«За завесой 800-летней тайны (Уроки перепрочтения древнерусской литературы)»

2830

Описание



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

«Как происходило то или иное событие древности? Ответить на этот вопрос никто не может. Летописи дают основное, но далеко не полно. Свидетельских показаний не сохранилось... В таких случаях неизбежно создание предположений, гипотез или даже фантазий. Они необходимы, ибо если вы не разбираетесь в событии на месте происшествия, то должна быть хоть одна гипотеза, не натыкающаяся на противоречия, не имеющая неувязок и пр.»

С. В. Грум-Гржимайло. О битве князя Игоря с половцами. («Памятники Отечества», 1985, № 2).

«Хочу ещё раз подчеркнуть: я написал лишь о том, что этот памятник благовестил именно МНЕ; ДРУГИМ он, возможно, скажет ДРУГОЕ...»

Геннадий Карпунин. По мыслену древу. (Новосибирск, 1989).

Несколько слов к читателю

Всё началось с того, что году эдак в 1985-м мне в руки попала книга Андрея Никитина «Точка зрения», включающая в себя литературоведческое исследование, посвященное разгадыванию некоторых тайн знаменитого «Слова о полку Игореве». Будучи к тому времени уже печатающимся критиком и считая себя в определенной мере специалистом по русской литературе, я изумился: неужели же эта небольшая древнерусская поэма, котораую с такой легкостью разъясняют школьные учебники, остается до сих пор кому-то непонятной? Я тут же раздобыл себе экземпляр «Слова», открыл первую страницу и... и на десять прекрасных и мучительных лет перенесся в перипетии загадочного и, в общем-то, нами не знаемого, двенадцатого века. И чем больше я в него погружался, тем отчетливее осознавал, насколько искажены наши представления о том времени. Удивительно, но это так: являя собой на деле 800-летний ГИМН ЕВРАЗИЙСТВУ, «Слово о полку Игореве» до самого последнего времени продолжает трактоваться как АНТИПОЛОВЕЦКОЕ ВОЗЗВАНИЕ! Горько признаваться себе, но, будучи самой читающей страной в мире, мы фактически совсем не знаем истории своего Отечества. А там всё оказывается далеко не таким, как в школьных учебниках и монографиях ученых. Мудрые великие князья вдруг предстают ничтожными политическими интриганами. Свирепые язычники-половцы оказываются миролюбивыми дружественными соседями. Велеречивые похвалы зашифрованными насмешками и проклятиями.

И становится видно, что не было в XII веке постоянной угрозы Руси со стороны Поля. Не было похода Новгород-Северского князя Игоря ПРОТИВ половцев. Не было «золотого слова» Святослава Киевского, горюющего по плененному Игорю.

А вместо всего этого было...

Впрочем, о том, ЧТО ИМЕННО и КАК тогда происходило, как раз и повествует данная работа. И какими бы невероятными ни показались высказываемые в ней гипотезы, нужно понять и запомнить главное: в масштабах истории — и русичи, и половцы — это только РАВНОЗНАЧНЫЕ этнические составляющие, из которых в итоге их симбиоза и сложились мы, сегодняшние русские. А значит, мы должны одинаково бережно и непредвзято относиться ко всем, кто стал нашими далекими предками. Потому что в наших сегодняшних венах течет равная доля крови КАЖДОГО из них...

Глава первая ЗА ФАСАДОМ «ИРОИЧЕСКОЙ ПЕСНИ»

В трактовке официального литературоведения сюжет и фабула «Слова о полку Игореве» предстают как нечто абсолютно единое и до примитивности однозначное. Приблизительная схема «ироической песни» и описываемых в ней событий сводится к тому, что Новгород-Северский князь Игорь Святославович, якобы не успевший присоединиться к общерусскому походу против половцев, организованному незадолго до того Киевским великим князем Святославом, почувствовал свою уязвленность из-за этого, и при поддержке немногочисленных сил своего брата Всеволода, сына Владимира и Черниговского отряда ковуёв под командованием боярина Ольстина Олексича предпринял самостоятельную вылазку в Степь, где и был разгромлен объединенными силами донских половцев. Основная идея первой древнерусской поэмы сводится таким образом к простой и очевидной мысли о том, что нападать на хорошо организованного соседа малыми силами неразумно, а отсюда выводится патриотический призыв к объединению, сугубо меркантильная цель которого сделать, чтобы «была бы чага по ногате, а кощей по резане», то есть РАБЫ ПРОДАВАЛИСЬ БЫ ЧУТЬ ЛИ НЕ ЗАДАРОМ, — прикрывается некоей смутной необходимостью защиты тороговых путей через Степь, потребностью отвоевания Крымского княжества Тьмуторокани и другими, столь же благородными, сколь и гипотетическими задачами, до боли напоминающими наши недавние мотивировки ввода советских войск в столицу Чехословакии или на земли Афганистана...

На самом же деле взаимоотношения Руси и Поля были на момент Игорева похода совсем не такими однозначными, как это изображается в школьных учебниках, и уж тем более не укладывались в привычный двучлен «хорошие русичи — плохие половцы». К указанному периоду отмечаемые в летописях с 1055 года русско-половецкие отношения претерпели уже несколько этапов своего развития, и если первый из них, длившийся с середены XI века до двадцатых годов XII века, характеризуется действительно высокой степенью агрессивности половцев по отношению к своим западным соседям, то в дальнейшем, по мере все большего закрепления за отдельными ордами постоянных зимовок и пастбищ, самостоятельная военная активность степняков почти полностью спадает. Но примерно в этот же период — с двадцатых до шестидесятых годов XII века — среди русских князей становится весьма распространенной практика приглашения половецких отрядов для участия на своей стороне в междоусобных войнах.

Во второй половине XII века наступает третий этап, характеризующийся «постоянным и интенсивным общением Половецкой земли с Русью» (Г. В. Сумаруков). В это время наблюдается рост торговли и числа династических браков, часть половецкой аристократии подвергается христианизации.

Трудно сказать, откуда в труды современных исследователей попало убеждение о необходимости постоянной защиты торговых путей. Лаврентьевская, например, летопись сообщает под 1186 годом, что торговые караваны могли спокойно проходить через Степь ДАЖЕ ВО ВРЕМЯ ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ. Подтверждения этому встречаются также в работах С. Плетневой, О. Сулейменова и некоторых других авторов. Да и о «бедствии, случившемся на берегах Каялы», узнали, как замечает Н. М. Карамзин, «от некоторых купцов, ТАМ БЫВШИХ».

Несостоятельность утверждений о необходимости постоянных опережающих тактических ударов по Полю подкрепляется, в частности, тем, что, как отметили многие исследователи «Слова» и древнерусской истории, начиная уже со второго этапа, «нет на земле Половецкой даже удалых и достаточно деятельных ханов. Изредка называет имена ханов русская летопись, причем, как правило, не врагов Руси, а СОЮЗНИКОВ и РОДСТВЕННИКОВ того или иного русского князя».

Древнерусско-половецкие отношения, предшествующие периоду событий «Слова о полку Игореве», характерезуются вообще не столько военными столкновениями и походами, сколько мирными союзами, довольно часто завершающимися брачными связями между русскими князьями и половецкими ханами. Так, например, сын Ярослава Мудрого — Владимир Ярославович — был женат на половчанке Анне. Святополк Изяславович (внук Владимира Святого) женат на дочери половецкого хана Тугоркана Елене. Юрий Долгорукий имел первой женой дочь половецкого хана Аепы, которая стала бабкой Игорю Святославовичу, из чего следует, что он и сам являлся частично половцем, правнуком хана Аепы. Киевский же соправитель Святослава князь Рюрик Ростиславович был женат на дочери Беглюка, сестре хана Гзака (запомним на всякий случай этот любопытный факт, он нам может впоследствии пригодиться!). Глава Черниговского дома Олег Святославович в свою очередь был женат на дочери половецкого хана Осолука, матери Святослава Северского (так что Игорь и по этой линии оказывается внуком половчанки и правнуком хана Осолука).

Владимир Мономах знал половецкий язык, мачехой его была половчанка. Андрей Боголюбский — сын Юрия Долгорукого и половчанки, дочери хана Аепы прабабушки Александра Невского, правнука Юрия Долгорукого.

Любопытно в этом вопросе ещё и то, что, по замечанию Андрея Никитина, «как ни мало мы знаем о половцах, их жизни и обычаях, мы не можем не видеть, что и сами они в своих контактах и симпатиях отдают явное предпочтение христианским народам. На половчанке — дочери Атрака, сестре Кончака и внучке Шарукана, — женился грузинский царь Давид Строитель, хотя придворная грузинская традиция строго соблюдала выбор царицы исключительно из круга христианских народов. Вместе с родственниками жены Давид пригласил для защиты Грузии от тюрок-мусульман около сорока пяти тысяч семей половцев, которые в нескольких решающих битвах спасли страну от порабощения.

То же самое можно видеть в отношениях половцев с болгарами. Кроме постоянной поддержки половцами антивизантийского движения на Балканах, нельзя обойти молчанием беспредметный в истории факт, когда при поддержке кочевых народов было восстановлено и создано Второе Болгарское царство, первые цари которого происходили из рода половецкого хана Асеня. Всякий раз, как на Киевский «златой стол» садился новый «великий князь», между Степью и Русью заключались договоры о ненападении — «чтобы ни ты, князь, не боялся нас, ни мы тебя не боялись». При этом, как отмечает в своей работе А. Никитин, «инициатива всегда исходила от половцев и её трудно истолковать иначе как желание степняков жить в мире с Русью.» (А. Никитин. «Лебеди Великой Степи».)

И что же они получали взамен своего желания?

Стыдно осозновать, но летописи буквально пестрят известиями о коллективных походах русских князей против Поля, каждый раз с удовольствием отмечая, сколько русичи «взяша бо тогда скоты, и овце, и кони, и вельблуды, и веже с добытком и челядью». Такие походы отмечаются под 1103, 1109, 1110, 1111, 1152, 1160, 1167, 1168, 1170, 1174, 1183, 1185, 1187 (трижды!), 1190, 1191 и 1193 годами. При этом последние четыре похода прямо совпадают с уходами половцев на Нижний Дунай в помощь болгарам, когда русичи без особого труда захватывали их стада и оставленные без охраны вежи.

На фоне такой резко выраженной антиполовецкой политики нельзя не отметить бросающуюся в глаза позицию основной ветви Ольговичей, в частности — Черниговского князя Ярослава и Новгород-Северского Игоря, под всевозможными причинами уклонявшихся от участия в общерусских походах против половцев. Так, характеризуя Ярослава Черниговского, И. П. Еремин напоминает следующие данные из Ипатьевской летописи, под 1170 годом сообщающей такой факт: Ярослав по приказу Мстислава Изяславовича прибыл в Киев для участия в походе на половцев: ослушаться Мстислава он не мог, «бяху бо тогда Олговичи в Мьстиславли воли»: когда же дело дошло до битвы, Ярослав, в отличие от других князей, «вборзе» погнавшихся за половцами, предпочел остаться у обоза («у воз») в качестве наблюдателя за порядком. Аналогичный факт сообщает та же летопись под 1183 годом: в феврале этого года пришли половцы на Русь — «с оканьным Концаком и с Глебом Тириевичемь»; навстречу им отправились Святослав Всеволодович и Рюрик Ростиславович; «у Ольжичь» они остановились, дожидаясь Ярослава из Чернигова; однако когда Ярослав прибыл, поход по его вине был сорван: Ярослав отказался присоединиться к князьям, предлагая отложить поход на лето.

Такую же тактику уклонения от сражений с половцами исповедовал и Новгород-Северский князь Игорь Святославович, систематически «не успевавший» или «опаздывавший» к месту сбора русских князей по приказу Святослава Киевского. Как отмечает академик Б. Рыбаков, с момента заключения Игорем Святославовичем в 1180 году союза с двумя могущественными половецкими ханами — Кончаком и Кобяком — «ни Ярослав Черниговский, ни Игорь Северский фактически не участвовали ни в одном общерусском походе против половцев, организуемом великим князем Святославом Всеволодовичем.» При этом, следуя примеру Ярослава Черниговского, Игорь не просто не участвовал в антиполовецких походах сам, но старался помешать это делать и другим русским князьям, как это, например, видно из описания похода 1184 года, когда ради срыва коллективного выступления русичей в Степь Игорь вынужден был затеять ссору с Владимиром Переяславльским, доведя того до такой вспышки гнева, которая заставила его прекратить свое участие в походе. «Началось небывалое в русской практике XII века, — пишет академик Б. Рыбаков, — в глубине Половецкого Поля один из русских князей откололся от всего войска и возвратился назад.» Причем, заметим, возвратившись в Русь, Владимир поехал не к себе домой в Переяславль, а, как сообщает летописец, «иде на Северьские городы и взя в них много добыток.»

Как видим, твердость позиции Игоря в отношении мира с половцами не вызывает ни малейших сомнений, коль уж он предпочел отдать на разграбление свои собственные города, но зато предотвратить вторжение русичей в пределы Степи. И даже две упоминаемые в летописях стычки Игоря с половцами никакого изменения на оценку этой позиции не оказывают, так как носят ощутимо случайный характер. Вот как рассказывает Ипатьевская летопись о встрече на реке Хирии (Хороле), произшедшей в конце февраля — начале марта 1184 года, когда после ухода Владимира Переяславльского Игорь отпустил вслед за ним и все остальные полки, а сам с небольшой дружиной проехал к русским границам, где и натолкнулся на переправлявшийся через речку небольшой отряд половцев. «И было в ту ночь тепло, шел сильный дождь, и поднялась вода, и не удалось им найти брода, а половцы, которые успели переправиться со своими шатрами те спаслись, а какие не успели — тех взяли в плен; говорили, что во время этого похода и бегства от русских немало шатров, и коней, и скота утонуло в реке Хороле...»

Как можно заметить по данной записи, картина здесь вырисовывается далеко не воинственная. Конец февраля, вспученная дождями речка, через которую только что переправился половецкий табор СО СКОТОМ И ШАТРАМИ значит, явно не для нападения на Русь (скорее всего, для поиска сохранившихся к этому времени года пастбищ, так как на своём берегу все уже были выедены) — и вдруг, откуда ни возьмись, появляется вооруженный отряд русичей. На берегу — паника, всадники поворачивают лошадей и исчезают там, откуда появились, а посреди реки остаются застрявшие телеги с женщинами и ребятней, поднимаются визг, плач, отчаянные крики...

С учетом того, что для взятия такого «полона» русичам пришлось как минимум лезть в ледяную февральскую воду и вытаскивать уносимых стремниной половчанок на берег, думается, что воины Игоря заслуживают за эту «операцию» не столько упреков в агрессивности, сколько медалей «За спасение утопающих».

Не более воинственно выглядит и стычка Игоря с половцами на реке Мерл, где степняки, завидев русские дружины, объезжающие дозором свои границы, попросту от них УСКАКАЛИ...

Так что же в таком случае вынудило Новгород-Северского князя, столь упорно не желавшего портить дружественных отношений со своими степными соседями и ещё в начале 1185 года в очередной раз уклонившегося от участия в общерусском военном рейде вглубь Поля, уже в апреле этого же года проделать такой же самый рейд с гораздо меньшими силами? И можно ли согласиться с общепринятым утверждением, что это был поход ПРОТИВ крупнейшего половецкого хана Кончака, с которым Игорь был знаком уже немало лет и который в 1181 году был союзником Ольговичей в их войне против Рюрика и Давыда Ростиславичей, где Ольговичи и половцы потерпели поражение и где погиб брат Кончака, а он сам бежал в одной ладье с Игорем к Чернигову?

Думается, причина похода должна быть какой-то совсем иной, и следы её, скорее всего, нужно искать в той политике, которую передал в наследство Черниговскому дому ещё Игорев дед Олег Святославович, наперекор агрессивным устремлениям тогдашнего Центра развивавший тенденции сотрудничества и династических браков с Полем. На половчанках, как мы уже говорили выше, были женаты и он сам, и немалая часть князей из рода Ольговичей. Таким образом уже к началу XII века во всех князьях Черниговского дома текло до трех четвертей половецкой крови, так что не просто странным, но и лишенным всякого логического обоснования выглядит бытующее на сегодня представление об Игоревом походе в Степь как о ВОЕННОЙ ОПЕРАЦИИ. И дело даже не в том, что всячески уклонявшийся от войн с половцами, он скорее пошел бы на определенные жертвы для себя, как это было год назад в случае с Владимиром Переяславльским, чем нарушил завещанную дедом Олегом тактику. Ему, решись она на подобную затею (т.е. на выступление ПРОТИВ половцев), не дали бы этого сделать ещё и остальные Ольговичи, без поддержки дружин которых поход в Степь был бы равнозначен самоубийству.

Вспомним же: когда в феврале 1185 года Святослав Киевский звал Черниговского князя Ярослава для совместного похода против Кончака, тот ему ответил: «Аз есмь послал к ним мужа своего Ольстина Олексича, а не могу на свой муж поехати.» А уже в апреле того же года отряд ковуёв этого самого Ольстина Олексича сопровождает дружину Игоря и его сына Владимира в Степь... Не к обусловленному ли во время недавних переговоров с Кончаком месту встречи? Если нет, то Ольстина Олексича необходимо признать откровенным изменником, вступившим в преступный сговор с ханом Кончаком, решившим вдруг за что-то уничтожить своего свата Игоря, а самого Игоря и весь Черниговский дом придется заподозрить в каком-то внезапном слабоумии, подтолкнувшем умудренных богатейшим жизненным опытом князей к дешевой мальчишеской авантюре со своими степными родственниками.

Если же следовать логике и соединить одной линией посольство Ольстина Олексича к Кончаку и последовавшую вслед за этим экспедицию Ольговичей в Степь, то надо признать, что акция Игоря носила не военный характер и осуществлялась по предварительной договоренности с самим Кончаком. И если мы вспомним, что ещё за несколько лет до роковой весны 1185 года Игорь ПРОСВАТАЛ своего сына Владимира за дочь хана Кончака Свободу, то и вопрос о сути переговоров с ним Ольстина Олексича, и вопрос о цели неожиданного похода в Степь самого Игоря Святославовича и его юного сына Владиммира перестанут таить в себе какую бы то ни было тайну, ибо станет ясно, что это — продолжение все той же политики династических браков, которую завещал своим потомкам Олег Святославович. Встретившись с Кончаком и обсудив место и время предстоящей свадьбы, Ольстин Олексич возвратился в Чернигов, чтобы 23 апреля, приняв на себя роль проводника, эскортировать свадебный поезд к обусловленному месту. Некоторое смущение в такую модель прочтения событий вносит только не совсем уместный вроде бы для свадебного похода патетический пафос речей Игоря в начале поэмы — с этим его высоко-патриотическим, хотя и не имеющим логических предпосылок, выкриком: «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», переводимым как «лучше быть убитым, чем пленным»; — но имеется достаточно понятное по-человечески объяснение и для этой патетической фразы, хотя, может быть, и не совсем в той плоскости, в какой мы привыкли смотреть на «Слово», видя в нем только образец сугубо воинской поэзии. Именно в угоду этой концепции современные ученые, сами признавая тот факт, что «нет никаких данных о враждебности Игоря к Кончаку, а также о враждебных действиях Кончака против своего верного (с 1180 года) союзника и своего свата Игоря» (Б. Рыбаков), продолжают, исходя из чисто внешней воинской атрибутики поэмы, сводить мотивировку поспешного выхода Игоря в Поле его стремлением нанести внезапный удар в самую глубину Половецкой земли и, прорвавшись к Керчи, возвратить себе принадлежавшее некогда Ольговичам Тьмутороканское княжество.

А как же союз Игоря Святославовича с Кончаком, о котором Б. Рыбаков сказал, что «это была вековая семейная традиция Ольговичей»?.. К сожалению, большинство комментаторов «Слова» видят в Авторе поэмы и её персонажах одних только идеологов и стратегов, забывая, что это были самые обычные живые люди, подверженные различным страстям и слабостям. Так, приводимый украинским исследователем поэмы Степаном Пушиком гороскоп князя Игоря, в частности, говорит, что «он плохой семьянин, так как РЕВНИВ, вспыльчив, гневлив и груб». Понятно, что ревность в контексте истории черта не такая привлекательная для исследователя как чувство патриотизма, но именно она является тем импульсом, который заставил Игоря, не дожидаясь лета и не обращая внимания на тревожные знамения неба, снарядить свадебный поезд и двинуться через враждебное Поле к месту, где должно было состояться бракосочетание Владимира с Кончаковной. А виновником этой ревности была не кто иная, как знаменитая «плачущая» Ярославна, на которой Игорь Святославович женился за год до похода, в 1184 году, после смерти первой жены. В 1185 году Ярославне было шестнадцать лет, так что, с учетом того, что мачеха оказалась практически РОВЕСНИЦЕЙ своему пасынку Владимиру, нетрудно представить себе ту взрывоопасную ситуацию, в которой, как пишет Л. Наровчатская, «минул год со дня свадьбы Ярославны, когда она в свадебном платье с бебряными рукавами вошла в дом Игоря». Ежедневная вынужденная близость молодых людей друг к другу, встречающиеся за столом взгляды, случайные касания, без которых не обойтись, живя под одной крышей, — это именно из-за них «спалъ князю умь по хоти» (то есть «сжигало князю ум ревностью по супруге»), причем фраза, как почти каждое выражение в «Слове», имеет, по замечанию Павла Мовчана, «многоэтажный» смысл, говоря одновременно как о терзаниях Игоря по поводу собственной жены, так и о его постоянном размышлении над поиском невесты для сына.

О самом же факте того, что женитьба Владимира была делом предрешенным, говорит то, что «молодой княжич выехал к отцу из Путивля, только что полученного им в удел, что неизменно предшествовало СВАДЬБЕ, которая, таким образом, завершала выделение юноши из семьи и свидетельствовала о его самостоятельности и независимости» (А. Никитин).

О не военной цели Игорева похода говорит и тот факт, что Ярославна ждала возвращения экспедиции не в городе мужа — Новгород-Северске, где должна была находиться, ожидая его с войны, а в городе сына (ведь Владимир все же официально считался её сыном) — в Путивле, где она могла находиться только в одном случае — если бы ожидала прибытия туда невестки, то есть возвращения свадебного поезда уже не в дом отца, а в дом сына, где и предстоит жить молодым после СВАДЬБЫ. Считать же, что она в Путивле скрывалась от опасности половецкого набега, как это допускает в работе «Великий путь» Д. Лихачев, не представляется возможным по той причине, что это равносильно тому, чтобы после разгрома наших войск у Бреста бросаться скрываться из Москвы куда-нибудь в западную Белоруссию...

Но что же за политический результат таила в себе эта затея со свадьбой, завершись она благополучно? Почему, как отмечает А. Косоруков, в поэме, где «тридцать пять древнерусских князей названы и охарактеризованы, а двадцать — изображены», лики всех участников этой «уникальной портретной галереи обращены к Новогород-Северскому князю Игорю Святославовичу»?..

Оценивая сложившуюся на момент похода ситуацию, Б. Рыбаков пишет: «Прочный союз Черниговского княжества (Ярослав) и Северского (Игорь) с восточной «Черной Куманией» Кончака мог привести к сложению устойчивой коалиции — Ольговичи плюс Шаруканиды; территория такого союзного объединения была бы огромна: на западе она начиналась бы в семидесяти километрах от Киева (Моравийск — Козелец) и у водораздела Днепра и Дона; на востоке доходила до притоков Волги, а на севере достигала бы подмосковного Звенигорода. От Звенигорода она простиралась на юг до Керченского пролива и древней Тмутаракани...»

Понятно, что появление такого могущественного государственного образования рядом с Киевом свело бы на нет и без того с превеликим трудом сохраняемое главенство Киевских великих князей в политической и экономической жизни Древней Руси. Ведь и так Святослав Киевский, являясь номинально «великим и грозным» князем всей Руси, представлял из себя фактически беднейшего аристократа, которому по уговору с его дуумвиром Рюриком Ростиславовичем, взявшим себе города и земли Киевщины, принадлежали только сам город Киев, воинская дружина да право восседать на «отнем златом столе», что давало ему более политического, нежели реального капитала. Так что «на самом деле, — как констатирует Д. Лихачев, — Святослав был одним из СЛАБЕЙШИХ князей, когда-либо княживших в Киеве.»

(При этом следует учесть, что наличие самой многочисленной на Руси дружины и отсутствие достаточной экономической основы для её содержания делали жизненно необходимым для Святослава Киевского сохранение состояния постоянной войны со Степью. Ведь только играя на патриотических чувствах князей и на декларируемой необходимости защиты Руси от половцев, он мог ещё хоть как-то удерживать свою власть над рассыпающейся на удельные княжества державой. А для этого было необходимо ни в одной из областей тогдашней жизни не дать исчезнуть представлению о половцах как о «чуме XII века», несущей Руси постоянную угрозу её существованию.)

«Образ врага», как замечает Л. Наровчатская, это универсальный способ сплотить «массу» на «подвиг», и этот образ, как видим, рожден задолго до нашей недавней «холодной» войны.

Вместе с тем, если для Святослава лично такие походы против Поля являли собой ещё и один из основных источников прибыли, а потому были и желанны и выгодны, то для властителей удельных княжеств награбленное в половецких вежах добро уже не перевешивало собой той экономической выгоды, которую давало бы им использование занятых в походах людей на мирном поприще. Так, например, Ипатьевская летопись под 1185 годом сообщает о том, что «великий князь Святослав Всеволодович отправился в Карачаев и собирал в Верхних землях воинов, намереваясь на всё лето идти на половцев к Дону», что было равнозначно срыву всех сельскохозяйственных и строительных работ в собственных княжествах, поскольку для похода НА ВСЁ ЛЕТО нужно было увести в Степь едва ли не всё мужское население трудоспособного возраста. И если большинство князей, уступая авторитету прежней славы Киева как общерусского Центра, ещё не противоречили политике Святослава в отношении Поля, то Ольговичи, как отмечает Автор «Слова», уже «доспели на брань», — то есть на проведение собственной линии в русско-половецких отношениях, основанной на добрососедских контактах и родстве, и ведущей, как отмечал цитированный выше Б. Рыбаков, «к сложению устойчивой коалиции — Ольговичи плюс Шаруканиды».

Понятно, что для Святослава успешное завершение брачной экспедиции Игоря в Степь означало бы полное фиаско его политической линии, а стало быть, и самого существования. И без того, как отмечали авторы книги «Древнерусские княжества X-XIII вв..» (М., 1975), «существование прочерниговских группировок и партий в Киеве, Новгороде, Галицко-Волынской, Полоцкой и Рязанской землях свидетельствовало не только о претензиях черниговских князей на общерусское господство, но и о наличии в древней Руси конца XII — первой половины XIII веков кроме центробежных ещё и центростремительных тенденций», так что достаточно было одной удачной дипломатической акции Игоря Святославовича, и авторитет Черниговского дома и его политики выбивал бы последнюю опору из-под и без того шаткого трона Святослава Киевского в пользу Ольговичей.

В свете всего сказанного вызывает некоторое подозреие и организованная Святославом во время Игорева похода поездка через Черниговские земли, где он явно хотел убедиться, что Игорь действительно отправился в Поле. Не случайно ведь его роль в трагическом разгроме Игорева полка вызывает прямые подозрения в предательстве у многих современных «Слово»-ведов, даже и без «свадебной гипотезы» увидевших отношение Святослава к Игорю. «Очень возможно и такое: узнав о походе Игоря, именно Святослав ДАЛ ЗНАТЬ ОБ ЭТОМ ПОЛОВЦАМ, поскольку крупная победа Новгород-Северского князя и его овладение Тмутараканью могли пошатнуть великокняжеский престол», — открыто говорит исследователь поэмы Б. Зотов. Так что побудительные мотивы к предательству у Киевского князя были действительно весомые и, по-видимому, Игорь о них догадывался, не случайно же он, как отмечает Б. Рыбаков, «готовил свой поход ТАЙНО ОТ ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ» и «больше боялся выявления своего похода РУССКИМИ КНЯЗЬЯМИ, чем СВОИМ СВАТОМ Кончаком».

Если же вспомнить, что дуумвир Святослава Рюрик был женат на сестре хана Гзака, как раз и осуществившего коварное нападение на свадебный поезд Игоря, то обвинение Святослава в предательстве покажется далеко не безосновательным. Более того: на фоне всего вышесказанного в ином свете воспринимается и тот факт, что, узнав от ехавшего через место схватки (!) купца Беловода Просовича весть об Игоревом поражении, Святослав, якобы для оборонительных целей, срочно посылает в его земли войско во главе со своим сыном. Подозревая возможность захвата оставшегося без руководства Новгород-Северского княжества, срочно собирает свои полки и Ярослав Черниговский, но не ведет их ни к границам с Полем, ни к Киеву, куда его пытается направить Святослав, а держит при себе, словно выжидая, как поведет себя на Игоревых землях сын Святослава Киевскго...

К счастью, хотя Святославу и удалось запятнать торжество Игоревой политики трагедией на Каяле, сам князь и его сын остались живы, и после поручительства подоспевшего к месту ЧП свата Кончака свадьба Владимира Игоревича и Свободы Кончаковны все-таки состоялась. И более двух лет, пока Владимир находился в стане своего тестя Кончака, на половецко-русских границах стояло затишье...

Такова вкратце последовательность тех событий, которые стали фабулой для первой древнерусской поэмы XII века. А теперь давайте перечитаем её и посмотрим, насколько этим событиям соответсвуют сюжет и поэтика самого текста, а тем более — нашего сегодняшнего их понимания. Итак, начнем с названия:

«Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославля, внука Ольгова».

Необычность именно такого названия поэмы в ряду светских произведений XII века обращала на себя внимание почти всех, кто занимался изучением этого памятника. «Поражает название — «Слово о полку Игореве», — замечал по этому поводу популяризатор поэмы Евгений Осетров. — Слово, повесть или песнь не о князе Игоре, а о его полку... В литературе двенадцатого века нет схожего названия... Наверное, в условиях нормативных представлений это выглядело неожиданно новаторски...»

Как показывают современные комментарии к «Слову», подлинная суть этого, подмеченного Е. Осетровым, новаторства оказалась не до конца постигнутой ещё и сегодня, хотя, назвав свой труд «Великое ДЕЯНИЕ (ПОДВИЖЕНИЕ) князя Игоря», американский исследователь Р. Якобсон подошел почти вплотную к коду понимания и названия, и всей поэмы. Ведь помимо лежащего на поверхности истолкования слова «полк» как «поход, война, войско или дружина» оно значит ещё и «множество, толпа, собрание, народ в целом, все люди рода, которые в нужное время составят воинскую когорту... В бытовом смысле оно долго сохраняло общую идею совокупной множественности не только лиц, но и предметов, отсюда народные выражения «налетел полк девок» или былинное «а ты женского полку».

Еще более определенно толкует слово «полк» В. Аникин, приводящий его следующую расшифровку: «Древнерусский брак, помимо брака «умыкания», имел и другую форму — выкупа за «вено». Старинная песня «А мы просо сеяли, сеяли» говорит о возможности выкупа:

— Не надо нам тысячу, тысячу.

— А что же вам надобно, надобно?

— Нам надобно девицу, девицу.

— А мы дадим вам девицу, девицу.

Игра завершалась переходом девицы из одной партии в другую. В песне пелось:

— А у нас в ПОЛКУ убыло, убыло.

— А у нас в ПОЛКУ прибыло, прибыло.

Слово «полк» в древнерусском языке означало не только «рать», «войско», «ополчение», но и вообще всякое объединение людей, достаточное для выполнения каких-либо совместных действий. Таковы, в частности, ПОЕЗЖАНЕ, дружки жениха или ЖЕНИХОВ ПОЛК.»

Справедливость такого прочтения слова «полк» подтверждается и традиционными приговорами дружки к родителям невесты, приводимыми в книге М. Забылина «Русский народ: его обычаи, обряды, предания, суеверия и поэзия»: «Отец родимый! мать родимая! у нас князь молодой, ясный сокол со всем ПОЛКОМ, со всем поездом...»

Здесь же, как видим, присутствует и известное нам по «Слову» уподобление князя — соколу.

Таким образом, вынесенное Автором в заголовок слово «плъкъ», помимо фиксации имевшего места реального сражения, могло служить ещё и как обозначение более глубинного смысла Игорева деяния, подтверждая тем самым наше предположение о свадебной сущности поэмы, а одновременно и оконтуривая понятие сообщности единомышленников границами рода Ольговичей, исповедовавших политику дружбу и добрососедства в отношении Степи. В этом случае понимание слова «полк» выходило за рамки чисто внешнего мероприятия Игоря, а должно было бы читаться как «Слово об Ольговичах» или «Слово о главном деле жизни Ольговичей», что точнее, ибо женитьба Владимира Игоревича на дочке хана Кончака была по своей сути лишь одним из составных звеньев той политики, которую проводили внуки Олега Святославовича. Об этой, определяющей для понимания смысла поэмы, связи Игоря с его дедом Олегом говорит, по наблюдению А. Косорукова, и сделанная в названии именная привязка «внука Ольгова», подчеркивающая, что «сфера деятельности внука и деда ОДНА И ТА ЖЕ».

И так же, как «ветры — Стрибожии внуци», бесприкословно подчиняясь, выполняют волю «деда», выполняет волю Олега и Игорь — крепит контакты с Полем. Ну а кроме этого, столь пышное поименование князя в названии поэмы восходит опять-таки к традиции обрядово-свадебной поэзии, величавшей своих персонажей не иначе как по имени-отчеству:

1. Ах, кто у нас умен Кто у нас разумен? Как Иван-то умен, Максимыч разумен... 2. Долго, долго Василий не едет, Долго, долго Григорьевич не едет... 3. Она выбрала себе жениха, Она честного и речистого, Она белого и разумного, Чернобрового, черноглазого, Да Михайлу Ефремовича, Али ой ли! Ефремовича...

В такой же самой традиции выдержано употребление имени-отчества и в названии первой древнерусской поэмы: «Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославля, внука Ольгова». И все оно настолько пронизано свадебной символикой, настолько следует схемам свадебных ритуалов, что может быть безо всякой натяжки отнесено к такой разновидности обрядовой поэзии как вьюнишные песни или вьюнишники.

Вьюнишные песни — это текстовая часть старинного свадебного обряда поздравления молодых в первую послесвадебную весну. При этом нас не должна смущать кажущаяся внешняя разница в объемах и ритмах «Слова» и самих вьюнишников, как не смущает нас выставленное Н. Гоголем в подзаголовке «Мертвых душ» слово «поэма». Несмотря на выбранную Автором форму вьюнишника, его произведение все же не предназначалось для распевания под окнами молодых, как не предназначалась для декламации и Гоголевская поэма. Необходимо в полной мере уяснить себе тот факт, что Автор «Слова о полку Игореве» был не просто талантливым поэтом своего времени, но на несколько столетий обогнал его, показав себя подлинным революционером в области развития поэтического искусства. Увы! Но, начиная уже с момента появления «Слова», противники Ольговичей стали делать все возможное, чтобы древнерусский читатель воспринял поэму исключительно в воинском смысле — и, как показывает эхо «Слова» в «Задонщине», усилия их были не безуспешными.

А между тем, сопоставление поэмы с наиболее распространенными вьюнцами помогает взглянуть и на памятник, и на сопутствовавшие ему исторические события в весьма новом свете, позволяющем увидеть в нем то, что было скрыто за шорами традиционного истолкования. Прочтем же «Слово», сравнив его со строением и мифологической символикой вьюнишных песен, традиционно мифологические символы которых соотносили брачный ритуал со всем космосом языческих представлений об устройстве мира, как, например, в приводимых ниже текстах:

...Под вершиной деревца Соколы-то гнезда вьют — они яйца несут, А они яйца несут, молодых детушек ведут! Посередь-то деревца пчелы ярые сидят, Пчелы ярые сидят, много меду надышат, Ах, много меду надышат, Про нас квасу насытят! У комля-то деревца дубовые столы стоят, Дубовые столы стоят — звончатые гусли лежат. Ах, кому в гусли играть, все поигрывать? Ай, вот играть ли не играть Молодому с молодой. Молодому с молодой, Сыну Сергеюшке, сыну Николаевичу, Еще тешить — утешать молодую свою жену...

Или же:

Как в вершине тех дерев Соловей гнездо свивал, В середине тех дерев Пчелы гнезда вьют, Во комлях тех дерев Горностай гнездо свивал...

Как видим, оба примера (а их можно было бы привести гораздо больше!), пускай и в упрощенном виде, но довольно точно передают собой схему конструкционного строения поэмы в проекции на традиционные представления славян о мировом древе. Этот образ имел достаточно широкое распространение в славянских представлениях о мироустройстве и носил вполне определенную локализацию основных символов семейного очага на различных своих частях: соловей и соколы помещались на его вершине или рядом, пчелы яры — в середине, а в корнях, у подножия, «во комли-то деревца — кровать нова тесова». Примерно такие же символы являются излюбленными мотивами многих жанров народного искусства, донесших свои традиции вплоть до наших дней. И в художественной вышивке, и в живописи многих областей присутствуют те же дерево-цветок со сказочной птицей в ветвях или на вершине, а по сторонам этого дерева-цветка или у его основания — то всадники, то нарядный кавалер с барышней... Всадник — это тоже образ вьюнишных песен, которые «часто начинаются с описания выезда героя из дома на коне», что показательно и для «Слова о полку Игореве», непосредственное действие которого начинается в соответствии именно с этой традицией:

Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень и поеха по чистому полю...

Обращают также на себя внимание и такие детали, как наложения символов мирового дерева во вьюнцах — на «мысленое древо» в «Слове», соловья во вьюнцах — на соловья-Бояна в «Слове», ярых пчел — на жужжащие и жалящие стрелы каяльской битвы, которыми «прыщет» в поэме не кто-нибудь, а именно «ярый» тур Всеволод. То же самое — и с символом горностая возле комлей вьюнишных песен, накладывающегося на образ убегающего из плена Игоря, который «поскочи горностаемъ къ тростию», и с вопросом «Ах, кому в гусли играть?», разросшимся в зачине поэмы до полемики с творческим методом Бояна, и со многими другими символами.

Естественно, композиционные требования поэмы и те цели, что стояли перед её Автором, были гораздо сложнее, чем при сочинении коротеньких вьюнишных песенок, ведь «Слово» являло собой совершенно иной, новый — и новый не только для XII века, но и, как мы увидим в дальнейшем, для всей русской литературы вообще — жанр поэзии. И тем не менее, в основе этого жанра, матрицей для возведения его архитектуры явился именно древнейший обрядово-бытовой комплекс свадьбы, элементами которого служат помимо различных песнопений ещё и заговоры, присказки-приговоры, загадки, драматические сценки с ряжением и некоторые другие слагаемые. Все это, если вглядеться, имеется и в «Слове о полку Игореве»: вспомним хотя бы заговор-плач Ярославны, величальный диалог-заговор Игоря с Донцом, припевки-присказки Бояна и самого Автора, загадку сна Святослава, а также «драматические сценки с ряжением», проведенные через всю поэму при помощи использования образов половецких тотемов-зверей, да плюс в рассказах о «превращениях» князя Всеслава в волка и в сцене побега из плена самого князя Игоря, становившегося то горностаем, то белым гоголем...

Хочется ещё и ещё раз подчеркнуть: перекличка «Слова» с обрядовой свадебной поэзией звучит настолько явственно, что не замечать её можно только в силу какого-то умысла. Ну чем, к примеру, не матрица для всего содержания поэмы такой вот образец свадебных песен?

Не бывать бы ветрам, да повеяли, Не бывать бы боярам, да понаехали, Траву-муравушку притолочили, Гусей-лебедей поразогнали, Красных девушек поразослали...

Тут, как видим, почти та же самая схема, что и в строках «Не буря соколы занесе черезъ поля широкая», вообще очень характерная для величальных и корильных песен, особенно, адресованных поезжанам: «Не белы наехали — чтой черные, как вороны», — а кроме того, тут и притолоченная трава-муравушка, так знакомая нам по строкам «ничить трава жалощами», тут и гуси, которых Игорь «избивал» во время своего бегства из плена к «завтроку, обеду, и ужине», и лебеди, на которых напускал соколов своей творческой фантазии «вещий» Боян. Тут и красные девушки, которых куда-то «поразослали» понаехавшие «бояре» — не туда ли, думается, куда «помчаша красные девкы половецкыя» и Игоревы поезжане?..

А вот строки, которые очень хорошо объясняют происхождение образа Бояновых соколов, напускаемых им на стадо лебедей, — помните? — «которыи дотечаше, та преди песнь пояше»:

Как летал, летал сокол, ладу, ладу, Сокол ясный летал, ладу, ладу, Искал стадо лебедей, ладу, ладу, Он нашел, нашел, сокол, ладу, ладу, Нашел стадо лебедей, ладу, ладу, Всех лебедок пропустил, ладу, ладу, Одное оставил, ладу, ладу...

В некоторых случаях и словесные обороты, и образы «Слова» кажутся буквально скалькированными с обрядовых свадебных песен, как вот в строках «при утри рано на зори шшолкотала пташечка на мори», перекликающихся с фразой «что ми шумить, что ми звенить далече рано передъ зорями». То же можно сказать и в отношении припевки «ни хытру, ни горазду», сочиненной Бояном Всеславу Полоцкому и обнаруживающей свои параллели в величальных песнях:

Хитер-мудер Иван-молодец, Хитрей-мудрей да его не было...

Или фрагмент «Галичкы Осмомысле Ярославе! Высоко седиши на своемъ златокованнемъ столе, подперъ горы Угорскыи своими железными плъки...» — не его ли канва угадывается в следующем четверостишии?

Во тереме во высоком Иван-сударь сидит. Никто его, никто его Не смеет будить...

К обрядовой свадебной поэзии восходят и такой вот оборот «Слова» как «О, стонати русской земли...», который перекликается с тем, что поется перед самой отправкой свадебного поезда к венцу: «Земле станать — да перестать будет», — а также неясные до сих пор места из описания побега Игоря: «полозие ползаша» и «претръгоста бо своя бръзая комоня», которые напрямую восходят к сценке описания свадебного поезда в величальных песнях, где мы встретим и такие выражения как «полозьи притерли», и такие как «семь комоней пригонили», и где есть встречающиеся в «Слове» жемчуг, золото, «каленые стрелы».

Из свадебных песен родился и плач Ярославны с его знаменитым «Полечу, — рече, — зегзицею по Дунаеви», находящим свое зеркальное отражение в таких вот, к примеру, строчках из обрядовых песен:

Попрошу я, молодешенька, Я у ласточки перьица, У касатки крыльца, Полечу я, молодешенька...

При этом следует обязательно помнить, что у древнерусского читателя не было никакой необходимости «вылавливать» все эти параллели специально, сличая текст «Слова» с хрестоматиями по фольклору. Это наше, сегодняшнее зрение «испорчено» для чтения подобных текстов, а не сам текст. Причем, как замечал исследователь «Слова» Г. Карпунин, наше зрение даже «не то что испорчено, а просто приспособлено для восприятия только обычных текстов, текст же «Слова» необычный, он построен на художественных принципах, рассчитанных на иной угол зрения — на зрение читателя, который в букве видел бы не просто знак для обозначения на письме звука, а символ, исполненный глубокого внутреннего смысла». Подобные же мнения высказывают и другие исследователи древнерусского памятника — Л. Наровчатская, С. Пушик, А. Гогешвили, Г. Сумаруков, О. Сулейменов, А. Чернов...

Но очень уж медленно освобождается наше сознание от постулатов школьных учебников. «Народы не бывают хорошими или плохими, — сказал несколько лет назад Д. Балашов, — но имеют историю, на протяжении которой их национальный характер изменяется в строгой последовательности.» Почему же мы так упорно пытаемся хоть что-нибудь в этой истории да подретушировать? Чего нам, как говорит Л. Наровчатская, стыдиться, «былым рабам и вольным всадникам — своей истории? Того, что мы не ассимилировали, сохранили добрососедство даже в условиях тирании, рабства, бездорожья и бестелевиденья?» Откуда в нас, хочется также спросить, это извечное стремление изобразить себя с мечом или автоматом, крушащими какого-то постоянно живущего рядом с нами врага, без которого нам просто некуда приложить свои способности? И разве миротворческая миссия Игоря в Степи была по своему значению ниже, чем те грабительские по своей сути набеги, которые осуществлял Святослав против мирных половецких становищ? При чем тут оборона Руси, если Святослав открыто сетует на то, что если бы русичи ходили на половцев ещё более многочисленными дружинами, то «была бы чага по ногате, а кощей по резане», то есть, как мы уже отмечали выше, рабов было бы столько, что они продавались бы за бесценок.

Кто же в таком случае благороднее выглядит — «великий и грозный» представитель тогдашнего Центра Святослав Киевский, эхо политики которого до последнего времени ещё звенело в воздухе нескончаемым нагнетанием атмосферы внешней угрозы, или же все-таки — «сепаратист» Игорь, трезвого дипломатического подхода которого к межнациональному вопросу так не достает нам сегодня для урегулирования всё растущих в стране очагов напряженности?.. Вот он — вдел ногу в стремя и, взлетев на коня, окинул взглядом напуганных солнечным затмением воинов. Отложить поход до более благоприятного момента? В глазах простого люда это было бы, пожалуй, психологически правильным, но сколько же можно играть в прятки со Святославом — к весне он ведь снова пришлет гонцов, будет склонять к участию в антиполовецком походе?.. Нет, узел нужно разрубать одним ударом, а если, как предвещает затмение, его ждет неудача, то это по крайней мере хоть какая-то да определенность, а не это двойственное состояние... — И именно здесь у него вырывается та, принятая нами за патетическую, фраза «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», которая на самом деле воспринималась, наверное, современниками как «лучше уж погибнуть, чем жить, как в плену, связанным по рукам и ногам этой постылой обязанностью подчиняться Киеву, необходимостью всякий раз выкручиваться перед Святославом, зависеть от массы мелочей, включая и такие предрассудки, как это затмение. Да и Владимира нужно срочно женить, дело ли — на мачеху засматриваться? Так ведь и до греха недалеко...»

Отбросив подобную цепь рассуждений, вернее — внутренних обстоятельств, подвигнувших Игоря на попрание небесного предупреждения, нам никогда не понять смысла этого его монолога, в котором он, не испытывая НИКАКОЙ УГРОЗЫ ИЗВНЕ, говорит свое «луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», и только после этого зовет братию сесть на коней и отправиться в Степь, то есть именно туда, где они как раз и оказываются и «потятыми», и «полонеными».

То же самое получается и с «хотью», т.е. с супругой: объясняя, почему Игорь пренебрег знамением небес, Автор говорит: «Спалъ князю умь по хоти... «Хощу бо, — рече, — копие приломити конець поля Половецкаго, съ вами, русици, хощу главу свою приложити, а любо испити шеломомь Дону», что в современных изданиях «Слова» переводится как «Разожгло князю ум желание... «Хочу, — говорит, — копье с врагом скрестить на краю поля Половецкого; с вами, русичи, хочу главу свою сложить или испить шеломом из побежденного Дона.» Одной из причин, способствовавших такому прочтению, явилось использование Автором «Слова» приема так называемого «разделенного языка», основанного на синтезе реально сущемствующих недеформированных слов в новое образование, что позволяет, сохраняя внешнее логическое единство текста, создавать игру слов, используя их в двух и более значениях. Говоря об этом явлении, автор интереснейшей книги об акростихе в «Слове о полку Игореве» А. Гогешвили писал, что «современная текстология «Слова» стремится к однозначной интерпретации текста», тогда как его Автор «ставил себе во многих случаях прямо противоположную задачу», в чем, отчасти, и «заключается одна из причин непрекращающихся предложений новых конъектур и прочтений в тексте «Слова».»

В качестве примеров приводятся словосочетания «А уже не вижду власти,» — читающееся ещё и как «А у жене вижду власти»; «На реце на Каяле,» читающееся как «нарецена каяле» (т.е. «нареченная», «невеста»). Фраза «Се бо готския красныя девы» звучит как «се бог отския»; «Земля тутнетъ» — как «земля тут нетъ», — и тому подобное.

К примерам использования такого вот «разделенного языка» можно отнести и цитированную выше строчку «спалъ князю умь по хоти», публикуемую в большинстве случаев в слитной форме, дающей прочтение «похоти». А между тем в чешском языке ещё и доныне сохранилось это древнее славянское слово в своем первоначальном значении, то есть — «жена, супруга». Приводя такие примеры из «Слова» как «плачется мати ПО УНОШИ князи Ростиславе», из Повести временных лет по Лаврентьевскому списку (под годом 985) — «Ольга же, плакася ПО МУЖИ своем», Э. Гребнева пишет: «Эти параллели убедительно показывают, что «спалъ князю умъ ПО ХОТИ» — это обычная для древнерусского текста конструкция. В переводе на современный русский язык это можно бы выразить приблизительно так: сжигало князю ум по супруге...»

Несколько выше мы уже говорили, что именно так все на самом деле и было, и что ум князя страдал именно из-за «хоти», то есть из-за «любимой», «желанной», ревность из-за которой к собственному сыну и вынудила его переступить через все знамения и поспешить в Поле за «хотью» и для Владимира. В этом свете выражение «хощу бо копие приломити конець поля Половецкаго» никак не может иметь предложенной Д. Лихачевым расшифровки «хочу вступить в единоборство», ибо означает то же, что и известная индейская формула «хотим зарыть топор войны». Не менее беспочвенно искажается и вторая часть этой фразы — «съ вами, русици, хощу главу свою ПРИЛОЖИТИ», истолковываемая как желание эту голову СЛОЖИТЬ, тогда как в паре с переломленным копьем, означающим ОТКАЗ ОТ ВОЕННЫХ ДЕЙСТВИЙ, данное выражение приобретает смысл, аналогичный фразеологизмам «приложить талант», «приложить руки», «приложить старания» и т.п., что не противоречит и этимологическому значению латинской лексемы «закон», «уложение» и возникающей в результате чередования «лог-лаг» формы «лагати», имеющей с приставкой «при-» значение «присоединять», «добавлять», но уж никак не «складывать мертвой».

На фоне всего этого не может восприниматься альтернативой сложению головы и венчающая этот монолог фраза «а ЛЮБО испити шеломомъ Дону», укладывающаяся в современные переводы только благодаря подмене «любо» на «либо». Значение же безличного сказуемого «любо» всегда было «мило, приятно», «по душе, нравится»; как пишет Г. Брызгалин, в казачьем языке это слово означает особую прелесть желательности; оно никоим образом не тождественно разделительному союзу «либо», и в данном случае говорит о том, что именно достигнуть Дона и быть на нем не убитым, а принятым как дорогой гость, как раз и является заветным желанием князя Игоря, то есть тем, что ему ЛЮБО. Ведь для того, чтобы «испити шеломомъ Дону», нужно этот шелом как минимум СНЯТЬ, то есть — перестать быть воином, прийти с миссией мира.

...Обуреваемый мыслями о жене и о невесте для сына, пренебрег князь даже знамением небес. «Хочу, — сказал он, — копье свое сломать на краю поля Половецкого. С вами, русичи, хочу приложить ум свой к тому, чтобы впредь приходить нам на Дон без опаски...»

Примерно так должен был пониматься данный фрагмент читателями XII века и, продолжая объяснять, чем же его манера отличается от Бояновой, Автор приводит далее образец того, как бы написал эту поэму его маститый «коллега по перу» или предшественник. «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая галици стады бежать къ Дону великому», — воспроизводит он стиль Бояна, напрямую возводя его к таким образцам обрядовой свадебной поэзии как приговор «Не ясный сокол с гнезда слетает — новобрачный князь со двора съезжает» или уже цитированные нами ранее строки «Не бывать ветрам, да повеяли, не бывать бы боярам, да понаехали...»

Что же касается истинного значения выражения «галици стады», то в данном случае и оно обозначает не «стаи галок», как то повсеместно трактуется переводчиками и комментаторами поэмы, а самые настоящие стада домашних животных — коз, коров, лошадей, овец, которых поезжане гнали вместе с собой как для своего собственного пропитания, так и для свадебного пира, а главное — для уплаты Кончаку КАЛЫМА за дочь-невесту. Ведь галица это вовсе не галки, которые почему-то ещё и «бежать к Дону стадами», галица — это широко распространенное на западной Украине название всякой домашней живности, что подтверждается как фундаментальным трудом В. Шухевича «Гуцульщина», так и бытующими ещё и по сей день поговорками и пословицами типа «На чужую галицу — не бросай палицу» и другими.

Вырисовывающийся из данного примера стиль Бояновых песен зримо говорит о том, что суть его «замышлений» сводилась лишь к наложению воспеваемого события на ритмико-символическую основу широко известных всем песен, и те уже «сами княземъ славу рокотаху». Естественно, что при таком творческом методе было невозможно «ущекотать» едким словом такие явления «былин сего времени» как предательство Святослава Киевскеого, ибо хотя запас песенных «матриц» и доходил у Бояна до «первыхъ временъ усобице», аналогов на каждый случай все-таки в этом арсенале недоставало. Поэтому вслед за воссозданием торжественного слога Бояна в духе «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая» идет и саркастический упрек ему в «лакировке» действительности:

Чи ли въспети было, вещей Бояне, Велесовь внуче: «Комони ржуть за Сулою звенить слава въ Кыеве?..»

Словосочетание же «чи ли» — это опять-таки не «или», как упрощенно трактуют его переводчики, а аналог задиристым «чи й ли», «что й ли» или «что ж не», несущим в себе ту иронию, о которой говорил в своих неоконченных заметках о «Слове» ещё А. Пушкин, записавший в примечании в скобках: «Если не ошибаюсь, ирония пробивается через пышную хвалу.»

Не эта ли ирония подчеркнута здесь этим двойным обращением «вещей Бояне» и «Велесовь внуче», которые кажутся бутафорскими одёжками на фоне его «не ущекотания» реальных событий.

«Что ж, мол, не воспеть тебе было, любимче богов: «Кони ржут за Сулою — звенит слава в Киеве?..»

Перевод этого участка текста Д. Лихачевым, звучащий как: «Только враги подошли к границам Руси, как слава русской победы над ними уже звенит в Киеве», не может быть принят всерьез уже хотя бы по той причине, что в реальности, как тонко подметил О. Сулейменов, Автор описывает здесь «обратное движение — в конце апреля 1185 года не половцы идут к границам Руси, а войска Игоря отправляются за Сулу», из-за чего весь этот пассаж в существующем переводе выглядит какой-то пустой похвальбой. Но все становится на свои места, если вспомнить, что речь идет не о половецких конях, а о русских, о тех, на которых выехали в Степь поезжане, о чем Святослав уже успел предупредить орду Гзака.

«Что ж тебе не воспеть было, прозорливому Бояну, Велесову внуку: «Кони, мол, ржут за Сулою, свидетельствуя, что Игоревы дружины движутся к уготованной им гибели, — и эхо скорого их разгрома пророчит Святославу упрочение его собственного положения...»

И — как бы в противоположность «славе» Святослава в Киеве — появляются трубы в Новгороде — те, которые главным героям поэмы предстоит пройти в соответствии с условиями поговорки про «огонь, воду и медные трубы», что соответствует в нашем случае солнечному затмению, переправе через Сюурлий и свадебному пиру на Каяле, завершившемуся разгромом Игоревых спутников. Но все это пока ещё впереди, а пока Автор подыскивает подходящую манеру, пока «трубы трубять въ Новеграде, стоять стязи въ Путивле», а «Игорь ждет мила брата Всеволода...»

Глава вторая «АХ, ЭТА СВАДЬБА, СВАДЬБА, СВАДЬБА...»

Первое из упомянутых в тексте поэмы практических действий, в строгом соответствии с древнейшими мотивами вьюнишных песен, начинается с описания сборов в дорогу, выраженных переговорами Игоря со Всеволодом, а также — с «выезда самого героя из дома на коне», фиксирующего собой начало движения как самой поэмы, так и героев внутри нее. Говоря о возможности сведения любого вирилокального свадебного обряда к схеме поездки жениха за невестой и возвращением с ней, авторы книги «Русский народный свадебный обряд» А. Байбурин и Г. Левинтон (Л., 1978) писали: «Свадьба, как сюжетный текст, связана с движением, т.е. оказывается значимым противопоставление движущегося и неподвижного, проявляющегося на самых разных уровнях обряда. Сюда относятся как противопоставления персонажей свадьбы друг другу, так и противопоставление их тому статическому пространству, в котором они перемещаются... Второе противопоставление связано с наличием двух типов текстов: описывающих некоторую неподвижную структуру мира и описывающих движение, являющееся нарушением этой неподвижности...

Важность категории пути предполагает особую актуальность границ. Можно сказать, что все пространственное поведение участников свадьбы состоит из прохождения определенных границ и пребывания в разделяемых ими локусах. Особенности представления о границах в пространственном коде свадебного обряда обусловлены, по-видимому, в первую очередь наложением двух систем восприятия пространства: концептуальной и топографической...

Существует ряд текстов, описывающих противоположность признаков своей и чужой стороны, причем речь идет именно о стороне как таковой, т.е. описываемые признаки — это, например, ландшафт, почва и т.п., а не признаки чужой семьи, чужого коллектива. Отсюда — роль таких концептуальных, мифологических границ, как, например, лес, море, а чаще река — как компромисс между мифологическим и реальным топографическим пространством. Чужие появляются «из-за леса, леса темного» (в «Слове» — «и от Дона, и от моря, и от всех стран», — Н.П.), в ряде случаев фигурирует мотив переправы», — имевшей место, добавим мы, и на реке Сюурлий.

Учитывая тот факт, что «необходимость в свадьбе как можно более далекого пути видна не только из его мифологических описаний, но и из того, что все передвижения в свадьбе совершаются на лошадях», думается, нет никаких оснований сожалеть о якобы утраченных переписчиками листах, событийно-повествовательная часть поэмы начинается именно с того, с чего она только и могла начаться в соответствии с законами вьюнишного жанра — С ВЫЕЗДА ГЕРОЯ НА КОНЕ:

Тогда въступи Игорь князь въ златъ стремень и поеха по чистому полю...

«Чистое поле» в данном случае понятие менеее всего топографическое, оно не имеет своих реальных характеристик и появилось бы даже в том случае, если бы Игорь ехал густым лесом. Употребленное в поэме семнадцать раз, «чистое поле» — это «пространство, как бы не имеющее своей структуры, практически не упорядоченное. Так, в его описании могут совмещаться противоположные признаки — разное состояние погоды, время суток, время года», — что наблюдается и в описаниях «поля» в поэме: «солнце ему тьмою путь заступаше — нощь стонущи ему грозою», «рекы мутно текуть — въ поле безводне...»

Таким образом, движение, начатое героем в момент выезда с «отня» двора, приобретает по мере удаления от него все более ярко выраженный характер чисто ритуального пересечения чужого пространства с обязательным преодолением неких условных границ-испытаний, которые начинаются сразу же по выезде из родной деревни или, как в нашем случае, из княжества.

«Выехав за околицу, поезд останавливается в соответствии с приговором: не ясный сокол с гнезда слетает, новобрачный князь со двора съезжает; съехать бы нам с широкого двора и выехать в чисто поле, в том чистом поле приостановиться, на святую церковь помолиться...»

Такая остановка, как мы знаем, была сделана Игорем после переправы через Оскол, где, выехав за пределы Руси, он два дня ожидал встречи с идущим из Курска Всеволодом.

О Руская земля! уже за шеломянемъ еси!

Так воскликнул, отмечая пересечение первой из значимых границ, находившийся рядом с Игорем поэт, хотя первой эту границу мы назвали чисто условно, только из-за порядка появления её в поэме, в свадебных же текстах в сходной функции фигурируют многочисленные реки, леса, горы — по крайней мере, если не в плане выражения обряда, то в его концептуальной структуре такие границы представляются вполне реальными. Единственное необходимое условие — то, что эти границы должны находится в нейтральной зоне, в «чистом поле» или «на пути-дороге».

Существенным в случае «Слова» является именно это обусловленное свадебным ритуалом наличие нейтральной зоны, ибо переход из одной социальной или возрастной группы в другую невозможен внутри организованного, упорядоченного мира. Для перехода необходимо покинуть пространство, в котором господствует упорядоченность, и перейти в сферу неупорядоченности. «Движение от центров к переферии сопровождается уменьшением упорядоченности, и нейтральная зона является тем промежуточным пространством, которое является необходимым условием перехода» (А. Байбурин, Г. Левинтон).

Забегая вперед, скажем, что именно это обусловило проведение так называемого «княж стола» или первого — предбрачного — пира в зоне, не являющейся территориальной принадлежностью ни Новгород-Северского княжества, ни родовых кочевий Кончака, для чего была выбрана местность за рекой Сюурлий, выступающей в роли главной границы между локусами жениха и невесты. Зона эта тоже условна и так же, как и «чистое поле», характеризуется только тем, что ни одна из сторон не считает её СВОЕЙ (на территории, которую Кончак считал бы исконно СВОЕЙ, нападение Гзака на идущий к Кончаку свадебный поезд было, наверное, немыслимо — Н.П.), хотя каждая и считает при её достижении основные границы локусов уже пересеченными. Границы эти для сторон неравнозначны, жених, как правило, подвергается гораздо большим испытаниям на пути к локусу невесты, чем невеста во время следования к локусу жениха.

Что же сопутсвует на этом пути героям «Слова» после того, как Игорь «въступи въ златъ стремень и поеха по чистому полю»? Атмосфера, которую рисует Автор поэмы, выглядит весьма симптоматично: «солнце ему тьмою путь заступаше; нощь ему стонущи грозою птичь убуди; свистъ зверинъ въста» (кстати, тут перед нами ещё один пример использования автором приема «разделенного языка»: «...звериНЪ ВЪСТА» — «НЪВЪСТА», т.е. «невеста», что вносит ещё один дополнительный штришок в нашу коллекцию свадебной символики «Слова о полку Игореве»).

И здесь на фоне и без того насыщенной загадками и «темными местами» поэмы появляется один из самых таинственных её персонажей — «Дивъ», который кричит с «древа» окрестным землям о появлении Игоревой экспедиции, а после разгрома русичей на Каяле оказывается поверженным на землю. Конкретного истолкования этого образа переводчики и комментаторы поэмы не дают получается нечто среднее между неведомым степным божеством и разведчиком-половцем на дереве, для которых впрочем в равной мере обязательно такое качество, как непременная враждебная настроенность к русским.

А между тем образ Дива имеет довольно большую исследовательскую литературу, и везде, где речь идет о нем не в связи со «Словом о полку Игореве», он предстает без этой самой надуманной исследователями враждебности. Так, упоминания Дива (или близкого ему образа) можно встретить, в частности, в литовских песнях о Перкунасе или в латышских о СВАДЬБЕ Зари, где Dievins — равен Перкону, «божичу», сыну Бога (Dievs).

Раздраженный Перкон, ЕДУЩИЙ НА СВАДЬБУ, разбивает дуб Солнца, в который раз выводя нас на вариант мирового дерева и солнечно-свадебную символику. Напротив, в песне о поездке Перкона за море НА ЖЕНИТЬБУ — за ним следует Солнце с приданным и одаривает леса, а дубу дарит золотой пояс.

Обратимся к одной необходимой выписке:

«В значительном количестве латышских песен по-разному выступает мотив связи Солнца и месяца, причем в функции, близкой к роли Перкона, выступает Бог (Dievs) и божий сын (Dieva dels)... Согласно результатам недавних фольклористических исследований, латышское Dieva deli («дети Бога») как обозначение двух божественных близнецов — героев близнечного мифа соответствует литовскому Dievo suneliani, а также древнегреческим Диоскурам и ведейским Dievo naрata — сыновьям Бога... Эти названия, являющиеся эпитетами божественных близнецов, совпадают по своей внутренней форме, а также по этимологии первого компонента — индоевропейского названия обожествляемого ДНЕВНОГО (запомним это определение, оно пригодится нам при уточнении времени следования Игоря через Степь) света — Отца; ср. с др. инд. Dyanh pita, лат. Diespitер, с др. — рус. Стрибогъ и лтш. Debess tevs «Небо-отец» в народных песнях. Для рассматриваемого мифологического сюжета существенен реконструированный Уордом (1968) миф, согласно которому божественные близнецы — дети Солнца ухаживают за своей сестрой, носящей солнечное имя... Поскольку близнечный миф всегда связан с системами бинарных символических противопоставлений, в которые входит оппозиция Солнце — Месяц, миф о сыне Солнца и дочери Солнца сопоставим с мифом о женитьбе Солнца и Месяца... Сюжет свадьбы Солнца и Месяца в связи с Богом Грозы может быть приурочен к тому же символу мирового дерева, с которым в конечном счете можно связать и Дуб Бога Грозы. Упоминаемый в латышских народных песнях Дуб Солнца, пораженный Богом Грозы, естественно получает интерпретацию посредством сопоставления солнца над мировым деревом. Для этого сопоставления важно сохранение у славян архаического обряда воздвижения столба с Солнцем-колесом над ним... Наряду с солнцем при таком столбе может выступать месяц. В славянских свадебных обрядах, где месяц и солнце могут использоваться как символы жениха и невесты, те же отношения представлены в каравайных ритуалах, в ритуальном загадывании загадок, в ответах на которые последовательно выступают дуб, небо, месяц, солнце» (В. Иванов, В. Топоров).

Традиционное представление мирового дерева обычно связывается с солнцем и месяцем по обе стороны от него. Само же дерево отчетливо делится на три части, в верхней из которых, как мы помним по вьюнишным песням, свивал гнездо соловей и располагались соколы. Но там же, в вершине дерева, находится и Див — «збися дивъ, кличетъ ВРЪХУ ДРЕВА» — и если допустить, что переписчиками поэмы была потеряна выносная буква «к» и вместо «древа» в первоначальном тексте было «древКа», то Див удивительным образом сольется с вышеупомянутым столбом, на котором установлено колесо-солнце, то есть окажется одним из древних вариантов некоего ШТАНДАРТО-СКИПЕТРА — этакого солнцеобразного опознавательного знака на высоком шесте, оповещавщего всех о том, что Игорь движется с мирными и вполне конкретными целями. Если же вспомнить, что индо-европейский Дейвос является полной аналогией тюркского бога Тенгри, то можно с уверенностью сказать, что знак этот был понятен всем — как русичам, так и случайно встреченным на пути половцам...

Не менее интересный материал, дающий очередную проекцию на висящее над поэмой солнечное затмение, представляет рассказ А. Афанасьева об украинской богине Сиве, чей день — ПЯТНИЦА, что тоже немаловажно, ибо «пятокъ» имеет для поэмы отнюдь не второстепенное значение... Так вот, злой Локи, пишет Афанасьев, обрезал Сиве её роскошные волосы и, чтобы избежать мщения грозного её супруга, велел подземным карликам выковать ей волосы из чистого золота. «Древнейшее значение, принадлежащее корню «сив», было таким образом: сияющий...»

Что же касается разницы в написании корней, то между СИВ и ДИВ не такое уж большое и отличие; у Б. Рыбакова, например, в связи с этим находим: «Праздники 1-2 мая (как раз, кстати, день перехода Игоря через Оскол, когда его застигло солнечное затмение, случившееся 1 мая — Н.П.) проводились в честь богини, имя которой — «Maja», «Zywie» — ведет нас к глубокой индоевропейской старине. Крито-микенские надписи знают богиню Ма мать богов, архаичную владычицу мира; её же называют и «Zivja» (форма от «Deiwo»). Отсюда же идет древнерусская Дива, Дивия...»

Пожалуй, Б. Рыбаков является одним из немногих исследователей «Слова», кто сумел принять взгляд на Дива как на «симпатизирующего отнюдь не половцам, поганым, а Игорю и Русской земле». О благоволении Дива к русским говорят также названия таких растений как «дивосил» (девясил) и «диванка». Для нас представляет особый интерес и украинское обозначение ритуального СВАДЕБНОГО хлеба — «дивень».

В летописи Даниила Галицкого под 1252 годом при описании крещения литовского князя Миндовича встречается ещё одна разновидность Дива Диверикъз, что значит — заячий бог. «Поставленный на третье место после бога неба и божественного кузнеца, заячий бог оказывается покровителем растительного мира, без ведома которого нельзя сломить ни одной ветки. Добавим к этому, что заяц был в античности зверем Афродиты, нередко выступавшей в роли богини плодородия», а в фольклоре заяц рассматривается как «символ мужской оплодотворяющей силы; с ним связано множество эротических песенок и присловий, широко применявшихся у славянских народов в процессе СВАДЕБНОЙ обрядности».

Кроме того, по мнению Б. Рыбакова, заяц расценивался славянами и литовцами ещё и как представитель «кощьного мира», что объясняет нам его роль в сказках: заяц — охранитель КОЩЕЯ (что пригодится, когда Игорь «выседе из седла злата, а въ седло КОЩИЕВО...»).

Ну и в довершение нельзя не вспомнить о таком мифологическом персонаже как Дид, которому, согласно древнеславянской мифологии, молились о благополучном СУПРУЖЕСТВЕ и деторождении и который являлся в то же время и хранителем рода, блюстителем главных родовых принципов морали (для Ольговичей такими принципами явлалась дружба с половцами).

Таким образом, мы и в этом случае имеем дублирование системы Див Тенгри, где «благожелательное божество Руси» накладывается на охранителя кощея (а «кощей» — это ведь ещё и КОЧЕВНИК), являя собой понятный обеим сторонам охранно-предупредительный образ, служащий Игорю своеобразным пропуском для беспрепятственного прохождения через Степь к месту свадьбы. (К похожему выводу приходил и Г. Карпунин, писавший в своей книге «По мыслену древу», что «Дива можно истолковать и как русский воинский знак: древо — древко стяга, Див — навершие в виде какого-либо изображения или полотнища». О том же говорит и параллель из «Задонщины»: «Уже бо ввержен СКИПЕТР на землю...»)

Конечно же, двигаться ночами, как это предполагают в своих рассчетах сторонники воинского прочтения поэмы, русичи не могли: помимо того, что они вели с собой обоз и гнали табуны животных («галици стады»), они еще, во избежание случайных столкновений с некоалиционными Кончаку половцами, должны были обеспечить видимость своего охранного знака. Помните, мы задержали наше внимание на компоненте Divo, совпадающем с «индоевропейским названием обожествляемого ДНЕВНОГО света»?.. Это — тоже подтверждает то, что Игорь не мог передвигаться по Степи ни в какое другое время суток, кроме дня, и шел он, не прячась от взоров, а наоборот — стараясь, чтобы его не просто обнаружили, но и хорошо разглядели высоко несомое на шесте изображение Дива. Дива, объяснявшего степнякам, куда, к кому и зачем ведет своих спутников Игорь.

Именно так ими этот знак и был понят: едва над обозом стал различим опознавательный контур Дива, как половецкие дозорные «неготовами дорогами побегоша къ Дону великому», — причем, сказать, что они тоже это сделали незаметно, как того требовала бы стратегическая ситуация, имей Игорь и вправду агрессивные цели, нельзя, ибо поэма прямо сообщает, что при этом у них «крычатъ телегы полунощы, рци, лебеди роспущени...»

Что касается «неготовых» дорог, то особенных трудностей для понимания этого термина нет — это степная целина, «дорога, которая не проложена заранее», хотя нам это место может быть интересно также сопоставлением круга сходных терминов, включающих соотношения латинского pons — мост и армянского hun — брод, которое, по наблюдениям Потебни, может вывести нас на русское МОСТЫ — СЕНИ, играющее большую роль — опять-таки! — в свадебных текстах.

«Кричащие» телеги — это, как очень верно подметил Г. Сумаруков, не столько поэтический образ, сколько реалистическое описание половецкой степной эстафеты, передающей весть о появлении Игоря от кордона к кордону, от кибитки к кибитке. Это не тележные оси скрипят в ночи подобно лебединому крику (хотя сам по себе этот образ и достаточно красив), это — кричат сами погонщики, глашатаи, завидевшие в Степи русский обоз и поспешившие доложить Кончаку, куда нужно идти, чтобы приготовить свадебные вежи: «Скажите лебедям распущенным, что Игорь к Дону своих родичей ведет!...»

(Вот что пишет по этому поводу Л. Наровчатская: «Рци — древний «телеграф»: ручей звуковых сигналов, световых (костры-маяки) древних, который варьируется у народов: свист, крик «на всю Ивановскую», костры, барабанный звук и тому подобное... Скорость «звуковой депеши» у галлов и римлян от поста к посту равнялась 100 км/час.)

Лебеди — тотемный знак рода Кончака, чье племя после неудачного приближения к русским границам в марте 1185 года откочевало куда-то в глубь Степи, то есть — было РАСПУЩЕНО на весенние пастбища ввиду того, что встрече Кончака с Игорем на берегах Сулы помешало вышедшее из Киева войско Святослава.

«Рци лебеди распущени,» — вполне допустимая для XII века форма написания фразы «скажи лебедям распущенным», что подтверждается массой примеров употребления именительного падежа множественного числа взамен всех прочих:

«...начати старыми словесы трудныхъ повестей...»

«...а всядемъ, братие, на свои бръзыя комони...»

«...летая умомъ подъ облакы...»

«...не буря соколы занесе чрезъ поля широкая...»

«...великая поля чрьлеными щиты прегородиша...»

«...подъ шеломы възлелеяни...» — и так далее.

Таким образом, из данного эпизода текста следует, что степная эстафета просто сообщала Кончаку о продвижении русского обоза по Степи, которая — и этого все-таки забывать нельзя, — являлась для русичей в XII веке территорией чужой и небезопасной.

Родственные или дружественные Кончаку племена, хоронясь по лесам и оврагам, незримой тенью сопровождали перемещение Игоревых дружин вглубь Степи, пытаясь предохранить их от различных непредвиденных случайностей. В свете показанного Г. Сумаруковым соответствия зверей и птиц «Слова» половецким родовым тотемам можно вполне уверенно предположить, что нападение на русичей ДОРОГОЙ было абсолютно исключено, ибо сразу же по пересечении Игорем границы Поля его приняла под свою «опеку» одна из кочевавших в то время поблизости половецких орд. Несчастье могло произойти только тогда, когда они довели русичей до условного места и убрали «конвой» — то есть уверились в его полной безопасности. Произошло это уже за Сюурлием, после того, как русские встретились с высланным им навстречу свадебным обозом Кончака. Летописный рассказ об этом событии удивительно напоминает собой ритуал прибытия свадебного поезда с традиционным «непусканием» жениха и устраиванием «заломов», когда «при приближении свадебного поезда стреляли из ружей, чтобы отпугнуть нечистую силу».

Вот как об этом сообщает Летопись:

«...И когда приблизились к реке Сюурлию, то выехали из половецких полков стрелки и, пустив ПО СТРЕЛЕ в сторону русских, ускакали. Еще не успели русские переправиться через реку Сюурлий, как обратились в бегство и те половецкие полки, которые стояли поодаль за рекой...»

Передавая свою версию рассказа об этом событии, Радзивилловская летопись прямо говорит: «И стояша на вежахъ три дни, ВЕСЕЛЯЩЕСЯ».

Не менее сомнительно с точки зрения «героичности» выглядит эта сцена и в самом «Слове»:

Съ зарания въ пятокъ потопташа поганыя плъкы половецкыя, и рассушясь стрелами по полю, помчаша красныя девкы половецкыя, а съ ними злато, и паволокы, и драгыя оксамиты...

Картинка с визжащими девками, согласитесь, напоминает не столько битву, сколько некий обряд «умыкания» («помчаша»?), упоминаемый в традициях именно северян Повестью временных лет: «Браци не бываху в нихъ, но игрища межю селы, схожахуся на игрища, на плясанье и на вся бесовськая песни, и ту умыкаху жены себе...»

Не лишне также отметить и то, что вышеуказанное событие произошло не когда-нибудь, а именно «въ пятокъ» — то есть в пятницу, в день, который был посвящен богине Фрейе-Макоши и был связан с весенними праздниками Лады и Лели, почитавшихся у славян как «покровительницы ЛЮБВИ и БРАКОВ».

«Девицы, — пишет А. Афанасьев, — желающие выйти замуж, обращаются с мольбою к Пятнице: Матушка Пятница-Параскева! покрой меня (или: пошли жениха) поскорее».

Но куда уж скорее, чем в обряде УМЫКАНИЯ?

...И рассушясь стрелами по полю, помчаша красныя девкы половецкыя: «А съними злато, и паволокы, и драгыя оксамиты!...»

Как видим, метод «разделенного языка», дающий возможность словосочетание «а съ ними» прочесть как «а съними», снимает с данной сценки последнюю неопределенность, превращая строку из простой констатации награбленного в по-мужски понятное повеление: «А сними-ка золото и паволоки, и все, что на тебе понавешано...»

И далее Автор «Слова» сообщает: Орьтъмами, и япончицами, и кожухы начашя мосты мостити по болотомъ и грязивымъ местомъ...

Думается, что в свете всего выше сказанного вряд ли стоит трактовать данные строки как описание погони русичей за половцами, во время которой им якобы приходилось бросать эти предметы под копыта лошадей для того, чтобы преодолеть заболоченные участки. Более нелепой картины, чем конница, во время ПРЕСЛЕДОВАНИЯ ВРАГА бросающая себе под ноги кожухи и тюки шелка, трудно и вообразить! Если здесь только что проскакали убегающие половцы, то почему не могут пройти кони русичей? А если болото на их пути и впрямь такое, что не выдерживает всадника с лошадью, то неужели же можно всерьез поверить, что его проходимость улучшится от брошенных на его поверхность кожухов?..

Скорее всего, речь здесь идет об описании самого пира: вежи, которые «захватил» Игорь, были заранее приготовлены Кончаком и являли собой часть традиционного предбрачного ритуала, обуславливающего совокупление жениха и невесты, которое на другой день должно быть узаконено прибывшими к месту пира родителями невесты, в данном случае — ханом Кончаком. Получали своих «женихов» и половецкие девушки из свиты Кончаковны, специально оставленные в вежах к приходу русичей. В этом смысле кожухи и паволоки просто-напросто использовались в качестве ковров, пиршественных скатертей и брачных постелей (не укладывать же, в самом-то деле, молодую в «болото» или «грязивое место»!..)

А во-вторых, здесь, как и в большинстве других случаев, Автор, используя прием наложения двух или нескольких смыслов на один образ, говорит ещё и о так называемом свадебном ритуале «прохождения сеней», когда часть русского свадебного поезда-»полка», воспринятая уже и составителем летописи и, тем более, исследователями более поздних времен как авангардный отряд, ушедший в погоню за половцами, олицетворяла собой не что иное как высланную вперед свиту дружки, обязанную обеспечить жениху открытые сени. «Сени имеют особое значение, являясь как бы медиатором пространства дома и двора, — гласит свадебная традиция. — Для понимания роли СЕНЕЙ в свадьбе существенно их название «МОСТЫ», из чего можно сделать вывод, что фраза «и начашя МОСТЫ мостити» обозначает не благоустройство несуществующих степных дорог, а отвоз дружкой подарков родителям и родственникам невесты, для чего и кожухи, и паволоки, и япончинцы кажутся куда более подходящими, чем для какого-то неправдоподобного загачивания болота...

Именно ПИР, приход Игоря в Степь С МИРНОЙ ЦЕЛЬЮ, а не нападение на половецкие вежи наиболее логично согласуется с последующей репликой Автора поэмы, обронившего:

...Дремлетъ въ поле Ольгово хороброе гнездо. Далече залетело! Не было оно обиде порождено ни соколу, ни кречету, ни тебе, чръный ворон, поганый половчине!..

То, что Ольговичи дремлют — это естественное состояние как после трудной сечи, так и после буйного пира, а вот сказать, что они не были рождены кому-нибудь на обиду после того, как их «гнездо» разорило мирное и ни в чем перед ними не повинное кочевническое становище, как это вытекает из нынешних преводов «Слова», было бы просто кощунством. Только тот, кто действительно не собирался никого обижать, кто пришел с добрыми намерениями и сам не ожидал нападения, имел право на этот горестный выдох. Не случайно ведь Л. Наровчатская останавливаясь на определении символики «шестокрлыльцев», отмечала, что «шестокрылый» или «умокрылый» сокол — это древний тотем рода Ольговичей, т.е. «разумно охотящиеся соколы», «пасущие птицу», «не убивающие зря», что вполне согласуется со всем сказанным нами о политике Ольговичей в отношении к Полю. (Как отмечал в своей замечательной работе академик Л. Гумилев, «Олег Святославич за прожитые им шестьдесят лет не совершил ничего позорного. Наоборот, если и был на Руси рыцарь без страха и упрека, так это был он — последний русский каган.» Поэтому, думается, и прозвище «Гориславич», данное ему Автором поэмы, нужно понимать не через корень «горе», которого в нем нет, а через двучлен «гореть+слава», т.е. «горящий славою». — Н.П.) Поэтому-то они и спали себе, «умыкнув» под бок специально оставленных для них «красных девок», определенных жребием сопровождать в далекую Русь юную Кончаковну.

Так бы оно, наверное, все и было, если бы «другаго дни велми рано» вместо родителей невесты на спящих поезжан не наехали получившие «наводку» от Святослава ордынцы некоалиционного Кончаку, но родственного Рюрику Ростиславовичу, хана Гзака. И, словно бы подчеркивая иронию судьбы, насмехающейся над Игоревым желанием «приломити копие конець поля Половецкаго», Автор трагически восклицает:

Ту ся копиемъ приламати, ту ся саблямъ потручяти, о шеломы половецкыя, на реце на Каяле, у Дону великаго!

Принимая справедливость замечания Д. Лихачева о том, что «Слово» является носителем традиционной феодальной образности «и не следует переносить в него то, что может нам казаться красивым или выразительным в пределах наших собственных представлений», наверное, будет не совсем разумным возводить это утверждение и до уровня некоего абсолютного догмата, необоснованно отказывая Автору поэмы в прозрении близких сегодняшнему дню законов поэтики, примеров которой в «Слове» имеется множество. Причем, речь здесь идет не столько о филигранности внешних приемов (хотя такой звукописи, как в строке «въ Пятокъ ПотоПташа Поганыя Плъкы Половецкыя», позавидовал бы не один из наших сегодняшних стихотворцев!), сколько о той многослойной метафоричности самого стиля, которая позволила Автору выйти из жестких канонов феодальной образности, проведя в одной «поэтической связке» и философскую модель мира, и исторически достоверную ситуацию, и политическую платформу своей партии, и композиционную структуру свадебного обряда одновременно.

Вот уже скоро два века, как после своего открытия в составе Спасо-Ярославского «Хронографа» «Слово» продолжает удивлять нас своей способностью к всевозможным «новопрочтениям» и переистолкованиям «темных мест». Может быть, как историк, видящий в поэме только документ своей эпохи, Д. Лихачев и прав, предостерегая новых исследователей «Слова» от перенесения в него «собственных представлений», но что касается точки зрения поэтической, то способность произведения с каждым новым перепрочтением открывать в себе невидимые предыдущим иследователям глубины, на мой взгляд, говорит не столько о превышении каких-то допустимых прав новыми «Слово»-ведами, сколько о неисчерпаемости метафорических напластований и наличии взаимоотражаемых друг друга, как поставленные одно против другого зеркала, смыслов самой поэмы...

И когда на фоне ярко выраженной свадебной символики «Слова» Автор два раза настойчиво повторяет словосочетание «на реце на Каяле», то как не заподозрить в нем украинское «нарецена» — т.е. нареченная, невеста, разбитое первыми публикаторами на три самостоятельных слова?.. Каяла — это не название реки. Ни реальной, ни мифической. Это эпитет «окаянная», относящийся к невесте и приобретший нынешний вид из-за склонности древнерусских книжников к потере гласных: окаянная — каяная — каялая каяла (ср. с метаморфозами имени половецкого хана Итоглыя: Итоглый — Тоглый — Тоглий — Итогды).

Таким образом, для понимания сокровенной сути поэмы мы должны научиться всматриваться не только в верхнее содержание «Слова», но и во всю его многоэтажность, ибо «Слово», как писал о нем Г. Карпунин, — «это прорыв из двухмерного, плоскостного мира «старых словес», где шло постоянное приобщение историчности к вечности, в мир неведомого для этой плоскости третьего измерения. «Слово» — произведение новаторское. Оно — результат диалектического скачка. До него в русской литературе ничего подобного не было».

Не было, добавим мы, ничего подобного и ПОСЛЕ. Но в том-то и досада, что понимая это, мы вместе с тем ещё и доныне обедняем себя, переиздавая из года в год эту многослойную чудо-поэму в одних и тех же переводах и с одними и теми же комментариями! Вот, например, известное всем выражение «буй туръ», адресованное брату Игоря Всеволоду и прочитываемое как «отважный, сильный, храбрый, гордый» бык (см. примечания Д. Лихачева к словам «буй туръ» в любом из изданий поэмы). Трудно сказать, откуда взята эта пышная цепь эпититов, по-видимому, только из собственного представления комментатора о бычьей породе, а между тем, как отмечает украинский исследователь «Слова» Степан Пушик, «СВАДЬБА на Гуцульщине называется БАЙ, народного сказочника из села Суходола Рожнятовского района Ивано-Франковской области Федора Михайловича Галиния называли в селе БАЕМ, а сказки — БАЙКАМИ». Исходя из этого, в «буй туре» справедливее видеть не «буйного» тура-воина, а уж скорее прообраз некоего «СВАДЕБНОГО генерала», балагура-тамады, распорядителя пира. Стоит ли пренебрегать подобными наблюдениями? Не думаю. Ведь даже и те фрагменты поэмы, где текст не является «темным», сведетельствуют, что нападение Гзака на вежи, якобы «захваченные» Игорем, прервало не что иное как выполнение именно брачного договора:

...Ту ся брата разлучиста на брезе быстри окаянной; ту ПИРЪ докончаша храбрии русичи: СВАТЫ ПОПОИША, а сами полегоша...

Учитывая то, что Автор поэмы «не употребил ни одного слова зря», принять за истину тот факт, что уподобление битвы — пиру и вытекающее из этого обращение «сваты» является чисто поэтической образностью, наверное, будет несерьезным. Скорее всего, Автор просто констатировал факты — говорил о действительном ПИРЕ, прерванном нападением Гзака, и назвал половцев СВАТАМИ в их реальной, РОДСТВЕННОЙ, а вовсе не ОБРАЗНОЙ функции: ведь Владимир Игоревич был и в самом деле ПРОСВАТАН за дочку Кончака, и в системе той же феодальной образности, на которую ссылался Д. Лихачев, только это, а никакая не метафоричность, давало Автору право на употребление данного выражения!

«Тогда же на поле битвы, — дополняет этот рассказ летописная повесть, — Кончак поручился за свата своего Игоря, ибо тот был ранен...»

Надо думать, его разговор с Гзаком был малоприятным для последнего!

Въстала обида въ силахъ Даждьбожа внука: «Вступилъ-де, вою, на землю Тьмутороканю?!» Въсплескала лебедиными крылы на синемъ море у Дону; плещучи, упуди жирня времена...

Свадебное утро оказалось нерадостным. Вместо веселого пира Кончаку пришлось вести переговоры с Гзаком и другими ханами, добиваясь поручительства за жизнь русских князей и оставшихся в живых русских воинов. Нужно было как-то успокоить плачущих девушек, за одну ночь превратившихся из невест сразу в «соломенных вдов»...

Не случайно в этой части поэмы возникает и образ Обиды, плещущей лебедиными крыльями. Во-первых, само понятие обиды, по наблюдениям В. Колесова, это «плата, но уже не за смерть, а за оскорбление ЧЕСТИ во всех её видах», а во-вторых, оно тоже восходит к такому жанру народной поэзии как величальные песни, которые звучат по ходу всей заключительной части СВАДЕБНОГО обряда: т.е. на второй и на третий день свадьбы, когда из гостей остаются совсем немногие... (По сообщениям летописи из всех русичей («гостей») осталось в живых всего только пятнадцать человек. — Н.П.) Сквозным образом этих песен был образ лебеди-невесты, о чем говорят и другие свидетельства. «Так из обычной феодальной лексики, — пишет в связи с этим образом Д. Лихачев, — рождается зрительно-эмоциональный образ, но и самый этот образ глубоко народен: в ином значении, в ином идейном качестве, но сходный по своему внутреннему, эмоциональному содержанию, он встречается и в устной народной поэзии:

Знать, Судинушка по бережку ходила, Страшно-ужасно голосом водила, Во длани Судинушка плескала, До СУЖЕНЫХ голов да добиралась...»

Но СУЖЕНИЕ, как гласят словари, это те, кто предназначен друг другу судьбой в супруги: ЖЕНИХ и НЕВЕСТА, — так что Дмитрий Сергеевич напрасно говорит о каком-то «ином» значении образа — в «Слове» прочитывается именно то, о которым мы говорим в данной работе.

Да и почти каждый из проступающих сквозь внешнюю символику поэмы образов отсылает нас к ритуалу СВАДЬБЫ. Вот, к примеру, Автор, завершая описание разгрома Игоревых дружин, переносит действие в стольный Киев, где иноземные гости «ПОЮТЪ славу Святославу» и «КАЮТЪ князя Игоря» за то, что он «во дне Каялы — рекы половецкыя, — рускаго злата насыпаша». Сам по себе эпизод, казалось бы, выглядит довольно понятно и никаких подспудных прочтений не таит, однако характер действия, описываемого глаголами «поютъ» и «каютъ», обнаруживает в себе привязку к образцам все той же обрядовой свадебной поэзии. «В основе мотива поющих девиц, народов и городов в «Слове», — писал по этому поводу Р. Манн, — лежит обычай величания присутствующих на свадьбе девушками. Ритуал этот имеет свои местные разновидности, но обычно состоит в том, что девушки поют величальные песни, хвалящие как гостей на свадебном пиру, так и непосредственных участников обряда (жениха, невесту и т.д.). Пропев такую песню, девушки подносят гостю (или жениху и т.д.) стакан пива, гость же должен ОПУСТИТЬ НЕСКОЛЬКО МОНЕТ В СТАКАН, а потом выпить пиво... Тогда девушки вынимают из стакана деньги и делят их между собой, а если награда покажется им недостаточной, то они могут спеть гостю издевательскую «корильную» песню... Наиболее распространенное слово для пениятакого рода песен было, кажется, «корить», но в некоторых местах употребляется глагол «хаять»:

Уж ты станешь нас дарить Станем мы тебя хвалить; А не станешь нас дарить, Станем ХАЯТЬ и бранить...

Пение славы Святославу немцами и другими народами соответствует пению свадебных величальных песен девушками, между тем как «каяние» Игоря связано с «хаянием» скупого жениха или гостей на свадебном пиру».

Главный же упрек в этом каянии-хаянии сводится, как и в описанном выше обряде, к тому, что Игорь НАСЫПАЛ ЗОЛОТА не в стакан Святослава, а в «рекы половецкыя», что просится читаться как в «руки половецкыя». К тому же, как обратил внимание уже цитированный нами А. Гогешвили, кажется логически неправдоподобным, чтобы «Игорь, собираясь в ВОЕННЫЙ поход, захватил с собой такое значительное количества золота или других драгоценностей, что они, попав в результате его поражения к половцам, могли вызвать специальную авторскую ремарку!» А вот золото, взятое поезжанами для подарков родителям невесты, выглядит в поэме вполне уместно, так как восходящий в своей основе к торговой сделке свадебный обычай XII века требовал уплаты за невесту весьма солидного выкупа!

Одним словом, «Слово» не так уж и «темно», как об этом привыкли говорить комментаторы, а если в нем и существуют какие-то кажущиеся непонятнами участки текста, то они же, как правило, оказываются и самыми интересными в силу таящейся в них многослойной образности. С полным правом к таким местам поэмы можно отнести и известный «сон Святослава», через образы которого Киевский князь узнает о судьбе Игоревой экспедиции:

...Си ночь съ вечера одевахуть мя, — рече, чръною паполомою на кроваты тисове; чръпахуть ми синее вино, съ трудомъ смешено; сыпахуть ми тъщими тулы поганых тльковинъ великый женчюгь на лоно и негуютъ мя. Уже дьскы безъ кнеса въ моемъ тереме златовръсемъ. Всю нощь съ вечера бусови врани възграяху у Плесньска, на болони беша дебрь Кияня и несошася къ синему морю...

В объяснительных переводах «Слова» и комментариях к этому месту стало уже традицией отождествялять «тисовую кровать» с «символом смерти и гроба», «синее вино» — со спиртом, бывшим якобы ритуальным питьем (!?.) при похоронном обряде или же употреблявшимся при бальзамированиии трупов; жемчуг во сне — причем, со ссылкой на народные поверья — трактуется как символ крупных слез, «дьскы безъ кнеса» объясняются как отсутствие князька-конька на крыше терема, что вроде бы традиционно делалось на Руси для выноса покойника через разобранную крышу или для облегчения отхода души от тела. Из всего этого вместе взятого само собой выводилось, что Святослав видел во сне свои собственные ПОХОРОНЫ, и это якобы и давало законные основания боярам расшифровывать этот сон как провозвестие НЕСЧАСТЬЯ, привязывая его к событиям на Каяле. Однако же, если заглянуть в «сонники», благо их сейчас напереиздавали в достаточном количестве, то мы увидим, что во всем этом стройном на первый взгляд построении имеется одна существенная нестыковка. Так, например, по толкованиям снов в этих книгах приснившееся ВИНО сулит РАДОСТЬ в делах и ВЕСЕЛЬЕ, увиденный во сне ЖЕМЧУГ обещает БОГАТСТВО, а ПОКОЙНИК — ЗДОРОВЬЕ.

ПОХОРОНЫ во сне вообще обозначают ВЕСЕЛЬЕ, так что, если принять на веру расшифровку сна современными комментаторами, то придется тогда признать, что, объясняя его значение князю, бояре, как говорится, «лепят горбатого к стенке», ибо, в соответствии с толкованием увиденных во сне похорон как будущего веселья, они должны сулить Святославу что-нибудь очень приятное. А поскольку в поэме присутствует все-таки такой ответ, какой мы там видим, значит, что-то во сне Святослава мы поняли не так, как бояре, и видит он вовсе НЕ ПОХОРОНЫ.

Но тогда что же?

Ответ опять-таки обнаруживается в обрядовой СВАДЕБНОЙ поэзии, сообщающей, в частности, что:

...Во сенечках стоит КРОВАТУШКА, Что во новых стоит ТЕСОВАЯ, На кроватушке лежит перинушка, На тесовой лежит пуховая, На перинушке лежит Грушенька, В головах стоит Матвеюшка, В руке держит ЗЕЛЕНО ВИНО... — и т.д.

В этой же песне встретится нам и ЖЕМЧУГ, который хоть и не «сыпахуть» никому на лоно, но который все-таки все равно РАССЫПАЛСЯ по блюду.

Любопытную ассоциацию вызывает и описание свадьбы князя Василия Ивановича с Еленой Глинской (1500 г.), где, в частности, говорится: «...И какъ дойдут до постеле и в те поры тысяцкого жена положит на себе две шубы, одну по обычаю, а другую на изворот, и будет из МИСЫ осыпать великого князя и великую княгиню у дверей сенника...»

Если взглянуть на сон Святослава с позиций упоминавшегося нами выше метода «разделенного языка», то в строчке «черпахуть МИ СИнее вино» можно увидеть те же МИСИ (или МИСЫ), что и на свадьбе Глинской, только черпают ими не ВИНО, а, по-видимому, ВЕНО, то есть «выкуп за невесту», ссыпаемый на тесовую кровать:

...Одевахуть мя, — рече, — чермною паполомою на кроваты тисове; черпахуть миси (на) неё вено съ трудом смешено; сыпахуть ми тещиными тулы поганыхъ тльковинъ великый женчугъ на лоно и негують мя...

Как видим, высвободив при помощи нескольких очень незначительных конъектур один из скрытых смыслов данного отрывка, мы получили вполне ясный текст с преобладающей свадебной символикой. При этом, проступившее сквозь не вполне ясное определение «тьщими» конкретное понятие «тещиными» таит в себе ещё и количественный показатель — «тыщами», что как раз и характерно для образной системы Автора, строившего свои образы по принципу наших разборных «матрёшек».

Правда, иногда эту многослойность создают и сами интерпретаторы «Слова», подменяя исконное значение славянских терминов их сегодняшними эквивалентами. Именно так употребленное в сцене «сна Святослава» в своем исконном значении слово «лоно» упорно переводится всеми нынешними комментаторами и переводчиками поэмы как «грудь», тогда как это — понятный всем образ, зафиксированный в таких фразеологизмах как «материнское лоно», «лоно Земли», «вышли из одного лона» и им подобных. Поэтому и жемчуг, который сыплют Святославу на лоно, это не «слезы на грудь», а «радость в пах», что тоже более укладывается в систему образов БРАЧНЫХ, нежели ПОХОРОННЫХ.

Не ломал никто и князька-конька (продольного бруса) в его тереме златоверхом, ибо, по утверждению С. Пушика, «кнесъ» — это свадебный князь, то есть ЖЕНИХ, а «дьскы» нужно правильно читать как «дьвкы», на что обращали внимание ещё Карамзин, Полевой и Калайдович. Таким образом, вся фраза имеет удивительно простое звучание — «уже девки без князя» — и говорит о том, что киевские невесты остались без такого жениха как Владимир Игоревич, который нашел себе невесту у «синего моря». Именно так и было напечатано в тексте первых изданий «Слова» в 1800 году: «на болони беша дебрь Кисаню и не сошлю къ синему морю», что можно разложить на вполне понятную фразу «на равнине были деверьски сани и несоша шлюб к синему морю»; где «шлюб» — это оставшееся ещё и поныне в украинском языке одно из наименований СВАДЬБЫ.

Таким образом, нет более смысла доказывать, что Святослав видит во сне не похороны, а именно СВАДЬБУ, причем, свадьбу, которая угрожает ему не только в реальном политическом плане, но и по сонникам, так как СВАДЬБА ВО СНЕ как раз и означает перспективу «РАЗДОРА И НЕПРИЯТНОСТЕЙ», что дает вполне обоснованную возможность боярам для их расшифровки княжеского сновидения:

«Уже, княже, туга умь полонила: се бо два сокола слетеста съ отня злата стола поискати града Тьмутороканя, а любо испити шеломомъ Дону...»

Но ты, дескать, не беспокойся, говорят они далее. Свадьба сорвана, «соколома крильца припешали поганыхъ саблями, а самаю опуташа въ путины железны». И далее снова следует набор свадебной символики: явно сватовское выражение «а съ нима молодая месяца», восходящее к таким традиционным в свадебном ритуале оборотам речи как «у вас ясная зорька, а у нас МОЛОДОЙ МЕСЯЦ...» И здесь же — снова пример традиционной для «Слова» парономазии строка «на реце на Каяле тьма светъ покрыла», откровенно прочитывается как «окаянная невеста из ясной зореньки обернулась в кромешную тьму».

А вот и наш Див на тонком шесте, втоптанный в грязь конскими копытами: «Уже връжеса дивь на землю...» Ну разве уместна была здесь эта фраза, если бы речь шла действительно не об охранно-предупредительном штандарте русичей, а о половецком разведчике-сигнализаторе? Это он что же, получается, — так все эти дни и сидел где-то на дереве, пока русичи с половцами бились?..

И далее следует многослойный образ — «се бо готьскыя красныя девы въспеша на березе синему морю; звоня рускымъ златомъ, поютъ время Бусово, лелеють месть Шароканю», где, оттесняя неизвестно откуда взявшихся «готьскых» дев, отчетливо проступают лики «богов отьских», то есть языческих отцовских богов, в частности — гатьских (или, по иной версии, боготских) дев, т.е. русалок (от слова «гать», плотина, в омутах возле которых они жили, или же «богота» — бочажина, болотина); русалок, которым ещё во времена «Слова о полку Игореве» поклонялись русичи. Нужно сказать, что именно прочтение «готьскыхъ красныхъ девъ» как «гатьскыхъ» (или, как мы говорили «боготских», что одно и то же, а то и «гадъских», связанных мифологическим родством с ГАДАМИ морскими и речными), т.е. во всех случаях — РУСАЛОК, и выход через них на РУСАЛЬСКИЕ ПРАЗДНИКИ вообще позволяет понять, что такое есть «время Бусово» и о какой мести Шарукану мечтают вышеозначенные девы. Думается, что антский князь Боз, разбитый ещё в IV веке готским королем Винитаром, здесь совершенно ни при чем, хотя эти, вытащенные комментаторами из глубин истории персонажи и кочуют из одного издания «Слова» в другое. Наиболее близкой к истине представляется гипотеза Степана Пушика, отождествляющего таинственного «Буса» не с Бозом, а со славянским Дионисом-Бахусом, бузиной, Бусовой горой и Бусовым полем в Киеве, с украинским наименованием аиста — «бузько», «бузёк», а также с бусовыми праздниками древних славян — позднейшими купальскими.

И действительно: события «Слова» полностью ложатся на весну и весенние праздники русичей, завершающиеся днем Купалы, то есть — на время прилета аистов (БУЗЬКОВ), цветения БУЗИНЫ, БУЗКА (БУЗОК — по-украински — сирень), хороводов и праздника УМЫКАНИЯ у воды, словом — на время, связанное с русалиями и культом русалок. Праздники в честь этих мифических богинь представляли собой весьма многозначную и красочную цепь ритуальных игрищ, включавших в себя пляски, хороводы вокруг символического дерева, плетение и бросание в воду венков (гадание на ЗАМУЖЕСТВО), песни о яровой пшенице и будущем урожае, о яр-хмеле, о девице и молодце, обращения к русалкам, к Ладе и Леле, Яриле и Туру, и проч.

«Значительная часть хороводных песен развивает тему БРАЧНЫХ ОТНОШЕНИЙ. Это одна из коренных тем. Свойства весеннего хоровода как БРАЧНОГО ИГРИЩА замечены давно», — писал и В. Аникин.

При этом, отмечает Б. Рыбаков, «нехристианская сущность русалий проявляется уже в первом упоминании их в летописи. Такое огромное общерусское несчастье, как нашествие половцев во главе с Шаруканом в 1068 году, расценивалось летописцем как проявление Божьего гнева, вызванного тем, что русские люди (во время засухи) отвернулись от нового христианского бога и обратились к старым богам своих дедов», — то есть Шарукан явился им наказанием за почитание русалок. Так что гатьским девам, как видим, действительно было за что «лелеять месть Шароканю». А поскольку последнего к тому времени уже не было в живых, то — Шаруканидам. Тем более, что благодаря одному из них, Кончаку, Игорь, а с ним и множество прекрасных русских молодцев ушли в весенние праздники к чужой реке, «насыпаша» на её дно «русского злата» — т.е. лишив их потенциальных женихов, увезших свои подарки чужеземным невестам...

Помимо всего этого, «готьскыя» могло обладать в качестве дополнительного смысла ещё и значением «господьскыя», в исполнении древнерусских книжников имевшее вид «гьскыя», где небрежно проставленный над словом титл (() мог быть вполне принят позднейшими переписчиками за писавшееся НАД СТРОКОЙ выносное «т». ГОСПОДЬСКИЕ ДЕВЫ — монашки, «невесты Господни» — тоже имели немалый повод растить в своем сердце месть половцам, по вине которых они лишились своих женихов и мужей и были вынуждены уйти из мирской жизни в «обители скорби».

Одно, во всяком случае, можно сказать твердо: как бы ни сомнительно выглядели все приведенные выше предположения, связь «Слова» с русальными мотивами, а через них и с брачными — очевидна. «Время бусово» — это весна; пора, когда заканчивается посевной цикл аграрных работ и начинаются так называемые «моления о дожде», а вместе с ними и массовые гуляния, гадания, прыгания через костры, ночные хороводы, образование любовных пар, СВАДЬБЫ...

И вдруг, вместо всего этого — нелепая и жестокая сеча, изрубленные русские молодцы, плен, неволя. Одним — смерть без могилы, другим — горькая участь рабов. Разве же тут не возжаждешь, чтобы все прокрутилось назад, как пленка в кинопроекторе, перенеся тебя из томительной половецкой неволи на далекие родные берега — к песням, к любимой, к простым жизненным радостям?

...А мы уже, дружина, жадни веселия!

Удивительная строчка. Мне она всегда казалась какой-то чужеродной, до кощунства неестественной на фоне того благородно-трагедийного пафоса, которым наполняли «Слово» его истолкователи. Получалось, что Автор чуть ли не рвался в пляс, стоя среди трупов своих товарищей... И только обнаружение рассыпанных по поэме отголосков свадебности сняло это неловкое ощущение, сделав понятной связующую роль этой фразы между «весельем» родных русалий и тем, ради которого русичи вышли в «незнаемое» поле. Ведь никто из них не собирался воевать, целью предприятия как раз и было свадебное веселье! (Ср. с укр. «весiлля» — свадьба. — Н.П.)

Но это-то и поставил в вину Черниговскому дому Святослав, понимавший русско-половецкую политику совсем иначе. «Рано еста начала Половецкую землю мечи цвелити, а себе славы искати,» — не без ехидства начинает он свое «золотое» слово к русским князьям. Суть его упрека Игорю и Всеволоду становится понятной при рассмотрении глагола «клевить», «квелить» и употребленной в «Слове» его разновидности «цвелити», об использовании которого в связи с невестой в свадебном обряде писал Р. Манн. Мать, отмечал он, «кливит» невесту, когда кладет ей плат на голову и говорит, что ей пора выходить замуж. Именно такой свадебный контекст лежит в обращении Святослава к «сыновчям» Игорю и Всеволоду, выраженном при помощи глагола «цвелити»: «Рано, мол, начали подгонять Половецкую землю к союзу, ища себе этим славы...» (Ср. также с укр. цивiльний — т.е. «гражданский», НЕ ВОЕННЫЙ. — Н.П.)

И сразу же вслед за этим, — уже зная, что Игорь потерпел предуготованное ему с помощью Рюрика Ростиславича и хана Гзака поражение, идет «подковырка» Святослава главе Черниговского дома Ярославу: «А уже не вижду власти сильнаго, и богатаго, и многовоя брата моего Ярослава», — и далее следует перечисление его воинства, в числе которого Н. Баскаковым определены следующий категории:

МОГУТЫ — от др.угуйск. maq — хвала, слава — т.е. величальщики;

ТАТРАНЫ — опытные советники, старейшины и одновременно — от глагола tatyr — снимать пробу, то есть в совокупности смыслов — распорядители пира, виночерпии и дегустаторы (здесь же, кстати сказать, в этом tatyr видится калька Всеволодова «буй tyr» или, как мы уже говорили, «бай tyr» свадебного тамады);

ШЕЛЬБИРЫ — это просто «подарки от свекра или свекрови»;

РЕВУГЫ — плакальщицы, свадебные причитальщицы;

ОЛЬБЕРЫ — слуги.

Ну и вот он, его главный упрек, вырвавшийся в обращении к князю Всеволоду Юрьевичу: «Аже бы ты былъ, то была бы чага (рабыня) по ногате (одна из самых мелких денежных единиц Древней Руси), а кощей (раб) по резане (чуть дороже, но тоже очень дешево).»

Смысл высказывания предельно откровенен и, как бы ни упорствовали некоторые «Слово»-веды, за ним никак не видится фигуры «мудрого собирателя древнерусской земли». Уж скорее — какого-то предтечи наших сегодняшних «новых русских», готовых на все ради прибыли, или небезызвестного Фамусова — помните его сетования в адрес молодых?

Вот то-то, все мы гордецы! Спросили бы, как делали отцы? Учились бы, на старших глядя: Мы, например, или покойник дядя, Максим Петрович: он не то на серебре На золоте едал!..

Интонации, как видим, довольно схожи, и это, как отметил Г. Карпунин, не случайно, ибо в отношении исканий Игоря, пишет он, «Русь уходящая произносит устами Святослава такую же сентенцию, что и Москва уходящая устами Фамусова в отношении исканий Чацкого. Фамусов смешон. Но не менее смешон в своем мнимом величии и Святослав, пытающийся повернуть вспять колесо истории.»

Как же сильно должно было все в этой истории перепутаться, если мы до сих пор воспринимаем СМЕШНОГО Святослава как пример ПОЛОЖИТЕЛЬНОГО государственного деятеля! Поистине — «наниче ся годины обратиша» наизнанку время перевернулось...

Глава третья ПОЭМА XXI ВЕКА

Итак, напомним себе вкратце ту цепь событий, которая предшествовала «золотому» слову Святослава: продолжая, как мы отмечали выше, завещанную их дедом Олегом политику дружбы и сотрудничества с половцами, Игорь — с благословения главы Черниговского дома Ярослава и своих братьев, но тайно от Святослава и прокиевских княжеских группировок, отправляется в Степь, чтобы выполнить заключенный с Кончаком брачный договор и женить своего сына Владимира, выделенного перед этим на самостоятельное княжение в Путивль, на ханской дочери — Свободе Кончаковне. Выступлению свадебного поезда предшествует солнечное затмение, словно бы предупреждающее Игоря о трагическом исходе его затеи, но он заставляет себя перешагнуть через суеверие и дает сигнал к выходу.

Наряду с непоколебимостью его как политика, не привыкшего отменять единожды принятые решения, такой отчаянной для XII века смелости способствовало ещё и то обстоятельство, что год назад Игорь привел в дом вместо умершей матери Владимира новую жену — пятнадцатилетнюю Ярославну, пребывание которой в одном доме с Владимиром, её ровесником, вызывало в нем ревность и вынуждало не откладывать его женитьбы в долгий ящик. Поэтому, пренеберегая знамением неба, 23 апреля, в Егорьев день, бывший одновременно и именинами Игоря (в крещении — Георгия), и началом «георгиевских» хороводов, к которым «приурочивались свадьбы» и которые несли в себе «мысль о счастливых брачных связях», из ворот Новгород-Северска вышел свадебный поезд и направился в половецкую Степь. 9 мая, когда «никольские» хороводы переходят в «семицкие» (не их ли, кстати, эхо звучит в неясной до сих пор фразе «на седьмомъ веце Трояни», что можно читать как на «седьмовице Тройни» или на «седмице Троицы», то есть в «Троицкий семик» — первую неделю после Троицы?..), русская «сторожа» встретила половцев у реки Сюурлий, причем следует помнить, что это был «пятокъ», пятница, что подчеркивает и Автор, напоминая нам, что пятница была посвящена Фрейи-Макоши и была связана с весенними праздниками Лады и Лели, которые почитались славянами как покровители любви и БРАКОВ.

Почти во всех письменных источниках, претерпевших за столетия значительные искажения и редакторские правки, описание этого дня силится выглядеть БИТВОЙ, но даже случайно сохранившиеся в тексте выражения говорят в пользу того, что это была СВАДЬБА. Выше мы уже приводили цитату из Ипатьевской летописи, описывающую ритуальное пускание стрел «в сторону русских», после чего половцы тотчас же ускакали; дополнительный штрих к этой сцене дает нам и Татищев, приводящий цитату из какой-то не дошедшей до нас летописи, где сказано, что когда русичи подошли к Сюурлию, то застали половцев за «убиранием станов своих», где в УБИРАНИИ нужно видеть не снимание с места, что практически невозможно при неожиданном бегстве, а процесс украшения, УБРАНСТВА, подготовки к торжеству, который застали русичи и который в дальнейшем подтверждает и Радзивилловская летопись, прямо говоря, что они там «три дня веселились».

А в это самое время, крайне не заинтересованный в успехе Игоря, Святослав Киевский предупреждает родственную своему соправителю Рюрику орду хана Гзака, имевшего, к слову сказать, основания для мести Игорю за то, что в 1168 году его старший брат Олег Святославович захватил вежи, пленив Гзаковых жену и детей, и тот теперь, собрав под свои знамена отряды не входящих в коалицию Кончака «диких» половцев, напал на пьяных и не ожидающих нападения русичей и, перебив большую часть поезжан, пленил всех князей, включая самих Игоря и Владимира. Правда, в это же время к месту пира, ставшему местом сечи, подошел и Кончак, который должен был засвидетельствовать факт «умыкания» и закрепить брак родительским благословением, но которому пришлось заниматься поручительством за сватов и улаживанием произошедшего конфликта, о чем и сообщил на Русь случайно проходивший через место боя (!) с купеческим караваном Беловод Просович.

И как же отреагировал «великий и грозный» Киевский князь на разгром Игоревых дружин? «Нъ се зло, — как бы поморщился он, отмахиваясь от расспросов о числе жертв на Каяле. — Княже ми не пособие! Наниче ся годины обратиша». То есть, не в том, мол, зло, что разбиты дружины Игоря, а в том, что князья перестали быть пособниками в походах против Поля. Совсем, дескать, времена шиворот-навыворот перевернулись...

Но «вывернутость» времен наизнанку обнаруживает себя далеко не в одном только том, что Святослав осознает, как из-под него уходит незыблемая, казалось бы, опора верховной власти. Да, удельные русские князья начали выходить из-под традиционного подчинения Киевскому правителю и жить без постоянной оглядки на его политику. Но «вывернутость» времени заключалась ещё и в другом: например, в той переориентации политики в сторону сотрудничества с Полем, которую проводили Ольговичи и за успехами которой следили, по-видимому, и все другие князья Древней Руси, неудовлетворенные политикой Центра и искавшие наиболее эффективной тактики для собственных действий.

Вывернутость времени, напоминающая тот кожух, который надевала на себя «наизворот» жена тысяцкого на свадебном пиру у Елены Глинской, обнаруживает себя и во всем образном строе поэмы и её многослойной «тайнописи». Собственно, и само словосочетание «трудныхъ повестий» несет в себе, по замечанию М. Салминой, обозначение «сокрытых или тайных (т.е. с тайным смыслом) сказаний». В поэме нет почти ни единого слова, которое не имело бы своей симметрии в тексте, благодаря чему можно проверить любую сомнительную конъектуру. Так, например, несколько выше мы заменили в эпизоде «сна Святослава» слово «тьщими», трактуемое всеми исследователями памятника как «тощими», на «тёщиными», а это значит, что в соответствии со сказанным нами только что о законе симметрий, где-то в тексте у него должна быть однокоренная пара. Этимологические словари определяют слова «тесть» и «теща» производными от индоевропейского «tek-tь», «родители невесты» (форма tektь является образованием с суффиксом — t-ь от глагольной основы tek «родить»). Этот неожиданный «подарок от тещи» мы встретим в финале поэмы, в сцене бегства Игоря из плена, где сказано, что вся живность молчит и только «дятлове ТЕКТОМЪ путь къ реце кажутъ», что намекает на то, что побег был устроен Игорю не без помощи Кончака, с чем, кажется, согласны почти все исследователи «Слова».

К своеобразной «тайнописи» поэмы следует отнести и обнаруживаемую в ней числовую символику, при ознакомлении с которой отпадает вопрос не только об устном происхождении «Слова», но впору предположить ещё и использование ЭВМ при его создании. При знакомстве с этой стороной текста «Слово» кажется вообще поэмой не 12-го, а — в соответствии с принципом «вывернутости» времён наизнанку — 21-го века. Так, вникая в суть числовых соответствий, уже упоминаемый нами С. Пушик в своей работе «Кровавая свадьба на Каяле», в частности, говорит: «Общая численность героев «Слова» 60 (производное от умножения 12 на 5). Понятно, что словно живые действуют 12 богов и 12 водоемов, а вместе получаем 84, то есть 7 раз по 12. Действуют также птицы, рептилиии и звери; живых существ получается 7 раз по 12, а восьмой ряд — водоемы, которые тоже одухотворены.

К числу общего числа действующих лиц можно приплюсовать и девиц, что поют на Дунае, — параллель к тем Девам, что пели к морю, прославляя «время Бусово». Если это мифологические существа — русалки (нереиды), то их не меньше 12. Говорилось и о боярах, которых тоже 12 <...>.

В средневековье числа обозначались буквами. Имя Нерон, например, соответствовало числу 666 <...>. Идя этим путем, открываем, что имя Боян в сумме чисел дает сумму — 120, то есть 10 раз по 12. Если же перевести «Слово» на числа, то получим число 372, которое обретаем от умножения 12 на 31 <...>» — и так далее.

Интересные наблюдения над акростишной тайнописью «Слова» приводит А. Гогешвили, посвятивший разбору этого вопроса свою книгу «Акростих в «Слове о полку Игоревом» и других памятниках русской письменности XI-XIII веков». Так, в частности, зашифрованные в обращениях к князьям оскорбления говорят, что это никакая не хвала им, а самые настоящие «хула» и «лихоречье», пример которых особенно ярко виден в обращении ко Всеволоду:

ТЫ бо можешь посуху ЖИвыми шерширы стреляти, УДАлыми сынами Глебовы,

где вертикальное прочтение краестиший сверху вниз дает четкое прочтение фразы «ТЫ Ж ИУДА».

В «Слове» вообще почти нет слов, не обладающих тайным смыслом. «Плък» в значении воинского похода накладывается на «плък» в значении «свадебный поезд»; помогший Игорю бежать из плена половец Влур, переведший для него лошадей на другой берег Тора, перекликается с православными святыми Флором и Лавром, являющимися покровителями лошадей; Каяла, обозначающая реальную реку, на которой произошла свадьба-битва, несет в себе в то же время и код «покаяния», и эхо обрядового свадебного «каяния»-»хаяния», и характеристику «окаянности» всего на ней случившегося, и намек на «Каиново» предательство Святослава по отношению к Игорю...

Потаенного смысла в поэме полон даже каждый звук, как это показала в своей книге «Первозванность» неоднократно цитированная нами выше Л. Наровчатская. Губной звук П (Б), например, обозначает «понятие пустоты, т.е. субстанции, готовой дать, отдать, произвести дитя, плод, добычу с разбуханием, изменением местопребывания жизни и смерти», что удивительно накладывается на аллитерированный этим звуком эпизод первой встречи с половцами («Съ зарания въ Пятокъ ПотоПташа Поганыя Плъкы Половецкыя...»), который «раскодируется» в последующем практически по всем обозначенным пунктам: и в «добычу», материализовавшуюся в виде «злата, паволоков и япончинцев», и в «изменение местопребывания жизни и смерти», вызванное увозом пленников в половецкие становища, и даже в «произведенное дитя», с которым Владимир Игоревич через два с лишним года возвратился на Русь...

Но один из самых неожиданных результатов получил поэт Г. Карпунин, который просто попробовал читать «Слово»... вверх тормашками! И оказалось, что это не только возможно, но и что в этом «обратном» тексте много внимания уделяется женке, оставшейся без мужа, к которой льнет дьвол. «У меня, — признавался Г. Карпунин, — есть основания полагать, что речь идет о Ярославне. В прямом тексте образ Ярославны — это, можно сказать, идеал женщины. Любящей, верной супругой предстает она перед нами в Путивле-городе на забороле. Здесь же, в обратном тексте, её окружают бесы, «лешеви рогатие», искушают, пытаются соблазнить, «женке сердце донимают». Иными словами, здесь она лишена ставшего привычным для нас поэтического ореола.» Вот, к примеру, один из фрагментов такого необычного прочтения текста, как он выглядит по методике Г. Карпунина. В прямом тексте этот участок, заканчивающийся словами бояр о пленении Игоря — «...въ путины железны», ну, а в обратном мы как раз отсюда и начнем читать. Итак: «Нылзе жыни ту уповаша! Ту пою, а сама имля басъх ынаго. Пила же, пируя, — ць ли, рка, молоко?.. Сежу уно дьмом, а леши ти пси об ю лая: на которумь тада роги таки?..» — В олитературенном виде это может читаться примерно следующем образом: «Нельзя жене верить! Я тут пою, а она там имеет бесов всяких. Пила ведь, пируя, — или, скажешь, молоко?.. Сижу потом дома, а лешие те псы лают по её поводу: на ком, мол, теперь из нас рога больше?..»

Так что основания для ревности у Игоря, судя по этому обратному тексту, действительно имелись. Вот и в знаменитом плаче Ярославны, адресованном, казалось бы, исключительно мужу, Игорю, чуть ли не каждое слово оказывается связано с Владимиром, как, например, в строке «прострЕ ГОРЯЧЮ сВОю лучю на ЛАДЕ вои», где рядом с отчеством в звательном падеже «ЕГОРЯЧЮ — ИГОРЕВИЧУ» звучит прямо-таки чуть ли не голос современной женщины, зовущей: «ВОЛАДЕ» — «ВОЛОДЯ»!

А разве не свидетельствуют о более чем просто мачехиных чувствах к Владимиру такие, к примеру, из выделенных Г. Карпуниным анаграмм: «ВЪзЛелей госпОДИне МОЮ» (ВЪЛОДИМОЮ), «ВЪзЛелей госпОДИне... на МОРЕ» (ВЪЛОДИМОРЕ) или «ВЪзлелей... ЛАДУ на МОРЕ» (ВЪЛАДУМОРЕ)?..

Собственно, из имени Владимир, как подметил Г. Карпунин, возникает в плаче добрая половина слов: лада, вои, море, горе, мою, моея, горы, корабли... И это естественно, говорит он, так как на уме у Ярославны, как у всякой матери, мысль о сыне, и о чем бы она ни говорила, мысль её, помимо её воли, сама собой, отражается в словах, в подборе слов, которые, сопрягаясь, дают имя сына...

Думается, что психологическую схему появления анаграмм имени Владимира Г. Карпунин обрисовал достаточно верно, и единственное, что он забыл учесть, это им же самим приводимые данные о том, что Ярославна НЕ БЫЛА матерью Владимира, так как на момент похода ей было не более ШЕСТНАДЦАТИ ЛЕТ — примерно столько же, сколько тогда было и Владимиру.

Понятно, что считать приведенные выше свидетельства за стопроцентное подтверждение нашей гипотезы нельзя, но игнорировать проступающие сквозь основной текст, как древние надписи сквозь штукатурку Софии Киевской, ассоциативные признаки правильности нашего пути нельзя тоже. Потому что «слово в «Слове», — как говорил Г. Карпунин, — всегда многозначно. Оно именно СЛОВО в СЛОВЕ».

Вот, скажем, Влур устроил Игорю побег и, скакнув горностаем (тоже, кстати, образ вьюнишных песен, являющийся символом СЕМЕЙНОГО очага и БРАЧНОЙ жизни) через речку, он поскакал в сторону Руси, и это — тут же порождает один весьма важный спор ханов Кончака с Гзаком.

Млъвитъ Гзакъ Кончакови:

«Аже соколъ къ гнезду летитъ, соколича ростреляеве своими злачеными стрелами.» Рече Кончакъ ко Гзе: «Аже соколъ къ гнезду летитъ, а ве соколца опутаеве красною девицею...»

Метод обнаружения СЛОВА в СЛОВЕ позволяет увидеть, что весь этот разговор половецких ханов крутится вокруг имени Олега:

сокОЛЦА — ОЛЦА — ОЛГА

сокОЛИЧА — ОЛИЧА — ОЛЬГОВИЧА.

Сокол и соколич — это ясно читаемое название родового имени Игоря и его сына Владимира. Под родовым именем ОЛОК, то есть Олег, выступает здесь сам Игорь, а его сын выступает под родовым отчеством — ОЛИЧ, то есть Ольгович (запомним это на некоторое время).

И тема «Олега — сокола» шла на протяжении всей поэмы. Поэтому-то и сказано было «Ольгово хороброе гнездо», что оно, это гнездо — гнездо соколово.

«Тут, — воспользуемся ещё одной цитатой из Г. Карпунина, — вообще многое удивления достойно. Вот говорится: «На следу Игоревом ездитъ Гзакъ съ Кончакомъ». Не едет, не скачет, а ЕЗДИТЪ, то есть ищет ГНЕЗДО:

Гзакъ На следу ЕЗДИтъ — Г-Н-ЕЗДИ.

Олег — ствол «мыслена древа». Из этого ствола вырастают ветки — внуки Олеговы: Игорь, Всеволод, Владимир Игоревич.»

В поэме все это лежит почти на поверхности: «пОЛЕГоша», «пОЛЗАти», «пОЛЕЧЮ», «сокОЛЦА», «тОЛЬКОВинъ», «крамОЛАХЪ», «павОЛОКи», «повОЛОКоста» и тому подобное. Ну, словом — «Слово о полку Игореве (или — «оп ОЛКУ»?), Игоря, сына Святославля, ВНУКА ОЛЬГОВА». Помните, — несколько выше мы отмечали, что Владимир Игоревич выступает в поэме под родовым отчеством Олич, то есть Ольгович — «внук Ольгов»?.. Смею предположить, что здесь нам оставлен ключ для отыскания Автора, а вернее он уже назван — это и есть сам внук Ольгов, то есть Олич, под именем которого, как мы только что говорили, выступает Владимир Игоревич.

Увы, но это для нас, сегодняшних, многое в поэме кажется «темным», а для читателей XII века загадки авторства «Слова» не существовало, как не существовало бы её и для нас, озаглавь, допустим, современный автор свое произведение: «Размышления о мире, прогрессе и человеке во времена Леонида Ильича, академика Сахарова». Вряд ли, я думаю, нашелся бы сегодня человек, который подумал бы, что Леонид Ильич — это имя и отчество академика Сахарова. А вот в недалеком историческом завтра, когда политические страсти нынешнего дня канут в Лету, а архивы окажутся сожжены при очередном штурме «Белого дома», какой-нибудь исследователь так и решит, что это безымянное произведение о временах правления академика по имени Леонид Ильич Сахаров.

Не уподобимся же этому неизвестному нам горе-исследователю и посмотрим, а существуют ли хоть какие-нибудь данные в пользу того, что Владимир Игоревич и вправду мог быть автором «Слова о полку Игореве»?..

Рассмотрим для этого следующие пункты:

А. Место написания поэмы.

О том, где было написано «Слово о полку Игореве», спорят давно и много, однако, называя в числе городов-претендентов Чернигов, Киев, Галич, а то и Брянск, Курск или Ярославль, исследователи исходят из чего угодно, но только не из самого текста поэмы. Вернее, они его учитывают, но учитывают скорее лишь как косвенную подсказку, посредством определенной диалектной окраски намекающую на один из возможных регионов творчества неведомого Автора. Или же вообще обосновывают выбор места написания исключительно политическими симпатиями: скажем, показалось исследователю, что Автор симпатизирует Святославу Киевскому, значит, и местом написания поэмы объявляется Киев. Показалось же, что с большей теплотой он говорил об Игоре, значит — творил в Новгород-Северске или Чернигове.

А между тем, с гораздо большей степенью вероятности адрес «творческой лаборатории» первого поэтического гения Руси можно определить непосредственно по тексту «Слова». Трудно сказать, почему этого не сделали раньше, ведь все исследователи, начиная с Д. Лихачева, пришли к выводу, что в поэме нет ни одного слова, которое не несло бы в себе какой-нибудь значимой информации, и даже более того — такая информация заложена уже в самом порядке их расположения в строке, в принятом Автором принципе перечисления, в тех «правилах последовательностей», которые как отмечал Г. Сумаруков, «позволяют глубже понять литературную манеру древнего автора и, следовательно, полнее раскрыть неожиданные стороны его произведения. Принцип последовательностей, таким образом, становится своеобразным инструментом в исследовании древнего источника...»

Убедиться в справедливости сказанного весьма нетрудно — достаточно раскрыть любое из многочисленных изданий «Слова» и перечесть текст. Пример последовательного ряда (а может быть, и ключ ко всем остальным рядам поэмы) дан уже в самом названии: «Слово о полку Игореве, Игоря, сына Святославля, внука Ольгова». Как видим, принцип последовательности данного ряда логически весьма прост: обозначается, так сказать, эпицентр будущего перечисления — в данном случае это сам Игорь, — а затем выстраиваются по степени удаленности ОТ НЕГО и другие члены последовательности, сначала ближайший к нему — Святослав, ОТЕЦ, а следующим — более удаленный по времени — Олег, ДЕД.

Вынося такую формулу в заголовок, Автор как бы говорит, что и все другие последовательности поэмы построены по этому же логическому принципу, а если где-нибудь он нарушен, то в этом нужно видеть какой-то особый смысл. Картина была бы иной, если бы принцип последовательностей опирался на парадоксальность, и в названии значилось бы «Слово... Игоря, внука Ольгова, сына Святославля», что уже заведомо исключало бы выявление какой бы то ни было системы, а значит — и возможных исключений из нее, несущих на себе дополнительную информацию. Но примеры «Слова» показывают, что та же схема, что и в названии, используется Автром и во всех дальнейших случаях. Например, описывая манеру исполнения Бояна, Автор говорит, что, желая кому-либо творить песнь, он вспоминал давно забытые всеми усобицы, запускал в эти «перъвые времена» десять соколов своей творческой фантазии (они же десять пальцев на струнах) и уже те, гоня к нему из прошлого сюжеты и образы отшумевшей эпохи, на какую из подходящих случаю песен («старыхъ словесъ») первой натыкались, та ему, словно лебедь, и «пояше — старому Ярославу, храброму Мстиславу, иже зареза Редедю предъ пълкы касожьскыми, красному Романови Святъславлючу...» Эпицентр последовательности здесь десять соколов, вектор распространения её членов — от «първыхъ временъ» к Бояну, поэтому князья и названы строго в соответствии с тем, как бы их «встречали» по хронологии летящие из древности соколы: Ярослав (978 1054гг.) — затем Мстислав (поединок с Редедей состоялся в 1022 году) — и последним Роман (убит в 1079 году).

Исключение во всей поэме составляет только один-единственный случай, когда, описывая подъем охранно-предупредительного штандарта с изображением Дива, Автор вкладывает в его уста адресованное всем половецким землям предупреждение, звучащее явно наперекор принятому правилу последовательностей:

...Збися дивъ — кличетъ връху древа, велитъ послушати — земли незнаеме, Влъзе, и Поморию, и Посулию, и Сурожу, и Корсуню, и тебе, Тьмутороканьскый блъванъ!..

В работе «Кто есть кто в «Слове о полку Игореве» Г. Сумаруков с большой убедительностью установил, что наименования «земля незнаемая» и «Влъга» нужно читать не через запятую, а как топоним одного объекта «Земля Незнаемая Волга», ибо это была обширная территория Нижнего Поволжья и Среднего Дона, то есть САМЫЕ ВОСТОЧНЫЕ пределы половцев.

Поморьем же по мнению ряда исследователей «Слова» названа в поэме местность в районе Торских озер, в окрестностях современного города Славянска. Поморье граничило с русской Черниговской землей и располагалось ЗАПАДНЕЕ ЗЕМЛИ НЕЗНАЕМОЙ ВОЛГИ.

Посулье — это граница Переяславского княжества с Половецкой землей, территория, местонахождение которой ни у кого не вызывает сомнений: «по Суле». Находилась она ЗАПАДНЕЕ ПОМОРЬЯ.

Что же касается Сурожа и Корсуня, то это не крымские города Судак и Херсонес, никогда не являвшиеся половецкими центрами, а во-первых, территория в районе реки Мокрая Сура с притоками Сухая Сура и Каменная Сура, что находится между Днепром и верховьем Ингульца, где до сих пор в названиях современных сел сохраняется «эхо Сурожа» — Сурско-Литовское, Сурско-Михайловка и ж.д. станция «Сурское»; и во-вторых: это район современного города Корсунь-Шевченковского, где в XII веке обитали отмеченные летописью какие-то «корсунские половцы». Эти Сурож и Корсунь располагаются последовательно С ВОСТОКА НА ЗАПАД ПОСЛЕ ПОСУЛЬЯ.

Неизвестным в нашей цепочке остается пока что лишь таинственный «Тьмутороканьскый блъванъ», но, по-моему, исследователи совершенно напрасно отождествляют его с известным керченским камнем. Ведь по укоренившейся в древнерусской литературе традиции в ряду географических понятий просто не могло быть инородного объекта! Поэтому неуместны здесь ни предлагаемые исследователями «пэглэван», ни «идол», ни «столб на берегу моря».

Само слово «Тьмуторокань» исследователи переводят по-разному: одни как «город торков» или «город сорока тысяч торков» (А. Никитин), другие (например, Н. Баскаков) — как «свободный от налогов», «не платящий налоги», «имеющий грамоту на освобождение от налогов» (tarxan), но в обоих случаях это один из тех городков, которые располагались на русско-половецкой границе и в которых проживало смешанное население — различный беглый люд из Руси, торговцы , проводники в Степь и на Русь, наемные воины, ожидающие «покупателей» на свои услуги, кузнецы, ростовщики, булочники, оружейники, лекари, бродяги, отбившиеся от орды и осевшие здесь половецкие семьи, и многие другие, вынужденные и природные авантюристы. Это о них в своей книге «Червленый Яр» упоминает ученик Л. Гумилева историк и географ Шенников, говоря о создании в XII веке в среднем течении Дона на границе тогдашних Руси и Степи своеобразной ВОЛЬНИЦЫ, не входившей ни в одно из княжеств. Это, по его словам, были многонациональные объединения, создавшие СВОЙ ОСОБЫЙ БЫТ, своеобразные ОБЫЧАИ и КУЛЬТУРУ, и послужившие этнической базой для появления казачества (тюркское слово «казак» как раз и означает ВОЛЬНЫЙ).

На такое же понимание Тьмуторокани наводит и книга А. Гордеева «История казаков» (М., 1992), где он, в частности, пишет следующее: «В начале XI столетия Тмутараканский князь Мстислав, объединив под своей властью Киевское, Черниговское и Переяславское княжества, привел с собой с Кавказа племена черкес и касогов. Присоединив к ним тюркские племена торков и берендеев и поселив их на границах, образовал из них военные поселения для защиты границ от нападения азиатских орд, кочевавших в южно-черноморских степях. Среди этих племен одно называлось «казаки». Поселения эти существовали на границах южно-русских княжеств вплоть до нашествия монгол.»

Понятно, что такие поселения действительно не платили никому никаких налогов, ибо, как «ласковое дитя», они «сосали» сразу двух маток — и Русь, и Степь, находясь в то же время постоянно как бы между молотом и наковальней.

Так можно ли было, адресуясь к одному из таких городков, применить такое определение, как, простите, «болван»? Да уж скорее БАЛОВАНЬ! «Вольник», как сказала о нем Л. Наровчатская, — город-авантюрист, город-баловень, живущий, как говорится, «и нашим, и вашим», но и страдающий при нарушении мира и от тех, и от этих. «Бала» на турецких диалектах — это «дитя», «ребенок», а «вэнь» — «выписанная буква, письмо», что перекликается с той самой «грамотой, освобождающей от налогов», которая содержится и в слове «Тьмуторокань». И вот этот «Тьмутороканьскый балъвань» — КРАЙНЯЯ ЗАПАДНАЯ ТОЧКА в цепи перечисляемых Дивом земель, так что мы теперь можем увидеть выстроенную строго с востока на запад последовательность: Земля Незнаемая Волга — Поморье — Посулье — Сурож — Корсунь — и Тьмутороканьский город-баловань на самой границе Степи с Русью. Нетрудно заметить, что все названные пункты располагаются строго по одной линии, но, вопреки установленной нами ранее схеме, перечислены не от эпицентра к периферии, а совсем наоборот: от переферии — к эпицентру! Ведь мы помним, что происходит в описываемом эпизоде: русичи пересекли границу со Степью и вышли на открытое пространство, где тут же подняли над собой охранный знак, призванный объяснить всем встреченным половцам, что Игорь пришел в Степь не ради войны, а ради свадьбы. Эпицентр здесь — Див, и весь последующий ряд должен откладываться именно ОТ НЕГО, то есть, предупреждая половцев, он должен был «велеть послушати» сначала БЛИЖАЙШЕМУ К СЕБЕ Тьмутороканьскому баловню, а затем Корсуню, Сурожу, и так — С ЗАПАДА НА ВОСТОК — вплоть до самой дальней от него — Земли Незнаемой Волги.

На самом же деле эти местности перечислены в абсолютно противоположном порядке — С ВОСТОКА НА ЗАПАД, что не соответствует ни логике движения Игоревых полков в Степь, ни самому правилу последовательностей. Объяснено это может быть только одним — тем, что Автор, делая ретроспективное описание распространения «крика» Дива, произвел перечисление половецких земель не от того места, где ЭТОТ «КРИК» ПРОЗВУЧАЛ, а от того места, где НАХОДИЛСЯ ОН САМ, УЖЕ РАБОТАЯ НАД ПОЭМОЙ! В этом случае ошибка в логической последовательности легко объясняется тем, что, влагая в уста Дива перечисление половецких территорий, он машинально перечислил их НЕ ПО ХОДУ ПРОДВИЖЕНИЯ ИЗВЕСТИЯ ВГЛУБЬ СТЕПИ, а ОТ СВОЕГО НЫНЕШНЕГО МЕСТА ПРЕБЫВАНИЯ, то есть — от Земли Незнаемой Волги.

Выходит — «Слово» написано не на Руси, а среди половцев?

А почему бы и нет — ведь мы знаем, что во время битвы на Каяле четверо русских князей попали в плен, и знаем, что условия половецкого плена отнюдь не напоминали собой условий нашего недавнего Гулага. Игорь, например, имел возможность выписать себе из Путивля «попа с причтом», а также десять человек свиты, и целыми днями занимался с ними соколиной охотой...

Так кто же из этой четверки мог проговориться и указать в поэме свое местопребывание у половцев — Землю Незнаемую Волгу?

Игорь?

Всеволод?

Святослав?

Владимир?..

По летописи мы знаем, что Игоря пленил Чилбук из Торголове, вежи которого, по данным Сумарукова, располагались на реке Тор, в окрестностях нынешнего города Славянска. Всеволод оказался у Романа Кзича, владения которого находились в междуречье Северского Донца и Оскола, СЕВЕРНЕЕ Изюмского брода. Святослава увел в плен Елдечук из рода Бурчевичей. Вежи этого хана занимали территорию в верхнем течении реки Волчья, то есть прямо К ЮГУ от места битвы. Практически все трое этих пленников находились на одной и той же вертикали, соответствующей Поморью, и только сын Игоря Владимир — далеко на левобережье Северского Донца, во владениях Копти из Улашевичей, километрах в ста ВОСТОЧНЕЕ места битвы, где-то в районе треугольника нынешних городов Лисичанск — Старобельск — Сватово. Именно здесь начинались самые восточные пределы половцев — Земля Незнаемая Волга, с которой Автор «Слова» непроизвольно и начал вложенное в уста Дива перечисление половецких земель — и, как видим, начать именно так не мог НИКТО, КРОМЕ ВЛАДИМИРА.

Потом, когда Кончак, доводя до конца начатое Игорем дело, перевел Владимира в свои вежи и доженил-таки на своей дочери, работа над поэмой продолжалась уже не в Земле Незнаемой Волге, а в районе современного города Славянска, где располагались его кочевья.

Б. Время написания поэмы.

Благодаря установлению места написания «Слова», сам собой оказывается разрешенным и вопрос о времени его создания, ибо вести отсчет территории от Земли Незнаемой Волги Владимир Игоревич мог только во время своего пребывания на этой земле в качестве пленника, то есть в интервале от дня пленения 12 мая 1185 года и до того момента, когда его перевел в свои вежи Кончак. Здесь он находился, как минимум, в течение ещё двух лет, пока юная супруга Свобода Кончаковна не родила от него наследника, и только в 1187 (а по другим данным — в 1188 году) возвратился на Русь.

Именно написание «Слова» Владимиром во время пребывания в плену примиряет между собой те взаимоуничтожающие друг друга утверждения исследователей, что оно якобы не могло быть написано ни раньше 1188 года, когда возвратившийся на Русь Владимир Игоревич смог рассказать о диалоге ханов Гзы и Кончака, ни позже 1 октября 1187 года, когда умер Ярослав Осмомысл, к которому Автор обращается ещё как к живому. Ведь это там, на Руси, любому из гипотетических авторов «Слова» нужно было дожидаться возвращения Владимира Игоревича из плена, чтобы узнать о разговоре его тестя с ханом Гзаком, но не ему, тому, кого этот разговор в первую очередь только и касался, ибо в нем решалась его собственная судьба. Он узнал о нем сразу же, как только этот разговор состоялся, причем не только в пересказе, но и в закреплении всего сказанного в нем на практике, ибо после этого он был переведен в вежи Кончака и «опутан красною девицею», то есть ПОВЕНЧАН, для чего, по-видимому, из Руси и был перед этим вытребован «поп с причтом».

«Слово» было создано в 1185 году, считает А. Горский, а в 1188, после возвращения из плена Владимира Игоревича, в него были включены диалог Кончака и Гзака и провозглашение «славы» молодым.

Однако из текста поэмы хорошо видно, что «Слово» ещё ничего не говорит о возвращении самого Владимира, а только провозглашает ему славу, а это значит, что оно было написано все-таки ДО ЕГО ВОЗВРАЩЕНИЯ ИЗ ПЛЕНА. О собственной же свадьбе, как и о разговоре своего тестя с Гзаком он знал намного раньше, чем кто бы то ни был на Руси. Во всяком случае, задолго до называемого исследователями в качестве рубежного для создания поэмы 1188 года...

В. Самохарактеристика авторского стиля и его идейно-политических воззрений.

Среди косвенных признаков, способных внести дополнительные характеристики в портрет устанавливаемого Автора, одним из важнейших следует считать наличие в созданном им тексте ярко выраженных проявлений влияния того или иного диалекта, что может дать подсказку либо к определению происхождения Автора, либо к установлению среды его длительного обитания. В «Слове о полку Игореве» исследователи выделяют наличие двух бросающихся в глаза диалектных групп — ТЮРКИЗМОВ (Баскаков, Менгес, Сулейменов) и ГАЛИЦИЗМОВ (Франчук, Махновец, Пушик...). Использование обеих групп опять-таки очень легко объясняется тем, что автором «Слова» был Владимир Игоревич. Ведь уже два года в их доме жил сын Галицкого князя Ярослава Осмомысла Владимир Ярославич, благодаря которому, надо полагать, и состоялось знакомство, а затем и женитьба Игоря на Ярославне. Причем, как замечают исследователи, Владимир Галицкий пребывал в Северской земле не просто в качестве гостя, но и в роли воспитателя и наставника княжича Владимира Игоревича, так что было бы странно, если бы за столь долгий срок в молодую память формирующегося поэта не запало ни словца из галицкой лексики! Запали, и запали не только отдельные слова, но и рассказы о самом Галиче, о его «златокованномъ» столе и восседающем на нем грозном Ярославе Осмомысле...

Точно так же объясняется и проникновение в ткань «Слова» большого числа тюркизмов, произошедшее вследствие того, что с 1185 по 1188 год Владимир жил и творил в условиях половецкого плена, существуя практически исключительно в тюркской языковой и культурной среде. Именн это обстоятельство, кстати, объясняет и его осведомленность о районах, занятых различными половецкими ордами, отмеченными в поэме под тотемами «волков», «лисиц», «ворон» и других животных (см.: Г. В. Сумаруков. Кто есть кто в «Слове о полку Игореве»), а также знакомство с неизвестным на Руси до XVIII века индусским эпосом «Махабхарата», из которого он взял для своей поэмы образы Карны и Шальи (Карны и Жьли), что объясняется только длительными контактами с половцами, привезшими это сказание из своих скитаний по Востоку, о чем не так давно писал молодой исследователь древнерусской литературы М. Устинов.

А возьмем необычный — «панорамный», как его окрестил Д. Лихачев, взгляд Автора и его всеохватное политическое осмысление феномена Древней Руси, — не потому ли они стали возможны, что он смотрел на Русь и русские проблемы не изнутри, где очень часто «лицом к лицу — лица не увидать», а именно со стороны, сквозь призму времени и растояния? Нам ведь известны примеры подобного рода из более поздних эпох — Н. Гоголя, писавшего о России из своего «прекрасного далека», П. Чаадаева с его «философическими» письмами, А. Солженицына с проектами «обустройства» России...

Многих исследователей, правда, смущает молодость Владимира, из-за чего его кандидатура на авторство никогда серьезно не рассматривалась, но, как заметил ростовский краевед и исследователь «Слова» В. Моложавенко, он и «не мог быть немощным стариком — певец и воин, слагавший Игореву песню. Молодой — потому что его привлекает и воинская удаль, и храбрость, и подвиги, и неравнодушен он к молодицам...»

А вот он описывает бегство своего отца из плена, вот он подвел его в своем воображении к серому утреннему Донцу и...

Не тако ти, рече, река Стугна: ростре на кусту уношу князю Ростиславу, затвори дне при темне березе... Плачется мати Ростиславля по уноши князи Ростиславе...

Вы чувствуете, что это не взрослый муж, не Игорь вдруг ударился в эти слезливые воспоминания об «уноше» Ростиславе, а он, Владимир, подойдя мысленно с отцом к водам Донца и поежившись от утренней прохлады, вспомнил о своем трагически погибшем при одной из переправ сверстнике?..

...Почти три года Владимир Игоревич пребывал на чужбине, оставаясь в качестве полузаложника-полуродственника, не испытывая ни в чем ни нужды, ни отказа, ни неуважения, но в то же время и не участвуя ни в каких важных делах половецкого народа, а тем более своей далекой и родной Руси. Чем же он жил все эти долгие месяцы и дни — страстью к молодой жене да соколиной охоте?.. Возможно. Но ещё — восьмушкой пергамента, одиночеством и не по возрасту тяжелыми воспоминаниями об удаляющейся в прошлое кровавой весне 1185 года.

...Что ми шумить, что ми звенить далече рано предъ зорями? Игорь плъкы заворочаетъ: жаль бо ему мила брата Всеволода...

Забыть такое можно или только погрузившись с головой в государственную деятельность, или — выплеснув его на бумагу, чему Владимир Игоревич и посвящает свой вынужденный почти трехгодичный «досуг» в орде тестя. Он не был мальчиком, как это считают некоторые исследователи поэмы, — тогда вообще взрослели раньше, чем теперь, с юного возраста вовлекаясь не только в военные мероприятия, но и в экономическое управление княжествами, а у Владимира, к тому же, была за спиной такая «наука повзросления» как трагедия на Каяле... Да и сам период написания «Слова» охватывает его возрастной интервал от пятнадцати с половиной до восемнадцати лет, а это, согласитесь, уже далеко НЕ ДЕТСТВО. Он понимал все, что происходило вокруг него — как в современном ему, так и в историческом контексте, не исключая ни действий врага Черниговского дома Святослава, наименование которого в поэме «великим и грозным» есть, по замечанию Г. Карпунина, не что иное, как «типичное противоречие формы содержанию, являющееся комизмом», ни даже своих старших «коллег по перу», этаких «рюхиных XII века», уже, по-видимому, тогда начинавших сводить всю поэзию к знаменитым «взвейтесь» да «развейтесь», то есть — поэтов старшего поколения Бояна и Ходыну, которых современные интерпретаторы «Слова» наградили почетным званием «песнетворцы», тогда как в тексте первого издания значилось «пестворца» т.е. слегка искаженное переписчиком «лестворца» — не просто льстецы и подхалимы, но именно ЛЬСТЕТВОРЦЫ, создатели заведомой лжи и неправды.

Судя по всему, помимо собственных творческих задач, «Слово» являлось ещё и полемическим ответом на появившиеся сразу же после трагедии на Каяле политические пасквили таких вот «лестьтворцев» из стана Рюрика и Святослава, следы «творческой» деятельности которых до сих пор видны в летописных повествованиях об Игоревом походе, изображающих его в выгодном для Киевских соправителей и неприглядном для Ольговичей свете. «Тии бо два храбрая Святъславлича, — Игорь и Всеволодъ, — уже лжу убудиста которою», замечает Автор, имея в виду доходящие до него в Степь слухи («лжу») о происшествии, участником которого он сам был. И в этих слухах событие на Каяле изображалось, конечно же, далеко не так, как оно выглядело на самом деле, «ведь если Обида, — писал по этому поводу А. Косоруков, — сеяла рознь, озлобляла людей, создавая психологические предпосылки для войн, то ЛЖА маскировала обманом подлинные цели...» (Тот же А. Косоруков, кстати, писал, что «быль-правда» Автора «Слова» и «замышления» Бояна «явно исключают одно другое» — Н.П.) И, отказываясь следовать традициям «вещего Бояна», Автор отрекался именно от принципов этого самого «лестворства», маскировавшего за пышным эпическим слогом горькую правду «былин сего времени». Не случайно ведь и в самом слове «замышления», характеризующем стиль Боянового творчества, слышится более от «измышлений», нежели от «замыслов» как от непосредственно поэтического акта.

Г. Самонаименования Автора в тексте.

Итак, вчитаемся в текст поэмы: «на стороне Игоря все боги и природа, они помогают ему бежать из плена. Вся Русь — до дальнего Дуная — радуется возвращению князя... А коль так, вовсе незачем искать автора в Киеве, Галиче, Полоцке, то есть за пределами Новгород-Северской земли, вотчины Игоря. Он отсюда...» — писал о возможной кандидатуре на авторство поэмы В. Моложавенко. И на основании всего написанного нами выше, мы теперь можем подтвердить: да, он родом из Северской земли, это сын Новгород-Северского князя Игоря — Владимир Игоревич или, как зашифровал он себя в поэме, «Олич», т.е. «внук Ольгов».

Но нужели же он не оставил своего прямого имени в тексте, неужели не «расписался» хотя бы в уголочке нарисованной им словесной «картины»?..

Как показывают исследования Г. Карпунина, такие «росписи» в поэме есть, и причем немало. «Частота употребления имени Владимир (только в явном виде оно встречается пять раз), а также изощренность образов, построенных на его переосмыслении, — пишет он, — дают основания думать, что это имя имело для автора «Слова» какое-то ОСОБОЕ ЗНАЧЕНИЕ».

И действительно — во многих словосочетаниях «Слова» слышится вплетенная в них анаграмма имени Владимир, например: «другаго дни велми рано», где явно проглядывает имя Вел-дни-мира — Владимира. Или вот, как в следующем случае:

въ злата стремень

ВЪ зЛАТА стРЕМЕнь

ВЪ ЛАДА МЕРЕ

В ЛАДИ МЕР

ВЛАДИМИР

Своеобразную авторскую «роспись» Владимира Игоревича можно обнаружить и в том слое, который Г. Карпунин открыл с «зеркальной» стороны основного текста «Слова». Так, например, если заглянуть за краешек сценки погони, где половецкие ханы ведут диалог о женитьбе Игоревича на дочери Кончака, в котором в частности говорится: «И рече Гзакъ Кончакови: аще его опутаеве красною девицею...», — то окажется, что там, в обратной перспективе, невидимый половцами, Игорь уже достигает Киева и поднимается по Боричеву взвозу к Пирогощей! «И вокачно кък аз гечериюец и ведю он саркевеа ту поогееща,» — гласит обратный текст, понятный, впрочем, даже без специального разъяснения: «И воочию, как и я, Георгиевич-юнец, видит он церковь ту Пирогощую.»

(Думается, что «гечериюец» — это все-такие не «чернец», как его истолковал Г. Карпунин, а либо «Георгиевич-юнец», либо «Игоревич-юнец», что ещё более соответствует царящему над поэмой «закону вывернутости»: «Ге-чер-и» — «И-ге-реч» — «И-го-рич» — «Игоревич».)

Что же касается появления и в прямом, и в обратном текстах именно Пирогощей, а не какой-либо иной церкви, то объяснение этому снова приведет нас к напоминанию о свадебной сути поэмы, ибо уже и само название её этимологически связано с понятием «пир» (болг. пipak — соединение; кыпчакск. бipak — союз; праслав. прягу — соединяю; и т.д,) и «гость» (от древнерусск. гостьба — торговля, пир, угощение).

Кроме того, Пирогощая церковь считалась покровительствующей купечеству, торговым людям, что со своей стороны тоже возвращает нас к понятию совершения брака как одной из радновидностей торговых сделок. «Интересна в связи с этим эволюция слова «продажа», «Продать» — пишет в книге «Мировоззрение древних славян» М. В. Попович. — Славянское prodati соответствует древнеиндийскому pra-da — «отдавать, выдавать замуж», ведийскому para-da — «кого-либо отдавать за определенную цену.» Здесь слиты в одно представление и ритуальный обмен брачными партнерами — важнейшее средство укрепления социальных уз, и мирская торговая операция, осмысливаевая по аналогии с более ранним брачным выкупом — ответным даром...»

Плюс ко всему, в древнерусском, как и во многих других языках, корень слова «пирог» имел семантику плодотворного лона, поэтому Пирогощая в «Слове», связываемая многими исследователями со значением «хлеб», несет в себе потенцию новой, счастливой, изобильной Русской земли — праздничного, свадебного «дивень-хлеба», испеченного на весь мир. И не случайно дева-город ликует и радуется, видя едущего к Пирогощей Игоря. «Перед нами, — пишет О. Фрейденберг, — традиционный обряд въезда в город, сохранившийся с незапамятных времен по сей день. А смысл этого обряда всегда один и тот же — венчание, сочетание в символическом браке.» «Князь входит в храм, как муж входит в лоно жены, — дополняет его Г. Карпунин. — Идея созрела настолько, что ей стал требоваться муж воплотитель. И он сыскался»:

Ольговичи, храбрии князи, доспели на брань...

Думается, что в прототексте, ещё не испорченном переписчиками, эта фраза могла выглядеть и несколько по-другому: «доспели на БРАКЪ».

Ну и, завершая наше разыскание собственноручных авторских автографов на полотне поэмы, посмотрим на стоящую в её зачине фразу «Почнемъ же, братия, повесть сию ОТЪ СТАРАГО Владимира ДО НЫНЯШНЯГО... Игоря», явно диссонируещую своим современным прочтением тому контрастному противостоянию эпитетов «старый» — «нынешний», при котором сами собой напрашиваются ОДИНАКОВЫЕ имена. Об этом же пишет и Г. Карпунин, предлагающий вместо «Игоря, иже...» конъектуру «Игоря+иче», означающую «Игоряиче», то есть «Игоревича»: «...отъ стараго Владимира — до нынешняго, Игоревича».

И действительно — со всеми своими ретроспекциями в прошлое, поэма полностью укладывается в исторические рамки, ограниченные именами этих двух Владимиров. Но суть не только в этом. Она в том, что, дав намек на поиск свого имени ещё в начале поэмы, в самом её названии самонаименованием «внука Ольгова», он, как и подобает по законам эпистолярного жанра (а чем «Слово» не письмо из Степи на Русь или из века двенадцатого в век двадцать первый?..), самым ПОСЛЕДНИМ из упоминаемых в тексте имен, как подпись под посланием, вывел:

...Певше песнь старымъ княземъ,

а потомъ молодымъ пети:

«Слава Игорю Святъславличу,

буй туру Всеволоду,

ВЛАДИМИРУ ИГОРЕВИЧУ!»

И чем это не похоже по интонации на прозвучавшее шесть с половиной столетий спустя знаменитое «Ай, да Пушкин, ай, да сукин сын»!? Гений — он и в XII веке гений...

ЭПИЛОГ

Заканчивая изложение этой во многом спорной гипотезы о свадебной сущности Игорева похода, нельзя хотя бы вкратце не ответить тем оппонентам, чьи собственные разыскания не совпадают с изложенными в данной работе выводами. Не будем оспаривать массу утверждений типа того, что «только человек, бывший вместе с беглецами, мог бы отметить такую подробность, как обилие росы на степной траве», на основании чего генерал В. Федоров утверждает, что Автор таким образом должен быть ещё и участником побега Игоря. Может быть, конечно, для кого-нибудь из нынешних горожан строки о наличии по утрам росы на траве и представляются свого рода откровением, но для Автора, выросшего в охотах и военных походах, вряд ли было так уж необходимо быть рядом с Игорем, чтобы представить себе, как выглядит степь рано утром...

Не будем полемизировать и по поводу КАЖДОЙ из других кандидатур на роль Автора — против них ВСЕХ выступает уже сама эта наша гипотеза. Ответим только на то, что пересекается непосредственно с предложенной нами кандидатурой. Так, например, доказывая авторство боярина Петра Бориславича и, соответственно, устраняя условия для выдвижения альтернативных кандидатур на эту роль, академик Б. Рыбаков пишет, что «летописи XI-XII веков не засвидетельствовали ни одного случая употребления слова «князь» при обращении самих князей друг к другу», а поскольку, дескать, Автор «Слова» употребляет именно это обращение, то был он, стало быть, не князь, а боярин — тот самый Петр Бориславич, которого Б. Рыбаков и выдвигает на роль Автора.

Что касается самого Петра Бориславича, то этот по-своему талантливый человек не может рассматриваться на роль Автора «Слова» уже по той простой причине, что он был придворным летописцем соправителя Святослава — Рюрика, то есть откровенным противником Черниговского дома, в силу чего не мог создать произведение, полностью базирующееся на симпатиях к Игорю (ибо в «Слове», как заметили все исследователи поэмы, нет ни одного, не считая вложенного в уста Святослава, достоверного упрека по адресу Черниговского князя!).

А что касается неподтверждения летописями обращения князей друг к другу при помощи слова «князь», то здесь следует напомнить, что «Слово», во-первых, не является летописью, а во-вторых, следует учесть тот немаловажный психологический нюанс, что Владимир Игоревич хотя и находился в вежах своего тестя в привилегированном положении, но князем себя в это время не осознавал, ибо все же пребывал на правах раба, пленника, что в поэме довольно ясно показано на примере Игоря: «...Ту Игорь князь выседе изъ седла злата, а въ седло — КОЩИЕВО...»

Далее: рассматривая применение в «Слове» техники акростиха, А. Гогешвили обнаруживает весьма заметный пласт «прикровенного» изложения, в котором можно встретить и такие образцы, как уже приводимое нами выше обращение:

ТЫ бо можеши посуху ЖИвыми шереширы стреляти УДАлыми сыны Глебовы.

(В котором при чтении его сверху вниз получим: «ТЫ Ж — ИУДА»)

Объясняя причины смелости, позволявшей Автору выступать с такими «неслыханными дерзостями» в адрес сильных мира сего, А. Гогешвили мотивирует это тем, что «в первую очередь он был новгородским или псковским мужем, защищенным военно-политической и торгово-экономической мощью одной из двух древнерусских республик, где князья, включая самого Ярослава Владимировича в бытность его в Новгороде, никогда не обладали неограниченной властью.»

Однако привлечение в качестве исторических параллелей переписки Курбского с Грозным или открытого письма Раскольникова Сталину показывает, что для психологического созревания до подобной смелости требовалось пересечение границ намного более существенных, чем границы удельных княжеств. Так что Автор позволял себе дерзости не потому, что он был псковичом, а потому, что он говорил из тогдашней «заграницы», из стана Кончака. Согласитесь, что ещё совсем недавно была весьма существенной разница — рассказывать ли анекдоты про Горбачева перед обкомом КПСС в Чернигове или же сочинять их в Парижской редакции журнала «Посев». А в XII веке гордыня и мстительность сильных мира сего были ничуть не меньше, чем и в веке ХХ, ибо в своих коренных вопросах в жизни вообще очень мало что меняется до неузнаваемости. Вот и сейчас: дописывая последние строчки этой работы, я нисколько не думаю, что она будет воспринята на «Ура!» — скорее наоборот, вызовет резкое неприятие тех, для кого постоянное пережевывание «Слова» является многолетней и удобной «кормушкой». Но что я могу поделать, если каждую ночь, едва только пройдут «мьглами» обходящие дозором Вечность «смотрци», ко мне является измученный 800-летним непониманием князь Игорь и, тяжело опускаясь на расшатанный стул, просит избавить его от славы неудачливого князя-авантюриста, воевавшего против своих степных соседей и родственников — половцев?..  

Список использованной и прочитанной литературы:

1. Н. Карамзин. История государства Российского, т. III, гл. III.

2. Древнерусские княжества X-XIII вв. — М., Наука, 1975.

3. Н. Баскаков. Тюркская лексика в «Слове о полку Игореве». — М., Наука, 1985.

4. А. Никитин. Лебеди Великой Степи. — В журн. «Наука и религия», №№ 9, 10, 12, 1988.

5. И. Еремин. Лекции и статьи по истории древней русской литературы. Л., 1987.

6. Б. Рыбаков. Петр Бориславич. — М., 1991.

7. ПСРЛ, т.II. — М., 1962.

8. «Злато слово». — М., 1986.

9. С. Пушик. Криваве весiлля на Каялi. В кн. «Дараби пливуть у легенду» (на укр. яз.). — К., 1990.

10. Г. Карпунин. По мыслену древу. — Новосибирск, 1989.

11. Л. Наровчатская. Первозванность. — М., 1991.

12. А. Косоруков. Гений без имени. — М., 1986.

13. Д. Лихачев. Великое наследие. — М., 1975.

14. Б. Зотов. Шел к синему морю. — В журнале «Техника — молодежи», № 3, 1984.

15. Е. Осетров. Родословное древо. — М., 1979.

16. Слово о полку Игореве, серия БП. — Л., 1985.

17. В. Колесов. Мир человека в слове Древней Руси. — Л., 1986.

18. В. Аникин. Русский фольклор. — М., 1987.

19. Т. Акимова. Фольклор Саратовской области. — С., 1946.

20. Песни, собранные Киреевским. — М., 1911, вып. 1.

21. Русский народный свадебный обряд. — Л., 1978.

22. В. Иванов, В. Топоров. Исследования в области славянских древностей. — М., 1974.

23. Г. Сумаруков. Кто есть кто в «Слове о полку Игореве». — М., 1983.

24. Обрядовая поэзия. — Л., 1989.

25. А. Гогешвили. Акростих в «Слове о полку Игореве» и других памятниках русской письменности XI-XIII веков. — М., 1991.

26. Исследования «Слова о полку Игореве». — Л., 1986.

27. Этимологический словарь русского языка. — К., 1989.

28. Словарь русского языка. — М., 1986.

29. В. Шухевич. Гуцульщина. — Львов, 1908, кн. 5.

30. Слово о полку Игореве. — М. — Л., 1961.

31. О. Сулейменов. Аз и Я. — Алма-Ата, 1975.

32. М. Попович. Мировоззрение древних славян. — К., 1985.

33. А. Афанасьев. Живая вода и вещее слово. — М., 1988.

34. Б. Рыбаков. Язычество Древней Руси. — М., 1987.

35. Слово о полку Игореве. — М., 1978.

36. Э. Бенвенист. Общая лингвистика. — М., 1974.

37. Д. Лихачев. Слово о полку Игореве. — М., 1982.

38. П. Мовчан. Хвала канону. — К., 1986.

39. ТОДРЛ, т. XXXVIII.

40. Сны и сновидения. — М., 1989; 1000 снов. — М., 1989; Водолей знак России. — М., 1991; и другие издания сонников.

41. ТОДРЛ, т. XXXVI.

42. М. Устинов. Без России не напишешь. — М., 1989.

43. В. Моложавенко. Был и я среди донцов. — Р. — н. — Д., 1984.

44. Г. Брызгалин. Чудесной тайны ключ: новое прочтение «Слова о полку Игореве». — Волгоград, 1994.

45. Л. Гумилев. Древняя Русь и Великая Степь. — М., 1989.

46. С. Плетнева. Половцы. — М., 1994.

47. М. Аджи. Полынь Половецкого Поля. — М., 1994.

48. М. Булахов. «Слово о полку Игореве» в литературе, искусстве, науке. — Минск, 1989.

49. «Слово о полку Игореве»: 800 лет. — М., 1986.

50. Альманах «Памятники Отечества», журнал «Вопросы истории», другие периодические издания.

Приложения Клюев и «Слово о полку»

1. От общего истока

(Мотивы и образы «Слова о полку Игореве» в поэзии Н.Клюева)

«...Кто с таким искусством мог затмить некоторые местаиз своей песни словами, открытыми впоследствии в старыхлетописях или отысканными в других славянских наречиях?..»

А. С. ПУШКИН (из записок о «Слове о полку Игореве»).

Творческое наследие самобытнейшего русского поэта Николая Клюева в ПОЛНОМ объеме в России пока еще, кажется, не издавалось, но и того, что пришло к отечественному читателю за последние годы в виде нескольких небольших книжек его «Избранного», а также на страницах различных антологий серебряного века и в разрозненных журнальных публикациях, достаточно, чтобы обнаружить в нем глубочайшую внутреннюю связь с самыми корневыми традициями русского поэтического опыта, над первыми проявлениями которого, как часовня над Волжским истоком, возвышается непостижимое в своей многослойной образности «Слово о полку Игореве». Весьма ощутимые следы близкого знакомства с этим памятником древнерусской литературы несет на себе и и поэзия Клюева, то и дело затрагивающая образно-поэтические струны гусель, лежащих на коленях «великого» и «вещего» Бояна...

В методологическом плане в поэзии Н. Клюева можно выделить четыре своеобразных лексико-стилистических ряда, каждый из которых указывает на определенную связь со знаменитой «ироической песнью» про князя Игоря. К первому из этих рядов следует отнести прямые включения в текст клюевских произведений неизмененных слов, образов и персонажей, взятых им непосредственно из «Слова о полку Игореве». Ну, хотя бы таких, как образ плачущей на путивльской стене княгини Ярославны:

1 ...Не Ярославна рано кычет

На забороле городском...

(«Я — посвященный от народа»)

2. И нет Ярославны поплакать зегзицей...

(«Поле, усеянное костями»)

3.Ярославна — зегзица с Путивля...

(«Деревня»)

Как видим, образ в данном случае переносится в новое произведение почти в первозданном виде, включая в свой «комплект» даже сопутствующие ему в прототексте слова — в примере с Ярославной это «на забороле», «зегзица» и «Путивль».

Фактический арсенал примеров этого ряда в поэзии Клюева немногочислен, образы его не опосредованны и используются практически в том же самом значении, что и в «Слове». Это «баснослов-баян» из стихотворения «Я пришел к тебе, сыр-дремучий бор», соответствующий образу «вещего Бояна», древнего певца из «Слова о полку Игореве». Это «шелом» из поэмы «Разруха»; несколько раз встречающиеся в различных стихах «аксамиты»; а также некоторые другие слова, употребленные в том же самом значении, что и в древнерусском тексте.

Ко второму ряду следует отнести имена и наименования, существующие и вне поэмы об Игоре, но тематически касающиеся именно тех мест и событий, которые упомянуты или описаны автором ХII века. Это такие слова и выражения как «половецкий костер» из стихотворения «Воздушный корабль», «половчанин» из поэмы «Погорельщина», названия городов Изюм и Чернигов из стихотворения «Я знаю, родятся песни», и Чернигов и Курск — из «Разрухи», а также упоминание в поэме «Деревня» иконы Богородицы под названием «Пирогощая», по имени которой назывался в Киеве храм, к которому в финале «Слова» едет поклониться бежавший из плена Игорь. Ну, а кроме того, к этому ряду следует отнести и неоднократное упоминание Клюевым рек Дон и Дунай, тоже вызывающих ассоциацию с панорамой Древней Руси периода событий «Слова о полку Игореве».

Самым же «урожайным» в принятой нами системе можно считать третий ряд, включающий в себя образы, являющиеся как бы только «эхом» своих прототипов в «Слове». Ну, скажем, такие, как в цикле «О чем шумят седые кедры», где строки «Ты уходил на Перекоп, / На молотьбу кудрявый сноп» (Разрядка здесь и далее моя. — Н.П.) зримо перекликаются с описанием битвы на реке Немиге, сделанным в «Слове» при помощи практически тех же символов:

На Немизе снопы стелютъ головами, молотятъ чепи харалужными...

Такая же узнаваемость первообразов видна и в «аукании»многих других соответстий «Слова» и поэзии Клюева. Ну, например: «Чръна земля подъ копыты костьми была посеяна, а кровью польяна» («Слово») и — «Поле, усеянное костями, / Черепами с беззубою зевотой» (Клюев, «Поле, усеянное...»). Или: «Аще кому хотяше песнь творити <...> тогда пущащеть 10 соколов на стадо лебедей» («Слово») и — «Нет прекраснее народа, / У которого в глазницах, / Бороздя раздумий воды, / Лебедей плывет станица!» (Клюев, «Песнь о Великой Матери»). Или же: «шизымъ орломъ подъ облакы» («Слово») и — «Где утро сизая орлица» (Клюев, «Разруха»); «въ путины железны» («Слово») и — «Из железного полона» («Песнь о Великой Матери») и так далее.

Но наиболее интересным для наблюдений оказывается последний четвертый ряд соответствий, входящие в который пары образов из стихотворений Клюева и «Слова о полку Игореве» не просто обнаруживают «родство» друг с другом, но ещё и как бы восходят к неким, скрытым от нас за столетиями, но общим для обеих по этических систем истокам. Так, например, в том эпизоде «Слова», который посвящен первой победе русичей над половцами, автор, перечислив захваченные в качестве трофеев «злато, и паволокы, и драгыя оксамиты», говорит:

...Орьтъмами, и япончинцами, и кожухы начашя мосты мостити по болотомъ и грязивымъ местомъ, и всякыми узорочьи половецкыми...

Комментарии к этим строкам во всех изданиях «Слова» одинаковы: добыча русичей была так велика, что ею вымащивали гати через болота и топкие места. Хотя, можно ли так замостить узорочьем топкое болото, чтобы оно выдержало всадника с конем, да и вообще — зачем это было делать, если русичи в тот день всё равно остались ночевать на захваченных половецких вежах, комментаторы не уточняют...

Дополнительный свет на это место «Слова» проливает употребление тех же самых образов в стихотворении Н. Клюева «Досюльная», где, в частности, говорится:

Ах вы, сукна-заволок и, Вами сосны ли крутити, Обряжать пути-мосты? Побраталися с детиной Лыки с белою рядниной Поминальные холсты!..

Здесь, как видим, перекликающиеся с «паволоками» из «Слова» ткани «заволоки» употреблены уже не для бессмысленного устилания ими болот и топких мест, а для некоего ритуала обряжания путей-мостов, за которым через определение «поминальные» угадывается тот трагический смысл, который откроется нам в «погребальном» сне Святослава и его последующей расшифровке боярами, сообщившими ему о трагической гибели Игоревых дружин. В построении же самой этой метафоры и автор «Слова», и Клюев обращаются к древнерусскому свадебному ритуалу прохождения молодыми сеней. «Сени, — говорится по этому поводу в книге «Русский народный свадебный обряд» (Л., 1978, с. 95), имеют особое значение, являясь как бы медиатором пространства и двора. Для понимания роли сеней в свадьбе существенно их название мосты». Таким образом, уподобление битвы на Каяле свадебному пиру начинается в «Слове» не со строк «ту пиръ докончаша храбрии русичи: сваты попоиша, а сами полегоша», а ещё с упоминания «мостов», для успешного прохождения которых свитой жениха служила традиция предварительного одаривания тещи дорогими подарками. Вот на это и идут в «Слове» праздничные ткани «паволокы», но только на месте любящей тещи в данном случае оказывается ожидавшая русские дружины Смерть, с которой они вскоре, пройдя мосты битвы, и породнятся на реке на Каяле...

Или возьмем такой фрагмент «Слова» как описание смерти Изяслава, сына Василькова, в рассказе о которой, в частности, говорится: «Позвони своими острыми мечи о шеломы литовьскыя <...> и схоти ю на кровать, и рекъ: дружину твою, Княже, птиць крилы приоде... Единъ же изрони жемчюжну душу изъ храбра тела чресъ злато ожерелие...»

Исследователей и комментаторов поэмы давно смущала эта появляющаяся посреди поля битвы кровать, поэтому в большинстве последних изданий «Слова» были произведены конъектуры «и с хотию на кров, а тъи рекъ» и «исходи юна кров, а тъи рекъ», избавляющие текст от этого далеко не воинского атрибута. А между тем в стихотворении Клюева «Годы» появляются образы, которые позволяют предположить правоту именно конъектуры «и схоти ю на кроват ь», ибо если под нею и подразумевается ложе для сна, то только — для вечного.

Вот что пишет в своем стихотворении Клюев:

Не узнаю тебя, пришлец. В серьгах, коралловый венец, Змея на шее, сладко жаля, Звенит чешуйками о зале Подземном, в тусклых сталактитах, О груде тел, лозой повитых На ложе обоюдоостром! Душе прозреть тебя не просто...

Казалось бы, и тема совсем не та, что в «Слове», и атмосфера, и тем не менее, перебирая пары «злато ожерелие» — «змея на шее», «дружина, крилами птиць приодетая» — «груда тел, лозой повитых», мы дойдем и до соответствия так смущающей комментаторов «кровати» и «обоюдоострого ложа», под которым можно без особого труда угадать лезвие меча или кинжала. Думается, что при кропотливом исследовании фольклорных текстов древности окажется вполне вероятным обнаружение и того из них, который послужил общим истоком для появления вышеуказанных образов как в «Слове», так и в стихотворении Клюева.

Интересные дополнения к раскрытию смысла строк «Слова» «коли соколъ въ мытехъ бываетъ, высоко птицъ взбиваетъ; не дастъ гнезда своего въ обиду» дают и такие образы из стихов Клюева как «искупайся, сокол, в речке — будут крылышки с насечкой» и — «Я... мылил перья океанской пеной», за которыми отчетливо прочитывается процесс закалки лезвия клинка или стрел, что в метафорическом плане соответствует символу возмужания (ср. с названием романа Николая Островского «Как закалялась сталь»).

Таким образом, выражение «соколъ въ мытехъ» обозначает сокола не линяющего, как о том том говорится почти во всех комментариях к этому месту поэмы, а — возмужа вшего, закаленного, чем и объясняется его отвага при отогнании птиц от своего гнезда. (Вспомним-ка здесь и желание князя Игоря «испити шеломомъ Дону» — думается, оно весьма наглядно перекликается с призывом Клюева «искупайся, сокол, в речке», что говорит ещё и о том, что «соколъ въ мытехъ» — это сокол мытый, тот, что уже мылил перья во вражеской реке, т.е. доходил до вражеских берегов с победой).

Немало споров среди исследователей вызывает и строка из описания сна Святослава Киевского: «черпахуть ми синее вино, съ трудомъ смешено», где под «трудомъ» видят и яд, и спирт, и уксус, и печаль, и горе, тогда как в уже упоминаемом нами выше стихотворении Клюева «Годы» этот самый образ употреблен в своем неискаженном смысле:

И клонят чаши до земли, Чтобы вино смешалось с перстью.

С «перстью» — значит, с пылью, вот с каким «трудомъ» смешано вино во сне Святослава! Мы ведь помним широко известное в народе выражение «н а т р у д и т ь ноги», соответствующее понятию «пройти большое расстояние», «собрать п ы л ь дальних дорог», вот оно-то и позволило автору «Слова» употребить это словосочетание — «съ трудомъ смешено». Смешанное с пылью вино, о чем наверняка знал и Клюев, это своего рода б а л ь з а м, целебное средство, примерно такое же, какое употребил в свое время Христос, когда для исцеления слепорожденного плюнул на пыльную землю и, сотворив таким образом «брение», помазал им ему глаза (От Иоанна, 9; 6). То есть и над Святославом во сне производится аналогичная операция — ему как бы открывают глаза на произошедшие в Степи события, помогают п р о з р е т ь случившуюся с Игорем трагедию.

Таковы наиболее интересные примеры, свидетельствующие о восхождении некоторых образов поэзии Николая Клюева к тем же самым истокам, из которых черпал свои краски и автор «Слова о полку Игореве». Пожалуй, это была последняя нить, связывавшая русскую послеоктябрьскую поэзию с фольклором т а к о й глубины. Но вскоре была оборвана и она: 13 октября 1937 года Клюев был приговорен бериевской «тройкой» к расстрелу, а спустя несколько дней этот приговор был приведен в исполнение. Новой власти такие глубины культуры были абсолютно ни к чему, ибо единственным истоком для творчества любого рода она отныне признавала только л ю б о в ь к с а м о й с е б е.

2. «О, кто ты, темное виденье?..»

(Сравнительный анализ некоторых образов «Слова о полку Игореве» и поэмы Николая Клюева «Каин».)

Явив себя в 1792 году в составе Спасо-Ярославского «Хронографа», хрестоматийно известное всем ныне «Слово о полку Игореве» принесло с собой в русскую литературу не только пафос высочайшего патриотического звучания, но ещё и, скажем так, «код судьбы» для самой этой литературы на многие из её дальнейших лет. Вот и извлеченная из архивных папок КГБ поэма Николая Клюева «Каин» («Наш современник», 1993, № 1) иллюстрирует своей историей не что иное как верность всё той же 800-летней схеме, по которой произведениям русской литературы суждено приходить к читателю не иначе как только через годы забвения, потери листов, искажения текста переписчиками и щедрое вмешательство всевозможного рода цензуры...

К сожалению, не миновала подобных испытаний на своем пути к ценителям русского поэтического слова и эта поэма, почти шесть десятилетий протомившаяся в душной папке «Дела № 3444». Наверное, в силу этого «б и о г р а ф и ч е с к о г о» сходства «Каина» со «Словом о полку» кажется естественным и прослеживаемое между ним и этим памятником древнерусской литературы сходство о б р а з н о е. Так, даже при самом поверхностном прочтении клюевской поэмы, нельзя не обратить внимание на целый ряд художественных образов и словесных конструкций, имеющих свои узнаваемые параллели в тексте «Слова». Собственно, уже и само начало поэмы Клюева восходит к тому характерному для древнерусской литературы приему, который мы видим и в зачине одного из начальных фрагментов поэмы о князе Игоре:

...То было въ ты рати и въ ты плъкы, а сицей рати не слышано!..

Практически с тех же самых слов начинает изложение своего «Каина» и Николай Клюев:

То было в числах октября В завечеревший понедельник, Когда, как тартара насельник, Боролась с тучами заря...

Здесь же, как видим, в двух последних строчках этого четверостишия присутствует и своеобразная перекличка с нависающим над «Словом о полку Игореве» солнечным затмением, символизирующим собой вечную борьбу сил тьмы и света (или по Клюеву — туч и зари). Чуть позже мы ещё возвратимся к этой световой символике, а пока что перечислим хотя бы бегло те образные параллели со «Словом», что видны в поэме Клюева буквально невооруженным глазом. В первую очередь здесь следует упомянуть ту россыпь отдельных слов и выражений, которые словно бы «заскочили» в клюевского «Каина» из лексикона автора поэмы ХII века. Это — «вежи», «яруги», «тростию», «полон», «аксамитный», «Буй-Тур», «закличет сокола — Стрибога», «шейная гривна» и другие. Ну а кроме того, это те конкретные фрагменты поэмы про Каина, которые имеют свое соответствие в образной системе поэмы о князе Игоре. Так, на мой взгляд, просто невозможно пройти мимо такой откровенно прослушивающейся переклички, какая обнаруживает себя между строками Клюева «Не снится пир в родимой стороне, / По ней ли грусть з в е н и т во мне?» и известным восклицанием автора «Слова»: «Что ми шумить, что ми з в е н и т ь — далече рано предъ зорями?..»

Определенное образное сходство имеют и следующие фрагменты двух поэм:

Надо... Работать в мировом масштабе, Забыв о суздальской бабе В аксамитном сарафане, монистах!..

(«Каин»)

И:

...Кая раны дорога, братие, забыв чти и живота, и своя милая хоти, красная Глебовны свычая и обычая!..

(То есть: «...Замечает ли раны, братья, тот, кто ради воинского дела забыл и честь, и богатство, и <...> своей милой, желанной прекрасной жены Глебовны привычки и обычаи?..»)

(«Слово о полку Игореве», обращение

к Всеволоду Юрьевичу С у з д а л ь с к о м у)

Одна и та же образная «матрица» просматривается также и в том эпизоде сна Святослава, где ему подносят «синее вино, съ трудомъ смешено» и в строчках поэмы Клюева «И женщине принес я кубок / С гадюкою на самом дне». Причем строка, которая завершает это четверостишие, несет в себе «эхо» ещё и самого вещего сна Святослава, насыщенного, как мы помним, зловещей похоронной символикой.

Автор «Слова»:

А Святъславъ мутенъ сонъ виде въ Киеве на горахъ...

Клюев:

И женщине принес я кубок <...> Луну в зрачках и жуть во сне!

К этому же, испытанному в «Слове» приему сна прибегает Клюев и в эпизоде, начинающем собой главу третью.

Мне снилося: заброшен я В чумазый гиблый городишко, Где кособокие домишки Гноились, сплетни затая...

И снова, как видим, параллель: образ «кособоких домишек» перекликается с привидившимся Святославу в его сне «златоверхим теремом», в котором «уже дьскы безъ кнеса» — то есть тоже готовом скособочиться, а то и рухнуть.

Или же возьмем введенный в финальную часть «Каина» рассказ Клюева о друге его детских лет, в котором

...Чуялся павлиний гарус, Подснежный ландышевый сон. Любил он даль, стрельчатый парус, Морей нездешних Робинзон...

Финал этого рассказа звучит трагически: юный «Робинзон» погибает, и, судя по окружающим этот эпизод «морским» образам, погибает именно в в о д е, то есть, попросту говоря, — т о н е т.

Вот как звучит это место у Клюева:

...Напрасно звал на поединок Я волны и медуз на дне. Под серый камень лег барвинок Грустить о чайках и весне, И с той поры, испив у трупа Морской зеленой глубины, Я полюбил холмов уступы С ущербным оловом луны!..

Близкий к этому мотив возникает и в предшествующей финалу части «Слова о полку Игореве», в том небольшом эпизоде, где упоминается о гибели «уноши князя Ростиславля», которого во время переправы через речку Стугну разлившаяся весенняя в о д а «затвори д н е при темне березе». При этом оба эти эпизода оказываются схожими не только по характеру запечатленной в них смерти да по юному возрасту утонувших в них персонажей, но и по своему месту и характеру появления в поэмах. И в «Слове», и в «Каине» эти эпизоды произошли задолго до тех основных событий, что легли в сюжеты обеих поэм, и носят характеры ярко выраженных личностных ретроспекций. И это не просто память о произошедших утратах: это — боль из-за того, что утонувшие не смогут приобщиться той радости, о которой говорят, завершая свои произведения, оба автора.

Что же это за радость, которую не суждено узнать так рано погибшим юношам?

Для понимания этого, нам необходимо возвратиться к началу нашего разговора и ещё раз посмотреть на ту символику, которая выражена в образах солнечного затмения (у автора «Слова о полку») и борющейся с тучами зари (у Клюева).

По сути дела, обе поэмы начинаются практически с одного и того же явления, а именно — с обнаружения исчезновения с в е т а и встречи с т ь м о й. Это происходит в завязке сюжета «Слова о полку Игореве»:

Тогда Игорь възре на светлое солнце и виде отъ него т ь м о ю вся своя воя прикрыты...

Фактически это самое же мы видим и в первых строках поэмы о Каине:

...И мыши грызли половицы, Гнилушки гроба вурдалак, Свечой неодолимый м р а к Казался крыльями орлицы...

Самое любопытное при этом — то, что воцарение тьмы в обоих случаях сопровождается появлением таких персонажей, которые, будучи на первый взгляд абсолютно несопоставимыми друг с другом, вызывают тем не менее у авторов обеих поэм одинаково ярко выраженное чувство н е п р и я з н и. Речь в данном случае идет, во-первых, о таком всемирно известном персонаже «Слова» как вещий Боян, от которого, несмотря на всю поэтичность его образа, автор старается с первых же строк откреститься, заявляя, что ему «не лепо... начяти старыми словесы» творить песнь об Игоре, и что «начати же ся тъй песни... н е п о з а м ы ш л е н и ю Б о я н ю», а, во-вторых, о таком, как сам главный герой клюевской поэмы — Каин, появление которого сопровождается исполненным самого настоящего у ж а с а возгласом:

«О кто ты, т ё м н о е виденье?» Спросило сердце наугад...

Возникает вопрос: а сильно ли эти персонажи н е п о х о ж и друг на друга? Что мы знаем о каждом из них, исходя из сказанного про них в самих поэмах?

Вот перед нами описание творческого метода Бояна:

Аще кому хотяше п е с н ь творити <...> тогда пущашеть 10 соколов на стадо л е б е д е й, которыи дотечаше, та преди п е с н ь пояше... — и т.д.

А вот слова, характеризующие персонажа поэмы Клюева:

...Достоин жернова злодей, Что золотил веревок нити На горла п е с е н-л е б е д е й...

При этом, точно так же, как и вспоминаемый автором «Слова о полку» легендарный певец Древней Руси, осуществляющий свое дело, летая «шизымъ орломъ п о д ъ о б л а к ы», чувствует себя свободно в воздушной стихии и герой поэмы Клюева — «жених с крылом нетопыря, что бороздил ш а т е р н е б е с н ы й», гоняясь с золоченными веревками за песнями-лебедями.

Думается, в том-то как раз и заключается разница между «старыми словесы», от которых отрекается автор «Слова», и пением «по былинамъ сего времени», которое он избирает для сочинения своей поэмы, что «старые словесы» — это в буквальном смысле — песни, уже д а в н о с у щ е с т в у ю щ и е, сочиненные много лет назад по какому-либо аналогичному поводу, ведь нельзя же, в самом деле, гоняться за «лебедями», которых нет на свете! Таким образом «петь по замышлению Бояню» — это значит быть п л а г и а т о р о м, использовать для выполнения с в о и х творческих (и политических тоже!) задач ч у ж и е сюжеты и образы. Уже в самом словосочетании «с т а р ы е словесы» ощущается какая-то усыпляющая тяжесть, близкая той, о которой автор поэмы о Каине сказал: «Т о с к а с т а р и н н а я по жилам / Змеей холодною ползет...»

Надо признать, что на сегодня образ Бояна стал олицетворением П о э т а с б о л ь ш о й б у к в ы, символом высочайшей П о э з и и, песенной, подлинно гениальной гармонии и тому подобных категорий поэтического искусства, а между тем, фольклорная парадигма этого имени несёт в себе совсем и другие, далеко не вызывающие в о с т о р г а (не случайно ведь ещё Пушкин с его гениальным чутьем к искренности, касаясь характеристики образа этого древнерусского стихотворца, отмечал, что ему ясно слышится, как сквозь адресованную Бояну пышную х в а л у пробивается отчетливая и р о н и я), значения: баять (рассказывать), байки (небылицы), украинское байдыкы (баклуши), баюкать (усыплять), балачки (россказни), балагур (шутник), краснобай (велеречивый), забавлять (развлекать), балалайка (заливистая), балаган (шутовской театр), балакать* (болтать) и другие.

[Как тут не вспомнить про знаменитого царского шута Балакирева! По-видимому, фамилия с корнем бал — или бай — в русском языке издревле означала принадлежность к профессии скоморохов. Так что и Боян (Баян) «Слова» — это скорее всего не более как шут при дворе Святослава Киевского.]

Особого же внимания в этом ряду заслуживает такой персонаж русских народных сказок как кот Б а ю н, как раз и занимающийся ничем иным как у с ы п л е н и е м путников своими сказками-байками с их последующим убиением.

«О Бояне, соловию стараго времени! Абы ты сиа плъкы ущекоталъ», замечает в адрес Бояна автор «Слова о полку Игореве», и глагол «ущекоталъ» следует здесь понимать скорее не в значении воспел, как это делают в своих переводах академик Д. С. Лихачев и его последователи, а в значении оболгал или, как ещё говорят, ущучил, так как он восходит не к основе щекотать, фиксируемой в русском языке только с ХVII века, а к понятию щелкотня, дающему такое производное от него слово как щелкопер (т.е. аналог современного «папарацци»).

Поэтому и «ущекотать» в данном случае — это вовсе не воспеть, а скорее одурачить, щелкнуть по носу, нащебетать три короба лжи или лести. Неспроста же, говоря в финале «Слова» о Бояне и его напарнике Ходыне, автор поэмы применяет к ним такое определение как «Святъславля пестворца», из которого интерпретаторы «Слова» сделали понятных им «песнетворцев», тогда как рядом лежал вариант, нуждающийся в гораздо меньшей степени исправлений, то есть всего лишь с восстановлением буквы «л» на месте «п», что сразу же возвращает обоим певцам их настоящее, истинное звание — «Святъславля лестворца», то есть не просто даже придворные льстецы, но — льстетворцы, обольстители, творцы неправды.

И что же бы мы увидели в этой «усыпляющей» (а как заметил в послесловии к своему роману «Имя розы» писатель Умберто Эко: «Владеть снами вовсе не значит — у б а ю к и в а т ь людей. Может быть, наоборот: н а с ы л а т ь н а в а ж д е н и я»), в этой, одурачивающей и одурманивающей слушателей своими наваждениями, песне Бояна, которой бы он «ущекотал» поход Игоря?

Автор «Слова» дает нам пример такого возможного «ущекотания» — это полнейшее искажение истины, которое рисует картину какого-то всеобщего оцепенения и бездействия: «Не буря соколы занесе чрезъ поля широкая», говорится в этой песне, словно над Русью не висит никакой половецкой угрозы, никакой «бури», и русичам можно спокойно почивать на печках. «Комони ржуть за Сулою — звенить слава въ Кыеве; трубы трубять въ Новеграде — стоять стязи въ Путивле!» — живописует он мир, в котором половцы мирно бродят у себя за Сулою, не посягая на славу Киева. При этом в Новгороде преспокойно звенят себе трубы (вспомним-ка: медные трубы — это ведь символ с в а д е б), в Путивле тоже всё спокойно (стяги-то стоят на месте!..).

И это — тогда, когда н а с а м о м д е л е Игорь «възре на светлое солнце и виде отъ него тьмою вся своя воя прикрыты»? Когда он мучительно решал, глядя на солнечное затмение, что ему делать, как быть? «О прокляни же луч перловый (то еесть — жемчужный. — Н.П.) на черном пасмурном челе!» дает рекомендацию Каин из поэмы Клюева. Но Игорь избирает иное решение: «Луце жъ бы потяту быти, неже полонену быти», — говорит он своим дружинникам, имея в виду под словом «полон» вечный страх и вечную зависимость перед приметами и суевериями. Так что начало похода — это вызов не столько половцам, сколько силам тьмы вообще, олицетворенным в поэме в образе солнечного затмения. И тот же самый мотив борьбы света с «неодолимым мраком» пронизывает собой и всю поэму Клюева о Каине, так что не случайно, наверное, имя этого посланца мрака словно бы витает и над событиями «Слова о полку Игореве»: «Каяла», «кають», «Канина»... Но тьма, как известно, одержать окончательную победу над светом все же не в состоянии, и в финале обеих поэм мы видим торжество воссияния победившего света.

В «Слове»:

С о л н ц е с в е т и т с я на небесе, Игорь князь въ Руской земли...

В «Каине»:

Сегодня праздник не стрибожий. Явился с о л н е ч н о пригожий К гагарным заводям Христос...

Таким образом и в «Слове», над которым «ветры — Стрибожии внуци» веяли стрелами на храбрые Игоревы полки, и в «Каине», где никто не приходит на «стрибожий» праздник, можно отчетливо проследить идейный сюжет, рисующий нам путь духовного развития Руси от, скажем так, праславянской «стрибожести» (т.е. язычества) — к «христовости» (что в обеих поэмах показано через д в и ж е н и е к христианским символам). Поэтому и в символическом плане обе поэмы завершаются практически одинаково:

Игорь е д е т ъ по Боричеву къ с в я т е й Б о г о р о д и ц е Пирогощей...

А герои поэмы Клюева:

...С и я н и е м к р е с т а ведомы, И д у т к родимой черемисе...

При этом — так же, как утонувшему в Стугне «уноше князю Ростиславлю» не суждено участвовать в празднике возвращения Игоря из плена, так и утонувшему с намеком на самоубийство клюевскому другу детства Але, не дано слиться в шествии к свету с теми, кто восстали «от мертвой сыти», «чтоб на пиру вино живое, Руси Крещение второе испить <...> из единой чары». Не дано же ему этого потому, что «с а м о у б и й с т в е н н о влюбленным / Кладбище не откроет врат», ибо самоубийц и утопленников на Руси никогда не отпевали и хоронили, как правило, з а к л а д б и щ е н с к о й о г р а д о й.

Зато тех, кто погиб «побарая за христьяны на поганыя плъкы», ждет радостная встреча с п р е с в е т л ы м Богом богов. Именно вера в это и дает возможность обе эти, глубоко т р а г е д и й н ы е по своей сути, поэмы завершить одним и тем же торжествующим аккордом.

«Каин»:

...Поэма покрывается пением венчального Ирмоса: «Святии мученицы, иже добре кровями церковь украсившии!»

«Слово о полку Игореве»:

Слава княземъ а дружине!

Аминь.

«ОТ ВЕЛИКОГО ДОНА ДО МАЛОГО ДОНЦА...»

(Некоторые подробности побега князя Игоря из половецкого плена)

«Слово о полку Игореве» — произведение удивительное: сколько его ни разгадывай, как ни проясняй «темные места», а оно все равно продолжает дышать тайной. Причин тому множество: тут и искажения древнего текста позднейшими переписчиками, и произошедшие за восемь столетий необратимые изменения в языке, и отсутствие достаточного для сравнения количества памятников светской литературы соответствующего периода.

Все это и приводит к тому, что, несмотря на все новые и новые переводы и комментарии, «Слово», как и при своем первом издании в 1800 году, продолжает оставаться истолкованным весьма приблизительно, а порою и в явном противоречии с логикой. Например, в посвященном Игореву побегу из плена эпизоде есть строки: «Коли Игорь соколомъ полете, тогда Влуръ влъкомъ потече, труся собою студеную росу, претръгоста бо своя бръзая комоня». Практически во всех изданиях они переводятся следующим образом: «Когда Игорь соколом полетел, тогда Овлур волком побежал, стряхивая собою холодную росу, ибо утомили (в других вариантах перевода — «притомили», «надорвали» и тому подобное — Н. П.) они своих борзых коней».

Таким образом, получается, что метафора скорости («соколом полетел», «волком побежал») вводится автором поэмы именно тогда, когда реальная скорость беглецов резко з а м е д л и л а с ь, ибо они остались вообще без каких бы то ни было средств передвижения, кроме, как говорится, «своих двоих».

Абсурд, нонсенс?

Если трактовать глагол «претръгоста» как «утомили» или же «надорвали», то — да. Но вот только есть ли повод трактовать его именно так, если это довольно ясное (даже для школьников — я сам проверял это во время встреч в школах!) русское слово, в котором отчетливо прочитывается приставка «пре-», корень «-тръг-» и характерное для глаголов двойственного числа окончание «-ста»? Не считая некоторого преобразования в своей флексийной части, слово это ещё и до сего времени понимается почти так же, как и в XII веке: «пре-тръг-о-ста», т.е. — «пере-торг-ов-али», что вряд ли нуждается в особенном объяснении. Суть данного эпизода весьма проста: достигнув ближайшего населенного пункта, беглецы обменяли своих взмыленных коней на новых, доплатив соответствующую разницу барышникам, и уже на свежих скакунах полетели дальше. Вот в чем причина появления метафоры о с о к о л е и в о л к е, а также ключ к пониманию того, почему хан Гзак так легко дал Кончаку уговорить себя отказаться от погони. Потому что — она была заведомо б е с п о л е з н о й !

Половецкая степь, которую, благодаря эпитету «дикая», мы представляем себе чуть ли не абсолютной пустыней, на самом деле таковой почти никогда не была. И. Е. Саратов в статье «Следы наших предков» (альманах «Памятники Отечества», № 2 за 1985 г.) отмечает, что уже с VIII — IX вв. в верховьях Северского Донца и его притоков существовало более двенадцати каменных крепостей: «Салтовская, Чугуевская, Змиевская, Дмитровская (на р. Короче), Подлысенковская (на р. Осколе), Волчанская, Коробовская, Кабановская, Мохначская, Гомольшанская, Нежегольская (на р. Нежеголь), Кодковская и Гумнинийская». И хотя ко времени Игорева похода в летописях упоминается уже гораздо меньшее число городов (Донец, Чугуев, Змиев, Шарукань, Сугров и некоторые другие), это вовсе не означает, что бежавший из плена князь ехал со своим проводником по б е з л ю д н о й местности. Как пишет в четырехтомной «Истории казаков» А. А. Гордеев (М., 1992), «в то время, когда в черноморских степях господствовали половцы, по течению рек: Дона, Северского Донца и их притокам жило разбросанное русское население, носившее название «бродников». Население это обслуживало РЕЧНЫЕ ПЕРЕПРАВЫ, жило в пределах степной полосы и служило связью северных русских княжеств с Тмутараканью и морскими путями» (шрифтовые подчеркивания сделаны мною. Н.П.). Кажется, должно быть понятно, что, находясь на стыке культур двух народов, такие поселения не могли не стать пунктами взаимного обмена между ними различными услугами и товарами. Здесь, в этих «буферных зонах», обитали бежавшие от своих князей смерды и отбившиеся от племени половцы, здесь жили поджидающие выгодного «контракта» русские и половецкие наемники, работали кузнецы и оружейники, нанимались проводники для походов в Степь и переводчики для визитов на Русь, проводились регулярные торги и ярмарки. В Брянской области, например, по дороге на упоминаемый в русских летописях город Трубчевск, одно из сел ещё и доныне носит древнее название Переторги, в основе которого лежит тот же самый глагол, который мы видим и в «Слове о полку Игореве» — «претъргоста», т.е. «переторговали».

Для полноты понимания картины Игорева возвращения на Русь нельзя не учитывать и тот факт, что его побег из плена — это как бы и не совсем побег, поскольку он происходил при явной заинтересованности в его успехе хана Кончака. Да это и неудивительно, если вспомнить, что Кончакова дочь Свобода была к тому времени уже просватана за Игорева сына Владимира, и половецкому хану было мало проку от свата-п л е н н и к а, ему было нужно родство с действующим русским князем. Подтолкнуть Кончака к организации Игорева побега могли следующие события. Первое — это весть о возвращении из неудачного набега на Русь орды Гзака, способного (чтобы сорвать зло за свою неудачу) казнить Новгород-Северского князя. А второе — это политическая ситуация в самой Руси, возникшая после получения вести о поражении Игоря. По сообщению Ипатьевской летописи, находившийся в то время в черниговских землях князь Святослав Киевский, едва узнав о случившемся в Поле, сразу же послал в Новогород-Северское княжество своих сыновей Олега и Владимира с дружинами, а затем пригласил на помощь Давыда Смоленского, который, явившись на его зов, занял позиции у Треполя, южнее Киева.

Чем же можно объяснить то, что великий Киевский князь оставляет свое с о б с т в е н н о е княжество на попечение дружины смоленцев, а сам со своими сыновьями и войсками остается на территории Новгород-Северского удела? С одной стороны, конечно, в этом можно увидеть стремление прикрыть собою оставшееся незащищенным княжество Игоря. А с другой... Не случайно ведь та же самая летопись сообщает, что Ярослав Черниговский «съ полками своими стоялъ въ Чернигове», никуда не выступая и словно бы опасаясь, что главная угроза Игоревой вотчине исходит не от границ со Степью, а и з н у т р и, от Святослава и его сыновей. Ведь, уходя в поход, Игорь взял с собой и своих сыновей, так что в случае известия об их гибели княжество оставалось практически б е з н а с л е д н и к о в, а значит, вопрос столонаследия зависел только от оперативности самих претендентов на княжение. Поэтому и не уходил отсюда Святослав с сыновьями, одному из которых могло быть суждено стать Новгород-Северским князем. Поэтому же выжидал развития событий и Ярослав Черниговский, держа в боевой готовности свои дружины. Но именно поэтому торопился и хан Кончак, которому оставшийся без княжества сват был не нужен точно так же, как и сват плененный или убитый. И он послал к Игорю своего человека Влура, хорошо знающего не только места переправ через Донец и его притоки, но и те приграничные поселения, где можно было поменять лошадей, а сам успокоил разгневанного хана Гзака, а несколько позднее организовал бракосочетание Владимира Игоревича со своей дочерью. К тому времени князь Игорь уже благополучно достиг своей вотчины, и опасность её потери была ликвидирована...

Таким образом, из всего вышесказанного можно сделать вывод о том, что уже в XII веке на приграничных с Русью землях в районе между реками Северским Донцом и Доном существовали поселения, послужившие прообразом будущих почтовых станций, на которых можно было за соответствующую плату ПЕРЕТОРГОВАТЬ утомленных скачкой лошадей на свежих, чем и воспользовались князь Игорь и его проводник на пути из половецкого плена на Русь.

БУСЫЙ ВОРОН, ЧТО ТЫ ВЬЕШЬСЯ?..

(Еще раз о загадках древнерусской поэмы о князе Игоре.)

Столько загадок, как в «Слове о полку Игореве», нет ни в каком другом литературном произведении. Здесь всё — от исторической подоплёки событий до примечаний комментаторов и издательских конъектур — вызывает сомнения и вопросы. И нельзя сказать, что ответы на одни из них важнее, чем ответы на другие, ибо и разгадка «тёмных мест», и уточнение значения любого из рядовых эпитетов одинаково работают на прояснение смысла поэмы, освобождая его, как почерневшую древнюю икону от копоти, от искажений древних переписчиков, ошибок первоиздателей и непонимания нынешних толкователей.

Возьмем, к примеру, такой эпизод поэмы как «сон Святослава». Великий Киевский князь видит себя лежащим в тереме на одре, где его омывают и обряжают для погребения, а за окнами, усугубляя эту мрачную картину, взмывают в черное киевское небо вороны:

Всю нощь съ вечера

БУСОВИ врани взграяху...

Объясняя это место поэмы, почти все комментаторы переводят слово «бусови» как эпитет «серые», что якобы подтверждается и появляющимся в сцене Игорева побега из плена образом волка, нарисованного похожими красками: «и скочи съ него БУСЫМЪ влъкомъ, и потече къ лугу Донца...» Однако, если в отношении волка перевод эпитета «бусымъ» как «серым» воспринимается привычно в силу распространенности сказочного образа именно СЕРОГО волка, то воронов (традиционно изображаемых в фольклоре исключительно ЧЕРНЫМИ [1]*) он не характеризует никак, тем более что ночью, за окном, лежащему на одре Святославу их вообще должно быть даже не столько ВИДНО, сколько СЛЫШНО.

[1] — вспомним-ка песню: «ЧЕРНЫЙ ворон, что ты вьешься над моею головой?» или название милицейского автомобиля — «ЧЕРНЫЙ ворон».

Значит, «бусови» — это не «серые», а что-то совсем другое. И это другое весьма отчетливо просматривается при разделении слова «бусови» на две части: «бу» и «сови» — то есть «будто совы», что придает строке логически безупречный и поэтически точный вид: «Всю ночь, с вечера, БУДТО СОВЫ, вороны взыгрывали...»

Действительно ведь — вороны ночью спят, а если по какой-либо причине они подняты с мест и не спят, то кому их ещё можно уподобить, если не совам?..

Что же касается отождествления образованной в результате данной конъектуры частицы «бу» со сравнительным союзом «будто», то этому способствует не только логика сравнения летающих ночью воронов с совами, но и второй случай употребления эпитета «бусый» в тексте поэмы. Речь идет о эпизоде Игорева побега из плена, когда он загнал своего коня, а потом «скочи съ него БУСЫМЪ влъкомъ, и потече къ лугу Донца», что комментаторы переводят как «и соскочил с него (с коня) серым волком, и помчался к излучине Донца».

Думается, в поэтическом смысле здесь был бы уместным более тонкий вариант сравнения. В украинском языке, к примеру, ещё и до сего дня существует сравнительный союз «буцiм» или «буцiмто», который как раз и переводится как «будто», «словно» или «будто бы». Это почти совпадает по звучанию с имеющимся у нас псевдоэпитетом «бусымъ» и перекликается с тем усеченным «бу», которое осталось с «совами» — «будто совы». Таким образом вся строка с волком будет иметь следующий, вполне понятный и не вызывающий никаких недоумений, вид: «и скочи съ него, БУЦIМЪ вълкомъ, и потече къ лугу Донца», что значит: «и соскочил с него, БУДТО волк, и помчался к излучине Донца».

Помимо двух выше приведенных эпизодов, есть в поэме и ещё один случай употребления слова с корневой основой «бус» — во фрагменте, описывающем последствия Игорева поражения:

...Се бо готьскыя красныя девы въспеша на брезе синему морю: поютъ время БУСОВО, лелеютъ месть Шароканю...

В комментариях практически ко всем изданиям «Слова» понятие «времени бусова», как правило, привязывается к эпохе деятельности антского князя Боза, распятого ещё в 375 году нашей эры готским королем Винитаром. Правда, какое это имеет отношение к походу князя Игоря в Степь, никто не объясняет, а потому данная трактовка кажется соответствующей истине не более, чем и отмеченное нами в двух предыдущих случаях отождествление понятий «бусовости» и «серости».

Наиболее существенной в данном случае представляется версия украинского исследователя поэмы Степана Пушика, связывающего таинственного «буса» не с антским Бозом, а со славянским богом вина БАХУСОМ, БУЗИНОЙ, БУСОВОЙ горой и БУСОВЫМ полем в Киеве, с украинским наименованием аиста БУЗЬКО или БУЗЁК, а также с БУСОВЫМИ праздниками древних славян позднейшими купальскими.

И действительно: все события «Слова о полку Игореве» полностью накладываются на весенние праздники древних русичей, завершающиеся днем Ивана Купала — то есть на время прилдёта аистов (БУЗЬКОВ), а также цветения БУЗИНЫ и БУЗКА (БУЗОК — украинское название сирени). И это ещё раз подтверждает то, что в поэме об Игоревом походе нет НИ ОДНОГО случайно поставленного слова, а всё основано на четкой поэтической образности, а также исторической и природной достоверности.

ПОДРАЖАЯ СКУЛЕ И ЕРОШКЕ...

(Заметки по поводу одного из «оправдательных» стихотворений Осипа Мандельштама.)

Трудно найти в истории русской литературы другое такое произведение, которое послужило бы отправной точкой для стольких переложений, подражаний и использований его образов, как «Слово о полку Игореве». Его первыми переводчиками на язык современной поэзии были В. Жуковский, М. Деларю и А. Майков. Переложениями этого древнерусского памятника занимались К. Бальмонт и С. Шервинский, В. Стеллецкий и Н. Заболоцкий, А. Чернов и И. Шкляревский, В. Соснора и В. Штубов; стихотворные произведения на его темы писали Ф. Глинка, Л. Мей, Т. Шевченко, К. Рылеев, И. Бунин, К. Случевский, А. Прокофьев, В. Соловьев и многие десятки других известных и забытых ныне поэтов России, Украины и Беларуси. Особенно же заметным становится обращение к сюжету и образам «Слова» накануне потрясшей Россию революции и в период её самоутверждения в быту и сознании русского народа. Вот что, к примеру, писал, отталкиваясь от образов «Слова», поэт Максимилиан Волошин, уже в 1910 году предощутивший приближение трагических для Отечества событий:

...И тутнет гулкая. Див кличет пред бедой Ардавде, Корсуню, Поморью, Посурожью, Земле незнаемой разносит весть Стрибожью: Птиц стоном убуди и вста звериный вой...

Не менее тревожными предчувствиями пронизаны и стихи Александра Ширяевца 1917 года, использующие символику из того же образного ряда:

...Не одна Ярославна заплачет! Пьет Каяла багряную муть Захлебнулась! А птицы маячат Жадным клювом бойцов полоснуть...

Осуществляя каждый свой собственный художественный замысел, к мотивам «Слова о полку Игореве» обращались Н. Клюев, Г. Адамович, В. Хлебников, С. Городецкий, В. Брюсов, М. Цветаева, В. Саянов и многие-многие другие поэты 20-30-х годов ХХ века.

Не прошел мимо опыта первой древнерусской светской поэмы и Осип Эмильевич Мандельштам, творческая «лаборатория» которого переплавляла в своих тиглях широчайшее наследие практически чуть ли не всей мировой культуры. «Как СЛОВО О ПОЛКУ, струна моя туга», — произнес он в строфе, завершающей «Стансы» 1935 года, и без этой отсылки к «Слову» как к первоисточнику вряд ли можно правильно понять его строку: «И в голосе моем после удушья з в у ч и т з е м л я — последнее оружье — сухая влажность черноземных га», ключ к «расшифровке» которой находится в таком из образов поэмы об Игоре как выражение «земля тутнетъ», трактуемом как «земля г у д и т», то есть то же самое, что и — з в у ч и т.

Но особенно интересным представляется, на наш взгляд, поэтический прием, связывающий творчество Мандельштама не напрямую со «Словом о полку», а посредством «усвоения» и «втягивания в себя» либретто А. Бородина к опере «Князь Игорь», среди вспомогательных персонажей которой изображаются гудошники Скула и Ерошка, которые, стоило только князю Игорю уйти в опасный поход против половцев, тут же изменили ему и перешли на сторону узурпировавшего власть в Путивле Владимира Галицкого. Но вот Игорь Святославич благополучно бежит из половецкого плена и появляется в городе. Что делать в этом случае неверным слугам, дабы избежать или хотя бы умалить заслуженную ими кару? Ну конечно же, первее и громче всех других провозглашать с л а в у возвратившемуся хозяину! И именно это мы и видим на страницах либретто оперы А. Бородина:

Е р о ш к а

Гой, гуляй! Гой, гуляй! Эй, гуди, гудок, Во славу князя Северского!

С к у л а

Гуляй во здравие князя, Князя, батюшки родного! Эй, гуди, гуди, гудок, Гуди во славу князя, Князя Северского!..

Если мы сравним процитированные только что строки со стихотворением Мандельштама «Из-за домов, из-за лесов...», которым он пытался загладить свою вину перед Сталиным за стихотворение «Мы живем, под собою не чуя страны...», то мы увидим, что это не что иное, как использование того же самого приема, которым удалось спасти себя от наказания бородинским Скуле и Ерошке. Причем, Мандельштам не просто пытается улучшить своё гибельное положение путем пения с л а в ы социалистическому строю, но и использует для этого буквально те же самые слова, что и провинившиеся перед князем Игорем гудошники:

...Длинней товарных поездов, Гуди, помощник и моих трудов, Садко заводов и садов,

подобно Ерошке, пускает он в ход спасительную припевку и, за неимением рядом с собой Скулы, сам же себе подпевает:

Гуди протяжно вглубь веков, Гудок советских городов.

Но спасительный для скоморохов XII века маневр н а э т о т р а з себя не оправдал. Новый «хозяин» Руси Советской знал цену искренности таким воспеваниям намного лучше князя Северского. А может быть, он был знаком и с либретто оперы А. Бородина — не просто же так он принимал на себя титул «корифея» во всех областях знаний! Во всяком случае, как бы там ни было, а попытка повторения приема гудошников в творчестве Мандельштама была, и от неё в его литературном наследии осталось довольно фальшивое и неискреннее стихотворение о советском заводском гудке, вся ценность которого заключается именно в намеке на знакомство Мандельштама с либретто или же с самой оперой Александра Бородина «Князь Игорь».

СЛОВО О ПОЛКУ ИГОРЕВЕ

(Вариация 1987-го года.)

1. ЗАПЕВ

Нам старых словес не выговорить, их синтаксис — тяжеловат. Песнь о походе Игоревом исполним на новый лад. Исполним. Невзгоды и годы не вытрут народную память! (Герои — в историю входят. Пигмеи — влипают...) Бояновых истин ученья мудры. (Но сегодня — молчите!) За горькую боль отреченья простите, Учитель. Я чту Вас, но ныне я с теми, кто правит свой собственный след. Поэт неотрывен от темы, когда он и вправду — Поэт. Иначе он войском Игоревым останется на лугу свидетельством битвы проигранной... Но Вас — я люблю. И не лгу! Стихов Ваших щекот соловий в веках ещё будет звучать. Но ныне рождается «Слово», нет силы — молчать...

2. ВЫСТУПЛЕНИЕ

...Сигнала ждет отряд. Мужи скучают нехотя. Гонца шлет к брату брат: — Поехали?.. — Поехали!.. И, затянув куплет, что так не схож с молитвою, войска ушли в рассвет, простившись за калиткою... Но — словно черный флаг! смущая дух и силы, взметнулось в облаках незрячее светило. — Эй, кто сдержал коня? князь оглядел растерянных. Коль и убьет меня, то — меч, не суеверие! Примет изжитых груз оставим на границе. На нас взирает Русь, неужто ж — осрамимся?.. (Сегодня — не узнать, какая цель лежала пред Игорем...) Но мать к глазам платок прижала, когда ей из седла сын помахал рукою... ...О, Русская земля! Вот и поэт твой — воин! Прощай. Сквозь скрип телег и лебединый клекот забудешь ли вовек звон русских колоколен? Хрипит на ветке Див, в Тьмуторокань сигналя. Чужбина впереди. Земля Незнаемая. Прощай. Прощай! Про-оща-а-ай!..

3. БИТВА

Первая встреча прошла, как потеха: скрыты туманом, за Сюурлий перешли — и со смехом въехали в лагерь поганых. Копья не пели, не разъезжались в каше кровавой копыта. Лишь половецкие девки визжали, сопротивляясь для вида. Празднуй же славу, дружинник! Стихи пой, песнетворец, спеша отличиться! (...Скатертью падали в грязь кожухи, паволоки, япончинцы. И, заливая заморскую ткань, вышиблись винные пробки...) Тьмуторокань моя, Тьмуторокань! Ты — не для робких! Вот он, добыточек — с шлемами вровень высятся в грудах: мех малахаев, скатки ковровые, блеск изумрудов. Этим ли, строя походные планы, грезилось, княже?.. — Вечер. Не время пока для оценок. Утро — покажет...

4. ПОРАЖЕНИЕ

...Гордость, князь, от слова — «горе». Твое утро — на буду: и от Дона, и от моря тучи черные идут. Подхватились. Ногу в стремя, баб — в охапку, и... куда?! Пролежали свое время тут орда, и там орда. Буй-тур Всеволод — не промах, в тетиву стрелу вложив, поднял лук и ближних конных вжик!.. вжик!.. И — запели, засвистели, копья, стрелы, острия... Ох, и славное похмелье учинили сватовья! Пять минут — и трупов груды. Воют раненые трубно. Кровь стекается в запруды в центре поля-мясорубки. Ясно, ясно виден крах. Слева враг и справа враг. И от ран, покрывших тело, тяжелеет меч в руках... Сутки, двое длится сеча. Где чужие? Где свои?.. Только пал Ольстин Олексич побежали ковуи. Задохнулся Игорь: — Драпать? Кто решился, кто посмел?! Но вернуть отряд обратно не ус пел...

5. СОН СВЯТОСЛАВА

...А на Киевских горах, утром встав, разгонял сивухой страх Святослав. А взбодрившись, как следует, рёк: — Страшный сон меня преследует, как рок. Будто терем мой княжий златой похоронной обряжен бедой, без оконца стена, месяц бьет по глазам, а в гробу, у окна — я сам. Ни-ко-го из родных! Чьи-то тени в ногах из колчанов пустых жемчуга сыплют в пах, и так жутко, хоть кличь в спальню воинов!.. Шумно хлопают крыльями вороны, собираясь на падаль и плесень... Может, это — к болезни?.. И ответили бояре, сгрудясь: — То не смерть свою видел ты, князь, хоть и ходит она всегда около. То, забыв, что война — не игры, упорхнули из гнезд твои соколы буй-тур Всеволод с Игорем. Как весна будит кровь рысакам буйным ветром с околицы, поманила их в Тмуторокань злая вольница! Но уже (донесли нам гонцы!) на реке на Каяле полегли в ковылях молодцы, и цветы от крови приувяли. Мало вышел кто из резни! А у выживших — полосы вырезают из спин на ремни нынче половцы... ...Уронил Святослав свою гордую голову скорбно и, заплакав, сказал заповедное слово.

6. ЗОЛОТОЕ СЛОВО СВЯТОСЛАВА

— О, мои дети, сыновья, чему учил я вас доныне? Неужто седина моя для вас — что на заборе иней? Да, для солдата дорога честь показать себя не трусом. Но, уходя дразнить врага, вы думали — что будет с Русью? А ты, мой брат, мой Ярослав, скажи, где был твой властный голос, когда, снимаясь от застав, Ольстин увел свой конный корпус? Я б не жалел своих седин и, выйдя в Поле гулкой ранью с дружинами... Но я — один! Князья — предпочитают распрю. А время между тем, как кровь, струится — да не в нашу чашу. Спешат враги со всех сторон на землю нашу. Врата распахнуты — входи, греби людскую жизнь без сдачи!.. ...И уже виден в небе дым то Римов плачет.

7. ОТ АВТОРА

...А теперь — скажу и я, чтоб услышали князья: вы, что так рвались к престолу, где ваш голос? Вы султанов задирали за горами, за морями, вот он нынче, рядом, враг где ваш стяг? Неужели ваши рати в силе — только против братьев? Стон и слезы по Руси. Если русич ты — спаси! Нет?.. Ну что же — каждый волен... Но Боян не зря промолвил: «Будь ты хитр и будь горазд, честь дается — только раз!..»

8. ПЛАЧ ЯРОСЛАВНЫ

На башне высокой Путивльской стены городской, царапая щеки, рыдает жена день-деньской: — О, Ветер-ветрило! К тебе обращаюсь, как к брату: из дали немилой верни мне любимого ладу! Я знаю, ты сильный, так будь же до крови не жадным. Прошу не о сыне (хотя, по идее — должна бы). Но в сердце — как пытка! встают из бессонных ночей не мальчика смех и улыбка, а омуты мужних очей... На башне Путивльской, на самом закрайке стены, звучит, как пластинка, плач Игоревой жены: — О, Солнце, будь другом, услышь мое сердце в груди: верни мне супруга, а нет — так и не восходи! Ты, Днепр многоструйный, ужель твой удел разбойничьи струги качать на воде? Сквозь скалы-громады, сквозь лес опалённый примчи мою ладу ко мне из полона. Что хочешь — в награду! С душой нету сладу. Верни мою ладу. Верни мою ладу...

9. НОЧЬ В СТАНЕ ПОЛОВЦЕВ

Игорь спит. Игорь бдит. Игорь мыслью — поле мерит... Шелестит тростник. О берег волны трутся. Лагерь спит. Ночь степная коротка, только лег — уже светает. Не уснуть! Зовёт сквозь дали Ярославнина рука. Что ж? Судьба не задалась и отныне — рабство?.. Страшно... (У костров — сменилась стража. Зорька ранняя зажглась...) Нет. Сомнения — смешны, нету жизни — на коленях! Кто в себе лишился плена, тому стражи — не страшны. Преградят ли путь река иль копье в руке поганой, если — манит сквозь туманы Ярославнина рука?.. ...Игорь спит. Игорь бдит. Игорь мерит думой Поле. И загадывает с болью: «Что там? Как там — впереди?..»

10. ПОБЕГ

Чтоб князю бег обезопасить и лагерь — на себя отвлечь, Овлур устроил катавасию за речкой. Сорвались половцы, поверили, рванулись в темень от огня... А Игорь юркнул этим временем и — на коня! О, ветер воли! Ты — прекрасен! Душа, танцуй!.. ...Конь мчит, и дятлы путь указывают к Донцу, к Донцу.

11. ПОГОНЯ

Не волки слепо в росе скользят идут по следу Кончак и Гза. — Уходит русич, молвит Гза Кончаку. Если упустим, пустим кишки сынку. — Тебе бы только, чтоб кровь лилась... А кто нас тронет, пока сын у нас? Залог для мира сыщи сильней! Женю Владимира на дочке своей. — Ну-ну, — по-зверьи, Гза сузил взгляд. Они в нас — стрелы, а мы им — баб? И так уж степью ступить нельзя... ...Идут по следу Кончак и Гза.

12. ЗАКЛЮЧЕНИЕ

...Пел Боян — да прошло его время. Голос пробует новое племя! (Кто в свои двадцать лет не певец?..) «Диалектика! — скажут в грядущем. Уступайте дорогу идущим...» ...Ну, а что же наш князь, наш беглец? Он — вернулся на Русь к своей милой. А спустя пару лет — и Владимир с Кончаковной (и тоже — отец!). В венах жизни течет не водица. Телу без головы — не годится (как, понятно, и наоборот). Рады грады и весел народ, когда мир на земле и сторица, и сыны продолжают твой род. Так споём же — и петь не устанем славу всем, кто Отчизне служил! ...Тех же, кто до побед не дожил добрым словом сегодня вспомянем. Встанем...

* — вспомним-ка песню: «ЧЕРНЫЙ ворон, что ты вьешься над моею головой?» или название милицейского автомобиля — «ЧЕРНЫЙ ворон».

Оглавление

.
  • Несколько слов к читателю
  • Глава первая . ЗА ФАСАДОМ «ИРОИЧЕСКОЙ ПЕСНИ»
  • Глава вторая . «АХ, ЭТА СВАДЬБА, СВАДЬБА, СВАДЬБА...»
  • Глава третья . ПОЭМА XXI ВЕКА
  • ЭПИЛОГ
  • Список использованной и прочитанной литературы:
  • Приложения . Клюев и «Слово о полку»

    Комментарии к книге «За завесой 800-летней тайны (Уроки перепрочтения древнерусской литературы)», Николай Переяслов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства