратно)235
В Никоновской летописи появляется еще и некое Ольгино село в «Будутиной веси», которое, кажется, есть не что иное, как Выбутская весь – легендарная родина Ольги в Псковской земле.
(обратно)236
Тихомиров М. Н. Крестьянские и городские восстания на Руси XI–XIII вв. М, 1955. С. 31.
(обратно)237
Xазанов A.M. Социальная история скифов: Основные проблемы развития древних кочевников евразийских степей. М., 1975. С. 144.
(обратно)238
Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. М, 1989. Т. I. С. 279.
(обратно)239
См.: Макарий, митрополит. История христианства в России. СПб., 1897. Т. I. С. 228.
(обратно)240
См.: Голубева Λ.Α. Киевский некрополь // Материалы и исследования по археологии СССР. 1951. № И. С. 111.
(обратно)241
Город Русия – географическая загадка средневекового Крыма. По словам арабских писателей, он располагался при устье Русской реки. У арабского географа XII в. Идриси Русская река впадает в Черное море между Сольдадией (Сугдеей/Судаком?) и Матархой (Тмутороканью). Таким образом, ее устье оказывается тождественным Керченскому проливу, а под самой Русской рекой подразумевается, очевидно, Дон. Современные Идриси генуэзские картографы повторяют его заблуждение: на их картах город Руссия (Rossi, Rosso) находится возле Дона, именуемого Русской рекой (fiume Rosso). Та же географическая ошибка свойственна и византийским авторам. Так, писатель IX в. Феофан считал Керченский пролив устьем Дона. Более или менее точное местоположение города Русия указывает один Идриси – километрах в двадцати западнее Матархи. Но за отсутствием корректирующих сведений других источников этот ориентир нисколько не проясняет дела.
(обратно)242
Г. В. Вернадский, в связи с вопросом о положении христианства на Руси в середине X в., коротко замечает, что «у Святого Еллия имеется… ссылка на русскую Церковь» (Вернадский Г. В. Киевская Русь. С. 48). Но в святцах упоминается единственный святой с таким именем – преподобный Еллий (его память отмечается Церковью 14 июля), живший в IV или V в. Очевидное недоразумение лишает сообщение Вернадского всякой достоверности.
(обратно)243
Б. Я. Рамм писал, что при Константине Багрянородном «Русская митрополия» занимала 60-е место в списке церковных кафедр Константинопольского патриархата (см. Рамм Б. Я. Папство и Русь. С. 28). Однако свой источник исследователь не назвал. У других авторов, затрагивавших эту тему, подобных сведений мне обнаружить не удалось, в связи с чем считаю сообщение Рамма ошибочным.
Протоиерей A.B. Горский объяснял отсутствие «Русской митрополии» в списке Константина случайным пропуском или ошибкой. В подтверждение своего мнения он привел документ более позднего времени – список 65 митрополий Константинопольского патриархата, составленный в 1144 г. византийским архимандритом Нилом Доскопатром по просьбе сицилийского короля Роджера. «Русская митрополия» в этом перечне не значится, но есть приписка о том, что митрополита на Русь поставляет константинопольский патриарх (Горский A.B. О митрополии русской в конце IX в. // Прибавление к изданию творений святых отцов. М., 1850. Ч. I. С. 142). На это можно возразить, что, во-первых, Константин такой пометки все же не сделал; а между тем о «Русской митрополии» он безусловно знал, поскольку сам же, в другом своем сочинении (о жизни императора Василия I Македонянина, его деда), привел рассказ, впрочем окутанный легендарным флером, о посылке на Русь в конце IX в. греческого архиепископа. Следовательно, исключение «Русской митрополии» из списка церковных кафедр в книге «О церемониях» вряд ли объясняется забывчивостью императора. Во-вторых, отдельные недомолвки относительно юридического статуса Русской Церкви в XI–XII вв., как в данном примере, восполняются многочисленными известиями на этот счет других источников того времени, которые позволяют восстановить истинное положение вещей, тогда как ни один памятник X в. даже косвенно не упоминает «Русской митрополии» и ее взаимоотношений с Константинополем. Примечательно еще и следующее обстоятельство. Византийский канонист середины XII в. Феодор Вальсамон сообщает, что в его время подведомственные Константинопольскому патриархату «варварские» епархии были распределены между тремя диоцезами (крупными административными округами): Азиатским, Понтийским и Фракийским, – и Русская Церковь принадлежала к Фракийскому диоцезу, а не к Понтийскому, как можно было бы ожидать исходя из наших знаний о «Русской митрополии» второй половины IX в. (см.: Кулаковский Ю. А. Избранные труды по истории аланов и Сарматии / Состав., вступ. ст., коммент., карта СМ. Перевалова. СПб., 2000. С. 180–181). По всей видимости, это значит, что для Руси, крещенной князем Владимиром, потребовалось новое организационное оформление ее отношений с Константинопольской патриархией, в результате чего Русская Церковь была включена во Фракийский диоцез (или переподчинена ему). Тогда умолчание Константина Багрянородного о «Русской митрополии» следует рассматривать как знак того, что в первой половине X в. христианская община Киева полностью порвала с церковной зависимостью от Царьграда.
(обратно)244
См.: Карташев A.B. История Русской Церкви. С. ИЗ –114.
(обратно)245
См.: Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии // Раннесредневековые древности Северной Руси и ее соседей. СПб., 1999. С. 145.
(обратно)246
Только в VI–VII вв. «Ирландия экспортировала около 115 святых мужей в Германию, 45 – во Францию, 44 – в Англию, 36 – на территорию современной Бельгии, 25 – в Шотландию, 13 – в Италию» (Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. М., 1992. С. 115).
(обратно)247
Обстоятельное исследование ирландско-арианского влияния на кирилло-мефодиевскую традицию проделал А. Г. Кузьмин (см.: Кузьмин А. Г. «Крещение Руси»: концепции и проблемы // «Крещение Руси» в трудах русских и советских историков. М., 1988; Он же. Падение Перуна: становление христианства на Руси).
(обратно)248
Милъков В. В. Кирилло-мефодиевская традиция и ее отличие от иных идейно-религиозных направлений // Древняя Русь: пересечение традиций. М, 1997. С. 343–344.
(обратно)249
Киевская Русь этого времени, конечно, была неспособна обеспечить Пражскую епископию священнослужителями.
(обратно)250
Литаврин Г. Г. Формирование и развитие Болгарского раннефеодального государства (конец VII – начало XI в.) // Как была крещена Русь. М, 1990. С. 265.
(обратно)251
Кузьмин А. Г. Падение Перуна: становление христианства на Руси. С. 38.
(обратно)252
Не исключено, что греческие священники были просто высланы из страны. Именно так поступил болгарский хан Борис, когда во втор. пол. IX в. временно вывел Болгарскую Церковь из подчинения Константинопольскому патриархату.
(обратно)253
См.: Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии. С. 146; Половой И. Я. О русско-хазарских отношениях в 40-х гг. X века // Записки Одесского археологического общества. Одесса, 1960. Т. 1 (34).
(обратно)254
Вот как, например, согласно Константину Багрянородному, должен был выглядеть зачин императорской грамоты к хазарскому кагану: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа, единого истинного Бога, Константин и Роман, верные в Боге римские императоры, наиблагороднейшему и славнейшему кагану Хазарии» и т. д. Тот же оборот «во имя Отца, Сына и Святого Духа» встречается в рекомендуемых им формулярных обращениях к римскому папе, королям Западной Европы, царю Болгарии, князю Алании.
(обратно)255
Историографический обзор см.: Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. Принятие христианства. М., 1988. С. 137–149.
(обратно)256
Цит. по: Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. С. 139–140, 142.
(обратно)257
Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 117, 119.
(обратно)258
Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. С. 29.
(обратно)259
См.: Брайчевский Ю. В. Когда и как возник Киев. Киев, 1964. С. 126–127.
(обратно)260
Настаивая на том, что «основная масса курганов с ямными погребениями несомненно принадлежала еще язычникам», И. П. Русанова объясняла появление погребений в подкурганных ямах «стремлением отразить идею жилого дома при сооружении могилы» (Русанова И. П. Курганы полян X–XII вв. М., 1966. С. 26). Но как эта идея связана с устойчивой ориентацией умерших головой на запад, исследовательница не пояснила. По мнению В. В. Седова, «славянский обряд ранних трупоположений в подкурганных ямах (IX–X вв.), по-видимому, восходит к ингумациям Черняховской культуры» (Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. М., 1982. С. 112). Предположение совершенно фантастическое, ибо невозможно представить, чтобы культура черняховцев, погибшая в V в. и не имевшая продолжения в славянских древностях VI–VIII вв., вдруг ожила в древнерусских памятниках IX–X вв. К тому же черняховцы ориентировали тела умерших головой на север (см.: Сыманович Э. А. К вопросу о раннечерняховских поселениях культуры полей погребения // Советская археология. 1958. № 4. С. 248).
(обратно)261
В восточнославянском ареале «кресты найдены в 23 погребениях X–XI вв. и одном кладе конца XI в.» (Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии. С. 135). В Киевской земле их находки единичны (см.: Русанова И. П. Курганы полян X–XII вв. С. 26).
(обратно)262
Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии. С. 142.
(обратно)263
См.: Там же. С. 141.
(обратно)264
Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. С. 149.
(обратно)265
Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. С. 145.
(обратно)266
Славяно-русские стяги также имели языческое происхождение. Знамена у рюгенских ругов назывались станицами и были посвящены различным божествам. Станице бога Святовита, отличавшейся величиной и цветом от других знамен, оказывалось такое же почтение, как и самому божеству. Во время сражения не было лучшего способа избежать опасности, как встать под сень этого полотнища. На хоругви лютичей, по свидетельству Титмара Мерзебургского, была изображена богиня. Падение знамени в бою, равно как и любое другое несчастье с ним (Титмар описывает, как однажды знамя лютичей утонуло в реке), считалось дурным предзнаменованием.
(обратно)267
См.: Оболенский Д. Византийское Содружество Наций. Шесть византийских портретов. М., 1998. С. 101–102.
(обратно)268
См.: Ширинский С. С. Археологические параллели к истории христианства на Руси и в Великой Моравии. С. 204.
(обратно)269
Медынцева A.A. Надписи на амфорной керамике X – начала XI в. и проблема происхождения древнерусской письменности // Культура славян и Русь. М, 1998. С. 176–177.
(обратно)270
Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 276.
(обратно)271
Местоположение последней Повесть временных лет указывает не совсем ясно: «иже есть над Ручаем, конец Пасыньце беседы и Козаре». Увязать это известие с реальной топографией древнего Киева до сих пор не удается. А. Л. Никитин видит здесь «бесспорную порчу имеющегося текста, поскольку лексема „беседа" никогда не обозначала в древнерусской письменности „улицы"» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 36). Кажется, были и другие церкви; по крайней мере, остатки одной из них археологам удалось обнаружить (Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. С. 192).
(обратно)272
Имя Константина VII читается в Ипатьевском, Радзивилловском и Академическом списках Повести временных лет. Другие летописные списки, а также различные редакции Проложного жития Ольги и древнерусские хронографы либо совсем не называют имени императора, либо ошибочно указывают Романа I, Романа II и Иоанна Цимисхия («Ивана Чемьского»).
(обратно)273
См., напр.: Левченко М. В. Очерки по истории русско-византийских отношений. М., 1956. С. 217, 229, 231.
(обратно)274
Фризе Хр. Ф. История польской церкви. С. 45.
(обратно)275
Так, в XII в. именитый «варяг» Шимон привел к киевскому князю трехтысячную толпу воинов, слуг и прочей домашней челяди.
(обратно)276
Летописная тема страха Ольги перед язычниками получила своеобразное преломление у О. М. Рапова, который предположил, что Ольга крестилась, дабы избежать страшной участи славянской вдовы – принесения ее в жертву на могиле умершего мужа (см.: Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. С. 156, 161). Однако, категорически утверждая, что «будучи язычницей, она была обязана покончить жизнь самоубийством после смерти мужа», исследователь совершенно упустил из виду указание источников на то, что обычай жертвоприношения жен не был строго обязательным и предполагал добровольное согласие на это самой женщины: 1) «…многие из них [славянских жен] кончину своих мужей почитают собственной смертью и добровольно удушают себя, не считая жизнью существование во вдовстве» («Стратегикон» императора Маврикия, VI в.); 2) «И если умирает главарь [русов], то говорит его семья его девушкам и его отрокам: „Кто из вас умрет вместе с ним?" Говорит кто-либо из них: „Я"… И большинство из тех, кто поступает так, это девушки» (Ибн Фадлан).
(обратно)277
По современному счету дней недели – среда, так как в Византии первым днем недели считалось воскресенье.
(обратно)278
Цит. по: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 222.
(обратно)279
Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 220–310.
(обратно)280
В некоторых новгородских летописях (Новгородская IV и так называемая Новгородская Карамзинская летописи) путешествие Ольги в Царьград и ее крещение там датировано 6466-м (то есть 957/958 сентябрьским) годом.
(обратно)281
Делались попытки найти ее опровержение в самом тексте Константинова обрядника. Были выдвинуты два аргумента: 1) Константин называет Ольгу ее княжеским («языческим») именем («Эльга») вместо крещального – Елена и 2) не говорит прямо о принятии ею крещения. Но сфрагистические и нумизматические материалы конца X – начала XI в. свидетельствуют, что древнерусским князьям «было свойственно употребление княжеского династического имени в качестве официального» (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 274–275). Молчание же Константина о крещении Ольги исчерпывающе объясняется «жанровыми особенностями трактата о церемониях, посвященного сугубо протокольным вопросам дворцовых приемов» (Там же. С. 271). Сам Константин видел свою писательскую задачу в том, чтобы «показать забытые обычаи наших отцов, и, подобно цветам, которые мы собираем на лугах, прибавить их к царской пышности для ее чистого благолепия». Приемы Ольги попали в трактат Константина, видимо, только потому, что это был первый случай в истории византийской дипломатии, когда посольство возглавила женщина. Разумеется, ни жанр книги, ни принципы работы над ней не воспрещали Константину походя упомянуть о крещении «архонтиссы Росии», но и не обязывали его сделать это.
(обратно)282
Житие Василия Великого // Жития святых, на русском языке, изложенные по руководству Четьих-Миней св. Димитрия Ростовского. Кн. 5 (январь). Ч. I. М., 1904 (репринт: Введенская Оптина пустынь, 1993). С. 22. Примеч. 2.
(обратно)283
Эти и нижеследующие подробности представления Ольги императору не упомянуты в рассказе Константина; но вообще порядок приема иноземных послов во дворце Магнавры был именно таков (см.: Литаврин Г. Г. Путешествие русской княгини Ольги в Константинополь. Проблема источников // Византийский временник. Т. 42. М., 1981).
(обратно)284
См.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 299.
(обратно)285
Это единственный крупный праздник в церковном календаре между 9 сентября и 18 октября. Г. Г. Литаврин считает, что Ольга могла быть крещена накануне первого приема, 8 сентября, в день Рождества Пресвятой Богородицы (см.: Литаврин Г. Г. К вопросу об обстоятельствах, месте и времени крещения княгини Ольги // Древнейшие государства на территории СССР: Материалы и исследования, 1985 год. М., 1986. С. 55). Но маловероятно, чтобы Ольгу крестили до того, как состоялся официальный прием и ее представление Константину и Елене – это было бы нарушением дипломатического этикета.
(обратно)286
Довольно распространено мнение, что Ольгино блюдо из собора Святой Софии и есть та самая «золотая чаша, украшенная драгоценными камнями», в которой 9 сентября ей были преподнесены деньги (см.: Оболенский Д. К вопросу о путешествии княгини Ольги в Константинополь в 957 г. // Проблемы изучения культурного наследия. М., 1985. С. 41; Рыбаков Б. А. Мир истории. Начальные века русской истории. С. 115; Сахаров А. Н. Дипломатия княгини Ольги // Вестник истории. 1979. № 10. С. 38). Г. Г. Литаврин резонно возражает на это: «Выдача особо важным персонам даров в чаше была… актом привычного этикета. Чаша уже не возвращалась от получившего ее вместе с деньгами в императорский вестиарий… т. е. чаша не имела ничего общего с ритуальным блюдом, подаренным Ольгой храму Св. Софии» (Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь. С. 203).
(обратно)287
Дискос – священное блюдо, утвержденное на особом подножии, с изображением на нем Предвечного Младенца Иисуса Христа и с вырезанными по его окружности словами: «се Агнец Божий вземляй грехи мира». В разное время литургии дискос знаменует собой то вертеп и ясли, где родился Христос, то гроб, в который положили тело Спасителя (см.: Полный православный богословский энциклопедический словарь. Т. I. СПб., б. г. (репринт: М., 1992). С. 738).
(обратно)288
См.: Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 192–193.
(обратно)289
A.B. Назаренко обратил внимание на то, что, судя по составленному Константином жизнеописанию его деда, Василия I Македонянина, «в представлении императора Русь была достойна архиепископа», ибо именно архиепископом именуется в этом сочинении отправленный на Русь в 60-х гг. IX в. безымянный архиерей (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 300).
(обратно)290
Оболенский Д. Византийское Содружество Наций. С. 102.
(обратно)291
Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 302.
(обратно)292
См.: Аринъон Ж.-П. Международные отношения Киевской Руси в середине X в. и крещение княгини Ольги // Византийский временник. Т. 41. М., 1980. С. 120.
(обратно)293
Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 123.
(обратно)294
В 968 г., на переговорах с послом Оттона I епископом Кремонским Лиутпрандом, ломбардцем по происхождению, василевс Никифор Фока бросил прямо ему в лицо презрительные слова: «Вы не римляне, а лангобарды!»
(обратно)295
В действительности Константин Великий родился в Наиссе (современный Ниш, Югославия). Подлинная причина сделанного для франков исключения заключалась в военной мощи империи Каролингов, с которой Византии волей-неволей приходилось считаться. Сестра самого Константина Багрянородного была замужем за Людовиком Слепым.
(обратно)296
См.: Аринъон Ж.-П. Международные отношения Киевской Руси в середине X в. и крещение княгини Ольги. С. 120.
(обратно)297
Ле Гофф Ж. Цивилизация средневекового Запада. С. 133.
(обратно)298
Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 123.
(обратно)299
β 956 г. воинственный эмир г. Алеппо Сайф-ад-Даула, заклятый враг греков, наголову разбил византийскую армию под командованием Иоанна Цимисхия. Грекам удалось отчасти выправить положение, захватив крепость Арандасу, где они взяли в плен двоюродного брата алеппского эмира Абу аль-Ашаира Ибн Хамдана. В 957 г. воюющие стороны вступили в переговоры по поводу перемирия и обмена пленными. Однако византийцы повели себя коварно, инспирировав покушение на жизнь Сайфа-ад-Даула. Эта попытка покончить с опасным врагом закончилась неудачей, и военные действия возобновились (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 238–239).
(обратно)300
A.B. Назаренко (как и ряд других историков) объясняет их отсутствие на приеме 18 октября тем, что они «были оскорблены (отказом в сватовстве. – С. Ц.) и покинули столицу империи уже после первого приема» (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 302). Однако знание реалий киевско-царьградского маршрута не позволяет предположить, что русы возвращались в Киев мелкими группками, отдельно от торгового каравана.
(обратно)301
Медлить с отъездом не следовало: путь из Константинополя в Киев занимал около шести недель, а ледостав на Нижнем Днепре, как правило, бывает в конце декабря (см.: Рапов О. М. Русская церковь в IX – первой трети XII в. С. 357). Между тем С. А. Высоцкий, исследовав фрески лестничной башни киевского Софийского собора с изображением новогодних празднеств («брумалий», отмененных Романом I и вновь введенных при Константине Багрянородном), связал эти сюжеты с пребыванием Ольги в Константинополе, что послужило поводом для предположений о зимовке русского посольства в византийской столице (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 297–298). Однако в этом вопросе преимущество имеет все же договор 944 г., запрещающий русам оставаться на зиму в Царьграде: «да не имеют власти зимовати у святаго Мамы [подворье русских купцов у церкви Св. Маманта]».
(обратно)302
Оболенский Д. К вопросу о путешествии княгини Ольги в Константинополь в 957 г. С. 40.
(обратно)303
В 955 г. Никифор Фока использовал русов при осаде арабской крепости Ходасы – и это последнее упоминание вспомогательных отрядов русов на византийской службе в правление Константина VII. Следующее сообщение хроник о русских наемниках в византийском войске относится к 960 г.
(обратно)304
«Продолжение Регинона» было написано после 973 г. (см.: Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 268), поэтому упоминание в связи с крещением Ольги имени Романа II, как обоснованно полагает A.B. Назаренко, следует считать «банальным lapsus memoriae», ошибкой памяти хрониста (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 284–287).
(обратно)305
Сообщение Продолжателя Регинона никогда не пользовалось у российских ученых безусловным доверием. Некоторые дореволюционные наши историки отнеслись к нему с большим подозрением прежде всего по той причине, что усмотрели здесь чуть ли не зародыш того направления католической историографии, которое поставило себе целью, по выражению Е. Е. Голубинского, «восхитить нас у греков» (Голубинский Е. Е. История Русской церкви. Изд. 2-е. Т. I. М, 1901 (репринт: М, 1997). С. 81–83). Что касается собственно научных аргументов, то критический огонь велся сразу с нескольких сторон. СМ. Соловьев посчитал Ольгиных послов самозванцами: «Послы обманули, как после оказалось: ясно, что они принадлежали к числу таких варягов, которые по нескольку раз принимали крещение для того только, чтобы получать дары; на этот раз, чтоб получить хороший прием и дары от ревностного к распространению веры Оттона, они объявили себя послами Елены русской и просили епископа и священников для русского народа» {Соловьев СМ. Сочинения. С. 302. Примеч. 217). Случаи притворного обращения в христианство язычников, соблазненных возможностью получить богатые подарки, действительно нередки в средневековой истории. Но так поступали главным образом сами «варварские» вожди, а не их послы. Кроме того, выдать себя за посланцев русской княгини было не так-то просто, ибо, как мы знаем, с 944 г. киевский князь снабжал своих посланцев верительной грамотой. Были попытки объяснить посольство Ольги к Оттону целями, ничего общего с религией не имевшими (см.: Голубинский Е. Е. История Русской церкви. С. 81–83; Макарий, митрополит. История христианства в России. С. 254–260), или целью «может быть, отчасти политической, отчасти религиозной» {Иловайский Д. И. История России. С. 43); Б. Я. Рамм приписал миссионерскую инициативу самому Оттону (см.: Рамм Б. Я. Папство и Русь в X–XV веках. С. 33). Но двигаться в этом направлении – значит искажать точные и ясные строки «Продолжения хроники Регинона», к тому же находящие подтверждение в других немецких источниках, например в Хильдесхаймских анналах, где сказано: «…они [послы Елены] уверяли, что хотят отказаться от языческих обычаев и принять христианскую веру».
Пожалуй, самое оригинальное и сильное возражение против достоверности известия Продолжателя Регинона было выдвинуто Н. М. Карамзиным, который вообще отказался включить его в состав источников по древнерусской истории на том основании, что просьба прислать епископа и священников будто бы исходила от ругов, жителей острова Рюген, не далее как в 956 г. оказавших Оттону I военную поддержку (см.: Карамзин Н. М. История государства Российского. Стб. 110. Примеч. 395). Мнение знаменитого историографа было странным образом проигнорировано, и это дало повод А. Л. Никитину напомнить, что историки не вправе априорно отождествлять «Елену, королеву ругов» с Ольгой, так как «до сих пор никем не доказано, что „руги" Регинона Прюмского тождественны „русинам", а тем более – росам/русам…» (Никитин А. Л. Основания русской истории. С. 217). И это действительно так.
Сообщение Продолжателя Регинона лишено сколько-нибудь ясных географических ориентиров, по которым можно было бы установить местонахождение страны «ругов». Для того чтобы прочертить примерный маршрут Адальберта, A.B. Назаренко привлек краткое известие Жития святого Войтеха (начало XI в.), где сказано, что Адальберт по пути на Русь (согласно Продолжателю Регинона, отправной точкой немецкой миссии был Регенсбург) крестил Войтеха в городе Либице. «Либице, стольный город чешского князя Славника, отца Войтеха, находился несколько восточнее Праги, – уточняет Назаренко. – Значит, Адальберт двигался по… торговому пути Регенсбург – Прага – Краков – Киев» (Древняя Русь в свете зарубежных источников. С. 308). Но на самом деле ситуация сложнее. Обозначенный отрезок пути Адальберта (Регенсбург – Либице) выводит нас всего лишь на распутье, а не указывает на конечную цель его поездки. Дело в том, что Либице и Прага находятся в бассейне верховьев Эльбы, и если оставаться при мнении, что целью Адальберта был все-таки Рюген, то выбранный им маршрут – из Регенсбурга до Праги (с заездом в Либице) и далее вниз по Эльбе к Балтийскому морю – выглядит наиболее удачным из всех возможных, в чем нетрудно удостовериться, взглянув на карту. Между тем сухопутный путь, которым Назаренко отправляет Адальберта в Русскую землю, имеет по крайней мере тот недостаток, что он очень и очень нескор, и остается только гадать, почему Адальберт предпочел воспользоваться именно им, хотя Регенсбург стоит на берегу Дуная и у «епископа Руси» была возможность добраться до Киева более быстрым водным путем, присоединившись где-нибудь на черноморском побережье к торговому каравану русов.
Не лучше обстоит дело и с именем «королевы ругов», которое соотносится не только с Ольгой /Еленой. A.B. Карташев привел любопытное известие, что современницей Ольги была некая Росвита-Елена фон Россов (Hroswitha Helena von Rossow), одна из династических родственниц Оттона I, постригшаяся в монахини. Побывав в Константинополе и выучившись там греческому языку, она затем, как раз в те годы, когда Оттон назначил епископа к «ругам», миссионерствовала на острове Рюген (см.: Карташев A.B. История Русской Церкви. С. 126–127). Отметим, что биография этой Елены почти полностью совпадает с сообщением Продолжателя Регинона: она была в Константинополе и жила среди «ругов».
Кстати, не есть ли Росвита-Елена та самая монахиня Росвита (ум. в 984 г.) из Хандерсхеймской обители (в Брауншвейге, близ Гоцлара), небезызвестная в истории средневековой литературы Запада, от которой осталось несколько сочинений: поэмы духовного содержания (в том числе Vicedominus Theophilus – кажется, наиболее ранняя литературная обработка сюжета о Фаусте и Мефистофеле), первый образчик средневековой драмы в форме религиозной мистерии и два исторических труда – «Поэма о начале и основателях монастыря Хандерсхеймского» и «Панегирик Оттону Великому»? (см.: История средних веков / Сост. М. М. Стасюлевич. СПб.; М, 1999. С. 642–643).
В итоге у нас остается всего три косвенных довода в пользу тождества «Елены, королевы ругов» с Ольгой: 1) королевский титул, плохо вяжущийся с миссионерской деятельностью Елены фон Россов и ее монашеским чином и, наоборот, довольно обычный в средневековой литературе Запада для обозначения древнерусского титула «великий князь»; 2) авторство Жития святого Войтеха – это сочинение принадлежит перу Бруно Кверфуртского, немецкого миссионера, который году в 1008 сам побывал в Киеве, и потому в его устах «Русь», куда направился Адальберт из Либице, скорее всего, означает Русскую землю; 3) сюжет об «испытании вер» в Повести временных лет (под 986 г.), где князю Владимиру приписан такой ответ немецким миссионерам: «идите опять [вспять, назад], яко отцы наши сего не прияли суть», что может быть истолковано как намек на неудачную поездку к Ольге епископа Адальберта. Скептикам все же следует помнить, что, как ни трудно связать сообщение Продолжателя Регинона с Ольгой, доказать противное еще труднее. Поэтому мы вправе использовать этот немецкий источник для реконструкции событий древнерусской истории конца 50-х – начала 60-х гг. X в., хотя и должны сделать оговорку о неизбежной шаткости любых исторических построений, возведенных на его основе.
(обратно)306
В этом письме Агапит II благословляет Оттона на создание Магдебургской митрополии, и в данном контексте, по замечанию A.B. Назаренко, «…так, как…» (ita… quo) следует понимать именно в смысле «…там, где…» (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 294).
(обратно)307
См.: Аринъон Ж.-П. Международные отношения Киевской Руси в середине X в. и крещение княгини Ольги. С. 122, 123.
(обратно)308
Выходец из саксонской (верхнелотарингской) знати, Адальберт, став монахом трирского монастыря Святого Максимина, последовательно занимал должности нотария кельнского архиепископа Викфрида (до 953 г.) и секретаря королевской канцелярии (с 953 по 958 г.).
(обратно)309
В сентябре 959 г. Константин предпринял поездку в один из монастырей Малой Азии и на обратном пути вроде бы подхватил простуду, от которой не смог оправиться (здоровье василевса было подточено многолетним пристрастием к вину). Однако в Константинополе ходили упорные слухи, что супруга Романа II Феофано с согласия мужа поднесла свекру яд. Последующие события показали, что Роман II не питал теплых чувств к своей родне: свою мать, августу Елену, он пытался удалить из дворца, а сестер заточил в монастырь (см.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 16–17).
(обратно)310
Путь из Константинополя до Франкфурта должен был занять около полутора месяцев (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 305).
(обратно)311
См.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 303, 305, 306.
(обратно)312
Время действия в сообщении Макария ошибочно приурочено к правлению императора Иоанна Цимисхия. В таком случае древнерусские сведения о деятельности греческого епископа на Руси могут восходить к XI–XII вв., поскольку упоминание имени Цимисхия в связи с крещением Ольги характерно уже для Новгородской I летописи и древней севернорусской редакции «Проложного жития св. Ольги» (см.: Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 278).
(обратно)313
Розен В. Р. Император Василий Болгаробойца. Извлечения из летописи Яхьи Антиохийского. СПб., 1883. С. 223–224.
(обратно)314
952 г. указан явно ошибочно. Может быть, правильно 962 г.? Впрочем, в современном церковном календаре освящение храма Святой Софии Киевской отмечено 960 г. (См.: Православный календарь на 2004 год. М.: Русскш Хронографъ, 2003. С. 111).
(обратно)315
Данилевский H.H. Древняя Русь глазами современников и потомков (IX–XII вв.). М, 1999. С. 363.
(обратно)316
Там же. С. 361.
(обратно)317
По археологическим наблюдениям, в 960-х гг. древнерусское христианство приобретает местные особенности погребального культа. Значительно расширяется география христианских находок (Киев, Шестовицы, Гнездово). Любопытно, что большинство христианских символов этого времени извлечено из женских погребений (см. Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии. С. 146). Может быть, пример княгини Ольги особенно сильно воздействовал на женскую половину населения Русской земли?
(обратно)318
Конкретное содержание этого термина на Руси по источникам прослеживается плохо. У южных славян «милостником» был тот, кто принадлежал к низшему слою зависимых (служилых) людей. Никоновская летопись называет Малушу княжьей ключницей.
(обратно)319
Поддерживаю предположение В. Н. Татищева, что этот Малко был не уроженцем Любеча на Днепре, а купцом (или дружинником) из поморского Любеча/Любека (см.: Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 340).
(обратно)320
Татищев В.H. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 111.
(обратно)321
Гиляров Ф. А. Предания русской начальной летописи. М., 1978.
(обратно)322
Πчелов Е.В. Генеалогия древнерусских князей IX – начала XI в. С. 141.
(обратно)323
Соловьев СМ. Сочинения. С. 161.
(обратно)324
Похожий пример отстранения от власти наследника-язычника имеется в болгарской истории конца IX в. Хан Борис, креститель Болгарии, на старости лет отошел от дел. Удалившись в монастырь, он передал власть в руки своего старшего сына Владимира. Однако, когда тот попытался восстановить в стране языческие порядки, Борис велел ослепить его и сделал своим наследником другого сына, Симеона.
(обратно)325
Ср., напр.: «А мои ти куряни сведоми кмети [бывалые ратники]:…сами скачють аки серый влцы в поле…»; «по Руской земли прострошася половци, аки пардуже гнездо [выводок гепардов]» (Слово о полку Игореве).
(обратно)326
В некоторых летописных списках окончание этой фразы читается иначе: «и град их и Белу Вежу взя», в связи с чем многие исследователи думают, что Святослав овладел также хазарской столицей – городом Итилем (см., напр.: Артамонов М. И. История хазар. С. 427. Примеч. 9). Но вероятнее всего, что второй союз «и» здесь поставлен ошибочно, поскольку он придает всему сообщению формально-логическую несообразность: о взятии второстепенной крепости на передних рубежах Хазарии упоминается после известия о падении столицы, расположенной внутри страны (это все равно что написать: «в 1812 г. Наполеон захватил Москву и Смоленск»).
(обратно)327
См.: Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 147.
(обратно)328
См.: Ногмов Ш. Б. История адыхейского народа, составленная по преданиям кабардинцев Шора-Бекмурзин-Ногмовым, дополненная предисловием и исправленная сыном его Е. Ш. Б. Ногмовым. Изд. 3-е, с изд. 1861 г. Пятигорск, 1893. С. 63–66.
(обратно)329
В оригинале – «татарский хан». Наслаивание поздних исторических реалий на более ранние – вещь обычная в народных песнях, многочисленные примеры чему, в частности, имеются и в русских былинах. «…После падения Тмутараканского княжества, – замечает по этому поводу Ногмов, – наш народ (кабардинцы. – С. Ц.) не имел с ними (русскими. – С. Ц.) сношений в продолжение с лишком пяти столетий… Могло быть, что имя русских исчезло в памяти народной и было заменено именем татар, которые заняли на западе то место, от которого приходили русские к косогам…» (Ногмов Ш. Б. История адыхейского народа. С. 66). Наименование Святослава татарским ханом между прочим свидетельствует о том, что его поход на Северный Кавказ начался из восточной Таврики.
(обратно)330
Напрашивается аналогия с каспийским походом Степана Разина, из которого безвестный казак Стенька вернулся грозным атаманом Степаном Тимофеевичем.
(обратно)331
Гадло A.B. Восточный поход Святослава (К вопросу о начале Тмутороканского княжения) // Проблемы истории феодальной России: Сб. статей. Л., 1971. С. 61–62.
(обратно)332
Территория расселения вятичей захватывала верховья Дона (см.: Никольская Т. Н. Земля вятичей: К истории населения бассейна верхней и средней Оки в IX–XIII вв. М, 1981. С. 7, 12–13).
(обратно)333
См.: Петру хин В.Я. Начало этнокультурной истории Руси IX–XI веков. Смоленск; М, 1995. С. 103.
(обратно)334
Протевон – звание чиновника городского муниципалитета.
(обратно)335
Лев Диакон принадлежал к тому поколению византийских историографов, которое в своих сочинениях возрождало классическую античную этно– и топонимику. Тавры были индоевропейским народом Северного Причерноморья, с VI в. до н. э. подпавшим под влияние скифов. Античные писатели размещали «тавроскифов» в горном Крыму и низовьях Днепра. В VI в. византийский историк Прокопий Кесарийский еще писал о них как о реально существующем народе. Лев Диакон первый соотнес этноним «тавроскифы» с русами Таврии и Среднего Поднепровья.
(обратно)336
Возражение, будто Святослав не был наемником, а действовал по условию договора 944 г. о военной помощи и, следовательно, эти деньги были подарком, а не платой, отводится показанием Льва Диакона о том, что Калокиру было поручено «распределить» между русами «врученное ему золото».
(обратно)337
См.: Чертков А. Описание войны великого князя Святослава Игоревича против болгар и греков в 967–971 гг. М., 1843. С. 152.
(обратно)338
См.: Литаврин Г. Г. Византия, Болгария, Древняя Русь. С. 89.
(обратно)339
Эту дату называет византийский историк Иоанн Скилица, тогда как Повесть временных лет неверно датирует первый поход Святослава в Болгарию 967 г.
(обратно)340
См.: Дринов М. С. Южные славяне и Византия в X веке. М., 1876. С. 96.
(обратно)341
В Ватиканской рукописи хроники Константина Манассии текст, повествующий о русском нашествии на Болгарию, сопровождает миниатюра, на которой изображены русские воины, гонящие отнятое у болгар стадо быков и баранов. Над миниатюрой надпись болгарского переводчика: «рускыи плен еже на блъгары» (Мутафчиев П. Русско-болгарские отношения при Святославе // Сборник статей по археологии и византиноведению. Т. IV. Прага, 1931. С. 79).
(обратно)342
Никитин A.A. Основания русской истории. С. 224.
(обратно)343
Гиляров Ф. А. Предания русской начальной летописи. С. 301.
(обратно)344
Никитин Α.Λ. Основания русской истории. С. 224–225.
(обратно)345
Характерен пример Л. Н. Гумилева, который в своих трудах превратил Хазарский каганат чуть ли не в средоточие мирового зла (см., напр.: Гумилев Λ.Η. Древняя Русь и Великая степь. М., 1989. С. 139–217).
(обратно)346
Петрухин В. Я. Славяне, варяги и хазары на юге России. С. 117.
(обратно)347
Это опровергает мнение М. И. Артамонова, что целью похода на Волгу было овладение территорией Хазарии и утверждение контроля над торговыми путями со странами Востока (см.: Артамонов М. И. История хазар. С. 427–429). Заметного оживления торговли Руси с Востоком после 969 г. по археологическим материалам не прослеживается.
(обратно)348
См.: Хрущев И. П. О древне-русских исторических повестях и сказаниях: XI–XII столетия. Киев, 1878. С. 116.
(обратно)349
Лилит – коварный, обольстительный и жестокий женский демон в мифологии семитских народов Передней Азии.
(обратно)350
См.: Демин A.C. Художественные миры древнерусской литературы. М, 1993. С. 49–51.
(обратно)351
Якушкин П. И. Путевые письма. С. ИЗ–114.
(обратно)352
В некоторых преданиях Овручского уезда Ольга, восстающая против мужа, носит имя Катерины (Коробка H.H. Сказания об урочищах Овручского уезда и былины о Вольге Святославиче. С. 5). Катерина олицетворяет в былинах неверную жену.
(обратно)353
Демин A.C. Повесть временных лет // Древнерусская литература: Восприятие Запада в XI–XIV вв. М, 1996. С. 112.
(обратно)354
См.: Королев A.C. История междукняжеских отношений на Руси. С. 224.
(обратно)355
См.: Толочко П. П. Древний Киев. Киев, 1983. С. 42.
(обратно)356
См.: Мусин А. Е. Меч и крест: новое религиозное сознание Древней Руси по данным археологии. С. 146.
(обратно)357
См.: Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 111.
(обратно)358
Фроянов И. Я. Начала русской истории. С. 814.
(обратно)359
Гуревич А. Я. Избранные труды. Т. 1. М; СПб., 1999. С. 238.
(обратно)360
На малорослость Иоанна намекает его прозвище Цимисхий – грецизированная форма армянского слова «туфля» (он происходил из армянской знати).
(обратно)361
Как отмечают комментаторы «Истории» Льва Диакона, М. Я. Сюзюмов и С. А. Иванов, «транскрипция этого имени в форме „Сфендославос" позволяет заключить, что в то время в славянском языке сохранялись носовые гласные» (Лев Диакон. История / Пер. М. М. Копыленко; коммент. М. Я. Сюзюмова, С. А. Иванова; отв. ред. Г. Г. Литаврин. М., 1988. С. 188).
(обратно)362
Во второй половине X в. византийская армия комплектовалась в основном из крестьян.
(обратно)363
Тут Лев Диакон заставляет Святослава цитировать Библию (2 Цар., XVI: 7–8).
(обратно)364
Жители Константинополя были совершенно непривычны к военным действиям. Лев Диакон приводит один характерный случай, когда в 967 г. Никифор Фока, дожидавшийся в цирке начала конских состязаний, решил развлечь себя и публику зрелищем военных игр. Он дал приказ воинам сойти на арену и, разделившись, «обнажить мечи и шутя наступать друг на друга, упражняясь таким образом в военном искусстве. Но жители Византия [Кон-
стантинополя] были незнакомы с военным делом. Их ослепил блеск мечей, напугал лязгающий натиск устремившихся друг на друга воинов; пораженные необычным зрелищем, они ринулись из театра и побежали по домам. Вследствие давки и беспорядочного бегства немало их погибло, многие были жалким образом растоптаны и задушены».
(обратно)365
Источником популярных апокалиптических предсказаний о разрушении Константинополя «народом севера» (или «народом рос») является библейская Книга пророчеств Иезекииля, где, в частности, сказано: «…так говорит Господь Бог: вот, Я – на тебя, Гог, князь Роша, Мешеха и Фувала! И поверну тебя, и поведу тебя, и выведу тебя от краев севера…» (Иез., 39: 2), а также следующее место из Откровения Иоанна Богослова: «Когда же окончится тысяча лет, сатана будет освобожден из темницы своей, и выйдет обольщать народы, находящиеся на четырех углах земли, Гога и Магога, и собирать их на брань. Число их как песок морской. И вышли на широту земли, и окружили стан святых и город возлюбленный…» (Откр., 20: 7–8).
(обратно)366
Лев Диакон. История. С. 217.
(обратно)367
Под Македонией Лев Диакон подразумевает Македонскую фему – пограничный с Болгарией округ со столицей в Адрианополе (см.: Дринов М. С. Южные славяне и Византия в X веке. С. 102).
(обратно)368
По правилам византийского военного искусства основная роль в сражении отводилась кавалерии, пехота использовалась в основном для ее защиты. Лев VI в своей «Тактике» считает кавалерийскую армию в 5000– 12 000 человек достаточной для ведения значительных операций. Максимум пехотного контингента он определяет в 24 000 человек.
(обратно)369
Основой боевого построения византийской армии была фаланга тяжеловооруженной пехоты (скутатов); легкая пехота (псилы) располагалась впереди и по бокам фаланги скутатов, кавалерия – на флангах. Пехота сковывала силы противника, давая возможность коннице совершить обход, а в случае необходимости прикрывала ее отступление. Войско строилось в два-три эшелона. Обычная плотность построения конных частей составляла 5 –10 рядов, пехотной фаланги – от 4 до 8 рядов.
(обратно)370
Вступив на престол, Цимисхий, по сообщению Льва Диакона, набрал отряд «отважных и храбрых мужей» (из детей погибших воинов), «назвал их „бессмертными" и приказал находиться при нем». «Бессмертными» они были потому, что число их было всегда неизменно: потери немедленно восполнялись.
(обратно)371
Гибель Иоанна Куркуаса Лев Диакон посчитал Божьей карой за то, что он грабил болгарские церкви, забирая священные сосуды и богатое церковное облачение.
(обратно)372
Этот сын и соправитель эмира Крита Абд-эль-Азиза был захвачен в плен Никифором Фокой в 961 г. и вызвался служить ромеям. Его арабское имя, по-видимому, было Аль-Ну'Ман.
(обратно)373
У Скилицы Анемас наносит Святославу удар мечом «в середину головы».
(обратно)374
Медимн (или сыпучий модий) – 25 литр зерна, то есть 8–10 кг. Два медимна хлеба составляли нормальный воинский рацион на 8–10 дней. «Тактика» Льва VI предписывает действующей армии запасаться продовольствием и фуражом именно на такой срок.
(обратно)375
После имени Святослава в договоре 971 г. стоит имя Свенгельда. Некоторые исследователи считают его неправомерной вставкой на том основании, что Лев Диакон сообщает о гибели «Сфенкела» за два дня до заключения мира. Но договор – это официальный документ, тогда как сочинение Льва Диакона пестрит ошибками, к которым, по всей видимости, следует отнести и сообщение о смерти Свенгельда.
(обратно)376
Перевод М. М. Копыленко. Некоторые детали описания внешности Святослава Львом Диаконом допускают неоднозначное толкование. Так, вместо «безбородый», допустим перевод «с редкой бородой», а «клок волос» может свисать не с одной, а с двух сторон головы. Именно таким – с редкой бородой и двумя косами – предстает Святослав на страницах «Истории» СМ. Соловьева: «Святослав приплыл на место свидания в лодке по Дунаю, причем действовал веслом наравне с другими гребцами. Он был среднего роста, имел плоский нос, глаза голубые, густые брови, мало волос на бороде и длинные, косматые усы. Все волосы на голове были у него выстрижены, кроме одного клока, висевшего по обеим сторонам, что означало его знатное происхождение» (Соловьев СМ. Сочинения. С. 159).
(обратно)377
Внешность Святослава разительным образом нарушала нормы приличия, принятые в Византии, согласно которым ходить наголо обритым пристало разве что шуту или фокуснику. Ромеи коротко стригли волосы только по случаю траура или судебного преследования. Усы, как правило, сбривали, зато отпускали бороды. Носить серьги, не вызывая насмешек, среди мужчин могли только дети и моряки (см.: Лев Диакон. История. С. 214).
(обратно)378
Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 111.
(обратно)379
Соловьев СМ. Сочинения. С. 160.
(обратно)380
Южнее Киева Днепр вскрывается около середины марта (см.: Веселовский К. О климате России. СПб., 1857. С. 164).
(обратно)381
Опять неизбежная дань «всаднической» традиции в изображении Святослава и его «воев».
(обратно)382
Татищев В. Н. Собрание сочинений: В 8 т. Т. I. С. 111.
(обратно)383
Вообще «обычай делать чашу из черепа противника, – отмечает P.C. Липец, – был широко распространен и в исторической действительности, и в эпосе… Стремление подчеркнуть свою победу, воспользоваться посмертно свойствами врага и почитание его храбрости слились воедино в воинских обычаях и военной магии… При этом, так как ценилась голова именно храбрых воинов, т. е. обладающих наиболее нужным в воинской среде качеством, нередко и пить из такой чаши давали только „хорошим воинам"» (Липеи, P.C. Отражение этнокультурных связей Киевской Руси в сказаниях о Святославе Игоревиче (X в.) // Этническая история и фольклор. М., 1977. С. 250–252). Но сообщения Ермолинской летописи (вторая половина XV в.) и летописных сводов 1497 и 1516 гг. о назидательной надписи, будто бы начертанной Курей на пресловутой чаше («во лбе его зделаша чашю и златом оковаша и пьяху из него, написавше округ его: «чюжих ища, своя погуби»), свидетельствуют о легендарности всей истории (ср. с посланием киевлян Святославу из летописной статьи под 968 г.: «ты, княже, чюжея земли ищеши, и блюдеши, а своея ся охабив…»). Для датировки возникновения сказания о чаше небезынтересно, что еще один половецкий хан Куря упоминается в летописи под 1096 г.
(обратно)384
«Равно другаго свещания, бывшаго при Святославе, великом князе русском, и при Свинтелде, писано при Феофиле синкеле…» Синкелл – «пресвитер или монах, живущий при патриархе, как сотрудник ему в управлении и как свидетель его непорочной жизни. Синкеллы имели в древности большое значение, получали титул – протосинкелла и в этом звании были кандидатами на патриаршество» (Полный православный богословский энциклопедический словарь. Т. II. С. 2068).
(обратно)385
Подобно тому как приазовская Черная Булгария называется в арабских источниках Внутренней Булгарией, в отличие от «Внешней» – Волжской Булгарии.
(обратно)386
Правый берег Днепра стал «русским», видимо, из-за того, что он выше левого и, следовательно, именно его, ради удобства и безопасности, русы выбирали для передвижений и стоянок.
(обратно)387
Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. С. 97.
(обратно)388
Там же. С. 98.
(обратно)389
Замену «войска» «землей» наблюдаем в летописной статье под 1152 г., но уже по отношению к половцам: «И поиде Юрьи с сынми своими… також и половци Орьплюеве и Токсобичи и вся Половецкая земля, что их ни есть межи Волгою и Днепром».
(обратно)390
См.: История крестьянства в Европе. В 2-х тт. М., 1985. Т. 1. С. 28.
(обратно)391
Королев A.C. История междукняжеских отношений на Руси. С. 36.
(обратно)392
Черепа славян левобережья Днепра имеют сходство с черепами из погребений салтовской культуры (см.: Алексеев В. П. Антропология Салт1вського могильника // Матер1али з антропологи Украши. Кшв, 1962. С. 88). Целый ряд здешних водных названий указывает на то, что туземным, дославянским населением этих мест были балты и сарматы (см.: Топоров В. Н., Трубачев О. Н. Лингвистический анализ гидронимов Верхнего Поднепровья. М., 1962. С. 229, 230).
(обратно)393
См.: Буров В. А. О происхождении кончанской структуры древнего Новгорода // Археологические источники об общественных отношениях эпохи средневековья: Сб. ст. М., 1988. С. 47–48.
(обратно)394
На практике десятичный принцип военной организации у древних славян был весьма условным и лишь приблизительно соответствовал точному числовому понятию десяти, сотни, тысячи, десяти тысяч («тьмы»). Тысяча
первоначально означала что-то вроде «большое сто». Др. – слав, пълкъ («множество, народ») родственны др.-греч. polis («много») и др. – нем. Volk, folk («толпа, войско»). То же значение было у тьмы – «неисчислимое (темное) множество». Сближение др.-рус. тьма с тюрк, шумен, туман (10 000, 100 000) произошло позднее.
(обратно)395
Паровая система (двух– и трехполье) «могла получить полное и окончательное завершение лишь при наличии озимой ржи» (Кирьянов A.B. История земледелия Новгородской земли X–XV вв. (По археологическим данным) // Материалы и исследования по археологии СССР. 1959. № 65. С. 333). Наиболее ранние находки озимой ржи в восточнославянских землях датируются IX в. Паровое земледелие развивалось преимущественно на старопахотных землях. При расширении пахотных полей по-прежнему применяли подсеку и перелог.
(обратно)396
См.: Тимощук Б. А. Восточнославянская община VI–X вв. н. э. М., 1990. С. 86.
(обратно)397
Там же. С. 27.
(обратно)398
В частности, об этом свидетельствует то, что в IX–XI вв. семьи, живущие в соседних поселениях, продолжали хоронить покойников на общем родовом кладбище (см.: Седов В. В. Сельские поселения центральных районов Смоленской земли (VIII–XV вв.) // Материалы и исследования по археологии СССР. 1960. № 92. С. 17).
(обратно)399
«Отняли, государь, у нас деревеньку… а пашни, государь, в ней пять веревок» (Соловьев СМ. Сочинения. С. 318. Примеч. 376).
(обратно)400
См.: Буров В. А. О происхождении кончанской структуры древнего Новгорода. С. 40.
(обратно)401
У сербов вервником называют родственника. Сходный восточнославянский термин ужик, «сродник», происходит от слова ужъ, помимо прочего также означающего веревку.
(обратно)402
Например, Ливнский конец в Смоленской земле (бассейн р. Волость, притока Днепра) в X в. состоял из одиннадцати селищ (десяти кривичских и одного принадлежавшего вятичам); в соседнем Мошнинском конце насчитывалось девять селищ (см.: Седов В. В. Сельские поселения центральных районов Смоленской земли (VIII–XV вв.). С. 144–147, 151–153). По источникам XII в. известна «Сновская тысяча» – территориально-административное образование на р. Снови, протяженностью около 100 км, где двумя столетиями раньше вполне мог разместиться десяток концов-сотен. «Тьма» стала означать «землю» (княжество) – «Киевская тьма», «Черниговская тьма» и т. д. (см.: Буров В. А. О происхождении кончанской структуры древнего Новгорода. С. 45).
(обратно)403
Слово «староста» не имеет непосредственного отношения к возрасту. Первоначальное значение слова «старый» – «крепко стоящий, твердый, прочный» – отражало общественное достоинство человека. Во многих славянских языках (чешском, словацком, верхне-лужицком и др.) в слово «староста» вложен именно социальный смысл: «управитель», «надзиратель», «глава», «предводитель», «начальник», «общинный старейшина» (см.: Фасмер М. Этимологический словарь. Т. III. С. 747). Наличие у славян десятичного принципа военной, а позже земской организации и засвидетельствованное летописью начальство старост над отрядами земского ополчения делают вероятной этимологию слова «староста» как «старший ста», «предводитель над сотней» – вначале в качестве воинского подразделения, а затем территориально-административного округа.
(обратно)404
Константин Багрянородный («Об управлении империей») противопоставляет «самовластных архонтов» (князей) славян их «старцам-жупанам» (родовым старейшинам).
(обратно)405
См.: История крестьянства в Европе. С. 57.
(обратно)406
См.: Ляпушкин И. И. Славяне Восточной Европы накануне образования Древнерусского государства (VIII – первая половина IX в.): Историко-археологические очерки // Материалы и исследования по археологии СССР. Л., 1968. № 152.
(обратно)407
См.: Фехнер М. В. Заключение: Деревня Северо-Западной и Северо-Восточной Руси X–XIII вв. по археологическим данным // Очерки по истории русской деревни X–XIII вв./Под ред. Б. А. Рыбакова. Труды Государственного Исторического музея. Вып. 43. М., 1967.
(обратно)408
См.: История крестьянства в Европе. С. 325.
(обратно)409
См.: Тимощук Б. А. Восточнославянская община VI–X вв. н. э. С. 30–66.
(обратно)410
См.: Рыбаков Б. А. Мир истории. С. 107.
(обратно)411
Из них до нашего времени сохранилось более 3000.
(обратно)412
Концепция древнерусского города как социального явления родоплеменного общества наиболее плодотворно разработана И. Я. Фрояновым. Ученый пришел к выводу, что «города на Руси… возникают, судя по всему, в определенной социальной и демографической ситуации, когда организация общества становится настолько сложной, что дальнейшая его жизнедеятельность без координирующих центров оказывается невозможной. Именно в насыщенной социальными связями среде происходит кристаллизация городов, являющихся сгустками этих связей. Такой момент наступает на позднем этапе родоплеменного строя, когда образуются крупные племенные и межплеменные объединения, называемые в летописи полянами, древлянами, северянами, кривичами, полочанами и пр. Возникновение подобных племенных союзов неизбежно предполагало появление организации центров, обеспечивающих их существование. Ими и были города» (Фроянов И. Я. Начала русской истории. С. 109).
(обратно)413
См.: Сагайдак М. А. Давньокшвський Подьл: Проблеми топографы, стратиграфп, хронологи. Кшв, 1991. С. 82–84, 88.
(обратно)414
В Угорском найден клад с серебряными арабскими монетами 746–747 гг., но они перемешаны с дирхемами IX и начала X в. (см.: Корзухина Г. Ф. Русские клады IX–XIII вв. М; Л., 1954. С. 83).
(обратно)415
См.: Харламов В. О. Конструктивы! особливосп дерев'яних буд1вель Подолу X–XIII ст. // Археолопчш дослщження стародавнього Киева / Вщп. Ред. П. П. Толочко. Кшв, 1976. С. 54.
(обратно)416
См.: Гупало К. Н. Подол в древнем Киеве. Киев, 1982. С. 20–28.
(обратно)417
См.: Новое в археологии Киева. Киев, 1981.
(обратно)418
См.: Рыбаков Б. А. Стольный город Чернигов и удельный город Вщиж // По следам древних культур. Древняя Русь. М., 1953. С. 81.
(обратно)419
См.: Древняя Русь. Город, замок, село. С. 59.
(обратно)420
Связь княжеского двора или замка с языческим святилищем прослеживается по источникам и подтверждается археологическими исследованиями (см.: Федоров Г. Б. Городище Екимауцы // Краткие сообщения о докладах и полевых исследованиях Института истории материальной культуры. 1953. Вып. 50. С. 116, 117; Федоров-Давыдов Г. А. Болгарское городище-святилище X–XI вв. // Советская археология. 1960. № 4. С. 135).
(обратно)421
Это чувство не угасало в Игоревичах/«Рюриковичах» никогда. В конце XVI в. англичанин Д. Флетчер записал характерную историю о предпоследнем представителе «рода русского» на московском престоле – Иване IV. Однажды грозный царь сделал заказ некоему английскому ювелиру и, передавая ему слиток золота, велел хорошенько следить за его весом. «Русские мои все воры», – посетовал при этом он. Золотых дел мастер в ответ улыбнулся. Царь спросил, чему он смеется. «Ваше величество изволили сказать, что русские все воры, а между тем забыли, что сам русский», – сказал ювелир. Будучи человеком проницательного ума, Иван Васильевич заметил: «Я так и думал, но ты ошибся: я не русский, предки мои германцы». Здесь следует внести ясность в терминологию: «русские» в XVI в. уже означали восточных славян, а вместо «германцы», как у Флетчера, царь конечно же сказал – «немцы». Грозный безоговорочно верил в свое «немецкое» происхождение – от Пруса, мифического брата Октавиана Августа, якобы получившего при разделе Римской империи в удел Пруссию. В сознании людей Московской Руси «немцы», то есть германское и германизированное славянское население южнобалтийского Поморья, заступили место летописной «варяжской руси» – жителей о. Рюген и ободритов/ререгов, к тому времени уже исчезнувших как народ. Историческая память в данном случае подвела Грозного; память генетическая, сохранившая в 25-м поколении «Рюриковичей» острое чувство этнической отчужденности руси от восточных славян, – нет.
(обратно)422
Исследователи давно обратили внимание на «гостя» по имени Борич (или Бирич) в договоре 944 г. Возможно, это тот самый человек, по имени которого получил свое название Боричев взвоз. Если это так, то все «гости», представители Русской земли (помимо Борича, перечислено еще 25 имен), были жителями Киева, поскольку на Бориче купеческий именной перечень заканчивается.
(обратно)423
Ср.: «…дали сыну его Наримонту пригороды Новгородские: Ладогу, и Ореховый городок, и Корелский городок, Корелскую землю, половину
Копорьи в вотчину…» (Воскресенская летопись под 1331 г.). «Пригородами» Киева в X в. были Чернигов, Переяславль, Вышгород, Витичев и другие города Среднего Поднепровья.
(обратно)424
Упоминания о соглашениях Киева с князьями почти целиком относятся к XII в. Князю, забывшему «урядить» свои отношения с городом, бояре напоминали: «…ты ся еси еще с людьми Киеве не укрепил». Но этот порядок не был новшеством. Один случай уговора киевлян с князем (претендентом на киевский стол Игорем Ольговичем) отмечен летописью под 1146 г. Требования горожан, много терпевших при прежнем князе Всеволоде от княжеских городских судей, тиунов, состояли в том, чтобы впредь Игорь судил киевлян княжеским судом, а тиуны назначались по согласованию с вечем. Как видим, киевские люди добивались всего лишь восстановления древнего обычая, возвращения к привычным нормам взаимоотношений городского населения с княжеской властью.
(обратно)425
Этот обычай впервые покачнулся во время ожесточенных распрей Ярославичей. В 1073 г. «изиде Изяслав ис Кыева, Святослав же и Всеволод внидоста в Киев, месяца марта 22, и седоста на столе на Берестовом, преступивши заповедь отню». В местечке Берестово под Киевом со времен Владимира I находился княжий двор.
(обратно)426
См.: Тимощук Б. А. Восточнославянская община VI–X вв. н. э. С. 123.
(обратно)427
Из хроники византийского писателя Феофана известно, что в 812 г. болгарский хан Крум, заключая мирный договор с Византией, также потребовал «ведущих торговлю в каждой из стран снабжать сигиллиями [документами] и печатями, у не имеющих же печатей отнимать принадлежащее им и вносить на казенные счета».
(обратно)428
Этими предметами пользовались для денежных операций. Арабские дирхемы резали, чтобы получить мелкую разменную монету. Например, в одном монетном кладе X в. из Рязанской земли вместе с 15 цельными дирхемами находилось до 900 кусочков, самые мелкие из которых равнялись сороковой части дирхема (см.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 224). Резаными кусками монет рассчитывались на вес.
(обратно)429
Вследствие этого оценки исследователей крайне противоречивы. Погребенных в могилах с оружием относят к «феодализирующейся знати» (Недошивина Н. Г., Фехнер М. В. Погребальный обряд Тимеревского могильника // Советская археология. 1985. № 2. С. ИЗ), «воинам-дружинникам» (Седов В. В. Восточные славяне в VI–XIII вв. С. 255) или полагают, «что меченосцы были воинами-дружинниками, нередко купцами или сборщиками дани, иногда, может быть, привилегированными ремесленниками» (Кирпичников A.M. Древнерусское оружие // Свод археологических источников Ε 1–36 (1). Μ.; Л., 1966. С. 24).
(обратно)430
Фехнер М. В., Янина CA. Весы с арабской надписью из Тимерева // Вопросы древней и средневековой археологии Восточной Европы. М., 1978. С. 184–192.
(обратно)431
Кирша Данилов. Древние российские стихотворения. СПб., 1892. С. 222–223.
(обратно)432
См.: Ширинский С. С. Археологические параллели к истории христианства на Руси и в Великой Моравии. С. 204, 205.
(обратно)433
См.: Рутткаи А. Войско и вооружение в великоморавский период // Великая Моравия и ее историческое и культурное значение. М., 1985. С. 150.
(обратно)434
К. А. Михайлов, ссылаясь на Льва Диакона, пишет, что в одном из сражений под Доростолом Святослав сражался «на коне, посреди пешей фаланги русов, когда его ранил Анемас из свиты императора Цимисхия» (Михайлов К. А. К вопросу о формировании всаднической субкультуры в Древней Руси // Новгород и Новгородская земля. История и археология (Материалы научной конференции. Новгород, 26–28 января 1994 г.). Вып. 8. Новгород, 1994. С. 98). На самом деле это известие принадлежит Скилице – византийскому историку XI в. У современника событий Льва Диакона нет прямого указания на то, что Святослав бился верхом.
(обратно)435
Михайлов К. А. К вопросу о формировании всаднической субкультуры в Древней Руси. С. 99.
(обратно)436
См.: Витт В. О. Лошади пазырыкских курганов // Советская археология. Т. XVI. 1952. С. 186–187.
(обратно)437
Тождество Алогии и Ольги прослеживается и по эпитетам: Алогия из саги – «мудрейшая из жен», летописная Ольга – «мудрейшая всех человек».
(обратно)438
Соловьев СМ. Сочинения. С. 201.
(обратно)439
См.: Рутткаи А. Войско и вооружение в великоморавский период. С. 145.
(обратно)440
См.: Там же. С. 143.
(обратно)441
См.: Ключевский В. О. Подушная подать и отмена холопства в России. Изд. 2-е. СПб., 1918. С. 316; Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. Изд. 10-е. СПб., 1917. С. 97.
(обратно)442
См.: Дьяконов М. А. Очерки общественного и государственного строя Древней Руси. Изд. 4-е. СПб., 1912. С. 75; Пресняков A.C. Княжое право в Древней Руси. С. 230–231.
(обратно)443
Платонов С. Ф. Лекции по русской истории. С. 97–98; Соловьев СМ. Сочинения. С. 316. Примеч. 351.
(обратно)444
От польского летописца Галла Анонима известно, что князь Болеслав Храбрый называл своих дружинников не слугами, не рыцарями, а сынами княжескими. Подобное обращение было обусловлено, конечно, не одним только христианским добросердечием князя, а уходило корнями в давнюю традицию.
(обратно)445
Соловьев СМ. Сочинения. С. 316. Примеч. 346.
(обратно)446
Колесов В. В. Мир человека в слове Древней Руси. Л., 1986. С. 167–168.
(обратно)447
См.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. С. 117.
(обратно)448
Фасмер М. Этимологический словарь. Т. III. С. 172.
(обратно)449
Отрок значит буквально – неговорящий, бессловесный. Слово образовано с помощью отрицательной приставки от- (в значении «не») и корня рок- глагола ректи – говорить, сказать (см.: Преображенский А. Г. Этимологический словарь русского языка. Т. 1–2. М. 1910–1914. Т. I. С. 669).
(обратно)450
Эти слова не следует понимать буквально. Они означают только то, что русы в своей стратегии и тактике не придерживались правил византийских военных трактатов.
(обратно)451
См.: Владимирский-Буданов М. Ф. Обзор истории русского права. Изд. 5-е. Киев, 1907. С. 35 и след.
(обратно)452
По случаю можно вспомнить лермонтовское: «Погиб поэт, невольник чести…»
(обратно)453
Волосы на голове и лице, та или иная их прическа и стрижка отличали свободных и знатных людей от лично зависимых и рабов. У франков, по свидетельству Павла Диакона, тот, кто позволял остричь себе волосы и бороду, подчинялся «отцовской» власти того, кто его остриг. Даже простая передача кому-то своих остриженных волос служила символическим актом перехода из свободного состояния в рабское. Признаком знатности у русов был клок волос за ухом на бритой голове – обычай, очевидно перенятый у кочевых народов Северного Причерноморья. Борода и усы, видимо, приличествовали неродовитым свободным «мужам».
(обратно)454
По известию Титмара Мерзебургского, в 967/968 г. Мешко, сын польского князя Болеслава Храброго, объяснял послам германского императора, что не может выполнить данного им обещания, потому что дружинники его отца «этого не допустят».
(обратно)455
Все дружинники польского князя Болеслава Храброго, каково бы ни было их происхождение и положение, являлись на пир украшенные тяжелыми золотыми кольцами (шейными гривнами).
(обратно)456
Исследователи средневековой ментальности отмечают присущую ей «бессознательную духовность» (Вендина Т. И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. М., 2002. С. 317). П. Сорокин писал о «монолитном и безраздельном господстве этики принципов» в период Средневековья (Сорокин П. А. Социальная и культурная динамика. СПб., 2000. С. 487).
(обратно)457
См.: Вендина Т. И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. С. ИЗ–114.
(обратно)458
См.: Блкрелъд Д.1. Древньорусью пам'ятки Шестовиць Кшв, 1977. С. 35.
(обратно)459
В IX в. мадьяры заключили со своим предводителем Альмошем следующий договор: «Мы избираем тебя в вожди, и куда поведет тебя твоя судьба, туда пойдем и мы за тобою; но что будет приобретено общими нашими силами, то должно быть разделено между всеми нами, смотря по достоинству каждого».
(обратно)460
Гуревич А. Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. М, 1970. С. 66.
(обратно)461
Вендина Т. И. Средневековый человек в зеркале старославянского языка. С. 124–125.
(обратно)462
В варварских обществах подобный взгляд на подарки был повсеместным. Североамериканские индейцы стремились во что бы то ни стало задарить (так сказать, «передарить») своих соперников, даже если эти дарения полностью истощали запасы племени. Зато честь и свобода соперников в этом случае подвергались такому уничижению, которое делало их неопасными. Принятие дара от могущественного конунга и последующая служба ему – постоянный мотив многих скандинавских саг (см.: Гуревич А. Я. Избранные труды. С. 231). Монтень на заре Нового времени все еще считал, что «если давать – удел властвующего и гордого, то принимать – удел подчиненного. Свидетельство тому – выраженный в оскорбительном и глумливом тоне отказ Баязида от присланных ему Тимуром подарков. А те подарки, которые были предложены от имени султана Сулеймана [Сулеймана II] султану Калькутты, породили в последнем столь великую ярость, что он не только решительно от них отказался, заявив, что ни он, ни его предшественники не имели обычая принимать чьи-либо дары, а, напротив, почитали своею обязанностью щедро их раздавать, но и бросил в подземную темницу послов, направленных к нему с упомянутой целью» {Монтень М. Опыты. Избранные произведения в 3 т. Т. 3. М., 1992. С. 218).
(обратно)463
«Видимо, – предполагает И. Н. Данилевский, – до тех пор, пока дань получали под угрозой применения силы, князь не мог считаться ее полноправным владельцем. Он лишь делил совместную собственность между совладельцами», то есть между дружинниками {Данилевский И. Н. Древняя Русь глазами современников и потомков. С. 133).
(обратно)464
Христианские книжники XII–XIII вв. подкрепляли ее также ссылкой на библейский рассказ об иудейском царе Езекии (4 Цар., 18: 20), который похвалился перед ассирийскими послами своими богатствами, – «его же вся взята быша в Вавилон».
(обратно)465
Универсальным платежным средством у славян и русов была ткань. Гельмольд пишет: «У руян [жителей о. Рюген] нет монеты, при покупке товаров они не имеют обычая [прибегать] к металлическим деньгам, но все, что не пожелаешь купить на рынке, можно приобрести за льняное полотно». По сообщению Ибн Русте, «славянский царь» взимал дань со своих подданных платьями: «И если у кого из них есть дочь, то царь берет себе по одному из ее платьев в год, а если сын, то также берет по одному из платьев в год». Само др.-рус. слово платити восходит к слав. poltb «плат, платок» (Назаренко A.B. Древняя Русь на международных путях. С. 110).
(обратно)466
См.: Гуревич А. Я. Проблемы генезиса феодализма в Западной Европе. С. 72.
(обратно)467
Ср. показание Тацита о германских дружинниках: «Время, свободное от войны, они проводят отчасти на охоте, а больше в праздности, еде и сне».
(обратно)468
Леей-Брюлъ Λ. Сверхъестественное в первобытном мышлении. М., 1994. С. 346.
(обратно)469
В Новгородской земле X–XIII вв. «фонд черных земель… предстает перед нами в виде корпоративной собственности веча» {Янин Β.Λ. Новгородская феодальная вотчина. М., 1981. С. 274).
(обратно)470
Фроянов И. Я. Начала русской истории. С. 346.
(обратно)471
См., напр.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 165; Горский A.A. Древнерусская дружина. М., 1989. С. 25.
(обратно)472
Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 374.
(обратно)473
Образец заключения такого договора о «подданстве» встречаем в летописи: Олег «посла к радимичем, рька: „Кому дань даете?" Они же реша: „Козаром". И рече им Олег: „Не дайте козаром, но мне дайте". И вдаша Ольгови по щьлягу, яко же и козаром даяху».
(обратно)474
Кобрин В. Б., Юрганов Α.Λ. Становление деспотического самодержавия в средневековой Руси: К постановке проблемы // История СССР. 1991. № 4. С. 55.
(обратно)475
Романов Б. А. Люди и нравы Древней Руси: Историко-бытовые очерки XI–XIII вв. М, 2002. С. 101.
(обратно)476
Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 462.
(обратно)477
См.: Там же. С. 502.
(обратно)478
См.: Леви-Брюлъ Λ. Сверхъестественное в первобытном мышлении. С. 346.
(обратно)479
Тимощук Б. А. Восточнославянская община VI–X вв. н. э. С. 121.
(обратно)480
См.: Зеленин Д. К. О происхождении северновеликорусов Великого Новгорода // Институт языкознания: Доклады и сообщения. VI. М., 1954.
(обратно)481
По наблюдениям Е. А. Рыдзевской, топонимические названия, производные от смерд, «отличаются большим разнообразием форм: простейшие из них Смерди, Смерда, Smiord (название ручья в районе Витебска и польском документе XVI в.). Далее – наиболее простые производные, как Смердов, Смердово, Смердий, и, наконец, – такие формы, как Смердовичи, Смердомка, Смердомля, Смердынь, Смерделицы и мн. др.» (Рыдзевская Е. А. Слово «смерд» в топонимике // Проблемы источниковедения. Сб. 2. М.; Л., 1936. С. 13). И. Я. Фроянов замечает, что если бы термин «смерд» обозначал крестьян в целом, то подобные названия не могли бы появиться: «Только определенная локальность смердов вызвала потребность привязать их к тому или иному пункту» (Фроянов И. Я. Начала русской истории. С. 447).
(обратно)482
Мавродин В. В. Образование Древнерусского государства и формирование древнерусской народности. М., 1971. С. 68–70.
(обратно)483
Ср. с летописными известиями: «Имаху дань варязи из заморья на чюди и на словенах, на мери и на веси, кривичех. А козари имаху на полянех, и на северех, и на вятичех, имаху по беле и веверице от дыма»; «Поча Олег воевати деревляны, и примучив их, имаше на них дань по черне куне» и т. д.
(обратно)484
В Повести временных лет имеется сходное выражение «вся русь» (в легенде о призвании Рюрика: «И избрашася 3 братья с роды своими, пояша по собе всю русь», и в договорах русов с греками). Новгородская I летопись заменяет «всю русь» на «дружина многа».
(обратно)485
Вероятно, князь с дружиной передвигались по установившимся путям на санях (вспомним «Ольгины сани», хранившиеся в Пскове).
(обратно)486
Греческое слово пактон имеет двоякое значение договора и дани (см.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 316. Примеч. 18 к гл. 9). Судя по тому, что город Витичев назван Константином в этой же главе (9-й) «крепостью-пактиотом росов», император придавал термину «пактиот» преимущественно значение «союзник», а не «данник». Правда, в другом месте (гл. 37) земли угличей, древлян, ледзян и «прочих славян» именуются у него «подплатежными стране Росии местностями». Но «подплатежность» в данном случае – это состояние политической зависимости, а не самый факт выплаты дани. Обычай полюдья не имел аналогии в византийской политической практике. Зависимые от Византии земли и народы в знак своего подчинения вносили в имперскую казну ежегодную подать. Поэтому и политическую зависимость «внешней Росии» от Киева Константин выразил через отношения «платежа».
(обратно)487
См.: Рыбаков Б. А. Мир истории. С. 75, 76.
(обратно)488
Фроянов И. Я. Рабство и данничество у восточных славян. С. 483.
(обратно)489
См.: Меи, А. Мусульманский Ренессанс. М., 1973. С. 140.
(обратно)490
Вид, устройство и грузоподъемность древнерусских морских ладей IX–X вв. изучены недостаточно. Ни письменные источники, ни археологические материалы не позволяют сделать подробное их описание. Две полностью сохранившиеся славянские лодки-однодеревки (8,33 и 9,8 м длиной), вытянутой обтекаемой формы, быстроходные и маневренные, были обнаружены в Микульчице (Чехия) (см.: Сорокин П. Е. О некоторых тактических приемах борьбы на воде в Древней Руси // Раннесредневековые древности Северной Руси и ее соседей. СПб., 1999. С. 211). Но это, очевидно, речные суда. В «Тактике» Льва VI Мудрого (890-е гг.) говорится, что «северные скифы» используют «более быстроходные, легкие и меньшие по размерам» суда, чем арабы, «потому что, спускаясь к Черному морю по течению рек, они не могут использовать более крупные суда». Г. В. Вернадский предположил, что древнерусская морская ладья была схожа по типу с казацкой морской чайкой. Для этого судна ствол дерева служил лишь основанием, на котором из тяжелых дубовых досок воздвигалась сама лодка – борта, нос, корма и т. д. Длина сорокавесельной чайки достигала двадцати метров, высота мачты – почти семи метров (см.: Вернадский Г. В. Киевская Русь. С. 38–39).
(обратно)491
См.: Толочко П. П. Киевская земля // Древнерусские княжества X–XIII вв. М., 1975. С. 26.
(обратно)492
См.: Литаврин Г. Г. Древняя Русь, Болгария и Византия в IX–X вв. С. 63–68.
(обратно)493
См.: Литаврин Г. Г. О юридическом статусе древних русов в Византии в X столетии. С. 78–82.
(обратно)494
См.: Вернадский Г. В. Киевская Русь. С. 39.
(обратно)495
Сажень = 2,1336 м.
(обратно)496
Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 171.
(обратно)497
Здесь обнаружено древнерусское поселение X–XI вв., арабские монеты, а с днепровского дна подняты четыре «франкских» меча и один клинок без рукояти (см.: Кирпичников A.M. Древнерусское оружие. С. 29, 48–49, 78; Сокулъский Α.Λ. Раскопки славянского поселения на острове Хортица // Археологические открытия, 1976 г. М., 1977. С. 373–374). Своим христианским именем остров, скорее всего, обязан не русским христианам, а херсонесцам (см.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 327. Примеч. 51). Константин Багрянородный засвидетельствовал, что они совершали торговые поездки на Русь, следовательно, поднимались по Днепру гораздо выше Хортицы. Древнерусское название Хортицы даже в более позднюю, христианскую эпоху было Варяжский остров (см.: Воскресенская летопись под 1223 г.).
(обратно)498
См.: Иванов В.В, Топоров В. И. Исследования в области славянских древностей. М, 1974. С. 31–32.
(обратно)499
См.: Каргер М. К. Древний Киев. М; Л., 1958. Т. 1. С. 159–160; Ивакин Г. Ю. Священный дуб языческих славян // Советская этнография. 1979. № 2. С. 106–115.
(обратно)500
См.: Константин Багрянородный. Об управлении империей. С. 328. Примеч. 52.
(обратно)501
Среднее из трех наиболее крупных гирл Дуная (современное Сулинское гирло).
(обратно)502
См.: История на България. София, 1981. Т. 2. С. 349–350.
(обратно)503
См.: Кропоткин В. В. Экономические связи Восточной Европы в I тысячелетии нашей эры. М., 1967. С. 117.
(обратно)504
См.: Янин Β.Λ., Рыбина Е. А., Хорошев A.C., Гайдуков П. Г., Сорокин А. Н. Археологические исследования в Людином конце Новгорода в 1993 г. (Троицкий раскоп) // Новгород и Новгородская земля. История и археология. Вып. 8. Новгород, 1994. С. 7.
(обратно)505
Дубов И. В. Новые источники по истории Древней Руси. Л., 1990. С. 40, 54–55.
(обратно)506
См.: Даркевич В. П. К истории торговых связей Древней Руси // Краткие сообщения Института археологии, 1974. Вып. 138. С. 93 –103.
(обратно)507
См.: Даркевич В. П. Международные связи // Древняя Русь. Город, замок, село. М, 1985. С. 394; Каргер М. К. Древний Киев. С. 161, 210–211.
(обратно)508
На редкость вина в Древней Руси указывает между прочим археология: в культурных слоях Киева X в. найдена всего одна византийская ам-
фора (см.: Франклин С, Шепард Д. Начало Руси: 750–1200. СПб., 2000. С. 150).
(обратно)509
См.: Фехнер М. В. Шелковые ткани как источник для изучения экономических связей Древней Руси // История и культура Восточной Европы по археологическим данным. М., 1971. С. 223.
(обратно)510
См.: Литаврин Г. Г. Как жили византийцы. М., 1974. С. 158–159.
(обратно)511
«Торговая» теория происхождения древнерусской государственности была предложена В. О. Ключевским (см.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. С. 254–255).
(обратно)512
Цит. по: Шмурло Е. Ф. Курс русской истории. С. 397.
(обратно)513
См.: Франклин С, Шепард Д. Начало Руси. С. 192.
(обратно)514
Описанное Ибн Фадланом плавание русов на Волгу произошло в начале правления Олега П. «Купцы ар-рус», скорее всего, принадлежали ко двору «светлого князя», однако русская торговля с Поволжьем во времена Игоря, несомненно, осуществлялась подобным же образом.
(обратно)515
См.: Фомин A.B. Древнерусские денежно-монетные рынки в 70– 80-х годах X в. // Древнейшие государства Восточной Европы. М., 1995. С. 74.
(обратно)516
См.: История крестьянства в Европе. С. 43.
(обратно)517
«По сути своей охота в сознании язычников представляла собой своеобразный сакральный акт, сопровождаемый жертвоприношением, а преследование зверя по следу представлялось как стремление к Высшему Началу…» (Кобищанов Ю. М. Полюдье: явление отечественной и всемирной истории цивилизации. М., 1995. С. 47).
(обратно)518
Былины Пудожского края. Петрозаводск, 1941. № 8.
(обратно)519
См.: История крестьянства в Европе. С. 47.
(обратно)520
См.: Рыбаков Б. А. Торговля и торговые пути // История культуры Древней Руси: Домонгольский период / Под ред. Н. И. Воронина и др. М; Л., 1948. Вып. 1. С. 351.
(обратно)521
Своеобразие закона русского было замечено еще В. О. Ключевским, который писал: «Русь, торговавшая с Византией, была у себя дома господствующим классом, который обособлялся от туземного славянства сначала иноплеменным происхождением, а потом, ославянившись, сословными привилегиями. Древнейшие русские письменные памятники воспроизводят преимущественно право этой привилегированной Руси и только отчасти, по соприкосновению, туземный, народный правовой обычай, которого нельзя смешивать с этим правом… Итак, в законе русском, насколько он служил источником для Русской Правды, надобно видеть не первобытный юридический обычай восточных славян, а право городовой Руси, сложившееся из довольно разнообразных элементов в IX–XI вв.» (Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 170, 228–229). Здесь все верно, за исключением слова «городовой»: историк поторопился представить русъ X в. городским сословием. Но источники того времени вкладывают в слово русъ если и не исключительно, то, во всяком случае, преимущественно этнографический смысл. В договорах 911 и 944 гг. русин противополагается греку, а в Русской Правде – словенину. Летопись помнит, что поляне/русь как племя выделялись среди других восточнославянских племен своим «обычаем» и «законом отец своих». Наконец, примем во внимание, что во второй половине XI в. Ярославичи распространили сферу действия Русской Правды на восточнославянские земли, лежавшие за пределами Русской земли в старинном (узком) значении этого термина.
(обратно)522
Никитин A.A. Основания русской истории. С. 319.
(обратно)523
Верное понимание этой статьи напрямую зависит от правильной расстановки в ней знаков препинания. В предложенной мною редакции статья делится на три части: «1) Убьеть муж мужа, то мьстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына, или братучаду, любо сестрину сынови;
2) аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову, аще ли [если это] будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник;
3) аще изгои будеть, любо Словении, то 40 гривен положити за нь [него]». Но многие исследователи читают ее по-другому: «1) Убьеть муж мужа, то мьстить брату брата, или сынови отца, любо отцю сына, или братучаду, любо сестрину сынови; аще не будеть кто мьстя, то 40 гривен за голову; 2) аще ли будеть русин, любо гридин, любо купчина, любо ябетник, любо мечник, аще изгои будеть, любо Словении, то 40 гривен положити за нь». Расхождение, таким образом, заключается в том, что: 1) статья делится не на три, а на две части; 2) требование «40 гривен за голову» связывается с «мужем», а не с «русином» и следующими за ним социальными категориями лиц; 3) изгой и Словении причисляются к этому ряду лиц, убийство которых возмещается одним денежным штрафом, без кровомщенья. Но ведь тогда все они противопоставляются означенному убитому «мужу», который немедленно превращается в этносоциальную загадку: в самом деле, он не должен быть ни русином, ни славянином, ни дружинником, ни купцом, ни княжим слугой (ябетником и мечником), ни изгоем. О ком же в таком случае идет речь? Остается только предположить, что под «мужем» скрывается финский крестьянин. Трехчастное деление статьи позволяет избежать этого абсурда.
(обратно)524
См.: Эклога. Византийский законодательный свод VIII в. М., 1965. С. 69.
(обратно)525
Основными источниками для изучения закона русского служат известия иностранных (главным образом арабских) писателей, договоры руси с греками и ст. 1–18 краткой редакции Русской Правды (см.: Свердлов М. Б. От Закона Русского к Русской Правде. М., 1988. С. 4 и след.).
(обратно)526
Безглагольная конструкция некоторых фраз Русской Правды (напр., ст. 8 краткой редакции: «а в усе 12 гривне, а в бороде 12 гривне») характерна именно для устной речи (см.: Ларин Б. А. Лекции по истории русского литературного языка (X – середина XVIII в.). М., 1975. С. 93).
(обратно)527
По свидетельству Тацита, все, что закон взимал с преступника у древних германцев, поступало в распоряжение вождя и племенного собрания.
(обратно)528
См.: Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 246.
(обратно)529
Сага об Олаве Трюггвасоне приписывает славянам обычай казни убийцы. Рассказывается, что во время пребывания мальчика Олава в Новгороде некий Клеркон убил его воспитателя. В отместку Олав поразил убийцу мечом прямо на новгородском торгу. Затем ему пришлось искать убежища в доме княгини, ибо «в Холъмгарде [Новгороде] был такой великий мир, что по законам следовало убить всякого, кто убьет неосужденного человека; бросились все люди по обычаю своему и закону искать, куда скрылся мальчик. Говорили, что он во дворе княгини и что там отряд людей в полном вооружении; тогда сказали конунгу [князю Владимиру]. Он пошел туда со своей дружиной и не хотел, чтобы они дрались; он устроил мир, а затем соглашение; назначил конунг виру, и княгиня заплатила». Но, говоря об «обычае и законе» новгородцев, сага на самом деле воспроизводит скандинавский правовой обычай. Так, закон норвежского короля Олава Святого (1014–1028) гласит: «…кто бы ни убил человека без причины, он должен быть лишен мира и собственности, и где бы он ни был обнаружен, его следует считать вне закона, от него никакое возмещение не может быть принято ни королем, ни родственниками». Зато в описании действий «конунга» Владимира историческая правда полностью соблюдена. Чужеземец Клеркон был в Новгороде изгоем, почему Владимир и обязал княгиню, взявшую под свою опеку Олава, заплатить продажу: «аще [убитый будет] изгои… то 40 гривен положити за нь», как того требует статья 1 краткой редакции Русской Правды.
(обратно)530
Предание о мести Ольги «древлянам» содержит еще одну, по-видимому универсальную для всего раннесредневекового общества, формулу отказа от мести: «уже мне мужа своего не кресити [не воскресить]», которая почти дословно воспроизведена в «Песне о Роланде»: «Roland est mort. Jamais vous ne le revenez…» («Роланд мертв. Вам уже не воскресить его…») Сторонники предателя Ганелона дважды приводят этот довод во время судебного разбирательства, добиваясь от своих противников его признания, каковое, вероятно, освободило бы Ганелона от ответственности (см.: Гребенщиков В. «Деньница предъ солнцемь» (Вещая Ольга). С. 62).
(обратно)531
Герой одной саги, отец убитого юноши, выразил свое отвращение к откупу в следующих словах: «Я не хочу носить моего убитого сына в денежном кошельке» (Соловьев СМ. Сочинения. С. 229).
(обратно)532
Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. С. 171–172.
(обратно)533
«Это слово, – полагал В. О. Ключевский, – всего вероятнее, надо производить не от „искать", а от древнерусского „исто". „Исто" – любопытное слово в истории нашего языка; я не умею объяснить этимологически происхождение значения этого слова, каким оно является, например, в Святославовом сборнике XI в.: „исто" – во множ. „истеса" – почки, а также testicula (мошонка. – С. Ц.), потом „исто" – капитал, позже – истина;
отсюда истовый, или истинный – настоящий, коренной, капитал; „да увемы истовааго Бога" – в Святославовом сборнике 1073 г.; „Дух истинный"… – „Дух истовый". Итак, „исто" – капитал, истец – владелец капитала, а потом – человек, имеющий притязание на известный капитал, следовательно, как тот, кто отстаивает капитал, подвергшийся спору со стороны, так и тот, кто ищет этого капитала; отсюда выражение „обои истцы". С таким двояким значением слово „истец" является уже в Русской Правде; там истец значит и тот, кто ищет на другом, и ответчик» (Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. VI. С. 170).
(обратно)534
О божьем суде у западных и южных славян источники сообщают следующие подробности. В средневековой Чехии «подсудимый обязан был простоять известное время на раскаленном железе либо держать на нем два пальца до тех пор, пока совершит предписанную присягу. У сербов обвиненный должен был опустить руку в раскаленный котел либо, выхватив железо из огня при дверях храма, отнести его к алтарю. Подвергавшийся испытанию водою должен был сделать несколько шагов в глубину реки; если он при этом робел и мешался, то проигрывал дело. Здесь начало пытки» (Соловьев СМ. Сочинения. С. 231).
(обратно)535
Полное название этого сочинения звучит так: «Слово святого Григория (Богословца) изобретено в толцех о том, како първое погани суще языци кланялися идолом и требы им клали; то и ныне творят».
(обратно)536
См.: Ветухов А. Заговоры, заклинания, обереги и другие виды народного врачевания, основанные на вере в силу слова // Русский филологический вестник. СПб., 1902. Вып. 1/2. С. 188.
(обратно)537
Рыбаков Б. А. Язычество древних славян. М., 1994. С. 450.
(обратно)538
См.: История Древнего Востока. Зарождение древнейших классовых обществ и первые очаги рабовладельческой цивилизации. М., 1988. Ч. 2. С. 153.
(обратно)539
Как отмечает В. Н. Топоров, в перечне богов, поставленных князем Владимиром в Киеве «вне двора теремного» («Перуна… и Хърса, Дажьбога, и Стрибога и Симаргла, и Мокошь»), «имена Хорса и Дажьбога… единственные среди всех соединены (или разъединены) «нулевым» способом: между ними нет ни союза и ни точки» (Топоров В. Н. Святость и святые в русской духовной культуре. М., 1995. С. 526).
(обратно)540
H.M. Гальковский считал Макошь общеславянским божеством. Чехи, по его словам, «почитали Мокошь божеством дождя и сырости, и к нему прибегали с молитвами и жертвоприношениями во время большой засухи» (Гальковский Н. М. Борьба христианства с остатками язычества в древней Руси. М., 1913. Т. 1. С. 33). Но чех Л. Нидерле указал только некоторые топонимические признаки Макоши в Польше (объясняя их русским влиянием) и добавил, что «нигде более она не известна» (Нидерле Л. Славянские древности. Т. I–IV. М, 1956. Т. П. С. 122).
(обратно)541
См.: Рыбаков Б. А. Язычество древних славян. С. 608.
(обратно)542
См.: Топоров В.H. Боги древних славян // Очерки истории культуры славян. М, 1996. С. 169, 173–174.
(обратно)543
Подобное представление о душе сохранялось еще многие столетия после крещения Руси. Когда в 1533 г. умирал московский государь Василий III (отец Ивана Грозного), окружающие увидели, как с последним вздохом «дух его отошед, аки дымец малый». То есть они успели заметить некое облачко, отлетевшее от уст умирающего Василия. Им не померещилось – просто москвичи XVI в. все еще были уверены, что так оно и должно быть.
(обратно)544
Крада – погребальный костер, «громада дров велия», как перевел этот термин переяславско-залесский летописец начала XIII в.
(обратно)545
См.: Шмурло Е. Ф. Курс русской истории. С. 89–90.
(обратно)546
Обычай похищения девиц сохранился в России до XIX в. В Витебской губернии молодые парни и девицы из раскольничьих семей, заранее сговорившиеся о брачном союзе, на Масленице собирались в питейный дом на обрядное гулянье – кирмаш. Оттуда жених с невестой, севши в сани, отправлялись в лес к заветному дубу и объезжали его три раза – на этом обряд венчания заканчивался. В Люценском уезде пары с той же целью трижды объезжали огромное озеро. На древность этого обряда указывает известие о Степане Разине, который на Дону венчал пары, водя их вокруг деревьев, а также слова митрополита Кирилла (XIII в.): «В пределах новгородских невесты водят к воде и ныне не велим тому тако быти или то проклинати повелеваем».
(обратно)547
«От этих двух форм брака, хождения жениха и привода невесты, идут, по-видимому, выражения брать замуж и выдавать замуж…» (Ключевский В. О. Сочинения: В 9 т. Т. I. С. 136).
(обратно)
Комментарии к книге «Русская земля. Между язычеством и христианством. От князя Игоря до сына его Святослава», Сергей Эдуардович Цветков
Всего 0 комментариев