Отто Лацис ТЕРМИДОР СЧИТАТЬ БРЮМЕРОМ…
ИСТОРИЯ ОДНОЙ ПОПРАВКИ
Что именно в дискуссиях прошлых десятилетий породило всеобщую тоску по культуре спора? Политические ярлыки вместо аргументов, крепкие слова вместо фактов, публичное доносительство в булгаринском духе, спор на уничтожение людей вместо развенчивания ложных идей, требование служебных, а то и судебных расправ — все это было в чести, и не дай бог, чтобы повторилось такое время. У иных авторов и ныне прорывается «старая добрая» манера — что поделаешь, нелегко избавиться от привычки всей жизни. Но, в общем, сегодня разносный стиль не в моде: редакторы знают, что он скорее отвращает читателей, чем привлекает. Место грубой брани занимают более современные приемы.
Один автор недавно попытался создать впечатление, будто «Новый мир» Твардовского и «Новый мир», печатавший «мемуары» Брежнева, — это чуть ли не одно и то же. Скажете, слишком примитивно, не поверят? Но больше половины нынешних подписчиков «Нового мира» не выписывали этот журнал еще два года назад, а подписчики «Нового мира» Твардовского едва ли составляют десять процентов нынешних. Да и не к читателям «Нового мира» обращено это сочинение. Кто–нибудь поверит.
Несколько публицистов, словно сговорившись, принялись твердить день за днем, будто нынешние лидеры экономической науки были советниками властей застойного времени — они–де и повинны в наших бедах. Любой серьезный экономист знает, что советниками были совсем другие, да и не слушали в те времена ученых советников. Но большинство читателей, чей интерес к политике и экономике разбудила лишь перестройка, лет пять назад и не слыхивали таких имен. Они могут поверить, что нынешнее положение в академической иерархии досталось этим ученым еще в застойное время.
Вместо громких разносов пришло хладнокровное вранье. Вот я и задумался: если один автор вежливо распространяет недостоверную информацию, а другой грубо называет это враньем — кто из них заслуживает модного упрека в недостаточной культуре дискуссии? И позволительно ли, отвечая на вранье, хоть как–нибудь выказывать те эмоции, которых оно заслуживает?
Не забудем и обстановку, в какой встают перед нами эти вопросы. Еще не подсчитаны — для начала хотя бы с точностью до миллионов — жертвы беззаконий. Еще не всем реабилитированным или их семьям возвращены полностью их законные права. Еще не все беззаконно наказанные реабилитированы, и немалая работа предстоит комиссии Политбюро. Еще не все архивы открыты для свободного исследования, да и не забудем, что открыть архивы совсем не то, что открыть вещевой склад: на поиски ценностей в архиве нужны годы и годы. Еще не написан хотя бы один правдивый учебник по истории партии после череды неправдивых. Еще едва начато издание трудов запрещенных прежде мыслителей, едва начал приоткрываться народу целый пласт украденной у него духовной жизни. Еще не установлен ни один памятник жертвам репрессий.
После десятилетий дезинформации нужны, во всяком случае, годы восстановления и восприятия правдивой информации. Но и это — только начало. Узнать утаенные факты истории — это даже не полдела. Гораздо важнее и сложнее — осмыслить новые факты. Именно перед этой задачей отступила первая волна критики сталинщины после XX съезда. Именно к вопросам, впервые поставленным более тридцати лет назад, пришлось нам вернуться сегодня. И уже при первых шагах воссоздания подлинной истории слышны призывы остановиться якобы во имя спасения наших идеалов и принципов. Под флагом призывов к достоверности требуют установить «берега гласности». Сами при этом ни минуты не заботятся о достоверности. Тем не менее велика ответственность тех критиков сталинизма, которые действительно допускают небрежность в обращении с исторической правдой. Есть ли примеры тому?
Начнем с поправки, появившейся в первом номере журнала «Наука и жизнь» за 1989 год, по поводу публикации большой, на четыре номера, работы Александра Ципко. Вот полный текст поправки: «В № 11 1988 г., в статье «Истоки сталинизма», вместо слова «термидор» везде следует читать «брюмер». «Опечатка» редкого масштаба: спутать брюмер с термидором во Франции — примерно то же, что спутать, скажем, октябрь семнадцатого с манифестом семнадцатого октября в России. Ведь переворот 18 брюмера сверг ту власть, которую утвердил термидор. Характер ошибки таков, что механическая замена одного слова другим просто невозможна: смысл должен был измениться в корне. Что же это за текст, в котором говорилось «термидор», а теперь «во всех случаях» следует читать «брюмер»? Вот для примера абзац из статьи А. Ципко:
«Складывается ощущение, что многие пищущие о Сталине и о тридцатых годах начисто утратили здравый смысл, чувство реальности. Иначе как можно было додуматься до модной ныне мысли о термидоре Сталина, о его контрреволюционном перевороте в конце двадцатых годов? О том, что история и идеология, рожденные в октябре 1917 года, умерли в 1929 году, что «великий перелом» этих лет был возвратом к дореволюционной России».
С этим можно согласиться. Сталин действительно не совершал классического контрреволюционного переворота. Хотя сталинщина убила больше революционеров, чем любой термидор, все же сталинизм не термидорианство, это новое и более сложное явление, его не определить посредством старых ярлыков. Это настолько очевидно, что при такой констатации А. Ципко был вправе пренебречь доказательствами — что он и сделал. Но поправка в корне меняет суть дела. Теперь опровергается не термидорианство, а бонапартизм Сталина. Не открытая расправа контрреволюционеров с революционерами, а присвоение побед революции одним человеком в целях установления личной власти. Выходит, А. Ципко полагает, что Сталин ничего подобного не делал? Но справедливость такой точки зрения по меньшей мере не очевидна. Тут уж доказательства необходимы. Конечно, Сталин не прямое повторение Бонапарта, но элементы бонапартизма в его политике просматриваются довольно легко. Отделаться бездоказательным отрицанием здесь нельзя. Что ж, автору повезло, он обнаружил ошибку, когда в журнале прошли только две части статьи из четырех, вместе с поправкой можно было уточнить концепцию, дать недостающие доказательства… Не ищите: не дал. Даже не упомянул о поправке в завершающих частях статьи, будто ничего и не случилось.
Математик не может, увидев ошибку в решении задачи, сменить плюс на минус, не меняя ничего другого: должен измениться и ответ. Историк пока может. Вот такая «культура» дискуссии тревожит больше, чем непарламентские выражения. Конечно, поправка — частный эпизод. Он выдает лишь то, что выдает арбузная корка, на которой поскользнется не всякий, а только тот, кто спешит. Куда же спешил автор?
Я не ставлю перед собой задачу обсудить все идеи, в том числе весьма интересные, высказанные в статье А. Ципко: тут потребовался бы разговор долгий, скорее всего неподъемный для публикации в литературно–художественном журнале. Статья А. Ципко полезна уже тем, что стимулирует такой разговор. Но не могу пройти мимо тех утверждений, которые способны скомпрометировать и самую верную концепцию.
А. Ципко начинает с правильной, в общем, на мой взгляд, постановки вопроса «о доктринальных причинах наших неудач в социалистическом строительстве». Действительно, нельзя понять причины деформации революционной доктрины, не присмотревшись более пристально к самой доктрине, как нельзя познать болезнь, не исследовав, какие сбои в генетической программе здоровой клетки делают ее уязвимой для злокачественного перерождения.
Мысль понятная, хотя вряд ли она высказана впервые именно в статье А. Ципко. В сущности, так подходил к проблеме уже Ф. М. Достоевский («Бесы»), да и он, пожалуй, не был первым. В наше время весьма удачную, на мой взгляд, методологию подобного исследования революционной доктрины (как и почему могут возобладать либо здоровые начала, либо больные) предложил Г. Водолазов. Можно только пожалеть, что его книга «От Чернышевского к Плеханову», бог весть каким чудом изданная в Москве еще в шестидесятые годы (правда, ничтожным тиражом), выпала из научного оборота в наши дни — именно сейчас она очень ко двору.
Увы, создается впечатление, что А. Ципко больше озабочен не поисками дальних предшественников, а избавлением от ближних. На первых же страницах он сообщает читателю, что никто из касавшихся этой темы до него не проявил достаточной смелости мысли и интереса к «первоначальному плану» социалистического строительства: «Я прочитал под этим углом зрения немало статей, и прежде всего работы О. Лациса, Л. Ионина, И. Клямкина, Л. Гордона, А. Нуйки- на, В. Кожинова… Но никто из авторов не обмолвился ни словом об исходных позициях и самих проектах нашего социалистического строительства, о доктринальных причинах деформации социализма».
Так–таки никто и ни словом?
Раскрываю статью И. Клямкина («Новый мир», 1987, № 11): «…победили тогда сильнейшие, и никто, кроме них, победить не мог, потому что другого «проекта застройки» нашей улицы, способного конкурировать с коллективизацией, в ту пору не было». А о чем, как не о плане, говорит сам заголовок статьи И. Клямкина «Какая улица ведет к храму?». Вся статья посвящена анализу первоначального плана социалистической постройки, и анализу очень интересному, как бы ни относиться к авторской концепции. О сложностях первоначального плана пишет и А. Нуйкин. В шестой книжке «Знамени» за 1988 год и я писал: «Состояние не очень устойчивого равновесия — притом не на момент, а на длительный период — создавал неизбежно и план перехода к социализму, названный новой экономической политикой».
Кто в силах уследить за нынешним–то потоком политической публицистики? Кто в силах запомнить подробности каждой из прочитанных статей? У кого достанет времени проверить точность интерпретации? И А. Ципко без больших усилий демонстрирует свою смелость на фоне чужой несмелости, пересказывая других авторов «с точностью до наоборот». Мне, например, настойчиво приписывается некая антикрестьянская линия: у меня–де крестьяне плохие, мелкобуржуазные, тогда как рабочие сплошь безупречные, я будто бы исследую такие пустяки, как процентное соотношение рабочих и крестьян в партии. И уж совсем откровенная передержка — будто я высказался не в пользу коллективного хозяйствования вообще, а именно в пользу таких колхозов, какие создал Сталин. Но достаточно перелистать статью «Перелом», чтобы увидеть, что в ней исследуются недостатки, и прежде всего мелкобуржуазность, не крестьян, а части рабочих, исследуется процентное соотношение в партии не крестьян и рабочих, а новых и старых ее членов, а к сталинским колхозам отношение определенно отрицательное. Да, недостатки рабочего класса связаны были, по моему мнению, с форсированным перекачиванием крестьян из деревни в город. Но это недостатки не крестьян во крестьянстве, а бывших крестьян, не ставших и рабочими, так что вывод мой прямо противоположен тому, что навязывает мне А. Ципко. Вот как это делается.
Из моей статьи «Перелом»:
«Мы не найдем ответа, пока будем мыслить в категориях, привычных по сталинским речам: черное — белое без оттенков, рабочий — мелкий собственник без промежуточных переходов, причем рабочий — непременно человек без недостатков».
Из статьи А. Ципко «Истоки сталинизма»:
«Если, к примеру, О. Лацис из своего убеждения в абсолютной политической устойчивости и экономическом реализме промышленного рабочего класса черпает все свои политические обвинения в адрес выходцев из деревни, то почему Нина Андреева из этого же мировоззренческого источника не может черпать свою неприязнь к интеллигенции…»
Впрочем, для читателей не столь важно, кто первым выразил здравую мысль. Если бы все сводилось лишь к «неточностям» интерпретаций, можно бы и махнуть рукой: все равно на таких приемах далеко не уехать в науке. Другое не позволяет пройти мимо: провозгласив решимость анализировать исходную революционную доктрину, А. Ципко тут же уклонился от весьма трудоемкого анализа, к которому обязывает реализация его очень серьезного намерения. Вместо этого он заявляет, будто Сталин никакого отхода от марксистско–ленинской революционной доктрины не совершил, и только недостаточная смелость мысли мешает современным авторам признать: Сталин выполнил то самое, что и замышляла ленинская партия.
Вспомним, что именно выполнил Сталин. Срыв ленинской политики «смычки», замена добровольного кооперирования насильственной коллективизацией, высылка миллионов раскулаченных (не только кулаков), обрекшая многих из них на гибель. Срыв первого пятилетнего плана, замедление индустриализации в результате «подхлестывания» экономики, предвосхитившего маоистский «большой скачок». Удушение голодом нескольких миллионов крестьян уже в колхозах. Беззаконные репрессии против миллионов советских людей всех слоев общества, включая большинство лучших представителей интеллигенции, большую часть руководителей партии, государства, армии, органов госбезопасности. Убийство ко- минтерновцев, руководителей многих зарубежных компартий. Высылка целых народов. Срыв политики единого фронта против фашизма в западноевропейских странах, натравливание коммунистов против социал–демократов… Букет не полон, но для начала разговора достаточно и этого.
Может быть, А. Ципко открыл неизвестные доселе документы, показывающие, что марксистско–ленинская революционная доктрина все это предполагала? Нет, аргументы гораздо проще. А. Ципко просто заявляет, что Сталин был типичным марксистом. Вот примеры.
«…Сталин как личность сформировался в марксистской среде, как мог в силу своих способностей и подготовки осваивал теоретическое наследие классиков, в целом никогда не выходил за рамки азбучных истин марксизма в своих статьях и речах». «Представления Сталина о социализме, о его первоочередных задачах не могли существенно отличаться от того, что мыслили и думали об этом другие марксисты его эпохи, ибо в основе этих представлений лежали одни и те же социальные и философские идеи». «Наши публицисты почему–то забыли, что Сталин не просто создавал свое царство, укреплял свою единоличную власть. Он ведь преобразовывал социальную структуру общества, быт людей, строил социализм в соответствии с предначертаниями теории, пытался как мог ускорить движение России к коммунизму, начатое в октябре 1917 года».
Видимо, чувствуя уязвимость аргументации, А. Ципко все–таки делает оговорку (ссылаясь на газетное выступление Д. Затонского): «Представление о партии как об «ордене меченосцев», низведение простых людей до функции «винтиков», идея, что по мере продвижения к высотам социализма нас ждет обострение классовой борьбы, — вот, пожалуй, и все явственные теоретические отклонения Сталина от духа марксизма–ленинизма». Такой вот пустячок. Между тем одна эта оговорка опрокидывает всю пирамиду красноречия А. Ципко, подставляющего на место сталинизма марксизм. Ведь именно марксизм провозгласил свободное развитие каждого условием свободного развития всех, — легко понять, что одно лишь низведение людей до функции «винтиков» (то есть превращение человека из цели в средство) уже начисто вычеркивает Сталина из рядов марксистов. Стоит также вспомнить, что стояло за идеей «обострения классовой борьбы».
чтобы понять, сколь далеко уводило от марксизма и это «теоретическое» новшество. Стоит, наконец, вспомнить, что именно расширением демократии в партии Ленин надеялся (хоть это и не было сделано) компенсировать ограничение демократии в государстве, чтобы по достоинству оценить и масштаб катастрофических последствий тезиса о партии — ордене меченосцев.
Пожалуй, если взять оригинальные теоретические произведения Сталина (оставив в стороне те, где он с большей или меньшей степенью искажения и огрубления пересказывал Ленина), то легче назвать те, которые выдерживают критику с марксистских позиций. Едва ли не единственный такой труд — его ранняя статья по национальному вопросу (в отношении которой, правда, невозможно сейчас установить, какова была степень участия в работе Бухарина, помогавшего Сталину, поскольку тот не знал немецкого языка, а браться за теоретическую статью на эту тему без знакомства с трудами австрийских марксистов было немыслимо). Однако в данном случае вопрос не в том, много ли отклонений от марксизма можно «насчитать» в сочинениях Сталина. Ведь предмет исследования А. Ципко не арсенал маскировочных средств, а сама сущность политики Сталина — истоки сталинизма. За этой темой добросовестный историк не может не видеть трагедию революции, трагедию народа, личные трагедии миллионов, и попытка свести разговор к наличию или отсутствию теоретических ошибок в сочинениях организатора преступлений лежит не только за пределами науки, но, думаю, и за пределами нравственности.
В государстве, рожденном великой революцией, вдохновлявшейся самыми передовыми идеями, сумел захватить власть человек с психологией пахана бандитской шайки. Фокусы, в том числе и «теоретические», которые он при этом применял, конечно, должны быть исследованы со всем вниманием. Но описанием пропагандистских масок политического иллюзиониста нельзя заменить изучение реального содержания его политики. Все это никак не приблизит нас к ответу на главный вопрос: как и почему сталинщина стала возможной?
Напротив, отдалит. И даже снимает самый вопрос — что и требуется сталинистам. «Сталин — это Ленин сегодня», — учили нас в школе. Естественно, это говорилось в похвалу Сталину. Сталин — адекватный выразитель марксизма–ленинизма своего времени, говорит А. Ципко, как и некоторые другие. От ортодоксальных сталинистов их отличает лишь знак — минус вместо плюса. Они отождествляют сталинизм с марксизмом–ленинизмом не в похвалу Сталину, а в осуждение марксизму–ленинизму. К одному искажению исторической ретроспективы добавляется другое, а с точки зрения оценки сталинизма итог тот же: Сталин не виноват.
Конечно, так думают не все. В одиннадцатом номере «Нового мира» за 1988 год появилась, например, статья Г. Лисичкина — ее содержание прямо противоположно тому, что утверждает А. Ципко. Г. Лисичкин наглядно показал убожество Сталина–экономиста с позиций марксизма. Но идеи, подобные идеям А. Ципко, нынче входят в моду. Потому что оригинально, ниспровергательно, смело. Не вяжется с фактами, рассыпается при сопоставлении с первоисточниками? Да кто их нынче читает, эти первоисточники? В среду надо прочитать «Московские новости» и «Литературку», в пятницу «Неделю», в субботу «Огонек», каждый день кучу газет, а еще «Новый мир», «Знамя», «Дружбу народов», «Юность»… Господи, да с этой гласностью и выспаться–то некогда!
Но если мы хотим остаться на почве науки, то надо помнить, что хлеб науки — факты. И самая заковыристая гипотеза получает право именоваться теорией только тогда, когда она подкреплена фактами. Признает автор Сталина марксистом или не признает — он обязан документировать свою точку зрения. Поскольку А. Ципко этим откровенно пренебрег, можно было бы, рассуждая формально, ограничиться указанием на то, что его весьма оригинальное построение бездоказательно. Однако вопрос слишком серьезен. Утверждая, что Сталин не был ни последователем Маркса, ни последователем Ленина, попробуем привести некоторые доказательства. Но прежде заметим, что анализ сталинщины как общественного явления ставит перед наукой трудную задачу. Трудную объективно, ибо речь идет о сложи» сочетании противоречивых процессов, породившем нечто небывалое в мировой истории и трагически неожиданное для самих действующих лиц грандиозной драмы. Трудную и субъективно, ибо обломки сталинского мышления пестрят в сознании самих критиков сталинизма чаще всего неосознанно и независимо от их воли.
Настойчиво повторяются, например, попытки придумать взамен сталинского новое определение социально–экономической сущности общественного развития в тридцатые годы. Конечно, после всего, что мы узнали о массовых преступлениях против человечности в те годы, мало кто решится без оговорок повторять слова о построении основ социализма. Но многое ли прибавится к нашим знаниям о прошлом, если мы вместо сталинского определения «социализм» приклеим «государственный капитализм», «государственный социализм», «азиатская деспотия» или даже такое бесспорное, как «деформированный социализм»? Думается, в таких рассуждениях ошибочен не ответ, а самый вопрос.
Иным энтузиастам поиска новых ярлыков кажется, что, заменив слово с привычно позитивной эмоциональной окраской (например, «социализм») каким–нибудь ругательным, они тем самым закрепят разоблачение сталинщины. Но разве задача исследователя сегодня сводится к объяснению того, что сталинщина есть что–то нехорошее? Полно! Кто и сейчас не воспринял пагубности сталинщины хотя бы на эмоциональном уровне, того переубеждать бесполезно. Но кто это постиг, кто хочет двигаться дальше, понять общественно–политические процессы, сделавшие сталинщину возможной, тому смена ярлыка не дает ничего.
Есть и еще одна причина, по которой спор о ярлыках не приближает к истине. Дело в том, что обществоведы и публицисты отнюдь не пришли еще к единому пониманию основных терминов, начиная с самых основополагающих, таких, как «социализм», «обобществление», «планомерность». Это не значит, что такого понимания нет вообще — оно существует, хорошо известно науке. Но многие авторы со школьной скамьи впитали сталинское представление об этих понятиях, даже не подозревая, видимо, о том, что марксистско–ленинское представление иное.
Это случается отнюдь не только со сторонниками догматических воззрений сталинского толка, но и с авторами, глубоко убежденными в критическом характере своего подхода к сталинизму. Наглядный пример — статья А. Ципко.
Возьмем, например, его суждения о таком основополагающем понятии, как обобществление. Автор, правда, не поясняет, как он сам толкует это понятие, но вполне определенное представление возникает из самих словосочетаний, в которых А. Ципко употребляет этот термин: «…Существует мнение, что в принципе, в основе командная модель социализма, тотальное обобществление средств производства, наиболее адекватно передает сущность научного социализма». «Можно ли было избежать насилия над крестьянством при твердом убеждении, что обобществленный труд, коллективный труд на земле является экономической необходимостью?» «Негативное отношение к крестьянину как к мелкому производителю, частнику было порождено верой в возможность чистого нетоварного, безрыночного социализма, где крупное обобществленное производство вытеснит все другие формы организации труда».
Теоретическая смелость А. Ципко сводится здесь к выворачиванию сталинских представлений наизнанку. У Сталина, как раньше у «левых коммунистов», обобществление — это непременно хорошо; у А. Ципко — непременно плохо. Но что же такое обобществление? А. Ципко отождествляет его с «командной моделью социализма», с насилием над крестьянством и коллективным трудом на земле, с нетоварным, безрыночным социализмом. Расходясь со Сталиным и прочими «левыми» в эмоциональных и политических оценках обобществления, А. Ципко сходится с ними в самом понимании этого процесса. Отсюда и объединяющая их вера в неограниченную возможность субъективного воздействия на ход этого процесса, в способность правителя подхлестнуть обобществление (как делал Сталин) или отказаться от него (как полагал бы желательным А. Ципко).
Но при чем здесь марксистско–ленинская революционная доктрина?
Разве Маркс считал, что социалистическое революционное правительство будет порождать обобществление? Нет, он полагал, что обобществление порождается объективным ходом развития производительных сил, что оно происходит в недрах капитализма и лишь следствием этого процесса будет социалистическая революция. Вспомним слова Маркса о том, что обобществление и связанная с ним экспроприация многих немногими «…совершается игрой имманентных законов самого капиталистического производства, путем централизации капиталов». И общую характеристику процесса: «Рука об руку с этой централизацией, или экспроприацией многих капиталистов немногими, развивается кооперативная форма процесса труда в постоянно растущих размерах, развивается сознательное техническое применение науки, планомерная эксплуатация земли, превращение средств труда в такие средства труда, которые допускают лишь коллективное употребление, экономия всех средств производства путем применения их как средств производства комбинированного общественного труда, втягивание всех народов в сеть мирового рынка, а вместе с тем интернациональный характер капиталистического режима»
Как видим, обобществление по Марксу не только не предполагает отрицание рынка, но сопровождается расширением сферы рыночных отношений. Нет ни слова и о командной модели в связи с обобществлением. Правда, упоминается кооперативная форма процесса труда и коллективное употребление средств труда, но это нечто совсем иное, чем «коллективный труд на земле» в сталинских колхозах. Кооперация по Марксу — неразлучная спутница специализации, предполагающая обмен плодами специализированного производства. Это коллективный труд в широком смысле, не связанный рамками отдельного предприятия — ни единоличного крестьянского хозяйства, ни колхоза.
Образец такого обобществления — современная американская семейная ферма, описанная в последние годы Ю. Черниченко, В. Лищенко и А. Стреляным По сталинским критериям, которые вольно или невольно воспроизводит А. Ципко, эта ферма стоит на низшей ступени обобществления: ведь владеет ею и на ней работает одна–единственная фермерская семья — ни дать, ни взять российские единоличники. Но если не ограничиться туристским взглядом на отдельно стоящий фермерский домик, если не ограничиться также фиксацией факта юридической принадлежности хозяйства одному лицу, если изучить производственные и финансовые связи современной американской фермы, то станет ясно, что подлинная степень обобществления (по Марксу и Ленину) на американской ферме куда выше, чем в сталинских колхозах. Типичная американская ферма сегодня — лишь станок на огромной агропромышленной «фабрике», неспособный и дня прожить без связей с нею.
Попытки «подверстать» Маркса, Энгельса, Ленина под Сталина рассыпаются при объективном изучении подлинных документов. Конечно, в десятках томов сочинений классиков среди сказанного в разное время и по разным поводам можно выбрать цитаты, созвучные тем или иным суждениям Сталина. Но это либо высказывания Ленина времен «военного коммунизма», отвергнутые позднее самим Ильичем, либо общетеоретические, более или менее абстрактные суждения, обычно относящиеся к дооктябрьскому периоду или к самым первым месяцам революции. Как писал Г. Водолазов в упоминавшейся книге «От Чернышевского к Плеханову», «особенность абстрактной теории состоит в том, что противоречия, в ней заключающиеся, не выявлены и не противопоставлены друг другу. И конкретизация как раз и состоит в том, что «абстрактные» (неясные и неощутимые, или едва ощущаемые, «размытые») противоречия проясняются. Внутренние, скрытые противоречия единого прежде учения получают самостоятельное развитие, самостоятельное существование. Одна из сторон прежнего учения становится самостоятельной теорией и направляется против другой его стороны».
Такой абстрактной, с неясными или едва ощутимыми внутренними противоречиями была марксистская доктрина социалистического строительства до февраля 1917 года. Уже в предоктябрьских работах («Грозящая катастрофа и как с ней бороться», «Удержат ли большевики государственную власть?»), раз-
' К. Маркс и Ф. Энгельс. Сочинения, том 23. стр.772.
вивая большевистскую программу действий в конкретной ситуации, Ленин начал видоизменять некоторые крупные детали в направлении, явно расходящемся с левацкими представлениями. С первых месяцев 1918 года, со схватки Ленина с «левыми коммунистами», стало очевидным закономерное раздвоение единого прежде учения. Правда, мирная передышка (от заключения Брестского мира в марте до чехословацкого мятежа в мае) оказалась слишком короткой для полной разработки путей приложения марксистской теории к российской практике. На три года задержалась выработка таких существенных деталей ленинской доктрины, как переход от концепции «единой фабрики» в масштабах страны — к концепции хозрасчетного обособления предприятий, от безденежного распределения и продуктообмена — к торговле и правильному денежному обращению, от непосредственно коммунистической опоры на энтузиазм — к «личному интересу». Но начиная с 1921 года определились и детали.
Так или иначе, начиная ли с 1918 года или с 1921‑го, определенно существовали два направления, два типа, две «модели», как сейчас говорят, социализма и социалистического развития. К 1928 году левацкая модель была известна уже в нескольких вариантах: «левые коммунисты» 1918 года во главе с Бухариным, троцкистская платформа 1923 года, «новая оппозиция» 1925 года, оппозиционный блок 1926–1927 годов. Все левацкие модели уходили своими корнями в теоретическую марксистскую концепцию, которая до Октября оставалась нерасчлененной: даже крупные детали, оказавшиеся потом в центре полемики и борьбы, были неразличимы. Да, левацкие утопии — марксистские по происхождению. И та реалистичная модель, которую в 1918–1923 годах наиболее полно представил Ленин, а в 1925–1928 — Бухарин, тоже марксистская. Ленин и «леваки» начинали свой путь с одной и той же теоретической марксистской платформы, но пошли от нее в разные стороны. Две модели все более расходились по мере того, как дорога революции приводила к развилкам, которых нельзя было предвидеть заранее. В итоге подлинный дух марксизма выразила в своем развитии одна из двух моделей — ленинская. Добавим, что после Октября Ленин развивал свою концепцию социалистического строительства необычайно быстро, так что, к примеру, уже осенью 1921 года его представления о нэпе серьезно продвинулись вперед по сравнению с весной того же года. Нет сомнений, что к 1929 году, будь он жив, Ленин продвинулся бы в своих представлениях намного дальше того, что успел понять в 1923‑м. Так что, строго говоря, прямое сопоставление слов и действий Сталина в 1929 году с любыми более ранними суждениями классиков марксизма вообще не может служить доказательством тождества взглядов. Можно сопоставлять лишь направления развития мысли.
Поэтому и утверждение, что Сталин был марксистом, фактически верно определяя его политическое происхождение, в то же время никак не объясняет происхождение сталинизма. Необходимо еще выяснить, к которому из двух течений послеоктябрьского (и, добавим, послеленинского) марксизма относится сталинизм. Весьма знаменательно, что именно сталинская и сталинистская политэкономия всячески избегала признания самого факта существования двух моделей социализма, объявляя одну из них (назовем ее хозрасчетной) несоциалистической: либо еще неразвитой, переходной и подлежащей устранению (ленинский нэп), либо «ревизионистской» (всякие предложения такой политики позднее). Критики, подобные А. Ципко, тоже изображают марксистско–ленинскую модель социализма как нечто единое и раз навсегда данное.
Сопоставляя позиции, замечаешь удивительную закономерность: все, что для Ленина было трудно, для Сталина — легко и просто. Там, где Ленин видел коренную проблему длительной переделки массовой психологии с помощью нового экономического строя, там для «коммунистических бюрократов» существовала лишь проблема манипулирования массами — от бухаринского призыва на VII съезде «давить на массы» до сталинского «великого перелома». Из этого главного различия вытекали все прочие, частные расхождения. Вот какими категориями мыслил Ленин, например, в статье «О кооперации»:
«Но чтобы достигнуть через нэп участия в кооперации поголовно всего населения — вот для этого требуется целая историческая эпоха. Мы можем пройти на хороший конец эту эпоху в одно–два десятилетия. Но все–таки это будет особая историческая эпоха, и без этой исторической эпохи, без поголовной грамотности, без достаточной степени толковости, без достаточной степени приучения населения к тому, чтобы пользоваться книжками, и без материальной основы этого, без известной обеспеченности, скажем, от неурожая, от голода и т. д., — без этого нам своей цели не достигнуть»
Так писал Ленин. А вот в 1931 году держит речь Сталин:
«Говорят, что трудно овладеть техникой. Неверно! Нет таких крепостей, которых большевики не могли бы взять. Мы решили ряд труднейших задач. Мы свергли капитализм. Мы взяли власть. Мы построили крупнейшую социалистическую индустрию. Мы повернули середняка на путь социализма. Самое важное с точки зрения строительства мы уже сделали. Нам осталось немного: изучить технику, овладеть наукой. И когда мы сделаем это, у нас пойдут такие темпы, о которых сейчас мы не смеем и мечтать».
Здесь вся ленинская иерархия задач перевернута — что Ленину трудно, то Сталину легко. «Мы взяли власть» — какие еще могут быть трудности! Сталинский подход был, без сомнения, милее любому бюрократу — Ленин требовал очень уж многого, тогда как Сталин ставил задачу просто и ясно. В 1919 году, в самый разгар войны и «военнокоммунистических» увлечений, Ленин не забывал главного:
«…чтобы победа была полная и окончательная, надо еще взять все то, что есть в капитализме ценного, взять себе всю науку и культуру». Это из речи «Успехи и трудности Советской власти». В той же речи Ленин вполне логично подходит и к вопросу о роли насилия: «…глупо воображать, что одним насилием можно решить вопрос организации новой науки и техники в деле строительства коммунистического общества. Вздор! Мы, как партия, как люди, научившиеся кое–чему за этот год советской работы, в эту глупость не впадем и от нее массы будем предостерегать. Использовать весь аппарат буржуазного, капиталистического общества — такая задача требует не только победоносного насилия, она требует, сверх того, организации, дисциплины… создания новой массовой обстановки, при которой буржуазный специалист видит, что ему нет выхода, что к старому обществу вернуться нельзя, а что он свое дело может делать только вместе с коммунистами…
Задача — громадной трудности, на которую, чтобы полностью решить ее, надо положить десятки лет!» И далее: «…они буржуа насквозь, с головы до пяток, по своему миросозерцанию и привычкам.
Что же, мы разве выкинем их? Сотни тысяч не выкинешь! А если бы мы и выкинули, то себя подрезали бы. Нам строить коммунизм не из чего, как только из того, что создал капитализм» [1].
А Сталин десятью годами позже, в мирное время, при неизмеримо упрочившейся Советской власти, не видел возможности «заставить служить нам» кулаков — своего рода буржуазных специалистов деревни. «Сотни тысяч не выкинешь»? А почему бы и нет? Сталин доказал, что можно выкинуть и миллионы.
Нет, не только с точки зрения уплаченной цены и затраченного времени, но и с точки зрения «качества продукции» социализм в сталинском понимании не может нас устраивать. Ведь не просто индустрия строилась, не просто развивалось сельское хозяйство — развивались социалистическое отношение к труду, социалистическая культура труда, социалистическое сознание. У Ленина эти задачи всегда были первыми, даже в гораздо более трудные годы. «Культура» — у него слово почти навязчивое. Заботу «об охране каждого пуда хлеба, угля, железа»[2] он рассматривал не как источник материального богатства, а как показатель воспитания нового человека, нового отношения к труду. Высшая фаза развития коммунизма у него («Государство и революция») предполагает не только «не теперешнюю производительность труда», но и «н е теперешнего обывателя»
Человек, принуждаемый к труду насилием, ощущать себя хозяином не может. Между тем в некоторых условиях насилие становится неизбежным для поддержания производства. В развитии трудовых отношений переходной формации есть свое закономерное равновесие, и если оно нарушается, то насилие возникает даже независимо от чьей–то воли. Как известно, в основе феодализма — внеэкономическое принуждение к труду, в основе капитализма — экономическое, в основе коммунизма — труд без принуждения. А при социализме элементы коммунистического отношения возникают лишь постепенно, поначалу — лишь у меньшинства трудящихся. Причем сама техника (масса труда тяжелого, вредного, однообразного) во многих случаях исключает коммунистическое отношение в чистом виде, то есть труд ради того удовлетворения, которое дает сам процесс труда. Поскольку этот процесс нередко еще таков, что удовлетворения дать не может, люди наиболее передовые преодолевают тяготы труда сознанием общественной полезности его результатов. Но так относятся к труду не все, а общественное производство требует выполнения своих обязанностей именно всеми. Да и для распределения при социализме такой труд не дает объективной основы. Остается естественное для переходного периода сочетание трудовых отношений прошлого и будущего: экономического принуждения и коммунистического отношения к труду. В соотношении этих двух элементов необходимо равновесие, нельзя опережать объективный ход развития. Ибо забегание вперед с отменой экономического принуждения создает пустоту, недостаток стимулов к труду. И если равновесие не восстанавливается немедленно, то повседневные нужды производства заставляют волей–неволей возмещать этот недостаток экономического принуждения еще более древним инструментом — принуждением внеэкономическим.
В годы первой пятилетки неравновесие в трудовых отношениях было для Сталина таким же очевидным, как неравновесие на рынке, в финансах, материальном балансе и прочих сферах экономики. В речи на июньском совещании хозяйственников 1931 года Сталин сказал: «…мало вы найдете предприятий, где бы не менялся состав рабочих в продолжение полугодия или даже квартала, по крайней мере, на 30–40 %» — Даже современный хозяйственник, приученный к солидной текучести, нашел бы эту цифру чудовищной. Решение нашлось легко. Чугун или кирпичи не подчиняются команде, но люди должны подчиниться. Если проблема в том, что они слишком часто увольняются по собственному желанию, — запретить это, только и всего. Запрет свободного выбора работы, годы тюрьмы за украденную горсть гвоздей — таковы были трудовые законы при Сталине отнюдь не только в военное время. Какого сорта социалистическая культура из этого выковывалась, Сталина, очевидно, не волновало.
Для качества нового строя оказалось небезразлично не только когда, но и как. Развитие промышленности и колхозов по принципу «числом поболее, ценою подешевле» не только снизило культуру труда, не только обесценило труд, но и обесценило человеческую личность. Хозяйственный ущерб от этого поправить было легче: объявили на вторую пятилетку главным «пафос освоения» вместо «пафоса нового строительства» и уменьшили диспропорции. А вот исправить сдвиг в массовой психологии было труднее, да Сталин и не собирался это делать. Его устраивала психологическая подготовка строителей нового общества к тому, что враг массовиден, а насилие над массой людей оправданно.
Ряд современных авторов упрекают революцию в первородном грехе насилия, который якобы и был причиной гибели революционеров от рук Сталина. Так, А. Ципко пишет: «О действиях Сталина можно судить объективно лишь с позиции безоговорочного отвращения к насилию, исходя из того, что никто не вправе покушаться на жизнь другого человека. Тут нет предмета для спора. Смущает лишь, что многие из тех, кто осуждает сталинщину, не хотят делать принципиальные, а не частные выводы из всего случившегося с нами». Принципиальным выводом, устраивающим А. Ципко, было бы, очевидно, осуждение революционного насилия как такового, отождествление всякого насилия со сталинским — подобно тому, как выше он открытым текстом отождествляет революционный террор со сталинским: «Террор сталинщины нельзя обосновать, так же, как нельзя обосновать предшествовавший ему террор времени гражданской войны».
Не видавши своими глазами гражданскую войну, не берусь судить, возможно ли среди ее ужасов точно определить, какая именно мера террора необходима и неизбежна. Не сомневаюсь, что теоретически мыслимая мера в жизни превышалась тысячи раз. Но А. Ципко говорит не о мере — он отвергает революционный террор и насилие вообще. Почему? А нипочему. Отвергает — и все. Но ведь идея ненасильственного действия насчитывает многовековую историю. О ней написаны сотни томов. Были случаи, когда она приносила успех революционерам, свергающим враждебную государственную власть. Но ее еще никому не удавалось осуществить в ходе защиты государства. И сами последователи великого Ганди столкнулись с трагическим фактом невозможности защитить Индию без насилия.
А у нас не Индия. Традиции ненасилия в России гораздо слабее, зато насилие правящих классов над трудящимися было законом повседневной жизни в течение веков. В Октябре еще живы были люди, помнившие крепостное право, телесные наказания, узаконенное рукоприкладство. Страна жила в состоянии гражданской войны фактически с 9 января 1905 года. Россия 1917 года искала в революции прежде всего выход из международной бойни. Надежды на буржуазно–демократический путь освобождения от насилия были последовательно убиты июльским расстрелом в Петрограде, приказом Керенского о восстановлении расстрелов на фронте и корниловским мятежом. Красный террор был объявлен после правоэсеровского мятежа — а это не только раны Ленина, но и горы трупов в Ярославле й повсюду, где мятежники смогли захватить власть.
Насилием была пропитана сама жизнь, приведшая к власти большевиков. Тем важнее отметить, что одним из первых шагов Ленина был удивительный пример ненасильственных действий государства: односторонняя ликвидация русской армии и согласие на Брестский мир. Но ведь и для успеха этого акта ненасилия во всемирном масштабе потребовалось самое решительное насилие в собственной столице: подавление мятежа левых эсеров всеми средствами, вплоть до артиллерийской пальбы. Очевидно, историк, задним числом предписывающий нашим дедам безоговорочное отрицание насилия, обязан по меньшей мере доказать, что у них был какой–то ненасильственный путь к ненасилию.
Неудобно напоминать общеизвестное, но почему же стало удобно общеизвестное забывать? Впрочем, наша задача в данном случае — уточнить принципиально важное обстоятельство: сталинское насилие не было прямым и непосредственным продолжением волны революционного насилия. Именно революция нашла выход из самого страшного насилия — гражданской войны. Уже начинавшаяся после войны красных с белыми и казавшаяся неизбежной война красных с «зелеными», а по сути рабочих с крестьянами, была остановлена и обращена в политику «смычки» в 1921 году, получившую новое развитие в 1925‑м. Так что сталинское насилие в отличие от революции и гражданской войны отнюдь не было единственным выходом из предшествующего насилия или ответом на насилие политического противника. Сталин развернул террор во имя цели, достижение которой посредством террора не предлагали ни Маркс, ни Ленин: не во имя разрушения старого, а во имя (как он утверждал) созидания нового общественного строя.
Декларации А. Ципко о неприятии насилия адресуются поколению революционеров, которое до революции претерпело на себе бесконечное насилие старой власти, которое в результате революции приняло ответственность за страну, погруженную в насилие с головой, и все–таки в отличие от прежних властей — царя и Керенского — сумело привести страну к миру, остановить цепь насилия. И одновременно А. Ципко умудряется снять вину со Сталина, который в 1928 году стал единоличным властелином страны мирной и обеспеченной, уверенно шед-
13. «Знамя» № 5.
шей к процветанию, и вверг ее в насилие, унесшее за пять лет больше жизней, чем первая мировая война. Это и есть объяснение истоков сталинизма?
Не более убедительны и повторяющиеся ссылки на ответственность большевиков за «преждевременную» революцию в отсталой стране. Сталин применил террор, когда на повестку дня встала задача формирования новой, развернутой социалистической культуры, нового, социалистического сознания. Эта задача присуща отнюдь не только России, не только вообще отсталым странам — присуща и передовым по той отмеченной Лениным причине, что пролетариат вообще не может создать при капитализме (хотя бы и развитом, передовом капитализме) развернутую собственную культуру. Культуру, которая отличается от революционного сознания пролетариата при капитализме не только как развернутая система от отдельных элементов. Есть отличие принципиально более важное — отличие сознания революционных разрушителей старого строя от сознания революционных строителей нового — на это отличие настойчиво указывал Ленин. Он же дал и первый — в мировой истории первый — толчок выработке новой культуры на практике.
Дьердь Лукач, венгерский революционер 1919 года и один из крупнейших философов–марксистов последующих десятилетий, незадолго до смерти сказал столь же много о сложности этой проблемы, сколь мало — о путях ее решения:
«Человек типа Гевары был героическим представителем якобинского идеала — его идеи проходили через всю его жизнь и полностью определяли ее. Он не был первым таким человеком в революционном движении. Левине в Германии, или Отто Корвин здесь, в Венгрии, были такими же. Такое благородство заслуживает глубокого человеческого поклона. Но их идеализм не для повседневной жизни при социализме, которая может опираться только на материальный базис, создаваемый при строительстве новой экономики. Однако я должен добавить немедленно, что экономическое строительство само по себе никогда не порождает социализм. Абсолютно ошибочным было представление Хрущева, будто социализм победит в мировом масштабе, как только стандарты жизни в СССР превзойдут американские. Проблема совсем в другом, ее можно сформулировать примерно так. Социализм — первая в истории экономическая формация, которая не порождает самопроизвольно соответствующего ей человека, как классическое капиталистическое общество естественно порождает своего х о м о экономику с, разделенного гражданина–буржуа 1793 года и де Сада, — функция социалистической демократии заключается именно в обучении ее членов в социалистическом духе. Функция беспрецедентная, не имеющая аналогии ни с чем в буржуазной демократии. Что нужно сегодня, так это, бесспорно, ренессанс Советов — системы демократии рабочего класса, которая возникает каждый раз вместе с пролетарской революцией — б Парижской Коммуне, в русской революции 1905 года и в Октябрьской революции. Но это не происходит в одну ночь. Проблема в том, чтб рабочие безразличны к этому: они ни во что не верят авансом».
Думаю, проблема не вполне ясна и сегодня — решение будет нащупываться постепенно, рождаться самой практикой. Но ясно уже сейчас: путь, на котором не найти ответа, способ, которым нельзя решить задачу создания новой культуры, — это именно сталинский способ. Суть его можно выразить одним словом: насилие. Этот стержневой принцип Сталин тоже придумал не сам. Задолго до того, как Сталин применил его на практике, этот принцип был разработан и обоснован теоретически. Вот что писал «левый» Бухарин в «Экономике переходного периода» в 1920 году:
«…необходимо уничтожение так называемой «свободы труда». Ибо последняя не мирится с правильно организованным, «плановым» хозяйством и таким же распределением рабочих сил. Следовательно, режим трудовой повинности и государственного распределения рабочих рук при диктатуре пролетариата выражает уже сравнительно высокую степень организованности всего аппарата и прочности пролетарской власти вообще». < С более широкой точки зрения, т. е.
с точки зрения большего по своей величине исторического масштаба, пролетарское принуждение во всех своих формах, начиная от расстрелов и кончая трудовой повинностью, является, как парадоксально это ни звучит, методом выработки коммунистического человечества из человеческого материала капиталистической эпохи».
Не случайно в одном и том же сочинении шла речь и об «отмене политэкономии», и о «созидательном» насилии над трудящимися. Бухарин понимал, что насилие над объективными законами развития общества неизбежно связано с насилием над людьми. Понимал и не видел причин скрывать призыв к тому и другому. Ведь он тогда искренне считал насилие подходящим средством для строительства нового общества. Во время «военного коммунизма» он не один так думал. Но позднее такие намерения не могли быть результатом добросовестного заблуждения — только злого умысла.
После 1921 года, когда свершился суд над «военным коммунизмом» и его идеологией, включая бухаринскую «Экономику переходного периода», — после всего этого уже нельзя было говорить, что при социализме исчезает политическая экономия, исчезают экономические законы и потому можно делать все, что хочешь. Вот почему Сталин если и делал то, что Бухарин — «левый» предлагал, то обосновывал это иначе, другими словами. В «Экономических проблемах социализма в СССР» Сталин писал, что объективные экономические законы существуют. Но как–то так получалось, что это не мешает делать все, что хочешь, — такое уж было у Сталина понимание законов.
В противоречии с марксовой и ленинской оценкой капитализма как полнейшей материальной подготовки социализма Сталин заявляет, что Советская власть должна была создать социалистические формы хозяйства «на пустом месте». Одно это заявление Сталина уже определяло весь подход к делу: раз в наследство досталось лишь «пустое место», нечего и разбираться в объективных свойствах имеющегося человеческого материала и экономических ресурсов. И Сталин учит: «Можно ограничить сферу действия тех или иных экономических законов…», «закон стоимости не имеет регулирующего значения в нашем социалистическом производстве…», «нужно выключить излишки колхозного производства из системы товарного обращения и включить их в систему продуктообмена между государственной промышленностью и колхозами».
Сам строй мыслей Сталина был таков, что даже когда он опирался на суждения Ленина, то в его, сталинском, изложении необъяснимым образом получалось «совсем наоборот». Вот он приписывает Ленину решение «…сохранить на известное время товарное производство (обмен через куплю–продажу), как единственно приемлемую для крестьян форму экономических. связей с городом…». Вроде бы все верно — но все неверно, как неверен «правильный» ответ на неправильно поставленный вопрос. Да, Ленин исходил из сохранения товарного производства в переходный период, но ему никогда не пришло бы в голову приписывать себе решение «сохранить товарное производство». Ведь с таким же успехом можно разрешать дождю литься. Для Ленина вопрос стоял так: сохраняется ли товарное производство как объективный элемент экономических отношений при общественной собственности на средства производства? Он надеялся (заранее теоретически предполагал — вслед за Марксом), что не сохраняется. Но, понаблюдав за хозяйственной практикой в первые полгода нэпа, сделал вывод: нет, сохраняется, продуктообмена не получилось, получилась торговля. И решение он принимал не о том, что от воли правительства не зависит (сохранять ли товарные отношения), а о том, как, коль скоро установлено, что товарно–денежные отношения не умерли, организовать управление производством.
Сталин же на нескольких страницах «Экономических проблем» доказывает, что еще не приспело время «устранить товарное производство». Не о том толкует, что это невозможно в принципе, а о том, что пока не надо, не пришло время. И вполне определенно говорит, что придет такое время, и рассуждает, каким способом тогда лучше будет это самое… «устранить». Способ оказывается простой: ликвидировать единственную помеху — колхозную собственность. И ликвидация произойдет, по всей вероятности, очень просто: «путем организации единого общенародного хозяйственного органа (с представительством от госпромышленности и колхозов) с правом сначала учета всей потребительской продукции страны, а с течением времени — также распределения продукции…» Не знаешь, чему больше дивиться: теоретической, ну, скажем, смелости этого рассуждения (план перестройки общественных отношений путем создания нового ведомства) или административному лицемерию: уж кто–кто, а Сталин–то прекрасно знал, что колхозы не распоряжались своей продукцией, как не распоряжались ею и государственные предприятия.
«Подняв» колхозную собственность «до уровня общенародной», предлагалось немедленно оказаться в коммунизме. Непостижимая скромность помешала Сталину проделать это при жизни — ведь в его описании это было так просто, вполне осуществимо имевшимися у него средствами.
С позиции Ленина, рассматривавшего разноукладность экономики как проблему коренную, долговременную, решаемую на длительном пути сложного общественного развития, — с этой позиции Сталин перешел на позицию заурядного бюрократа, рассматривавшего наличие разных укладов как техническую помеху в текущих делах (например, хлебозаготовках), соответственно устранимую простыми административными средствами. Насколько же дальше смотрел Маркс, располагавший для анализа куда меньшим историческим опытом! Он не мог еще, не зная социалистической практики, определить такую «деталь» (в масштабах всемирной истории), как сохранение товарно–денежных отношений на стадии переходной — социалистической. Он не мог знать, завершится ли превращение науки в непосредственную производительную силу до захвата политической власти пролетариатом, одновременно с ним или много позже. Он не знал и о длительности переходной стадии (как не знал о ней до Октября никто другой). Но принципиальную связь решающих общественных процессов он видел куда лучше, связывая (в подготовительных рукописях к «Капиталу») устранение товарного производства лишь с умозрительно представляемым качественным скачком в развитии производительных сил. Как мы знаем теперь, подобный скачок невероятно удален во времени. Понять и принять такую сущность общественно- экономических процессов, ведущих к коммунизму, значило бы для Сталина отказаться от всех своих методов, отказаться от самого себя. Он предпочел отбросить эти «пустяки».
По Сталину, необходимо «обеспечить» преимущественный рост производства средств производства. Он обсуждает, можно ли «отказаться от примата производства средств производства», и рьяно доказывает, что «отказаться» нельзя Между тем Маркс показывал действие этого закона на материале современного ему капиталистического хозяйства, где этот закон действовал даже никем не осознанный, действовал потому, что такова была объективная необходимость Другое дело, что при социализме появляется возможность реализовать закономерные пропорции сознательно, то есть с меньшими потерями. Но предполагать, будто их можно по желанию и не реализовывать, значит, мягко говоря, преувеличивать свои возможности.
Признать наличие объективных требований к плану и к тем, кто планирует, значило для Сталина лишить себя возможности под видом планирования издавать директивы помпадурского свойства. Между тем этот прием, послуживший в конце 20‑х годов средством захвата им власти, в дальнейшем стал целью, стал одним из главных проявлений этой власти. Трудно сказать, на какой стадии сталинское планирование причинило больший ущерб — в первой пятилетке, когда он занялся ускорительством, или после войны, когда на склоне лет он выдавал планы, прямо тормозящие развитие экономики. В знаменитой предвыборной речи 1946 года он заявил, что для того, чтобы иметь «гарантию от всяких случайностей», надо производить 50 миллионов тонн чугуна в год, 60 миллионов тонн стали, 500 миллионов тонн угля и 60 миллионов тонн нефти, на что уйдет, по его мнению, три–четыре пятилетки. Через три пятилетки, в 1960 году, было произведено 46,7 миллиона тонн чугуна, 65,3 миллиона тонн стали, 509,6 миллиона тонн угля, 147,9 миллиона тонн нефти — и никто не считал это гарантией от всех случайностей. Не столь велик был количественный просчет Сталина, сколь качественный, принципиальный просчет. Как и двадцать лет назад, он требовал побольше угля и чугуна, а нужно было гораздо больше нефти, гораздо важнее названных им отраслей становились неназванные — энергетика и химия, а еще важнее — преследуемые и гонимые: кибернетика и, в другой области, генетика. Перст вождя стал указывать не вперед, а назад, и в этом тоже была своя закономерность — закономерность развития произвола, поименованного впоследствии субъективизмом.
Интересно, что даже такой внешне решительный критик Сталина, как Джилас, в молодости один из лидеров Союза коммунистов Югославии, а в зрелые годы враг его, в своем нашумевшем некогда «Новом классе» смотрит на события сквозь сталинские очки, только перевернув их. Сталин объявлял себя продолжателем дела Маркса и Ленина, утверждая, что плоды его трудов прекрасны. Джилас безоговорочно изображает Сталина продолжателем дела Маркса и Ленина, утверждая, что плоды их общих трудов ужасны. На самом же деле плоды сталинской деятельности ужасны постольку, поскольку Сталин предал дело Маркса и Ленина.
По Джиласу, сталинская бюрократия выросла из дореволюционной ленинской партии, и большевики–подпольщики были основой этой бюрократии. Джилас даже не считает нужным сделать какие–либо оговорки по поводу того, что основная масса большевиков–подпольщиков стала жертвой сталинского террора. И главной целью уничтожения людей было уничтожение идеи, носителями которой они были (или могли стать), уничтожение прежней политической тенденции и закрепление новой.
Попробуем подвести итог этому уничтожению идей. Ленин, осмысливая опыт революции, прошел путь от утверждения, что «социализм есть не что иное, как государственно–капиталистическая монополия, обращенная на пользу всего народа и постольку переставшая быть капиталистической монополией» [3] (1917 год), до великой мысли, что социализм есть «строй цивилизованных кооператоров»[4] (1923 год). Разница между государственной (пусть не капиталистической) монополией и строем кооператоров понятна без объяснений. Сталин же довел государственную монополию до степени бюрократической диктатуры, опирающейся на безграничный террор. Ленин добился разработки идеи рабочей демократии в партии и величайшей революционной силой считал демократическую власть трудящихся, осуществляемую через Советы. Сталин уничтожил и власть Советов в ленинском понимании, и партийную демократию. Ленин видел столбовую дорогу мировой революции в единении всех антиимпериалистических сил. Сталин «левым» сектантством ослабил рабочее движение в час решающей схватки с фашизмом. (В 1929 году даже в Болгарии, где фашистскую диктатуру знали не понаслышке, на волне повсеместной борьбы с «правым уклоном» Димитрова и Коларова третировали как «правых» за их политику единого фронта.) Можно продолжить этот перечень, упомянув экономические отношения, национальную политику и многое другое. Но достаточно и этого, чтобы убедиться: Сталин не просто устранял соперников в борьбе за личную власть, но добивался этого с помощью радикального политического переворота.
Конечно, в дальнейшем, сделав главное — захватив власть, — он применял на практике многие элементы не своей, а ленинской политики. Отчасти этого требовали соображения маскировки, ибо факт переворота, совершенного в 1928–1930 годах, был семейной тайной, которая скрывалась даже более тщательно, чем подлинный характер борьбы с «врагами народа» в 1937 году. Отчасти сказывались соображения чисто прагматические. Так, отказ от чрезмерных плановых темпов во второй пятилетке был вызван слишком очевидным разрушительным действием ускорительства на народное хозяйство.
Иногда у Сталина оказывались руки коротки сломать то, что он хотел бы сломать. Так было с колхозами. Палками загоняя туда крестьян, он думал, что создает маршевые роты, которыми легко будет командовать. Он не предвидел, какие внутренние силы таит в себе демократическая организация, которая сама распределяет прибавочный продукт и сама избирает своих руководителей. Только увидев колхозы в деле, Сталин понял, что форсировал рождение силы, не подвластной ему. И возненавидел колхозы лютой ненавистью, которую пронес до последнего своего сочинения, где объявил их «низшей формой» за меньшую способность подчиняться команде. Всю жизнь Сталин душил колхозы как только мог и больше всего — голодом.
Сталинизм не смог стать единственной, всеохватывающей нормой советской жизни, но Сталин в этом не повинен. Он–то старался. Сталин паразитировал на социалистической революции — вот откуда иллюзия единства этих противоположных начал. Сталинизм и революция всегда шли рядом, «обнявшись крепче двух друзей» — кто кого задушит. Прочность иллюзии единства наглядно демонстрирует тот же Джилас в другой своей книге. «Новый класс» написан вскоре после смерти Сталина — сразу можно было и не разобраться. «Встречи со Сталиным» вышли несколькими годами позже, было время и подумать, и документы изучить. Джилас лишь углубил заблуждение. У него Сталин «построил социализм», защищал идеи коммунизма, сделал отсталую Россию индустриальной. Строил и развивал, а не ломал и тормозил развитие — вот как, оказывается. Прямо некрасовский разговор в вагоне: «Кто строил эту дорогу? — Граф Петр Андреевич Клейнмихель, душенька». А по бокам–то всё косточки русские…
По Джиласу, Сталин — «монстр», крупнейший преступник всех прошлых и даже будущих времен. И в то же время он призывает «быть справедливым» к Сталину: оказывается, только по–сталински можно было решать стоявшие перед страной задачи, только так можно было ею руководить, только Сталин мог с этим справиться, и он был при этом непревзойденным государственным деятелем своего времени, самым значительным после Ленина. Здесь ярый противник Сталина заговорил вдруг языком самых заядлых его защитников.
Знакомые речи, не правда ли?
После XX съезда и прагматические решения, и принципиальные установки во многом ушли от Сталина — жизнь этого потребовала и во внутренней политике, и во внешней. Но для полного своего успеха работа восстановления разрушенного Сталиным должна быть вполне сознательной, что становится возможным только в пору гласности. Теперь мы получили возможность точно разобраться, на что мы еще смотрим, сами того не замечая, сталинскими глазами, и отделить зерна от плевел. Если мы ставим Сталину в счет только жертвы необоснованных репрессий — остается лишь вздохнуть, что мертвых не поднять. Если же мы считаем, что первой жертвой сталинизма был ленинизм, — работы еще много.
Рождение культа личности Сталина означало убиение личности рядового человека не только как гражданина, но и как труженика. Вылепив психологию манкурта, стремящегося приписывать свершения народа одному Вождю, Сталин одновременно создал и социальный тип нехозяина. Этот многоликий тип — и иждивенец, и слепой исполнитель, и захребетник, и завистливый уравнитель, и не- сун — гораздо более живуч, чем примитивный сталинист. В роли Хозяина ему не обязательно нужен Сталин — годится любое государство. Лишившись страха и слепой веры, обязательных при Сталине, манкурт не стал человеком — он стал архаровцем из распутинского «Пожара». Как человеческий тип архаровец ниже манкурта, ибо манкурт забыл свою душу волею обстоятельств — архаровец же никогда и не имел души. Переводя это с языка литературы на язык политики, можно было бы сказать, что типичный выразитель брежневщины как человек ничтожнее сталиниста. Но не стоит их противопоставлять. Это близнецы, рожденные в один час истории — час сталинского перелома. Только поняв несчастье их рождения, можно надеяться вылечить общество.
Отчуждение человека — так называл это Маркс. Отчуждение от собственности и от власти. Выбор, сделанный Сталиным, привел к отчуждению от собственности, а затем был закреплен отчуждением от власти.
Исторический выбор — вот что определяет историческую ответственность. Каким бы коллективным ни было руководство партии при Ленине — мы знаем.
что именно Ленин определил выбор в апреле семнадцатого — против буржуазной, за социалистическую революцию, в октябре семнадцатого — за вооруженное восстание, весной восемнадцатого — за Брестский мир, весной двадцать первого — за продналог. После ухода Ленина выбор принадлежал коллективной воле руководства партии один раз, на XIII съезде, когда была отвергнута предложенная в Ленинском завещании идея замены и Сталин остался на своей должности. За всякий последующий выбор отвечает перед историей Сталин — сначала вместе с большинством поименованной Лениным шестерки против Троцкого, затем вместе с Бухариным против остальных, а с двадцать восьмого за все последующее — он один, ибо вокруг остались лишь те, кого он сам назначал и смещал, награждал и убивал. Выбор, сделанный в час рокового перелома, Сталин не только предложил, не только отстоял и навязал стране — именно этот выбор он использовал для того, чтобы, убрав последнего соперника, утвердить свою единоличную власть. За нее полагается и личный ответ перед историей.
Когда сегодняшние арендаторы–фермеры приходят в опустевшие деревни и начинают расчищать заросшие кустарником поля, они не могут не задумываться: с чего же это запустение? Откуда оно и там, где вражье нашествие пережили, и там, где не было этого нашествия? Оно пошло от сталинского великого перелома. От тех времен, когда переломили хребет человеку труда.
О том переломе не может не вспомнить и современный обществовед и политик, когда он, обращаясь к последним работам Ленина, пытается полностью раскрыть смысл одного из самых знаменательных тезисов, отразивших итог жизни великого революционера: «вместе с этим мы вынуждены признать коренную перемену всей точки зрения нашей на социализм» Ленин, имевший на диктовку последних работ по нескольку минут в день, раскрыл этот тезис крайне сжато: раньше мы центр тяжести должны были класть на политическую борьбу — революцию, завоевание власти и т. д. — теперь центр тяжести переносится на мирную организационную «культурную» работу.
Да, Ленин начинал с повторения общепризнанного до того в течение десятилетий представления о социалистическом хозяйстве как единой фабрике, но пришел затем к идее социализма как строя цивилизованных кооператоров, поняв за пять лет то, на что иным не хватило и семи десятилетий.
Да, Ленин начинал с представления о кайзеровской Германии как образце планомерной организации производства (хотя и о социалистической предприимчивости упоминал тогда же, в 1918‑м), но в итоге пришел к призыву учиться торговать, пришел к уравнению настолько ясному в своей краткости, что исказить его не смог даже Сталин — оставалось только забыть. Вот это уравнение, легко просматриваемое в статье «О кооперации»: социализм равен строю цивилизованных кооператоров, цивилизованный кооператор равен культурному торгашу.
Да, Ленин начинал с политической борьбы, революции, завоевания власти, с революционного насилия. Но пришел к категоричным заключительным словам статьи «О кооперации»: «Для нас достаточно теперь этой культурной революции для того, чтобы оказаться вполне социалистической страной, но для нас эта культурная революция представляет неимоверные трудности и чисто культурного свойства (ибо мы безграмотны), и свойства материального (ибо для того, чтобы быть культурными, нужно известное развитие материальных средств производства, нужна известная материальная база)» [5]. При всем желании здесь не найти ни малейшего намека ни на неизбежность обострения классовой борьбы на пути к социализму, ни на призыв к «раскрестьяниванию».
Пожалуй, современный исследователь вправе утверждать, что Сталин как политик прошел сходный путь идейного развития. Но с непременным пояснением: он прошел его в обратном направлении
.1 В. И. Ленин. Полное собрание сочинений, том 45, стр.372.
1 В. И. Л е н и н. Полное собрание сочинений, том 33. стр.97.
1 В, И. Ленин. Полное собрание сочинений, том 45, стр.376.
Примечания
1
' Т а м же, том 38, стр.56, 58–59.
(обратно)2
Т а м же, том 39, стр.22.
(обратно)3
В. И. Л е н и н. Полное собрание сочинений, том 34, стр.192.
(обратно)4
'Там же, том 45, стр.373.
(обратно)5
'Там же, том 45. стр.377.
(обратно)
Комментарии к книге «Термидор считать брюмером... : история одной поправки», Отто Рудольфович Лацис
Всего 0 комментариев