«Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России»

718

Описание

История России – сплошной парадокс. Потому что все, кто ею занимаются, смотрят на нее глазами «образованного общества», глазами тех, кто имел привилегию на получение образования и потому принадлежал к одному из кругов высшего сословия. Элитарность исторической науки и есть источник парадоксов и «белых пятен», не позволяющих прийти к единому пониманию Истории. Книга представляет собой попытку уйти от ведущих в тупик и набивших оскомину прописных истин; в ней представлен совершенно новый, нигде раньше не публиковавшийся взгляд не только на нашу историю, но и на нашу современность, открывая новые горизонты познания. Книга написана к 100-летию эпохи Великой революции-1917 и рассчитана на специалистов: социологов, политологов, правоведов, историков, политических и общественных деятелей, на всех, кто болеет душой за Отечество и Справедливость.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России (fb2) - Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России 1976K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Владимир Михайлович Макарцев

Владимир Макарцев Война за справедливость, или мобилизационные основы социальной системы России

«Создавать смысл, исходя из реальности».

Иммануил Валлерстайн

© Макарцев В. М., 2016

© ООО «ТД Алгоритм», 2016

От автора

Единственной причиной, которая толкнула автора на написание этой книги, было любопытство. Именно оно не позволяет ему поверить в успех разных политических и научных деятелей, упорно пытающихся осчастливить нас какой-нибудь национальной идеей. И чего только не напридумывали, сколько деньжищ потратили – и все напрасно. Многолетние и бесплодные усилия в этом направлении доказывают, что и искать-то, собственно говоря, нечего – у России никогда не было национальной идеи в том смысле, который в нее вкладывают либеральные теоретики «евразийской» демократии.

Зато было и есть нечто неизвестное, какая-то «темная материя», социальная по своей сути, которая живет по собственным законам, заставляя и нас неуклонно следовать им, вопреки достижениям современной цивилизации, которая парадоксальным образом толкает весь мир назад, в варварство, из одного единственного желания – передела рынков сбыта. Чем закончились два предыдущих передела, стараются не вспоминать, наоборот – активно переписывают историю, наращивая антироссийскую истерию вместе с военными группировками у наших границ.

А что можем мы, простые смертные? Для начала хотя бы попытаться понять самих себя, чтобы не повторить тех ошибок, за которые пришлось заплатить колоссальную цену по итогам двух мировых войн и одного предательства, и за которые нам еще придется расплачиваться в будущем. Но мы же не хотим назад… в будущее, а без любопытства здесь не обойтись.

И вот его результат…

Глава I Война и ее влияние на формирование социальной системы России

Вступление

По некоторым данным, Россия провела в войнах 334 года из 538 лет, прошедших со времени Куликовской битвы (1380) до подписания Брестского мира (1918).[1] Если к этому добавить советский период с 1918 по 1991 годы, то получится еще почти 50 лет – непосредственно войны и международные конфликты с неформальным участием СССР, всего примерно 384 года из 611 лет (1380–1991).

Много это или мало, да и почему вообще нужно говорить о войне при изучении социальных систем? Ответ напрашивается сам собой – в мире практически нет страны, которая не прошла бы через войны, большие или малые, победоносные или проигранные. А это значит, что в мировой системе социальных отношений война занимает особое место. Еще Платон говорил, что война – это естественное состояние народов. А видный русский стратег А. Е. Снесарев в своей работе «Философия войны» пришел к выводу о том, что «в прошлом человечество воевало непрерывно».[2]

Сегодня принято считать, что «война не просто сопутствует развитию человеческого общества, война интегрирована в жизнь общества (курсив В. М.). Все, что связано с причинами, целями, мотивами войны, ходом военных действий, способами решения военных задач и так далее, с одной стороны, обусловлено изменениями самой социальной действительности, с другой – детерминирует ее (социальной действительности) изменения».[3]

Другими словами, война – универсальное и всеобщее явление, способное радикальным образом менять направление социального развития общества. Она либо дает импульс для его развития в случае победы, либо приводит к упадку и деградации в случае поражения (хотя история ХХ века знает и обратные примеры). Россия в этом смысле не исключение. Но существует расхожее мнение, что она потому так трудно прокладывает путь к демократическому обществу, что «всю жизнь» воевала. Крупнейший социолог XX века Питирим Сорокин, например, говорил, что «волею судеб мы принуждены были постоянно воевать».[4]

Однако даже при поверхностном взгляде становится ясно, что немалым военным опытом обладают и другие страны. Так, США воевали 186 лет из своей, в общем-то, недолгой 234-летней истории (1776–2010 гг.).[5] Правда, при подсчете автор учитывал и такие войны, приведенные в сетевом ресурсе Wikipedia, как холодная война или вооруженное противостояние 1948–49 годов в Берлине. Как известно, в этих конфликтных ситуациях, также как и в некоторых других, прямых боевых действий не было, а потери были незначительны или их не было совсем.

В любом случае, это почти вдвое меньше, чем 384-летняя военная история России (военные конфликты на постсоветском пространстве автор не учитывал). Но в процентном отношении американская «война и мир» составляет пропорцию примерно 80:20. Условно говоря, США посвятили войнам почти 80 процентов своей истории. При этом большую часть военных действий они вели за пределами не только своей территории, но и североамериканского континента, что заметно отличает их военно-исторический опыт от российского, который охватывает «всего лишь» 63 % исторического периода, длиною в 611 лет.

А при беглом взгляде на военный опыт Европы выясняется, что начиная со 100-летней войны (1337–1453), т. е. примерно со времен Куликовской битвы, европейские страны провели в войнах порядка 587 лет.[6] Такой весьма поверхностный и не вполне научный подсчет, тем не менее, показывает, что суммарно Европа воевала на 200 лет дольше, чем Россия. Хотя, конечно, каждая европейская страна прошла собственный военный путь, который оказался или короче, или длиннее русского.

Тогда получается, что военная история России не является чем-то уникальным. Больше того, в годовом исчислении она уступает Европе, а в пропорциональном и Америке. Однако социальное и политическое развитие России как бы ушло в сторону от общеевропейского пути. И, несмотря на все радикальные трансформации конца XX и начала XXI вв., ей никак не удается встать на путь социальных завоеваний Запада. Не случайно его политики и общественные деятели не устают упрекать руководство Российской Федерации в давлении на бизнес, в отсутствии независимых судов и гражданского общества, в ущемлении прав человека и во многом другом. А в последнее время от упреков они перешли к прямым угрозам и всякого рода санкциям, требуя изменить политическую практику России и сменить ее руководство!

Для нас же в данном случае важно не это: вопреки сравнительно невысоким показателям участия в войнах, Россия по-прежнему сохраняет в себе черты военного общества, основные признаки которого еще в XIX в. сформулировал Герберт Спенсер в своей знаменитой работе «Принципы социологии». Он считал, что «военный тип общества – это такой тип, в котором армия мобилизована всей нацией, в то время как сама нация представляет собой «застывшую» армию, и который, следовательно, приобретает структуру, общую для армии и для нации».[7] Характерным признаком такого общества является централизованное управление, необходимое во время войны. Оно же составляет систему государственного управления и во время мира: «все – рабы по отношению к тем, кто выше, и все деспоты по отношению к тем, кто стоит ниже. Такая структура повторяет себя в соответствующих социальных институтах».[8]

Военное общество, к каковому автор вслед за Гербертом Спенсером относит Россию, отличается от невоенного примерно так же, как закаленный и израненный в боях воин отличается от юного и пышущего здоровьем новобранца. Война, как увеличительное стекло, собирающее световой луч в раскаленной точке, резко поднимает градус социального напряжения и ломает привычные устои жизни – здесь и людские, и материальные потери, здесь море человеческих страданий, здесь утраты или завоевания территорий и, конечно, нажива. А все вместе это ведет к деформации социальных отношений, к изменению вектора социального развития. Наверное, поэтому влияние войны на судьбы России Питирим Сорокин называл роковым, поскольку она не может не менять самой структуры общества просто в силу того, что под ее влиянием меняется и состав общества, и его свойства.[9]

Но комплексное, всестороннее изучение вызванных войнами социальных деформаций представляет собой определенные трудности, поскольку, во-первых, охватывает широкую область междисциплинарных отношений, а во-вторых, требует «незамыленного» взгляда. Видимо, поэтому при анализе современного социально-экономического состояния России и ее советского прошлого многие исследователи не находят ничего лучше, как вторить нашим западным «партнерам», сводя все к презумпции виновности «тоталитарного политического режима».[10] Сегодня многим невдомек, что короткий исторический период, так называемый социалистический или – в западной интерпретации – тоталитарный, был неотъемлемым продолжением тысячелетней истории России, 384 года из 611 лет которой были отданы войне.

По логике вещей, сегодня к военному обществу мы могли бы отнести США, которые провели в войнах 80 процентов своей истории, или Европу, превосходящую Россию по общему количеству военных лет. Но это не так: и США, и Европа отличаются высоким уровнем развития демократии, частной инициативы и торжества закона. Из этого следует, что продолжительное участие в войнах само по себе не ведет к появлению военного общества.

Склонность российского общества к военной самоорганизации и временами к безграничному патернализму трудно объяснить деятельностью тех или иных политических акторов – например, трагическими ошибками последнего императора, злым гением коммунистического диктатора или казнокрадством современных чиновников и олигархов. Для людей, знакомых с отечественной историей, не секрет, что черты военного общества в той или иной степени были присущи России всегда. Историческая устойчивость ее социальной системы к немногочисленным демократическим прививкам говорит о том, что дело, скорее всего, не в политике лидеров, не в самих лидерах или чиновниках, а в действии каких-то пока еще непознанных социальных механизмов, в действии как раз той самой «темной материи», о которой мы говорили выше.

При этом речь идет не о формально существующей политической системе. Она-то уж точно обладает всеми признаками современного демократического государства, которые, правда, некоторые политологи считают «имитацией отсутствующих институтов»[11] (Л. Ф. Шевцова). Речь идет о теневых, латентных механизмах социального действия, относящихся к глубоко внутренним структурным формам системы. Это некие невидимые приводные ремни – действительно, что-то вроде космической «черной материи» или «черных дыр»: сила их гравитации такова, что поглощает свет и заставляет планеты менять орбиту. Инструментально обнаружить их невозможно, и остается только измерять отклонения в орбитах планет, чтобы определить местоположение «черной дыры».

В этом и заключается цель настоящей работы – определить отклонения в «орбите» социальной системы России и тем самым приблизиться к пониманию латентных механизмов ее трансформации. По мнению известного американского социолога Р. К. Мертона, именно они обеспечивают больший прирост социологического знания.[12] И хотя он говорил это о латентных функциях поведения человека и людей в целом, нам ничто не мешает применить такой же подход при исследовании социальной системы, которую в конечном итоге тоже составляют люди.

Пробным камнем исследования, то есть детерминирующей частью социальной действительности будет служить война. Явление это крайне сложное. Существует много теорий, нередко противоположных друг другу, которые по-разному описывают причины возникновения войн и их характеристики. Но определение войны на понятийном уровне все-таки сводится к относительно устойчивой конструкции, не лишенной, правда, некоторой вариативности. Так, по определению исследователя XIX века генерала П. А. Гейсмана, война «есть средство, и притом крайнее средство в руках политики для достижения государственных целей».[13]

Сегодня, спустя сто с лишним лет, сетевой ресурс Wikipedia определяет войну как конфликт между политическими образованиями (государствами, племенами, политическими группировками и т. д.), происходящий в форме военных (боевых) действий между их вооружёнными силами, причем, «как правило, война имеет целью навязывание оппоненту своей воли». В то же время известный специалист по вопросам войны и мира из университета Ватерлоо (Канада) Брайан Оренд считает, что война имеет целью «устанавливать свои порядки на определенной территории», «управлять ею».[14]

Фундаментальное военно-философское издание «Война и мир в терминах и определениях» дает такое определение войны: «общественно-политическое явление, связанное с коренной сменой характера отношений между государствами и нациями и переходом противоборствующих сторон от применения ненасильственных форм и способов борьбы (разрешения противоречий) к прямому применению оружия и других насильственных средств для достижения определенных политических и экономических целей».[15]

Но наиболее точным, универсальным и исчерпывающим, на наш взгляд, является определение войны, которое дал классик военного искусства К. Клаузевиц, и которое так или иначе, в отдельных элементах, приводится почти во всех определениях такого сложного понятия как война: «война – это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю».[16]

И хотя уже в начале ХХ века это определение считалось «неоригинальным» (А. Е. Снесарев), сегодня оно приобретает новое и более глубокое содержание. Современная наука ищет ответы на вопросы о происхождении войны и в психологической природе человека. Так, известный военный психолог А. Г. Караяни считает, что «под войной можно понимать такой вид конфликта между субъектами политики, при котором они осознают себя участниками военного противоборства и стремятся модифицировать поведение друг друга применением или угрозой применения средств вооруженного насилия».[17]

С нашей точки зрения, «модифицировать поведение друг друга» или применять оружие «для достижения определенных политических и экономических целей» есть не что иное, как «заставить противника выполнить нашу волю». Просто у К. Клаузевица в одном слове точнее читается и цель, и смысл «модификации» – заставить. То есть вынудить противника делать то, что он не хочет или не может, силой преодолеть его желание, навязать ему свою волю.

И тогда получается, что за последние сто с лишним лет понимание социальной сути войны и ее определение в оценках исследователей не претерпело существенных изменений и сводится все-таки к одному: заставить противника выполнить нашу волю.

1914 год: начало современной истории России и проблемы исследования Первой мировой войны

Пройдя огромный исторический путь, Россия заплатила по военным счетам, пожалуй, самую высокую цену – хотя бы потому, что таких катастрофических потрясений, какие она пережила в первой четверти XX века, вряд ли еще кто-то переживал. Великая война, как в начале ХХ века называлась Первая мировая, преподнесла и великие потрясения той стране, которая сыграла «роль тарана, пробивающего самую толщу немецкой обороны».[18] Смена правительств, разложение армии, потеря территории и государственного управления, разрушенные промышленность и транспорт, гиперинфляция и развал финансовой системы, всеобщая разруха – это лишь некоторые признаки военного поражения, которые остро проявились в России еще до окончания войны, величайшей жертвой которой, как отмечал английский историк X. Сетон-Уотсон, стал русский народ.[19]

Вообще говоря, она дорого обошлась всем ее участникам. И если верить Большой советской энциклопедии, Первая мировая «съела» примерно 359,9 млрд долларов. Расходы России на эту войну на 1 сентября 1917 г. составили примерно 74,98 млрд долларов или 38,65 млрд руб.,[20] что превышало ее национальный доход в 10 с лишним раз.[21] Война потребовала и огромных человеческих ресурсов. «В странах Антанты было мобилизовано свыше 45 млн человек, и в коалиции Центральных держав – 25 млн. Из материального производства была изъята лучшая часть мужского населения. Процент мобилизованных по отношению к трудоспособному мужскому населению был очень высоким и достигал 50, а в некоторых странах, например, во Франции, и больше. Вооруженная борьба велась не кадровыми армиями мирного времени, а многомиллионными армиями из призванных по мобилизации в ходе самой войны».[22]

Для наиболее прозорливых политиков эта война не была неожиданностью, к ней давно готовились, о ней размышляли, пытаясь предугадать ход боевых действий и их последствия. Еще в конце 1880-х годов Ф. Энгельс почти в деталях предсказал, что «для Пруссии-Германии невозможна уже теперь никакая иная война, кроме всемирной войны. И это была бы всемирная война невиданного раньше размера, невиданной силы. …Опустошение, причиненное Тридцатилетней войной, сжатое на протяжении трех-четырех лет и распространенное на весь континент, голод, эпидемии, всеобщее одичание как войск, так и народных масс, вызванное острой нуждой, безнадежная путаница нашего искусственного механизма в торговле, промышленности и кредита; все это кончается всеобщим банкротством. Крах старых государств и их рутинной государственной мудрости – крах такой, что короны дюжинами валяются по мостовым, и не находится никого, чтобы поднимать эти короны; абсолютная невозможность предусмотреть, как это все кончится, и кто выйдет победителем из борьбы. Только один результат абсолютно несомненен: всеобщее истощение и создание условий для окончательной победы рабочего класса».[23] Вряд ли кто-либо кроме узкого круга деятелей международного рабочего движения был в то время знаком с этим жестким и реалистичным анализом, но атмосфера тревоги была характерна для конца XIX и начала XX века, когда стали складываться противостоящие военные блоки.

А для большинства обычных людей такая война в значительной степени оказалась неожиданностью. Тогда считалось, что в силу возросшей мощи оружия и массовости армий война продлится от трех до двенадцати месяцев.[24] Однако история преподнесла неприятный сюрприз: продолжительность войны и ее размах превзошли все самые смелые ожидания. Если бы в 1913 г., писал Питирим Сорокин, кто-нибудь всерьез предсказал хотя бы малую часть того, что впоследствии произошло на самом деле, его сочли бы сумасшедшим.[25] Поэтому мысли о предстоящей войне, если они и были у кого-то из современников, вызывали крайне противоречивые чувства, неизвестность пугала. Как отмечал публицист В. В. Галин, «войны ждали – и ее боялись».[26]

После поражения России в русско-японской войне и революции 1905 года считалось, что самодержавие неизбежно должно будет рухнуть в ходе новой войны. В 1909 году, например, хозяйка известного светского салона генеральша А. В. Богданович записала в дневнике: не дай бог возгорится новая война, «тогда конец монархии».[27] Понятно, что она исходила из общих ощущений, царивших тогда в высшем обществе, из разговоров и сплетен. Но некоторые государственные деятели исходили из достаточно точного анализа текущей политической обстановки и также приходили к неутешительным для монархии выводам.

Так, по словам П. Н. Дурново, скандально известного министра внутренних дел в правительстве С. Ю. Витте, «в случае неудачи, возможность которой, при борьбе с таким противником, как Германия, нельзя не предвидеть, – социальная революция, в самых крайних ее проявлениях, у нас неизбежна».[28] Таким образом, о неизбежности революции вслед за Ф. Энгельсом объявил и лидер правых в Государственной думе «черносотенец и реакционер» П. Н. Дурново, правда, с разницей в четверть века и в отношении не Германии, а России. Удивительно то, что источником революции и Энгельс, и Дурново, и даже генеральша Богданович считали еще не начавшуюся мировую войну. И все оказались правы.

Последняя цитата очень популярна у современных историков и публицистов, которые в массе своей убеждены, что она свидетельствует об особенном, провидческом даре ее автора. Нам же представляется, во-первых, что в этом смысле Дурново несколько уступает Энгельсу, а во-вторых, в своем приватном письме Николаю II, о существовании которого до революции вообще никто не знал, он сформулировал то, что было известно его наиболее прозорливым современникам, видимо, в надежде достучаться до самодержца.

Хотя в пользу не столько провидческого дара, сколько серьезных аналитических способностей Дурново говорит то, что его опасения оказались не напрасны. С первых дней мобилизации, задолго до «неудачи», многие районы страны охватил не только патриотический подъем, как принято считать сегодня, но и массовые выступления противников войны, против которых «пришлось принять крутые меры, до употребления оружия включительно». В столице «произошли столкновения с полицией, и для обеспечения порядка… пришлось даже вернуть в Петербург часть конницы из Красносельского лагеря».[29] По свидетельству генерала Ю. Н. Давыдова, к «винным бунтам» (с началом войны в России был введен «сухой» закон) они не имели никакого отношения.[30]

За сто с лишним лет, прошедших с начала той войны, много написано и много сказано, но ясности в понимании проблем, которые она породила, нет до сих пор. Ее историография несет на себе печать давней политической борьбы, отголоски которой не стихают до сих пор.

В советский период, как писал доктор исторических наук В. Н. Виноградов, война попала в тень Октябрьской революции, и о ней стремились забыть.[31] Былая однобокость сегодня сменилась не только разнообразием источников и плюрализмом мнений в подходах и оценках, но и волновым характером исследований, «приливы» которых совпадают с редким «полнолунием» юбилейных дат.

А призванная «всемерно содействовать распространению в российском обществе правдивой информации и новых знаний о роли нашей страны в Первой мировой войне» Российская ассоциация историков Первой мировой войны не слишком балует наше общество своими открытиями. За двадцать с лишним лет работы она издала семь научных трудов, которые, безусловно, расширили историографическую базу, но не добавили ничего к пониманию тех тектонических сдвигов, которые в начале XX века потрясли Россию.

Это тем более удивительно, что, по мнению одного из крупнейших исследователей этого периода профессора А. И. Уткина, «современная история России началась в 1914 году».[32]

Как ни странно, но, несмотря на большой объем накопленных знаний («все поле поиска перепахано на большую глубину»[33]), новая историография, на наш взгляд, не выходит на уровень тех задач, которые должны встать перед научным сообществом, если согласиться с тезисом о том, что современная история России началась в 1914 году. Например, количество диссертаций, посвященных Первой мировой войне и представленных в электронном каталоге Российской государственной библиотеки составляет примерно семь названий из общего числа в 635 при поиске на слово «война». Все они носят частный характер, так как посвящены лишь отдельным сторонам Первой мировой войны, и их список можно привести здесь полностью, так как он не занимает много места:

1. Болтаевский А. А. Русские войска на Салоникском фронте в 1916–1918 гг. Москва, 2009.

2. Крайкин В. В. Первая мировая война в восприятии крестьян: по материалам Орловской губернии. Брянск, 2009.

3. Иванов А. И. Первая мировая война и русская литература 1914–1918 гг. Москва, 2005.

4. Белова И. Б. Первая мировая война и российская провинция: 1914 – февраль 1917 гг. по материалам Калужской и Орловской губерний. Калуга, 2007.

5. Михайлов В. В. Восточный вопрос и позиции Великобритании и России в Первой мировой войне. Санкт-Петербург, 2010.

6. Черниловский А. А. Первая мировая война в сознании военной элиты России. Брянск, 2005.

7. Зырянова А. В. Американо-английские отношения в годы Первой мировой войны: проблемы истории и дипломатии. Ярославль, 2004.

Справедливости ради надо сказать, что недостаток научных публикаций по этой теме компенсируется растущим числом популярных изданий, которые предлагают все новые и не всегда убедительные версии того, что представляла собой Первая мировая война и ее последствия, да и вообще история России в целом. Их отличительной чертой является отсутствие научной методики и слишком свободное толкование исторических фактов, которые нередко в угоду рынку превращаются в «жареные».

Работы эти составляют так называемые «кентавр-идеи», которые «содержат идеализированное или умышленно искаженное представление о состоянии или возможности решать конкретные проблемы, исходя из воображаемых методов и средств, сконструированных умозрительно».[34] Некоторые из авторов этих произведений отличаются творческой плодовитостью, их имена известны, их приглашают с лекциями в университеты и на телевидение.

Другие выступают в роли авторов исторических сериалов или в роли какого-нибудь «судьи» истории. Не проходит и дня, чтобы кто-нибудь на отечественном телевидении не рассказывал нам о тайнах истории. Но тайн не становится меньше. И хотя уже давно издана академическая работа – коллективный труд ведущих историков РАН «Мировые Войны XX века» (Наука, 2002), которую, может быть, и нельзя назвать откровением, но, тем не менее, она представляет исчерпывающую и тонко сбалансированную информацию о событиях той поры. Несмотря на это, коммерческое мифотворчество вытесняет научные знания и продолжает затуманивать сознание доверчивых граждан.

Казалось бы, мы все знаем про нашу историю, ведь она живет в каждом из нас, мы унаследовали ее от наших отцов и дедов. Но, как считал известный французский социолог, «отец-основатель» современной социологии Эмиль Дюркгейм, поскольку наибольшая часть социальных институтов передана нам предшествующими поколениями в совершенно готовом виде, и мы не принимали никакого участия в их формировании, следовательно, обращаясь к себе, мы не сможем обнаружить породившие их причины.[35] По его словам, нам нужно рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов.[36] Отсюда становится понятно, почему в нашей истории, которую неутомимо препарируют профессиональные историки и историки от коммерции, исходя из собственного представления о ней, чувствуется какая-то противоречивость и недосказанность, как будто чего-то не хватает.

Например, до сих пор мы не знаем, почему колоссальная европейская трагедия 1914–1918 гг. привела к радикальному слому социальной системы России (и только России!). Каковы причины и механизмы этой трансформации, и почему еще более страшная трагедия 1941 г. ничего не изменила в ее социальной системе? Распад других империй привел «только» к смене политических режимов. А у нас – к рождению нового государства, основанного на невиданных ранее социальных, экономических и политических принципах, включавших отмену частной собственности и последующее строительство социализма (хотя и не совсем в духе К. Маркса). Попытки делались (Венгрия, Германия, Финляндия), но потерпели неудачу, несмотря на поддержку со стороны советской России.

Непонятно еще и то, что если Россия не проиграла эту войну (как считают некоторые маститые историки, готовые в интересах чистой науки признать советскую «оккупацию» Прибалтики), то как можно объяснить потерю огромных территорий, а вместе с ними и людских ресурсов, и экономического потенциала?

С популяризацией этих вопросов уже много лет выступают известные политологи, среди которых есть даже один академик, не устающий задавать нам один и тот же вопрос: «Почему Россия внезапно взяла и рассыпалась?».[37] Забавно, что вопросы задают нам – зрителям и читателям, а ответов не дает никто. Не ответив же на эти вопросы, мы не сможем понять, что произошло с нашей страной не только в далеком 1917 году, но и в 1939, 1945 и особенно в еще недавнем 1991 гг.

Несистемные поиски в этом направлении, а также отсутствие позитивных результатов свидетельствуют о том, что в рамках исторической науки они, скорее всего, ни к чему не приведут. И дело не только в сложности поставленной задачи. В конце концов, доказал же Григорий Перельман гипотезу Пуанкаре через 100 лет после того, как она была сформулирована. В принципе, как утверждают философы, любая задача может быть решена, если она корректно поставлена. Но корректно поставить общую задачу в истории невозможно, поскольку предметом ее изучения являются исторические факты, которые сами по себе лишь фрагменты истории, ее песчинки, ничего не говорящие о целом. Как песок, они струятся между пальцами, не оставляя никаких следов в нашем сознании. И здесь невольно вспомнишь экранизированного Обломова, который говорил: а зачем я помню, что Селивкт II в 3 г. н. э. победил какого-то Чиндригупту – бог весть.

Другими словами, как бы ни были глубоки наши знания в области истории, они ничего не добавляют к пониманию причин социальной действительности прошлого и возникновения действующих социальных институтов – ведь «мы не принимали никакого участия в их формировании».

Так, специалисты нередко начинают отсчет современной социальной системы России с Петра I, который железной рукой «прорубил окно» в Европу. Хорошо известно, что его реформы проводились с крайней жестокостью, которая была направлена на подавление прав человека в их современном понимании, на дальнейшее закрепощение крестьянства, на развитие жесткой вертикали власти (а в Европе в это время уже прошли первые буржуазно-демократические революции). Примерно то же самое можно сказать и о реформах большевиков, которые, как известно, имеют много общего с реформами Петра.

Как однажды отметил доктор исторических наук А. Н. Боханов, «если сравнить, скажем, Петра I и Ленина, то, как ни странно, в отношении к национальному творчеству, в отношении к русскому национальному наследию, в отношении к русской традиции у них достаточно много точек соприкосновения, хотя, казалось бы, это совершенно несопоставимые ни по времени, ни по характеру, ни по должности фигуры».[38] И, тем не менее, и в том, и в другом случае реформы были доведены до логического конца, т. е. можно утверждать, что реформы начала XVIII и начала XX века получили позитивный характер, благодаря чему государство пришло в состояние относительной социальной устойчивости.

Хорошо известным историческим фактом, которому, однако, отечественные ученые придают не слишком большое значения, является то, что и в том, и в другом случае реформы проводились в ходе войны, и именно война стала их источником. Но значит ли это, что Петр I был большевиком-марксистом или, наоборот, большевики явились последователями Петра, а не Карла Маркса? Эту особенность российской истории в свое время отмечал Питирим Сорокин: «при Петре и после Петра, мы дрессировались в направлении военного социализма… Наш военный социализм – плоть от плоти и кость от кости нашей предыдущей истории».[39] Однако найти причины этого явления, дать ему научную характеристику он не смог. Объяснить этот феномен не удается до сих пор.

Эпоха Петра I и эпоха Первой мировой войны и революции сегодня хорошо изучены, поэтому, повторимся, вряд ли какие-то вновь открытые исторические факты смогут внести ясность в разрешение этого парадокса. И понять это нетрудно, если иметь в виду, что «историк дает факту известный смысл, который зависит от его общенаучных и идейно-теоретических взглядов. Поэтому в разных системах взглядов один и тот же исторический факт получает разное толкование, разное значение. Таким образом, между историческим фактом (событием, явлением) и соответствующим ему научно-историческим фактом стоит интерпретация».[40]

Короче говоря, если мы правильно понимаем академика Б. В. Личмана, сколько историков, столько и толкований исторических фактов или интерпретаций. Кажется, дай волю историкам, и от истории ничего кроме интерпретаций не останется (наиболее отчетливо этот процесс можно наблюдать на Украине). Это особенно ясно начинаешь понимать, когда следишь за острейшими и бесплодными историческими дебатами, которые проходят не только на отечественном телевидении и в СМИ, но и в академической среде. Однако значение этих дебатов выходит далеко за рамки чистой теории. Ведь нерешенные вопросы истории и национальной идентификации почти сразу после распада СССР стали предметом острой идеологической и политической борьбы, инструментом межгосударственного противостояния в борьбе за шкурные интересы участников некогда единого экономического, правового, политического и социального пространства.

В этой среде активными интерпретаторами истории выступают лидеры (элита) новых государственных образований, которые до 1991 года не значились ни на одной карте мира. В таких условиях только интерпретацией при исследовании российской истории уже не обойтись. Здесь нужен новый взгляд, новая методика, которая сможет подняться над несметным количеством исторических фактов и их вольным толкованием, систематизировать их в рамках единой и устойчивой (фундаментальной) теории, свободной от идеологической и политической борьбы. А это под силу только социологии.

В нашем исследовании она станет тем инструментом, своеобразным скальпелем, с помощью которого придется делать глубокие экскурсы в историю, политологию, экономику, военное искусство и правоведение – иначе умом Россию не понять.

Глава II Поиск социальных фактов как источников особого пути России

Социология, социологи и немыслящая Россия

В отличие от истории, социология имеет дело не столько с фактами, сколько с социальными отношениями, с системой социальных связей, с социальной действительностью, т. е. с предметом более устойчивым, но менее очевидным, чем исторический факт. Как считает крупнейший социолог современности Энтони Гидденс, «задача социологии состоит не только в сборе фактов, какими бы интересными и важными они ни были. Мы хотим также знать, почему эти события случаются, и для этого мы должны научиться ставить теоретические вопросы. Они помогут нам правильно интерпретировать факты при поиске причин процессов, находящихся в фокусе конкретного исследования».[41]

Легко сказать – научиться ставить теоретические вопросы! Не так-то это просто, в противном случае мы уже давно получили бы ответы на все, что нас интересует в социологии, в истории и вообще в нашей жизни. Проблема хорошо известна и заключается в том, чтобы понять, как ставить вопросы, и что мы хотим познать. Другими словами, это вопрос о средствах познания, о методе и о предмете познания.

Со времен Огюста Конта, французского философа, который в 1842 году в «Курсе позитивной философии» обосновал необходимость создания новой науки об обществе – социологии, ведется нескончаемый и все более углубляющийся поиск истоков организации человеческого общества, организации социальных отношений. Но мечта Конта о том, чтобы превратить социологию в «позитивную» науку, такую же точную, как математика или механика, до сих пор остается нереализованной. Больше того, научный поиск с самого начала разделился на несколько направлений, основные методологические инструменты которых существенно отличаются друга от друга и оставляют мало шансов на разработку единого подхода при определении источников социальной организации общества.

В свое время даже классики социологии долго не могли определить ее предмет. «Сложность в определении предмета социологии была связана с тем, что исследователи пытались искусственно свести все многообразие проявлений социального к чему-то одному, что в принципе невозможно, – считает А. Ю. Завалишин. – В конце концов, пришлось признать, что говорить о том или ином предмете этой науки бессмысленно. В процессе общественного развития постоянно возникают новые социальные связи и отношения, которые расширяют перечень явлений, относимых к ее предмету.

Именно поэтому уже в 1-й половине ХХ веке заговорили о предметной области социологии, включающей в себя все многообразие социальных связей, отношений, явлений и процессов, происходящих в обществе. Исходя из такого понимания, можно дать определение самой социологии. В наиболее общем виде она представляет собой систематическое изучение индивидов в составе групп и социальных образований».[42]

Но систематическим изучением индивидов в составе групп и социальных образований у нас давно занимается академическая наука. И если у нас до сих пор нет ответов на интересующие нас вопросы, то можно предположить, что или средства не хороши, или не то ищем, а может быть и то, и другое вместе. Прискорбно то, что наука хотя и занимается «систематическим изучением», но она же устанавливает и пределы научного поиска, потому что работает она по тем направлениям, которые востребованы и оплачиваются властью или хотя бы коммерческими структурами – живем ведь в условиях рынка. Интересы общества в целом остаются без внимания.

Так, руководитель Центра теоретических и историко-социологических исследований Института социологии РАН профессор В. А. Ядов еще в 2010 году на Ежегодной конференции «Социальные реалии современной России» выступил с докладом «Какие теоретические подходы полезны (выделено В. М.) для понимания и объяснения социальных реалий российского общества и России?», тезисы которого были опубликованы на сайте Института. К наиболее перспективным и полезным для России направлениям он отнес «гнездо активистских теорий».

Их суть в том, что историю творят социальные агенты, обладающие значительными ресурсами. Отсюда вывод: отслеживать «ресурсность социальных групп, регионов России, гражданских движений, представителей элиты».[43] Все вроде бы правильно, к тому же, на Западе это направление хорошо разработано – зачем же изобретать велосипед. Но как же быть с «особенной статью» России? Ведь давно все согласились с тем, что мы ««другая» Европа» (В. Г. Федотова), мы не «волчек», мы – «пирамида». Тогда почему ведущий социолог страны поставил перед отечественными учеными задачу отслеживать следствия, а не познавать причины?

Если оставить в стороне поэзию и социологию, то даже на бытовом уровне всем известно, что мы не такие как «они». У нас нет такой свободы как на Западе, у нас велика доля теневого рынка и криминала, плохо изживается монополизм, коррупция распространена повсеместно, трудовые отношения вопреки Трудовому кодексу нередко носят принудительный характер. Как бы в продолжение советского периода, когда зарплату, правда, платило государство, а люди всю жизнь работали на одном предприятии, трудовые отношения сегодня откатываются еще дальше в прошлое, приобретая не только худшие черты советского консерватизма, но и некоторые черты крепостного права, которое отменили 150 лет назад.

Не имея желания, а во многих случаях и способности развивать собственное предприятие за счет внедрения современных методов управления, российские предприниматели, или, как модно их сейчас называть, «элита развития» (М. Н. Афанасьев), нередко делают это за счет работников. Не случайно даже такой известный предприниматель как Константин Бакшт утверждает, что в России самый опасный для бизнеса человек – это его владелец («Как загубить собственный бизнес»). При этом Россия является единственной из развитых стран, где основную массу бедных составляют работающие люди.[44] Возможно, в этом же кроется проблема самой низкой производительности труда по данным Европейской организации экономического сотрудничества и развития (OEDC).

Парадоксально, но факт: новое время породило и новую деспотию, деспотию в условиях демократии. Только деспот уже не государство, как раньше, а хозяин. Не тот эффективный хозяин, о котором мечтала вся либеральная общественность Советского Союза, с завистью поглядывая на Америку, а наш доморощенный хозяйчик, насквозь пропитанный блатной культурой, стремящийся уйти «в тень» при каждом удобном для него случае.

Даже вице-премьер О. Ю. Голодец призналась как-то, что наш рынок труда «практически нелегитимизирован. В секторах, которые нам видны и понятны, занято всего 48 млн человек. Все остальные – непонятно, где заняты, чем заняты, как заняты».[45] Другими словами, зона частного и ничем не прикрытого деспотизма охватывает почти половину трудоспособного населения страны. Эта зона одновременно показывает и размеры теневой экономики: не в экономическом смысле, конечно, – 16 % ВВП,[46] как считается официально, а чисто в физическом, подушно, «по понятиям». Отсюда становятся понятны и масштабы бедствия, причины хронического дефицита пенсионного фонда, низкой производительности труда, всеобщей кредитной задолженности и невозможности сменить место работы так, чтобы уйти от бедности, в которой прожили жизнь и многие поколения наших предков.

Все это как-то невольно выстраивается в определенную иерархическую систему, в ту самую пирамиду, которая, по мнению российского социолога Людмилы Романенко, является альтернативой обществу западного типа.[47] И, конечно, на ум сразу же приходит гениальное, но непопулярное сегодня высказывание Г. Спенсера о военном обществе, где «все – рабы по отношению к тем, кто выше, и все деспоты по отношению к тем, кто стоит ниже». Судя по исторической устойчивости нашей социальной системы, наличие в обществе (военном по своей сути) той или иной формы собственности практически ничего не меняет. Меняется только вектор распределения благ.

При социализме накопление шло в государственные фонды, а сейчас в карманы топ-менеджеров, бюрократов и «элиты развития» с криминальным прошлым, т. е. ограниченного круга лиц, чей баснословный и необоснованно растущий доход благотворно влияет на средние показатели беднеющей страны и пагубно – на моральное состояние общества в целом. Не случайно Global Wealth Report вывел Россию в 2012 г. на первое место в мире по показателям имущественного неравенства.[48] В условиях кризиса это неравенство только нарастает – бедные беднеют, а богатые богатеют.

Тут невольно начинаешь думать: а может быть, это и есть отклонение в орбите социальной системы России, тот самый неписанный закон, по которому мы живем, притворяясь, что его нет? Тогда, по логике вещей, это именно то, что отличает нас от «них», наша особенность.

Но официальная наука несколько иначе смотрит на эту проблему. Из тезисов В. А. Ядова: «Я считаю, что «особый путь» России может быть особым лишь в смысле определения своего уникального положения в экономическом пространстве на рынке природных ресурсов. В пространстве мировой политики настоящее и будущее страны испытывает влияние множества принципиально непредсказуемых воздействий, хотя общий вектор движения в будущее определен со времен Петра Первого» (выделено В. М.).

В этом фактически директивном послании, предназначенном для отечественных социологов, нетрудно заметить очевидное противоречие. С одной стороны, уникальность России определяется исключительно природными ресурсами, что имеет отношение скорее к экономике, чем к социологии. А с другой, мы объявляемся наследниками Петра, того самого, который, по словам П. Сорокина, стал родоначальником «военного социализма» или, по-современному, мобилизационной модернизации. «Не будь на нашей истории этой проклятой печати милитаризма – мы не только не отстали бы от Запада, а, быть может, уже опередили его»,[49] – с горечью констатировал в свое время Питирим Сорокин. А по Ядову получается, что, прокладывая «вектор движения в будущее» от Петра, мы рискуем вернуться на новом, конечно, уровне к его «военному социализму» (по Сорокину) и окончательно закостенеть в своем отставании от Запада.

Понятно, что последний не замедлит этим воспользоваться. И можно не сомневаться, что нездоровый интерес Запада к нам не случаен. Как утверждает известный экономист Марат Мусин, на территории нашей страны размещены 25 % мировых природных богатств, а проживает всего 2 % мирового населения.[50] Между тем, официальная наука размышляет о «непредсказуемых воздействиях» и считает, что ее социальная функция заключается только в том, чтобы «хотя бы ориентировочно предсказать, что нас ждет впереди» (см. тезисы В. А. Ядова).

Справедливости ради надо сказать, что и сам Владимир Александрович Ядов не раз говорил о том, что российское общество принадлежит иной цивилизации, отличной от западноевропейской. Однако наши социологи почти тридцать лет блуждают в потемках, видимо, потому что «теоретическая деятельность у нас в социологии есть, а теоретической социологии нет».[51] Тогда, конечно, можно изучать и следствия, а не познавать причины.

Как утверждала академик В. Г. Федотова, «бывают ситуации, когда устаревшим теориям противостоит здравый смысл. Но сегодня ситуация представляется противоположной: многообразие представлений и кризис здравого смысла в условиях быстрых изменений не выступают основой преобразований и требуют новых теорий для улучшения ситуации». В России сегодня это слабое место. Социолог Н. С. Розов метко поставил диагноз заголовком своей статьи: «(Не) мыслящая Россия: антитеоретический консенсус как фактор интеллектуальной стагнации»… Для решения ряда проблем страна нуждается в современных теориях и должна признать опасность ориентации только на здравый смысл. Взаимоотношение теории и практики становится ключевым пунктом изменения социальных теорий и реализуется в различных направлениях исследования».[52]

После такого откровения крупного ученого, фактически признавшего фиаско научной мысли в России, почему-то хочется что-то сделать, чем-то помочь «исследованию» и вообще российским исследователям, давно пребывающим в интеллектуальной стагнации – ведь хуже уже не будет! Не случайно главный научный сотрудник Института социологии Ю. Л. Качанов как-то заметил, что социальная теория – слишком серьезная вещь для того, чтобы можно было доверить ее нашим социологам, в активе которых лишь «учебники, обзоры «передового зарубежного опыта», изыскания из истории дисциплины, извлечения из иноязычных текстов».[53]

Кстати, не жаловал карьерных социологов и Александр Зиновьев, опальный советский ученый, пожалуй, единственный, кто получил официальное признание на Западе. Одним из серьезных препятствий на пути научного познания социальных объектов он считал гигантскую армию людей, профессионально занятых в науке. По его мнению, надо различать науку как сферу жизнедеятельности множества людей, добывающих себе жизненные блага и добивающихся жизненного успеха (известности, степеней, званий, наград) за счет профессионального изучения социальных объектов, и научный подход к этим объектам.[54]

И что же нам грешным остается, жизнь проходит, а ответов как не было, так и нет?

Пожалуй, только и остается, как, воспользовавшись отсутствием обязательств перед армией людей, профессионально занятых в науке, попытаться внести свой скромный вклад в развитие теоретической социологии, а может быть, и здравого смысла. Не зря же Александр Александрович Зиновьев говорил, что научный подход есть особый способ мышления и познания реальности, качественно отличный от обывательского и идеологического. Он не вводит запретов «на выработку и применение его и для людей, не имеющих степеней и званий и не зарабатывающих на жизнь путем сочинения научных статей и книг».[55]

Однако, не желая вслед за отечественными академиками завести рассуждения об особенностях социального развития страны в тупик и стремясь разорвать порочный круг «самоисполняющихся пророчеств», как говорил Р. К. Мертон, предлагаем уйти от набивших оскомину рассуждений о модернизации и демократии.

Нам нужно делать выводы, писал в свое время другой американский социолог С. А. Арджоманд, и противиться соблазну поспешной замены отвергнутых теорий какой-либо иной общей и мнимо универсалистской теорией, будь то постмодернизм, глобализация или любой иной лозунг, выхватывающий одну очевидную черту нашего времени.[56]

Определение предмета и выбор социологического метода

Исходя из этого, мы начнем практически с самого начала и вернемся к тому рациональному, что было создано предшественниками, классиками социологии. Из сказанного, думаю, каждому, даже тому, кто не знаком с успехами отечественной социологии, стало понятно, что социологический дискурс сегодня, как и сто лет назад, по-прежнему полон противоречий – несмотря на то, что за это время сделано было немало. Но накопленный огромный пласт знаний так же, как и в исторической науке, разбросан среди многочисленных социологических школ, которые по-разному смотрят не только на средства познания, но и на сам предмет социологии – на общество, по-разному оценивают социальную действительность. Как отмечал профессор А. Б. Гофман, вся совокупность социологических знаний, полученных к настоящему времени, существует в виде бесчисленного множества глобальных теоретических систем отдельных ученых, научных школ и направлений.[57]

И если классические школы в своем поиске позитивизма стремились найти опору в объективных законах бытия (например, марксизм), то современная социология с легкой руки Энтони Гидденса приобрела своеобразные нежесткие формы. Теперь «признается влияние на итог научного знания метода, теории и, кроме того, активной позиции самого исследователя, его нравственной установки, его рассудочности».[58] Это значит, что метод во многом становится инструментом собственной разработки автора, он помогает исследователю придерживаться определенных правил, несоблюдение которых ведет к искажению исследуемого предмета. Совсем без него обойтись нельзя, потому что, несмотря на нежесткие формы современной социологии, методология в ней выполняет «примерно такую же роль, как грамматика в языке, культовое действие в религии или процессуальный кодекс в доказывании вины. Если не соблюдены методологические нормы научного исследования, вывод не может считаться дисциплинарно корректным. Социолог не имеет права сказать: «Я так вижу». Он обязан аргументировать свою идею».[59]

Приняв это во внимание, изучив богатое наследие классиков и последние достижения социологии, автор остановил свое внимание на творчестве французского социолога Эмиля Дюргейма, который уже упоминался выше. Его в меру объективистский структурно-фунциональный подход отличается простым и понятным языком, убедительной логикой. В то же время необычный даже по сегодняшним меркам предмет исследования в виде социальных фактов, которые рассматриваются как вещи, существующие вне индивида, вызывает серьезный скептицизм у многих наших ученых, стремящихся перейти от структурно-функционального подхода к «гнезду активистских теорий».

По нашему мнению, такой скептицизм говорит скорее о спорности или непроработанности каких-то положений этого метода, чем о его бесперспективности в современных условиях. И именно об этом заявили некоторые участники на той же конференции «Социальные реалии современной России», видимо, на всякий случай поддержавшие патриарха отечественной социологии в вопросе о переходе к активистским теориям. По их мнению, «структурно-функциональный подход еще далеко не исчерпал своего потенциала и вполне может быть методологическим базисом и для современных исследований».[60]

А это как раз то, к чему сегодня стремится социологическая мысль мира – интегрировать все то, что было накоплено до сих пор, с тем, чтобы решить ряд фундаментальных проблем социологии. Поэтому, следуя первому правилу Дюргейма, сформулированному им в работе «Метод социологии»,[61] мы сначала определим тот предмет, который собираемся изучить в ходе дальнейшего исследования.

Вопреки многочисленным подходам, рассматривающим в качестве предмета социологии «социальные взаимодействия между людьми, а также закономерности, возникающие в ходе этих взаимодействий»,[62] нам представляется, что предметом и одновременно источником всяких социальных взаимодействий являются все-таки люди, ведь взаимодействия между людьми – лишь следствие существования самих людей. И даже социальный факт, которым, по Дюркгейму, «является всякий способ действий, устоявшийся или нет, способный оказывать на индивида внешнее принуждение»,[63] не дает исчерпывающего представления о предмете нашего исследования. Поясняя свою мысль, Дюркгейм отмечал: для того, чтобы существовал социальный факт, нужно, чтобы по крайней мере несколько индивидов соединили свои действия, и чтобы эта комбинация породила какой-то новый результат.[64]

Но что может быть проще в этом смысле, чем рождение человека? Несколько человек (мать и отец) путем внешнего принуждения (ребенка же не спрашивают) дают жизнь новому человеку, соединяют свои действия с действиями ближаших родственников (первичная социальная группа) для того, чтобы вырастить и воспитать нового человека. Чем это не новый результат? Чем это не социальный факт?

Исходя из этого, допускаем, что в социологическом смысле первичны именно люди: нет людей – нет и социального взаимодействия, нет и социального факта. Если продолжить логическую цепочку, то речь идет не просто о людях или группах людей, речь идет о конкретном, отдельно взятом человеке. Ведь без него не будет и людей. Из этого вытекает, что в основе всякого социального взаимодействия должен стоять отдельно взятый человек, индивид. Э. Дюркгейм говорил, что от индивида исходят идеи и потребности, определившие формирование общества, а если от него все идет, то им непременно все должно и объясняться.[65] Поэтому было бы логично представить его в качестве предмета социологического исследования. Но…

«Определяя сущностные черты человека, его неизбежно сравнивают с животными, пытаясь таким путем выявить в нем подлинно человеческое».[66] Или социальное. То есть то, чем человек отличается от животного. О проблемах социальности человека за многие века исписаны горы бумаги, деревянных дощечек и пергамента. Но, как утверждает известный философ В. В. Парцвания, «несмотря на то, что на протяжении всей истории становления социальной сути (социализации, процесса очеловечивания) гениальные умы человечества вплотную занимались и занимаются (в науке, искусстве и литературе) проблемой «человека», они до сих пор не сумели дать исчерпывающего научного толкования основных качественных составляющих векторов сущности социальности, причинно-следственного взаимоперехода и взаимоутверждения (сущности человека)».[67]

Не нужно быть большим специалистом в этой области, чтобы убедиться в справедливости данной цитаты, достаточно посмотреть философские и социологические словари, энциклопедии, работы классиков и современных исследователей – каждое издание дает собственное и довольно сложное толкование социальности.

К счастью, на бескрайних просторах социологии иногда встречаются достаточно простые и понятные определения. Так, в свое время журнал «Здравый смысл», орган Российского гуманистического общества, писал, что в самом общем виде социальность – «это предрасположенность и способность индивидов к совместному существованию, обусловленная невозможностью выживать во внешнем мире поодиночке».[68] С этим определением наш здравый смысл мог бы и согласиться. Но вот, например, Энтони Гидденс увидел социальность в избирательности первых реакций ребенка на раздражители и поэтому считает, что «реакции ребенка носят социальный характер».[69]

Честно говоря, можно подумать, что социальный характер падает на новорожденного откуда-то сверху (еще немного, и мы поверим в бога), но при чем здесь наука? Давным-давно установлено, что человек – часть животного мира, вид рода люди (homo) из семейства гоминид в отряде приматов.[70] Абсолютно все новорожденные животных, будь то птицы или млекопитающие, сразу после появления на свет заявляют о себе громким криком и бурными реакциями на внешние раздражители, узнают и радуются своим родителям. Однако, людьми, грубо говоря, они не становятся.

По нашему мнению, и это очевидно, в данном случае речь должна идти о врожденных рефлексах и инстинкте,[71] а не о социальности. Реакции новорожденного ребенка не могут носить социальный характер – это всего лишь инстинкты; только улыбка не числится в списке мимических способностей животных. Другое дело, что буквально с первых секунд своего рождения ребенок становится объектом социальных отношений, и только по мере взросления и социализации он превращается в субъект этих отношений.

С самых первых мгновений своей жизни новорожденный испытывает нужды и потребности, которые, в свою очередь, влияют на поведение тех, кто должен о нем заботиться,[72] говорит тот же Э. Гидденс. Это правда, но это лишь подтверждает тот факт, что ребенок становится объектом (и только!) социальных отношений. Больше того, о нем начинают заботиться задолго до его рождения, когда он находится в утробе и не может самостоятельно дышать и питаться, о нем заботятся даже тогда, когда новорожденный какое-то время не проявляет признаков жизни, например, при асфиксии.

Социальный статус еще не родившегося человека подтверждает, например, Гражданский кодекс Российской Федерации. Статья 1116 п.1. гласит: «К наследованию могут призываться граждане, находящиеся в живых в день открытия наследства, а также зачатые при жизни наследодателя и родившиеся живыми после открытия наследства».

Получается, что человек приобретает социальность еще до своего рождения. Сначала лишь в виде пассивного и даже неодушевленного объекта, поскольку факт его существования, хотя бы и в виде эмбриона, влияет на поведение тех, кто оберегает его жизнь и его права в утробе, кто должен спасать его жизнь при родах и заботиться о ней потом. При этом очевидно, что основу такой социальности составляют рефлексы и инстинкты других людей – матери прежде всего.

Из этого следует, что социальность человека не является его неотъемлемым атрибутом, это, скорее, атрибут социума, гравитационное поле социальной среды. Попади ребенок в другую, социально менее развитую среду (и Э. Гидденс приводит примеры несоциализированных детей, своеобразных Маугли), и он уже никогда не станет полноценным человеком, полноценным социальным субъектом. Из этого следует, что социальность человека культивируется его ближайшим окружением, не только семьей, но и, как пишет Э. Гидденс, всеми социальными структурами и социальными контекстами, «в рамках которых совершаются процессы социализации»,[73] т. е. в целом внешней средой.

Внешний характер социальности человека подтверждает и смерть (как это ни странно), ведь место захоронения всегда охранялось и охраняется традицией. Кладбище – это место поклонения несуществующему человеку, поклонения его памяти. В современном мире оно охраняется еще и законом так же, как и наследственное право, о котором говорилось выше – человека нет, а его право есть! Если взять крайний случай, содержащийся в ст. 1116 ГК РФ, то получается, что право одного уже несуществующего человека передается другому, еще несуществующему. А кто же хранит это право, кто передает его от одного к другому? Ответ лежит на поверхности – общество, социум.

Следовательно, человек социален не только от рождения и до смерти, но и до рождения, и после смерти. И единственно возможное объяснение этого феномена, над которым ломают голову лучшие ученые мира, заключается в том, что именно общество создает и защищает права биологически несуществующего человека, обеспечивая тем самым его социальность.

И здесь уже трудно согласиться с Э. Гидденсом, который фактически ставит знак равенства между социальной и биологической жизнью человека – «стадии жизненного пути человека по своей природе являются социальными в той же мере, что и биологическими».[74] Это положение, конечно, в целом отражает естественный ход событий, однако если социальность человека формируется социальными структурами и социальными контекстами, то это значит, что его социальность, во-первых, не врожденное и не неотъемлемое свойство человека, и во-вторых, стадии жизненного пути не являются социальными от природы, потому что формируются внешней средой. Скорее, нужно говорить о том, что социальность – это гравитационное поле человеческого общества, его продукт, результат развития общественных отношений, который не всегда и не во всем совпадает с биологическим существованием человека. Тот факт, что по длительности социальная жизнь может не только не совпадать с биологической жизнью, но и намного превосходить ее, – лишнее тому подтверждение.

Достаточно вспомнить баталии вокруг мавзолея Ленина. Вопреки мощному давлению либеральной общественности, которая пыталась заставить правительство захоронить тело «вождя мирового пролетариата», его социальная жизнь никак от этого не страдает, потому что идеи высшей справедливости, олицетворением которых он был в свое время, и сегодня находят многочисленных почитателей среди, естественно, живых людей. Не случайно, американский социолог Иммануил Валлерстайн как-то предположил, что если в России ничего не изменится, то к 2050 г. Ленин снова станет ее национальным героем.[75]

Кроме того, понятно также, что социальность человека как продукт общества и общественных отношений является величиной переменной, потому что в какие-то периоды жизни человек выступает как объект (эмбрион, младенчество и старость), а в какие-то – как субъект социальных отношений, как актор. Если бы социальность была присуща человеку как неотъемлемая часть, как рука или нога, например, тогда она была бы величиной постоянной, и человек всегда был бы социальным актором: допустить подобное – значит попрощаться со здравым смыслом. Но что именно связывает человека с социальной средой, может быть, жизнь, биологическое существование?

Вряд ли нужно говорить, что все живые существа обладают жизнью, некоторые из них даже имеют достаточно развитую социальную организацию (муравьи, птицы, некоторые виды диких кошек, высшие приматы и т. д.). Однако давно известно, что в основе всякой биологической социальности лежит инстинкт, а мыслительные процессы животных носят примитивный характер. В этой среде, конечно, жизнь является основой биологической социальности. Социальность же человека имеет принципиально иной характер. И в тех случаях, когда социум, как мы только что выяснили, наделяет человека социальностью, создается впечатление, что он делает это с помощью какого-то тонкого механизма, какого-то атрибута социальности, функционально похожего на паспорт, который и дает человеку право на жизнь в обществе.

Паспорт – это уж слишком, скорее всего, возмутится карьерный социолог. Нам же кажется, что в условиях, когда официальная наука бродит в потемках, все глубже зарываясь в нагромождение бессмысленных деталей и казуистику непроизносимых терминов, только дилетанты и способны выдать на-гора нечто необычное, пусть даже парадоксальное. Важно, чтобы это необычное было поставлено в рамки определенной методики, с помощью которой можно было бы проверить справедливость гипотезы. Поэтому если паспорт, может, и слишком, то с правом на жизнь не поспоришь.

Ромулу и Рему, легендарным основателям Рима, например, было отказано именно в праве на жизнь. Их же не убили! Просто положили в корзину и пустили в Тибр. Со школьных лет известно, что бедных деток, корзину с которыми по счастью прибило к берегу, выкормила волчица. Получилось так, что люди отказали младенцам в праве на жизнь, а волчица им это право предоставила. Могут возразить, что это всего лишь легенда, уж мы-то знаем, что волчица не может дать такого права.

Волчица не может, а люди?

Если стоять на естественнонаучных позициях, тогда только люди и могут дать такое право (ст. 1116 ГК РФ – лишнее тому подтверждение). Но могут и забрать! Так, в истории России был император, который взошел на трон в возрасте трех месяцев. Свергли его с престола в возрасте одного года и четырех месяцев. В четыре года он попал в заточение со строгой изоляцией. Фактически он был лишен именно права на жизнь, а не самой жизни, точно так же, как Ромул и Рем, с той только разницей, что посадили его не в корзину. Всего он прожил 24 года и был лишен этого права в тот момент, когда группа заговорщиков попыталась его освободить. В соответствии с секретной инструкцией двух императриц и одного императора – «живого его никому в руки не отдавать»,[76] он был лишен права на жизнь вместе с самой жизнью. Звали его Иоанн Антонович. И это уже не легенда, это исторический факт.

История России и вообще мировая история знает немало таких случаев, тут невольно вспомнишь о знаменитом романе Александра Дюма старшего. Тут вспомнишь и Эмиля Дюркгейма. Если право на жизнь можно дать и можно забрать, значит, это вещь, впрочем, такая же, как и сама жизнь. Ее нельзя потрогать или понюхать, но без этой вещи нет жизни в социуме, нет социальной жизни, нет социальности. «Рассматривать факты определенного порядка как вещи – не значит зачислять их в ту или иную категорию реальности; это значит занимать по отношению к ним определенную мыслительную позицию. Это значит приступать к их изучению, исходя из принципа, что мы ничего не знаем о том, что они собой представляют»,[77] – писал Э. Дюркгейм в предисловии ко второму изданию своего «Метода социологии».

Исходя из этого, занимаем совершенно определенную мыслительную позицию и утверждаем: то, что принципиально отличает социальную организацию человека от социальной организации других животных, называется правом на жизнь, которое рождается раньше, чем сама жизнь и прекращается не всегда в момент смерти, потому что это право принадлежит не индивиду, а социуму.

Источником жизни является мать будущего ребенка, что естественно. Но на каком-то этапе истории биологическая функция превратилась в право, поскольку мать получила возможность распоряжаться ею (аборты практиковались с древнейших времен). У животных такого права нет, и это именно то, что (кроме разума и прямохождения, конечно) отличает человека от животного. Данное понятие является исключительно социологическим, и оно, безусловно, идет вразрез с тем, что давно принято считать правом на жизнь в юриспруденции (ст. 1116 ГК РФ – исключение) и просто в обиходе.

В обычном, юридическом понимании «право на жизнь – основное, неотъемлемое (принадлежащее от рождения) и неотчуждаемое право, гарантирующее и защищающее одну из основополагающих ценностей личности и общества – человеческую жизнь, недопустимость ее произвольного лишения. П. на ж. – это личное, абсолютное, естественное и неотчуждаемое право каждого человека», – гласит энциклопедический словарь «Конституционное право России».[78] В нашем же понимании право на жизнь – это своеобразный кварк социальности человека, обладающий определенным социальным зарядом, который нельзя наблюдать в свободном, не связанном с человеком состоянии.

Сегодня, в условиях действия «Конвенции о защите прав человека и основных свобод», которая была подписана европейскими государствами в 1950 г. (Россия присоединилась к ней в 1998 г.), вопрос о праве на жизнь в комментариях к ней толкуется однозначно: «Ограничения, предусмотренные как вторым предложением п.1., так и п.2 ст. 2 (лишение жизни по суду и в случае необходимого применения силы, – В. М.) по своей природе таковы, что относятся только к уже родившимся лицам и не могут применяться в отношении ребенка, который должен родиться».[79]

Другими словами, правом на жизнь обладает тот, кто уже родился. В юридическом смысле это очевидно, особенно когда речь идет о лишении жизни. Но в социологическом плане мы не можем принять такую трактовку, так как юридическую защиту права ребенка на жизнь некоторые государства, в которых официально запрещены аборты, например, обеспечивают еще до его рождения; признает это право и ГК РФ (ст. 1116), и церковь, рассматривая аборт как грех. В данном случае право на жизнь (хотя бы и в виде запрета на аборты), закрепленное законодательно, появляется раньше, чем сама жизнь. Однако это не значит, что без записи в законе оно не существуют.

Факт принятия Всеобщей декларации прав человека в 1948 г. рассматривался только как задача, «к выполнению которой должны стремиться все народы и государства» (Преамбула). А это значит, что Декларация стала лишь актом кодификации уже существовавшего в социуме понятия (и понимания) права на жизнь. Этот основополагающий документ ООН был вызван к жизни массовыми нарушениями прав человека в годы Второй мировой войны, то есть такого периода, когда права человека, в том числе и право на жизнь, принадлежали не ему самому, а тому, у кого, условно говоря, была сила.

История борьбы за права человека, в том числе и главным образом права на жизнь, насчитывает столетия, ее плодами стали Великая хартия вольностей (Англия, 1215), французская «Декларация прав человека и гражданина» (1789), американский Билль о правах (1791) и т. д. Очевидно, что если бы неотчуждаемое право на жизнь было действительно неотчуждаемым и принадлежало бы только самому человеку, то не было бы и никакой многовековой борьбы в его защиту, тогда не нужно было принимать и Всеобщую декларацию прав человека.

При этом понятно, что не существует права на жизнь без самой жизни или хотя бы без жизни в утробе. Однако если биологическая жизнь является свойством всего животного мира, то право на жизнь присуще только человеку разумному. Это, безусловно, абстрактный атрибут, он существует только в сознании людей, благодаря чему и превращается в социальное понятие и сообщает эту социальность биологической жизни человека. И чтобы не путать юридическое понятие права на жизнь с правом на жизнь в социологии, мы назовем последнее «правом на социальную жизнь», т. е. правом на жизнь в социуме, и в дальнейшем будем использовать именно это понимание «права на жизнь».

Отсюда мы предлагаем составить формулу «право на социальную жизнь+ биологическая жизнь» и рассмотреть ее в качестве атомной структуры социальной материи, генератора всех социальных отношений. По нашему мнению, это та неделимая часть социальных отношений, которая лежит в основе социальных фактов. Правда, Э. Дюркгейм говорил, что социальные факты имеют своим субстратом общество, а не индивида. Мы же полагаем, что второй признак социального факта (его существование внутри группы независимо от индивидуальных форм, принимаемых им при распространении[80]) все же позволяет нам рассмотреть право на жизнь в качестве социального факта, потому что считаем его, во-первых, неделимым, а значит простейшим, и, во-вторых, реальным субстратом общества, так как именно общество генерирует это право и наделяет им индивида помимо его воли.

Из сказанного следует, что только внешняя социальная среда наделяет человека правом на жизнь, которым он пользуется во время своего биологического существования! При этом социальная среда наделяет этим правом всех новорожденных, но защищает его избирательно – в Древней Греции, например, с его помощью регулировали численность населения. Чтобы понять, как это происходит, право на жизнь нужно рассматривать шире и, главное, в отрыве от нравственной оценки, потому что социология не имеет права выдавать желаемое за действительность, иначе она никогда не станет наукой.

Как говорил Э. Дюркгейм, нельзя считать, что только наша нравственность есть нравственность, она, очевидно, была неизвестна первобытным народам.[81] А раз так, то любой, кто находится в здравом уме и обладает опытом социальных отношений, не может отрицать, во-первых, переменность адреса этого социального атрибута жизни, а во-вторых, того, что право на жизнь в социологическом смысле (и только в социологическом) не является неотъемлемым и неотчуждаемым правом индивида!

Право на социальную жизнь не является предметом обычного права, потому что оно действует не только внутри правового поля, иногда совпадая с законом, но и за его пределами. Это то, что живет в каждом из нас, особенно когда мы в очередной раз хотим убить кого-то – сквернослова, трамвайного хама, бандита, человека, который мочится у всех на виду, какого-нибудь хулигана, который на дорогущем джипе разносит все вокруг и еще грозит разделаться с окружающими. Мы считаем, что имеем на это право, и не делаем этого только потому, что в массе своей являемся людьми цивилизованными, а тот, кто не разделяет этих ценностей, становится преступником. Если, конечно, его изобличат правоохранительные органы.

По мере развития общества и по мере прогресса оно ничего не теряет и не приобретает, оно неизменно, потому что принадлежит не государству и не индивиду, а социуму, и происходит из его биологической природы. Именно оно является основой социальной статики.

Еще одним доказательством этому служит, как ни странно, нескончаемая череда преступлений против личности, которые сопровождают всякое общество на его пути к прогрессу в любой точке мира и его истории. Ведь даже США – главный поборник всевозможных свобод, в том числе свободы торговли оружием, не может похвастаться сокращением показателей по этому виду преступлений.

Хотелось бы подчеркнуть, что данное заявление не имеет никакого отношения ни к политической или юридической практике, ни к политической истории, ни к этическим предпочтениям интелигентствующих авторов, которые зарабатывают спекуляциями на эту тему. Это исключительно теоретическое положение, которое основывается на реальном положении вещей, на социальных фактах. А они свидетельствуют, что право на жизнь всегда было предметом социальной борьбы.

Кто-то защищает свое право на жизнь, а кто-то пытается его отобрать (примерно как на Украине образца 2014 года). При этом право на жизнь попиралось не только варварами всех времен и народов, но и нормами закона или обычая. Так, в древней Спарте слабых или нездоровых младенцев лишали этого права вместе с жизнью. В древней Греции, Индии и Риме право на жизнь мальчиков ценилось (и ценится кое-где до сих пор) выше, чем девочек. В некоторых районах Индии до недавнего времени существовал старинный обычай сати, в соответствии с которым семья мужа отказывает вдове в праве на жизнь, и она должна была заживо сгореть на костре вместе с телом своего покойного мужа, хотя законом это запрещено. Право победителя отличается от права побежденного, которому в любой момент могут отказать в праве на жизнь. Что уж говорить о преступниках, готовых ради корысти, а нередко и просто так, отобрать право на жизнь у жертвы, неспособной себя защитить.

Всякое государство лишает преступников их права на жизнь на время тюремного срока, пожизненно или вовсе забирает его вместе с жизнью по приговору суда. «Уложение о состояниях» Российской империи, например, при лишении прав состояния осужденных на каторгу буквально приравнивало их к… покойникам (ст. 28): «Вследствие потери прав собственности, все прежнее имущество осужденного в каторжную работу или ссылку на поселение, со дня обращения окончательного о том приговора к исполнению, поступает к его законным наследникам, точно так же, как поступило бы вследствие естественной его смерти».[82]

Сегодня мир столкнулся с проблемой эвтаназии – практикой прекращения жизни человека при определенных условиях. В частности, это когда биологически живого человека, находящегося в состоянии комы, лишают права на жизнь в результате компетентного решения родственников и врачей. Как и в любом деле, здесь не обходится без ошибок, сегодня в прессе иногда приводятся случаи, когда незадолго до отключения аппаратуры «живой труп» просыпался, и ему возвращали право на жизнь. А иногда, наоборот, измученный страшной болезнью человек не может получить право на добровольный уход из жизни, так как это противоречит закону. И наконец, нельзя отрицать того факта, что право на жизнь солдата, особенно в условиях войны, принадлежит его командиру и… его врагу.

Исходя из этого, мы считаем, что взаимодействие жизни и ее переменного социального атрибута – права на социальную жизнь, порождают бесчисленное множество комбинаций, которые, переплетаясь, составляют сложнейшую картину социальной действительности. Почти так же как кварк, право на жизнь, обладающее некоторым зарядом, только не электрическим, а социальным, формирует вокруг себя пеструю социальную ткань благодаря тому, что право на жизнь одного индивида не равно праву на жизнь другого.

С политической и юридической точки зрения – это крамола, именно поэтому эта простая мысль не может прийти в голову официально практикующим ученым, что, конечно, лишает научное сообщество новых путей познания. Обыденный взгляд, оглядка на авторитеты (как правило, зарубежные) и давно проторенные пути научных поисков мешают им увидеть главное. И только через крамолу, как сквозь волшебную призму, можно по-новому взглянуть на сущность вещей, на сущность социальных вещей.

Как бы то ни было, из песни слов не выкинешь, потому что подтверждением того, что право на жизнь одного человека не равно праву на жизнь другого и является своеобразной социально заряженной вещью с разным потенциалом, служит тот факт, что этот потенциал можно измерить (в отличие, например, от пассионарности). Измерить в буквальном смысле слова. Дело в том, что он выражается через стоимость, большую или меньшую цену.

В свое время немецкий философ и социолог Георг Зиммель провел анализ представлений о стоимости человека в связи с развитием денежного обмена. Он рассмотрел трансформацию стоимостной оценки человека от начала цивилизации до нового времени и вывел закономерность в виде перехода от индивидуалистического восприятия личности к типологическому. Это нетрудно представить себе, поскольку, если человек давно научился измерять такую нематериальную вещь как время, то цена жизни человека, вещи не менее абстрактной, чем время, была установлена еще раньше.

Как подсказывает здравый смысл, в первобытном обществе цена взрослого охотника, способного приносить добычу и кормить семью, не могла быть ниже цены маленького ребенка или старика. И при какой-то гипотетической ситуации, когда между ними нужно было сделать выбор, например, кого кормить, а кого – нет, ясно, что этот выбор должен был делаться в пользу взрослого охотника или главы семьи. Больше того, как утверждают специалисты, «в первобытном обществе во время продолжительных голодовок первыми съедали детей и стариков».[83] И это понятно, цена их права на социальную жизнь, особенно стариков, стремилась к нулю.

Во многом такое отношение к этим категориям людей сохраняется и сегодня: она, конечно, не так очевидна, и проявляется только в крайних случаях. Например, когда не хватает денег для всех на лечение тяжелого заболевания. Как отмечал в свое время председатель исполнительного комитета «Движение против рака», член совета общественных организаций по защите прав пациентов при Минздраве РФ Николай Дронов, «детей и стариков лечить невыгодно, они же не являются источниками генерирования добавленной стоимости – это «нетрудовые ресурсы»».[84]

Другими словами, индивидуальная цена каждого отдельно взятого человека устанавливалась еще в пра-семьях, вероятно, когда люди поселились в пещерах, задолго до появления денег, и сохраняется до сих пор. Это настолько древнее и естественное социальное качество человека (почти биологическое), что никто его уже не ощущает. Точно так же, как не ощущаем воздуха, которым дышим. Сегодня она стала типологической, как утверждал Г. Зиммель, т. е. нивелировалась, сошла на нет. Но все-таки она не исчезла совсем, ведь никакая цивилизация не в состоянии изменить биологическую сущность человека. Ее можно увидеть в наших фантазиях, в которых мы безжалостно расправляемся со своими обидчиками, потерявшими в наших глазах всякую цену, или в редких случаях современного каннибализма и нередких случаях преступлений против личности, или в обычае кровной мести и т. д.

Исходя из этого полагаем, что социально заряженное право на жизнь первоначально появляется в патриархальной семье, распространяется внутри общины, потом рода и племени, вступая при этом в сложные взаимодействия с правами других людей. В дальнейшем практика оценки человека стала реализовываться в процессах политогенеза – цена стариков корневого рода с их опытом выживания постепенно повышалась, и они превращались в старейшин. В древнемонгольском обществе, например, «более старшие поколения превосходили по рангу более молодые поколения, точно так же как старшие братья были выше по рангу, чем младшие братья. При расширении роды и кланы иерархически классифицировались на основе старшинства».[85]

Другой стороной этого процесса стали обычаи, регулирующие численность населения. В древности этот инструмент экономической политики был достаточно типичным (демографией тогда мало интересовались). Так, французский историк А. Валлон приводил свидетельство епископа Дионисия, который, побывав в 250 году н. э. в Александрии, утверждал, что, несмотря на суровые законы, там процветало детоубийство.[86] Получается, что в древности дети ничего не стоили, вернее, часто они представляли собой только издержки, и тогда им отказывали в праве на жизнь – правда, не всегда выбирая убийство в качестве способа собственного выживания: иногда, например, их продавали. Во времена, предшествовавшие созданию Монгольской империи «один человек из племени баяут, по имени Баялик, привел своего сына и продал [его] … за некоторое количество мяса изюбря»:[87] мальчик положил начало роду рабов, которые впоследствии служили Чингис-хану.

Не секрет, что и сегодня в нашей прессе время от времени сообщается о случаях, когда родители продают своего ребенка.[88] Может быть, это и не совсем отказ в праве на жизнь, но все же нечто похожее на корзину, в которой Ремул и Ром оказались в Тибре. В русской патриархальной семье, просуществовавшей примерно до 30-х годов XX века, сохранялся менее драматичный, но достаточно характерный обычай, при котором только глава семьи мог начинать обед, первым зачерпывая суп из общей миски. «Кого ждут, чтобы первым взял бы ложку хлебать щи?» – спрашивалось в «Памятке по воинскому чинопочитанию» начала ХХ века. Ответ: «Отца».[89] В социологическом плане это свидетельствует не только о его месте в семейной иерархии, но и о социальной цене, т. к. его право на жизнь ценилось выше.

Что уж говорить о крепостном строе, особенно когда крестьян стали продавать без земли и закладывать в банк, или античном рабовладельческом обществе (хотя и сегодня в мире по разным оценкам насчитывается до 200 млн рабов). В Древнем Риме, в эпоху Юстиниана, например, цена на рабов устанавливалась как на вещь, обладающую теми или иными потребительскими качествами. И судя по цене, малый возраст был недостатком товара. «Рабы мужского и женского пола моложе 10 лет стоили 10 золотых (солидов), старше 10 лет – 20 солидов, если они не имели никакой профессии; если они имели какую-нибудь специальность, их цена могла достигнуть 30 золотых; больше того, рабы, умеющие писать, оценивались в 50 солидов, а врачи и повивальные бабки – в 60 солидов».[90]

На Руси в XI в. разную цену за человека, вернее за ущерб, причиненный его убийством, устанавливала «Правда роськая» (Русская правда): «ст.21. А за княжеского тиуна 80 гривен, ст.22. За княжеского сельского старосту или за полевого старосту платить 12 гривен, а за княжеского рядовича 5 гривен, ст. 23. А за убитого смерда или холопа 5 гривен».[91] «Русская правда» вообще не слишком высоко ценила жизнь русского человека, поскольку, как отмечал В. О. Ключевский, даже имущество ценилось выше, чем человек, его здоровье и безопасность.[92]

Эти положения «Русской правды» часто приводят в учебниках в качестве доказательства формирования социального расслоения древнего общества на Руси, формирования социальной иерархии. И с этим трудно поспорить. Но для нас важно именно то, что право на жизнь человека всегда и везде имело определенное стоимостное выражение, не важно, по какому принципу оно устанавливалось – по возрасту, полу, профессии, сословной принадлежности, должности или в сочетании нескольких качеств. Главное, что цена была и существует до сих пор, точнее, практика социальной оценки человека, хотя обычно она носит условный или типологический характер (все-таки борьба за права человека не прошла даром). Несмотря на это, в наше время можно без труда познакомиться с индивидуальными ценами на человека, например, в криминальных сводках, которые рассказывают о фактах захвата заложников. Цена за жизнь последних устанавливается преступниками в зависимости от социального веса «правообладателей» – их родственников или государства.

Конечно, могут сказать, что сегодня человек – это все-таки не товар. И если в древности он и был таковым, то теперь людей ценят по другим признакам, их нельзя продавать, а преступники – это отдельный разговор. С точки зрения социологии, это только субъективное ощущение, что преступники отдельный разговор. Чтобы добраться до социальной сути явления, нам нужно, оттолкнувшись от ощущений, рассмотреть его как вещь, как объективно существующую реальность. Именно к этому призывал нас Эмиль Дюркгейм.

Он говорил, преступление наблюдается не только в большинстве обществ того или иного вида, но во всех обществах всех типов.[93] Тогда станет понятно, что современный киднеппинг, вопреки высокому уровню Типологизация восприятия личности, не только язва нашего времени: он имеет ту же социальную природу, что, скажем, и набеги Крымских ханов на территорию России с целью захвата пленных, а потом выдачи их за выкуп. Просто между первыми и вторыми разница во времени и техническом оснащении, но природа, очевидно, одна и та же – получить прибыль неэкономическим путем, воспользовавшись доступностью такого универсального товара как человек. Основным признаком данного явления служит то, что и те, и другие считали и считают, что имеют на это полное право.

Получается, право на жизнь русских крестьян (или современных заложников) в момент захвата в плен переходило в руки татарских ханов (современных гангстеров и террористов). Впрочем, как и любая другая вещь, например, одежда пленников, их скот и иное имущество. И тут мы опять приходим к выводу, что право на жизнь находится в одном ряду с вещами, больше того, само является вещью, что соответствует подходу Э. Дюркгейма, который утверждал, что «социальные факты – это материальные вещи; это вещи того же ранга, что и материальные вещи, хотя и на свой лад».[94] Любая из этих вещей, включая право на жизнь, имеет свою стоимость и в любой момент может поменять владельца, нередко вопреки его воле.

Стоимостную составляющую человека определенным образом подтверждает и теория человеческого капитала, созданная американским ученым Теодором Шульцем, который получил за нее Нобелевскую премию, в конце 60-х годов ХХ века. Это экономическая теория, и в ней, естественно, ничего не говорится о том, что без права на жизнь человеческий капитал будет стремиться к нулю. Но это подразумевается, поскольку нельзя же инвестировать в человека, которому отказано в праве на жизнь, или чья социальная стоимость изначально невысока в силу отсутствия соответствующего образования и низкой культуры.

Более того, существуют методики расчета человеческого капитала, индекс развития ЧК, в соответствии с которым, например, его стоимость в России в 2012 г. превысила 600 трлн рублей, что в 13 раз больше ВВП страны и в 5,5 раза больше стоимости физического капитала. (Так и хочется порадоваться за каждого работающего россиянина стоимостью в 6 млн рублей по ценам 2010 года.)[95]

Но в нашем понимании, отличном от теории Т. Шульца, стоимость человека, вернее, стоимостное выражение права на социальную жизнь – это не экономическое понятие, потому что оно не равно сумме тех или иных инвестиций в него. Оно является как бы магнитным полем для разнозаряженных частиц (индивидов), которое принуждает их группироваться определенным образом в соответствии с социальной ценой, установленной для них обществом. А цена в данном случае – это и есть индикатор социального потенциала человека. Не всегда ее можно точно определить, но нам будет достаточно установить ее относительно усредненную величину, степень распространенности и постоянства, которые Э. Дюркгейм определял как «условие всякой объективности»,[96] не прибегая к абсолютному расчету; цифры – удел экономики.

Стоимостное содержание права на жизнь дает нам основание для установления предмета нашего исследования, за который мы принимаем следующую формулу:

право на социальную жизнь + биологическая жизнь = фундаментальный социальный факт или Rs+Lb=F,

где биологическая жизнь (Lb) – относительно устойчивое, объективное и протяженное во времени биологическое существование, а право на социальную жизнь (Rs) – относительно неустойчивый социальный атрибут биологической жизни с переменным адресом, который носит первичный по отношению к жизни после рождения характер, является субстратом социальной среды и обладает социальным потенциалом (зарядом) в виде относительного стоимостного выражения.

А фундаментальный социальный факт (F) – потому что с него все начинается, это фундамент социальных отношений, своеобразный бозон Хиггса в социологии, такой же хрупкий и коротко живущий (с точки зрения исторических процессов), такой же источник гравитации, только социальной, и такой же объективный. Однако он отличается от обычного социального факта тем, что, во-первых, на него можно воздействовать, он по природе своей подвержен воздействию тех же самых социальных фактов, а во-вторых, его биологическое существование имеет индивидуальный предел.

При этом, человек как фундаментальный социальный факт и как бозон Хиггса является основой и источником всех социальных фактов, принудительному воздействию которых он сам подтвержден. Здесь не трудно заметить, что между ними существует устойчивая диалектическая связь. Не случайно Александр Зиновьев говорил, что особенность социальных объектов состоит прежде всего в том, что люди сами суть объекты такого рода, постоянно живут среди них и в них.[97] Такой несколько абстрактный, но в то же время объективный взгляд на человека как на социальный факт позволит нам примирить предмет исследования с предметной областью социологии, которая, по А. Ю. Завалишину, представляет собой систематическое изучение индивидов в составе групп и социальных образований.

Если описать наш предмет словами, то это индивид, рассмотренный с точки зрения его социального потенциала, выраженного в стоимостной оценке права на жизнь, которым он пользуется по поручению социума. Если еще короче, то это Homo Sapience, наделенный правом на жизнь в обществе, правом на социальную жизнь. Отсюда право на жизнь – это тот самый паспорт, благодаря которому человек получает прописку в обществе и становится членом социума. А уже в социуме проводятся котировки живого товара по имени Человек, в ходе которых устанавливается цена права на жизнь каждого в отдельности и всех вместе взятых, в зависимости от потребностей и приоритетов тех или иных социальных групп и условий их существования. Образно говоря, постоянные торги на этой своеобразной биржевой площадке составляют главное содержание социальной действительности и служат источником социального взаимодействия между людьми, переплавляя сумму их индивидуальностей в единое целое, в реальность особого рода – в общество.

Простейший вид социальной общности – источник военного общества

Если спросить, с чего начинается война, то каждый из нас, не задумываясь, ответит – с мобилизации. В самом общем, бытовом смысле это значит, что нужно собрать необходимый контингент солдат, способных с оружием в руках не только решать боевые задачи, но и умирать ради этого. Все мы прекрасно понимаем, что немного найдется охотников пойти на смерть. Так было всегда. Хотя история, и история России в особенности, знает немало героев, пожертвовавших своей жизнью ради спасения родины или товарищей, но все же не всегда даже на войне совершаются подвиги. Не случайно с древнейших времен всем государствам приходилось применять те или иные формы принуждения для того, чтобы набрать необходимое количество воинов, готовых пойти на смерть.

В нашем понимании единственным инструментом, с помощью которого это можно сделать, было право на жизнь человека, принадлежащее, как мы установили выше, социуму. Его крупнейший агент и «правообладатель» государство разными способами (обычно с помощью религии, которая веками внедряет в сознание людей понятие о жизни как об «отрицательной ценности», а о смерти – как о «положительной»[98]) играет на понижение стоимости права на жизнь с тем, чтобы получить достаточное количество недорогого «пушечного мяса». Таковы условия войны – жизнь отдельного солдата нельзя ценить высоко, потому что, во-первых, она может оборваться в любой момент, а во-вторых, потому что усилиями одного бойца нельзя решить военную задачу и тем более достичь целей войны.

Но если усилия солдат объединить и организовать в некоторую – назовем это кумулятивную социальную стоимость,[99] то в случае победы появляется новая, более крупная социальная стоимость в виде, например, населения завоеванных территорий. А это уже не только социальная стоимость, но и конкретная экономическая, выраженная в денежных единицах – в дополнительной добыче, в дополнительной дани, в дополнительных налогах, в дополнительных товарах, в дополнительных контрактах и т. д.

В этом смысле можно сказать, что война как социальный факт, а значит, как практически всякая материальная вещь, может выступать в роли своеобразного орудия производства, орудия производства добавочной стоимости. О том, что война представляет собой широкое поле деятельности для «капиталистических авантюристов» всех времен и народов, говорил еще Макс Вебер в своей «Протестантской этике».[100] И именно так к ней относились с древнейших времен и до времени появления ядерного оружия, когда такой путь экономического развития потерял здравый смысл (хотя это не мешает Западу балансировать на грани, особенно в последнее время: надо же как-то выходить из кризиса).

Но вернемся к мобилизации. Полагаем, что кумулятивную социальную стоимость, достаточную для производства добавочной социальной стоимости, можно произвести только с помощью мобилизации. Википедия определяет мобилизацию как «комплекс мероприятий, направленных на переведение вооружённых сил (ВС) и государственной инфраструктуры на военное положение», т. е. исключительно как военное мероприятие. Точно так же определяет ее и Британская энциклопедия (Encyclopaedia Britannica).

А вот Большая советская энциклопедия (БСЭ) дает более общее толкование, не выделяя ее военную направленность: мобилизация – это «приведение в действие, сосредоточение сил и средств для достижения определенной цели». Как бы то ни было, но понятно, что мобилизация – это древнейшее орудие организации больших или малых человеческих масс. Именно поэтому она нас особенно интересует.

Она нас интересует еще и потому, что при разработке классификации социальных общностей Э. Дюргейм пришел к выводу, что простейшей из них является орда (ودرا). Он говорил: «Это социальный агрегат, не заключающий в себе и никогда не заключавший никакого другого более элементарного агрегата, но непосредственно разлагающийся на индивидов. Последние внутри целостной группы не образуют особые группы, отличные от предыдущей; они расположены рядом друг с другом, подобно атомам. Ясно, что не может быть более простого общества; это протоплазма социального мира и, следовательно, естественная основа всякой классификации».[101]

Казалось бы, какое отношение мобилизация имеет к «простейшей социальной общности», ведь она давно канула в Лету, а само понятие мобилизации появилась только в XIX веке? Конечно, Орда как государственное образование уже давно не существует. Но вот, например, язык орды, который возник в XIII в., в самом начале монгольского завоевания Индии, и на котором сегодня говорят по разным оценкам от 100 до 300 млн человек (включая автора этих строк), существует и сегодня. Он почти так и называется как орда – урду (ودرا), гласные «о» и «у» в этом языке фонетически очень близки и имеют разное звучание и разный смысл только в других языках. И если сравнить то, что написано выше в скобках, то всякий, даже незнакомый с персидской вязью, увидит, что это одно и то же слово.

Думается, никто не будет спорить, что язык – это основа всякой культуры, поскольку представляет собой не только средство коммуникации, но и традицию, и обычаи, и литературу. Существование языка Орды говорит о том, что и сегодня мы являемся свидетелями распространения ордынской культуры, причем язык урду по-прежнему выступает в роли межэтнического средства коммуникации среди разных народов на территории разных государств – от Средней Азии до Малайзии, его преподают во многих медресе наряду с арабским. И даже в Пакистане, где урду является государственным языком, родным его считают только семь процентов населения, но знают все.

В переводе на русский слово «урду/орда» означает «стан, лагерь, военный лагерь, язык орды». Это лишний раз подтверждает то, что орда была не только простейшим социальным агрегатом, она была военным лагерем, многоязычным и полиэтническим. Упрощаем выражение, как говорят математики, и получаем простейший класс социальной общности есть военный лагерь (орда).

Этот простейший класс стал военным не только потому, что у каждого индивида мужского пола было оружие, но и потому что он отличался высокой степенью мобилизованности, почти абсолютной, так как на ранних этапах существования Монгольской империи все мужчины должны были участвовать в военных действиях. Этому во многом способствовал кочевой образ жизни. Как считал видный исследователь государства Чингизидов и один из крупнейших представителей «евразийства» Г. В. Вернадский, «дисциплина и тренировка войск и линейная система организации держали монгольскую армию в постоянной готовности к мобилизации в случае войны. А императорская гвардия – сердцевина армии – была в состоянии готовности даже в мирное время».[102]

Позднее постепенно вводилась рекрутская система, когда от каждого племени собиралось определенное количество бойцов с определенного количества населения.[103] Но в целом можно сказать, что состояние мобилизации или повышенной мобилизации было фактически образом жизни всего монгольского общества. Г. В. Вернадский подчеркивал, что «армия, в особенности в период первых завоеваний, являлась становым хребтом монгольской администрации как целого. Поэтому принцип универсальной службы, предполагавший, что каждый человек имеет свое особое место, с которым он связан и которое не может покинуть, стал основанием не только монгольской армии, но и Монгольской империи. Мы можем назвать это Статутом связанной службы, и … эта служба не сводилась только к исполнению воинских обязанностей».[104]

Из сказанного заключаем, что военная мобилизация «протоплазмы социального мира» была настолько всеобъемлющей, что в какой-то момент она превратилась в мобилизацию всего общества. Вернее, не так: мобилизация кочевых орд в силу естественных причин была настолько всеобъемлющей, что в любой момент могла превратиться в мобилизацию военную.

Как отмечал другой известный исследователь Орды Э. Хара-Даван, «у монгольской армии XIII века мы видим осуществление принципов «вооруженного народа».[105] Это легко себе представить: ведь в военный поход отправлялись не только воины, но и их семьи вместе со всеми табунами, с юртами, поставленными на колеса, т. е. со всем «народным хозяйством», а воинов в тылу заменяли женщины.[106] Двигались в определенном порядке, организованными колоннами, точнее, ордами. Сказать, что это не мобилизация, как-то не поворачивается язык. Сказать, что это только военная мобилизация – тоже что-то не то, потому что такая мобилизация больше, чем военная.

Можно сказать, что это социальная мобилизация, потому что мобилизацией охвачено все общество до единого человека. Но с научной точки зрения такое заявление не является корректным, т. к. в социологии сегодня принято считать, что социальная мобилизация (или массовая) – это мобилизация гражданского населения для участия в социальном или политическом протесте, это форма протестного движения, которая впервые появилась в Европе в период промышленной революции XIX века.

Однако, как говорилось выше, БСЭ не разделяет мобилизацию на военную или какую-то иную, например, социальную. В ее интерпретации это только сосредоточение сил и средств для достижения определенной цели и, естественно, приведения их в действие. Такое вполне научное определение дает нам основание говорить о том, что в случае с мобилизацией речь может идти необязательно о военных силах или о протестных выступлениях, но и о сборных спортивных команд, которые мобилизуют свои силы для участия в международных соревнованиях, о командах строителей, выезжающих на отдаленный объект, о чрезвычайных ситуациях, для которых мобилизуются специальные силы и средства и т. д.

На наш взгляд, принятое сегодня в науке узкое понимание социальной мобилизации мешает более точному восприятию социальных действий и прошлого, и настоящего, которые находят свое выражение через механизм мобилизации. Если же попытаться развернуть определение БСЭ, то придется признать, что социальная мобилизация проявляется в разных видах, которые можно условно разделить, например, по типу деятельности (военная, гражданская, культурная, религиозная и т. д.), по месту, по размерам (масштабу), по источнику и т. д. При этом, несомненно, что любой вид мобилизации группирует и поляризует людей; в нашем понимании – это фундаментальный социальный факт, который, таким образом, дает возможность получить оптимальную кумулятивную стоимость, необходимую для решения той или иной задачи.

Подобно катушке высокого напряжения, она распределяет социальную напряженность по всем нитям общества (или его отдельным группам), выдавая более высокие показатели в тех местах, где этого требует социальный организм – там, где болит. И если «болит» везде, то здесь, как нам представляется, уже можно говорить о всеобщей социальной мобилизации как о механизме производства военного общества в том понимании, которое в него вкладывал Герберт Спенсер. Правда, он его только описал и не предложил ничего, кроме «принудительного взаимодействия» (compulsory cooperation), что могло бы дать ответ на причины его возникновения. Не случайно Э. Дюркгейм отмечал, что великие социологи не вышли за пределы общих соображений о природе обществ, потому что в трудах Спенсера проблема метода вообще не занимает никакого места, а вместо познания социальных фактов он занимался изучением понятий о них.[107]

Мы же полагаем, что военное общество становится таковым только при наличии явных признаков всеобщей социальной мобилизации, которые далеко не ограничиваются «принудительным взаимодействием», хотя бы потому, что в Орде мы наблюдаем и добровольное взаимодействие. В основе всякой социальной мобилизации, так же как и в основе всех социальных отношений, лежит разнозаряженное право на жизнь – социальный факт, который постоянно котируется в социуме в ходе непрекращающегося процесса оценки-переоценки. В случае с мобилизацией происходит особый отбор или особая поляризация групп индивидов (опять необязательно принудительная) в соответствии с их социальной ценой.

И поскольку в современной науке до сих пор «нет единого мнения о социальной организации кочевников, в частности монголов в XI–XIII вв.»,[108] можно рассмотреть их «конический клан» (Т. Барфилд) как социально поляризованную структуру, где в роли своеобразного магнитного полюса выступает право на жизнь основателя рода (или тотема). Его социальная жизнь и память о нем получают в социуме наивысшую стоимость. Затем следует действующий лидер семьи или рода. Социальная стоимость, по нашему мнению, в родовом сообществе устанавливается путем открытого конкурса на принадлежность к старшинству, результаты которого признаются или оспариваются большинством сообщества или его агентами в лице вождей.

Сегодня конкурсами никого не удивить, мы участвуем в них практически каждый день лет с четырех-пяти и даже не замечаем этого. От конкурсов красоты до конкурсов на замещение вакантной должности, получая оценки в школе или нелестные отзывы своего начальника (как правило, не самого лучшего человека), мы постоянно должны всем доказывать, что мы лучше, а значит, и стоим больше.

В древности же были другие критерии оценки человека, более типологические, идущие в основном от старшинства рода, как мы отмечали выше, – «более старшие поколения превосходили по рангу более молодые поколения», а «при расширении роды и кланы иерархически классифицировались на основе старшинства». Темучин, будущий Чингис-хан, принадлежал к одному из старейших (старших) монгольских родов Борджигин. «Он был праправнуком могущественного Кабул-хана, который решался воевать не только с татарами, но также и с китайцами».[109]

Рано оставшись без отца и пережив тяжкие испытания, он вынужден был, чтобы остаться в живых, бороться за повышение своей социальной стоимости. Ее колебания определялись неустойчивым состоянием, условно говоря, рынка оценки права на жизнь у монгольских племен того времени. Так, право на жизнь Темучина резко потеряло в цене, когда он попал в плен к тайджутам, и выросло, когда он бежал из плена и стал вассалом могущественного Тогрул-хана, вождя одного из монгольских племен.

После этого, как пишет Г. В. Вернадский, «Темучин обрел определенный статус в феодальном обществе»,[110] другими словами, его право на жизнь заметно выросло в цене. Между прочим, его мать «попыталась удержать род под своей властью, но эта задача оказалась непосильной, поскольку родичи ее мужа не согласились принять ее руководящую роль».[111] Очевидно, потому, что ее социальная цена была недостаточно высокой. А когда он стал Чингис-ханом, его социальная стоимость достигла наивысшей величины, превратилась в эталон, в соответствии с которым выстраивалась по нисходящей шкала стоимостной оценки всех людей, существовавших в социальном поле Орды. Наивысшая социальная стоимость давала ему, как говорил Г. В. Вернадский, «абсолютные полномочия»[112] или абсолютное право, иначе говоря, его слово становилось законом, который формировал новое правовое поле (Великая Яса), сакральное по своей природе, потому что в понимании современников устами Чингис-хана говорило Небо. Примерно так, как это было в Римской империи – что угодно повелителю, то имеет силу закона (Quod principi placuit, legis habet vigorem).

Нетрудно заметить, что социальную стоимость Тимучина (и его матери) пересматривал не он сам, а социум, особенно в те поворотные моменты, когда он оказался в плену, и его право на жизнь перешло в руки врагов, в тот момент, когда он случайно стал вассалом Тогрул-хана и получил его поддержку, и, наконец, когда его провозгласили императором. В то же время, без его ожесточенной борьбы за повышение собственной социальной стоимости он бы не достиг ее вершины – в этом, видимо, проявляется сама природа Человека разумного, диалектика социальных отношений. И хотя Э. Дюркгейм говорил, что орда – это социальный агрегат, непосредственно разлагающийся на индивидов, мы считаем, что неравнозначное стоимостное содержание индивидов внутри семьи (разная социальная стоимость), его постоянная переоценка при взаимоотношениях между семьями, племенами и родами представляет собой источник все-таки иерархического строения орды, которая сегодня по-научному называется экзополитарной политической системой.

Социальная мобилизация монгольского общества стала естественным этапом развития от хаоса к примитивной (иначе она не была бы «протоплазмой социального мира») иерархической системе. Но эта иерархичность, как отмечал Э. Хара-Даван, носила не столько социальный, сколько родовой характер: «В основу ее он положил родовой быт тогдашнего монгольского общества: та же соподчиненность лиц и классов как в одном племени, возглавляемом степным аристократом, с той разницей, что в Империи эта иерархия получала более грандиозное развитие».[113]

В отличие от социальной, военная мобилизация имеет совсем другую природу, поскольку может состояться только на основе юридического права, сколь бы примитивно оно ни было, и только по инициативе сверху. Опираясь на здравый смысл, полагаем, что социальная мобилизация проходит и по инициативе сверху, и по инициативе снизу, когда «под принудительным», по Э. Дюркгейму, воздействием социальных фактов формируются очаги повышенного социального напряжения. Судя по всему, очаговость и стихийность есть объективные признаки социальной мобилизации. Так, орды кочевников (номадов) должны были неизбежно мобилизовать усилия всех своих членов, включая женщин, детей и стариков, чтобы перегонять, сохранять и приумножать свои стада, чтобы противостоять стихии и конкурирующим ордам. Каждая орда была как бы отдельным очагом, а мобилизация проходила стихийным образом – жизнь заставляла.

Военная мобилизация на этих условиях невозможна. Для ее проведения необходимы «абсолютные полномочия» или абсолютное право, которое Чингис-хану давало «Вечно Синее Небо».[114] Только с помощью абсолютного права и опираясь на старшинство в роде можно было приобрести легитимность и заставить людей пойти на столь масштабные завоевания, мобилизовав и армию, и общество, а в нашем понимании – произведя огромный социальный заряд, который аккумулируется с помощью инструментов принуждения, повышающих социальный потенциал. Не случайно Чингис-хан начал реформу всей монгольской армии только после того, как стал императором, т. е. когда получил абсолютное право, и начал с малого – с формирования собственной гвардии.

«Скромное дворцовое охранное соединение, сформированное перед его кампанией против найманов, было увеличено и реорганизовано с тем, чтобы составить ядро имперской гвардии (кэшик) числом десять тысяч. Тысяча багатуров стала одним из батальонов гвардии. Лучшие офицеры и солдаты из каждого армейского подразделения были выбраны для службы в гвардии. Сыновья командиров сотенных и тысячных подразделений автоматически причислялись к гвардии, других же принимали путем отбора. Этот метод создания гвардии гарантировал лояльность и соответствие гвардейцев и имел, кроме того, иные преимущества. Каждое подразделение армии было представлено в гвардии, и, поскольку подразделения из десяти, сотни и тысячи человек более или менее соответствовали родам и группам родов, каждый род был представлен в гвардии. Через доверенных гвардейцев и их связи в армейских соединениях Чингис-хан мог теперь усилить свою власть надо всем монгольским народом. Гвардейцы стали опорой всей армейской организации и административной системы империи Чингис-хана».[115]

Мощный социальный заряд был нужен не столько для того, чтобы заставить армию пойти на смерть, сколько для того, естественно, чтобы сломить противника. При этом Чингис-хан широко использовал такой инструмент принуждения как принцип кнута и пряника. Если воин правильно исполнял свои обязанности и, главное, сохранял лояльность командирам, он получал свою долю военной добычи. Г. В. Вернадский называл это одним из побудительных мотивов монгольской армии. Но в этом нет ничего необычного, все кочевые племена, да и все государства идут на войну обычно за военной добычей, за добавочной стоимостью. Если же воин совершал поступок, который ставил под удар выполнение боевой задачи, то жестокому наказанию или казни подвергали не только его, но и десятку или сотню, в которую он входил (Д. П. Карпини). За проступок одного отвечали все.

В Орде это стало новаторством, привнесенным из обычной хозяйственной практики, когда по обязательствам должника отвечали его родственники или соплеменники. Это довольно универсальная техника управления долгами, которая в том или ином виде и в разные времена существовала во многих странах. На Руси она называлась круговая порука,[116] ее отдельные черты можно найти еще в «Русской правде». Довольно подробно она была прописана, естественно, и в Римском праве. Если же посмотреть на это явление с точки зрения социологии, «освободить этот социальный факт от индивидуальных черт, выделив его объективность», то станет понятно, что он имеет принципиальное значение для понимания сущности социальных связей внутри военного общества, внутри Орды.

Так, круговая порука в хозяйственной жизни обеспечивала возврат долга – вещи вполне материальной, максимальное наказание за невыплату – продажа в рабство, и это еще не отказ в праве на жизнь. А в армии круговая порука обеспечивала личную лояльность человека, т. е. вещи совершенно нематериальной, более того, исключительно социальной. Должник не обязан был хранить личную верность своему кредитору. Измена же солдата стоила жизни не только ему самому, но и всем тем, кто его окружал. Поэтому в боевом строю каждый следил за каждым, и, чтобы не пострадать за другого, все отвечали за каждого. Таким образом цементировалась социальная ткань монгольской армии.

Г. В. Вернадский отмечал: «Монгольская армия была сплочена сверху донизу железной дисциплиной, которой подчинялись как офицеры, так и простые воины. Начальник каждого подразделения нес ответственность за всех своих подчиненных, а если сам он совершал ошибку, то его наказание было еще более жестоким».[117] Даже на первый взгляд видна принципиальная разница между Ордой XIII века и дружинами русских князей, которые не отличались лояльностью по отношению друг к другу, хотя и принадлежали все одному роду.

Обычно неудачи русских дружин того времени относят к феодальной раздробленности: «княжеские распри помешали объединить силы для отпора сильному и коварному врагу. Отсутствовало единое командование. …основную массу русского войска составляло ополчение – городские и сельские ратники, уступавшие монголам в вооружении и боевых навыках».[118] Конечно, и боевая подготовка, и оружие, и способы ведения войны играют важную роль на пути к победе. Но с нашей точки зрения, главное, в чем заключалась разница, так это в степени социальной мобилизации русских княжеств и в степени военной мобилизации княжеских дружин. В них отсутствовала главная цементирующая сила и главный инструмент принуждения – круговая порука.

Очевидно, что в основе цементирующего состава круговой поруки лежали ответственность и неотвратимость наказания, которые транслировались носителем абсолютного права, императором, на участников поруки сверху вниз. Но не только. Специфика военной работы заключается в том, что в бою не обойтись без поддержки товарища, даже просто боевой порядок или строй невозможен без тесного взаимодействия солдат. Поэтому внутри боевого братства устанавливается особая связь; как говорил Суворов, сам погибай, а товарища выручай. Это особая мораль, высшими ценностями которой, по утверждению Э. Хара-Давана, провозглашались верность, преданность и стойкость. И тогда люди «подобного психологического типа повинуются своему начальнику не как лицу, а как части известной божественно установленной иерархической лестницы, как ставленнику более высокого начальника, который, в свою очередь, повинуется поставленному над ним высшему начальнику и т. д. до Чингис-хана, который правит народом вселенной по велению Вечно Синего Неба».[119]

Таким образом, в случае с военной круговой порукой ответственность приобретает как бы двустороннюю связь – напрямую перед законом, т. е. внешним социальным фактом, и перед участниками круговой поруки внутри группы индивидов, каждый из которых может выступить в роли контролера или своеобразного кредитора и потребовать верности долгу. Как нам представляется, такая бинарная ответственность есть объективный признак военной круговой поруки.

В экономической поруке должник несет ответственность только перед кредитором, но в рамках обычая или закона, конечно, и если он окажется неплатежеспособен, то его ответственность переходит на поручителей. Поэтому поручители не могут требовать от должника исполнения долга после того, как он обанкротился, так как его некредитоспособность автоматически «переключает» ответственность на них. Понятно, что это иной принцип действия круговой поруки, что объясняется самим характером предмета поруки – материальностью долга. В то же время, нельзя не заметить и того, что объективно связывает экономическую и военную круговую поруку – это общая ответственность социальной группы за действия одного из ее членов.

Выделив таким образом объективные черты этого социального факта, заключаем: круговая порука бывает двух видов – экономическая и военная. Хотя цель экономической и военной круговой поруки одна – получение добавочной стоимости (в результате кредитных отношений или военной победы), но средства и социальные последствия разные. В первом случае взаимодействие происходит в рамках сначала обычая, а потом формального права, и прибыль получает отдельный кредитор. Во втором социальные отношения внутри круговой поруки появляются сначала в результате решения верховной власти, и лишь потом выходят за рамки формального права, становятся обычаем.

Здравый смысл подсказывает, что круговая порука – это такая социальная функция, которую могут выполнять только дееспособные люди, тот, кто функционален. Воин, получивший ранение и ставший инвалидом, не мог выполнять свои обязанности и не мог нести ответственность за других. Иными словами, занять место внутри военной круговой поруки и выполнять социальные функции может только лояльный и эффективный боец. Это было объективное свойство места, функция не индивида, а места. Примерно так, как функция какого-нибудь транспортного средства, например, самолета, – если вы в него сели, то он должен полететь, а не поехать.

Внутри поруки все должны были действовать строго в рамках общих правил, подчиняясь общим требованиям или, по Дюркгейму, «принудительной власти» социального факта. Тогда объективными признаками военной круговой поруки являются бинарная ответственность и функция места, которую можно выразить формулой Об+Фм=КрПв, где Об – ответственность бинарная, Фм – функция места, а КрПв – круговая порука военная.

Можно сказать, что военная круговая порука – это некая объективно существующая саморегулируемая социальная система: назовем ее саморегулируемая локальная система (СЛС), своеобразная сота, лежащая в основе примитивной иерархической системы, в которой вырабатывается цементный раствор социальных отношений под давлением внешних социальных фактов.

Она же лежит в основе механизма формирования кумулятивной социальной стоимости, т. к. приводит социальную стоимость бойцов, изначально низкую, к общему и более высокому кумулятивному знаменателю, выраженному в бинарной ответственности, верности боевому братству и командирам. Таким образом, если мобилизация (военная в том числе), как справедливо утверждала БСЭ, – это сосредоточение сил и средств для достижения определенной цели, то механизмом приведения их в действие в Орде была военная круговая порука. И это понятно: ведь чтобы силы и средства начали действовать, их нужно не только сосредоточить, но и принудить к действию, что достигается за счет целенаправленной поляризации социальной стоимости.

Выше говорилось, что армия «являлась становым хребтом монгольской администрации». Такого же мнения придерживаются и современные исследователи Н. Н. Крадин и Т. Д. Скрынникова: «До 1206 г. в монгольском обществе фактически не было специального аппарата управления. В некоторой степени управленческие функции были возложены на дружину (kesik) Чингис-хана. Кешик являлся не только военным учреждением, но и своеобразной кузницей кадров для будущей имперской администрации». Между тем, Э. Хара-Даван прямо утверждал, что темники являлись как бы «военными генерал-губернаторами над всем гражданским населением», поскольку были наделены административными функциями точно так же, как сотники и тысячники. А во время войны выступали во главе своих частей, оставляя в тылу заместителей.[120]

В таком случае, военная этика, правила поведения, характерные для армии, в том числе и элементы круговой поруки, неизбежно переносились на систему гражданского управления, т. к. эти функции выполняли одни и те же люди. Не случайно Г. В. Вернадский, ссылаясь на Великую Яссу, которая дошла до нас лишь во фрагментах, считал, что в некоторых случаях наказанию подлежал не только преступник, но и его жена и дети.[121] А Хара-Даван со ссылкой на Рашид эд-Дина приводит ст.6 «Билика»: «Всякого бека, который не может устроить свой десяток, мы делаем виновным с женой и детьми… Так же поступим с сотником, тысячником и темником…».[122]

Очевидно, что здесь ответственность по образцу военной круговой поруки была перенесена в уголовное право, что, несомненно, укрепляло социальную мобилизацию внутри Монгольской империи. Укрепляло социальную мобилизацию и то, что армия – становой хребет монгольской администрации – формировалась по родовому признаку, внутри «аппарата» управления все были близкими или дальними родственниками, поэтому между управленцами устанавливалась особенно тесная связь. Социальную мобилизацию укрепляло и относительное имущественное равенство, и равенство перед законом.

Так, Г. В. Вернадский приводил высказывание персидского историка Джувейни: «Существует равенство. Каждый человек работает столько же, сколько другой; нет различия. Никакого внимания не уделяется богатству или значимости. Не только мужчины, но и женщины должны были служить».[123] В этих условиях монгольские племена «в обстановке сплошных боевых успехов над внешними врагами сливались в одну нацию, проникнутую национальным самосознанием и народной гордостью».[124]

И становились военным обществом, добавим мы.

Герберт Спенсер, напомним, сформулировал понятие военного общества так: «военный тип общества – это такой тип, в котором армия мобилизована всей нацией, в то время как сама нация представляет собой «застывшую» армию, и который, следовательно, приобретает структуру, общую для армии и для нации. Характерным признаком такого общества является централизованное управление, необходимое во время войны. Оно же составляет систему государственного управления и во время мира. …Все – рабы по отношению к тем, кто выше, и все деспоты по отношению к тем, кто стоит ниже». Оставив эту констатирующую часть, добавим, что военное общество появилось в результате максимальной поляризации фундаментального социального факта (F), которая обеспечивалась механизмом военной круговой поруки.

Подводя итог, можно сказать, что Орда или простейший вид социальной общности, как ее определял Э. Дюркгейм, стала родоначальником новых социальных отношений, в основе которых лежала всеобщая социальная мобилизация. Это обстоятельство позволило достаточно быстро провести военную мобилизацию и получить эффективный инструмент победоносных войн, а с нашей точки зрения – еще и орудие по производству добавочной стоимости: совершенную армию. Совершенную не только в смысле вооружения и тактики, но и в смысле высокой устойчивости социальных связей, замешанных на военной круговой поруке и родовых традициях.

Глава III Война без цели – мир без победы

Эффект обратной социальной полярности

Если с этих позиций взглянуть на Первую мировую войну, а мы вслед за А. И. Уткиным считаем, что именно с нее, а не с взятия Зимнего, началась новая история России, то можно обнаружить массу хорошо известных, но в то же время пока непонятных, точнее, непонятых исторических обстоятельств. Поскольку мы исследуем социальные, а не исторические факты, то для нас не важен уровень материального или технического развития того или иного общества, степень его прогресса или цивилизованности. Нас интересует не столько время, в котором присутствуют те или иные социальные факты, сколько их устойчивость во времени, поскольку рассматриваем исторический контекст лишь как декорации к социальным отношениям.

Мы исследуем объективность социальных фактов, которые, по Э. Дюргкейму обладают «принудительной силой» по отношению к индивиду. Полагаем, что их лучшее понимание может приблизить нас к социологической истине, которая, как считают специалисты, располагается «на пересечении социологического производства и социальной действительности».[125] А действительность накануне Первой мировой войны, и это – исторический факт, заключалась в том, что «обширность территории и недостаток железных дорог вынуждали в целях безопасности государственных границ держать в мирное время войска более густо сдвинутыми к западу; главнейшие же источники пополнения этих войск – люди и лошади – группировались, наоборот, в восточных и южных губерниях».[126] Так описывал самый канун войны генерал-квартирмейстер Генерального штаба Ю. Н. Данилов.

Здесь в основу поиска объективности Первой мировой войны как фактора внешнего социального принуждения положим предмет исследования – фундаментальный социальный факт (F), одетый в солдатскую шинель, с низким социальным потенциалом и мобилизованный в крупные армейские массы, представляющие собой некоторую кумулятивную социальную стоимость. И начнем с того, что призыв в армию регулировался в России «Уставом о воинской повинности» 1874 года с поправками, внесенными законом 1912 г., которые на практике не были реализованы. Воинская служба объявлялась общеобязательной, всесословной и личной.[127] Однако на деле получилось несколько по-другому.

Первым же параграфом Устав вводил полное освобождение для «инородческого» населения десятка губерний и местностей России. Позднее вводились дополнительные изъятия. С 1901 года, например, все население Финляндии было освобождено от воинской повинности – боялись, что в условиях европейской войны оно перейдет на сторону противника. Мобилизация казачьих войск происходила на основе особых казачьих уставов, выходящих за рамки Устава о воинских повинности. Хотя в абсолютных цифрах от воинской повинности было полностью освобождено только 10 % населения империи,[128] тем не менее, дух всеобщности и личного долга, который предполагалось заложить в документ изначально, постепенно утрачивался.

Существенный вклад в размывание всеобщности воинской повинности вносили противоречия закона. С одной стороны, «российскому дворянству дарована навсегда и в потомственные роды свобода вступать в общую государственную службу без принуждения к оной», а с другой – «дворянство, наравне с другими сословиями, несет священную обязанность защищать Престол и Отечество».[129]

Размывали всеобщность воинской повинности и чисто технические ошибки мобилизационного планирования. Генерал Н. Н. Головин, например, один из наиболее авторитетных исследователей Первой мировой войны, считал, что вместо деления мужского населения по горизонтальным возрастным слоям в действительности оно было разделено как бы по вертикалям. Такое деление крайне неравномерно распределяло тяготу воинской службы во время войны, «налагая всю ее на плечи одной части населения и почти освобождая от нее другую». Создалась ситуация, при которой «глава многочисленной семьи, с детьми-малолетками, идет на поле брани, а здоровый бобыль блаженствует в тылу и только через 27 месяцев кровавой бойни призывается, и часто лишь для того, чтобы в далеком тылу окарауливать запасы. Социальная несправедливость получилась громадная».[130]

К этому нужно добавить, что на одного строевого бойца, как отмечал генерал А. А. Свечин, в русской армии приходилось три нестроевых. В то время как во французской армии соотношение строевых и нестроевых составляло 1:0,5, а в германской – 1:0,85.[131] Такой же оценки придерживался и Н. Н. Головин, который считал, что бойцы передовой линии составляли лишь 35 % общей численности армии.[132] Более того, процесс этот впоследствии стал набирать обороты. По словам члена Государственного совета В. И. Гурко, с которыми он обратился к царю летом 1915 года, «наши тыловые части неуклонно увеличиваются, и притом за счет фронта, за счет бойцов армии, что особенно резко обнаружилось в течение летних месяцев текущего года».[133]

Понятно, что речь идет о процессах, которые были вызваны объективными условиями существования фундаментального социального факта: огромными территориями России, растянутостью коммуникаций, необходимостью иметь большие запасы всего, часто даже ненужного, при каждом воинском подразделении, потому что до армейских магазинов было слишком далеко, а волокиты слишком много. Да и просто такое соотношение было вызвано общей технической и социальной отсталостью страны.

Но непосредственным толчком, с самого начала приведшим к неконтролируемому росту числа нестроевых, по мнению А. А. Свечина, стала русско-французская договоренность, в соответствии с которой мы должны были перейти германскую границу на 15-й день мобилизации.[134] Это решение генерал Н. Н. Головин назвал роковым, преступным по своему легкомыслию и стратегическому невежеству.[135]

Фактически это была жертва, на которую пошла Россия в интересах своего союзника – Франции, оказавшейся не готовой к наступательным действиям и начавшей войну с отступления. Уже первого августа глава русской военной миссии граф А. А. Игнатьев телеграфировал в Петербург о том, что французское военное министерство предлагает России начать наступление на Берлин.[136] В интересах Франции и в нарушение собственного плана стратегического развертывания Россия начала плохо подготовленную операцию в Восточной Пруссии, пожертвовав на спасение Парижа 20 тыс. солдатских жизней, 90 тыс. пленных и всю артиллерию. Тогда это понимали все. Так, 30 августа министр иностранных дел Сазонов говорил французскому послу Ж. М. Палеологу: «Армия Самсонова уничтожена… Мы должны были принести эту жертву Франции».[137]

Накануне войны на русско-германском фронте планировалось создать группировку в 800 тыс. человек. На самом же деле к этому времени Россия смогла собрать порядка 350 тыс. штыков.[138] И если следовать расчетам А. А. Свечина, то их боевую работу обеспечивало примерно 1 млн. человек – цифра хотя и усредненная, но все-таки достаточно фантастическая. Сразу представляешь себе, как за одним «человеком с ружьем» идут трое «с лопатами».

Понятно, что на самом деле все выглядело не так. Но, тем не менее, поскольку всего за годы войны было мобилизовано, по данным Н. Н. Головина, 15 млн. 378 тыс. человек (с. 96), а по данным сборника «Мировые войны XX века» – 15 млн. 798 тыс. человек (с. 627), то получается, что через передовую (т. е. части передовой линии фронта) за годы войны прошло порядка четырех миллионов человек, а остальные 11 млн. обеспечивали их работу в тылу.

Конечно, это достаточно грубый подсчет, возможно, и цифры грешат, но пропорция, похоже, корректная. Как бы то ни было, очевидно, что избыточное количество нестроевых в русской армии должно было компенсировать нехватку коммуникаций и транспортных средств, обеспечить более высокие темпы мобилизации и передвижения войск, лишенных «главнейших источников пополнения». Это обстоятельство, вероятно, хорошо известно узкому кругу специалистов в области военной истории. Историки же общего профиля ничего об этом не пишут и не говорят. Видимо, не придают ему особого значения и рассматривают его в общем ряду многочисленных ошибок военного строительства и мобилизации самого кануна войны.

Мы же рассматриваем этот исторический факт исключительно с точки зрения его скрытого от многих социального содержания. А оно показывает, что такое соотношение строевых и нестроевых изменило вектор социальной полярности: условно говоря, там, где должен был быть кумулятивный плюс (фронт), оказался минус. Жизнь нестроевых имеет более высокую социальную стоимость, т. к. вероятность погибнуть в бою или получить ранение у них намного ниже, чем у строевых. Соответственно, как ни цинично это звучит, они потребляют больше ресурсов, не производя при этом боевую работу, целью которой, как мы установили выше, является создание добавочной стоимости – социальной и экономической. Трехкратное «в периоде» превышение тыла над фронтом превращало его в массивное социальное тело, склонное к произвольному самовозрастанию, своеобразный маховик, от силы инерции которого зависел не только фронт, но и все социальные структуры тыла.

Структурной особенностью кумулятивной стоимости русской армии 1914 г. было то, что ее потенциал оказался выше, чем у других воюющих сторон в силу «громадной социальной несправедливости», в том числе и призывного контингента более старшего возраста. А мы теперь знаем, что даже в древности стоимость главы семьи – вожака и добытчика, была выше, чем у людей молодых, необремененных опытом. Жизнь русского крестьянина начала ХХ века мало чем отличалась от жизни далеких предков, его хозяйство точно так же держалось ручным трудом и мужской силой. И получилось, что на фронт забрали самый дорогой социальный материал – «кормильцев», которых в России и без того было меньше, чем в других странах.

Доля тех, кто активно участвовал в хозяйственной жизни страны, составляла только 24 % от всего населения, в то время как в Америке, Франции и Германии – 38–40 %.[139] Это значит, что экономическое сердце России даже в мирное время было на 14–16 % слабее, чем у остальных участников вооруженной борьбы. Из этой возрастной группы 30–43-летних в армию было призвано 70 %, что составило примерно 35 % всех призывников.[140] Учитывая, что средняя продолжительность жизни в конце XIX и начале XX века составляла в России примерно 32 года,[141] становится понятно, почему Н. Н. Головин называет этот контингент «пожилыми людьми» (с. 58). В общем-то, кавычки можно было бы и не ставить, потому что к сорока годам крестьяне в то время превращались буквально в стариков. У В. В. Вересаева, кстати, есть такой эпизод, когда он принимал раненых под Мукденом:

«Передо мною сидел на табуретке пожилой солдат с простреленною мякотью бедра. Солдат был в серой, неуклюжей шинели, лицо заросло лохматою бородою. Когда я обращался к нему с вопросом, он почтительно вытягивался и пытался встать.

– Сколько тебе лет?

– Сорок, говорят… А там кто его знает.

– Давно на войне?

– С Покрова. Нас в Красноярск пригнали на обмундирование, там стояли. Значит, стали вызывать охотников на войну, я пошел.

Посмотрел я на него, – совсем старик, с смирными мужицкими глазами».[142]

Девять лет спустя ничего не изменилось. Те же сорокалетние старики шли на войну. Эту особенность, но с точки зрения физических возможностей русской армии отмечал и генерал А. А. Свечин: «Уже в августе 1914 года в полевые части пехоты были зачислены сорокалетние бородачи; число тридцатилетних было очень велико. Рота, составленная из сильных и слабых людей, должна в походе, да и в бою, равняться по более слабым. Нельзя вести ее быстрой походкой молодежи; нужно двигаться размеренной поступью более пожилых людей. Сама дисциплина и приемы обучения меняются с возрастом. Нельзя подходить к отцам семейств так, как подходят к шаловливому, жизнерадостному школьнику. С этим русская мобилизация не считалась и стремилась пополнить пехотные роты тем, что ближе было под рукой. Это содействовало тому, что русская пехота стала грузной. Темп ее движения не превосходил 4 верст в час (4,26 км/ч – В. М.); и каждые 50 мин. требовался малый привал на 10 минут. На больших переходах неизбежно было значительное количество отсталых. Германская пехота в начале войны ходила со скоростью 10 километров в 2 часа и, делая малый привал только через два часа, совершала большие переходы почти без отсталых».[143] В то же время число призывников «самого боевого» возраста – 20–29 лет, составило 50 % своей возрастной группы и лишь 49 % от всех призванных.[144]

Другими словами, с первых шагов и еще до начала военных действий Россия мобилизовала армию, кумулятивная социальная стоимость которой оказалась как минимум в три с лишним раза выше, чем у ее основного союзника и у ее главного противника. Казалось бы, с такой силой можно было горы свернуть. Но объективная суть этого социального факта заключается в том, что обратная полярность кумулятивной социальной стоимости привела к тому, что русская армия шла на фронт как бы задом наперед. Вместе со «старым» составом, а в социологическом смысле – дорогим, обратно направленная кумулятивная социальная стоимость формировала уникальную социальную среду.

В свое время Э. Дюркгейм ввел в социологию такое понятие как динамическая плотность – «это число социальных единиц, или, иначе говоря, объем общества и степень концентрации массы». Под ним он понимал «не чисто материальную сплоченность агрегата, которая не может иметь значения, если индивиды или, скорее, группы индивидов разделены нравственными пустотами, но нравственную сплоченность, для которой первая служит лишь вспомогательным средством, а довольно часто и следствием. Динамическая плотность при равном объеме общества может определяться числом индивидов, действительно находящихся не только в коммерческих, но и в нравственных отношениях, т. е. не только обменивающихся услугами или конкурирующих друг с другом, но и живущих совместной жизнью».[145]

Высокая степень «совместности» в армии, полагаем, не может вызывать никаких сомнений даже у самой требовательной публики. Более «совместная жизнь», видимо, существует только в тюрьме. Поэтому вывод Э. Дюркгейма о том, что «всякое увеличение в объеме и динамической плотности общества… глубоко изменяет основные условия коллективного существования»[146] наталкивает на мысль о сходстве динамической плотности с понятием социальной мобилизации, которое мы изложили выше при рассмотрении Орды.

В той части мы пришли к выводу, что любой вид мобилизации группирует и поляризует фундаментальный социальный факт таким образом, чтобы получить оптимальную социальную стоимость. Тогда «увеличение в объеме и динамической плотности» это, очевидно, есть вид мобилизации. А «глубоко изменяет основные условия коллективного существования» в нашем понимании то же самое, что «группирует и поляризует фундаменальный социальный факт». Термины разные, а смысл один. Функция социального действия – одна и та же, и сводится к формированию на русском фронте социальной среды, не имевшей аналогов в современных ей обществах, взаимодействие с которыми, в свою очередь, влияло на ход социальных процессов внутри этой среды.

Между динамической плотностью Э. Дюркгейма и нашей, в данном случае, военной мобилизацией существует и разница. Э. Дюркгейм только обозначает факт «увеличения объема и динамической плотности», но не дает инструментария, с помощью которого можно было бы их как-то измерить. Ссылка на нравственную сплоченность не очень убедительна, так как вещь эта достаточно эфемерная. Ясно, что без объективных параметров динамическая плотность остается лишь понятием.

Мы же утверждаем, что поляризация фундаментального социального факта, проведенная в виде военной мобилизации, ведет к созданию кумулятивной социальной стоимости, которую, как показал пример с русской армией, можно измерить. Конечно, достаточно относительно и с помощью условных единиц социальной стоимости. Но, тем не менее, это шаг к более объективной оценке социальных фактов, некоторая дискретность.

Таким образом, возвращаясь к событиям 1914 года, можно отметить, что, несмотря на более высокую «динамическую плотность» передовых линий фронта, они целиком зависели от слаженной и бесперебойной работы более «объемного» тыла, своеобразного социального маховика, масса которого постепенно возрастала, что, в свою очередь, вело к росту его социального потенциала и… к революции. Это обстоятельство превратилось в новый социальный факт, который не мог существовать в обыденной гражданской жизни. Он родился и проявил себя в полной мере лишь в условиях русской военной мобилизации, в условиях широкомасштабных боевых действий, в условиях мировой войны.

Этот новый социальный факт диктовал свои правила социального поведения, игнорировать которые никто не мог. Как считал Э. Дюркгейм, «возникающие в собрании (видимо, неточный перевод, должно быть «в обществе», – В. М.) великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим».[147] Поэтому вступление России в мировую войну 1914 года, овеянное поначалу ореолом романтики и энтузиазма, увлекло ее «в объятия» нового социального факта, не существовавшего до этого, и сформировавшего ту самую уникальную социальную среду, которая характеризовалась иными, отличными от других участников войны, социальными отношениями.

Назовем этот социальный факт эффектом обратной социальной полярности, который условно можно выразить в виде формулы А1:Т3 = (—КС), где А – это армия, Т – тыл армии, цифры – отношение А к Т, а в скобках – кумулятивная стоимость со знаком полярности, в данном случае с минусом. Если цифры равны или А > Т, то КС становится позитивной. Полагаем, что именно эффект обратной социальной полярности определял уникальность социальной среды не только на театре военных действий, но и на территории всей страны, так как армия миллионами нитей была с ней связана.

Для государства это была единственная возможность правильно организовать боевые действия на фронте и вообще прикрыть сплошной фронт от Балтийского до Черного моря на расстоянии 1400 км (а был еще Кавказский фронт протяженностью порядка 500 км). Хотелось бы подчеркнуть, что кроме нее таким протяженным фронтом не обладал никто (протяженность Западного фронта союзников в Европе составляла, например, 600 км).[148]

Это обстоятельство, наряду с общей отсталостью, ставило Россию в исключительное положение не только с точки зрения нарастания военных и экономических проблем: оно формировало новые требования к социальной организации и фронта, и тыла. В схожем положении, правда, оказалась и Германия. Общая протяженность ее фронтов на Востоке и на Западе, видимо, приближалась к 1200 км (т. к. примерно половину Восточного фронта прикрывала Австро-Венгрия). Но она воевала на два фронта, и этот выбор с ее стороны был сознательным, она к нему готовилась. В то время как в России, по едкому выражению Н. Н. Головина, война расстроила все планы военного ведомства (с. 23).

Чтобы лучше представить себе механизм действия кумулятивной социальной стоимости, вернемся к первоисточнику – к Орде. Выше мы рассмотрели ее как простейший вид социальной общности, превратившийся в военное общество, общество с высокой устойчивостью социальных связей, замешанных на военной круговой поруке и родовых традициях. Российскую империю, конечно, нельзя взять и вот так просто приравнять к «протоплазме социального мира» только на том основании, что Г. Спенсер причислял ее, так же, как и Орду, к военному типу обществ. Однако нельзя и отрицать ее родственные связи с Ордой. Как говорили когда-то наши французские друзья, поскреби русского и найдешь татарина (grattez le Russe, et vous verrez un Tartare). Сказать, что они сильно ошибались, в общем-то, было бы неправильно. Г. В. Вернадский, например, поддерживая основоположника евразийства Николая Трубецкого, утверждал, что «русские унаследовали свою империю от Чингис-хана»[149] и приводил этому массу доказательств.

Но Орда была совершенным военным орудием, а Российская империя к ХХ веку уже ничем в этом смысле похвастаться не могла. Можно сказать, что как военное общество она утратила свое видовое преимущество. Если Орда в период своего расцвета отличалась высочайшей социальной устойчивостью, то в России ситуация была прямо противоположной – сословное общество оказалось в состоянии нарастающего антагонизма всех социальных слоев задолго до 1914 года.

Не случайно генерал Н. Н. Головин отметил громадную социальную несправедливость военной мобилизации. Однако когда мы исследовали понятие мобилизации, то пришли к выводу, что военная мобилизация является одним из видов мобилизации социальной. Поэтому в условиях массовой войны с коалицией европейских государств и сплошной линией фронта почти в 2000 километров проводить военную мобилизацию без опоры на социальную, как это было в Орде, значило заложить под фундамент социальных отношений мину замедленного действия.

И тогда действие механизма кумулятивной социальной стоимости выглядит следующим образом: при позитивной полярности, направленной на производство эффективной боевой работы на фронте, он мобилизует и армию, и тыл для достижения победы, примерно так, как это было в Орде. При обратной, отрицательной полярности – к социальной демобилизации и к поражению.

В случае с Ордой мы имеем позитивную полярность, по крайней мере до 1480 года («стояние на Угре»), в случае с Россией начала ХХ века – отрицательную, когда тыл превратился в массивное социальное тело, склонное к неконтролируемому самовозрастанию. Военная мобилизация здесь не стала частью мобилизации социальной. Этот факт признавался и некоторыми участниками тех событий.

Так, генерал Ю. Н. Данилов отмечал, что хотя перевод армии на военные рельсы прошел вполне удачно, в соответствии с расчетами мирного времени, «но оставалось нечто вне подготовки и исполнения, нечто гораздо большее – отсутствовала вовсе мобилизация страны, то есть приспособление всех ее жизненных сил к длительной и упорной войне».[150]

В этом смысле можно сказать, что Чингис-хану в свое время повезло. Орда была социально мобилизована просто в силу кочевого образа жизни, в обществе царило относительное социальное равенство, перед законом все были равны, выполняли его неукоснительно, и служить должны были все в равной степени. Но Петру I, например, повезло куда меньше, ему пришлось перелицевать все социальные отношения сверху донизу, ему пришлось силой заставить всех работать на победу – вообще-то говоря, для этого ему пришлось построить ни много ни мало, а новое государство. Очевидно, что ничего подобного не произошло ни летом 1914 года, ни летом или зимой 1915 или 1916 года; до февраля 1917 года никакой перелицовки не было (министерскую «чехарду», как вы понимаете, серьезной перелицовкой считать нельзя). А ведь масштабы войны были совсем другие, просто космические, если сравнивать с XVIII веком.

Справедливость по-русски, «незаконная» мобилизация и неминуемый выход из коалиции

Мы не рассматриваем здесь историю войны как цепь хронологически выстроенных событий и не даем оценок тем решениям, которые принимали руководители страны в тот период, не даем им никаких характеристик. Все это хорошо, в лицах изучено, можно сказать, поминутно. Как отмечал доктор исторических наук А. Н. Боханов на круглом столе 2007 года, посвященном юбилею Февральской революции, в Институте российской истории, никаких новых комплексов документов, материалов, каких-то исследований, посвященных этому периоду, которые перевернули бы наше представление о нем, в обращение, видимо, уже не поступит.[151]

И не мудрено, проблема в том (мы говорили об этом выше), что у историков при избытке информации, при избытке исторического материала нет инструментов, с помощью которых они могли бы проникнуть в суть не только социальных, но, как ни странно, и исторических фактов, ведь и здесь «мы не принимали никакого участия в их формировании». Самое большое, на что они способны – это вольные исторические интерпретации. И какими только небылицами нас не кормят.

Да простит нас читатель, но мы, конечно, не можем пройти мимо наиболее выдающихся из них. Так, академик Ю. Н. Пивоваров как-то сказал на канале «Культура», ссылаясь на дневники известного писателя М. М. Пришвина, что в годы войны не было продовольственных карточек, а значит, не было и кризиса. А в одном из интервью «Комсомольской правде» он заявил буквально следующее: «Мы были единственной страной в мире, которая во время Первой мировой войны не ввела карточки на продовольствие: настолько мы были богатые, процветающие и шли вперед. Если бы не эта ужасная революция, не Гражданская война, мы бы (и это говорят серьезнейшие ученые) к 1940-му году имели бы лучшую экономику мира».[152]

Какой полет мысли! А мы-то наивные… Оказывается, в Первую мировую войну мы (кто именно?!) были богатые и процветающие и шли вперед, а тут – бац, и «эта ужасная революция» (надо полагать, имеется ввиду октябрьский переворот)! А как вам лучшая экономика мира к 1940 году?

На самом деле еще до войны Россия была в долгах как в шелках (это вообще было ее хроническое состояние), буквально в долговой кабале, стать лучшей экономикой мира у нее не было ни одного шанса. Никогда! К началу войны она превратилась в крупнейшего в мире должника, валюта которого, в отличие современного чемпиона мира, не была мировыми деньгами. Ей с трудом приходилось выплачивать только по процентам больше 400 млн рублей в год.[153] А чтобы закрыть общий внешний долг мирного и военного времени в 15 млрд рублей[154] без новых заимствований и при тех же темпах, лишь на выплату процентов ей потребовалось бы 37 лет. А это 1954 год (у нас, между прочим, уже была атомная бомба).

При таких непроизводительных и долговременных затратах, не говоря уже о всеобщей разрухе, к которой привела империалистическая война, об индустриализации можно было и не мечтать. Тогда откуда бы взяться лучшей экономике мира в аграрной стране с малограмотным (57 % на 1911–1920 гг.)[155] и постоянно голодающим населением с самой короткой продолжительностью жизни и самой высокой детской смертностью, по крайней мере, в Европе?

Отчасти эту задачу неимоверными усилиями и колоссальными жертвами все-таки удалось решить. Правда, только в Советской России, в СССР, и во многом благодаря именно тому, что большевикам пришлось отказаться от выплат по всем царским долгам и долгам Временного правительства.

Похоже, «если бы да кабы» – это единственный научный метод познания, которым пользуются наши некоторые маститые ученые. Конечно, мы иронизируем, но не потому, что хотим «уесть» академика, а потому, что хотим показать, до какой степени деградации дошла историческая наука, если ее академик не стесняется публично нести такую ахинею, и некому его одернуть. (Ничего удивительного, кстати, если учесть удельный вес плагиата в диссертациях; но дело даже не в этом – наши ученые вообще не «заточены» на поиск истины, система им этого не позволяет.) Социальный вред от нее колоссальный – дезориентация общества.

Нет, лучше назвать это целенаправленной манипуляцией общественным сознанием, потому что здесь даже спорить не о чем. Отсутствие карточек, например, не говорит о наличии хлеба или отсутствии кризиса, оно говорит только об отсутствии карточек и еще, может быть… об уровне интеллекта правящей элиты! Не случайно императрица, жалуясь Николаю II в последние дни его царствования на беспорядки в столице, не стеснялась в выражениях: «Необходимо ввести карточную систему на хлеб (как это теперь в каждой стране), ведь так уже устроили с сахаром, и все спокойно и получают достаточно. У нас же – идиоты».[156]

Правда, карточки, вопреки убеждениям академика Ю. Н. Пивоварова, все-таки ввели. С весны 1916 года их вводили отдельные районы, города, уезды и «наиболее нуждающиеся губернии»[157] на отдельные виды дефицитного товара (на сахар, как справедливо отметила императрица), весной 1917 года их повсеместно ввело уже Временное правительство вместе с «хлебной монополией». Но даже карточки не гарантировали ничего. Как предупреждало Временное правительство, «нормы снабжения и потребления не составляют обязательства продовольственной организации доставить потребителю именно это количество продукта».[158]

А если рассуждать от обратного, то всю Великую Отечественную войну страна прожила с карточками, тяжело и впроголодь, но кризиса, который привел бы к «ужасной революции», не было. Получается, что между карточками и кризисом нет прямой связи, и дело вовсе не в карточках.

Чтобы понять это, достаточно внимательнее читать, скажем, того же М. М. Пришвина. 30 марта 1917 года он записал в дневнике: «Приближенные царские давно уже, как карамельку, иссосали царя и оставили народу только бумажку. Но все государство шло так, будто царь где-то есть. Та часть народа, которая призывала к верности царю, сама ни во что не верила. Не было времени, и можно было узнать его скорость лишь в быстрой смене министров и росте цен. В тишине безвременья каждый давно уже стал отворачиваться от забот государственных и жил интересом личным: все грабили. Это привело к недостатку продуктов в городах и армии. Недостаток хлеба вызвал бунт солдат и рабочих».[159]

Могут сказать, что М. М. Пришвин, как натура творческая, какие-то вещи трактовал по-своему, опираясь на художественное восприятие мира. Поэтому для равновесия можно сослаться на малоизвестный и заинтересованный источник, чуждый творческим фантазиям – на начальника военных сообщений театра военных действий генерала Н. М. Тихменева (сохраняем старую орфографию для большей достоверности): «недостатокѣ продовольствія въ городахъ и на фронтѣ – было печальнымъ фактомъ. Съ самаго начала войны продовольственные нормы не регулировались и не ограничивались. Въ теченіе полутора лѣтъ около двѣнадцати милліоновъ здоровыхъ мужчiнъ, занятыхъ своимъ военнымъ дѣломъ, ничего не производили и были лишь двѣнадцатью милліонами ртовъ, содержимыхъ государствомъ и, обычно, ѣвшихъ больше и лучше нежели въ мирное время. Большіе запасы продовольствія были еще въ Сибири, но ими нельзя было воспользоваться за невозможностью доставить ихъ къ фронту или къ станціямъ погрузки. Европейская же Россія была уже въ значительной степени истощена. Войсковые запасы растаяли, арміи жили изо дня въ день, иногда чувствовался уже прямой недостатокъ продовольствія для людей и, особенно, фуража для лошадеі».[160]

Ссылка на «в течение полутора лет» говорит о конце 1915 года. Другими словами, проблемы с продовольствием отчетливо проявились уже за год до Февральской революции и почти за два года до Октябрьского «переворота». А в феврале 1917 года председатель IV Государственной Думы и гофмейстер Двора М. В. Родзянко сообщал Николаю II, что «вообще дело продовольствия страны находится в катастрофическом положении».[161]

Тогда получается, что у революции была причина, и это не большевики с их «ужасной революцией». Причиной был недостаток хлеба в городах и в армии, вообще недостаток продовольствия, т. е. голод, а у голода была своя причина – двенадцать миллионов ничего не производящих мужиков, разруха на транспорте и многие тысячи воров и мешочников, а у них – своя причина и т. д. Ведь не бывает следствия без причины.

В противном случае, как говорил Э. Дюркгейм, такой подход называется предвзятым понятием о фактах. К счастью, он не был знаком с академиком Ю. Н. Пивоваровым и, вероятно, благодаря этому обстоятельству считал, что важно узнать не то, каким образом тот или иной мыслитель лично представляет себе такой-то институт, но понимание этого института группой; только такое понимание действенно. Но и оно не может познаваться простым внутренним наблюдением, поскольку целиком оно не находится ни в ком из нас; нужно, стало быть, найти какие-то внешние признаки, которые делают его ощутимым.[162]

Следуем его совету. И тогда, если исходить из его структурно-функционального метода, в соответствии с которым все социальные факты являются вещами, все они, как обычные физические вещи, как любые материальные предметы, обладают, как мы показали выше, определенной энергией, социальным потенциалом – чем это не внешний признак? А энергия, даже социальная, в соответствии с физическим законом сохранения энергии не возникает из ниоткуда и не исчезает бесследно.

Видимо, поэтому бурные события тех лет не оставляют никого из нас равнодушным и сегодня, социальная энергетика столетней давности живет в нас до сих пор. А те или иные оценки становятся отправными точками в сегодняшней политической борьбе, они влияют на мироощущение человека, на его жизненную позицию, на его трактовку, лучше сказать, интерпретацию истории. Как заявил на Круглом столе 2007 года в Институте российской истории профессор В. П. Булдаков, «до системного осмысления революции, увы, все еще далеко – этому мешают наши неостывшие эмоции».[163]

Поэтому, чтобы проникнуть в суть социального факта, нам придется остудить эмоции, нам потребуется хладнокровие и некоторая отрешенность от излишней детализации – без этого докопаться до скрытых механизмов социального действия не удастся: слишком много наслоений как теоретического, так и идеологического содержания накопилось за последние сто лет. Охватить все практически невозможно.

Исходя из этого, повторимся, мы не рассматриваем здесь историю войны как цепь хронологически выстроенных событий, а проходим, образно говоря, все пласты истории с помощью «пробной скважины» и делаем макроскопическое описание «социологического керна».

Рассматривая его ранние слои, мы установили, что социальная мобилизация кочевых орд в силу естественных причин была настолько всеобъемлющей, что в любой момент могла легко превратиться в мобилизацию военную. А Хара-Даван утверждал: «У монгольской армии XIII века мы видим осуществление принципов “вооруженного народа”». Но именно эту цель преследовал и Устав 1874 года – всеобщую воинскую повинность, т. е. когда армия мобилизована всей нацией (по Г. Спенсеру).

Именно об этом говорилось в Манифесте Александра II: «Сила государства не в одной численности войска, но преимущественно в нравственных и умственных его качествах, достигающих высшего развития лишь тогда, когда дело защиты отечества становится общим делом народа, когда все, без различия званий и состояний соединяются на это святое дело».[164]

В тексте ясно читается стремление императора объединить общество. И он понимал, что сделать это можно только отказавшись от «различия званий и состояний». Что помешало сорок лет спустя реализовать эту очевидную и простую мысль, ведь, по царившему тогда среди наших недругов мнению, Россия – это цивилизация Орды, «которая созывается и управляется деспотами, монгольской цивилизацией московитов»?[165] Другими словами, это действительно военное общество с централизованным управлением, которое приобретает структуру, общую для армии и для нации (Г. Спенсер).

Воля императора была законом, в его власти было повернуть, перелицевать общество так, как ему было нужно (как Петр I сделал), вернуть его к истокам и превратить в настоящее военное общество. В социологическом смысле – в такое же, как и Орда. Конечно, семьсот лет разницы внесли некоторые изменения в исторический контекст, да и император был не тот – «жидковат», но и только. Мы же понимаем, что это две социально родственные структуры, однако что-то стоит между ними, какое-то препятствие, и, похоже, это не время. Осмелимся предположить, что это… социальная справедливость. Ведь именно она была характерна для «вооруженного народа». И тогда в случае с Ордой она есть, а в случае с Российской империей ХХ века ее нет.

Видимо, это как раз то, что имел в виду Н. Н. Головин, говоря о громадной социальной несправедливости мобилизации. И это то, что имел в виду Александр II в своем Манифесте, когда призывал отказаться от «различия званий и состояний».

Получается, что вывод Г. Спенсера о том, что военное общество является таковым благодаря централизованному управлению, которое приобретает структуру общую для армии и для нации, некорректен. Российская империя обладала в высшей степени централизованным управлением – самодержавием. Это централизованное управление пронизывало насквозь и общество, и армию. Аристократы, включая всех членов императорской фамилии и самого царя, все сплошь были военными и отправляли не только военную, но и гражданскую службу почти так, как это было в Орде.

Из этого следует, что, чтобы стать по-настоящему военным обществом и достичь победы, России не хватало самой малости – превратиться в общество «вооруженного народа». Устав же, как считал, например, генерал Ю. Н. Данилов, ни в какой мере не обеспечивал русской армии мирного времени возможности превращения ее с объявлением войны в «вооруженный народ».[166] Для этого, очевидно, была нужна еще и социальная справедливость, отказ от «различия званий и состояний».

Какие слова – социальная справедливость! Сколько копий сломано вокруг них, сколько крови пролито. А ясности в том, что бы это значило – нет.

«Философская энциклопедия» дает такое толкование: «понятие, применяющееся для обозначения институционального измерения справедливости. Идеалом С.с. является такая система общественных ин-тов, которая не в единичных действиях, а по самой своей структуре, а значит, постоянно обеспечивает справедливое распределение социально-политических прав и материальных благ. Разнообразие подходов к проблеме С.с. определяется ценностными приоритетами общей концепции справедливости, которая может пониматься как преимущественно: 1) равенство; 2) пропорциональность заслугам или же 3) гарантии неотъемлемых прав на обладание ч.-л.».[167]

А вот что говорит о социальной справедливости «Политика. Толковый словарь» (изд. Весь мир, М., 2001): «Требования справедливости (justice) применительно к условиям социального существования. Термин критикуют за излишнюю расплывчатость, поскольку проблема справедливости возникает в сфере как общественных, так и личных отношений. Не случайно основной труд Джона Ролса озаглавлен «Теория справедливости» («A Theory of Justice»). Обычно термин употребляют, когда речь идет о благах и трудностях совместного существования, и с этой точки зрения социальная справедливость неизбежно носит дистрибутивный характер».[168] Можно было бы привести еще массу цитат и определений, и все они будут разные.

Но все-таки, если обобщить, понятие социальной справедливости в целом сводится к равенству прав в распределении материальных благ. В этом смысле в Орде социальная справедливость была на высоте – «никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни). Г. В. Вернадский отмечал, что богатые должны были «служить государству, так же как и бедные; и бедные должны быть защищены от несправедливости и эксплуатации со стороны богатых». Согласно армянскому историку Григорию Аканцу, одной из посылок Ясы было «Уважение старых и бедных». Ибн аль-Атир говорит, что «монголы были жестокими только по отношению к богатым».[169]

Получается, что наличие в обществе бедных и богатых не мешает установлению социальной справедливости. Нам так задурили голову социализмом и капитализмом, что мы даже не представляем себе, как это может быть. Из-за отсутствия единого и однозначного понимания «социальной справедливости» в науке все разговоры о ней в обществе неизбежно превращаются в пустой звук. А политики и олигархи с удовольствием используют это ценное качество философски неопределенного понятия исключительно в своих корыстных целях – никто же не знает, что это такое.

И тогда понятно, почему социальной справедливости у нас не становится больше, скорее, наоборот. Иначе, с какой бы стати мы оказались на первом месте в мире по показателям имущественного неравенства? Видимо, это и есть внешний признак социальной справедливости по-русски, а также внешний признак «социального государства», каковым по Конституции (разд. 1, гл. 1, ст. 7) является Россия.

А на самом деле все гораздо проще – социальная справедливость, например, в Орде обеспечивалась равенством в исполнении обязанностей. «Каждый человек трудится как другой, никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни).[170] Нельзя сказать, чтобы прав совсем не было. Просто они занимали подчиненное положение – сначала ты исполняешь обязанности, а потом реализуешь права (если правильно выполнил обязанности). Соответственно, обязанности носили дистрибутивный характер, они были напрямую связаны с правами, права нельзя было отделить от обязанностей – в этом и заключалась социальная справедливость военного общества.

Теперь сформулируем понятие, которое существенно отличается от того, что принято сегодня называть социальной справедливостью в философии, социологии и политологии.

Социальной справедливостью является равная ответственность всех членов общества по выполнению социальных обязанностей, от исполнения которых нельзя уклониться с помощью привилегий или иных особых прав; права и привилегии являются неотъемлемой частью социальных обязанностей и не могут реализовываться без их исполнения.

Пришел «конно и оружно» – получи в кормление людей, землю, место. Не пришел – заберут все, в отдельных случаях и саму жизнь. Россия очень долго жила по этим правилам, пока Екатерина II не изменила их, добавив к освобождению дворян от службы, полученному ими от Петра III, еще и демократию (сословное самоуправление, участие в местном управлении и суде[171]). «Жалованная грамота» дворянству 1785 года, расширив границы свободы только для него, нарушила, как сейчас любят говорить, договор «социального партнерства», установленный Петром I с одной целью – мобилизовать все общество ради победы в войне со Швецией. Это, конечно, не был «вооруженный народ», но все-таки что-то вроде «без различия званий и состояний», некоторая ступень в социальной мобилизации, глубокая социальная перелицовка. Здесь невольно придется повториться – очевидно, что ничего подобного не произошло ни летом 1914 года, ни летом или зимой 1915, или 1916 года.

Отсутствие социальной справедливости в Российской империи конца XVIII – начала XX века стало видовым признаком некогда военного общества, который неизбежно влиял на любые социальные процессы в стране, и уж тем более на социальную и военную мобилизацию в условиях мировой войны.

Но был еще один момент военной мобилизации, который со всей очевидностью проявился только и исключительно в русской армии; технический по своей сути, он имел далеко идущие социальные последствия, приведшие к неизбежному финалу. Именно его мы рассматриваем в качестве основного источника стремительного накопления обратного потенциала в кумулятивной социальной стоимости.

Как мы установили выше, военная мобилизация, в отличие от мобилизации социальной, возможна только на основе юридического права. А Устав (т. е. закон) о воинской повинности 1874 г. как раз и был таким правом, вернее, должен был стать таким правом. Но проблема в том, что он был рассчитан на военное строительство исключительно в мирное время. Мобилизация в условиях войны в нем даже не рассматривалась. Если взять современный ФЗ РФ «О воинской обязанности и военной службе», то в нем в ст. 1, п. 2 сразу говорится о периоде мобилизации и военного положения, и о военном времени, даются ссылки на нормативные и подзаконные акты. Советский закон «О всеобщей воинской обязанности» 1939 года имел специальную статью VII «О призыве по мобилизации и во время войны».

В Уставе 1874 года ничего этого не было! Фактически Устав не стал правовым основанием для военной мобилизации, не стал ее регулятором, и военная мобилизация в условиях войны была как бы… незаконной. Во многом это объяснялось тем, что он нес на себе черты рекрутской системы, т. е. профессиональной армии, для которой переход от мира к войне был условным.

Как говорил генерал Н. Н. Головин, «при прежнем устройстве вооруженной силы, когда армия содержалась в мирное время почти в полном составе и при большом сроке службы, призываемый совершенно отрывался от семьи, а так как рекруты выбирались по преимуществу из холостяков, то с объявлением войны по сравнению с мирным временем в положении солдата ничего не изменялось». Но в новых условиях, подчеркивал он, прежний порядок превращался в «беспорядок».[172] Другими словами, Устав 1874 не только не стал правом военного времени, он внес сумятицу и неразбериху в дело мобилизации огромной, самой большой в мире армии, и все пошло кувырком.

Это обстоятельство ускользнуло от внимания авторов крупных исследовательских работ, посвященных Великой войне. Мы не нашли упоминания о нем ни в сборнике «Мировые войны XX века» (2002 г.), ни в замечательной книге А. И. Уткина «Первая мировая война» (2001 г.), ни в Большой советской энциклопедии, ни в Большом энциклопедическом словаре (2000 г.), ни в сборнике «История Первой мировой войны» (Изд. Наука, 1975). И это понятно, ведь все эти исследования рассматривают историю войны, а не закон, на основании которого она должна вестись.

Но если прочитать его внимательно, то станет понятно, что Устав 1874 года в силу своей «мирной» природы не обладал, как считал генерал Н. Н. Головин, необходимой гибкостью и «совершенно не предвидел возможность досрочного призыва в случае войны». Характеризуя Устав одним словом, он заявил – «наш закон кустарен».[173] То есть несовершенен и примитивен.

Несмотря на это, для нас он представляется крайне важным, ведь именно он дал первый импульс перемещению огромных масс войск и населения и изменил их социальный статус, запустил процесс поляризации фундаментального социального факта, который приобрел обратную полярность. В социологическом смысле и исходя из функции действия назовем этот закон коммутатором социального давления.[174] Именно социального давления, а не напряжения, как принято сейчас говорить в социологии.

Социальное напряжение, полагаем, выражает только статичное состояние общества, в условиях которого оно способно сохраняться веками (например, социальное напряжение, порожденное крепостным правом). В то же время социальное давление – это иное агрегатное состояние общества, это как пар в котле, требующий постоянного контроля: если нет стравливающего клапана, произойдет взрыв. Этот закон должен был выполнять функцию коммутатора социального давления. Пока он работал в условиях низкого социального напряжения, в мирных условиях, все было нормально. Стоило повыситься напряжению в социальной цепи, а война – это, естественно, источник высокого напряжения, и он стал выдавать неправильные команды, так как не был предназначен для работы в боевых условиях.

Тогда возникает вопрос: а что происходит, если мобилизация в условиях войны, которая может проводиться только на основе юридического права, проводится без этого права, или когда оно не работает, или работает не так?

Конечно, в 1914 году были мобилизационные планы, которые, правда, не соответствовали порядку развертывания войск (!), как вспоминал генерал А. И. Деникин,[175] были и отдельные мобилизационные наставления, были директивы военного министерства, Генштаба и других ведомств, была ставка Верховного главнокомандования и, наконец, был самодержец. Разве этого недостаточно?

Из истории Орды мы знаем, что когда Чингис-хан создавал свою армию, то делал это с определенной целью – завоевать мир (с какой целью Россия вступила в войну в 1914 году, до сих пор толком никто не знает – нельзя же всерьез думать, что огромная империя была уничтожена ради спасения маленькой, «но очень гордой» Сербии). Под эту цель он выстраивал все социальные отношения, благо, получил социально мобилизованные орды кочевников; ему, повторимся, в этом смысле повезло. А чтобы победить своих противников, он законодательно ввел военную круговую поруку, и в результате «монгольская армия была сплочена сверху донизу железной дисциплиной, которой подчинялись как офицеры, так и простые воины». Даже из этой короткой цитаты Г. В. Вернадского понятно, что железная дисциплина была основана на равной ответственности всех перед законом – в этом и была социальная справедливость. Тогда, по логике, отсутствие в законе, в данном случае в Уставе 1874 года, социальной справедливости ведет к обратному результату, т. е. к безответственности и размыванию воинской дисциплины.

Но если в обычной жизни социальная справедливость в ее современном понимании «обеспечивает справедливое распределение социально-политических прав и материальных благ», то на войне единственным предметом распределения является весьма специфическая вещь – право на жизнь, этот своеобразный кварк социальности человека. Помните, раньше мы пришли к выводу, что право на жизнь функционально напоминает паспорт, который социум выдает всем индивидам при рождении, но защищает его избирательно, поскольку право на жизнь одного человека в социологическом смысле не равно праву на жизнь другого. А паспорт, как известно, вещь исключительно индивидуальная, никакой путаницы здесь не может быть, условия торгов правом на жизнь должны быть прозрачны для всех, потому что далеко не все готовы пойти на смерть, особенно когда не чувствуют за собой какой-либо вины.

До Устава 1874 года именно та или иная вина или мелкая провинность определяла в глазах «обчества», сельского мира, необходимость отдачи крестьянина в рекруты, потому что с давних времен рекрутчина считалась одной из тяжелейших повинностей. Не случайно решение мира называлось приговором, а утверждал его помещик. Поэтому в солдаты шли «молодые люди независимого поведения и сильного характера, так называемые «смутьяны», либо плохие, нерадивые работники, от которых хотели отделаться».[176] С тех пор прошло сорок лет, но по-прежнему, как писал А. Н. Некрасов, «ужас народа при слове «набор» подобен был ужасу казни».

Живы были воспоминания и о недавней бессмысленной, кровавой Русско-японской войне 1905 года, развязанной ради лесных прожектов царской семьи на реке Ялу в Северной Корее, подконтрольной в то время Японии. «Чтобы собрать миллион войска и увезти его за 7 тыс. верст, – говорил В. О. Ключевский, – понадобилось сломать сотни тысяч крестьянских хозяйств, оторвать от дела сотни тысяч рабочих рук, погубленных затем в Манчжурии или ввергнутых в острую безработицу, наступившую после войны».[177] Тысячи покалеченных разошлись тогда по городам и весям, представляя собой наглядный пример жертв войны и физической беспомощности – вести хозяйства они уже не могли. Лучшего материала для антивоенной агитации не придумать. Поэтому не удивительно, что очень скоро после начала Первой мировой войны, такой же бесцельной и бессмысленной по своей сути, и после первых поражений, когда эшелоны с ранеными и калеками пошли на восток, власти империи столкнулись с протестом, пока только пассивным.

Так, Н. Н. Головин приводит выступление министра внутренних дел Б. Н. Щербатова на совещании Совета министров 4 августа 1915 года: «Я должен отметить, что наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже. Полиция не в силах справиться с массой уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе». Нежелание призывников идти на фронт он, в частности, объяснял и действиями подстрекателей, которые «не упустят предлога и создадут на этой почве беспорядки и волнения». Агитация, по его словам, принимала «все более антимилитаристический или, проще говоря, откровенно пораженческий характер. Ее прямое влияние – повальные сдачи в плен».[178]

Обращаем ваше внимание на дату – 4 августа 1915 года. Прошел только год с начала войны, а люди уже «прячутся по лесам», «повальные сдачи в плен» и «пораженческий характер». Хорошо известно, что в это время все большевики – единственная политическая партия, с самого начала выступавшая за поражение России в империалистической войне и превращения ее в войну гражданскую, сидели по ссылкам, в подполье и в эмиграции. Как утверждает сетевой ресурс Википедия, «до весны 1917 г. влияние РСДРП(б) в России было незначительным».[179]

Тогда откуда же брались «подстрекатели» в 1915 году, агитация которых принимала все более пораженческий характер? Понятное дело, что «подстрекатели» – это следствие войны, а не причина, но все-таки, откуда же они взялись? Ведь известно, что в условиях войны действовали особенно жесткие цензурные правила, был усилен полицейский надзор. Известно также, что вся легальная литература занималась всесторонней и комплексной пропагандой войны, ее тиражи в тысячи, может быть, даже в миллионы раз превосходили тиражи нелегальной пацифистской литературы, отличались разнообразием формы и содержания. Больше того, как утверждает современный исследователь Е. Ю. Семенова, над всеми периодическими изданиями тогда висела «угроза закрытия…за малейшее высказывание против войны».[180]

Получается, «подстрекатели» – это ростки пораженчества, которые бурно прорастали в народе сами по себе, на основе естественного права и вопреки усилиям царского правительства или большевиков. И тогда, отвечая на вопрос, что происходит, если мобилизация в условиях войны является незаконной, можно сказать: на месте отсутствующего или неработающего закона рождается и крепнет другой – естественное право.

Можно сказать, что это был объективный социальный процесс. Питательной средой для пораженческих настроений в нем стали в первую очередь призывники-смутьяны, перед глазами которых стояли еще не успевшие состариться ветераны Русско-японской войны. А источником стихийного пораженчества явился неработающий, фактически незаконный для массовой войны Устав 1874 года (в редакции 1912 г.), набор в армию по которому велся с нарушениями принципа социальной справедливости, с началом войны превратившимися в многочисленные злоупотребления.

Те, кто имел связи, деньги или хитрость, легко избегал отправки на фронт или оказывался в одном из многочисленных тыловых учреждений, увеличивая тем самым потенциал массивного социального тела. Сейчас, в мирное, в общем-то, время, количество уклонистов от службы в армии до недавнего времени колебалось в среднем на уровне 200 тыс. в год (примерно 20 % личного состава ВС). Что уж говорить про колоссальную по своим масштабам войну начала ХХ века.

Конечно, нам трудно понять солдат того времени, мы не были в их шкуре. Но давайте хотя бы приблизительно представим себе их душевное состояние, познакомившись с выдержкой из речи депутата Государственной Думы кадета А. И. Шингарева, с которой он выступил 19 августа 1915 года: «Потери, которые мы несли и несем, чрезвычайно громадны. Нам было сообщено, что в месяц необходимо по крайней мере 300 000 или 400 000 человек для пополнения только одной убыли в армии. Если такого пополнения не производить своевременно, если немедленно не пополнять войсковые части, то наша армия в отдельных ее частях может почти растаять, и тогда не будет даже живой стены, которая способна сдерживать натиск врага».[181]

«Живая стена», не армия, а живая стена с «замесом» в 300–400 тысяч бойцов в месяц. Тут и сказать нечего. Какую китайскую стену из человеческих костей должны были мы выстроить, сколько «дров» набросать в печку, чтобы прийти к победе?

Характерно, что экономить на живых дровах, в общем-то, никто не собирался. Так, Н. Н. Головин приводит реакцию генералов А. А. Брусилова и Н. В. Рузского на упрек членов Особого совещания по обороне в том, что «высший командный состав проявляет слишком мало бережливости в пролитии офицерской и солдатской крови». «Наименее понятным, – сообщил тогда А. А. Брусилов, – считаю пункт, в котором выражено пожелание бережливого расходования человеческого материала в боях при терпеливом ожидании дальнейшего увеличения наших технических средств для нанесения врагу окончательного удара. Устроить наступление без потерь можно только на маневрах; зря никаких предприятий и теперь не делается, и противник несет столь же тяжелые потери, как и мы… Что касается до технических средств, то мы пользуемся теми, которые у нас есть; чем их более, тем более гарантирован успех; но чтобы разгромить врага или отбиться от него, неминуемо потери будут, притом – значительные».[182]

Тут хочется оглянуться на первоисточник военного общества. Чингис-хан, например, введя жесткую дисциплину, не разбрасывался «дровами», напролом не лез, а за лишние потери карал всех – и врагов, и своих. Жизнь монгольского солдата ценилась достаточно высоко хотя бы потому, что их было немного. Но к многочисленным покоренным народам отношение было другое, именно их солдаты должны были идти в самую топку, и именно их право на жизнь ничего не стоило.

Жизнь русского солдата в начале XX века тоже немного стоила, отношение к нему было примерно такое же, как к покоренным народам. По воспоминаниям полковника Е. А. Никольского, содержание солдата обходилось казне примерно в 7–9 копеек в день, а его денежное довольствие составляло 54 копейки, которое он получал раз… в три месяца. «Встав утром, солдат пил, если имел свои деньги, собственный чай с небольшим кусочком своего сахара с черным казенным хлебом, которого ему отпускалось по расчету 3 фунта (120 г, – В. М.) на человека. Если солдат денег не имел, то он пил одну горячую воду с хлебом зимой, когда была необходимость согреться хоть немного, встав с холодной постели. …Обед не был разнообразным. Супы – борщ, щи или картофельный, каши – гречневая или ячневая. … На ужин в шесть часов солдаты получали остатки, если были, супа от обеда, и кашу».[183]

Это в мирное время, а в войну с ее неразберихой, перебоями в поставках и всеобщим воровством, да если пропал хлеб, не говоря уже о вражеских пулях и вшах, тогда право на жизнь русского солдата превращалось в былинку – не убьют на войне, умрешь с голода. Примерно так об этом и писалось в одном из писем с фронта: «Знаешь, как на позиции? Стоим в окопах. Холод, грязь, паразиты кусают, кушать один раз в сутки дают в 10 часов вечера, и то чечевица черная, что свинья не будет есть. Прямо так с голоду можно умереть…».[184]

Учитывая, что на фронт русская армия шла «задом наперед», имея в тылу массивное социальное тело, склонное к самовозрастанию, то ни директивы военного министерства, ни ставка Верховного главнокомандования и уж тем более ни слабовольный самодержец не могли изменить ситуацию – маховик набирал обороты. Эффект обратной социальной полярности, как и любой социальный факт, оказывал принудительное воздействие на всех участников тех событий и, превращаясь в снежный ком, увлекал всех за собой вопреки их желанию. Не случайно уже к осени 1915 года выявилась острая нехватка личного состава передовых частей.

Генерал Н. Н. Головин приводит секретное донесение британского военного агента А. Нокса от 12 октября 1915 года: «Силы Русской армии велики только на бумаге. К несчастью, ее действительная сила составляет лишь одну треть штатной». Вместо 14180 штыков пехотная дивизия в действительности насчитывала 4883 штыка. «Указанный только что средний наличный состав пехотной дивизии, – утверждал А. Нокс, – верен и для всех 122 пехотных дивизий, дерущихся на Северном, Западном и Юго-Западном фронтах».[185] Хроническая нехватка личного состава, вызванная социальной несправедливостью закона и скрытым социальным протестом, а также «неэкономным расходованием» человеческих жизней, стала неразрешимой проблемой для русской армии на фронтах Первой мировой войны, стала особенностью социального строения армии.

В итоге к декабрю 1916 года сложилась ситуация, при которой у России уже не осталось мобилизационных ресурсов, из-за неверной работы коммутатора социального давления все резервы были исчерпаны до дна. Вернее, по словам военного министра Д. С. Шуваева (декабрь 1916 г.), «имеющихся в распоряжении Военного министерства контингентов хватит для продолжения войны лишь в течение 6–9 месяцев».[186] То есть, после июня-сентября 1917 года продолжать войну Россия не могла чисто физически, она обладала только теми немногочисленными силами, которые были на фронте, пополнять их было нечем, несмотря на все ее «многолюдье».

Генерал Н. Н. Головин, рассматривая чисто технические возможности продолжения войны, отмечал в своих воспоминаниях, что, начиная с июня месяца, наравне с маршевыми ротами и командами на фронт посылаются и «самые запасные полки», что было «ярким признаком истощения источников пополнения армии».[187]

А в июле 1917 года генерал М. В. Алексеев с горечью констатировал: «…в данную минуту у нас армии нет. Есть отдельные части, сохранившие верность долгу; есть офицеры и небольшое число солдат, готовых гибнуть и жертвовать собою, но нет массы, связанною дисциплиною, верою в начальников, желанием боя и победы, способностью проявить мужество и упорство».[188] Да и эти отдельные части уже мало походили на армию.

Барон П. Н. Врангель вспоминал: «Солдаты после 2-х лет войны, в значительной массе, также были уже не те. Немногие оставшиеся в рядах старые солдаты, несмотря на все перенесенные тягости и лишения, втянулись в условия боевой жизни; но остальная масса, те пополнения, которые беспрерывно вливались в войсковые части, несли с собой совсем иной дух. Состоя в значительной степени из запасных старших сроков, семейных, оторванных от своих хозяйств, успевших забыть пройденную ими когда-то воинскую школу, они неохотно шли на войну, мечтали о возвращении домой и жаждали мира. В последних боях сплошь и рядом наблюдались случаи «самострелов», пальцевые ранения с целью отправки в тыл стали особенно часты».[189]

Наряду с исчерпанием мобилизационных ресурсов, с марта 1917 года, после знаменитого Приказа № 1, стало набирать обороты массовое дезертирство. По свидетельству Н. Н. Головина, с началом Февральской революции «утекло самовольно или под различными предлогами из Действующей армии в тыл около 2 000 000 человек. Этот повальный уход в тыл нельзя назвать иначе как стихийно начавшейся демобилизацией».[190]

Но еще и до Февральской революции, как отмечал М. В. Родзянко, «было много случаев, когда эшелоны, следующие в поездах, останавливались в виду полного отсутствия состава эшелона, за исключением начальника его, прапорщиков и других офицеров».[191]

Массовый характер дезертирства, как нам кажется, говорит о глубине социального протеста, который, начавшись со стихийного пораженчества 1915 года, через полтора года превратился в стихийную демобилизацию. Стремление к миру стало всеобщим. Достаточно вспомнить массовую реакцию на знаменитую ноту П. Н. Милюкова с его заверениями союзникам о войне до победного конца, которая привела к стотысячной демонстрации рабочих и солдат в Петрограде с требованиями о немедленном прекращении войны и к правительственному кризису.

Учитывая наши, пусть и достаточно грубые, подсчеты, которые мы сделали выше в связи с цифрами генерала А. А. Свечина по соотношению строевых и нестроевых, получается, что даже при лучшем раскладе к октябрю 1917 года в строю оставалось меньше половины боевого состава армии. К этому нужно добавить потери за летний период, правда, относительно незначительные, и пленных – соответственно 170 и 213 тысяч (Головин, с. 182, 179). Другими словами, к октябрю 1917 года воевать на фронте в 2 тыс. км было уже некому. Сбывались худшие предчувствия депутата А. И. Шингарева – «армия в отдельных ее частях» почти растаяла, и не осталось даже живой стены, «способной сдерживать натиск врага». Как говорил В. И. Ленин на VII экстренном съезде РКП(б) в марте 1918 года, страна пришла в «состояние полной военной негодности», дошло даже до «неслыханных фактов, до продажи наших орудий немцам за гроши».[192] Вопрос о мире просто висел в воздухе, ведь солдаты «жаждали мира» и именно в нем видели восстановление социальной справедливости.

Однако не только социальные проблемы лишали Россию способности продолжать войну и тем более достичь в ней победы. Это был целый комплекс острейших проблем – экономических, финансовых и военно-технических. Мы их здесь не рассматриваем, поскольку по этим вопросам написано горы литературы. Но чтобы получить надежную и исчерпывающую экспертную оценку, достаточно вновь обратиться к генералу Н. Н. Головину, который отмечал, что в 1917 году Россия оказалась более отсталой по сравнению с немцами в отношении своего вооружения, чем в 1914 году. «Эта отсталость Русской армии не позволяла не только рассчитывать на всесокрушающую победу на Русском фронте, но и вообще на большой успех».[193]

В данном случае мы не можем точно определить величину обратного потенциала кумулятивной социальной стоимости, но можем определить ее внешний признак – это «жажда к миру». И если сравнить ее с такими понятиями как «стремление к миру», «желание мира», «движение к миру» и т. д., то станет ясно, что слово «жажда» самое сильное из них. Это дает нам возможность хотя бы условно или примерно установить величину обратного социального потенциала как максимально отрицательный – «минус четыре». При этом понятно, что цифра может быть другой, в зависимости от количества синонимов, однако вряд ли она превысит цифру пять или шесть, в любом случае она будет максимально отрицательной. Подставив ее в формулу эффекта обратной полярности, получим следующее выражение А1:Т3 = КС(–4). Формула, конечно, не исчерпывает всей сложности той ситуации, но она позволяет хотя бы отчасти формализовать тот сложнейший социальный процесс с помощью некоторых математических инструментов.

На самом деле величина обратного потенциала была гораздо больше хотя бы потому, что не только солдаты жаждали мира. Например, последний военный министр Временного правительства генерал А. И. Верховский 18 октября 1917 года, на неделю раньше большевиков, выступил в так называемом Совете республики с предложением о заключении мира с Германией, за что, правда, на следующий день ему пришлось уйти в отставку. Свои аргументы в пользу мира он изложил еще раньше, в начале октября на заседании комиссии Предпарламента. Характерно, что они были лишены всякой политической окраски, это были чисто военно-технические расчеты. Приводим их с небольшим сокращением:

«1. Армия в девять с половиной миллионов человек стране не по средствам. Мы ее не можем прокормить. По данным министра продовольствия … максимум, что мы можем содержать, это семь миллионов человек. … Мы не можем эту армию ни одеть, ни обуть. Вследствие падения производительности труда после революции и недостатка сырья количество изготовляемой обуви упало вдвое против 1916 года, теплой одежды к октябрю едва хватит для удовлетворения потребности наполовину. Только к январю мы сможем дать на весь фронт нужное количество одежды. Между тем, отпустив 600–700 тыс. человек, Ставка категорически заявила, что дальше ни один солдат отпущен быть не может. Ставка, стоящая во главе этого дела, после всех расчетов и зная обстановку внутри страны, считает дальнейшее сокращение армии опасным с точки зрения обороны. Не будучи хозяином этого дела, я не могу изменить решения Ставки; здесь, значит, непримиримый тупик, если люди, руководящие обороной страны, не будут заменены другими, способными найти выход из создавшегося противоречия. Если же оставить все это в его теперешнем положении, то иного выхода, как заключение мира, нет (выделено В. М.).

2. Наши расходы достигли в день 65 млн рублей, из которых только 8 идет на общегосударственные нужды, все остальное – на войну, считая довольствие, обмундирование, снаряды, оружие, постройки, пайки семьям, примерно по 6 рублей в среднем на каждого призванного. Между тем, по сообщению министра финансов, мы живем без доходов, единственно на печатном станке, так как налоги перестали поступать. Станок же дает 30 млн бумажек в день. Таким образом, 1 января 1918 года образуется дефицит в 8 млрд рублей. Изменить это положение можно только решительным сокращением расходов на войну, но так как Ставка не считает возможным уменьшить армию, то и здесь тупик.

3. Армию разрушает агитация большевиков, внося разложение в самые основы ее организации, в отношения к командному составу. Но средства борьбы с большевизмом нет, так как он обещает мир, и масса на его стороне, поэтому разрушение армии прогрессирует, и его остановить нечем. Мы же со своей стороны никаких реальных шагов для приближения мира, единственного, что может изменить психологию масс и тем самым дать нам опору в силе оружия, не предпринимаем (выделено В. М.), считая, что управимся с движением иначе. Так как все это совершенно неверно, так как, ссылаясь на нашу неспособность, нас выбросят вон, и те, кто нас заменит, не постесняются заключить какой угодно мир, это снова тупик, ужасный, с одним только выходом: вынудить союзников согласиться на переговоры о мире (выделено В. М.), иначе это им же принесет неисчислимый вред.

4. Армию можно строить, лишь опираясь на командный состав. В теперешних условиях это невозможно. Офицеры требуют исполнения своего долга перед Родиной – идти на смерть, видя в этом спасение страны, солдаты, сбитые с толку пропагандой, не понимают, за что они должны умирать. На этом создается разрыв между офицером и солдатом, делающий командование армией невозможным. Мер к разъяснению этого народу мы не принимаем.

Поэтому взгляд солдата на офицера как на своего врага, заставляющего его «бессмысленно» умирать, не меняется, и исправить дела нельзя, если не пойти на крупные решения, на которых я настаивал».[194]

Военному министру никто не поверил, мало кто из политиков, находившихся тогда во власти, принял его слова близко к сердцу. «Политики убеждены, – писал в своем дневнике А. И. Верховский, – что, пережив уже не один кризис власти, и на этот раз можно будет как-нибудь обойтись без крупных решений. Молчать в такую минуту преступно. Зная, что не получу поддержки, я все же считал, что такой доклад в предпарламенте был необходим как апелляция к обществу, ко всем людям, которые думают в минуту, когда еще не поздно что-то сделать. Сейчас ведь от руководящих политических кругов требуется одно – санкция и поддержка предложенного им решения в области международной политики. Решение трудное, так как союзники сразу не согласятся на те шаги, на которых я настаиваю. Увы! Они еще меньше понимали обстановку в стране, чем мы. Не учитывали, что путь, который я указывал, один только может сохранить Россию как военную силу. Иначе разрушение армии и выход России из коалиции неминуемы (выделено В. М.). Другое большое решение – сокращение армии дальше нормы, указанной Ставкой, и борьба с анархией силой оружия (т. е. гражданская война, – В. М.). Надо рискнуть во имя общих интересов страны пренебречь численностью армии – одним из элементов ее силы. При этом мы должны быть готовы к тому, что противник будет в состоянии оттеснить нас на восток, занять многие важные центры. Но эта опасность, конечно, гораздо менее страшна, чем выход из коалиции и сепаратный мир».[195]

Рисковать почему-то никто не захотел. Наверное, поэтому мысли А. И. Верховского тогда восприняли как панику (В. Д. Набоков), а сегодня они воспринимаются как какое-то мистическое предсказание.

Страсти по Брестскому миру

В этом месте хладнокровие нам изменяет, и, забегая вперед, мы вынуждены сделать небольшое отступление. В последнее время, видимо, в ознаменование столетия 1914 года и столетия Октябрьского «переворота» 1917 года, в сознание наших доверчивых граждан все чаще закладывалась простая до безобразия мысль – виной поражения России в Первой мировой войне стали большевики, подписавшие Брестский мир. А от этого, скорее всего, потянут ниточку ко всей истории советского периода (не зря же так старается академик Ю. Н. Пивоваров, рассказывая нам сказки про отсутствие кризиса в 1917 году), чтоб уж и старики, окончательно запутавшиеся в своем прошлом, не вспоминали, а молодежь и так ничего не знает, а теперь и знать не будет.

Изо всех сил наши горе-историки пытаются стать героями не самых веселых шуток великого русского сатирика М. Е. Салтыкова-Щедрина: «истории у Глупова нет – факт печальный и тяжело отразившийся на его обитателях, ибо, вследствие его, сии последние имеют вид растерянный и вообще поступают в жизни так, как бы нечто позабыли или где-то потеряли носовой платок».[196]

Дошло до того, что Президент России В. В. Путин, видимо, пойдя на поводу у обитателей города Глупова, выступил с вульгарной оценкой итогов Первой мировой войны, и как нарочно, в 2012 году – в год Российской истории, фактически повторив все это и на юбилее 2014 года: «Уникальная ситуация в истории человечества! Мы проиграли проигравшей Германии. По сути, капитулировали перед ней, а она через некоторое время сама капитулировала перед Антантой. И это результат национального предательства тогдашнего руководства страны. …Огромные территории, огромные интересы страны были отданы, положены непонятно ради каких интересов, ради партийных интересов только одной группы, которая хотела стабилизировать своё положение у власти».[197]

В тот момент профессиональное сообщество вяло пробурчало что-то вроде «не во всем согласны», и на этом все, проехали. А проезжать-то как раз и нельзя, потому, повторив популярное у современных «знатоков» истории, склонных к либерализму, ложное умозаключение о том, что Россия стояла в одном шаге от победы, если бы не предательство большевиков, наш Президент фактически дал директиву отечественной науке – сюда не ходить. И судя по юбилею Первой мировой войны, который впервые за сто лет был отмечен с невиданным размахом, они и не ходят. Даже коммунисты как воды в рот набрали, наверное, потому, что накануне получили государственные награды. А они должны были кричать, а не проводить круглые столы-«междусобойчики». Из чего можно заключить, что ни историкам, ни современным политикам история не нужна, они ее сами пишут, правда, нередко с грубыми смысловыми ошибками, расплачиваться за которые приходится народу.

Нам же, простым обывателям, и без политиков понятно, что большевики не были одиноки в стремлении «стабилизировать свое положение у власти». Александр Федорович Керенский уж как старался – не получилось, кроме опереточного женского батальона его и защищать-то никто не захотел (почти как царя). А взять хотя бы нашего Президента, так он после двух сроков вернулся к власти и ничего; правда, теперь уже на более длительный срок, пришлось даже Конституцию подредактировать – чем это не стабилизация? Вопрос в том, ради чего и ради кого это делается.

Сегодня как-то не принято вспоминать, что это была империалистическая война, хищническая война за передел мира, за захват рынков сбыта (предтеча современной войны санкций), и что велась она в интересах так называемых союзников, которые и сегодня не отказываются от имперских замашек столетней давности. Нам до этой войны не было никакого дела. У нас ведь не было колоний в Африке, которые надо было спасать от Германии, и до Эльзаса с Лотарингией, которые она оторвала у Франции в 1871 г., нам тоже было… «без разницы». О черноморских проливах, контроль над которыми мог бы обезопасить зерновой экспорт России и которые могли стать целью войны, если бы она была правильно понята, велись весьма туманные и не к чему не обязывающие разговоры с Англией и Францией. И именно поэтому открытие проливов, по мнению П. Н. Дурново, едва ли требовало войны с Германией, «ведь Англия, а совсем не Германия, закрывала нам выход из Черного моря».[198]

Зато у нас были колоссальные финансовые обязательства, которые, по оценке известного специалиста в области истории финансов Н. П. Ионичева, послужили «одной из главных причин участия России в войне на стороне Антанты».[199] Россия пыталась уйти от грабительских торговых отношений с Германией, особенно обострившихся после подписания дискриминационного договора 1904 года, «недвусмысленное намерение отказаться»[200] от которого она продемонстрировала незадолго до его десятилетнего юбилея и, соответственно, незадолго до начала войны, что, как вы понимаете, не было случайностью.

Способствовал этому и переход на золотой стандарт в ходе финансовой реформы С. Ю. Витте, потому что он определял приоритеты России не только в области международной торговли, но и в области международной политики. Возможно, поэтому задолго до Первой мировой войны один из противников этой реформы помещик и яркий экономический публицист Сергей Федорович Шарапов утверждал, что «если мы склонимся к золоту (привязка рубля к золотому стандарту, – В. М.), то благодаря нашей задолженности и плохому экономическому состоянию окажемся совсем в кабале у Запада».[201] Поскольку в кабале у Германии никто не хотел оставаться, то выбор пал на ее оппонентов – Францию, главного кредитора России, и Англию, ее вечного противника.

Из двух видов кабалы выбрали, как тогда казалось, наименьший. Однако события развивались настолько стремительно, что никто толком не успел ничего понять. Даже лидер кадетов, бескомпромиссный сторонник войны до победного конца и министр иностранных дел П. Н. Милюков вспоминал: «Я не ожидал тогда, что, так и не собравшись с силами, Россия пошлет миллионы своих сынов в окопы за чужое дело».[202]

То есть нашим дедам и прадедам надо было умирать за чужое дело, за чужую победу, чтобы буквально оплатить колоссальные царские долги. Фактически их жизнь превратили в разменную монету, в последнее платежное средство, потому что других средств у империи просто не было – золотой рубль в силу своей недооцененности, как и предупреждал С. Ф. Шарапов, неуклонно подрывал финансовые ресурсы страны и разорял сельское хозяйство, фундамент ее экономики.

Платить было нечем, а надо. Не зря же Николай II в письме к французскому послу поклялся: чтобы достичь победы, я пожертвую всем, «вплоть до последнего рубля и солдата».[203] Пожертвовать всем – в этом, видимо, и была настоящая цель войны для Императора Всероссийского. Целью Чингис-хана было завоевание мира, а у нас – пожертвовать всем. Как говорится, почувствуйте разницу.

В этом смысле интересно суждение генерала А. А. Свечина, размышлявшего о целях войны в своем великом труде «Стратегия»:

«Русский империализм, мечтавший о Босфоре, едва ли стоял политически на правильном пути, полагая, что ключи к Босфору находятся в Берлине, удовлетворяясь обещаниями союзников и не предпринимая непосредственных действий против Босфора. Каждый раз намеченные для этой операции силы отвлекались в общий котел Антанты, на германо-австрийский фронт. С логикой русских действий можно было бы согласиться лишь в том случае, если бы борьба шла на сокрушение. При действительных же условиях мировой войны она лишь иллюстрировала недостаточно яркое представление о преследуемых целях и недостаточное волевое устремление к ним, что характеризует несамостоятельную политическую позицию России в мировой войне».[204]

Другими словами, если у России не было самостоятельной политической позиции в мировой войне, значит, не было не только собственной политической цели, но не было и военной цели. Ее силы и средства шли исключительно «в общий котел Антанты» в счет уплаты по долгам. Получается, что она вела войну без цели и себе в ущерб, выполняя волю союзников, что, если вспомнить К. Клаузевица, было равносильно проигрышу в войне.

Вот уж действительно «уникальная ситуация в истории человечества»!

Конечно, могут сказать, что иностранные займы шли на развитие всей страны. Может быть, но вопрос в мере, если для их оплаты потребовалось уничтожить огромное государство вместе с его жителями, то они того не стоят. Образно говоря, русский народ отдали на заклание международному финансовому капиталу, и, как ни странно, это сделали не большевики. Весной 1917 г. последний министр внутренних дел царского правительства А. Л. Протопопов показывал Следственной комиссии: «наборы обезлюдили деревню… ощутился громадный недостаток рабочей силы… Города голодали, торговля была задавлена, постоянно под страхом реквизиций… Товара было мало, цены росли, развилась продажа «из-под полы», получилось «мародерство»…».[205]

К октябрю ситуация стала невыносимой. По свидетельству Н. Н. Головина, даже армия находилась на пороге «продовольственной катастрофы» и «требовалось немедленное сокращение армии, достигавшей в это время вместе с запасными войсками во внутренних округах десяти с лишком миллионов, более чем на 5 миллионов человек», что «по существу дела, являлось демобилизацией».[206] Генерал П. Н. Краснов, впоследствии атаман Войска Донского и непримиримый враг советской власти, вспоминал: «Ясно было, что армии нет, что она пропала, что надо, как можно скорее, пока можно, заключить мир и уводить и распределять по своим деревням эту сошедшую с ума массу».[207] Социал-демократ, лидер меньшевиков и противник большевистского переворота Ю. О. Мартов в письме П. Б. Аксельроду 19 ноября 1917 года отмечал: «Самый факт корниловщины и ее широких разветвлений и начавшаяся на фронте «солдатская революция», свергавшая контрреволюционных генералов и офицеров, так очевидно окончательно дезорганизовали армию, что вопрос о немедленном мире, хотя бы не «почетном», становился ребром».[208]

Можно приводить бесконечный список имен и фамилий активных участников революционных событий того времени относительного того, что дальнейшее продолжение войны невозможно, что нужен немедленный мир, мир любой ценой. Но только нашим современникам это не нужно, они знают лучше, они сами судят Историю и выносят ей приговор в зависимости от того, какая история им нужна.

А в 1917 году народ жил еще и слухами (небезосновательными) о том, что Керенский собирался открыть фронт и сдать Петроград немцам (примерно 56 % «резиновой» промышленности России, 48 % электротехнической, 13 % металлургической[209]), чтобы разогнать Советы, не исключено, именно потому, что он очень хотел «стабилизировать свое положение у власти». Тогда ситуация действительно закончилась бы полной и безоговорочной капитуляцией.

Вот тут-то большевики и взяли власть, если сказать по-простому – правда, не без внутрипартийных колебаний: объявили Декрет о мире, предложили справедливый демократический мир для всех участников «без аннексий и контрибуций», как тогда говорили. Как было решено на Международной социалистической конференции в Циммервальде в сентябре 1915 года. Это решение было программным почти для всех европейских социалистов. И даже Временное правительство второго состава после ухода П. Н. Милюкова в начале мая 1917 года включило в свою Декларацию требование мира «без аннексий и контрибуций», которое было обнародована на весь мир.

Примерно так же собиралось действовать и социалистическое в своем большинстве Учредительное собрание, если судить по словам его председателя эсера В. М. Чернова, с которыми он выступил при открытии первого и последнего заседания: «я полагаю, Учредительное Собрание …сможет смело взять в свои руки дальнейшее (выделено В. М.) ведение переговоров о мире, о всеобщем демократическом мире, – мире на основе великих, не умирающих лозунгов российской трудовой, рабочей, народной революции».[210]

Так что в своем стремлении к немедленному миру, в стремлении проиграть «проигравшей Германии» большевики недалеко ушли от эсеров и от Учредительного собрания, и даже от Временного правительства, в вопросе о мире они вообще были неоригинальны. Н. Н. Суханов, например, считал, что это А. Ф. Керенский, больше, чем кто-либо другой, довел революцию до Бреста.[211] И если отвлечься от идеологии, то большевики действовали (и именно этим отличались от всех остальных) в соответствии с самыми насущными военно-техническими, социальными, экономическими и политическими требованиями страны. Они взяли на себя тот самый риск, о котором говорил А. И. Верховский, и который никто больше брать не захотел.

Сейчас, конечно, никто не знает, а главное и знать не хочет, но когда Ленин выступал на II съезде Советов на следующий день после взятия Зимнего дворца с речью о мире, некоторые солдаты в зале плакали – «Конец войне!».[212] Примерно так, как и их сыновья, когда встречали Победу 1945 года.

Так же, как и все интернационалисты, большевики рассчитывали на поддержку социал-демократов из правительств воюющих стран, а те их «кинули» (извините за жаргон), потому что мир «без аннексий и контрибуций» был возможен только при отказе всех участников войны от территориальных завоеваний, от «аннексий» (смешно, правда?). «Кинули» во второй раз. А первый – в 1914 г., когда проголосовали в своих парламентах за военные кредиты, за войну, подписав тем самым смертный приговор миллионам солдат и предав тем самым II Интернационал, под антивоенными документами которого стояли и их подписи.

Большевики же последовательно проводили линию Интернационала, они считали потом, что ошиблись с оценкой сроков наступления революции в Европе. Наивно, конечно, чистая утопия вообще-то, особенно по нынешним меркам; но, во всяком случае, Брестский мир в их планы не входил, не говоря уже о капитуляции. И Ленин об этом прямо сказал в статье «О нашей революции»: «…мы ввязались сначала в октябре 1917 года в серьезный бой, а там уже увидали такие детали развития (с точки зрения мировой истории это, несомненно, детали), как Брестский мир или нэп и т. п.».[213]

Больше того, именно из-за Брестского мира они чуть не потеряли власть, да и жизнь их лидеров в тот момент висела на волоске, поскольку левые эсеры, входившие до подписания мира в советское правительство, организовали вооруженное восстание против большевиков. Но народ в массе своей почему-то не пошел за эсерами, не откликнулся на их призывы к партизанской войне с германским империализмом.

Здесь нужно подчеркнуть, что Брестский мир ни формально, ни фактически не был капитуляцией хотя бы потому, что его ст. 1 провозглашала только прекращение «состояния войны»,[214] о капитуляции в ней нет и речи. В поддержку этого тезиса говорит и то, что после убийства германского посла Мирбаха немцам не удалось разместить в Москве хотя бы один батальон для защиты своего посольства – Предсовнаркома В. И. Ленин категорически отверг это предложение, посчитав его оккупацией.

А без оккупации нет и капитуляции!

Не случайно такой «православный» историк как И. Я. Фроянов, не питающий, мягко говоря, особой симпатии к большевикам, и к Ленину в особенности, как-то признал, что «Брестский мир стал спасением России в той конкретной исторической ситуации».[215]

В этой связи нередко, особенно когда говорят о предательстве большевиков, вспоминают еще так называемые немецкие деньги. Но никто не говорит о французских или английских деньгах, многократно больших, которые получало в долг на протяжении многих лет царское, а потом и Временное правительство. Немецкие деньги, абсолютно мифологизированные[216] и бесполезные, хотя бы потому, что никто не гарантировал большевикам прихода к власти, направлялись на прекращение кровопролитной и разрушительной войны в интересах народа России (в этом смысле захват власти большевиками тоже был в интересах народа). А французские или английские (абсолютно реальные) – на продолжение этой же войны, но в интересах союзников с их африканскими колониями, обидой за Лотарингию и нашими астрономическими долгами перед ними.

Генерал Н. Н. Головин вспоминал: «Часто приходилось слышать начиная с зимы 1915–1916 годов циркулировавшую среди солдатской массы фразу: «Союзники решили вести войну до последней капли крови русского солдата»».[217] Русских солдат просто превратили в пушечное мясо. Тогда чем немецкие деньги (плод воображения А. Ф. Керенского и академика А. Н. Яковлева[218]), если они пошли на установление мира, хуже французских, пошедших на заклание русских крестьян, одетых в солдатскую шинель, и кто кого предал?

И если продолжить цепочку причинно-следственных связей, тогда не будь войны – не было бы ни большевиков, ни советской власти, «ни этой ужасной революции». Не будь войны – не было бы и Брестского мира, ведь не бывает следствия без причины. На этом, между прочим, строится историческая преемственность, о которой любят сегодня порассуждать генералы от истории, погрузившись в трудоемкий процесс формирования исторического сознания у подрастающего поколения. Сослагательное наклонение, так нелюбимое историками, в данном случае является лучшим доказательством неизбежности исторического выбора. Доказательством от противного, как говорят математики. Таким образом, партийные интересы «одной группы» стали историческим выбором всей России – другого ей просто не оставили.

Трагичный итог той войны был очевиден для многих заранее, но не для царя, которого депутат IV Думы А. А. Бубликов предлагал назвать Николаем Ничтожным («Ибо нет для “таких“ Христа»).[219] Он как заговоренный 23 года вел страну и собственную семью к катастрофе, плохо понимая, что нужно делать, чтобы ее избежать. А поскольку власть в России была самодержавная («Свод Основных Государственных Законов», 1906, т.1, гл.1.), то ответственность за все, что в ней произошло, лежит полностью на самодержце, на Императоре Всероссийском.

Вернее, закон не предусматривал никакой ответственности для «Государя Императора», особа которого была «священна и неприкосновенна» (ст. 5), он только награждал его безграничными правами. Но выше мы пришли к выводу, что право на социальную жизнь принадлежит социуму, и защищает он его избирательно, поэтому и ответственность возлагается на индивида социумом, обществом, и тоже избирательно. Из этого вытекает, что отсутствие ответственности царя перед законом не снимало с него ответственности перед обществом. И история доказала это своей неумолимой и беспощадной действительностью, которую сегодня никто не хочет признавать, никто не хочет считаться с Историей.

Цену его ошибок и просчетов трудно переоценить, и не только для времени его царствования, но и для всей последовавшей истории, для тех, кто пришел после него, так как эти «просчеты» привели к радикальной и необратимой деформации социальных отношений, поставили жизнь и смерть будущих поколений в жесткие рамки его исторического выбора.

Генерал Н. Н. Головин отмечал: «Правительство императора Николая II после революции 1905 г. уже не верило в старые политические идеи и в то же время не хотело воспринять новые. Эта двойственность политики придает управлению государством характер безыдейности».[220] Или даже бездумности, говоря по-простому. Не случайно император однажды сказал министру иностранных дел С. Д. Сазонову: «Я стараюсь ни над чем серьезно не задумываться, иначе я давно был бы в гробу».[221] Не здесь ли кроется причина исторического выбора, а также многих социальных потрясений России?

Стоило тогда задуматься царю и, возможно, современным социальным агентам, также обладающим значительными ресурсами, не пришлось бы ломать голову над проблемой Брестского мира, над тем, кто украл нашу победу. Ведь война еще не началась, а ее последствия подробно и аргументированно изложил П. Н. Дурново в своей замечательной Записке (ее надо выучить наизусть всем «знатокам» истории!) – «всякое революционное движение выродится у нас в социалистическое». Вряд ли его можно заподозрить в сговоре с большевиками – социализм с собой должна была принести война, а не капитализм, и он это прекрасно понимал. По его мнению, «даже победа над Германией сулит России крайне неблагоприятные перспективы».[222]

Они мало чем отличались от последствий поражения.

Воюя в долг, на кредиты и за кредиты союзников, Российская империя физически не смогла бы оплатить их и после победы в составе Антанты, не говоря уже о средствах, необходимых для выхода из разрухи. Как подчеркивал П. Н. Дурново, даже после победоносного окончания войны, мы попадем в такую финансово-экономическую кабалу к нашим кредиторам, «по сравнению с которой наша теперешняя зависимость от германского капитала покажется идеалом».[223]

Буквально то же самое утверждал несколько лет спустя, уже находясь в эмиграции, активный участник тех событий, председатель Государственной Думы М. В. Родзянко, у которого были все основания «размазать» большевиков за их якобы предательство: «Я утверждаю… если бы и не было революции, война все равно была бы проиграна, и был бы по всей вероятности заключен сепаратный мир, быть может, не в Брест-Литовск, а где-нибудь в другом месте, но, вероятно, еще более позорный, ибо результатом его являлось бы экономическое владычество Германии над Россией».[224]

Ввязавшись в войну, Российская империя очень быстро превратилась в банкрота, поскольку ее экономика с функции «погашения долгов» переключилась на функцию «все для войны» (П. П. Рябушинский). А ее единственными средствами, которыми она обладала в избытке, были люди с низкой социальной стоимостью, в нашем понимании – фундаментальный социальный факт (F), одетый в солдатскую шинель. Видимо, поэтому Николай II, по его собственным словам, готов был ради победы союзников положить последнего солдата – он его ни в грош не ставил, хотя сегодня пресса периодически подбрасывает нам сообщения о том, что все свои средства он потратил на лазареты, а дворцы отдал под госпитали.

Но тогда за что его все ненавидели – и левые, и правые?

Даже творческая интеллигенция, казалось бы, такая далекая от политики. Например, яркий представить Серебряного века, экстравагантный лирик, поэт противоречивой духовной организации Константин Бальмонт еще в 1907 буквально взорвался каким-то мрачным и беспощадным пророчеством:

Наш Царь – Мукден, наш Царь – Цусима, Наш Царь – кровавое пятно, Зловонье пороха и дыма, В котором разуму – темно. Наш Царь – убожество слепое, Тюрьма и кнут, подсуд, расстрел, Царь-висельник, тем низкий вдвое, Что обещал, но дать не смел. Он трус, он чувствует с запинкой, Но будет, час расплаты ждёт. Кто начал царствовать – Ходынкой, Тот кончит – встав на эшафот.

Действительно или нет царь потратил все свои средства на лазареты, лично мы не знаем. Но очевидно, что клокочущая ненависть к императору, которую дворянин К. Д. Бальмонт выплеснул на страницы сборника стихов «Песни мстителя»,[225] имела под собой определенную почву. А первые же поражения на фронтах мировой войны, ставшие совершенно конкретной жертвой ради спасения… Парижа, лишь добавили ей «плодородности». И тогда слова Николая II, адресованные французскому послу, а не русскому народу, о том, что он готов положить последнего солдата ради победы союзников, действительно не расходились с делом.

При огромной нехватке оружия и боеприпасов, особенно в период весенне-летних сражений 1915 года, которые генерал Н. Н. Головин назвал «катастрофой в боевом снабжении» (с. 104), война для русской армии превратилась в кровавую бойню. Как писал в письме французскому послу (перед ним, видно, все отчитывались) один из царских генералов, «наша армия тонет в собственной крови».[226] Тут без лазаретов действительно было не обойтись, а поскольку специальных медицинских учреждений и госпиталей не хватало, то пришлось отдать под них царские дворцы – они все равно стояли пустыми. Но, судя по всему, царские милости никого не тронули: наверное, поэтому в конце 1916 г., как отмечал А. И. Уткин, в России уже не спрашивали, случится ли революция, спрашивали, когда она случится.[227]

Казалось бы, в этом месте можно поставить точку. Но все же трудно удержаться от того, чтобы для полноты картины не показать еще одно, довольно оригинальное мнение известного участника тех событий. До какой степени были правы большевики в своей немецкой ориентации, говорят даже их непримиримые враги, не читавшие, к счастью, наших академиков от истории.

Пройдя весь ад Гражданской войны, последний командующей Белой армии, барон П. Н. Врангель, например, утверждал: «Что касается моральных обязательств по отношению наших союзников, то от таковых, по моему мнению, Россия была уже давно свободна. За минувший период борьбы она принесла неисчислимые жертвы на общее дело, а участие союзных правительств в «русской бескровной революции» перекладывало ответственность за выход России из общей борьбы в значительной мере на иностранных вдохновителей этой революции».

Для наших сегодняшних либеральных историков, исторически слабо видящих и потому незнакомых с первоисточниками, это, видимо, должно стать шоком – сам барон Врангель возлагает ответственность за выход России из мировой войны на бывших союзников, к тому же принявших участие в организации нашей же революции, разумеется, строго демократической, которую он назвал бескровной в кавычках. (По некоторым данным, английский посол в России Д. Бьюкенен получил в 1916 году от своего правительства 21 млн руб. на организацию беспорядков и забастовок.[228])

Барон не только не исключал, больше того, прямо допускал возможность подписания мирного договора с Германией при сложившейся тогда действительно «уникальной ситуации в истории человечества». Правда, в отличие от М. В. Родзянко, он наивно полагал, что, чтобы достичь решающего перелома на Западном фронте, Германия могла бы отказаться от «условий Брест-Литовского мира» и «предоставить русским возможность собственными силами восстановить на родине порядок». Но… на выгодных для России условиях (!): «тяжелое положение Германии давало нам право надеяться на заключение выгодного для нас договора. …Таким образом, с государственной точки зрения я допускал возможность «немецкой ориентации».[229]

Легко работать на выгодных условиях, когда все немцы ушли бы воевать на Запад, не забрав ничего из наших запасов, например, 60 млн пудов зерна по соглашению с так называемой Центральной Радой, и наших земель. А на невыгодных условиях пусть работают большевики – судя по всему, именно это имел в виду барон Врангель.

После сказанного, думается, нет необходимости говорить о том, как далеко ушло юбилейное заявление нашего Президента от реальности: в нем нет и намека на истинные причины поражения России в Перовой мировой войне. Зато есть вольная интерпретация сложнейшего периода в истории страны. Этим любят грешить не только академики и либералы всех сортов, но и политические лидеры на всем постсоветском пространстве – надо же как-то себя идентифицировать, как-то оправдать в глазах народа за уничтожение великой страны, за ваучеры, за залоговые аукционы и, наконец, за первое место в мире по показателям имущественного неравенства.

Очевидно, что сказано это не просто так: это новый поворот в политике государства, направленной на шельмование советского периода, источником которого, между прочим, стала Первая мировая война, а не большевики. И победу украли не они, а европейские социал-демократы, демократическим образом проголосовавшие тогда в своих парламентах за военные кредиты, а сегодня голосующие за войну против нас, потому что экономические санкции – это тоже война, так как они представляют собой «акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю» (К. Клаузевиц).

Наши «союзники» тогда украли нашу победу, нажившись на крови наших дедов и прадедов. Плодами их победы мы наслаждаемся до сих пор – все никак не можем встать на ноги, все-то они ставят нам палки в колеса. Но это наша История. Многие в ней оставили большую часть своей жизни, и не самую худшую. Там остались наши деды и прадеды, благодаря жертвенности и самоотверженности которых мы еще как-то существуем сегодня. И если в какой-то момент в противостоянии с имперской Америкой нашему Президенту потребуется поддержка народа, а не олигархов, тогда придется пересмотреть исторические оценки большевиков, которые в интересах народа установили социальную справедливость, попранную современными дельцами от бизнеса. Именно благодаря ей мы победили в Великой Отечественной войне. И именно из-за ее отсутствия мы проиграли Первую мировую.

Конечно, можно было бы «проехать», как это сделало профессиональное сообщество историков, но… если не мы, простые обыватели, то кто? Еще недавно, например, заявления подобного рода могли бы стать предметом рассмотрения в «Комиссии по противодействию попыткам фальсификации истории в ущерб интересам России»… – это если бы ее не распустили за полгода до того самого, юбилейного выступления Президента.

Так что, кроме нас, некому…

Глава IV Если не классовая борьба, тогда…

Право и власть в «буржуазной» революции

«Нынешняя война обнаружила болезненную раздвоенность нашего национального самосознания», – писал в 1917 году великий русский философ Н. А. Бердяев. «Что у нас есть «пораженцы» справа и «пораженцы» слева, это явление с трудом понятно французу, англичанину или немцу. С трудом понятно то извращение национального чувства, которое допускает защиту своего отечества лишь на известных условиях, лишь на условиях подчинения национальности известному государственному или социальному началу… Одни любят не Россию, а старый государственный строй… другие любят не Россию, а желанный им новый социальный строй; одним близки интересы дворян или бюрократии, другим – интересы рабочих или крестьян».[230]

Как точно сказано – раздвоенность национального самосознания. Сегодня это предпочитают называть социо-культурным расколом. Как бы то ни было, но сейчас несколько подзабылось, что революция в России началась с феномена «двоевластия», т. е. с раздвоения власти, что, конечно, было бы невозможно без раздвоения национального самосознания. Характерно, что война лишь «обнаружила болезненную раздвоенность». Другими словами, раздвоенность национального самосознания, приведшая к раздвоенности власти в ходе революции, существовала и до войны. Но что такое власть, и можно ли ее «раздвоить»?

Толковый словарь В. И. Даля дает такое определение: «Власть – право, сила и воля над чем-либо, свобода действий и распоряжений; начальствование; управление». Современное издание «Политика. Толковый словарь» дает: «Власть – (power) способность заставлять людей (или обстоятельства) совершать то, что иначе они бы не совершили».[231] «Энциклопедический словарь экономики и права»: «Власть – особые общественные отношения господства и подчинения, при которых воля и действия одних людей, организаций преобладает (доминирует) над волей и действиями других людей, организаций (подвластными)».[232] В Большой Советской Энциклопедии: «Власть – авторитет, обладающий возможностью подчинять своей воле, управлять или распоряжаться действиями других людей».[233] Толковый словарь Ушакова: «Право и возможность подчинять кого-что-нибудь своей воле, распоряжаться действиями кого-нибудь».[234]

Очевидно, что, как и в случае с социальной справедливостью, у исследователей до сих пор нет единого мнения относительно понятия «власть». Все современные словари трактуют ее в основном как возможность и способность воздействия на кого-то или что-то, а старые словари определяют власть прежде всего как право.

Сегодня развитие науки, видимо, так глубоко ушло в специализацию, что термин «право» используется только в публично-правовом смысле, где власть – это «организованное воздействие на сознание и поведение людей, направленное на достижение общих целей».[235] Странное, конечно, определение, как будто история не знает случаев, когда у «людей» и у власти были разные, совсем не общие цели. Но власть (и не обязательна государственная) от этого не перестала быть еще и правом, ведь без права она не может оказывать организованное воздействие на сознание и поведение людей, на социальные отношения в целом. Другими словами, право – это инструмент власти, а не только «регулятор общественных отношений». Начиная с каменного века человек пользуется инструментом, без него нельзя создать никакой продукт, но нельзя и достичь цели. А значит власть, как и всякую вещь, как социальную вещь, нельзя использовать без инструмента, т. е. без права, иначе не достичь цели. Поэтому власть и право предстают как бы двумя сторонами одной медали, поскольку это все-таки не одно и то же, как утверждают старые словари.

По нашему мнению, властью в социальных отношениях обладает каждый индивид (почти по М. Фуко – «власть функционирует всюду»[236]), просто она зависит от силы неотделимого от нее права. А вот право бывает разным, потому что, в свою очередь, зависит от социального потенциала. Перефразируя Архимеда, можно даже сказать: дайте мне право, и я переверну весь мир – все дело в силе права. Но в данном случае это совсем не юридическое понятие. Это скорее похоже на то, что называется естественным правом: «совокупность принципов, прав и ценностей, продиктованных самой природой человека и в силу этого не зависящих от законодательного признания или непризнания их в конкретном государстве».[237] Правда, из этого определения непонятно, каким образом «сама природа человека» диктует нам принципы, права и ценности. Это скорее похоже на ощущение, чем на научное понятие – нельзя же серьезно говорить о природе человека и о человеке, как будто это разные вещи.

Судя по всему, современная наука не слишком далеко продвинулась после Э. Дюркгейма в познании социального мира. Так же как и он, мы с полным правом можем сказать, что и при современном состоянии научного знания мы тоже доподлинно не знаем, что представляют собой основные социальные институты, такие как государство или семья, право собственности или договор, наказание и ответственность.[238]

Поэтому нам представляется, что, чтобы понять суть своей или чужой власти, силу своего или чужого права, нужно оценить свой социальный потенциал, свою стоимость. И для этого совсем не обязательно становиться жертвой киднеппинга. На Руси издавна говорят – встречают по одежке, а провожают по уму. Это, на наш взгляд, и есть оценка. Каждая встреча, каждый социальный контакт – это оценка тебя другими, а также оценка и себя самого (самой) сначала по одежке, а потом по уму, т. е. по некоторой шкале стоимости. Это и есть своеобразная биржевая площадка, на которой постоянно проводятся торги такого специфического товара как человек. Одновременно это еще и механизм оценки.

При относительно равной социальной стоимости индивидов между ними возникает доверие и устойчивые отношения. Как равнозаряженные социальные частицы, они начинают как бы горизонтально притягиваться друг к другу, все находятся на одном уровне, все равны. При неравной социальной стоимости возникают иерархические отношения, при которых устойчиво, в силу социальных обязанностей, формируются два разнозаряженных потенциала – верхний и нижний, разница между которыми превращается в право (некоторые большевики называли его интуитивной формой права[239]).

Теперь сформулируем понятие, совсем неизвестное социологии: правом в социальных отношениях называется разница между верхним и нижним социальным потенциалом, который устанавливается при контакте двух и более индивидов, и которое можно выразить следующей формулой: Пв – Пн = Пр, где Пв – потенциал верхний, Пн – нижний, а Пр – разница потенциалов представляет собой право.

Первоначально такое право в силу естественных причин устанавливается между родителями и детьми. Отсюда, видимо, и возникло понятие «естественного права» как ощущения: мы знаем, что оно есть, мы его ощущаем. Но объяснить его, проникнуть в его объективную суть можно только, если рассматривать его с позиции социальных потенциалов.

Никто же не будет отрицать, что родителям принадлежит право управлять детьми и воспитывать их. До середины ХХ века, когда Международная демократическая федерация женщин ввела День защиты детей, это право нигде не было записано, тысячи лет люди жили с этим правом и не собирались превращать его в закон. Отношения в семье вообще всегда были иерархическими. Например, и мы говорили об этом выше, в патриархальном обществе мужчина как глава семьи, добытчик или кормилец обладал более высокой социальной стоимостью, а значит, его право было выше права женщины и детей благодаря в основном физической силе мужчины (при матриархате, видимо, были другие ценности). И тогда слово отца – закон.

Сегодня мы иногда наблюдаем рецидивы этого права, в частности, когда мужчина пытается установить свою власть в семье с помощью кулака – это его естественное право, не затронутое цивилизацией, культурой или образованием, оно живет в нем. В более поздние времена, когда имущество стало передаваться по мужской линии, право мужчины еще больше окрепло. Теперь оно стало зависеть и от размеров имущества, разница потенциалов увеличилась – право стало сильней. И тогда слово не только отца, но и хозяина – закон в квадрате. А слово императора – закон с силой социального потенциала в миллионы человеческих потенциалов. Но уж если эти миллионы, объединенные какой-нибудь простой мыслью в кумулятивную социальную стоимость, начинают отказывать ему в праве (поскольку, как мы установили выше, носителем социального права является социум), то перед ним разверзается бездна.

Одним из первых шагов к бездне, если оставить в стороне Грамоту о вольности дворянства 1785 года, стал коммутатор социального давления – социально дезориентированный Устав 1874 года. В условиях массовой войны он как бы размагнитил все социальные отношения, превратив их в беспорядочно расположенную стружку, для которой право и власть больше не были «севером» и «югом».

Современный исследователь Е. А. Смирнова в своей диссертации «Отношение провинциального общества к русско-японской войне в 1904–1905 гг.» приводит интересный случай: «27 августа 1905 г. фельдшер Поназыревского приемного покоя в Костромской губернии в нецензурных выражениях критиковал царя: «Неладно делает, завел войну зря, нужно сменить его или убить»».[240]

Случай был не единичный, ругали царя многие, но этот привлек наше внимание радикальностью суждения – простой смертный из русской глубинки, совсем не революционер и даже не пролетарий, однажды решил, что имеет право лишить жизни царя. Не то что бы специально, а так, между прочим, потому что «неладно делает».

Причем, выражение «сменить его или убить» говорит о равноценности в его сознании принципиально разных степеней наказания, главное, чтобы царя вообще не было. Оно говорит и о том, что сельский фельдшер считает себя судьей, потому что имеет право казнить или миловать даже царя. Это не есть право как один из «регуляторов общественных отношений, установленных государством с помощью законов и нормативных актов». К морали это тоже не имеет отношения, поскольку сама профессия фельдшера предполагает наличие у него сочувствия и сострадания, то есть наличия морали. И тогда его заявление можно отнести только к области социального права, которым обладает каждый из нас, главным образом в ощущениях.

С его проявлениями мы сталкиваемся каждый день, например, когда встречаемся с хамом, бандитом, вором, человеком, который мочится у всех на виду, с алкоголиком, который вдруг стал президентом и т. д. Сидя у себя на кухне или перед телевизором, мы постоянно всех судим. Это и есть то самое право на социальную жизнь, которое принадлежит социуму, статика общества.

Право казнить или миловать тех, кто преступает общепринятые правила социальной жизни, в нашем сознании принадлежит нам. Но у нас нет власти, чтобы его реализовать (Иван Грозный, наоборот, имел власть, а право получил только после того, как «запустил» опричнину). Зато есть целый набор внутренних и внешних запретов, без которых мы не преминули бы им воспользоваться, та самая мораль, которая, тем не менее, не всегда удерживает даже хороших в целом людей от дурных поступков. Это те самые правила социальной жизни, которые и формируют цивилизованное общество. Попытка уйти от них в обыденной жизни ведет к трагедии, схожей с трагедией Родиона Раскольникова, попытавшегося за счет преступления разрешить дилемму – «тварь ли я дрожащая или право имею».

Однако история знает массу случаев, когда, по Э. Дюркгейму, под «принудительным действием» социальных фактов внутренние запреты (мораль) снимаются один за другим, в то время как внешние, хотя формально и сохраняют свой правовой статус, тем не менее, теряют обязательную силу. Тогда все больше людей начинают приходить к какой-то одной простой мысли независимо друг от друга. Эта мысль приходит к ним в разных местах и в разное время, исключительно под влиянием социальных фактов, которые затягивают их в свое гравитационное поле, превращая социальную энергию индивидов в массивное социальное тело, в своеобразную черную дыру. Именно поэтому в социуме рождается мысль, которая не принадлежит никому в отдельности.

Как говорил Э. Дюркгейм, «великие движения энтузиазма, негодования, сострадания не зарождаются ни в каком отдельном сознании. Они приходят к каждому из нас извне и способны увлечь нас, вопреки нам самим». Безымянный фельдшер, случайно попавший в анналы истории благодаря полицейским осведомителям, был, может быть, первой каплей в море нового социального правотворчества ХХ века в России. Нет сомнения, что в годы Первой мировой войны, которая по своему социальному давлению многократно превзошла русско-японскую, эти капли сливались в ручейки, в реки и в итоге превратились в бушующее море, вышедшее из берегов.

Но если фельдшер Поназыревского приемного покоя, одна из первых капель социального правотворчества начала ХХ века, нам неизвестен, то имя последней капли, переполнившей чашу терпения, профессиональным историкам хорошо известно – это унтер-офицер лейб-гвардии Волынского полка, фельдфебель учебной команды Тимофей Кирпичников, солдат революции № 1, как тогда его называли. Считается, что именно он поднял восстание солдат в Петрограде, застрелив своего начальника штабс-капитана И. С. Лашкевича. Правда, сам Т. И. Кирпичников вспоминал вскоре после февраля, что «раздались выстрелы из окон» и «Лашкевич был убит при выходе из ворот на улицу».[241]

Поскольку мы не переписываем историю, а проводим социологическое исследование, то для нас важно не то, кто застрелил И. С. Лашкевича, а то, почему это было сделано, на каком основании. Это же не просто уголовное деяние – в нем нет корысти, хулиганством тоже не назовешь. Это нечто большее, глубоко социальное, основанное на том же суждении, что и суждение безымянного фельдшера – «нужно сменить его или убить». Больше того, нам кажется, что выстрел в штабс-капитана – это не менее, если не более значимое событие, чем выстрел легендарной «Авроры» по Зимнему дворцу восемь месяцев спустя.

Но между этими историческими событиями есть большая разница. «Аврора» получила приказ Центробалта, демократически избранного флотского органа, войти в подчинение Петроградского совета и исполнять его указания. А Т. И. Кирпичников или те, кто застрелил И. С. Лашкевича, действовали, естественно, вопреки его приказу и по собственному почину, как тогда говорили. Фактически, отказавшись подчиняться праву офицера отдавать приказы о расстреле демонстрантов, они создали прецедент, на основе которого мгновенно появилось другое право.

Поскольку в войсках был получен приказ Николая II о прекращении беспорядков, а командующий петроградского военного округа генерал С. С. Хабалов продублировал его листовками – «мною подтверждено войскам употреблять в дело оружие, не останавливаясь ни перед чем»,[242] то жаловаться на офицера было некому. Именно приказ императора перед строем с трудом зачитал Лашкевич, в то время как солдаты пытались ему помешать криками «ура». А так как Кирпичников считал, что солдаты «принимали присягу бить врага, но не своих родных»,[243] то в его сознании и в сознании его сослуживцев начальник учебной команды, который во исполнение приказа самодержца собирался расстрелять безоружных людей, превратился в преступника, буквально во врага народа, впрочем, так же, как и сам самодержец.

При этом надо учесть, что накануне волынцы, в основном офицеры, застрелили порядка сорока человек[244] (как было установлено позднее, случайных прохожих). Это обстоятельство произвело тяжелое впечатление на солдат, они-то тогда стреляли поверх голов. Тимофей Кирпичников вспоминал: «стрелять – погиб, не стрелять – погиб».[245] Стрелять – это значит погибнуть в собственных глазах, перед лицом своей совести, в глазах своих сослуживцев и родственников. А не стрелять – погибнуть буквально, потому что даже в условиях мирного времени неисполнение приказа офицера, неподчинение ему грозило тяжелыми репрессиями вплоть до расстрела на месте (ст. 5 и 6 Устава Дисциплинарного, 1888 г.[246]).

Уголовное право также рассматривало отказ подчиняться приказам офицера как мятеж, за него только одно наказание – смертная казнь. Именно здесь и пролегла граница между их и нашим правом, между «мы» и «они». Это не единственный признак разделения на своих и чужих, но последний, за ним стоит жизнь или смерть. При этом моральная, вернее, социальная смерть, т. е. осуждение со стороны социального окружения, была для солдат хуже, чем смерть физическая.

Не в этом ли кроется секрет раздвоенности национального самосознания, о котором писал Николай Бердяев? Формально может показаться, что это похоже на классовую борьбу – бедные и богатые, эксплуататоры и эксплуатируемые. Но это не так. Легко заметить, что противостояние между солдатами и офицерами проходило не по линии «бедный-богатый» (солдаты были нищие, а офицеры – бедные), а по линии права. Столкнулись два права, лучше сказать, две системы права. Одна – публичная, записанная в законе, которая позволяла использовать армию против внутренних врагов, а «это те подданные нашего Государя, которые не повинуются существующим законам».[247] Другая – неформальная, нигде не записанная, чем-то напоминающая естественное право и определяющая врагов в основном по ощущениям, а не по приказам или законам. Все мы прекрасно с ней знакомы, просто не задумываемся, хотя примеров достаточно.

Так, в войну бывали случаи, когда фашисты давали нашим пленным автомат в руки, чтобы они стреляли в своих, и тот, кто это делал, переставал быть нашим и становился предателем, фашистом, и терял в глазах «своих» право на жизнь. Аналогичное право было записано в виде закона и распространялось на тех, кто побывал в плену, они и даже члены их семьи становились «чужими» и шли отбывать срок уже в советские лагеря (Приказ Ставки № 270 от 16 августа 1941 г.: «Сдающихся в плен врагу считать злостными дезертирами, семьи которых подлежат аресту»). В уголовной среде это право встречается в виде своеобразной прописки – зарежь «лоха» и станешь своим, но выйти из этого круга уже нельзя, потеряешь право на жизнь и в том, и в другом случае.

Это право нигде не записано, но это не значит, что его нет. Как мы отмечали выше, право на социальную жизнь не является публичным правом, потому что оно действует не только внутри правового поля, иногда совпадая формально с законом, но и за его пределами, оно является неотъемлемой частью социальной жизни, условием ее существования.

Это право не появилось из ниоткуда, оно живет в каждом из нас и заявляет о себе в момент социальной мобилизации саморегулируемых локальных систем (СЛС) под действием какой-нибудь одной простой идеи. При воздействии масштабного социального факта, который захватывает мысли и чувства миллионов, мобилизация СЛС превращается в массовое социальное движение. В случае с Тимофеем Кирпичниковым можно сказать, что это нечто похожее на юридическое понятие о необходимой обороне, социальной обороне, т. к. речь шла о жизни и смерти не одного человека, а значительных масс населения. Или лучше сказать – на инстинкт самосохранения социума.

Выстрел в штабс-капитана И. С. Лашкевича стал как бы кровавой подписью в социальном договоре, который можно было бы назвать круговой порукой. Однако в Орде, как мы установили выше, объективными признаками военной круговой поруки являются бинарная ответственность и функция места. В данном случае неподчинение закону, уход от ответственности за неисполнение приказа в виде мятежа ломал устоявшиеся иерархические отношения. А с падением стоимости официальной власти, с обесцениванием ее права в глазах мятежников исчезла и ответственность перед ней, исчезла бинарность военной круговой поруки, она стала как бы однобокой или, по-научному, унарной.

Чаша социального равновесия отклонилась от горизонтали, и власть, лишившись устойчивости, потеряла право и перешла в другие руки. Не случайно Т. И. Кирпичников отмечает, что солдаты, правда, в основном в лице фельдфебелей и взводных, поддержали его – «мы от тебя не отстанем. Делай, что хочешь».[248] Таким образом, он получил не только право, но и власть внутри саморегулируемой локальной системы (СЛС), поскольку их «делай, что хочешь» резко подняло его социальный потенциал в цене, выше потенциала командира роты или любой другой государственной власти.

По его воспоминаниям, свой протест они хотели выразить отказом выходить на улицу и стрелять в демонстрантов, понимая прекрасно, что их ждет за это, но все равно, «умереть с честью – лучше». Для этого решили принять бой в казарме и под предлогом подготовки к борьбе с демонстрантами забрали из арсенала два пулемета, винтовки и боеприпасы. Неожиданный выстрел в офицера все кардинально изменил. Фельдфебель мгновенно оценил ситуацию – мосты были сожжены, и он вывел свою роту походной колонной на улицу.

Так начался мятеж. И так началась социальная мобилизация, объективными признаками которой, как мы установили выше, являются очаговость и стихийность.

Не все солдаты приняли его власть, не сразу пошли за ним, даже однополчане-волынцы из других рот подчинились лишь приказам своих фельдфебелей, это они действительно поддержали Т. И. Кирпичникова. В Преображенском и Литовском полках, например, пришлось «много биться», часа полтора.[249]

Хотя по Уставу солдаты и не несли ответственность за преступные приказы своих командиров, тем не менее, не все сразу решились на нарушение присяги. Но когда на улицу вышли три полка в полном вооружении, остановить мятеж в тех условиях было уже невозможно. Три полка приняли власть унтер-офицера Т. И. Кирпичникова, как мы сейчас понимаем, временно, просто как полевого командира. Это была власть внутри СЛС, поскольку солдаты отвечали только друг перед другом, внутри данной социальной группы, ответственность перед присягой и законом для них больше не существовала. И тогда круговая порука стала унарной, в связи с чем социальный потенциал Т. И. Кирпичникова достиг апогея, поскольку он стал ее единственным «законодателем».

Это дает нам основание заключить, что если социальное право – это разница потенциалов, то социальная власть – это верхний потенциал, умноженный на право (Пв*Пр = Вл). В тот момент, безусловно, исторический, в том конкретном месте и в той конкретной социальной группе большего социального потенциала и большей власти, чем у Т. И. Кирпичникова, ни у кого не было. Это он ставил боевую задачу, это он выставлял дозоры, это он прокладывал маршруты, это он взял на себя ответственность и командование воинским соединением, равным почти дивизии. (Вернее, нескольким дивизиям, потому что к 1 марта на стороне восставших, по разным оценкам, оказалось до 170 тыс. человек.) Без его власти и без его решения поднять восстание против законной власти голодные бунты в Петрограде были обречены на провал, никакой революции не было бы. Как отмечал Н. Н. Суханов в знаменитых «Записках о революции», по размерам своим такие беспорядки происходили перед глазами современников уже многие десятки раз.[250]

Теперь сформулируем еще одно понятие, и тоже совсем новое для социологии: властью в социальных отношениях называется наивысший социальный потенциал индивида, ведущего актера или группы актеров, умноженный на право, которое он (они) получает в результате повышающего кумулятивного действия социальной энергии. И, наоборот, в случае отрицательного значения кумулятивной энергии власть неизбежно теряет свой социальный потенциал, свое право.

Сформулировав таким образом понятия права и власти, мы устраняем всякую возможность для их двоякого толкования или свободной интерпретации, тем самым делая шаг навстречу позитивного понимания социальных отношений, о котором в свое время мечтал Огюст Конт, основоположник социологии.

И тогда причину двоевластия следует искать в равном недостатке социальной власти как у думского Временного комитета и позднее Временного правительства, так и у Совета солдатских депутатов, при том, что каждый из них обладал некоторым объемом социального права. Между ними была, конечно, и разница: в первом случае думцы сами присвоили себе право, потому что формально указом царя Дума была распущена, и в Комитет объединились случайно оставшиеся или вернувшиеся в Таврический дворец бывшие депутаты. А во втором также случайно подобравшийся Совет получил его от восставших солдат. Как отмечал А. Ф. Керенский, «Дума стала неофициальной организацией наравне с Советом рабочих депутатов».[251] Но даже невооруженным взглядом можно заметить разницу в стоимости права Комитета и Совета.

За Советом стояли вооруженные солдаты, которые только что победили царскую власть со всей ее армией и государственным аппаратом. Можно сказать, что это были смертники, т. е. люди, пошедшие на смерть, которые не остановятся ни перед чем, потому что дорога назад могла привести их только на виселицу. Решимость Т. И. Кирпичникова и его товарищей «умереть с честью», а также унарная круговая порука подняли их социальный потенциал на величину, достаточную, чтобы назначить свою власть и диктовать ей свои условия. Но их право было сомнительного свойства, ему не хватало стоимости, потому что оно не опиралось на закон или хотя бы на всеобщую поддержку. А получить ее у широких слоев населения им бы вряд ли удалось, так как у них не было и не могло быть какой-то программы или плана относительно того, что делать дальше, и что давало бы им право вести людей за собой.

Тем не менее, революционные солдаты стали силой, которой в тот момент никто не мог противостоять, их социальный потенциал оказался наивысшим. И если царская власть не смогла противопоставить им ничего, то, что говорить о Временном комитете, никем не уполномоченном собрании частных лиц, и вышедшим из него Временном правительстве? Власть, которую он поспешил взять в свои руки, во многом была условной и тоже незаконной, потому что, и члены Комитета это прекрасно понимали, их права не были подтверждены ни обществом, ни государством.

Вспоминая события ночи с 27 на 28 февраля, А. Ф. Керенский отмечал: создание Совета «было расценено как критическое событие, ибо возникла угроза, что в случае, если мы немедленно не сформируем Временное правительство, Совет провозгласит себя верховной властью России».[252] Образовав «вдогонку» лишь временное правительство, члены Комитета подтвердили свой низкий социальный потенциал, низкую стоимость своего права. Фактически их правом стало ожидание Учредительного собрания; в случае его созыва они теряли даже это весьма сомнительное право на власть (наверное, поэтому созыв «учредилки» все время откладывался).

В этой связи интересен факт, который в своих воспоминаниях приводил генерал А. И. Деникин. По его словам, граф Ф. А. Келлер, «первая шашка России», отказался присягать Временному правительству и приводить к присяге ему свой конный корпус, так как не понимал «существа и юридического обоснования верховной власти Временного правительства».[253] Однако задачи, которые встали перед Временным правительством, требовали фундаментальных и немедленных решений. Имея власть без права, решить их было нельзя.

И действительно, поскольку мы все дети и все родители, то никто же не будет спорить с тем, что и право, и власть возникают в момент рождения человека и составляют главное содержание социальности. Родители получают власть над ребенком, т. к. обладают невероятной силой по сравнению с новорожденным, обладают разумом и опытом, кормят его и воспитывают, их социальный потенциал многократно выше потенциала ребенка. А ребенок получает право на социальную жизнь, в его детском состоянии вещь довольно хрупкую и с низким социальным потенциалом. Разница в потенциалах создает для родителей право. А их высокий социальный потенциал (в быту это называется авторитетом), помноженный на право, – власть. Родители реализуют свою власть в отношении собственного ребенка посредством права, но ровно до тех пор, пока его потенциал не приблизится или не сравняется с их потенциалом.

Так же и в социальных отношениях вообще – власть получает тот, у кого потенциал повышается за счет передаваемого ему социумом права, его власть растет за счет права. Убийство Лашкевича – это реализация власти солдата через право на выстрел, которое он получил от сослуживцев, и после этого решил судить офицера за его преступления против мирных граждан и одновременно защитить себя от последствий, к которым мог привести выход командира за пределы казармы.

Это то самое право, которое не мог реализовать безымянный фельдшер Поназыревского уезда, потому что у него не было власти. У Т. И. Кирпичникова как у фельдфебеля роты были и право, и власть, ее границы определялись воинским уставом, законом. Однако в той ситуации его естественное право оказалось выше социально дезориентированного закона благодаря кумулятивному действию социальной энергии группы – «делай как хочешь, мы от тебя не отстанем».

В современных средствах коммуникации, в блогах нередко проскальзывает мысль о том, что Февральскую революцию совершили солдаты запасных команд, которые хотели отсидеться в тылу. В этой связи нетрудно заметить, что те, кто стоял в первых рядах мятежа, в частности, Т. И. Кирпичников и его сослуживцы, были готовы действительно умереть «за свободу», потому что никто не мог сказать тогда, чем кончится их выступление. В своем восстании против закона они были до конца честны и самоотверженны.

Великая сословная контрреволюция и понятие сословного капитализма

За царя и отечество в тот момент почему-то никто не захотел умирать, офицеры разбежались и попрятались, вертикаль власти в центре и на местах буквально рассыпалась. При этом мы даже не можем представить себе, до какой степени отчаяния и ненависти должны были дойти солдаты, чтобы выйти из подчинения командиров и нарушить присягу. Столетиями русский солдат, воспитанный в духе чинопочитания, считался самым надежным, мужественным, неприхотливым. Для нас чинопочитание – это просто слово, а тогда это была жизнь.

«Собирает деревня сход; кто первый начинает говорить – старики, они старше, умнее, им и почет, – говорилось в «Памятке по чинопочитанию для нижних чинов». – Вспомни, как ты ломал шапку пред становым, урядником и даже старостой; готов был простоять с непокрытой головой целые часы, лишь бы тебе простили какую-нибудь вину, либо повременили бы податью».[254] Чинопочитание было образом жизни, оно впитывалось с молоком матери. А в армии оно являлось еще и юридической нормой: «Воинская дисциплина состоит в строгом и точном соблюдении правил, предписанных военными законами. Поэтому она обязывает точно и беспрекословно исполнять приказания начальства, строго соблюдать чинопочитание, сохранять во вверенной команде порядок…».[255]

Примем чинопочитание за одну часть национального самосознания, о котором говорил Николай Бердяев. Потому что в рамках чинопочитания формировалось сознание тех, кто жил по его правилам, у кого практически не было социального права и тем более не было и социальной власти (не равно служебным категориям). И то, и другое принадлежало тем, кто старше по жизни, по состоянию, по чинам.

Строго говоря, отсутствие или недостаток прав у крупной, демографически доминирующей социальной группы является как бы обратным признаком сословности (прямой признак – наличие прав). В. О. Ключевский определял ее как «классы, на которые делится общество по правам и обязанностям».[256] По его мнению, сословия устанавливаются законом и являются категорией юридической. Точно такого же мнения придерживался и «Энциклопедический словарь» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона: «термином «сословие» обозначают отдельную группу подданных, своим юридическим положением каким-либо определенным образом отличающихся от остального населения, причем отличия эти передаются по наследству».[257]

Сегодня на сословие смотрят несколько шире, рассматривая его как «понятие для обозначения социальных групп (общностей), главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству».[258] То есть сословность формируется не только законом, но и обычаем и, естественно, передается по наследству.

Тем не менее, мы останавливаемся на определении В. О. Ключевского, так как считаем, что оно отличается большей глубиной в разработке соотношения прав и обязанностей и оперирует строго очерченными нормами закона. Так, он отмечал, что «существенным и наиболее осязательным признаком сословного деления служит различие прав, а не обязанностей. Довольно простого анализа обоих этих понятий, чтобы видеть, что когда речь идет о сословном различии обязанностей, то при этом, разумеется собственно различие прав: обладая различными правами, классы общества могут нести одинаковые государственные обязанности. Но если на них возложены неодинаковые обязанности, то они не могут обладать равными правами».[259]

Это совпадает с выводом, к которому мы пришли выше, о том, что социальная справедливость обеспечивалась в Орде равенством в исполнении обязанностей, и права нельзя было отделить от обязанностей. Г. В. Вернадский называл это Статутом связанной службы. Неравенство прав в Орде компенсировалось равной ответственностью за исполнение обязанностей, службой, главным образом военной, что создавало устойчивость в социальных отношениях, сохраняло социальную справедливость при неравенстве прав.

В России история распорядилась иначе. Жалованная грамота российскому дворянству 1785 года отделила права от обязанностей, предоставив дворянству «вольность» перед государством и подтвердив навечно его привилегированные права. Таким образом была отменена социальная справедливость военного общества, и с этого момента ее отсутствие стало типологическим признаком Российской империи.

Именно так воспринимали эту свободу и некоторые родовитые, но излишне совестливые для своего состояния дворяне. Даже сто лет спустя после выхода Грамоты столбовой дворянин, статский советник М. К. Поливанов подчеркивал ее несправедливость и делал это в крайне осторожных выражениях, видимо, опасаясь гнева всего дворянского сословия: «…статьи, наиболее излюбленные почитателями грамоты, имеют как бы отрицательный смысл относительно справедливости к другим состояниям, населяющим государство…».[260] Отсюда можно представить себе, как остро воспринимали освобождение дворянства те, кто ему не принадлежал.

Ничего подобного нельзя сказать, например, о Франции, где практически в это же время происходили бурные социальные процессы прямо противоположной направленности. Великая французская революция 1789 года отменила все сословные привилегии, установила равенство всех перед законом, сделав частную собственность естественным правом.[261] В России же частная собственность до и после 1785 года была сословной, хотя 1861 год и внес некоторые коррективы в ее статус – крестьяне все-таки получили право на землю, правда, не частное, а как бы лично-общественное, через сельскую общину, потому что главным образом она и стала субъектом земельного права.

Как писал в 1895 году С. Ф. Шарапов, «в то время, как на западе главный плательщик прямых и косвенных государственных налогов – земельная и промышленная буржуазия, а пролетариат участвует лишь в налогах косвенных, в России подавляюще огромная часть податной тягости ложится на крестьянскую общину, оставляя на долю остальных сословий лишь небольшую часть налогов прямых и около половины косвенных».[262]

Теперь вновь приобретенная свобода одного сословия стала оплачиваться возросшей несвободой другого. Поскольку, как мы уже говорили, социальные отношения обладают определенной энергией, социальным потенциалом, то увеличение потенциала за счет расширения прав или свобод на одном полюсе с неизбежностью ведет к его понижению на другом. Это вытекает из того, что социальный потенциал как внешний признак социального факта, который, по Э. Дюркгейму, равен любой материальной вещи, не возникает из ниоткуда и не исчезает бесследно, он действует в соответствии с законом сохранения энергии, в том числе социальной. Поэтому трудно переоценить этот хотя и не рядовой, но все-таки достаточно прозаичный акт государственной власти, предоставившей «свободу» дворянству, если рассматривать его с точки зрения развития социальных перспектив.

В данном случае его вполне можно оценить как революцию, правда, она вышла какой-то половинчатой, к тому же спустилась сверху. Можно сказать, что эта «полуреволюция» стала своеобразным антиподом Великой французской революции, поскольку привела к обратным результатам. Но все-таки часть общества получила свободу, пусть и сословную, пусть и не совсем полную, поскольку дворяне-помещики все еще были обязаны нести ответственность за дееспособность своих крестьян. Поэтому назовем эту «полуреволюцию» по аналогии с французской и в противоположность ей Великой сословной контрреволюцией 1785 года.

Звучит как-то странно, правда? Мы привыкли к «великим революциям». Ну и пусть… Зато это точно отражает социальную сущность никем не замеченной «великой контрреволюции», перевернувшей все социальные отношения в России с ног на голову. Благодаря такому нетривиальному взгляду на социальный факт мы сразу сможем найти ответ на вопрос, который давно мучает наших историков, – почему отмена крепостного права, личное освобождение крестьянства, парадоксальным образом лишь добавила обществу социальной напряженности.

Обычно говорят о половинчатости реформ 1861 года, об их полуфеодальном характере, о том, что они «послужила юридической гранью между двумя крупнейшими эпохами российской истории – феодализма и капитализма».[263] Но какой же это капитализм, если после освобождения крестьян в России сохранилось сословное общество, т. е. сохранилось деление общества «по правам и обязанностям» (В. О. Ключевский) или, по-современному, сохранились социальные группы, «главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству»?

Французская буржуазная революция, например, сначала отменила сословия (Декрет 4–11 августа 1789 г.) и установила равенство всех перед законом (Декларация прав человека и гражданина 26 августа 1789 г.), и только потом, в якобинской Конституции 1793 года, особо подчеркнула неприкосновенность частной собственности – главного завоевания капиталистического общества. То есть сначала равенство и политические права, а потом неприкосновенность частной собственности.

В самом тексте Конституции положения о собственности занимают нисходящее место по отношению к понятиям равенства, свободы и безопасности (ст. 2, 3, 16),[264] являясь по существу одним из прав человека – четвертым по счету, на первом месте стоит равенство. Другими словами, по-настоящему капиталистическая частная собственность возможна только в условиях равенства, она есть результат некоторых социальных отношений, связанных с перераспределением прав и обязанностей в обществе на основе «выравнивания» прав.

В этом и была революция, ведь отсутствие равенства в жизни всех народов было естественным ходом истории, в состоянии социального неравенства люди прожили тысячи лет, и это было нормально. Но только в условиях западного рационализма, как отмечал в свое время Макс Вебер, мог появиться буржуазный промышленный капитализм с его рациональной организацией свободного труда, который не может существовать без равенства и свободы.[265]

Характерно, что и сегодня среди исследователей Французской революции нет единого мнения относительно ее характера. Однако в одном сходятся многие – «революция носила антикапиталистический характер и представляла собой взрыв массового протеста против капитализма или против тех методов его распространения, которые применялись правящей верхушкой».[266] Если мы правильно пониманием этот вывод И. Валлерстайна, то та форма капитализма (по существу, сословного), которая уже существовала до революции, и которую насаждала в стране французская аристократия, не устраивала ни крестьянство, ни мелких предпринимателей, т. е. буржуазию, и не потому что у них не было собственности, а потому что у них не было прав, не было равенства в правах с высшими сословиями и поэтому не было свободы. Как отмечал известный в конце XIX века публицист К. Ф. Головин, превращение во Франции домашнего ручного производства в мануфактуру и «связанное с ним усиление кредитных операций создали богатое среднее сословие, своими капиталами сильно переросшее земельное богатство аристократии».[267] Тогда понятно, почему первым актом Французской революции стала отмена именно сословий – частная собственность уже была, ей не хватало свободы.

И тогда понятно, почему Освобождение 1861 года в России добавило обществу социальной напряженности – 647 бунтов за первые четыре месяца, что равнялось количеству бунтов за 29 лет правления Николая I.[268] Внешне освободительные реформы здесь чем-то напоминали то, что происходило во Франции, только свободу никто не завоевывал. Ее раздавали по частям с разницей в 76 лет сверху – вниз. Главное же отличие от Франции заключалось в том, что реформы эти проводились в сословном обществе, и сословия отменять никто не собирался.

«Проследите жизнь всех сословий, – говорилось в одной из первых революционных прокламаций, вышедших вскоре после Освобождения, – и вы увидите, что общество разделяется в настоящее время на две части, интересы которых диаметрально противоположны и которые, следовательно, стоят враждебно одна к другой».[269] Где же тут свобода и равенство, и не отсюда ли берет начало «болезненная раздвоенность национального самосознания» по Н. А. Бердяеву?

Получается, что свобода и равенство были декретированы только внутри отдельно взятого сословия – сначала дворян (1785), а потом крестьян (1861). Между сословиями, а значит и в обществе в целом, равенства не было хотя бы в силу того, что на них были возложены разные обязанности («огромная часть податной тягости ложится на крестьянскую общину») и вытекавшие из этого разные права. Не случайно большинство современников Освобождения в связи с временнообязанным положением крестьян и возникшими новыми тяготами по обслуживанию выкупных платежей считали, что «свобода не настоящая». Ничего удивительного, настоящая свобода во французской «Декларации прав человека и гражданина» (ст.4.) заключалась «в возможности делать все, что не наносит вреда другому»[270] и провозглашалась как естественное право наряду с равенством и братством. Это до сих пор государственный девиз Французской Республики – Liberté, Égalité, Fraternité.

У нас же, повторяем, вновь приобретенная свобода одного сословия стала оплачиваться возросшей несвободой другого. А обманутые надежды обернулись всеобщим разочарованием, бунтами и кровавыми репрессиями против них, они же стали отправной точкой бурного революционного движения, закончившегося кровавой баней Гражданской войны.

Освобождение 1861 г. дало личную свободу крестьянам, но не дало им равных прав с другими сословиями, а значит, свобода была действительно «не настоящая». Не дало оно и средств к существованию, потому что собственность, которую получили крестьяне в результате либерального передела земли, была слишком мала, что только увеличило дистанцию до «равенства и братства». А если в обществе нет формального, законом установленного равенства (как во Франции), то не может быть и капитализма, не может быть и буржуазной собственности, потому что собственность вообще, рынок вообще и товарные отношения вообще существовали в том или ином виде всегда и везде.

Исходя из этого, полагаем, хотя, возможно, кому-то это покажется дикостью, что капиталистические отношения в России установились только внутри сословий. При этом для каждого из них они имели свои внутрисословные особенности, скажем, разную степень зрелости или строго очерченные законом области предпринимательской деятельности.

Дворяне, например, после 1785 года пользовались правом заниматься всякого рода предпринимательством, строить мануфактуры, фабрики, эксплуатировать недра, землю, лесные и водные ресурсы, заниматься торговыми поставками, пользоваться кредитами и т. д. Но, правда, только на своих землях, «по деревням», как говорилось в «Грамоте на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства». Их права были защищены законом с полным набором демократических прав и свобод – «без суда да не лишится благородный чести», жизни и имения.[271]

Говоря по-простому, почти капиталистические и почти демократические отношения, за исключением ограничения свободы предпринимательской деятельности, выразившейся в норме «по деревням», и наличия свободных рабочих рук. Хотя, строго говоря, свободные руки им были не нужны – их вполне устраивала бесплатная рабочая сила крепостных. Помещичьи фабрики или мануфактуры редко работали на рынок. Обычно они работали под госзаказ, как, например, железоделательные заводы Строгановых, или представляли собой причуду, забаву для какого-нибудь вельможи, как фарфоровый завод Юсуповых. Поэтому дворяне не слишком увлекались предпринимательством, предпочитая просиживать штаны в многочисленных конторах, барствовать или просто проматывать состояние.

Купеческое сословие и мещане тоже пользовались определенным набором прав (в 1775 году их, например, освободили от подушной подати), позволявшим им вести дела не только в торговле, но и в производстве (промыслах), на биржах. Так, биржевым маклером по закону мог быть только человек купеческого состояния.[272] Можно сказать, что и они жили в общем-то в условиях развитых капиталистических отношений. Не хватало только свободных рабочих рук. Реформа 1861 года им их предоставила.

Крестьян же Освобождение оставило в раннем средневековье, хотя бы потому, что они существовали в другом, отличном от дворянского, правовом поле. Нести всю тяжесть налогового бремени было их сословной обязанностью. Для того, чтобы они лучше справлялись с этой ношей и ни на что больше не отвлекались, им не разрешали свободно передвигаться по стране. Сельский безлошадный пролетарий и «буржуй», кулак до 1906 года не имели права выезжать далее 30–50 верст за пределы своего места жительства без паспорта. А выдачу паспортов контролировала полиция на основе закона о видах на жительство.

Конечно, богатому крестьянину было легче решить проблему с разрешительным документом, хотя бы потому, что у него, скорее всего, не было недоимок (долгов), на что особенно обращал внимание закон: «Сельские обыватели, за коими числятся недоимки по тем из государственных, земских и мирских сборов, поступление которых обеспечивается круговою порукою подлежащих сельских обществ, могут получать паспортные книжки лишь с согласия обществ, к коим они приписаны».[273]

Справедливости ради надо сказать, что и недоимщики (должники) могли получить паспорт, что было особенно важно для тех, кто уходил на отхожий промысел, но тогда в нем делалась отметка о наличии недоимки, которую они должны были погасить до конца года. В противном случае паспорт им не продлевался (то же самое относилось к мещанам и ремесленникам – ст. 60 «Закона о видах на жительство»). А нанимать работников без паспорта помещики или фабриканты не имели права. Таким образом, и богатые, и бедные крестьяне (а также мещане и ремесленники) ограничивались в правах на свободное передвижение исключительно по сословному признаку.

Именно так закон трактовал и сам документ – это не только удостоверение личности, но и право «на отлучку из места жительства в тех случаях, когда это право должно быть удостоверено».[274]

Ограничивались они в правах и той самой круговой порукой, которая была формально отменена лишь в 1903 году, но просуществовала фактически до 1917 года, и общинной формой землепользования, которая в том или ином виде существовала до начала сталинской коллективизации вопреки так популярным сегодня столыпинским реформам. До 1903 года крестьян можно было пороть по закону. Так, в одном месяце 1885 года по приговору Глежевского волостного суда под Санкт-Петербургом «было высечено в одном обществе из 45 домохозяев 25, в другом из 45–23, в третьем из 35–26, в четвертом из 41–32, в пятом из 51–35, в шестом из 108–38».[275] Какое уж тут равенство, свободы тоже немного.

То есть товарные отношения в деревне к концу XIX века, конечно, нарастали, но можно ли их назвать по-настоящему капиталистическими? В своей знаменитой работе «Развитие капитализма в России» В. И. Ленин пришел к выводу, что «обломки дореформенного строя (прикрепление крестьян к земле и уравнительное фискальное землевладение) окончательно разрушаются проникающим в земледелие капитализмом».[276]

С ним трудно спорить. Эта работа до сих пор считается образцом научной мысли и ценным источником по аграрным отношениям конца XIX – начала XX века. Но ведь и до установления крепостного права на Руси, и при крепостном праве был рынок со свободными хлебопашцами, были арендаторы, были поденщики, были богачи и бедняки. Масштабы, правда, не те – средневековье, да и населения было меньше. Хорошо известно, что с древнейших времен, повторимся, собственность вообще, рынок вообще и товарные отношения вообще существовали в том или ином виде всегда и везде.

Не случайно Макс Вебер отмечал, что «стремление к предпринимательству», «стремление к наживе», к денежной выгоде, к наибольшей денежной выгоде само по себе ничего общего не имеет с капитализмом. «Это стремление наблюдалось и наблюдается у официантов, врачей, кучеров, художников, кокоток, чиновников-взяточников, солдат, разбойников, крестоносцев, посетителей игорных домов и нищих – можно с полным правом сказать, что оно свойственно all sorts and conditions of men (людям всякого рода и состояния, – В. М.) всех эпох и стран мира, повсюду, где для этого существовала или существует какая-либо объективная возможность». Подобные наивные представления о сущности капитализма принадлежат к тем истинам, от которых раз и навсегда следовало бы отказаться еще на заре изучения истории культуры. Безудержная алчность в делах наживы ни в коей мере не тождественна капитализму и еще менее того его «духу». Но, подчеркивал он здесь же, капитализм безусловно тождественен стремлению к наживе в рамках непрерывно действующего рационального капиталистического предприятия, к непрерывно возрождающейся прибыли, к рентабельности.[277]

Сомневаться в рентабельности помещичьего хозяйства, нам кажется, было бы наивно. Она была заложена в условиях освобождения крестьян, ставших особенно выгодными именно для помещиков. Конечно, владения у всех были разные, было множество мелких и убыточных поместий, да и не все помещики оказались эффективными хозяевами даже в этих стерильных для них условиях. К тому же серьезный удар по освобожденным помещичьим хозяйствам нанес кризис «хлебных цен» конца XIX – начала ХХ веков. Но кто хотел заниматься своим хозяйством, имел все шансы достичь успеха. Ведь Освобождение 1861 года, отменив последнюю сословную обязанность помещиков перед государством – социальную защиту крестьян, окончательно и по-настоящему свободными сделало только их и только в 1861 году. Эта обязанность достаточно серьезно мешала помещикам, не давая им насладиться всей полнотой свободы образца 1785 года. Так, один из поборников дворянских прав писал накануне Освобождения: теперь «мы будем платить за работу, и не будем содержать тунеядцев», «законного требования на нашу щедрость уже более не будет».[278]

Какова была барская щедрость, можно представить себе хотя бы из школьного курса литературы; у А. С. Пушкина, например, было стихотворение «Деревня», помните: «Приветствую тебя, пустынный уголок», а дальше:

Здесь барство дикое, без чувства, без закона, Присвоило себе насильственной лозой И труд, и собственность, и время земледельца. Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам, Здесь рабство тощее влачится по браздам Неумолимого владельца.[279]

«Неумолимый владелец», помещик, живший чужим трудом, себя тунеядцем не считал, ему были обязаны все, а он – никому. Это и есть настоящий барин, настоящее русское барство, некоторые проявления которого можно обнаружить даже сегодня. Не зря же глава администрации Президента РФ Сергей Иванов как-то сказал: «Государственным служащим всех рангов нельзя барствовать; нужно подавать личный пример безупречного поведения и скромности».[280] Вот так, ни много, ни мало – барствовать нехорошо, с другой стороны, законом не запрещается!

А крестьяне, получив личную свободу, попали теперь уже в социально-экономическую несвободу, в кабалу, благодаря которой помещики стали на них неприкрыто наживаться. При этом раньше, даже если судить по цитате о «тунеядцах», закон им этого не позволял (ст. 1900 «Уложения о наказаниях» 1845 г. на сайте РГБ). Наживались буквально на всем, на искусственно устроенной чересполосице, на несправедливых нарезах крестьянской земли, на временно обязанном положении крестьян и на многом, многом другом.[281]

Благодаря этому, как писал в начале ХХ века известный просветитель и экономист Н. А. Рубакин, «в руки первенствующего сословия после 1861 г. перешло не менее 10 миллиардов рублей, не считая того, что получили, закладывая свои имения, другие частные землевладельцы. Правда, за последние 40–50 лет земельные богатства уходили и уходят от них, но в то же время в громадных размерах притекали и притекают, в силу определенных условий русского уклада жизни, богатства денежные; и те, кто до этого времени жил, отчуждая неоплаченный труд под видом земельной ренты, имел возможность и после продажи, отчуждения или залога своего имения продолжать это свое дело его отчуждения, но лишь под видом % на капитал, как бы (выделено В. М.) свалившийся ему с неба».[282]

Не отставало от них и государство. Только по выкупным платежам крестьяне переплатили к 1906 году почти три цены (по рыночным ценам 1861 г.), выкупив таким образом не только землю, но и самих себя в трех поколениях. Мало того, они оплатили еще и дворянский долг в размере 425 млн 503 тыс. 61 руб., который был включен в выкупные платежи.[283] Один из ведущих специалистов этого периода профессор Н. А. Троицкий утверждает, «крестьяне были обмануты и ограблены, вышли из рабства у помещиков в кабалу к тем же помещикам».[284] А современник реформы и революционер Н. П. Огарев прямо называл Освобождение «новым крепостным правом» («Разбор нового крепостного права» на сайте РГБ).

Но можно ли считать грабеж капитализмом, где здесь «непрерывно действующее рациональное капиталистическое предприятие», где «дух капитализма»? Рентабельность еще может как-то присутствовать даже в грабеже, но с рационализмом проблема: постоянный грабеж истощает источник собственной рентабельности, это все равно что пилить сук, на котором сидишь.

В. И. Ленин называл пореформенное время переходным периодом и доказывал, что к концу XIX века на селе установились вполне капиталистические отношения – «Капитализм впервые порвал с сословностью землевладения, превратив землю в товар».[285] Все верно, земля стала товаром, но только сословность никуда не делась. Для помещиков земля и до Освобождения была товаром, они ее свободно покупали и продавали, а у крестьян ее как до освобождения не было, так и после не много прибавилось, так как субъектом поземельных отношений стала сельская община. А надельной земли, которая находилась в личной собственности, многим не хватало даже на прокорм. Фактически крестьянские наделы оставались в сословном владении, хотя формально земля стала их «золотой» (судя по выкупной цене), но на самом деле ничего не стоившей собственностью.

Большая же часть земли оставалась в собственности дворянского сословия. Так, к концу XIX века 10,5 млн бедных крестьянских хозяйств (примерно 50 млн человек) имели 75 млн десятин земли, и практически столько же (70 млн десятин) приходилось на 30 тыс. крупных помещичьих латифундий (примерно 150 тыс. человек).[286] Существенный рост крестьянских земель наблюдается в период революции 1905 года, который был вызван скорее массовым исходом из села помещиков, чем развитием капитализма («паническая распродажа дворянских земель»[287]). Тем не менее, и после революции дворянское землевладение составляло порядка 62 % всей частновладельческой земли.[288]

В какой-то степени способствовали развитию капитализма в деревне, конечно, и столыпинские реформы, и деятельность Крестьянского поземельного банка, который взвинчивал цены при покупке дворянских земель и перепродавал их крестьянам под свой, разорительный для них, процент. Видимо, поэтому даже современники не считали его деятельность капитализмом: по их мнению, банк просто скупал «по повышенным оценкам, т. е. по хорошим ценам, земли дворянские, которые с выгодой для Банка перепродаются им крестьянам в кредит, за который идут ему проценты, а крестьяне, нуждаясь в земле, идут на явно невыгодные для них покупки… Деятельность Банка… перешла в конце концов в земельную спекуляцию, но зато стало легче дышать дворянскому землевладению».[289]

Капиталистические отношения на селе, несмотря на «освобождение», действительно, как считал Н. П. Огарев, сильно напоминали крепостные, потому что в ответ на волну массовых выступлений крестьян против выросших за двадцать пять лет на 300 % цен за аренду помещичьей земли правительство Александра III установило уголовную ответственность за отказ от ее оплаты.[290] Благодаря этому заниматься собственным хозяйством помещикам стало просто бессмысленно, зачем – сдаешь все в аренду (при аграрном перенаселении проблем с арендаторами не было) и получаешь гарантированный уголовным правом доход (порядка 500 млн. руб. в год). Да еще Дворянский банк придет на помощь, живи себе на процент от капитала: как говорил Н. А. Рубакин, крестьянин все оплатит.

Получается, что принятые во всем мире свободные рыночные отношения труда и капитала у нас регулировались тюрьмой, а капиталистическую рациональность помещичьего хозяйства обеспечивал обобранный до нитки и бесправный арендатор (наши с вами прадеды, между прочим).

Нередко капиталистические отношения в деревне напоминали простое ростовщичество, известное в истории с древнейших времен. Например, когда после Освобождения государство с опорой на земство долго пыталось внедрить на селе кооперацию, то никто не мог понять, почему она не достигает тех успехов, которые были очевидны в Европе, главным образом в Германии. Оказалось, что богатые крестьяне, кулаки, частенько пользуясь темнотой и неграмотностью своих односельчан, брали ссуду в кооперативе только для того, чтобы отдать ее беднякам под бо́льшие проценты. А бедняки использовали эти деньги не для того, чтобы вкладывать их в развитие своего хозяйства, а для того, чтобы закрыть какие-то долги или просто потратить на текущие расходы – суммы были незначительные, даже попировать на радостях, и попадали в вечную кабалу к «мироедам», расплачиваясь остатками своих наделов и батрачеством.[291]

Крестьяне вообще с недоверием относились к кооперации, рассуждали обычно таким образом: «Зачем мне общественная лавка, когда купить не на что?.. Если плуг приобресть, что им пахать? – земли нет. За что ни хватись… Банк завести, из банку брать будем, а отдавать, чем? Не оттого ли происходят всякие аграрные беспорядки?.. Если у нас не будет увеличения земли никакие кооперации не помогут…».[292]

Не случайно к 1914 году само понятие капиталист превратилось на селе в бранное, практически в нецензурное слово. Как писал один кооперативный журнал, «общий враг у земства и кооперативов – капитализм, потому необходимо полное объединение земств и кооперативов в один союз для борьбы с капитализмом».[293] (Интересно, что земства были сословной дворянской администрацией, управлявшей земельными отношениями в волости и уезде по поручению государства и часто за его счет).

Но и чисто капиталистические, по Ленину, кулацкие хозяйства накануне Первой мировой войны составляли лишь 15 % всех крестьянских хозяйств (некоторые авторы считают, что их было три процента, а остальные – «просто зажиточные»[294]). А если говорить в целом о доле капиталистического сектора в социальной системе государства, то сельская буржуазия вместе с помещиками, крупной и средней городской буржуазией и торговцами составляла 16,3 % населения, а крестьяне, кустари и ремесленники (без пролетариата) – 66,7 %.[295]

Видимо, 66,7 % – это и есть те самые пережитки феодализма, о которых пишут и говорят сегодня все, даже самые авторитетные историки. Однако понять, каким образом «пережитки» многократно превосходят бурно растущий капиталистический сектор, нормальный человек не в состоянии, у всех в головах еще со школьной скамьи какая-то каша. В любом издании по истории мы найдем немало цифр, которые свидетельствуют именно о бурном росте капитализма, о его невероятных темпах и о немыслимых объемах производства, которым мешали какие-то пережитки. Например:

«От темпов роста индустрии в России в то время просто дух захватывает»,[296] сообщает нам В. А. Красильников, бывший научный сотрудник Института теории и истории социализма при ЦК КПСС, сегодня известный как специалист по процессам модернизации.

Более трезвую, и в то же время противоречивую оценку в свое время давал доктор исторических наук А. И. Уткин: «Россия стала четвертой индустриальной державой мира, шестой торговой нацией. И все же не следует предаваться преувеличениям в отношении индустриального развития России. Ко времени революции 1917 г. общий капитал промышленных и торговых компаний (за исключением банков и железных дорог) составлял примерно 2 млрд долл., что составляло одну девятую капитала, инвестированного в США только в железные дороги. Капитал лишь одной американской «Юнайтед Стил корпорейшн» равнялся совокупному капиталу всех индустриальных и торговых компаний России (совокупный капитал компаний Англии, страны с населением в три раза меньше России, составлял 12 млрд долл.). В России накануне революции было 2 тыс. акционерных компаний, в то время как в Англии – 56 тысяч».[297]

Какой-то парадокс – четвертая индустриальная держава мира и ничтожная доля капитализации торговых и промышленных компаний (за исключением банков и железных дорог). Похоже, как раз эти цифры и дают некоторым чувствительным академикам ощущение того, что «мы были богатые, процветающие и шли вперед». Но, как утверждает популярный академический учебник по истории, «при всех несомненных достижениях капиталистического хозяйства социальная трансформация общества происходила очень медленно. Деятельность капиталистических компаний затрагивала интересы лишь небольшой социальной группы, включавшей представителей нескольких сотен (выделено В. М.) известнейших купеческих семей, десятки (выделено В. М.) дворянских родов, небольшое число лиц из инженерного корпуса и профессуры. Они составляли основной контингент держателей акций и пополняли ряды членов советов и директоратов фирм».[298]

А современники прямо называли цифры – не более 4,5 тыс. человек «являются хозяевами правительственной машины, а, значит, и главными акционерами гигантских капиталистических имуществ и предприятий, с нею нераздельно связанных».[299] В целом, «по переписи 1897 г., во всей империи жило «доходами с капитала и недвижимого имущества» всего 328,513 чел.».[300] В 1913 году «крупная буржуазия, помещики, высшие чиновники и пр.» составляли 2,5 % населения или 4,1 млн человек.[301]

Как же так? Получается, масштабы капиталистического сектора в Российской империи были до смешного малы.

Если взглянуть на капиталистические отношения с другой стороны, со стороны рынка труда, например, то и тогда картина будет не лучше. Так, в 1899 году помещик и бывший предводитель дворянства А. Плансон, говоря о бедственном положении крестьян, отмечал, что в Западной Европе лишившийся лошади и обедневший крестьянин мог легко найти себе пропитание на фабрике или заводе. У нас же «из 25 русских (т. е. центральных, – В. М.) губерний, только в 3–4 есть фабрики».[302] Допускаем, что после 1899 года, в начале ХХ века, объем капитальных вложений в промышленное производство в связи финансовой реформой С. Ю. Витте заметно вырос, но все равно, разве это капитализм, если к 1914 году им было охвачено 16,3 % населения, и где здесь пережитки – 66,7 %? Видно, темпы роста, от которых «просто дух захватывает», это еще не капитализм, и степень его развития вглубь и вширь не зависит от темпов.

Сегодня считается, что капитализм – это некая абстрактная идея, которая в чистом виде почти нигде не встречается, всегда есть какие-нибудь пережитки предшествующих социальных укладов. Но даже если это и так, то все равно 66,7 % – это совсем не пережитки; абстракцией их тоже не назовешь, это очевидные доминирующие социальные отношения. И, конечно, доминирующие экономические отношения. Получается какой-то парадокс: капиталистический сектор в размере 16,3 % переживал бурный рост, а «пережитки» в размере 66,7 % – прогрессирующий… кризис.

Тот же А. Плансон утверждал, «теперь в коренной России до 32 % крестьян безлошадных (в Рязанской 40 %, в Елецком уезде 38 %)…». Для сравнения отметим, что при Борисе Годунове в начале XVII века и через несколько лет после разгула опричнины на одного крестьянина приходилось 2–3 лошади, а на одно хозяйство в среднем 3–6 лошадей.[303] А к концу XIX века, по словам А. Плансона, Россия могла «похвастаться» еще и немалым количеством «безкоровных (в Елецком уезде 42 %), т. е. нищих, не имеющих ни своего хлеба, ни молока для ребенка и для улучшения своей скудной пищи, а часто повторяющиеся голодовки и бегство в дикие страны от неблагоприятных условий на родине, убивает, губит хотя не моментально, но неизбежно громадное количество крестьян».[304] То есть в лихую годину безвременья и смуты русские крестьяне имели в среднем по пять лошадей на двор, а в условиях капиталистической экономики до 32 % стали безлошадными, а значит, не могли вести собственное хозяйство.

Здравый смысл нам подсказывает, что массовое разорение крестьян совсем не означает автоматическое превращение их в пролетариев, как это происходило в Европе в соответствии с теорией К. Маркса, и как считали большевики, записавшие в своей Программе 1903 года, что в России «капитализм уже стал господствующим способом производства».[305] По нашему мнению, разорение крестьян не означает развития капитализма, это «всего лишь»… разорение крестьян. Причем разорение, которое с самого начала планировалось либеральными авторами крестьянского освобождения как некий заданный алгоритм.

Фокус в том, что крестьяне, делившиеся при Освобождении на государственных, удельных и помещичьих, освобождались на разных условиях. Худшими условиями награждались помещичьи крестьяне – в среднем 3,2 десятины на ревизскую душу (а более 720 тыс. дворовых освобождались вообще без земли), что было в два раза меньше, чем наделы государственных крестьян, и значительно меньше того количества земли, которым помещичьи крестьяне пользовались до Освобождения. Из них 42,6 %, по свидетельству Н. А. Рубакина, «получили наделы недостаточные»,[306] т. е. с них невозможно было прокормиться. Нетрудно заметить связь между этой цифрой и 30–40 % безлошадных и бескоровных, которых тридцать лет спустя после Освобождения А. Плансон назвал нищими. Фактически они стали нищими не потому, что разорились в ходе естественного экономического отбора, в ходе процесса пролетаризации, а в результате того, что их отцы были буквально назначены либеральными реформаторами 1861 года «на должность» пролетариев. Быть нищими стало их сословной повинностью, которая передавалась по наследству.

Были и другие крестьяне, обладавшие излишками земли – 13,9 % бывших помещичьих крестьян «получили наделы выше нормы».[307] И здесь тоже можно заметить некоторую корреляционную зависимость с количеством кулацких хозяйств, составлявших накануне Первой мировой войны 15 %. Похоже, и отцы кулаков получили свое назначение «на должность» капиталистов в момент освобождения крестьянства. Быть сельскими капиталистами стало их сословной повинностью и одновременно правом.

При этом бурно развивавшийся капиталистический сектор империи, находившийся, скажем прямо, в зачаточном состоянии, даже отчасти не мог поглотить избыток свободных и неквалифицированных крестьянских рук, обреченных на нищенство алгоритмом сословных повинностей времен Освобождения. Решить эту проблему, в частности, пытался П. А. Столыпин, организовав переселение крестьян в Сибирь, но, как уже давно признано в науке, его реформы не увенчались успехом – численность ушедших за Урал составила всего 18 % от естественного прироста сельского населения.[308] А из общины выделялись не крепкие кулацкие хозяйства, на которые делало ставку правительство в борьбе с той же общиной, а наоборот, «слабые, подрывавшие последние надежды правительства на зарождение капитализма (выделено В. М.) в деревне».[309]

Получается, что царская Россия, вопреки убеждениям большевиков и современных исследователей, была исключительно аграрной страной с сословным государственным строем и лишь с элементами (16,3 %) капиталистических отношений, которые проявляли себя в разных местах по-разному – на южных и западных окраинах больше, в центре – меньше, если говорить о географии. А в социальном отношении – только внутри отдельно взятых сословий.

Тогда, наконец, можно понять, откуда взялся ничтожно малый процент капитализации русских предприятий – несколько сотен купеческих семей и десятков дворянских родов были просто не в состоянии дать большего.

Тот же академический учебник утверждает, в этой среде считалось в порядке вещей устраивать свое финансовое благополучие при помощи «акул капитализма» и получать доход от частновладельческого хозяйства.[310] Но только хозяйства эти были многократно заложены-перезаложены. Благодаря этому огромная ипотечная задолженность сближала интересы помещиков и «буржуазии» (более 1 млрд руб. на 1 января 1916 года)[311] и в целом вела к развитию банковского спекулятивного сектора, создавая иллюзию финансового роста.

В. И. Ленин в свое время отмечал, говоря о развитии империализма в мире, что слияние банковского и промышленного капитала в связи с образованием капиталистических монополий сделало и в России громадные шаги.[312] До сих пор считается, что «вместе с развитыми странами Запада ее экономика вступила в стадию монополистического капитализма», и что «по степени монополизации Россия не отставала от развитых стран Европы и США».[313] Действительно не отставала и действительно делала громадные шаги, но только среди представителей нескольких сотен купеческих семей и десятков дворянских родов, защищенных в своей капиталистической деятельности сословными привилегиями.

В. И. Ленин и сам фактически признает это, говоря о России как о наиболее отсталой в экономическом отношении стране, «в которой новейше-капиталистический империализм оплетен, так сказать, особенно густой сетью отношений докапиталистических».[314] По нашему мнению, он был не «оплетен», а встроен, буквально вмонтирован в систему сословных привилегий, что принципиальным образом отличало Россию от других монополистически развитых стран. (С критикой экономических взглядов В. И. Ленина можно подробнее познакомиться, например, в книге М. С. Восленского «Номенклатура».)

В противном случае просто невозможно понять, каким образом многие, даже убыточные предприятия получали огромные прибыли. А секрет известен и очень прост – они работали не только под заказ государства и под его покровительством, но и… на его деньги.

Как отмечал Н. А. Рубакин, «Гос. банком поддерживаются некоторые заведомо гнилые предприятия. Так, Ленскому золотопромышленному обществу уже к концу 1902 г. было выдано свыше 10 миллионов, а между тем известно, что Общество это с 1896 г. работало в убыток, и если предприятие продолжало работать, то «только потому, говорил государственный контролер в Гос. Совете, – что оно работало не на свои средства, а на деньги Гос. банка»».[315] (Хотя, по воспоминаниям Б. Г. Бажанова, Ленские прииски принадлежали английской компании «Лена-Гольдфильдс».)

Государственные заказы являлись поистине золотым дном для растущей русской промышленности, совершенно справедливо утверждает и наш современник В. А. Красильщиков. «Так, заказы для железнодорожного строительства размещались по ценам, вдвое превосходившим рыночные. Характерно, что даже те железные дороги, которые формально были частными, строились и действовали потом преимущественно на казенные деньги».[316] И именно поэтому отечественных «капиталистов» мало волновала рыночная конкуренция, сбыт или цены, им не нужна была техническая модернизация, их также мало интересовали отношения с наемными работниками, потому что за все отвечало государство.

Как ни странно, но и сегодня тоже многие добиваются высот материального благополучия за счет госзаказов, раздаваемых «по блату» на определенных условиях, проявляя при этом «низкую мотивацию к инвестиционной деятельности, если она не связана с извлечением рентной сверхприбыли»[317] (настоящими инвестициями в России обычно занимаются иностранцы, если, правда, опустить сталинскую индустриализацию). Область этого привилегированного бизнеса можно отнести не только к особо выгодному, но и к высококонкурентному, где страсти по сверхприбылям протекают по самым жестким сценариям криминальных боевиков. Наверное, поэтому кто-то из так называемых успешных бизнесменов периодически бежит в Лондон, пополняя ряды «политических» беженцев, которые сразу же начинают обличать кремлевский режим в диктаторских замашках, хотя до бегства на Запад их все устраивало.

Не случайно история, в том числе и новейшая, убедительно показывает, что наши капиталисты, особенно крупные, всегда жили и богатели в основном за счет государства, сами по себе они ни на что не годны («ё-мобиль» помните?). Пожалуй, наиболее отчетливо эту мысль озвучил один из депутатов Государственной думы, министр юстиции и государственного призрения Временного правительства И. Н. Ефремов: «Нам чрезвычайно трудно признать, что промышленность – не есть дело промышленников, что промышленность это есть одна из функций государственной жизни, без которой не может быть нормального питания государства…».[318]

И все же непонятно, какой смысл государству брать на себя убытки частных компаний и содержать их за счет казны: просто чтобы у государства было «нормальное питание»? Наши современные исследователи лишь констатируют факт – было вот так. Но при этом мимоходом подмечают, что «процесс индустриализации шел противоречиво», и что широкое распространение получила «выдача казенных заказов предпринимателям на длительный срок по завышенным расценкам».[319]

И никого это не смущает, никто не задается вопросом, почему. Дело же не только в том, что государство обеспечивало таким образом высокорискованные и масштабные проекты, каковым, например, было строительство железных дорог, долг которых в 1879 году превысил государственный бюджет в два раза.[320] Это была система, она вообще так работала, неэффективно и по старинке. Как говорил депутат Государственной Думы А. А. Бубликов весной 1917 года о казенной железной дороге, «без заботы о восстановлении, без отчислений на погашение и восстановление имущества», на станках 1837 года выпуска.[321]

Мы же, в целом поддерживая Энтони Гидденса, хотим знать, почему на протяжении полутора сотен лет госзаказ у нас является источником успеха частного предпринимательства, не государства вообще, в целом, а именно частного предпринимательства. Не ответив на этот вопрос, невозможно понять нашу историю; не поняв и не познав историю, мы не можем понять и современность, не можем понять самих себя. Потому что государство и сегодня активно поддерживает крупный, вернее, очень крупный частный бизнес, закрывая его долги перед кредиторами за счет госбюджета, снижая тем самым его предпринимательские риски и обеспечивая высокую доходность. И как следствие, отмечают специалисты, «в результате бесконечных поглощений, слияний и разделов выводятся за рубеж немалые средства. В том числе и кредитные деньги. Это классика нашей экономической политики – капитализация прибыли и национализация убытков (выделено В. М.)».[322]

А мы добавим: точно так же, как это было в конце XIX – начале ХХ века. Точно так же, как это было и при советской власти – списывать долги убыточных предприятий тогда тоже было нормой. Империи нет, советской власти нет, кругом высокие технологии и так называемое постиндустриальное общество, а хозяйственная практика России остается прежней (усиление патернализма особенно бросается в глаза в условиях действия западных санкций).

Похоже, время не властно над ней и над ее социальной природой, и тогда капитализация прибыли и национализация убытков – это специфический признак социально-экономического уклада нашей экономики. Здесь очевидно прослеживается связь прошлого с настоящим. Об исторической преемственности экономической системы России написано немало научных работ. Наиболее интересной из них, на наш взгляд, стала монография В. А. Мау «Реформы и догмы. 1914–1929», изданная еще в 1993 году довольно крупным тиражом. Но ни она, ни исследования других авторов по этой тематике (например, Е. Г. Гимпельсон, А. Г. Трукан, В. А. Шишкин) не дают ответа на вопрос «Почему?». А это значит, что у каждого автора, у каждого исследователя есть свой особый взгляд на дальнейшие пути экономического развития России, и они понимают их по-разному. Но без ответа на вопрос «Почему?» мы не можем познать причину происходящих в стране исторически устойчивых экономических процессов, а любое прогнозирование или планирование в этой области вряд ли можно назвать научно корректным.

Тогда, может быть, исторические источники помогут нам в познании сегодняшнего дня? На наших историков и экономистов надежды уже нет. Правда, современники пореформенной России XIX века не дают нам ответы на все вопросы, но, в отличие от нас, они все-таки видели причины, ведь причины как бы прорастали у них на глазах.

Видели, но не понимали. Как говорил поэт, «лицом к лицу лица не увидать»! Это все равно как видеть небосвод – то же небо, те же звезды, что и двести, и триста лет назад. Сегодня мы, в отличие от наших предков, не только его видим, но и знаем, что он собой представляет, и что за ним скрывается. Поэтому давайте посмотрим, а что все-таки видели наши предки, и попробуем понять простые, в общем-то, социальные вещи, попробуем познать их, проникнуть в их суть, если будем до конца любопытны и честны.

«Прибыли от доходных линий идут в карманы частных лиц, дефицит от эксплуатации остальных дорог ложится на государственную казну»[323] (т. е. капитализация прибыли и национализация убытков), – это парадоксальное известие сообщает нам из XIX века известный экономист и один из первых переводчиков «Капитала» К. Маркса Н. Ф. Даниельсон. Фактически он подтверждает то, что видим и мы.

Но он же в 1880 году, исследовав сельскохозяйственное производство, рост железных дорог и банковской системы, пришел к интересному для нас, но не замеченному никем из исследователей выводу – в отличие от западно-европейской практики, развитие нашего хозяйства «не было вызвано массовым ростом производства» (выделено В. М.). Мы «обратили наши силы на развитие результатов производства»,[324] т. е. на банки и железные дороги, те самые, которые А. И. Уткин поставил в скобки, рассматривая степень капитализации российских промышленных и торговых компаний. Сделал он это не случайно: степень их капитализации значительно отличалась от характерной в целом для экономики страны. Ну и что, спросите вы, какая разница, куда вкладывать деньги?

А разница есть, и она огромная! Именно в ней кроется причина нашей национальной особенности, то, что отличает «нас» от «них», ответ на «Почему?», который никто не видит.

Известно, что хитрые англичане еще в XVII веке начали переходить от ручного производства к машинному, положив тем самым начало промышленной революции. При этом сопровождалась она бурным ростом производительности труда в сельском хозяйстве и исходом из него лишних рабочих рук. К середине XIX века главной производящей отраслью и главным финансовым источником у них стало промышленное производство, поглощавшее избыток трудового населения, о котором говорил А. Плансон.

У нас к этому же времени главной производящей отраслью и главным финансовым источником оставалось низкопроизводительное, средневековое сельское хозяйство с господством ручного труда. Охватывало оно практически всю экономику, почти все «народное хозяйство».

Изначально, после реформы 1861 года, предполагалось модернизировать его с помощью земства, но дальше благих пожеланий дело фактически не пошло. Кредиты разворовывались, крестьяне ломали американские косилки и сеялки, которые лишали их последнего заработка, а образцовые хозяйства, созданные на земские деньги, нередко приходили в упадок.

Создавать и развивать новое производство всегда непросто, особенно когда нет заморских колоний, из которых можно бесплатно откачивать ресурсы, или когда собственное население вконец разорено финансовой политикой самодержавной власти. Как отмечает наш современник А. Г. Коломиец, подтверждая слова Н. Ф. Даниельсона, «сбережения населения, аккумулированные в кредитных учреждениях, преимущественно обращались не на производительные цели, а через механизм “позаимствований” – на финансирование текущих расходов государства».[325] Поэтому в той ситуации гораздо проще и экономнее, да и привычнее было воздействовать на результаты уже существовавшего аграрного производства с помощью, например, печатного станка. В результате увеличение объема денег (кредитных билетов) в обороте на 25 % в военные 1877–78 годы привело не к росту инвестиций в производство и увеличению выхода зерна, а к росту его… вывоза за границу. Только за эти два года вывоз зерна при том же уровне производства увеличился на 63 %, а грузооборот железной дороги – на 57 %.[326] Похожая картина складывалась и с крупным рогатым скотом, и с кормами – рост вывоза опережал рост производства.[327] Это было бы парадоксом, если бы мы не знали, что государство воздействует не на основное производство, а на его инструменты, как и утверждал Н. Ф. Даниельсон.

Нетрудно догадаться, что благодаря этому обстоятельству именно инструменты быстро росли и развивались, становились мощнее, буквально жирели, «производство» же не менялось, наоборот, при бурном росте населения оно фактически сокращалось. «Инструменты» разоряли «производство», обескровливали его, лишали крестьянство жизненных сил, вели к его вырождению. Как говорил В. О. Ключевский, «государство пухло, народ хирел».[328] Пожалуй, их можно сравнить с насосом, который выкачивает воду из колодца: при избыточной мощности он может выкачать ее до дна.

Получается, что развивая «результаты» производственной сферы, в том числе принимая на себя расходы частных компаний, т. е. национализируя убытки, государство развивало только высшее сословие, поднимало его внутренний капитализм до мирового монополистического уровня. Строго говоря, совсем не брать на себя расходы частных предприятий государство не могло, потому что в России не было таких предпринимателей, которые, даже объединив свои капиталы, могли бы строить протяженные сети часто убыточных железных дорог. Беря на себя расходы, государство тем самым гарантировало доход частным акционерам при любом раскладе, существенно снижая риск от предпринимательской деятельности и в то же время решая для себя общенациональные задачи.

Однако удачная конструкция «насоса», позволявшая работать с большим запасом мощности, все-таки несла в себе угрозу откачать воду до дна или, по-другому, окончательно спилить сук, на котором сидишь. Еще это можно было бы сравнить с походом князя Игоря к древлянам за добавочной данью, по-современному, за сверхприбылью, после чего древляне его казнили, посчитав, что он не имеет на это права. В этом, как нам кажется, кроется ключ к пониманию не только того, почему «было вот так», а на каком основании это вообще было (и, видимо, есть до сих пор). Ответ простой – на основании права. На основании и социального, и юридического права, того самого права, которое принадлежало высшему сословию, и которое оно само генерировало в собственных интересах.

«Верхи» считали, что имеют право откачивать из «низов» ресурсы любым способом и в любом количестве. До конца разорить сельхозпроизводство они, конечно, не хотели, прекрасно понимая, чем все это может закончиться, но остановиться уже не могли, поскольку аппетит приходит во время еды. Отсюда противоречивость внутренней политики: с одной стороны – развитие земства и накачка деньгами доморощенных «капиталистов», с другой – борьба и с теми, и с другими. Даже значительный приток иностранного капитала, ставший результатом реформ С. Ю. Витте, который рассчитывал с его помощью поднять «народное хозяйство», не изменил структуру внешней торговли. А во многом благодаря именно ей происходила откачка национальных ресурсов.

«Торговый баланс наш хотя и сводился в годовом итоге с плюсом в нашу сторону, но абсолютная цифра его с каждым годом становилась меньше», сообщалось в «Докладной записке Совета Съездов Представителей Промышленности и Торговли о мерах к развитию производительных сил России и улучшению торгового баланса» (представлена правительству 12 июля 1914 г.). «Так, с 430 млн в 1911 г. к 1913 г. наш торговый баланс опустился до 200 млн рублей. За последний год было три месяца, когда баланс наш являлся отрицательным…».[329] Снижение показателей торгового баланса говорит, как нам кажется, об исчерпании ресурсов для экспорта. Несмотря на это, в ХХ веке вывоз зерна традиционно увеличивался, как и доход от него – в 1913 году вывезли на 55 % больше, чем в 1900 году (647,8 млн пудов против 418,8). А дохода получили больше на 94 % – 589,9 млн рублей против 304,7.[330]

В этой связи любопытно, что при прокладке новых линий железных дорог учитывались в основном направления, привязанные к районам, производящим зерно, особенно до начала строительства Транссиба, который преследовал и более широкие цели. Рост протяженности железных дорог и количества судов торгового флота, как отмечает Н. П. Ионичев, сказывался на увеличении внешнеторгового оборота. Они же (т. е. «инструменты»), по его словам, не только увеличивали обороты внешней торговли, «но и в значительном объеме поглощали импортируемое железнодорожное и судостроительное оборудование».[331] Поглощали импорт и некоторые другие отрасли, тоже не относившиеся к основной производственной сфере. А. И. Уткин, например, подчеркивал, что нездоровым симптомом накануне мировой войны было то, что «основной капитал шел в текстильную и пищевую промышленности, а не в отрасли передовой наукоемкой промышленности. 63 % российского экспорта составляла сельскохозяйственная продукция, 11 % – древесина. Россия жизненным образом зависела от импорта германских станков и американской сельхозтехники, иностранный долг навис над страной скудных ликвидных ресурсов».[332]

Другими словами, массовый приток иностранного капитала только добавил «насосу» мощности за счет еще и текстильной, и пищевой промышленности. Вывозишь больше зерна (или ткани, или керосина, или леса) – получаешь больше валюты и инвестируешь ее в дальнейшее развитие «инструментов», поскольку высшее сословие владело инструментами, а не производством, в том смысле, который в них вкладывал Н. Ф. Даниельсон.

Справедливости ради надо сказать, что государство все-таки немало делало для развития сельскохозяйственного производства как основы экономики Российской империи. Даже к недоимщикам, у которых изымалось имущество в погашение долгов, оно относилось довольно бережно, определив ежедневную норму «пищевых продуктов, потребных русскому крестьянину для поддержания в его организме должной теплоты» в размере 2-х фунтов с лишним (около 1 кг). Все остальное конфисковывалось, кроме, правда, предметов культа, носильных вещей, соломы и хвороста для топлива на три месяца, одной коровы и одной козы, одного плуга и рало, одной бороны, телеги и одних саней.[333] Это в том случае, если они имелись у крестьянина.

Наверное, поэтому общая картина была нерадостная. «Урожайность зерна была в 3 раза ниже английской или германской, урожайность картофеля – ниже в 2 раза». А доход на душу населения к 1914 году в России составлял 41 доллар, в Австро-Венгрии – 57, во Франции – 153, в Германии – 184, в Великобритании – 244, в США – 377.[334]

Вот вам и разница.

Трудно назвать капитализмом такой социальный строй, при котором доходы акционерных предприятий идут частным лицам, а растущие как снежный ком расходы на содержание этих же предприятий ложатся на государство. Понятно, что это были (и, видимо, есть) особые социальные и экономические отношения, невиданные на Западе. Объяснение одно: быть крупным фабрикантом, землевладельцем или заводчиком в России означало получать от государства значительные, исключительные права и привилегии, которыми могли обладать в основном представители высших сословий, защищенные государством от возможных рисков.

Тогда понятно, откуда в экономически отсталой аграрной стране, где «вся буржуазная цивилизация… являлась одинокими островками в чуждом и безбрежном крестьянском мире»,[335] вдруг, ни с того ни с сего, появился «новейше-капиталистический империализм» как высшая стадия едва зародившегося, но уже вполне развитого сословного капитализма. Тогда становится понятным и то, что «капитализация прибыли и национализация убытков» – это не случайное стечение обстоятельств, а его объективный признак.

В бывшем податном сословии, в том самом «производстве», о котором говорил Н. Ф. Даниельсон, капиталистических элементов было очевидно меньше, можно сказать, что их практически не было, что определялось его сословными ограничениями в правах. Так, по закону крестьяне не могли продавать или закладывать надельную землю, она была собственностью мира (до 1894 г. в соответствии со ст. 160 «Положения о выкупе»). И даже выкупленную землю, которая была их частной собственностью, и они могли ею распоряжаться, мир фактически, на практике, во многих случаях не позволял им продавать или закладывать (после 1894 г., когда действие ст. 160 было отменено).[336] Это, в свою очередь, сильно тормозило развитие кредитной системы и по-настоящему капиталистических отношений в деревне.

Но продавать землю можно было сельским обществам (общинам) при двух третях проголосовавших за это членов общества. Однако «если стоимость отчуждаемого участка превышает 500 рублей, – гласило «Положение о сельском состоянии», – то для продажи его требуется, сверх того, разрешение Министра Внутренних Дел, по соглашению с Министром Финансов».[337] Таким образом, если свободный оборот крестьянской земли ограничивала община, то свободный оборот общинной земли ограничивало уже государство. Вот такой капитализм по-русски!

В итоге можно сказать, что, в то время как высшее сословие пользовалось почти максимальной свободой, крестьяне были существенно ограничены в правах, что при классическом капитализме просто невозможно. При этом крестьяне составляли абсолютное большинство населения. По меткому выражению американского исследователя Я. Коцениса, это был рынок без капиталистов.[338] Но рынок без капиталистов был всегда – при Владимире Мономахе, при монголах, при царях и императорах и даже при советской власти. И снова получается, что в ХХ веке капитализм в России если и был, то исключительно сословный. А если капитализм был сословным, то и развивался он по своим законам, отличным от европейских. Об этих законах у нас никто ничего не знает.

Да и не у нас, на Западе, не идут обычно дальше «вотчинного» (Р. Пайпс) или «тоталитарного» (Х. Арендт, З. Бжезинский) государства, теории о которых не имеют никакого отношения к науке. Это все равно как наблюдать за солнцем, рассказывая, как оно всходит и заходит, и как оно движется по небосводу. Однако до начала ХХ века, когда Э. Резерфорд выдвинул гипотезу радиоактивного распада, никто не знал, почему оно светит. Так и западные теории: ни одна из них не отвечает на вопрос – почему? Все они представляют собой лишь подробно прописанные «кентавр-идеи», которыми сегодня так увлекаются наши либералы, видимо, с рождения лишенные способности мыслить самостоятельно (эти лишние люди, говорил об интеллигенции в 1918 году профессор А. С. Котляревский, «вообще не знают, зачем они существуют на белом свете, …эти люди целиком погружены в собственную личность»[339]). Все эти теории только описывают то или иное социальное явление, не проникая в его суть, в его природу. А на этих кентавр-идеях, на этой химере, между прочим, строится вся система исторического, социологического и правового образования современной России, что никак не добавляет согласия в наши воспаленные сердца.

Поэтому, чтобы хоть немного приблизиться к согласию и заложить первый камень в фундамент исследования сословного капитализма, сформулируем понятие, совершенно новое для социологии и совершенно немыслимое для «economics»: сословным капитализмом называются свободные рыночные отношения, которые развиваются внутри небольшой социальной группы, защищенной в своей предпринимательской деятельности сословными привилегиями, обеспечивающими ее минимальной степенью риска. Признаком сословного капитализма является хозяйственный принцип – капитализация прибыли и национализация убытков.

Если согласиться с нашими аргументами, то можно сказать, что это особый вид капитализма, нехарактерный для Европы или США, так как в своем развитии охватывает ограниченную группу свободных (или «полусвободных») людей. Эмиль Дюркгейм говорил, что «вид есть норма по преимуществу и вследствие этого не может содержать в себе ничего ненормального». То есть сословный капитализм как особый вид классического европейского капитализма все-таки и несмотря ни на что представляет собой норму, нормальное социальное явление, нормальный социальный факт.

Э. Дюркгейм объясняет это так: «свойства, совокупность которых образует нормальный тип, смогли сделаться общими для данного вида не без причины. Эта общность сама по себе является фактом, нуждающимся в объяснении и обнаружении причины. Но она была бы необъяснима, если бы самые распространенные формы организации не были также, по крайней мере в целом, и самыми полезными. Как могли бы они сохраниться при столь большом разнообразии обстоятельств, если бы они не позволяли индивидам лучше сопротивляться разрушительным воздействиям? Наоборот, если другие формы более редки, то очевидно, что в среднем числе случаев представляющие их субъекты выживают с большим трудом. Наибольшая распространенность первых служит, стало быть, доказательством их превосходства».[340]

Получается, что сословный капитализм есть нормальная форма социальных отношений, их особый вид в силу его полезности и распространенности. Э. Дюркгейм утверждал, что «нормальный характер явления будет более очевиден, если будет доказано, что внешний признак, его обнаруживший, не только нагляден, но и обусловлен природой вещей, – если, одним словом, можно будет возвести эту фактическую нормальность в правовую».[341]

Ну, тут уж, как говорится, в яблочко – сословность как раз и была правовой нормой («Свод законов о состояниях»)! И тогда сословный капитализм есть нормальная, полезная и распространенная форма социальных отношений не просто в силу «фактической нормальности», но и в силу закона, благодаря чему именно право устанавливало социальную и политическую структуру общества и, конечно, экономические отношения.

Прежде всего экономические отношения! Именно они были целью, главным содержанием и предметом сословного права.

Не законы капитализма, а сословное право!

Правда, такое доказательство не всегда может подтверждаться только полезностью, поскольку она является величиной переменной – сегодня полезно вывозить ресурсы, а завтра, когда «насос» откачает воду до дна, «полезность» от их вывоза начнет стремиться к нулю, превращаясь в «бесполезность» и меняя таким образом знак социального действия с «плюса» на «минус».

Другими словами, логическая пара «полезность-бесполезность», своеобразные социальные качели, представляет собой механизм социальной ориентации общества, механизм социального выбора. Именно он и его положительные показатели могут подтвердить состояние нормы, в котором находится общество, несмотря, например, на всеобщее недовольство им. При положительном значении «полезности» общество сохраняет «нормальность» и «распространенность», а значит, и свою социальную устойчивость. При отрицательной «бесполезности» происходит обратный процесс – «нормальность» и «распространенность» сокращают свои значения, общество перестает быть «нормальным» и теряет устойчивость примерно так, как это было в России 1917 или на Украине 2014 годов.

Остается найти границу между «полезностью» и «бесполезностью».

Как подчеркивал Э. Дюркгейм, отличать нормальное от ненормального важно главным образом для прояснения практики. Для того, чтобы действовать со знанием дела, подчеркивал он, недостаточно знать, чего мы должны желать; важно знать, почему мы должны желать этого. «Научные положения относительно нормального состояния будут более непосредственно применимы к частным случаям, когда они будут сопровождаться указанием на их основания, потому что тогда легче будет узнать, в каких случаях и в каком направлении их нужно изменить при применении на практике».

Такая проверка, считал он, совершенно необходима, так как применение только первого метода может ввести в заблуждение. Эта проверка особенно «необходима для переходных периодов, когда весь вид находится в процессе изменения, еще не установившись окончательно в новой форме. В этом случае единственный нормальный тип, уже воплотившийся и данный в фактах, есть тип прошлого, который, однако, уже не отвечает новым условиям существования. Таким образом, какой-нибудь факт может сохраняться на всем пространстве вида, уже не отвечая требованиям ситуации. Он обладает тогда лишь кажущейся нормальностью: всеобщее распространение его есть только обманчивый ярлык, потому что, поддерживаясь лишь слепой силой привычки, оно не является более признаком того, что наблюдаемое явление тесно связано с общими условиями коллективного существования».[342]

После отмены крепостного права и проведения либеральных реформ Россия как раз и находилась в переходном периоде. Его своеобразие, как мы установили выше, заключалось в отсутствии социальной справедливости, которая была отменена в ходе Великой сословной контрреволюции 1785–1861 годов. Поэтому то самое право, благодаря которому в социальных отношениях установилась «норма» в этот переходный период, превратилось в «кажущуюся нормальность», и хотя оно отжило свой век, тем не менее, поддерживалось «силой слепой привычки». Точно так же как и его детище – сословный капитализм, так и не успевший стать классическим, уже отжил свой век и перешел в разряд «кажущейся нормальности».

Катализатором, подтолкнувшим социальную систему к слому ее уже деформированной структуры, стала Первая мировая война, война без цели и за чужие имперские интересы. Она как раз и стала этой самой границей между «полезностью» и «бесполезностью», потому что благодаря эффекту обратной социальной полярности и исчерпанию производящих ресурсов Россия в феврале 1917 года перешагнула нулевой меридиан, оставив позади «полезность» и «кажущую нормальность».

«Бесполезный» в условиях мировой войны сословный капитализм был положен на плаху, он ждал своего палача.

Общий случай несостоятельности теории К. Маркса

Сегодня наука глубоко и всесторонне изучила такие понятия как капитализм и социализм. Капитализм уже глубоко проник во все поры нашей жизни. Но, пожалуй, ни у кого нет сомнений в том, что современный российский капитализм заметно отличается от того, который существует на Западе. Он как будто какой-то ненастоящий. Некоторые особенно въедливые специалисты прямо так и говорят – Россия выступает как карикатурное отражение Запада.[343] Демократия лишь «имитирует отсутствующие институты» (Л. Шевцова), предприниматели, как и в царские времена, добиваются высот обычно при опоре на государственные ресурсы, чиновники используют свое служебное положение в целях личного обогащения, а закон часто защищает интересы граждан избирательно, в зависимости от их финансовых и властных возможностей, перечеркивая принятое в мире представление о равенстве и справедливости. Поэтому у обычных людей в России сложилось совершенно четкое представление о капитализме. Им приходится с ним мириться.

Если судить по данным Левада-Центра (для чистоты эксперимента берем докризисный, «досанкционный» период), то «страх-тоска» и «напряжение-раздражение» устойчиво нарастали в обществе на протяжении 18 лет, хотя с 2009 по 2012 год «нормальное-ровное состояние» стало их немного теснить. Несколько лучше обстояло дело и с «уверенностью в завтрашнем дне» – в 2011 и 2012 годах впервые за многие годы она иногда превышала 50 % опрошенных, хотя понятно, что «война санкций» внесла свои коррективы в это настроение. В то же время этот же самый показатель означает, что другая половина опрошенных совсем по-другому смотрит в завтрашний день.

Обычно все это объясняется молодостью и незрелостью российского капитализма. Но людям до этого нет никакого дела, они живут здесь и сейчас, у них нет времени, чтобы дожидаться расцвета капитализма, наверное, поэтому 52 % из опрошенных[344] стыдятся за то, что происходит в России, и почти столько же – 53 %, сожалеют о распаде СССР.[345] Другими словами, половина взрослого населения страны не ждет ничего хорошего от отечественного капитализма, и даже противостояние с Западом, поднявшее рейтинг президента, не добавляет народу оптимизма: люди все равно грустят о былом, о чем осталось лишь некоторое воспоминание, некоторое понятие. Но о сословном капитализме, например, который тоже, как и социализм, был вполне реальной вещью, никто не только не грустит, но не имеет ни малейшего представления.

Между тем, сила существовавшего когда-то сословного общества, сила его социальной гравитации такова, что поглощает свет современной науки и смешивает все понятия не только о нем самом, но и о нынешнем обществе. Никто ничего не понимает, все пребывают в «интеллектуальной стагнации». Россия по-прежнему остается загадкой для самих россиян, не говоря уже об иностранцах, которые не устают забрасывать нас всяческими упреками в деспотизме и тоталитаризме, как будто этими упреками можно изменить социальную природу великой страны.

Во многом это объясняется тем, что в познании социальной природы нашего общества, несмотря на последние достижения науки, мы по-прежнему идем за марксизмом-ленинизмом и даже не отдаем себе отчета в этом, меряем все «формациями» – социализм или капитализм. И это, конечно, парадокс, потому что капитализм не может развиваться в сословном государстве, каковым de jure и de facto была царская Россия. Ему нужны внутренние свобода и равенство, это правила игры как бы внутри капитализма. Без них он не может существовать. Не случайно Великая французская революция началась именно с отмены сословий, потому что в сословном обществе неизбежно сохраняются социальные группы, «главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству».

«Кухаркины дети», например, не могли получить среднее или высшее образование, потому что, как говорилось в циркуляре министра народного просвещения И. Д. Делянова от 18 июня 1887 года, их «вовсе не следует выводить из среды, к коей они принадлежат»[346] (точнее, циркуляр не рекомендовал принимать их). Дело в том, что после либеральных реформ 1861 года образование давало возможность людям всех званий при определенных законом условиях поступать на государственную или, как тогда говорили, на гражданскую службу, занимать должности и получать гарантированный доход в зависимости от класса и чина. Кроме того, служба давала право не платить оклад и право на свободное передвижение. «Определение на службу, – говорилось в «Своде уставов о гражданской службе», – имеющих для того необходимые познания и качества лиц бывшего податного состояния… разрешается Правительствующим Сенатом с исключением из оклада тех, кои в оном состоят, и с освобождением от избрания рода жизни подлежащих сей обязанности»[347] (!).

Отсутствие «необходимых познаний», неграмотность и темнота были признаком и одновременно одним из источников сословного неравенства, того самого «рода жизни подлежащих сей обязанности». Поэтому жажда образования была настолько велика, что некоторые родители готовы были идти на любые жертвы, лишь бы их дети могли учиться. Например, член Государственного Совета Н. С. Таганцев (автор призыва «Отечество в опасности») вспоминал, что его отец был вынужден перейти из крестьянского состояния в купцы 3-й гильдии (на что требовались деньги) только для того, чтобы получить право на образование для своего сына.[348] А высшее образование открывало двери к получению дворянского звания. Как отмечал Н. М. Коркунов, «можно сказать, что у нас делается дворянином каждый, получивший высшее образование и сколько-нибудь послуживший родине».[349]

Поэтому запрет на выход из среды, «к коей они принадлежат», ставил крест на судьбе тысяч выходцев из бывшего податного сословия. Вся прогрессивная Россия взорвалась тогда бурей негодования в связи с появлением этого распоряжения. А студента первого курса Казанского университета В. И. Ульянова и сотни его ровесников оно толкнуло в ряды революционеров. Отголоски того негодования и сегодня являются предметом споров об ужасных «кухарках» и их детях, которые в 17 году чуть было не пришли у нас к власти, страшнее них просто никого нет.

Возможно также, что это возмущение привело к принятию «Государственного промыслового закона» 1898 года, который предоставил всем состояниям право заниматься любой предпринимательской деятельностью, хотя фактически она все равно была ограничена определенным цензом, потому что «была доступна только состоятельным лицам» и тем, кому не требовалась приписка,[350] т. е. опять высшим сословиям. И хотя по Закону от 5 октября 1906 года в связи с выборами в Государственную Думу сословные границы были еще больше раздвинуты, тем не менее, сословный строй сохранялся не только в обычаях, но и продолжал быть нормой закона. Преодолеть действие этих двух социальных фактов было непросто.

Даже 15 лет спустя, в 1913 году, предпринимательской деятельностью в обеих столицах по-прежнему занимались в основном купцы. В Москве их доля составляла 36,2 % от всех предпринимателей. А сфера деятельности охватывала такие области как «Промышленность и торговля», «Торговля», «Промышленность», «Транспорт», «Сфера обслуживания», «Финансы», «Технич. конторы, представительство интересов фирм» и парадоксальную «Не торгует». Вот это «Не торгует», на наш взгляд, означало только одно: состоятельные люди из низших сословий или ограниченные в правах по другим мотивам, жившие, например, сдачей жилья в аренду, покупали себе более высокий правовой статус, но став купцами, ничем активно не занимались, довольствуясь пассивным доходом. Это открывало дорогу к более высокому положению и лицам свободных профессий, а также давало возможность, например, евреям выйти за линию оседлости,[351] минуя высшее образование.

За купцами шли крестьяне – 25,8 %, а потом мещане – 16,7 %. Предпринимательская деятельность крестьян и мещан охватывала только две области – «Торговлю» и «Сферу обслуживания». Интеллигенция (5,7 %), также как и дворянство (2,6 %), в подавляющем большинстве из подавляющего меньшинства занималась только торговлей. Примерно такая же картина наблюдалась и в Петербурге, с той только разницей, что купцов там было больше (46,3 %), а крестьян и мещан меньше (22,8 и 10,3 % %).[352] А это значит, что капиталистические отношения по-прежнему не были свободны от сословного регулирования и от сословных ограничений. Очевидно, что главным регулятором после 1898 года выступал уже не только закон, но и традиции, и обычаи, то есть сложившаяся практика.

Можно сказать, что, раздвинув сословные границы, закон не отменил сословные отношения, а перевел их в область обычая, в область психического подсознания, как бы размазал их по головам. Из своего опыта мы знаем, что каждый человек стремится поднять свой статус (цену), даже находясь внизу социальной лестницы, поэтому смягчение правовых ограничений лишь снизило дискретность шкалы социальной стоимости человека, она стала мельче, буквально «размазалась». (Сегодня в этом смысле показательны авиационные дебоширы и дорожные хулиганы, желающие объявить окружающим, что они стоят больше, чем о них можно подумать.)

Другими словами, государственный строй и в начале ХХ века нес в себе большую долю сословности, может быть не так ярко выраженную, но по ее законам, не только формальным, а еще и неписанным, жило все общество. На них никто не обращал внимания, точно так же, как и сегодня мы не обращаем внимания на то, что живем в олигархическом и «авторитарном» обществе – нам до этого нет дела (хотя президент и говорит, что олигархов у нас нет, но оно и понятно – ему нужно хоть как-то сплотить общество). Вот и современникам тогда не было никакого дела до сословности. Но это не значит, что у нас была свобода, равенство и социальная справедливость, или что у нас был капитализм.

Сословный строй нес в себе лишь элементы капитализма, которые, возможно, по ошибке, социалисты приняли за «развитие капитализма в России». И их тоже можно понять: в начале ХХ века оснований для того, чтобы сомневаться в положениях марксизма, не было, вернее, их было немного. А как утверждал выдающийся русский мыслитель и марксист Г. В. Плеханов, взгляды К. Маркса действительно «могут быть неприменимы к России», но… только «в случае их общей несостоятельности».[353] Из контекста его работы следует, что, поскольку признаков общей несостоятельности марксизма никто представить не может, теория Маркса вполне применима к России.

Г. В. Плеханов не дожил до 1991 года. Но мы-то с вами точно знаем, что сегодня говорить о какой-либо состоятельности теории К. Маркса не приходится. В историческом плане она именно не состоялась. Поэтому рассматривать революционные процессы в России начала ХХ века с точки зрения развития капиталистических отношений, с точки зрения учения К. Маркса о капитализме как минимум некорректно. В начале ХХ века никто же не знал, что его теория не выдержит испытания временем, о ее «общей несостоятельности» еще не было накоплено достаточно сведений. Поэтому в нашем исследовании мы исходим из того, что капитализм в России был локализован жесткими сословными и географическими границами, он был фрагментарен и развивался только внутри отдельно взятых сословий в качестве сословной привилегии, что принципиально отличает его от капиталистического опыта на Западе.

От феодализма тоже осталось немного. Если он и сохранялся, то в каких-то обычаях, привычках, уходящем образе жизни, в тоске и тревоге «интеллигенции» – все это в свое время гениально описали великие русские писатели. И только сословные отношения сохранялись по крайней мере с начала XVIII века и формально до 1917 года, потому что они не относятся ни к капитализму, ни к феодализму, они вообще не имеют прямого отношения к экономике, к базису, как говорил К. Маркс.

Они есть признак и одновременно форма военной организации общества, они есть форма военного общества и относятся к области права. В отличие от островков капитализма, они были распространены по всей территории Российской империи силой закона – и силой традиции, конечно. И если согласиться с Г. В. Плехановым относительно условий общей несостоятельности взглядов К. Маркса, то они были неприменимы к ней уже в начале ХХ века, и именно в силу того, что и социальная, и государственная система России не была ни феодальной, ни капиталистической. Она была сословной!

Не случайно все поиски современных исследователей неизбежно ведут в тупик, поскольку вращаются вокруг мифического образа капитализма, якобы бурно расцветавшего в России, и связанного с ним учения об общественных формациях. Любопытно, что, по словам членкора Академии наук Р. Ш. Ганелина, эта теория была разработана в 30-х годах в Государственной академии истории материальной культуры на Дворцовой набережной, 18 «группой забубенных марксистов, мало что понимавших в исторической науке, но великолепно владевших текстами «классиков»».[354]

Мы же полагаем, что ключ к пониманию социальной системы России кроется в сословном строе. Он кроется в результатах Великой сословной контрреволюции 1785–1861 годов, запущенной с легкой руки чужеродной императрицы, пошедшей на сделку с дворянством ради легитимизации своего не вполне легитимного положения на троне.

Сословный строй ввел всех в заблуждение – ведь это именно он диктовал свои правила участникам социальной борьбы, именно он привел аграрную Россию к «социалистической» революции.

Декретом от 10 ноября 1917 года большевики его отменили.

Но демократическое «товарищ» уже пришло на смену сословному «господин»!

Проблемы классовой борьбы в военно-сословном обществе

Изучением сословного строя сегодня у нас практически никто не занимается. Правда, если посмотреть список диссертаций на эту тему на сайте РГБ, то при первом взгляде покажется, что это не так. Ведь за период с 1998 по 2013 год зарегистрировано по меньшей мере 674 диссертации, которые так или иначе упоминают термин «сословие». Однако при более внимательном взгляде станет понятно, что все они, так же как и диссертации, посвященные Первой мировой войне, отличаются мелкотемьем. Среди них нет ни одной, которая рассматривала бы сословный строй как фундаментальный социальный институт, как социальный факт, как обширную системообразующую правовую область, существующую на протяжении столетий. Все исследования можно охарактеризовать в основном как историко-культурологические.

Например, «Мещанское сословие Западной Сибири во второй половине XIX – начале XX в.», «Феодальное сословие (такого сословия никогда не было! – В. М.) и политическая борьба в России в 1682–1689 гг.», «Духовное сословие в Коми крае: 1801–1869 гг.», «Культура горожан русской провинции конца XVIII – первой половины XIX в.», «Провинциальное дворянство в конце 50-х-70-х гг. XIX века», «Проблема «интеллигенция и революция» в российской анархистской публицистике конца XIX – начала XX века» и т. д. и т. п.

Много диссертаций связано с историей казачества. Одна из них привлекла наше внимание своей какой-то неизбывной актуальностью, поскольку посвящена институционализации казачества в современных условиях. Новоиспеченный доктор наук тогда рекомендовал «переориентировать Концепцию государственной политики по отношению к казачеству» на современную модель социально-политического института казачества, сочетающую «как исторические традиции и актуальные запросы казачьих обществ, так и реальные потребности, возможности российского общества в таком институте».[355]

Вообще вокруг закона о казачестве было сломано немало копий. Но тот факт, что казачество в свое время было привилегированным сословием, никого не смущал и не смущает до сих пор. А как же быть с демократией? Ведь в демократическом обществе не может быть привилегий, не может быть особых прав, которыми в той или иной степени обладает любое привилегированное сословие, например, право на ношение военного мундира с «регалиями», или право на занятие предпринимательством, на занятие руководящей должности, на владение землей и т. д. «Федеральный Закон о казачестве» предусматривает, что «члены казачьих общин и объединений несут государственную казачью службу, как правило, через казачьи общества». Но у нас все граждане могут нести государственную службу, и не через общества, а напрямую. Зачем же наводить тень на плетень, да еще за счет налогоплательщиков – просто чтобы замирить неспокойные окраины?

При этом большое и по-настоящему научное исследование сословного строя, в том числе казачества, провел в свое время В. О. Ключевский. Происхождение сословий на Руси он объяснял исключительно военными причинами. «Это был рассеянный по всей территории государства вооруженный лагерь с генеральным штабом в Москве, который руководил его оборонительной борьбой… Это было интендантство под руководством высшего московского купечества. Вся масса тяглого населения служила обширным источником, из которого эти высшие интендантские руководители извлекали материальные средства, необходимые для содержания вооруженного лагеря с его генеральным московским штабом».[356]

Другими словами, это была социальная мобилизация общества в интересах рациональной подготовки и ведения войны. Изначально сословия возникли как форма социальной мобилизации, составленной из двух частей – военной и экономической. Каждая социальная группа исполняла предписанные только ей обязанности, получая для исполнения этих обязанностей необходимые права: помещики – право условно, за службу (только за службу!) владеть землей с работающими на ней крестьянами, крестьяне – социальную защиту и государственные гарантии от разорения со стороны помещиков.

В сословные обязанности входило: у дворян – нести военную службу, воевать и управлять, т. е. «вершить суд и расправу», а у крестьян – производить продукты, товары и «услуги», необходимые для обеспечения военной службы дворян, платить государственные подати. Ну и, конечно, тоже воевать, поставлять «пушечное мясо» в необходимом количестве – об этом почему-то у нас сегодня никто не говорит, как будто воевали только дворяне. Таким образом достигалось равновесие интересов и социальное согласие двух разнозаряженных социальных потенциалов, объединенных одной задачей – войной.

А как говорил Питирим Сорокин, волею судеб мы принуждены были воевать постоянно, по нашим расчетам, 384 года из 611 лет. При такой социальной нагрузке, когда война происходит в среднем каждые полтора года, мобилизация общества становилась неизбежным, хроническим и постоянно возрастающим социальным фактом. В этих условиях нужны были специфические, пригодные только для данной территории, для данного общества формы военной и экономической мобилизации.

Военная мобилизация, как мы установили выше, возможна только на основе права, верховного права, такого права, которое безоговорочно принимается всеми слоями общества. Но как быть с экономической мобилизацией? Если в XIII веке не обязательно было мобилизовывать монголов экономически, потому что они были мобилизованы самим кочевым образом жизни, то в Московском царстве XV–XVI веков с его оседлым и земледельческим населением без особой экономической мобилизации, основанной на принуждении, а значит, на праве, как в случае с военной мобилизацией, было не обойтись.

Московский царь обладал таким правом, хотя бы потому, что был «помазанником божьим». То есть и «его устами говорило Небо». И он тоже возглавлял «вооруженный лагерь». Почти такой же, как и Орда, которая, помните, переводится на русский язык как «военный лагерь» – несомненно, это одно и то же, правда? Постепенно, хозяйственные состояния и занятия, отмечал В. О. Ключевский, «из экономических средств исправного отбывания государственных повинностей превратились в исключительные юридические преимущества отдельных классов, направленные к удержанию лиц в кругу их наследственных обязанностей. Иначе говоря – превратились в сословные права».[357]

Получается, что сословные права на самом деле в своей основе были военными обязанностями и служили инструментом удержания лиц «в кругу их наследственных обязанностей». Тогда права в военном обществе – это инструмент реализации обязанностей. Они как бы опирались на фундамент сословных обязанностей. Отменив обязанности и предоставив права (свободу) лишь высшим сословиям, т. е. оторвав надстройку от фундамента, великая сословная контрреволюция 1785–1861 годов коренным образом изменила характер социальных отношений в государстве, развернув вектор их развития в обратную, например, от буржуазной Франции сторону.

И именно поэтому мы назвали ее сословной контрреволюцией – ведь с этого момента Россия перестала быть даже военным лагерем, не стала она и демократическим обществом. Маленький шаг между исполнением сословных обязанностей и их отменой привел в исторической перспективе к колоссальным социальным потрясениям: к уничтожению в обществе социальной справедливости, росту многочисленных и иерархически детерминированных антагонизмов, к всеобщей и беспощадной классовой борьбе.

Причем тут классовая борьба? – спросит карьерный историк, философ или политолог. И будет прав, потому что сословия – это действительно не политические или только социальные классы, ведь их права и обязанности определяются «наследственным неравенством»,[358] что принципиально отличает их от классов. В свое время В. И. Ленин дал им такое определение: это «… большие группы людей, различающиеся по их месту в исторически определенной системе общественного производства, по их отношению (большей частью закрепленному и оформленному в законах) к средствам производства, по их роли в общественной организации труда, а, следовательно, по способам получения и размерам той доли общественного богатства, которой они располагают».[359]

Классическое определение – извините за тавтологию, и оно до сих пор в ходу. Правда, нетрудно заметить небольшую ремарку в скобках, которая имеет принципиальное, исключительно важное значение, и на которую никто не обращает внимания, считая ее незначительной или бессмысленной.

На самом же деле именно она указывает на право, которым наделяется та или иная группа людей в производственных отношениях и вытекающей из них общественной организации труда. Этой ремаркой В. И. Ленин невольно описал… сословный капитализм. Ни тогда, ни сегодня такого понятия в науке не существует и никогда не существовало. Поэтому нам пришлось его сформулировать самостоятельно – сословным капитализмом называются свободные рыночные отношения, которые развиваются внутри небольшой социальной группы, защищенной в своей предпринимательской деятельности сословными привилегиями, обеспечивающими ее минимальной степенью риска.

Нам пришлось это сделать, потому что все попытки отечественных ученых объяснить нашу историю с помощью теории классического капитализма, которая досталась нам от социалистов XIX–XX веков, ни к чему не приводят.

Нельзя же, в самом деле, себе представить, чтобы право на какой-то вид трудовой или предпринимательской деятельности было записано как «закрепленное и оформленное в законах» одной из больших групп людей где-нибудь в Англии, Франции или в США. Там каждый человек может заниматься любым видом деятельности, не запрещенным законом. Фактически ленинская оговорка в скобках есть не что иное, как признание факта сословности классов, а значит, и социальных отношений в целом. И нам ничего не остается, как объявить, что право на определенный вид деятельности, установленное для «больших групп людей» законом, называется сословным правом.

Где же здесь капитализм, где классы в марксистском понимании? Современные исследователи не опровергают и не поддерживают такое понимание социальных и политических классов. Они просто предлагают самим сделать выбор из определений в основном зарубежных классиков. Например, «Энциклопедия социологии» 2009 года дает такое определение:

«КЛАСС СОЦИАЛЬНЫЙ – англ. class, social; нем. Klasse, soziale. 1. По В. И. Ленину – большая группа людей, отличающаяся от других по месту в истор. определенной системе обществ, производства, по отношению к средствам производства, по роли в обществ, организации труда и по способам получения и размерам той доли обществ, богатства, к-рой она располагает (ленинская ремарка отсутствует! – В. М.). 2. По М. Веберу – агрегаты людей, обладающих одними и теми же жизненными шансами. 3. По У. Л. Уорнеру – группа людей, причисляющих себя к определенной позиции в системе соц. иерархии (различают следующие К. с.: высший – высший, низший – высший, высший – средний, высший – низший, низший – низший). 4. Большая группа людей, имеющих одинаковый соц. – экон. статус в системе соц. стратификации».[360]

А издание «Политика. Толковый словарь» 2001 года вообще подвергает сомнению наличие классов в классическом марксистском понимании: «Обычно рассуждения о классах и политике на самом деле представляют собой рассуждения о социальных группах и политике».[361] Другими словами, современная наука допускает справедливость ленинского определения классов, хотя само существование классов вызывает у нее очевидные сомнения.

В связи с этим нетрудно заметить, что у В. И. Ленина определение классов носит несколько однобокий, скорее, даже противоречивый характер, так как, во-первых, касается только экономических отношений, базиса, говоря языком К. Маркса, а во-вторых, фактически описывает классы сословного общества (отношение к средствам производства, закрепленное в законе). Собственно социальные отношения, которые, конечно, гораздо шире экономических и правовых, в этом определении отсутствуют.

Исходя из этого и переходя дальше к разговору о социальных отношениях в марксистском понимании терминов, нужно было бы добавить: бытие определенного класса определяет и его сознание. То есть сознание сельского капиталиста, например, в соответствии с его долей общественного богатства и отношением к средствам производства отличается от сознания батрака. Вполне может быть, и так было во все времена и есть теперь, сознание богача отличается от сознания бедняка.

Несмотря на это и даже вопреки этому в сословном обществе они были равны, «бытие» никак не влияло на их равенство, потому что равенство внутри одного сословия устанавливается законом (и, конечно, традициями). Независимо от материального благополучия его «участников», независимо от их «отношения к средствам производства», независимо от их классового сознания одинаковыми правами пользуется все сословие!

Тогда в сословном обществе не бытие определяет сознание, а право определяет и бытие, и сознание. Другими словами, право как закон устанавливает не только иерархию прав, «ассортимент» их стоимости, но и экономический уклад общества, соответствующий этой иерархии. Поэтому в сословном обществе «капитализмом», т. е. коммерцией и производством, могут заниматься только те слои общества, которым это позволяет закон (или «понятия»). Такая постановка вопроса, как ни странно, никак не отменяет марксистскую формулу о первичности бытия, так как «общественное сознание, – утверждает «Философский энциклопедический словарь» 1983 года, – в качестве самостоятельной целостности оказывает активное обратное влияние на общественное бытие и всю общественную жизнь».[362]

Благодаря такому взгляду на общественное сознание можно отчетливо увидеть социологическую разницу между классическим капитализмом в Европе середины XIX века, который описывал К. Маркс, и капитализмом, который пророс в начале ХХ века в России «редкими островками фабричного производства» среди океана сословных прав и сословного бесправия.

Здесь именно право – в марксистском понимании надстройка, а не бытие, т. е. базис, – определяло общественное сознание. И тогда действительно, классовая борьба ни при чем, ее место – страшно даже сказать – заняла борьба между сословным правом и бесправием, доведенная до апогея империалистической войной, а не успехами развития капитализма в России. Борьба сословий, наряженная теоретиками социализма в одежды классовой борьбы, была только похожа на классовую борьбу, но ее сущность была принципиально иной.

Скорее всего, этот вывод вызовет бурю негодования среди карьерных ученых и глубокое непонимание со стороны менее искушенных читателей. И даже люди либеральных взглядов, в принципе отрицающие учение К. Маркса и теорию классовой борьбы, видимо, будут крайне огорчены таким легкомысленным подходом к фундаментальным истинам. Но давайте отдадим дань теории классовой борьбы – она хорошо поработала в начале ХХ века и совсем как-то потерялась в его второй половине.

Объяснить события, например, 1991 года она совершенно не в состоянии, потому что вектор социального развития России в конце ХХ века пошел в обратную от основ марксизма сторону – от социализма к капитализму. Прогресс стал нашим прошлым, а регресс – настоящим. Живем как бы задом-наперед и шиворот-навыворот. Причем, переход от одной общественной формации к другой, вопреки учению К. Маркса, не занял много времени, он произошел мгновенно. Можно даже не вдаваться в подробности научного социализма и не искать у него ответы на волнующие нас сегодня вопросы о социальной справедливости, потому что теория классовой борьбы уже давно мертва. Но, как ни странно, ничего лучше нее современные исследователи предложить не могут.

Даже российские коммунисты совсем по-другому смотрят и на классовую борьбу, и на марксизм, не говоря уже о ленинизме. Хотя формально они называют себя продолжателями дела РСДРП – РСДРП(б) – РКП(б) – ВКП(б) – КПСС и КП РСФСР,[363] на самом деле имеют мало общего с ними. Так, в программе КПРФ записано, что «обманом и насилием страна возвращена к капитализму», но, несмотря на это, «современная эпоха представляет собой переход от капитализма к социализму».[364] Оставив в стороне «обманом и насилием» как ненаучные категории, отметим лишь, что это будет уже второй переход в нашей истории. А может быть, в Советском Союзе и не было никакого социализма? По крайней мере, о том, что в социализм надо входить два раза, у Маркса ничего нет. Ленин тоже об этом ничего не говорил.

В программе наших коммунистов вообще много интересного. Вот например: «КПРФ выступает за мирный переход к социализму». Это уже прямой отказ от революционных методов борьбы, на котором настаивали классики: «Коммунисты считают презренным делом скрывать свои взгляды и намерения. Они открыто заявляют, что их цели могут быть достигнуты лишь путем насильственного ниспровержения всего существующего общественного строя».[365] (Хотя справедливости ради надо сказать, что после 1848 года К. Маркс все-таки допускал мирное завоевание власти пролетариатом.) Об отходе от учения классиков говорит и неклассовый, непролетарский принцип партийного строительства. Чтобы стать коммунистом сегодня, достаточно быть неравнодушным к судьбе нашей Родины (что, конечно, немало) и считать капитализм несправедливым устройством общества[366] (кто же с этим спорит?).

Отказ современных коммунистов от классовой борьбы в ее первоначальном понимании и строительство партии на общегражданских основаниях со всей убедительностью говорит о том, что они не стоят на пролетарской платформе, а значит, не имеют никакого отношения ни К. Марксу, ни к В. И. Ленину. В их документах не найти знаменитого «Пролетарии всех стран, соединяйтесь», о диктатуре пролетариата нет и речи, хотя именно в ней и заключается суть марксизма. В. И. Ленин говорил об этом так: «Марксист лишь тот, кто распространяет признание борьбы классов до признания диктатуры пролетариата. В этом самое глубокое отличие марксиста от дюжинного мелкого (да и крупного) буржуа».[367]

Несмотря на это, они действительно ведут борьбу, но не классовую, а узко политическую и в строго очерченных рамках закона (Ленин назвал бы их оппортунистами), опираясь в своих взглядах на новую немецкую теорию Х. Дитериха «Социализм XXI века». Это в чистом виде «оппозиция Его Величества».

Сегодня количественный и качественный состав рабочего класса значительно превосходит своего предшественника образца 1917 года, но перед ним снова стоит вопрос о переходе к социализму, вернее, этот вопрос ставят коммунисты, даже не претендующие на звание авангарда рабочего класса. Об истинных же политических пристрастиях российского пролетариата никто ничего не знает, возможно, они не идут дальше экономических требований, которые мы иногда наблюдали на заводе «Форд» в Ленинградской области.

Какая-то злая шутка, гримаса истории. Наши голодные, нищие и неграмотные деды и прадеды лет двадцать пять сражались за социальную справедливость, за социализм – нескончаемые забастовки, стачки, баррикады, рабочий контроль, фабзавкомы и, наконец, Советы. В результате они смогли взять власть и даже построить социализм (или то, что они назвали социализмом). А девятнадцатимиллионная армия советских коммунистов, наполовину состоявшая из пролетариата, отдала его без боя, купившись на обещания либеральных приватизаторов уйти «от равенства в бедности».

И сейчас, при нашем, в общем-то, диком капитализме и провале профсоюзных программ так называемого социального партнерства даже на забастовки толком никто не выходит. Можно, конечно, порассуждать об «обмане и насилии», но это ни на йоту не приблизит нас к истине. Не приближают нас к истине и нынешние споры о том, есть ли в России рабочий класс или нет.

По нашему мнению, эти споры не имеют никакого смысла, потому что в каком-то виде он, конечно, есть, но только он не имеет ни малейшего отношения к своему предшественнику из далекого 1917 года. Не по крови, естественно, а по социальной функции, это совершенно иное социальное тело. Нынешний пролетариат разрознен и пассивен, социально демобилизован и больше не является революционным классом хотя бы потому, что его никто не организует и не ведет на политическую борьбу, никто не вносит в его ряды «пролетарское сознание».

Профсоюзы, особенно «независимые», на это не способны, а коммунисты от него отказались. Самые революционные классы сегодня – это, наверное, блогеры и террористы (иногда в этой роли могут выступить пенсионеры или жители какого-нибудь района вроде Бирюлево). Правда, никто из них не имеет представления о целях, к которым стремится, смысл их борьбы заключается, видимо, в самой «борьбе» – иногда за нее неплохо платят.

Даже неформальная оппозиция лишь изображает из себя революционеров. Если взять, например, «Другую Россию», которая сама себя называет политической партией, то кроме пустых обещаний она ничем похвастать не может. Скажем, такое основополагающее положение ее программы как «Проведем решительную демократизацию страны», под которой понимается «переход страны и государства на работу в режиме реальной демократии (уничтожение, например, такой негативной практики как “административный ресурс” и “телефонное право”)».[368] Сказать, что это наивно – значит ничего не сказать.

А про так называемую партию «Парнас» и говорить как-то неудобно, потому что даже либеральная мысль должна содержать в себе ну хоть какой-то смысл, а его нет. Оцените: «Главной целью Партии является построение в России свободного общества, опирающегося на инициативу и творческую энергию свободных граждан, развитие институтов гражданского общества».[369] На кого это рассчитано?

Америка, например, свободная страна, но прямых выборов там нет. Там выбирают только выборщиков, администрацию формируют представители меньшинства. А свободных граждан африканской наружности расстреливают прямо на месте без суда и следствия, иногда душат.

Кто такие свободные граждане у нас, свободные от кого и от чего? Низкий доход или безработица делают нас свободными? А большой доход, в десятки миллионов в месяц, как он отражается на нашей свободе? Или насколько свободным надо быть, чтобы поехать в Америку и жаловаться в Конгрессе США на российских журналистов и требовать введения против них санкций? Нашим «демократам» можно бесконечно задавать тысячи и тысячи вопросов и не получить ни одного ответа. А они хотят нами править.

Но у нас уже есть немалый опыт жизни по либеральным ценностям, мы от них привиты, потому что Россия дважды жила при демократии – восемь месяцев в 1917 году и лет десять в конце ХХ века. В первом случае ей на смену пришла диктатура пролетариата, а во втором – «суверенная демократия». Честно говоря, нас как простых обывателей «суверенная демократия» устраивает больше, хотя и диктатура пролетариата была неплохим выходом для той ситуации, в которой она родилась. А, например, при А. Ф. Керенском, т. е. вроде бы при очевидной демократии, и его одноименных деньгах, напечатанных на коленке, жить не хотелось бы, не хотелось бы умирать с голода в окопах, в то время как бывший председатель Госдумы М. В. Родзянко носился с протестами против реквизиции зерна у помещиков. Не случайно Максимилиан Волошин говорил, что «эпоха Временного правительства психологически была самым тяжелым временем революции».[370] А это, между прочим, была эпоха самых настоящих либеральных реформ.

Не хотелось бы больше жить и в «лихие» 90-е. Наша демократия тогда стала подарком для воров и бандитов, профессия киллера даже не считалась зазорной. Демократически избранные бандиты возглавляли города, области, государственные структуры и частные корпорации, и до сих пор многие последствия той демократии не ушли из нашей жизни. До сих пор то здесь, то там обнаруживают некие организованные преступные группировки, которые пришли к власти в результате по-настоящему демократических выборов.

Поэтому заявления о решительной демократизации страны или о построении в ней свободного общества ничего кроме смеха вызывать не могут. Как они собираются все это делать, если за их заявлениями нет серьезного анализа социальной действительности, нет понимания реальных механизмов трансформации общества, нет никаких инструментов для демократизации, за ними нет никаких социальных сил?

Большевики хотя бы провели колоссальную исследовательскую работу, достаточно глубоко владели экономическими, правовыми, социальными знаниями, оставили огромную дореволюционную литературу. Это в области теории. А на практике в дни революции на их сторону перешла значительная часть армии и флота, пролетариат и крестьянская беднота, фабзавкомы и профсоюзы. Не случайно аппарат Смольного во время штурма Зимнего дворца составили работники профсоюза металлистов. И во время переворота, да и после него, Смольный работал как часы. Поэтому у большевиков фактически не было проблем с управлением. Саботаж старого госаппарата они смогли преодолеть, хотя, может быть, и не вполне демократическим путем («красногвардейская атака на капитал», как говорил В. И. Ленин), но «винтики» закрутились, и жизнь постепенно стала налаживаться.

Понятно, что к классовой борьбе наши неформалы тоже не имеют никакого отношения, за ними нет интересов широких масс, в них нет кумулятивного социального заряда. При этом вся неформальная оппозиция, независимо от взглядов, будь то крайне левые или крайне правые, какие-нибудь некоммерческие организации, фактически занимается подрывной работой против государства, в котором мы все живем. Потому что критиковать власть – большого ума не надо. Но массированная критика, не несущая в себе никакого позитивного заряда, никаких реальных альтернатив, особенно при нынешних средствах коммуникации, грозит государственной стабильности. А все мы живы только благодаря ей и на нее молимся. События после февраля 2014 года на Украине только укрепили нашу веру в нее.

Никто из неформалов не в состоянии понять, почему власть такая, как сделать так, чтобы она была другой, не вгоняя народ в голод и кровавые разборки. И все это потому, что никто из них не имеет ни малейшего представления о действительной природе социальных отношений в России.

Да и «формалы» вроде «Справедливой России» недалеко ушли от неформалов, рассказывают нам сказки о социальной справедливости, позаимствовав их из исторически несостоявшегося марксизма – «равные для всех политические права и свободы, распределение благ в соответствии с трудовым вкладом и способностями человека, право на достойную жизнь».[371] Одни говорят про права человека, про демократию, про свободу, не забывая при этом активно собирать зарубежные гранты и искать правду «за бугром», подливая масло в огонь межгосударственных отношений. Другие подсовывают нам какие-то погремушки времен 17-го года. Где же тут классовая борьба? Так что берем свои слова назад, простите, оговорка вышла.

А поскольку мы отказываем классовой борьбе в существовании (в марксистском понимании слова, естественно) в начале XX века, то уж в XXI веке ее не может быть тем более. Такая постановка вопроса дает нам возможность проследить преемственность исторического процесса в его первозданном и неидеологизированном виде, логическую связь исторических и социальных фактов, она устраняет все нестыковки короткого «буржуазного» периода в истории России с антагонистическим ему и длительным «социалистическим» периодом. И если классовой борьбы не было в ХХ веке и нет сейчас, тогда действительно ничего не остается, кроме борьбы сословного права и бесправия.

Великая сословная контрреволюция 1785–1861 гг. погрузила Россию в бездну неразрешимых противоречий, которые и стали источником борьбы сословий. Некогда служилое сословие дворян и помещиков превратилось в социальных паразитов, не все, конечно, но в массе своей. Сегодня, например, просто удивительно читать отеческие наставления закона о гражданской службе, агитировавшего молодых дворян поступать на работу:

«По общему праву, Российским потомственным дворянам присвоенному, хотя никто из них не может быть принуждаем ко вступлению в гражданскую службу, но между тем правительство желает и главным начальникам надлежит поощрять, чтобы молодые дворяне, по окончании наук, употребляли себя к изучению, не менее для них полезному, законов своего отечества и образа судопроизводства, и для сего определяли бы в гражданскую службу, не вменяя отнюдь в предосуждение благородству приобретать от первых степеней канцелярских сведения и способности в делах и в них столько совершенствоваться, чтобы могли, поступая в чины высшие, достойно и похвально исправлять свое звание к пользе общей».[372]

В то же время низшее сословие, составлявшее подавляющую часть населения, силою закона было принуждено работать внутри сословных обязанностей и нести тяжкую ношу царской службы выкупными платежами, окладами и сборами, постоями, земской службой и службой в армии, кстати, не только людьми, но и конским составом и т. д. Несмотря на «свободу», оно по-прежнему находилось в состоянии экономической мобилизации, характерной чертой которой является принуждение, реализуемое через право (а в случае с дворянством закон говорит лишь о «поощрении»). Только право теперь выступало еще и в лице сильно разросшегося земства, административные органы которого формировали в основном помещики.

«Для крестьян номинально существуют какие-то особенные законы и по владению землей, и по дележам, и по всем обязанностям его (прав нет никаких), – писал в 1898 году тонкий знаток крестьянского быта Лев Николаевич Толстой, – а в действительности есть какая-то невообразимая каша крестьянских положений, разъяснений, обычного права, кассационных решений и т. п., вследствие которых крестьяне совершенно справедливо чувствуют себя в полной зависимости от произвола своих бесчисленных начальников».[373]

«Начальства развелось такое множество, – вспоминал другой современник, – что крестьянину редко доводилось надевать шапку».[374] Мировой посредник, над ним уездный съезд, еще выше губернское присутствие и на самом верху губернатор – вот какой пирамидой было придавлено крестьянское самоуправление, утверждает профессор Н. А. Троицкий. «Власть одного помещика над крестьянами, – продолжает он, – заменялась властью представителей местного дворянства, что не изменяло ее классового содержания».[375] Мы бы сказали сословного содержания, потому что помещик, который грабит «свободных» крестьян, не является ни капиталистом, ни феодалом. Ведь он не ведет «непрерывно действующего рационального капиталистического предприятия» (М. Вебер). Феодальных инструментов в виде крепостного права у него тоже уже нет. Поэтому он не принадлежит ни к какому политическому классу в марксистском понимании слова.

Но он по-прежнему обладает сословным правом, оно реализуется его руками, он – часть сословия. Однако сословное право не означает, что сыновья и внуки земского начальника, например, тоже становились земскими начальниками просто в силу наследственности. Это то, что отличает русскую сословность, скажем, от индийской касты. И это значит, что они были вправе занимать любые начальствующие, руководящие должности, скажем так, входившие в правовое поле высшего сословия. Многочисленные социальные лифты ждали их с широко распахнутыми дверями, обеспечивая всему сословию командные высоты на всех этажах власти и бизнеса, т. е. земским начальником и любым начальником вообще мог стать каждый член высшего сословия (сословий), отвечающий тем или иным профессиональным критериям.

Рассматривая ленинское определение классов по их отношению к средствам производства как слишком одностороннее и относящееся сегодня к «истории социальной мысли»,[376] мы, тем не менее, считаем его важным с точки зрения оценок революционных перспектив в начале ХХ века. Такое мифологизированное определение давало возможность социал-демократии смотреть на любые социальные отношения того времени сквозь призму развития капитализма. Было ли это ошибкой или сознательным манипулированием, сказать трудно, да и не важно. Главное, что отсюда берут свое начало наши сегодняшние блуждания в потемках.

Реальность же заключалась в другом. Поскольку Великая сословная контрреволюция погрузила Россию в иное агрегатное состояние, она перестала быть военным обществом с жестко установленной вертикальной структурой, о которой говорил Г. Спенсер. Но она не превратилось и в гражданское общество с всеобщей свободой и равенством. Скорее наоборот, всеобщее неравенство, неравенство между сословиями превратилось в устойчивый социальный факт, который «питался» привилегиями или, лучше сказать, правами с высокой социальной стоимостью, принадлежавшими высшему сословию (сословиям).

Общество разделилось на две противостоящие, неравнозначные и неравноправные части, что дает нам основание назвать его военно-сословным. Ведь сохранявшаяся экономическая мобилизация низшего сословия имела прямое отношение к военному обществу, т. е. к «протоплазме социального мира», к орде. А социальная демобилизация высшего сословия, свободного от социальных обязательств, – к позднефеодальному и раннекапиталистическому обществу с развитыми правовыми и товарно-денежными отношениями и с привилегированными сословными правами.

Эти две части общества имели разные цели, разный смысл, разное содержание, разные ценности, разную культуру и шли в противоположных направлениях, порождая поистине «болезненную раздвоенность нашего национального самосознания». Как утверждает американский исследователь кооперативного движения в России Я. Коцонис, каждое сословие по-своему понимало настоящее и будущее России и свое место в нем.[377]

Глава V Нелепая революция

Беспрекословное подчинение как граница сословности

Отказавшись от марксистского формационного подхода, который по-прежнему довлеет над современными исследователями и не позволяет им увидеть реалии сегодняшнего дня, мы меняем ориентиры и переносим их с социально-экономических отношений, лежавших в основе марксизма, на социально-правовые. И под этим углом зрения будем рассматривать развитие социальных процессов в обществе. Мы меняем своеобразную точку опоры, о которой в свое время мечтал Архимед, и надеемся, что она позволит перевернуть наше представление о мире.

Таким образом, продолжая разговор о чинопочитании как атрибуте сословности, рассмотрим теперь его вторую часть, тех, кому чинопочитание адресовалось. Ведь и их сознание формировалось в условиях чинопочитания, вернее, в условиях его потребления.

«Поступил ты на службу Царскую – чем спрашивается твой начальник ротный, эскадронный или батарейный командир не второй твой отец? …покинувши на время родину, отца, мать, заповеди не забывай, ибо у тебя есть здесь на службе второй отец, который за вас всех душу кладет, и которого вы должны чтить и носить на руках», – гласила «Памятка по чинопочитанию для нижних чинов».[378] Здесь нетрудно заметить стремление государства максимально понизить право на социальную жизнь солдата за счет нехитрой уловки – поставить его в положение несмышленого ребенка, который обязан подчиняться воле своих отцов-командиров, ничем не уступающих в правах его родителям. Памятка написана намеренно простым, народным языком, чтобы доступно было каждому новобранцу, ведь они почти поголовно были неграмотны, и принадлежали другой, более примитивной культуре, в некотором смысле были буквально как дети.

Известный философ и правовед XIX века Б. Н. Чичерин отмечал в 1877 году, что наши крестьяне, а солдаты были в основном из крестьян, «живут доселе как предки их в XII веке, под влиянием обычаев и обрядов, сохранившихся еще со времен язычества».[379] Сорок лет разницы не слишком изменили социальный быт крестьянства, не добавили ему культуры, образования, продолжительности жизни или достатка. Достижения XIX века, ставшие в основном достоянием высших сословий, обошли крестьянство стороной, оставив его в раннем средневековье.

Сохранялась и сословность, несмотря на все попытки по «принудительному равнению», как тогда говорили. Особенно отчетливо она проявлялась в армии, благодаря чинопочитанию, которое рассматривалось как основа воинской дисциплины (Ст.3 Устава Дисциплинарного на сайте РГБ). Его, конечно, нельзя принимать за самостоятельную социологическую категорию, это всего лишь атрибут сословности, внешний признак социального факта. Тем не менее, именно сословность и именно чинопочитание сформировали устойчивое понятие «мы» и «они», их право и наше, низшее сословие – высшее сословие, крепостной – свободный.

Не случайно в выступлениях солдат в Таврическом дворце в первые дни Февральской революции отчетливо прослеживается понимание того, что они как будто только что вышли из крепостного состояния: «Отменено крепостное право тем, что солдаты вышли на улицу»; «Веками душили нас, как собак»; «Мы знаем, как о наши морды разбивались их кулаки»; «Нужны офицеры, а не матерщины диалект» и т. д.[380]

Солдат Коновалов на общем заседании Совета 1 марта возмущался: «Кто солдат для офицера? Воспитывает офицерского ребенка, наказывается офицерской женой, ребенком за слишком горячее молоко. Такие явления воспитали офицера непременно членом той партии, которая живет за чужой счет, счастье на несчастье других».[381]

Все эти реплики, случайные на первый взгляд, крайне важны для понимания характера социальных отношений в тот исторический момент. Не каждый день удается услышать голос наших неграмотных и обездоленных предков; стенографический отчет с первых заседаний Совета солдатских депутатов в этом смысле редкое исключение. Обычно о трудной судьбе народа писали и говорили сторонние наблюдатели – писатели, революционеры, депутаты, земцы, помещики, чиновники и даже бывшие предводители дворянства.

Но как отмечает Янни Коцонис, во всех центральных и местных правительственных учреждениях, на всех профессиональных и кооперативных собраниях и съездах, где толковали о крестьянах, самих крестьян хотя иногда и видели, но никогда не слышали. По его словам, все разнообразные и враждовавшие между собой группы устроителей крестьянских судеб единодушно сходились в одном – крестьяне бессловесны.[382]

Потому что темные и отсталые, и еще потому, что не имели права, вернее, их право на жизнь, в нашем понимании, оценивалось в несколько раз меньше, чем право на жизнь высшего сословия. При этом, именно «отсталость» становилась критерием социальной нивелировки, на которую опирались абсолютно все политические силы при работе с крестьянами или при обсуждении крестьянского вопроса, фактически понижая стоимость их права на жизнь. «Отсталость» крестьян, отмечает Я. Коцонис, смешивалась с множеством различных социальных, экономических, политических и культурных программ в качестве настоящей идеологии и выступала как самодостаточная истолковательная структура, как способ ставить диагноз и осмысливать факты, как основание для решения – действовать или бездействовать.[383] Для большевиков, например, она стала источником революции. «Наша отсталость двинула нас вперед», – говорил В. И. Ленин.[384]

А солдаты – крестьянские дети, и на службе оставались крестьянами (сельскими обывателями) не только в силу своего происхождения, отсталости или низкой культуры, но и в силу закона. Так, Статья 8 «Свода законов о состояниях» гласила: «Лица, состоящие на действительной военной службе, в продолжение обязательного срока оной, пользуются личными и имущественными правами своего состояния, подчиняясь всем требованиям и правилам службы».[385] Это значит, что русская армия строилась на тех же принципах сословного неравенства, характерного для общества в целом, это значит, что она была сословной по закону, de jure! Это также значит, что неравенство в армии носило двойной характер, оно было вдвойне тяжело для солдата именно потому, что включало в себя не только воинское неравенство, воинскую иерархичность, но и сословную.

До принятия Устава 1874 года, как говорил генерал Н. Н. Головин, «комплектование армии носило на себе яркий отпечаток сословного строя», т. к. вся тяжесть воинской повинности выпадала на низшие классы русского населения, на так называвшиеся тогда податные сословия. Длительный срок службы рекрутов совершенно отрывал их от прочей массы населения и превращал как бы в отдельное сословие.[386] Но несмотря на то, что Устав 1874 года ввел всеобщую воинскую повинность, а воинскую службу объявлял общеобязательной, всесословной и личной, армия, как и все общество, в начале ХХ века по-прежнему оставалась сословной именно в силу закона, в силу Статьи 8. Освобождение части населения от воинской службы, утверждал Н. Н. Головин, хотя и сохраняется, но «утрачивает прежний сословный характер, оно обусловливается причинами общегосударственного порядка».[387]

При всем уважении к видному военному мыслителю ХХ века, мы не можем согласиться с этим утверждением, потому что Статья 8 входит с ним в противоречие. Больше того, сам «Устав о воинской повинности» (редакция 1897 г.) в Статье 29 гласит: «Сельские обыватели разных наименований, мещане, ремесленники и рабочие люди продолжают числиться в составе тех обществ, к которым принадлежали при вступлении в службу, но освобождаются, во время состояния на действительной службе, от всех взимаемых подушно государственных, земских и общественных сборов; равным образом они освобождаются лично и от натуральных повинностей. В отношении к имуществам, им принадлежащим, означенные лица обязаны платежам податей и иных сборов и отбыванием следующих с тех имуществ повинностей, на общем основании».[388]

Таким образом, сословный характер службы в армии подтверждался не только законом о состояниях, но и «Уставом о воинской повинности», что фактически противоречило положению его же Статьи 1 – «мужское население, без различия состояний, подлежит воинской повинности».[389]

Нет, простите, не противоречило. Все-таки, «без различия состояний» по смыслу, скорее, говорит о том, что состояния сохраняются, их не отменяют, но государство призывает всех подняться над различиями, стать выше этого, а чтобы облегчить задачу, оно как бы не делает различия между ними при призыве на военную службу. Только при призыве на военную службу!

Можно было бы сказать, что сословный характер военной службы противоречил и духу императорского манифеста, объявлявшего дело защиты отечества «общим делом народа, когда все, без различия званий и состояний, соединяются на это святое дело».[390] Действительно, можно было бы… если бы не одна маленькая закавыка – отказаться от «званий и состояний» должен был сам народ, т. е. мужское население, которое все поголовно было приписано к разным состояниям силой закона. И тогда понятно, что призыв царя-освободителя, хочется верить – бесконечно наивный, буквально повис в воздухе, превратив Устав 1874 года в коммутатор высокого социального давления, хотя бы потому, что высшее сословие никогда не было «народом». Оно было «обществом».

Как отмечает Я. Коцонис, термин «общество» в значении, распространенном к 1914 г., редко обозначал население России в целом (как позже), но предполагал принадлежность к образованной и состоятельной элите, являвшейся «культурной» и «цивилизованной». Данный термин, по его словам, противопоставлялся «народу» или лишенным индивидуальности «массам».[391]

Из сказанного следует, что личный состав армии, как и до 1874 года, состоял из людей, принадлежавших разным сословиям – низшему и высшему. Солдатскую массу формировало, как и раньше, низшее сословие – «нижние чины», – лишь временно освобожденное от лично-сословных обязанностей в силу того, что солдаты физически отсутствовали в месте своего постоянного проживания, в месте приписки. То есть в месте отбывания не военных, а гражданских сословных повинностей. Но «в отношении к имуществам, им принадлежащим, означенные лица обязаны платежам податей и иных сборов и отбывание следующих с тех имуществ повинностей, на общем основании», т. е. на общем сословном основании.

Исходя из этого можно утверждать, что не было никакого единого «военного сословия» от генералов до солдат, о котором говорил Анатолий Иванович Уткин в своей замечательной работе «Первая мировая война».[392] И «освобождение части населения от воинской службы», как считал Н. Н. Головин, совсем не утратило «прежний сословный характер», потому что люди сохраняли свою сословность как находясь на службе, так и получив освобождение от нее. При рекрутском наборе и сроке службы в 25 лет солдаты и унтер-офицеры действительно превращались в военное сословие, потому что, отслужив в армии, они уже больше не возвращались в крепостное состояние, не возвращались они и домой – там их никто не ждал (продолжительность жизни была не как сейчас).

Но они получали личную свободу, их дети тоже становились свободными людьми, что говорит о наследственности права. Закон навсегда выводил их из того состояния, которому они принадлежали до службы, а это другой уровень правовых отношений, это другая стоимость социальной жизни и другое сословие.

В ХХ веке солдаты служили срочную службу три года (на 1912 год), а потом возвращались в свое прежнее состояние и по-прежнему несли сословные повинности. Они и на службе по закону не выходили из своего крестьянского сословия, а только приостанавливали выполнение сословных (невоенных) повинностей. Они юридически оставались членами того состояния, из которого были призваны в армию. Внешним и, может быть, необычным по сегодняшним меркам, признаком принадлежности солдат и крестьян к одному и тому же сословию может служить применявшееся в отношении них наказание розгами – порка (до 1906 г.), которое свидетельствует почти о равной и ничтожно низкой стоимости их права на социальную жизнь.

Проходя действительную службу, солдаты не отрывались от своего сословия как рекруты, а оставались крестьянами, да и по жизни весь срок службы жили, как говорится, заботами и проблемами своей семьи и своего села, куда возвращались после трех лет отлучки. То есть солдаты оставались крестьянами не только по закону, но и по своей социальной сути, по менталитету. А они, между прочим, составляли абсолютное большинство нижних чинов армии.

Так, по данным «Военно-статистического ежегодника армии за 1910 год» нижние чины бывшего податного сословия составляли 99 % Петербургского военного округа.[393] Полагаем, что это была типичная картина для всех округов. Поэтому говорить о «военном сословии», которое «быстро и почти тотально»,[394] как отмечал А. И. Уткин, изменило своему царю в феврале 1917 года, некорректно. Такого сословия ни формально, ни фактически просто не было. Эта маленькая неточность, довольно широко распространенная сегодня среди историков, уводит нас далеко в сторону от понимания самой природы тектонических сдвигов в социальной системе России 1917 года. Она не позволяет нам увидеть глубокую трещину, буквально пропасть, разделявшую социальную структуру общества на две неравные части.

Теперь, когда мы выяснили сословный характер солдатской службы, можно поговорить и о тех, кому чинопочитание адресовалось, ведь не все офицеры и начальники были дворянами из высшего сословия. Но всем им полагалось оказывать чинопочитание, которое было основой воинской дисциплины на службе и даже вне ее (Ст. 3 «Устава дисциплинарного»).

«Первые 18–20 лет своей службы офицер исполняет должность младшего офицера в роте, получая в месяц, за узаконенными вычетами, 39 рублей, плюс квартирные, которых не хватает на квартиру, – сообщает нам из 1898 года анонимный автор, чей наполненный горечью за судьбу офицеров памфлет был напечатан в Петербурге с дозволения цензуры. – А про зимние маневры, – продолжает он, – нередко сокращающие жизнь офицера, писать бесполезно, потому что, кто бывал на них, сам по опыту понимает, а кто не бывал, тому трудно их понять. Служба же ротного командира продолжается от восхода до восхода солнца, т. е. 24 часа в сутки. Днем учи, а ночью не спи… Исправный командир должен и ночью все поверять, а то найденная не на месте портянка или случайно опустившийся термометр могут испортить всю карьеру».[395]

Здесь нет возможности привести все страдания и тяжкие испытания, выпадавшие на долю русских офицеров, которыми щедро делится с нами безымянный автор, хотелось бы только процитировать его горькое резюме: «Вообще служба офицера ничем не гарантирована и зависит от начальника. Вместо того, чтобы развивать в офицере самолюбие, начальник, за редкими исключениями, старается убить в офицере всякое человеческое достоинство».[396]

Вот такому, замученному службой и лишенному человеческого достоинства, командиру солдаты должны были оказывать чинопочитание, выполнять его приказы и распоряжения, «чтить и носить на руках» как отца родного. Оказывать чинопочитание не только как офицеру, начальнику, но и как представителю другого, более высокого сословия.

Эта сословность проявлялась прежде всего в праве, которое принадлежало всем офицерам над всеми солдатами не только на службе, но и вне строя, вне службы. Так, ст. 51 дисциплинарного устава возлагала на офицеров обязанность: «За нарушение младшим, в присутствии старшего, общего порядка военной службы и дисциплины или общественного порядка в публичном месте, благочиния и неотдание чести, старший не только вправе, но обязан сделать младшему напоминание и может его, за исключением лиц, показанных в ст. 36, арестовать».[397]

В XIX веке слово «благочиние» обозначало не только приличие, но и общественный порядок, общественную безопасность, обеспечение которой входило в сферу деятельности полицейских органов.[398] Право офицера подвергать аресту нижних чинов вне службы и за нарушение общественного порядка в публичных местах свидетельствует о высокой степени его социальной стоимости, об особом полицейском праве, которым наделило его государство. Похожим правом до реформы 1861 года обладали и помещики в своих поместьях.

В 1848 г. обращаясь к депутации петербургских дворян, Николай I, в частности, сказал: «У меня полиции нет, я ее не люблю: вы моя полиция».[399] И это не метафора. Помещики действительно имели законное право выполнять полицейские функции, между прочим, в дополнение к судебным. Фактически они были диктаторами, нередко превращаясь и в деспотов. Это было не трудно, потому что они могли вести дознание, в том числе «с пристрастием», могли исполнять наказание, например, пороть своих крепостных, могли подвергать их аресту до семи суток «за всякое упорное неповиновение» или отправлять в Сибирь. И все это на основании нормы закона гласившей, «крепостные люди обоего пола и всякого возраста обязаны владельцу своему беспрекословным повиновением во всем том, что не противно закону».[400]

Такое же требование беспрекословного повиновения мы находим и в «Уставе дисциплинарном», ст. 1 – воинская дисциплина «обязывает точно и беспрекословно исполнять приказания начальства».[401] При этом исполнять приказания начальника солдат должен был и тогда, когда оно выходило за пределы службы!

В п. 9 Разъяснений к «Воинскому уставу о наказаниях» говорилось: «Подчиненный обязан исполнять приказание начальника, хотя бы, по мнению его, данное приказание не заключало в себе интересов службы, а клонилось к нарушению приобретенных службою прав и преимуществ подчиненного».[402] Эта норма приближала правовое положение солдата к положению крепостного крестьянина, а офицера – к положению помещика, настоящего барина. В обоих случаях мы видим одно и то же право, хотя оно разнесено во времени и принадлежит формально разным сферам юриспруденции – гражданской и военной, и разным социальным акторам.

Беспрекословное повиновение в армии еще можно понять, но как понять его в гражданской жизни, в быту, в деревне? Очень просто: беспрекословно значит не рассуждая, «хотя бы для этого требовалось жертвовать своею жизнью»:[403] так гласил «Воинский Катехизис», изданный в 1890 году в Одессе в помощь молодым и необразованным солдатам. «Не рассуждая» должны были повиноваться помещикам и крепостные крестьяне. Не трудно заметить, что корни «беспрекословного повиновения» уходят в право, которое было распространено среди крестьян Уложением 1649 года, окончательно и беспрекословно запретившим их уход от «плохого» помещика к «хорошему».

Получается, что в дисциплинарно-правовом отношении крепостные крестьяне были приравнены к солдатам регулярной армии, а солдаты пунктом 9 Разъяснений к «Воинскому уставу о наказаниях» – к крепостным крестьянам. Тогда понятно, почему вдруг в первые дни Февраля солдаты заговорили об отмене крепостного права тем, что они «вышли на улицу».

Не приходится удивляться и тому, что нищие и озлобленные безысходностью службы отцы-командиры были не только офицерами, но и полицейскими надзирателями, такими же, как и помещики при крепостном праве. Тогда становится понятно, что люди, находившиеся в состоянии бесправия, почти равного состоянию какого-нибудь каторжанина, вряд ли могли испытывать сыновние чувства к своим отцам-надзирателям – командирам или помещикам.

Мы говорим в целом о системе, в ней наверняка были и исключения, наверняка были и хорошие, добрые офицеры и помещики, которые не пользовались своими привилегированными правами или пользовались ими щадяще. Но это не значит, что таких прав у них не было.

К тому же наверняка были и многочисленные злоупотребления, мордобой, о котором вспоминали восставшие солдаты в феврале 1917 года, или отмененная законом порка. Один солдат в письме с фронта как-то жаловался: «Стали пороть солдат розгами за самый мельчайший проступок, например, за самовольную отлучку из части на несколько часов, а иногда просто пороли для того, чтобы розгами поднять воинский дух».[404] Есть свидетельства, что легендарный генерал А. А. Брусилов порол солдат-фронтовиков за неотдание чести, будучи командующим 8-й армии Юго-Западного фронта.[405]

Наградив офицеров полицейским правом, похожим на право барина, система фактически включила их в состав высшего сословия, независимо от того, были они дворянами или нет, независимо от того, были они бедны или богаты. Наследственность как один из внешних признаков сословности присутствует здесь не в чистом виде, как, например, у помещиков или крестьян, а отчасти, поскольку дети офицеров не всегда продолжали дело своих отцов, да и не обязаны были этого делать. Но в тоже время другого выбора у них часто не было. Чтобы получить среднее или высшее образование, нужны были значительные средства. Поэтому дети офицеров обычно шли в военные училища на казенный кошт, продолжая военную династию, и тем самым военная служба превращалась в их вынужденно наследуемое сословное право.

Высшее сословие, обладая в целом привилегированными правами, тем не менее, не было свободно от противоречий иерархической структуры, вызванных главным образом различием в материальном положении социальных слоев внутри сословия. Некоторые современники видели в этом результат реформ Петра I, и даже называли бедных дворян «дворянским пролетариатом».[406] Тем не менее, поскольку офицеры фактически, по службе, входили в состав высшего сословия, им были предоставлены его права.

Право как бы сдавалось в аренду тем, кому оно не принадлежало по рождению. На службе офицеры-«пролетарии» и офицеры-аристократы становились «участниками» высшего сословия в силу выполнения служебных обязанностей, за которыми законом были закреплены привилегированные права. Они, конечно, хранили честь мундира, но мы же понимаем, что по своей социальной сути, в душе, «пролетарии» и аристократы принадлежали разным социальным классам, их разделяла пропасть. Объединяли же их только служебные права, близкие правам высшего сословия. Поэтому в армии служебные права, сливаясь с сословными, принадлежали как бы уже не отдельной личности, тому или иному офицеру, а должности, служебному месту.

В данном случае можно сказать, что привилегированные права стали функцией места или даже функцией офицерского звания. Это наводит на мысль об их схожести с военной круговой порукой, о которой мы говорили выше. Она складывается из бинарной ответственности и функции места – Об+Фм=КрПв.

Однако можно заметить, что ответственность офицеров отличалась от ответственности бойцов хотя бы тем, что все офицеры были участниками служебной иерархии – по отношении друг к другу они были и начальниками, и подчиненными, «все рабы и все деспоты».

Но по отношению к солдатам они были только начальниками, а значит – только деспотами. Как гласил «Устав о наказаниях», «по отношению к нижним чинам начальниками признаются: а) все офицеры русской армии и флота, состоящие в действительной службе, а равно числящиеся в запасе, но последние – если они в военной форме».[407] Именно это обстоятельство как бы отгораживало офицеров от нижних чинов и в дополнение к закону еще больше укрепляло сословное неравенство, сословное право в армии. Обратной стороной этого права, полагаем, было его отсутствие у нижних чинов, выражением чего было чинопочитание, за нарушение которого они несли строгую ответственность.

А таковым считалось любое нарушение чинопочитания против: «всякого офицера вообще (в том числе и против офицеров, служащих в полиции)», а также против «военного чиновника, врача, ветеринара, священника и дьякона одного с ним полка или управления», «всякого вообще военного чиновника при исполнении последним обязанностей службы». За нарушение чинопочитания солдаты несли ответственность «как на службе, так и вне службы».[408]

Здесь на первый взгляд не видно наследственности – прямого признака сословности. Офицеры в массе своей были разночинцами, так же как и врачи, чиновники, ветеринары, дьяки и т. д. Но при более внимательном рассмотрении становится понятным, что их дети, повторимся, наследовали необходимость идти на службу, так как других средств существования, скажем, земли, у них не было, они наследовали необходимость становиться частью чиновного сословия, военного или гражданского, и обслуживать права высшего сословия, получая «в аренду» часть его прав. Они только пользовались правами высшего сословия, но не владели ими, поэтому у них не было и его финансовых ресурсов.

Из этого опять следует, что само понятие сословия к началу ХХ века приобрело новое содержание. Если в начале XIX века оно действительно представляло собой «социальные группы, главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях и законах обязанности и права, передаваемые по наследству», то во второй половине XIX – начале ХХ века на смену наследственности и в дополнение к ней приходит «аренда» привилегированного права, которым пользовались чиновники и военные, и гражданские. Как отмечал в 1876 году исследователь дворянского сословия Михаил Яблочков, «понятие о чиновничестве всегда как-то лепилось около понятия о дворянстве».[409] К началу ХХ века оба эти понятия практически слились в одно целое и превратились в «образованное общество». Потому что именно образование поднимало человека на тот или иной уровень государственных потребностей и позволяло ему удовлетворить наследственную необходимость в службе.

Определялся этот уровень «званием», которое получал каждый человек в зависимости от своего сословного положения, и которое записывалось в разрядные книги и в паспорта. Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона дает однозначное толкование этого термина: «общественное положение человека, поскольку оно определяется сословием, к которому он принадлежит (духовное З.), или должностью, которую он занимает (член или председатель присутствен. места, приказчик)».[410] Фактически это признание того факта, что должность и сословное состояние сливаются в одно «общественное положение человека». Можно сказать, что в этом смысле «образованное общество» стало новым привилегированным сословием, поскольку только люди с образованием могли занимать определенные руководящие должности, быть начальниками («деспотами» по терминологии Г. Спенсера).

И тогда понятие сословия в новых исторических условиях можно прочитать как социальные группы, главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях или в законах обязанности и права, передаваемые по наследству или в пользование, «в аренду», должностным лицам. Мы легко найдем подтверждение этому тезису, если вспомним, как еще недавно при встрече незнакомых людей даже на какой-нибудь частной вечеринке они представлялись не индивидуально, например, Иванов Иван Иваныч, а в сочетании со званием, должностью или профессией – кандидат технических наук, мастер спорта, замначальника главка («Москва слезам не верит») и т. д. Это была (и есть) визитная карточка «положения в обществе», социальная стоимость индивида.

А в старые времена это вообще было распространено повсеместно. Так, хорошо известный демократ, социал-революционер и одновременно дворянин во втором поколении А. Ф. Керенский, уже находясь в эмиграции, не без гордости вспоминал своих родителей – мать, которая была «дочерью начальника топографического отделения Казанского военного округа», и отца, который в 30 лет «получил назначение на пост инспектора средней школы».[411] Случай с матерью особенно показателен, так как ее заслуг в том, что она была дочерью «начальника» нет никаких, это чисто сословный маркер, принадлежность чему-то особенному, высокому, наличие особых прав, и, конечно, гордость за это и самолюбование.

В отличие от нижних чинов, как мы только что установили, офицеров разделяла определенная дистанция, исключительно служебная, в силу чего они не были равны между собой, так как все находились на разных командных должностях и нередко конкурировали между собой за более высокую должность или звание. Их сплоченность была относительная, офицерство не было военным братством. Скорее, у них была некоторая сословная солидарность, вещь довольно хрупкая в условиях огромного различия в материальном состоянии разных слоев высшего сословия, а значит, и в социальной стоимости его отдельных представителей (что во многом объясняет массовый приход царских офицеров на службу в Красную Армию).

К тому же принадлежность к нему служилых людей была условной. Лица, лишенные офицерского звания (прав состояния, как тогда говорили, т. е. прав сословия, а не человека) за моральные проступки или за уголовные и воинские преступления, автоматически теряли права высшего сословия или состояния, что одно и то же. Их дети уже могли и не получить образования, а без него не стать даже офицером, в то время как дети дворян в таких же ситуациях оставались таковыми и не теряли сословных привилегий, их спасала принадлежность сословию.

Именно поэтому чинопочитание на службе и вне службы, которое солдаты оказывали офицеру, человеку социально уязвимому, представляло собой не столько знак личного уважения ему, сколько признание власти высшего сословия над низшим. Это был знак беспрекословного повиновения, граница, которая делила армию по сословному признаку, и которая, так же как и в обществе в целом, порождала «раздвоенность нашего национального самосознания», говоря словами Н. А. Бердяева.

Поэтому, повторимся, армия не была единым военным сословием – от солдата до генерала, а состояла из двух антагонистических сословий, которые имели разные сословные права и разные обязанности, разные ценности, разную культуру и шли в противоположных направлениях.

«Нелепая» революция и ее неопределенный характер

А теперь давайте еще раз вспомним первые дни Февральской революции, о которых мы говорили выше, и случайные на первый взгляд реплики восставших солдат: «Отменено крепостное право тем, что солдаты вышли на улицу»; «Веками душили нас, как собак»; «Мы знаем, как о наши морды разбивались их кулаки». Солдаты, знавшие о крепостном праве лишь со слов своих дедов, вдруг вспомнили про него, пытаясь оправдать свой вооруженный мятеж и приведя в качестве аргумента отмену крепостного права, которую совершили именно они, а не Александр II. Теперь мы знаем, что у них для этого были серьезные основания – и их деды, и они сами были бесправны и находились в одних и тех же тисках военно-сословного права.

Когда мятеж Петроградского гарнизона стал разрастаться за счет новых отрядов, новых саморегулируемых локальных систем (СЛС), власть Тимофея Кирпичникова стала терять свое право, растворяться в океане человеческих страстей и социальных потенциалов. Поначалу слава его была необычайной, газеты наперебой «называли его солдатом революции № 1». Временное правительство произвело его в подпрапорщики, он вошел в состав Петроградского Совета, а генерал Л. Г. Корнилов, новый командующий столичного гарнизона, вручил ему Георгиевский крест 4-й степени.

Но его право на социальную жизнь резко упало в цене, как только он встал на сторону Временного правительства во время апрельского кризиса, перешел из «мы» в «они». Те же самые солдаты, которых он поднял на восстание против старого режима, отказали ему в этом праве. Прошел энтузиазм первого месяца революции, социальное размежевание стало углубляться главным образом из-за отношения к вопросу о войне. А восприятие и ощущение социальных отношений в рамках «мы и они» сохранялось и ширилось. Оно не упало с неба, оно было посеяно Великой сословной контрреволюцией 1785–1861 годов, отменившей социальную справедливость военного общества и тем самым еще больше повысившей социальную стоимость одной его части и «уронив» ее у другой.

Исходя из этого, полагаем, что в социологическом смысле Февральская революция запустила процесс компенсации социальной справедливости, которая была парадоксальным образом отменена либеральными реформами эпохи Освобождения крестьян от крепостной зависимости.

Этот процесс придавал и до сих пор придает многим ощущение борьбы классов, но на самом деле, и мы теперь это прекрасно понимаем, это было только внешнее сходство с сословной борьбой. По форме почти одно и то же, а по содержанию разные вещи, потому что она ведется социальными группами не по принципу отношения к средствам производства и не по их роли в общественной организации труда, а по отношению к правам – есть они или нет. По отношению к наследственным правам – потому что сословные границы удерживают права в строго фиксированном положении, препятствуя социальной мобильности, о которой в свое время говорил Питирим Сорокин.

Очевидно, что социальная мобильность в «нормальных» капиталистических странах выполняет роль стравливающего клапана – люди оставляют те места, где нет возможностей для жизни, для развития и перебираются в другие, меняют профессию, место жительства, нанимаются на фабрики и заводы, получают образование, поднимаются или опускаются по служебной лестнице, двигаются по вертикали и горизонтали. «И так весь мир вертится».

А у нас, поскольку сословные границы существенно затрудняли социальную мобильность между сословиями, внутри каждого сословия постепенно накапливалось избыточное социальное давление. Клапана для его стравливания практически не было, так как границы между сословиями устанавливались законом, не говоря уже о традициях, и строго охранялись. Поэтому если дело доходит до взрыва, сила его может поразить даже самое смелое воображение, он сразу же превращается в пугачевщину, в кровавый «русский бунт, бессмысленный и беспощадный».

Главную роль в этом играют мобилизационные экономические отношения, которые естественным образом протекают в рамках сословных границ, внутри сословий, что препятствует их росту и, соответственно, ограничивает возможности для развития низшего сословия как наиболее бесправного, что, конечно, сокращает и рынок, и рыночные отношения. В этом заключается еще одно своеобразие сословного капитализма, еще одна отличительная черта. Он как бы варится внутри маленькой кастрюльки, которую кто-то по недоразумению поставил в огромный кипящий котел.

Например, сословие городских обывателей Российской империи было расписано на четыре состояния – почетные граждане, купцы, мещане, ремесленники. Каждое состояние в соответствии с законом выбирало своего старосту, который управлял его делами. А все вместе они выбирали двухступенчатыми выборами управу – на первый взгляд, все вполне демократично. У сельского обывателя тоже были определенные права. Он, скажем, мог участвовать в сельских сходах, решать вопросы о распределении земли или имущества, выбирать старосту, мог перейти в мещанское или купеческое звание. Все тоже вполне демократично.

Но переход из одного сословия в другое – только с согласия «сего общества» (ст. 561, 563 «Свода законов о состояниях») и с соблюдением определенных бюрократических процедур. Демократией это уже не назовешь, сам факт перехода из одного состояния в другое, обусловленный определенными требованиями, есть ограничение свободы.

Правда, были и те, кто мог приписаться, например, к мещанскому состоянию и без согласия общества (ст. 564) – питомцы воспитательных и сиротских домов, подкидыши, «иноверцы, принявшие Христианскую веру», дети канцелярских служителей, отставные рекруты, лица, принявшие российское гражданство, иностранцы, отставные придворные служители и т. д. Другими словами, право всех перечисленных стоило дороже права сельских обывателей, в подавляющем большинстве представлявших собой русских крестьян, титульную нацию. Притом что в соответствии со статьей 564 «Свода законов о состояниях» даже любой иностранец, не имеющий российского гражданства, приехав в Россию, вливался в ряды привилегированного сословия, что давало ему право на занятие предпринимательской деятельностью или службой, правда, формально при наличии «Высочайшего указа».

Нетрудно представить, что при таких обстоятельствах образованные немцы, поляки и даже свои евреи-«инородцы», те из них, кому было «дозволено» покидать места оседлости (лица с высшим образованием, купцы первой гильдии, аптекарские помощники, фельдшеры, дантисты и ремесленники на время подрядных работ),[412] занимали большое число «доходных мест». Они же формировали и определенную социальную среду, скажем так – с элементами сословно-этнического превосходства, и становились «господами». Вряд ли это добавляло согласия в и без того непростые отношения низов и верхов. В этом смысле и националистические погромы накануне войны и в ее ходе, и патриотический подъем в ее начале были не случайны. Они были ярким проявлением не классовой или религиозной, а именно сословной борьбы, ее никому из современных исследователей неизвестным индикатором.

Но закон все-таки позволял переход из одного сословия в другое и коренным подданным, что делало сословные отношения до определенной степени подвижными, а границы между сословиями – нечеткими и размытыми. Скажем, чтобы перейти из мещанского состояния в другое, нужно было оформить «увольнительный приговор», т. е. справку от общества о том, что «на перечисляющемся не состоит ни недоимок, ни частных долгов», что он не состоит ни под судом, ни под следствием, в случае несовершеннолетия «увольняемого» должно быть представлено согласие родителей (ст. 572).

Но переход в купеческое состояние требовал не только увольнительного приговора, а и уплаты в пользу государства 50 рублей пошлины по первой гильдии и двадцати рублей по второй, «независимо от уплаты местных сборов, установленных на сословные купеческие и общественные надобности» (ст. 533). Деньги, вроде бы и не очень большие, но главное здесь другое – это покупка гильдейского «свидетельства» стоимостью 565 рублей по 1-й гильдии, и от 120 до 40 – по второй.[413] Все вместе представляло собой «изрядные» суммы, потому что за 500 рублей, например, можно было купить небольшое имение. Это был настоящий имущественный ценз.

Позволить себе такое могли далеко не все, поскольку всеобщая задолженность, порожденная Освобождением крестьян, и вызванная ею всеобщая бедность выступали противовесом подвижности сословных границ и наряду с сословным капитализмом тормозили социальную мобильность. По той же самой причине ослабление сословных ограничений после революции 1905 года не могло приблизить общество в целом к гражданским свободам, оно по-прежнему оставалось сословным. Поэтому, с социологической точки зрения, его можно охарактеризовать как устойчивое военно-сословное общество.

Мы теперь, понимаем, что такая довольно жесткая, близкая по своей природе к крепостному праву, принадлежность людей к отдельным сословиям была формой военного общества, расписавшего все население по гражданским (экономическим) и военным повинностям. Все сословия несли собственные повинности, все, кроме одного – дворянского, его «повинностью» были привилегии.

Хотя, конечно, городское сословие – мещане – тоже имело некоторые привилегии (право на недвижимость, на занятие ремеслом и мелкой торговлей etc.), которые оно получило вместе с дворянством в 1785 году, и благодаря которым в городах развивались торговля, ремесло, промышленность, транспорт и образование. Хотелось бы подчеркнуть, именно благодаря сословным привилегиям, а не свободе и свободному рынку! В городах было легче обучиться ремеслу и получить образование, а вместе с ним и «место». Не случайно «лишних» детей, которых трудно было прокормить в деревне, крестьяне всеми силами старались отправить в город на обучение. А каково было это обучение, легко себе представить, если вспомнить из школьной программы рассказ А. П. Чехова о Ваньке Жукове с его знаменитым письмом «на деревню дедушке». Помните, «а вчерась мне была выволочка»…

Учись – человеком будешь, говорили и нам родители напутствие, которое они слышали когда-то от своих предков. Но они не знали, что пошло оно от сословной привилегии – получив образование, человек переходил в более высокое состояние, вместе с ним приобретал и привилегированные права. Сегодня в нашей стране спрос на высшее образование превратился в какую-то душевную болезнь, в массовую эпидемию. Но, как отмечают специалисты, спрос этот вырос «именно на статус, на «корочки», а не на качество образования»,[414] что в значительной мере говорит о сословной, а не о культурной или рыночной природе высшего образования и современного общества в целом.

Наличие сословий и их сложные отношения можно и сегодня увидеть в глухой неприязни деревни к городу и города к деревне, услышать, например, в транспорте, на рынке, в репликах окружающих (чурка, деревня, колхоз, лимита). Поэтому нетрудно предположить, что сословное противопоставление «мы» и «они» в условиях жесточайшей империалистической войны начала ХХ века и в условиях солдатского мятежа становится предельно антагонистическим. Внешне его почти не отличить от антагонизма между трудом и капиталом, между пролетарием и капиталистом. Но все же разница есть – она в масштабах борьбы и в безграничной ненависти (пугачевщина), которая никого не обходит стороной, потому что правами в разном объеме обладает каждый, а иметь их в полном объеме хотят все.

Кроме того, можно увидеть и социологическую разницу: она в том, что сословная революция в феврале 1917 года произошла стихийно, это был неконтролируемый взрыв, чего не скажешь, например, об Октябрьском «перевороте». Тогда стихийность – ее признак. Ее другой признак – всеобщее признание, что тоже отличает ее от Октября. Ведь с ней согласились и сразу приняли все сословия, даже высшие (хотя, понятное дело, не единогласно). В этом смысле показателен эпизод с великим князем Кириллом Владимировичем, двоюродным братом Николая II и командиром Гвардейского экипажа, который привел его, как с издевкой вспоминал генерал П. А. Половцев, «с красными тряпками»[415] к Таврическому дворцу. Этим во многом объясняется полная беспомощность царского режима и скорость его падения – его «не хотели» все сословия. А восстали против него только солдаты, бесправные нижние чины, но встать на его защиту не захотел никто, ни одно сословие.

Не случайно Февральская революция предстает какой-то странной. Как вспоминал А. А. Бубликов, «революция пришла, никем не желанная, никем не подготовленная (ведь все революционные партии были совершенно разгромлены), для всех страшная той неизвестностью, которую она с собой несла».[416] У нее не было лидеров, не было выраженных политических мотивов, произошла она в столице и только потом докатилась до других городов, до армии. Можно даже сказать, что она не была ни буржуазной, ни демократической. Как отмечают наши крупные ученые, Февральская революция, свергнув царизм, не смогла решить основные общедемократические и общенациональные задачи.[417] Но если не смогла, значит и вообще не состоялась, значит, была незаконченной, что, естественно, ставило на повестку дня вопрос о каком-то логическом финале.

Кроме того, если существовала анархия, которая вылилась на улицы, это еще не значит, что была демократия, капиталистическая или пролетарская – как угодно. Не случайно свидетель тех событий, обладавший тонким социальным чутьем и высоким художественным вкусом, М. А. Волошин отмечал: «В Русской революции прежде всего поражает ее нелепость: Социальная революция, претендующая на всемирное значение, разражается прежде всего и с наибольшей силой в той стране, где нет никаких причин для ее возникновения: в стране, где нет ни капитализма, ни рабочего класса. Потому что нельзя же считать капиталистической страну, занимающую одну шестую всей суши земного шара, торговый оборот которой мог бы свободно уместиться, даже в годы расцвета ее промышленности, в кармане любого американского мильярдера».[418]

По нашему мнению, ничего удивительного в этом нет: ведь развитие капиталистических и иных экономических отношений шло исключительно внутри отдельно взятых сословий. Удивительно то, что, в отличие от В. И. Ленина, Максимилиан Волошин вообще не видел в России капитализма. И тогда для него все действительно выглядело вполне нелепо, ведь современники не могли проникнуть в суть социальных явлений. Они все были буквально поглощены идеями социализма, городское «образованное общество» было хорошо с ним знакомо – в то время все увлекались социалистическими теориями, в молодые годы принимали участие в студенческих сходках, читали Маркса и Энгельса, Плеханова. Жизнь людей была так трудна и несправедлива, что они жили ожиданием социализма или умозрительными представлениями о нем, пытаясь связать его красочные образы с окружающей их серой и гнетущей действительностью.

Но, как говорил Э. Дюркгейм, «поскольку наибольшая часть социальных институтов передана нам предшествующими поколениями в совершенно готовом виде, и мы не принимали никакого участия в их формировании, следовательно, обращаясь к себе, мы не сможем обнаружить породившие их причины». Нам нужно, продолжал он, рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов.[419]

Выше мы приводили эту цитату в качестве иллюстрации неспособности наших исследователей, интерпретирующих историю в соответствии с собственными представлениями о ней, познать суть социальных явлений прошлого. Похоже, то же самое мы можем отнести и к современникам великих потрясений начала ХХ века. Они тоже получили все социальные институты в готовом виде и не принимали никакого участия в их формировании.

В. И. Ленин, например, увидел и описал признаки капитализма в России, в соответствии с этим выстраивал свою революционную работу, но совершенно не придавал значения сословным отношениям, в рамках которых жил сам, и в рамках которых развивался капитализм. А ведь они насчитывали сотни лет. М. А. Волошин в этом смысле оказался более прозорливым, хотя, конечно, он воспринимал действительность скорее по ощущениям, по чувствам. Возможно, благодаря именно им он видел острее. Поэтому для него, как для человека проницательного ума и обширных знаний, русская революция не соответствовала учению о социализме, о классовой борьбе, казалась нелепой и в этом смысле расходилась с действительностью.

Это, в общем-то, работает на наше предположение о том, что Февральская революция не была ни буржуазной, ни демократической. А поскольку мы ничем не обязаны армии людей, профессионально занятых в социальных науках, то ничто не мешает нам прийти к такому заключению и попытаться донести его до читателей.

Сама же «армия», обладая исчерпывающими данными о крахе марксизма в России, продолжает оперировать марксистскими определениями, марксистской периодизацией, утверждая, в частности, что первые месяцы революции вселяли надежду на ее завершение в «достаточно широких буржуазно-демократических рамках».[420] Правда, писалось это в учебнике 1998 года, и позднее некоторые исследователи стали относиться к этим терминам осторожнее, например, так: «Эсеро-меньшивистское руководство Петроградского Совета считало совершившуюся революцию буржуазной».[421] Но совсем от этой привычной характеристики пока не отказываются – «вторая революция в России была «буржуазно-демократической»»,[422] еще недавно утверждали маститые ученые, авторы популярного учебника истории для вузов, пережившего пять изданий.

Сегодня о буржуазном характере революции стараются вообще не говорить – научная мысль, оплаченная законопослушными налогоплательщиками, не стоит на месте. Теперь ограничиваются фразой «Февральская революция», и на этом все («Великая российская революция 1917 г.» в концепции единого школьного учебника). Иногда говорят о ее либеральных ценностях, еще реже – об ее общинности или народности. В отдельном случае ее называют особым термином – «антипаракапиталистическая» (Ю. И. Семенов).

Ходят как бы вокруг да около. На деле же получается, что, придерживаясь по привычке марксистского понимания Февральской революции, изобретая разные «научные» термины или вообще замалчивая характер революции, современные исследователи расписываются в собственном бессилии познать ее природу. Из этого с неизбежностью вытекает, что и последующие исторические события XX и XXI веков получают в их оценках неверную и даже искаженную интерпретацию – ведь не познав причины, нельзя понять и ее следствия!

Можно, конечно, написать единый учебник, причем любой, поскольку профессионалы вполне едины в своем непонимании истории. Как отмечают некоторые специалисты, «в рамках этой концепции можно написать несколько учебников, которые будут содержать совершенно противоположные оценки одних и тех же событий».[423] Следовательно, единый учебник не будет всеобщим, а значит объективным. Потому что любое упоминание, скажем, Украины, вообще не имевшей на 1991 год собственной истории (время «независимости» на немецких штыках мы не рассматриваем), уже давно представляет собой комплекс не только научных, но и острейших международных, политических, межэтнических и социальных проблем, так как историю пишут государства, а не их территории. Покушение на историю государства кончается для его территории крайне плачевно. О чем, к сожалению, свидетельствует новейшая история той же Украины.

Во многом это результат действий так называемого глобализма. Глобальный империализм вносит существенные корректировки в естественное право истории по созданию устойчивых и жизнеспособных государств. Фактически он намеренно вносит путаницу в историю. А нагромождение западных теорий и мишура постсоветских идеологем в российской исторической науке совершенно выбили наших исследователей из седла, они как-то подрастеряли национальные исторические ориентиры. Наверное, поэтому понимание Февральской революции как социального факта для них остается недоступным.

Еще недавно они буквально гадали, чем на самом деле она была. Одни говорили, что «Февральскую революцию можно рассматривать как мощный рывок в развитии демократии», «как первую массовую демократическую революции ХХ века». Другие, видимо, вслед за П. Б. Струве, который в сборнике «Из глубины» называл ее «национальным банкротством и мировым позором», – что «русская революция была провалом». Третьи, что «русская общественность – та, которая алкала вот это «либерте», которое никто так и не определил, что это такое: что такое «свобода», до сих пор не определили, – она же была совершенно лишена чувства, во-первых, государственного сознания, во-вторых, государственного мировоззрения, в-третьих, вообще национально-государственного инстинкта. Ни национальной, ни государственной проблематики в их багаже фактически не было». Четвертые – что «верхи» и «низы» российского общества (если уместно употреблять этот термин) при всей общей нетерпимости к власти существовали в разных социокультурных измерениях, говорили на разных «языках». Пятые, что «распад Российской империи – побочный продукт мировой войны и вовсе не уникальное явление».[424] И так далее.

Это выдержки из материалов Круглого стола 2007 года, опубликованные во втором томе «Русского исторического сборника» и посвященные 90-летию Февральской революции. Там сколько историков, столько и мнений, столько и интерпретаций. Столетие Февраля, видимо, станет отправной точкой для более унифицированного взгляда на нашу историю, поскольку сообщество профессионалов все-таки сумело договориться (при заинтересованной поддержке главы государства) о выработке общего подхода к ней во время обсуждений единого школьного учебника, от разработки которого все-таки пришлось отказаться.

И тем не менее, даже эта договоренность ни на йоту не приближает нас к истине, потому что договориться о едином подходе – одно, а вникнуть в суть социальных явлений, приблизиться к истине – другое. Это все равно что подогнать ответ задачки под решение (точнее, под госзаказ), напечатанное на последней странице учебника, – бесценный опыт, с которым мы все познакомились еще в начальной школе.

Назвать революцию переворотом или частью трансформационного процесса, конечно, можно, тем более, что это одно и то же слово – перевод с английского, но что это добавляет к нашему пониманию механизмов тех тектонических сдвигов, которые до сих пор отзываются эхом в нашем сознании и вносят раскол в общество? Социальные потрясения были настолько глубокими и радикально-кровавыми, что даже внутри «процесса» это все равно был рубеж, Рубикон, перейдя который, назад уже не повернешь. В целом все это выглядит как не очень удачная попытка уйти от марксистского формационного подхода, но только пункт назначения никто так и не определил.

Мы же полагаем, что Февральская революция, если говорить о ее природе, о социальном содержании, была сословной, а по форме – стихийно-анархической (хотя анархисты были влиятельной политической силой в социал-демократии). Если сложить все вместе, то ее характер можно определить как сословно-анархический: Февральская сословно-анархическая революция 1917 года. В социологическом смысле можно с большой долей вероятности допустить, что она преследовала цель компенсировать потерю социальной справедливости, которая была юридически оформлена при освобождении крестьян от крепостной зависимости.

Если сформулировать коротко, то смыслом и главным содержанием революции была попытка компенсации социальной справедливости.

Произошла она в столице, а телеграфные провода разнесли ее по городам и весям. Поскольку первоначально беспорядки начались на фабриках и заводах, то это создает впечатление некоторой классовости происходящего. Но мы же теперь знаем, что не откажись солдаты стрелять в демонстрантов, революции не было бы. А солдаты, и мы тоже теперь это знаем, юридически и ментально принадлежали в массе своей сословию сельских обывателей, т. е. к крестьянам. Это были нижние чины запасных команд еще не прошедшие фронт, недавно призванные на службу из деревни, где протестные настроения росли как на дрожжах, по крайней мере, с августа 1915 года. Не зря же министр внутренних дел Б. Н. Щербатов говорил тогда: «Наборы с каждым разом проходят все хуже и хуже. Полиция не в силах справиться с массой уклоняющихся. Люди прячутся по лесам и в несжатом хлебе».

Получается, что революцию совершили сельские обыватели (низшее сословие), крестьяне, одетые в солдатскую шинель, и вставшие на сторону голодающих городских обывателей (низшее сословие) – пролетариев, ремесленников, мелких торговцев и прислуги. Представители низшего сословия объединились в столице в вооруженном мятеже, социальным смыслом которого было перераспределение сословных прав с целью компенсации социальной справедливости.

Именно на это указывают стихийные действия восставших, которые буквально с первых шагов начали охоту на офицеров и полицейских, многих линчевали. Они реализовали то самое умозрительное право казнить или миловать, которым в нашем сознании обладает каждый из нас, воспользовавшись «уникальным случаем в истории», когда право слилось с властью, и каждый обыватель мог вершить суд. Слилось с той самой властью, которой не было у фельдшера Поназыревского приемного покоя, мечтавшего в 1905 году сменить или убить царя.

Офицеры и полицейские – это, конечно, не царь, но «слуги» царя, «господа». Они либо принадлежали к высшему сословию по службе или по рождению, либо охраняли его права, как того требовал закон. Большинство из них даже не были сколько-нибудь богаты или состоятельны, не были ни капиталистами, ни помещиками. Они только защищали привилегированные права, а стали «врагами народа», народа, лишенного права на жизнь.

При этом мы совсем не имеем в виду гражданские права в их нынешнем понимании, которые нам упорно навязывает несистемная оппозиция, не стесняясь при этом поглощать западные гранты, т. е. права человека, демократические выборы в представительные органы власти, разделение и сменяемость властей, общественный контроль за чиновниками и многое другое.

Права тогда у нас имели совсем иное содержание. Ими обладали те, у кого не было обязанностей! А те, кто не имел прав, несли обязательные повинности. Земля и небо, правда? У нас все не так как на Западе, даже права. Как хорошо сказал М. А. Волошин, «никакая одежда, взятая напрокат с чужого плеча, никогда не придется нам по фигуре».[425]

Сама этимология слова «повинность» красноречиво говорит о совершенно определенных отношениях «верхов» и «низов». Здесь отношение к средствам производства не имеет никакого значения, здесь пахнет «виной» одних перед другими, а не демократией. Здесь все решают отношения к правам. И понять это сегодня непросто, очень много мифов, а главное, несмотря на «счастливое» пребывание в капитализме и демократии, мы по-прежнему живем и воспринимаем окружающую нас социальную среду в координатах «Манифеста коммунистической партии».

Наверное, поэтому историки никак не могут отойти от марксистских догматов, в душе, конечно, презирая их и понимая, что они не работают. Видимо, такова судьба специалистов узкого профиля. Проникать в суть социальных явлений – не их профессия. Между тем, Иммануил Валлерстайн говорил, что «первый шаг, который нам необходимо предпринять, если мы желаем осмыслить наш мир, состоит в том, чтобы решительно отказаться от проведения каких-либо жестких границ между историческими и социальными науками и признать, что все они являются частью одной-единственной дисциплины, занимающейся исследованием истории развития человеческих обществ».

«Нет обобщений, – утверждал он, – истинность которых не была бы исторически ограниченной во времени, поскольку нет неизменных систем и структур. И нет такой совокупности или последовательности общественных событий, которую можно было бы в полном объеме осмыслить, не обращаясь к теоретическим конструкциям, функция которых заключается в том, чтобы создавать смысл, исходя из реальности».[426]

Создавать смысл, исходя из реальности – как сказано, а!

Но кто у нас это будет делать? Армия профессионалов не торопится создавать смысл, что неудивительно – за него не платят. А платят за диссертации, за должности. Без них не сделать карьеру, не подняться по служебной лестнице, не потешить свое самолюбие.

А достигнув «высот», сановные ученые снисходительно рассказывают нам всякие небылицы из русской истории, которую каждый понимает по-своему, а все вместе не понимают ничего. Примерно так, как мудрецы в древности интерпретировали форму земли: кто говорил про трех китов, кто – про плоский диск на слонах. Тут уж не до смысла. Иначе чем можно объяснить, что кроме нас, простых обывателей, никто и не замечает, что даже очевидные демократические институты времен Империи – парламент, земство, крестьянское самоуправление и даже политические партии – были сословными, а совсем не демократическими.

Выборы в Думу, например, проходили по сословным куриям (землевладельческая, городская, крестьянская и рабочая) через многоступенчатые выборы с непропорциональным представительством в ущерб низшим сословиям, соответственно, все они имели сословный состав и действовали в сословных интересах, иногда общих, а часто в интересах отдельных сословных групп.

Это известная информация, она приводится во всех учебниках и в курсах истории, но как-то между прочим, скороговоркой. А дальше этого никто не идет, никто не видит очевидных вещей, в противном случае пришлось бы признать, что парламент в России – это исключительно сословное учреждение, не имеющее отношение к демократии западного типа.

Чтобы понять это, не нужно даже особенно углубляться в изучение «Свода законов о состояниях», достаточно познакомиться со списками членов Государственной Думы.[427] Биография каждого из них начиналась, если опустить возраст и фракцию, именно с сословной принадлежности: крестьянин, присяжный поверенный, казак, священник, армянин, «греческого происхождения», протоиерей, «отставной полковник л. – гв. Гродненского гусарского полка», «бывший чиновн. особ. поруч. при Плеве», помещик, помещик-поляк, товарищ прокурора, «непременный член губернского присутствия», камергер Двора Е. И. В., мещанин, доктор медицины, «потом. поч. граждан.», «председатель тотемского уездного съезда» и т. д.

Кажется, это какой-то калейдоскоп, ярмарка тщеславия, какая-то смесь французского с нижегородским! Что общего у них всех, и при чем здесь сословия?

А притом, что здесь нет ни одного случайного слова, нет ни одной ошибки, каждое слово выверено со скрупулезной точностью и проверено тысячу раз. Дело в том, что каждое слово здесь – это сословный маркер, индикатор принадлежности тому или иному состоянию, индикатор наличия тех или иных прав. Это буквально шкала социальной стоимости фундаментального социального факта (F), его права на социальную жизнь.

И если говорить собственно о сословных маркерах, то национальность (армянин греческого происхождения) – это сословие «инородцы» («Свод законов о состояниях», ст.1.). Крестьянин – сословие «сельский обыватель» (ст. 2. п. 4.). Священник, протоиерей – сословие «духовенство» (ст. 2. п. 2.). Если должность или звание (бывший чиновн. особ. поруч. при Плеве), то это чиновник высокого класса или дворянин, маркер принадлежности высшему состоянию. Доктор медицины – это как минимум «почетный гражданин», так называемый средний род «городских обывателей». Казак – особое «войсковое сословие». Камергер – столбовой дворянин, аристократ, «высшее состояние». За каждым из этих состояний законом закреплен определенный набор прав.

Даже иностранцы, как мы уже отмечали выше, не будучи гражданами страны, нередко получали купеческое звание «почетного гражданина», что поднимало их социальную стоимость выше стоимости многих коренных, в большинстве своем русских обывателей. Статья 826 гласила: «иностранные ученые, художники, торгующие капиталисты и хозяева значительных мануфактур и фабричных заведений, хотя бы и не вступили они в Российское подданство, могут быть причислены к званию почетных граждан».

Понятно, что при таком положении дел национальный вопрос в сословном обществе не имел практически никакого значения (хотя социалисты и называли Россию тюрьмой народов); больше того, он не имел и смысла, наверное, поэтому национальность не записывалась в паспорт, – не из-за православия, как считается сегодня, а из-за сословности. Возможно, поэтому же когда бывшие советские республики ищут свою идентичность в национальности – а больше и не в чем, – они не могут ее найти. Появились какие-то противоестественные государственные образования, которые изо всех сил пытаются создать национальное государство, государство одной нации. Но все как-то не так, как-то по-советски.

В Российской империи все было по-другому. Так, у Владимира Галактионовича Короленко, которого мы упоминали выше, у русского писателя и русского человека, каковым он сам себя называл, отец был украинец, а мать полячка.

Выглядит довольно странно, правда?

А таких случаев было масса. У Владимира Ивановича Даля, например, отец был датчанин, а мать – немка. Сегодня все это воспринимается как какой-то парадокс, который невозможно объяснить. Но это если не учитывать, что национальность родителей – это только отчасти национальность, а по сути это внешний признак сословности. Потому что в данном случае она выполняет функцию «звания», то есть индикатора сословной принадлежности, ведь отец Короленко был выходцем из украинских казаков, привилегированного «войскового сословия», размещавшегося на «укрáйне», естественно, русских земель. Поэтому, в силу Статьи 1 «Свода законов о состояниях» он был «природным обывателем». А значит… русским. Так же как и его сын, ставший талантливым русским писателем, который отдал все силы своего таланта на защиту «сельских обывателей», проживавших на его малой родине, на «укрáине».

Не случайно русского укрáинца В. Г. Короленко не слишком жалуют в современной Украине, превратившей стараниями националистов-недоумков некогда сословный признак в никогда не существовавшую национальность. Дело в том, что он, точно так же как и его отец, принадлежал привилегированному сословию, русскому по своему «географическому» положению, потому что привилегии раздавали русские цари.

А бесправное низшее сословие на территории современной Украины было «укрáинским». Точно таким же бесправным, как и низшее сословие центральных русских губерний России, они были точно такими же «мужиками». Это был признак не национальности, а места проживания тяглого сословия, один из… В XVI веке, например, такими же окраинными («украинными») были области, расположенные в непосредственной близости от Москвы – Медынский уезд, Орловский, Тульский, Каширский, Рязанский.[428]

По национальности все выходцы с Украины тогда были малороссами, то есть тоже русскими (понятно, что и то, и другое относится скорее к географии, чем к этничности). По крайней мере, именно так считал Богдан Хмельницкий, он говорил: «отныне я единовладец самодержец руський… Я освобожу из польской неволи весь руський народ…».[429] Странно как-то получается, в XVII веке малороссы были русскими, а в XX и в XXI веках вдруг перестали ими быть, хотя все прекрасно говорят по-русски. В XIX же веке это так мало волновало людей, что постепенно национальный признак, появившийся просто как отличие от «великороссов», который относился к жителям центральных губерний, вышел из употребления, уступив место признаку социально более важному – сословному…

По сословному признаку делились и депутаты Государственной Думы, правда, немного не так, как это происходит сегодня. Подданные Российской империи разных национальностей могли принадлежать одной и той же партии, придерживаться одних и тех же политических взглядов, получать одни и те же десять рублей суточных, обладать депутатским иммунитетом и при этом иметь разные права, не связанные напрямую с их национальностью или идеологическими пристрастиями.

Из этого с необходимостью вытекает, что та форма демократии, где людям принадлежат разные и неравные права, в лучшем случае может называться сословной демократией. Что неудивительно и даже вполне логично, поскольку если капитализм развивается внутри отдельно взятого сословия, то же самое происходит и с демократией. Сословные границы не позволяют этим демократическим институтам развиваться во всем обществе или среди какого-то одного народа.

Но это не значит, что каждый человек тогда только и думал о том, к какому сословию он принадлежит, и что в связи с этим ему надо сегодня с утра сделать. Каждый жил в тех рамках, которые ему были предписаны законом, с которыми он свыкся и редко обращал на них внимание.

Вообще современники, особенно «образованное общество», не придавали этому значения. Наверное, поэтому и считали, что «умом Россию не понять» (хотя как волшебно это сказано). Как говорил Николай Коркунов, известный правовед конца XIX века, отличавшийся оригинальным взглядом на общество, «сословные начала, упорно сохраняемые законодательством, в действительности так чужды русской жизни, что у нас не редкость встретить человека, который и сам не знает, к какому сословию он принадлежит».[430]

Скорее всего это утверждение… ложно! Как ни дико это звучит, но мы не верим современнику тех событий.

Судите сами: у каждого сословия был свой «собственный» паспорт, в котором пункт № 2, т. е. второй пункт сразу после имени, требовал записи состояния – «звания». И только потом шло «время рождения», «вероисповедание», «место жительства», «семейное положение» и т. д. А исковое заявление в суд оформлялось еще точнее, еще адреснее: сначала (!) звание, потом фамилия-имя-отчество или прозвище и только потом – место жительства, свидетели и т. д.[431] Это говорит о том, что судебное производство, ориентируясь по званиям, делало выборку именно по ним, т. е. по принадлежности к сословию, а не по именам. Что абсолютно логично, поскольку звание определяло и выбор правовых инструментов, выбор правового поля – а оно у разных сословий было разным.

К этому нужно добавить, что каждому отдельному сословию паспорта выдавались на разный срок, что тоже было очевидным сословным маркером. Дворянам, чиновникам, духовенству, почетным гражданам, купцам и разночинцам – бессрочный. Мещанам, ремесленникам и сельским обывателям – на пять лет или год, на три или на один месяц.[432]

Свою принадлежность конкретному сословию действительно могли не знать только те, у кого не было паспорта, фактически изгои, как Паниковский из «Золотого теленка», на могиле которого Остап Бендер написал «человек без паспорта». Будучи профессиональным юристом, Н. М. Коркунов просто не мог не знать и об уголовной ответственности за «бродяжничество» и отказ «доказать свое состояние или звание», предусмотренной ст. 950–952 «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных 1885 г.». В соответствии с ними «задержанные, как упорно отказывающиеся объявить о своем состоянии, звании или месте жительства, немедленно подвергаются суду и наказанию». Статья 951 (10 июня 1900 г.), в частности, предусматривала: «Бродяга, называющим себя непомнящим родства… присуждается: к отдаче в исправительные арестантские отделения на четыре года, потом же водворяется на острове Сахалин».[433]

Свое звание действительно могли не знать те, кому не надо было отлучаться из мест приписки далее 30 или 50 верст (до 1906 г.). А по переписи 1897 года лишь четверо из каждой тысячи респондентов не отнесли себя или никак не отметили свою принадлежность к какому-нибудь сословию,[434] что составляет порядка 32,5 тыс. человек (при населении в 130 млн.).

Тогда именно «звание» и есть индикатор социального потенциала индивида, социальная стоимость человека, его цена, маркер сословной принадлежности. Оно стоит на первом месте, опережая даже «вероисповедание», а Россия, между прочим, была по закону православным государством, где вопрос религиозной принадлежности был вопросом государственной важности (свобода вероисповеданий была провозглашена 5 окт. 1906 г.). И именно «звания» бросаются в глаза, поражая наше воображение, казалось бы, беспорядочным калейдоскопом, когда мы читаем списки депутатов Государственной Думы.

Званиями гордились, их демонстрировали, ими козыряли при всяком удобном случае, к ним стремились и им поклонялись. Как самую настоящую вещь, их передавали по наследству, они распространялись и на жен, и на вдов чиновников, дворян, священников, купцов и мещан. Вместе с ними они получали, например, право на занятие предпринимательской деятельностью (ст. 534, «Правила приема на Гражданскую службу и определении к должностям», Свод законов, т. III. Изд. 1896 г.). Это была сословная привилегия, чем-то напоминающая сегодняшнее состояние дел в крупном бизнесе, командные посты в котором нередко занимают жены чиновников или их родственники. Сегодня, как когда-то в Российской империи, тоже существуют звания «заслуженных», академиков и член-корров. Звания писали на надгробных плитах, эта славная традиция сохраняется и сегодня, показывая нам то, чего мы не хотим видеть – нашу сословность (А. С. Кончаловский в интервью ВВС как-то назвал ее «средневековой ментальностью»[435]).

Пройдитесь по какому-нибудь старому московскому кладбищу, Ваганьковскому или Пятницкому, и увидите – «статский советник такой-то», «купец 1-й гильдии», «жена священника» (это тоже звание, предмет гордости для потомков), «заслуженный врач РСФСР», «член-корр. АН», «инженер-полковник», «премьер-министр СССР» и т. д. и т. п. Существует даже кладбище для привилегированных покойников – Новодевичье, на котором, правда, как говорят, уже не осталось свободных мест.

Спрашивается, если мы украшаем могильные камни правами ушедших людей, то какова же сила этих прав среди людей живых?

Кроме того, мы же понимаем, что, получив однажды бессрочный паспорт, ты действительно мог уже и не думать, к какому сословию принадлежишь, и действительно мог наслаждаться всей полнотой свободы, считая, что «умом Россию не понять». В этом смысле Н. М. Коркунов, отец которого носил звание академика, был прав потому, что себя ограниченным в правах он не чувствовал. А значит, он не ощущал своей сословности, поэтому не видел и сословности других.

Именно его парадоксальное заявление указывает нам на источник нашей исторической слепоты, источник устойчивого непонимания того, что в действительности представляла собой наша история. Поскольку актором в ней выступало высшее сословие, то все, что в ней происходило, несет на себе печать его отношения и его восприятия происходящего. Печать его ощущений, которые и сохранила для нас история в письменном виде. А они, естественно, не шли дальше сословных границ.

Э. Дюркгейм говорил, что «именно из ощущения исходят все общие идеи, истинные и ложные, научные и ненаучные». И тогда задача социолога заключается в том, чтобы выбрать максимально объективные внешние признаки и таким образом освободить социальные факты от индивидуальных ощущений, в которых они проявляются.[436]

Нам кажется, что наличие сословных паспортов, в которых на первом месте ставится «ценник» индивида в виде его звания, судебная практика и данные переписи 1897 года представляют собой вполне объективные внешние признаки социального факта. И именно они позволяют нам усомниться в объективности ощущений Н. М. Коркунова и «поймать» его на подмене объективно существовавшей реальности субъективными представлениями о ней.

Даже революционеры, в большинстве своем принадлежавшие одному из высших сословий и не замечавшие этого, могли рассчитывать на облегчение своей участи в случае провала благодаря именно этому обстоятельству, поскольку в сословном обществе социальные свободы и права человека (а они не тождественны политическим) не предоставляются отдельному индивиду. Они есть прерогатива того или иного сословия в целом.

В этом смысле характерны всякие исторические изыскания, которые у нас любят проводить недобросовестные и, как правило, плохо образованные авторы на телевидении или в других СМИ, рассказывающие нескончаемые байки о том, как «ненапряжно» проводил, например, В. И. Ленин свою ссылку в Сибири.

Однако никому и в голову не приходит рассказать нам о том, что ссылка это была всего лишь административная, и что ни один суд не лишал ссыльного «прав состояния». Она не была «сопряжена почти ни с какими правоограничениями, кроме ограничения права передвижения».[437] Больше того, как утверждал Б. Г. Бажанов в своей книге «Воспоминания бывшего секретаря Сталина», царская полиция, посылая революционеров в ссылку, обеспечивала их постоянным жалованьем, оплачивавшим их стол, квартиру и прочие расходы[438] (В. И. Сталин, по словам Н. С. Хрущева, говорил о трех рублях казенного содержания в Туруханской ссылке). То есть и В. И. Ленин, и его жена пользовались всеми привилегированными правами дворянского сословия, даже находясь в ссылке. Отсюда мягкость режима, относительная, конечно, – в то время жить в ссылке, да еще и «под надзором», или просто доехать в «места не столь отдаленные» было не сахар. Причем она была второй частью наказания, первой – четырнадцать месяцев отсидки в КПЗ (в крепости без центрального отопления). Тоже не сахар.

Сегодня у нас административное наказание обычно не идет дальше штрафа или 15 суток ареста. А при царе оно представляло собой год «предвариловки» и три года в Сибири, между прочим, без суда, просто по постановлению полицейских властей (хотя надо сказать, что это было результатом т. н. Исключительного положения или «Положения о мерах к охранению государственного порядка и общественного спокойствия» от 14 августа 1881 г., которое просто «забыли» отменить, и оно действовало вплоть до октября 1917 г.). Как говорится, почувствуйте разницу. Это, кстати, объясняет стремительный отъезд В. И. Ленина за границу – рецидив грозил ему ограничением или лишением прав состояния, а значит, мог лишить его возможности участвовать в революционной борьбе.

Осужденные с потерей «прав состояния», даже дворяне, получали, что называется, по полной программе – от порки, кандалов и каторги до смертной казни (например, декабристы или петрашевцы), не говоря уже о потере прав на собственное имущество, собственную жену и собственных детей. Это говорит о сословности не только всего законодательства, но и пенитенциарной системы, построенной на сословной избирательности прав, а значит, и избирательности в строгости применения наказания.

Для нас это настоящий парадокс. Он показывает противоречивость не только социальной и правовой системы Российской империи, которую никак не могут осилить современные исследователи, но и политической, поскольку даже парламент не был парламентом в полном смысле слова. Он был лишь вывеской, формой сословной демократии. Так же как и капитализм, при всей своей «всесословности» она имела место только внутри отдельно взятых сословий, что, конечно, не имеет никакого отношения к западной демократии, к западной системе парламентаризма, к их капитализму.

Как говорил М. А. Волошин, видимо, вторя К. П. Победоносцеву, парламентаризм – чисто национальное явление, присущее только англо-саксонской расе. «Примененный к континентальным государствам парламентский строй не представляет никакой прелести. Система политических выборов является сложным отбором, в котором выживает наибестыднейший, наинаглейший, наиадвокатнейший».[439]

Поэтому «буржуазная» революция, прихода которой в начале ХХ века ждали в России чуть ли не со дня на день, явилась миру в форме до сих пор неосознанной сословно-анархической стихии, а не буржуазно-демократического парламентаризма. Ее движущие силы – солдаты, даже юридически принадлежали сословию сельских обывателей (ст. 8 «Свода законов о состоянии»), они не были ни рабочими, ни «буржуями». Целей особых у них никаких не было, просто «долой войну», «бей офицеров» и все, т. е. анархия. Хорошо известно, что анархия вообще, а в данном случае особенно, выступает как антипод власти, которая в просторечье маркируется как «они». Не случайно противопоставление «мы» и «они» стало главной мыслью, главной идей, охватившей массы в феврале 1917 года.

В свое время лауреат Нобелевской премии Ф. А. фон Хайек отмечал, что на этих противопоставлениях построено любое групповое сознание, объединяющее людей, готовых к действию. Мы бы добавили – людей социально мобилизованных в саморегулируемую локальную систему (СЛС) с высокой кумулятивной стоимостью, так как процесс социальной мобилизации протекал в армии. При этом анархия произрастала именно из принадлежности к группе «мы», потому что, как говорил Хайек, «действуя от имени группы, человек освобождается от многих моральных ограничений, сдерживающих его поведение внутри группы».[440]

Эта идея, полагаем, всегда жила в русском народе из-за сословного деления общества. По воспоминаниям председателя Государственной думы двух созывов М. В. Родзянко, «разделение Государственной власти и общества было так велико, что уже после учреждения Государственной Думы тогдашний министр земледелия Кривошеин в одной из своих речей, произнесенных в Киеве на агрономическом Съезде, указывал на прискорбное для дела деление русского общества на мы – правящие сферы и они – все остальное население вне этих сфер».[441] Но реализовалась эта идея как социальный факт только в условиях жесточайшего кризиса (да простит нас академик Ю. Н. Пивоваров), порожденного империалистической войной. Освобожденная от оков закона голодными бунтами и солдатским мятежом, она превратилась в генератор нового социального права, отличного от права государства.

На первый взгляд это может показаться странным – революция разрушила всякое право, кругом хаос, беспредел, никто никому не подчиняется. Питирим Сорокин называл такое состояние «угасанием рефлексов повиновения».[442] Но мы сегодня знаем, что социальное поведение человека не может объясняться только рефлексами. Огромный вклад в понимание механизмов рефлекторного приспособленческого поведения внесли работы академика П. К. Анохина по разработке теории функциональных систем. Мы же в данном случае говорим не о физиологии и даже не о психологии, а о социальном факте, о том, что каждый из нас обладает правом на жизнь, которое получает при рождении как своеобразное приданое от общества. А социальные факты, по словам Э. Дюркгейма, не только качественно отличаются от фактов психических; у них другой субстрат, они развиваются в другой среде и зависят от других условий.[443]

В нашем понимании в условиях жесточайшего кризиса право на социальную жизнь отдельно взятого индивида, как часть фундаментального социального факта, подверглась существенному давлению, направленному на еще большее понижение его стоимости. Это давление, если говорить абстрактно, оказывала война. А если говорить конкретно, то под действием неотложных и неустранимых требований фронта государство буквально «прессовало» производительные силы с целью выжать из них как можно больше ресурсов, сил и средств. Что в действительности стало повышением степени мобилизации низшего сословия, которое и без того находилось в состоянии экономической мобилизации еще с 1861 года.

Во многом это совпадает с известным выводом Ленина о том, что буржуазия «сплачивает, объединяет, организует пролетариат».[444] Только мы называем это социальной мобилизацией, которую проводила сословная буржуазия.

Ее стараниями резко повысившаяся в условиях мировой войны социальная нагрузка легла на плечи в основном низшего сословия. Это избыточное давление привело к появлению своеобразной социальной «критической массы», которая породила цепную реакцию, приведшую общество к новому агрегатному состоянию – господству естественного права. Благодаря этому естественное право поднялось не только над политическими партиями, которые были вынуждены возглавить стихийное движение, чтобы не остаться в стороне и не потерять всякое право на власть, но и над законом. «Великое движение негодования», как говорил Э. Дюркгейм, увлекло массы вопреки им самим.

Не случайно лидер правых в Государственной Думе и «реакционер» П. Н. Дурново в своей Записке царю подчеркивал: «Особенно благоприятную почву для социальных потрясений представляет, конечно, Россия, где народные массы, несомненно, исповедуют принципы бессознательного социализма».[445]

Диктатура Временного правительства – диктатура без власти

Сегодня социализм – это как какое-то «проклятье фараонов». А тогда о нем мечтало несколько поколений, им грезили, его приближали как могли. В России эти идеи овладели практически всеми слоями общества (в 1918 г. монархист В. В. Шульгин называл это массовым помешательством[446]), поэтому неудивительно, что даже такой крайне правый политический деятель как П. Н. Дурново предсказывал социальные потрясения именно с социалистическим содержанием.

Но если почитать протоколы и стенограммы Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов, то станет ясно, что в феврале-марте 1917 года идеи научного социализма там никак не были представлены. Было много социалистической риторики, трескотни, но коммунизма в подлинном смысле слова там не было, несмотря на то, что к руководству Советом пришли социалисты. Социалисты по убеждениям, но по происхождению дворяне или выходцы из других привилегированных слоев.

Они рассматривали войну как империалистическую, захватническую, каковой она, конечно, и была, считали, что она ведется в интересах эксплуататорских классов, поэтому остановить ее можно только объединив усилия пролетариев всех стран и, соответственно, демократическим миром «без аннексий и контрибуций», как призывала Циммервальдская конференция социалистов. Отсюда всеобщее ожидание мировой революции, над которой сегодня не издевается только ленивый. Отсюда же разногласия в среде социалистов по вопросу о том, как достичь мира и, соответственно, в вопросе о власти – ведь если мировой пролетариат не поддержит русских пролетариев, то революция будет обречена на поражение.

Но объединяла всех, социалистов и несоциалистов, давнишняя мечта об Учредительном собрании, буквально все политические силы страны ждали его созыва как манны небесной. Оно должно было закрепить «завоевания» Февральской революции, обеспечить решение демократических задач, связанных с реализацией общегражданских «буржуазных» свобод человека – демократическая республика, всеобщее избирательное право, 8-часовой рабочий день и т. д. Видимо, поэтому Февральская революция всегда считалась буржуазно-демократической, хотя сейчас стараются не говорить об этом вслух. В чем же «буржуазность» буржуазной революции, если использовать оценки социалистов начала ХХ века? Во Временном правительстве, куда вошли представители Прогрессивного блока или в его политике?

На наш взгляд, если в политике, лучше сказать, в действиях социалистического Совета не было социализма, то и в действиях (политикой их тоже не назовешь) буржуазного правительства не было ничего буржуазного. А причина проста – ни тот, ни другой не были ни социалистами, ни «буржуями». Больше того, и социалисты, и члены буржуазного правительства в большинстве своем принадлежали высшему сословию (председатель Петроградского Совета Рабочих и Солдатских Депутатов Н. С. Чхеидзе был дворянином, а член Исполкома И. Г. Церетели – князем). Принадлежность к сословию определялась не наличием собственности на те или иные средства производства, не размерами капитала и даже не единством политических взглядов, а наличием особых прав.

Крестьянин мог быть богатым, иметь наемных работников, торговлю или лавку в городе, но при этом не иметь прав, а князь – бедным (относительно, конечно). Однако он пользовался значительными правовыми привилегиями, например, на получение образования, должности, чина или «места», на получение дворянского кредита под залог имения на 67 лет (!), на передвижение в пространстве, на покупку и продажу земли, на ведение предпринимательской деятельности и, наконец, на гуманное обращение в случае ареста…

В этом смысле первый глава Временного правительства, которого депутат А. А. Бубликов характеризовал как «положительным его несчастьем», «вечно растерянный, вечно что-то забывший, ничего не предусматривающий, постоянно старающийся всем угодить, всем быть приятным, ищущий глазами, кому бы еще уступить»,[447] кадет, князь Г. Е. Львов мало чем отличался от социалиста-революционера А. Ф. Керенского. Несмотря на различие в политической ориентации, они принадлежали одному и тому же социальному классу – высшему сословию. Оба были дворянами, хотя богачами не были. Их нельзя отнести к буржуазии как, например, министра финансов М. И. Терещенко, сказочно богатого сахарозаводчика, который принадлежал «войсковому сословию», и одновременно был самым «анекдотичным элементом кабинета» со стажем «маленького чиновника по балетной части».[448]

Вообще понятие «буржуазия» довольно расплывчато и неопределенно. И до сих пор нет единого и точного понимания этого термина. В марксизме считалось, что класс буржуазии появляется в капиталистическом обществе, что это «класс собственников средств производства, существующий за счёт прибавочной стоимости, получаемой в результате применения наемного труда» (Толковый словарь Ожегова).

Сейчас этот термин вышел из употребления, т. к. «с развитием безличной субъектности традиционное понимание буржуазии как класса собственников нуждается в модификации».[449] Но если принять, что капитализм в России был сословным, то есть развивался внутри ограниченного круга лиц, наделенных особыми правами, то и буржуазия была сословной, т. е. «дряблой и незрелой»,[450] как справедливо считалось в советской историографии.

Сегодня это обстоятельство никого особенно не интересует, никто даже не пытается понять, откуда взялась такая дряблость (Л. Б. Троцкий в «Преданной революции» называл ее «ничтожество русской буржуазии»). Во всем мире капиталисты – это хищники, акулы, жесткие и циничные первопроходцы, пионеры, которые не устают открывать новые области деятельности, не всегда, правда, в рамках закона. А у нас они какие-то ничтожные, дряблые и незрелые, даже паразитические.

Одну из причин называл в свое время профессор И. Х. Озеров: «русское общество жило дворянской моралью: подальше от промышленности, это-де дело нечистое и недостойное каждого интеллигента. А вот сидеть играть в карты, попивать при этом и ругать правительство – вот настоящее занятие мыслящего человека».[451]

Другую причину «дряблости» отечественных капиталистов можно найти, как ни странно, в финансовой реформе С. Ю. Витте, который широко распахнул двери для иностранных инвестиций в Россию. Благодаря этому первопроходцами становились в основном иностранцы. Это они на свои капиталы создавали банки, строили новые заводы и фабрики, вели добычу нефти, прокладывали железнодорожные пути. По некоторым данным, доля иностранного капитала «в производительных вложениях достигала 72 %».[452]

Если взять навскидку какой-нибудь справочник начала ХХ века, например, «Технико-промышленная Москва» за 1913–14 годы и сравнить фамилии на первой же странице, то получим 12 условно русских (Иванов и Гаускинс, Иванов и K°, Ипатов, Трындин, Блок, Трусевич и Щетинин, Баврин, Грачев, Дергачев и Гаврилов, Добровы и Набгольц, Ефремов, Красавин) и 25 чисто иностранных (Древерман, Вильц, Кноп, Махер, Розенблюм, Сумнер Джон, Циммер, Шпис и Прен, Эльзасское машиностроение, Юнг, Гаген, Бирн, Виллер, Гаген и Йогансон, Гакенталь, Гальперин, Гельестранд и Гентеле, Дангауер и Еайзер, Кертинг, Клейн, Шанцлин и Беккер, Кудлинг, Кютнер, Лангензипен, Либер, Лившиц).[453] То есть при случайной выборке получаем результат 1:2.

При этом риска для иностранцев было немного, так как они пользовались значительными привилегиями даже не будучи подданными Российской империи. Как отмечает Н. П. Ионичев, «на практике русское правительство не только не стесняло в правах иностранных предпринимателей, но в ряде случаев ослабляло действие ограничительных установлений».[454] А доход на вложенный капитал для них был выше, чем в других странах, что обеспечивалось заниженным на треть курсом золотого рубля.[455] В этих условиях нашей «буржуазии» особенно и делать-то ничего не надо было, потому что «покупая в России земельные участки для сооружения промышленных предприятий или приобретая действующие заводы, рудники, шахты, иностранные компании обычно рассчитывались с прежними владельцами соответствующими их стоимости пакетами акций».[456]

У А. П. Чехова в «Вишневом саде» очень тонко подмечена эта особенность того времени в образе помещика Симеонова-Пищека, к которому в последний момент как-то особенно по-доброму отнеслась обычно суровая к нему судьба:

«Вот, думаю, уж все пропало, погиб, ан глядь, – железная дорога по моей земле прошла, и… мне заплатили. А там, гляди, еще что-нибудь случится не сегодня-завтра…». И действительно случилось: у вечного должника-попрошайки англичане «нашли в земле какую-то белую глину», и он «сдал им участок на двадцать четыре года».[457]

Таким образом, наши держатели акций обладали капиталами просто в силу своих сословных прав, ведь земля и промыслы могли принадлежать только высшим сословиям в качестве привилегии (монопольная земельная рента). До 1861 года по закону, а после изменения законодательства, особенно после постановления Госсовета от 8 июня 1898 года, и расширения прав на предпринимательство формально для всех сословий – в силу сложившихся обстоятельств, по традиции. Это во многом объясняет тот факт, что доля вложений отечественных капиталистов в производительную сферу все равно составляла лишь 28 %.[458]

Это также значит, что они в массе своей существовали за счет пассивного дохода, который им обеспечивали сословные права, и поэтому были «дряблыми и незрелыми», и все были очень похожи на Илью Ильича Обломова (если кто помнит из школьной программы) или на того же Симеонова-Пищека.

Но права эти распространялись не только на тех, кто занимался предпринимательством в соответствии с его положением «по отношению к средствам производства» и по его «роли в общественной организации труда». Эти права распространялись и на тех, кто не имел никакого отношения к производству – на художников, писателей, врачей, преподавателей, чиновников, учителей, популярных артистов, управляющих и т. д. То есть на всех тех, кто обслуживал и материальные, и барско-досуговые потребности отечественной «буржуазии». На всех тех, кто имел хоть какое-нибудь образование и принадлежал к так называемой интеллигенции, к «образованному обществу», которое, в нашем понимании, с начала ХХ века слилось с высшим сословием, наполнив его новым содержанием.

В этом смысле понятие буржуазии распространялось на всякого, кто обладал хотя бы некоторым правовым преимуществом перед низшим сословием, всякий, кто имел образование и «место», кто не одевался в мужицкий армяк или лапти – а таковых было абсолютное… меньшинство, совершенно чуждое своему народу. Не случайно В. Г. Короленко отмечал, «все образованные люди – в сюртуках ли или в мундирах – представлялись русскому крестьянину на одно лицо: хитрыми врагами».[459]

Фактически одежда и образованность стали внешними признаками сословности (а у образованности были свои признаки – очки и шляпа, долгие годы будоражившие покой советских граждан, при всяком удобном случае коривших их обладателей: «а еще в очках, а еще в шляпе!»). Это обстоятельство облегчало поляризацию общества на «мы», которых было абсолютное большинство, и «они», правящие сферы, как называл их министр земледелия А. В. Кривошеин (правда, у него наоборот).

Теперь давайте подумаем: если принять Временное правительство, например, за исполнительную власть, (а А. Ф. Керенский в своих воспоминаниях «Россия на историческом повороте» утверждал, что оно сосредоточило в своих руках и исполнительную, и законодательную власть[460]), то тогда Совет – это какая? В. И. Ленин считал, что это «второе, побочное правительство», которое добровольно отдает власть буржуазии в силу несознательности, рутины, забитости и неорганизованнсти масс.[461] Но поскольку мы полагаем, что власть есть произведение верхнего социального потенциала и права (Пв*Пр= Вл), то на вопрос о власти здесь придется посмотреть по-другому.

Несомненно, у Совета было право, этим правом его наградили солдаты и рабочие Петрограда, передав ему значительную часть своей социальной энергии, «аккумулировав» ее в его лице. Это право нигде не было записано (этим социальное право отличается от юридического), но это не значит, что его не было, иначе не было бы и Совета. Иначе и Временное правительство не выделило бы ему на «организационно-политическую работу» 10 млн рублей.[462] Но была ли у Совета власть в том смысле, который мы в нее вкладываем – Пв*Пр? Случайно собранные социалисты, вырванные вооруженной толпой из тюрьмы, растерянные и дезориентированные, лишенные инструментов административного управления, они лихорадочно пытались решать текущие задачи под давлением и с помощью восставших рабочих и солдат.

Нужно было обеспечить город продовольствием, дровами и углем, восстановить работу транспорта и предприятий, обеспечить правопорядок на улицах и защитить революцию от «происков» старого режима. Совет сразу начал заниматься решением этих проблем, но, тем не менее, задачу взять власть и сформировать правительство он перед собой не ставил, а вел лишь переговоры с бывшими депутатами Госдумы, которые торопились встать у руля.

«Власть, идущая на смену царизма, – писал в своих «Записках о революции» один из руководителей Совета в тот момент Николай Суханов, – должна быть только буржуазной. Трепова и Распутина должны и могут сменить только заправилы думского «Прогрессивного блока». На такое решение необходимо держать курс. Иначе переворот не удастся, и революция погибнет».[463] Сегодня читать такие вещи довольно странно, и в данном случае трудно не согласиться с В. И. Лениным, – власть сама упала в руки людям, а они ее отдают.

Тем не менее, с нашей точки зрения, социалисты в тот момент действительно не могли взять власть, потому что у них не было верхнего потенциала (Пв). Вернее, их социальный потенциал не достиг необходимой для взятия власти величины, хотя бы потому, что они просто не знали, что с ней делать. Даже знаменитый Приказ № 1 не был изобретением Исполкома Совета, который составляли в основном профессиональные революционеры. Он пошел на его создание только под давлением возбужденных солдатских масс (три тысячи делегатов Петроградского Совета, и почти все в шинелях).

Это в значительной степени подтверждает стихийный характер народного выступления, отсутствие в нем организующего начала или чьей-то воли, не говоря уже о целенаправленной политике. Н. Н. Суханов, непосредственный участник тех событий, прямо это подтверждает: «Приказ этот был в полном смысле продуктом народного творчества, а ни в каком случае не злонамеренным измышлением отдельного лица или даже руководящей группы…».[464]

Но и Временное правительство не стало властью, потому что у него не было ни права, ни верхнего потенциала (Пр, Пв). Парадокс ситуации заключался в том, что сформировав «буржуазное» правительство, парламент (точнее, группа его бывших депутатов), как обязательный элемент любого демократического государства, после революции просто куда-то испарился, не проводил официальных заседаний, не рассматривал законы, не заслушивал министров.

Сегодня это обстоятельство тоже никого особенно не интересует. Из почти ста работ, посвященных отдельным сторонам работы Государственной думы разных созывов и представленных на сайте РГБ, нет ни одной посвященной послереволюционной судьбе Думы до момента ее роспуска А. Ф. Керенским в сентябре 1917 года. Ее послереволюционная судьба просто выпала из всех современных учебников, методичек и популярных изданий. Она никому не интересна, видимо, потому, что никто не видит в ее исчезновении ни интриги, ни проблемы.

А между тем отсутствие парламента в буржуазном и демократическом государстве, да и вообще в любом государстве, это и есть главная интрига, и главная проблема! Ведь парламент был даже в Российской империи, при самодержавии. А в республике, каковой, по словам А. Ф. Керенского, Россия стала после 27 февраля, его не стало («с этого момента Россия, по сути дела, стала республикой, а вся верховная власть – исполнительная и законодательная – впредь до созыва Учредительного собрания переходила в руки Временного правительства»[465]).

Чудеса какие-то! Но если в государстве нет парламента, а правительство сосредоточило в своих руках и исполнительную, и законодательную власть, называть его республикой даже как-то странно, потому что отсутствие главного демократического института, каковым является парламент, свидетельствует о присутствии… диктатуры. Третьего не дано.

А. Ф. Керенский не зря проговорился, что Временное правительство сосредоточило в своих руках и исполнительную, и законодательную власть – это грело его честолюбие, он ощущал, что власть у него в руках. Но тогда что это, если не диктатура в чистом виде? При этом форма диктатуры может быть любой – самодержавие, например, олигархия, военная диктатура или партийная, диктатура одного лица или нескольких лиц. Все дело в том, что законодательная база в условиях диктатуры пишется, трактуется, а главное реализуется узким кругом лиц через их ощущения и в их же личных интересах (невольно вспоминаешь новейшую историю Украины).

Временное правительство в этом смысле не было исключением. Оно представляло собой как раз узкий круг лиц, действующий в собственных противоречивых интересах, в числе которых, с одной стороны, конечно, было стремление стабилизировать обстановку и снизить социальное напряжение, а с другой – выполнить обязательства перед союзниками, поскольку война велась в их интересах и фактически на их деньги. А как известно, кто платит, тот и заказывает музыку.

Но право (Пр) Временного правительства отличалось крайне низким социальным потенциалом, поскольку, по утверждению последнего председателя Госдумы М. В. Родзянко, без соглашения с демократическими элементами (т. е. с Петроградским Советом) «не было никакой возможности водворить даже подобие порядка и создать популярную власть».[466]

Другими словами, право только что появившегося Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов М. В. Родзянко оценивал дороже права Госдумы, которая на тот момент существовала уже 11 лет, и будущего Временного правительства, составленного из бывших депутатов Думы и популярных деятелей Земского движения.

Депутат IV Думы А. А. Бубликов, неизвестный широкой публике тем, что триумфально, под крики «ура» на всем пути к царской ставке, произвел арест бывшего императора, вспоминал в эмиграции: «Государственная Дума решительно никакой поддержкой в стране не пользовалась. Правительство могло ее распускать сколько угодно и в стране не раздавалось и тени протеста. Если ее не разгоняли вовсе, то только потому, что ее умели “обезвреживать” через законодательную обструкцию верней палаты и потому, что немного опасались заграницы – как бы не лишили кредита. Маразм был полнейший».[467]

И чтобы хоть как-то легитимизировать право Временного правительства в его состав было решено ввести «социалиста» А. Ф. Керенского, который уже успел стать членом Совета. Нет, не так, простите. А. Ф. Керенский сам туда «втерся» по своей инициативе (говорят, он был масоном, как, впрочем, и все правительство) и в нарушение решения Совета, отказавшегося от участия в правительстве, сам он об этом вспоминал так: «Надо немедленно сообщить по телефону о согласии принять пост в правительстве, а уж потом отстаивать это решение на общем заседании Совета».[468] А получилось, в общем-то, хорошо – спас правительство, хотя и временное, хотя и на какое-то время, продемонстрировав при этом его полную никчемность (а оно на тот момент было самым образованным правительством в истории России).

То есть популярность общественных и политических деятелей, чьи имена были широко известны в стране, проигрывала даже не то чтобы популярности, а отсутствию популярности у Совета – ведь его существование было слишком коротким для ее появления. Именно поэтому можно смело утверждать, что Временное правительство, не опиравшееся на парламент, и позаимствовавшее у Совета недостающую ему легитимность в лице «социалиста» А. Ф. Керенского, должно было неизбежно превратиться в диктатуру.

Но диктатуру кого, буржуазии или социалистов? Выше мы выяснили, что ни у тех, ни у других, не было верхнего потенциала (Пв), а значит, не могло быть и власти. И что же, выходит, что это была диктатура без власти?

Дикость, конечно, но логика – вещь упрямая.

К тому же некоторые хорошо информированные современники именно так все это и понимали. Управляющий делами Временного правительства В. Д. Набоков вспоминал о нем как о формально облеченном диктаторской властью, которую оно должно было еще завоевывать и укреплять.[469]

Так и есть – диктатура без власти и с дефицитом легитимности, иначе зачем же ее завоевывать и укреплять?

В этом заключается главное противоречие «буржуазного» этапа революции. С одной стороны, объективные условия требовали максимальной мобилизации всех сил общества для выживания в условиях жесточайшей и кровавой мировой войны, требовали диктатуры. С другой, высшее сословие, случайно оказавшееся у кормила власти, принадлежавшего до этого аристократии, решило посеять на российской почве семена западной демократии, т. е. провести социальную демобилизацию, в условиях мировой войны, между прочим.

Этот феномен, никем до сих пор неоцененный, стал источником какой-то неразберихи, непознанным социальным фактом, который, как и всякая физическая материя, в соответствии с теорией Э. Дюркгейма, не терпит пустоты. Но если у диктатуры нет власти, она должна чем-то ее заполнить. В таких случаях, как показывает история, она превращается в бонапартизм, т. е. во власть одного или нескольких человек, заполняющих пустоту государственного безвластия своей волей, своей инициативой, своим миропониманием и своей… безответственностью. К демократии, как вы понимаете, это не имеет никакого отношения.

Шляпу Бонапарта активно примерял на себя и А. Ф. Керенский. Уже летом, понимая, что власть уходит из его рук, он начал мелко интриговать в надежде получить согласие Временного правительства на диктаторские полномочия, угрожая в противном случае уйти «к Советам».[470] А 14 сентября, так и не дождавшись полномочий, он объявил Россию Республикой, распустил коалиционное Временное правительство и сформировал Директорию из пяти человек для управления… якобы республикой. Но удержаться у власти ему не удалось, в октябре пришлось создать еще одно коалиционное правительство, на этот раз последнее «буржуазное».

Главнокомандующий, генерал Л. Г. Корнилов, так и не получивший поддержки у А. Ф. Керенского, тоже пытался установить диктатуру, правда, военную. Но ни у того, ни у другого не было никакой политической программы. Объединяло их только то, что среди ближайших и самых главных планов у них значился разгон Советов. Их не устраивало двоевластие, оно лишало их права на власть.

История нам прямо показывает, что нелегитимное Временное правительство было диктатурой только по форме, а по содержанию… «болотом». Даже не тем, которым прославилась Великая французская революция, и которое металось между якобинцами и жирондой, а просто обычным человеческим, ни на что не годным болотом, что, конечно, только стимулировало мотивы бонапартизма. Это во-первых.

А во-вторых, поскольку в составе Временного правительства первого состава не было ни одного представителя низшего сословия, то естественно предположить, что оно представляло собой диктатуру высшего сословия. Это также значит, что власть, выпав из рук аристократов и из рук высшего чиновного сословия, …к нему же и вернулась, но уже без аристократов (хотя его первый председатель был князем) и без социальной власти, без легитимности.

Что делать с властью, высшее сословие не знало, потому что веками жило за спиной государства, служило ему, получало западное образование, жило по западным стандартам, ни в чем себе не отказывая. И было совершенно чуждо жизни народа, не знало его и не понимало. Оно было чужим в своей стране!

Как отмечал в 1920 году бывший московский голова и эсер В. В. Руднев, «нужно ли скрывать, что первая в истории русской интеллигенции свободная, без опеки и помех власти, встреча со своим народом – таким, каков он есть в действительности, – была жестоким ударом по обычной сентиментальной идеализации его; что непосредственное участие в государственной жизни впервые не в качестве безответственной оппозиции разрушило наивную веру в универсальную применимость заимствованных в Зап. Европе книжных догматов; что в новом свете предстала перед нею ценность национального идеала и пр.».[471]

Опять какой-то парадокс! Точно такой же, как и капитализм в России – развивался бешеными темпами, а за что ни возьмись, одни пережитки в объеме 66,7 %. Это если игнорировать сословную структуру общества. А если принять ее за основу всех социальных отношений, тогда многое становится понятным. В том числе и диктатура Временного правительства. Потому что при отсутствии политических классов и классовой борьбы в том смысле, который в нее вкладывали тогда и продолжают вкладывать у нас сегодня, ничего не остается, кроме сословий и борьбы за сословные права и, соответственно, кроме диктатуры одного из сословий, в данном случае – высшего.

Во Франции в XVIII веке «выравнивание» сословных прав прошло через самопровозглашенное Национальное собрание представителей третьего, т. е. низшего сословия, по сути своей уже вполне буржуазного, превратившееся в ходе революции в Учредительное собрание, которое и приняло «Декларацию прав человека и гражданина». У нас Государственная Дума, несмотря на всесословный характер, на практике всегда была представительным органом только высшего сословия.

Так, в IV-й, последней Думе, даже не самой показательной в этом смысле, порядка 77 % депутатов принадлежали именно ему – из общего числа в 437 человек 299 представляли дворянство (52,4 %), 47 – духовенство, 24 – почетные граждане, 6 – купцы (вероятно, это и была буржуазия), 20 – мещане и казаки. Низшее сословие, крестьяне – 84 человека.[472] Могли ли 84 полуграмотных и темных человека (не говоря уже о шести купцах) провозгласить себя Национальным собранием, чтобы на его основе собрать Учредительное собрание и, приняв Конституцию, поднять свои права на уровень прав высшего сословия и создать демократическое государство?

Вопрос, конечно, риторический. Но все-таки это были лучшие представители низшего сословия – худо-бедно знавшие грамоту, обладавшие и капиталом, и имуществом. Судя по всему, этого мало для того, чтобы предъявить свои претензии на социальные права. Секрет кроется в том, что они не были мобилизованы и представляли даже не 15 % кулацких хозяйств, а самих себя лично. Их интересы стояли в стороне от интересов основной массы «сельских обывателей», лишенной всяких прав, а значит, и возможностей хотя бы немного подняться из нищеты и бесправия.

Солдаты, те же крестьяне, были мобилизованы в буквальном смысле слова. Отсюда их социальная сила. Можно сказать, что социальный потенциал восставших полков был настолько высок, что даже действующая армия не смогла ничего им противопоставить. Это не удивительно, так как социальный потенциал фронта, как мы установили выше, имел обратную полярность, а значит негативно заряженный потенциал тыла А1:Т3 = КС(–4) определял социальные отношения в целом и не оставлял фронтовым частям, испытанным в кровавых боях, ни одного шанса на победу – тыловиков было как минимум в три раза больше. И именно тыловики теперь определяли судьбу не только армии и фронта, но и вообще судьбу всей страны. Каждая новая волна разложения армии, утверждал генерал Н. Н. Головин, приходила с тыла.[473]

В этом смысле трудно переоценить фундаментальный и совершенно не оцененный исследователями документ, который радикально изменил все социальные отношения в России.

Приказ № 1 – Конституция сословной революции

Если восстание солдат запасных полков Петроградского гарнизона в феврале 1917 года было вооруженным мятежом, то с момента публикации Приказа № 1 оно превратилось в настоящую революцию. На наш взгляд, термин «переворот» в данном случае не подходит, это все-таки что-то поверхностное, что-то неглубокое, что затрагивает интересы незначительного числа лиц. Приказ № 1 снимает всякие сомнения относительно глубины и широты происходивших трансформаций, потому что по сути своей представляет фундаментальную, конституирующую норму, подлинный смысл которой скрыт от современных исследователей.

Традиционно считается, что Приказ № 1 подорвал единоначалие в армии и основы воинской дисциплины, положив начало ее развалу. На самом деле, это всего лишь следствие, которое видно невооруженным взглядом, то, что лежит на поверхности. Его видят все. Но Приказ – это нечто неизмеримо большее! Это то, что радикально изменило характер социальных отношений снизу доверху не только в армии, но и в обществе в целом. За его неброскими, выцветшими от времени словами скрывается глубочайший социальный смысл, основанный на существовавшей в то время реальности. Просто на него нужно посмотреть под углом зрения кризиса сословных отношений, потому что Приказ буквально взорвал их изнутри.

Запалом, на наш взгляд, стал Пункт № 6, который в частности, гласил: «Вне службы и строя в своей политической, общегражданской и частной жизни солдаты ни в чем не могут быть умалены в тех правах, коими пользуются все граждане. В частности, вставание во фронт и обязательное отдание чести вне службы отменяется». Равным образом отменялось и титулование офицеров – благородие, превосходительство и т. д., а также обращение к солдатам на «ты». Казалось бы, ну и что, какое отношение все эти внешние проявления чинопочитания имеют к радикальным изменениям в обществе? И почему это не пункт № 1, например, который провозглашает власть Советов?

Но провозглашать можно все, что угодно, даже независимость. А обеспечить ее правом, с которым считаются все, – это совсем другое (опять невольно вспоминается новейшая история Украины).

Поскольку выше мы установили, что чинопочитание представляет собой границу между сословным правом и бесправием, то с этих позиций все эти «мелкие придирки» к служебному этикету предстают совсем в ином свете. Их сущность заключается в том, что, упразднив границу между сословными правами, Приказ лишил всех офицеров их принадлежности привилегированному сословию, он лишил их сословного права. И хотя им оставляли служебные права, нет никакого сомнения в том, что и они были существенно ограничены, потому что сначала пунктом № 5 всех офицеров лишили права распоряжаться оружием: «Всякого рода оружие, как-то: винтовки, пулеметы, бронированные автомобили и прочее должны находиться в распоряжении и под контролем ротных и батальонных комитетов и ни в коем случае не выдаваться офицерам даже по их требованиям».[474]

«Ни в коем случае», каково?! А чего стоит власть офицера, если он не распоряжается оружием? Правильно – ничего. Он становится чем-то вроде воспитателя детского сада, к тому же выборным (хотя Приказом это не предусматривалось, т. е. в его трактовке солдаты пошли еще дальше). Правда, в данном случае нужно говорить не о власти, а о праве, ведь именно его стоимость была снижена Приказом до заурядного уровня. Поскольку в нашем понимании властью в социальных отношениях называется наивысший социальный потенциал индивида, умноженный на право, которое он получает в результате кумулятивного действия социальной энергии, то с понижением социального потенциала офицеров за счет отказа им в праве или в его части исчезает и их власть пропорционально объему утерянного права.

А так как социальная энергия, так же как и физическая, не возникает из ниоткуда и не исчезает бесследно, то, изъяв право на одном социальном полюсе, Приказ автоматически передал его туда, где до того момента его никогда не было. Об этом как раз и свидетельствует тот же пункт № 5, в соответствии с которым ключевое право распоряжения оружием перешло к выборным представителям нижних чинов.

Носить оружие и распоряжаться им было правом и привилегией высшего сословия, его вековой честью, его гордостью, признаком его благородства. Все это исчезло в один миг, вековые традиции, честь и благородство были просто растоптаны «солдатней», а все права перешли к представителям низшего сословия. Оно в буквальном смысле слова взяло оружие в руки, оперевшись на него в своем новом праве.

В этом смысле оружие выступило в качестве эффективного социального инструмента, способного в разы поднять потенциал человека, его стоимость. «Человек с ружьем» так глубоко вошел в существовавшую тогда суровую реальность, что двадцать лет спустя именно его образ, правда, сильно облагороженный, превратился в хрестоматийную кинокартину драматических революционных событий.

Современники, особенно выходцы из высших сословий – люди неглупые, а главное, и образованные, достаточно тонко ощущали действия восставших солдат. Ощущали, но опять… не понимали! Видный социал-демократ и лидер меньшевиков Ю. О. Мартов, возвращаясь в 1919 году в своих воспоминаниях к событиям Февральской революции, отмечал: «речь идет об определенном корпоративном сознании, питающемся уверенностью, что владение оружием и умение им управлять дают возможность направлять судьбы государства. Это самосознание должно роковым образом приходить в непримиримое противоречие с идеями демократии и с парламентскими формами управления государством».[475]

Конечно! Именно «должно приходить в непримиримое противоречие», потому что, устранив сословную границу, Приказ № 1 перераспределил право в пользу низшего сословия, приподняв тем самым ничтожно низкую стоимость нижних чинов, солдат, да и всего сословия в целом до уровня, условно говоря, «выше среднего». Это и есть непримиримое противоречие, означавшее, что у низшего сословия прав стало больше, чем у высшего. Спрашивается, зачем же ему демократия, тем более, что у нас она была сословной? В такой ситуации не может быть и речи о равенстве. Поэтому никакого отношения ни к демократии, ни к ее парламентским формам сословная революция не имела и иметь не могла.

Такие прозорливые современники Февраля как Ю. О. Мартов или М. А. Волошин ясно видели всю «нелепость» происходившего. Но они – представители «образованного общества», интеллигенция, не видели сословий, не видели сословной борьбы, потому что вместе с Н. М. Коркуновым были счастливыми обладателями бессрочных паспортов и жили в условиях ограниченной сословной демократии. А мечтали о полной, наивно полагая, что именно в ней залог всеобщей свободы, равенства и братства. Поэтому они воспринимали революцию как реализацию своей мечты, как буржуазную и демократическую, примерно так, как описывали ее К. Маркс и Ф. Энгельс, которых они изучали всю жизнь.

Все «образованное общество» того времени (в противоположность нашему), включая, естественно, революционеров, было буквально ослеплено идеями марксизма, видимостью его научности и не понимало действительной природы социальных отношений в России, ведь и они, как говорил Э. Дюркгейм, не принимали никакого участия в их формировании.

Иначе, если допустить научный характер марксизма, социал-демократы сохранили бы единство своих рядов и не превратились в постоянно оппонирующие и, мягко говоря, недружественные друг другу партии большевиков, меньшевиков и эсеров (левых и правых). Потому что наука не допускает неоднозначности толкований, ее законы неумолимы и всеобщи, а любые сомнения в них говорят о ее… ненаучности. Именно об этом свидетельствует раскол в среде российской социал-демократии.

Нетрудно заметить, что за прошедшие сто лет мало что изменилось в понимании событий того времени, в понимании нашей истории. И, судя по всему, это «понимание» станет отправной точкой формирования исторического мировоззрения новых поколений «образованного общества» на основе единого школьного учебника и даже при его отсутствии.

А мы, исходя из стремления все-таки выйти на позитивное понимание социальных процессов, полагаем, что при увеличении показателя права (Пр), допустим, на 50 % увеличивается и произведение Пр*Пв, т. е. растет показатель власти (Вл). Благодаря Приказу № 1 власть сконцентрировалась в солдатских и рабочих комитетах и советах, неизбежно порождая высокую степень социальной мобилизации, которая стала результатом появления бинарности в военной круговой поруке.

Она, как мы установили выше, определяется двойной ответственностью – по горизонтали, т. е. внутри равных между собой потенциалов, что при отсутствии вертикальной связи характерно для мятежа (и криминала), и по вертикали, между разнозаряженными, соподчиненными потенциалами, что характерно для вертикали власти. Такая бинарная ответственность представляет собой атрибут власти и одновременно ее внешний признак.

Приказ № 1 не просто провозгласил власть Советов, он установил вертикаль ответственности, установил новую бинарную ответственность в военной круговой поруке. Так революция произвела на свет новую социальную власть – Советы. (Переворот же лишь меняет местами одних акторов с другими, меняет местами у одной и той же власти, например, как на Украине в 2014 г.)

Известно, что Приказ № 1 был написан для Петроградского гарнизона с единственной целью – снизить опасность возможных репрессий против восставших солдат со стороны офицеров как представителей власти. Но его спонтанное распространение по территории всей страны, по всем фронтам было молниеносным. У офицеров буквально выбили почву из-под ног, у них больше не было ни права, ни власти.

Как вспоминал генерал А. И. Деникин, «у военных начальников власть уже была отнята, а Временное правительство – бессильно».[476] Учитывая заявление военного министра А. И. Верховского о распространенном среди нижних чинов взгляде «на офицера как на своего врага, заставляющего его «бессмысленно» умирать», можно себе представить с каким восторгом и с каким злорадством солдаты встретили появление Приказа. Все попытки Временного правительства и некоторых членов Исполкома Совета как-то снизить его потенциал изданием впоследствии новых приказов и воззваний, разработкой «Декларации прав солдата», чтобы сохранить хотя бы видимость воинской дисциплины, ни к чему не привели. Скорее, наоборот, подлили масла в огонь.

Этот феномен А. И. Деникин объяснял так: «Быстрое и повсеместное, по всему фронту и тылу, распространение приказа № 1 обусловливалось тем обстоятельством, что идеи, проведенные в нем, зрели и культивировались много лет – одинаково в подпольях Петрограда и Владивостока, как заученные прописи проповедовались всеми местными армейскими демагогами, всеми наводнившими фронт делегатами, снабженными печатью неприкосновенности от Совета рабочих и солдатских депутатов».[477]

Из этих горьких слов, тем не менее, следует, что Приказ содержал в себе мысли, которые давно бродили в народе, и он не был только стихийным творчеством группы мятежных солдат или большевистских агитаторов хотя бы потому, что сразу нашел отклик среди широких слоев низшего сословия. Из этого также следует, что «наводнившие фронт» делегаты-демагоги обладали таким правовым иммунитетом, нарушить который никто не смел (не исключая и самого А. И. Деникина). Другими словами, Совет выступил в роли носителя настоящего суверенного права, которое ему сообщил Приказ. Вывод – Приказ стал источником суверенного, конституирующего права!

Хотелось бы подчеркнуть, что механизм социального действия Приказа № 1 заключался не столько в отмене прав офицеров, сколько в перераспределении сословных прав сверху вниз. В практическом смысле это, во-первых, давало возможность избежать ответственности в рамках существовавшего до этого законодательства (что и было целью авторов Приказа), а во-вторых, в принципе обрушивало всю правовую систему сословного общества и устанавливало в нем новые правила игры (что стало неожиданностью для всех).

Это, в общем-то, еще раз подтверждает наш вывод о том, что в военно-сословном обществе именно право определяет и бытие, и сознание. Марксистский подход, которого придерживаются сегодня многие отечественные ученые, в данном случае не позволяет увидеть конституирующий смысл Приказа, а значит и не позволяет «создавать смысл, исходя из реальности».

Сила новорожденного источника права была настолько велика, что превратила мечты «образованного общества» об Учредительном собрании в фантом, в миф, в утопию. Народ совершенно их не понимал, потому что никакая «учредилка» уже не могла создать более мощный генератор социального права, так как Приказ стал выражением воли абсолютного большинства населения, он был выстрадан веками, и именно вековая мечта народа стала явью. Взяв право на социальную жизнь в свои руки, низшее сословие не собиралось возвращать его старым владельцам, которых оно рассматривало как врагов. Теперь вопрос о соотношении прав и обязанностей решался в пользу тех, у кого право стоило больше.

Соответственно, чем больше прав, тем меньше обязанностей – по этому правилу сословное общество жило сотни лет. Ведь никто и никогда не делился правами с низшим сословием. Теперь и оно стало действовать в рамках этого исторически заданного алгоритма. Для него больше не было обязанностей по выполнению повинностей, в том числе военной. Это во многом объясняет пустые эшелоны, прибывавшие на фронт, о которых вспоминал М. В. Родзянко, нараставшие потоки дезертиров, всеобщий хаос и анархию.

Как писал Сергей Есенин в «Анне Снегиной»:

Свобода взметнулась неистово. И в розово-смрадном огне Тогда над страною калифствовал Керенский на белом коне. Война «до конца», «до победы». И ту же сермяжную рать Прохвосты и дармоеды Сгоняли на фронт умирать. Но все же не взял я шпагу… Под грохот и рев мортир Другую явил я отвагу — Был первый в стране дезертир.[478]

С. А. Есенин, конечно, не был первым дезертиром, но, судя даже по этим строкам, очень хотел им быть, потому что чтобы стать дезертиром, требовалось больше отваги, чем сидеть в окопах и кормить вшей. Дезертир реально рисковал жизнью, особенно первый, ведь он бросал вызов всему государству, всей его системе подавления. В условиях военного времени ему грозил расстрел на месте или виселица. Для настоящего поэта дезертирство стало источником подлинного вдохновения. А для сына крестьянина это был еще и всеобщий порыв, слияние с народом, с его духом и вековыми чаяниями.

«В авангарде политической жизни, – вспоминал А. Ф. Керенский, – неожиданно оказалось подавляющее большинство населения, ранее лишенное каких-либо прав принимать участие в управлении страной».[479] Действительно, к управлению страной большинство населения до революции не имело никакого отношения, но к государственным повинностям, выросшим во время войны до критических размеров, именно большинство населения и имело отношение.

Ясно, что его единственным желанием было освободиться от этого гнета, стать свободным от повинностей, поэтому грех было не воспользоваться мятежом питерского гарнизона – отсюда и молниеносность, и повсеместность распространения Приказа по всей стране. Отсюда же и всеобщее распространение и признание Советов. В течение первого месяца революции, вспоминал генерал Н. Н. Головин, во всех частях фронта образовались солдатские Советы.[480] Образовались Советы и во всех крупных городах и населенных пунктах.

Характерно, что у нас революция шла по пути образования совершенно новых, параллельных органов власти, практически не существовавших до этого (1905 год был лишь мимолетным опытом, хотя и родившим саму идею). Это можно объяснить только сословным характером революции, поскольку все органы власти «старого режима» были наполнены образованными людьми «в сюртуках ли или в мундирах», а все они «представлялись русскому крестьянину на одно лицо: хитрыми врагами», их власть была неприемлема для низшего сословия. Переход права сверху вниз, а значит, и повышение социального потенциала низшего сословия определило и характер «свободы» образца 1917 года, которая была больше похожа на анархию. Можно даже определить размер этого потенциала – он никак не мог быть меньше 51 %, т. е. меньше «решающего голоса», так как в противном случае социальное право осталось бы у высшего сословия, и уже оно диктовало свои правила игры. А исторические факты свидетельствуют, что это было не так.

Легко заметить, что это не тождественно свободе, которая получила широкое распространение на Западе, где массовые движения возглавляли определенные политические силы с харизматическими лидерами во главе, выдвигались и разрабатывались политические программы и т. д. А главное, там борьба шла не столько за слом старых государственных структур, сколько за наполнение их новым содержанием, за перераспределение прав внутри существовавших властных структур, их не нужно было ломать, потому что они не были сословными. Исключение, пожалуй, составляет Парижская коммуна, хотя и она была создана на базе городской ратуши. Западное понимание свободы привело к принятию законодательных актов, связанных со свободой экономической деятельности и ответственностью за нее, а значит за правильное исполнение законов.

А у нас – с освобождением от обязанностей!

Это не было требованием момента, вызванным к жизни тяготами войны. Еще в 1857 году министр государственных имуществ М. Н. Муравьев писал в своем предреформенном исследовании-отчете императору, что свободу «крестьяне понимают превратно и полагают оную в своеволии и полной необузданности, с прекращением всяких работ, платежей за землю, в безграничном пользовании всеми землями помещиков, которые, по их мнению, должны будут выехать из имений в города, ибо земля, по понятиям крестьян, принадлежит им, а не теперешним владельцам. Некоторые даже считают, что не будут платить и государственных податей».[481]

На самом деле, если отвлечься от мнения «образованного общества», то эта самая превратно понимаемая свобода была… программой аграрной реформы в том виде, в котором ее понимало крестьянство. Не «образованное общество», а именно крестьянство. Поскольку реформа 1861 года никаким образом не учитывала эту программу, становится понятно, что делалась она не для крестьян, и их насущные интересы остались за бортом государственной политики. Но крестьянская программа никуда не делась, она по-прежнему жила среди крестьян, ее питали ухудшающиеся условия их жизни.

Понятно, что такое понимание свободы, передававшееся из поколения в поколение, неизбежно вело к пренебрежительному отношению к законам, к устойчивому «правовому нигилизму», потому что их единственным смыслом, в понимании народа, было сохранение сословного неравенства, сохранение социальной несправедливости, что, по сути, представляет собой и неравенство возможностей.

Не случайно наши ученые на Круглом столе в 2007 году говорили, «до сих пор не определили, что такое свобода». И немудрено, как тогда, в 1917 г., так и сегодня, «образованное общество» исходит из принятого на Западе понимания свободы, которое не имеет никакого отношения к России. Собственного понимания свободы у нас нет.

Крупнейший американский исследователь Ричард Пайпс как-то сказал, что ценностные ориентации россиян отличаются от западных: «все говорят об «особом пути», но никто не может объяснить, что это такое».[482] Ни тогда, ни сейчас никто также не в состоянии понять, чем их свобода отличается от нашей. Никто не понимает, что низшее сословие имеет собственное представление о свободе, недоступное «образованному обществу» и основанное на видовом признаке военно-сословного общества – отсутствии социальной справедливости, единственным спасением от которого предстает не свобода, а воля, чем-то напоминающая анархию.

Народные представления о свободе нигде, конечно, не публикуются, вообще никак не артикулируются – «народ безмолвствует». Но их все же можно услышать в песнях о Стеньке Разине, в сказаниях о вольной жизни и даже в блатном фольклоре, который устойчиво и необъяснимо пользуется популярностью среди самых широких слоев населения. А можно и увидеть… в «русском бунте, бессмысленном и беспощадном», в пугачевщине. Или, если не лениться и не идти на поводу у наших западных «партнеров», в Приказе № 1, источнике конституционного права сословной революции.

Мобилизационная борьба за собственность как способ формирования «социалистической» политики

Хотя Приказ имел непосредственное отношение к Петроградскому гарнизону, он, тем не менее, адресовался и рабочим столицы («а рабочим Петрограда для сведения»), которые тоже стали брать оружие в руки вместе с социальным правом. Процесс этот несколько отличался от того, который проходил в армии, но по существу шел в том же русле социальной мобилизации.

Традиционно считается, что борьба эта велась, как вспоминал депутат Петроградского Совета и командир отряда Красной гвардии Н. П. Богданов, по вопросам «об установлении восьмичасового рабочего дня, повышении заработной платы, о попытках фабрикантов и заводчиков сократить производство, об их стремлении «разгрузить» Петроград и вывезти целые заводы в другие губернии, чтобы ослабить пролетариат, о жестокой эксплуатации женщин и подростков, об ухудшении продовольственного снабжения».[483]

Но сегодня мы можем легко отрешиться от злобы дня той эпохи и увидеть, что на самом деле речь шла об освобождении именно от обязанностей и в связи с этим – о перераспределении социальных прав. Требование восьмичасового рабочего дня или повышение зарплаты на 50 процентов в условиях войны – это совсем не демократические требования, это уход от обязанностей. Требование свободы слова и собраний в условиях войны – это тоже не демократическое требование, это уход от обязанностей, тем более, что обычно собрания и заседания проводились в рабочее время и оплачивались как полный рабочий день. Неуплату налогов, которая стала широко практиковаться населением после Февральской революции «в связи с изменением политического строя России»,[484] тоже можно вполне отнести к уходу от обязанностей. Как отмечал А. И. Верховский, «сейчас уже стало ясно: масса поняла революцию как освобождение от труда, от исполнения долга, как немедленное прекращение войны».[485]

«В то время, – сообщал в своей Записке Временному правительству 8 июня 1917 года управляющий Министерства торговли и промышленности В. А. Степанов, – когда страна истощена до крайности затянувшейся войной и впереди нас ожидают колоссальные жертвы, производительность труда неуклонно падает, и столь же неуклонно растут требования повышения заработной платы».[486]

Многочисленные «демократические» требования удовлетворялись страдавшим от собственной нелегитимности Временным правительством без промедления, оно хотело понравиться всем, благо в его руках оказался печатный станок. Деньги раздавали направо и налево в огромном количестве, порождая массовое социальное иждивенчество.

Часто доходило до абсурда. Например, при исчислении пайка солдаткам, как вспоминал вскоре после революции А. А. Бубликов, им «присудили на съедение большую часть скота, а масла больше, чем в России имеется». На улице нельзя было увидеть женщину со стоптанными каблуками, «все франтят, все покупают разные ненужные вещи… сласти, предметы роскоши и т. д.». Солдаты ели арбузы по три рубля, что было немыслимо, учитывая, что до войны они получали 54 копейки раз в три месяца. А «рабочих подкупали все реальнее – головокружительным подъемом заработных плат». Например, на одной петербургской фабрике средний заработок с января по июнь 1917 года «с 67 рублей поднялся до 294 р. в месяц. Впоследствии дело на этом, разумеется, не остановилось и прибавки продолжались, пока, наконец, фабрика не стала. Буквально такая же картина наблюдалась и всюду».[487]

В итоге производительность труда резко упала, производство пришло в упадок, а денежная масса (с февраля по октябрь 1917 г. она увеличилась почти вдвое[488]) и благосостояние граждан выросли как на дрожжах. Правда, ненадолго; инфляция съедала все «кредитные билеты» и все «керенки», а экономика просто рухнула: ведь деньги – это ее кровеносная система, а в нее закачали столько «крови», что она не выдержала.

В результате годовой прирост валового промышленного производства в 1917 году, в котором 8 месяцев из 12 «рулило» Временное правительство, составил минус 28,2 %. Это был самый глубокий минус за всю мировую войну (для сравнения, в 1991 году – минус 8 %, в 1994 – минус 21 %): в 1915 он равнялся –2,6 %, в 1916 он же составлял –0,4 %.[489]

Сказать, что это был кризис, значит не сказать ничего. Это была катастрофа с далеко идущими и необратимыми последствиями, она довела все социальные отношения до точки невозврата. Не зря же Максимилиан Волошин говорил, что «эпоха Временного правительства психологически была самым тяжелым временем революции». При таком падении производства нечего было и думать о продолжении войны или, например, о возвращении астрономических царских долгов.

Это, в свою очередь, ставило вопрос о внешней политике – как дальше выстраивать отношения с кредиторами, превратившимися тут же из союзников в противников, как выстраивать международную торговлю. Это же ставило вопрос и о внутренней политике – за счет каких источников восстанавливать разрушенную экономику, на чем зарабатывать валюту, чтобы закупать технику и оборудование за рубежом, и кто, и как это будет делать.

Временное правительство не оставило нашим прадедам выбора. Останься они тогда верны союзникам и Временному правительству, с них бы три шкуры содрали, они бы просто не выжили, а мы бы не родились. Мало того, что воевали «за чужое дело» (Н. П. Милюков), так еще и последнее отдали бы в оплату по внешним долгам. Можно сказать, что властные амбиции нелегитимного Временного правительства дорого обошлись и нашим прадедам, и нам.

Невольно напрашивается сравнение: в Великую Отечественную войну люди (в большинстве своем, видимо, те же самые, только лет на двадцать старше) как каторжные работали и днем, и ночью, но никто не требовал восьмичасового рабочего дня, никто не требовал повышения зарплаты или свободы слова и собраний. Видимо, им ничего не нужно было менять в социальных отношениях, возможно, они их устраивали, несмотря даже на голод и вообще на тяжелейшее положение.

Вернее, не устраивали, конечно, а просто они были вынуждены с ними мириться, выбора не было. А был ли выбор в 1917 году? Идет война, причем здесь восьмичасовой рабочий день или свобода слова?

Ответ очевиден – рабочие боролись за них потому, что ни восьмичасового рабочего дня, ни свободы слова у них никогда не было. В мирное время они работали часов по двенадцать – говорить было некогда, да и нельзя, а боролись за сокращение рабочего дня уже лет двадцать. Это было обычное требование мирного времени, вполне демократическое, за которое пролетариат боролся во всех развитых странах. Но там это все прекратилось с началом войны и введением законов военного времени, ограничивающих гражданские свободы. У нас войну, как мы понимаем, никто серьезно не принимал в расчет – сказывалось, что мобилизация страны «отсутствовала вовсе» (Ю. Н. Данилов), тем более не было и никакого закона «о всеобщей промышленной военной повинности», как говорил Н. Н. Головин.

Выглядит все так, как будто в борьбе за сословные права никто не обращал внимания на войну, она была лишь дополнительным препятствием на пути к социальной справедливости. Фронт жил своей боевой жизнью, воевал, как мог, а тыл жил своей жизнью мирного времени, решал задачи мирного времени, главной из которых, конечно, была задача возвращения (компенсации) социальной справедливости.

Для нижнего сословия, на плечи которого легла вся тяжесть войны, она была чужой, поэтому против нее действительно надо было бороться, и пролетарии боролись – стачками, забастовками, демонстрациями. Точно так же, как и до войны. Получается, что у наших прадедов, как и у наших дедов, тоже не было выбора. Только это два разных «невыбора» – прадеды не были в «состоянии войны», они как до войны боролись за социальную справедливость, так и во время войны продолжали делать то же самое, потому что война, естественно, стала ухудшать их положение.

А нашим дедам, работавшим в тылу, пришлось пережить все тяготы войны, уже находясь в состоянии социальной справедливости и повышенной социальной мобилизации – каждый, независимо от своего социального и материального положения и тем более желания, воевал на своем месте. На это было направлено ужесточение всего законодательства предвоенных 30-х годов и, естественно, политика репрессий. Может быть, Сталин учел рекомендации бывших царских генералов (Н. Н. Головин, А. А. Свечин) о всеобщей военно-промышленной повинности и всеобщей мобилизации?

Как бы то ни было, неожиданный мятеж Питерского гарнизона (по мнению того же А. А. Бубликова, спровоцированный царским правительством, чтобы в одностороннем порядке выйти из войны)[490] выпустил джинна из бутылки. Естественно, никто не знал, что с этим делать. Лучшее, на что могло надеяться «образованное общество», это Учредительное собрание. Но Приказ № 1 в силу своей сокрушительной фундаментальности дал нижнему сословию преобладающее право в социальных отношениях. И теперь оно почти по закону могло уходить от исполнения сословных обязанностей, лежавших в основе всех экономических, политических и культурных отношений, которые и составляют социальную ткань общества.

В этом смысле интересна июньская резолюция служащих Московского узла Николаевской железной дороги:

«Считая, что начальник дороги и Министр говорят с революционной железнодорожной демократией на разных языках и идут контрреволюционным путем, и выражая им поэтому недоверие, сим заявляем, что служащие отныне пойдут самостоятельным путем, считаясь только с единственной исполнительной властью в лице исполнительных комитетов и Совета рабочих и солдатских депутатов».[491]

Если требования «демократии», в том числе железнодорожной, были стремлением просто уйти от обязанностей, то появление на предприятиях фабзавкомов и исполнительных комитетов, как на Московском узле Николаевской железной дороги, стало конкретным шагом к перераспределению формальных прав, к слому старой системы права. Одно вытекало из другого.

Фабзавкомы превратились в инструмент перераспределения прав, ведь с их появлением хозяин уже не мог распоряжаться не только людьми, которые на него работали, но и своим имуществом, и своими доходами. Типичной была картина, когда, как вспоминал председатель завкома военно-артиллерийского завода в Москве И. Г. Батышев, контрольная комиссия завкома «быстро вникла в экономику предприятия, взяла на учет запасы сырья и топлива». С этого момента без ведома завкома заводоуправление не могло принимать заказы и вывозить готовую продукцию, не могло ни увольнять, ни принимать рабочих. Мало того, в помощь комиссии рабочего контроля была создана рабочая милиция, «на которую возложили охрану заводского имущества».[492]

Установление рабочего контроля проходило не только в обеих столицах, но и повсеместно по всей стране. Сфера его деятельности стала охватывать и торговлю, т. е. систему распределения, «иногда устанавливая цены на продукты первой необходимости», а нередко, опираясь на поддержку Советов (как источник права, естественно), органы рабочего контроля конфисковывали продукты в частных магазинах и передавали их рабочим кооперативам.[493]

Если в армии офицер не мог распоряжаться оружием, которое ему, в общем-то, не принадлежало, то на предприятии и в торговле даже хозяин уже не мог распоряжаться собственными средствами производства, которые взяла под охрану рабочая милиция и рабочий контроль. А это значит только одно – он перестал быть хозяином.

Причина – в потере прав и в том, и в другом случае, которую «сгенерировал» Приказ № 1. Потере сословных прав, потому что и офицеры, и предприниматели могли заниматься своей профессиональной деятельностью только при наличии именно сословных прав, это была их привилегия, функция места.

Роль большевиков в таком развитии событий была минимальной, по крайней мере, так говорят специалисты. Однако стихийно начавшийся переход прав собственности в руки представителей рабочего контроля, фабзавкомов и исполнительных комитетов отвечал всем внешним признакам социалистической организации производства в том смысле, который в нее тогда вкладывали. Как отмечала Большая советская энциклопедия (БСЭ), В. И. Ленин рассматривал рабочий контроль как одну из основных переходных мер к социализму, которая, не ликвидируя сразу капиталистических отношений, обеспечивала подрыв и ограничение господства капитала и тем создавала условия для постепенного преобразования капиталистической организации хозяйства в социалистическую.[494]

БСЭ подчеркивала, что рабочий контроль вводился «явочным порядком», то есть как форма социальной или массовой мобилизации. Руководящая роль кого бы то ни было, например, большевиков, не выделяется даже Большой советской энциклопедией.

Эта маленькая особенность русской революции на самом деле представляет собой свидетельство особой важности. Так как сословный капитализм был частью привилегированного сословного права, то и социальная мобилизация пролетариата стала сословной мобилизацией, смыслом которой было приобретение новых прав, и не только для пролетариата, а для всего низшего сословия. Поэтому даже частичное ограничение прав собственника в виде рабочего контроля подрывало не столько основы частной собственности, сколько основы сословной собственности как привилегии высшего сословия, как части сословного права.

Это не тождественно довольно распространенному сегодня политарному пониманию так называемого «азиатского способа производства» (Ю. И. Семенов), суть которого заключается в «общеклассовой частной собственности как на средства производства, так и на личности производителей».[495] В отличие от марксистского подхода, лежащего в основе понятия политарности, мы исходим из первичности социально-правовой природы социальных отношений в сословном обществе, при которой теми или иными правами на собственность наделяются определенные социальные группы, исполняющие установленные законом, традицией или даже революцией обязанности в рамках мобилизационных усилий государства.

Класс может владеть общими правами, но не может иметь общую и при этом частную собственность, тем более на личность производителей (крепостной крестьянин, например, юридически не был собственностью помещика). Тут что-то одно – или общие права, или частная собственность, это разные вещи. Нигде и никогда частная собственность, включая акционерную, не принадлежала и не принадлежит классу. Даже рабы принадлежали отдельному хозяину, частнику, но на основе общего для рабовладельцев права, т. е. общим является право, а не собственность. Поэтому никакой «общеклассовой частной собственности как на средства производства, так и на личности производителей» просто не может быть. Как не может быть и коллективного собственника в лице «номенклатуры» (М. С. Восленский), которая уничтожила Советский Союз только с одной целью – получить право на частную собственность, хотя ей и при советской власти жилось, в общем-то, неплохо.

Собственность – вещь не только социальная, но и вполне материальная, и если она стала исчезать на одном социальном полюсе, то значит, точно такой же ее объем должен был появиться на другом, т. е. собственность высшего сословия должна была неизбежно перейти к низшему. Этот процесс проходил так же, как и в армии, – в форме перераспределения социальных прав. Однако, ограничив права собственности капиталистов, фабзавкомы не знали, куда идти дальше и что с этим делать.

На первый взгляд, тут можно усмотреть некоторое противоречие, поскольку мы утверждали раньше, что под действием неотложных и неустранимых требований фронта государство буквально «прессовало» производительные силы с целью выжать из них как можно больше ресурсов, сил и средств. Оно повышало налоги и сборы, проводило реквизиции, забрало на фронт почти всех «кормильцев», а также гужевой транспорт – лошадей с повозками, крупный рогатый скот, загубленный в огромных количествах на сортировочных станциях, вообще на пути к фронту (знаменитым «теплушкам» теперь приходилось возить людей, скота для них больше не было) и т. д.

Все вместе это вело к повышению степени мобилизации низшего сословия, ведь чтобы выжить, ему нужно было больше работать и больше отдавать. А целью революции как раз и было стремление освободиться от всех повинностей и обязанностей, освободиться от непосильной мобилизации и, конечно, никому ничего не отдавать. Получается, что теперь, после революции, низшее сословие уже само начинает мобилизацию.

Однако здесь все же нетрудно заметить разницу между мобилизацией, которую проводило царское правительство, и самомобилизацией низшего сословия. Правительство и «буржуи» делали это с целью выжать, а пролетарии – чтобы выжить. Эти разнонаправленные действия указывают на принципиально различные виды мобилизации, различные по форме, по содержанию и по целям. «Верхи», пытаясь повысить степень мобилизации низшего сословия, делали это в рамках существовавшего сословного законодательства. С его помощью они мобилизовывали других, но не себя.

А собранные, вернее, мобилизованные в устойчивые социальные группы всем ходом предыдущей истории пролетарии в момент общей опасности (например, при закрытии Путиловского завода 22 февраля 1917 года) предпринимали массовые действия с целью изменить или отменить это законодательство, потому что у них была совсем другая цель – выжить. Для этого нужно было мобилизовать всех, т. е. и себя, и других, главным образом за счет перераспределения социальной нагрузки на сословия, за счет перераспределения прав и обязанностей и, конечно, имущества.

Под удар в первую очередь ставился доход от частной собственности, который концентрировался в руках высшего сословия и всего «образованного общества». Перераспределить доход без изъятия или ограничения частной собственности было невозможно. Но в тех условиях, как нам кажется, делать это было не очень сложно, так как было бы наивно полагать, что пролетарии, сельские в том числе, – это единственная социальная сила, которая стремилась ограничить права частной собственности в сословном обществе. Как ни странно, но решение этой задачи им заметно облегчило… царское правительство, на протяжении многих лет также пытавшееся ограничить права частной собственности, между прочим, с помощью того же сословного права.

«Буржуев» не любили все, даже аристократы. Как сказал как-то П. Н. Дурново, еще будучи министром внутренних дел, «это будет похуже рабочих; тех можно пострелять. А что с этими сделаешь?».[496]

С высоты сегодняшних представлений о собственности, о капитализме вообще это, возможно, покажется каким-то недоразумением, многие скажут – этого просто не может быть. Но это опять – если исходить из существующих представлений о капитализме. А если согласиться с нашим выводом о том, что капитализм середины XIX и начала ХХ века в России был сословным, то опять все сразу становится на свои места.

«Мы без сомнения живем в такое время, – говорил летом 1912 года в своем докладе перед “Обществом экономистов” в Киеве Д. Л. Александров, – когда очень склонны считать круг задач государства почти неограниченным. Такие взгляды проявляются в проектах огосударствления почти во всех экономических областях».[497] Он приводит данные, которые свидетельствуют о значительном росте доли государства в доходной части бюджета. За период с 1875 по 1908 год она выросла с 15,5 до 53,61 процента. Это значит, что в конце этого периода более половины государственного бюджета России составлял доход от хозяйственной деятельности казенных предприятий (сейчас, в начале XXI века, по разным оценкам, – от 50 до 70 %). Это и было конкретным выражением мобилизационных усилий государства, его стремления взять дело в основном военного или околовоенного производства в свои руки.

Так или иначе, это было свойственно и другим государствам. Но приближалась к России по своим темпам только Япония – от 8,4 до 31,7 %. А опережала ее по абсолютным цифрам только Германия – 51,5 и 62 %.[498] Тут невольно приходишь к мысли о некоторой закономерности происходившего.

Как отмечает В. В. Поликарпов, «к началу ХХ в., помимо большей части железных дорог, в казенное управление перешли такие заметные предприятия военной промышленности, как Балтийский и Обуховский заводы, а еще раньше – ряд уральских заводов; прекратилось арендование частной компанией казенного адмиралтейства в Петербурге, вскоре преобразованное в Адмиралтейский завод; провалились попытки международных групп финансистов выкупить Ижорский завод (а затем и все морские заводы); были брошены неуклюжие опыты «арендно-коммерческого» управления оружейными заводами.

«Кружение капиталов» в военной частной промышленности, – продолжает он, – представляло собой, таким образом, не только вопрос экономического, бюджетного бремени, но и крупную морально-политическую проблему. С началом мировой войны она стала источником потрясений, подрывая патриотические настроения в рабочей среде. Внимание привлекала публичная распря между правительством и оппозиционными «общественными» организациями – военно-промышленными комитетами, союзами земств и городов – из-за распределения между ними ответственности за срыв снабжения фронта и понесенные поражения. Были выставлены напоказ неспособность правительства организовать военные усилия и в то же время бессовестное извлечение чрезвычайных прибылей предпринимателями, пристроившимися к военным заказам и явно экономившими на заработной плате. Правительство само, хуже социал-демократов и эсеров, разжигало страсти, изобличая, при поддержке черносотенных агитаторов, правой печати и думских деятелей, корыстное поведение военно-промышленного предпринимательства и нахваливая военную администрацию за ее заботу о рабочих на ведомственных предприятиях».[499]

Получается, что война только ускорила процесс изъятия крупной частной собственности, ориентированной на военное или околовоенное производство, который с переменным успехом шел на протяжении многих лет. Взяв на себя обязательства по защите частных предприятий от риска потерь, государство в новых условиях, в условиях мировой войны, начало тяготиться своим патернализмом. Отсюда «распря между правительством и оппозиционными «общественными» организациями», которые так же, как и многие акционерные предприятия, существовали при поддержке того же правительства.

А на самом деле только царское правительство обладало реальными инструментами для воздействия на этот процесс. Социалисты, кроме пропаганды и организации стачек, существенно повлиять на него не могли. Тем не менее, полярные по своей сути социальные силы действовали совместно против сословного капитализма с разных сторон, но в одном направлении – в направлении ограничения сферы его деятельности и его прав. И тогда «общественные» организации и правительство, как мы полагаем, поедали друг друга только ради того, чтобы более эффективно проводить мобилизационные мероприятия, разрушая сословную частную собственность и облегчая пролетариату работу в том же направлении.

«Где же тот предел, дальше которого Государственная Дума и Правительство не признают возможным пойти в отношении привлечения государственной власти к организации промышленности на средства казны? Мы этого предела не видим», – говорилось в Докладе Совета съездов представителей промышленности и торговли в 1914 году. Государственная Дума и вполне солидарное с ней Правительство, подчеркивали авторы Доклада, полагают более своевременной «политику возможно большего расширения хозяйственных операций казны и вовлечения ее во все новые и новые отрасли промышленности в целях борьбы с частной промышленностью»[500] (выделено В. М.).

А мы бы сказали – в целях повышения степени социальной мобилизации. Потому что целью было не уничтожение частной промышленности как таковой, а устранение посредника в лице неэффективных и существующих во многом за государственный счет владельцев предприятий и их акционеров.

Понять это вне рамок сословного капитализма совершенно невозможно. В мирное время, без всяких видимых причин государство душит своих капиталистов – курицу, которая могла бы приносить золотые яйца, сокращает сферу их деятельности и расширяет собственные монополии. Получается, действительно «буржуев» не любили все – они получали сверхприбыли, а народ и государство несли убытки (капитализация прибыли и национализация убытков).

В нашем представлении, накануне войны и в условиях колоссального внешнего долга Правительство стремилось повысить мобилизационные усилия и выжать как можно больше. Но тот самый «насос», который был запущен вскоре после освобождения крестьян от крепостной зависимости в ходе масштабного строительства железных дорог и расцвета банков, продолжая успешно выкачивать ресурсы из народного хозяйства, за два с половиной года войны почти достиг дна.

Пролетариат под влиянием тяжелых условий жизни и социалистической пропаганды также повышал уровень своей мобилизации, но только для того, чтобы выжить, ему тоже мешал частный капитал, не позволявший перераспределить финансовые потоки в ущерб собственным интересам, в ущерб извлечению «чрезвычайных прибылей», которые ему обеспечивало государство.

В годы войны все государства проводили мобилизационные мероприятия на основе военных законов, которые принимали соответствующие законодательные органы. В России, по сути своей, военном обществе, ничего подобного не было. Не было ни закона, ни какого-нибудь государственного органа, который отвечал бы за весь комплекс экономической и социальной мобилизации. Генерал Н. Н. Головин подчеркивал: «коренное разрешение вопроса могло быть только одно: создание Министерства снабжения, которое и должно было действенно объединить всю работу по снабжению как армии, так и страны. Хотя этот вопрос и подымался некоторыми членами Государственной думы во время рассмотрения законоположения об Особых совещаниях, но он не встретил сочувствия в этом законодательном учреждении. В этот период войны, отношения между правительством и Государственной думой обострились. Правительство потеряло доверие общественных кругов. Общественные круги и выразительница их, Государственная дума, опасались, что вновь образованное Министерство снабжения сразу же станет столь же мертвящим бюрократическим учреждением, каковым оказалось Военное министерство».[501]

В действительности же выходом в той ситуации стал Военно-промышленный комитет – общественная организация промышленников с разветвленной региональной сетью, которая охватывала как фабрично-заводские предприятия, так и кустарные артели. Во многом благодаря его усилиям, а также работе земских организаций, к середине 1916 года был ликвидирован снарядный голод и налажены поставки армейского имущества в войска. Благодаря чему прирост валового промышленного производства поднялся до… –0,4 %.

Но деятели этого общественного института славились среди современников в основном своей безграничной алчностью и казнокрадством, так как без зазрения совести наживались на военных заказах. Осуществить надлежащую организацию тыла, утверждал Н. Н. Головин, можно было только принятием Закона о всеобщей промышленной военной повинности, составленного на основании тех же принципов, что и «Закон о всеобщей воинской повинности». Но «Совет министров трижды отклонил законопроект о милитаризации заводов, работающих на оборону. Несомненно, что он боялся рабочих. Так же точно он не смел по-настоящему бороться со злоупотреблениями промышленников».[502]

С падением царского режима и установлением диктатуры Временного правительства, как мы выяснили, диктатуры без власти, уже ничто не могло помешать изъятию частной собственности у капиталистов, потому что и право, и власть после Приказа № 1 переместились вниз, повысив социальный потенциал низшего сословия, который стал реализовывать свою новую власть на местах. Теперь оно решало, что делать с «буржуями».

«Каждый день приносит известия о том, что рабочие той или иной фабрики объявляют предприятие своей собственностью, смещают администрацию, заменяют ее выборной из своей среды, берут управление в свои руки. На языке этих рабочих это называется «социализацией» фабрик и заводов», – писал в 1917 году известный в то время экономист и руководитель одного из департаментов министерства труда Временного правительства С. О. Загорский. Он был против такого развития событий.

По его мнению, настоящий социализм, научный социализм исходит из того, что частную собственность, которая является источником эксплуатации человека человеком, можно устранить только одним путем – на смену ей должна прийти государственная собственность на средства производства.[503] Таким образом, фабзавкомы, которые «быстро вникли в экономику предприятия» и взяли «на учет запасы сырья и топлива», но не знали, что с этим делать, получили точное целеуказание, реальную политическую линию, реальную политическую программу.

Вот вам и социализм! Его продвигает не большевик, не Ленин с Троцким, а ответственный работник «буржуазного» Временного правительства, профессиональный экономист, приват-доцент. И он был не одинок.

А три года спустя и за год до начала НЭПа, находясь в эмиграции, он уже обвинял большевиков в отходе от социалистических принципов: «Два момента являются наиболее характерными для социалистического строя: психологическое преодоление чувства частной собственности и уничтожение разделения общества на классы и классовых антагонизмов. Но именно этого-то как раз в советской республике не замечается». Вместо этого советская власть «создала условия для возрождения примитивного хищнического капитализма».[504]

С высоты сегодняшних знаний довольно забавно читать обвинения большевиков в возрождении капитализма. Видно, мы действительно чего-то не понимаем в нашей истории, если все хотели социализма, а большевики его почему-то гробили. Правда, и наши некоторые не очень щепетильные современники – сторонники умозрительных «кентавр-идей», желая, видимо, поразить рынок нездоровыми сенсациями, и вторя Л. Б. Троцкому и анархистам, так и говорят: большевизм – это «также идеология и практика ускоренного развития… капитализма».[505]

На первый взгляд и если не вдаваться в подробности, в социальную суть явления, можно действительно впасть в грех и обвинить большевиков в капитализме, поскольку, как утверждал С. О. Загорский, несмотря на «мунипализацию» недвижимой собственности, «дома и городские участки» продаются и покупаются, промышленные и торговые предприятия, «национализированные советской властью», служат предметом широкого биржевого оборота, хотя биржа закрыта, а торги запрещены. Реальных акций не существует, и игра совершается «на разницу». Точно так же существует и запрещенная свободная торговля, «ею занимаются решительно все», и называется это спекуляцией.

Однако нетрудно понять: парадоксальная ситуация объясняется просто – переход всех частных предприятий в руки государства привел к тому, что на службу Советам были привлечены прежние руководители этих предприятий, во многих случаях и прежние собственники, поскольку в неграмотной и отсталой стране их просто никто не мог заменить. Это был объективно существующий социальный факт, с которым большевики в тот момент ничего не могли поделать.

Бывшие господа стали «спецами», только теперь они получали фиксированную зарплату или паек, а не доход. Доход шел напрямую в пользу государства, минуя неэффективного посредника. В этом, в частности, и заключался главный смысл мобилизации. «Спецы» стали многочисленной и все возрастающей частью государства, советской бюрократией, что, судя по всему, не мешало им заниматься привычной, но незаконной в новых условиях предпринимательской деятельностью. Их все хорошо знали, с ними мирились и даже немного посмеивались, как позже над товарищем Бываловым (однокоренное от «бывший») из фильма «Волга-Волга», явно не отличавшимся деловой эффективностью.

«Раньше буржуазные дельцы были юридическими собственниками того металла, дров, кожи, мануфактуры и пр., которые фигурировали в их сделках. Теперь они потеряли прежние права юридической собственности, но сохранили в сильной мере права фактического распоряжения»,[506] – утверждал С. О. Загорский.

Получается, что большевики установили диктатуру пролетариата только для того, чтобы перевести собственников в разряд управленцев, распорядителей теперь уже государственной собственности. Собственно, это то, к чему стремилась и царская власть, конечно, неосознанно и под давлением обстоятельств, но она не могла этого реализовать, поскольку находилась в плену мифа о частной собственности и ее неприкосновенности.

Но ведь собственность, как мы установили выше, до этого была частно-сословной. И если хозяев лишили прав на частную, но сословную собственность, оставив их в роли ее распорядителей, то характер самой собственности от этого не изменился. А главное – она никуда не исчезла и, перестав быть частной, по-прежнему оставалась сословной (а не коллективной, как у М. С. Восленского). Теперь ею распоряжалось сословие советских служащих, хотя формально, по закону, и не считавшееся сословием. Просто «пролетарское» государство понизило их правовой статус, превратив из хозяев в распорядителей и управленцев, в менеджеров, говоря по-современному. Что в очередной раз подтверждает тот факт, что в военном обществе именно право определяет и бытие, и сознание.

Несомненно, что глухая тоска по утерянному праву на собственность и социальное превосходство не ушла из жизни вместе с первым поколением спецов. Она передавалась из уст в уста, шепотом, намеками, как прошлый опыт, как стиль управления, как образец презрительного отношения к подчиненным – к черни, как образ жизни «образованного общества», которому стали подражать новые поколения управленцев и так называемой интеллигенции, ненавидевшие «совдепию», ее уравниловку и, конечно, ее социальную справедливость.

Как говорил Остап Бендер, с девяти до шести они все были за советскую власть. А в остальное время делились своей «любовью» к ней с новыми поколениями советской элиты, которая «по жизни» была инфицирована штаммом привилегированного права; к ХХ съезду КПСС его споры уже широко распространились в этой среде. Как вспоминал В. М. Молотов, «все хотели передышки, полегче пожить…, чтобы напряженность как-то ушла».[507] Теперь становится понятно, что, открыв шлюзы, Н. С. Хрущев избавил элиту от ответственности за выполнение социальных обязанностей, державшуюся до этого в основном на страхе. И у элиты осталась «только» власть и «только» привилегированные права, к которым после 1991 года прибавилась еще и частная собственность. Вместе с водой выплеснули ребенка – социальную справедливость, второй раз в нашей истории, потому что именно так сделала и Екатерина II в 1785 году.

В этом смысле номенклатурная революция 1991 года, естественно, не была случайностью. В отличие от февраля 1917 года, она спустилась сверху и, вопреки популистским лозунгам о свободе и демократии, преследовала цели, обратные и свободе, и демократии, и, конечно, социальной справедливости. О чем, в частности, свидетельствует постыдное первое место в мире, которое заняла Россия в 2012 году по показателям имущественного неравенства. Хорошо еще, что В. В. Путин в свое время сломал «семибанкирщину», а то у нас было бы почище, чем на Украине.

И опять это не тождественно политарному пониманию так называемого «азиатского способа производства», поскольку и в данном случае речь идет об общем сословном праве, а не об «общеклассовой» частной (или государственной) собственности. Это, в частности, говорит о том, что общество наделяет индивида не только правом на социальную жизнь, и делает это избирательно, но наделяет его и правом на собственность! И тоже избирательно!

Чтобы лучше это себе представить, рассмотрим некоторые виды частной собственности, которые были свойственны Российской империи. Например, частная собственность императора и отдельная от нее частная собственность императорского дома – у них был разный статус, разное правовое обеспечение.

А для остальных еще две формы частной собственности – полная («Свод законов гражданских», ст. 423) и неполная (ограниченная, ст. 432). При этом право полной собственности могло принадлежать в равной степени как отдельному лицу, так и группе лиц: «Право собственности есть полное, когда в пределах, законом установленных, владение, пользование и распоряжение соединяются с укреплением имущества в одном лице или в одном сословии лиц, без всякого постороннего участия».[508]

То есть закон не делал различий между собственностью отдельного лица и группы лиц, например, между собственностью крестьянина и сельской общиной. Но и в том, и другом случае, как мы установили выше, она была одинаково, т. е. сословно ограничена, ее нельзя было продавать или закладывать без соблюдения «охранительных» норм, установленных законом. Другими словами, полная собственность в применении к нижнему сословию была в некотором смысле… неполная.

С действительно «неполным правом» все обстоит еще сложнее, «оно ограничивается в пользовании, владении или распоряжении другими посторонними, также неполными на то же имущество правами».[509] Например, «владельцы дорог, чрез которые большие дороги пролегают, не должны препятствовать никаким образом проходу и проезду по оным» (ст. 434).

Или – «для подножного корма прогоняемого скота, владельцам дач, прилегающих к большой дороге, запрещается скашивать и вытравлять траву, растущую на пространстве мерной дороги» (ст. 435). Статья 453 разрешала проезд через частные угодья и рубку чужого леса в них, но только не на продажу, а для собственных нужд. То же самое относилось к бортничеству и собирательству. В целом можно сказать, что частное право ограничивалось там, где затрагивало общие нужды – строительство дорог, мостов, мельниц, заготовку дров или строительного материала и т. д.

Однако право частной собственности ограничивалось не только в интересах крестьян. Государство старалось ограничить его и в границах высшего сословия, сохраняя в этих целях институт родовых имений, которые нельзя было отчуждать помимо рода, потому что они не принадлежали частному лицу, они принадлежали семье или сословию.

Наиболее ярким выражением родовых имений были так называемые «заповедные имения». Статья 485 гласила: «заповедное имение признается собственностью не одного настоящего владельца, но всего рода, для коего оное учреждено».[510] Продавать, дарить или завещать его, а также размещенные на его территории фабрики, заводы, промыслы и другое недвижимое имущество, было запрещено. Оно передавалось только по наследству.

В отдельных случаях его можно было продать дальнему родственнику по «боковой линии». И хотя Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона отмечал, что заповедное имение «у нас совершенно искусственное учреждение, созданное в интересах поддержания дворянских родов, но почти совсем не привившееся к жизни»,[511] сам факт его существования говорит о наличии ограничений права частной собственности даже для высшего сословия.

В условиях тягот мировой войны государство все больше склонялось к пониманию самого себя как единого «заповедного имения». Так, законом от 2 февраля 1915 года оно легко отменило право частной собственности «в отношении землевладения и землепользования неприятельских выходцев», т. е. русских подданных – немцев, австрийцев и венгров в приграничных и прифронтовых областях, и даже немецких колонистов, проживавших в глубоком тылу, например, в Сибири.

Такое понимание права собственности и его реализация радикально отличались, скажем, от Кодекса Наполеона начала XIX века, по которому «собственность есть право пользоваться и распоряжаться вещами наиболее абсолютным образом».[512] Понятно, что в капиталистических странах Европы и Америки начала ХХ века частная собственность была едина, ее ничто не ограничивало (кроме судебных решений, конечно), там этого не могло быть просто по определению.

И это то, что отличает действительно капиталистическое общество от военно-сословного, в котором собственность – это часть права на социальную жизнь: в таком обществе не может быть капитализма в его классическом понимании, потому что собственность можно дать, а можно и забрать или ограничить. Соответственно, это ограничивает и свободу, т. е. ограничение прав собственности ведет к ограничению свободы, к ограничению гражданских прав в том смысле, который им придают на Западе.

Это не было только феодальным пережитком, как может показаться на первый взгляд, потому что отношения сословно ограниченной частной собственности были всеобщей правовой нормой, действующей на всей территории империи. Если в экономике феодальные «пережитки» охватывали 66,7 % экономических отношений, то в области права – 100 %.

Конечно, в Европе похожие правовые отношения давно ушли в прошлое. Как писал известный в начале ХХ века правовед В. И. Курдиновский, «некоторые из ограничений права собственности в юридическом распоряжении вещью были известны ранее в Западной Европе, но не встречаются в действующем законодательстве».[513] Для нас же они были реальностью, и в соответствии с этой реальностью выстраивались все социальные, гражданско-правовые и культурные отношения.

Именно этим правом широко пользовалось царское правительство «в целях борьбы с частной промышленностью» даже в условиях мира и вопреки известному высказыванию императора, увековеченному на картине И. Е. Репина «Прием волостных старшин Александром III» – «Всякая собственность, точно так же, как и ваша, должна быть неприкосновенна».[514]

Это, безусловно, было только благим пожеланием императора, потому что в России частная собственность никогда не была неприкосновенной или священной; до 1785 года она вообще была условной. А после – частно-сословной. Ее раздавала власть на определенных условиях в целях сохранения ее внутри сословных границ, внутри сословий.

Поскольку в ходе колоссальной по своим масштабам и бесцельной для России мировой войны вопрос о частной собственности сливался с вопросом о повышении социальной мобилизации, то частное право стало терять свой вес по сравнению с сословным. Частная собственность стала препятствием для «выжимать», но и выжить большинству населения при господстве частной собственности с ее свободными ценами становилось все труднее. В результате под давлением такого тяжкого социального факта как мировая война в этот действительно исторический момент обострился инстинкт самосохранения социума, который стремился найти выход из безнадежной ситуации.

Февральская сословно-анархическая революция в силу своей стихийности не могла предложить страдающему населению ничего лучше, как сломать не только старую политическую систему, но и старую правовую систему. А что взамен? Естественное право, похожее на анархию? Начитавшись иностранных книжек, современники называли это стихийное движение демократией. Но в сословном обществе демократия не может выйти за сословные границы, и не только потому, что эти границы защищает закон. А потому еще, что эти границы защищает и само общество – по традиции, в силу привычки, в силу сложившихся отношений. Ведь сословие, как гласит «Новейший философский словарь», это «понятие для обозначения социальных групп (общностей), главным отличительным признаком которых выступают фиксируемые в обычаях (выделено В. М.) и законах обязанности и права, передаваемые по наследству».

Сломав старорежимный порядок, сословия продолжали хранить верность себе, проявляя, как утверждал Н. А. Бердяев, «болезненную раздвоенность нашего национального самосознания». Откуда оно взялось, он, как и всякий потомственный обладатель бессрочного паспорта (отец – кавалергард, мать – урожденная княжна), понять не мог. А между тем самосознание каждого сословия определялось его правами. Потеряв часть прав, высшее сословие растерялось и уже не знало, что ему делать и куда идти, стало как бы метаться между капитализмом и социализмом, между демократией и диктатурой, не понимая социальной природы этих вещей. Все его помыслы не шли дальше Учредительного собрания, вопрос о созыве которого во время войны В. Д. Набоков называл «роковым».[515]

Зато у нижнего сословия была вполне определенная цель – мир любой ценой, фабрики – рабочим, земля – крестьянам. После Приказа № 1 этот процесс пошел «самотеком». Никакое Учредительное собрание не было в состоянии его остановить. Фабрики перешли под управление рабочего контроля, а земля, вернее, ее плоды, перешла в государственную собственность еще 25 марта 1917 года в соответствии с законом Временного правительства о «хлебной монополии», которую, правда, провести в жизнь так толком и не смогли (доводить ее «до ума» пришлось большевикам).

Но юридически все это и после Февраля по-прежнему принадлежало высшему сословию в соответствии с сословным «Сводом законов», который в новых условиях и несмотря на поправки, вносимые в него узурпировавшим законодательные права «демократическим» правительством, превратился в «кажущуюся нормальность».

Поэтому можно сказать, что борьба между Советом, а после июльского кризиса – между левым крылом социалистов и Временным правительством велась вокруг права собственности, а значит, и права проводить ту или иную политику. «Левеющее» население, уставшее от неопределенности и от мучительного ожидания Учредительного собрания, особенно после Корниловского мятежа, требовало углубления революции. А Временное правительство изо всех сил жало на тормоза, хотя фактически тоже пыталось выйти на какие-то политические решения, не связанные с «учредилкой», но способные указать путь к новым формам демократии.

Все свои надежды они возлагали на Учредительное собрание, на так называемую демократизацию общества, не обращая внимания на то, что объективные условия его существования – война и нарастающая разруха – требовали максимальной организации сил и средств, максимальной социальной мобилизации, максимального напряжения сил. Все их разговоры о демократии в тех условиях напоминают галлюцинации измученного жаждой путника, бредущего в пустыни к исчезающему миражу. Как вспоминал В. Д. Набоков, «те люди, которые взвалили на свои плечи неслыханно тяжелую задачу управления Россией, – в особенности на первых порах, – как будто предавались иллюзиям».[516]

Чтобы избавиться от сословного законодательства, нужно было сформулировать какую-то программу действий, хотя бы какую-то собственную политику, потому что государство не может жить без политики. Без нее оно не может ни воевать, ни заключить мира, оно не может ни восстанавливать экономику, ни возвращать долги. Оно ничего не может, потому что без политики нет власти, а если нет власти, то, по большому счету, нет и государства (опять невольно вспоминается Украина-2014).

Сегодня существует масса определений того, что такое политика, какие у нее формы и цели. Но в то время выбор политики или политической линии был ограничен главным образом участием в мировой войне и сословной структурой общества, которая не позволяла высшему сословию (сословиям), составлявшему примерно 2,5 % населения, получить у народа хоть какую-то мало-мальски широкую поддержку.

В то время люди были уверены, что речь идет о классах и классовой борьбе, собственные ощущения они принимали за реальность. Реальность же настойчиво требовала… диктатуры и всеобщей «социализации». Диктатура – это сила, а «социализация» – справедливость. Без них нельзя было выжить. Не зря же П. Н. Дурново говорил, что «всякое революционное движение выродится у нас в социалистическое».

Диктатура уже была, ведь выше мы установили, что Временное правительство было диктатурой, правда, без власти. На наш взгляд, получить власть (силу) ему в тех условиях можно было только вернув военному обществу социальную справедливость, отобранную в 1861 году. Пойти на это Временное правительство, конечно, не могло, потому что жило в условиях сословной демократии и в плену мифов о всеобщей демократии. А поскольку у нижнего сословия после Приказа № 1 прав стало больше, то ему нужна была не демократия, а справедливость, обеспечить которую могла только диктатура, способная лишить привилегированные сословия всяких прав и привилегий, включая сословную собственность, и возложить на них весь груз социальных обязанностей, который до этого несло низшее сословие. С точки зрения военного общества это означало введение всеобщей мобилизации, такой же, как в Орде – «протоплазме социального мира».

А с точки зрения классовой борьбы, с точки зрения марксизма-ленинизма, это означало социализм.

«Углубление» революции – дорога к выживанию

Сегодня мы должны понимать, что «демократы» из Временного правительства двигались в обратном от цели направлении еще и потому, что разрушили последние инструменты власти, которые им достались от старого режима, и на которые они могли бы хоть как-то опереться.

Его глава князь Г. Е. Львов, обладавший многолетним опытом организации земского движения, одним из первых своих решений отменил институт губернаторов, предполагая, что именно так и должно действовать демократическое государство, поскольку земства представляли собой как бы сгусток народной воли и поэтому могли взять власть в свои руки. «Перед нами, – не без гордости вспоминал А. Ф. Керенский, – встала задача создать завершенную структуру нового государства».[517]

Однако на практике это решение роковым образом сказалось на системе государственного управления – потеряв вертикаль власти, она фактически прекратила свое существование, потому что на протяжении восьми месяцев земства так и не смогли доказать свою эффективность, они так и остались общественными организациями высшего сословия с аморфной и безответственной структурой.

Но и население, народ, в своих ожиданиях свободы чувствовало себя обманутым, ведь свержение царского режима и отмена губернаторского управления, замена его на земскую администрацию никак не компенсировала ему социальной справедливости. А по-другому не могло и быть – земство было инструментом высшего сословия. Свобода опять, как и в 1861 году, оказалась не настоящей. Народ по-прежнему должен был нести обязательные повинности, к которым добавилась еще и «хлебная монополия», в то время как высшее сословие, даже потеряв значительный объем социальной власти, сохранило за собой многие привилегии и фундаментальное право – право частно-сословной собственности. И, конечно, связанное с ним право на гарантированный доход, которое представляло собой одно из свойств привилегированности, установленное Манифестом от 15 декабря 1763 «О наполнении Судебных мест достойными и честными людьми; о мерах к прекращению лихоимства и взяток…».

В этом смысле «республика», говоря словами А. Ф. Керенского, не стала ничего менять в сословных отношениях, хотя на словах всячески старалась от них откреститься. Так, постановлениями от 4 и 10 марта Временное правительство подтвердило пенсионную практику царского правительства. Именно практику, потому что «персональные» пенсии в империи назначались в основном не по закону, а «вне правил». Правительство не только выплачивало пенсии привилегированным лицам прежнего режима, но и на тех же условиях устанавливало их для новых сановных пенсионеров, которые «вследствие невозможности примениться к новому строю» покинули государственную службу.

Например, в соответствии с записью в журнале заседаний Временного правительства № 182 от 6 сентября 1917 года были назначены пенсии членам главного военного суда генералам от инфантерии Креховецкому-Ющенко, Мухину, Дорошевскому и Волкову – по 6145 рублей в год каждому. А 27 сентября – члену Государственного Совета, сенатору, военному генерал-губернатору областей Австро-Венгрии, занятых по праву войны, генералу от инфантерии Трепову в размере 7 тыс. рублей в год и т. д. и т. п.[518]

За три недели с 23 августа по 11 октября 1917 года было установлено персональных пенсий на общую сумму в 1 млн. 173 тыс. 406 руб.[519]

Из этого вытекает, что при формировании новых структур власти Временное правительство пользовалось старым штатным расписанием царской империи, не забывая, естественно, и себя. Так, 16 марта оно назначило всем членам правительства, обер-прокурору и государственному контролеру содержание в 15 тыс. рублей в год каждому, что составляло 1250 рублей в месяц.[520]

А через несколько дней после революции в Министерстве торговли и промышленности, например, был создан отдел труда. Воглавлял его чиновник IV класса с годовым окладом в 3600 рублей, столовых и квартирных по 1200, итого доходов – 6 тысяч рублей. То есть в месяц его доход составлял 500 рублей.

Класс чиновника в данном случае был равен чину действительного статского советника гражданской службы, генерал-майора в армии или камергера при дворе. Самый низкооплачиваемый работник отдела – журналист. Эту должность имел право занимать чиновник IX класса, что равно чину титулярного советника или штабс-капитана в армии. Его доход составлял 900 рублей в год (600 рублей жалования и по 150 столовые и квартирные) или 75 рублей в месяц.[521]

Что такое пятьсот рублей в начале ХХ века и особенно в 1917 году, нам, конечно, трудно представить, разве кроме того, что при продаже земли дороже 500 рублей крестьянам нужно было просить разрешения в МВД и в Минфине. А также, что это была минимальная оценочная стоимость имения, под залог которого Государственный Дворянский Банк выдавал ссуду потомственному дворянину.[522] То есть понятно, что это были немалые деньги. К тому же 500 рублей стали той границей, с которой большевики ввели налог «на богатых» вскоре после прихода к власти. Богатство в 17 году начиналось именно с этой суммы, а значит, члены Временного правительства были в 2,5 раза богаче… «богатых» и могли за месяц купить два с половиной имения, правда, небольших, гектаров по двадцать. Всего же годовым доходом примерно в шесть тысяч рублей обладала категория небедных лиц с 5–10 тыс. рублей, которых в 1910 году насчитывалось 52 тысячи человек.

Немного, правда? С другой стороны, если учесть, что не более 4,5 тыс. человек «являются хозяевами правительственной машины, а, значит, и главными акционерами гигантских капиталистических имуществ и предприятий, с нею нераздельно связанных» (Н. А. Рубакин), то и немало. В целом в 1917 году предполагалось обложить подоходным налогом 696,7 тыс. человек с доходом от 1 тыс. до 50 тыс. рублей. Более половины из них, 56,9 %, составляли люди, имевшие 1–2 тыс.[523]

Для сравнения, зарплата ткача, т. е. зарплата квалифицированного рабочего «Фабрики Товарищества Прохоровской Трехгорной мануфактуры», одной из наиболее социально ориентированных фабрик России, в 1914 году составляла 332,4 рубля в год или 27,70 рублей в месяц.[524] На питание семейные рабочие тратили 45,5–57,3 % своего заработка, 15–20 % шло на жилье, остатки расходилось по мелочам.[525] Дальше, наверное, не имеет смысла проводить какие-то вычисления, которыми сегодня так увлекаются наши историки, экономисты, политологи. Дальше уже просто нечего сравнивать и вычислять.

В этом смысле право на принадлежность к той или иной группе представляет собой еще и экономическую границу между сословиями, потому что журналист с его небогатым доходом имел право двигаться вверх к более высокому классу и чину и к более высокому жалованью. К тому же его доход был достаточно защищен от безработицы и инфляции просто в силу сословной принадлежности. И не только он имел право, но и его дети – не идти же им в рабочие или крестьяне; законом это запрещалось («Лица высшего состояния и после Выс. Указа 5 октября 1906 г. не могут причисляться к сельским обывателям в общем порядке существующих на сей предмет узаконений»).[526] Они занимались управленческим и любым другим «интеллигентным» трудом с очевидным признаком сословной наследственности.

У ткача таких возможностей и быть не могло, колебания рынка или каприз и произвол хозяина, управляющего или мастера, неурожай в деревне и повышение цен из-за этого и, наконец, война ставили его на грань выживания. Точно так же, как и его детей – ведь сословные обязанности передавались по наследству. Переступить границу между сословиями он не мог.

Теоретически, конечно, у него была возможность всеми правдами и неправдами получить образование и поступить на службу, но только теоретически. Хотя, справедливости ради, надо сказать, что такие случаи бывали. Например, в списках депутатов III Госдумы (437 человек) есть три крестьянина с высшим образованием.[527] А среди сенаторов 1913 года был один крестьянин от «академической группы».[528] Такие, казалось бы, парадоксальные случаи объясняются все тем же сословным строем, его скрытыми от нас особенностями. Они, в частности, объясняются тем, что Высочайшим Указом от 5 октября 1906 (разд. III) запрещалось исключать из сельских обществ лиц, получивших ученые степени и звания, даже при приобретении ими высших прав состояния. Но при этом, «сельские обыватели, приобретшие права высшего состояния, но оставшиеся в составе сельских обществ, изъемлются по всем уголовным делам… из обязательной подсудности волостному и сельскому суду», а также от «подчинения карательной власти» сельских старост и старшин.[529]

Как-то непохоже это на проявления новых демократических тенденций времен конституционных реформ – теперь крестьяне, даже приобретая привилегированные права, все равно оставались крестьянами, хотя «карательная власть» волостных и сельских старост на них больше не распространялась. Понятно, что это было лишь стремление государства сохранить в нетронутом виде сельское общество, общину, потому что «сельские обыватели и лица других податных состояний, остающиеся в сельском обществе и продолжающие владеть надельной землею при приобретении ими высших прав состояния, сохраняют за собою все, связанные с принадлежностью к своим обществам, права, а равно несут соответственные обязанности».[530]

То есть все проблемы сословных отношений кроются в обязанностях, т. к. «равно несут соответственные обязанности». И получается, что, получив как бы в аренду права высшего сословия, крестьяне по-прежнему оставались крестьянами, «тяглым сословием», обязанным государству повинностями. «Высокопоставленные» крестьяне и теперь не могли переступить сословные границы при вступлении «в гражданскую службу», «при производстве в чины», «при получении орденов и знаков отличия», «при окончании курса в учебных заведениях» и т. д. («Общие Положения о Крестьянах», изд. 1909).

Расширение сословных прав и относительная либерализация царского режима после революции 1905 года вели парадоксальным образом к обратным результатам, к укреплению сословных границ – правовых, культурных, экономических (но, пожалуй, не политических), а значит, к еще большему попранию социальной справедливости. Отменяли ее в несколько этапов на протяжении 76 лет, окончательно точка в этом процессе была поставлена в 1861 году. Фокус в том, что отсутствие личной свободы у крепостных имело и обратную сторону – они были социально защищены. Это было условием выживания военного общества.

Даже в голодные годы помещик был обязан ссуживать крестьян зерном, чтобы они не пошли по миру, он по закону не имел права их разорять. В противном случае его имение бралось в опеку, и он лишался права собственности над ним (ст. 1900 «Уложение о наказаниях уголовных и исправительных», 1845 г.). А статья 1905 этого же Уложения гласила: «Если, по неисполнению помещиком его обязанностей в отношении к продовольствию крепостных людей его, они будут принуждены питаться подаянием, то за каждого пойманного в прошении милостыни человека, с владельца взыскивается по одному рублю пятидесяти копеек».[531]

Это и была социальная справедливость, какая-никакая, но справедливость.

Ее устанавливала норма закона.

Все изменилось после Освобождения. При переходе на свободные рыночные отношения помещикам стало выгодно придерживать зерно, чтобы поднять его цену или экспортировать за рубеж на более выгодных условиях, не оставляя почти ничего для внутреннего пользования. Еще до бурного развития железных дорог, в начале 70-х годов XIX века, известный ученый и помещик А. Н. Энгельгард отмечал:

«Крестьянин, который не может обернуться своим хлебом, который прикупает хлеба для собственного продовольствия, молит бога, чтобы хлеб был дешев. А помещик, купец-землевладелец, богач-крестьянин молит бога, чтобы хлеб был дорог. Когда погода стоит хорошая, благоприятная для хлеба, когда теплые благодатные дожди сменяются жаркими днями, бедняк-мужик радуется и благодарит бога, а богач, как выражаются крестьяне, все охает и ворчит: «Ах, господи» – говорит он: – парит, а потом дождь ударит, – ну как тут быть дорогому хлебу!».[532]

В таких условиях палочкой-выручалочкой для помещиков стал экспорт. Все знают, что мы кормили всю Европу. Но какой ценой – зерно вывозили даже в голодные годы. Как говорил министр финансов И. А. Вышнеградский, «недоедим, а вывезем!».[533]

Недоедали, естественно, крестьяне, а вывозили, как вы понимаете, помещики. Вгонять крестьян в нищету, разорять их стало выгодно! Потом, правда, боролись с голодом, организуя «хлебные магазины» и горячее питание для нищих по воскресеньям, столовые для бедных и всякие благотворительные акции – из сегодняшнего дня все выглядит до слез благородно.

Особенно если к этому добавить, что от помещиков не отставало и государство. Л. Н. Толстой приводит один случай, когда «полицейские власти, приехав в деревни, где были столовые, запретили крестьянам ходить в них обедать и ужинать; для верности же исполнения разломали те столы, на которых обедали и спокойно уехали, не заменив для голодных отнятый у них кусок хлеба ничем, кроме требования безропотного повиновения».[534]

Если следовать букве «Свода законов», то нужно было бы сказать «беспрекословного повиновения». Граф Л. Н. Толстой очень точно знал границу сословности, не заметить ее современникам, особенно образованным помещикам, было не трудно, но понять – невозможно. Потому что невозможно было понять действия полиции, которой в соответствии с законом принадлежало «общее попечение о народном продовольствии».[535] Это если исходить из общегражданских или гуманитарных соображений, свойственных людям интеллигентным. Но из приведенного случая совершенно ясно, что сословные начала, охрана которых также относилась к ведению полиции, имели для нее гораздо большее значение, потому что высшее сословие не имело права самовольно помогать низшему. Это была прерогатива государства, точно такая же, как раздача земли или регулирование прав собственности.

Тут невольно вспомнишь, как радовался своему освобождению от социальной обязанности один из помещиков: «Законного требования на нашу щедрость уже более не будет». Все точно, именно с этого момента закон встал на стражу частно-сословного интереса. Теперь уже никто не штрафовал помещиков за нищенствующих крестьян, поскольку в условиях свободного рынка хозяин имеет право устанавливать любые цены на свой товар и распоряжаться им по своему усмотрению, имеет право нанимать и увольнять работников, обрекая их на голодную смерть.

А что стало с социальной справедливостью, если рассматривать ее как социальный факт, как вещь? Вероятно, что до 1914 года она еще как-то теплилась в исхудалом теле низшего сословия. Но за два года мировой войны сильно потеряла в социальном весе, поскольку мобилизационные усилия государства выжимали из нее все соки, что, тем не менее, никак не сказывалось на высшем сословии. Наоборот, даже попытка обложить подоходным налогом физических лиц с доходом от 1 тыс. рублей и выше растянулась на восемь лет. И когда в марте 1916 года все-таки было принято решение о его введении, никакого влияния ни на бюджет, ни на социальную справедливость оно оказать уже не могло. В 1917 году произошла революция, заплатить подоходный налог за отчетный 1916 год никто не успел, а потом богатые люди вообще перестали платить налоги «в связи с изменением политического строя России»,[536] они привыкли не иметь обязанностей.

Исходя из этого, заключаем, что рыночные отношения в сословном обществе сокращают объем социальной справедливости в зависимости от развитости капиталистических отношений. Чем выше их развитие «наверху», тем меньше социальной справедливости «внизу», раньше мы условно назвали это эффектом насоса. А в обычном понимании это буквально как в народной мудрости – бедные беднеют, а богатые богатеют.

Либеральный царь, царь-освободитель Александр II, введя капитализм волевым решением, окончательно избавил военное общество не только от крепостного права, но и от социальной справедливости. Не случайно «многомиллионное крестьянство России встретило великую реформу 1861 г. взрывом негодования. Получив волю, крестьяне отказывались верить случившемуся, говорили: «Нас надули! Воли без земли не бывает!».[537] Как более деликатно отмечает сетевой ресурс Викепидия, «в отличие от предыдущего царствования, почти не отмеченного социальными протестами, эпоха Александра II характеризовалась ростом общественного недовольства».[538] А сам император, призывавший «без различия званий и состояний» объединиться для защиты отечества, пережив семь покушений, погиб от рук террористов-революционеров, так, наверное, и не поняв, за что они его «травили».

Достигнув в годы мировой войны наивысшей точки монополизации, отечественный сословный капитализм столкнулся с проблемой – выжимать уже было нечего. Глубокий кризис охватил низшее сословие, в то время как высшее с ним было еще незнакомо, оно наслаждалось новыми театральными постановками, литературными вечерами, модными шляпками и дорогими ресторанами. Как отмечал очевидец, «шампанское лилось рекой».[539]

Не случайно знаменитый Василий Витальевич Шульгин, обращаясь к своим коллегам на частном совещании депутатов Государственной думы в мае 1917 года, с горечью корил их: «Вспомните, как одиноки были те голоса, которые говорили, что роскошь во время войны недопустима, что стыдно ходить по улицам разодетыми до такой степени, как мы это наблюдали. Гг, эти крики остались воплями вопиющих в пустыне. К кому они обращались? Гг, увы, это была буржуазия и не только буржуазия верхов (выделено В. М.), это была и демократическая буржуазия. Она в то время переживала, так сказать, пир во время чумы».[540]

Немудрено, что «пир во время чумы» породил в сознании «демократической буржуазии» миф об отсутствии кризиса в 1917 году. Ведь мы смотрим на историю глазами высшего сословия, мы смотрим на нее глазами русского барина! Ну и, конечно, глазами наших сытых академиков, прадеды которых были помещиками в какой-нибудь Тверской губернии, как, например, у Ю. Н. Пивоварова. А тем временем всеобщая разруха и голод в городах притягивали «равнозаряженных» людей с низким социальным потенциалом, сплачивали, мобилизовывали «низы» в их застарелой ненависти к «верхам», создавали социальный потенциал огромной мощности.

Временное правительство, конечно, не имело представления об истинных причинах социальных противоречий. Оно исходило из теории борьбы классов и, следуя моде, жонглировало словами о демократии, капитализме и социализме, о свободе и социальной справедливости, хотя на самом деле принадлежало высшему состоянию, купавшемуся и во время революции в сословной свободе, сословной демократии и в сословном капитализме. Как показывает случай с отделом труда, отказываться от своих привилегий высшее сословие не собиралось. По словам Джона Рида, «табель о рангах Петра Великого, которой он железной рукой сковал всю Россию» по-прежнему «оставалась в силе».[541]

Почти так же, как Александр II, высшее сословие призывало население присоединиться к нему на пути к демократии. Но после Февраля у низшего сословия прав стало больше, чем у высшего. Зачем же ему демократия, зачем ему присоединяться к временному правительству? Социальная справедливость, попранная царями, и при «демократии» оставалась для народа недостижимой целью. И тогда лозунг Французской революции «Мир хижинам – война дворцам» стал его путеводной звездой. Наступила эпоха «черного передела», которую подготовил весь ход предыдущей истории. Народ требовал углубления революции, потому что, чтобы выжить в той войне, нужно было… делиться, в этом и состоял смысл «углубления», в этом была и социальная справедливость.

Можно себе представить, как сейчас взорвется возмущением какой-нибудь представитель творческой интеллигенции. У них считается нормальным заимствовать свои убеждения из многочисленных интерпретаций истории или из романов модных и страшно оппозиционных писателей, пишущих на отвлеченные от подлинной истории сюжеты. Тут же наверняка вспомнят незабвенного Шарикова – «взять все, да и поделить…».

Никто даже не задумывается, что великий русский писатель М. А. Булгаков принадлежал привилегированному состоянию (был «духовного звания» во втором поколении, попович), и все его творчество проникнуто собственной горечью за потерю сословных прав, которая гениально раскрывалась через сарказм, иронию или мистику. В этом смысле он, конечно, был антисоветчиком, даже если опустить службу в Белой армии.

Но будь он выходцем из крестьян, как С. А. Есенин, например, антигероем его «Собачьего сердца», скорее всего, стал профессор Преображенский с какой-нибудь сакраментальной и жизнеутверждающей фразой типа «законного требования на нашу щедрость уже более не будет». Потому что историческая правда (если, конечно, она кого-нибудь интересует) заключается в том, что «крестьяне были обмануты и ограблены, вышли из рабства у помещиков в кабалу к тем же помещикам» (Н. А. Троицкий). Не говоря уже о том, что «в руки первенствующего сословия после 1861 г. перешло не менее 10 миллиардов рублей» (Н. А. Рубакин).

Но самое главное – это и есть «темная материя» наших социальных отношений – заключается в том, что в военном обществе делить нужно не собственность, а обязанности!

Непонятно, правда?! Но если допустить, что в нашем понимании собственность является частью прав, которые обеспечивают выполнение обязанностей, то все встанет на свои места, тогда все станет понятным. Потому что корень наших социальных отношений кроется именно в обязанностях, а не в правах!

Подражая Западу в его спекуляциях на тему прав человека, мы гоняемся за призраком и теряем самих себя, теряем свою историю, свои корни. А это и есть наш никем не осознанный особый путь, о существовании которого не знает не только Ричард Пайпс, но и мы сами. Все гоняются за какой-то особенной духовностью, за какими-то утерянными идеалами, за какой-то «Четвертой политической теорией», не подозревая, что наш особый путь – это социальная справедливость. Она давно превратилась в «преданья старины глубокой». Но это не значит, что ее не было.

Здравый смысл подсказывает, распредели обязанности за всеми поровну, введи за их исполнение ответственность (сословную, а не только уголовную), и получишь социальную справедливость, примерно так, как это было до 1785 года или, в худшем случае, до… ХХ съезда КПСС.

И это при неравенстве прав, собственности и доходов!

Конечно, это действительно несколько ограничивает права и свободы человека, в западном понимании демократии, естественно. Но в мире давно существует прекрасный образец того, как «жесткое авторитарное государство» может строить успешное общество без этой химеры. И называется он просто – Сингапур. Там в значительной степени ограничены права собственности и права человека, что, тем не менее, не мешает ему процветать.

Мы, естественно, не Сингапур, поэтому полумерами здесь не обойтись. У нас «под ружье» нужно поставить всех, но это совсем не значит отмену частной собственности, ее передел или возврат сталинских репрессий. Это значит отказ от «чикагской школы», по лекалам которой наши либералы выстроили в 90-х годах существующие ныне социальные отношения. И это же означает, что «под ружье» мы должны поставить не силой страха, а силой закона. Закона с отчетливым сословным содержанием! Причем общество интуитивно уже идет по этому пути, ведь классные чины есть, их установил Указ Президента РФ № 113 от 01.02.2005. А нынешнее казачество и духовенство вполне можно квалифицировать как привилегированные сословия, не говоря уже о чиновниках. Отличительной чертой сословного законодательства должны стать не столько права, сколько обязанности, связанные в круговую поруку. Тогда и собственность у нас станет другой – условной, как это было в нашей истории с самого начале, задолго до рождения капитализма.

Отчасти эта система уже существует, но именно как неписанный закон, как обычай, как «понятие», а значит, как незаконное привилегированное право, порождающее коррупцию и криминал, кумовство и наследственность, как отношения личной преданности и незаконной круговой поруки, питающие ту же коррупцию и тот же криминал, борьба с которыми в нынешних условиях напоминает борьбу с ветряными мельницами. Наверное, поэтому у нас «все рабы и все деспоты».

Самое удивительное, что, как показывает богатая криминальная практика последнего десятилетия, многие владельцы крупных частных компаний или банков, лицензии которых ЦБ отзывает пачками почти каждый день, не считают свою собственность вполне частной, она для них чисто условная – только на прокорм, кормушка. Примерно так же относятся к своей должности и некоторые высокопоставленные чиновники, скандалы с которыми в последнее время поразили воображение видавших виды россиян. Никто из них с самого начала и не собирался «служить», никто не собирался ничего развивать или вкладывать, в противном случае они не вынимали бы из своей частной собственности миллионы долларов и не прятали ли бы их за границей. И не прятались бы там сами.

Больше того, даже те из предпринимателей, которые считаются вполне законопослушными, держат своим капиталы в оффшорах, а борьба за их возвращение на родину практически ни к чему не ведет. По свидетельству Н. А. Кричевского, 63,2 % всех крупнейших фирм России, за исключением компаний с госучастием, зарегистрированы за рубежом.[542] В данном случае криминальная статистика и практика оффшоров показывает нам неписанный закон никем не признанного сословного капитализма – капитализация прибыли и национализация убытков. Работа «в порядке миража», как говорил Скумбриевич из «Золотого теленка».

Но если восстановить рожденную историей условность частной собственности, то, возможно, мираж рассеется – тогда и коллективные договоры приобретут совсем иное содержание. Тогда и теневая экономика сократит свои границы, повысится собираемость налогов. Не выполнил планы в течение 3–5 лет – потеряешь «права состояния». У помещиков же отбирали поместье в опеку, если они разоряли своих крестьян, а у фабрикантов фабрики – «за неразмножение», и передавали другим,[543] более расторопным.

Главное – частная собственность в нашей стране не должна быть абсолютно частной и абсолютно священной, она должна быть условной, как средство для справедливого исполнения социальных обязанностей, как средство для честной и беспорочной службы.

Не царю, естественно, а народу!

«Нас восемь месяцев водили за нос знающие»

В 1917 году народ это понимал. Правда, тогда тяжелейшие обстоятельства требовали не просто «взять все, да и поделить», но поделить поровну на всех – чтобы выжить. Равенство в бедности, над которым так потешались либеральные писаки времен Перестройки, было единственным способом выживания. Народ это не просто понимал – ощущал это каждой своей клеточкой, а либеральные «верхи» не понимали, они еще не вкусили всех прелестей кризиса. Потеряв часть социальных прав в результате несанкционированного распространения Приказа № 1, «верхи», с одной стороны, старались сохранить хотя бы то, что осталось, главным образом собственность. Она давала последний шанс на сохранение привилегированных прав (к демократии, как вы понимаете, это не имеет никакого отношения).

А с другой, заняв место у руля государственной машины, они вынуждены были под давлением социальных фактов и по инерции продолжать линию царского правительства на ограничение частной собственности. Делать это, как мы отмечали, было действительно не трудно, потому что частная собственность во многом уже была подорвана. В 1925 году профессор московского университета Д. В. Кузовков, например, отмечал, что настоящая борьба с товарно-денежными отношениями началась с середины 1915 года в период так называемого «губернаторского регулирования» рынка, которая в 1916 году превратилась в «войну за хлеб с ее вооруженными заградительными отрядами».[544]

На дворе 1916 год, все большевики сидят по ссылкам и эмиграциям, а на селе орудуют вооруженные заградотряды! Планы царского правительства шли еще дальше, с января 1917 года оно предполагало ввести «принудительную хлебную разверстку» для изъятия «по твердым ценам 506,5 млн пудов хлеба»[545] (примерно 1/5 валового сбора за 1914 г.) и уже приступило к ее реализации. А поскольку с первых же шагов разверстка встретила сопротивление и фактически была сорвана, правительство намеревалось ввести «меры военной реквизиции» (Записка М. В. Родзянко). Опыт был – в 1915 году МПС предпочитало «получать уголь путем реквизиций».[546]

Однако не успело, его дело взяло в свои руки Временное правительство, которое 25 марта объявило о введении «хлебной монополии», продемонстрировав тем самым свое ощущение неизбежности движения к социальной справедливости, к ограничению свободного рынка и частной собственности, а значит, к «социализму». Оно же реализовало и «меры военной реквизиции», сформировав «хлебармию снабжения», которая «в порядке военного вмешательства продолжает быть самым действенным способом осуществления хлебной монополии».[547] Дело дошло до того, что министр земледелия его первого состава, кадет и автор хлебной монополии А. И. Шингарев заявил буквально следующее: «Суровая экономическая необходимость момента неизбежно будет толкать всякую власть – социалистическую или несоциалистическую безразлично – на этот путь монополизации».[548]

К лету 1917 года на этом пути были достигнуты заметные успехи. Твердые цены были установлены на уголь, нефть, металл, лен, кожу, шерсть, соль, яйца, мясо, масло, махорку и т. д. Границы рынка сокращались, на повестке дня встал вопрос о его полной отмене. Временное правительство настолько близко подошло к последней черте, что 8 июня подготовило необычный «Проект правительственной декларации по вопросам экономической политики»:

«Правительство считает невозможным предоставление хозяйства на волю самоопределения частных интересов. Необходимо планомерное вмешательство государства в экономическую жизнь, регулирование главнейших отраслей народного хозяйства. Личная инициатива и частная собственность остаются непоколебимыми, но должны стать в подчиненное положение к общему интересу».[549]

Должны стать в подчиненное положение к общему интересу – это и есть прозрачный намек на «делиться». Но как это делать, если «личная инициатива и частная собственность остаются непоколебимыми», непонятно. Какой же «частник» захочет делиться – ведь это его сословная привилегия, а делиться нужно было не только правами, но и собственностью. Тут явно просматривается вопиющее противоречие.

Хотя частная собственность была подорвана, уничтожить ее до конца Временное правительство не могло просто в силу отсутствия у него права. В силу отсутствия права оно не могло повернуть и назад, чтобы восстановить царство сословного «равенства», сословной свободы, сословного «братства» и сословной частной собственности. Поэтому Проект так и остался проектом. Кто-то другой должен был пройти этот путь до конца. Предполагалось, что его выберет Учредительное собрание. А оно «все откладывалось и откладывалось, возможно, что его отложат еще не раз, – вспоминал по горячим следам Джон Рид в своей знаменитой книге «Десять дней, которые потрясли мир», – до тех пор, пока народ не успокоится в такой мере, что, быть может, умерит свои требования!».[550]

Сделав ставку сначала на войну до победного конца, а после ухода П. Н. Милюкова – на мир без аннексий и контрибуций, Временное правительство металось между войной и миром, пытаясь найти хоть какую-то опору в «демократии» – Совет республики, Государственное совещание, Демократическое совещание, Предпарламент, провозглашение республики после Корниловского мятежа и через полгода после Февральской революции. И все напрасно.

А в это же самое время параллельно суете Временного правительства власть Советов укреплялась организационно, но совсем в другом направлении. Советы почти сразу объединились в вертикальную структуру общероссийского масштаба. В начале июня уже был проведен Первый съезд Советов, он избрал свой исполнительный орган – ВЦИК, который… отказался от предложения большевиков взять власть в свои руки, предпочтя пойти на союз с Временным правительством и создать в нем коалицию вместе с «буржуазной демократией».

Однако уже через месяц, в августе, под давлением бурных событий «корниловского мятежа» ВЦИК, выступивший фактически в роли высшего законодательного органа, каковым он формально не был, вынужден был принять решение об изменении состава правительства. Как вспоминал А. Ф. Керенский, «высший орган «революционной демократии» – Всероссийский Центральный Исполнительный Комитет Советов (ВЦИК) – вместо того, чтобы проявить ответственность в вопросе создания коалиции, способной управлять республикой, решил отстранить от участия в правительстве всех представителей «буржуазной демократии».[551]

Это по-настоящему важный момент в истории «буржуазного» периода революции, который ускользнул от внимания современных историков. Потому что эсеры и меньшевики, составлявшие большинство ВЦИКа первого состава, изгнав в августе из состава правительства кадетов, предприняли, пожалуй, второй решительный шаг в сторону от сословной демократии, за которую так держался «главноуговаривающий» министр-председатель и одновременно дворянин во втором поколении (первым шагом был Приказ № 1). Кадетам пришлось уйти из правительства, а само правительство стало лишь «исполняющим обязанности».

То есть ВЦИК изменил социальную физиономию Временного правительства, избавив его от союза с «буржуями» (тут опять большевики ни при чем), а также его правовой статус. И диктатура Временного правительства, еще больше потерявшая в легитимности в связи с приставкой «и.о.», по своему политическому составу стала социалистической. Но не по содержанию, вернее, не по сословному содержанию, потому что из 17 министров 7 были «из дворян», 5 – «из купцов», по одному «из казаков» и чиновников. По одному и из низшего сословия – «из крестьян», рабочих и мещан. Четырнадцать против трех! Это, конечно, не чисто высшее сословие, каковым было Временное правительство первого состава (6 «из дворян», 2 «из купцов», по одному из казаков и «духовного звания»), но и не рабоче-крестьянское.

Не изменилось ничего и в жизни страны. Ситуация на фронте была хуже некуда – Петроград готовили к эвакуации, разруха и голод нарастали, а главное, «делиться» никто не собирался, в голодающем Питере шампанское по-прежнему лилось рекой, и вся благородная публика ходила на Ф. И. Шаляпина в Мариинке. Это в целом подтверждает универсальность математического закона, который гласит, что от перестановки мест слагаемых сумма не меняется. Сумма слагаемых Временного правительства неизменно равнялась одной и той же величине – высшему сословию. И как ни крути, как ни перестанавливай слагаемые, как ни разбавляй его «из рабочих и крестьян», а единственным смыслом любого, даже социалистического правительства в тот момент была защита интересов высшего сословия.

Генерал А. И. Верховский приводил в своем дневнике разговор в поезде с делегатами переизбранного армейского комитета через несколько дней после взятия Зимнего в октябре 1917 года. Все они были большевиками. Он тогда сказал им, что власть перешла в руки людей профессионально совершенно неподготовленных к управлению государством, «совершенно незнакомых с делом», что представляет большую опасность. На что ему ответили: «Нас восемь месяцев водили за нос знающие, но так ничего и не сделали. Теперь попробуем сами своими рабочими руками свое дело сделать, плохо ли, хорошо, а как-нибудь выйдет».[552]

Это, безусловно, самое фундаментальное обоснование «большевистского переворота», продиктованное жизнью, потому что провозгласил его народ, который у нас обычно безмолвствует. Обоснование не менее фундаментальное, чем Приказ № 1. Только в данном случае речь идет не о сословно-анархической революции, а об Октябрьском перевороте, который поставил точку в конце недолгого анархического периода и наполнил диктатуру без власти настоящим содержанием, он как бы высушил болото «образованного общества».

Здесь уже реальность указывает нам на смысл, превращаясь во внешний признак социального факта. Но увидеть его можно только сквозь призму сословных отношений, потому что из слов солдата с «рабочими руками» вытекает, что все права высшего сословия уже перешли к низшему, и делить их ни с кем оно больше не собирается.

В 1917 году именно переход социального права к нижнему сословию в результате Февральской сословно-анархической революции стал источником легитимности любого переворота, который бы провозглашал своей целью «мир» и «землю». Большевики были единственной политической силой, проводившей именно такую линию.

Сегодня существует несколько подходов к понятию легитимность, разные отрасли знаний трактуют ее по-разному, но если обобщить, то в целом – это согласие народа с властью, когда он добровольно признает за ней право принимать обязательные решения.[553] Или – «законность режима, политических деятелей и лидеров, отражающая качества, вытекающее не из формальных законов и декретов, а из социального согласия и принятия их в качестве законных, т. е. соответствующих ценностным нормам со стороны самих граждан. Это длительное согласие большинства принять правление данного класса, иерархии, власти в качестве законного и имеет множество интерпретаций».[554]

Как бы то ни было, но большевистский переворот, вобравший в себя всю силу сословной легитимности, стал еще одним шагом на пути углубления революции, еще одним шагом к диктатуре – диктатуре не только по форме, каковым было Временное правительство, проторившее дорогу большевикам, а и по содержанию. Без этого она не продержалась бы и месяца.

К диктатуре не пролетариата, конечно, а… низшего сословия, как вы понимаете. Большевикам оставалось лишь поставить точку в уже написанном предложении!

Глава VI Великий октябрь и новые сословия

Справедливость – наша демократия

История России – сплошной парадокс. Потому что все, кто ею занимаются, смотрят на нее глазами «образованного общества», глазами тех, кто имел высшее образование, глазами «интеллигенции», тех, кто имел привилегию на получение образования и потому принадлежал одному из слоев высшего сословия. Очевидно, что реальность несколько отличается от исторических галлюцинаций и наших интеллектуалов, иначе никаких парадоксов, вопросов или белых пятен в нашей истории просто не осталось бы.

Самым выдающимся образцом парадоксальности среди профессиональных историков, на наш взгляд, следует признать дворянина, городского барича, как он сам себя называл в воспоминаниях, Павла Николаевича Милюкова. Пожалуй, это единственный маститый ученый, который в нашей истории стал еще и крупным политиком. Однако весь драматизм его служения науке заключается в том, что, посвятив истории России всю жизнь, он так и не постиг ее социальной природы. В противном случае ему не пришлось бы с позором покинуть блестящее политическое поприще в мае 1917 года. Не меньшим драматизмом наполнены и годы его борьбы против большевиков – сплошные метания от одной крайности к другой, от союзников к противникам и наоборот, какая-то мешанина идейных платформ и ошибочных взглядов.

«Его пример – другим наука», по крайней мере, он должен был бы стать таковым, потому что сегодня нельзя строить социальные теории на парадоксах, не познав действительного смысла прошедшей реальности, не говоря уже о текущих событиях, потому что будущее несет нам немалые испытания. Метания же наших историков от одного парадокса к другому добавляют драматизма не только нашей и без того непростой истории, но и, конечно, нашей непростой современности. Не случайно история стала настоящим полем битвы на всем постсоветском пространстве, на котором, не брезгуя ничем, играют и наши «партнеры» из стран «золотого миллиарда».

Как опытные шулеры, они передергивают исторические карты, обвиняя нас во всех смертных грехах, наша история им мешает. Жаль, что никому из специалистов не приходит в голову простая мысль – судьба России так драматична не потому, что ей не везет или потому, что она такая плохая, а потому, что дважды в ХХ веке она заплатила по чужим счетам, оплатив благополучие «золотого миллиарда» по недопустимо высоким ценам, себе в ущерб.

Помните, как говорили солдаты в 1915 году – «Союзники решили вести войну до последней капли крови русского солдата». Море русской, лучше сказать, советской крови, пролилось и в годы Второй мировой войны. В награду за мир, который наши деды и прадеды принесли Европе, Россия получила всеобщую разруху, экономическую блокаду и холодную войну, огонь в которой много лет поддерживали наши бывшие союзники, объединившиеся с бывшими агрессорами. И нам все время нужно было выживать, тут уж без «равенства в бедности» никак было не обойтись.

От итогов Первой мировой войны, бесцельной и преступной войны за чужие интересы, мы спаслись диктатурой пролетариата, а от Второй мировой – культом вождя, культом его личности (как говорил Константин Симонов, был культ, но была и личность), потому что только они позволили нам выжить, хотя и понеся огромные и невосполнимые потери. Не видеть этого, искать какой-то скрытый смысл в нашей истории, пытаться что-то доказывать Западу, который и сегодня готов снова утопить нас в крови, значит ничего не понимать в нашей истории, быть абсолютно слепыми и глухими к очевидным историческим фактам.

А история убедительно показала, что диктатура – это наш щит и наш меч.

И наша социальная справедливость![555]

По крайней мере, она была такой в нашей истории. Сегодня, конечно, диктатура в чистом виде невозможна – не то время. Но нам нужно сильное государство, сильное и справедливое. Без справедливости оно действительно превратится в царство какой-нибудь олигархии или просто в бандитское государство (как Украина 2014 г.), где право осуществляет не государство, а частные лица с криминальным прошлым. Надо принять как аксиому тот факт, что у нас никогда не было демократии в западном понимании этого слова. И никогда не будет. Не случайно, Freedom House в январе 2015 года переместил нас в рейтинге так называемых свободных стран с пятого на предпоследнее шестое место, на один уровень с коммунистическим Китаем.[556] Получается, в 1991 году мы ушли от коммунизма только для того, чтобы снова стать с ним на один уровень в глазах поборников западной свободы. Наверное, поэтому мы никогда не будем достаточно хорошими для Запада, даже если будем самыми капиталистическими и самыми демократичными в мире, точно так же, когда мы были самыми коммунистическими. Мы всегда будем для них «плохими парнями», в любом случае.

И поэтому нам, чтобы выжить, опять нужно сильное государство. И нам опять нужна Справедливость! Она и есть наши права. Она и есть наша демократия!

Она и есть наша неосознанная национальная идея!

В этом месте мы должны поставить жирный восклицательный знак, потому что не поняв, откуда появилась социальная справедливость, мы не сможем понять, куда она исчезла, как ее вернуть и чем, например, она отличается от западной демократии.

Выше мы говорили о том, что Февральская революция представляла собой борьбу за установление социальной справедливости. Тогда можно допустить, что Октябрьский переворот обеспечил ее установление, компенсировал почти в полной мере и фактически реализовал несбывшуюся мечту Александра II о сильном государстве, «когда дело защиты отечества становится общим делом народа». Социальную справедливость в том виде, в каком ее понимало низшее сословие с его общинным мировоззрением. А оно, если к сельским обывателям прибавить и часть городских – рабочих, ремесленников и цеховиков, составляло подавляющее большинство населения, или, в нашем понимании, почти конечную величину социального потенциала России.

Октябрьский переворот произошел не сам по себе и не вдруг. Как вспоминал бывший премьер-министр царского правительства и ярый противник большевизма В. Н. Коковцов, «весна 1917-го года прошла в каком-то чаду, под неумолкаемый гул выстрелов на улицах и под гнетом ежедневных декретов Временного правительства, расшатывавших нашу государственную машину с какою-то злорадною поспешностью и незаметно, но верною рукою подготавливавших захват власти большевиками».[557] А поскольку он произошел в ходе войны, то можно сказать, что именно война, вообще внешняя среда продиктовала России условия социальной организации, повысив внутреннее социальное напряжение до критической массы. В этом смысле и кайзеровская Германия, и Антанта оплодотворили Россию большевизмом, появление на свет великого младенца было неизбежно.

Сегодня происходит нечто подобное, незаконные западные санкции, которые используются как оружие, толкают нас к мобилизации, «прессуют» нас до состояния критической массы. Но никто не знает, что в военно-сословном обществе ее появление ведет не к распаду, а, как показывают исторические факты, к кристаллизации общества, к появлению жесткой кристаллической решетки, способной выдержать огромное напряжение.

Мудрый Максимилиан Волошин говорил, «когда чужеземная рука касается ее (России, – В. М.) жизненных средоточий, немедленно возникает неожиданный ответный удар; и редко он исходит из сознательной воли самого народа – он является разрядом стихийных сил. Швеция, Польша, Наполеон – все в свое время пережили его. Последней испытала его Германия. Большевизм под этим углом зрения является нервным разрядом, защитившим Россию от Германского порабощения».[558]

Все верно, но нужно, чтобы кто-нибудь осознал и сформулировал идею «нервного разряда», который, как правило, представляет собой идею справедливости (социальной, политической, исторической, географической и т. д.). Идею, способную мобилизовать военное общество на движение к поставленной цели. В Орде это был Чингис-хан. У нас – Иван Калита, Минин и Пожарский, потом, как ни странно, – Петр I, в войне с Наполеоном – Кутузов, в войне с фашистской Германией – Сталин, даже если это многим по понятным причинам не нравится. У Первой мировой войны, войны без цели и за чужие интересы, национального лидера так и не появилось, и это не случайно. Возможно, поэтому у нее не было шансов стать второй Великой отечественной, как ни хотелось бы этого «буржуазным» патриотам. А «нервным разрядом, защитившим Россию от Германского порабощения» стали только большевики, они ее буквально спасли, заключив «похабный» Брестский мир.

Если с этих позиций посмотреть на нашу историю, то станет очевидно, что все социальные потрясения, по-научному – «модернизации» происходили у нас в ходе войны, на фоне войны или в результате войны. Это тоже не случайное совпадение или какой-нибудь злой рок. Это объективные социальные факты, способные, по определению Э. Дюркгейма, оказывать на индивидов внешнее принуждение. Каким образом? Через экономику, конечно, через бытовые условия жизни каждого человека. Подтверждением этого положения, на наш взгляд, служит высказывание выдающегося русского военного теоретика А. А. Свечина о войне как об объективном экономическом процессе: «Война имеет экономические причины, ведется на определенной экономической базе, представляет бурно протекающий экономический процесс, иногда переходящий в экономическую революцию, и ведет к некоторым экономическим результатам».[559]

Результатами каждой нашей войны как раз и были «экономические революции», которые вели к совершенно конкретным экономическим результатам, и которые сегодня принято называть модернизациями. Нетрудно заметить, что все они в целом вели к повышению степени социальной мобилизации за счет, главным образом, модернизации… крепостного права. Так, при Иване Грозном это отмена «Юрьева дня» (настоящая революция по тем временам), т. е. отмена права перехода крестьян от одного помещика к другому – более высокая степень закрепощения (мобилизации), чем было до этого. При Петре I – введение подушной подати, социально более справедливой, чем подворный налог, но окончательно прикрепившей крестьян к земле и оформившей их как крепостных (еще более высокая степень мобилизации). И, конечно, «Табель о рангах» для обязанных служить, тоже своего рода «крепость».

Однако после 1785 года начался процесс социальной демобилизации, запущенный «просвещенной» императрицей – свобода для дворян и привилегии для городского сословия, что привело к потере социальной справедливости. А дальше сплошная демобилизация и демократия – Александр II уж как-то очень хитро освободил крестьян от крепостной зависимости, оставив их без земли, что разрушило установленную Петром I социальную справедливость и многократно ухудшило положение свободных крестьян по сравнению с крепостными.

Большевики вернули социальную справедливость, прикрепив всех людей, независимо от их происхождения к рабочим местам, примерно так, как это сделал Петр I, институализировав крепостное право и введя сословия, ведь их целью было «удержание лиц в кругу их наследственных обязанностей» (В. О. Ключевский) – отсюда схожесть реформ XVIII и ХХ веков.

Отсюда же и ненависть к большевикам – справедливость нужна не всем!

Правда, большевики пришли к этому не сразу, а в ходе острейшей внутрипартийной борьбы и лет через десять после революции, к тридцатым годам (Петр I тоже не сразу пришел к подушной подати и Табелю о рангах). Но смысл реформ заключался и в том, и в другом случае в том, что работать на победу должны все. Совместная работа общества, в котором обязанности равномерно и пропорционально поделены на всех, только повышает эффективность и армии, и тыла, повышает производительность всеобщего военного труда.

И, конечно, устанавливает социальную справедливость, которая выступает своеобразной точкой опоры для социальных качелей «полезность-бесполезность». Социальные отношения приобретают устойчивость. Примерно так, как это было в древней Орде – «протоплазме социального мира».

Другими словами, установив диктатуру низшего сословия, большевики достигли самой высокой точки социальной справедливости и самой высокой точки социальной мобилизации за всю историю России. По контрасту, 1991 год, снизив степень социальной мобилизации общества введением неправедной частной собственности, вернул нас в состояние социальной несправедливости и превратил в аморфное и социально демобилизованное общество с нарастающими внутренними противоречиями.

Могут возразить, что большевики установили не диктатуру пролетариата или низшего сословия, а диктатуру партии и ее вождя, что радикально отличается от демократических принципов, с которыми они пришли к власти. Действительно, внешне все так и выглядит, особенно если смотреть на нашу историю глазами «образованного общества» или его западных учителей и познавать ее, исходя из собственных ощущений.

Именно поэтому, наши интеллектуалы никак не могут понять, почему в России так живучи симпатии к диктаторам и полководцам, почему 53 % населения сожалеет о распаде СССР, а 52 % стыдятся того, что сейчас происходит в России. Наконец, почему большинство россиян (71 %) готовы пожертвовать демократией и личными свободами ради сохранения в стране стабильности и «порядка», и почему только 4 % озабочены проблемами с гражданскими правами и свободами.[560]

А на самом деле то, чего никто из так называемого образованного общества не хочет знать, заключается совсем в ином. В том, о чем в мае 1917 года на частном совещании членов Государственной Думы сказал А. А. Бубликов: «Основное свойство русской души – ее стихийное стремление к насаждению справедливости на земле, оно всегда влекло нас к устранению несправедливого распространения благ в стране путем разделения того, что приобретено наверху, а не путем приближения низов к этому благоденствующему верхнему слою».[561] Великий и никому сегодня неизвестный А. А. Бубликов слукавил: хотя он признал, что блага в стране распространены несправедливо, но то, что приобретено наверху, должно там и остаться, низы сами должны подняться «к этому благоденствующему верхнему слою». Он не сказал, как, если верхи отняли у низов все и обратно возвращать (инвестировать) ничего не собирались, предпочитая просто проедать национальное богатство и благоденствовать?

Между тем, даже диктатура партии или вождя должна на что-то опираться. Самое простое – сказать: на силу. Сила, конечно, хорошо, но если за ней нет права, нет социальной справедливости, то и она не поможет. Как говорил Ж. Ж. Руссо, сила не творит право («Об общественном договоре»). Самодержавие имело и силу, и формальное право, а рухнуло в один момент. Л. Г. Корнилов, пользовавшийся огромной популярностью среди военных и широких слоев интеллигенции, промышленников и купцов, тоже делал ставку на силу, чтобы восстановить закон и порядок. И ничего не вышло. Тот закон и тот порядок, которые он хотел восстановить, никому не были нужны. А значит, в глазах народа Л. Г. Корнилов просто не имел на это права.

А. Ф. Керенский накануне взятия Зимнего дворца, прекрасно зная о готовящемся большевистском перевороте (это вообще ни для кого не было секретом), отправился на фронт набирать силу, но потерпел поражение при первых же столкновениях под Гатчиной с плохо вооруженной Красной Гвардией и балтийскими матросами, даже не обученными воевать на суше. И опять потому, что у него не было права, право было на стороне «красных», буквально у них в руках. Оно давало им силу и уверенность в победе, оно привлекало на их сторону солдат и казаков еще не «белой» армии. И уже тогда они могли с полным основанием повторить крылатые слова В. И. Ленина – наше дело правое.

Говоря о праве, мы, естественно, имеем в виду не формальное право, а социальное. Именно оно таит в себе колоссальный потенциал, и именно за него народ готов встать горой. Полагаем, что пролетариат не мог обладать потенциалом такой мощности просто в силу своей немногочисленности. Установи большевики действительно диктатуру пролетариата или своей партии, они не продержались бы и пару месяцев. Пали бы жертвами саботажа или какого-нибудь комитета спасения родины, которые в то время плодились как грибы после дождя. Успех большевиков можно объяснить только правом всего низшего сословия с его неисчерпаемым потенциалом, которое они получили вполне демократичным путем при выборах в Советы.

В этом смысле диктатура низшего сословия отличалась от диктатуры пролетариата тем, что она представляла собой продукт социального права подавляющего большинства населения с беспрецедентно высокой стоимостью. А большевики стали как бы магнитным полюсом, от которого по-новому выстраивалась нисходящая пирамида прав и обязанностей, по-новому формировались все социальные отношения внутри общества.

Отсюда и вожди, они – сердечник социального магнита, вершина этого права, наивысший потенциал (отсутствие такого верховного права, например, на Украине-2014 привело к разрушению социальной системы и пародии на вождизм). Поэтому в глазах темных людей из низшего сословия они превратились во вторых отцов (как ротный командир в «Памятке по чинопочитанию»), потому что землю дали и справедливость вернули. А В. И. Ленин, особенно после смерти, стал богом, настоящей иконой, на него никак не могли насмотреться, народ все шел и шел в Колонный зал. Отсюда идея мавзолея, языческая по своей сути, но отражающая подлинные и выстраданные чувства наших обездоленных предков и совершенно забытая и оболганная нашими современниками.

Так было и в Орде, когда Большой Курултай в 1206 году избрал Тимучина своим императором (каином), наградив его верховным правом и верховной властью с титулом Чингис-хан – «государь государей», потому что «его устами говорило небо», потому что в глазах соплеменников он был богом на земле. Вернее, благодаря своим военным победам он приобрел такой высокий социальный потенциал, который никто не мог оспорить, и который позволил ему претендовать на абсолютную, божественную власть. Ее «мощности» хватало на всю землю и на всех, кто на ней проживал, и на все, чем они владели. И уже он сам своей властью делил этот потенциал на части, распределял по нисходящей обязанности, права и собственность.

Строго говоря, его даже никто не выбирал. Г. В. Вернадский подчеркивал, что Курултай не был демократическим собранием, Чингис-хана не выбрали, а провозгласили вожди племен. Но точно так было и в феврале 1917 года, когда фельдфебели соседних рот передали Т. И. Кирпичникова свою кумулятивную энергию и наделили его верховным правом – «делай как хочешь, мы от тебя не отстанем». Правда, игрушечным титулом «Солдат революции № 1» его наградила уже пресса.

Нечто похожее произошло и с большевиками, когда они завоевали большинство в Советах. Им тоже как бы сказали, «делай как хочешь, мы от тебя не отстанем». Их выбрали, поскольку в глазах народа, который не был знаком с Карлом Марксом и его теорией, только они в тот момент последовательно выступали за восстановление социальной справедливости, за черный передел – «взять все, да и поделить», благо они знали, как это сделать, в этом и была их сила.

У большевиков все получилось благодаря тому, что они создали коалицию не с «буржуазией», а с низшим сословием, с Советами. Еще до прихода большевиков Советы выражали интересы большинства населения, они неизбежно и вопреки воле своих образованных лидеров должны были действовать как своеобразный социальный фильтр. Они буквально фильтровали право, намагничивая все социальные отношения своим полем благодаря более высокой социальной стоимости, которую им обеспечил Приказ № 1.

Вспомните, рабочий контроль до такой степени «намагнитил» производственные отношения, что фактически свел право собственности к нулю. В деревне стихийно и массово изымались помещичьи владения. И тоже при поддержке, правда, не Советов, а волостных или уездных земельных комитетов, созданных в марте Временным правительством для проведения земельной реформы (позднее они влились в состав Советов). Частная собственность, существовавшая чуть ли не тысячу лет, стала исчезать на глазах. Общество само, но под давлением социальных фактов (и, конечно, под влиянием социалистической агитации), вынуждено было упрощать свою структуру и возвращаться к состоянию «протоплазмы социального мира», ведь только там не было частной собственности, потому что там тоже нужно было выживать.

И только там была наивысшая степень социальной мобилизации, только там был осуществлен принцип «вооруженного народа». Получается, что от Орды XIII века до «буржуазной» республики ХХ века мы наблюдаем одно и то же право, один и тот же механизм «намагничивания» и аккумуляции социальной энергии.

Вобрав всю силу этой энергии, большевики арестовали Временное правительство, вызвав возмущение в среде социалистов всех мастей (не говоря уже о «буржуях»): ведь они действовали вопреки… так и хочется сказать, закону. Совершили незаконный государственный «переворот», как любят сегодня жаловаться наши либералы и демократы чистых кровей. Но это не так! Никакого закона, запрещавшего им взять власть, не было. К тому же с августа месяца Временное правительство было всего лишь «исполняющим обязанности» – и.о., т. е. у него уже не было «права первой подписи». А лишилось оно его решением незаконного ВЦИКа. Другими словами, незаконным было абсолютно все: и решения, и все органы власти. Чем же большевики отличались от остальных? Они действовали в рамках существовавшей в тот момент общей практики… беззакония. Скорее, они действовали вопреки «понятиям», потому что в обществе существовало лишь некоторое понятие о демократических процедурах смены правительства, примерно как в западных странах – политическая борьба за избирателя, победитель получает большинство в парламенте, формирует правительство. Если в парламенте нет определенного большинства, создается коалиция и т. д.

Но ведь парламента не было! Не было и закона. Больше того, после Корниловского «мятежа» А. Ф. Керенский формально распустил IV Государственную Думу, хотя она и так ни разу не собиралась на пленарные заседания, принимать легитимные законы было некому. В этом и была главная интрига и главная проблема для «демократической» диктатуры Временного правительства. В сентябре, после Корниловского «мятежа» и после счастливого обретения приставки «и.о.», оно потеряло последние права на власть.[562] Оно потеряло права и на то самое право, которое было записано в «Своде законов о состояниях» Российской империи, которое хотел вернуть Л. Г. Корнилов, и против которого восстало почти все население.

У большевиков тоже не было этого права, но, завоевав большинство в Советах, они приобрели более дорогое социальное право низшего сословия. И именно оно давало им право на власть. В. И. Ленин был, пожалуй, единственным, кто очень тонко это почувствовал и сумел объяснить, но только… законами классовой борьбы. Как ни странно, его можно понять – ведь он тоже был дворянином, барином, интеллигентом («кающийся дворянин», как говорил А. С. Котляревский о народниках в статье «Оздоровление», сб. «Из глубины») и при этом – последовательным марксистом. Его барское сознание искало настоящей социальной справедливости, не для себя как представителя привилегированного сословия и как ее понимало все «образованное общество», а для народа.

Сейчас, в наш век бессовестного меркантилизма, когда своя шкура ближе к телу, понять это практически невозможно. Ясно только одно: чтобы преодолеть это почти непреодолимое внутреннее противоречие, нужно было обладать фантастической силой воли и действительно быть настоящим фанатиком, перешедшим на сторону… фельдшера Поназыревского уезда, на сторону не только пролетариата, но и низшего сословия вообще. Графу Л. Н. Толстому, например, это не удалось, хотя он был чрезвычайно близок народу, одевался как мужик, пахал землю, но все равно так и остался барином. Не удалось это и народникам. Но В. И. Ленину это не требовалось, потому что он с юности впитал в себя мораль низшего сословия, в основе которой лежала застарелая ненависть к господам. Для него, как и для крестьян, они все были «на одно лицо: хитрыми врагами», хотя сам он принадлежал культуре высшего сословия. Это во многом объясняет никому непонятную сегодня его «классовую» ненависть, в том числе к интеллигенции и к «буржуям», вообще к богачам, и ту легкость, с которой он готов был лишить их жизни. Примерно так же, как и фельдшер из Костромской глубинки.

Чингис-хану было легче, он уже был победителем, и ему не надо было доказывать свою правоту. На его сторону перешел весь кочевой народ, приняв на себя всю силу его социального права, записанного в Великой Яссе – сборнике не столько законов, сколько традиций, поскольку законами в древности обычно и были традиции.

Наше социальное право нигде не записано, оно живет в каждом из нас, это наша традиция, поэтому мы считаем, что имеем право «казнить или миловать». Не случайно тот самый фельдшер Поназыревского уезда говорил про царя: «Неладно делает, завел войну зря, нужно сменить его или убить». Он, как и многие тысячи других людей, считал, что имеет на это право. Февральская сословно-анархическая революция, издав Приказ № 1, обеспечила это право социальной властью. Но социалистические лидеры Советов не хотели превратить ее в юридическую, не хотели брать ее, потому что тоже принадлежали высшему сословию и жили иллюзиями о капитализме, социализме и демократии, которых в России никогда не было.

Именно об этом не уставал говорить Максимилиан Волошин: «У нас нет ни буржуазии, ни пролетариата, между тем именно у нас борьба между этими несуществующими величинами достигает высшей степени напряженности и ожесточения».[563]

Фантастика! Русский художник и поэт видел, что у нас нет ни буржуазии, ни пролетариата, а современные исследователи, профессиональные ученые этого не замечают. М. А. Волошин видел, но не понимал природу этой борьбы (он родился в семье чиновника VI класса, по-военному, полковника, «его высокопревосходительства»). И до сих пор ее не понимает никто, потому что по-прежнему все живут иллюзиями о капитализме, социализме и демократии, которых в России никогда не было.

А между тем, вся новейшая история страны, начиная с 1991 года, подтверждает правоту Максимилиана Волошина. «Буржуазия» тогда у нас появилась сразу, вдруг, практически из ниоткуда, нигде она не созревала и даже не копила первоначальный капитал, она его попросту захватила у государства. Кооператоры, партноменклатура, комсомольские активисты, чиновники из местной администрации и центрального аппарата, директорский корпус и, конечно, бандиты просто взяли то, что еще недавно было общенародной собственностью. Их право тогда поднялось выше закона и справедливости. Пролетариат же, гегемон, как тогда его иронически называли, вдруг куда-то исчез, даже попыток побороться за власть не было. Шахтеры немного побузили, и все…

Это вполне естественно, если согласиться с тем, что у нас и в начале ХХ века не было ни буржуазии, ни пролетариата, у нас не было ни капитализма, ни социализма. Откуда же им было взяться в конце века? Но борьба-то была, тут уж история неумолима. И с этим не поспоришь. А кто же вел ожесточенную борьбу, кто эти «несуществующие величины»? Ответ простой – сословия.

Завоевав большинство в Советах, большевики приобрели силу низшего сословия, получили его право, которое после Приказа № 1 приобрело новую, высокую стоимость и его социальную власть. В нашем понимании это верхний потенциал (в тот момент их популярность была огромной), умноженный на право (Пв*Пр = Вл). Грубо подставив показатели численности низшего сословия (крестьяне, кустари и ремесленники без пролетариев) в размере 66,7 % от 180 миллионов, получим примерно 105 миллионов (хотя понятно, что нужны еще какие-то показатели, кроме численности). Если даже оценить популярность большевиков как не очень высокую, скажем, на «тройку» из пяти баллов, то все равно показатель их социальной власти (Вл) будет запредельно высоким, особенно по сравнению с такими же гипотетическими показателями привилегированных сословий.

Получив социальную власть в таком объеме, большевики уже не могли не взять власть юридическую, они были буквально обречены на взятие власти, потому что их высокие властные показатели говорят о том, что низшее сословие наградило их своим потенциалом не просто так, а с определенной целью – восстановить социальную справедливость. Это почти как по А. П. Чехову: если ружье повесили на стену в первом акте, в третьем оно должно выстрелить – в этом образе запечатлена вся неумолимость социального факта.

А поскольку в военно-сословном обществе, как мы установили выше, права и обязанности распределяются законом, то без юридической власти восстановление социальной справедливости было невозможно. В этом смысле приход большевиков после того, как они завоевали большинство в Советах, был неизбежен. Это не имеет никого отношения к марксистскому пониманию неизбежности революции в России, поскольку, по нашему убеждению, в стране не было капитализма, а значит, не было и классовой борьбы. Это не имеет никакого отношения и к так называемой теории модернизации с ее «догоняющим развитием». Но это определенно имеет отношение к роковой роли войны, которая стала границей между дюркгеймовской «полезностью» и «бесполезностью» и сделала переворот неизбежным.

Наверное, это не просто понять, и еще тяжелее принять. Неписанное социальное право представляет собой главное препятствие при изучении истории России и ее социальных отношений, потому что его нельзя увидеть, используя известные сегодня «официальные» теории. Но мы-то с вами знаем, что имеем право судить всех и вся, сидя где-нибудь на кухне, у телевизора или в интернете. Значит, такое право у нас есть, значит, оно имеет все признаки вещи в том смысле, который в нее вкладывал Э. Дюркгейм. Просто у этого права нет власти, но ровно до тех пор, пока люди не выйдут на какой-нибудь «майдан», стихийный или организованный с чьей-нибудь помощью. Поэтому его можно увидеть только сквозь призму социальной мобилизации, в основе которой лежат сословные отношения, представляющие собой форму организации военного общества.

Это именно то, что отличает Россию от Запада – энергия наших сословий. В ней наша сила, и в ней, к сожалению, и наша слабость. Как управляемый термоядерный синтез может удерживаться только невидимым магнитным полем, так и она может удерживаться и управляться только с помощью социальной справедливости, возлагающей или снимающей ответственность за исполнение обязанностей. При этом общество, как показывает история, легко переносит неравенство прав, но при условии, что они обременены социальными обязанностями. В этом и кроется загадка пассивности русских людей, загадка их долготерпения – восстание они поднимали, как показывает история, только тогда, когда из общественных отношений уходила социальная справедливость.

Например, после 1861 года, после освобождения от крепостной зависимости. Из этого следует, что свобода в том виде, в котором они получили ее тогда, была им не нужна. Эта свобода обрекала их на нищету и голодную смерть. Или в феврале 1917 года, когда низшее сословие, страдавшее от голода, решило заявить о своем праве на жизнь, а высшее решило ему в нем отказать… с помощью расстрелов, естественно.

И наоборот, в Великую отечественную войну – а это всеобщие голод, разруха, многомиллионные жертвы, вообще невиданные потери, жесточайшие диктатура и террор – никто восставать не собирался. Были предатели. Были и герои. Но восстаний не было, не говоря уже о революции! Причина одна – социальная справедливость. Именно благодаря ей все работали на победу, невзирая на свое положение, и все за это несли равную ответственность. Получается, общие обязанности и ограничение свободы уравнивали всех в правах!

Тогда в этом и кроется источник нашей справедливости, заменяющей собой западную демократию, и в этом же скрывается никем непознанная национальная идея. Разница в социальных правах уравновешивается возложенными на всех равными обязанностями, которые действительно определенным образом ограничивают личную свободу. Однако это не значит, что ее нет. В целом люди всегда были свободны в своей частной жизни, но только в рамках выполнения социальных обязанностей.

Крепостной крестьянин, например, мог взять взаймы у своего помещика и начать свободную торговлю в городе, но делал это он в рамках сословных обязанностей по оплате оброка, подушной подати и т. д. И даже разбогатев, он не приобретал прав, потому что выкупиться на свободу можно было только с разрешения помещика. Это он в качестве посредника был держателем крестьянских прав от имени и по поручению государства.

В советское время люди тоже были вполне свободны в своей личной жизни, но тоже в пределах исполнения обязанностей. А обязанности должны были выполнять все, сначала просто чтобы выжить во всеобщей разрухе, посеянной Первой мировой войной, а потом потому, что эта обязанность была записана в Конституции 1936 года – кто не работает, тот не ест. На деле же получилось, что все оказались приписанными к своим рабочим местам, примерно так, как это было в сословном обществе, которое формально упразднили в 1917 году, и не могли свободно перемещаться в поисках, например, заработка.

В реальной жизни общие обязанности и ограничение свободы парадоксальным образом уравнивали всех в правах, мы во многих отношениях действительно были равны (по крайней мере, «золотых парашютов» никто не раздавал), а значит и свободны. Память об этом равенстве до сих пор греет ветеранам душу, навевая тоску по советским временам и заставляя вспоминать их добрым словом.

Это парадокс, который никак не могут разрешить ученые мужи и особенно нахватавшаяся по верхушкам творческая интеллигенция – достойная наследница Васисуалия Лоханкина, известного своим «исключительно интеллектуальным образом жизни». Все мечтают о демократии, о правах человека, о какой-то вестернизации, все жаждут свободы как на Западе. А она все никак к нам не идет – уж сколько лет, и все-то у нас как-то по-другому. Сплошная «имитация отсутствующих институтов» (Л. Шевцова).

Между тем, наша проблема заключается в том, что мы не видим своей сословности, в публичном праве ее нет. Право, как известно, записывается в законе, большевики его отменили в 1917 году, и все решили, что на этом с сословностью покончено. Но есть еще традиции… они ведь никуда не делись, они живут среди нас, их нельзя отменить, потому что мы сами состоим из традиций. Из традиций состояли и большевики. Поэтому они ничем не лучше и не хуже нас – по крайней мере, не нам их судить, они действовали под давлением социальных фактов, которые не оставили им другого выбора. Социальный поток невиданной силы вынес их на гребень волны, и они должны были обрушить обветшалую плотину военно-сословного общества, которая почти сто пятьдесят лет держалась на «хлипком» привилегированном праве высшего сословия, свободного от обязанностей. В экстремальных условиях мировой войны нужно было заложить в нее новый и более мощный фундамент – общинное право низшего сословия. Оно уже было сформулировано, и не без помощи социалистов, конечно, – фабрики рабочим, земля крестьянам нужно было только взять государственную власть и соединить ее с социальным правом нижнего сословия.

Классовая борьба или сословная мобилизация: подмена понятий

Сейчас мало кто знает, что, придя к власти, большевики назвали свое правительство временным – «Образовать для управления страной, впредь до созыва Учредительного собрания, временное рабочее и крестьянское правительство, которое будет именоваться Советом Народных комиссаров».[564] Точно так же, как и Временное (до выборов в Учредительное собрание) правительство, которое они арестовали. А что же случилось, почему разогнали «учредилку», перестали быть временным правительством и установили диктатуру?

Чтобы избежать излишнего погружения в несущественные исторические факты, скажем коротко – III съезд Советов, приняв «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа», отменил частную собственность. Не на землю, а фактически вообще на все!

До этого, пунктом № 1 знаменитого «Декрета о земле» (26.10.1917), II Съезд Советов отменил только помещичью собственность, то есть только собственность высшего сословия – «Помещичья собственность на землю отменяется немедленно без всякого выкупа. Все конфискованные земли «переходят в распоряжение волостных земельных комитетов и уездных Советов крестьянских депутатов, впредь до Учредительного собрания».[565]

Научные изыскания советского и постсоветского времени как-то вымыли из истории простой и очевидный факт: «Декрет о земле» не был продуктом только большевистской мысли, это была общесоциалистическая программа действий в деревне, выработанная эсерами, которая в разных вариантах кочевала из одной социалистической программы в другую. Наверное, поэтому, еще со времен перестройки всякая «пишущая братия», вторя эсерам, талдычит нам про то, что большевики украли эсеровскую аграрную программу и поэтому победили. Но что мешало эсерам, воспользовавшись собственной программой, выступить и победить, самим взять власть или разделить ее с другими социалистами? Хотя… в этом случае, как отмечают специалисты, размеры катастрофы трудно себе даже представить, потому что, «отвечая требованиям общинного крестьянства, аграрная программа эсеров не давала ответа на вопрос, за счет чего и кого государство будет удовлетворять потребности городского населения, армии и др. в продуктах сельскохозяйственного производства».[566]

Историкам известен случай, когда один из авторов программы В. М. Чернов выступал перед крестьянами, и кто-то из них возмущенно потребовал – «бери власть, сукин сын», ответа не последовало. Потому что взять власть эсеры не могли, поскольку считали Февральскую революцию буржуазно-демократической. А чтобы перейти к социалистическим преобразованиям – отмене частной собственности на землю, например, – теоретически нужно было сначала достичь расцвета всех буржуазных политических и экономических институтов, той же частной собственности на землю.

Для этого созвать Учредительное собрание, действительно, а не на словах, отменить сословия, принять Конституцию, сформировать буржуазный парламент, буржуазное законодательство и систему права и… потратить на все это сотни лет. Но самое главное – сохранить частную собственность, без нее не может быть буржуазии, кто же тогда будет развивать капитализм, обострять «классово-антагонистические противоречия»? Так учила теория, и эсеры, вообще все социалисты, ей строго следовали. Они считали, как предельно ясно выразился Н. Н. Суханов, что «власть, идущая на смену царизма должна быть только буржуазной».

Но раньше мы с вами пришли к выводу, что никакой буржуазно-демократической революции в России не было, была сословно-анархическая. И дело не в терминах, а в том, что у нас не было буржуазии, не было капитализма, такого капитализма, который описывал К. Маркс. Его теория, по крайней мере, в России, уже тогда давала сбои – слишком много «феодальных пережитков» (66,7 % в экономике и 100 % в праве). Поэтому В. И. Ленину пришлось немало потрудиться, чтобы приспособить марксизм к российским условиям, объясняя это «своеобразием формы» и «иного порядка развития» («О нашей революции»). Надо признать, у него это гениально получилось.

И только мы, пережившие 1991 год, постепенно начинаем понимать, что он тоже подогнал решение задачки под ответ, примерно так, как и наши современники, авторы концепции единого учебника по истории. Правда, у В. И. Ленина есть оправдание – других инструментов, чтобы спасти народ от вымирания, ни у кого больше не было. Потому что нельзя же всерьез думать, что Учредительное собрание, большинство в котором составили эсеры (благодаря апрельским спискам, уже устаревшим к октябрю и тем самым лишившим «учредилку» легитимности), решило бы все проблемы – прекратило войну, раздало землю крестьянам, а фабрики рабочим. Скорее наоборот, ничего не прекратило и ничего бы не раздало.

Собственно, именно этим на самом деле эсеры (главным образом правые, которые входили в центральные органы власти) занимались и до Учредительного собрания. Начиная с I Всероссийского съезда крестьянских депутатов (4–28 мая 1917 г.), они ожесточенно боролись за сохранение частной собственности на землю, даже не брезгуя перепачкаться в крови – в июле-августе было зарегистрировано 39 случаев вооруженного подавления крестьянских выступлений. В сентябре-октябре – 112 случаев.[567] Трехкратный рост за четыре месяца, между прочим. В этом смысле можно сказать, что именно они начали Малую Гражданскую войну, избежать которой любой ценой пытался еще князь Г. Е. Львов, твердивший как мантру – «пусть не нас падет вина в пролитии крови»[568] (видно, он очень надеялся на большевиков).

А это значит, что они и не собирались ничего раздавать, какой смысл – сначала расстрелять или посадить в тюрьму, а через пару месяцев отдать то, за что расстреливали, или выпускать из тюрьмы за то, за что сажали? Поэтому нет никаких оснований даже предполагать, что Учредительное собрание под их руководством могло бы пойти навстречу стихийному движению низшего сословия, направленному на отмену частной собственности, в нашем понимании, на повышение степени естественной социальной мобилизации (ЕСМ), смыслом которой было простое человеческое желание – выжить.

Нет никаких оснований полагать, что и отказ Учредительного собрания утвердить «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа», которую принял III съезд Советов через полтора месяца после Октябрьского переворота, и которая провозгласила отмену частной собственности, послужил бы укреплению гражданского мира и всеобщего спокойствия – ведь фабрики уже были в руках фабзавкомов, земля почти вся уже перешла в руки земельных комитетов. (В настоящее время, – сообщали в июле комиссары Временного правительства с мест, – большая часть земель частных владельцев так или иначе перешла в распоряжение крестьян.).[569]

Низшее сословие не собиралось отдавать их без боя, ему просто нечем было жить – не зря же Временное правительство стало все больше применять силу, из чего можно сделать вывод, что Малая Гражданская война только набирала обороты. Поэтому наше Учредительное собрание, в отличие от своего французского прообраза XVIII века, обречено было появиться на свет… мертворожденным.

Эсеровское большинство в нем ничего не могло изменить, потому что, будучи социалистами, эсеры на деле боролись за капитализм. Просто как за некоторую промежуточную цель, как за переходную ступень, которая в действительности была противоположна социализму – их конечной цели. Теоретически, и только теоретически, эта промежуточная ступень должна была подготовить условия для «отрицания отрицания», если говорить языком Г. Гегеля. То есть социализм должен был родиться и вырасти внутри капитализма, он же должен был его и «похоронить». Но условия-то для «похорон» уже были созданы, и не в теории, а на практике, и не в результате естественного развития производственных отношений, а явочным порядком – фабрики уже были в руках фабзавкомов, земля уже перешла в руки земельных комитетов.

Ясно, что пройти мимо этого противоречия В. И. Ленин с его гениальным умом, конечно, не мог. Он вполне логично задавался вопросом: если сложились все объективные условия для отмены частной собственности, то почему нельзя, взяв власть, отменить промежуточную цель и, минуя капитализм, сразу перейти к достижению цели конечной – к построению социализма.

Вопрос настолько риторичен, что к концу лета 1917 года даже не требовал ответа, но не на момент Апрельских тезисов, когда с В. И. Лениным не все согласились, многие его в тот момент критиковали. В этом как раз и заключается секрет его гениальности, потому что в апреле он предсказал условия для назревающей социалистической революции (якобы социалистической). Хотя даже накануне приезда в Питер, в эмиграции, он этого еще не знал, что вводит просто в «ступор» современных исследователей, которые никак не могут понять хода его мыслей – ведь он сам в письмах делился горечью о том, что до конца жизни не увидит революции. Осенью же все это действительно стало выглядеть по Ленину, просто как настоящее чудо. И он действительно оказался прав, потому что фабрики уже были в руках фабзавкомов, земля уже перешла в руки земельных комитетов. Оставалось только взять власть. Именно поэтому он победил во внутрипартийной, в общем-то, нелегкой борьбе за начало подготовки вооруженного восстания. Все было очень логично.

Но проблема в том, что логика – это всего лишь инструмент, он может работать с любым материалом, подлинным или искусственным, приводить к настоящей истине или к ложной. Все дело в истинности посылки, как говорят философы. «Отличительная особенность правильного вывода в том, что от истинных посылок он всегда ведет к истинному заключению. Такой вывод позволяет из имеющихся истин получать новые истины с помощью чистого рассуждения, без обращения к опыту, интуиции и т. п.».[570]

В нашем случае, как вы понимаете, истинной посылки не было. История со всей убедительностью показала: то, что было истинным в начале ХХ века, стало ложным в конце. А это значит, что ложный результат мог произойти только от ложной посылки. И тогда ложная посылка стала источником заблуждений не только В. И. Ленина, но и всех социалистов, вообще всех современников тех событий, потому что все они приняли за истину тезис о наличии капитализма в России (М. А. Волошин – исключение).

Получается, что эсеры, хватаясь из последних сил за теорию и отказывая народу в его праве на жизнь (почти как Ромулу и Рему), фактически, на практике встали грудью на защиту прав высшего сословия. А большевики, наоборот, опирались на практику, исходили из реальности, но, поскольку практика расходилась с теорией, им пришлось заметно ее подправить. Так возник ленинизм (не случайно, Мао Цзедун в свое время создал теорию «большего скачка», отталкиваясь от учения Ленина, и тоже вполне логично).

Таким образом, неумолимая логика не оставляет и нам выбора, и мы вынуждены сделать следующий вывод, надеемся, истинный: марксистская теория не работала ни в случае с эсерами, ни в случае с большевиками. Логично, правда?

Но не работала по-разному. И именно поэтому эсеры проиграли, а большевики поэтому же выиграли. Ради решения реальных жизненных проблем они сумели отказаться от фундаментальных постулатов марксизма, благодаря чему стали на сторону низшего сословия и получили его высокозаряженное право на жизнь.

В этой точке слились в одно целое реально происходившая сословная мобилизация и теория классовой борьбы К. Маркса в интерпретации В. И. Ленина, который, по словам Б. Г. Бажанова, действительно стремился к осуществлению коммунизма.[571] Это была классическая подмена понятий, когда на место непознанных социальных процессов ставятся умозрительные представления о них.

И тогда ложная посылка неизбежно повела всех к ложному результату!

Она же стала источником многочисленных противоречий советского строя, приведших его к краху.

Интересно, что некоторые противники большевиков и активные участники тех бурных событий в своих воспоминаниях приходили к заключению, что «торжество социализма или коммунизма оказалось в России разрушением государственности и экономической культуры, разгулом погромных страстей, в конце концов поставившим десятки миллионов населения перед угрозой голодной смерти».[572] Эти полные личных ощущений слова П. Б. Струве, видного социолога и политического деятеля «буржуазной» России, были бы убедительным аргументом против «торжества социализма» и «угрозы голодной смерти», если бы, скажем, в 1918 году (19-м или 20-м) победил его «национально-либеральный империализм», и можно было бы сравнить одно с другим, не говоря уже о том, чтобы наесться всем досыта. Но не случилось.

Сын пермского губернатора, счастливый обладатель бессрочного паспорта, как и все «образованное общество», жил иллюзиями, выдавая их за реальность и не понимая, чем иллюзии большевиков лучше его иллюзий. И только мы с вами, оглядываясь на прошедшее, прекрасно понимаем, что ложная посылка и его привела бы к ложному результату, к какой-нибудь национально-либеральной утопии. Впрочем, как и всех остальных противников В. И. Ленина, независимо от их политических пристрастий.

Так на месте отсутствующего смысла, основанного на реальности, говоря словами Э. Валлерстайна, появляется интерпретация. И между ними действительно трудно провести границу, потому что реальный смысл происходившего и его интерпретацию легко спутать – их объединяла одна цель, к ней стремились одни и те же социальные силы. Но если отказаться от ленинского понимания классов «по их отношению к средствам производства» и посмотреть на них через призму кризиса сословных отношений, то тогда снова придется признать, что борьба велась между сословиями.

В этом и была реальность. Только в этой реальности могла родиться антибуржуазная, совершенно не демократическая, а чисто сословная «Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», принятая III съездом Советов, где первым пунктом подтверждалось Постановление II съезда Советов: «Россия объявляется Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов (т. е. республикой низшего сословия, – В. М.). Вся власть в центре и на местах принадлежит этим Советам». А разделом II отменялась вся частная собственность на землю, земельные фонды и недра, объявлялся «переход всех банков в собственность рабоче-крестьянского государства» – правда, отмена частной собственности на средства производства в промышленности только провозглашалась, она рассматривалась как ближайшая задача, первым шагом на пути к которой стали советские законы о рабочем контроле и о Высшем Совете народного хозяйства (ВСНХ).[573]

Таким образом, Приказ № 1, устранивший границу между сословным правом и бесправием и провозгласивший власть Советов, получил нормативное продолжение – власть Советов стала единственным легитимным правом, потому что его установили два съезда Советов. Это послужило основанием вообще отменить привилегированное право, источником которого была сословная собственность (в случае с промышленностью, правда, отмена только провозглашалась), а «в целях уничтожения паразитических слоев общества» вводилась всеобщая трудовая повинность (п. 4.).

Естественно, что Учредительное собрание отказалось поддержать «Декларацию» низшего сословия, и было распущено. А временное рабоче-крестьянское правительство, наоборот, получило легитимность от того же низшего сословия, стало законным и поэтому… перестало быть временным.

Логично, правда?

Сила большевиков в сословном праве народа

Чтобы понять сословный характер «Декларации», придется допустить невозможное – пролетарии и крестьяне не были разными классами в марксистском понимании слова. Юридически они принадлежали сословию сельских и городских обывателей («Свод законов о состояниях», ст. 2, п. 3, 4.). И не только юридически, а фактически, социально, материально, культурно – как угодно.

В 1906 году видный социалист и будущий министр продовольствия Временного правительства А. В. Пешехонов отмечал: «русский рабочий и русский крестьянин, объединены крепкой экономической связью; во многом их интересы не только не противоречат друг другу, но и сливаются, и именно потому, что русский рабочий в массе своей есть вместе с тем и русский крестьянин, а русский крестьянин часто вместе с тем и русский рабочий. Наш рабочий, поскольку он является отхожим промышленником и поскольку он входит в состав крестьянской семьи, продолжающей вести хозяйство за свой счет, не пролетарий. Для него не безразличны интересы «буржуа»-крестьянина потому, что он сам вчера был и, может быть, завтра будет им, потому что его отец, жена, дети, братья живут этими интересами, потому что его заработок – лишь часть в общем бюджете семьи, и полнота удовлетворения его потребностей определяется не только тем, сколько он сам заработает, но и тем, сколько станут получать его семейные от своего хозяйства; с другой стороны, крестьянство, поскольку бюджет его опирается на промысловые заработки, заинтересовано в городских отношениях и в уровне заработной платы на промысловом рынке. Ему не чужды интересы рабочего пролетария, не чужды и те идеалы, которые должны быть одни у рабочих людей, где бы они ни жили, где бы они ни работали – в городе или в деревне. Обособление рабочего от крестьянина, противоположение одной группы другой, возможно только в теории и не имеете места на практике».[574]

Здравый смысл нам все-таки подсказывает, что они, скорее всего, отличались друг от друга, например, по образу жизни и характеру занятий. Но их неразрывная связь никак не страдала от этого различия, потому что она определялась единым правовым полем, в котором они жили, и которое в просторечии называлось низшим сословием.

В начале ХХ века это понятие было во многом размыто, и потому осталось незамеченным «образованным обществом». А размытость сословности вызывалась неопределенностью, запутанностью, противоречивостью и вековыми наслоениями норм права, входивших в «Свод законов». Как отмечал в свое время «Энциклопедический словарь» Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона, «понятие сословия по терминологии действующего законодательства весьма неопределенно».[575] Тут невольно вспомнишь и Н. М. Коркунова, который говорил, что «у нас не редкость встретить человека, который и сам не знает, к какому сословию он принадлежит».

Несмотря на это, отчетливые и однозначные признаки сословности можно увидеть, в частности, в единой системе приписки и паспортного контроля для крестьян, рабочих и ремесленников, а значит, в их обязанности нести главное налоговое бремя, поскольку ограничение в передвижении низшего сословия имело целью гарантировать максимальный сбор «оклада». В 1895 году, например, его размер составил почти 123 млн рублей или в 13 раз больше, чем окладные сборы с «частных землевладельцев» (9,7 млн), в 12 раз больше, чем «налог с городских недвижимых имуществ» (10,5 млн) и в 61 раз больше, чем «государственный квартирный налог» (2,8 млн).[576] Из этого вытекает, что поражение в правах низшего сословия, его бесправие приносило государству наибольшие дивиденды.

Разве можно в здравом уме и твердой памяти представить себе, чтобы оно отказалось от главной статьи своих доходов просто ради того, чтобы приобщиться к достижениям западной демократии и наделить всех равными правами? Наоборот, оно всеми силами старалось сохранить то положение, в котором бесправие производило все новую и новую стоимость. А как называлось это положение?

Сословный строй, конечно.

Это и был тот самый насос, почти идеальный социальный механизм по перекачке средств от основного рабочего тела в «камеру сгорания» главным образом высшего сословия, государству доставалось немного. «Самым слабым плательщиком, по своей необеспеченности, состоит у казны крестьянин, между тем этот плательщик по сумме уплачиваемых им налогов как прямых, так и тем более косвенных, представляет в то же время и самого крупного плательщика», – сообщает нам «его благородие» П. Г. Гаврик, начальник Окладного отдела киевской Казенной палаты из далекого 1912 года.

В своем руководстве для податных инспекторов он подчеркивал, что им нужно уделять особое внимание побочным заработкам крестьян. А «серьезную помощь Податному Инспектору в данном деле могут оказать культурные силы «деревни» – помещики, священники, народные учителя. Конечно, все сообщения названных лиц надлежит подвергнуть собственному самому строгому контролю и проверке на месте»,[577] – заключал Петр Гаврилович.

С помещиками и священниками все ясно, они чуть ли не тысячу лет были опорой государства в деревне. Но сельские учителя… Мы еще со школы усвоили, что это были настоящие подвижники, без страха и упрека, как народники, они шли в народ, наивные идеалисты, бессеребренники-разночинцы. Собственности или каких-то особых доходов у них обычно не было, нищенскую зарплату в 250–300 рублей в год им платило земство. Но вместе с врачами, фельдшерами, статистиками, агрономами и ветеринарами они составляли значительную социальную силу – сельскую интеллигенцию, социальным потенциалом примерно в 150 тысяч человек.

Правда, у них было то, что ставило их в сословно-правовом смысле на один уровень с помещиками – это культура. Но мы же с вами понимаем, что имелось в виду – конечно, образование. Не обязательно высшее, образованных людей все равно не хватало, достаточно было пяти-восьми классов городского училища. Даже оно давало право на получение более высокого социального статуса, и только оно давало право надзора за низшим сословием, если следовать свидетельству П. Г. Гаврика.

Полицейское по своей сути, это право превращало сельскую интеллигенцию, так же как и офицеров в арендаторов права высшего сословия, в своеобразных «мещан во дворянстве». Она стала новой шестеренкой, повысившей мощность социального насоса, поскольку речь шла уже не об основном, а о побочном заработке крестьян. Не случайно, например, крестьяне Воронежской губернии, как отмечалось в сообщениях с мест руководству МВД, «взяли на подозрение учителей, врачей, агрономов; не доверяют их объяснениям, но охотно слушают большевистских агитаторов и солдат».[578]

Даже после свержения царя, которого в представлении простых людей нужно было «сменить или убить», справедливость все никак не шла в руки крестьян. Все упиралось в сословность частной собственности, и не только помещичьей. Надельная крестьянская земля повисла гирей на шее своих хозяев, они не могли с нее не только кормиться, но и платить все возраставший оклад – тут как раз и нужен был глаз да глаз. Землю или продавали за бесценок, или бросали и уходили в город (или сами уходили, а семью оставляли), сохраняя при этом за собой звание «сельского обывателя», записанное в срочном паспорте, и обязанности по уплате сословных повинностей. И тогда русский крестьянин, по словам А. В. Пешехонова, превращался в русского рабочего (хотя Указом от 5 окт. 1906 г. приписка для «сельских обывателей» была отменена), а его нищенская зарплата на фабрике становилась побочным заработком сельского обывателя, который он обязан был предъявлять податному инспектору.

При таких условиях, как утверждал Н. А. Рубакин, «мечта об обобществлении орудий производства отнюдь не исчезает, ни среди пролетариата по отношению к фабрикам и заводам с их машинами, ни у земледельческого трудового крестьянства по отношению к «матери-кормилице» – земле, которую Бог создал для всех, как и свет, и воздух, и тепло».[579] Это он сказал тоже в 1912 году, то есть за два года до начала мировой войны и за пять лет до большевистского переворота.

Нам кажется, было бы естественно предположить, что мечтам об обобществлении собственности (от мирской земли до «мирской» фабрики) особенно мешала привилегированная частная собственность, через нее никак нельзя было переступить, потому что не разрешало Временное правительство; оно же все откладывало и откладывало Учредительное собрание. А между тем, правом на сословную собственность как бы на условиях «аренды» после 1906 г. пользовались и купцы, и мещане, и кулаки, и вообще люди «без сословия». Однако их численности все равно не хватало, чтобы сдвинуть экономику с мертвой точки и сделать всех зажиточными.

Полагаем, что на практике национализация (или конфискация, или социализация) частной собственности у незначительного числа хозяев давала низшему сословию не столько собственность (ее все равно не хватало на всех), сколько социальную справедливость, утерянную в 1861 году, поскольку она устраняла проблему грабительской аренды земли и ограничивала деспотизм и алчность хозяев.

Она же устраняла посредников в лице помещика и фабриканта в отношениях между государством и низшим сословием, повышая тем самым и эффективность «насоса», потому что «камерой сгорания» теперь могло стать само государство. В этом случае теория К. Маркса пришлась и рабочим, и крестьянам очень кстати, поскольку позволила осознать цели. Вопрос «куда идти» перед фабзавкомами уже больше не стоял, потому что подмена большевиками понятий в идеологии позволила окрасить стихийную мобилизацию низшего сословия в цвет пролетарского интернационализма, приложить к ней вывеску политической программы – фабрики рабочим, земля крестьянам. Сравните ее со словами Н. А. Рубакина об обобществлении орудий производства, и сомнений не останется.

Тем не менее, создается такое ощущение, что для понимания подлинных причин тех событий все равно чего-то не хватает, какой-то небольшой, но важной детали. Должен быть какой-то секрет Полишинеля, о котором тогда знали все, но умалчивали, предпочитая проводить жизнь в пустых дебатах о демократии. Но мы-то с вами понимаем, что одними демократическими принципами сыт не будешь, надо еще чем-то жить, правда?

А чем жило высшее сословие, права которого с таким усердием защищали эсеры, прикрываясь не работающей в России теорией «научного социализма»?

Конечно, доходами от той самой аренды с земли, которая для крестьян была удавкой, а для «образованного общества» как манна небесная – ничего не делаешь, стрижешь себе купоны. И немалые – 525 млн рублей в год, почти в пять раз больше, чем оклад, который собирало государство с низшего сословия. Плюс еще закладные на землю, в том числе на сдаваемую в аренду.

Хотя в учебниках об этом ничего не пишут, но для специалистов не секрет, что к 1917 г. в 27 губерниях Европейской России большая часть частновладельческих земель (31,6 млн дес.) была заложена в банках, причем 81,8 % заложенной земли принадлежало потомственным дворянам. По данным нашего крупнейшего аграрника Т. В. Осиповой, под залог земли банки выдали колоссальные средства в размере более 32 млрд руб., почти столько же, «сколько на кредитование промышленности», или, добавим мы, вдвое больше, чем внешние долги России мирного и военного времени, или в три с лишним раза больше, чем 10 млрд, перешедших, по словам Н. А. Рубакина, «в руки первенствующего сословия после 1861 г.». И всего на 6 млрд меньше, чем расходы России на Первую мировую войну.

Однако, подчеркивала Т. В. Осипова, «эти колоссальные средства уходили прежде всего на личные нужды помещиков».[580] То есть не просто «колоссальные», а астрономически колоссальные средства… просто проедались!

Получается, что наши «буржуи» мало того, что не умели делать деньги без государственной поддержки, но еще активно и с аппетитом их проедали. Они любили жить красиво, на широкую ногу – не случайно «одной из главных статей импорта были предметы роскоши».[581]

Великолепные дворцы XVIII века и роскошные доходные дома второй половины XIX – начала ХХ века до сих пор поражают наше воображение в Петербурге, это по-настоящему город-музей. Но он не просто музей, а настоящий памятник нечеловеческому аппетиту высшего сословия, памятник того, как оно буквально сожрало Российскую империю, на протяжении веков обдирая до нитки крестьян, разворовывая казенные средства и «инвестируя» их в колоссальном количестве в непроизводительную сферу – в роскошь.

Это обстоятельство во многом объясняет отсутствие у нас среднего класса: все сливки достаются высшему сословию, остальное немногое распределяется среди низшего, что лишает внутренний рынок покупательной способности и, соответственно, стимула развития собственного производства. А некоторые академики все время нас спрашивают: «Почему Россия внезапно взяла и рассыпалась?». Хотя ответ на этот вопрос дал еще Александр I, который очень трогательно и как-то беспомощно, почти по-детски, в свое время жаловался, «все грабят, почти не встретишь честного человека; это ужасно».[582]

Какая преемственность времен! И нравов!

Справедливости ради надо все-таки сказать, что в начале ХХ века русское барство все-таки испытывало хоть какие-то угрызения совести, мучилось от собственной праздности (как в «Дяде Вани» у А. П. Чехова – надо дело делать!) и мечтало… об Учредительном собрании, о свободе и демократии. Долго мечтало, потому что у него и так были особые права, у него и так была свобода, а главное, у него была скатерть-самобранка в виде сословной собственности. Зачем торопиться-то?

А наши бесконечно доверчивые ученые вслед за русскими марксистами начала ХХ века утверждают что «по степени монополизации Россия не отставала от развитых стран Европы и США». Конечно, не отставала, цифры говорят сами за себя – 32 миллиарда, выданные под залог земли, вполне можно назвать монополизацией. Но только монополистический капитал Америки консолидировался на бурном росте промышленного производства, на слиянии промышленного и финансового капитала, а у нас – на ипотечных кредитах, на проедании национального богатства и на долгах. Не зря Н. Ф. Даниельсон с самого начала утверждал, что развитие нашего хозяйства «не было вызвано массовым ростом производства».

Огромная ипотечная задолженность, по словам Т. В. Осиповой, сближала интересы помещиков и буржуазии и делала невозможным решение аграрного вопроса в интересах основной массы крестьянства без радикальных перемен в стране.[583] То есть сформулируем это в виде, например, схемы движения к «социализму»: а) без безвозмездной национализации земли (а это значит – упразднение помещиков); б) без неизбежной в этом случае национализации банков, погрязших в безнадежных ипотечных долгах помещиков (значит, упразднение «буржуазии»); в) без неизбежного в этом же случае государственного регулирования всей экономики (а значит, без отмены частной собственности, т. е. без социализма).

Вот вам и секрет Полишинеля, о котором тогда знали все или почти все, но стеснялись говорить, прикрываясь пустыми разговорами о демократии и социализме. Чистейший воды цугцванг – такое положение в шахматах, как утверждает Википедия, при котором любой ход игрока ведет к ухудшению его позиции.

Спрашивается, причем здесь большевики, если, конечно, не считать их костью в горле наших либералов и каких-нибудь, извините, профурсеток от истории? Если бы большевиков не было, их надо было придумать (на Украине-2014 ничего лучше олигархов-бандитов придумать не смогли).

Уже в июне 1917 года крупный помещик и один из лидеров Прогрессивного блока С. И. Шидловский чистосердечно признал: «Крупное частновладельческое хозяйство дожило до последних дней, и больше оно существовать у нас не будет».[584] Член ЦК эсеров С. Л. Маслов также считал, что сохранить в неприкосновенности существовавшие земельные порядки до Учредительного собрания не удастся.[585]

Что уж говорить о В. И. Ленине – он тем более прекрасно видел всю неизбежность движения к «социализму» и, вполне соглашаясь и с тем, и с другим, писал: «Буржуазия превосходно понимает то, чего не понимают мелкобуржуазные болтуны из эсеров и «левых» меньшевиков, именно, что нельзя отменить частную собственность на землю в России, и притом без выкупа, без гигантской экономической революции, без взятия под общенародный контроль банков, без национализации синдикатов, без ряда самых беспощадных революционных мер против капитала».[586] Почти дословно «схема движения к социализму», лучше сказать – план.

На этом едином плане парадоксальным образом сошлись крайне правые и крайне левые силы политического спектра «демократической республики», для них было ясно, что любое правительство должно было начать процесс национализации (или социализации, или мобилизации, или монополизации и т. д.). Мешали только «болтуны из эсеров и «левых» меньшевиков», окопавшиеся у власти в Петроградском Совете и ВЦИКе первого состава, и конечно, во Временном правительстве, начиная со второго состава.

Высоко заряженное право низшего сословия, как мы отмечали выше, обеспечивало легитимность любого переворота, который провозглашал бы своей целью «фабрики рабочим», «землю крестьянам» и «мир народам». Даже министр земледелия и кадет А. И. Шингарев прямо так и говорил: «Суровая экономическая необходимость момента неизбежно будет толкать всякую власть – социалистическую или несоциалистическую безразлично – на этот путь монополизации».

Тут нельзя не напомнить и «Проект правительственной декларации по вопросам экономической политики» от 8 июня 1917 года: «Правительство считает невозможным предоставление хозяйства на волю самоопределения частных интересов. Необходимо планомерное вмешательство государства в экономическую жизнь, регулирование главнейших отраслей народного хозяйства. Личная инициатива и частная собственность остаются непоколебимыми, но должны стать в подчиненное положение к общему интересу».

Из этого следует, что Временное правительство остановилось перед самым порогом «социализма», уже занесло ногу и… никак не могло его переступить, наверное, поэтому проект резолюции так и остался проектом. Поэтому же, ограничивая частную собственность (в марте правительство запретило свободную торговлю зерном, а 12 июля – сделки по купле-продаже земли), оно, тем не менее, не могло пойти на ее отмену, поскольку нельзя же спилить сук, на котором сидишь, и, конечно, нельзя идти против «научной» теории. Как говорил профессор И. Х. Озеров на Государственном совещании в августе 1917 года, так как «до социалистического строя страна еще не доросла, то нельзя разрушать строй капиталистический и ликвидировать помещичьи имения».[587]

Удивительное дело: заявление И. Х. Озерова, будущего советского ученого с трагической судьбой, представляет собой широко распространенное мнение социалистов того времени, и оно же – образец противоречивости отечественных демократов. Это редкое, почти биологическое качество нашей интеллигенции – уверенно говорить о том, чего не понимаешь. Видно, ее удел действительно «сидеть играть в карты, попивать при этом и ругать правительство». В этом смысле нашей истории повезло не меньше, чем правительству: ее знают и ругают все. Но не понимает никто!

Здесь мы опять сталкиваемся с парадоксом, потому что два антагонистических с точки зрения классического марксизма понятия – капиталистический строй и помещичье поместье, не могут существовать вместе. При капитализме, как известно, феодальная собственность должна быть ликвидирована, потому что она препятствует развитию свободного рынка, а значит, развитию капитализма.

Собственно, именно ради этого и совершались все буржуазные революции в Европе – ради отмены феодальной собственности. Об этом убедительно свидетельствует история. Поставив знак равенства между капитализмом и помещичьим имением, И. Х. Озеров прямо указывает нам на существовавшее в его сознании равенство между ними. А в чем могло состоять равенство между антагонистическими системами хозяйствования? Только в привилегированном праве, которым в равной степени по закону пользовались как капиталистические хозяйства (сословно-капиталистические), так и феодальные (сословно-феодальные) в рамках единого сословного законодательства.

Логично предположить, что при разрушении капиталистического строя и ликвидации помещичьего хозяйства, т. е. при национализации сословной собственности, исчезает и привилегированное право, скажем так, сословной буржуазии, прирожденное или «арендованное» – не важно. Потому что фабрика или поместье, да и вообще частное предпринимательство у нас могли существовать только в виде сословной привилегии, они были не в состоянии выжить в условиях свободного рынка – у нас его никогда не было.

Просто в силу ст. 2 Книги Первой «О разных родах состояний и различии прав, им присвоенных» «Свода законов о состояниях»: «…по различию прав состояния, различаются четыре главные рода людей: 1) дворянство; 2) духовенство; 3) городские обыватели; 3) сельские обыватели». Это не говоря о различии прав состояния для «природных обывателей», инородцев и иностранцев, «в Империи пребывающих» (ст. 1.).

Однако только этим «различие прав» не ограничивалось. Оно было в деталях, скрупулезно до мелочей, «размазано» по всем нормативным и подзаконным актам необъятного 16-томного «Свода законов» и касалось практически всех отраслей жизни – от культуры и образования до хозяйственной деятельности и суда. Сословность в обществе была разлита буквально как масло по сковородке, без нее социальная стряпня могла подгореть, но никто из «образованного общества» этого не замечал, по крайней мере, до 1905 года. А по-настоящему жаренным запахло только в 1917 году – сословное масло с чрезмерным содержанием привилегированности в условиях мировой войны совершенно прогорело и стало тормозить процесс мобилизации, потому что царский «Свод законов» никто не отменял и после Февральской революции. Так что с секретом Полишинеля было знакомо все «образованное общество», просто старались не говорить о нем вслух – как бы до народа не дошло, он и так «исповедует бессознательный социализм»; уж лучше про демократию, все равно никто не знает, что это такое.

Путаные мысли про демократию и ее вечные ценности никого не спасли и никому не помогли, скорее наоборот, потому что после Февраля привилегированное право потеряло свою стоимость из-за Приказа № 1. В соответствии с ним только низшее сословие имело право владеть и распоряжаться оружием – естественно, что демократия «образованного общества» в таких условиях ему была не нужна. Два миллиона дезертиров, да и вообще все фронтовики, миллионы демобилизованных, всяких самострелов и покалеченных, возвращались в деревню часто с оружием в руках. Ясно, что они могли легко решить вопрос о собственности в свою пользу, потому что за время жертвенной службы по обслуживанию царских долгов их хозяйства окончательно пришли в упадок, и жить им было нечем.

Если в Русско-японскую войну, по словам В. О. Ключевского, «понадобилось сломать сотни тысяч крестьянских хозяйств», то что говорить о мировой войне – сломаны были миллионы!

Н. Н. Суханов по горячим следам отмечал эту особенность того момента: «Мужички же, окончательно потерявшие терпение, начали вплотную решать аграрный вопрос – своими силами и своими методами. Им нельзя было не давать земли; их нельзя было больше мучить неизвестностью. К ним нельзя было обращаться с речами об «упорядочении земельных отношений без нарушения существующих форм землевладения»… И мужик начал действовать сам. Делят и запахивают земли, режут и угоняют скот, громят и жгут усадьбы, ломают и захватывают орудия, расхищают и уничтожают запасы, рубят леса и сады, чинят убийства и насилия. Это уже не «эксцессы», как было в мае и в июне. Это – массовое явление, это – волны, которые вздымаются и растекаются по всей стране».[588]

Естественно, что при таких обстоятельствах Временное правительство не только не контролировало ситуацию с земельной собственностью, но неуклонно теряло всякое влияние на деревню, а вместе с ним и право на власть. Так, Т. В. Осипова отмечала: «Землевладельцы многих уездов жаловались Временному правительству, что крестьянские комитеты считают себя высшей исполнительной властью, выдвинутой революцией. По их постановлениям отбираются земли, луга, леса, устанавливается разорительная (! – В. М.) для помещиков арендная плата. Действия комитетов были направлены не только против помещиков, но и против кулаков, хуторян и отрубников».[589] То есть против всех видов собственности, а не только против привилегированной, потому что и кулаки, и хуторяне с отрубниками приобретали в основном бывшую помещичью землю, становясь в глазах своих односельчан-общинников такими же помещиками, «столыпинскими помещиками», как их называли в то время.

При этом крестьянские волостные исполнительные комитеты, а именно о них идет речь, были… беспартийными. Уже летом они начали реализовывать собственную программу, совсем не политическую и совсем не партийную. Нетрудно догадаться, что это была мобилизационная программа низшего сословия. Говоря по-научному, программа повышения степени социальной мобилизации, потому что жизнь в общине испокон веков была формой мобилизации. Но в условиях диктатуры без власти, которую представляло собой Временное правительство, в условиях всеобщей разрухи «чумазые» были вынуждены сами, без участия властей и политических партий, реализовать свое социальное право на повышение социальной мобилизации – чтобы выжить.

А чтобы выжить, низшему сословию нужно было вернуться фактически в состояние «протоплазмы социального мира», в состояние древней орды, от которой крестьяне в культурном отношении ушли не слишком далеко, несмотря на разницу во времени. Если помните, в орде не было частной собственности, там было распространено относительное имущественное равенство и равенство перед законом: «Существует равенство. Каждый человек работает столько же, сколько другой; нет различия. Никакого внимания не уделяется богатству или значимости» (Джувейни). Вернуться в орду им было ближе и проще, чем подняться до высот социализма. Оставалось только найти такую политическую силу, такое верховное право, которое могло бы соединить их социальное право с государственной властью, им нужно было найти кого-нибудь на место… Чингис-хана.

«Брать все, не дожидаясь Учредительного собрания» стало всеобщим крестьянским лозунгом уже в июне 1917 года, крестьяне-общинники требовали, чтобы оно потом оформило их самозахваты в виде закона.[590] А при каком составе Учредительное собрание могло бы выполнить эту совсем не политическую задачу (к октябрю она стала чисто технической) по экспроприации частной собственности?

Ответ: ни при каком.

Ведь Учредительное собрание уже было мертво, не успев родиться. А эсеровское большинство, претендовавшие на формирование нового правительства после его закрытия, вопреки собственной политической программе все лето и почти всю осень от имени и по поручению Временного правительства с оружием в руках защищало эту самую собственность, парадоксальным образом ее же ограничивая. Как справедливо говорил В. И. Ленин, «правительство, называющее себя революционным и демократическим, продолжает месяцами водить крестьян за нос и надувать их обещаниями и оттяжками».[591]

Но так нельзя, нужна какая-то определенность – либо ты защищаешь частную собственность (с оружием в руках, между прочим), либо запрещаешь (и тоже неизбежно с оружием в руках): образно говоря, либо ты делаешь аборт, либо нет, извините за вульгарность. В противном случае плода не будет, он не родится.

В такой ситуации становится понятно, что никто кроме большевиков не мог решить эту задачу, они были почти безукоризненно последовательны в своей политической деятельности. А для крестьян (так же, как и для пролетариата) их лозунг «Вся власть Советам» был единственным возможным выходом для того, чтобы потом оформить самозахваты не только земли, но и фабрик в виде закона. И при этом «не дожидаясь Учредительного собрания», потому что Советы были представительным органом низшего сословия, буквально и без всякого преувеличения реальной народной властью. Большинство в них в сентябре вполне демократическим путем получили большевики. Но, как говорил В. И. Ленин, «в революционное время недостаточно выявить «волю большинства», – нет, надо оказаться сильнее в решающий момент в решающем месте, надо победить».[592]

Сил у большевиков для победы в октябре уже было достаточно, поскольку подмена понятий в идеологии, а также бессилие Временного правительства, хранившего верность привилегированному праву, парадоксальным образом превратили их из малочисленной пролетарской партии в полномочных представителей всего низшего сословия. Такая широкая социальная база сообщала им почти абсолютную легитимность. В этом и была их сила.

Поэтому Октябрьский переворот, повторимся, был вполне легитимным, и не только в сословном смысле слова, а вообще, в целом, поскольку легитимность – это «законность режима, политических деятелей и лидеров, отражающая качества, вытекающее не из формальных законов и декретов, а из социального согласия и принятия их в качестве законных, т. е. соответствующих ценностным нормам со стороны самих граждан» («Новая философская энциклопедия», изд. Мысль, 2001).

Он был легитимным, так как решал совершенно конкретные задачи мобилизации, которые не смогли решить предыдущие политические режимы, с помощью восстановления социальной справедливости, без чего дальнейшее существование страны было невозможно. А схема движения к «социализму» в действительности стала общим, непартийным, неидеологическим, единственно реальным планом выживания всех, выживания всем миром, общиной.

В этом смысле Октябрьская революция действительно была Великой, но, конечно, не социалистической, и уже не анархической, а чисто сословной – Великая Октябрьская сословная революция.

Сословная пирамида – вид снизу

Эта уникальная, нигде и никогда не встречавшаяся сословная революция, неизбежно вела к совершенно конкретным шагам как в политике, так и в экономике, представляя собой редкий образец социального цугцванга. В этом смысле большевики не были свободны в своих действиях, как бы ни демонизировали их наши друзья-либералы.

Отменив «Декретом о Земле» привилегированную помещичью собственность, они, вопреки бытующему мнению, в действительности не пошли дальше общесоциалистической программы, той самой, которую позаимствовали у эсеров, потому что отменили только один вид сословной собственности. Как бы остановились на полпути.

А между тем, сам факт провозглашения немедленной отмены помещичьей собственности «без всякого выкупа» (наш пункт «а» схемы движения к «социализму») сразу же ставил на повестку дня вопрос о банках (пункт «б»). Как быть им с их непогашенным миллиардом (на 1 января 1916 года), кто им его компенсировал бы, ведь помещики были главными должниками?

Если никто, тогда автоматически вступает в действие пункт «в» о неизбежности государственного регулирования всей экономики и отмене всей частной собственности.

Вот вам и «социализм». Большевики должны были пройти этот путь до конца, никто другой не мог этого сделать – их выбрала история, нравится нам это или нет. Никакого насилия над историей, вопреки утверждениям М. С. Восленского, автора нашумевшей когда-то книги с громким названием «Номенклатура», не было.[593]

И опять неизбежность. Получается, большевики взяли на себя ответственность за неизбежность, которую никто не хотел признавать, от которой бежало все «образованное общество». Ведь это ему нужна была демократия в духе Великой французской революции. Но поскольку демократия у нас была сословной, ею грезило лишь подавляющее меньшинство. А подавляющее большинство исповедовало, по словам П. Н. Дурново, бессознательный социализм.

Его можно легко обнаружить в крестьянском «наказе 242-х», опубликованном еще в августе 1917 года в эсеровских «Известиях», который вошел и в большевистский «Декрет о земле» в качестве… пожелания, что ли, или просто рекомендации, а совсем не руководства к действию или нормой закона. Первым пунктом этого исключительно крестьянского наказа (большевики здесь вообще ни при чем) значилось: «Право частной собственности на землю отменяется навсегда», «земля не может быть ни продаваема, ни покупаема, ни сдаваема в аренду, либо в залог, ни каким-либо другим способом отчуждаема. Вся земля: государственная, удельная, кабинетская, монастырская, церковная, посессионная, майоратная, частновладельческая, общественная и крестьянская и т. д., отчуждается безвозмездно, обращается в всенародное достояние и переходит в пользование всех трудящихся на ней».[594]

Где-то мы уже встречали нечто похожее. Кажется, примерно так описывал «аграрную программу» крестьян в 1857 году министр государственных имуществ граф М. Н. Муравьев. Тогда большевистский «Декрет о Земле», принятый 26 октября 1917 года, не достигал цели, к которой так стремилась «русская душа», поскольку отменял только собственность помещиков, что не равно «право частной собственности на землю отменяется навсегда», а значит, и не был справедливостью. Декрет не вводил отмену всей частной собственности, например, крестьянской или купеческой. Пунктом № 4 он лишь рекомендовал руководствоваться «наказом 242-х» до окончательного решения земельного вопроса Учредительным собранием.

Однако несмотря на это трудно переоценить значение «Декрета о земле». Его главный смысл заключался не в том, что он отменил помещичью собственность, а в том, что он легализовал крестьянские самозахваты помещичьей земли и имущества, прокатившиеся по стране как сокрушительное цунами еще летом и осенью 1917 года.

До большевиков на это никто идти не хотел. Хотя еще в июне представители с мест сообщали, что если закон о передаче земли комитетам не появится в ближайшее время, то законом станет резолюция I Всероссийского съезда делегатов по аграрному вопросу, гласившая: все земли «без исключения, должны перейти в ведение земельных комитетов с предоставлением им права определения порядка обработки, обсеменения, уборки полей, укоса лугов и т. п.».[595] Эта же резолюция учредила на селе крестьянские Советы, которые за пару месяцев охватили практически всю территорию страны. И начали действовать.

Так, за два месяца до Октябрьской революции, 11 сентября, волостной Совет Тамбовской губернии передал «в собственность крестьянских общин всю помещичью землю вместе со всем хозяйственным имуществом». Но только захватами помещичьих земель дело не ограничивалось, «зачастую их жертвой становились “отрубники”, вышедшие из крестьянских общин во время столыпинской аграрной реформы. Имели место и случаи столкновений между различными деревнями».[596]

Соответственно, не всегда все проходило мирно: «7 сентября в селе Сычевка охрана кулака Романова, арендовавшего имение помещика Похвистнева, ранила двух крестьян, зашедших в посевы подсолнуха. В ответ на это имение было сожжено, Романов убит. На следующую ночь уже горели имения во всех соседних селах. За неделю восстание охватило 14 волостей уезда. Были разгромлены 54 имения, в том числе 16 полностью. Более 30 % пострадавших являлись земельными собственниками из крестьян». Всего «в 28 губерниях Европейской части России в 1917 г. было отмечено свыше 15 тысяч выступлений крестьян против частного землевладения». В ответ «8 сентября Керенский распространил на все губернии меры подавления крестьянского движения, разработанные в июле 1917 г. генералом Корниловым для прифронтовых районов».[597] (Странно только то, что А. Ф. Керенский так и не стал диктатором.)

Мы привыкли рассматривать революцию 1917 года как «пролетарскую революцию» и череду политических событий, которые бурно протекали в столице и других крупных городах, как бы с вершины сословной пирамиды. А получается, что революция шла внизу, в деревне, сама собой, почти без участия столичных «делегатов». Это не было даже политическим процессом, это был передел собственности в пользу низшего сословия, самый настоящий «черный передел» – вековая мечта общинного крестьянства. Борьба в столице и в городах стала лишь отражением радикальной сословной революции, отражением глубокого социального кризиса, который охватил всю страну. Деревня мобилизовывала сама себя под давлением военных тягот, под давлением социального факта под названием «мировая война». Почти так же, как и город.

Но война только провела границу между дюркгеймовскими «полезностью» и «бесполезностью». А крестьянскую «аграрную программу» граф М. Н. Муравьев записал еще в 1857 году, и она уже была кризисной (или антикризисной – для кого как). Правда, ее текст не вполне совпадает с «наказом 242-х», который требовал – «право частной собственности на землю отменяется навсегда»; «программа» не так категорична. Но оно и понятно – 60 лет прошло, наболело, как пел В. С. Высоцкий, каждый «горюшка хлебнул, не бывает горше». Десять миллиардов отдать – не шутка (интересно, сколько это на наши).

Однако откуда они взяли, что земля принадлежит им? В то время у них не было частной собственности на землю, они только пользовались землей, и делали это сообща, с помощью мира, общины. Несмотря на это, в понимании крестьян вся земля принадлежит им всем, и они имеют на это право. А поскольку в законе такого права никогда не было, и земля им не принадлежала, то значит, это было неписанное социальное право, которое обычно живет в нашем сознании как ощущение, – оно жило и в сознании наших предков.

В их понимании общинное право, существовавшее и как ощущение, и как практика на протяжении многих поколений, было настоящей справедливостью. В то время, как однажды очень точно подметил председатель Конституционного суда РФ В. Д. Зорькин, «представления о справедливости отвергали любые типы социального и экономического неравенства, не связанные с личными трудовыми, интеллектуальными, культурными достижениями и заслугами».[598] Понятно, что в условиях жесточайшего кризиса, обостренного мировой войной, когда остатки справедливости были втоптаны в грязь разодетой, по словам В. В. Шульгина, буржуазией (в том числе демократической), общинное право превратилось в собственную программу беспартийных волостных комитетов, которые «на 75–80 % состояли из крестьян». Представители других сословий, как утверждала В. В. Осипова, насчитывались в них единицами.[599]

Фактически это было право одного сословия – низшего. И если посмотреть на него не с точки зрения «образованного общества», чтобы очистить социальный факт от ощущений интеллигенции, а как бы снизу сословной пирамиды, с точки зрения общинника, то придется признать, что оно было вполне демократично. Это была демократия в ее первозданном, неомраченном капитализмом виде. Это была демократия орды. Она не имела никакого отношения к демократии «образованного общества», основанного на равных правах каждого, каждого избранного, чтобы быть точным, – не всех. В сословном обществе по-другому не бывает.

Демократия низшего сословия строилась на отсутствии, лучше сказать, на ограничении прав индивида и на экономической круговой поруке. Ограничение прав каждого компенсировалось в этом случае общей ответственностью за него. Так, ст. 350 «Положений о сельском состоянии» гласила: «Каждое сельское общество, как при общинном, так и при участковом или подворном (наследственном) пользовании землею, отвечает, круговою порукою, за каждого из своих членов в исправном отбывании казенных сборов и земских повинностей».[600]

То есть в круговую поруку закон включал и крестьян-общинников, и крестьян-частников (наследственное пользование землей), не делая между ними различия. Это была норма закона, которая совпадала с давней традицией, превращая ее в особо устойчивый, исторически обусловленный социальный институт, вошедший в историю под именем «мир». Область его действия выходила далеко за рамки сборов и повинностей. Как отмечает наш известный культуролог С. В. Лурье, «“мир” – это автономная самодостаточная целостность. С правовой точки зрения он был административной единицей, с церковно-канонической – приходом; с точки зрения имущественного права, “мир”, поскольку он распоряжался землей, являлся поземельной общиной».[601]

А мы добавим, что эта норма закона превращала традиционную хозяйственную круговую поруку, единственным смыслом которой был сбор податей и обслуживание долгов, в… военную круговую поруку, так как устанавливала ответственность не перед частным кредитором, как бы по горизонтали, в соответствии с гражданско-правовыми отношениями, а по вертикали, перед государством. Точно так же, как это происходит с воинской повинностью. А по горизонтали все несли ответственность за исполнение общинного оклада друг перед другом, независимо от формы собственности.

Напомним, выше мы выяснили, что бинарная ответственность по вертикали и горизонтали есть объективный признак военной круговой поруки. Ее другим признаком является функция места (в данном случае конкретная община): все вместе это можно выразить формулой Об+Фм=КрПв, где Об – ответственность бинарная, Фм – функция места, а КрПв – круговая порука военная.

Благодаря именно военной круговой поруке право принадлежало всем вместе и никому в отдельности, т. е. все были равны в… недостатке прав, а значит и ограниченно свободны в своем равенстве. Вот такой парадокс. И тогда, действительно, общие обязанности и ограничение свободы уравнивали всех в правах!

Военная круговая порука со всей очевидностью продемонстрировала свое превосходство перед экономической в годы Великой Отечественной войны. Общие обязанности, ограниченные права и равная ответственность (во многих случаях крайне жестокая), в сумме представлявшие собой социальную справедливость, сплотили всех в борьбе с превосходившей нас по всем статьям фашистской Германией, сделали нас сильнее. Это та неосознанная и оболганная сила действительного единения народа и государства, по которой мы в душе скучаем до сих пор – в обществе для олигархов нам ее не хватает.

Таким образом, если у «образованного общества» была демократия индивидуализма, когда каждый отвечал перед законом сам за себя, то у низшего сословия – демократия коллективизма, когда перед законом отдельно, лично, персонально, как угодно, никто не отвечал (за исключением тяжких уголовных преступлений). За все несла «соборную» ответственность община.

Это была почти математическая зависимость – убери общину вместе с круговой порукой и получишь безответственность. Что, собственно, и произошло еще в самом начале советской власти. Подражая профессору Преображенскому из «Собачьего сердца», можно сказать, что в умах началась разруха. Интуитивно пытались как-то поправить ситуацию «товарищескими судами», собраниями общественности в сельсовете или домоуправлении, но бесполезно: все превратилось в ложь и насмешку.

Теоретически существует и другая возможность – верни хотя бы круговую поруку в том или ином виде, сопряженном с современностью, и получишь всеобщую ответственность. Правда, общину уже не вернуть, хотя ее живые памятники до сих пор разбросаны по всей России – это наши деревни с прилипшими друг к другу маленькими домиками и огородами: своих полей ведь ни у кого не было, вот и жались друг к другу, к миру.

Однако чтобы избежать исторического конфуза по образцу 1991 года, «под ружье» нужно поставить всех, не только народ, но главным образом «элиту развития» вместе с чиновниками, этих сиамских близнецов отечественного капитализма. Только тогда мы сможем отпраздновать встречу с настоящей социальной справедливостью, Справедливостью с большой буквы, о которой мечтали наши горемычные деды и прадеды. Учитывая, что и община, и круговая порука существовали в России силой закона, и сами были нормой закона, то теоретический вопрос при осознанной политической воле (например, партией «Справедливая Россия») может легко перейти в практическую плоскость, причем взятие Зимнего дворца даже не потребуется. Ведь в военном обществе именно право, а не бытие определяет сознание.

В нашем «ордынском» случае право – это инструмент трансформации социальных отношений, инструмент модернизации!

Военная круговая порука придала общине такое качество, о котором сегодня никто не имеет представления, – она фактически, что называется, по жизни, превратила общину в военный лагерь. Союз земельных собственников Балашовского уезда, например, сообщал, что «идет организация крестьянских боевых дружин, которые вооружаются отобранным у землевладельцев оружием».[602]

Очевидно, что «военности» ей добавила в годы мировой войны прежде всего обратная полярность кумулятивной социальной стоимости, поскольку, как мы установили выше, армия шла на фронт задом наперед. То есть основные силы армии были разбросаны в тылу, подвергая его определенной поляризации. Но и тыл воздействовал на армию соответствующим образом – это была улица с двусторонним движением.

Сотни тысяч мобилизованных двигались на фронт, и миллионы фронтовиков, перегружая и дезорганизуя железную дорогу, направлялись в тыл, кто «в самоволку», кто в отпуск на посевную или уборочную, кто по ранению и демобилизации, кто в составе трудовой армии (ее придумали не большевики). А кто, вроде презираемых на фронте «земгусаров», разодетых в военную форму интеллигентов, просто мотался по тылу под всяким надуманным предлогом, проедая офицерское содержание и внося свой вклад во всеобщую неразбериху и хаос.

Все это действительно напоминало орду, в которой, как и во всяком военном обществе, армия мобилизована всей нацией, в то время как сама нация представляет собой «застывшую армию» (Г. Спенсер). Интеллигентные люди, начитавшись популярных книг по истории, могут, естественно, возразить, что орда ордой, а община общиной. Орда – это стан, лагерь кочевников, юрты, табуны, все вместе среди голой степи. В любой момент снялись и пошли дальше, их ничто не держит на одном месте. А община… Это же оседлое земледелие, все на одном месте, к нему все привязаны, за него держатся, меняются наделами (передел) и т. д. Но самое главное, между ними семьсот, нет – лет пятьсот, нет, двести или триста лет разницы. Главное, они не пересекаются во времени, а значит, одно не вытекает из другого.

Какая наивность. И какая железная логика. Жаль только, что рассуждения подобного рода опять ведут наших мыслителей так же, как и всех русских социалистов ХХ века, к ложному заключению, потому что исходят из ложной посылки. Все дело в том, что община, «мир» в понимании крестьян, так же как и орда, как военный лагерь, «обладал определенными атрибутами государственности: самоуправление по установленному порядку, суд по «обычному праву», карательные функции (вплоть до ссылки по приговору схода), сохранение норм общественного быта и морали, целый ряд административных и культурных функций. «Мир» просили о заступничестве, к «миру» обращались с челобитной. «Мир» собирал подати (налоги) и выплачивал их государственным властям как дань. Во всех внешних контактах (с государством или с другими аналогичными «мирами») он выступал как единое целое и защищал каждого из своих членов от посягательств извне».[603]

Кроме того, Г. В. Вернадский, когда говорил о поселениях галицких крестьян-ордынцев, напрямую находившихся под управлением хана, утверждал, что каждая деревенская община такого типа называлась ордой.[604] Так что орда и община, несмотря на разрыв во времени, – одного поля ягоды.

Обратите внимание, мир собирал подати и платил их государству как дань!

По крайней мере, так утверждает известный этносоциолог Светлана Лурье. Но мы знаем, что изначально дань появилась как военная контрибуция, ее платили покоренные народы своим завоевателям. Естественно, на протяжении веков ее статус менялся, она теряла признаки контрибуции. И, как писал П. Н. Милюков, уже в XVII веке она превратилась «в финансовый осадок прошлых времен».[605]

Тем не менее, по словам С. В. Лурье, «отношение народа к властям порой напоминало отношение к оккупантам». «Даже к концу XIX века, когда прежние функции “мира”, казалось бы, начали возвращаться к нему, когда снова признавалась его определенная автономия, его юридические нормы («обычное право») изучались и вводились в официальную судебную практику, – все эти нововведения не вызывали доверия крестьян. Народ продолжал чувствовать себя в глухой конфронтации с государством, упрямо не выполняя не нравящиеся ему постановления властей, избегая по возможности всяких встреч с представителями государства, и всегда готовый – дай только повод – перейти к открытому противостоянию, как это бывало в эпохи крестьянских войн, когда народ шел на Москву, чтобы «тряхнуть» своей древней столицей».[606]

А выдающийся русский философ и столбовой дворянин Николай Бердяев, своими глазами наблюдавший этот «мир», никак не мог понять в 1917 году, почему «нынешняя война обнаружила болезненную раздвоенность нашего национального самосознания».

Ему трудно было понять (как, впрочем, и нам), что отечество у русских было разное, а главное, русский русскому – рознь. Одни русские считают других оккупантами, то есть… врагами. Почему, в чем причина?

Позволим себе предположить, что в праве. Ведь очевидно, что оккупантов от покоренных народов отличает прежде всего право, его разная стоимость. У оккупантов оно явно дороже, им позволено то, что не позволено другим, таким же русским, но только обладателям права с низкой стоимостью.

«Громадная масса русских подданных изъята от действия суда, постановляющего свои решения «на точных словах закона» и судится «по обычаям «ей одной ведомым и не только не получившим утверждения Верховной власти, но и нигде не писанным»,[607] – сообщает нам известную в начале ХХ века и забытую сегодня истину правовед А. А. Леонтьев. Если упростить его выражение и перевести на современный язык, то оно прозвучит так: подавляющее число населения России жило по неписанным законам!

То есть почти 80 % страны изо дня в день живет по никому неизвестным и неписанным законам, а им предлагают какие-то совершенно чуждые гражданские права и свободы. Зачем? Тем более, что после революции к ним добавились новые, «демократические», о хлебной монополии, например, или о запрете на сделки с землей. (Все-таки прав был М. А. Волошин, когда говорил, что никакая одежда с чужого плеча не придется нам по фигуре.)

А на самом деле Временное правительство, ставшее жертвой бесконечных противоречий «образованного общества», своими «демократическими» законами пыталось повысить степень социальной мобилизации всего общества, при этом не желая расставаться с сословной частной собственностью и всячески ее защищая. Сделки с землей запретило, а перераспределять землю не собиралось. Но ведь жизнь не стоит на месте – кто-то родился, кто-то женился, кто-то с фронта пришел, у кого-то дети пошли… как кормиться, если ни продать, ни купить нельзя, и передела нет? Интересно, что и Петроградский Совет до завоевания его большевиками стоял на этих же позициях. В мае он разослал разъяснения волостным комитетам: «Земля, скот, инвентарь, постройки принадлежат собственникам, так как никто частной собственности не отменял: ни Временное правительство, ни Совет рабочих и солдатских депутатов, ни крестьянский Совет».[608]

По оценке Т. В. Осиповой, выразившейся предельно сдержанно и интеллигентно, это «вызвало острое недовольство крестьян на местах». И немудрено: спрашивается, чем им жить, если еще до революции, к началу 1917 года безземельные, безлошадные и однолошадные крестьяне, т. е. сельская беднота, составляли 70 % крестьянства?[609] Так что «острое недовольство» – это очень мягко сказано, и очень интеллигентно. Где-то до июня народ, видимо, еще на что-то надеялся. А уже в июле, вскоре после I Съезда крестьянских депутатов, «большая часть земель частных владельцев, так или иначе, перешла в распоряжение крестьян».

Ясно, что военная круговая порука в этом деле сыграла «первую скрипку», точно так же, как это было в 1905 году, потому что в нашем понимании она является основным механизмом, который приводит в действие социальную мобилизацию. Только на этот раз крестьянам удалось заменить неэффективную вертикаль Временного правительства – властью для них теперь стали волостные комитеты, «которые на 75–80 % состояли из крестьян», что принципиально отличало их от земских, так называемых всесословных учреждений, и что во многом объясняет скоротечность изъятия частной собственности на землю после Съезда крестьянских депутатов.

Русские крестьяне, считает С. В. Лурье, были связаны со своим государством великим множеством тонких нервных нитей, но эта связь никогда не была отношением гражданства и законности в обычном смысле. Эта связь была очень личной, конкретной, и посредническая роль каких-либо гражданских институтов народом не признавалась. Любой крестьянин в конечном счете считал себя самого вправе решать, что государству нужно от него, а что нет, и никакие государственные учреждения переубедить его были не в состоянии.[610] В этом, наверное, и кроется секрет правового нигилизма народа, местами переходившего в анархизм, и секрет его «бессознательного социализма», о котором говорил П. Н. Дурново.

Крестьяне-общинники (и пролетарии-общинники) считали себя вправе решать, что нужно государству. На основании этого права, социального права, не записанного ни в одном законе, они смогли в короткий срок изъять частную собственность, вопреки всем запретам, вопреки Временному правительству и вопреки даже здравому смыслу. Общее решение – общая ответственность и… общая безответственность обеспечили победу этой необъявленной революции, фактически – необъявленной войне за Справедливость.

Надо полагать, в июле это было сделано не случайно: решалась судьба урожая – в чьих руках он останется, и кто переживет зиму 1918 года (весной помещики не стали сеять яровые, очевидно, в отместку за хлебную монополию). Это была настоящая война, война не на жизнь, а на смерть. И это была настоящая революция в социальных отношениях, пока только в социальных отношениях, политика от них явно отставала. В нашей периодизации мы ставим ее на третье место после Приказа № 1 и после изгнания кадетов из Временного правительства – ведь захваты продолжались как минимум и всю осень. А осенью уже ребром встал вопрос о том, кто легализует эту «общую безответственность», но на этот раз в политике – мертворожденное Учредительное собрание или пышущие «классовым» здоровьем большевицкие Советы?

В отличие от предыдущих двух этапов, этот переворот означал не только отказ от существовавшего на тот момент публичного права, но и его полное замещение, не отмену, заметьте, а именно замещение, поскольку захват чужой собственности по закону был преступлением. Но если преступление совершают все, весь народ или его большая часть, то это уже не преступление, а новый, еще не записанный никем закон, это принципиально иные социальные отношения. Произошло замещение – на смену одному закону пришел другой, неписанный, на смену одним социальным отношениями пришли другие, из области обычая.

А главное, пришла социальная справедливость: она стала результатом векового движения к «протоплазме социального мира», к орде, где не было частной собственности, и таким образом к почти абсолютной мобилизации – не хватало только Чингис-хана и его круговой поруки. Крестьяне, вообще низшее сословие, ждали справедливости 56 лет, с 1861 года, они ее выстрадали – «каждый горюшка хлебнул, не бывает горше». И им не нужны были никакие гражданские права и свободы, хотя бы потому, что они никогда и не были гражданами. Они были подданными («Свод законов», т. 1, ч. 1. гл. 8 «О правах и обязанностях российских подданных»). Иначе говоря, жили под данью. И в прямом смысле слова платили ее государству – ««Мир» собирал подати (налоги) и выплачивал их государственным властям как дань» (С. В. Лурье). Не случайно еще в 1905 году крестьяне жаловались на сходах: «Над нами гнет хуже татарского».[611]

И что же получается, они действительно были данниками у своего государства? Может быть, именно в этом и кроется причина того, что, по словам С. В. Лурье, «отношение народа к властям порой напоминало отношение к оккупантам». То есть П. Н. Милюков ошибался, когда говорил, что дань как военная контрибуция к XVII веку превратилась «в финансовый осадок прошлых времен». Вернее, он, конечно, не ошибался. Но он рассматривал дань с точки зрения ее формы, ее экономической формы, которая со временем вобрала в себя другие налоговые сборы – пищальные, жемчужные (селитровые), городовые и засечные, наместничьи корма, казначеевы и дьячьи пошлины, а позднее, в 1679 году, она слилась с оброком.[612]

Мы же говорим о содержании, о юридическом и социальном содержании дани, о праве на ее получение. Форма и содержание – это «философские категории, во взаимосвязи которых содержание, будучи определяющей стороной целого, представляет единство всех составных элементов объекта, его свойств, внутренних процессов, связей, противоречий и тенденций, а форма есть внутренняя организация содержания».[613]

А это значит, что право, которое впервые получил московский князь Иван Калита на сбор ордынского «выхода» с русских княжеств, стало его правом, можно сказать, что он взял его в аренду. Однако его внук, знаменитый Дмитрий Донской, уже твердо знал, что «дань, взимавшаяся для уплаты «выхода», автоматически становилась княжеской собственностью в случае падения власти Орды на Руси». В Духовной грамоте он писал: «А переменит бог Орду, дети мои не имут давати выхода в Орду, и который сын мои возмет дань на своем уделе, то тому и есть».[614]

А что такое дань, если отвлечься от ее экономической формы? Это, конечно, право. Право силы, право завоевателя, право оккупанта. Это и есть содержание, потому что без права вы не можете изымать материальные ресурсы с завоеванных территорий. И тогда экономическое наполнение дани представляет собой лишь форму, которая на протяжении веков многократно менялась. Но содержанием было унаследованное у Орды право московского суверена на сбор дани, какой бы она по форме и во времени ни была. Это было право силы, право завоевателя. Оно стало переходить от одного владельца к другому как самая настоящая вещь, как настоящий социальный факт, а социальные факты, напомним, «это материальные вещи; это вещи того же ранга, что и материальные вещи, хотя и на свой лад». Их особенность в том, что они скрыты от взгляда исследователей, потому что они не готовы рассматривать их как вещь в рамках структурно-функционального подхода Э. Дюркгейма и потому, что не видят сословности российского общества.

Как и всякая вещь, дань обладала определенными признаками: главными из них, на наш взгляд, был порядок сбора и уплаты – ежегодный фиксированный платеж с коллективной податной единицы в виде так называемого оклада. При Орде он был равен «десятине», и платило его княжество или город, а после – община. Даже подушную подать, которую ввел Петр I, и которая по форме вроде бы не была коллективной, все равно платила община. Платила за всех: «бедных и больных, стариков и детей, беглых и умерших».[615] Но и после выхода царского Указа от 9 ноября 1906 года, который в 1910 году был оформлен как закон, об изменении порядка крестьянского землепользования (право закрепления надельной земли в частную собственность) «понятие об окладной единице, – как утверждал П. Г. Гаврик, – следует оставить прежнее».[616] То есть крестьяне-частники наряду с крестьянами-общинниками платили оклад «в виду полной невозможности, вследствие чересполосицы, определить размеры этих участков и установить их оценки, без чего немыслимо, конечно, и самое исчисление окладов».[617]

Ясно, что крестьянам-частникам от этого было не легче: мало того, что распоряжаться своей землей они толком не могли – их ограничивала община, так и окладной сбор они платили не индивидуально, как налог, а вместе с общинниками; по существу, они тоже платили дань. Так же, как при монголах или при Петре I, она и в ХХ веке нередко собиралась «репрессивными мерами взыскания»,[618] что вполне может служить ее не экономическим, а правовым признаком, признаком силы… завоевателя.

Исходя из этого, полагаем, что отношения данничества культивировались на протяжении веков неравенством сословных прав, закрепленном сначала ордынской традицией, а потом царским законом. И хотя подданными были не только крестьяне, но вообще все «природные обыватели» Российской империи, включая дворянство, очевидно, что главная тяжесть дани-контрибуции ложилась на низшее сословие (Павел I попытался обложить и дворян, но для него все плохо кончилось), поскольку, как мы установили выше, его бесправное положение приносило государству наибольшие дивиденды. Государство в данном случае выступало как бы в двух лицах – как феодальный сеньор, заинтересованный в том, чтобы получать максимальную ренту с земли, и как… государство, властно-политическая организация, «обладающая суверенитетом, специальным аппаратом управления и принуждения, и устанавливающая правовой порядок на определённой территории».[619]

Такая же раздвоенность была присуща и Орде. Как отмечал Г. В. Вернадский, «джучиды правили в Золотой Орде двумя путями: как суверены и как феодальные сеньоры. …Часто хан выдавал вельможе ярлык о неприкосновенности, освобождающий его и людей, закрепленных за земельным наделом, от налогов и государственной службы. Владелец такого надела назывался даркханом».[620]

Очевидно, что и в том, и в другом случае именно право на социальную жизнь, его изменяемая стоимость выступает в роли своеобразного механизма «оккупации», который можно назвать «тарханным правом» (или дарханным), потому что на завоеванных, лучше сказать, обязанных Орде данью территориях все монголы не только находились под его защитой, но и являлись его приводным ремнем.

Так, в историю вошел рассказ о баскаке Чол-хане (Шелхане), который, выполняя волю хана, сместил в 1327 году тверского князя Александра Михайловича и фактически ввел прямое правление Орды. Начались грабежи и притеснения местного населения. Однажды на торгу Чол-хан забрал у русского купца понравившегося коня – «вывел млад Щелкан коня во сто рублев седло в тысячу. Узде цены ей нет…»:[621] началась драка, ударили в набат, поднялось восстание, все ордынцы были убиты.

Подобные народные восстания традиционно рассматриваются в литературе как стремление русских к освобождению от ига «проклятой Орды».[622] Нам же представляется, что в данном случае речь должна идти не о национально-освободительном движении (от Орды освободились только лет через сто пятьдесят, после «стояния на Угре»), а о коллизии двух систем права, в которых одновременно тогда существовали и взаимодействовали как завоеватели, так и покоренные народы. Обычно при отсутствии непосредственного, «проникающего» контакта право Орды транслировалось через князей, и тогда все проходило сравнительно мирно.

Исключениями становились действия ордынцев, которые при прямом правлении, находясь «по долгу службы» на территории покоренного народа, вели себя – что для них было естественно – в рамках своего привилегированного права, которое делало их хозяевами всего того, чем владели их «подданные».

Ордынская традиция подразумевала, что и они сами, и покоренные народы не имеют частной собственности. Как отмечал Плано Карпини, «все настолько находится в руке императора, что никто не смеет сказать: «это мое или его», но все принадлежит императору, то есть имущество, вьючный скот и люди… Ту же власть имеют во всем вожди над своими людьми… и подданные вождей обязаны делать то же самое своим господам, ибо среди них нет никого свободного. …император и вожди берут из их имущества все, что ни захотят и сколько хотят. …Также и личностью их они располагают во всем, как им будет благоугодно».[623]

Больше того, на Руси были люди, прикрепленные к земле внутри отдельных княжеств, не входившие в правовое поле «Русской правды» и не платившие ничего своим князьям. Г. В. Вернадский называл их ордынцами, «которые были свободны от юрисдикции русских князей и находились под непосредственным господством хана».[624] По мере того, как крепла Москва и уходили монголы, их привилегированные места естественным образом замещали русские бояре и служивые люди (нередко и монголы, и татары), получая «по наследству» прикрепленных к земле ордынцев. А верховное право, когда «все принадлежит императору», и он никому не платит дань, перешло к московскому князю, превратившемуся по этой причине, как считал В. О. Ключевский, в царя и самодержца.[625]

Получается, монголы ушли, а их право осталось! Нечто похожее происходит и в области наследственного права (Ст. 1116 п.1. ГК РФ) – человека нет, а его право живет. В отличие от публичного права, социальное не является продуктом законотворчества. Его нельзя, например, отменить, но его можно изменить, поскольку только внешняя социальная среда наделяет человека правом на жизнь, которым он пользуется во время своего биологического существования. Изменился социум (внешняя среда) – изменилось и социальное право, и его потенциал.

Если ордынским правом на протяжении столетий пользовалась элита, во многом интернациональная, то дань платил народ, и тоже независимо от своей национальной принадлежности: значение имела в основном сословность, отношение к «тяглу». На окраинах оно было легче (царское правительство покупало их лояльность) – отсюда их постоянное стремление к какой-то «самостийности», которое питается иллюзиями о демократии и свободе в духе индустриально развитой Европы (хотя сами они индустриальными странами никогда не станут – кому нужны лишние конкуренты). В центральной России оно было намного тяжелей, за счет чего русские крестьяне своим каторжным трудом оплачивали либеральные свободы Польши, Финляндии и балтийских окраин. А когда до Европы далеко, а выживать как-то надо, то у низшего сословия постоянно появлялось стремление к старому и испытанному средству, к мобилизации, к повышенной мобилизованности в особенно трудные времена, т. е. к жизни в общине и по законам общины.

И здесь опять придется признать, что «раздвоенность нашего национального самосознания» не была случайностью, она имела глубокие социально-исторические корни, о которых «образованное общество» не хотело ничего знать. Оно предпочитало не замечать кризиса, переживая, по словам В. В. Шульгина, пир во время чумы. Сословная пирамида рушилась на глазах, обнажая свое основание, свой фундамент. А «право завоевателя», записанное в «Своде законов Российской империи», больше не регулировало социальные отношения.

Получилось так, что пирамида рухнула, а «подданный» фундамент остался. И не оставалось ничего (чтобы выжить), кроме как построить на нем новое сооружение, тоже пирамиду, но из другого материала и теперь уже не сверху вниз, от верховного права монгольского императора, а снизу вверх – от древнего права общинников-воинов, от права орды.

Неравенство ради неравенства vs равенство в бедности

«Все прежние революции усовершенствовали государственную машину, а ее надо разбить, сломать»,[626] – сформулировал перспективную политическую задачу В. И. Ленин в августе 1917 года, повторив слова К. Маркса из «Письма к Кугельману». Сейчас, конечно, подобные призывы вызывают у многих людей, знакомых с нашей историей по интерпретациям, как минимум непонимание или даже возмущение. Однако за такой категоричной постановкой задачи стоит совершенно конкретный и убедительный, но все-таки всего лишь теоретический анализ наследия К. Маркса и Ф. Энгельса, который В. И. Ленин провел в работе «Государство и революция». Здесь он ни в чем не отошел от буквы их учения.

И все было бы хорошо и правильно, если бы не маленькое «но», которое называется… реальность. Создавать смысл, исходя из ложной, хотя логически и обоснованной посылки, не значит познавать реальность. Это значит создавать ложную теорию. В. И. Ленин и его соратники, и вообще все, отталкивались от того, что капитализм в России «уже стал господствующим способом производства». Это было записано в Программе РСДРП в 1903 году. Но поскольку мы исходим из обратного и допускаем, что капитализма в России не было не только в 1903, но и в 1917 году, тогда возникает вопрос, а почему все-таки они вполне успешно сломали государственную машину (им ведь никто не помешал), а главное, что построили взамен.

Если все валить на большевиков просто из личной антипатии к ним, не говоря уже о целенаправленной политике, то ответа мы не получим никогда. Тогда давайте попробуем избавиться от симпатий и антипатий, отделим самих себя от социальных институтов, в формировании которых мы не принимали никакого участия. Что мы знаем о них?

27 февраля 1917 года произошла революция (или переворот, не важно) – это факт, с ним не поспоришь. Было сломано самодержавие. На смену ему пришел другой социальный институт, другая социальная система. Какая? Принято считать, что буржуазная. Если буржуазная, то тогда и демократическая, собственно, современники так ее и называли, и так ее воспринимали (и до сих пор ее так воспринимают).

Но факты говорят о другом – демократического органа в виде парламента нет (хотя при самодержавии он был), заодно и очень демократично, единоличным решением Председателя Временного правительства князя Г. Е. Львова, упразднили губернаторов и градоначальников. На смену им пришли комиссары (в чине «товарищей министров»), лишенные властных полномочий, и земские деятели «второй величины», а на смену полиции – так называемая народная милиция. Было проведено большое количество решений в области местного земского управления – сплошное торжество демократии, всеобщих выборов… и цензово-имущественного представительства. То есть низшее сословие от власти отрезалось, точно так же, как и при царе (помните, «мы – правящие сферы и они – все остальное население вне этих сфер»).

В несколько дней, возмущался известный нам активный участник Февральской революции Александр Александрович Бубликов, в России был уничтожен весь аппарат власти.[627] Но уничтожить аппарат – не значит установить демократию. Наоборот, поскольку вертикаль власти, связывавшая страну с помощью «права завоевателя» в единую социальную систему, в пирамиду, больше не существовала, то «буржуазному» и «демократическому» Временному правительству пришлось приобрести какую-то странную форму, форму диктатуры не только без социальной власти, но и без аппарата управления.

Предполагалось (в теории, естественно), что власть на местах перейдет к земским учреждениям, именно на это была направлена административная реформа. Но на деле, в реальности, она перешла к волостным земельным комитетам, большинство в которых составляла сельская беднота, крестьяне-общинники. В результате к концу лета 1917 г. частная собственность на землю, по крайней мере во многих центральных областях, фактически прекратила свое существование.

Похожая картина складывалась и в городах, где проходила пролетарская революция – частная собственность была или существенно ограничена, или фактически отменена, так как фабрики и заводы захватили рабочие комитеты и профсоюзы (нередко с участием большевиков и их агитаторов). И все это вопреки демократическим убеждениям «образованного общества» и вопреки его политике. Вернее, не политике, ее у правительства просто не было, и быть не могло без решений Учредительного собрания – оно же было временным, а значит чисто техническим. Политикой оно пыталось представить свои ощущения, свои сословные фантазии на тему всеобщей демократии и свободы.

На деле же, в реальности, Временное правительство, «называющее себя революционным и демократическим», как говорил Ленин, действительно месяцами водило крестьян за нос и надувало их обещаниями и оттяжками не просто так, а ради того, чтобы… разрушить государство.

Простите, но так получается! «Аппарат власти» ведь разрушили. А «успехи» в экономике помните? – минус 28,2 % валового промышленного производства (ниже этого производство в России никогда не падало). Добавьте к этому вполне рукотворный финансовый крах, и станет ясно, что именно в этом и была реальность, если, конечно, отказаться от собственных ощущений и «рассматривать социальные явления сами по себе».

«Разве большевики…», – задавался списком из риторических вопросов на две страницы абсолютный прагматик, чистейшей воды «буржуй» и враг большевизма А. А. Бубликов, когда весной 1918 года анализировал итоги правления Временного правительства. «Разве большевики, – спрашивал он, – со спокойной совестью подготовляли фактическое банкротство России и разве это они начали утверждать, что это коснется только богатых…, что за войну должны заплатить богатые?»[628]

Другими словами, некоторые современники тех драматических событий прекрасно понимали, что после себя «демократическое» Временное правительство, сформированное рафинированной русской интеллигенцией, оставило не государство, а руины, выжженную землю, хуже Мамая. Можно даже сказать, что элита, высшее сословие сожрало не только Российскую империю, но и «буржуазно-демократическую», причем в рекордные сроки – за восемь месяцев, и, конечно, из самых лучших побуждений – ради свободы и демократии (почти как в 1991 г.).

Вот такой парадокс!

Конечно, никто из участников тех событий не скажет вам, что они хотели разрушить государство, наоборот. «Перед нами встала задача создать завершенную структуру нового государства», – вспоминал А. Ф. Керенский свою лебединую песню в своих же ощущениях. А сегодня все это напоминает плохой анекдот – хотели как лучше, а получилось как всегда.

Большевики в этом смысле выгодно отличались от «демократов». Они по крайней мере не скрывали, что хотят разрушить государство, правда, потом, в коммунистической перспективе. А на тот момент всем было ясно, что государство сломали не они, им и разрушать-то ничего не надо было, все уже было разрушено до них. Им, наоборот, нужно было государство на так называемый переходный период от капитализма к социализму, но особенное, для подавления эксплуататоров. Им нужна была самая настоящая диктатура, не по форме, а по содержанию. Такой диктатурой в их понимании могла быть только диктатура пролетариата. В. И. Ленин об этом говорил так: «Государство есть особая организация силы, есть организация насилия для подавления какого-либо класса. Какой же класс надо подавлять пролетариату? Конечно, только эксплуататорский класс, т. е. буржуазию».[629]

Характерно, что установить настоящую диктатуру тогда хотели практически все – и «образованное общество», и большевики, и даже Временное правительство. Как вспоминал видный меньшевик и член президиума ВЦИКа первого состава Ф. И. Дан, «правительство, возглавляемое Керенским, увлеклось чисто формальной идеей создания «сильной власти», опирающейся неизвестно на что и на кого».[630] А мы прекрасно понимаем А. Ф. Керенского: ему, страдавшему от недостатка легитимности, нужно было получить право… на подавление оппонентов, естественно. На его месте так поступил бы каждый, просто у него «силенок» не хватило, ведь он ни на кого не опирался, фактически представлял самого себя любимого.

И все для того, чтобы навязать оппонентам свою волю. Но это же война – помните, К. Клаузевиц давал ей определение: «Война – это акт насилия, имеющий целью заставить противника выполнить нашу волю». Не просто война, а гражданская, именно к ней поступательно двигались все политические силы страны: одни – чтобы выйти из мировой войны, а другие – чтобы ее продолжить. Одни – чтобы отменить частную собственность, другие – чтобы ее сохранить.

Большевики и здесь не были оригинальны. Временное правительство, не желая признавать факт исчезновения частной собственности, во многом им же порожденный, уже начало войну против народа, навязывая ему свою волю (151 случай вооруженного подавления крестьянских выступлений за 4 месяца). Но почему Временное правительство? Точно так же вело себя и самодержавие, силой навязывало свою волю крестьянам, используя «право завоевателя». Тогда не приходится удивляться тому, что «отношение народа к властям порой напоминало отношение к оккупантам» (С. В. Лурье) – народ давно был готов к такой войне, он ее ждал.

Как говорил Ж. Ж. Руссо, даже если завоеванный народ и его повелитель заключили соглашение, оно никак не приводит к уничтожению состояния войны, а наоборот, предполагает его продолжение («Об Общественном договоре, или Принципы политического Права», гл. IV). Тогда не приходится удивляться и популярности большевиков, и их силе – они ведь выступали против «оккупантов», выражая тем самым право народа на сопротивление, на освобождение, мобилизуя его в интересах диктатуры пролетариата.

И опять первопроходцем на этом пути было Временное правительство, ведь это оно сразу же превратилось в диктатуру, в правительство, «формально облеченное диктаторской властью, и фактически вынужденное завоевывать и укреплять эту власть».[631] А «завоевывая и укрепляя», и при этом не имея на то права, оно тем самым неизбежно… разрушало.

Однако триумфальная работа Временного правительства по разрушению государства привела к неожиданным результатам. На расчищенной им площадке, на руинах сословной пирамиды, стержнем которой было «право завоевателя», стало расти новое сооружение из другого подручного материала. Этим материалом стало социальное право низшего сословия. Именно оно диктовало свои условия игры.

Большевики легко в них вписались, потому что отмена частной собственности, например, на землю, как требовал «Наказ 242-х», полностью совпадала с программной задачей «Манифеста Коммунистической партии» К. Маркса и Ф. Энгельса об отмене «буржуазной частной собственности». И тогда, благодаря подмене теоретических понятий (классовая борьба заняла место борьбы сословий), социальное право нижнего сословия стало источником публичного права «диктатуры пролетариата». А она распорядилась сословными правами по-своему, так, как требовала социальная справедливость: «эксплуататорам не может быть места ни в одном органе власти» («Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа», пар. IV).

И хотя текст Декларации написал В. И. Ленин, нет никакого сомнения, что эксплуатируемый народ в целом его поддержал; в противном случае ему пришлось бы уйти, не исключено, примерно так, как ушел А. Ф. Керенский. А это значит, что, отменив Декретом от 23 ноября 1917 года сословия, большевики на самом деле должны были учредить новые, потому что военное общество еще летом мобилизовалось в ходе захвата частной собственности, и ему нужны были соответствующие формы государственной власти и управления, нужна была жесткая вертикаль власти. Ее основой могло быть только общинное право, в рамках которого жило почти 80 % населения, потому что сословная пирамида на этот раз (в отличие от Московского княжества) росла снизу, от фундамента. Смыслом же общины было уравнительное перераспределение земли, которое осуществлялось на основе «поравнения» права, т. е. ограничения прав индивидуума. «Черный передел» состоялся, и ему нужно было ограничение прав «эксплуататоров».

Большевикам вообще не пришлось ничего особенно изобретать, дорога уже была проторена сначала Приказом № 1, а потом диктатурой Временного правительства, которое, разрушив аппарат власти, подорвало привилегированные права «образованного общества» на «право завоевателя». Отсюда – «эксплуататорам не может быть места ни в одном органе власти». И именно потому, что у них больше не осталось прав.

Обычно мы рассматриваем все это как политическую борьбу, борьбу за власть, которую вели большевики, стремившиеся, как говорил Президент, «стабилизировать свое положение у власти». Но политика – это лишь часть, хотя и важная, и целеполагающая, но всего лишь часть социальных отношений, специфической чертой которых «является наличие в них процессов социального управления, которое обеспечивает автономность и целенаправленный характер поведения социальной системы, а специфические черты управления приводят к выделению классов многоуровневых, многоцелевых, самоорганизующихся и других систем».[632]

То есть у социальной системы есть «автономность и целенаправленный характер поведения», но главное, есть «процессы социального управления». В переводе на человеческий язык это значит, что большевики не могли просто так навязать социальной системе свою политику, так как система обладает автономностью и целенаправленным поведением. Они (и вообще кто угодно) могли победить, действуя только в русле «целенаправленного поведения» социальной системы. Все другие варианты она смела со своего пути (Корнилов, Керенский, кадеты, правые и левые эсеры, меньшевики, «белые»).

Это значит, что социальная система (не политическая, а именно социальная) претерпела радикальные изменения. В рамках ее «целенаправленного характера поведения» задача большевиков заключалась только в том, чтобы зафиксировать в законе эти изменения, зафиксировать измененную социальную реальность, но теперь уже в политике и с помощью права. А в военном обществе, которое в условиях мировой войны стремится к абсолютной мобилизации, реальностью становятся обязанности, а права ограничиваются, точно так же, как и в общине-орде – работать были обязаны все. Все сословия, поскольку у Джувейни речь идет о равенстве в обязанностях (каждый человек работает) и неравенстве прав (никакого внимания не уделяется значимости).

В. О. Ключевский определял сословия как «классы, на которые делится общество по правам и обязанностям. Права дает либо утверждает, а обязанности возлагает государственная верховная власть, выражающая свою волю в законах. Итак, сословное деление – существенно юридическое. Оно устанавливается законом в отличие от других общественных делений, устанавливаемых условиями экономическими, умственными и нравственными, не говоря о физических».[633]

Сословное деление устанавливается законом! Но ведь большевики его отменили!

Факты – упрямая вещь. А мы знаем: чтобы проникнуть в их суть, нужно «рассматривать социальные явления сами по себе, отделяя их от сознающих и представляющих их себе субъектов». Тогда опять отказываемся от собственных ощущений, порожденных историческими фактами, следуем логике и приходим к трудному для нас выводу: большевики действительно отменили сословия и действительно только для того, чтобы установить новые.

Судите сами, изъяв частную собственность («Декларация…», гл. 2, п. 3, пар. а, б, д,) и введя всеобщую трудовую повинность (пар. е) Советская власть отменила только привилегированное сословие. Потеряв права, оно получило взамен обязанность на труд, и, таким образом, прекратило свое существование как высшее состояние.

А низшее, потеряв частную собственность, получило право «черного» передела на уравнительных началах, которое фактически компенсировало отмену собственности – земли для передела стало больше. А это значит, что оно сохранилось именно как сословие, потому что получило свое, особое право, которого у него никогда не было. И в то же время сохранило обязанность трудиться, «тянуть тягло», с которой оно и не расставалось, если, правда, исключить восемь месяцев «буржуазной» демократии и период НЭПа. Но это и есть сословие по В. О. Ключевскому – «классы, на которые делится общество по правам и обязанностям», по наследственным правам и обязанностям, ведь крестьянские дети по-прежнему вырастали крестьянами.

И тогда получается, что большевики отменили не сословный строй вообще, а лишь одно сословие – высшее. А это все те, кто обладал «правом завоевателя», которое в новых условиях перешло в другие руки. На этот раз оно наполнилось не силой татарской орды с ее верховным правом, стоявшим над всеми «под данными», а силой русской орды-общины, где правом был не закон, а… понятия. Довольно смутные понятия о равенстве и справедливости, жившие в разных обычаях и разных традициях темного и отсталого народа.

Общество приобрело новый, односословный характер, если так можно выразиться, когда «каждый человек работает столько же, сколько другой; нет различия».

Таким образом история показывает, что в военно-сословном обществе экономика выступает всего лишь как инструмент для реализации сословных отношений, как артистка кордебалета – она вообще может быть наряжена в любой наряд, она может быть любой, например, капиталистической, или социалистической, или «миксом» того и другого. Но солистом всегда было право, хотя бы потому, что Петр I ввел сословия в виде законодательной инициативы. Он шел не от экономики, а от права, поэтому именно право, а не экономика является источником нашего неистребимого этатизма.

Сословный строй (т. е. система взаимодействия наследственных прав и обязанностей) только использовал те или иные формы экономики в интересах социальной мобилизации. Как крепостное право, например, – главным в нем было право, а экономическая «крепость» была формой реализации этого права, источником экономических ресурсов.

Сословные отношения существовали и до Петра, но не в виде закона, а в виде обычая, который, в частности, был изменен Уложением 1649 года с целью закрепощения крестьян («А отдавати беглых крестьян и бобылей из бегов по писцовым книгам всяких чинов людем без урочных лет»[634]). Петр по аналогии с крестьянами «закрепил» к обязанностям и дворян, законодательно оформив сословную систему. Однако, перейдя в правовое поле, она не ушла из обычая, сохранив двойственный характер.

Большевики, наоборот, исключив сословия из правового поля, вернули их обратно в область обычая, потому что на самом деле отменили только высшее сословие, столкнувшись при этом с острой необходимостью социальной мобилизации низшего. Чтобы выжить, всем, кроме эксплуататоров. Вопрос об их выживании после восьми месяцев счастливого пребывания в «демократии» уже не стоял на повестке дня.

Юридически экспроприация высшего сословия, начавшаяся еще весной 1917 года, была закреплена сначала большевистским «Декретом о земле», а потом «Декларацией прав трудящегося и эксплуатируемого народа» и Конституцией 1918 года, в которую «Декларация» вошла как составная часть. Однако изъятием частной собственности и отставкой «эксплуататоров» от рычагов государственного управления дело не ограничилось, их лишили и гражданских прав. Так, статья 65 Конституции «лишила права избирать и быть избранным лиц, прибегающих к наемному труду с целью извлечения прибыли; лиц живущих на нетрудовые доходы (проценты с капитала, доходы с предприятий, поступления с имущества и т. п.); частных торговцев, торговых и коммерческих посредников; монахов, служителей различных религиозных культов; служащих и агентов бывшей полиции, жандармов, охранников, а также членов царствовавшего в России дома».[635]

Нам сегодня не понять, причем тут монахи, они-то уж точно не эксплуататоры. Даже с точки зрения марксизма монахи никак не могут быть капиталистами или буржуями, хотя бы потому, что у них нет ни средств производства, ни капитала, нет и наемных работников, наконец, они не могут иметь частной собственности (примерно то же самое можно сказать и о бывших полицейских). Но если посмотреть на них с точки зрения сословного неравенства, то станет понятно, что они, как и все служители религиозного культа, были представителями второго привилегированного сословия – духовенства («Свод законов о состояниях», ст. 2. п. 2.). Получается, что гражданских прав лишали не столько эксплуататоров, сколько тех, кто принадлежал высшему сословию, то есть не по «классовому» признаку, а по сословному.

Справедливости ради надо сказать, что такое развитие событий не входило в планы большевиков, они пошли на лишение «буржуазии» избирательных прав только под давлением обстоятельств, их заставила реальность в виде социального факта небывалого удельного веса, небывалой социальной тяжести, если рассматривать его как вещь в духе Э. Дюркгейма. Хотя еще со времен II съезда РСДРП теоретически они допускали такое развитие событий, когда, как говорил Г. В. Плеханов – противник большевиков, «революционный пролетариат мог бы ограничить политические права высших классов подобно тому, как высшие классы ограничивали когда-то его политические права».[636]

Несмотря на это, в полемике с К. Каутским В. И. Ленину пришлось буквально оправдываться в излишнем радикализме первых месяцев Октября. «В самом недалеком будущем, – считал он, – прекращение внешнего нашествия и довершение экспроприации экспроприаторов может… создать положение, когда пролетарская государственная власть изберет другие способы подавления сопротивления эксплуататоров и введет всеобщее избирательное право без всяких ограничений».[637]

Он верил, что при этих двух условиях будет именно так. Но мы-то с вами знаем, что было совсем по-другому. И знаем, почему – в этом месте интерпретация разошлась с реальностью!

Никто в 1917 году не знал, что было сломано Верховное «право завоевателя», а именно в этом была реальность. Исчезновение Верховного права привело к тому, что с установлением власти Советов – вполне демократических институтов низшего сословия, выяснилось, что они никоим образом не могут быть органами государственной власти, поскольку проводят на местах абсолютно непоследовательную и противоречивую «политику». Несмотря на то, что на момент III Съезда Советов сами Советы существовали почти год и были сформированы практически повсеместно по всей территории страны, уже весной 1918 года они превратились в мелкую разменную монету.

В деревне важнейшей функцией волостных Советов, – подчеркивала Т. В. Осипова, – было обеспечение населения хлебом и семенами. «Именно они были наиболее массовым звеном аппарата, осуществлявшего хлебную монополию государства. Результативность их продовольственной деятельности зависела не только от наличия хлеба в волости, но и от социального состава самих Советов. Но, как показывает анализ волостных документов тех лет, состав Советов часто сам определялся обеспеченностью населения хлебом. В 200 волостях четырех губерний промышленного района – Владимирской, Нижегородской, Тверской и Ярославской, наибольшую активность в проведении государственной политики проявляли Советы с высоким процентом рабочих в составе населения волости. Так, во Владимирской губернии 80 % волостных Советов признавали монополию на хлеб, в Ярославской – 50, Нижегородской – 43, Тверской – 22,6 %. В среднем 49 % волостных Советов промышленных губерний поддерживали продовольственную политику Советской власти. Но результативность их работы была невелика. На состоявшемся в марте 1918 г. Осташковском уездном съезде Тверской губернии делегаты 7 волостей говорили, что в деревне сильно влияние кулаков, из-за чего деревня не идет навстречу местным Советам: развита спекуляция, учет и реквизиции хлеба не проводятся, продукты распределяются “несправедливо, всем”. Сообщалось также, что Новинский волостной Совет сам поддерживает спекуляцию, а в Павлихинской волости голодная бессознательная масса, подстрекаемая кулаками, попами, помещиками, избила членов Совета, пытавшихся провести учет хлебных излишков. И лишь Пашутинский волостной Совет, поддерживаемый беднотой и крестьянами среднего достатка, произвел реквизицию хлеба у кулаков, и распределил его среди неимущих».[638]

Действительно, результативность невелика. Реальность показывала, что Советы были хороши для накопления протестного социального потенциала и взятия власти, но мало подходили на роль «вертикали власти», способной проводить единую государственную политику и решать, как говорил В. И. Ленин на VII Экстренном съезде РКП(б), «организационные задачи». Фактически они могли быть любыми – и левыми, и правыми, куда ветер дунет. Но ведь в стране голод и всеобщая разруха, заводы стоят, транспорт не работает, притом что примерно 15 % населения владеет значительными продовольственными и материальными ресурсами. Владеет и ожесточенно сопротивляется самым первым и несмелым попыткам Советов хотя бы переписать запасы зерна, поставить их на учет и перераспределить семенной фонд – наступала весна, пора сева.

Так, когда в Нижегородской губернии, в зажиточном селе Б. Мурашкино 200 «кулаков, торговцев и подкупленных ими лиц», окружив продотряд, устроили над ним расправу, руководитель отряда коммунист Павлов был убит. А в Татаро-Маклаковской волости Васильсурского уезда кулаки, сидевшие в Совете, сжигали декреты Советской власти. «Террором они подавили бедноту, расстреляв весной 41 человека и выгнав из села 10 семей. В марте произошли вооруженные выступления крестьян, противившихся учету хлеба, в селах Воскресенском, Левихе, Капустихе, Хвощевке, Шарголи и др. В Воскресенском крестьянами был разогнан уездный Совет. Сообщая в Наркомат внутренних дел о разгорающейся на почве голода борьбе в деревне, Нижегородский губисполком отмечал усиление кулаков и неорганизованность бедноты. Неспособность местных Советов добыть хлеб подрывает их авторитет, в настроениях масс заметен сдвиг вправо и рост неприязни к Советской власти, заключал губисполком».[639]

Лучшее, что мог в этих условиях сделать Нижегородский губисполком, это наложить на кулаков контрибуцию в 600 тыс. руб. и направить в село усиленный отряд для реквизиции хлеба.

В тот момент на террор отвечать террором не стали!

А как в этих условиях поступили бы вы, если, конечно, поступать по Справедливости (В. В. Путин, например, в менее драматичных ситуациях то тут, то там вводит «ручное управление», локально ограничивая свободный рынок)? Дали бы 70 % крестьян и всему городскому населению умереть с голода (порядка 100 млн человек) или запустили давно умерший рынок, когда спрос определяет предложение?

Спрос действительно был, и огромный, но ни товаров, ни денег не было, деньги совершенно обесценились. Временное правительство их столько напечатало, что они превратились в пыль, а производство рухнуло – минус 28,2 %.

Большевикам с этим надо было что-то делать. Хотя ни во время переворота, ни после него они не планировали немедленную отмену всей частной собственности или отмену денежного оборота, им тоже пришлось печатать обесцененные деньги. И только потом дойти «до полного крушения денежной системы», как говорил А. А. Бубликов, и перейти к натуральному обмену: фактически им пришлось вернуться в раннее средневековье. Конечно, они стремились к безденежному народному хозяйству, но опять только «в светлом будущем», когда не будет государства, и тогда действительно – «от каждого по способностям, каждому по труду». А в тот момент денег уже не было, коммунизм же еще не настал.

Здесь в реальность опять вмешалась интерпретация (ее автор – Ю. Ларин). Назвали ее военным коммунизмом, который, по словам В. И. Ленина, был вызван крайней нуждой, разорением и войной.[640] Судя по всему, ему не было альтернативы, как отмечал Питирим Сорокин, «военный социализм, как таковой, был неизбежен и попытки бороться с ним были обречены на крушение».[641] Хотя почему не было: если есть военный социализм или коммунизм, то должен быть и… «военный капитализм», логично?

Правда, такого понятия ни в науке, ни в литературе сегодня не существует. А мы предлагаем его ввести, просто как некоторую альтернативу, как уравнение: для сравнения, для объективности, для познания реальности. Потому что мы не рассматриваем военный коммунизм с точки зрения экономики или как исключительно злую волю негодяев-большевиков, придумавших какую-то химеру и получавших от нее удовольствие. Для нас он представляет интерес как право, как «право завоевателя», естественно. И тогда это то, что роднит его с «военным капитализмом» – в нашем понимании только теоретическим построением, хотя на практике именно из него «военный коммунизм» и вышел, не с неба же упал.

«Военный капитализм», если рассматривать его как социально-экономическую систему, действующую в условиях мировой войны, тоже был формой мобилизации, однако крайне противоречивой, неэффективной, несправедливой и действительно разорительной. Когда в условиях военных тягот мобилизуются только те, кто не имеет привилегий, и кто не является «капиталистом» или «барином», у кого и до войны отобрали почти все, что можно. И тогда царство «военного капитализма» породило царство «военного коммунизма». Получается что-то действительно вроде уравнения: справа и слева социальные формулы, выраженные через символы и признаки социальных фактов, а между ними знак равенства или вектора – одно вытекает из другого.

Здесь, конечно, можно поговорить о справедливости или о жестокости методов принуждения и насилия, которые большевики широко применяли для…

Как вы думаете, чего?

Для того, чтобы заставить людей выполнять обязанности. Когда нечем платить, когда не производится ни товаров, ни услуг, когда не работает транспорт, и нет торгового оборота, когда нет экономических стимулов, не остается ничего, кроме как заставить людей… работать – только и всего, своего рода тоже «ручное управление». И, конечно, делиться. Вернее, заставить одних делиться и работать, а других… другим делиться было нечем, работать они и так работали, хотя за восемь месяцев «демократии» стали делать это кое-как, спустя рукава и поплевывая семечки (интеллигентные люди вспоминали, что для «демократического» Петрограда семечки стали просто каким-то кошмаром, все кругом было заплевано).

Характерно, что ничего нового в «ручном управлении» не было, большевики опять ничего не изобрели. На принципах принуждения всю жизнь жила Российская империя, принуждение было смыслом установленных Петром I сословий. Всеобщие обязанности тогда объединяли страну и крепили ее могущество, в этом и была высшая справедливость. Но в ней не было и не могло быть демократии, в буржуазном понимании слова, конечно, потому что в сословном обществе демократия может быть исключительно сословной, внутри отдельно взятого сословия. Как, например, в общине, в дворянских собраниях или в купеческих гильдиях. Так достигалось равенство в обязанностях, которое естественным образом вело к неравенству в правах, к «несвободе», от которой при любом дуновении ветерка особенно остро страдает «русская интеллигенция».

Отсюда разница между военным коммунизмом и военным капитализмом. Она заключалась не в том, что делиться нужно было в любом случае, а в том, что делиться нужно было по-разному. При большевиках в пользу всех и поровну (равенство в бедности), а при «белых» – в пользу привилегированных сословий, т. е. опять как при царе в пользу «оккупантов» (неравенство ради неравенства).

Понятное дело, что заставить кого-то делиться можно только силой, кто же будет сам отдавать кровно нажитое. А кто-нибудь знает, как обойтись без насилия в этой ситуации? Люди старшего и среднего возраста наверняка еще помнят, как в «лихие 90-е» первопроходцы отечественного капитализма «отжимали» собственность сначала у государства, а потом друг у друга. Кровь рекой лилась, в мирное, в общем-то, время. Так к нам вернулся капитализм.

А как он – сословный капитализм – от нас уходил, помните?

Первая мировая война, голод и всеобщая разруха, миллионы беженцев, миллионы погибших и искалеченных! Можно было тогда обойтись без насилия и диктатуры? В. И. Ленин прямо так и говорил, «либо диктатура Корнилова, либо диктатура пролетариата»,[642] никакого среднего решения не существует. В нашем понимании это и есть выбор между «неравенством ради неравенства» и «равенством в бедности». То есть диктатура ради неравенства или диктатура ради равенства, но в бедности, так как только она давала большинству населения хотя бы надежду на жизнь, и не только на социальную, а и на биологическую. Не трудно догадаться, какой выбор в тех нечеловеческих условиях мог сделать народ. Другими словами, потребность «делиться» стала социальным фактом, без которого нельзя было выжить, это стало всеобщей всесословной неизбежностью.

Такой же неизбежностью, как и революция.

Смыслом Февральской сословно-анархической революции, если помните, было освобождение от обязанностей, в тот момент все грезили свободой, не понимая, к чему она ведет (примерно как на Украине-2014: грезы о свободной жизни в Европе привели к кровавой бойне и разрухе). Это то, что отличает нашу революцию от всех буржуазных революций на Западе. Там противостояние шло между буржуазией и пролетариатом, а у нас – между сословиями. У нас частная собственность не имела глубоких корней, потому что была условной – ее раздавало государство на определенных условиях в обмен на выполнение обязанностей. Поскольку высшее сословие в 1861 году освободилось от обязанностей, на низшее сословие легло новое бремя – оплачивать привилегированные права высшего сословия на частную собственность, ставшую в тот момент почти безусловной.

Февраль 1917 года перевернул все вверх дном. Теперь низшее сословие, получившее преимущество в социальных правах благодаря Приказу № 1, больше не хотело исполнять обязанности, оно действительно, как и мечтало, получило свободу, но не от «оккупантов», а от обязанностей. А высшее сословие и так их не имело. Получается, что на долю большевиков, в общем-то, совершенно незавидную, выпала задача покончить с социальным иждивенчеством, порожденным и царским, и Временным правительством, и вернуть в общество обязанности.

А они, как мы теперь знаем, носили у нас сословный характер.

Весна 1918 года показала, что Советы не могли справиться с этой задачей, результативность их работы как государственных органов была невелика. Единственной политической силой, способной решить мобилизационную задачу, была партия большевиков, вооруженная довольно гибкой интерпретацией марксистского учения о социализме, она отличалась дисциплиной опытных конспираторов и опиралась на мобилизованный пролетариат. Партия должна была стать стержнем вертикали власти, она должна была восстановить право орды-общины, кроме нее практически никто не мог этого сделать.

Были, правда, левые эсеры, тоже вполне организованные революционные бойцы, входившие в состав Советского правительства. Но в отношении к крестьянству они исходили из другой посылки – они считали, что нельзя изымать зерно силой, выступали «против реквизиции хлеба у мешочников и спекулянтов, что с одобрением принималось и голодающими, и владельцами хлеба». Как отмечала Т. В. Осипова, «возглавляя многие продовольственные отделы Советов, они не старались наладить практическую заготовку хлеба и снабжение им населения. Наоборот, их деятельность усиливала хаос, дезорганизацию, местничество, сепаратизм».[643]

А правые эсеры агитировали на местах за свободную торговлю, которая прекратила свое существование еще летом 1917 года, и за созыв Учредительного собрания, покорно разошедшегося по домам по просьбе «матроса Железняка» в январе 1918-го. В мае на VIII съезде партии они приняли решение о вооруженной борьбе с Советской властью, то есть решение о Гражданской войне, за что постановлением ВЦИК они (вместе с меньшевиками) были исключены из состава всех Советов. Правда, через два года эсеры от своего решения отказались, но осадок, как говорится, остался. Он еще аукнется, правда, накануне уже другой войны, в 1937 году, видимо, потому, что, как гласит народная мудрость, изменивший один раз на этом не остановится.

Получается, что до октября 1917 года эсеры (и меньшевики), как представители официальной власти, вели малую гражданскую войну, чтобы защитить частную собственность, а через год развязали уже большую, чтобы ее же вернуть. Больше того, чтобы вернуть собственность, они готовы были «сдать» страну, буквально отдав ее под оккупацию союзникам (Брестский мир «отдыхает»). «Высадка союзных войск, – писал их орган «Земля и воля» 7 апреля 1918 г., – может быть нам полезна, дав силы для организации собственной армии и для начального периода военных действий».[644]

Полагаем, что отсюда, от частной собственности, берет свое начало наш либерализм, ни в грош не ставящий ни наш народ, ни нашу страну. Он не имеет никакого отношения к западному либерализму, как может показаться на первый взгляд, потому что у него другая природа – сословные привилегии и сословная частная собственность. Именно они питают «право завоевателя», они – его источник. Они – источник ордынского «тарханного права», которым всю жизнь пользуется так называемая русская интеллигенция.

Опираясь на Советы, большевики сначала довольно наивно пытались установить настоящую демократическую государственную власть, действительно власть народа, вместо той, которую нужно было «разбить, сломать». Власть, близкую по своему духу Парижской Коммуне: именно такую задачу, задачу № 2, поставил перед партией В. И. Ленин в своих «Апрельских тезисах». Такую власть, которую сформирует большинство трудового населения, и которая могла бы подавить диктатуру меньшинства – буржуазии.

«Подавлять буржуазию все еще необходимо», – подчеркивал В. И. Ленин в своей работе «Государство и революция», написанной незадолго до Октября. «Для Коммуны, – продолжал он, – это было особенно необходимо, и одна из причин ее поражения состоит в том, что она недостаточно решительно это делала. Но подавляющим органом является здесь уже большинство населения, а не меньшинство, как бывало всегда и при рабстве, и при крепостничестве, и при наемном рабстве. А раз большинство народа само подавляет своих угнетателей, то «особой силы»» для подавления уже не нужно! В этом смысле государство начинает отмирать». И тогда Коммуна станет «не парламентским учреждением, а работающим, в одно и то же время законодательствующим и исполняющим законы», процитировал В. И. Ленин слова К. Маркса.[645]

Обратите внимание на, видимо, неслучайное совпадение между Коммуной и Временным правительством, потому что и в том, и в другом случае эти органы сосредоточивают «в своих руках и исполнительную, и законодательную власть» (А. Ф. Керенский).

При абсолютном внешнем различии они структурно и функционально, по существу, представляют собой… диктатуру. Коммуну оправдывает только то, что она должна была стать работающим органом, «в одно и то же время законодательствующим и исполняющим законы», в условиях отмирающего или уже умершего государства, то есть в условиях, когда большинству населения не надо никого подавлять. Тогда это – действительно демократия, то есть власть народа. А если большинству населения не удается подавить буржуазию, и меньшинство ставит большинство на колени, что тогда? Либо вставать к стенке, как коммунары на кладбище Пер Ла Шез, либо…

Правильно, Коммуна автоматически должна стать диктатурой. А поскольку старые законы не работают, у нее остается только один источник права – социальный потенциал трудящихся, которые, правда, обычно не знают, что им надо, куда идти и что делать (почти как интеллигенция). Сознание в виде идеологии должен привнести кто-то извне, а они – лишь податливое сырье, из которого можно вылепить все что угодно, металлическая стружка, для поляризации которой требуется магнит. Это и есть мобилизация.

Их можно «намагнитить» или мобилизовать и на подвиг, если цель высока (социализм), и на преступление, если цель ничтожна («Евромайдан»). При этом очевидно, что у высокой цели есть только один критерий – справедливость. У нас она не может строиться на правах, на равенстве прав, потому что равные права в сословном обществе – это блеф. Всегда найдутся те, у кого прав будет больше за счет принадлежности к «приличной семье», за счет власти или денег, за счет национальной, расовой, образовательной или религиозной исключительности.

В наше время равенство прав разыгрывается как крапленая карта в руках демократических шулеров англо-саксонского мира, в том числе на Украине. Это хрестоматийный пример демократии и справедливости, построенной на ничтожности цели – привилегированных правах для… всех украинцев: бедных и богатых, воров и честных тружеников. Все они объединились в своем мифическом национальном праве, просто чтобы выжить в разворованном в пух и прах государстве. И нет такого преступления, на которое не пошли бы «чистокровные» украинцы, чтобы доказать свою исключительность, исключительность только своего права на жизнь, другим – «недочеловекам» – они в нем отказывают. У них это называется свобода и демократия.

Нечто похожее происходило и в 1918 году на территории бывшей Российской империи. Однако разница между большевиками и «сводимыми» огромная, большевики не делили людей по национальности, это делали фашисты, потом. Большевики делили людей по классовому принципу, они хотели освободить труд от эксплуатации человека человеком, чтобы не было бедных и богатых, чтобы все были равны… в обязанностях, потому что кто не работает, тот не ест. В этом и была справедливость, в этом была высота и чистота цели, полностью совпадавшей с требованиями сословной организации общества и, конечно, светлого коммунистического будущего.

В тот момент социальный цугцванг требовал от «коммунистов-коммунаров» мобилизовать огромную, но неорганизованную и «свободную» силу большинства – бедноту, потому что весной 1918 года Советы не просто не справились с задачей подавления меньшинства. На почве борьбы «за хлеб» они, как настоящие демократические органы власти, местами переходили в руки «буржуев», т. е. кулаков или правых эсеров, и превращались таким образом… в диктатуру меньшинства. Назвать это демократией было бы непростительно. А в июле и левые эсеры подняли вооруженное восстание против большевиков, пытаясь таким образом захватить власть в Советах. Но их деятельность, как мы знаем, не сулила ничего хорошего, поскольку «усиливала хаос, дезорганизацию, местничество, сепаратизм».

Отдать им власть, пусть усиливают хаос и объявляют партизанскую войну германскому империализму?

Тогда и государство, и власть Советов, тех Советов, которые победили 25 октября 1917 года, действительно оказались бы в опасности, им грозила судьба Парижской Коммуны, которая «недостаточно решительно» подавляла диктатуру меньшинства, в чем и была «одна из причин ее поражения».

В статье «Уроки Коммуны» В. И. Ленин еще 1908 году установил две ошибки, которые «погубили плоды блестящей победы». Одна заключалась в том, что «пролетариат остановился на полпути», отказавшись от «экспроприации экспроприаторов». А вторая – в его излишнем великодушии, «надо было истреблять своих врагов, а он старался морально повлиять на них, он пренебрег значением чисто военных действий в гражданской войне…». «Бывают моменты, – подытоживал он уроки Парижской Коммуны, – когда интересы пролетариата требуют беспощадного истребления врагов в открытых боевых схватках».[646]

К лету 1918 года настал именно такой момент, потому что нужно было строить новое государство – от старого уже ничего не осталось.

Право завоевателя и формула сословности

Исходя из этого, 1918 год мы рассматриваем прежде всего как момент появления на свет нового «права завоевателя», как момент рождения нового привилегированного права и, естественно, новых сословий. На наш взгляд, процесс этот начался не с взятия Зимнего и не с учреждения ВЧК, получившей чрезвычайные права как инструмент для борьбы с саботажем и «контрреволюцией», что в тех условиях было вызвано чисто профессиональной необходимостью по восстановлению порядка. На самом деле все началось с «Декрета ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию», принятого 13 мая, потому что для учета, сбора и поставок продовольствия в обычных условиях никаких чрезвычайных прав, и тем более привилегированных, было не нужно.

Это в обычных условиях, но тогда условия были экстраординарные, выходящие за всякие мыслимые и немыслимые границы. Даже сегодня, спустя сто лет, трудно читать Декрет без внутреннего содрогания, потому что вдруг начинаешь понимать, какова на самом деле была реальность.

«Гибельный процесс развала продовольственного дела страны, тяжкое наследие четырехлетней войны, продолжает все более расширяться и обостряться. В то время, как потребляющие губернии голодают, в производящих губерниях в настоящий момент имеются по-прежнему большие запасы даже не обмолоченного еще хлеба урожаев 1916 и 1917 годов. Хлеб этот находится в руках деревенских кулаков и богатеев, в руках деревенской буржуазии. Сытая и обеспеченная, скопившая огромные суммы денег, вырученных за годы войны, деревенская буржуазия остается упорно глухой и безучастной к стонам голодающих рабочих и крестьянской бедноты, не вывозит хлеба к ссыпным пунктам в расчете принудить государство к новому и новому повышению хлебных цен и продает в то же время хлеб у себя на месте по баснословным ценам хлебным спекулянтам-мешочникам».[647]

Получается, меньшинство выкручивало руки государству, за спиной которого стояло сто миллионов голодных людей, только с одной целью – «принудить» его к новому повышению закупочных цен, чтобы нажиться и получить рентную сверхприбыль. То есть право удачливых держателей «хлеба» оказалось дороже права и государства, и ста миллионов голодающих. Как быть?

Декрет дает ответ: «На насилия владельцев хлеба над голодающей беднотой ответом должно быть насилие над буржуазией». Другими словами, насилие в интересах меньшинства породило насилие в интересах большинства!

Все выглядит очень демократично, даже насилие, как ни странно. Больше того, еще и вполне гуманно, несмотря на «классовую» ненависть, поскольку политика большевиков заметно отличалась от той, которую проводило, например, царское правительство, взимая недоимки с крестьянина.

Помните, для поддержания «должной теплоты» в его организме ему оставляли около 1 кг пищевых продуктов на день, хвороста и соломы на три месяца, корову и козу, плуг и борону. Это если у него имелась хотя бы часть перечисленного. Но уже в начале ХХ века, по данным А. Плансона, до 40 % крестьян не имели коровы, и больше 30 % – лошадь. А к началу 1917 года «безземельные, безлошадные и однолошадные крестьяне, т. е. сельская беднота, составляли 70 % крестьянства» (Т. В. Осипова).

Наверное, поэтому из вполне гуманных, но «классовых» соображений, и жесткими методами большевикам пришлось забирать у «буржуев» почти все зерно, «за исключением количества, необходимого для обсеменения их полей и на продовольствие их семей до нового урожая». Получается, большевики принуждали богатое меньшинство не к голодной смерти в течение трех месяцев, как это делало царское правительство, а к сдаче излишков, оставляя при этом возможность прожить год, а потом собрать новый урожай и… прожить еще год.

Но главное, в этом случае без «права завоевателя», вновь созданного права, сделать этого было нельзя, не было правовых оснований. А без права это было бы простым грабежом, в чем большевиков постоянно и обвиняет наша тонко чувствующая и непогрешимая интеллигенция.

Однако если отрешиться от собственных ощущений, а главное, от ощущений «русской интеллигенции», то можно увидеть, что с первых дней Советской власти большевики ежедневно и практически ежечасно создавали новую нормативную, новую правовую базу, издавая многочисленные указы, декреты и распоряжения, они на деле заново создавали государство. В отличие от богатого, крайне противоречивого и сомнительного нормотворчества Временного правительства, правовая база Советской власти была вполне последовательна, социально ориентирована и имела под собой фундаментальное правовое основание – Приказ № 1.

Фактически именно он положил начало «праву завоевателя». Как представляется, обычно оно состоит из двух частей. Первая – завоеванные должны подчиняться, вторая – завоеватель награждается исключительным правом применять насилие. Ничего удивительного здесь нет, потому что насилием буквально пропитана вся история человечества. Как отмечал выдающийся военный теоретик А. А. Свечин, «в современной действительности сам мир, прежде всего, является результатом насилия и поддерживается насилием. Каждая граница государства является результатом войны; и очертание на карте всех государств знакомит нас со стратегическо-политическим мышлением победителей, а политическая география и мирные договоры являются и стратегическим уроком».[648]

Но насилие существует не просто так, насилие ради насилия, а с целью перераспределения прав и обязанностей, перераспределения продуктов, товаров, услуг и, конечно, финансов в сторону держателя права с более высокой стоимостью, поскольку завоеватель живет за счет завоеванного.

На первый взгляд, ничего нового в этом тоже нет, даже внутри любого государства власти имеют право применять насилие, но в установленном законом порядке, например, чтобы создать общие для всех правила, чтобы пресечь противоправные действия, чтобы задержать преступника и передать его под суд. Суд устанавливает вину.

Однако право завоевателя, социальное по своей природе, в этом смысле заметно отличается от публичного закона, потому что оно живет еще и в сознании людей, в его ощущениях, и поэтому ему не нужно в процессуальном порядке устанавливать вину. Завоеванные уже виноваты тем, что… завоеваны, и потому – повинны (даже сегодня некоторые специалисты считают, что наши суды просто «заточены» на то, что приговор в любом случае должен быть обвинительным,[649] так сложилось). А в связи с этим обязаны повиноваться и «нести повинности». В Российской империи, например, право завоевателя было буквально записано в законе – «крепостные люди обоего пола и всякого возраста обязаны владельцу своему беспрекословным повиновением (выделено В. М.) во всем том, что не противно закону». Получается, что правом завоевателя владело не только государство, но и частные «владельцы», получившие это право как бы в аренду от государства.

Положение новых помещиков, «столыпинских», как называли кулаков до революции, образца 1918 года в этом смысле несколько отличалось от положения их предшественников, хотя бы потому, что старое право больше не работало. И новое государство, провозгласившее отмену помещичьей собственности на землю, решило отказать им в незаконной «аренде» теперь уже несуществующего права. Оно вынуждено было это сделать независимо от своей политической или идеологической природы в силу причины, о которой со всей прямотой сказал кадет А. И. Шингарев: «Суровая экономическая необходимость момента неизбежно будет толкать всякую власть – социалистическую или несоциалистическую безразлично – на этот путь монополизации».

Большевики к этому были готовы не просто в силу своей пролетарской идеологии, а еще и в силу того, что считали себя продолжателями дела Парижской коммуны, ошибки которой они не собирались повторять. Другие политические партии, эсеры (правые и левые) и меньшевики, в силу своей «гнилой интеллигентности», а также в силу своей практической деятельности двигались в разнонаправленных направлениях, обрекая страну на хаос.

Но кто и как при отсутствии высшего сословия будет реализовывать «право завоевателя», ведь выше мы пришли к выводу, что большевики отменили именно высшее сословие? Ответ опять дает «Декрет ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию», который предоставил чрезвычайные, в том числе военные полномочия должностному лицу, профессионально не занятому в правоохранительной или военной области, а вместе с ним и всему продовольственному ведомству.

Условно говоря, мандат № 1 на «право завоевателя» получил бывший председатель губернской продовольственной Управы и бывший глава Уфимской городской Думы, старый большевик, а в 1918 году нарком по продовольствию РСФСР А. Д. Цюрупа. Фактически он получил права диктатора, «выходящие за обычные пределы компетенции Народного комиссариата по продовольствию» (п. 1) для выполнения одной задачи – сбора и перераспределения продуктов питания в интересах не большевиков, как обычно говорят наши историки от коммерции, а государства, имеющего право на насилие. Поскольку речь шла буквально о выживании десятков миллионов людей, то выполнить задачу надо было любыми средствами, включая, по словам В. И. Ленина, «беспощадную и террористическую борьбу и войну против крестьянской и иной буржуазии, удерживающей у себя излишки хлеба».[650] Для этого была создана продармия, состоявшая из отрядов вооруженных рабочих и сельской бедноты.

Знакомый мотив. Правда, годом раньше, в 1917 году, он звучал немного иначе – «хлебармия снабжения», призванная исполнять «меры военной реквизиции» (М. В. Родзянко), на протяжении семи месяцев «в порядке военного вмешательства» была «самым действенным способом осуществления хлебной монополии» Временного правительства. Больше того, продразверстку и реквизицию «хлеба» ввел еще осенью 1916 года царский министр А. А. Риттих.

Другими словами, опыт реквизиций в стране был, и немалый. Реквизициями в разное время, в частности, занимались Петр I, князь Пожарский, Иван Грозный и, наконец, ордынские ханы и их баскаки («вывел млад Щелкан коня во сто рублев…»). Объединяет этих таких разных исторических акторов то, что называется правом. Они все имели на это право завоевателя, которое получили в наследство от Орды – монголы ушли, а их право осталось.

Точно так же, самодержец ушел, а его Верховное право осталось. Осталась и разруха. Но в 18 году восстанавливать разрушенную Россию кроме большевиков было некому, ради этого, в частности, им пришлось подписать и «похабный» Брестский мир, ну и, конечно, чтобы получить мирную передышку перед мировой революцией. В отличие от них, бывшие союзники, наоборот, пытались интервенцией и гражданской войной загнать разоренную страну обратно на русско-германский фронт, чтобы она и дальше костями своих солдат мостила дорогу к их победе.

А наши родные эсеры, меньшевики и кадеты все пытались реанимировать «учредилку», собрав сначала губернские Комитеты членов Учредительного собрания (Комуч), а потом объеднив их в так называемую омскую Директорию, свергнутую в ноябре 1918 года белыми генералами. Бывшие члены Учредительного собрания, в массе своей социалисты, тщетно пытались отстоять привилегированные права на так называемое народное представительство, о восстановлении хозяйства страны они в тот момент не думали, не до того было – делили власть. Даже адмирал А. В. Колчак говорил на допросе, «если у большевиков и мало положительных сторон, то разгон… Учредительного Собрания является их заслугой, что надо поставить им в плюс».[651]

Но и «белые власти», управлявшие значительными территориями бывшей империи в течение нескольких лет, оказались не в состоянии решить проблемы всеобщей разрухи. Как отмечал лидер меньшевиков Ю. О. Мартов, «мы в России видели – на Украине, в Сибири, – что, одолев большевизм вооруженной силой, буржуазия не в состоянии оказалась остановить экономическую разруху».[652]

Поэтому главной заслугой большевиков все-таки следует считать их стремление восстановить хозяйственную деятельность, правда, любой ценой, потому что другого выбора их предшественники им не оставили. Наверное, потому, что никто из них не хотел брать на себя ответственность: кто-то ждал Учредительного собрания, кто-то театрально подавал в отставку, остальные вели нескончаемые диспуты о проблемах государственного регулирования, неизбежного в послевоенный период. Хотя уже в ходе войны масштабы разрухи превзошли все ожидания и прогнозы экономистов. Так, по словам, генерала Н. Н. Головина, невыполнение государственных заготовок в 1917 году нарастало с катастрофической быстротой: «продовольственная кампания в течение марта, апреля, мая и июня 1917 г. дала 40 % невыполнения продовольственных заготовок, июль дал уже 70 %, а август – 60–90 %».[653]

В этой связи становится понятным, что появление бывшего председателя губернской продовольственной Управы и бывшего головы Уфимской городской Думы А. Д. Цюрупы в роли советского продовольственного диктатора не было случайностью. В 1917 году он был одним из немногих, кому удалось довольно успешно изымать излишки хлеба у кулаков Уфимской губернии, где их число, а значит, и сопротивление было особенно велико. Причем он делал это в условиях «демократии» как уполномоченный министра земледелия Временного правительства («Временное положение о передаче хлеба государству», «Журнал заседаний Временного правительства» № 29 от 25 марта 1917 г.), он также делал это и в условиях фронта еще при царском режиме.

И в том, и в другом случае его опыт оказался успешным благодаря беспощадным мерам по реализации права государства на принудительный выкуп продовольствия по фиксированным ценам и на реквизиции. Именно этот позитивный опыт, совсем небольшевистский, в условиях крайней разрухи, голода и мятежа чехословацкого корпуса, видимо, и стал основанием для наделения его диктаторскими полномочиями, в нашем понимании, «правом завоевателя» уже при Советской власти.

А оно, как и в случае с самодержавием, по словам Н. М. Коркунова, отличалось от деспотии, «где место закона заступает ничем не сдерживаемый личный произвол правителя»,[654] отличалось, как ни странно… законностью. «Декрет» стал законом, поскольку был «авторизован» и исполнительной (СНК), и законодательной властью (ВЦИК, исполнительный орган съезда Советов). От деспотизма его, в частности, отделял пункт № 9, предусматривавший контроль за действиями наркома со стороны коллегии наркомата и со стороны СНК, где можно было обжаловать его действия (правда, без приостановления исполнения).

«Декрет» не упал с неба, он опирался на конституирующий Приказ № 1, «Декрет о земле» и «Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа», отменивших привилегированную помещичью собственность. В этих условиях претензии «столыпинских помещиков» на «хлеб» в глазах «обчества» стали незаконными. Главным образом из-за того, что сами они – сытые и обеспеченные – в юридическом и социальном отношениях не принадлежали привилегированному сословию и были такими же мужиками, как и их нищие односельчане. А значит, находились в правовом поле общины, где суд вершился, если помните, по обычаю.

В системе обычного права существовало тогда около 80 % населения. Естественно, что в соответствии с ним вся собственность должна была перейти в ведение общины, мира, а потом распределяться по едокам. В этом и была Справедливость, в этом был и «социализм». Соответственно, тот, кто брал в руки оружие, чтобы защитить «свою» собственность выступал против Справедливости, становился врагом социализма и Советской власти, «врагом народа».

Сегодня понятно, что чтобы накормить город, армию и вообще всех голодающих одного наркома с чрезвычайными полномочиями было недостаточно. Он стал лишь сердечником социального магнита, вокруг которого должно было возникнуть новое правовое поле, силой почти в 135 млн человеко-потенциалов, оставшихся на территории РСФСР после потерь в мировой и Гражданской войне (по некоторым оценкам). Его смыслом, как и всякого магнита, была поляризация, а в социальном – мобилизация, механизмом действия которой стало изъятие, своеобразный секвестр избыточных прав, полученных низшим сословием по условиям Приказа № 1.

Соответственно, чем больший объем прав на социальную жизнь (Rs) переходил от фундаментального социального факта (Rs+Lb=F) к продовольственной диктатуре, тем меньше становился его потенциал из-за подавления прав, главным образом, богачей и середняков. И тем больше становилось устойчивости и порядка, все как бы возвращалось на «круги своя», поскольку изъятые права, как и всякая вещь по Э. Дюркгейму, становились в соответствии с законом сохранения энергии своеобразными кирпичиками, из которых формировалось новое право завоевателя.

Изъятые права уходили наверх, аккумулировались там в кумулятивную социальную стоимость и цементировали власть, которая, по оценке издания «Политика. Толковый словарь» (изд. «Весь мир», 2001), представляет собой «способность заставлять людей (или обстоятельства) совершать то, что иначе они бы не совершили». Другими словами, секвестр избыточных прав укреплял диктатуру «пролетариата» и нового привилегированного сословия, главной функцией которого стало распределение обязанностей и контроль за их исполнением, т. е. реализация права завоевателя. Благодаря этому можно было хоть как-то наладить распределение в тот тяжелейший для страны момент, потому что именно оно представляло собой основное содержание хозяйственной деятельности государства независимо от его политической формы в годы мировой войны.

Хотя почему в годы войны – у нас так было всегда. Как отмечал в 1919 году «русский экономист и непримиримый противник марксизма и большевизма» А. Д. Билимович, «выдвигание на передний план распределения и забвение задач производства вообще отличало тех, кто в России говорил и писал о хозяйстве. Поэтому так медленно двигалось у нас вперед производство, так бедна была в общем страна. Война еще резче выдвинула задачу распределения, особенно по отношению к предметам потребления».[655] Примерно об этом же задолго до А. Д. Билимовича говорил и популяризатор марксизма Н. Ф. Даниельсон – развитие нашего хозяйства «не было вызвано массовым ростом производства».

Секрет прост и заключается в том, что имитирование социальных прав в сословном обществе не может пройти бесследно, потому что неизбежно ведет к… распределению – у одних права забирают и передают другим. Соответственно, это ведет к их недостатку у одних и избытку у других, что, в свою очередь, сокращает рынок, а значит, и стимулы для развития производства. Именно поэтому рыночные отношения в сословном обществе сокращают объем социальной справедливости в зависимости от развитости капиталистических отношений. Чем выше их развитие «наверху», тем меньше справедливости «внизу», что неизбежно ведет к мобилизации «низов».

После отмены крепостного права процесс этот получил многократное ускорение и вызвал резкое увеличение разницы потенциалов «верхов» и «низов» и, при недостаточно развитом промышленном производстве, несмотря на парадоксально высокие темпы его роста, от которых «просто дух захватывает», привел к чрезмерной концентрации капитала (монополизации) на одном социальном полюсе. В. О. Ключевский очень тонко отмечал эту исторически устойчивую особенность социальных отношений в России – «государство пухло, а народ хирел». Десять миллиардов рублей, перешедших, по словам Н. А. Рубакина, «в руки первенствующего сословия после 1861 г.», и 32 миллиарда, полученные им под залог земли у банков (Т. В. Осипова) поставили отсталую крестьянскую Россию «по степени монополизации» в один ряд с промышленно развитыми и передовыми странами Европы и с США.

Потеря таких средств при отсутствии прав заставляла «низы» повышать свою мобилизацию или динамическую плотность, которая, по словам Э. Дюркгейма, представляет собой некоторое «число социальных единиц, или, иначе говоря, объем общества и степень концентрации массы», объединенной «нравственной сплоченностью». А высшей нравственностью для большинства крестьян была община, к которой им приходилось «жаться», просто чтобы выжить. В этом и была мобилизация – в желании выжить, не поодиночке, а вместе, в общине, всем миром.

Однако без исполнения обязанностей это было невозможно, потому что механизмом распределения в наших условиях являются посословно разложенные (распределенные) обязанности. Нет обязанностей – нет развития, нет движения вперед! Петр I блестяще это доказал, создав за считанные годы развитое, но… крепостное мануфактурное производство, догнав по многим показателям передовые буржуазные страны того времени. Кроме того, равенство в обязанностях уравновешивало давление между «рабочей камерой» и «камерой сгорания», условно говоря, не позволяя насосу откачать воду из колодца до дна и пойти вразнос.

Изымая прибавочный продукт из сельского хозяйства, царь перераспределил его между государством и помещиками, которые были обязаны государству службой, а служба, в свою очередь, давала государству доход в виде военных завоеваний (Петр I как-то признал, что за годы войны его казна увеличилась в три раза). И тогда земельная рента дворянства превращалась в жалование за службу, а церковная – в социальную защиту и социальное накопление. После Великой сословной контрреволюции 1785–1861 годов привилегированные сословия продолжали получать жалованье в виде земельной ренты, но уже ни за что, просто так, бесплатно.

Жалованье ни за что – это тоже распределение, смыслом которого была демобилизация «камеры сгорания», таким путем она убегала от ненавистных обязанностей. Ее целью и смыслом жизни уже давно, еще при жизни Петра I, стало избыточное потребление вообще и роскоши в частности, что, естественно, вело к праздности и загниванию, к «дряблости» элиты и неизбежно к проеданию «производства». Именно об этом говорили и Н. Ф. Даниельсон, и А. Д. Билимович – «выдвигание на передний план распределения и забвение задач производства». Так было всегда.

Однако на этот раз всеобщая разруха требовала установления нового, более жесткого и экономического, и правового порядка. Этот порядок диктовала сама жизнь, разрушенная до основания бессмысленной войной за чужие интересы и демобилизацией старой элиты.

Новая элита, ставшая у кормила государства, конечно, существенно отличалась от старой. Но было и нечто общее, что их объединяло, это – право завоевателя. Оно фрагментарно, то здесь, то там стихийно проявляло себя после Приказа № 1 в виде анархии, вспышек насилия, самосуда и всеобщего беспредела. Фактически каждый «мужик», а значит, человек из низшего сословия, получил право «казнить или миловать», получил власть (по М. Фуко, «власть функционирует всюду»). Высшее сословие, «буржуи» такого права больше не имели, поэтому народ по старой сословной привычке сам присвоил им звание «бывшие» или, в крайнем случае, «буржуи недорезанные», установив таким образом настоящую рыночную стоимость их права на жизнь, которая в тот момент стремилась к нулю.

Все это происходило на уровне анархии, «право завоевателя», грубо говоря, пошло по рукам. Не вернув его наверх, по адресу основной «приписки», нельзя было говорить о восстановлении государства и, тем более, о восстановлении хозяйства. А вернуть его можно было только силой, только чрезвычайными мерами, которые и установил «Декрет ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию». Поэтому каждый, кто в тот момент стал уполномоченным по продовольствию, должен был получить право завоевателя, оно фактически сдавалось в аренду особо доверенным лицам. Как убедительно показала история, его наиболее видными «арендаторами» среди прочих стали такие фигуры как П. Л. Войков, И. В. Сталин, А. Г. Шляпников, А. Д. Цюрупа и т. д. Они стали как бы полевыми командирами с неограниченными полномочиями. Декрет положил конец короткому односословному периоду российского общества, сформировав что-то вроде «гвардии Чингис-хана», наделенной особыми правами, а саму армию представляли собой большевики.

После подавления эсеровского мятежа они постепенно и неуклонно превращаются в новое высшее сословие, получившее не только особые права, но и обязанности, от которых бежала старая элита. Права с самого начала были жестко привязаны к обязанностям, именно за них спрос был особенно жестким – «увольнение от должности» (в части поражения в правах), например, являлось уголовным наказанием (УК РСФСР 1922 г., ст. 32 «з»). В то же время превышение прав, границы которых были размыты, т. к. они опирались на «понятия», не считалось серьезным преступлением – отсюда всевозможные злоупотребления «ответственных работников» с превышением власти, с незаконными репрессиями (включая расстрелы), с захватами особняков, с сытой и роскошной, а нередко и развратной жизнью. В этих условиях сформировалась классическая для России социальная структура, которая, как утверждает социология, «обусловлена способом производства и соответственно изменяется по мере изменения социальных отношений».[656]

Классическая, потому что она такой была всегда. Она была классической и для «протоплазмы социального мира», для орды, где служба государству характеризовалась, по определению Г. В. Вернадского, «Статутом связанной службы» (своеобразный первородный этатизм), а ее важным аспектом «было то, что эта повинность поровну распределялась среди всех подданных хана». То есть все были равны в обязанностях, но не в правах. Рядовой гвардеец Чингис-хана, например, «был выше по положению, нежели любой командир армейского соединения, включая тысяцкого»[657] (примерно так, как и представители «ленинской», а потом «сталинской гвардии»). Об этом же говорил и В. О. Ключевский: «обладая различными правами, классы общества могут нести одинаковые государственные обязанности».[658]

Что же тогда изменилось в структуре российского общества с приходом большевиков, которых так любят клеймить за «двойные стандарты» наши историки от коммерции? Может быть, способ «производства»? Но ведь и при Петре I было точно так же, точно такая же сословная структура общества, было точно такое же распределение обязанностей поровну среди всех «подданных» царя при абсолютном неравенстве прав. Хотя у дворянского сословия кроме прав была еще и собственность, обеспечившая до 1785 года выполнение ими обязанностей. Способ «производства» радикально изменился только после 1861 года, когда элита окончательно избавилась от обязанностей, и у нее, только у нее, остались привилегированные права и привилегированная частная собственность.

Получается, что вернув в социальные отношения обязанности для всех «подданных» (и для себя в том числе), большевики вернулись к старому петровскому «способу производства», вернули справедливость, но потеряли шанс на… буржуазную свободу, основанную на правах человека, потому что у нас никогда не было буржуазии в западном понимании слова. Тем самым они воссоздали военное общество, в основе которого лежат сословные отношения! Тогда это именно то, что объединяет Петра I и В. И. Ленина, «хотя, казалось бы, это совершенно несопоставимые ни по времени, ни по характеру, ни по должности фигуры» (А. Н. Боханов). В этой связи обвинять большевиков в том, что они «сыто ели и мягко спали», было бы несправедливо. Они взвалили на себя такой груз неразрешимых проблем, порожденных бывшей элитой, что их пусть даже в чем-то роскошный образ жизни просто меркнет по сравнению с образом жизни их предшественников, задушивших страну собственными привилегиями.

Главное же заключается в том, что они решали проблемы и строили не ими разрушенное государство, их обеспеченная жизнь, особенно после Гражданской войны, была платой за тяжкий труд первопроходцев (Анри Барбюс назвал их «великими бурлаками реконструкции»). Правда, обеспечить высшее сословие собственностью как жалованьем большевики не могли не просто в силу своей коммунистической идеологии, а в силу того, что ее к октябрю 1917 года почти не осталось. Обеспечением привилегированного права было… само право, ничем кроме власти Центра, кроме Верховной власти, не обеспеченное. Механизмом ее реализации стала знакомая нам военная круговая порука.

Самое удивительное, что она с самого начала была представлена в Уставе РСДРП 1903 года, ее провозгласил В. И. Ленин, отстаивая свою позицию во время прений: «нельзя забывать, что всякий член партии ответственен за партию и партия ответственна за всякого члена». Но при этом, «наша задача, – говорил он, – дать фактический контроль в руки ЦК».[659]

Это была всего лишь унарная круговая порука, в нашем понимании, порука по горизонтали, несмотря даже на «контроль в руки ЦК». И только после взятия власти большевиками она превратилась в бинарную, поскольку появилась ответственность по вертикали в связи с тем, что ЦК небольшой подпольной партии стал центром Верховной государственной власти. Причем если в Уставе партии круговая порука выступала обязательным условием нахождения в ее рядах, что обеспечивалось, в частности, системой личных рекомендаций, значительно усиленной после революции, то в публичном праве даже раннего советского периода такого понятия не существовало (за исключением, пожалуй, «недонесения»). Это привело к превращению партийной круговой поруки в право обычая, в «понятие», которое шло вразрез с публичным правом и стало источником дихотомичности советского общества, стало тем, что сейчас мы называем системой двойных стандартов.

Итак, издав «Декрет ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию», партия большевиков заняла место упраздненного ею высшего сословия, так как сгенерировала новое «право завоевателя». Она стала сословием, потому что взяла на себя обязанности, исполнение которых обеспечивали привилегированные права, и, конечно, потому еще, что социальные отношения не терпят пустоты.

Большевики заместили вакантное место поместного и служивого дворянства. В социологическом смысле можно сказать, что произошло замещение структурных систем. Сама структура осталась, но содержание ее систем стало другим, их заполнили новые «должностные лица». А вектор «источника питания» социальной структуры получил другую направленность с 25 октября 1917 года, с этого момента он пошел снизу вверх, от общинного права низшего сословия. При этом инструмент социальной мобилизации – круговая порука, тоже как бы переместился снизу вверх, потому что в борьбе за «хлеб» низшее сословие стало терять свою «сплоченность», если говорить терминами Э. Дюркгейма. Высшее сословие, наоборот, стало ее укреплять, повышая тем самым свой мобилизационный потенциал благодаря бинарности круговой поруки.

И если до революции высшее сословие находилось в правовом поле достаточно демократичного публичного законодательства (если отрешиться от самодержавия, конечно), то низшее жило по законам обычного права (права обычая), почти никак не прописанного в «Своде законов». А после революции в результате процесса замещения системных структур жизнедеятельность нового высшего сословия наоборот стала протекать в области обычного права. При этом для остального населения создавалось новое публичное законодательство с отчетливыми признаками сословности, выразившимися главным образом в раскладе обязанностей, и только потом прав. Образно говоря, от перемены мест социальных слагаемых результат оказался совершенно неожиданным – сумма не равнялась ее слагаемым. Если попытаться выразить этот процесс с помощью математических инструментов, то получится примерно следующее.

Примем «Общество сословное» за А, «Право завоевателя» за B, «Право обычное» за С и «Право публичное» за D, в этом случае классическое сословное общество мы бы описали как В*D /С =A.

В то время как в случае с Советской властью оно будет выглядеть иначе: B*C/ D =Am. Результатом в данном случае является не просто сословное общество, а «Общество посословно мобилизованное» – Am, отличительной чертой которого становится отсутствие частной собственности как сословной привилегии, и именно потому, что общинное или «Обычное право» (С) его не предусматривало, что полностью совпадало с марксизмом. А механизмом максимальной поляризации фундаментального социального факта (F) выступила военная круговая порука, которая была присуща не только общине, но и партии большевиков в соответствии с ее Уставом.

В этом месте предмет нашего исследования (Rs+Lb=F) приобретает иное качество. Под действием посословной мобилизации и за счет изменения одного из слагаемых (Rs) он приобретает более жесткую структуру, своеобразную кристаллическую решетку, поскольку обычное право (С) со свойственным ему отсутствием частной собственности помножилось в числителе на право завоевателя (В), это привело к снижению стоимости «Права на социальную жизнь» (Rs) ввиду того, что отсутствие частной собственности, естественно, снижает цену «человеческого капитала», а значит и стоимость фундаментального социального факта (F). Социальные связи многократно упрощаются, становятся короткими и однотипными, благодаря чему «кристаллическая решетка» общества приобретает высокую прочность.

Общество, вопреки расчетам большевиков, пошло как бы не вперед к социализму, а назад – к орде, но на новом уровне, в строгом соответствии с диалектикой Гегеля, по спирали.

Дихотомичность новых сословий – мина замедленного действия

Соответственно, и акторы из нового высшего сословия действовали в рамках вновь образованного обычного права или по «понятиям», которые у всех были во многом разные. Вообще, все большевики тоже были разные, каждый по-своему понимал социализм и революцию, что вызывалось прежде всего не вполне научным характером марксизма, так как в противном случае у всех социалистов было бы единое понимание и социализма, и революции. К тому же их отношение к социализму определялось еще и предшествующим опытом каждого из них, его образованностью и культурой, происхождением, а значит, сословностью. Однако объединяла их всех беспощадность к врагам рабочего дела. В данном случае это слово описывает не чувство или душевное состояние, оно являлось алгоритмом решения социальных задач, это именно тот случай, когда цель оправдывает средства. Беспощадность стала средством достижения цели, потому что каждый коммунист тогда должен был быть беспощадным к врагам, иначе он не коммунист.

Еще в 1906 году В. И. Ленин подчеркивал, планируя будущие битвы: «наступление на врага должно быть самое энергичное; нападение, а не защита, должно стать лозунгом масс, беспощадное истребление врага станет задачей; …Партия сознательного пролетариата должна выполнить свой долг в этой великой борьбе».[660] Беспощадности требовали и уроки Парижской Коммуны, которые большевики прекрасно усвоили. Они заключались в том, что, чтобы победить, нужно было быть беспощадным к своим классовым врагам, беспощадность была необходимым условием выживания «диктатуры пролетариата».

Но в реальности враги, и мы теперь с вами это знаем, были не классовые, а сословные. Поэтому без отказа от классового подхода сегодня просто невозможно понять последующие события Гражданской войны, связанные с захватами и расстрелами заложников, с расстрелами красноармейцев, бежавших с поля боя, не говоря уже о предателях и концлагерях. Больше того, без этого вообще невозможно понять всей советской истории. Только сословный подход может объяснить, почему враги были везде, были рядом и были… всегда! Низшее сословие, например, ненавидело всех, кто стоял выше, всех образованных и «культурных» (как пел В. С. Высоцкий, «образованные просто одолели»), и считало их «оккупантами», а высшее презирало низшее, считало его быдлом, хамами и неотесанными мужиками.

Именно поэтому большевики не были исключением в своей беспощадности, она была латентным свойством всего сословного общества, ею страдали и «буржуи», вообще все «белые», которые вышли из привилегированных сословий. Так, барон А. П. Будберг, военный министр А. В. Колчака, записал в своем дневнике 30 апреля 1918 года, т. е. за несколько месяцев до начала красного террора: «Какой-то очень мрачный благовещенский буржуй захлебывался в собрании от негодования по поводу того, что в Харбин привезли несколько раненых красных, и требовал, чтобы Семенову и всем отрядам было отдано приказание пленных не брать и вещать, обязательно вешать их на месте захвата. …Эти господа, возгоготавшие от жадной радости, в припадке самой подлой, свойственной трусам мести действительно были бы счастливы, если бы кто-либо другой, их не замешивая и не компрометируя, истребил бы не только комиссаров, но и большую часть серого русского народа».[661] Серый русский народ не просто вешали, его истязали самыми зверскими способами: вырезать звезду на груди пленного красноармейца и наживую отрезать гениталии (про женщин и говорить нечего) было популярным способом сословного мщения, «буржуям» это приносило радость.

Похоже, право завоевателя вообще не может существовать без беспощадности, оно a priori включает ее в себя, это его неотъемлемое свойство, поэтому и борьба за него ведется самая жестокая и самая беспощадная. Вряд ли кому-нибудь удастся найти во всемирной истории ситуацию, при которой завоеватель проявлял бы милосердие к тем, кого завоевывает, и за счет кого потом живет.

Однако было бы неправильно представлять дело так, что все большевики-завоеватели были зверями или варварами – нет, многие из них были вполне гуманные и обходительные люди, у многих были семья, дети, они проявляли вполне человеческие слабости или добродетели, но в основном к тем, кто был «своим». Хотя где-то до мая 1918 года и до объявления красного террора они проявляли и жесты великодушия, например, через три дня после прихода к власти отменили смертную казнь на фронте, которую установил А. Ф. Керенский. Иногда большевики были снисходительны даже к своим врагам, которые после ареста Временного правительства пытались организовать против них активное, в том числе вооруженное сопротивление. Так, Н. М. Кишкин – диктатор, назначенный 25 октября для подавления выступления большевиков, или С. Н. Прокопович – министр-председатель подпольного Временного правительства, или С. А. Котляревский – кадет, участник подпольных организаций, приговоренный в 1920 году к расстрелу и… выпущенный на свободу, не подвергались никаким репрессиям, больше того, успешно работали на Республику Советов. Или генерал П. Н. Краснов, которого большевики отпустили под честное слово из плена после того, как он потерпел поражение под Гатчиной при попытке свергнуть их власть (очень скоро он его нарушил).

Но в иных исторических условиях, двадцать лет спустя (а в случае с П. Н. Красновым – 30), накануне новой мировой войны многим из них припомнили старые грехи, и они поплатились за них жизнью. Враги, даже прощенные, навсегда остаются врагами, потому что нельзя доверять «господам», да и тыл должен быть надежным, свободным от врагов. В этом тоже проявление беспощадности как неотъемлемого свойства права завоевателя.

Полагаем, что беспощадность большевиков внешне выступает как антитеза… «беспрекословному повиновению», которое представляло собой нормативный акт. Хотя вроде бы оно говорит о покорности, но на самом деле тоже подразумевает беспощадность, потому что нельзя же добиться беспрекословного повиновения без беспощадности, о чем свидетельствуют ст. 284–300 «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных» 1845 года, в которых розги и каторга отличаются только количественно – больше или меньше ударов или лет. И получается, что беспощадность одних породила беспощадность других, потому что не бывает следствия без причины.

В этом контексте формула «Общества посословно мобилизованного» B*C/ D =Am помогает понять логику действий беспощадных «арендаторов» права завоевателя, потому что в этой формуле показатели числителя значительно превосходят знаменатель. По этой причине публичное право (D), в поле которого до революции находилось небольшое число подданных российской империи (возможно, немногим более 2,5 % или чуть более 4 млн человек на 1913 г.), уже не могло быть «регулятором общественных отношений» и тем более движущей силой социальных отношений. Хотя оно было таковым на протяжении почти двухсот лет, начиная с реформ Петра I, но только при умножении на право завоевателя (B). В случае умножения B на C право завоевателя приобрело гораздо большую социальную силу, социальный потенциал, который был необходим обществу для абсолютной мобилизации в исключительно тяжелых жизненных условиях. Часть этого потенциала распространялась на «комиссаров в кожаных тужурках», они были проводниками Верховного права, они были проводниками права завоевателя.

Здесь, конечно, нельзя обойтись без того, чтобы хотя бы коротко не рассмотреть феномен И. В. Сталина, который впервые очень громко заявил о себе в условиях продовольственной диктатуры. До этого он вел рутинную революционную работу в Закавказье, сидел, как и все, в «предвариловках» и ссылках, на какое-то время возглавил Русское бюро ЦК – а больше и некому было, писал не очень выразительные статьи, редактировал «Правду» и оставался малозаметной, чисто технической и непопулярной фигурой для партийцев. Даже его участие в так называемых «эксах» вызывает у историков серьезные сомнения, он нигде не был замечен, ничем не выделялся. Несмотря на это, к августу 1917 года он ненадолго стал вторым человеком в партии после того, как выступил с отчетным докладом ЦК на VI съезде РСДРП(б) в отсутствие В. И. Ленина и других вождей, хотя в тот момент этому не придавали особого значения, просто не было других «свободных» членов ЦК.

Выглядит все довольно странно, но это если не учитывать, что за пять месяцев – с апреля по август, когда большевики еще не достигли пика популярности, И. В. Сталин оставался одним из немногих последовательных сторонников В. И. Ленина (кроме, пожалуй, эпизода с Каменевым и Зиновьевым). А в тот момент партийная работа заключалась не только в пропаганде и агитации, но и в борьбе за идею внутри РСДРП, которая должна была правильно трактовать учение К. Маркса применительно к российским условиям, что было непросто. На этом многие ломались, даже самые близкие соратники В. И. Ленина, ставшие потом советскими руководителями, колебались то влево, то вправо, то поддерживали его, то выступали против, стремясь, как говорил А. Ф. Керенский, навязать революции свой теоретический социализм (правда, он говорил о Совете и о себе).[662]

И. В. Сталин встал на сторону большевиков в годы первой русской революции, уже имея за плечами несколько лет подпольной жизни. Однако он не был ни пролетарием, ни «интеллигентом», как основная масса революционеров. Сталин был сыном крестьянина, если судить по записи в аттестате об окончании духовного училища (см. Wikipedia), то есть сыном «сельского обывателя» в соответствии с буквой закона, а значит, принадлежал низшему сословию. Правда, сам он затруднялся с ответом на вопрос о происхождении, он не знал точно, к какому состоянию себя отнести (Троцкий утверждал, что в 1926 году он назвал себя сыном рабочего). В юности у него был шанс подняться в сословных правах и пополнить ряды духовенства, второго привилегированного сословия страны, но он не окончил семинарии.

Несмотря на это, придется признать, что Сталин все-таки не был крестьянином, хотя происходил «из крестьян». Он мог бы приписаться к мещанскому званию, если бы вернулся домой в Гори, но этого не произошло. И тогда сословный паспорт ему был не нужен, потому что он фактически стал изгоем, «бродягой», у него не было никакого «звания», в нашем понимании, индикатора социальной стоимости. Именно поэтому он не знал своего происхождения, он буквально был «человеком без паспорта» (почти как Паниковский). При этом ему не нужно было, «чтобы его считали человеком от сохи и из народа»,[663] как утверждают его западные биографы – страшные путаники. Он сам по себе был… мужик (вопреки утверждениям Д. А. Волкогонова), хотя никогда не пахал, он был и пролетарием, хотя никогда не работал даже в паровозной мастерской, только занимался там пропагандой. И все потому, что вырос в состоянии нищеты и средневекового бесправия, в котором находилось все низшее сословие – сельские и городские обыватели. Его бесправие не имело отношения к роду занятий, потому что оно было свойственно и «мужикам», и пролетариям, и любому «бродяге», «не помнящему родства», каковым Сталин и был согласно ст. 950–952 «Уложения о наказаниях уголовных и исправительных 1885 г.». И хотя с него никогда не драли три шкуры, как с крестьянина или рабочего, он был такой же грубый и «неотесанный», как все мужики, кость от кости народа, но «книжник», знающий, что по тем временам было большой редкостью. А среди темного народа книжники пользовались большим авторитетом, они были заводилами, вождями.

Впервые его арестовали в 1900 году, но не за революционную пропаганду, как могло бы показаться, а… за долги своего давно погибшего отца.[664] Видимая необъяснимость этого ареста порождает сегодня массу домыслов, однако искать его тайные причины можно бесконечно, если не вспомнить, что и крестьяне-частники, составлявшие основную часть сельских обывателей Грузии, несли ответственность в рамках круговой поруки (ст. 350 «Положений о сельском состоянии»). Ее узами было повязано почти все низшее сословие – за долги отцов отвечали сыновья, это было нормой социальных отношений, тогда это было, как говорят англичане, common knowledge.

Поэтому, как только И. В. Сталин достиг совершеннолетия (21 год), он столкнулся с сословной ответственностью в рамках круговой поруки, несмотря на то, что был «бродягой», не приписанным ни к одному состоянию. Не исключено, что при аресте, в участке, ему объяснили, чем грозит бродячая жизнь, если он не припишется ни к какому сословию и не выполнит обязанности по круговой поруке. А это уголовное преследование, предусматривавшее четыре года в арестантских отделениях со строгим режимом и принудительным трудом, и вечное поселение на Сахалине (ст. 951 «Улож. о наказ. Угол. и исправ. 1885 г»). И тогда уход в подполье стал спасением, у него появились и пища, и кров, которые обеспечивала партия, а в случае провала грозила «предвариловка», административная ссылка и довольно беспечная, хотя и небогатая, жизнь за казенный счет.

Подполье тоже строилось на круговой поруке, она была условием выживания для революционеров, а ее особенность заключалась в том, что она была унарной, то есть распространялась по горизонтали среди равных – все отвечали друг за друга. Круговая порука и связанная с ней ответственность перед своими товарищами была образом жизни подпольщиков, она сопровождала Сталина на протяжении всей жизни – и как уполномоченного по продовольственному делу, и как члена военных советов разных фронтов, и, наконец, как генерального секретаря партии. Вся его деятельность была буквально пропитана круговой порукой и… иезуитскими методами. Он как-то вспоминал о них в беседе с иностранными журналистами: «Из протеста против издевательского режима и иезуитских методов, которые имелись в семинарии, я готов был стать и действительно стал революционером, сторонником марксизма».[665] Очевидно, это то, что оставило в нем глубокий след наряду с иезуитскими методами жандармских расследований, которые он испытал на себе, и это то, чему он, как простой, но одаренный человек, вышедший из крестьянской средневековой среды с ее пренебрежением к человеческой жизни, превосходно обучился, впитал в себя. Не случайно Троцкий отмечал, что «в приемах семинарской педагогики было все, что иезуиты выдумали для укрощения детских душ».[666]

Система народного просвещения Российской империи, представлявшая собой средоточие острейших сословных противоречий, вообще была насквозь пропитана этим средневековым духом, заставляя благородную публику по-иезуитски изворачиваться, чтобы совместить несовместимое в духе циркуляра министра народного просвещения И. Д. Делянова – свое благородство и лохмотья «кухаркиных детей». А последние, познав плоды иезуитской науки, шли в другое средоточие сословных противоречий – на фабрики и заводы, куда несли «пролетарское сознание», и где они были «своими».

И. В. Сталин во многом был действительно последовательным сторонником В. И. Ленина, потому что он для него был «свой», но это не значит, что другие члены ЦК или члены партии были такими же «своими». Среди них было немало людей «из благородных» (включая Ленина), разных мещан, купчишек и поповичей, в сюртуках или костюмах, в очках или шляпах. Для нас это, может быть, и ерунда, а тогда это были «звания» – внешние признаки сословности, ценники стоимости человека, стоимости его права на жизнь, которая выражалась не только в одежде, но и в поведении человека, в его манерах, привычках к комфорту и почитанию, лучше сказать, к чинопочитанию. Все это легко проследить в поведении не только вождей революции, но и рядовых партийцев – по воспоминаниям современников, по кадрам кинохроники, по документам. За исключением, пожалуй, Ленина и Сталина, они были лишены позерства и внешних проявлений чинопочитания, они были простыми (костюм Ленина, входивший в противоречие с его простотой, только подчеркивал его близость народу и его… величие). Внешняя простота приближала их к простым людям из низшего сословия, считавших всех образованных людей «хитрыми врагами».

Интересно, что во всем большевистском ЦК Сталин был единственным «бродягой», чужим среди своих, грубым, хамоватым и хитрым. Это позволяло ему в дальнейшем строить отношения в партии по понятиям, по которым всегда жило крестьянство, наградившее большевиков верховным правом завоевателя, а судить по законам, которые создавали люди из образованного общества. Он стоял как бы над сословиями, что, с одной стороны, отстраняло его ото всех, включая собственную семью, а с другой – эта отстраненность, как ни странно, превращала его в государственного человека. Это не значит, что он целыми днями только и занимался делами. Бажанов, например, вспоминал, что в 20-е годы они Сталина «не интересовали, он в них не так уж много и понимал, ими не занимался».[667] Но это не значит, что они для него были пустым звуком, наоборот. Борьба за власть научила его очень взвешенно подходить к принятию того или иного управленческое решения, опираясь на мнение специалистов, и, конечно, как и всякий крестьянин он тоже считал себя «вправе решать, что государству нужно от него, а что нет» (С. В. Лурье).

Нам кажется, что это обстоятельство дает нам хоть какой-то шанс разглядеть сквозь наслоения тяжелейших исторических потрясений подлинный психологический портрет И. В. Сталина, причины его мнительности и «болезненной подозрительности», как говорил Н. С. Хрущев на ХХ съезде КПСС. Они лежат в области его внесословности, в отсутствии особенной сословной морали (примерно как у Паниковского), характерной, например, для «интеллигентов».

Реальность 20-х годов неуклонно толкала страну на мобилизационный путь развития, он был ближе всего, ведь Россия уже давно была «военным лагерем», правда, демобилизованным после Гражданской войны на условиях Новой экономической политики. Несмотря на это, дальнейшее развитие НЭПа парадоксальным образом вело не к капиталистическому рынку, как принято считать сегодня, а опять… к сословному, потому что ни правовых, ни социальных условий для развития классического капитализма в России не было ни до революции, ни тем более после. Если принять на веру, что большевики отменили сословия, и на этом сословное общество кончилось, то тогда действительно можно прийти к логическому выводу, что уход большевиков от власти – добровольный или насильственный – возвращал страну на путь капиталистического и демократического развития. Но тогда мы опять становимся на сторону В. И. Ленина, который в 1903 году заявил, что «капитализм уже стал господствующим способом производства». Логика как механический инструмент рассуждения снова ведет нас в тупик, потому что «пляшет» от ложной посылки. А она, естественно, ведет к ложному выводу.

Истинная же посылка заключается в том, что капитализма в России никогда не было, потому что она по закону была сословным государством, суть которого заключается в неравенстве прав, что при капитализме невозможно. Поэтому отказ от НЭПа и возврат к одному из вариантов военного коммунизма был неизбежен – и история это убедительно доказала. Кроме того, возврат к сословному капитализму не мог привести к развитию экономики просто в силу того, что он был лишь способом откачки ресурсов из нижнего сословия. В этом смысле фраза В. О. Ключевского о том, что «государство пухло, а народ хирел», которую он отнес к событиям XVII века, была характерна для всей истории России. За одним исключением: после либеральных реформ Великой сословной контрреволюции 1785–1861 года пухнуть начал в основном помещик, русский барин, государству доставалось немного, иначе оно не рассыпалось бы как карточный домик в 1917 году – корни могучего дерева были серьезно подточены привилегированными грызунами.

Право низшего сословия, ставшее источником легитимности власти большевиков, и, естественно, теория «научного социализма» не позволяли им даже думать о возвращении русского барина – паразитирующего посредника между государством и «производством» (по Н. Ф. Даниельсону). Но на его место по мере накопления капиталов уже стали претендовать «нэпманы» и кулаки. Получалось, что во время НЭПа Советская Россия стала восстанавливать насос по откачке ресурсов из низшего сословия, потому что нищему и разоренному государству пришлось делиться с новыми посредниками, спускавшими по старой привычке свои доходы в… красивую жизнь. Другими словами, насос был, но его эффективной работе опять, как при царе, мешали посредники. Необходимость возврата к «военному коммунизму» просто висела в воздухе.

Собственно, борьба в руководстве партии все 20-е годы шла именно вокруг вопроса о путях дальнейшего развития. И. В. Сталин в силу своего эмпиризма долго колебался, для него это была еще и личная борьба за власть, потому что проиграть в борьбе за идею означало проиграть власть какому-нибудь выскочке «из образованных», а они все для него – «бродяги» и подпольщика – были «хитрыми врагами». Профессор С. А. Котляревский в 1918 году называл подпольщиков «революционным плебсом». По его словам, «они легче входили в соприкосновение с реальной жизнью, легче находили дело, которое выводило их из принятых партийных шаблонов», разработкой которых занималась эмиграция или «революционная аристократия».[668]

Кадет С. А. Котляревский делил революционеров на плебс и аристократию! А что же сами революционеры, могли они себя делить таким же образом? Нет, конечно, они делили себя на ленинцев и на оппозицию. В эмиграции все было вполне демократично. Но после Гражданской войны В. И. Ленин поднимает, по словам Б. Г. Бажанова, противников Л. Б. Троцкого,[669] который в войну приобрел огромную популярность. Парадоксальным образом среди них всех членов ЦК по-настоящему «революционным плебсом» был только И. В. Сталин. Видимо, поэтому Г. Е. Зиновьев и Л. Б. Каменев выдвинули его на новый пост Генерального секретаря, сделав ставку на его грубость и простоту, благодаря которой можно было успешно противостоять легендарному создателю Красной армии. Однако в борьбе за идею дальнейшего пути развития революционный плебс, легче входивший «в соприкосновение с реальной жизнью», выбрал тот путь, по которому Россия шла веками. Это был путь сословной мобилизации.

Он был хорошо знаком России. Так, чтобы победить в войне со Швецией, Петр I закрепостил все общество с помощью сословий, установил справедливые для того времени социальные отношения – работать обязаны были все сословия, «не жалея живота своего». Понятно, что между XVIII и XX веком разница во времени и в масштабах, но суть процессов одна и та же. И понятно также, что и в ХХ веке без всеобщих обязанностей и без принуждения опять было не обойтись, потому что предыдущая война, германская, как ее называли современники, показала, чем она может закончиться, если «в принудительном порядке» не пересесть на трактора и… танки.

Переход на «механическую тягу» не оставлял отсталой аграрной стране, жившей в условиях экономической блокады, места для жалости, он предъявлял ей колоссальные по своей тяжести требования, которые не имели никакого отношения к учению Карла Маркса. Слабость социалистического накопления, а также медленные успехи в восстановлении нашей тяжелой промышленности, утверждал в 1926 году в своей великой «Стратегии» Александр Андреевич Свечин, «представляют важнейшие препятствия, которые нам необходимо преодолеть для создания вполне боеспособного экономического организма». Если стоимость войны, утверждал он, равна всему национальному доходу государства, то ведение ее будет возможным лишь при добавочном труде населения, «сопровождаемом планомерным переходом на черный хлеб и картофель и притом в ограниченных количествах».

А. А. Свечин считал, что это потребует сокращения личных затрат населения, понижения достигнутого им экономического уровня жизни путем форсирования труда при неполноценной оплате. «Вместо каких-либо прибавок на дороговизну, нужно думать об удлинении рабочего дня, о понижении заработной платы, о постановке в рабочие смены детей школьного возраста, о соответственном повышении налогового пресса на крестьянство, буржуазию, государственные тресты. Войну ведет теперь народ, и ведет на свои средства. И воевать, это значит не только манифестировать, выражать свои чувства к враждебному режиму, нарушать мирные права населения в оккупированной территории. Воевать, это значит бороться, голодать, страдать, переносить лишения, умирать, повиноваться – и не только на фронте, но и в далеком тылу. Сокращение заработной платы в тылу находит свое оправдание и в том, что экономически сравнивает работников тыла с бойцами на фронте».[670]

Так страшно и так беспощадно еще никто не ставил задач, по крайней мере, после Гражданской войны и «военного коммунизма». Тогда к этому пришли просто в силу обстоятельств, под давлением социальных фактов, сознательно к тяготам никто не шел. А генерал А. А. Свечин в 1926 году поставил стратегическую задачу всеобщего ограбления и закрепощения как почти единственно возможного средства политики для выживания государства в будущей войне.

Очевидно, что к теории научного коммунизма эта задача не имела никакого отношения. В то же время надо признать, что без этого учения, без этого мифа не могло быть и речи о глубокой мобилизации общества, потому что все другие мифы – либеральные или демократические, левые или правые, стояли еще дальше от реальности, чем научный социализм. Только им можно было объяснить всю беспощадность коллективизации – только высокими идеалами справедливости и обострением классовой борьбы. О правах пришлось забыть всем, даже привилегированному сословию, отдельные представители которого пытались сопротивляться ограблению населения и всеобщему закрепощению, на первый план вышли обязанности и их неотъемлемые спутники – преданность и беспощадность.

Преданность власти, проводящей мобилизацию, и беспощадность к ее противникам. Без них нельзя было обойтись, потому что успешный опыт НЭПа показал, что в условиях сословного рынка выполнять обязанности никто не спешил – элита наслаждалась победой, нежилась в лучах собственной славы и занималась политическими дискуссиями, борьбой за власть, а крестьяне, пользуясь своим правом на собственность, сокращали посевные площади. Медлить было нельзя, решение о коллективизации, то есть о всеобщей и абсолютной мобилизации, было принято после полного провала сельхоззаготовок 1928 года.

Однако одной идеи о справедливости было явно недостаточно. Для того, чтобы начать масштабную ломку социальных отношений, нужно, чтобы был какой-то эффективный инструмент, и он был – это круговая порука, с помощью которой веками откачивали средства из низшего сословия. Она же была и главным принципом организационного строения партии большевиков, поскольку «всякий член партии ответственен за партию и партия ответственна за всякого члена» (В. И. Ленин), и именно на этом играл Сталин в своей борьбе с сословными врагами.

А с 1922 года партия получила новую «кристаллическую решетку», существенно укрепившую круговую поруку и превратившую ее в бинарную, она стала называться номенклатурой. Каким образом «перечень наиболее важных должностей, кандидатуры на которые предварительно рассматриваются, рекомендуются и утверждаются данным партийным комитетом»,[671] мог изменить жизнь страны, до сих пор многим непонятно. М. С. Восленский, например, признанный специалист по советской номенклатуре, считал вслед за югославским политиком М. Джиласом, что это «новый класс». Но класс – понятие марксистское, рассматривать сегодня советский строй с этих позиций – значит снова зайти в тупик и никогда из него не выйти. Поэтому мы рассматриваем ее как аристократию, гвардию Чингис-хана или титулованное дворянство во главе служилого сословия просто в силу той обязанности, которая на нее была возложена – служить.

Особенность существования этого сословия заключалась в том, что оно служило вне публичного права, на основании партийного Устава, и потому его как бы и не было – ведь юридически сословия отменили в 1917 году. При этом последним неслужилым сословием оставалась большая часть мелкотоварного крестьянства, провалившего хлебозаготовки 1928 года. Его нежелание выполнять обязанности в соответствии со стратегической задачей, которую сформулировал А. А. Свечин, было жестоко сломлено, и все они стали колхозниками, прикрепленными к месту работы, а не к земле, как было раньше, силой закона. Так с помощью репрессий за несколько лет завершилось формирование не только высшего, но и низшего сословия, вообще нового сословного общества, а вместе с ним и «социализма», достижение которого было провозглашено Конституцией 1936 года.

Вера в социализм тогда затмевала собой все звезды мира, она овладела умами не только большевиков, но и лучшими умами того времени. Даже неисправимый «социологист» Эмиль Дюркгейм не подвергал сомнению существование социализма и определял его так – «это тенденция к быстрому или постепенному переходу экономических функций из диффузного состояния, в котором они находятся, к организованному состоянию. Это также, можно сказать, стремление к более или менее полной социализации экономических сил».[672]

Переход от диффузного состояния к организованному – что это, если не социальная мобилизация? В условиях России она имела совершенно конкретный источник, питавший ее «производство», которое полностью себя исчерпало к 1917 году. Это было низшее сословие, выросшее из русской общины, связанное с ней миллионами кровных нитей благодаря круговой поруке. Именно она накрепко соединила новое высшее сословие, вышедшее «из крестьян», ответственностью за исполнение обязанностей, не оставив «революционной аристократии» с ее демократическими привычками и тяжелыми размышлениями на тему «что делать и кто виноват» шанса на выживание. И она же помогла прикрепить все остальное население к своим рабочим местам, которые им и до этого толком никогда не принадлежали – все встало на круги своя. Все было почти по старому, по справедливости, все были обязаны работать «не жалея живота своего».

По-старому распределились и права, единственным смыслом которых у нас почти всегда, за исключением периода Великой сословной контрреволюции 1785–1861 годов, было обеспечение выполнения обязанностей, а не обеспечение прав человека, как этого многим хотелось бы сегодня. У нового высшего сословия, партийцев, прав было больше, хотя это обстоятельство, в отличие от «Свода законов Российской империи», нигде записано не было, это было не законом, а понятием, все это знали «по умолчанию». У нового низшего сословия, как ни странно, тоже были права – на труд, на бесплатное образование, на отдых, на заработную плату, на защиту материнства и детства, на защиту своих прав в суде и многое другое. Люди были социально защищены. И это то, что греет душу нашим ветеранам и вселяет надежду на возвращение справедливости.

Однако защита прав советского человека простиралась лишь до того момента, пока она не сталкивалась с правами людей из высшего сословия. Их право на жизнь стоило дороже (цена, кстати, была разной для разных «этажей» элиты), и тогда в дело вступало так называемое телефонное право, которое является внешним признаком нигде не записанной и незаконной круговой поруки. Другими словами, круговая порука низшего и высшего сословия была разной, низшее отвечало по закону. А высшее несло ответственность только перед вышестоящим начальником, лояльность начальнику была важнее закона, закон использовался только как ширма, что превосходно продемонстрировали знаменитые процессы 30-х годов. Так родилась на свет дихотомичность советского общества – двойные стандарты, она питалась разностью потенциалов права на социальную жизнь «низов» и «верхов». Она же стала миной замедленного действия, приведшей к катастрофе 1991 года – бороться с трудностями после ХХ съезда КПСС уже не было обязанностью элиты, и она легко вернула себе безусловную частную собственность.

Все очень просто. Почти как в 1861 году.

Заключение Двухкамерная социальная система – «камера сгорания» социальных прав

Подводя итог, и чтобы формализовать наш вывод о дихотомичности советского общества, предлагаем рассмотреть его как некую двухкамерную систему, состоящую из верхней и нижней социальных камер – ВСК и НСК. Очевидно, что силовым полем каждой из них, позволяющим существовать отдельно внутри себя и в то же время устойчиво вместе, было разное по своему потенциалу социальное право. Корни зарождения разности потенциалов уходят глубоко в историю, к тому времени, когда с появлением на Руси монгольских орд русские князья стали терять свой суверенитет.

Так, в 1243 г. «впервые права великого князя были дарованы ханом».[673] Другими словами, князь Ярослав Всеволодович был впервые назначен Великим князем владимирским, хотя и до этого уже занимал этот стол по праву родового старшинства. И «на Руси признали, что Русская земля стала землей «Канови и Батыеве» (т. е. землей Батыя и каана, монгольского императора) и что «не подобаеть» на ней «жити не поклонившеся има».[674] С этого момента и начинается жизнь новой социальной системы, получившей форму некоего государственного образования с довольно расплывчатыми и сегодня не вполне понятными социальными функциями и механизмами управления.

Получается, что в середине XIII века на обширной территории Евразии встретились две с одной стороны самостоятельные, а с другой – тесно взаимодействующие социальные структуры. И тогда к ВСК мы относим собственно монгольскую империю с провинциями, которые находились под прямым управлением ханов. А к НСК – те территории, которые вошли в состав империи, но находились под управлением местной элиты и под контролем монгольских агентов, ставшими как бы арендаторам суверенных прав. При этом социальные камеры имели как схожие характеристики, так и черты, которые их различали. Однако единственной характеристикой, которая делала их антагонистами, была вертикаль подчинения (ВП), поскольку ВСК стала завоевателем, а НСК – завоеванной территорией. Как считали В. Б. Кобрин и А. Л. Юрганов, ордынские ханы перенесли на Русь отношения «жесткого подчинения, характерные для Монгольской империи».[675] Источником права в системе ВСК-НСК, по нашему мнению, являлась военная сила, которая обеспечивала помимо прочего и право верховной собственности, бытовавшее в тот период в Орде.

Здесь очевидно, что для каждой социальной камеры фундаментальный социальный факт (F) будет иметь разное значение, за счет разности права на социальную жизнь (Rs). Если показатель (F) для ВСК будет, допустим, в два раза больше, то тогда формула предстанет в следующем виде: F(2Rs+Lb) ВСК > F(Rs+Lb) НСК. Другими словами, две социальные системы слились в некий единый социальный организм с неравными правами, нанизанными, как кружки на детской пирамиде, на одну ось – кружки разные, но на общей оси сохраняют высокую устойчивость. Умножив одно на другое, мы получим некоторое выражение, отражающее их взаимодействие: F(2Rs+Lb) ВСК * F(Rs+Lb) НСК= 2F(В+НСК).

Эта чисто теоретическая и достаточно абстрактная схема на самом деле нашла свое вполне практическое выражение в истории – Петр I, переодев Верхнюю социальную камеру в европейское платье, во плоти представил двухкамерную социальную систему всему миру, потому что европейская культура стала привилегий только для ВСК, признаком ее прав и благородства. А нижняя социальная камера осталась в традиционном платье и в традиционной культуре, осталась в прошлом, отдав свои права на сжигание благородному сословию, но в интересах двухкамерной системы в целом, что и нашло свое выражение в произведении 2F(В+НСК).

Согласно римскому праву, «оседание» на земле являлось и ее завладением, обращением в собственность. В случае военного захвата территории завладение приобретало коллективный характер, потому и земля, находившаяся в коллективном обладании, получала название «общего поля» – ager publicus.[676] Но поскольку монголы не осели на славянских землях, их право собственности могло оспариваться, а значит, его существование обеспечивалось только устойчивостью вертикали подчинения, которая, как представляется, гарантировалась не просто военной силой, но крайней жестокостью в ее применении. Естественно, что монголы не были знакомы с римским правом и исходили из собственных обычаев, в соответствии с которыми «все нации являлись их подданными».[677] Поэтому право верховной собственности автоматически (силой оружия) и в историческом плане одномоментно было перенесено на завоеванные территории.

На наш взгляд, это колоссальное по силе социальное воздействие, которое можно сравнить с ударом молота по разогретому металлу, привело к деформации еще не сформировавшейся социальной структуры древнеславянского мира. Однако деформация не стала причиной слияния двух социальных систем в единое целое, точно так, как разогретый металл не становится частью молота при ударе. С этого момента славянский мир начал развиваться в условиях повышенного социального давления, источником которого являлась ВСК с ее жесткой моделью кочевого общества, еще не знавшего института частной собственности.

Как показывает история, с самого начала ВСК была организована в высокомобилизованную иерархическую структуру, связанную военной круговой порукой. В ее основе лежала верность (лояльность) вышестоящему начальнику и в итоге монгольскому хану, которого на Руси, по утверждению В. О. Ключевского, наряду с Византийским императором называли царем.[678]

Позднее, по мере фрагментации монгольской империи и появления независимых ханств, право верховной собственности переходило горизонтально внутри ВСК от одного хана к другому, но никогда вниз, по вертикали подчинения, в направлении НСК. Характерно в этом смысле поведение князя Дмитрия Ивановича незадолго до Куликовской битвы, который «многы дары и велики посулы подавал Мамаю и царицам и княземъ, чтобы княжениа не отъняли».[679] Происходило это в тот момент, когда Орда переживала период «максимального ослабления центральной власти» – двадцать лет междоусобицы или «великой замятни».[680] Как писал А. Н. Насонов, «ни борьба партий в Орде, ни быстрая смена ханов не могли заметно поколебать прочно установившиеся отношения зависимости»[681] Руси от ханской власти.

Это обстоятельство дает нам основание заключить, что все виды собственности, которые существовали на Руси, носили условный характер, поскольку право верховной собственности на все завоеванные территории и людей, проживавших на них, по свидетельству Карпини, принадлежало ВСК. Не случайно ни в одной из дошедших до нас духовных грамот не содержится правовых норм, регулирующих порядок наследования великокняжеского стола.[682] Очевидно, что это право великим князьям не принадлежало. Однако при некоторых обстоятельствах они могли его купить, как, например, это сделал в 1392 году московский князь Василий Дмитриевич, с ярлыком на великое княжество Суздальско-Нижегородское,[683] что, с одной стороны, подтверждает его принадлежность ВСК в качестве «одушевленной» собственности, а с другой, подтверждает и переход удельного княжества в собственность Москвы.

При этом переход собственности горизонтально в границах НСК от одного хозяина к другому (купля-продажа, наследование, дарение и даже конфискация) ничего не менял в условности ее характера с точки зрения права верховной собственности – новый хозяин для хана был таким же «условным», как и его предшественник. В середине XIV века, например, село Хвостово, принадлежавшее тысяцкому Алексею Хвосту, было конфисковано сыном Ивана Калиты великим князем Симеоном Гордым. Орда оставила это без последствий – «хвостовское село долго еще упоминалось в духовных великих князей как отдельное владение».[684] Интересно, что в данном случае мы наблюдаем как бы проекцию права верховной собственности в нижней социальной камере – московский князь использовал право ВСК, которое ему не принадлежало, и это сошло ему с рук.

Но когда в борьбе русских князей за великокняжеские ярлыки, за захват новых территорий обозначался явный перевес в пользу того или иного князя, Орда никогда не оставалась равнодушной и, как правило, принимала сторону слабого или того, кто выказывал большую лояльность. Как представляется, она не могла смириться с тем, что явное усиление одного великого княжества за счет ослабления других подрывало вертикаль подчинения в системе ВСК-НСК, поскольку вело к замещению права верховной собственности, принадлежавшего верхней социальной камере, на его антагониста, набиравшего силу в нижней социальной камере.

Видимо, поэтому две системы права как бы дополняли друг друга в силу, в частности, различного уровня развития отношений собственности. В тех случаях, когда право НСК не могло прийти к урегулированию тех или иных проблем (в основном государственного уровня), окончательным вердиктом становилось решение хана. Примером может служить конфликт 1432 года, возникший на почве престолонаследия между Василием II и его дядей князем Юрием Дмитриевичем. Их спор пришлось разрешать у хана Большой Орды. При этом Юрий апеллировал к завещанию своего отца Дмитрия Донского («мертвой грамоте отца своего»), а сторона Василия ссылалась исключительно на волю хана. В итоге победил последний.[685]

В связи с этим, как нам представляется, можно говорить о двухкамерном праве, установившемся в системе ВСК-НСК, которому также был свойственен внутренний антагонизм. Фактически право ВСК исполняло роль высшей инстанции. Другими словами, социальные отношения внутри ВСК не могли регулироваться правом НСК, своего рода подчиненным правом, поскольку они были выше уровня ее «правового поля». И наоборот – все социальные отношения внутри НСК подлежали юрисдикции ВСК в силу принадлежавшего ей верховного права и права верховной собственности. Это обстоятельство нередко приводило к противостоянию и конфликтам, часто кровавым, которые историки обычно рассматривают как национально-освободительную борьбу.

В экономическом отношении две социальные камеры имели разную природу, обусловленную изначально различными способами хозяйствования. НСК была производящей структурой, обязанной платить дань. ВСК – структурой, аккумулирующей экономические и социальные ресурсы нижней социальной камеры и обладавшей правом распределять их по своему усмотрению. Но власть Орды слабела, и, несмотря на ее усилия сохранить вертикаль подчинения, происходило неизбежное замещение ее властных полномочий и ее верховного права полномочиями и правом местной национальной элиты. Примечательно, что процесс передачи (замещения) полномочий был инициирован Ордой, которая в благодарность за подавление тверского восстания 1327 года объединенными русско-монгольскими войсками во главе с московским князем Иваном Калитой предоставила ему Владимирский великокняжеский стол и право сбора податей со всех русских княжеств.[686] Это давало ему не только право сбора, но и обязывало отвечать по недоимкам неплательщиков, а значит применять к ним право суверена – силу. До этого русские князья выступали лишь агентами по сбору податей по своему княжеству. Следующим этапом в этом длительном процессе, на наш взгляд, стала передача в 1353 году младшему сыну Калиты Ивану Красному права суда над всеми князьями Северной Руси. Как писал В. О. Ключевский, хан «велел им во всем слушаться великого князя Ивана и у него судиться, а в обидах жаловаться на него хану».[687]

Постепенный переход ордынских властных полномочий к национальной элите НСК начал, условно говоря, поднимать ее по вертикали подчинения, размещая в границах верхней социальной камеры и замещая таким образом элементы прежней социальной структуры – процесс, который мы называем замещением структурных систем, и о котором мы говорили выше в связи с приходом большевиков к власти. Вместе с властными полномочиями к новому «составу» ВСК перешел и «предмет» замещения – право верховной собственности.

В новых условиях особенностью этого права стало то, что оно нигде и никогда не было формально записано. Оно существовало как «понятие», поскольку замещенное право ВСК принадлежало «проклятым басурманам» и не могло служить источником права на Руси. Пожалуй, впервые о нем «в запале» заявил Иван Грозный в знаменитой переписке с Курбским: «Жаловать мы своих холопий вольны и казнить вольны же» (сравните с развитием идеи верховной собственности у Карпини – «Также и личностью их они располагают во всем, как им будет благоугодно»). Именно «запалом» можно объяснить тот факт, что царю Ивану пришлось заявить о том, о чем его современникам и так было известно, и что фактически означало – нет власти не от бога, «а кто противится власти – противится богу».[688] Это обстоятельство делает тождественными источники права верховной собственности у монголов и русских. Однако они не идентичны.

Различие заключается в том, что у кочевников появление этого права было естественным, поскольку они не знали частной собственности. На Руси право верховной собственности, перешедшее к Московскому великому князю в итоге замещения социальных структур, должно было неизбежно столкнуться с правом частной собственности, обладатели которого – князья и бояре – превратились в антагонистов новой центральной власти. Перед великим князем теперь встала задача удержать в своих руках вертикаль подчинения и заменить вновь испеченных «обитателей» ВСК на более лояльных. Поэтому в результате долгой и кровопролитной борьбы появилась поместная система, система условного частного владения за службу, субъекты которой заняли «вакантные места» в верхней социальной камере.

Замещение ордынских структурных систем при этом не привело к их простому копированию в рамках обновленной ВСК хотя бы потому, что векторы развития ордынской и московской систем ВСК-НСК были разнонаправленными. Монгольская империя начала свою историю уже находясь на стадии абсолютной мобилизации социальных отношений, в то время как Русь после распада Орды только ступила на этот путь. Он займет у нее 600 лет, и пройдет через три замещения: 1480 года – стояние на Угре, 1917 года, когда место старых сословий заняли новые, и 1991 года, когда в новых условиях вернулась старая, но никем неосознанная и до конца не оформленная сословная система.

Подытоживая сказанное, невольно приходишь к выводу о том, что время действительно не властно над Россией, ее веками настоявшаяся и проверенная в жестоких боях сословная система несет в себе гены настоящей социальной справедливости, смутные грезы о которой живут в каждом из нас. Но они не имеют никакого отношения к правам человека в западном понимании слова – у нас «особенная стать», мы – ордынцы, и сами этого не знаем. Потому что нам мешают метания «русской интеллигенции» – арендатора права завоевателя, вот уж действительно «образованные просто одолели». А если посмотреть на себя собственными глазами, то можно увидеть, что наша справедливость лежит в равных обязанностях и… неравных правах. Правильно выполняешь обязанности – получаешь больше прав. И наоборот.

Двухкамерная социальная система не случайно появилась на свет, она – эффективный инструмент по производству любой, даже самой высокой мощности. История убедительно показала, что она способна решать сложнейшие задачи в самых нечеловеческих условиях. Нужно лишь правильно распределять «крутящий момент», на всех поровну. Тогда и «камера сгорания», использующая свои права на производство пара, а не на свисток, станет современным локомотивом с высоким КПД, за которым потянутся эшелоны, полные… справедливости.

Возможно, именно она и была нашей национальной идеей когда-то.

Примечания

1

Б. Никольский «Войны России», «Русский колокол», 1928. № 3. Цит. по

(обратно)

2

http://a-e-snesarev.narod.ru/Philosofy_of_war.pdf

(обратно)

3

Поваляев В. Г. Война как социальное явление//В. Г. Поваляев. Автореферат диссертации. – М., 2007. -kak-sotsialnoe-yavlenie

(обратно)

4

Сорокин, П. А. Общедоступный учебник социологии. – М.: Наука,1994. – С. 425

(обратно)

5

United States military casualties of war // Wikipedia.

(обратно)

6

List of conflicts in Europe // Wikipedia.

(обратно)

7

Spencer, Herbert. The Principles of Sociology. v. 1–2. N-York, 1897. P. 557. Цит. по (пер. В. М.)

(обратно)

8

Там же. С. 558 (пер. В. М.)

(обратно)

9

Сорокин П. А. Горькая жатва Марса // Новое время. № 49. 1990. Стр. 42, 43

(обратно)

10

Гайдар Е. Т. Субъективные и объективные факторы в постсоциалистических экономических реформах. 17.04.2002., стр. 5. цит. по /; И. Чубайс. Как нам понять самих себя // Литературная газета. № 11. 21–27 марта 2007 г. Стр. 4

(обратно)

11

Политолог Лилия Шевцова – об адаптантах и антисистемщиках // Радио «Свобода», 05.05.2011.

(обратно)

12

См.: Мертон Р. К. Явные и латентные функции // Американская социологическая мысль: Р. Мертон, Дж. Мид, Т. Парсонс, А. Шюц. Тексты / под общ. ред. В. И. Добренькова. – М.:Изд. МУБиУ, 1996

(обратно)

13

Гейсман П. А. Война и ее значение в жизни народа и государства. СПб: Типография А. А. Пороховщикова, 1896. – С. 8.

(обратно)

14

Orend B. War, Stanford Encyclopedia of Philosophy, 2005. /

(обратно)

15

Война и мир в терминах и определениях. Под общ ред. Д. О. Рогозина. М.: ПоРог, 2004. – С. 36–37.

(обратно)

16

Клаузевиц К. О войне. – М.: Госвоениздат, 1934. С. 1. Цит. по:

(обратно)

17

Караяни А. Г. Психология войны: постановка проблемы с позиции военно-психологической науки // Военно-историческая антропология. М.: РОССПЭН, 2002. С. 41.

(обратно)

18

Дурново П. Н. Записка Дурново // Красная Новь. 1922. № 6. С. 187

(обратно)

19

Уткин А. И. Первая мировая война // М.: Алгоритм, 2001, С. 86

(обратно)

20

БСЭ, т.19. М., 1975. С. 350

(обратно)

21

Уткин А. И. Первая мировая война // М.: Алгоритм, 2001, С. 19

(обратно)

22

История первой мировой войны 1914–1918 гг. // М.: Наука, 1975. С. 544

(обратно)

23

М.-Э. Собрание сочинений, изд. 2. М. 1961. С. 361

(обратно)

24

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С.42.

(обратно)

25

Мировые войны. Научн. рук. Мальков В. Л. М.: Наука, 2002. С.13

(обратно)

26

Галин В. В. Запретная политэкономия. Революция по-русски. М.: Алгоритм, 2006. С. 58.

(обратно)

27

Три последних самодержца // Дневник А. В. Богданович. Ленинград: Изд. Л. Д. Френкель, 1924. С. 458.

(обратно)

28

П. Н. Дурново. Записка Дурново // Красная Новь. 1922. № 6. С. 197.

(обратно)

29

Давыдов Ю. Н. Россия в мировой войне // Ю. Н. Давыдов. Берлин: Слово, 1924. С. 111.

(обратно)

30

Там же

(обратно)

31

См. Виноградов, В. Н. 1914 год: быть войне или не быть? // Новая и Новейшая история. № 6. 2004

(обратно)

32

Уткин А. И. Забытая трагедия. Россия в первой мировой войне // Смоленск: Русич, 2000. С. 4

(обратно)

33

Козенко Б. Д. Отечественная историография Первой мировой войны // Новая и новейшая история. № 3. 2001. С. 19

(обратно)

34

Тощенко Ж. Т. Кентавр-идеи как деформация общественного сознания // Социологические исследования. № 12. 2011. С. 4

(обратно)

35

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. / Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 9

(обратно)

36

Там же. С. 51

(обратно)

37

Академик Юрий Пивоваров: «Никакой загадки в русской душе нет» // Комсомольская правда. 14 апреля 2011. /

(обратно)

38

Русский исторический сборник. Т. II. М.: Кусково поле, 2010. С. 37. -ran.ru/ rus-ist-sbor-02.pdf

(обратно)

39

Сорокин П. А. Горькая жатва Марса // Новое время. № 49. 1990. С. 43

(обратно)

40

История России с древнейших времен до второй половины XIX века // Курс лекций. Ч. 1. Под ред. академика Личмана Б. В. Екатеринбург: Уральский государственный технический университет, 1995. С.4.

(обратно)

41

Гидденс Э. Социология. М.: Эдиториал УРСС, 2005. С. 31

(обратно)

42

Завалишин А. Ю. Социология. Цит. По: /

(обратно)

43

Ядов В. А. Какие теоретические подходы полезны для понимания и объяснения социальных реалий российского общества и России? -28–04–2010/Doclad_Ezhegod_konf_2010_Yadov.pdf

(обратно)

44

Институт социологии Российской академии наук. -institute.ru

(обратно)

45

Вице-премьер Голодец: 40 миллионов россиян «создают проблемы для общества» // Рамблер. Новости. 3 апреля 2013. /

(обратно)

46

Теневая экономика // Википедия. /Теневая_экономика

(обратно)

47

См. Романенко Л. М. Средний класс России: фактор конфликтного или консенсусного развития?

(обратно)

48

Россия установила рекорд по неравенству доходов населения // Newsru.com. 12 октября 2012 г.

(обратно)

49

Сорокин, П. А. Общедоступный учебник социологии. М.: Наука, 1994. С. 425

(обратно)

50

После развала СССР в России наворовали на 10 федеральных бюджетов, подсчитал профессор МГУ // Newsru.com, 24 ноября 2011 г.

(обратно)

51

Филиппов А. Ф. О понятии «теоретическая социология» // Социологический журнал. 1997. № 1. C. 5

(обратно)

52

Федотова В. Г. Новые идеи в социальной теории // Социологические исследования. № 11. 2011. С. 14–15

(обратно)

53

Качанов Ю. Л. Математическая социология: факультет ненужных вещей // Дискуссия о социологии. Ноябрь 2011. -rss.ru/index.php?page_id=19&id=416

(обратно)

54

Зиновьев А. А. На пути к сверхобществу // М.: ЗАО Изд-во Центрполиграф, 2000. С. 5

(обратно)

55

Там же. С. 9

(обратно)

56

-u.ru/biblio/archive/arjomand_okluchprobl/#top

(обратно)

57

Гофман А. Б. Лекции по социологии. М.: 1997. Лекция первая, 6. Парадигмы в истории социологии. /

(обратно)

58

Гидденс Э. Социология М.: Эдиториал УРСС, 2005. С. 15

(обратно)

59

Батыгин Г. С. -u.ru/biblio/archive/batigin

(обратно)

60

См. материалы конференции на -28–04–2010/

(обратно)

61

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995

(обратно)

62

Объект и предмет социологии // Социология. Курс лекций.

(обратно)

63

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 38

(обратно)

64

Там же. С. 19

(обратно)

65

Там же. С. 113

(обратно)

66

Человек и общество. Обществознание. Учеб. для учащихся 10–11 кл. общеобразоват. учреждений./ Л. Н. Боголюбов, Л. Ф. Иванова, А. Ю. Лазебникова и др. Под ред. Л. Н. Боголюбова, А. Ю. Лазебниковой. М.: Просвещение, 2002. С. 16

(обратно)

67

Парцвания, В. В. Генеалогия отчуждения: от человека абстрактного к человеку конкретному. CПб.: Университетская книга, 2003. С. 9

(обратно)

68

(обратно)

69

Гидденс, Э. Социология. М.: Эдиториал УРСС, 2005. С. 71

(обратно)

70

Человек разумный // Википедия. /Человек_разумный

(обратно)

71

Инстинкт – совокупность врождённых тенденций и стремлений, играющих мотивационную роль в формировании поведения. В узком смысле, совокупность сложных наследственно обусловленных актов поведения, характерных для особей данного вида при определённых условиях. Инстинкты составляют основу поведения животных. У высших животных инстинкты подвергаются модификации под влиянием индивидуального опыта. /Инстинкт

(обратно)

72

Гидденс Э. Социология. М.: Эдиториал УРСС, 2005. С. 68

(обратно)

73

Там же. С. 82

(обратно)

74

Там же. С. 88

(обратно)

75

Валлерстайн И. Ленин и ленинизм сегодня и послезавтра // «Эксперт». № 1 (735). 27 дек 2010

(обратно)

76

Иоанн Антонович // Древо. Открытая православная энциклопедия. -info.ru/articles/14365.html

(обратно)

77

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 8

(обратно)

78

Иванец Г. И., Калинский И. В., Червонюк В. И. Конституционное право России: энциклопедический словарь. Под общей ред. В. И. Червонюка. М.: Юрид. лит., 2002

(обратно)

79

Комментарий к Конвенции о защите прав человека и практике ее применения. Под ред. В. А. Туманова и Л. М. Энтина. М.: Норма, 2002. С. 22

(обратно)

80

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 36

(обратно)

81

Там же. С. 63

(обратно)

82

Канторович Я. А. Законы о состояниях с разъяснениями. СПб, 1901. С. 11.

(обратно)

83

–02.html

(обратно)

84

Дронов: онкобольные слушают сказки от чиновников повсеместно // РИА Новости. 26.08.2013. /

(обратно)

85

Крадин Н. Н., Скрынникова Т. Д. Империя Чингис-хана // М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2006. С. 90

(обратно)

86

Семевский Ф. Н. Введение в динамику численности популяций человека // Журнал «Самиздат». 2010.

(обратно)

87

Крадин Н. Н., Скрынникова Т. Д. Империя Чингис-хана // М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2006.С. 233

(обратно)

88

Мать продала ребенка, рожденного не от мужа // LifeNews. 17 августа 2010.

(обратно)

89

Воинское чинопочитание и постоянный вестовой. Сост. И. Ильенко. Калуга: Тип. Е. Г. Архангельской, 1901. С. 1.

(обратно)

90

Валлон А. История рабства в античном мире. Смоленск: Русич, 2005. С. 437

(обратно)

91

Русская правда // Хронос.

(обратно)

92

Василий Ключевский // Хронос.

(обратно)

93

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон. 1995. С.84

(обратно)

94

Там же. С. 7

(обратно)

95

(обратно)

96

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон. 1995. С. 65

(обратно)

97

Зиновьев А. А. На пути к сверхобществу. М.: ЗАО Изд-во Центрполиграф, 2000. С. 4

(обратно)

98

Сенявский А. С. Психологическая регуляция и подготовка воинов в различных исторических и этно-культурных условиях / Военно-историч. антропология. М.: РОССПЭН, 2002. С. 58.

(обратно)

99

Под кумулятивной социальной стоимостью мы понимаем величину социального заряда, характеризующегося низким социальным потенциалом его отдельных элементов, которые, объединенные (мобилизованные) в простую иерархическую структуру, приобретают повышенный социальный заряд. Это похоже на катушку высокого напряжения, которая выдает высокий потенциал на вторичной обмотке при низком на первичной.

(обратно)

100

Вебер М. Протестантская этика и дух капитализма / Макс Вебер. Избранные произведения: Пер. с нем. / Сост., общ. ред. и послесл. Ю. Н. Давыдова. Предисл. П. П. Гайденко.: Прогресс, 1990. С.49. -murza.ru/books/Veber/index.html

(обратно)

101

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон. 1995. С. 100

(обратно)

102

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С.122.

(обратно)

103

Крадин Н. Н., Скрынникова Т. Д. Империя Чингис-хана. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2006. С. 426

(обратно)

104

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 111.

(обратно)

105

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. Кн. изд-во, 1991. С. 71

(обратно)

106

«Не только мужчины, но и женщины должны были служить». Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 112.

(обратно)

107

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 26, 45

(обратно)

108

Крадин Н. Н., Скрынникова Т. Д. Империя Чингис-хана. М.: Издательская фирма «Восточная литература» РАН, 2006. С. 90

(обратно)

109

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 24.

(обратно)

110

Там же. С. 30

(обратно)

111

Там же. С. 29

(обратно)

112

Там же. С. 36

(обратно)

113

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. Кн. изд-во, 1991 С.56.

(обратно)

114

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. Кн. изд-во, 1991. С. 52–53

(обратно)

115

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 37.

(обратно)

116

К. П. – ответственность всех членов общины (иного коллектива) за действия или выполнение обязанности каждым из ее членов. В России существовала с момента появления государства до 1903 г.

(обратно)

117

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С.122.

(обратно)

118

История России. Учеб. 3-е изд. М.: ТК Велби, изд-во Проспект, 2006. С. 52

(обратно)

119

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. кн. изд-во, 1991. С.57

(обратно)

120

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. кн. изд-во, 1991. С. 72

(обратно)

121

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 113.

(обратно)

122

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. кн. изд-во, 1991. С. 68

(обратно)

123

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 111.

(обратно)

124

Хара-Даван Эренжен. Чингис-хан как полководец и его наследие: Культурно-исторический очерк Монгольской империи. Элиста: Калм. кн. изд-во, 1991. С. 66

(обратно)

125

Качанов Ю. Л. Автономия и структуры социологического дискурса. М.: Университетская книга, 2010. С. 18

(обратно)

126

Данилов Ю. Н. Россия в мировой войне. Берлин: Слово, 1924. С. 14.

(обратно)

127

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 15

(обратно)

128

Там же. С. 17

(обратно)

129

Свод Законов Российской империи, т. IX. Изд. 1899. Ст. 71. С. 11. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

130

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 23–24

(обратно)

131

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 125–126.

(обратно)

132

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 218

(обратно)

133

Там же. С. 119

(обратно)

134

Там же. С. 123

(обратно)

135

Уткин А. И. Первая мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 103

(обратно)

136

Там же. С. 83

(обратно)

137

История гражданской войны в СССР. М., 1935–1960. С. 10.

(обратно)

138

Мировые войны XX века. Кн.1: Первая мировая война. Ин-т всеобщей истории. М.: Наука, 2002. С. 86

(обратно)

139

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. Париж, 1939. С. 36.

(обратно)

140

Там же. С. 100

(обратно)

141

Продолжительность жизни. БСЭ. /~книги/БСЭ/Продолжительность%20жизни/

(обратно)

142

Вересаев В. В. Записки врача. На японской войне. М.: Правда, 1986. С. 430.

(обратно)

143

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 138.

(обратно)

144

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. Париж, 1939. С. 100

(обратно)

145

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 127–128

(обратно)

146

Там же. С. 129

(обратно)

147

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 31

(обратно)

148

Зайончковский А. М. Первая мировая война. СПб.: Полигон, 2002. С. 831

(обратно)

149

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 395.

(обратно)

150

Данилов Ю. Н. Россия в мировой войне. Берлин: Слово, 1924. С. 115.

(обратно)

151

Русский исторический сборник. Том II. М.: Кучково поле, 2010. С. 38

(обратно)

152

Академик Юрий Пивоваров: «Никакой загадки в русской душе нет» // Комсомольская правда. 14 апреля 2011. /

(обратно)

153

Орлов А. С. История России. А. С. Орлов, В. А. Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина. Ист. фак. МГУ, учебник. М.: Проспект, 2006. С. 289

(обратно)

154

Брайчева Т. В. Государственные финансы России. СПб.: Питер, 2002. С.32

(обратно)

155

Миронов Б. Н. Благосостояние населения и революции в имперской России: XVIII – начало ХХ века. М., 2010. С.196. Приводится по

(обратно)

156

Семейная переписка Романовых // Красный архив. Т. 4. 1923. С. 211. –1923.pdf

(обратно)

157

Кондратьев Н. Д. Рынок хлебов и его регулирование во время войны и революции. М.: Наука, 1991. С. 296

(обратно)

158

Измозик В. С. Оглянемся на истории. 1917 год: легенды и факты // Наука и жизнь. 1991. № 2. С. 40

(обратно)

159

Пришвин М. М. Дневники 1905–1954. Собр. соч. в 8 т. М.: Художественная литература, 1986. Т. 8. С. 97

(обратно)

160

Тихменев Н. М. Из воспоминаний о последних днях пребывания императора Николая II в Ставке. Ницца, 1925. С. 9.

(обратно)

161

Записка председателя IV Государственной думы М. В. Родзянко Николаю II о надвигающейся хозяйственной разрухе в стране. От Николая до Николая.

(обратно)

162

Социология. Ее предмет, метод, предназначение Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 11

(обратно)

163

Русский исторический сборник. Т. II. М.: Кучково поле, 2010. С. 80. -ran.ru/ rus-ist-sbor-02.pdf

(обратно)

164

Устав о воинской повинности. М.: Тип. В. Готье, на Кузнецком мосту, д. Торлецкого, 1874. С.4.

(обратно)

165

Уткин А. И. Первая мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С.87.

(обратно)

166

Данилов Ю. Н. Россия в мировой войне. Берлин: Слово, 1924. С. 35.

(обратно)

167

Справедливость социальная. Академик. /СПРАВЕДЛИВОСТЬ

(обратно)

168

Социальная справедливость. Академик. /СОЦИАЛЬНАЯ

(обратно)

169

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 100.

(обратно)

170

Там же, С. 111

(обратно)

171

Ключевский В. О. Курс русской истории, ч. III. М.: 1916. С. 6.

(обратно)

172

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 41, 42

(обратно)

173

Там же. С. 20, 21

(обратно)

174

Коммутатор (от лат. commute – меняю, изменяю) – переключатель, распределитель, устройство, обеспечивающее посредством включения, отключения и переключения выбор требуемой выходной цепи (цепей) и соединение с ней входной цепи (цепей)

(обратно)

175

Деникин А. И. Путь русского офицера. М.: Вагриус, 2002. С. 312

(обратно)

176

Энциклопедия русского быта XIX в. /Рекрутская#sel=7:47,7:67

(обратно)

177

Ключевский В. Краткое пособие по русской истории. М.: 1917. С.226–227.

(обратно)

178

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 105, 106

(обратно)

179

Большевик. Википедия. /Большевик

(обратно)

180

Семенова Е. Ю. Периодическая печать и цензура в годы Первой мировой войны // Известия Самарского научного центра Российской академии наук. Т. 10. № 1. 2008. С. 82.

(обратно)

181

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. Париж, 1939. С. 110.

(обратно)

182

Там же. С. 176

(обратно)

183

Русская армия глазами очевидца // Военное обозрение. 27 августа 2010 года. -russkaya-armiya-glazami-ochevidca.html

(обратно)

184

История гражданской войны в СССР. М., 1935–1960. С. 40.

(обратно)

185

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 310–311.

(обратно)

186

Там же. С. 126

(обратно)

187

Там же. С. 123

(обратно)

188

Записка ген. М. В. Алексеева М. В. Родзянко // Красный архив. Т. 5. М.: Госиздат, 1924. С. 237. –1924.pdf

(обратно)

189

Врангель П. Н. Записки.

(обратно)

190

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М., изд. «Вече», 2006. С. 454

(обратно)

191

Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция. Берлин: Архив Русской революции, 1922. С. 41.

(обратно)

192

Ленин В. И. Политический отчет ЦК. ПСС. Изд. 5. Т.36. М.: Полит. лит-ра, 1969. С. 10, 18

(обратно)

193

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М., изд. «Вече», 2006. С. 460.

(обратно)

194

Верховский А. И. Россия на Голгофе // Военно-исторический журнал. 1993. N 9. С. 65–69.

(обратно)

195

Там же.

(обратно)

196

Салтыков-Щедрин М. Е. Глупов и глуповцы. М. Е. Салтыков-Щедрин, Собр. Соч., т.4. М.: Худ. Литература, 1966. С. 203

(обратно)

197

Ответы на вопросы членов Совета Федерации. 27 июня 2012 года.

(обратно)

198

Дурново П. Н. Записка Дурново // Красная Новь. 1922. № 6. С.190.

(обратно)

199

Ионичев Н. П. Внешние экономические связи России. М.: Аспект Пресс, 2001. С.311

(обратно)

200

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 149.

(обратно)

201

Борисов С. М. Рубль – валюта России. М.: Консалтбанкир, 2004. С. 15

(обратно)

202

История гражданской войны в СССР: в 5 томах. М., 1935–1960. Т.2. С. 10.

(обратно)

203

Мировые войны XX века. Первая мировая война. Ин-т всеобщей истории. М.: Наука, 2002. С. 513

(обратно)

204

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 44.

(обратно)

205

Из показаний А. Д. Протопопова Чрезвычайной следственной комиссии Временного Правительства о состоянии страны к зиме 1916/1917 гг.

(обратно)

206

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 332–333.

(обратно)

207

Краснов П. Н. На внутреннем фронте. Архив русской революции. Берлин, 1922. С. 99. #page102

(обратно)

208

Ю. О. Мартов. Письма и документы (1917 – 1922). Сост. Ю. Г. Фельштинский.

(обратно)

209

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 35.

(обратно)

210

Всероссийское Учредительное собрание. Стенографический отчет. /

(обратно)

211

Суханов Н. Н. Записки о революции. Кн. I. М.: Республика, 1992. С. 30.

(обратно)

212

Джон Рид. Десять дней, которые потрясли мир.

(обратно)

213

Ленин, В. И. ПСС, издание 5-е, т. 45. М.: Изд. полит. лит., 1969. С. 381

(обратно)

214

Брестский мир. Хронос.

(обратно)

215

Игорь Фроянов: «Брестский мир стал спасением России». Русская народная линия. 06.07.2012. /

(обратно)

216

См. Соболев Г. Л. Русская революция и «немецкое золото». СПб.: Нева, 2002

(обратно)

217

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 418

(обратно)

218

Логинов В. Т. В шаге от пропасти / /Лит. газета № 30 (6130). 25.07.2007. /В

(обратно)

219

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 37, 59.

(обратно)

220

Головин Н. Н. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 30

(обратно)

221

Николай II. Википедия. /Николай_II#cite_note-111.

(обратно)

222

Дурново П. Н. // Красная Новь. 1922. № 6. С. 196.

(обратно)

223

Там же. С. 195

(обратно)

224

Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция // Берлин: Архив Русской революции, 1922. С. 45.

(обратно)

225

Бальмонт, К. Д. Песни мстителя. Париж, 1907. С. 9. /Индекс:Бальмонт._Песни_мстителя._1907.djvu

(обратно)

226

Палеолог М. Ж. Царская Россия во время мировой войны. М.: Международные отношения, 1991. С. 190

(обратно)

227

Уткин А. И. Первая Мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 304.

(обратно)

228

Фильм «Тайны Первой мировой войны: великая война». Хронометраж 37.26–38.00 мин.

(обратно)

229

Белое дело. Летопись белой борьбы. Т.5. Берлин: Медный всадник, 1928. С. 51.

(обратно)

230

Великая война в образах и картинах. Вып. 13. М.: Изд. Д. Я. Маковского, 1917. С. 180.

(обратно)

231

Политика. Толковый словарь. М.: Весь Мир. Общая редакция: д.э.н. Осадчая И. М. 2001./Власть

(обратно)

232

Власть. Энциклопедический словарь экономики и права.

(обратно)

233

Власть. БСЭ.

(обратно)

234

Власть. Толковый словарь Ушакова.

(обратно)

235

Власть. Большой юридический словарь.

(обратно)

236

Тургаев А. С. Политология. Под ред. А. С. Тургаев, А. Е. Хренов. СПб.: Питер, 2005. С. 109

(обратно)

237

Юридический словарь. 2000.

(обратно)

238

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 10

(обратно)

239

Крыленко Н. В. Беседы о праве и государстве. М.: Красная Новь, 1924. С. 22.

(обратно)

240

Смирнова Е. А. Отношение провинциального общества к русско-японской войне в 1904–1905 гг. Диссерт. на соиск. уч. ст. кандидата истор. наук. КГУ им Н. А. Некрасова. Кострома, 2006. С. 107

(обратно)

241

Крушение царизма. Сост. Р. Ш. Ганелин, В. А. Уланов. Лениздат, 1986. С. 310.

(обратно)

242

Объявление командующего войсками Петроградского военного округа 25 февраля 1917. Википедия. : Объявление_командующего_войсками_Петрогардского_военного_округа_25_февраля_1917.jpg?uselang=ru

(обратно)

243

Крушение царизма. Сост. Р. Ш. Ганелин, В. А. Уланов. Лениздат, 1986. С. 307. .

(обратно)

244

Февральская_революция. Википедия. /Февральская_революция

(обратно)

245

Крушение царизма. Сост. Р. Ш. Ганелин, В. А. Уланов. Лениздат, 1986. С.301.

(обратно)

246

Устав Дисциплинарный. СПб, 1894. С. 6–7.

(обратно)

247

Кашкаров, Д. Присяга под знаменем. СПб, 1900. С. 14.

(обратно)

248

Крушение царизма. Сост. Р. Ш. Ганелин, В. А. Уланов. Лениздат, 1986. С. 307.

(обратно)

249

Там же. С. 311

(обратно)

250

Суханов Н. Н. Записки о революции. Кн. I. М.: Республика, 1992. С. 11.

(обратно)

251

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 137

(обратно)

252

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. Пер. с англ. М.: Республика 1993. С. 141

(обратно)

253

Деникин А. И. Очерки русской смуты.

(обратно)

254

Воинское чинопочитание и постоянный вестовой. Памятка. Сост. И. Ильенко. Калуга, 1901. С. 3.

(обратно)

255

Устав дисциплинарный. Сост. Н. Мартынов. СПб, 1894. С. 5.

(обратно)

256

Ключевский В. О. История сословий в России. Петроград, 1918. С. 1. /

(обратно)

257

Ф. А. Брокгауз, И. А. Ефрон. Энциклопедический словарь. Т. ХХХа. СПб, 1900. С. 911. /

(обратно)

258

Новейший философский словарь, 2009. /СОСЛОВИЕ

(обратно)

259

Ключевский В. О. История сословий в России. Петроград, 1918. С. 2. /

(обратно)

260

О значении и правах русского дворянства. Владимир, 1881. С. 13.

(обратно)

261

Википедия. /

(обратно)

262

Шарапов С. Пособие молодым хозяевам при устройстве их хозяйств на новых началах. СПб, 1895. С. 8.

(обратно)

263

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: Изд. Высш. шк., 1997. С. 199.

(обратно)

264

Конституция Франции.

(обратно)

265

Вебер Макс. Протестантская этика и дух капитализма / Макс Вебер. Избранные произведения., пер. с нем. М.: Прогресс, 1990. С. 51–52. -murza.ru/books/Veber/index.html

(обратно)

266

Википедия. /

(обратно)

267

Головин К. Ф. Вне партий. СПб., 1905. С. 11.

(обратно)

268

Дубровский С. М. Очерки русской революции. М., 1923. С. 32.

(обратно)

269

Молодая Россия.

(обратно)

270

Свобода, равенство, братство. Википедия. /Свобода,_равенство,_братство

(обратно)

271

Грамота на права, вольности и преимущества благородного российского дворянства. СПб, 1885. С. 10.

(обратно)

272

История России. XX век. Институт Российской истории РАН. Отв. Ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 13

(обратно)

273

Новый закон о видах на жительство. Спб., 1897. С. 17.

(обратно)

274

Там же. С. 7.

(обратно)

275

Дубровский С. М. Очерки русской истории. М., 1923. С. 32.

(обратно)

276

Ленин В. И. Развитие капитализма в России. ПСС. Т.3. С. 72. /.

(обратно)

277

Вебер Макс. Протестантская этика и дух капитализма / Макс Вебер. Избранные произведения. Пер. с нем. М.: Прогресс, 1990. С. 46–47. -murza.ru/books/Veber/index.html

(обратно)

278

О настоящих обязанностях русского дворянства. Париж, 1861. С. 5.

(обратно)

279

Пушкин А. С. Деревня.

(обратно)

280

Иванов призвал чиновников подавать пример скромности, а не барствовать // Взгляд. 29 января 2015.

(обратно)

281

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: Изд. Высш. шк., 1997. С. 198.

(обратно)

282

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 139.

(обратно)

283

Там же. С. 194–198, 136

(обратно)

284

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: Изд. Высш. шк., 1997. С. 199.

(обратно)

285

Ленин В. И. Развитие капитализма в России. ПСС. Т.3. С. 310. /.

(обратно)

286

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: Изд. Высш. шк., 1997. С. 225.

(обратно)

287

Коцонис Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 108.

(обратно)

288

См.: Дворянство / История России с древнейших времен / В. Ю. Халтурин, С. П. Боброва, О. Е. Богородская, Г. А. Будник и др. Иван. гос. энерг. ун-т. Иваново, 2003. 340 с.

(обратно)

289

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 136.

(обратно)

290

Мартов Ю. О. Современная Россия. Женева, 1898. С. 6.

(обратно)

291

Коцонис, Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 35–37.

(обратно)

292

Новое крестьянство. Очерки деревенских настроений. Москва, 1905. С 43.

(обратно)

293

Коцонис, Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 234.

(обратно)

294

Орлов А. С. История России / А. С.Орлов, В. А.Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина. М.: Проспект, 2006. С. 293

(обратно)

295

Кондратьев Н. Д. Рынок хлебов и его регулирование вовремя войны / Н. Д. Кондратьев. Предисл. Н. К. Фигуровская. М.: Наука, 1991. С. 43

(обратно)

296

Красильщиков В. А. Вдогонку за прошедшим веком: развитие России в ХХ в. с точки зрения мировых модернизаций. М.: РОССПЭН, 1998. С. 22

(обратно)

297

Уткин А. И. Первая Мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 19.

(обратно)

298

История России. XX век / Институт Российской истории РАН. Отв. Ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 16

(обратно)

299

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 67.

(обратно)

300

Там же. С. 101

(обратно)

301

Социальная структура России в 1897 и 1913 гг. Таблица 3.

(обратно)

302

Плансон А. Сословия в древней и современной России, их положения и нужды. СПб, 1899. С. 12.

(обратно)

303

Коломиец А. Г. Финансовые реформы русских царей. М.: НП «Редакция журнала «Вопросы экономики», 2001. С.43

(обратно)

304

Плансон А. Сословия в древней и современной России, их положения и нужды. СПб, 1899. С. 12. .

(обратно)

305

Программы Русских политических партий пред Учредительным собранием. М.: 1917. С. 26.

(обратно)

306

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 149.

(обратно)

307

Там же

(обратно)

308

История России. XX век / Институт Российской истории РАН. Отв. Ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 101

(обратно)

309

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 170.

(обратно)

310

России. XX век / Институт Российской истории РАН. Отв. ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С.15–16

(обратно)

311

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 6–7. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

312

Ленин В. И. Империализм как высшая стадия капитализма. ПСС, издание 5-е, т. 45. М.: Изд. полит. лит., 1969. С. 350

(обратно)

313

Мунчаев Ш. М. История России / Ш. М. Мунчаев, В. М. Устинов. М.: Норма, 2013. С. 200. Орлов, А. С. История России / А. С. Орлов, В. А. Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина. Ист. фак. МГУ, учебник. М.: Проспект,2006. С. 287

(обратно)

314

Ленин В. И. Империализм как высшая стадия капитализма. ПСС, издание 5-е, т. 45. М.: Изд. полит. лит., 1969. С. 378

(обратно)

315

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Изд. «Вестник знания», 1912. С. 112.

(обратно)

316

Красильщиков В. А. Вдогонку за прошедшим веком: развитие России в ХХ в. с точки зрения мировых модернизаций. М.: РОССПЭН, 1998. С. 25–26

(обратно)

317

Владимир Филатов. Экономика России: кто виноват и что делать?

(обратно)

318

Стенографический отчет частного совещания членов Государственной Думы. Гос. Типогр. Петроград, 1917. С. 15. /Стенографические-отчеты-Частного-совещания-членов-Государственной-думы-четвертого-созыва

(обратно)

319

Мунчаев Ш. М. История России / Ш. М. Мунчаев, В. М. Устинов. М.: Норма, ИНФРА-М, 2013. С. 199

(обратно)

320

Даниельсон Н. Ф. Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства. СПб., 1880. С. 57.

(обратно)

321

Стенографический отчет частного совещания членов Государственной Думы. Гос. Типогр. Петроград, 1917. С. 9. /Стенографические-отчеты-Частного-совещания-членов-Государственной-думы-четвертого-созыва

(обратно)

322

Подайте бедному олигарху // Свободная пресса. 26 ноября 2013. /

(обратно)

323

Даниельсон Н. Ф. Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства. СПб., 1880. С. 9.

(обратно)

324

Там же. С. 27

(обратно)

325

Коломиец А. Г. Финансовые реформы русских царей. М.: НП «Редакция журнала «Вопросы экономики»», 2001. С. 289

(обратно)

326

Даниельсон Н. Ф. Очерки нашего пореформенного общественного хозяйства. СПб., 1880. С. 29.

(обратно)

327

Там же. С. 50–51

(обратно)

328

Ключевский В. О. Курс русской истории, ч. III. М., 1916. С.11.

(обратно)

329

Корелин А. П. Экономическая конъюнктура Российской империи (1914 г.).

(обратно)

330

(обратно)

331

Ионичев, Н. П. Внешние экономические связи России. М.: Аспект-прес, 2001. – С. 276.

(обратно)

332

Уткин А. И. Первая Мировая война – М.: Алгоритм, 2001. – С. 18.

(обратно)

333

Гаврик П. Г. Основные задачи податного и оценочного дела. Руководство для податных инспекторов. Киев, СПб.: Изд. Оглоблина, 1912. С. 92–93.

(обратно)

334

Уткин А. И. Первая Мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 19.

(обратно)

335

История России. XX век / Институт Российской истории РАН. Отв. Ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 17

(обратно)

336

Леонтьев А. Волостной суд и юридические обычаи крестьян. СПб., 1895. С. 112.

(обратно)

337

Свод законов Российской империи. Т. IX. Положение о сельском состоянии. Ст. 18. С. 8. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

338

Коцонис Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 80.

(обратно)

339

Котляревский С. А. Оздоровление / Сб. «Из глубины». М.: Русская мысль, 1918.

(обратно)

340

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995.С. 78

(обратно)

341

Там же. С. 79

(обратно)

342

Там же. С. 80

(обратно)

343

Там же. С. 16

(обратно)

344

Общественное мнение-2012 // Левада-Центр, ежегодник. М. 2012. С. 13, 14, 22.

(обратно)

345

Homo Sovieticus против Homo Sapiens // Левада-центр. 28.05.2013. –05–2013/homo-sovieticus-protiv-nomo-sapiens

(обратно)

346

Исторический обзор деятельности Министерства народного просвещения. 1802–1902. Сост. С. В. Рождественский. СПб, 1902. С. 641.

(обратно)

347

Свод Законов Российской империи. Т. 3. Свод уставов о службе гражданской. Спб., 1912. С. 7. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

348

Архив русских революций. Берлин, 1922. С. 29. #page32

(обратно)

349

Коркунов Н. М. Русское государственное право. Т.1. СПб., 1892. С. 205.

(обратно)

350

История России с древнейших времен и до конца ХХ века. ХХ век. Отв. Ред. В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 12

(обратно)

351

Там же

(обратно)

352

Социальная структура населения Российской империи.

(обратно)

353

Плеханов Г. На два фронта. Женева, 1905. С. 25.

(обратно)

354

История СССР: что осталось за кадром // Наука и техника: Гуманитарные науки. 20.10.2011. #.UmooAN30fc8

(обратно)

355

Масалов А. Г. Российское казачество: социально-политическая иснтитуализация в современных условиях. Ставрополь: Ставропольский госуниверситет, 2004. С. 305–306.

(обратно)

356

Ключевский В. О. История сословий в России. Петроград, 1918. С. 181. /

(обратно)

357

Там же. С. 209

(обратно)

358

Там же. С. 236

(обратно)

359

Классы. БСЭ. /~книги/БСЭ/Классы/

(обратно)

360

Класс. Энциклопедия социологии. /КЛАСС

(обратно)

361

Класс. Политология. Словарь. /КЛАСС

(обратно)

362

Философский энциклопедический словарь. М.: Советская энциклопедия. Гл. редакция: Л. Ф. Ильичёв, П. Н. Федосеев, С. М. Ковалёв, В. Г. Панов. 1983. /ОБЩЕСТВЕННОЕ

(обратно)

363

О партии. Краткая справка. КПРФ /

(обратно)

364

Программа КПРФ.

(обратно)

365

Маркс К. Энгельс Ф. Манифест Коммунистической партии. #ch1

(обратно)

366

Как вступить в КПРФ. КПРФ.

(обратно)

367

Ленин В. И. Государство и революция / Док-ты по истории Советской Конституции. М.: Юрид. Изд. НКЮ СССР, 1938. С. 26.

(обратно)

368

Программа политической партии «Другая Россия».

(обратно)

369

(обратно)

370

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927. М.: Эллис Лак, 2009. С. 461.

(обратно)

371

Программа партии. Справедливая Россия.

(обратно)

372

Свод Законов Российской империи. Т. 3. Свод уставов о службе гражданской. СПб., 1912. С. 4. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

373

Толстой Л. Н. Голод. М.: Посредникъ, 1906. С. 55.

(обратно)

374

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: Изд. Высш. шк., 1997. С. 199.

(обратно)

375

Там же

(обратно)

376

Новейший философский словарь.

(обратно)

377

Коцонис Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 100.

(обратно)

378

Воинское чинопочитание и постоянный вестовой. Памятка. Сост. И. Ильенко. Калуга, 1901. С.3.

(обратно)

379

Чичерин Б. Н. Об аристократии, особенно русской. Лейпциг: Изд. Э. Л. Каспрович, 1877. С.94.

(обратно)

380

Петроградский Совет рабочих и солдатских депутатов в 1917 г. Протоколы, стенограммы и отчеты в 5 т. Ленинград: Наука, 1991. Т. 1. С. 47–52. -sovet.blogspot.com/2009/01/4–1917–1.html

(обратно)

381

Там же. С. 51

(обратно)

382

Коцонис Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 13.

(обратно)

383

Там же. С. 14

(обратно)

384

Мунчев Ш. М. История России / Ш. М. Мунчев, В. М. Устинов. М.: НОРМА, 2013. С. 253

(обратно)

385

Свод Законов Российской империи. Т. 9. Свод законов о состояниях. Ст. 8.Спб., 1899. С. 2. КонсультантПлюс, 2008.

(обратно)

386

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 13–14

(обратно)

387

Там же. С. 17

(обратно)

388

Канторович Я. А. Законы о состояниях с разъяснения. СПб, 1901. С. 7.

(обратно)

389

Свод Уставов о повинностях. Т. 4. Устав о воинской повинности. Ст. 1. Спб., изд.1897. С. 1. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

390

Устав о воинской повинности. М.: 1874. С. 4.

(обратно)

391

Коцонис Янни. Как крестьян делали отсталыми. М.: Нов. лит. обозрение, 2006. С. 18.

(обратно)

392

Уткин А. И. Первая Мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 328.

(обратно)

393

Военно-статистический ежегодник армии за 1910 г. СПб, 1911. С. 229.

(обратно)

394

Уткин А. И. Первая Мировая война. М.: Алгоритм, 2001. С. 328.

(обратно)

395

Положение офицеров. Спб., 1898. С. 6, 3.

(обратно)

396

Там же. С. 9

(обратно)

397

Устав дисциплинарный. Спб., 1894. С. 29.

(обратно)

398

Благочиние. Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. /Благочиние

(обратно)

399

Энгельман И. История крепостного права в России. М.: 1900. С. 265.

(обратно)

400

Руководство к познанию действующих русских государственных, гражданских, уголовных и полицейских законов. СПб., 1854. С. 254.

(обратно)

401

Устав дисциплинарный. Спб., 1894. С. 5.

(обратно)

402

Воинский устав о наказаниях. Петроград, 1916. С. 38.

(обратно)

403

Воинский Катехизис. Что должен знать всякий солдат. Одесса, 1890. С. 3.

(обратно)

404

Троцкий Л. Д. История русской революции. Т.1. Февральская революция.

(обратно)

405

Вецинский Э. А. Год революции. Таллин, 1929. С. 17.

(обратно)

406

Ворожбитъ. Сословно-экономический вопрос в России. СПб., 1886. С. 10. /

(обратно)

407

Воинский устав о наказаниях. П. 11 Разъяснений к гл. 1, разд. 2. Изд. 6-е. Петроград, 1916. С. 74.

(обратно)

408

Там же. С. 76

(обратно)

409

Яблочков М. Т. История дворянского сословия в России. СПб, 1876. С. 630.

(обратно)

410

Энциклопедический словарь Ф. А. Брокгауза и И. А. Ефрона. Звание

(обратно)

411

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 4

(обратно)

412

Свод Законов Российской Империи. т. IX/. Свод законов о состояниях. Ст. 79, Примеч. 3, п.п. 1–4. СПб, 1899. С. 89. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

413

Коркунов М. Н. Русское государственное право. Т.1. СПб., 1892. С. 222.

(обратно)

414

Белоцерковский А. В. Российское высшее образование: о вызовах и рисках // Высшее образование в России. № 7. 2012. С. 4. /7–12.pdf

(обратно)

415

Кирилл Владимирович. Википедия. /Кирилл_Владимирович

(обратно)

416

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 15.

(обратно)

417

Мунчаев Ш. М. История Россия. М.: НОРМА, 2013. С. 253

(обратно)

418

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927. М.: Эллис Лак, 2009. 485.

(обратно)

419

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 9

(обратно)

420

История России. XX век / Институт Российской истории РАН. Отв. Ред В. П. Дмитриенко. М.: АСТ, 1998. С. 155

(обратно)

421

Орлов А. С. История России / А. С. Орлов, В. А. Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина. М.: Проспект, 2006. С. 331

(обратно)

422

Мунчаев Ш. М. История России. М.: Норма, 2013. С. 239

(обратно)

423

Кацва Л. Учебник – плохое средство для запудривания мозгов. –06–04/202708-istorik-leonid-kacva.html

(обратно)

424

Русский исторический сборник. Т. II. М.: Кучково поле, 2010. С. 33, 37–38, 64, 92. -ran.ru/ rus-ist-sbor-02.pdf

(обратно)

425

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927 М.: Эллис Лак, 2009. С.460.

(обратно)

426

Валлерстайн И. Модернизация: мир праху ее // Социология: теория, методы, маркетинг. № 2. 2008. С. 23.

(обратно)

427

Члены Государственной Думы (портреты и биографии). Третий созыв, 1907–1912. М.,1913. С. 2–36.

(обратно)

428

Милюков П. Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII столетия и реформа Петра Великого. СПб., 1892. С. 20.

(обратно)

429

Яковенко Н. НАРИС ІСТОРІЇ УКРАЇНИ З НАЙДАВНІШИХ ЧАСІВ ДО КІНЦЯ ХVІІІ ст. Генеза, 1997. С. 212. Цит по /

(обратно)

430

Коркунов Н. М. Русское государственное право. Т.I. СПб, 1892. С. 199.

(обратно)

431

Мировой суд. СПб.: Изд. Папера, 1885. С. 5.

(обратно)

432

Новый закон о видах на жительство. СПб., 1897. С. 24, 27.

(обратно)

433

Уложение о наказаниях уголовных и исправительных 1885 г. СПб., 1901. С. 499, 501.

(обратно)

434

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Вестник знания, 1912. С. 54.

(обратно)

435

Konchalovsky: Russia’s ‘medieval mentality’ – BBC HARDtalk.Youtube.

(обратно)

436

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон. 1995. 64–65

(обратно)

437

Саломон А. П. Ссылка в Сибирь. Спб., 1900. С. 101.

(обратно)

438

Борис Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина СПб.: Всемирное слово, 1992. С. 41. -library.info/?act=bookinfo&book=24749

(обратно)

439

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927. М.: Эллис Лак, 2009. С.441–442.

(обратно)

440

Хайек Фредерик Август фон. Дорога к рабству Пер. с англ. М.: Новое издательство, 2005. С. 145, 148.

(обратно)

441

Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция Берлин: Архив Русской революции, 1922. С. 7.

(обратно)

442

Сорокин П. А. Социология революции М.: РОССПЭН, 2005. С. 77.

(обратно)

443

Дюркгейм Э. Социология. Ее предмет, метод, предназначение. Пер. с фр., составление, послесловие и примечания А. Б. Гофмана. М.: Канон, 1995. С. 13

(обратно)

444

Ленин В. И. Государство и революция. ПСС, издание 5-е, т. 33. М.: Изд. полит. лит.,1969. С. 25

(обратно)

445

Дурново П.Н.// Красная Новь. 1922. № 6. С.195.

(обратно)

446

Шульгин Василий Витальевич. Википедия. /Шульгин,_Василий_Витальевич

(обратно)

447

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 33, 34.

(обратно)

448

Там же. С.32, 33

(обратно)

449

Новая философская энциклопедия. В 4 тт. М.: Мысль. Под редакцией В. С. Стёпина. 2001. /БУРЖУАЗИЯ

(обратно)

450

Бурджалов Э. Н. Вторая русская революция. М.: Наука, 1967. С. 11

(обратно)

451

Озеров Иван Христофорович. Википедия. /Озеров,_Иван_Христофорович

(обратно)

452

Кондратьев Н. Д. Рынок хлебов и его регулирование во время войны и революции / Предисловие Н. К. Фигуровская, В. В. Симонов. М.: Наука, 1991. С. 24.

(обратно)

453

Вся технико-промышленная Москва, справочная книга «машинного рынка», 1913–14. С. 4.

(обратно)

454

Ионичев Н. П. Внешние экономические связи России. М.: Аспект Пресс, 2001. С. 285

(обратно)

455

Борисов, С. М. Рубль – валюта России. М.: Консалтбанкир, 2004. С. 21

(обратно)

456

Ионичев Н. П. Внешние экономические связи России. М.: Аспект Пресс, 2001. С.267–268.

(обратно)

457

(обратно)

458

Кондратьев Н. Д. Рынок хлебов и его регулирование во время войны и революции / Предисловие Н. К. Фигуровская, В. В. Симонов. М.: Наука, 1991. С. 24

(обратно)

459

Короленко В. Г. Земли, земли! (Наблюдения, размышления, заметки) / Современные записки. 1922. Кн. XI. С. 153. -bookv

(обратно)

460

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 151.

(обратно)

461

Ленин В. И. Письма о тактике. ПСС, т. 31. С. 35–36. /

(обратно)

462

Журналы заседаний Временного правительства, Протокол № 21 от 16.03.1917. С. 15. -old.ru/BookLibrary/00700-Organyi-vlasti/1917.-ZHurnalyi-zasedaniy-Vremennogo-Pravitelstva-№-3–67.html

(обратно)

463

Суханов Н. Н. Записки о революции. кн. I М.: Республика, 1992. С. 11.

(обратно)

464

Там же. С. 110

(обратно)

465

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 151

(обратно)

466

Родзянко М. В. Государственная Дума и февральская 1917 года революция / Архив русской революции, т. 6. Берлин, 1922. С. 65http://ia600404.us.archive.org/15/items/arkhivrusskoirev06gess/arkhivrusskoirev06gess.pdf

(обратно)

467

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 11.

(обратно)

468

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 145

(обратно)

469

Набоков В. Временное Правительство / Архив русской революции. Т. 1. Берлин, 1922. С. 19. #page1

(обратно)

470

Корниловское выступление. /Корниловское_выступление#cite_note-17

(обратно)

471

Руднев В. В. Армия и революция / Современные записки. 1922. Кн. IX. Культура и жизнь. С. 329. -bookv

(обратно)

472

Четвертая Государственная Дума. Портреты и биографии. СПб., 1913. С.233–236.

(обратно)

473

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 441

(обратно)

474

Приказ № 1. /Приказ. jpg

(обратно)

475

Мартов Ю. О. Мировой большевизм. Берлин: Искра, 1923. С. 12.

(обратно)

476

Деникин А. И. Путь русского офицера. М.: Вагриус, 2002. С. 351

(обратно)

477

Деникин А. И. Очерки русской смуты.

(обратно)

478

Есенин С. Анна Снегина. -snegina.htm

(обратно)

479

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 153

(обратно)

480

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 447

(обратно)

481

Дубровский С. М. Очерки русской революции. М.: 1923. С. 26.

(обратно)

482

«Худший вариант – возврат к СССР» // Новое время. № 31. 07.07.09. /

(обратно)

483

Октябрь и профсоюзы. М.: Профиздат,1967. – С. 27

(обратно)

484

Мобилизационная модель экономики: исторический опыт России XX века: сборник материалов всероссийской научной конференции. Челябинск, 28–29 ноября 2009 г. / Под ред. Г. А. Гончарова, С. А. Баканова. Челябинск: Энциклопедия, 2009. С. 92

(обратно)

485

Верховский Александр Иванович. Википедия. /Верховский,_Александр_Иванович

(обратно)

486

Записка В. А. Степанова // Красный архив. № 3. 1925. Ленинград: Госиздат, 1925. С. 87. –10–1925.pdf

(обратно)

487

Бубликов А. А., Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 63, 64, 66.

(обратно)

488

Борисов С. М. Рубль – валюта России. М.: Консалтбанкир, 2004. С. 39

(обратно)

489

Симчера В. М. Развитие экономики России за 100 лет: 1900–2000. М.: ЗАО «Издательство Экономика», 2007. С. 134, 135

(обратно)

490

Бубликов А. А., Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 17.

(обратно)

491

Стенографический отчет частного совещания членов Государственной Думы. 28 июня 1917 г. Петроград: Гос. Типогр, 1917. С. 10. /Стенографические-отчеты-Частного-совещания-членов-Государственной-думы-четвертого-созыва

(обратно)

492

Октябрь и профсоюзы. М.: Профиздат,1967. С. 50–51

(обратно)

493

Там же. 91

(обратно)

494

Рабочий контроль. БСЭ. /~книги/БСЭ/Рабочий%20контроль

(обратно)

495

Семенов Юрий Иванович. Википедия. /Семёнов, Юрий Иванович

(обратно)

496

Бубликов А. А. русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 9.

(обратно)

497

Александров Д. Л. Государственная монополия страхования жизни. Киев, 1913. С. 3.

(обратно)

498

Там же. С. 26

(обратно)

499

Поликарпов В. В. От Цусимы к февралю. М.: Индрик, 2008. С. 165–166.

(обратно)

500

Промышленность и торговля в законодательных учреждениях. Доклад Совета съездов представителей промышленности и торговли VIII очередному съезду. СПб., 1914. С. XVIII.

(обратно)

501

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С. 299

(обратно)

502

Там же. С. 305

(обратно)

503

Загорский С. В интересах ли рабочих захват фабрик и заводов. Петроград: Шиповник, 1917. С. 2, 7.

(обратно)

504

С. Загорский. Социально-экономическая реакция в советской России // Современные записки. 1920. Кн. I. С. 137, 154. -bookiv

(обратно)

505

Красильщиков В. А. Вдогонку за прошедшим веком: развитие России в ХХ в. с точки зрения мировых модернизаций. М.: РОССПЭН, 1998. С. 35

(обратно)

506

С. Загорский. Социально-экономическая реакция в советской России // Современные записки. 1920. Кн. I. С. 139. -bookiv

(обратно)

507

Чуев Ф. И. Сто сорок бесед с Молотовым: Из дневника Ф. Чуева. М.: ТЕРРА, 1991. С. 312.

(обратно)

508

Свод законов Российской империи. Т. Х. Свод законов гражданских. СПб., 1912. С. 38. КонсультантПлюс, 2008

(обратно)

509

Там же. С. 39

(обратно)

510

Там же. С. 46

(обратно)

511

Имение. Энциклопедический словарь Брокгауза и Ефрона.

(обратно)

512

Собственность. Правотека. /Собственность

(обратно)

513

Курдиновский В. И. Ограничение права собственности на недвижимое имущество по закону. Одесса, 1904. С. 372.

(обратно)

514

Александр III. Википедия. /Александр_III

(обратно)

515

Набоков В. Д. Временное Правительство // Архив русской революции, из. 3. Берлин, 1922. С. 19. #page12

(обратно)

516

Там же. С. 9

(обратно)

517

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 152.

(обратно)

518

Пенсионная практика Временного правительства // Красный архив. т. 8. М.: Центрархив, 1925. С. 249–250. –1925.pdf

(обратно)

519

Там же

(обратно)

520

Журналы заседаний Временного правительства. Протокол № 21 от 16.03.1917. С. 14. -old.ru/BookLibrary/00700-Organyi-vlasti/1917.-ZHurnalyi-zasedaniy-Vremennogo-Pravitelstva-№-3–67.html

(обратно)

521

Журналы заседаний Временного правительства. Протокол № 12 от 9.03.1917. С. 17. -old.ru/BookLibrary/00700-Organyi-vlasti/1917.-ZHurnalyi-zasedaniy-Vremennogo-Pravitelstva-№-3–67.html

(обратно)

522

Устав Государственного Земельного Дворянского Банка. Ст. 45. СПб, 1896. С. 18.

(обратно)

523

Подоходный налог: ожидаемое число плательщиков, их доход и сумма налога по исследованию, произвед. подат. инспекторами и казен. палатами в 1909–10 г. СПб., 1910. С. II.

(обратно)

524

Кирьянов Ю. И. Бюджетные расходы рабочих России в конце XIX – начале XX вв. // Россия и мир. Памяти профессора Валерия Ивановича Бовыкина: Сб. статей. М.: Российская политическая энциклопедия (РОССПЭН), 2001. С. 317.

(обратно)

525

Там же. С. 313

(обратно)

526

Брюннели П. Права Русского Гражданина. СПб., 1913. С. 132.

(обратно)

527

Государственная Дума. III созыв – 5 сессия. Справочник 1912 г. СПб, 1912. С. 16, 52, 58.

(обратно)

528

Государственный Совет 1913 г. Сословное происхождение. Табл. 1.

(обратно)

529

Брюнелли П. Права Русского Гражданина. СПб., 1913. С. 130.

(обратно)

530

Там же. С. 122

(обратно)

531

Уложение о наказаниях уголовных и исправительных. СПб., 1845. С. 733–735.

(обратно)

532

А. Н. Энгельгардт. Из деревни. 12 писем. 1872–1887. М.: Гос. изд-во сельскохоз. лит-ры, 1956. С. 104. Цит. по

(обратно)

533

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: изд. Высш. шк., 1997. С. 222.

(обратно)

534

Толстой Л. Н. Голод. М.: 1906. С. 59–60.

(обратно)

535

Устав об обеспечении народного продовольствия. Т. XIII. Ст. 2. Изд.1892. Свод законов Российской империи, кн. 5. СПб., 1912. С. 1. КонсультантПлюс, 2008.

(обратно)

536

Мобилизационная модель экономики: исторический опыт России XX века. Челябинск: Энциклопедия, 2009. С. 92

(обратно)

537

Троицкий Н. А. Россия в XIX веке: Курс лекций. М.: изд. Высш. шк., 1997. С. 226. .

(обратно)

538

Википедия. /

(обратно)

539

Джон Рид. 10 дней, которые потрясли мир.

(обратно)

540

Стенографический отчет частного совещания членов гос. Думы, 20 мая 1917 г. С. 19. /Стенографические-отчеты-Частного-совещания-членов-Государственной-думы-четвертого-созыва

(обратно)

541

Джон Рид. 10 дней, которые потрясли мир.

(обратно)

542

Кричевский Н. А. Финансовая мумия Гайдара. /

(обратно)

543

Коломиец А. Г. Финансовые реформы русских царей. М.: НП «Ред. журн. «Вопросы экономики», 2001. С. 154

(обратно)

544

Финансовое оздоровление экономики: опыт НЭПа. М.: Московский рабочий. 1990, стр. 32

(обратно)

545

Наука и жизнь. № 2. 1991. С. 35

(обратно)

546

Записка М. В. Родзянко // Красный архив. № 3. 1925. Ленинград: Госиздат, 1925. С. 70, 77. –10–1925.pdf

(обратно)

547

Измозик В. С. Оглянемся на историю. 1917 год: легенды и факты // Наука и жизнь. № 2. 1991. С. 41

(обратно)

548

Там же. С. 38

(обратно)

549

Проект правительственной декларации по вопросам экономической политики // Красный архив. № 3. 1925. Ленинград: Госиздат, 1925. С. 92–94. –10–1925.pdf

(обратно)

550

Джон Рид. Десять дней, который потрясли мир.

(обратно)

551

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 289

(обратно)

552

Верховский А. И. Россия на Голгофе // Военно-исторический журнал. 1993. № 9. С. 65–69.

(обратно)

553

Википедия. /

(обратно)

554

Новая философская энциклопедия. В 4 тт. М.: Мысль. Под редакцией В. С. Стёпина. 2001. /ЛЕГИТИМНОСТЬ

(обратно)

555

Выше мы сформулировали это понятие так: «Социальной справедливостью является равная ответственность всех членов общества по выполнению социальных обязанностей, от исполнения которых нельзя уклониться с помощью привилегий или иных особых прав; права и привилегии являются неотъемлемой частью социальных обязанностей и не могут реализовываться без их исполнения»

(обратно)

556

Снеговая Мария. Демократия – не наша традиционная ценность. /

(обратно)

557

Коковцов В. Н. Из моего прошлого. Воспоминания 1903–1919 гг. Том II. Париж, 1933. С. 412.

(обратно)

558

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927. М.: Эллис Лак, 2009. С. 438.

(обратно)

559

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 36.

(обратно)

560

Россияне не готовы к жертвам во имя демократии: предпочитают стабильность и порядок // Newsru.com. 3 апреля 2014.

(обратно)

561

Стенографический отчет частного совещания членов Государственной Думы. Петроград: Гос. Типогр., 1917. С. 8. /Стенографические-отчеты-Частного-совещания-членов-Государственной-думы-четвертого-созыва

(обратно)

562

Член Исполкома Петросовета Б. О. Богданов 14 сентября 1917 года на Демократическом Совещании говорил: «В переживаемый нами тяжёлый момент, – мы должны установить бесспорно, что у нас нет власти. У нас была правительств. чехарда, беспрерывная смена кабинетов привела к полному бесплодию, и в этом виноваты мы, рев. демократия, создавшая эту власть…».

(обратно)

563

Волошин М. А. Очерки и статьи, опубликованные в 1917–1927 М.: Эллис Лак, 2009. С. 437.

(обратно)

564

Документы по истории советской Конституции / Институт права АН СССР. М.: 1938. С. 259.

(обратно)

565

Декреты Советской власти. Т.I. М.: Гос. изд-во полит. литературы, 1957. С. 17.

(обратно)

566

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне М.: Стрелец, 2001. С. 11. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/

(обратно)

567

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне М.: Стрелец, 2001. С. 38, 55. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

568

Бубликов А. А. Русская революция. Н.-Йорк, 1918. С. 34.

(обратно)

569

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне М.: Стрелец, 2001. С. 24. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

570

Философия: Энциклопедический словарь. М.: Гардарики. Под редакцией А. А. Ивина. 2004. /ЛОГИКА

(обратно)

571

Борис Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. СПб.: Всемирное слово, 1992. С. 50–51. -library.info/?act=bookinfo&book=24749

(обратно)

572

Струве П. Б. Из глубины.

(обратно)

573

Декларация прав трудящегося и эксплуатируемого народа.

(обратно)

574

Цит. по Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Вестник знания, 1912. С. 145–146.

(обратно)

575

Энциклопедический словарь. Ф. А. Брокгауз, И. А. Ефрон. т. ХХХа. СПб, 1900. С. 911. /

(обратно)

576

Там же. С. 822

(обратно)

577

Гаврик П. Г. Основные задачи податного и оценочного дела. Руководство для податных инспекторов. Киев, СПб: Изд. Оглоблина, 1912. С. 1, 2.

(обратно)

578

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне М.: Стрелец, 2001. С. 15. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

579

Рубакин Н. А. Россия в цифрах. Страна. Народ. Сословия. Классы. СПб.: Вестник знания, 1912. С. 171.

(обратно)

580

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне М.: Стрелец, 2001. С. 5–7. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

581

Орлов А. С. История России / А. С. Орлов, В. А. Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина М.: Проспект, 2006. С. 290

(обратно)

582

Коломиец А. Г. Финансовые реформы русских царей. М.: НП «Редакция журнала «Вопросы экономики»», 2001. С. 234

(обратно)

583

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 6. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

584

Стенографический отчет частного совещания членов гос. Думы. 20.05.1917. Птр-д, Гос. типогр. 1917. С. 28. /

(обратно)

585

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне//. М.: Стрелец, 2001. С. 21. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

586

Ленин В. И. О конституционных иллюзиях. ПСС, издание 5-е, т. 45. М.: Изд. полит. лит., 1969. С.35

(обратно)

587

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 39. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

588

Суханов Н. Н. Записки о революции. кн. VI. М.: Республика, 1992. С. 929.

(обратно)

589

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 14. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

590

Там же. С. 24

(обратно)

591

Ленин В. И. Уроки революции. ПСС. т. 34. М.: Изд. полит. лит., 1969. С. 57. /

(обратно)

592

Ленин В. И. О конституционных иллюзиях. ПСС. т. 34. М.: Изд. полит. лит., 1969. С.40. /

(обратно)

593

Восленский М. С. Номенклатура. Господствующий класс Советского Союза. М.: Советская Россия совм. с МП «Октябрь», 1991. С. 185

(обратно)

594

Орлов А. С. История России / А. С. Орлов, В. А. Георгиев, Н. Г. Георгиева, Т. А. Сивохина. М.: Проспект, 2006. С. 18

(обратно)

595

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 22. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/

(обратно)

596

Земельный вопрос в России в 1917 году. Википедия. /Земельный_вопрос_в_России_в_1917_году

(обратно)

597

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 52, 54. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/

(обратно)

598

Зорькин В. Д. Суд скорый, правый и равный для всех // Российская газета, 26.09.2014.

(обратно)

599

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 15. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/

(обратно)

600

Свод законов Российской Империи, т. IX. Положения о сельском состоянии. СПб., 1912. КонсультантПлюс. 2008. С.51

(обратно)

601

Лурье С. В. Метаморфозы традиционного сознания. СПб., 1994. -obsh.htm

(обратно)

602

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 53. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/

(обратно)

603

Лурье С. В. Метаморфозы традиционного сознания. СПб., 1994. -obsh.htm

(обратно)

604

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С.232.

(обратно)

605

Милюков П. Н. Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII века и реформа Петра Великого. СПб., 1892. С. 7.

(обратно)

606

Лурье С. В. Метаморфозы традиционного сознания. СПб., 1994. -obsh.htm

(обратно)

607

Леонтьев А. А. Волостной суд и юридические обычаи крестьян. СПб., 1895. С. 3.

(обратно)

608

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 17. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

609

Там же. С. 6

(обратно)

610

Российская государственность и русская община. С. В. Лурье. -obsh.htm

(обратно)

611

Новое крестьянство. Очерки деревенских настроений. Москва, 1905. С. 44.

(обратно)

612

Милюков П. Н. Государственное хозяйство России в первой четверти XVIII века и реформа Петра Великого. СПб., 1892. С. 6, 12.

(обратно)

613

Содержание и форма. БСЭ. /Содержание

(обратно)

614

Каштанов С. М. Финансы средневековой Руси. М.: Наука, 1988. С. 10

(обратно)

615

Коломиец А. Г. Финансовые реформы русских царей. М.: НП «Ред. жур. «Вопросы экономики»», 2001. 138

(обратно)

616

Гаврик П. Г. Основные задачи податного и оценочного дела. Руководство для податных инспекторов. Киев, СПб.: Изд. Оглоблина, 1912. С. 29.

(обратно)

617

Там же

(обратно)

618

Там же. С. 3

(обратно)

619

Государство. Википедия. /Государство

(обратно)

620

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С.217–218.

(обратно)

621

Мавродин В. В. Образование русского национального государства. М.: Госполитиздат, 1941. С. 56

(обратно)

622

История России / под ред. Акад. А. Н. Сахарова // М.:АСТ, 2001. С. 257

(обратно)

623

Джиованни дель Плано Карпини. История Монгалов. Гильом де Рубрук. Путешествие в Восточные страны / Пер. А. И. Малеина. М.: Гос. изд. геогр. лит., 1957. С. 45– 46

(обратно)

624

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 229.

(обратно)

625

Ключевский В. О. Краткое пособие по Русской истории. М., 1917. С. 104.

(обратно)

626

Ленин В. И. Государство и революция. Гл. II. ПСС, издание 5-е, т. 33. М.: Изд. полит. лит., 1969. С. 28

(обратно)

627

Бубликов А. А. Русская революция. Н-Йорк, 1918. – С. 36.

(обратно)

628

Бубликов А. А. Русская революция. Н-Йорк, 1918. С. 137–138.

(обратно)

629

Ленин В. И. Государство и революция. Гл. II. ПСС, издание 5-е, т. 33. М.: Изд. полит. лит.,1969. С. 24.

(обратно)

630

Летопись Русской Революции, т. I. Берлин 1923.

(обратно)

631

Набоков В. Временное Правительство. Архив русской революции. Берлин, 1922. С. 19. #page1

(обратно)

632

Социальная система. /0–7

(обратно)

633

Ключевский В. О. История сословий в России. Петроград, 1918. С. 2. /

(обратно)

634

Соборное Уложение 1649 г.

(обратно)

635

Документы по истории советской Конституции. М.: Юридич. изд-во НКЮ, 1938. С. XIX.

(обратно)

636

Изгоев С. А. Социализм, культура и большевизм.

(обратно)

637

Документы по истории советской Конституции. М.: Юридич. изд-во НКЮ, 1938. С. 173–174.

(обратно)

638

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец», 2001. С. 77. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

639

Там же. С. 78

(обратно)

640

Военный коммунизм. Википедия. /Военный_коммунизм

(обратно)

641

Сорокин П. А… Горькая жатва Марса // Новое время. № 49. 1990. С. 43

(обратно)

642

Ленин В. И. Очередные задачи Советской власти. Док-ты по истории Сов. Конституции. М.: Юрид. изд. НКЮ СССР, 1938. С. 131.

(обратно)

643

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 94. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

644

Там же. С. 90

(обратно)

645

Ленин В. И. Государство и революция. ПСС, издание 5-е, т. 33. М.: Изд. полит. лит.,1969. С. 42

(обратно)

646

Там же. Т. 16. М.: Изд. полит. лит., 1973. С. 452, 454

(обратно)

647

Декрет ВЦИК и СНК о чрезвычайных полномочиях народного комиссара по продовольствию / Декреты Советской власти. Том II. 17 марта – 10 июля 1918 г. М.: Гос. издат-во полит. лит., 1959. С.264. -country.ru/content/sov_dekret/dekret/dek_0126.php

(обратно)

648

Свечин А. А. Стратегия. М.: Военный вестник, 1927. С. 29.

(обратно)

649

Александр Аснис: «Любым способом не довести дело до суда».

(обратно)

650

Осипова Т. В. Российское крестьянство в революции и гражданской войне. М.: Стрелец, 2001. С. 101. -rossiyskoe-krestyanstvo.blogspot.ru/2008/07/1.html

(обратно)

651

Допрос Колчака. Ленинград: Гос. изд., 1925. С. 104.

(обратно)

652

Мартов Ю. О. Мировой большевизм. Берлин: Искра, 1923. С. 25.

(обратно)

653

Головин H. H. Россия в Первой мировой войне. М.: Вече, 2006. С.328

(обратно)

654

Коркунов Н. М. Русское государственное право, т. 1. СПб., 1892. С. 152.

(обратно)

655

Билимович А. Д. Революция, большевики и хозяйство России. Р-на-Дону, 1919. С. 6. #page1

(обратно)

656

Социальная структура общества. -bin/article.pl?id=555

(обратно)

657

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С. 111.

(обратно)

658

Ключевский В. О. История сословий в России. Петроград, 1918. С. 2. /

(обратно)

659

Протоколы и стенографические отчеты съездов и конференций Коммунистической партии Советского Союза. М.: Госполитиздат, 1959. С. 227. #002

(обратно)

660

Крыленко Н. В. Беседы о праве и государстве. М.: Красная Новь, 1924. С. 100.

(обратно)

661

Гуль Р. Б. Ледяной поход. Деникин А. И. Поход и смерть генерала Корнилова. Будберг А. Дневник. 1918–1919 годы. М.: Мол. Гвардия, 1990. – С. 131

(обратно)

662

Керенский А. Ф. Россия на историческом повороте. Пер. с англ. М.: Республика, 1993. С. 139

(обратно)

663

Секреты жизни и смерти Сталина. ИноСМИ. ру. 28.07.2006.

(обратно)

664

Островский А. В. Кто стоял за спиной Сталина? СПб.: ИД «Нева», М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2002. С. 159–160. /

(обратно)

665

Сталин Иосиф Виссарионович. Википедия. /Сталин, _Иосиф_Виссарионович

(обратно)

666

Лев Троцкий. Сталин.

(обратно)

667

Борис Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. СПб.: Всемирное слово, 1992. С. 48. -library.info/?act=bookinfo&book=24749

(обратно)

668

Котляревский, С. А. Оздоровление / Сб. «Из глубины». М-Птр.: Русская мысль, 1918.

(обратно)

669

Борис Бажанов. Воспоминания бывшего секретаря Сталина. Санкт-Петербург: Всемирное слово, 1992. С. 17. -library.info/?act=bookinfo&book=24749

(обратно)

670

Свечин А. А. Стратегия // М.: Военный вестник, 1927. С. 61.

(обратно)

671

Восленский М. С. Номенклатура. М.: Советская Россия совм. с МП «Октябрь», 1991. С. 13.

(обратно)

672

Гофман А. Б. Лекции по социологии. М.: 1997. Лекция 6, 2. Интеллект. истоки дюркг. социологии. /

(обратно)

673

Кобрин В. Б. Становление деспотического самодержавия в средневековой Руси / В. Б. Кобрин, А. Л. Юрганов А. Л. // История СССР, 1991. № 4. С. 56

(обратно)

674

А. Н. Насонов. Монголы и Русь. М.: Изд-во АН СССР, 1940. С. 10–11

(обратно)

675

Кобрин В. Б. Становление деспотического самодержавия в средневековой Руси /В. Б. Кобрин, А. Л. Юрганов А. Л. // История СССР, 1991. № 4. С. 57

(обратно)

676

Черниловский З. М. Римское частное право: элементарный курс. М.: Юристъ, 2000. С. 94

(обратно)

677

Вернадский Г. В. Монголы и Русь. Тверь: ЛЕАН, М.: АГРАФ, 1997. С.102.

(обратно)

678

Ключевский В. О. Краткое пособие по Русской истории. М., 1917. С. 104.

(обратно)

679

А. Н. Насонов. Монголы и Русь. М.: Изд-во АН СССР, 1940. С. 130

(обратно)

680

Кульмин Э. С. Золотая Орда. Проблемы генезиса Российского государства. М.: Издательство ЛКИ, 2007. С. 99

(обратно)

681

А. Н. Насонов. Монголы и Русь. М.: Изд-во АН СССР, 1940. С. 122

(обратно)

682

С. А. Мельников. Наследование престола на Руси и институт соправительства как факторы централизации //Вопросы истории, 2001. № 11. С. 102

(обратно)

683

Там же. С. 104

(обратно)

684

Тихомиров М. Н. Средневековая Россия на международных путях (XIV–XV вв.). М., 1966. С. 15

(обратно)

685

Мельников С. А. Наследование престола на Руси и институт соправительства как факторы централизации // Вопросы истории. 2001. № 11. С. 102

(обратно)

686

Пайпс Р. Россия при старом режиме. Глава 3. /

(обратно)

687

Ключевский В. О. Курс русской истории. Лекция XXI, Московский союз князей.

(обратно)

688

Царево государево послание во все его Российское царство об измене клятвопреступников – князя Андрея Курбского с товарищи.

(обратно)

Оглавление

  • От автора
  • Глава I Война и ее влияние на формирование социальной системы России
  •   Вступление
  •   1914 год: начало современной истории России и проблемы исследования Первой мировой войны
  • Глава II Поиск социальных фактов как источников особого пути России
  •   Социология, социологи и немыслящая Россия
  •   Определение предмета и выбор социологического метода
  •   Простейший вид социальной общности – источник военного общества
  • Глава III Война без цели – мир без победы
  •   Эффект обратной социальной полярности
  •   Справедливость по-русски, «незаконная» мобилизация и неминуемый выход из коалиции
  •   Страсти по Брестскому миру
  • Глава IV Если не классовая борьба, тогда…
  •   Право и власть в «буржуазной» революции
  •   Великая сословная контрреволюция и понятие сословного капитализма
  •   Общий случай несостоятельности теории К. Маркса
  •   Проблемы классовой борьбы в военно-сословном обществе
  • Глава V Нелепая революция
  •   Беспрекословное подчинение как граница сословности
  •   «Нелепая» революция и ее неопределенный характер
  •   Диктатура Временного правительства – диктатура без власти
  •   Приказ № 1 – Конституция сословной революции
  •   Мобилизационная борьба за собственность как способ формирования «социалистической» политики
  •   «Углубление» революции – дорога к выживанию
  •   «Нас восемь месяцев водили за нос знающие»
  • Глава VI Великий октябрь и новые сословия
  •   Справедливость – наша демократия
  •   Классовая борьба или сословная мобилизация: подмена понятий
  •   Сила большевиков в сословном праве народа
  •   Сословная пирамида – вид снизу
  •   Неравенство ради неравенства vs равенство в бедности
  •   Право завоевателя и формула сословности
  •   Дихотомичность новых сословий – мина замедленного действия
  • Заключение Двухкамерная социальная система – «камера сгорания» социальных прав Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Война за справедливость, или Мобилизационные основы социальной системы России», Владимир Михайлович Макарцев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства