Андрей Богданов МЯТЕЖНОЕ ПРАВОСЛАВИЕ
Предисловие
В книге рассказывается о людях, которые искали пути духовного совершенствования, стремились познать и улучшить мир, а также о тех, кто старался им в этом воспрепятствовать. И те и другие изначально принадлежали к сообществу верующих, Русской православной церкви. Писатели, подвергавшиеся судебному преследованию, оставались в рамках христианского мировоззрения. Они не были еретиками, но они самостоятельно мыслили и в своих сочинениях отстаивали это право. Церковь как идеологическая организация, имеющая определенную политическую власть, стремилась ограничить свободу творчества, не стесняясь в выборе средств насаждения единомыслия. Высший эшелон церковной иерархии проводил такую политику последовательно на протяжении столетий. И дело вовсе не в моральных качествах или особом консерватизме православных архиереев (среди которых встречались весьма просвещенные и смелые в своих суждениях люди). Объяснение позиции церковных соборов, а позже Синода, осуществлявших суд над русскими писателями, требует более широкого взгляда на церковную организацию как стабилизирующий фактор системы — в данном случае системы феодально-крепостнической, перерастающей в военно-полицейский, бюрократизированный абсолютизм Российской империи.
Дело не только в том, что русская православная иерархия была экономически связана с системой, получала значительную часть доходов от феодальной эксплуатации населения. Со времен принятия восточного христианства князем Владимиром церковная организация на Руси находилась под политическим влиянием светской власти, перераставшим в подчинение единодержавию по мере его становления и укрепления. Уже Иван Грозный терпел возле трона только холопов, без различия кафтанов и мантий. Иерархи, осмеливавшиеся протестовать против государственного произвола, заточались в темницы и истреблялись, как митрополит Филипп, патриарх Гермоген (уморенный боярами-изменниками в союзе с интервентами) и многие другие. Попытка Никона утвердить церковный суверенитет была подавлена мощной машиной абсолютистской власти царя Алексея Михайловича, а его сын — Петр I превратил православное духовенство в служащих духовного ведомства своей империи. С этого времени до 1917 года на деформированную церковную организацию были официально возложены охранительные функции.
Главы этой книги, посвященные конкретным людям и историческим событиям, отражают процесс втягивания церкви в государственную охранительную систему с XVI до начала XX века — процесс равно драматический для русской церкви и российского общества. Единовластие требовало единомыслия — и оно при самом непосредственном участии государственной власти насаждалось в церковной иерархии и церкви в целом. Логика исконно противного человеческому духу авторитарного правления определяла философскую, моральную суть конфликта и его формы. Власть выступала против Человека, силилась наложить оковы на гуманистическую мысль. Ложь, клевета, пытки, послушные продажные и подставные судьи, другие подобные средства сокрытия от народа и искажения сути конфликта с писателем складывались в особую форму политического процесса для уничтожения инакомыслящих и воспитания у благонамеренных ненависти к «чужим».
Церковное осуждение духовных и светских писателей всегда превращалось в идеологический и дидактический акт «отмежевания» от чего-то, якобы чуждого Русской православной церкви, вредного и опасного для государства, а следовательно, и для каждого верующего. Духовное порабощение подразумевало воспитание чувства единства в одинаковости, превосходства этого единообразия над окружающим враждебным миром, насаждение ненависти и страха перед живущими иначе, постоянного поиска врагов-агентов: чуждых идей и чуждых людей. Мощь организации государственной церкви, последовательная трансформация ею христианского мировоззрения не могли не обеспечить успехов на этом пути. Недаром основанием для подавляющего большинства политических процессов на Руси были добровольные доносы.
Читатель этой книги, безусловно, задастся вопросом о причинах страха, почти патологического ужаса церковных и светских судей перед писательским словом, их стремления любой ценой и всеми средствами воспретить письменное или устное обращение подсудимых и осужденных к людям. Нет, организаторы политических процессов не были параноиками. Если они воспринимали листок исписанной бумаги как бомбу, то, очевидно, имели на это основания. Русская литература — духовная и светская, художественная и научная, поэтическая и прозаическая — заключала в себе неосязаемый, но могучий дух сопротивления, а затем и наступления на бастионы единовластия и единомыслия.
Слово истинного писателя, в самые тяжелые времена обращавшегося к лучшим сторонам человеческой души, находило отклик, переписывалось и распространялось, несмотря на все препятствия. Оно выражало и сберегало духовные ценности народа. Оно было идеалистическим, поскольку, не смиряясь с жизненной практикой, открывало человеку более совершенный мир. В то же время оно было реальным по своему противодействию существующему строю жизни, гармонично сливалось с глубинными народными идеалами правды и справедливости.
Донести это слово до читателя — важнейшая задача книги. Ее герои говорят собственным языком (лишь слегка адаптированным для лучшего понимания древних авторов современным читателем) — языком своих книг, поэм, писем, проповедей. По-своему примечательный язык и у антигероев — в доносах, поношениях и проклятиях, судебных обвинениях и приговорах, секретных документах и расписках о заслуженной мзде. Жизнь и труды писателей — не просто наша история, опыт которой только начинает возвращаться обществу. Очень часто это живой урок человеческого поведения в антигуманных условиях, утверждения нравственных основ, форма которых исторична и личностна, но суть вечна. В судьбах писателей — главных героев книги — отразились важные исторические процессы, познание которых не только полезно, но и необходимо.
Содержащийся в книге материал позволяет увидеть закономерность осуждения накануне опричного террора и Великого разорения России монаха Артемия, смиренно проповедовавшего отказ от эксплуатации духовенством чужого труда, любовь к ближнему и духовное совершенствование в противовес стяжательству, ненависти, внешней обрядности. Человек, выступавший против охоты за «еретиками», против беззакония и осуждения за мысль, сам был осужден. Его христианские идеалы были объявлены ересью — и вскоре кровь народа, да и духовенства, реками потекла по Русской земле во славу Ивана Грозного.
«Может ли духовное лицо распалять народные страсти, призывая к кровопролитию?» — задавался вопросом поэт и публицист князь Иван Хворостинин, воевода Смутного времени. Есть ли между врагами — католиками и православными — различие, которым можно было бы оправдать смертоносную ненависть? Мог ли избежать осуждения критик порядков и нравов, сложившихся в условиях массовых репрессий, гражданской войны и интервенции, перераставших в сражение за веру?
Критически мыслящий, отстаивающий свою точку зрения человек оказывался равно неуместен в духовном звании, при дворе и в административном аппарате. После Смуты реакция продолжала наступление, результаты которого сказывались на духовном здоровье народа, деформировали нравственные основы мировоззрения писателей. Если Артемий утверждал, что «еретиков ныне нет», то Хворостинин в запальчивости бросал обвинение в ереси своим доносителям и судьям, а подьячий, поэт и книжник Антоний Подольский участвовал в церковном осуждении своих противников прежде, чем был осужден сам. Ограничение мысли, истребление духовности и насаждение нетерпимости все более сводили религиозную мысль к внешнему ритуалу и букве. Богословие окостеневало, противники уже не способны были слушать друг друга.
Осуждение Антония Подольского, пытавшегося бороться с общественными пороками, но зараженного нетерпимостью к инакомыслию, как бы предрекало судьбу «огнепального» протопопа Аввакума Петрова. Закономерен был раскол Русской православной церкви, не нашедшей выхода из кризиса религиозного мировоззрения. Активнейшую роль сыграла в трагическом развитии событий светская власть во главе с царем Алексеем Михайловичем, подминавшая под себя остатки церковного суверенитета. Раскольниками были не только и не столько Аввакум и его соратники. Высшие иерархи русской церкви и преследуемые староверы, приехавшие в Москву подлинные и мнимые архиереи с православного Востока и направлявшие их действия государственные чиновники — все объединили свои усилия в смертельной вражде к инакомыслию и раскололи веками складывавшееся подлинное церковное единство, осветив свою пиррову победу кострами инквизиции и самосожженцев.
Поиск путей, основы для диалога, а не взаимоуничтожения, заставил настоятеля Заиконоспасского монастыря, историка, поэта и просветителя Сильвестра Медведева обратиться к рационализму. Каждый человек имеет право рассуждать самостоятельно, истина не зависит от воли и авторитета власти, заявил в своих сочинениях этот мужественный человек, нашедший поддержку у народа. Организация травли и осуждение Медведева как политического преступника, якобы желавшего уничтожить светскую и духовную власть, его казнь на Лобном месте показали бессилие церковной иерархии в открытой борьбе с новыми идеями и ее готовность спрятаться под крыло двуглавого орла.
Не только насилие Петра I, но и логика развития церковной организации в составе российского общества вели к трансформации ее в духовный департамент империи. И до этого церковные суды над видными мыслителями и общественными деятелями проходили при поддержке, участии и даже руководстве светской власти. С 20-х годов XVIII века церковный суд потерял и видимость самостоятельности. Осуждения и отлучения, запретительство духовной цензуры продолжались в XVIII, XIX и начале XX века уже как деятельность одного из государственных учреждений российской монархии. Для истории Русской православной церкви синодальный суд малоинтересен, все более снижалось и его общественное значение.
А человеческая мысль все смелее двигалась по путям рационализма, отбросив, как это сделал М.В. Ломоносов, всякую заботу о соответствии знаний церковным установлениям. Своеобразный индифферентизм Ломоносова по отношению к церкви — сам по себе глубоко показательный — продолжался до той поры, пока чины духовного ведомства не мешали «приращению наук». Попытка Синода осудить Ломоносова окончилась плачевно для духовенства, едко высмеянного замечательным поэтом и разоблаченного великим русским ученым.
Под эгидой самодержавия духовное ведомство все более и более «отступало из культуры». Если в XVI веке Артемий пытался проповедовать гуманистические идеалы христианства в лоне церкви, то для Л.Н. Толстого утверждение любви к ближнему, человеческого равенства, отрицание насилия оказались несовместимыми с православием. Отлучение Толстого в 1901 году стало самоосуждением государственной церкви, завершающей строкой приговора, писавшегося ее преступлениями против человеческой мысли и человеческих прав и совершившегося над ней вместе с падением самодержавия.
Глава I. «МОЛЧИ, ОТЧЕ!»
Вступая в Новое время, Европа освещала сумрак Средневековья не только светом гуманистической мысли Возрождения, но и огнем десятков тысяч костров, сжигавших плоть еретиков, отступников, ведьм — на деле же силившихся уничтожить вольнолюбивый человеческий дух. Никогда еще христианские народы не вели между собой столь жестоких истребительных войн, никогда еще столь свирепо не избивали «внутренних врагов». Католицизм и реформация, распавшаяся на отдельные потоки, терзали многострадальный континент, с особым изуверством преследуя собственных «уклоняющихся» адептов, «очищая» от них землю всеопаляющим огнем аутодафе. В конце XV и начале XVI века инквизиционные костры запылали и в России, только что сплотившейся в единое государство. С этих пор один за другим следовали судилища над новыми и новыми еретиками, уничтожаемыми Русской православной церковью хоть и в меньших масштабах, чем на Западе, но не менее беспощадно. Жестокостям религиозных конфликтов, одичанию церковных и светских властей и целых народов, орудиям пыток и пламени костров противостояли духовные искания, до сих пор поражающие гуманизмом, глубиной и смелостью нравственного чувства. Малочисленные и безоружные перед сонмами палачей, с одним лишь пером в руках, подвижники человеческого духа воздвигались над кровавыми волнами своего века. Одним из них был русский монах Артемий.
Источников о его жизни сохранилось очень мало. Это — часть его сочинений, чудом дошедшая до нашего времени, доносы и другие материалы преследования его церковным судом, кратчайшие упоминания в летописях и сказаниях, а также высокие отзывы просвещенных современников. Из этих крупиц историкам удалось, однако, восстановить основную канву биографии Артемия{1}. Мы же постараемся, наряду с внешними событиями, проследить внутреннюю жизнь литератора в России, последуем за его пером, тем более что далеко не все, записанное на толстой шершавой бумаге в XVI веке, устарело в наше «просвещенное время» (как называют свои времена современники уже несколько столетий). Мысли Артемия в религиозной форме — господствовавшей в то время форме мировоззрения — содержат легко читающийся общечеловеческий, безотносительный к какойлибо идеологии смысл, не требующий, на мой взгляд, особых пояснений.
Полагают, что Артемий родился в начале XVI века на псковской земле. Он не был свидетелем кровавой расправы над еретиками после присоединения Пскова к Москве, но вырос среди очевидцев этих событий. Артемий постригся в монахи в Печерском монастыре, что стоял в 56 верстах от Пскова, на границе с Лифляндией. Духовным развитием Артемия руководил игумен Корнилий, «муж свят, и во преподобию мног, и славен» (по отзыву князя Курбского), проповедовавший столь ненавистное церковным властям и богатым монастырям нестяжание — отказ от имений (в 1570 году Корнилий был убит Иваном Грозным). Монахи жили трудом своих рук, стремясь к духовному совершенствованию и познанию. «Христово имя, — писал в одном из посланий Корнилий, — честнее всякого богатства».
Честная жизнь и изучение святых книг считались в Печерском монастыре важнее соблюдения ритуала. Артемий читал много, не только Священное Писание, но и произведения духовных писателей, таких, как Василий Великий, Исаак Сириянин, Иоанн Дамаскин, Григорий Богослов, Дионисий Ареопагит, Ефрем Сирин, Максим Исповедник, Максим Грек и другие. Любимым его русским богословом стал знаменитый подвижник Нил Сорский — проповедник нравственного совершенствования и аскетизма, нестяжательской скитской жизни, призывавший к соблюдению божественных заповедей для познания бога в себе самом, осторожному отношению к различным «писаниям», которых «много, но не все божественны суть» и которые нельзя принимать на веру, без исследования. Артемий столь преуспел в книжных занятиях, что счел себя в силах отправиться в соседний ливонский город Нейгауз для публичного диспута с каким-либо «книжным человеком» (протестантом или католиком). Достаточно ученого богослова для диспута в Нейгаузе не оказалось, а игумен Корнилий смог беспрепятственно основать в этом городе православный храм. Характерно, что уже тогда Артемий ездил не обличать иноверца, а «поговорить книгами» с представителем иной церкви, поспорить с иной точкой зрения.
В 1536 году Корнилий благословил Артемия отправиться в Заволжье — средоточие нестяжательствующего монашества, ведущего скитскую жизнь, удалившись от соблазнов больших богатых монастырей. Пришелец поселился на Белоозере в Порфирьевой пустыни, где провел много лет, по завету Нила Сорского «умным деланием» — самой жизнью и напряженной духовной работой — утверждая свои идеалы. Здесь вокруг него сложился небольшой кружок учеников и последователей (куда входил, среди прочих, Феодосии Косой, будущий создатель «рабьего учения» городской и крестьянской бедноты). От книжной работы Артемия этого времени сохранилась (чудом!) лишь одна рукопись — обширная Постническая книга Василия Великого с послесловием «многогрешнаго инока Артемия, написавшего книгу сию».
Казалось бы, какое дело суетному стяжательскому миру, погруженному в свары и раздоры, до одного затерявшегося в заволжских лесах монаха?! Какое общественное значение могли иметь его скитское затворничество и аскетические раздумья над Священным Писанием? Правда, Артемий имел учеников, сблизился с блаженным Феодоритом и другими видными заволжскими старцами, проповедовал словесно и письменно, приобретал все больший авторитет. Но Артемий остался бы малозаметным, если бы массы людей не видели столь явно отталкивающих черт господствующего богатого и жестокого иосифлянского (по имени духовного отца стяжателей — Иосифа Волоцкого) духовенства, не искали нравственного идеала, дававшего хотя бы проблеск надежды на более светлую и чистую жизнь. Слухом о человеке, живущем в соответствии со своей проповедью, полнилась Русская земля. Духовнику царя Ивана IV протопопу Благовещенского собора Сильвестру не было нужды преувеличивать, когда он писал, что Артемий «всеми людьми видим был, и ближними, и дальними».
Это были не пустые слова хотя бы потому, что протопоп Сильвестр решил использовать известность Артемия в своих целях, возвысив его, чтобы несколько ослабить позиции иосифлян среди церковных иерархов. Заволжскому старцу было послано из Москвы предложение возглавить Корнильевский монастырь в Вологде. Артемий не просто отказался, но «явственно» объявил себя противником монастырского землевладения, пояснив, что стяжатели не спасают свои души. Иосифляне это ему запомнили. Видимо, отсюда можно начать отсчет борьбы могучей церковной иерархии и тихого старца из заволжской пустыни, среди трудов по пропитанию и молитв предающегося литературным занятиям. Откроем единственное сохранившееся от этого времени письмо Артемия и посмотрим, о чем он думал{2}. Я привожу слова Артемия отчасти в пересказе, отчасти в адаптированных цитатах, чтобы язык XVI века не создавал дополнительных трудностей для понимания смысла его проповеди.
Артемий отвечает на вопросы монаха одной из заволжских пустыней, обращаясь к нему и его братии. Прежде всего он выражает удовлетворение, что адресат понял необходимость исследования истины, и, извиняясь по обыкновению за свое малоразумие, предлагает собственное мнение по поставленным вопросам, разумеется не «из головы», а по Евангелию и Отцам Церкви.
Адресат «хотел бы ведать заповеди Господни». Вопрос кажется наивным, но лишь на первый взгляд. Речь идет об основных жизненных установках, о том, в чем же суть христианства? На эту тему, справедливо замечает Артемий, сказано много и разнообразно. Он же формулирует основной закон жестко и афористично, исходя непосредственно из евангельского учения: «Первее всех заповедей есть — возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всей душой твоей, и всей мыслью твоей. Это первая и главная заповедь. Вторая же подобна ей: возлюби ближнего своего, как самого себя. На этих двух заповедях весь закон и все пророки утверждаются. И больше этой иной заповеди нет!» Все остальные слова Христа — лишь интерпретации и пояснения этих заповедей, исходя из уровня понимания слушателей. «Видишь ли, — пишет Артемий после своих аргументов, — как эти две великие все вместе заповеди в себе объемлют и затворяют и вновь две они воедино сливаются, ибо единой силой держатся…»
В «лукавое время», когда христиане вставали друг на друга и истребляли друг друга во имя Божье из-за неких различий в своих учениях, Артемий не просто отметает все эти предлоги взаимоуничтожения, но подчеркивает слова апостола Иоанна: «Кто говорит: “Я люблю Бога”, а брата своего ненавидит, тот лжец». Вера и ненависть к людям несовместимы. «И что много говорить?.. Сам Бог есть любовь», только имея любовь, можно иметь в себе Бога. Артемий отлично сознает, что человеку с таким сознанием нелегко жить среди современников, но настойчиво призывает адресата сосредоточиться на идее добра и несотворения другому того, чего не хотел бы себе.
Рассказав еще одну евангельскую притчу, Артемий прямо подчеркивает антииосифлянскую направленность своих убеждений, ибо «неудобь имущим богатство в царство Божие внити». «Внимай опасно говорящееся! — обращается он к адресату. — Прежде всего требует Господь сохранять естественные заповеди, в законе писаные, чтобы удаляться от злых дел. Когда же достигнешь этой степени совершенства — Господь повелел раздать неимущим все достояние и следовать за ним не просто, но взяв крест — то есть быть готовым умереть за истину!.. Говорит бо сам: в мире скорби будете. Ибо обычай есть живущим временными интересами ненавидеть Христовых учеников. Потому что премудрость Божия супротивна мудрости мира сего. Совершенная премудрость, говорит апостол, — это не премудрость века сего, временных князей… ее никто от князей века сего не разумел!» Надо надеяться лишь на то, что напасти и бедствия не превзойдут сил верующего.
«Ты спрашиваешь, — продолжает проповедник, — как не заблудиться от верного пути?» Для этого Артемий советует следовать истинным божественным писаниям: как говорил еще Нил Сорский, «писаний много, но не все божественные. Ты же ищи настоящую истину от чтения и бесед с духовными разумными мужами. Потому что не все, но разумные разумеют». Артемий обстоятельно поясняет, что есть истинный и ложный разум, «ибо всегда были пророки — и многие лжепророки, и когда явился Христос — многие лжехристы, и когда апостолы — лжеапостолы, вместо учителей — лжеучители, и когда законы здравые вкоренились — растленные супостаты всюду плевелы всеяли». Так же и с книгами, в которых много человеческой хитрости и лести.
Только глубокое исследование Священного Писания позволяет избежать заблуждений, распространенное же неведение его гибельно. Здесь Артемий вполне согласен с реформацией (не вступая, впрочем, в прямой конфликт с официальной позицией православной церкви). Более того, он принципиальный противник веры «ради чудес»: «Ибо истинная вера от Священного писания, а не от чудес познается». Чудо само по себе ни о чем не говорит, в конце концов, чудеса и знамения свойственны и лжепророкам. Чудеса, знамения, пророчества, откровения, нетленные много лет мощи — все это «бесовские действования», если они не подтверждены совершенным следованием господним заповедям и плодами духа. «Не всяк, пророчествуя, преподобен, не всяк, бесы изгоняя, свят, но как Господь научил, сказав: от плодов их познаете их. И если некоего человека найдем благочестивого жизнью, просвещенного разумом, творящего господни заповеди по свидетельству божественных писаний, способного отличить лучшее от худшего и пекущегося ежечасно не о сей жизни, но о будущей… говорящего от избытка сердца — такой творит или не творит знамения — воистину свят есть, потому что действие Святого Духа в нем познается больше всех знамений и чудес! И хулящие такого ради его смиренной жизни — самого Святого Духа хулят, по Василию Великому: не подобает уничижать действующего благодатью Божиею в любом даровании, глядя на его бедность».
Артемий, как видим, решительно отдавал предпочтение нравственному совершенству перед внешней атрибутикой. С этой позиции он взялся за острейший вопрос своего адресата: «О различии учителей и как тех слушаться подобает?» Вопрос этот прямо касался духовной власти, но заволжского старца не испугал, а обрадовал: «И о сем добре вопрошавши! — пишет он, — ибо каков учитель, такие бывают в большинстве ученики его… и слеп слепа если поведет — оба в яму упадут, и свет миру учитель глаголется, и соль земли, и прочее». Нам с вами в XX веке значение вопроса об идейном наставнике понятно еще более. Как же решал его Артемий? На мой взгляд, весьма поучительно.
Опираясь на авторитет Василия Великого, проповедник указал, что ученики должны знать Священное писание и постоянно согласовывать с ним слова своего учителя, то есть они должны исследовать истину, а не следовать за вождем. Двумя способами можно отличить волка в овечьей шкуре: по учению его и по жизни. Нет, Артемий не призывает к сопротивлению церковным властям, по крайней мере открытому. «Если мы видим священника, — пишет он, — ведущего нечистую и зазорную жизнь, хотя и праведно проповедующего евангельскую заповедь… не следует отказываться причащаться от руки его… благодать действует и недостойными».
Но если священник неправедно учит — не следует уклоняться вслед за ним от истины. «И если такой проклинает или не благословляет — не будем печься о том, поскольку суд Божий тому не последует, по божественному Дионисию (Ареопагиту. — А.Б.). Тот пишет: прокляты уклоняющиеся от заповедей твоих, а не от человеческих преданий… Если кто учит не по заповеди Господней… желая быть хвалимым людьми и всем угодить, — по этому познается ложный учитель, учащий не от божественных писаний, но от своего умышления, по чьему-то желанию».
У тех, кто внимал Артемьевой проповеди, вряд ли могли быть сомнения в том, что он обличает иосифлянских богословов, состоящих на службе единодержавной власти и богатой церкви, противопоставляя церковным иерархам заволжских аскетов, стремящихся возродить чистоту раннего христианства. Того, кто учит от Священного Писания, утверждал Артемий, «если даже он нищ и неизвестен, достоит слушать: Божие глаголет, а не свое. Если же кто учит противно Богу, то есть покушаясь исказить его заповедь, или осквернить ее добавлением запрещенного, или обкрадывать ее обычаями человеческими (например, владением селами, легко догадывался читатель) — то пусть такой будет в славе и великом сане, мерзок должен быть каждому любящему Бога… Такие, говорил (апостол Павел римлянам. — А.Б.), работают не Господу нашему Иисусу Христу, но своему чреву!»
Артемий утверждает, что нельзя просто повиноваться ни святителям, ни властям, ибо сказано: «Не будьте рабы человекам», то есть не будьте рабами в духовном смысле. Апостол «не еже рабом быти возбрани, но еже в человеческиа послушати и на всяко дело благо готовом быти. Ни бо раб человеку таковий, но Богу. И владыка несвободен, — писал Артемий, — если не управит себя по Богу жить, поскольку раб есть греху. Что в том, что он царь, а не может себя освободить от пламени греха и потопа страстей?!» Современнику, помимо морального урока, трудно было не увидеть здесь обличение отечественного царя Ивана, действительно тонущего в море страстей. И особо значимо звучал в завершении рассуждения призыв апостола к человеческому разуму: «Братия! не будьте дети умом: на злое будьте младенцы, а по уму будьте совершеннолетни». И в ином месте: «Хочу, чтобы вы были мудры во благо!»
После всех этих слов и у проповедника, и у читателей (да и у нас с вами) невольно закрадывается мысль о расплате за смелость. И действительно, Артемий переходит к вопросу о суде. Как понимать выражение: «Не судите, да не осуждены будете»? Логично было бы предположить, что Артемий истолкует его буквально, как отрицание всякого права на суд человека человеком. Но заволжский старец гораздо тоньше: не судить запрещает Господь, пишет он, а различает разные суды и суждения. Проповедник порицает крайние взгляды (распространенные, видимо, в нестяжательской среде), будто нельзя осуждать никого. А как же тогда устраняться от зла? — резонно замечает Артемий. Невозможно отказаться от спора, а следовательно, и от осуждения в области богословия, невозможно не отстаивать истину. Не следует лишь судить «прежде времени», присваивая себе право решать человеческую судьбу.
«Возбраняет же апостол судить друг друга, — пишет Артемий, — в человеческих вещах, чтобы никто не осуждал по поводу еды, питья или праздника». Следует лишь уклоняться от злых обычаев мира, уводящих от спасения души: «Что за пользу получит человек, — говорит автор словами апостола, — если весь мир приобретет, душу же свою погубит или даст измену за душу свою?» «Имея пищу и одежду, — призывает Артемий адресата и его братию, — этим довольны будем. Хотящие богатеть впадают в напасти и похоти многие, коие погружают человека в мятеж и погибель. Ибо корень всему злу есть сребролюбие, говорит божественный апостол. Усердно последуй божественным писаниям и их словами, как живой водой, напояй свою душу, и старайся насколько возможно действовать по ним. И обличать обидящего, — возвращается Артемий к теме суда, — надо благовременно, не страстью своего отмщения, но желанием братнего исправления».
Автор не напрасно затеял этот разговор, поскольку среди заволжских аскетов появились крайние воззрения. Их носители считали необходимым жить в абсолютной чистоте и воздержании, принципиально осуждали брак, заставляли братию жестоко ограничивать себя в еде и питье, утверждая, что только так можно спасти душу. Артемий видел в этом отклонение от гуманистических идеалов христианства и не мог не вступить в спор с братией.
Для монахов, давших обет чистоты, брак запретен, пишет он, ибо это значило бы нарушение Божьего обета, осквернение возводимого в душе храма. И все же «лучше жениться, чем разжигаться похотью». Для мирян брак законен, по апостолу: «Честен брак и ложе нескверно. Только блудников и прелюбодеев судит Бог». Лгут и лицемерят те, кто требует ограничивать себя в еде. По Евангелию всякое создание Божье хорошо, нет ничего, что было бы плохо само по себе; только тому, кто помышляет о чем-либо скверно, — тому-то и вправду бывает скверно. «Не нечисто Божие создание, но мы немощны». Недаром в правиле апостольском сказано: «Если кто брака, и вина, и мяса отрицается не ради воздержания, но гнушаясь — да отлучится». Очевидно, что «не пища зло и питье, зло — объедение и пьянство, не женщина зло — но блуд».
Духовная сторона жизни в проповеди Артемия, безусловно, превалирует над внешним благочинием. И в отношениях между братьями монахами он требует ни на миг не забывать главную заповедь любви к Богу и ближнему. «Некушающий чего-либо кушающего да не осуждает, и кушающий некушающего да не укоряет… И еще: блюдите, чтобы власть ваша не была преткновением немощным. Да не погибнет немощный брат в твоем разуме, когда за него Христос умер!.. Если из-за еды твой брат скорбит, то ты уже не в любви ходишь: царство Божие ведь не еда и питье, но правда, мир и радость о Святом Духе». Христос «не заповедь положил есть или не есть, но всюду учил стремиться к благу ближнего», будь то еврей, грек или христианин, «ища не свою пользу, но многих, да спасутся». Понятно, что, если твое поведение служит соблазном более слабому духом, воздержись. Лучше вовеки не есть мяса, чем брата своего соблазнить.
В заключение Артемий подчеркивает различие между «законным писанием», которое следует изучать и почитать: Библией (с деяниями и посланиями апостольскими), трудами Св. Отцов, апостольскими и соборными правилами (не всеми, но согласными со Священным Писанием), — и литературой людского домысла (например, житиями, где описана девственная жизнь святых в браке, что не может быть правилом). Заменяйте словопрение о внешних обычаях мудрым познанием Божьего закона, призывает Артемий заволжских старцев и всех, кто мог прочесть его послание, и живите достойно Евангелия!
Проповедь Артемия, порождавшая «неуправляемых верующих и явственно направленная против обычаев иосифлянского духовенства, завоевывала все большую и большую популярность. Дошла она и до царя Ивана Васильевича, еще не получившего прозвания Грозный и проявлявшего в это время особое рвение к религии (под влиянием жены Анастасии и духовника Сильвестра). При подготовке Стоглавого собора в начале 1551 года старец Порфирьевой пустыни был вызван в столицу. Он не участвовал в работе открывшегося 23 февраля собора, но охотно высказал царю и написал для собора свое мнение, в том числе о церковном землевладении: следует «села отнимати у монастырей».
Во всей истории с вызовом Артемия явственно чувствуется рука протопопа Сильвестра, занимавшего довольно сложную политическую позицию и входившего в правительство компромисса. Так, по приезде Артемий не был сразу допущен к государю и именно Сильвестр получил якобы задание Ивана IV «смотреть в нем всякого нрава и духовной пользы». Протопоп должен был убедиться, что заволжский старец не станет его противником в духовном влиянии на царя, и во время беседы действительно не обнаружил у Артемия опасного честолюбия. «От уст Артемьевых учения книжного довольно мне показалось, — заявил Сильвестр, — и доброго нрава и смотрения исполнен был». К этому отзыву присоединился союзник Сильвестра поп Благовещенского собора Симеон.
В результате Артемий был допущен до беседы с царем. Полагают, что его рассуждения повлияли на формулировку Иваном IV девяти вопросов из тех, что царь поставил перед участниками собора{3}. Общение царя с Артемием, по замыслу Сильвестра, помогало уравновесить сильную позицию правого крыла стяжателей, позволяя самому протопопу, по обыкновению, лавировать близко к центру, не подставляя себя под удар. Однако закрепление влияния на царя такой сильной, хотя и не честолюбивой личности, как Артемий, не входило в планы Сильвестра. После единственной аудиенции заволжский старец смог только написать царю письмо (несохранившееся). Не сохранилось и его послание участникам Стоглава, завершившегося, как известно, компромиссом в пользу иосифлянского духовенства.
Неожиданно было последовавшее после собора назначение Артемия на вакантное место настоятеля крупнейшего и богатейшего Троице-Сергиева монастыря. Интерес протопопа Сильвестра, выбивавшего у иосифлян важную должность, понятен. Сложнее понять мотивы нестяжателя, согласившегося возглавить братию одной из наиболее стяжательских обителей «по братскому прошению и по государеву велению».
Однако Артемий согласился на столь значительную жертву не без условий. Прежде всего, к нему в монастырь был переведен выдающийся литератор и просветитель Максим Грек, находившийся после вторичного осуждения (за критические высказывания) в заточении в Тверском Отроче монастыре. Источники прямо говорят, что царь с согласия митрополита освободил Максима «по упрощению Троицкого Сергиева монастыря игумена Артемия» и дал престарелому писателю «место покойно… у живоначальной Троицы… у любезного твоего друга архимандрита Артемия». Благодаря этому заступничеству Максим Грек прожил оставшиеся годы (он скончался в 1556 г.) «в великой чести и похвале»{4}. Именно у Артемия нашел пристанище близкий к нестяжателям бывший московский митрополит Иоасаф. Наконец, по ходатайству Артемия был назначен игуменом знаменитого суздальского Спасо-Ефимьевского монастыря блаженный Феодорит. Эти факты случайно получили отражение в источниках, и, вероятно, заступничество нового троицкого настоятеля за гонимых было значительно шире.
Артемий, разумеется, понимал, что ставит себя под удар, но отказываться от своих убеждений не собирался. Как выяснил советский историк С.М. Каштанов, за те полгода, которые Артемий продержался на посту настоятеля, Троице-Сергиев монастырь не принял ни одного земельного вклада, не совершил ни единой мены или купли. Легко понять ненависть к новому настоятелю, разгоравшуюся среди привычных к стяжанию и вольготной жизни монахов. Артемий был буквально окружен шпионами, ловившими каждое его слово и строчившими доносы. Опасность исходила и от братии, и от высшего иосифлянского духовенства, и от «друзей», уговоривших Артемия принять должность, а ныне осуществлявших превентивные меры против возможного роста его влияния на царя. Протопоп Сильвестр и поп Симеон донесли Ивану IV на ученика Артемия монаха Порфирия, что он говорит еретические речи, а царь с этого времени «во учителе его Артемьи начал примечать по наречию», то есть подозрительно относиться к словам троицкого настоятеля, которого только что «зело любил и многажды беседовал» с ним.
Сохранившееся среди сочинений Артемия «Послание к царю Ивану» очень хорошо показывает положение, в которое попал настоятель Троице-Сергиева монастыря. Он отвечает на бранчливую, по обыкновению, царскую грамоту, содержащую плохо скрытый упрек и пугающую адресата поступившими на него доносами. Ответ Артемия смел и прям. «Совершение закону есть любовь, она закон весь и пророков содержит». Гордец, отвергающий этот закон, никакими делами не достигнет спасения, ибо Христос требует веры, а не труда. Артемий поучает царя, что есть правая жизнь, о которой «Божественное писание всюду вопиет», и правая вера, благодаря которой человек «внутри себя обретает Бога».
Для испытания стойкости людей в вере всегда являлось множество «хульных и нечестивых уст», клевещущих и приписывающих себе божественный разум. Надо идти мимо них — и они сами исчезнут без следа, разве в проклятии людей, увидавших безумие их, сохранится память о желавших «упразднить веру Божию своей самозаконной лестью». Истине противятся люди, растленные умом, не познавшие веру, имеющие ее мертву или недейственну, а скорее, только мнящие себя верующими.
Посмеявшись над теми, кто хочет заменить солнце тусклым огнем своей необразованности, рассчитанной на прельщение «неутвержденных душ», Артемий переходит к критике высказывания самого царя, порожденного, по его мнению, нашептыванием подобных лжеучителей. Иван IV «хотел бы уведать: как, читая Божественное писание, многие прельщаются в растленную жизнь или уклоняются в разные ереси?»
«Неправда! — отвечает Артемий. — Не от книжного писания прельщаются… но от своего неразумия и зломудрия». Разумное чтение никогда не приносило вреда, но и возникающие иногда заблуждения нельзя сразу объявлять ересью. «Еретиком человека в первый и второй раз не называй, ведай, что кто совратился и согрешает, тот самоосужден», его наказывает собственная совесть, он «сам не рад, поскольку по пути смиренных не захотел идти, но тщеславием усладился, родителем гордости».
Это был прямой вызов иосифлянам, жесточайше преследовавшим еретиков и требовавшим от светской власти беспощадного уничтожения инакомыслящих. Артемий не боялся показать, что понимает, откуда дует ветер. «И святителю, — пишет он, — не следует опускаться до невежествующих и заблудших, но в кротости наказывать. Это еще не еретичество, если кто от неведения в чем усомнится или слово просто скажет, желая найти истину, особенно о догматах или обычаях. Никто еще не родился разумным, но каждому слову необходимо учиться… от учения бо разум прилагается; недаром говорится о святых людях, что до самой смерти учиться подобает».
Обращаясь к царю, Артемий просит его учитывать несовершенство человеческого ума и не спешить гневаться на кого-либо, «но как подобает православному царю с Христовой правостью, кротостью и осмотрительностью делать все». Если стяжатели стремились представить малейшее разногласие как покушение на церковь и на Самого Бога, то Артемий утверждал: «Бог досаждаем не бывает; как говорит божественный апостол, что сеет сам человек, то сам и пожнет». Виновным можно признавать только того, кто явно говорит против истины и не желает слушать никакого убеждения. Но и здесь автор призывает по-христиански «исправлять согрешающих духом кротости».
Что же касается «наших ложных клевет», то здесь Артемий бескомпромиссен. Он требует у царя праведного суда, «поскольку ты, православный царь, правду любить обещался Богу. Потому я и писал тебе, объявляя свое мнение. И если, государь, в чем погрешил я с моей точкой зрения, вели объявить мне, испытав перед собою божественным писанием, может быть не согласен мой разум с разумом святых отцов? Тогда я рад каяться и прощения просить. И если, государь, как говорят многие, ныне нельзя жить по Писанию — пусть укажут нам, почему нельзя?!»
Артемий называет себя «грешником», однако его смирение перед человеческим судом весьма условно. Недаром он вспоминает о Христе, который был готов пострадать: но горе тем, в руки которых предается страдалец! «Тебе, православному царю, — пишет Артемий Ивану IV, — недостойно предавать меня (казни) на основе неверных и ложно составленных клевет. То, что ныне мнится неведомо, — пророчески замечает проповедник, — со временем будет явственно, и ныне это разумные понимают». Бог «видит ловцов, севших вместе с богатыми в засаду, чтобы убить неповинного».
Доносчиков Артемий глубоко презирает, а в монашеском общежитии подслушивать и передавать чьи-либо слова вообще считает беззаконием. Но чтобы вывести их на чистую воду, требует: «Вели, государь, тем под присягой сказать то, что тайно тебе говорили». Праведный суд — божественное установление, и того, кто его не блюдет, не спасут ни службы, ни посты, ни прочие ритуалы.
Впрочем, по главному вопросу, реально стоящему за всевозможными мелочными доносами на Артемия, он хочет объясниться с царем, не дожидаясь суда. Артемий подтверждает, что он против того, чтобы монастыри владели селами — огромными накопленными ими земельными богатствами. Это его личное мнение, высказываемое открыто, однако он никогда никого не заставлял отказываться от владений насильно. Возможно, что-то Артемий говорил несвоевременно — чтобы монахам «жить своим рукоделием и у мирских не просить» — «но я истину говорил»!
* * *
В конце 1551 — начале 1552 года Артемий ушел из Троице-Сергиева монастыря в Порфирьеву пустынь, чтобы жить трудом своих рук и не видеть, как стяжательствующее монашество эксплуатирует массы крестьян. Из Заволжья старец пишет царю Ивану новое, еще более смелое послание. Российскому коронованному самодержцу, жившему в атмосфере постоянных и непомерных превозношений, Артемий сурово указывает на существование истин, безмерно превосходящих власть любого государя.
Мы лучше всего поймем суть взглядов Артемия, если сравним его сочинение с посланием протопопа Сильвестра, написанным в 1550 году, во время его наибольшего влияния на царя{5}. У Сильвестра было не продажное перо, готовое хвалить и славословить когда и что угодно, им руководили острая мысль и сильная воля. И все же время было сильнее. Из-под пера Сильвестра текли уверения, что царь «Богом поставлен, и верой утвержден, и огражден святостью, глава всем людям своим, и государь своему царствию, и наставник крепок людям своим, и учитель, и ходатай к Богу». Именно он своей душой отвечает за благополучие всего царствия и благоверие его населения. Именно он обязан пресечь инакомыслие, ибо «в твоей области, — писал Сильвестр, — православные веры толико множество божиих людей заблудиша», процвели «ненависть, и гордость, и вражда, и маловерие к Богу, и лихоимство, и грабление, и насилие», и прочие грехи. Назначение царя — защитить православную веру, «знать Господа и творить суд и правду посреди земли», сочетая (неведомым образом) правду, кротость и неумолимость к врагам православия, в число которых автоматически попадали и еретики, и собственные «лихие люди», и «страны поганские». Даже призывая царя к нравственному усовершенствованию и борьбе с моральными пороками (в том числе с «содомским грехом», весьма свойственным царю Ивану), Сильвестр нисколько не сомневается в его праве определять и карать «заблудших».
Артемий же считает, что царю прежде всего не мешало бы познать истину. Довольно кратко поблагодарив Ивана IV за то, что он заступился за него против клеветников (и отметив, что считает недостойным радоваться их падению), заволжский старец пишет, что, «поскольку оскудели ныне духовные наставники, хочу подвигнуть твою царскую душу на изучение смысла божественных писаний — писаний истинно божественных», а не новомодных мнений. Ведь многие «говорить дерзают так: “Не нужно ныне по Евангелию жить!” И от некоего епископа я, — пишет Артемий, — слышал: “Не получится ныне по Евангелию жить — род ныне слаб!” И такими растленными учениями и словами прельщаются многие».
Проповедник восстает против мнения современных ему церковных учителей, которые сами, будучи незнающими, «хотят, чтоб и прочие остались необразованными, чтобы необличенной оставалась их злоба». Они уверяют народ, что «грех простым людям читать Апостол и Евангелие», — так что многие боятся эти книги и в руки взять. Они говорят: «Не читай много книг, а то в ересь впадешь!» Если кто-то лишится рассудка, про него говорят: «Зашелся в книгах!» Наконец, про подвижников, стремящихся преуспеть в любви к премудрости, говорят: «Многие книги их в неистовство приводят!»
Между тем именно от невежества происходят всякие ереси, прелести бесовские и растленная жизнь, от него принимаются ложные книги, и монашеские басни, и уставы растленных умом людей, считающих приобретение корыстей благочестием. Если бы не разумел я твоего разума, пишет Артемий царю, не отважился бы поучать тебя. «Но если ты весьма верен и имеешь теплую любовь к Богу, неужели ты уже достиг совершенства?!» Его и святые в этом мире не достигли. «Ты скажешь: я царь и занимаюсь устроением людей. — Это похвально, если по Давиду царство устроишь. И он был царь, как и ты, только в Израиле, и пророческого дара удостоился не зря, но прежде постоянно изучая закон Господень…
— Ибо сначала нужно понимать, а потом уже исполнять Господни заповеди, не прислушиваясь к развратным богокорчемникам и христопродавцам, особенно в наше время, когда животное мудрование всюду превозмогает… Но и их не следует преждевременно изничтожать. Учить следует, а не мучить!..»
Итак, никому не стыдно учиться, а царь учиться просто обязан. Артемий похваляет Ивана за грамотность и рекомендует прочитать давно посланную ему книгу, которую старцы Кирилловского монастыря взялись передать с оказией, да якобы «забьши» (а на самом деле отдали благовещенскому попу Симеону). Очень полезно было бы прочесть беседы Иоанна Златоуста. «И если хочешь проникнуться истиной, прочти со всяческим прилежанием просветительную книгу Василия Великого, не житие его, а его собственной руки писание… И не один раз прочти, не дважды, но многажды и не поверхностно. Если чего-то не можешь понять — молись Богу, чтобы вразумил тебя. Не стесняйся неведением, со всяким старанием расспроси знающего. Подобает ведь учиться без стыда, как и учить без зависти. Не научившись, никто не может что-то понимать… Там (в книгах. — А.Б.) все искомое тобой найдешь и будешь искусен слову правды. Насколько ты велик — настолько смиряй себя!»
О том, что царь должен быть «смирением сердца укреплен», писал и Сильвестр, желая упрочить свою власть над духовным сыном. Артемий расходится с Сильвестром и в этом пункте, ибо призывает самодержца, во-первых, не считать себя средоточием истины в последней инстанции, во-вторых, учиться лично и «писанием проверять от учителей говорящееся». Проповедь Артемия должна была вызывать недовольство не только у высших кругов церкви, но и у опасающихся за свое влияние царских приближенных, тем более что слава заволжского старца на Руси росла. Приходившие в Москву странники, писал участник событий, «хвалили Артемия, что его насильно царь-государь на игуменство взял, а он того избегал… не хотел славы мира сего. Побыл он на игуменстве и видит, что душе его не на пользу игуменство, и потому игуменство оставил, прислушавшись к себе, чтобы от Бога не погибнуть душой, совершать Христовы заповеди евангельские и апостольские, от своих рук питаться, обеспечиваться пищей и одежей». Многим такое поведение Артемия «показалось добро», и в Москве его хвалили, не зная, что приближают расправу над вольнодумцем.
Иосифляне не могли допустить продолжения проповеди старца и разговоров о том, что он «царя не послушал и отошел в пустыню от того великого монастыря из-за мятежных и издавна законопреступных любостяжательных монахов». Недоволен был и Сильвестр. Не сразу, но постепенно наветы на Артемия разожгли злобу Ивана IV, который теперь уже, по словам A.M. Курбского, «ненависть на него имел, что не послушал его и не хотел быть на игуменстве в монастыре Сергееве». Нужен был только повод для предания Артемия суду — и такой повод был создан с обычным для властей искусством.
Летом 1553 года обнаружилось, что в Москве «прозябе ересь»{6}. Дело в том, что протопоп Сильвестр узнал о планах главы Посольской избы И.М. Висковатого и стоявших за его спиной Романовых избавиться от слишком влиятельного царского духовника, обвинив его в ереси. Обвинение планировалось не прямое. Главный удар предполагалось нанести по небогатому дворянину Матвею Семеновичу Башкину, чересчур вольно рассуждавшему о богословских вопросах и даже собравшему вокруг себя вольнодумный кружок. Поскольку Башкин нередко разговаривал с благовещенским попом Симеоном (это был его духовник), а тот сообщал о его словах Сильвестру, на последнего падало подозрение в сочувствии Башкину, которого вспыльчивому и крайне боязливому Ивану IV могло оказаться более чем достаточно.
Сильвестр сумел опередить своих противников и в июне 1553 года сам донес царю «о новоявившейся ереси» Башкина. Обвиняемый был схвачен и брошен в подвал на царском дворе. Следствие над ним было поручено двум видным иосифлянам, врагам малейшего вольномыслия, стремившимся любой ценой добиться «нужных» показаний, в частности против Артемия. Сообщником Башкина объявил Артемия и Висковатый. Опоздав со своим доносом, он 25 октября перед царем и боярами обвинил вместе с Башкиным Артемия, Сильвестра и Симеона, а в ноябре подал Ивану IV докладную записку с перечнем «преступников». Висковатый заявлял, что уже давно «с Башкиным брань воздвиг, слыша от него новые ругательные слова на непорочную нашу веру христианскую». Однако не докладывал властям, «сильно ужасаясь и боясь лести и всякого злокознства, потому что Башкин с Артемием советовал, а Артемий с Сильвестром, а поп Семен Башкину отец духовный». Чтобы крепче привязать к своим обвинениям Сильвестра, Висковатый объявил еретическими иконы и всю роспись Благовещенского собора, сделанные под наблюдением протопопа. Здесь, однако, он перегнул палку, ибо дело о «новых» иконах задевало уже все руководство Русской православной церкви.
Сильвестр вновь выпутался, с помощью митрополита Макария заставив Висковатого покаяться. 14 января 1554 года митрополит и освященный собор наложили на незадачливого доносчика епитимью (церковное наказание). Однако вслед за Башкиным Сильвестр и Симеон принесли в жертву монаха Порфирия, ученика Артемия. Стремясь доказать свою бдительность к ереси и откреститься от заволжского старца, они донесли, что его ученик вел в 1551 году сомнительные речи. Более того, Сильвестр и Симеон по памяти записали слова Порфирия и представили как обвинительный материал царю и освященному собору, собранному против Башкина{7}. Обвинение ученику фактически было обвинением учителю — Артемию.
Еще более коварный ход против Артемия предприняли иосифляне, вызвав его в Москву якобы для того, чтобы «говорить книгами» с Башкиным{8}. Артемий с сопровождавшими его монахами (в том числе с Порфирием) приехал и остановился в Андрониковом монастыре. Он быстро понял, насколько благоразумнее оказался Максим Грек, отказавшийся приехать в Москву, чтобы не стать жертвой нового церковного процесса. Речь шла не о «разговоре книгами», не о дискуссии, а об уничтожении инакомыслящего. «Ино то, деи, не мое дело», — говорил Артемий своему ученику Леонтию, оказавшись перед необходимостью либо выступить обвинителем, либо стать жертвой обвинения. Артемий знал, что на него самого «наветуют», будто он не придерживается христианского закона»; до него доходили слухи, что против него говорит и Башкин.
Так оно и было. Сломленный ужасными пытками, Матвей Башкин вначале едва не лишился рассудка, «язык извеся, непотребное и нестройное говорил многие часы, и потом в разум пришел… и потом начал каяться… и свое еретичество, и хулы, и своих единомышленников написал своей рукой… и потом начал своих единомышленников перед царем на соборе с очей на очи обличать». Среди прочих Башкин приписал «многие богохульные вины» бывшему троицкому игумену Артемию.
Верный своим убеждениям, Артемий не мог спасаться, обвиняя другого человека, и, как сам не раз советовал в своих письмах, решил отойти от творящих зло, не спорить со «лжесловесниками». Он молча собрался и ушел из Москвы в Порфирьеву пустынь. Этот демонстративный шаг дался Артемию нелегко; он понимал: теперь его могут обвинить в том, что, чувствуя свою вину, он бежал от суда. «Я не ведаю, как быть», — говорил он своему келейнику Леонтию перед уходом.
Худшие предположения Артемия оправдались. Его быстро выследили, схватили в Порфирьевой пустыни и вместе с другим монахом-нестяжателем, Саввой Шахом, заковав в кандалы, повезли в Москву как преступников. Новоявленного еретика должен был судить церковный собор во главе с митрополитом Макарием. В нем принимали участие видные деятели церкви: архиепископ Ростовский и Ярославский Никандр, епископы — Суздальский и Тарусский Афанасий, Рязанский и Муромский Касьян, Тверской и Кашинский Акакий, Коломенский и Каширский Феодосии, Сарский и Подонский Савва, а также архимандриты, игумены, протопопы столичных монастырей и церквей и случайно оказавшиеся в Москве лица из других городов. Подавляющее большинство судей (хотя, как мы убедимся, не все) принадлежало к лагерю иосифлян и было заранее уверено в вине своего идейного противника.
Вот как четко и определенно оценил состав и цели суда над Артемием выдающийся русский полководец и публицист князь Андрей Михайлович Курбский: «Любостяжательные и всякого лукавства исполненные монахи… оклеветывают преподобного и премудрого Артемия, бывшего игумена Сергеева монастыря… будто бы он был причастен и согласен с некоторыми люторски-ми расколами… Тогда вмиг царь наш с преюродивыми, отнюдь не искусными епископами, уверовал им и собрал соборище, отовсюду совлек духовных чиновников, и повелел привести из пустыни, оковавши, преподобного мужа Артемия, столь честного и премудрости исполненного, еще без очных ставок и суда… Ибо воздвигли гонения на того епископы богатые, любящие мирское, а также вселукавые и любостяжательные монахи, чтобы не только не был в Русской земле этот муж, но чтобы и имя его не именовалось! Причиной было то, что прежде царь его зело любил и часто беседовал, поучаясь от него; они же боялись, что (Артемий) вновь в любовь царскую прийдет и укажет царю, что как епископы, так и монахи с начальниками своими живут законопреступно и любостяжательно, не по правилам апостольским и святых отцев. Потому все это творили, замышляя и исполняя столь презлые дела свои на святых, чтобы покрыть злобу свою и законопреступления; потому тогда и других неповинных мужей помучили разными муками, научая клеветать на Артемия тех, кого добровольно не могли заставить: может быть, не стерпев мук, нечто произнесут…»{9}
Как обычно, картина церковного суда темна и во многом скрыта от глаз. Помимо свидетельства князя Курбского, мы располагаем кратким упоминанием о суде официозной Никоновской летописи (XVI века){10}, соборной грамотой об осуждении Артемия, направленной в избранный местом его заточения Соловецкий монастырь, и двумя его собственными посланиями, характеризующими состояние духа писателя во время суда. Наиболее подробный источник — соборная грамота — откровенно тенденциозен. Обвинения против Артемия переданы подробно и полно, а его ответы обвинителям сокращены, местами вовсе опущены. Тем не менее и такой источник не мог скрыть факта моральной победы заволжского старца над своими судьями.
Используя имеющиеся у нас материалы, последуем вслед за закованным в цепи Артемием на антиеретический собор и попробуем приоткрыть завесу над происходившим в царских палатах, где вместе с духовными лицами заседал царь Иван, его родственники и бояре, обеспокоенные слухами о наводнивших страну страшных ересях: даже между ними, в Кремле, ходил человек, хуливший Иисуса Христа, считая его ниже Бога Отца, Тело и Кровь Христову — Святые Дары — объявлявший простыми хлебом и вином. Матвей Башкин и его таинственные, но, конечно, многочисленные и страшные «единомысленники» отвергают саму церковь, утверждают, будто бы ее стройная иерархия — ничто, «только собрание верующих есть церковь!». Иконы они называют окаянными идолами, в покаяние перед священником не верят, утверждая, что если человек перестанет грехи творить — на нем греха и не будет. Злодеи считают сочинения и жития святых баснями, а про участников семи святых Вселенских соборов говорят, «что все ради себя писали, чтоб им всем владеть, и царским, и святительским»; Божественное Писание, кроме Евангелия и Апостола, кличут баснословием — и все это якобы совершенно достоверно подтверждается свидетельскими показаниями и собственноручными признаниями Матвея Башкина и его выявленных сообщников!
Подготовленным таким образом участникам собора было доложено, что некоторые единомышленники Башкина «запираются», не признаваясь в своих ужасных преступлениях перед православной верой. Такое вступление оказалось необходимым потому, что оговоривший Артемия Башкин на очной ставке не смог доказать «многих богохульных вин» заволжского старца. Конечно, протокол очной ставки, на которой «Артемий в тех богохульных винах неповинным себя сказывал» (и, по-видимому, говорил весьма убедительно), не был представлен собору. Это было невыгодно иосифлянам. В соборной грамоте отмечено лишь, что «о том писано в подлинном списке» (протоколе), до сих пор не найденном.
Вместо этого собору было подробно рассказано о бегстве Артемия от суда над рашкиным, причем показания давал Артемиев келейник Леонтий, который, как считает подробно изучавший эти события историк С.Г. Вилинский, «по-видимому, под сильным давлением со стороны противной партии взял на себя роль шпиона». Однако Артемий знал, что за ним давно следят, и был настолько осторожен даже с собственным келейником, что тот при всем желании не смог сообщить ничего серьезного.
Недостаток обвинительных показаний не смущал устроителей собора. Они уцепились за слова Артемия о «наветующих» (клевещущих) на него — и потребовали «дважды и трижды, чтоб (Артемий) наветующих поименно назвал» перед собором. Это было невозможно — ведь наветы делались тайно и нельзя было доказать, что именно тот или иной человек шептал на ухо митрополиту или царю. К тому же было весьма вероятно, что доносители сидели сейчас в составе судей на соборе. Удар был нанесен с тонким расчетом. Собор обвинил Артемия в том, что тот ушел из Москвы, точнее «сбежал безвестно», не очистившись от «наветов» перед царем и митрополитом. В подтексте явно звучала мысль, что, таким образом, заволжский старец косвенно признал правоту обвинений, к которым устроители собора и перешли.
Дальнейшие события показали, что справиться с писателем, позволив ему говорить, не так-то просто даже всей своре иосифлян. Артемий не был сломлен, как Башкин, и держался перед судом с редкостным в те жестокие времена достоинством. Когда, писал Курбский, «Артемий был истязай и вопрошен, он, как неповинный, со всякой кротостью отвечал о своем правоверии; лжеклеветников же, лучше сказать сикофантов (доносчиков), спросили о доказательствах — они представили мужей скверных и презлых. Старец же Артемий отвечал, что они не достойны свидетельствовать». Об отводе свидетелей обвинения соборная грамота не говорит ни слова, и далее ее составителям все чаще приходится использовать фигуру умолчания.
Иосифляне выпустили на арену своего верного пса, «наветчика главного, Нектария монаха, ложно клевещущего», бывшего ферапонтовского игумена. Тот сразу выложил собору целую кучу обвинений: 1) «Артемий ему говорил о Троице, что в книге Иосифа Волоцкого (непререкаемого авторитета для стяжателей! — А Б.) написано нехорошо; 2) «Артемий еретиков новгородских не проклинает»; 3) он «латинян (католиков) хвалит»; 4) «поста не хранит — во всю четыредесятницу рыбу ел да и на Воздвиженьев день у царя… за столом рыбу ел же».
По первым трем пунктам обвинения Артемий ответил так, что даже господствовавшие на соборе иосифляне не смогли его ни осудить, ни даже записать ответов в соборной грамоте. Только из ответа по четвертому пункту они смогли извлечь некоторую выгоду: опуская объяснение Артемия о преимуществе внутреннего поста перед внешним, ритуальным, они записали в грамоте, что обвиняемый действительно нестрого соблюдал пост. Хотя это был лишь факт его жизни, собор обвинил Артемия в сознательном «соблазнении» людей к нарушению «божественного устава и священных правил».
Видя малую результативность своих трудов, ретивый доносчик Нектарий продолжил «наветовать»: он утверждал, что «Артемий ездил из Пскова из Печерского монастыря в Новый городок немецкий (Нейгауз. — А.Б.) и там веру их восхвалил». Артемий объяснил, что хотел спорить о вере, чего православная церковь никогда не запрещала. Тем не менее его обвинили под нелепым предлогом, что католичество-де «от православной веры отречено и проклятью предано».
Нектарий и далее не унимался, возводил на Артемия «многие богохульные и иные еретические вины», но обвинения были, видимо, еще нелепее, так что в соборной грамоте они не записаны, а ответы Артемия сведены к заявлению: «…теми богохульными и еретическими винами Нектарий меня клеплет, я того не говорил и во всех тех делах неповинен!» Войдя в раж, клеветник стал ссылаться на свидетелей, которые должны были подтвердить его слова. По навету Нектария на собор были вызваны монахи Ниловой пустыни Тихон, Дорофей и Христофор Старый, соловецкий старец Иоасаф Белобаев и суздальский архимандрит Феодорит Соловецкий (о котором соборная грамота не случайно умалчивает). Феодорит прямо обличил Нектария как бесчестного человека, лгущего на невинного. «Тогда, — пишет Курбский, — епископ суздальский, пьяный и сребролюбивый, в ненависти первый, заявил: Феодорит — давний согласник и товарищ Артемиев, он, наверное, и сам еретик, потому что с Артемием в одной пустыни немало лет прожил». Не испугавшись угроз, Феодорит стоял на своем. После собора он был лишен звания архимандрита и испытал в своей долгой подвижнической жизни еще немало преследований.
Показаний Феодорита не записали, но и другие призванные Нектарием свидетели единодушно заявили на соборе, «что они про хулы Артемия на Божественное писание и на христианский закон не слыхали ничего; и поэтому, — с грустью сообщает соборная грамота, — царь и великий князь не казнил Артемия, потому что Нектариевы свидетели Нектариевы речи не говорили». Чтобы как-то спасти лицо своего подручного, составлявшие соборную грамоту иосифляне внесли в нее бездоказательное, противоречащее предыдущему тексту заявление, будто участники собора «иных (каких?) свидетельств Нектария на Артемия не бросили, потому что Нектарий на Артемия иные (какие?) свидетельства привел».
Главный «доводчик» на заволжского старца ушел с собора с позором, но у иосифлян была еще целая обойма лжесвидетелей и шпионов. В основном их состав поставил конечно же Троице-Сергиев монастырь. Его бывший игумен Иона донес, будто Артемий «говорил хулу о крестном знамении, будто нет в нем ничего…». Обвиняемый отрицал свою вину, но судьи постановили «в том верить Ионе», не привлекая других свидетелей!
Затем троицкий келарь Адриан Ангелов донес, будто Артемий говорил еретические речи в Корнильеве монастыре, в келье игумена Лаврентия: «Петь панихиды и обедни за умерших — в том помощи нет, тем они муки не избудут». Зная, что собор все равно постановит «верить Адриану» (даже не пытаясь расспросить Лаврентия), Артемий не удержался от объяснения своих взглядов, отличных и весьма опасных для позиции (и доходов!) официальной церкви. Он говорил «про тех, которые жили растленной жизнью и людей грабили, — что когда после их кончины начнут петь панихиды и обедни, Бог тех приношений не приемлет», такие злодеи не спасутся от мук! Собор постановил, что, отнимая у богатых мерзавцев надежду откупиться от Страшного суда (а у церкви — деньги), Артемий впадает в ересь и должен быть наказан.
Третий троицкий монах, Игнатий Курачов подал письменный донос о слышанных им рассуждениях Артемия про канон Христу и акафист Богородице. Суть их, как пояснил Артемий (ибо из доноса ничего нельзя было понять), состояла в том, что многие молятся праздно, поют «Иисусе сладкий» — а исполнение Христовых заповедей считают горьким, поют «радуйся, чистая», — а сами чистоту не хранят. Это здравое рассуждение, почти буквально повторяющее мысли Максима Грека, послужило поводом к обвинению, что Артемий «про Иисусов канон и про акафист говорил развратно и хульно!».
Отводя все новые и новые обвинения, Артемий считал необходимым скрывать свои взгляды. Так, кирилловский игумен Симеон письменно донес царю, что, когда «Матвея Башкина поймали в ереси, Артемий молвил: “Не знаю, что такое ересь; сожгли Курицына и Рукавого, и ныне не ведают, почему сожгли!”» На очной ставке Артемий отрекся от своих слов о казненных новгородских еретиках, но игумен Симеон представил свидетеля — монаха Никодима Брудкова. Артемий вынужден был сказать, что не помнит, «так ли про новгородских еретиков говорил; я-де новгородских еретиков не помню и сам не ведаю, за что их сожгли; наверное, я говорил, что это я не знаю причину сожжения и кто их судил, а не то, что они (судьи) не знали (за что казнят)».
Открывать собору в полной мере свои взгляды значило обречь себя на верную смерть. Артемий это отлично понимал и старался спасти себя и товарищей, многие из которых были схвачены и судимы на том же соборе (их «дела», к сожалению, не сохранились). Так, когда Артемия вели из Кремля в темницу, он увидел своего ученика монаха Порфирия, которого вели в другое место заключения. «Благослови, отче!» — воскликнул Порфирий, и Артемий, скрывавший связь с Порфирием, не мог отказать ему в благословении. Это было доложено собору и поставлено Артемию в большую вину, тем более что краткий разговор единомышленников оказался весьма многозначительным.
«Отстаивать ли мне крепко свои взгляды против судей?» — спросил учителя Порфирий. «Молчи, отче! — ответил Артемий. — Наше дело плохо, сейчас не время спорить, и я молчать готов». — «Я хочу все-таки стоять спорно», — сказал Порфирий. «Молчи!» — произнес Артемий, и узники разошлись.
Давая совет молчать, говоря, что ныне не время спорить, Артемий заботился прежде всего о товарищах. Об этом говорят два его обширных письма, написанных во время суда. Антиеретический собор длился долго, общение между подсудимыми сурово пресекалось, за ними тщательно следили. И все же, используя каждый удобный момент, закованный в кандалы и брошенный в темницу, старец урывками писал, ободряя и поддерживая товарищей по несчастью. Одно послание он адресовал группе заключенных, другое — сидящему отдельно человеку, надеясь, что они смогут обменяться этими «писанийцами». На случай, если это не удастся, Артемий повторял основные мысли в обоих посланиях.
Имен или каких-либо примет своих адресатов Артемий ни разу не назвал, но для него лично письма, превратившиеся постепенно в обширные трактаты, представляли смертельный риск. Заполучив эти письма, освященный собор, безусловно, отправил бы автора на костер, как человека, с поразительной смелостью восставшего против господствующей церковной организации. Но Артемий руководствовался иными соображениями, чем личная безопасность: он выполнял свой моральный долг любви к ближнему, на деле воплощая проповедуемый им христианский идеал. Самые ранние из известных в России писем человека, судимого за убеждения, опирались на многовековую христианскую традицию и если не по форме, то по сути могли бы стать манифестом сотен тысяч будущих товарищей Артемия по несчастью.
Одно из писем Артемий начинает цитатой из Второго послания апостола Павла коринфянам (1: 1–7), просто и наглядно показывая товарищам значение их борьбы за истинное христианство. «Не хочу не видеть, братья, — пишет русский литератор, — что мы в скорби, что мы отягощены свыше сил и почти не надеемся жить. Но сами в себе мы несем отрицание смерти, ибо, не надеясь на себя, уповаем на Бога, оживляющего мертвых, который от совершенной смерти избавил нас и избавит, если есть воля его. Молитесь и вы за меня, ибо мне и жить с Богом, и умереть приобретение. Надеюсь, что не заставит нас Бог искуситься больше, чем сам подаст нам сил». Именно своим любимым детям, но не рабам Господь посылает многие муки, «они плачут — а мир смеется, они сетуют — а мир умащается, они постятся — а мир наслаждается; они днем трудятся и ночью себе на подвиг бдят, в тесноте, трудах и волнах скорби — а иные пребывают в трудах страстей своих; одни гонимы от людей — другие в бедах страстей от бесов; и сколько их было изгнано, сколько убито…». Никогда путь господней любви не был легким, на нем не найти покоя и сладкой жизни.
Испытания на пути правды неизбежны, и пострадать за нее — великое благо. Распятие и смерть самого Христа, страдания апостолов и мучеников — великие символы тернистого пути к спасению человека. «Путь Божий — крест повседневный есть». Так уж повелось, что борцов за правду, носителей истинных Христовых заповедей, мало, а последователей лжи много: «Если бы вы были от мира, — говорит Артемий товарищам словами Христа, — мир своих любил бы; а поскольку я избрал вас от мира к духовной мудрости — того ради ненавидит вас мир». Умерший за спасение людей Христос недаром призвал: «Не бойтесь убивающих тело!» Крещение мучением и кровью, которое принимают верные, по уверению Григория Богослова, гораздо значительней и выше простого крещения.
Физические страдания и страх смерти занимают Артемия меньше душевных мук, которые он стремится облегчить своим товарищам. «Бога ради, — просит он, — не оскорбляйтесь и никакого смущения не имейте в скорбях наших, случившихся нам». И в другом месте: «Молю вас, братья, не стыдиться случившихся нам скорбей и гонений. Это мнимое бесчестье — слава нам есть, неисповедимый Божий дар не только в Христа веровать, но за него пострадать!» «Воззрите, как в древности страдали пророки и апостолы, лжепророки же были почитаемы подобно нынешним лжеучителям, говорящим в угоду (нужным) людям».
Заключенные ощущали мучительную несправедливость того, что их, христиан, судят в христианской стране, судит церковь, к которой они сами принадлежат и за которую готовы пострадать. «Не усомнимся о истине! — писал Артемий друзьям. — Хоть и христианами кажутся те, кто из-за слова Божьего мучает нас, — знайте, что плотское не приемлет духовного и не стоит удивляться им, глядя на самого Господа… который не от иноплеменников, но от родственных себе и представляющихся архиереями и книжниками предан был на смерть».
«А что говорите, будто обесчестили нас и пустили о нас злую славу, — это бесчестие есть слава наша и очищение недостатков наших… Помните, как великий Златоуст был дважды изгнан и назван еретиком теми, кто тогда, как и ныне, казался правоверными и высочайшими деятелями церкви, помрачившими свое душевное око. Знаем наверное, что ни отлучению, ни разрешению неправедному суд Божий не последует, по словам великого Дионисия Ареопагита». Также не следует отчаиваться, что осужденные, скорее всего, будут лишены церковного поминания (если не преданы проклятию). Бог не обидчив, утешает Артемий, и не забывчив, как человек: «Незабвенно от него все… Не забудем сказавшего: блаженны будете, когда возненавидят вас люди, и разлучат вас, и поносят, и отождествят имя ваше со злом… Если даже все осудят нас, как злодеев, и проклянут — это не беда для нас, остающихся православными христианами, более того, за слова Бога страдающими». В бесчестии от мира мы победим мир, до конца претерпев свой подвиг.
Между судьями и подсудимыми есть огромное моральное различие: одни олицетворяют собой силу Зла, другие отстаивают непобедимость Добра. Здесь, а не в богословской казуистике истинная суть конфликта. Не может быть никаких распрей в Христовой церкви из-за мудреных толкований, когда весь Божий закон совершается в формуле: «Люби ближнего, как самого себя». «Знает ваша мудрость, — пишет Артемий товарищам, — что никогда я не говорил и не сомневался в православной вере в святую единосущную Троицу, как некие лгут на меня. Слово мое всегда обращено к желающим спастись в заповедях Христовых, и то, что от невнимания к писаниям добавилось на утеснение жизни, я не одобряю». Но еще Христос предсказал ученикам: «Придет время, и всякий, убивающий вас, будет думать, что служит Богу. Так будут творить потому, что не познали ни Отца моего, ни Меня. Словами говорят, что исповедуют Бога, а делают наоборот. Мои, говорил (Христос), овцы слушают голос мой, вещающий: “Учитесь у меня, который кроток и смирен сердцем, а не суров и бесчеловечен, и согрешающих исправьте духом кротости, а не ранами и убийством, темницами и узами…”»
Нигде и никак, ни словом, ни знаком, ни лично, ни через апостолов не разрешал Христос мучить людей, пишет Артемий, подробно рассказывая товарищам о доброте сына человеческого и его апостолов, не свою искавших пользу — но многих, не губить людей пришедших — но спасти. Столь великого учения о любви и вытекающего из него самопожертвования «мир обычно не может вместить из-за неудобства их. Душевный человек не приемлет (человека) духовного, но считает за сумасшедшего. Потому пророки, прежде возглашавшие слово Божие, какие гонения от соплеменников приняли? Многие из них и уморены были различно, потомки же их (соплеменников) переполнили меру отцов и, премудрости Божьих тайн не ощутив, Господа славы распяли. Также и Стефана камнями побили, и самих апостолов изгнали. И после них бесчисленно оказалось мучеников за правду и за веру. Этого не довольно ли нам в утешение?»
Итак, по одну сторону находятся проповедники христианской любви к ближнему и гуманных заповедей — по другую мы «видим неких, не только не могущих слышать Божье слово, но умышляющих гонение на говорящих его и начинающих их убивать. Не говорят об этом явственно, — пишет Артемий об иосифлянах, — но лицемерно прикрываются ложной клеветой», и объявляют, будто подсудимые в Христа не веруют, и приписывают им различные грехи. Если это верные христиане (на словах) — то почему они даже слышать слов Христа не желают? «Не явно ли здесь отпадение (иосифлян) от веры и прикрытие злобной зависти, от которой рождается убийство?! Притворным благочестием, делая вид, что отмщают за Бога, они свои страсти исполняют, поедая людей божиих вместо хлеба».
«Эти окаянные и непосвященные… не только не пребывают в христианском учении, но не могут ни слышать о нем, ни без мучений терпеть» блюдущих христианские заповеди. «Если и лгут Христовым именем, то им как овчиной прикрывают хищность внутреннего волка, видную по их делам». Антихристовым мучительством действуют над людьми церковные власти, пытками и гонениями желая «приводить в разум Божий. Но Господь велел учить, а не мучать непокаявшихся, как и слепых не мучат, но наставляют зрячие». В страшный грех впадают российские гонители на христиан и готовят себе ужасную участь, сея по земле зло.
«Вспомните, — пишет из темницы проповедник, — слова Христа: “Дерзайте, ибо Я победил мир”. Как же победил, — спрашивает Артемий, — может, оружием, или силой телес, или мучительством? Нет, не так! — Но благим злое победил!» И ваши мучения не напрасны, и мое страдание в язвах от железа не бесплодно — ибо мы отстаиваем в мире силу добра «и всем сердцем взыщем заповеди Христовы. И да не устрашены будем гонением мирских властей и проклятий избранных ими по своим похотям ложных учителей не убоимся; не прельстимся их лестными благословениями, богатыми трапезами и прочими уловками мира (которыми обычно увлекают темные не познавших света); но, неуклонно взирая на мужественную жизнь Иисуса, претерпим обрушившиеся напасти с радостью!»
Относительно участников освященного собора у Артемия к моменту написания писем не было никаких сомнений. Они «на убийство и изгнание устремляются царской помощью, как древние мучители, ничего иного не говоря, кроме как “еретик”, доказать же явственно не могут. Но, как у них в обычае, составляют ложные клеветы, и пишут неправды, и подкупают лжесвидетелей, и в качестве мзды обещают постыдную славу суетной их власти!»
Вместе с тем Артемий призывает попавших в беду «не возненавидеть творящих нам напасти», но, «насколько хватает сил, любить и молиться не только за изгоняющих, но и за убивающих… Постараемся, елико можем, побеждать благим зло!» «Иначе, — спрашивает проповедник, — если и на сожжение отданы будем, какая будет польза в крови нашей?» Очень уместно автор подкрепляет идею искупления словами апостола, готового своей душой поступиться за распявший Христа израильский народ: «Свидетельствую за них, что ревность Божию имеют, но не по разуму, не зная Божией правды…» Утверждением этой правды должна была стать и судьба Артемия с товарищами.
Прожитой жизнью и тем, что им еще осталось прожить, должны они неизменно утверждать истинное украшение Христовой церкви — соблюдение Господних заповедей, внутреннее духовное совершенство, противостоящее «растленному житию». Без него нет пользы ни от баснословных «нетленных» мощей, которым поклоняются, как идолам, ни от святых, которыми священники обманывают темных людей, будто бы кто-то может получить воздаяние на небе «ранее общего всем воскресения». При «растленном житии» душу не спасет «ни вера правая, ни пост, ни молитва, ни жизнь в пустыни, ни долгое бдение, ни телесное страдание, ни церковное многоценное украшение, ни красивое пение, ни какое-нибудь другое видимое благочиние… ни духовное дарование, ни даже самое мучительство!»
Столь решительное предпочтение духовной сущности религии внешней обрядности, по существу, сведение христианства к гуманистическим моральным принципам, резко отличалось от практики всех христианских церквей того времени. Это был протест человека против царившего в мире насилия, еще не принявший крайней формы (как у ученика Артемия — Феодосия Косого и некоторых западных проповедников) и потому более опасный для господствующей церкви. Не надеясь на личное спасение, Артемий пытался по крайней мере спасти товарищей и вывести из-под удара основные идеи своего учения, которые, еще не получив широкого распространения, могли быть оболганы и осуждены собором. Литератор ощущал свою вину за слишком открытую и преждевременную проповедь, позволившую миру обрушиться на его идеи, боялся, что товарищи в горячности вынесут их на обсуждение собора, на съедение иосифлянам.
«Писано бо есть: время всякой вещи, что под небесами. А мы неосмотрительно духовные Христовы слова предложив плотски рассуждающим, страждем от них», — писал Артемий товарищам. Ведь наше учение оказалось «как солнечный свет нездравым очам, гром немощному слуху, как твердая пища тем, кто требует еще молока». Мы всегда готовы ко всякому ответу тем, кто ищет истину и вопрошает о нашем уповании с кротостью. Мы готовы, мысля самостоятельно и не принимая на веру ничего недоказанного, советовать друг другу и желающим учиться у нас, готовы спорить без ненависти, на общую пользу. Но пора извлечь урок из общения с борющимися против нас зложелателями, злобными в невежестве.
«Когда предательски поведут вас перед владыками и царем, — требует Артемий, — тогда не стремитесь излагать учение, но отвечайте, сколько позволят. В тот час помните слова Григория Богослова: «Когда будешь приведен к Ироду, лучше не отвечай, всяк Ирод плотский и не приемлет духовного!” Видите ли, — продолжал Артемий, — что не по-отечески и не по-братски, не желая исправить, спрашивают, но как волки, прикрывшись овчиной, ищут нечто уловити от уст наших!
Храните себя, чтобы не возненавидеть и не досадить им, пусть слово ваше будет растворено силой Христовой любви в благодати Святого Духа. Ведь и сами мы когда-то были неразумны, непокорны, обмануты. Помните нас самих прежнее состояние, каковы были, когда не понимали Господних заповедей и здравое слово представлялось нам соблазном. Подумав об этом, не дивимся о судьбах Божиих…»
Эта мысль излагается Артемием в обоих письмах как особо важный совет, наряду с призывом «крепиться до конца». Его собственное смирение было, как видим, весьма относительным (на что он сам несколько раз сетовал), и при всей любви к ближнему церковные иерархи определенно выглядели в его глазах лжепастырями, а царь — Иродом. Однако нельзя не заметить, что изложенная в письмах позиция выглядит весьма благородно, а советы товарищам — разумно.
Смелые (а по тем временам — невероятно смелые) письма Артемия, рискующего умереть в лютых мучениях, лишь бы морально поддержать товарищей, не попали в руки иосифлян. Но к концу церковного процесса те нащупали слабое звено в самозащите заволжского старца, более всего боявшегося подставить под удар другого человека. Это обстоятельство судьи ловко использовали.
Из скудных сообщений соборной грамоты можно догадаться, что Артемия подробно расспрашивали, как он со своими взглядами согласился возглавить Троице-Сергиев монастырь. Подсудимый откровенно отвечал, что не хотел этого, но испытывал сильнейшее давление (ведь такова была воля царя!). Стараясь избежать назначения, он даже «отцу духовному сказывал свои блудные грехи», но тот отказался их выслушать, заявив: «То переступи». Поступив столь предусмотрительно в угоду царю, духовник на соборе отказался от своих слов, а Артемий, слишком поздно увидев, что из его рассказа делается донос, решил отступиться, заявил, что говорил с другим попом, имени которого не назвал и был, разумеется, обвинен как самолично признавшийся в блудном грехе и пытавшийся оболгать духовного отца.
Развивая этот успех, митрополит Макарий лично выступил на соборе с провокационной речью, излагая еретические взгляды Матвея Башкина и требуя от Артемия их осуждения. Даже в сжатом и, вероятно, искаженном изложении соборной грамоты духовное противоборство митрополита и монаха сохраняет свой драматизм и поучительность. Подсудимый Артемий не только отказался встать в ряды гонителей Башкина, уже покаявшегося в ереси, но, рискуя быть обвиненным в единомыслии с «явным» преступником, мужественно поднялся на его защиту. Собор официально определил, что это усугубляет вину Артемия. Мы же приведем этот эпизод полностью как памятник победы человеческого духа над бесчеловечной машиной подавления инакомыслящих.
«Говорил митрополит Артемию: Матвей Башкин совершал еретические дела, отделил единородного Сына от Отца и именовал Сына неравным Отцу. Говорил Матвей так: Если нагрублю Сыну, то на Страшном суде Отец может избавить меня от муки, а если нагрублю Отцу — Сын не избавит меня от муки. И молился Матвей одному Богу Отцу, а Сына и Святого Духа отставил. И иные хулы Матвеевы говорил митрополит Артемию, что во всем в том Матвей кается и все свои дела на соборе обнажил.
Артемий на соборе по этому поводу молвил: Все это ребячество, Матвей и не ведает того, что делал своим самосмышлением. А в Писании того не обретается и среди ересей того не написано!
Митрополит сказал: Прежние еретики не каялись — и святители их проклинали, а цари осуждали, заточали и казням предавали!
Артемий молвил: За мной посылали судить еретиков — и мне не судить еретиков так, чтобы казни предать. Да ныне еретиков нет и в спор никто не говорит.
Да митрополит же говорил: Написал Матвей молитву к единому началу, написал одного Бога Отца, а Сына и Святого Духа отставил.
И Артемий молвил: Зачем было ему это врать? Ведь к Вседержителю есть готовая молитва Манассии?!
Митрополит молвил: То было до Христова пришествия, а кто ныне так напишет к единому началу — тот еретик.
Артемий ответил: Та молитва Манассии написана и в Большом нефимоне, и говорят ее (она действительно была вполне ортодоксальна, чего иосифляне не знали по необразованности. — А.Б.).
И митрополит говорил Артемию: Будешь еси в чем виновен — и ты кайся!
Артемий сказал: Я так не мудрствую, как на меня говорили, все это на меня лгали. Я верую в Отца и Сына и Святого Духа, в Троицу единосущную».
Поведение Артемия, еще более разжегшее злобу его врагов, оказало и положительное влияние на участников собора. Касьян рязанский и «некие епископы оправдывали его, зная как человека честного». Собственно, еретичество Артемия не было доказано, большинство «вин» приписывалось ему вполне голословно и те лица среди высшего духовенства, которые считали необходимым руководствоваться справедливостью, склонялись в пользу подсудимого. Но иосифляне, составлявшие большинство освященного собора и имевшие на своей стороне Ивана Грозного с его духовником, добились вынесения обвинительного приговора.
С огорчением констатирует соборная грамота, что «царь и великий князь Артемью казнь отдал», то есть не пошел на запланированное иосифлянами убийство заволжского проповедника. Зато огромный по объему приговор Артемию вместил столько злобы, настолько ярко показал страх господствующей церковной организации перед словом писателя, что заслуживает подробного изложения.
Местом заточения Артемия был назначен один из отдаленнейших монастырей — Соловецкий. Узник должен был «пребывать внутри монастыря с великой крепостью и множайшим хранением, быть ему заключенным в одиночной келье молча, чтобы и там от него душевредный и богохульный недуг ни на кого не распространился. И да не беседует ни с кем, ни со священниками, ни с простыми этого или иного монастыря монахами. Нельзя ему письменно обращаться ни к кому, или учить кого, или другое мудрование иметь, или к кому-либо послание посылать, или от кого-либо послание принимать, или слово, или любую вещь, ни лично, ни через других.
Запрещено с кем-либо сообщаться и дружбу иметь. Никому не сметь ходатайствовать за него. Он должен только затворенно и заключенно в молчании сидеть и каяться в прелести еретичества своего, в коее впал, чтобы обращаться к истинной вере православия и никто чтоб от него не погиб (то есть не научился Христовым заповедям. — А.Б.).
Поэтому на него наложены соборные узы: быть ему в отлучении от церкви и необщении совершенно, пока не обратится от своего нечестия, и вконец покается, и воистину исправится — тогда относительно него все совершится по церковным правилам. Для этого повелеваем дать ему одного от достоверно-православных монахов пресвитера, чтобы исповедовался ему и каялся. Этот священник пусть смотрит и испытывает, и если его покаяние истинно — извещает настоятелю монастыря Филиппу (Колычеву. — А.Б.). Сам ты, игумен, его время от времени наказывай и поучай от божественных писаний всему полезному к его обращению.
Если (Артемий. — А.Б.) будет жить прилежно и трудолюбезно, ему разрешается причаститься в болезни при смерти, а если выздоровеет — пусть опять пребывает без святого причастия, только перед смертью пусть причастится.
Книги для молитвы и чтения разрешено давать только те, что повелит митрополит с освященным собором, дабы обращался к Богу и каялся от бесовской прелести его нечестия. От прочих книг любых его удерживать, с великим опасением блюсти и не рассуждать, как он окаянно рассуждал.
Подобает внимательно и рассудительно испытывать и досматривать, как он (Артемий) живет: истинно ли и необманно обращение его к православию, имеет ли плоды духа, свидетельствующие к спасению, сокрушенное сердце, смиренный разум, прилежное покаяние и исповедание».
Казалось бы, приговор содержал уже все меры против Артемия, но беспокойство иосифлян не утихало. Они боялись, что слово проповедника смутит даже его крепкую стражу и вырвется из каменного мешка. Осудившие Артемия никак не могли остановиться, изливая в приговоре свои опасения и страхи.
«Самому стражу, к нему (Артемию) приставленному, следует с великим опасением соблюдать себя от него, чтобы не быть поврежденным. Также и священник пусть соблюдает себя твердейшим по вышеуказанной причине, что он должен приходить и принимать исповедь заключенного. Следует и за этими строго смотреть, чтобы не вынесли от него никому ничего или от кого-нибудь к нему ничего не принесли, не дали или не послали что-либо, нигде, никогда, ни к монахам, ни к мирянам.
Все, что делает Артемий, настоятель монастыря должен истинно сообщать архиепископу Великого Новгорода и Пскова Пимену, а тот пусть отписывает обо всем к царю и митрополиту, никоим образом ничего не скрывая, хорошего или плохого».
Соборная грамота пространно обещает, что покаяние Артемия может быть рассмотрено на соборе, коий будет собран повелением царя Ивана, если это покаяние будет истинным, в чем составители грамоты явно сильно сомневаются. Средства к покаянию еретика указаны: это жесточайшее заключение и максимальные утеснения, «пока не обратится и не покается». Иосифляне, как, впрочем, и многие их преемники на ниве искоренения инакомыслия, не видели противоречия в своем желании вырвать искреннее покаяние силой.
Характерно, что, дважды предписав меры по пресечению распространения слова Артемия, церковные иерархи продолжали бояться, что этого недостаточно. Составители соборной грамоты сами уверовали в невозможность заткнуть Артемию рот. В третий раз обратившись к необходимости заставить Артемия молчать, грамота обрушилась на «тех, кто вопреки нашей заповеди и запрету к нему дерзнет или писания посылать, или беседовать, или учиться, или как-либо иначе (?!) приобщаться, явно или тайно.
Таковые все, — угрожала грамота, — если и в величестве кто будет, или властью, или саном почтен, от православного… царя… и митрополита, и от всего великого божественного (!) собора будут без всякого сомнения и доказательства сочтены единосоветниками и единомышленниками его (Артемия) и осуждены тем же судом как богохульные единомышленники и поборники, которых следует ненавидеть совершенной ненавистью». Обосновали ненависть иосифляне повелениями Священного Писания и святоотеческих сочинений. Особенно разителен контраст гуманных рассуждений Артемия с толкованием иосифлянами слова Божьего как обоюдоострого меча для «разделения души и духа, членов и мозгов».
Все заподозренные в сочувствии Артемию должны были быть отлучены от церкви; «если же и далее будут непослушными, не утрезвятся и не уцеломудрятся, тогда духовными мечами да рассекаемы будут, а от… царя… законную казнь примут». Так кончалась соборная грамота против Артемия, подписанная 24 января 1554 года. В это же время были осуждены на заточение Савва Шах, Порфирий Малый и другие, имена которых не сохранились. В ереси, несмотря на заступничество епископа Касьяна рязанского, был обвинен Иоасаф Белобаев, осмелившийся выступить на соборе против клеветы на Артемия. Преследование учеников и близких к заволжскому проповеднику людей продолжалось: в 1554–1555 годах расследовалось «дело» Феодосия Косого, в 1556–1557 годах состоялся процесс учеников, монаха Ионы и попа Аникея Киянского. «В страданиях наших сообщником» Артемий называл также монаха Игнатия{11}. Дальнейшие сведения о церковных судах потонули в страшной волне репрессий, захлестнувших все сословия Российского государства.
* * *
Иосифляне недаром беспокоились, что им не удастся замкнуть человеколюбивую проповедь Артемия в каменном мешке темницы. Слабым местом начинающих инквизиторов была неоднородность рядов деятелей Русской православной церкви, среди которых были люди, считавшие заточение Артемия несправедливым, способные воспринять его призыв к гуманности, духовности и самопожертвованию. Одним из таких благородных и честных людей был, как известно, Филипп Колычев, настоятель того самого монастыря, куда в оковах и под стражей был доставлен Артемий. Впоследствии, будучи митрополитом Московским и всея Руси, Филипп мужественно встал на защиту христиан от опричной резни Ивана Грозного и был убит по приказу царя, дав своей пастве яркий пример самопожертвования, вполне в духе проповеди Артемия.
Весьма вероятным выглядит предположение выдающегося русского историка А.А. Зимина, что именно Филипп содействовал побегу Артемия из темницы. Действительно, трудно себе представить, чтобы без помощи влиятельного лица заключенный смог покинуть беломорскую твердыню и в 1555 году добраться до самой Литвы, до города Витебска, где он встретился с Феодосием Косым, бежавшим туда же вместе с учениками. Так или иначе, успешное бегство Артемия свидетельствует о том, что решение собора не оттолкнуло людей от еретика, его никто не выдал на всем огромном пути от Белого моря до литовской границы. К великой злобе Ивана Грозного и его иосифлянского окружения, Артемий свободно продолжил свою литературную деятельность в соседнем государстве с многочисленным православным населением (на Украине и в Белоруссии православие преобладало).
О пребывании Артемия в Витебске уважительно отозвался Андрей Венгерский, знавший также, что некоторое время спустя русский монах нашел приют в Слуцке у князя слуцкого и ко-пыльского Юрия II. Захария Копыстенский уже в начале XVII века писал, что Артемий «с Божьей помощью в Литве от ереси арианской и лютеранской многих отвернул» и принес огромную помощь православию{12}. Между прочим, он порекомендовал князю Андрею Михайловичу Курбскому собрать библиотеку греческих и латинских святоотеческих сочинений и организовать их перевод на церковнославянский язык, общий для русских, белорусов, украинцев и православных литовцев. «Беседа о книжных делах» с «блаженные памяти преподобным исповедником Артемием», писал Курбский ученику заволжского старца Марку Сарыгозину, заставила прославленного полководца изучить латынь, помогла приохотить к наукам князя Михаила Оболенского и других, широко организовать перевод книг, проявляя «любовь к единоплеменной Росии, ко всему славянскому языку».
Устная и письменная проповедь Артемия в охваченном религиозным разномыслием Великом княжестве Литовском оказывала большое влияние на людей, воспитывая их прежде всего в духе терпимости к чужому мнению, приучая спорить в поисках истины, а не уничтожать друг друга. Письма Артемия пересекали границы и в списках проникали в Россию. Переписанные многократно, они имели долгую жизнь и использовались, например, в Поморских ответах старообрядцев (XVIII век){13}. Аргументированная и последовательная защита православия в этих письмах полностью опровергает обвинения Артемия в еретичестве, брошенные на освященном соборе в Москве.
Из творчества Артемия литовского периода сохранилось девять обширных посланий, свидетельствующих о его высоком авторитете среди представителей разных вероисповеданий. Два послания являются частью переписки со знаменитым Несвижским типографом кальвинистским пастором Симоном Будным, «возлюбленным братом», «обогащенным наивысшим смыслом и разумом», которого Артемий кротко уговаривает отказаться от ложного учения и которому мягко, но убедительно указывает на ошибки в вышедших изданиях. За разъяснениями православной точки зрения по целому ряду вопросов обращался к Артемию смущенный лютеранской проповедью князь Черторыйский, аналогичное письмо по другим вопросам получил от старца князь Курбский. Артемий имел столь высокий авторитет, что к его разуму прибегали и неправославные. Убедительный ответ Артемия получил, например, влиятельный литовский сановник кальвинистского вероисповедания Евстафий Волович, не сумевший самостоятельно разобраться в одном из посланий Симона Будного.
Обращался к Артемию и упитский староста Иван Зарецкий. Полемическую переписку, представлявшую собой публичный спор (ибо письма переписывались и распространялись в списках), Артемий вел с лютеранскими проповедниками и с Феодосием Косым.
Характернейшая особенность посланий Артемия и его проповеди в целом проявлялась уже в обращениях к адресатам. Сколь бы ни был жарок спор, автор постоянно подчеркивает свою любовь и уважение к оппоненту и утверждает свою позицию не иначе, как серьезными доказательствами. «Возлюбленным братом и во всех страданиях сообщником» называет Артемий принципиально разошедшегося с ним во взглядах Феодосия Косого. Артемий спорит не с проклятым кальвинистом, а с «возлюбленным братом Симоном». Лютеранские учителя для него — «друзья», «братия моя», «братья возлюбленные».
Даже оскорбления, сыпавшиеся на него, Артемий старается обратить в шутку. «Слышал, — пишет он лютеранским проповедникам, — что, укоряя, назвали вы меня старым псом. Это правда, ибо пес, слыша незнакомый голос, не перестает лаять, пока не увидит, кто это там не дверьми желает войти в храм господина его; так и я пострадал». Главный противник Артемия — не те или иные толки в христианстве, даже не явные ереси (с которыми он последовательно полемизировал), а подрывающее основу христианства бесчеловечие к инакомыслящим. «Словом только христиане, а делом варвары, — сетует проповедник в письме к Евстафию Воловичу. — Но и среди варваров такого ругания христианам не бывает!»
Окруженный всеобщим уважением, старец Артемий мирно скончался в Слуцке в начале 70-х годов. Он не дождался наступления католической реакции, обрушившейся на Речь Посполитую и Великое княжество Литовское вслед за проникновением туда ордена иезуитов. В России, где церковь столь неосмотрительно взращивала религиозную нетерпимость, уничтожение инакомыслящих приняло вскоре массовый характер. Волна еще невиданного в истории террора против собственного народа, когда царские опричники уничтожали верноподданных христиан целыми городами, селами и уездами, потопила в крови и Русскую православную церковь. Ни монашеское одеяние, ни священнический сан, ни высшая архиерейская должность не служили защитой от царских убийц. Лучшие полководцы, государственные деятели, литераторы-книжники, представители духовенства были уничтожены. Подвергнутая Великому разорению, страна в буквальном смысле слова обезлюдела, братоубийственное кровопролитие расшатало складывавшиеся веками моральные ценности. Религиозная нетерпимость достигла апогея, когда в начале XVII века православие и католичество столкнулись в огне Смутного времени и реки крови пролились с обеих сторон, осененных знаком креста.
Глава II. ЖЕРТВЫ СМУТЫ
«Растлеваемо было богатство, оскудевали красота и слава, отринуто от любви человеколюбия уходило с земли нашей родовое владычество, оскудели города, оскудели люди. Не оскудела мерзость, и вырос плод греха, взошло дело беззакония, и возненавидели друг друга, и умножились среди нас падения…»
За Великим разорением на Россию надвигалась Смута — время гражданской войны и иностранной интервенции, когда полки неприятелей проскакали по могилам казненных самодержцами полководцев до Волги, когда разоренный и вымирающий от голода народ восстал на своих правителей, а те погрязли в междоусобии и в погоне за призрачной властью готовы были продать страну иноземцам, когда мужественные и честные не знали, на чьей стороне правда, когда лютые преступления против человечности ежеминутно множились и те из духовных пастырей, кто не предал, призывали к массовому человекоубийству во имя Господа… Страшна была война, и не менее страшное наследие оставила она в душах людей.
«Что творите, окаянные?! Сотворите едино покаяние, познайте прегрешения ваши, помилуйте наготу свою! И ни один не покаялся, не нашел в себе хоть малого смирения», — автор остановился, прозревая страшную участь Российского государства. Так древле Адам, преступивший Божью заповедь, был извержен из рая, потому что «не покаялся к Творцу своему и Создателю, да победит грехи покаянием. Если бы сначала смирился — не навел бы всему роду своему напасть!». Но человек ничему не научился и вместо того, чтобы с раскаянием заглянуть в собственную душу, всюду ищет виновных: объективные обстоятельства, происки тайных врагов…
Человек отложил гусиное перо и отошел от резной дубовой конторки, на верхней крышке которой лежала стопа чистой немецкой бумаги. Лишь несколько листов были свернуты в тетрадь; на верху ее первой страницы значилось: «СЛОВЕСА ДНЕЙ, И ЦАРЕЙ, И СВЯТИТЕЛЕЙ МОСКОВСКИХ», а под заголовком мелко: «Сие князь Иванова слогу Андреевича Хворостинина»{14}.
Мелкие частые окошки освещали богатую горницу новопостроенного княжеского терема. Лучики света искрились на золотом шитье покрывавшей стены парчи, заставляли гореть гасившее звук шагов малиновое сукно на полу. За окнами сверкала свежим деревом омытая недавним дождиком восставшая из пепла Москва, плыли в голубом небе светлые кресты церквей, не успевшие потемнеть от непогод. В мягких, тисненой кожи цветных сапогах и длинном широком домашнем кафтане из тонкого узорчатого бархата князь медленно мерил шагами расстояние от низкой, с тяжелым засовом двери до рукописи на конторке. Со двора, через круглые в свинцовом переплете стеклышки окон, смутно доносился голос супруги, распекавшей дворню. Назойливо граяло воронье, гоняемое холопами от жита, еще не сложенного в амбары.
Макнув перо в неистребимые, несмываемые темно-коричневые чернила, князь Иван Андреевич Хворостинин начал новую строку: «Я же, сколько слышал и сколько видел, никак не могу утаить». Он писал, обращаясь к читателю с просьбой верить ему: «Страна Русская и преславный град Москва свидетель словам моим!» Главное, думал князь, писать без «рассечения» правды на упрощенные односторонние взгляды и оценки, не скатываться к голому обличению и восхвалению, продуктам нетерпимости. Воспоминания о Смуте должны быть уроками, а не приговорами.
Итак, страшный голод начала века. Во главе государства — захвативший власть царь Борис Годунов, из бояр. Человек незнакомый с книжным учением, но талантливый. Жалея гибнущих подданных «благоразсудным милосердием», он приказывает кормить людей государственными запасами зерна, раздает деньги, «оскудевая собственные сокровища», совершает подлинный подвиг человеколюбия. Превосходя в милости всех прежних владык, Годунов создает даже специальные команды для христианского погребения погибших от голода.
Годунов был «лукав нравом и властолюбив», но в то же время — великолепный строитель, украсивший города; он укротил лихоимцев, завоевал авторитет в мире и мудростью «как добрый гигант облекшись, принял славу и честь от государей». Однако правил он, разделяя и сталкивая людей. «И озлобил людей своих, и поднял сына на отца и отца на сына, сотворил ненависть и коварство в домах подданных». Годунов поднял рабов на господ, подневольных «работных людей» на свободных, столкнул знать и администрацию, низверг и погубил великое множество «благородных».
Конечно, не деятельность Годунова, а страшные последствия Великого разорения вели страну к Смуте, но Хворостинин верно заметил, что правление Бориса обострило социальные противоречия (достаточно вспомнить указы о закрепощении крестьян и законы о холопстве). Чувствуя, как шатается трон, Годунов «с колдунами совокупился, гадая о будущем, и надежду свою возложил на чародейство». В то же время он творил свой культ, заставляя поклоняться себе, как богу. По безвременной кончине Борис был многими оплакан и с великой честью похоронен.
Сам князь Иван Андреевич юношей присутствовал на похоронах царя Бориса и имел право написать о том, что все тогда головы «от печали восклонили». Сын и наследник Годунова Федор Борисович был всем хорош, но обречен на гибель вместе с переданной ему отцом властью. Поднявшегося тогда Лжедмитрия I Хворостинин обличает как законопреступного обманщика — но обманулись многие, и из Москвы «все навстречу вышли ему и с обилием богатства радостно встретили» нового владыку.
Что бы ни говорили и ни писали после, в столице все «беззаконного царя владыкой хотели», а на семью Бориса все «разъярились». Именно массы москвичей изгнали царя Федора Борисовича из дворца и заточили его вместе с родными за приставы, то есть по разным домам. Людям Лжедмитрия оставалось только взять веревку и задушить заключенных. «Дивным видением» назвал Хворостинин извержение из Архангельского собора тела Бориса Годунова, когда все вдруг увидали, что тот, кого недавно оплакивали, «убил безвинных много»: сколь быстро изменилась точка зрения людей на владыку, которого они сами положили рядом с царями.
Общество было охвачено желанием перемен, все ждали от нового царя улучшения своей участи: крестьяне, повергнутые в крепостное бесправие, восставшие против своих господ холопы, десятки тысяч беглецов, покинувших Россию и показачившихся, оголодавшее воинство и обнищавшее дворянство, уставшее от опал боярство, умиравшие от голода ремесленники и торговцы, богатое и бедное духовенство… Московский святительский чин и архиерейский собор с жителями благолепно почтил беззаконного (Лжедмитрия I) со святыми иконами, все народы Москвы ублажили его псалмами и песнями, и вся страна склонилась к его восхвалению».
Среди знати, окружившей трон нового царя Дмитрия Ивановича (как назвал себя монах-расстрига Григорий Отрепьев), был и потомок ярославских князей, сын известного опричника и боевого воеводы (недавно скончавшегося) князь Иван Андреевич Хворостинин-Старков{15}. Овеянный романтикой драматической легенды и славой мужественного воина, доброжелательный и дерзкий в планах, умный, начитанный и ловкий, Лжедмитрий I увлекал придворную молодежь грандиозными замыслами, призраком будущей славы и удалым разгулом в настоящем. Потрясенный открывшимся перед ним полем деятельности, Хворостинин активно впитывал ворвавшуюся в московские терема западноевропейскую культуру, изучал латынь, беседовал с католическими и лютеранскими богословами.
В скором времени князь Иван стал ближайшим слугой и участником всех развлечений государя, в том числе дурного свойства, типа лихих налетов на женские монастыри. По молодости и неопытности Хворостинин сумел досадить многим, даже нидерландскому резиденту Исааку Массе, в своих воспоминаниях назвавшему князя «надменным и все себе позволявшим мальчишкой»; хитрый голландец отомстил ему, бросив с пера уже столетия смущающую историков фразу, что Лжедмитрий «растлил 30 девиц и юного князя Хворостинина»{16}.
Когда Хворостинин уже в зрелом возрасте писал свои «Словеса дней, и царей, и святителей», он понимал, что Лжедмитрий оказался недостаточно «крепок» для трона, имея при внешнем блеске «мерзость запустения в сердце»; что он «не царь, а законопреступник и хульник иноческого жития, а не владыка, не князь». Но главным орудием свержения Лжедмитрия стали религиозные мотивы, прикрывавшие разочарование многих и личные интересы организаторов переворота.
О том, насколько значительный эффект имело «неблагочестие» Лжедмитрия I, свидетельствует такой эпизод, приведенный князем в «Словесах». Царь в разгар своих холостяцких приключений возвел потешный дворец, полный всяческих выдумок и богато украшенный, гордо похваляясь этим «не господственным делом». Князь Иван, будучи наиболее любимым его приближенным, горько укорил царя: «Блуднические хоромы златом довольно украсив, мнишь оставить по себе вечную память», возносясь над самим Богом, вместо того чтобы возвести храм. Потрясенный этим упреком, Лжедмитрий стал наедине расспрашивать князя Ивана: «Ты ли злое помыслил на меня?!» «Нет, — отвечал Хворостинин, — я не отрекся от тебя и не отрекусь, более всего своего спасения хочу зреть твое здравие, но не воздам чести тебе, царю-человеку, более славы Божьей. От твоей милости, самодержец, никакое зло не может меня отторгнуть, кроме низвержения христианского закона».
Лжедмитрий не разгневался, лишь закрыл Хворостинину рот рукой, не желая слышать упреков. Но он и не прислушался к предупреждениям сторонников, ибо, своей мыслью и делами возвысившись, считал возможным «устроить самодержавие выше человеческих обычаев», невзирая на мнение других. Он сверг уважаемого всеми патриарха Иова и поставил на его место верного себе Игнатия, деятельность которого заставила боголюбивых людей пролить потоки слез.
Пока Игнатий «сердца сокрушал любящих Господа», Лжедмитрий женился на Марине Мнишек, причем верный ему Хворостинин как кравчий наливал молодым вино за царским столом. В «Словесах» князь благоразумно опустил этот эпизод, но гневно воскликнул: «Царским венчался венцом, сущий отступник!» Падение Лжедмитрия I было предрешено.
Организатор его убийства князь Василий Шуйский захватил власть хитростью, улестив знатных показным смирением, остальных — подарками и обещаниями. Издревле Шуйские «были властолюбцы, а не боголюбцы», хоть и подняли знамя спасения веры! «И так принял Василий хоругви царские многими своими трудами, и отер пот своей злой и лестной измены».
Хворостинина передергивало от ярости, когда он писал о Шуйском — бездарном правителе, несколько лет тащившем страну по кровавым ухабам затяжной гражданской войны. Но князь не мог не отметить, что сразу по приходе к власти царь был весьма внимателен и милостив к подданным, «милостивое всем людям благодеяние обещал сотворить и теми словами христианское множество желал любовью возжечь и в благохвальное состояние привести».
Без всякого понуждения Василий Шуйский публично, в соборной церкви, поклялся царствовать справедливо и на благо подданных, а с народа взял клятву верности. «Но разве человеческая природа знает желание свое?» Своим неискусным умом Шуйский сам нарушил клятву, «и поднялась на него держава его, и преступили клятву, которой клялись ему, и во дни его всякая правда уснула, и суда истинного не было, и любовь к чести иссякла».
Среди всех, выступивших против Шуйского, Хворостинин справедливо выделяет участников Крестьянской войны под руководством Ивана Исаевича Болотникова. Именно эти люди, «бросив плуги свои, и одевшись в брони, и препоясавшись оружием», стали громить правительственные полки и брать один за другим города. Знать, «братия» князя Ивана Андреевича, терпела поражения «от единоплеменных». И вновь автор не только укоряет царя Василия, который «в туте и скорби был», но и отдает должное упорству, с которым тот «утверждался и сопротивлялся» крестьянской армии: «…когда своих воинов губил, когда их (восставших) многое ополчение разбивал и бесчисленную кровь врагов своих различно проливал».
Хворостинин глубоко прозревал изменения, происходившие в Шуйском, царившем в Москве, когда против него поднимались одна за другой земли Руси, толпы искателей поживы из Речи Посполитой и Швеции заполоняли страну. Как и Годунов, царь Василий метался от благочестивого украшения храмов к чародейству и гаданию, «неверием от многого сетования объят был и в буйство уклонился», стал прислушиваться к «ложным шептаниям» и «своих людей оскорбил, злосердием движим». Оскорбляя православных, он окружил себя толпой лживых наветчиков, «изменив свой первоначальный обычай», и долго безуспешно боролся со своими врагами.
Свержение Шуйского с престола было весьма неоднозначным событием: ведь неспособный одержать победу над восставшими против «боярского царя», царь Василий все же олицетворял собой единство пусть и охваченного междоусобием государства. Когда прославленный воевода князь Федор Иванович Волконский «и с ним иные мелкие дворяне», не испугавшись жестокой расправы над участниками предыдущих заговоров, схватили Шуйского прямо во дворце, гражданская война в России вошла в решительную и самую кровавую стадию.
Размышляя над этим событием, князь Хворостинин признает, что Шуйский дал основания для ненависти к себе и не случайно «в пятое лето державы его наполнились лютой ревностью» люди на него и братью его, поднялись от бояр и до простолюдинов, но, считает автор, их нельзя одобрить, — поднялись, «подстрекая и подущая малоумных и не имеющих страха Божия, полагающих свет во тьму, называя горькое сладким и сладкое горьким, не боясь крестной клятвы, завистью и гневом отлучили царя от престола».
Эта оценка тем более удивительна для того черно-белого времени, когда в ожесточении борьбы люди склонны были делить всех только на друзей и врагов, что сам Хворостинин сильно пострадал от царя Василия. «Как ты был при Ростриге (Лжедмитрии I. —А. Б.) у него близко, — гласило обвинение Хворостинину, — и ты впал в ересь, и в вере пошатался, и православную веру хулил, и постов и христианского обычая не хранил, и при царе и великом князе Василии Ивановиче всеа Русии был ты за то сослан под начало в Иосифов монастырь»{17}.
Три или четыре года молодой князь провел в заточении в цитадели иосифлян — Иосифо-Волоколамском монастыре, стоявшем в первых рядах борьбы против «еретичества». Падение его политического врага — Шуйского — освободило Хворостинина из заточения и позволило ему вернуться в Москву. Следовало подняться не только над своим временем, но и над собой, чтобы оценить свержение Шуйского как преступление. Даже современные нам историки считают стремление Хворостинина отказаться от односторонности оценок неестественным, манерным. Между тем для князя Ивана Андреевича это была не только хорошо продуманная, но и выстраданная позиция. Упорство, с каким он старался взглянуть на события и героев с разных точек зрения, не было искусственным литературным приемом: это был протест личности против грозящих уничтожить ее и весь мир политических и идеологических пристрастий.
Позиция Хворостинина особенно ярко проявилась в повествовании о патриархе Гермогене — одной из крупнейших фигур Смуты. Говоря о Гермогене, обычно вспоминают его пламенный призыв к всенародному ополчению против интервентов, за который он погиб в заточении голодной смертью. Этот подвиг обычно заслоняет сложные перипетии биографии Гермогена, ставшего архиепископом Казанским еще в правление Бориса Годунова, а в Москву приглашенного Лжедмитрием I, который даже ввел его в сенат. Правда, довольно скоро Гермоген примкнул к противникам самозванца и был выслан из Москвы за публичную критику его католических симпатий. На Патриарший престол Гермоген был возведен волей Василия Шуйского, которому преданно служил. Именно Гермоген руководил расправой над Хворостининым, так что у того были все основания негативно отозваться о патриархе. И все же в «Словесах дней, и царей, и святителей» Гермоген — наиболее положительный герой!
При Шуйском, писал князь Иван Андреевич, Гермоген «украшал святой патриаршеский престол». «Видел добрый пастырь царя малодушествующего, много помогал ему своим искусством и не смог спасти того, ради которого принял от всех людей многие беды». Гермоген, по словам Хворостинина, был «истинный пастырь наш и учитель изрядный». Князь Иван не хотел обманывать читателя, представляя Гермогена идеальным духовным вождем. Как и все русские люди в Смутное время, патриарх испытывал колебания и делал ошибки. В ряде случаев паства ополчалась на высшего иерарха, в свою очередь Гермоген выступал против большинства. Иногда патриарх «уязвлялся страхом перед людским шатанием, иногда безстрашием украшался». Главное — он являлся кротким учителем, кротостью поучая людей следовать божественному уставу.
Дойдя до рассказа о Гермогене, Хворостинин отошел от хронологической последовательности в изложении: он был целиком захвачен мучительными размышлениями, душевной болью, сомнениями относительно этой фигуры Смутного времени, в которой для князя Ивана Андреевича зримо выражалась роль церкви в разделенном гражданскими конфликтами обществе. Те, писал Хворостинин, кто получал от патриарха благословение, низринули его с пастырского престола. «Я видел неиствующих на его величие, и распылался мыслью своей, и душей болел за него, ибо видел пастыря, пораженного своими козлищами, которые вместо волков бодали и уязвляли своего владыку. Хотя я больше всех перенес от него гонений и граблений, жил в тиранстве под его властью (имеется в виду заточение. — А.Б.), но никогда не мыслил на него лукаво, а больше всех скорбел о нем, и стремился спасти его, и не мог спасти, потому что его гневом был обращен в ничто!»
Человек, которого Гермоген объявил еретиком, сумел оценить положительные качества своего гонителя, «истинное свое и благочестивое исправление ему отдать». В немногих словах, на частном примере Хворостинин показывает трагизм борьбы с «еретичеством», бившей по людям, сохранявшим свою совесть и человеческое достоинство. «Любимые и славные» для Гермогена люди призывали Хворостинина стать, как и они, тайным врагом патриарха, «обещая… — пишет князь, — многотысячное обогащение», надеясь заставить переступить через свою совесть «юности моей ради». Но Хворостинин сохранил верность Гермогену и верность себе.
Гермоген, патриарх Московский и всея Руси
Гермоген, патриарх Московский и всея Руси
Недаром в критический момент гражданской войны, когда захватившее власть после свержения Шуйского правительство Семибоярщины призвало на московский престол польского королевича Владислава и волны интервентов заливали всю страну, «украшенный сединами» патриарх со слезами обнял молодого Хворостинина: «Ты более всех потрудился в учении, ты ведаешь, ты знаешь». «Книжное любомудрие» князя Ивана Андреевича более не вызывало у патриарха подозрений, напротив, Гермоген надеялся, что искушенный в науках юноша поймет его позицию. Я никогда не призывал в Москву интервентов, говорил патриарх, это ложь, что я вооружаю и поддерживаю «неединоверное воинство, которое, нарушив клятву, обладает нами через свое слово. Вы свидетели моим словам: я никогда такого не говорил! Одно проповедовал вам: облекитесь в оружие Божие, в пост и в молитвы… Се оружие православия, се сопротивление в вере, се устав закона! А кого нарекли царем (то есть Владислава. — А.Б.), если не будет единогласен вере нашей, не будет нам царем! Если же будет верен — да будет нам владыка и царь!».
Во время этого разговора Хворостинин был еще при дворе, участвовал (как и Гермоген) в таких событиях, как отправка посольства к осаждавшему Смоленск королю Сигизмунду с прошением отпустить на московский престол его сына Владислава. Автор сочинения «Словеса дней, и царей, и святителей» не снимает с себя ответственности за последовавшие трагические события, не старается задним числом разделить людей на патриотов и «изменников», как это было свойственно историкам. Те, кто, несмотря на протест Гермогена, насильственно постриг, а затем и выдал врагам Василия Шуйского, «обольстили нас и так, благодаря многим обманным речам и легкости ума нашего, столицу нашу захватили и народ оскорбили». Лишь когда Сигизмунд арестовал посланное к нему посольство и после кровопролитной осады взял город Смоленск, защитники которого погибли, но «не сдались, не преклонили перед врагом головы своей», после ужасающей резни, устроенной интервентами в Москве, позиции людей определились.
На место раздора гражданской войны пришло объединение сил в патриотическом Всенародном ополчении, выступившем против интервентов и тех русских, которые «как враги единоплеменникам своим были, пожигая и губя нас». Патриарх Гермоген, отказавшийся сотрудничать с изменниками и их хозяевами-поляками, был заточен и уморен голодом в Чудовском монастыре в Кремле. Прошло время, и князь Хворостинин, уже закаленным во многих сражениях воином, смог вернуться к своему духовному отцу.
Соратник Минина и Пожарского, князь Хворостинин одним из первых вошел в освобожденный Кремль и узнал у немногочисленной уцелевшей братии Чудова монастыря, где похоронено тело нового мученика — Гермогена. Плач Ивана Андреевича над гробом патриарха — одна из искреннейших и драматичнейших страниц древнерусской литературы. Суровый воин, не стыдясь слез, оплакивал Гермогена как любимого отца и «заступника веры нашей».
Но тут же, над гробом, поразило князя Ивана Андреевича мучительное сомнение, сопровождавшее его потом многие годы. Он «вспомнил и был ранен мыслью», что, как говорят, патриарх призвал людей к вооруженной борьбе с интервентами, рассылал письма, поднимавшие народ на восстание. Может ли духовный пастырь способствовать массовому кровопролитию (а «кровь пролилась великая от его учительства»)?! И пришло Хворостинину на ум «преподобного Ануфрия Великого слово: «Лучше биту быть, чем бить, укоряему быть, а не укорять, и принимать бьющего, как милующего, и оскорбляющего, как утешающего». Вспомнил князь и сходные мысли апостола Петра. «И так подумал: недостойно духовному лицу дерзать на поучение к кровопролитию, следует ему отстраняться и удаляться от мирского, как учит нас преславный псалмопевец пророк Давид, говоря к Богу: “Избавь меня от кровей, Боже, Боже спасения моего!” И ведь Господь ему создать храм не повелел, говоря: “Пролил ты много крови и не возведешь церкви моей”.
Мысль о том, что слово духовного лица может рождать ненависть между людьми, сталкивать народы в кровавой битве, терзала христианскую душу Хворостинина. Сам он не видел греха в том, что, как воин, поднял меч на защиту российской государственности. Хворостинин и далее продолжал военную службу. В начале 1613 года князь уже воеводствовал во Мценске, обороняя границу от польских войск, сражаясь с казаками Заруцкого. Затем, до октября 1614 года, в числе пограничных «больших воевод» Хворостинин командовал Сторожевым полком, базировавшимся в Новосили. Неприятель был отбит, и в течение трех лет Иван Андреевич мог наслаждаться миром.
В 1618 году королевич Владислав предпринял новое решительное наступление на Москву по Смоленской дороге. С юга его поддерживала армия гетмана Сагайдачного. Казаки рвались к русской столице, сметая стоящие на их пути крепости, но от Переяславля-Рязанского, где обороной командовал князь Хворостинин, враг был отбит. За защиту города 13 марта 1619 года воевода был пожалован «у царского стола» драгоценным кубком и собольей шубой ценою в 160 рублей. Но даже во время упорных боев с неприятелем Хворостинин не забывал поразившей его мысли о причастности духовного пастыря к кровопролитию, особенно страшному, когда политические враги оказываются врагами идейными.
Командуя обороной Переяславля, Иван Андреевич беседовал об этом с архиепископом Феодоритом, «вопрошая его о посланиях патриарха — как тот прельстил народы и ополчение ваше к своей погибели поднял? Он же (Феодорит. — А.Б.), духовной ради любви, во внутреннюю комнату пошел и письмо самой патриаршеской руки дал мне». На этом «Словеса дней, и царей, и святителей московских» во всех известных списках обрываются, и завершение мысли Хворостинина нам неизвестно. Возможно, князю слишком тяжело было продолжать…
Ксения Ивановна, в инокинях Марфа, мать царя Михаила Романова
Полагают, что он писал свои «Словеса» по возвращении с войны в 1619 году. Религиозная нетерпимость, вспыхнувшая в России в Смутное время и принесшая стране бесчисленные дополнительные жертвы, еще более усилилась тогда в связи с возвращением из польского плена митрополита Филарета (отца молодого царя Михаила Романова), вскоре ставшего российским патриархом{18}. Слова «католик», «латинянин» звучали в Москве как «злейший враг». Настрадавшийся в плену, Филарет испытывал жгучую ненависть к иноверию, и католичеству в особенности; укрепление этой ненависти в пастве он считал особо важной миссией Патриаршего престола. Для искоренения действительного или мнимого «латинского влияния» в России применялись чисто инквизиционные методы…
Мы не знаем, что написал или хотел написать в конце своего сочинения Иван Андреевич Хворостинин относительно религиозной нетерпимости Гермогена, но нам хорошо известно, какой протест вызвала у князя церковная политика Филарета. По мере гонений на католиков (а пленных этого вероисповедания было довольно много в Москве) Хворостинин все более сближался с гонимыми, принимал их у себя в доме, не гнушаясь беседой не только с иноверцами, но и с самими католическими священнослужителями. В доме образованного придворного находились латинские книги и религиозная живопись.
Заслуженный воевода считал себя вправе противостоять наследию Смуты и демонстративно почитал «заодин» православные иконы и католические картины. Он не желал делать различия между греческими и латинскими сочинениями или разделять людей не по разуму и образованности, а по вероисповеданию. Такое поведение не могло не раздражать не только церковные власти, но и людей, зараженных церковным ханжеством эпохи. Даже приятель Хворостинина, известный литератор и стихотворец князь Семен Иванович Шаховской (тоже из рода ярославских князей), сам подвергавшийся церковным преследованиям, в письмах выговаривал Ивану Андреевичу за высокоумие и гордость, за упорство, с которым тот спорил по вопросам истории церкви, «превозношаясь многим велеречием и гордясь… фарисейски, думая выше всех людей знанием божественных догматов превзойти»{19}.
Филарет, патриарх Московский и всея Руси
Легко представить себе реакцию на такое поведение патриарха Филарета, который, по отзыву архиепископа Астраханского Пахомия, «возраста и сана был среднего, божественное писание отчасти разумел, нравом опальчив и мнителен, а властолюбив был настолько, что сам царь боялся его; бояр же и всякого чина людей царского совета сильно томил необратимыми заточениями и иными наказаниями; к духовному же чину милостив был и не сребролюбив; всякими же царскими делами и ратными владел…»{20}.
Если Хворостинин думал, что ратные заслуги или придворный чин стольника, знатность рода или образованность ограждают его от посягательств духовных властей, он сильно ошибался. Патриарху ничего не стоило приказать провести в княжеском доме обыск, чтобы отобрать все латинские книги, рукописи и картины, да еще объявить, будто князь с католиками «в вере соединился». Иван Андреевич, по словам Шаховского, «величался в рабах своих», обращая свои речи к холопам. Патриарх показал князю, что перед властью тот сам холоп. Только по государевой милости, было объявлено Хворостинину, «наказания тебе не было никоторого». Князю было приказано: «Чтобы ты с еретиками не знался, и ереси их не перенимал, и латинских образов и книг у себя не держал».
Не блещущему начитанностью патриарху было лучше известно, что человеку следует читать и с кем общаться. Надо сказать, что почтение Хворостинина к образованности вообще было глубоко противно российским церковным иерархам его времени. Подобным образом пострадали игумен Троице-Сергиева монастыря Дионисий, старцы Антоний Крылов и Арсений Глухой и священник Иван Наседка{21}. Эти люди, известные своим участием в борьбе с интервентами в Смуту, после победы отважились сравнить 20 списков Требника, чтобы исправить при издании вкравшиеся при многократном переписывании ошибки. За эту непростительную дерзость они в 1618 году были брошены в кандалах в тюрьму. Как писал много лет страдавший в опале Арсений Глухой, осудившие его церковные иерархи «не знают ни православия, ни кривославия»; «есть иные и таковы, которые на нас ересь возвели, а сами едва и азбуку знают, а что восемь частей речи разуметь, роды, числа, времена и лица, звания и залоги — то им и на разум не всхаживало, священная философия и в руках не бывала». Даже гораздо позже, в 1645 году, официально считалось, что таланты не развиваются учением, а «даются от Бога». Именно так ответили на просьбу о разрешении преподавания в Москве константинопольскому учителю Венедикту, выговорив при этом, что «при патриархе неприлично и крайне дерзко младшему по сану называть себя учителем и богословом». В порядке вещей был и донос, что человек учится «греческой грамоте, а в той грамоте и еретичество есть», «кто по-латыни учится, тот с правого пути совратится» и т.п.{22} Так что запрещение Хворостинину читать латинские книги было даже довольно мягким.
Ивану Андреевичу тяжелее было ощущать себя поднадзорным, духовным невольником. В атмосфере страха и подозрительности он не мог найти себе единомышленников. Люди таили свои взгляды, если они хоть сколько-нибудь отличались от мнения начальства. Лучше всего было взглядов не иметь, ибо кто мог предсказать, что будет названо ересью завтра? Не видя для себя выхода, Хворостинин озлобился. Он писал памфлеты, где были, по оценке судей, «про православную христианскую веру непригожие слова и про всяких людей Московского государства многие укоризны и хульные слова». Писал князь для себя, изливая на бумаге душу и никому не показывая написанное. Эти прозаические и стихотворные произведения были впоследствии изъяты при новом обыске и уничтожены, списков их не сохранилось.
В уничтоженных книжках Хворостинина, как гласит обвинение, были эпиграммы на разных лиц, насмешки над московскими обычаями, когда, например, поклоняются иконам по подписи: раз написано, будут кланяться и подделке, а если образы «не подписаны — и тем не кланяются». В стихах Хворостинина встречались едкие афоризмы, типа запавшего в память судей двустишия, что московские люди
Сеют землю рожью, А живут все ложью!С горечью писал стихотворец, что у него нет «никакого приобщения» с людьми, среди которых он живет.
Ограниченный в контактах в Москве, где, как в раздражении говорил князь, 4людей нет, все люд глупой, жить… не с кем», Хворостинин просился на посольский съезд на границу с Речью Посполитой (но был, разумеется, отправлен в другую сторону — на пограничье против ногайцев). Власти полагали, что Иван Андреевич хотел сбежать в Литву. Возможно, такая мысль у него появлялась, потому что в разговорах Хворостинин упоминал о желании проситься у царя в поездку в Речь Посполитую и Италию. Уже тогда это считалось «изменой», ибо русский человек не должен хотеть съездить за границу!
Повторный обыск в доме Хворостинина, проведенный в конце 1622 года, дал материал для обвинения, ставшего важным прецедентом в политическом преследовании инакомыслящих. На основе личных рукописей Ивана Андреевича (не переписанных даже писцом) осуждался образ мыслей, по мнению властей, недостаточно патриотический. «Понятно, — гласил приговор, — что такие слова говорил ты и писал гордостью и безмерством своим и в разум себе в версту (то есть в сравнении с собой. — А Б.) не поставил никого. И тем своим бездельным мнением и гордостью ты всех людей Московского государства и родителей своих, от кого ты родился, обесчестил, и положил на всех людей Московского государства хулу и неразумие».
Власти подразумевали, что подданные должны иметь образ мыслей восторженный и почтительный. А в бумагах Ивана Андреевича было «сыскано», что не только отечественная действительность в целом, но и сам государь Михаил Федорович не вызывает у автора слез умиления и назван «не по достоинству — деспотом русским, — а деспот значит по-гречески владыка или владетель, а не царь и самодержец». «А ты, князь Иван, не иноземец, — с изумительной простотой сообщал приговор, — московский природный человек, и тебе так про государево именование писать непристойно».
Обвинения светского характера весьма интересны с точки зрения последующей истории России, однако в приговоре Хворостинину они уступают место более важным для судей обвинениям в ереси. Это неудивительно, учитывая накал религиозной нетерпимости после Смуты и влиятельность патриарха Филарета, явно оттеснявшего на второй план своего кровного и духовного сына царя Михаила Федоровича. Сам повторный обыск у Хворостинина был проведен по подозрению церковных властей, будто он «начал жить не по-христиански и вникать в ересь».
Хуже всего, по мнению судей, было то, что Хворостинин вновь завел у себя латинские книги и картины вместо конфискованных в первый раз. Дальнейшие обвинения были построены прежде всего на доносах слуг князя, яркими красками описавших «в жизни его в христианской вере неисправление». Впрочем, и сам князь не боялся прямо излагать на суде свои взгляды, «сам, — удивленно отмечали судьи, — во многих таких непристойных своих делах вину свою объявил!».
В присутствии церковных иерархов суд под председательством царя Михаила Федоровича (номинально) и патриарха Филарета Никитича обвинил Хворостинина в том, что тот запрещал своим слугам ходить в церковь, «а говорил, что молиться не для чего, и воскресения мертвым не будет, и про христианскую веру и про святых угодников божиих говорил хульные слова», то есть фактически отвергал христианское вероучение, а не просто был еретиком.
Эти взгляды князь Иван Андреевич якобы подтверждал всем своим поведением. Он стал «жить нехристианским обычаем», в том числе «беспрестани пить», не соблюдая ни постов, ни церковных праздников, не посещая ни храмов, ни даже царского дворца. Мы достаточно хорошо представляем себе последствия духовного гнета, чтобы оспаривать возможность пьянства окруженного шпионами и ежечасно ждущего ареста князя. Легко поверить, что, лишенный собеседников и единомышленников, Хворостинин «в 1622 году Страстную неделю пил всю без просыпу, и против светлого Воскресенья был пьян, и до света за два часа ел мясную пищу и пил вино прежде Пасхи», как гласит приговор.
Но обвинения Хворостинина в неверии в воскресение мертвых и другие догматы выглядят гораздо менее достоверно, тем более что приговор оставляет нас в неведении, какие, собственно, идеи отстаивал Иван Андреевич перед судом. Не соответствует этим обвинениям и назначенное Хворостинину наказание. «Отступник» не только от православия, но и от христианства в целом почему-то не был казнен смертью, хотя заподозрить патриарха Филарета и его приближенных в милосердии никак невозможно! За меньшую провинность легко было поплатиться головой, тем более что Филарет был способен репрессировать и более знатного человека. Когда дрожали бояре, окольничие древнейших родов, стоящему ниже по лестнице чинов стольнику не приходилось надеяться на спасение.
«И за то довелось бы тебе учинить наказание великое, потому что поползновение твое в вере не впервые и вины твои сыскались многие, — гласит приговор. — И по государской милости за то тебе наказанья не учинено никоторого!» Итак, светская власть вообще умыла руки. Церковная власть не дремала, но и ее Фемида не была особенно непреклонной: «А для исправления твоего в вере послан ты под начало в Кириллов монастырь, и в вере истязай (то есть испытан. — А.Б.), и дал на себя в том обещание и клятву, чтоб тебе впредь истинную православную христианскую веру греческого закона, в которой ты родился и вырос, исполнять и держать во всем непоколебимо, по преданию святых апостолов и отцов, как соборная и апостольская церковь приняла, а латинской и никакой ереси не принимать, и образов и книг латинских не держать, и в еретические ни в какие учения не вникать».
Называя заточение молодого человека в далеком северном монастыре на неопределенный срок относительно мягким наказанием, мы исходим, разумеется, не из нормальных человеческих соображений, а из отечественных реалий: ведь к мучениям предварительного следствия и суда осужденному не было добавлено ни подземной темницы, ни кандалов, ни специального тиранства надзирателей (не говоря уже о том, что Хворостинина не сожгли на костре, не зажарили в клетке и т.п.). Более того, в Кирилло-Белозерском монастыре Иван Андреевич через некоторое время вновь получил доступ к перу и бумаге. Благодаря этому мы можем несколько приоткрыть завесу над тем, что же происходило на церковном судилище в Москве в конце 1622 — начале 1623 года.
Приехав по зимнему пути на Белоозеро, узник застал в месте своего заключения не совсем ту обстановку, в которой желал видеть его патриарх Филарет. «Духовный отец» и распорядитель всего царства послал с конвоем инструкцию, дополняющую приговор Хворостинину требованием поместить узника в особую келью под постоянный надзор «житьем крепкого» монаха, не выпускать заключенного из монастыря и запретить какие-либо свидания с ним. Особое внимание патриарх обращал на то, чтобы Хворостинин был ежедневно занят исполнением «келейных правил», церковным пением и т.п. Но монахи Кириллова монастыря, среди которых пребывали многие ссыльные и еще сильны были нестяжательские настроения, отнеслись к ученому князю с непозволительным, по мнению патриарха, добродушием. Обитатели монастыря, отразившие с оружием в руках интервентов, не испугались гнева самого Филарета. Они приняли Хворостинина как своего собрата-книжника (в монастыре была большая библиотека и книгописная мастерская), предоставили ему возможность работать и даже… отменили его отлучение от церкви, допустив к исповеди и причастию.
В сочинениях, написанных в стенах Кириллова монастыря и бережно там сохраненных (а впоследствии переписывавшихся), литератор имел возможность опровергнуть возведенные на него обвинения в неправославии. Он против многих ересей «книги изложил православными догматами, истинными священными словами соборной апостольской церкви греческого народа, ее же свет сияет и у нас единоравно, и передал благоверным, да научатся истине. Первое (обличение. — А.Б.) положил на восьмой римский собор, и второе — на Лютера, безглавного зверя, и на его единомышленных блядословцев Кальвина, Сервета, Чеховича и Будного, обитающих в разных странах. Еще же сотворил слово от Священного писания на Фродианово писание злоумное и на опресночную римскую службу и на иных отступников от правоверия, которые иначе мудрствуют»{23}.
В сочинениях Хворостинина против неправославных толкований христианского вероучения и церковного ритуала ясно показано, что его расхождения с Российской православной церковью были выдумкой судей. Не только воскресения и церковных праздников, но и почитания святых и икон писатель не отрицал. Он, по-видимому, считал необходимым более критически, чем было принято, подходить к канонизации святых и, как герой предыдущей главы — Артемий, видел в иконах прежде всего символ, напоминание о неких духовных ценностях и средство их познания (откуда проистекало его лояльное отношение к иным школам духовной живописи). Бытовое несоблюдение поста было связано как с жизненными обстоятельствами, так и с представлением о превосходстве духовного воздержания над физическим.
За что же тогда осудили Хворостинина? За чтение книг на ненавистном для отечественных церковников латинском языке? Это сыграло свою роль, но сам литератор понимал причину своего конфликта с церковной организацией глубже. Откроем предисловие к сборнику его полемических сочинений, озаглавленное: «Предисловие и слововещание читателям, содержащее нечто к родителям о воспитании чад»{24}. Здесь говорится о помещенных далее обличительных произведениях, но основное содержание предисловия посвящено… обоснованию и защите тезиса о пользе учености и необходимости учиться!
«Свирепо есть человеку неучение», — утверждает автор, приводя множество свидетельств Отцов Церкви о необходимости совершенствовать учением ум. «Нерадеющие об учении своих детей лютому осуждению предаются. Такие (отцы) и детям своим убийцы бывают, и собственной души, потому что одинаково есть устроить свою душу и направить юного мысль», — считает Хворостинин, обосновывая необходимость давать детям образование, которое ценнее всякого богатства.
Человек, «если станет философом изначала», не может не занять видного места в обществе, как среди множества больных не утаится здоровый». О таком пойдет добрая слава, и мудрый царь возвысит его над многими. Ученый человек всегда крепок, а тот, кто надеется на богатство, не заботясь ни о чем ином, может только покрывать свою злобу изобилием серебра, ведь иной утехи для этой бедной души не существует. Богатство — это безумие: если не оставишь богатство — оставишь добродетель. Богатство отнимает мужество отстаивать истину и губит душу.
Советуя отцам больше заботиться об образовании, чем о богатстве детей, Хворостинин утверждает, что только мудрыми людьми спасаются престолы и расширяются государства. «Царям и владыкам подобает призывать мудрых» — ведь «суеумные советники… не только владык своих не спасут, но и сами с ними поражены будут». Темные советники хуже врагов, сколько их ни благодетельствуй царь — не будут ни милостивы, ни благодарны и «благодетелей своих убить не ужаснутся». На фоне дворцовых переворотов Смуты предупреждение, что царь легко потеряет трон, если не будет опираться на образованных и добродетельных мужей, звучало весьма остро.
Обличив царское окружение, способное лишь обжираться и упиваться на пирах, превращая ночь в день и называя горькое сладким, но не могущее даже вести войну, князь Иван Андреевич возносит похвалу людям, обладающим сокровищем благорассуждения. «Не созидают, — пишет Хворостинин, задевая уже и церковь, — такие сокровищ своих ни на земле, ни на небесах, такие, Бога боясь и царя почитая, собирают вокруг него благо-искусных людей. Поистине учение истина есть и истинные приобретают его, от учения бывает всякая правда и благоразумие. Учение есть благоразумие, оно просвещает очи сердечные, опаляя неистовство самохотных стремлений… ученые очи просвещают всякого идущего к добродетели, и праведный язык влечет к спасению!»
Здесь Хворостинин обрывает свои мечты и вспоминает о множестве просвещенных мучеников. И в России «мы или муками, или не муками от владык страдаем, бедствуем, насилуемы бываем, не по истине бываем возвышены, не по истине изгнаны и оскорблены». Что ж, заключает писатель, «желая воздаяние от Бога принять, будем принимать бьющего, как милующего, и поносящего, как хвалящего». Этими словами, прежде обращавшимися Хворостининым к тени патриарха Гермогена, князь еще раз указывает нам, что пишет не просто предисловие, а обоснование своей позиции в конфликте с церковной властью.
Легко представить себе, что, открыто излагая свою позицию перед судилищем, перед патриархом Филаретом, который даже «божественное писание отчасти разумел», литератор предопределял свой приговор. «Ученый — значит еретик! Читает латинские книги — значит изменил своей вере!» — считали судьи. Поистине права народная мудрость: «Тяжел камень, и песок тяжек, но гнев дурака тяжелее обоих». Хуже того, Хворостинин не сдавался и не спешил покаяться. В заточении он пишет знаменитое «Изложение на еретики злохульники», формально направленное против папского престола, в действительности же обличающее общие пороки христианской церкви{25}. Из него мы подробнее узнаем, какие слова бросил Иван Андреевич в лицо своим обвинителям на освященном соборе в Москве.
«Изложение» опиралось на источник — южнорусский стихотворный полемический трактат, ныне известный ученым в двух редакциях. Но труд Хворостинина — не перевод, как считалось. Прежде всего, он почти на треть обширнее, а то, что было взято из источника, сильно переделано. Лишь немногие строки украинского трактата использованы в оригинале: остальные имеют значительные изменения, отражающие и поэтические пристрастия русского литератора, и его идейную позицию. Она для нас наиболее интересна, хотя нельзя не отметить, что как поэт Хворостинин стоял у истоков русской стихотворной культуры, а его поэма — крупнейшее из ранних отечественных стихотворных произведений, новаторское по форме стиха{26}.
Сочинение Хворостинина подписано, причем, во избежание утраты имени автора, он несколько раз назвал себя в акростихах (когда текст читается по первым буквам строк). Автор сознательно отказался от свойственной древнерусской литературе анонимности, ибо излагал личные взгляды, защищал собственную позицию. «Огнепальная погружает меня жития сего волна!» — писал Иван Андреевич, продолжая все же бороться за познанные им истины.
Не раз подчеркивая свою идейную связь с христианскими святыми, стихотворец сравнивает с их мучениями свои муки:
Муками и злыми томлениями осудили И воинов множество на мя вооружили. Велика была гнева их волна, Я обличитель был ереси их издавна И хотел нечто оставить народу, Христианскому священному роду… Простер руку мою на спасение, На еретическое известное потребление, И вместо чернил были мне слезы, Ибо закован был того ради в железы. В темницах пробыл много, Время там был долго[1].Между тем стихотворец не был преступником:
Я избегал неправедного золота Как скверного поганого болота. Скрывался от крамольной злости, Не простер ей на писание трости. В полконачалии не показал спины врагам, Не сотворил обмана своим друзьям. Время печально было когда — Уповал на Сердцевидца всегда.Но было в Хворостинине нечто, обрекавшее его на мучения:
Не привык с неучеными играть, Ни привычек и нрава их стяжать. Бедою многой изнемог, И никто мне не помог, Только один Бог, А не народ мног. Писал на еретиков много слогов, За то принял много болезненных налогов. Писанием моим многие обличились, А на меня как еретика ополчились. Отрывая меня от Святого писания — То было мне от них воздаяния! Как еретика меня осудили И злость свою на мя вооружили. Смотрите на наши злые нравы И будьте душами своими здравы!Злая ирония последнего двустишия предшествует более конкретному обвинению поэта в адрес судей, которые, по его словам, подговорили клеветать на него холопов, обещая им волю. Измена домашних холопов, наглость, с которой они оговаривали своего хозяина, возмутила князя Ивана Андреевича едва ли не больше, чем само осуждение. Люди, которым доверял стихотворец, по его словам, «разрушили души моей палаты», «осквернили проклятьем порог души». «Дивно о тех, которые им верят!» — восклицает поэт в последней строке сочинения.
Как видим, хоть Хворостинин и призывал возлюбить врагов, сам не мог удержаться в непротивлении злу. Он еще в предисловии «К читателю» внятно объясняет, кто такие его судьи и за что они обрушились на него, он сам судит высокий церковный суд и выносит ему краткий приговор: «невежды», причем злые невежды. Посмотрим, как пишет Иван Андреевич о своей жизни.
«Я, возлюбленные, желатель был любомудрых трудов издавна, многое учение прошел со старанием более сверстников моих в роде моем… того ради и беды принимая многие… На войне командовал, в полках воеводствовал, с врагами боролся. Что реку или что возглаголю? Какой не принял беды?! Но по апостола Павла словам: «беды от родственных, беды в городах», беды в наследиях, многие скорби от владык, еще большие от властей, также и от церковников неученых, зря поставленных. Как камень была утроба моя, железа крепче сердце мое, не веселило меня вино, не услаждали яства. Всякое пьянство было противно моему нраву, но видя нечестивых, истаяло сердце мое, пьянством исполненное.
Говорили со мной языком, который не принимает свойство мое, чуждо было золото и серебро желанию моему. Я не совращался с царского пути, владыкам был верен во многом и в малом, не уклонялся от них ни вправо, ни влево, не колебался в служении им и врагов их не возвеселил своей службой (довольно прозрачный намек на церковное и светское начальство, многократно менявшее позиции в Смуту)… Не умел, как некоторые, никому льстить, поэтому никому не угоден был, ибо не умел ковать ковы на братию свою православных христиан. Не прельстили меня честь и слава, не совратили меня к веселию, не хотел лишнего золота и серебра и не давал в рост серебро мое, не понуждал слуг своих мучительством жить и покушаться на чужие имения.
И что еще, безумный, скажу? Напоследок должен беды свои и сетования рассказать… Коего злого гонения не претерпел, коих напастей не испытал, коего зла не возвели на меня, коего ложного еретичества и ложных изменных малодушеств не приписали мне! Но, все это безвинно претерпевая, хотел когда нечто понять и написать от греческих и римских рукописей, когда (в сочинениях) полезное предложить. И было мне это запрещено, судим был от неученых невежд, объявлен еретиком. Странен я был в этой стране благодушных, обречен на поношение и стыд.
О беда, о скорбь! Как могу описать?! За это оказался в темницах, в оковах, в терпении, в изгнании, в заточении! Какого ложного от этих изменников навета на плечах своих не понес? Хлеб как пепел ел и питье мое слезами растворял; на ложе пребывал без сна, камнем стала постель моя. Пространны были пути, которыми я мог убежать от этого озлобления, золотая дорога была к дарованию моему, все родственники и братия моя заставляли меня, предупреждали, обещали волю, не желая видеть меня безвинно страдающим, только одно запрещали мне — Христа моего закон в образе креста…
Стихи Хворостинина ясно показывают, что его христианский закон не мог быть по нраву господствующей церковной организации. Недаром в поэме, обращенной против католичества, вставляет он обширное обращение «К архиереям о священном чине», относящееся к православным священнослужителям, не похваляя их в пику католикам, а обличая и поучая:
Преосвященные архиепископы, И вы, начальные священные епископы! Раз вы есть церковные столпы — Пасите внимательно неистовые попы… Все иерейские чины неучены, Тем они и унижены… Почему пастырь непредстоит, А овца с благочинием стоит? Это — пастырское исправление, Ибо имеют злое треволнение… Смотрите, учите и законники, Не будьте сами беззаконники… Вы, священной Христовой церкви учители, Не будьте прежде суда Божия мучители, Прогоните духов злосмрадных, Почтите мужей благородных, Не собирайте серебро и золото, Чтоб не пожрало вас греховное болото… Когда бывают смерти наши — Тогда обретаются корысти ваши! Даром вы приняли учительскую мзду…Чтобы читатель не подумал, будто стихотворец не понимает связи между разложением и гонениями на инакомыслящих духовных властей и светской власти, в поэме помещена специальная строфа: «Молитва Христу Богу христиан, которые от неразсудной злобы царей и правителей принимают многую неволю, еще же и от еретиков и человекоугодников».
От тех, кто на нас вооружается коварством всего света, Избавь нас, Господи, от их злого навета!.. Они твой праведный закон по своей воле изменяют, Злочестивых к совести своей привлекают, Обманом и злыми бедами губят нас, как супостаты, Но не защитят от твоего гнева их палаты… Как бессловесных скотов нас имеют, Коварствами неправедными укоряют. Многие на себя проклятия наложили, Когда злыми, лукавыми нас обложили. Злую прибыли они себе утверждают, На нас души злостями вооружают!..— пишет поэт равно о церковных и светских правителях России.
Обличая римскую церковь и римских пап, Хворостинин показывает, какую именно церковную организацию он считает порочной. Он критикует некоторые обряды и обычаи католиков, но главный его враг — богатая, стяжательская церковь. На корыстолюбие духовенства стихотворец обрушивается буквально в каждой строфе, повторяя свои обличения в десятках вариантов. Богатство и стремление к его приобретению, роскошная и растленная жизнь, продажность и властолюбие, жестокость и убийства — в такой ряд выстраиваются обличаемые Хворостининым пороки западной церкви, уклонившейся от христианского закона.
Раньше христиане, говорит поэт, Не красили себя, как блудные жены, Были апостолов одежды небрежены. Города и села тысячами собрали… Во дни и ночи мамону стяжают, А людей божиих как колосья пожинают.Священники «золото и серебро больше Христа любят», «духовный разум плотскими похотями заменили» и готовы на любое преступление, чтобы жить.
Во многих богатствах и телесных сластях, В славе и чести, во своих страстях.Весьма актуально в правление Филарета звучало такое обличение папы римского:
Не меч носить апостол Петр заповедал, Но честный крест: в ином дьявола победа. Христов ярем повелевает тебе носить, А ты учишь братоубийство творить. Ты хочешь вечный святой устав разорить И не Богу, а себе всех покорить. Собираешь сокровища бессчетны И думаешь века жить несчетны. Обманным единомыслием льстишься, Патриархам и царям быть равен стремишься, Смущаешь богатством церкви всюду — За то да распадутся твои уды (члены. — А.Б.). Ты судишь, корысти земные емля, И людей губишь, беззаконно приемля.Богатая церковь — продажная церковь, считает Хворостинин. «Многие ныне верою торгуют», за богатство «грехов отпущение подают, а благочестивых бедняков на смерть отдают», забыв, что сказано: «Не торгуй душой, вторую не купишь!» Богатство церкви — прямое отступление от божественного закона, и неудивительно, что беззаконная церковь ненавидит благочестивых людей, привыкла их «яростно морить». Стяжательство заставляет церковь стравливать народы и государства, истреблять инакомыслящих, забывая призыв Христа: «Не убивать, но умирать за людей». Защищая свое богатство, церковники
Много золота на прельщение отпускают, А душевное благоразумие муками терзают.Они уже давно не духовные пастыри, «но всему миру великие мучители» и «богоненавистные убийцы».
Сделав это заключение, Хворостинин сразу перешел к уже известному нам описанию своих гонений от православных церковников, чем еще раз подчеркнул общий характер описанных и обличенных им пороков богатой и господствующей церкви. Характерно, что стихотворец ясно представлял себе общую идейную основу западного и восточного христианства, отступление от которой было греховно и гибельно как для католичества, так и для Русской православной церкви. Католики для князя Ивана Андреевича — не изверги, коих следует изничтожать, а обычные люди, уклоняющиеся в заблуждения и погружающиеся в пучину греха, что случается и с православными. В любом случае ненависть и братоубийственные войны между христианами, осуждение инакомыслящих и расправа над ними — страшные грехи, ставящие на совершающую или поддерживающую их церковь каинову печать.
Резкость суждений Хворостинина, который сам же призывал к смирению и всепрощению, отражала глубокую духовную драму человека, отринутого и осужденного единоверцами. Горечь непонимания «московскими людьми» очень ясно проступает в стихах и прозе литератора. Апостольская миссия была не по плечу московскому аристократу, более склонному сетовать на духовный гнет в узком кругу, нежели выступить с публичной проповедью против господствующей церковной организации. Патриарх Филарет и церковные власти понимали эту особенность характера князя Ивана Андреевича и учитывали ее при определении своего поведения относительно «еретика».
В кружке понимающих его кирилло-белозерских книжников Хворостинин пробыл недолго. В ноябре 1623 года, узнав о послаблениях узнику, патриарх Филарет послал в Кириллов монастырь выговор игумену и братии. Чтобы те, кто питал симпатию к литератору, убедились в его прежнем «отступничестве» от православия, а сам Хворостинин глубже почувствовал свою духовную подчиненность правящей церкви, на Белоозеро был отправлен из Москвы «учительный свиток», опровергавший будто бы имевшее место суждение князя о воскресении мертвых. Свиток читался кирилловским монахам, а затем Хворостинин должен был торжественно отречься от обличенной в этом документе «ереси». По воле патриарха Иван Андреевич подписал «учительный свиток» в знак своего раскаяния, был «в вере истязай и дал на себя в том обещание и клятву», что более не отступит от православия (читай: воли церковных властей){27}.
Несмотря на отречение князя от его «ереси» (в которую он, скорее всего, не впадал), Филарет не желал, чтобы опальный князь жил без достаточно жесткого контроля. 11 января 1624 года в Кириллов монастырь была отправлена грамота с подробным перечислением всех «прегрешений» Ивана Андреевича, начиная со Смуты, завершавшаяся… его прощением! «И государь царь и великий князь Михайло Феодорович всея Русии, — гласила грамота, — и отец его государев, великий государь (так!) святейший патриарх Филарет Никитич Московский и всея Русии, по своему государскому милосердому нраву милость над тобой (Хворостининым. — А.Б.) показали, тебя пожаловали, из Кирилова монастыря велели тебя взяти к Москве и велели тебе видети свои государския очи и быти тебе во дворянех по-прежнему».
Итак, Иван Андреевич был «освобожден», но в то же время монастырским властям было велено отправить его под стражей, которая должна была сдать «свободного человека» с рук на руки московским властям. В столице Филарету легче было организовать за литератором-вольнодумцем строгий присмотр. Не веря своему окружению, зная, что вокруг шныряют шпионы патриарха, Хворостинин под страхом новой, на этот раз несравненно более жестокой расправы вынужден был молчать. Нам неизвестно ни о его контактах этого времени, ни о сочинениях. Духовная смерть литератора ненамного опередила физическую смерть. Князь Иван Андреевич Хворостинин принял постриг в Троице-Сергиевом монастыре и скончался там 28 февраля 1625 года. Он умер молодым, в возрасте около 35 лет, под именем Иосифа, преданного своими братьями.
Страх губил человеческое достоинство и растлевал жизнь. Даже аристократ и воевода князь Хворостинин не нашел в себе сил до конца противиться духовному гнету. Гневный трактат против страха написал другой русский литератор-вольнодумец — Антоний Подольский{28}. Он назывался «Слово о расслебленном, и немужественном, и изумленном страховании, писано к некоему другу»{29}.
Филарет, патриарх Московский и всея Руси
Не смиренное утешение, но яростное возмущение и протест звучит в строках, обращенных к охваченному страхом современнику Хворостинина и Филарета. Русский человек боится «до изумления», боится теней и стен, «не только привидений, но и себя боится и в отчаяние приходит», его пугает неизвестное будущее, ужасают раны и смерть, страшат «безвестные напасти», он становится «бесчувственен и безсловесен». Все это грешно и недостойно человека, считает Антоний Подольский.
Только тот «убоится страха», считает писатель, кто не имеет страха божия, не укрепил свой дух высокими идеалами. Ты боишься — значит, поклоняешься не Богу, который поднимает павших, милует и исправляет грешников; «не знаешь разве, что одному Богу подобает кланяться и его одного бояться и трепетать?! Пусть боятся и трепещут больше дьяволы от нас, имеющих царскую печать и непобедимое оружие, а не мы от них, потому что, Христовы воины и оруженосцы, кого убоимся?!»
Безумие — бояться тех, кто сам должен бояться. По-настоящему убежденный человек может понести раны, но души его никто не одолеет; он «ни царя не устрашится, ни тельцу золотому не поклонится». Человеку позорно не выносить с твердостью беды и глумления, не иметь терпения. «Что же такое терпение? — спрашивает автор. И сам отвечает: — Чтобы не болезновать боязливой мыслью. Что значит не болезновать? — значит ставить ни во что, значит быть мужественным». Что же такое мужество? Это вера, любовь и победа над врагами.
Ты дрожишь, говорит Антоний, значит, маловерен, ты боишься сказать слово… но «что есть церковь? Не вера ли наша?». Господь создал бесчувственные вещи и бессловесных скотов — но они пребывают в бесчувствии и бессловесии по своей природе. «Ты же как унижаешься и сам себя бессловесием погубляешь? Кто имеет власть над душою твоей, кроме Бога! Потому убойся Бога и устыдись ангелов — перестань малодушничать, ибо мы на камне веры утверждены от Создателя!»
«От безмолвия бывает страх», — афористически свидетельствует литератор, опираясь на Иоанна Лествичника. «Страхование— младенческий обычай в старой тщеславной душе… От тщеславия и от неверия страх рождается… Велико же малоумие ожидать нечаемого и о неизвестном печься!» — замечает Антоний в духе стоиков.
Он согласен, что незнание будущего часто рождает страх, но не склонен мелочно утешать своего адресата. «Ведай будущее, — пишет он, — ты умрешь и как все предстанешь перед Страшным судом». Так стоит ли трепетать, вместо того чтобы праведно жить? Антоний издевается над страхом перед перипетиями земной жизни, над тем, что его адресат боится бывать в некоторых местах (надо думать, во дворце, где действительно было опаснее, чем в других местах столицы). Чтобы изгнать страх, он советует как можно чаще бывать именно в пугающем месте, — а то смотри, как бы не состарился смех над тобой с тобою! Антонию смешно, что человек способен бояться жизни больше, чем вечной расплаты, и князя больше, чем Бога.
Не бояться следует, а бороться за правду, ибо правда спасает, как броня. Господь дал человеку необходимое оружие для спасения и победы над врагами, а теперь, по словам апостола, «время уже нам, лежащим и как бы спящим, восстать!».
Действительно, страх во времена Антония Подольского усыплял людей, старавшихся утопить свой мятущийся разум в вине. Пьянство было характерно для многих умных и честных людей России, какое-то время спасался вином от страшной действительности и сам писатель-публицист, пришедший в Москву в Смутное время из окрестностей Троице-Сергиева монастыря (где в начале XVII века располагался мужской Подольский монастырь). Как и Хворостинин, это был светский человек — подьячий, с 1614 по 1617 год работавший в Разрядном приказе, в его Денежном столе (отделе), занимавшемся финансовыми операциями и производством денег на Монетном дворе. Как и Хворостинин, помимо государственной службы Антоний Подольский много времени и сил отдавал самообразованию, изучал грамматику, поэтику, риторику, логику, философию, читал Священное Писание и труды Отцов Церкви.
Антоний, по-видимому, не участвовал в братоубийственной борьбе и народном ополчении против интервентов во время Смуты, не столь очевидны для него были ужасные последствия нетерпимости и идеологической конфронтации. Он вряд ли, по крайней мере в начале своей литературной деятельности, смог бы понять гуманную примирительную позицию Хворостинина, но, в отличие от князя Ивана Андреевича, Антоний вступил в активную борьбу с пороками общества, не замкнувшись в камерном литературном творчестве.
Как яростный проповедник-полемист, Антоний Подольский выходит на площадь и читает свои труды перед народом, многих, как свидетельствовали его враги, увлекая за собой. Одно из первых его известных произведений — пламенное «Слово о многопотопном и прелестном пьянстве» (1619–1620 годы){30}. Автору отлично знакомо это порочное увлечение, и, борясь с собой, он борется с опаснейшим общественным недугом, подхлестнутым Смутой и усиливавшимся под духовной диктатурой Филарета.
Помимо страха и пьянства, Антоний Подольский обличает стихами и прозой блуд, пишет и говорит «О слабом обычае человеческом», призывая заботиться «О чести родителей своих», рассуждает «О прелестном сем и видимом нами свете и о живущих нас всех человеках в Новом завете», «О человеческой плоти», а позже — «О царствии небесном, Богом дарованном и вечном, и о славе святых»[2]. При богатом богословском «антураже» автор выступает, как правило, с позиций простой, народной правды, ищет в мире справедливости к человеку.
Произведения Антония отражают его глубокую образованность и высочайшее почтение к знаниям, собранным в книгах. «Предисловия многоразличные» были одним из особых направлений его творчества. В стихах и прозе он говорил читателям о ценности предлагаемых их вниманию книг, в том числе знаменитого Русского Хронографа, повествующего о мировой и отечественной истории, «Философской книги Лавиринф» (перевода «Лабиринта мира» Яна Амоса Коменского), «Лествицы» Иоанна Лествичника{31}.
Сама жизнь давала Антонию Подольскому материал для нравственных проповедей, и его произведения складывались в весьма поучительную картину русской жизни после Смуты. Недаром они многократно переписывались и даже в конце XVII века декламировались публично, проникали и в монастыри, и в частные дома, и даже в царский дворец. Это неудивительно — ведь нравственная позиция Антония выражалась ясно и конкретно, его стихи и проза становились предметным уроком человеческой нравственности.
Литератор не боялся, например, обратиться с обличением к видному государственному деятелю, который под покровительством высоких властей ограбил своего подчиненного, и потребовать вернуть награбленное{32}. Антоний обвиняет начальника в том, что тот одержим недугом корыстолюбия, что его, как идолопоклонника, неудержимо влечет к серебру и золоту. Это страшная болезнь, заставляющая людей губить своих братьев и свою душу, неотвратимо влекущая к адскому огню. Конечно, пишет Антоний, Бог
Не повелевает никому никого осуждать, Но ведь не возбраняет и злые нравы обличать! Все мы по слабости своей грехотворители И сего прелестного и суетного мира любители, Каждый из нас своим грехом побежден бывает, За это наказаний от Бога много получает. Поэтому нужно друг друга поучать И от злого дела отвращать!О тебе, обращается стихотворец к начальнику, уже идет недобрая слава как о насильнике и грабителе, отнимающем у бедняков последнее, заставляющем людей проливать слезы, оплакивая безвинно обвиненных. Антоний не может понять, как позволяет себе такое образованный, хорошо знакомый со Священным Писанием человек? В этом мире «многоковарный муж» оказывается правым, даже если и виноват, — но есть и высший суд! Не наноси себе «душевный вред», обижая сирот, призывает Антоний, ибо такое «злохристианство» не будет прощено.
Злодейство начальника возможно только при условии разложения «верхов». Смотри, говорит Антоний, о тебе никто не скажет доброго слова,
Кроме твоих друзей и любителей, Таких же злых христианских томителей! Они тебя по своему нраву весьма похваляют И перед государем ложными словами защищают, А христианству никак не помогают, Но больше еще неправедными словами оклеветают. И государь наш к тем словам их приклоняется, А к христианству своему не умиляется, Но еще более немилосердным становится. Подбивший его на грех в рай не вселится! Государь вновь ложным словам веру емлет, А от бедных людей слов не приемлет, Продолжает бездельно их отсылать И на них же большую вину возлагать!В этих условиях поэт может лишь просить начальника опомниться: «И к подручным твоим милость показать — у кого что взято, хоть немного отдать». Антоний красочно описывает бедствия человека, который «бедностью погибает и как ворон без крыльев между домов скитается… Бедность его всегда как ножом колет.
И ныне молю имеющуюся у тебя честность Не восставать на его великую бедность И милость тебе к нему свою показать: Хоть мало что ему, бедному, отдать, Чтоб ему, беспомощному, не погибнуть до конца, А тебе заслужить милость от Создателя и Творца. Если не послушаешь этого к тебе обращения — Берегись от Бога вечного мучения! Силен Бог за сирот своих мстить, Творящему зло добра не получить! Хотя и сам Божественного писания разумеешь, Нрава своего и привычек унять не умеешь. Лют, воистину лют человеческий нрав, Добро тому, кто ни к кому не лукав, Еще больше тому, кто никого не обидит, И всегда Божественное писание видит, И все исполняет по писания речению, И не исхитряется к человеческому мучению!»Стихотворец не первый, кто пытался обратить начальника на праведный путь. Антоний знает об этом:
Слышал, что некто из друзей твоих к тебе писал, Чтоб ты от такого своего нрава и обычая отстал — И ты ни за что слов его не слушаешь, А горести христиан как мед кушаешь.Автор понимает, насколько трудно человеку переменить свой нрав и поведение, тем более что сам хорошо знаком с растлевающими душу отношениями в системе власти, в частности в приказах (центральных ведомствах России XVI–XVII веков). Там
Мзда и у самых мудрых очи ослепляет. Нас же с тобой неудивительно ослепить, Поскольку мы в обычных чинах поставлены быть. Однако ты ум и смысл собственный имеешь, И Божественное писание разумеешь, И отличаешь доброе от худого: Потому не держи обычая злого!Ранние российские бюрократы еще не настолько закостенели в злодействе и эгоцентризме, чтобы на них не могло воздействовать произведение нового для того времени искусства стихотворной речи. Как ни странно может показаться современному читателю, но начальник-грабитель, получив послание Антония, по-видимому, вернул награбленное сторицей. По крайней мере, Косой, за которого просил поэт, вскоре стал богат, продвинулся по службе, приобрел влияние при дворе. Следующее стихотворное послание Антония показывает, что из этого вышло.
Возвысившись, Косой прямо-таки «бесовской», «безумной гордыней усвирепел». Антоний был поражен, как быстро переменился этот образованный, хорошо знакомый со Священным Писанием человек. Косой не только гнушался своим благодетелем, но насмехался над ним, всячески поносил, обращался как со псом и звал к себе только для того, чтобы унизить. Моральную проповедь Антония, оказавшую ему такую помощь, Косой презрительно называл юродством. В отличие от своего старого начальника-грабителя, выскочка не мог оценить идею честной бедности, которую проповедовал стихотворец. Общение с ним, пишет Антоний, стало невозможно:
Ныне ты по царской милости разбогател, Потому нами, убогими, и возгордел. Но может Бог, дав, и отнять, А не творящему добра — добра не видать! Хотел было с тобою знаться, Но нельзя убогому с богатым соединяться, Тем более недостойно с ним дружбы держать: Каждому нужно свой круг знать И выше себя (друзей) не искать… Невозможно агнцу с волком жить И убогому с богачом дружбу водить, Еще хуже — смиренному с гордыми и величавыми, И нравами, и обычаями лукавыми.«Гордые и величавые», по мнению Антония, еще хуже простых корыстолюбцев и грабителей от власти, ибо они принципиально отвергают совесть и мораль. Они — настоящий бич русского общества, и Антоний не случайно говорит Косому:
Вспомни прежних гордых и злых царей, Этих лютых и неистовых зверей, Как они за злую гордость зло пропали И в Адскую пасть душами своими впали!Взывать к совести новоявленных «гордых и величавых» бесполезно, только угрозы и прямые обвинения доступны их уму. Смотри, угрожает Антоний:
Как бы ты не пришел в прежнее состояние И не стал для всех людей в посмеяние. И это письмо писано к тебе досадительно, Однако будет тебе и вразумительно, Потому что такому заблуждению возбраняет И твое безумие обличает. Хоть и много ты знаешь Божественного писания, Но не способен стоять против бесовского запинания.Стихотворец знает, что все его слова бесполезны: «гордых и величавых» невозможно исправить, их уши закрыты для правды:
Больше я не буду к тебе писать, Заткнутым ушам меня не услыхать, Также гордым и величавым, Такие не внимают словам здравым, На свою гордость и упрямство уповают И добро как зло принимают… Этому писанию здесь коынец, А творящему зло не будет от Бога венец!Мы видим, что все «богословие» Антония Подольского в этих стихах сводится к признанию существования некоего высшего гаранта простых моральных принципов. Как и в других своих произведениях, литератор идет скорее от народных взглядов на правду и справедливость, чем от христианской философской традиции. Народные поверья он отстаивает и в церковном споре, разгоревшемся накануне возвращения в Москву из польского плена Филарета Никитича. Здесь, как и в проповедях на площади, и в стихотворных посланиях, в делах и судьбе Антония отражаются драматические, а порой трагические черты послесмутного времени.
Я уже упоминал о жестоком осуждении церковным собором группы ученых монахов и священнослужителей, под руководством Дионисия Зобниновского сверявших между собой греческие и русские списки Потребника, чтобы исправить накопившиеся за века ошибки. Архимандрит Троице-Сергиева монастыря Дионисий, славный руководитель обороны этой обители от интервентов и один из вдохновителей всенародного ополчения в Смуту, при всей видимой кротости характера занялся делом, которое другие считали своим. Ожесточенные нравы привели к столкновению с трагическим исходом.
Уставщик Троице-Сергиева монастыря Феофан, украшенный «сединами добрыми старец», более полустолетия проживший в монастыре и более сорока лет ведавший в нем уставом богослужения, возмутился и воспротивился указаниям, которые начал давать Дионисий. Еще более оскорбился выдающийся мастер церковного пения и чтения, троицкий головщик (руководитель хора) Логин Корова, когда Дионисий позволил себе поучать его в музыкальной области. Остроумный, не лазающий за словом в карман музыкант не без яда отвечал:
Погибли места святые от вас, дураков, Везде вас теперь много, неученых сельских попов, Людей учите, а сами не знаете, чему учите!Когда же Дионисий стал распоряжаться на клиросе (где стоял церковный хор), Логин выразился еще резче:
Не ваше дело петь или читать — Знал бы ты одно, архимандрит, с мотовилом своим на клиросе как болван онемев стоять!{33}Начало исправления Дионисием с товарищами Потребника Логин воспринял как прямое покушение на свое дело — ведь в Смуту, при Шуйском, именно он готовил к печати церковные уставы. Среди книжников начались споры, сопровождавшиеся взаимными оскорблениями. О том, насколько запальчиво вели себя противники, свидетельствует, например, высказывание
Логина, в ярости назвавшего «хитрость грамматическую и философство книжное» еретичеством.
Так считали, конечно, не все противники Дионисия и его товарищей, но тон, взятый Логином, был близок сердцам многих представителей высшего духовенства и незамедлительно нашел отклик. Вскоре обнаружился и повод, чтобы «обличить» Дионисия, который внес изменение в молитву на водоосвящение. Из фразы «Прииди, Господи, и освяти воду сию Духом твоим и огнем» справщики вычеркнули окончание: «и огнем». Дионисий с товарищами (по-видимому, справедливо) сочли, что это добавление ошибочно, привнесено писцами. Но многие, пользовавшиеся Потребником с добавленными словами, искренне считали, что Святой Дух — это огонь. Таково было народное поверье, особенно близкое сердцу ремесленников, имевших дело с огнем. Так верил и Антоний Подольский.
Литератор не устоял перед искушением обличить «ересь» Дионисия и его товарищей. Антоний написал обширный богословский трактат «О огне просветительном» (известный в изложении Ивана Наседки){34}. Вооруженные этим обоснованием своей позиции, противники Дионисия воспрянули духом. Уставщик Феофан, гимнограф Логин и троицкий ризничий дьякон Маркелл донесли церковным властям, что в Троице-Сергиеве монастыре свила гнездо ересь: сам архимандрит с Арсением Глухим и другими монахами «Духа Святого не исповедуют, яко огонь есть» и вообще хотят вывести огонь из мира! Машина церковного суда закрутилась…
В Москве, где ждали возвращения из плена царского отца, чтобы «избрать» его на Патриарший престол, во главе церковной иерархии стоял крутицкий митрополит Иона. По его повелению объявленные еретиками люди были схвачены и доставлены в столицу. В течение четырех дней Дионисия с товарищами «с бесчестьем и позором» приводили из места заключения на патриарший двор, по дороге издеваясь над ними и избивая их. Затем «расследование» было перенесено в Вознесенский монастырь, в келью царской матери Марфы Ивановны, некогда насильно постриженной в монахини.
Никто не задавался вопросом, какое отношение пожилая монахиня имеет к вопросам богословия, — она представляла собой власть, и этим все было сказано. В судилище над Дионисием с товарищами особенно ярко проявилось единодушие духовной и светской власти в деле преследования инакомыслящих: они шли рука об руку по беззаконному пути тирании. При этом ученые люди, представляя свои споры на суд невежд, способствовали взаимоистреблению. На этот опасный путь ступил и Антоний Подольский, трактат которого использовался невежественными и жестокими судьями как жупел. В горячке спора с Дионисием Антоний явно не вспоминал часто повторявшиеся Хворостининым слова, что «лучше биту быть, а не бить».
Напротив, проповеди Антония Подольского собирали толпы народа, особенно ремесленников. Они поджидали провода арестованных, чтобы осыпать закованных в кандалы людей плевками и грязью, избивали их, вопили оскорбления и улюлюкали. Но Дионисий проявил величайшее мужество и несгибаемую твердость духа. Он улыбался под плевками толпы и скованными руками благословлял издевающихся над ним. На патриаршем дворе, в келье царицы-инокини, на освященном соборе он много часов защищал свою позицию учеными аргументами, терпеливо разъясняя необходимость сравнения многих списков для исправления отечественной церковно-служебной литературы, несмотря на явное непонимание судей, заранее решивших расправиться с ним. Даже малодушие товарищей (в частности, Арсения Глухого), испугавшихся расправы и искавших оправданий, не смутило Дионисия. Он продолжал стойко защищать истину.
Низость судей была настолько велика, что в какой-то момент церковный суд чуть было не превратился в фарс: в наказание за «еретичество» корыстолюбивые церковные иерархи определили… взять с Дионисия штраф в огромную по тем временам сумму — в 500 рублей серебром. Трудно было придумать большее саморазоблачение! Стяжательское духовенство не побоялось открыто мерить благочестие деньгами (как тут не вспомнить, что писал Хворостинин якобы о католиках). Эта позорная финансовая операция, однако, не удалась.
С улыбкой глядя на своих судей, игумен богатейшего в России монастыря, не приобретший лично никакого имущества, спокойно ответил: «Денег у меня нет, да и дать не за что: плохо чернецу, когда его расстричь велят, а достричь (то есть обречь на жизнь в самых жестких условиях, подобно схимнику) — то ему венец и радость. Сибирью и Соловками грозите мне — но я этому и рад, это мне и жизнь!» Дионисия пришлось осудить на заточение в Кирилло-Белозерском монастыре (куда вслед за ним угодил Хворостинин).
К характеристике осудивших Дионисия следует добавить, что они просто не могли себе представить, что троицкий архимандрит мог «не стяжать» изрядное богатство. Надеясь вырвать у него деньги, узника продолжали пытать еще сорок дней, непрестанно избивая, мучая и моря дымом. Гибель Дионисия была предопределена, однако… в Москву торжественно прибыл обмененный на полковника Струся митрополит Филарет Никитич, незамедлительно сделанный патриархом.
Столь же незамедлительно Филарет показал, что «новая метла по новому метет». К счастью для Дионисия и его товарищей, он заинтересовался накопленным без него опытом преследования еретиков и остался им неудовлетворен. Патриарх догадался спросить бывшего тогда в Москве иерусалимского патриарха Феофана: «Есть ли в ваших греческих книгах прибавление: “и огнем”?»
— Нет, — ответил Феофан, — и у вас тому быть непригоже; добро бы тебе, брату нашему, о том позаботиться и исправить, чтоб этому огню в прилоге (ненужном дополнении. — А.Б.) и у вас не быть.
В этой беседе, переданной современником, есть одна существенная деталь, опровергающая версию о поиске Филаретом истины: ведь еще до ответа Феофана он называет слова «и огнем» прибавлением! Ясно, что для себя Филарет уже решил, кто прав, а кто виноват, и единолично пересмотрел приговор соборного суда.
Теперь костоломный маховик сделал полный оборот, и те, кто его толкал, сами попали под колесо. В начале лета 1619 года в Москве, в патриаршей палате, начал заседания освященный собор с участием двух патриархов — московского и иерусалимского. На этот раз обвинителем выступал оправданный архимандрит Дионисий, державший свою речь более восьми часов. Дионисий с товарищами был освобожден из-под стражи и смог вернуться в Троицу. Логин, старец Филарет, дьякон Маркелл и конечно же Антоний Подольский были прокляты как еретики и в цепях отправлены в «места не столь отдаленные».
Место несгибаемого Дионисия занял столь же несгибаемый Антоний Подольский, не сломленный пытками и издевательствами, продолжавший отстаивать свои взгляды и на суде, и в ссылке, а потому уготовивший себе наиболее жестокую участь.
Его упорство произвело известное впечатление даже на патриарха Филарета, усомнившегося в правоте своих советчиков. Не то чтобы Филарет поколебался вынести приговор — этого от него нельзя было ожидать. Но при отъезде из Москвы патриарха Феофана он потребовал: «Тебе бы, приехав в Греческую землю и посоветовавшись со своею братьею, вселенскими патриархами, выписать из греческих книг древних переводов, как там написано о Святом Духе».
Патриарх подозревал, и справедливо, что сторонники Дионисия вошли в соглашение с приезжими греками, но не знал, способен ли иерусалимский патриарх ради этого соглашения солгать (ведь сам Филарет в этих книжных тонкостях не разбирался). По приезде на Восток патриарх Феофан выполнил просьбу своего московского собрата и вместе с антиохийским патриархом Герасимом прислал в Москву грамоту против прибавления в водосвятной молитве слов «и огнем». Между тем в российской столице продолжалось устное и письменное «обличение» Антония Подольского: пострадавшие от его проповеди ученые мужи энергично добивали коллегу. Против его трактата был пущен в оборот обличительный трактат. Взамен обвинений группе Дионисия в неверной правке Потребника Антоний был обвинен в искажениях при подготовке к печати Псалтыри (изданной уже после его заточения, 3 октября 1619 года).
К счастью, не все направленные в Антония стрелы долетали до далекого северного края, куда он был сослан. Многое там зависело не от церковных властей, а от вполне самовластных воевод, нуждавшихся в толковых администраторах. Антонию сравнительно недолго пришлось терпеть голод и холод в оковах и заточении. В 1621/22 году он стал помощником Мирона Андреевича Вельяминова в описании земель, лежащих вдоль Северной Двины. В 1624 году государевы писцы завершили свой огромный труд, и Вельяминов отправился с результатами валовой переписи в Москву за наградой, а Подольский остался в ссылке. Однако его заслуги были учтены: в 1626 году он был направлен в более теплые края. Получая свое прежнее (разрядное) и довольно высокое годовое жалованье в 33 рубля, ссыльный занимался организацией производства селитры в Козельске.
Сведений о дальнейшей службе Антония Подольского в документах не имеется, и положение ссыльного, по-видимому, вновь ухудшилось. Как раз в это время от двора патриарха Филарета расходилась по стране новая волна реакции, отмеченная сожжением в 1627 году «Учительного Евангелия» Кирилла Транквиллиона «за слог еретический и составы, обличившиеся (обнаруженные) в книге». Тогда же изданный Печатным двором Катехизис Лаврентия Зизания был запрещен к выпуску в свет. В следующем году гонения охватили уже всю церковнославянскую литературу «литовской печати», выпущенную православными типографиями Белоруссии и Украины, входившими в состав Речи Посполитой. Эти книги массово изымали из церквей, заменяя их произведениями московского Печатного двора, конфисковались они также у частных лиц, как повально «еретические». Подозрения пали и на греческие книги, издававшиеся в западноевропейских типографиях. О латинских книгах вообще не было речи — их давно зачислили в разряд содержащих «яд ереси».
Казалось, власти должны были забыть о ссыльном, подававшем о себе вести разве что проникнутыми глубоким чувством симпатии письмами к своим немногочисленным доброжелателям. Но не таковы были ученые книжники, помнившие выступление Антония против группы Дионисия, и не таков был патриарх Филарет. Усиление при патриаршем дворе прогреческой группировки бывших соратников Дионисия отразилось на судьбах их бывших противников. В 1633 году в Москву прибывает александрийский архимандрит Иосиф, которому доверяется перевод греческих книг на славянский язык; в столице открывается греко-латинское училище Арсения Глухого; издается патриаршая грамота против Логина Коровы.
Вспоминая еще более давние события, чем соборы 1618–1619 годов, грамота Филарета повелевает отбирать все печатавшиеся при Шуйском церковные уставы, «потому что эти уставы печатал вор, бражник, Троице-Сергиева монастыря крылошанин (певчий. — А.Б.) чернец Логин, и многое в них напечатал не по апостольскому и не по отеческому преданию, а самовольством». В грамоте звучит настолько свежая ненависть к сторонникам «огня», что им явно нужно было ждать усиления преследований. Так и произошло.
Антоний Подольский к этому времени, наученный горьким жизненным опытом, многое переоценил в своем поведении. В стихотворном послании к просвещенному и многоученому духовнику Симеону Федоровичу поэт и проповедник жалуется на свое неразумие, хотя, пишет он о себе, «философское быстрозрительное учение разумно познал». Теперь Антоний высоко ценит «кротость духа», а не только «остроумное разумение» и'горько сетует на совершенные по буйству своего характера грехи. Раскаяние гнетет стихотворца не меньше, чем бесполезное, оторванное от жизни страны существование.
Хочется верить, что, осознав гибельность взаимообвинений ученых людей в еретичестве перед лицом всегда готовых казнить невежд, Антоний Подольский, будь ему позволено, уже не повторил бы своих обвинений против Дионисия Зобниновского. Но это не значит, что литератор изменил своей позиции относительно «огня». Он продолжал твердо стоять на своем, даже когда был вновь закован в цепи и привезен на очередной, на этот раз последний, суд в Москву в конце 1633 — начале 1634 года. Антония должны были убить — и он встретил убийц с достоинством истинного русского писателя.
О мыслях и чувствах Антония Подольского в этот критический момент свидетельствует его письмо бывшему товарищу и единомышленнику, игумену Богоявленского монастыря и справщику Печатного двора Илье, написанное из темницы в ожидании судебной расправы. Это письмо и ответ на него, недавно изученные и опубликованные, являются трагическими и достоверными документами эпохи, отражающими важные явления в русском обществе и в православной церкви первой половины XVII века.
«О святой божий человек, — пишет Антоний, — почто забыл нищету и печаль нашу! Или не ведаешь, что уже липнет земля к гробу нашему из-за безмерных скорбей и неистерпимых печалей, выстраданных в изгнании в дальних странах. И еще лютее страдаю ныне в царствующем граде, связан узами железными и не ведаю, зачем привезен сюда царским повелением.
— Писание говорит: Братья, в бедах помощниками бывайте! За это и благодати от Бога бывают. И еще: Тебе оставлен нищий, сирому будь помощник! — Это же самая истина и жизнь говорит. Больше той любви никто не имеет, кто положит душу свою за друга своя. И еще: В темнице был и пришли ко мне. И что ты сделаешь нам, убогим, — пишет Антоний о себе, — то самому Богу сотворишь.
— Зачем же отклонил стези наши от пути твоего и забыл нас в месте озлобления? Разумей, как от утра до вечера изменяется время, так все скоро пред Богом! В досаде пишу. Потому что мы изнемогаем, а ты сыт, ты обогатился и без нас царствуешь.
— Спишь на богатой постели, ешь мясо от тучных стад, пьешь цеженое вино, мажешься древними благовониями — и нисколько не страдаешь о сокрушении нашем.
— Люта болезнь, и язва без исцеления, потому что сонм державных ищет взять душу мою! Не ведают они милости Божией и забыли сказанное апостолом: “Если кто впадет в некое прегрешение…” И прочее всем ведомо. Сын Божий — сын человеческий пришел взыскать и спасти погибшего. Не праведных пришел он призвать на покаяние, но подобных мне, грешному. Он в девяносто девять раз больше радуется о спасении погибшего!
— Пастыри же настоящего века уклонились против меня в беззаконие и в лютом гневе враждуют на меня. И возненавидели меня, как врага истины. Они говорят против меня зло вместо благого. И питают непримиримую ненависть за мою любовь. И не уподобляются ни в чем общему нашему Владыке и Благодетелю.
— Они (церковные иерархи. — А.Б.) восприняли против меня лютость древних мучителей и губят меня, нищего, дальним заточением. Они своей злобой отягчились… Я, убогий, даже во время смерти их (то есть патриархов Филарета московского и Феофана иерусалимского. — А Б.) не получил от них разрешения (от анафемы) и не слышал даже письменного прощения.
— С тех пор (после соборного суда. — А.Б.) и по сей день наместники их люто на меня скрежещут зубами своими, преследуют многими темницами, стужей и голодом, и неразрешимыми узами вяжут меня, нищего, и хотят уморить злой смертью…
— И ныне знай, возлюбленный, разве, кроме тебя, есть кто, имеющий разум понимать тонкость настоящего богословия, и светозарную правоту философии, и подлинную правду грамматического учения о восьми частях слова?! Ты действительно знаешь, что именно они подвигли меня против всякой неправды в книжном писании, о которой ты и сам ведаешь и, знаю, из страха молчишь. Я восстал на всякую неправду сильных сего века, сердце вопиет на нее в уши господа Саваофа.
— Как пищаль медная скорбь наша. Разграбленные имения, нищета и позор кричат к тому, кто хочет праведно судить вселенной, кто отнимает дух князьям и страшен больше царей земных! Тому слава ныне и в день века. Аминь»..
Так взывал Антоний к своему бывшему другу и соратнику, единомышленнику и собеседнику, желая получить в тяжелый час даже не помощь, но хотя бы слово сочувствия. И получил ответ Иуды — но не раскаявшегося, а гордого в своей измене и кичащегося предательством. Как человек, которого Антоний спас от нищеты, разбогатев и возвеличившись стал злом большим, чем прежний грабитель (который сохранял все же остатки совести), — так и ученый искатель истины, заняв теплое место в церковной иерархии, ныне бил Антония больнее, чем невежественные судьи на соборном суде.
Ответ богоявленского игумена и ученого справщика Печатного двора Ильи Антонию Подольскому является образцом апологетики смиренной покорности духа и полон проклятиями «са-момыслию». Илья не просто подчинил свой ум начальственным указаниям, он вдохновенно проповедовал идеи «хождения по одной половице», суждения «не выше сапога» и воспевал бессмертный лозунг: «Не рассуждать!» Его послание Антонию — важное свидетельство из истории формирующейся российской интеллигенции, испытавшей уже в зачаточном состоянии тяжелое давление Великого разорения и Смуты. Послание показывает, как, пораженные ужасом истребления инаковерия и инакомыслия, ученые, книжные люди сами становились винтиками машины духовного гнета, которая утрамбовала под один уровень общественную мысль, беспощадно давя все сколько-нибудь выдающееся, отличное от других.
Антоний забыл, что его старый друг стал винтиком церковной организации. Илья об этом напомнил. «Как смел ты дерзнуть, — писал он Антонию, — в исповедании православной в Троицу Бога веры изменить установление о исхождении Святого животворящего Духа, утвержденное вселенскими соборами?!. За это — и изгнание в дальние страны, и озлобления, и скорбь немалую терпишь, и здесь (в Москве. — А.Б.) в оковах и узах страдаешь, пока не покаешься начисто!»
Антоний взывал к милосердным идеям Нового Завета — Илья с восторгом приводил ветхозаветные прецеденты жесточайших наказаний за малейшую ошибку, даже за проступок, совершенный с лучшими намерениями. Обращение Антония с просьбой о сочувствии кажется Илье нелепым. Если бы еретик валялся в ногах у церковных иерархов и, рыдая, молил о прощении, его еще можно было бы «исправлять духом кротости». Те же, кто отличается «упрямством и самомнением», не заслуживают жалости — «да устрашатся и прочие!». Идея милосердия настолько чужда тому, кто стал частью церковного аппарата, что Илья небрежно бросает: зачем жалеть человека, не позаботившегося о язвах на своем теле, вызвавших лихорадку, нагноение и смерть? Что же тогда говорить о человеке, обезумевшем настолько, что «прельщается самосмышлением»?! Ясно, что его надо уничтожить, как нарыв, но Илья переходит к этому очевидному для него итогу не сразу, а вдоволь поиздевавшись над надеждами своего бывшего единомышленника, пространно оспаривая все тезисы послания Антония.
«Ты начальственно повелеваешь нам разуметь, — пишет Илья, — как с утра и до вечера изменяется время — а сам не одно уже, не два, не три лета, но множество в прежнем своем дерзком неистовстве пребываешь, не изменяясь, как рысь не может сбросить пестроту свою или негр — черную кожу свою». Негибкость Антония, его неспособность приспосабливать свои взгляды к требованиям изменчивого времени вызывают у Ильи резко отрицательное отношение. Ведь Антоний — не начальник, не пастырь душ, а подначальный, овца в общем стаде, и должен идти, куда пастух гонит все стадо. Иной путь — мятеж! «А о сытости, и о цеженом вине, и о прочем мирском напоминаешь мне — и это все так! — не может не похвалиться Илья наградой за свое послушание. — Но берегись, да не впадешь в фарисейство». Каждому свое: мятежнику — цепи, послушному — достаток.
Потерять достаток страшно. «Вспомнил ты о пастырях, как приписали тебе беззаконие, и говорят на тебя зло за благо, и отвечают ненавистью на любовь твою, и не уподобляются ни в чем нашему Владыке и благодетелю, и, будто древних мучителей лютость восприняв, губят тебя дальним заточением, — отвечает Илья узнику. — И ты, не знаю, о каком способстве пишешь к нам?!»
Илья испуган, он даже не понимает, как можно помогать «непокорному», наказанному начальством? «Если кто и мало что-то скажет против начальников, хоть они и злые», — это грех. Ветхий Завет гласит, что даже злодеев в начальстве нужно слушаться беспрекословно. Так «какой милости достойны те, кто церковных председателей, благодатью Божией с тихостью живущих, оплевывают и попирают?!» Ты, пишет Илья Антонию, подчиненный, и за такие слова о начальстве тебе нет прощения! А за изменение церковного догмата ты недостоин милости.
Как же быть с ученостью, которую столь ценит узник, с тонкостью богословия, правотой философии и правдой грамматики? «Мы не всезнающи, — отвечает Илья, — но если что и знаем — отчасти знаем, поскольку Бог открыл нам к чистоте и просвещению разума, а не к поощрению на всякую неправду книжного писания». Это дьявол соблазняет применять свою ученость там, где не надо. «Где в грамматике указано изменять исповедание православной веры или мать всем божественным книгам — пса-ломскую книгу Псалтырь, которую ты смел во многих местах изменить? Не найдешь об этом не только в грамматике, и риторике, и в диалектике, но ни в одном из учений семи свободных мудростей! Увы, дерзости! Подобает всей силой держаться церковного чина, ибо тот указывает каждому, что подобает на пользу и исправление жизни христианской, а не грамматика, не диалектика, не риторика и прочее!»
Ты, пишет Илья Антонию, логику «ложно и развратно воспринял», она, как и все науки, не дает права на инакомыслие. «Ино мыслящий» — значит смущающий, а смущающий — значит развращающий. Известно, что малая закваска квасит «все смешение». Поэтому инакомыслящие от общества должны быть «отсечены». «Не к тому нас призвал Господь, чтобы колебаться!.. Может и малое прегрешение, оставаясь неисправленным, в совершенное зло привести». Иными словами, пощады инакомыслящему не будет.
Только немедленное и полное «раскаяние» Антония Подольского, может быть, еще поможет обреченному. Тогда, заключает Илья свое высокомерное послание, «и мы, поелику можно… можем способствовать к исправлению, а не к самомнению твоему. Короче, да вложит тебе Бог в сердце начисто раскаяться. Ему же слава вовеки. Аминь!»
Антоний Подольский убедился, что ни милости от церковных иерархов, ни поддержки от ученой братии ждать не может. Даже смерть патриарха Филарета не отменила готовящейся расправы над литератором-вольнодумцем. Материалов второго церковного суда над Антонием не сохранилось. Письмо бывшего друга, оправдывавшего беспощадную расправу за малейшее отступление от общей, санкционированной сверху «истины», достаточно ясно свидетельствует об атмосфере, в которой проходил церковный суд. О приговоре гадать не приходится — еще один русский писатель навеки умолк, раздавленный машиной для утверждения единомыслия.
Но не умолкли произведения Антония. Еще более популярные, чем сочинения князя Хворостинина, они распространялись и переписывались, читались и декламировались. Как зеленые побеги через каменную кладку крепостной стены пробивались вольные слова к русским людям, ожесточенным идеологической конфронтацией и запуганным репрессиями, но еще до конца не сломленным, не потерявшим человеческий облик. Рукописи горели на кострах доморощенных инквизиторов, но «мрак невежества» освещался и сиянием свободной мысли с исписанных бумажных страниц.
* * *
Горячее попечение патриарха Филарета Никитича о единомыслии, свирепые меры вкоренения в людские души ненависти к иноверию и иномыслию, пресечение малейших отклонений от установленных церковных правил не дали и не могли дать положительных для церкви результатов. Сама вера все более сводилась к ритуалу, к соблюдению внешних форм, буквы, а не духа. Закаленная в огне Смуты жестокость не укрепляла, а разрушала устои Российской православной церкви. Дело еще не дошло до взрыва, расколовшего ее здание при патриархе Никоне, но после смерти Филарета новый патриарх — Иоасаф (с 1634 года) вынужден был подводить горестные итоги.
«В царствующем граде Москве, — писал Иоасаф, — в соборных и приходских церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение вере, служба Божия совершается… со всяким небрежением, а мирские люди стоят в церквах с бесстрашием и со всяким небрежением, во время святого пения беседы творят неподобные со смехотворением, а иные священники и сами беседуют, бесчинствуют и мирские угодия творят, чревоугодию своему последуя и пьянству повинуясь… Пономари по церквам молодые без жен; поповы и мирских людей дети во время святой службы в алтаре бесчинствуют; во время же святого пения ходит по церквам шпана, человек по десятку и больше, от них в церквах великая смута и мятеж, то они бранятся, то дерутся… иные притворяются малоумными… иные во время святого пения в церквах ползают, писк творят и большой соблазн возбуждают в простых людях… Всякие беззаконные дела умножились, эллинские блядословия, кощунство и игры бесовские… да еще друг друга бранят позорною бранью — отца и мать блудным позором — и всякою бесстыдною нечистотою языки свои и души оскверняют»{35}.
Страх и ненависть — эти ядовитые цветы Смуты, бережно взращивавшиеся высшей властью, — отравляли души, наполняя воздух России своим тлетворным запахом, запахом застенка, костра и плахи. Но человек был неистребим, и белые гусиные перья продолжали летать над бумагой, призывая к свободе духа, любви, милосердию, бескорыстию, мужеству и познанию.
Глава III. РАСКОЛЬНИКИ
Зимняя вьюга отодвинула рассвет над Москвой, подняв снежные вихри выше Ивана Великого. Злой ветер с острой снежной крупой пронизывал насквозь бедное одеяние священника, вытертое годами тюрем. Меж кремлевских соборов, под продуваемыми ветром дворцовыми переходами кучка красноносых стрельцов в тулупах и лисьих шапках вела в Чудов монастырь очередного узника на суд и расправу. Окна большой монастырской трапезной, куда направлялся конвой с подсудимым, от горящих внутри свечей светились багровыми огоньками, напоминая пролитую кровь мучеников старой веры. Патриарх Никон, безжалостный гонитель тех, кто осмеливался противостоять его произволу, давно оставил престол, а только что был осужден и лишен сана еще более высокой церковной властью — тем самым большим собором, что, покончив с Никоном, принялся за искоренение противников его реформ{36}.
Когда стража втолкнула бедного священника из теплых сеней в трапезную, его глаза, привыкшие к мраку подземелья, не сразу нашли икону в красном углу: все вокруг сверкало драгоценностями. Золото и серебро покрывало богатые мантии высших церковных иерархов там, где они не были затканы жемчугом. Алмазы и изумруды, рубины и сапфиры резали глаз искристым блеском. Всплески холодного пламени летели с крестов и панагий[3], посохов и митр, с окованных драгоценными металлами переплетов книг, с золотых тронов вселенских патриархов, с одеяний царских сановников. Вся палата была заполнена высокими церковными и светскими властями, один вид которых должен был подавить всякое поползновение к сопротивлению и противоречию воле большого собора.
Среди его участников на центральных тронах сидели два вселенских патриарха — Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский. Пять митрополитов представляло константинопольский патриархат: Григорий Никейский, Козьма Амасийский, Афанасий Иконийский, Филофей Трапезундский, Даниил Варнский, и еще один архиепископ — Даниил Погонианский. Иерусалимский патриархат и Палестину представляли митрополит Паисий Газский и архиепископ Синайской горы Анания. Из Грузии был митрополит Епифаний, из Сербии — епископ Иоаким Дьякович, с Украины — блюститель киевской митрополии епископ Мефодий Мстиславский и знаменитый ученостью черниговский епископ Лазарь Баранович.
Все русские архипастыри, включая избираемого на Патриарший престол Иоасафа II и архиереев двух новообразованных епархий, собрались на соборный суд: митрополиты Питирим Новгородский, Лаврентий Казанский, Иона Ростовский, Павел Сарский; архиепископы Симон Вологодский, Филарет Смоленский, Стефан Суздальский, Иларион Рязанский, Иоасаф Тверской, Иосиф Астраханский, Арсений Псковский; епископы Александр вятский и Мисаил коломенский; новопоставленный митрополит Феодосии белгородский. Им сопутствовали многочисленные архимандриты, игумены, другие русские и иноземные духовные лица, часто не уступавшие архипастырям ни роскошью облачения, ни влиятельностью в церковных и светских кругах.
По суждению известного автора «Истории русской церкви» митрополита Макария, «в числе этих иерархов находились представители от всех самостоятельных церквей православного Востока»{37}. Это был самый представительный, еще невиданный в России по масштабам и блеску церковный собор — собор, от которого ждали наконец «вожделенного мира» в Русской православной церкви, прекращения раздиравших ее конфликтов, угрожавших распадением на части, расколом. Большой собор 1666–1667 годов был, безусловно, важнейшим, переломным моментом, с одной стороны, в борьбе за единство церкви и, с другой — в возникновении раскола. Что же происходит: несколько человек, фанатично защищающих старые порядки, впав в ересь, с проклятиями проповедуют устно и письменно, из застенков и ссылок против официальной церкви, поднимая на свою сторону все большие массы народа — или же речь идет о разделении самой церкви?!
Глядя на жалкую фигурку приведенного стрельцами подсудимого, в своей поношенной темной одежонке казавшегося грязным пятнышком на фоне сверкающего зала, церковные и светские власти могли усомниться в серьезности угрожающей господствующей церкви опасности. В самом деле, нужен ли был столь пышный собор, чтобы раздавить одного еретика (или десяток еретиков, ибо на суд приводили и других сторонников старой веры)?! Но перед ними стоял человек такой внутренней силы, вынесший столь чудовищные испытания и не поддавшийся таким прельстительным соблазнам, что, встретив его твердый взгляд, не один из присутствующих опускал глаза, чувствуя внезапно пробежавший по спине холодок. Перед большим церковным собором стоял протопоп Аввакум Петрович{38}.
Идейная, внутренняя история раскола весьма сложна для понимания и обычно заменяется в общественном сознании картиной противоборства двух действительно ярких и своеобразных фигур Русской православной церкви — патриарха Никона и протопопа Аввакума. Оба они родились в бедности в Нижегородском уезде, оба начинали службу сельскими священниками, оба выдвинулись благодаря своим незаурядным внутренним качествам в кружке «ревнителей благочестия» при царе Алексее Михайловиче (оба поссорились с царем — и к обоим своим противникам царь до конца дней испытывал почтение).
Никон и Аввакум были глубоко верующими, подчеркнуто благочестивыми людьми, стремившимися к очищению и укреплению православия. Оба были бескомпромиссны, не жалели никаких сил и средств для достижения целей. Каждый твердо считал себя подвижником, направляемым божественной десницей. И Никону, и Аввакуму являлись видения, они были уверены, что сила их молитвы исцеляет душевно и телесно больных (возможно, так оно и было). Оба отличались крутым характером, насколько позволяло положение, каждый мог быть жестоким. Аввакум и Никон были осуждены одним церковным собором, оба пребывали в заточении и позже погибли в течение полугода: один — возвращенный царем Федором Алексеевичем из ссылки, другой — сожженный заживо вместе с товарищами.
Разная судьба, разная степень испытаний не только сделали одного из церковных подвижников в глазах народа героическим страстотерпцем, а другого — гонителем и преследователем. Аввакум, несмотря на свой религиозный фанатизм, перенося в самом жестоком виде страдания и лишения, выпавшие на долю бесправного закрепощенного народа, духовно возвысился до выражения общенародной правды, протеста угнетенных против всех и всяческих угнетателей. Сочинения Аввакума, особенно его бессмертное «Житие», нет нужды рекомендовать читателю — они составляют классику русской литературы. По духовному заряду, по силе воздействия на читателя сочинения «огнепального» протопопа имеют немного равных даже в отечественной литературе XVIII века. Как ни поразительно, труды Аввакума и сейчас издаются для самого широкого читателя без перевода или адаптации: они не требуют перевода, как будто не написаны более 300 лет назад!
Никон оказался, по существу, бесплоден. Он оставил глубокий след не столько в душах людей, сколько в церковной организации и идеологии господствующей церкви. Недаром он долго был светочем множества церковных историков, да и историографов светского направления, трепетно относившихся к государственным мероприятиям и глубоко чтивших само понятие «реформа» (безотносительно к ее последствиям для народа). Только в литературе конца XIX — начала XX века было обосновано более взвешенное отношение к Никону и проводившимся им мероприятиям.
И все же, несмотря на все привнесенные жизнью различия, Никон и Аввакум были изначально явлениями одного порядка. Они вступили в активную жизнь как сыновья глубокого духовного кризиса, уходящего корнями в Великое разорение и Смуту, процветшего и пустившего свои метастазы в период беспощадных гонений на иноверящих и иномыслящих. У Никона, Аввакума и их сторонников воля одинаково заменяла разум, а обрядность, церковный ритуал — более важные, содержательные стороны вероучения. И те и другие не признавали и тени иномыслия, легко и убежденно проклинали все, что сколько-нибудь отступало от их представлений.
Учитывая, что Никон и никониане выступали гонителями, а Аввакум и его сторонники — гонимыми официальной церковью, для оценки конфликта особенно значительны мнения видных представителей этой самой церкви, спустя столетия постаравшихся объективно взглянуть на разномыслие XVII века. Вот что писал профессор Московской духовной академии Н.Ф. Каптерев, один из наиболее глубоких исследователей проблемы: «Никон по своему умственному складу и всему строю своего мышления, по общему характеру своих воззрений и понимания предметов веры и всего церковного, ничем существенно не отличался от противников своей реформы: он не обладал сравнительно с ними ни высшим кругом знаний, ни более верным и возвышенным пониманием предметов веры и церковно-обрядовой практики, ни более верным и культурным пониманием окружающих его явлений. Вследствие этого Никон, смело и авторитетно выступая в роли церковного реформатора, ломая и переделывая русскую церковную старину по образцу тогдашней греческой церковной практики, требуя от всех всецелого, безусловного подчинения себе и всем исходящим от него распоряжениям, не мог, однако, вести общество по новым, более светлым культурным путям, не просветлял и не возвышал своими реформами религиозноцерковного понимания тогдашнего общества, не двигал вперед его религиозноцерковную жизнь.
И даже мало этого, — продолжал профессор Каптерев. — Никон, проводя свою церковную реформу… имел очень неправильные представления о предметах своей реформы, то есть он исправлял старый русский обряд как неправый, нововводный, созданный русскими, несогласный с настоящим православным обрядом церкви, тогда как в действительности русский обряд был древний православный греческий обряд, — этого-то совсем и не знал Никон-реформатор, почему он и проводил свою церковную реформу совсем не так, как ее следовало проводить. Неправильно принятая и объясняемая (в том числе в наших учебниках. — А.Б.) реформа Никона вызвала сильный протест со стороны ее противников, которые, имея еще более неверные представления о происхождении, значении в церкви и отношении к вероучению обряда, открыто восстали уже не лично против Никона, но и против всей признавшей никоновскую реформу церкви»{39}.
Вопросы, по которым велась ожесточенная борьба внутри Русской православной церкви, расколовшая в конце концов эту церковь, и в самом деле удивительно поверхностны и мелки. В самом деле, нужно ли креститься двумя или тремя пальцами, петь «аллилуйя» дважды или трижды, говорить в молитве о Христе «Сыне Божий» или «Боже наш», ходить крестным ходом и вокруг купели по солнцу или против солнца, одевать священническую и монашескую одежду того или иного покроя и т.п.? Вряд ли эти вопросы могут быть поводом для взаимных проклятий и взаимоистребления. Тем не менее именно они и лежали на поверхности трагического конфликта, принесшего неизмеримые страдания и смерть множеству его участников.
«Жалко смотреть на эту нашу вековую церковную распрю, — восклицал Н.Ф. Каптерев, — всю основанную, с начала до конца, на недоразумении, на непонимании, на незнании иногда самых элементарных христианских истин, простых начатков истории церкви, на неверном, неправильном представлении с обеих спорящих сторон о тех предметах, о которых они так непримиримо и горячо спорят, ссорятся, обличают друг друга в неправославии и разных ересях, чего в действительности совсем нет у обеих враждующих сторон!»{40}
Показательно, что сходного взгляда придерживается и более близкий к современности крупный историк церкви, шедший в своем исследовании совершенно отличным от Каптерева путем: от изучения греческих Отцов Церкви. Вот что пишет о Никоне протоиерей Георгий Флоровский в фундаментальной монографии «Пути русского богословия»: «…в нем была историческая воля, волевая находчивость, своего рода “волезрение”… Он был деятелем, но не был творцом… Конечно, не “обрядовая реформа” была жизненной темой Никона. Эта тема была ему подсказана, она была выдвинута на очередь уже до него. И с каким бы упорством он ни проводил эту реформу, внутренно никогда он не был ею захвачен или поглощен. Начать с того, что он не знал по-гречески и так никогда и не научился, да вряд ли и учился. “Греческим” он увлекался извне. У Никона была почти болезненная склонность все переделывать и переоблачать по-гречески, как у Петра впоследствии страсть всех и все переодевать по-немецки или по-голландски. Их роднит также эта странная легкость разрыва с прошлым, эта неожиданная безбытность, умышленность и надуманность в действии. И Никон слушал греческих владык и монахов с такой же доверчивой торопливостью, с какой Петр слушал своих “европейских” советчиков… И подражание современным грекам нисколько не возвращало к потерянной традиции. Грекофильство Никона не было возвращением к отеческим основам, не было даже и возрождением византинизма. В “греческом” чине его завлекала большая торжественность, праздничность, пышность, богатство, видимое благолепие. С этой “праздничной” точки зрения он и вел обрядовую реформу…
“Исправлял” Никон церковные чины по современному печатному греческому Евхологию, ради практического совпадения с греками, — замечает Г. Флоровский. — Это не было возвращением к “древности” или к “старине”, хотя и предполагалось, что “греческое” тем самым древнее и старше. И того же порядка держались при Никоне и в книжной справе. За основу для нового славянского текста принималась обычно новопечатная греческая книга… Да и то оказывалось чувствительное различие между разными изданиями одной и той же книги… “Шесть бо выходов ево Никоновых служебников в Русийское государство насильством разослано; а все те служебники меж собой разгласуются и не един с другим не согласуется”… Противники Никоновой справы с основанием настаивали, что равняли новые книги “с новопечатных греческих у немец”, с книг хромых и покид-ных, — “и мы тот новый ввод не приемлем”. И так же верно было и то, что иные чины были “претворены” или взяты “с польских служебников”, т.е. “ляцких требников Петра пана Могилы и с прочих латынских переводов”. Рукописи, привезенные с Востока Сухановым, не были и не могли быть употреблены в дело в достаточной мере и с должным вниманием…»
Таким образом, «старообрядцы» в первоначальном своем виде не возникли в результате Никоновой реформы, но являлись всего лишь представителями принятого на Руси православного обряда, грубо и жестоко спровоцированными непродуманными и не имеющими большого значения для самого патриарха нововведениями. «Главная острота Никоновой “реформы”, — как сформулировал Г. Флоровский, — была в резком и огульном отрицании всего старорусского чина и обряда. Не только его заменяли новым, но еще и объявляли ложным, еретическим, почти нечестивым. Именно это смутило и поранило народную совесть»{41}.
«Притягательная и обаятельная для массы сила противников Никона в том, между прочим, и заключалась, — сходно отмечает Н.Ф. Каптерев, — что они являлись борцами и защитниками за родную, попираемую Никоном святую старину, борцами за так называемую теперь русскую самобытность, которой угрожало гибелью вторжение иностранных новшеств»{42}. Отсюда — их упорнейшая борьба за малейшую букву, мельчайший штрих обрядности, защита именно того пункта, по которому высшая церковная власть наносила главный удар. Но даже ученые гуманистического направления, испытывающие невольную симпатию к гонимым и обездоленным (в соответствии, нужно отметить, с евангельскими принципами), не могли признать совершенную справедливость этого церковного движения. «Весь раскол в чувстве отчуждения и самозамыкания, — писал Г. Флоровский. — Раскол ищет этой выключенности из истории и жизни. Он рвет связи, хочет оторваться. Всего менее это “старообрядчество” было хранением и воскрешением преданий. Это не был возврат к древности и полноте. Это был апокалипсический надрыв и прельщение, тяжелая духовная болезнь, одержимость…»{43}
И у Аввакума с товарищами фанатичная преданность старому обряду, постоянно выдвигаемая на первый план, оказывалась скорее средством, нежели целью. Между тем вне этих мельчайших обрядовых различий, вокруг которых поднялась такая полемическая буря (с тюрьмами, палачами, кострами и прокламациями в качестве аргументов), Аввакум и Никон со своими сторонниками оказываются крайне сходными по образу мыслей и убеждениям, даже по способам их выражения. Конечно, пока Никон мог жечь, а старообрядцы отдаваться на сожжение, это сходство не столь бросалось в глаза. Но вот Никон покинул престол и, вступив в открытый конфликт с самодержцем (и верным царю большинством иерархов), сам оказался гонимым…
Теперь стало трудно отыскать различия между отрешенным патриархом и запрещенным Аввакумом. В самом деле, Аввакум с товарищами «в лучших традициях» филаретовского искоренения инакомыслия уверяли, что после реформ Никона Русская православная церковь соединилась с латинством — с католиками, теми страшными врагами, к смертельной борьбе с которыми церковь во весь голос призывала еще в Смуту (и даже раньше). Но когда при царе Алексее Михайловиче возвысился выдававший себя за газского митрополита Паисий Лигарид, Никон аналогично заявлял о том, что из-за последнего русская церковь соединилась с римским костелом. «Латиняне, латиняне!» — этот призыв к кровопролитию равно звучал из уст Никона и из уст его противников — старообрядцев. Вышедшие из сформированных религиозной нетерпимостью рядов «ревнителей благочестия», они носили в душах единый образ врага.
Далее, если старообрядцы обвиняли в нововведениях Никона, то он то же самое говорит про Лигарида: «Новые законы вводишь от отверженных и неведомых книг… ово от отреченных книг, ово от внешних баснословных блужданий». Разум не должен был участвовать в определении того, что есть истина, — значение, как считали и старообрядцы, имело только происхождение источника уже готового текста.
Среди старообрядцев были сомнения: является Никон Антихристом, его учеником или предвестником? Их навело на эту мысль содержание реформы Никона. А самому Никону содержание нового юридического кодекса — Соборного уложения 1649 года — навеяло мысль о том, что руководивший его созданием боярин Одоевский есть предтеча Антихриста, действовавший «советом Антихриста, учителя своего». Этот боярин, по словам Никона, разорил «и священное Евангелие и все святые законы, не признавал Христа Богом! «О том, что все святые законы искоренил Никон, также не признававший якобы Христа Богом, трубили во всю силу своих легких и старообрядцы…
Под добродушное настроение Аввакум мог назвать Никона и никониан просто еретиками, хотя они были, по его мнению, много хуже мусульман, иудеев и язычников, превзойдя всех их в истязании христиан, в лютом мучительстве. Никон в свою очередь говорил Одоевскому с товарищами: «Я в вас христианства ничего не знаю, не вижу, кроме беззакония и мучительства, — дела ваши свидетельствуют!» Страшная эпидемия, поразившая города и веси Российского царства, была, по словам Никона, наказанием царю и народу за создание Уложения, ущемлявшего права церкви: «Не убоялась ли всякая душа человеческая?!» По старообрядческим же сочинениям, эта эпидемия была наказанием за церковные нововведения Никона!
Там, где Никон и Аввакум расходились принципиально, в трудный для Никона момент они вдруг (?!) чудесным образом оказались единомышленниками. Чтобы не приводить многих примеров, укажу наиболее разительные. Аввакум с товарищами не считали авторитетом восточных патриархов, которым Никон буквально смотрел в рот, и упорно называли еретическими, латинскими, ложными те греческие книги, по которым патриарх приказывал править русскую церковную литературу, убеждая паству, что только в них сохранилась истинная правда православия. Особым авторитетом у Никона пользовались греческие правила и антиохийский патриарх Макарий, его советчик в проведении реформ, преследовании староверов.
На большом соборе 1666 года, представ в качестве подсудимого, Никон буквально повторил позицию своих противников, отказавшись признавать авторитет восточных патриархов и греческих книг! На вопрос, «ведомо ли ему, что александрийский патриарх — вселенский судия», Никон ответил: «Там и суди. А в Александрии и в Антиохии ныне патриархов нет: александрийский живет в Египте, а антиохийский в Дамаске», то есть и епархий таких нет! Когда же, по вынесении приговора, восточные патриархи сняли с него архиерейские клобук и панагию и стали читать поучение, Никон публично выразил им глубокое презрение: «Знаю я и без вашего поучения, как жить, а что клобук и панагию с меня сняли — и они бы с клобука жемчуг и панагию разделили между собой, — а достанется жемчугу золотников по 5, и по 6, и больше, и золотых по 10!»
Еще ранее, при чтении греческих правил, Никон заявил, что «те правила не апостольские, и не вселенских соборов, и не поместных соборов, и он, Никон, тех правил не приемлет и не слушает». «Те правила приняла святая апостольская церковь», — стал уверять никонианин своего учителя, но Никон огорошил его заявлением, которое мог бы сделать Аввакум: «Тех правил в русской Кормчей книге нет, а греческие правила не прямые, те правила патриархи от себя учинили, а не из правил. После вселенских соборов — все враки, а печатали те правила еретики!» Можно было бы подумать, что это сказано в запальчивости, но и в другой раз Никон буквально повторил свое отрицание благочестивости греческой книжности, причем теми же словами, которыми пользовались староверы{44}.
Со своей стороны Аввакум, столь яростно проклинавший и столь ярко живописавший зверства никониан, не раз показывал в своих сочинениях, как вел бы себя, окажись лидер староверов на месте Никона-мучителя. Так, он с нескрываемым восторгом пишет о библейском Мелхиседеке, коий «моляшеся господу Богу небесному с воплем крепким, да пожрет земля отца его, и матерь, и брата, и всех… Бог же с небесе услышав его молитву, повеле расступиться земле и пожре их, и грады, и царство все. Оста един Мелхиседек», и этого Мелхиседека Аввакум уподобляет Христу! Не правда ли, это плохо сочетается с новозаветной проповедью Аввакума: «Еже есть хощеши помилован быти — сам такожде милуй; хощеши почтен быти — почитай; хощеши ясти — иных корми; хощеши взяти — иному давай» и т.п.?
Впрочем, призыв любви к ближнему «огнепальный» протопоп временами откровенно толкует в духе патриарха Филарета: «Рассуждай глагол Христов: своего врага люби, а не Божия, сиречь еретика и наветника душевного уклоняйся и ненавиди… С еретиком какой мир? Бранися с ним и до смерти…» Некоторые тексты Нового Завета Аввакум, похоже, просто не принимал. Он передает, например, притчу из Евангелия от Луки о нищем Лазаре, попавшем в рай, и богаче, угодившем в ад. Молитва богача к Аврааму была отвергнута праотцем, но Аввакума не устроила беззлобная форма отказа. «Каков сам был милостив?! — пишет он, обращаясь к мучающемуся богачу. — Вот твоему празднеству отдание! Любил вино и мед пить, и жареные лебеди, и гуси, и рафленые куры: вот тебе в то место жару в горло, губитель души своей окаянной! Я не Авраам — не стану (тебя) чадом звать: собака ты! За что Христа не слушал, нищих не миловал? Полнотко милостивая душа Авраам-от миленькой — чадом зовет, да разговаривает, бутто с добрым человеком. Плюнул бы ему в рожу ту и в брюхо то толстое пнул бы ногою!»
Частые покаяния Аввакума не мешали ему письменно обосновывать насилие как законную форму борьбы за благочестие. «Да что-су вы, добрые люди, — обращался он к своим почитателям, — говорите: “Батько-де сердито делает”. У Николы тово (Чудотворца) и не мое смирение было, да не мог претерпеть: единаго Ария, собаку, по зубам брязгнул. Ревнив был миленькой покойник. Не мог претерпеть хулы на святую Троицу. Собором стащили с него и чин весь: “Неправильно-де творишь, архиепископ”. Да ему даром дали пестрыя те ризы Христос да Богородица. И опять ево нарядили, а он себе никово не бояся… За что-то меня в те поры не было! Никола бы вора по щоке, а я бы по другой, блядина сына». Также в рассказе об Адаме и Еве Аввакум призывает провинившихся «перед Богом» «кнутом бить, да впредь не воруют!».
Последователи не случайно жаловались на суровость Аввакума. Он сам писал о себе с раскаянием: «Да и всегда таки я, окаянной, сердит, дратца лихой. Горе мне за сие!» Но это касалось избиения домашних женщин под горячую руку. В то же время сочинения Аввакума откровенно повествуют, как он использовал имевшиеся у него методы «воспитания»: избиения, «посаждение» в погреб, морение голодом и т.п. Поводом могло быть желание девушки (из услужения в семье Аввакума) законно выйти замуж по любви — Аввакум гордится, что воспрепятствовал этому. Он приказывал избивать человека «канатным толстым шелепом» до потери сознания — и писал об этом с удовольствием. Аввакум советовал староверам сопротивляться появлению в их домах священника-никонианина, вплоть до убийства: «Как он приидет, так ты во вратех тех яму выкопай, да в ней роженья натычь, так он и абрушится тут, да и пропадет. А ты охай, около ево бегая, бутто ненароком»{45}.
Никон убивал, Аввакум призывал к убийству за малейшее отклонение от их, вождей, убеждений. Благочестие для них — единый порядок поведения всех людей, реализация воли вождя, выдававшейся за волю небес. Никон навязывал свою волю, утверждал абсолютную духовную власть, грубо попирая старые обычаи. Все его реформы, формально привязанные к «грекофилии», идеям унификации ритуала вселенских церквей и т.п., были по сути своей средствами борьбы за утверждение и укрепление самодержавия патриарха.
Тезис Никона о том, что священство выше царства, часто понимается как призыв к наступлению на светскую власть, к установлению теократической диктатуры. «Яко капля дождя от великой тучи, то есть земля от небес мерится, так и царство меньшится от священства», — утверждал Никон в запальчивости. «Патриарх есть образ живой Христов, и одушевлен делами и словами, в себе живописуя истину», тогда как царь называется земным богом лишь «от человек безумных» и цари «в сладость приемлют такие безумные глаголы: “Ты Бог земной”.
Но то, что утверждал Никон о патриаршей власти, уже давно приписали себе российские самодержцы, кровавая тень Ивана Грозного осеняла их «право» на истину в конечной инстанции, в том числе и в делах духовных. Попытка Никона отстоять во многом утраченную (кстати сказать, ущербную с самого начала христианства на Руси) независимость церкви опиралась как раз на святоотеческое учение, особенно на идеи Иоанна Златоуста, и с богословской точки зрения была правомерна. Но для этого Русская православная церковь должна была установить такую же железную диктатуру, в какую уже реализовалась ее соперница — светская власть. Иного пути противопоставить себя абсолютной монархии Никон и его сторонники не видели.
Могучая воля Никона — в миру мордовского крестьянина Никиты Минова — в считанные годы проделала работу, подобную той, что вели Иван III, Василий III, Иван Грозный и их последователи на царском престоле. Не имея таких предпосылок, как патриарх Филарет Никитич, Никон оказал мощное воздействие на царя Алексея Михайловича, добился независимости от светских властей в деле управления церковью и церковными делами, все шире распространял церковный контроль над общественно-политической жизнью огромной страны. Он стал самовластным управителем церкви, подвел под патриаршую власть мощную экономическую базу, стал вторым «великим государем» в государстве и даже, в отсутствие царя в столице, выполнял его функции.
Для всякой крайней диктатуры традиции противопоказаны. Растоптать «старый обряд» было тем более необходимо, что он практически выражал стройную идеологическую концепцию подчинения священства царству. Как Петр I громил все, что мешало полному закрепощению общества и утверждению военно-полицейской феодальной империи, так Никон не выбирал средств для сокрушения старой концепции. В этом отношении Аввакум был прозорлив, утверждая: «Как говорил Никон, адов пес, так и сделал: “Печатай, Арсен (никонианский справщик Арсений Грек. — А.Б.), книги как-нибудь, лишь бы не по-старому!” — таксу и сделал»{46}.
Сохранение древних церковных обрядов имело глубокий смысл, так как доказывало, что гарантом истинного благочестия является православный самодержец, что истинно благочестивая церковь может существовать лишь под крылом единоверной монархии. После падения Рима, а затем Константинополя центр мирового православия, согласно этой концепции, переместился в Россию, в Москву, этот «Третий Рим». Уже с XV века создавались и подгонялись под эту концепцию многочисленные сочинения, предсказания, пророчества, служившие в глазах россиян «обоснованием» столь лестного и идеологически полезного для набирающего силу государства убеждения.
«Два Рима пали, а Третий стоит и четвертому не бывать!» — провозглашалось в разной форме при различных случаях. Арсений Суханов и многие другие публицисты подробно рассказывали читателям и слушателям, как под пятой мусульманских завоевателей угнетенные православные верующие Востока постепенно утрачивают «праведный» обряд, который свято хранится под защитой государства в России; как на Русь широким потоком «исходят» с Востока православные ценности: реликвии, мощи, книги, «вся святыня»; как приходят в упадок восточные патриархии — а московская процветает невиданно; как вследствие всего этого Российское православное самодержавное государство является «жребием самыя Богородицы», центром вселенной, светом всему миру; наконец, какую ответственность все это налагает на россиян, призванных не утратить свой свет, но пролить его «во все концы земные» и спасти угнетенных иноверцами братьев.
Православным иерархам на Востоке, разумеется, некогда было ждать появления двуглавого орла над стенами Константинополя: они обнищали настолько, что не могли существовать без присылавшейся из России «милостыни» (дотации и пожертвований) и потому особо трепетно относились к авторитету «греческого благочестия» у россиян{47}. Приезжая в Москву, они активнейшим образом поддерживали убеждение Никона (которому помогали стать патриархом) в независимости священства от царства, а также в сохранении благочестия греками, которые всегда были и будут «учителя веры». Первое утверждение формулировало цель неистового московского патриарха, второе превратилось в его средство против отечественных «ревнителей благочестия», из рядов которых он вышел.
Впрочем, Никон не полностью отказался от имперской концепции «Третьего Рима», применяя ее к священству. На словах преклоняясь перед греками и предоставляя им решать за себя все формальности, связанные с ритуалом, он в то же время решительно возносился над восточными патриархами. Недаром на реке Истре возникал могучий комплекс Нового Иерусалима, призванный стать еще более блестящим, чем старый Иерусалим, центром православной вселенной. Империи сторонников старого обряда и полицентризму православного Востока готовилось прийти на смену царствие — земное царство Христа в лице его наместника — великого государя святейшего Никона.
Идеализация исторических героев, мучеников, подвижников, литераторов, выражавших народные страдания и надежды, искажает самую суть исторического повествования, превращает лекарство, пусть горькое, в опаснейший яд. Это не самая свежая мысль, но нам необходимо ее напомнить, чтобы углубиться в суть явления, называемого расколом Русской православной церкви. Да, Никон выглядел грекофилом, а Аввакум был русофилом в очень современном для нас понимании этого слова.
Читая церковные книги на церковнославянском языке, Аввакум принципиально писал и говорил по-русски. «Ивы, Господа ради, — писал он в конце “Жития”, — чтущий и слышащий, не позазрите просторечию нашему, понеже люблю свой русской природной язык… Вот, что много рассуждать: ни латинским языком, ни греческим, ни еврейским, ниже иным коим ищет от нас говоры Господь, но любви с прочими добродетельми хощет; того ради я и небрегу о красноречии и не уничижаю своего языка русскаго».
«Ведаю разум твой, — писал Аввакум царю Алексею Михайловичу, — умеешь многи языки говорить, да што в том прибыли?.. Рцы по русскому языку: «Господи, помилуй мя грешнаго!».. Ты ведь, Михайлович, русак, а не грек. Говори своим природным языком; не уничижай ево и в церкви, и в дому, и в пословицах. Любит нас Бог не меньше греков; предал нам и грамоту нашим языком Кирилом святым и братом его (Мефодием. — А.Б.). Чево же нам еще хощется лучше тово? Разве языка ангельска? Да нет, ныне не дадут, до общаго воскресения»{48}.
Эти прекрасные мысли, однако, сочетались с проповедью «посконности и домотканности». «Не учен диалектики, и риторики, и философии! — гордо заявляет Аввакум и требует того же у своих последователей (из которых многие, к счастью, ему не повиновались). — Не ищите риторики, и философии, ни красноречия, но здравым истинным глаголом последующе, поживите. Понеже ритор и философ не может быть христианин»{49}.[4] Отсюда оставался один шаг до глубоко противного истинному христианству противопоставления народов друг другу.
«…Русаки бедные— пускай глупы! —рады: мучителя дождались, полками в огонь дерзают за Христа, Сына Божия, света. Мудры блядины дети греки, да с варваром турским с одново блюда патриархи кушают рафленыя курки. Русачки же миленькия не так: во огонь лезет, а благоверия не предает!»{50} Конечно, на оскорбление «греков» (православных церковных иерархов на Востоке) толкала староверов грекофилия официальной церкви, но пристрастие Аввакума к русскому простиралось до оправдания ужасающих преступлений против русского народа во имя утраченного «порядка».
Если Никон старался наверстать в церкви то, в чем преуспел Иван Грозный для светской власти, то Аввакум с сожалением вспоминал о «твердой руке» Грозного, способной незамедлительно свернуть шею зарвавшемуся патриарху. «Знаете ли, вернии? — писал протопоп, — Никон пресквернейший — от него беда та на церковь ту пришла. Как бы (был) добрый царь — повесил бы его на высокое древо… Миленькой царь Иван Васильевич скоро бы указ сделал такой собаке!»
Царь Алексей Михайлович Романов
Указав царю Алексею Михайловичу, что тот «русак», Аввакум немедленно потребовал: «Перестань-ко ты нас мучить тово! Возьми еретиков тех (никониан. — Авт.), погубивших душу твою, и пережги их, скверных собак, латынников и жидов, а нас распусти, природных своих. Право, будет хорошо!.. Понеже суд бывает без милости несотворшим милости».
Гнев Аввакума нарастал, и новому царю — Федору Алексеевичу он предложил уже более четкую программу уничтожения иномыслящих. «А что, государь-царь, — писал он, — ка б ты мне дал волю, я бы их, что Илия пророк, всех перепластал во един час. Не осквернил бы рук своих (человеческой кровью. — А.Б.), но и освятил, чаю. Да воевода бы мне крепкой, умной — князь Юрья Алексеевич Долгорукой! Перво бы Никона, собаку, и рассекли начетверо, а потом бы никониян. Князь Юрья Алексеевич, не согрешим, небось, но венцы победныя приимем!» Что ж, выбор полководца для войны за веру был удачен, ведь князь Ю.А. Долгоруков приобрел к этому времени (послание царю написано в 1676 году) немалый карательный опыт во главе войск, заливших кровью Крестьянскую войну под руководством Степана Разина[5]. К счастью, царь Федор не откликнулся на призыв Аввакума. Что же касается действительно талантливого полководца Ю.А. Долгорукова, то он в 1682 году, во время восстания в Москве, был казнен народом.
Аввакум пошел и дальше надежды на привлечение себе в союзники воеводы-карателя. Для истребления врагов «старой веры» хороши были и мусульмане. «Разумеешь ли кончину арапа онаго, — писал он товарищу при ложном известии о смерти судившего его некогда патриарха Паисия, — иже по вселенной и всеа Руския державы летал, яко жюк мотыльныи, из говна прилетел и паки в кал залетел, — Паисей александрийский епископ? Распял-де ево Измаил (мусульманин. — А.Б.) на кресте, еже есть турской. Я помыслил: ано достойно и праведно… Распяли оне Христа в Руской земле, мздою исполнь десницы своя, правильне варвар над ними творит!»
Началась тяжелейшая и кровопролитнейшая война России с Османской империей, на Украине и в Приазовье шли жестокие бои — и русофил Аввакум надеялся, что турецкий владыка — «Салтан Магмедович» — отомстит российской церкви («любодеице») и российским людям за гонения на староверов: «Подай Господи! Подай Господи! Не смейся враг, новый жидовин, распенше Христа! Еще надеюся Тита втораго Иуспияновича (Тит, сын римского императора Веспасиана, разрушивший Иерусалим. — А.Б.) на весь Новый Иерусалим, идеже течет Истра река, и с пригородком, в нем же Неглинна течет (то есть с Москвой. — А.Б.). Чаю, подвигнет Бог того же турка на отмщение кровей мученических. Пускай любодеицу ту потрясет, хмельет выгонит из блядки! Пьяна кровьми святых», то есть единомышленников Аввакума, и потому должна быть уничтожена мусульманским мечом!{51}
Вот уж, как говорится, картина, знакомая до слез. Но мы сейчас должны углубиться не в исторические ассоциации, а в более подробный анализ того, как Аввакум пришел к желанию, чтобы враг уничтожил всю Москву, в которой, надо полагать, даже с точки зрения «огнепального» протопопа, было много невинных людей, да и его сторонников-староверов.
Искренняя, глубокая жалость к страдальцам, мученикам за старую веру, постоянно звучит в сочинениях Аввакума. Но принципиальная нетерпимость к иномыслию, призывы к истреблению всех «не своих», неодинаковых, логически вели к самоистреблению. Проповедь ухода от мира, в котором восторжествовала никонианская «ересь», пала в пороховую бочку народного отчаяния, вызываемого всем строем жизни феодального государства. В своем крайнем проявлении отчаяние толкало дальше, к уходу из мира, из жизни. Характерно, что призывы и примеры столь противного христианской морали самоубийства исходили не от духовных вождей старообрядчества, а от грубых изуверов (подобных Ка-питону, Василию Волосатому, попу Александрищу и другим), отличавшихся почти (если не вовсе) безумным «неистовством».
Пост до голодной смерти, идея огненного крещения — этот «новоизобретенный путь самоубийственных смертей» вызывал омерзение и ужас у вождей старообрядчества (см., например, «Отразительное писание» инока Ефросина). Но могучая воля Аввакума позволила ему до конца пройти тот логический путь, от которого отшатывались товарищи, — и первым горячо приветствовать начавшиеся самоубийства — этот знак, по его словам, «нынешнего огнепального времени». Если святы те правоверные, кого сожгли никониане, то святы и те, кто по своей воле уходит от никониан в огонь. Самоубийство в устах христианина становится подвигом, ибо для Аввакума, как и для Никона, человеческая жизнь превращается почти в ничто перед идеей, перед требованием единомыслия.
«В Казани никонияня тридесять человек сожгли, — пишет протопоп, — в Сибире столько же, в Володимере шестеро, в Боровске четыренадесять человек. А в Нижнем (Новгороде) преславно бысть: овых еретики пожигают, а инии, распалыпеся любовию и плакав о благоверии, не дождався еретическаго осуждения, сами во огнь дерзнувше, да цело и непорочно соблюдут правоверие. И сожегше своя телеса, души же в руце Божий предаша, ликовствуют со Христом во веки веком, самовольны мученички, Христовы рабы. Вечная им память во веки веком! Добро дело содеяли… надобно так!»
«Да еще бы в огонь христианин не шел! — восклицает Аввакум, описав “дьявольские” обычаи никониан. — Сгорятсу все о Христе Исусе, а вас, собак, не послушают. Да и надобно так правоверным всем: то наша и вечная похвала, что за Христа своего и святых отец предания сгореть, да и в будущем вечно живи будем о Христе Исусе…»{52}
Так духовный вождь, выдающийся русский писатель простирал перо, направляя десятки (а позже сотни и тысячи) людей в огонь; утверждая своим высочайшим авторитетом самоубийство мужчин, женщин и малых детей. Он мог пожалеть одного «уморенного» ребенка и назначить женщине кару за это преступление{53}, но когда дело касалось обрядности — убийство сжигаемых матерями грудных младенцев было для Аввакума святым делом. Мог ли он жалеть врагов — русских людей, следовавших слегка отличающемуся ритуалу, и не призывать на их головы мусульманский меч?! Вопрос для истинного русофила риторический: истреблять себе подобных «для блага народа» — дело святое…
Не Аввакум и ему подобные были инициаторами раскола. Называть их «раскольниками», в отличие от «истинных» православных, сохранивших верность официальной церкви, — значит использовать ярлык церковных пропагандистов старого времени. Реформы Никона были не просто первым ударом колокола, возвестившим о приближении катастрофы, — это был взрыв, потрясший самые основы мировоззрения традиционно верующих людей. Но мощь этого взрыва не может польстить памяти Никона, ибо она определялась совсем не им, а позицией светской власти, поведением царя Алексея Михайловича и его приближенных, твердо поддержавших реформы.
Ведь именно православный царь был, по широко распространенному убеждению, гарантом благочестия Русской православной церкви. Именно с наличием православного царства связывали староверы (как явные, так и тайные) мечту о земном Божием Граде, «Третьем» — и вечном до Страшного суда — «Риме». И этот государь, эта надежда и опора, этот светоч православия «отступил»! Мир рушился в глазах староверов, Рим, который не должен был пасть, проваливался в тартарары. Четвертому Риму не бывать — значит, кончается сама история, точнее, священная история, приходит Антихрист…
«Яко ты наш государь, благочестивый царь, — писал опальный Аввакум Алексею Михайловичу, — а мы твои богомольцы: некому нам возвещать, како строится во твоей державе». А ведь эти слова написаны после одиннадцатилетней ссылки в Сибирь и в Даурию с женой и малыми детьми, невероятных лишений и потерь, смерти детишек, после мучений, обрушившихся на протопопа по воле царя или с его разрешения! И такие обращения к царю следовали одно за другим, многие годы, со вспышками надежды на восстановление идеала староверов.
«Царь-государь и великий князь Алексей Михайлович! — писал Аввакум в пятой челобитной. — Многажды писахо(м) тебе прежде и молихом тя, да примиришися Богу и умилишися о разделении твоем от церковн(о) го тела. И ныне последнее тебе плачевное моление приношу, из темницы, яко из гроба, тебе говорю: помилуй единородную душу свою и вниди паки в первое свое благочестие, в нем же ты порожден еси с прежде бывшими тебе благочестивыми цари, родители твоими и прародители… Аще мы раскольники и еретики, то и вся святии отцы наши, и прежний цари благочестивии, и святейшия патриархи такови суть… Воистину, царь-государь, глаголем та: смело дерзаете, но не на пользу себе. Кто бы смел реши таковыя хульныя глаголы на святых, аще бы не твоя держава попустила тому быти?»
Аввакум не только утверждает, что именно царь обладает решающей силой в церковных делах, но и изъясняется в любви к нему: «И елико ты нас оскорблявши болыии, и мучишь, и томишь, толико мы тебя любим, царя, болыпи и Бога молим до смерти твоей и своей о тебе и всех кленущих нас: Спаси, Господи, и обрати ко истине своей! — Но тут же следует угроза: — Аще же не обратитеся, то вси погибнете вечно, а не временно».
«Аще не ты по Господе Бозе, кто там поможет? — пишет Аввакум уже новому царю — Федору Алексеевичу, севшему на отцовский трон в 1676 году. — Столпи поколебашася наветом Сатаны, патриарси изнемогоша, святители падоша и все священство еле живо — Бог весть! — али и умроша. Увы, погибе благоговейный от земли и несть исправляющаго в человецех! Спаси, спаси, спаси их, Господи, ими же веси судьбами!» — взывает Аввакум, подразумевая под «исправляющим» именно царя, бояр, которые должны были заставить исправиться патриарха. Нельзя сказать, чтобы это обращение было неискренним, ведь сразу по восшествии Федора на престол Аввакум призвал единоверцев молиться за государя, а в 1681 году, когда «неисправление» царя стало очевидно, а положение староверов ухудшилось, протопоп присоединился к замыслу товарищей «с челобитными по жребию стужати царю о исправлении веры»!{54}
Эта настойчивость тем более показательна, что Аввакум и его товарищи прекрасно понимали «отступничество» царской власти. Недаром вспоминал протопоп византийского императора Константина, не исполнившего якобы свой долг по охране благочестия церкви, которого «предал Бог за отступление-то сие Магнету, турскому царю (султану Мехмеду II Фатиху, завоевателю Константинополя. — А.Б.), и все царство греческое с ним». Подобная гроза нависла и над Российским православным царством, считал протопоп. Кому достанется гибнущее после утраты благочестия царство Русское? «Разве турскому царю?» Ведь рушится основа святости: «Царя тово (Алексея Михайловича. — А.Б.) враг Божий омрачил… А царь-ет, петь, в те поры чается и мнится, бутто и впрямь таков, святее его нет!»
На первый взгляд позиция Аввакума относительно пределов царской власти и ее функций в религиозной области противоречива. «В коих правилах писано, — с возмущением восклицает протопоп, — царю церковью владеть, и догматы изменять, и святая кадить? Только ему подобает смотреть и оберегать от волк, губящих ея, а не учить, как вера держать и как персты слагать. Се бо не царево дело, но православных архиереов и истинных пастырей, иже души своя полагают за стадо Христово, а не тех, глаголю, пастырей слушать, иже и так и сяк готовы на одном часу перевернутца. Сии бо волцы, а не пастыри, душегубцы, а не спасители: своими руками готовы неповинных крови пролияти и исповедников правое лавныя веры во огнь всажати. Хороши законоучителие! Да што на них дивить! Таковыя нароком поставлены, яко земские ярышки (стряпчие. — А.Б.) — что им велят, то и творят. Только у них и вытвержено: “асе, государь, восе, государь, добро, государь!”»
Аввакум гневно обличает архиереев, коие «токмо потакают лишо тебе (царю Алексею Михайловичу. — А.Б.): “Жги, государь, крестьян тех, а нам как прикажешь, так мы в церкве и поем; во всем тебе, государю, не противны; хотя медведя дай нам в олтарет, и мы рады тебя, государя, тешить, лише нам погребы давай да кормы с дворца. Да, право так — не лгу!”» «Любя я тебе, право, сие сказал, — отмечает протопоп, — а иной тебе так не скажет, но вси лижут тебя — да уже слизали и душу твою!»{55}
Но если архиереи не должны слушаться царя в церковных вопросах, как должен государь осуществлять свои функции по охране благочестия? Если архиереи лишь марионетки, то почему Аввакум постоянно напоминает, что царя обольстил и столкнул с пути истинного именно архиерей — патриарх Никон? Неужели Никон и собор иерархов не вправе были решать вопросы церковного ритуала? В действительности противоречия в суждениях Аввакума нет, ибо царь для него именно потому является гарантом благочестия, что должен выступать третейским судьей, арбитром при разрешении церковных вопросов, равно защищающим обе стороны до тех пор, пока одна из них в споре не победит.
«И ты не хвалися, — гневно обращается Аввакум к Алексею Михайловичу. — Пал ся еси велико, а не восстал искривлением Никона, богоотметника и еретика, а не исправлением, умер еси по души ево учением, а не воскрес. И не прогневися, что богоотметником ево называю. Аще правдою спросиши, и мы скажем ти о том ясно с очей на очи и усты ко устом возвестим ти велегласно; аще ли же ни — то пустим до Христова суда: там будет и тебе тошно, да тогда не пособишь себе ни мало».
«Здесь ты, — продолжает Аввакум, — нам праведного суда со отступниками не дал — и ты тамо (на Страшном суде. — А.Б.) отвещати будеши сам всем нам!.. Все в тебе, царю, дело затворилося и о тебе едином стоит. Жаль нам твоея царския души и всего дому твоего, зело болезнуем о тебе, да пособить не можем ти, понеже сам ты пользы ко спасению своему не хощешь».
Никон, патриарх Московский и всея Руси
Итак, царь, не давший спорящим праведного суда, царь, ставший главным виновником раскола Русской православной церкви, царь, благодаря которому правда уходит из богоизбранного Третьего Рима на небеса, оставляя землю Антихристу, который уже пришел и властвует, — вот наиболее острая заноза в сердце Аввакума, мучительнейшая тема его рассуждений. «Во время сие несть царя, — писал не позже 1669 года соратник Аввакума дьякон Федор, — един бысть православный царь на земли остался, да и того, не внимающаго себе, западные еретицы, яко облацы темнии, угасиша христианское солнце. И се, возлюбленнии, не явно ли антихристова прелесть показует свою личину?!»
Итак, рухнул Третий Рим, прекратилось священство, опозорено православие, страшные гонения претерпевают верные, настало безблагодатное антихристово время. Продолжая молить царя опомниться и дать правый суд православным, Аввакум тут же бросает: «Надобно царя тово Алексея Михайловича постричь беднова, да пускай поплачет хотя небольшое время. Накудесил много, горюн, в жизни сей, яко козел скача по холмам, ветр гоня, облетая по аеру (воздуху. — А.Б.), яко пернат, ища станы святых, како бы их поглотить и во Ад с собою свести».
Именно царь виновен во многих зверствах против староверов, страшнейшим из которых был разгром Соловецкого монастыря — одной из крупнейших и славнейших обителей России. За то, по словам Аввакума, Алексей Михайлович «расслаблен бысть прежде смерти, и прежде суда того (Страшного. — А.Б.) осужден, и прежде бесконечных мук мучим. От отчаяния стужаем, зовый и глаголя (царь), расслаблен при кончине: “Господие мои, отцы соловецкие старцы, отрадите ми, да покаюся воровства своего, яко беззаконно содеял, отвергся християнския веры… вашу Соловецкую обитель под меч под клонил, до пятисот братии и болыпи. Иных за ребра вешал, а иных во льду заморозил, а боя-ронь живых, засадя, уморил в пятисаженных ямах. А иных пережег и перевешал исповедников Христовых бесчисленно много. Господие мои (якобы говорил, умирая, царь. — А.Б.), отрадите ми ноне мало!”»
«А изо рта, и из носа, и из ушей (царя, писал Аввакум. — А.Б.) нежид (сукровица. — А.Б.) течет, бытто из зарезанные коровы. И бумаги хлопчатые не могли напастися, затыкая ноздри и горло. Нусу, никонияне, вы самовидцы над ним были, глядели, как наказание Божие было за разрушение старыя християнския святыя нашея веры. Кричит (царь) умирая: “Пощадите, пощадите!” А вы ево спрашивали: “Кому ты (царь) молился?!” И он вам сказывал: “Соловецкие старцы пилами трут мя и всяким оружием, велите войску отступить от монастыря их!” А в те дни (соловецкие монахи) уж посечены быша». Преступный царь Алексей Михайлович «царскую и архиерейскую власть на ся восприял… но Соловецкий монастырь сломил гордую державу его. В который день монастырь истнил (разрушил. — А.Б.)… в той день и сам исчез. Восхотел Бог быти, и не бысть!» — заключил Аввакум{56}.
Как Никон поставил себя, высшего российского архиерея, выше царя на земле, так Аввакум, пережив глубокую духовную драму, более тяжелую, чем выпавшие на его долю физические страдания, вознесся над самодержцем как личность. Из заточения в темной земляной норе взлетел над Россией освобожденный от оков могучий человеческий дух, презревший «темные власти» мирских владык.
«Видишь ли, самодержавие? — бросил “огнепальный” протопоп одному из могущественнейших владык вселенной. — Ты владеешь на свободе одною Русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо, и землю. Ты от здешняго своего царства в вечный свой дом пошедше только возьмешь гроб и саван, аз же присуждением вашим не сподоблюся савана и гроба, но наги кости мои псами и птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы — так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь — Бог мне дал!»{57}
Не сразу и не скоро сумел Аввакум противопоставить себя земному царствию с такой высотой мысли, но уже на соборе 1667 года он вступил в решительный бой не со вселенскими патриархами, властями и русскими иерархами, а с государем царем и великим князем Алексеем Михайловичем, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцем. Правда, в одном из посланий 1678/79 года он почему-то решил оправдывать царя и вселенских патриархов, приписывая им совершенно отсутствовавшие в 1667 году намерения: «Вселенские-те было и говорили взять старые те (церковнослужебные. — А.Б.) книги, да наши псы не восхотели, заупрямку им стало. Царь тот меня и зело милосердовал, да уже и ему нечево стало делать. Властишка те (русские иерархи, участвовавшие в соборе. — А.Б.) мне многия друзья духовныя были, да свратил бранью их, бывало так. Оне с сердца приговор написали жжечь меня, да царица-покойница (Мария Ильинична, первая жена царя Алексея. — А.Б.) не дала».
Но в другом послании 1679 года роль патриархов и особенно царя описана совсем по-иному. «А патриарси со мною, протопопом, — пишет Аввакум, — на сонмище ратовавшеся (сражаясь. — А.Б.), рекоша: “Не на нас взыщется, но на царе! Он изволил изменить старыя книги!” А царь говорит: “Не я, так власти изволили!”» Священнослужители, отмечает Аввакум, «царя паче Бога убоялися»{58}. Решающая роль царя подчеркивается и в других сочинениях «огнепального» протопопа. И все же: кто «изволил» осудить Аввакума и его товарищей на большом церковном соборе 1666–1667 годов — русские церковные иерархи, царь или вселенские патриархи? Организация крупнейшего церковного собора и важнейшего в истории раскола Русской православной церкви судебного процесса заслуживает внимательного рассмотрения.
В «Житии» и других сочинениях Аввакума описана внешняя сторона собора, приведены сцены состоявшихся на нем прений о вере, чуть было не кончившихся дракой. Прежде чем обратиться к документам, раскрывающим подоплеку событий, посмотрим, что происходило в зале, куда привели и поставили перед блестящим собранием иерархов «огнепального» протопопа.
* * *
Поискав глазами по трапезной, Аввакум не нашел в ней царя Алексея Михайловича. Это был дурной знак: царь умывал руки, предоставляя своего давнего знакомого, перед которым он чувствовал вину, на расправу никонианам. На миг протопоп дрогнул при виде очезримого могущества противостоявшей ему власти, явившейся здесь во всем великолепии, во главе со сверкающими драгоценным убранством вселенскими патриархами. Да и до того как привести на собор, Аввакума уже немало мучили, уговаривали, улещали, чтобы он отказался от своих взглядов хотя бы по некоторым вопросам.
Некоторые из товарищей Аввакума сдались и публично принесли покаяние в своих «заблуждениях». Протопоп до сих пор был тверд и непоколебим, но перед невиданным в России собранием высших православных иерархов сомнение проникло и в его душу. Аввакум боялся не только и не столько за себя, сколько за жену и детей, переносивших все кары вместе с ним. Он вспомнил, как когда-то в дикой Даурии, когда они шли по голому льду, полумертвые от голода и холода, жена его упала без сил и взмолилась:
— Долго ли муки этой, протопоп, будет?!
— Марковна, до самыя до смерти! — отвечал Аввакум жене, и она снова поднялась и сказала:
— Добро, Петрович, ино еще побредем.
А в другой раз в Сибири сидел он печальный, размышляя о своей участи:
— Что сотворю? Проповедую ли слово Божие или скроюся где? Понеже жена и дети связали меня. И видя меня печальна, — вспоминал Аввакум, — протопопица моя приступи ко мне со опрятством и рече ми: «Что, господине, опечалился еси?» Аз же ей подробну известих: «Жена, что сотворю? Зима еретическая на дворе; говорить ли мне, или молчать? — связали вы меня!» Она же мне говорит: «Господи помилуй! что ты, Петрович, гово-ришь?.. Аз тя и с детьми благословляю: дерзай проповедати слово Божие по-прежнему, а о нас не тужи; дондеже Бог изволит, живем вместе, а егда разлучат, тогда нас в молитвах своих не забывай; силен Христос и нас не покинуть! Поди, поди в церковь, Петрович, обличай блудню еретическую!»
Протопоп еще раз окинул взглядом блестящую публику, сидящую на возвышениях. Выше всех находились патриархи Паисий и Макарий — на золотых, изукрашенных резьбой креслах. В лицах русских иерархов, группировавшихся по правую и левую руку от греков, Аввакум заметил что-то лисье. Это наблюдение окончательно вернуло протопопу мужество. Он усмехнулся и сказал про себя:
— Любил, протопоп, со славными знаться, люби же и терпеть, горемыка, до конца. Писано: «Не начавший блажен, но окончивший!»{59}
И тут «Бог отверз грешные мои уста», вспоминал потом Аввакум, говоря о себе словами псалмопевца Давида. При первых же речах вселенских патриархов, переводившихся толмачами, неистовый проповедник бросился в бой, изобличая заведенные Никоном в русской церкви новые греческие обряды. «И посрамил их Христос!» — гордо заметил Аввакум. Это весьма похоже на истину, ибо состязаться с пламенной речью старовера Паисию и Макарию было затруднительно. Записи прений не сохранилось: церковным властям это было бы невыгодно, а Аввакум не стал повторять в «Житии» то, о чем не раз писал в полемических сочинениях. Легко представить себе стиль выступления протопопа, когда он, распаляясь все больше и больше, переходил от начетнических аргументов к иронии и издевке.
Паисий, патриарх Александрийский
«Есть же дело настоящее, — говорилось, к примеру, в его “Беседе о иконном писании”, — пишут Спасов образ Еммануила: лице одутловато, уста червонная, власы кудрявые, руки и мышцы толстые, персты надутые, тако же и у ног бедры толстыя, и весь яко немчин брюхат и толст учинен, лишо сабли той при бедре не писано!.. А все то кобель борзой Никон враг умыслил — (образы) будто живыя писать, устрояет все по-фряжскому, сиречь по-неметцкому. Якоже фрязи пишут образ Благовещения пресвятыя Богородицы, чреватую, брюхо на колени висит — во мгновения ока Христос совершен во чреве обретеся!.. Вот, иконники учнут Христа в Рождестве с бородою писать… так у них и ладно стало. А Богородицу чревату в Благовещение, яко же и фрязи поганыя. А Христа на кресте раздутова: толстехунек миленькой стоит, и ноги те у него, что стульчики. Ох, ох бедныя! Русь, чего-то тебе захотелося немецких поступов и обычаев!»
«Пьян ты, — говорит Аввакум воображаемому никонианину в своих толкованиях к Псалтири, — упился еси от жены-любодеицы (это один из образов Антихристова царства. — А.Б.)…
Зело пьяно вино и пьяно питие у блядки. Нарядна вор-блядь… Упоила римское царство, и польское, и многие окрестные веси, да и на Русь нашу приехала во 160 (1652) году, да царя с царицею напоила: так он (Алексей Михайлович. — А.Б.) и пьян стал, с тех пор не проспится, беспрестанно пиет кровь свидетелей Исусовых. Ну, разумеете ли про жену ту, чада церковная? Всякая ересь блядня глаголется. У еретиков у всех женская слабость: яко же блудница всякова осквернити желает, тако и отступник Никон…»{60}
В «Житии», стиль которого более мягок, Аввакум передает спор с патриархами только по одному вопросу, но и этот рассказ свидетельствует, сколь жесткую позицию занимал на суде проповедник. Патриархи, по его словам, «последнее слово ко мне рекли: “Чтоде ты упрям? Всяде наша Палестина, и серби, и албансы, и волохи, и римляне, и ляхи — вседе тремя персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестисься пятью персты! Такде не подобает”». «Ия, — пишет Аввакум, — им о Христе отвечал сице: “Вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невосклонно, и ляхи с ним же погибли, до конца враги быша Христианом. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Магмета — да и дивить на вас нельзя: немощни есте стали!”»
«А впредь, — заявил Аввакум, — приезжайте к нам учитца: у нас, Божиею благодатию, самодержство. До Никона-отступника в нашей России у благочестивых князей и царей все было православие чисто и непорочно и церковь немятежна. Никон-волк со Дьяволом предали трема персты креститца. А первые наши пастыри яко же сами пятью персты крестились, такоже пятью персты и благословляли, по преданию святых отец наших Мелетия антиохийского и ФеодоритаБлаженнаго, епископа киринейскаго, Петра Дамаскина и Максима Грека».
«Еще же, — добавил Аввакум аргумент, казавшийся ему неотразимым, — и московский поместный бывый собор при царе Иване (Грозном. — А.Б.) так же слагая персты креститися и бла-гословляти повелевает… Тогда при царе Иване быша на соборе знаменосцы Гурий и Варсонофий казанские чюдотворцы и Филипп соловецкий игумен от святых русских».
«И патриарси задумалися, — отмечает Аввакум, — а наши, что волчонки, вскоча, завыли и блевать стали на отцев своих, говоря: “Глупы-де были и не смыслили наши русские святыя, не учоные-де люди были — чему им верить?! Они-де грамоте не умели!”»
Такое заявление со стороны русских иерархов глубоко потрясло Аввакума. «О, Боже святый! — восклицает он спустя много лет в “Житии”. — Како претерпе святых своих толикая досаждения?! Мне, бедному, горько, а делать нечева стало. Побранил их, побранил их, колько мог, и последнее слово рекл: “Чист есмь аз, и прах прилепший от ног своих отрясаю пред вами, по писанному: “Лутче един творяй волю Божию, нежели тьмы беззаконных!”» (Сир. 16: 3. — А.Б.).
Слова Аввакума взорвали собор, чуть было не завязалась драка. Действительно, иерархам было на что оскорбляться, ведь Аввакум перефразировал слова апостола Павла к иудеям, злословившим о Христе и апостолах: «Он, отрясши одежды свои, сказал к ним: кровь ваша на главах ваших; я чист; отныне иду к язычникам» (Деян. 18:6). В другом сочинении Аввакума — «Беседе о внешней мудрости» — проповедник рассказывает эту сцену подробнее, называет имена тех, кто «завыл» на него, и дает понять, что он имеет в виду под словами «побранил их».
«Помните ли? — спрашивает Аввакум. — На сонмице той лукавой пред патриархами теми вселенскими говорите мне, Ила-рион и Павел (архиепископ Рязанский Иларион и митрополит Крутицкий Павел. — А.Б.): “Аввакум, милой, не упрямься, что ты на руских святых указываешь, глупы наши святые были и грамоте не умели, чему им верить!” Помните, чаю, не забыли, как я бранить стал, а вы меня бить стали. Разумные свиньи! Мудрены вы со Дьяволом! Нечего рассуждать, да нечева у вас и послушать доброму человеку: все говорите, как продавать, как куповать, как есть, как пить, как баб блудить, как робят в олтаре за афедрон (задний проход. — А.Б.) хватать. А иное мне и молвить тово сором, что вы делаете: знаю все ваше злохитрство, собаки, бляди, митрополиты, архиепископы, никонияна, воры, прелагатаи (шпионы. — А.Б.), другая немцы руския!»
Теперь нам понятнее, почему, как рассказывает Аввакум в «Житии», участники церковного собора закричали: «“Возьми, возьми его! Всех нас обесчестил!!!” Да и толкать, и бить меня стали, и патриархи сами на меня бросились. Человек их с сорок, чаю, было — велико Антихристово войско собралося. Ухватил меня Иван Уаров (видный никонианин дьяк Иван Уарович Калитин. — А.Б.) да потащил».
«И я, — рассказывает далее Аввакум, — закричал: “Постой, не бейте!” Так оне все отскочили. А я толмачу-архимариту (Дионисию. — А.Б.) говорить стал: “Говори патриархам: апостол Павел пишет: “Таков нам подобаше архиерей — преподобен, незлоблив” и прочая. А вы, убивше человека, как литоргисать станете?” Так оне и сели».
В этот момент Аввакум потряс собор еще раз. Не проявив никакого уважения к сану архиереев во время прений, он демонстративно выразил им презрение: «И я отошел ко дверям да набок повалился. “Посидите вы, а я полежу”, — говорю им. Так оне смеются: “Дурак-де протопоп-от! И патриархов не почитает!”» Но смеялись архиереи недолго.
«И я говорю: “Мы уроди Христа ради; вы славни, мы же бесчестии; вы сильни, мы же немощьни!”» (парафраз слов апостола Павла, с горечью сказанных коринфским священнослужителям. — А.Б.). Лежащий на полу Аввакум сделал бессмысленной тщательно продуманную и декорированную церемонию судилища и посрамил высокое собрание, показав, сколь далеко оно от апостольской проповеди.
Власти, уже, видимо, не в таком представительном составе, еще раз пытались спорить с Аввакумом о пении аллилуйи, но получили столь аргументированный ответ со ссылками на Дионисия Ареопагита, что даже Евфимий Чудовский, тогда еще келарь (мы ближе познакомимся с ним в следующей главе), сказал протопопу: «Прав-де ты — нечева-де нам больши тово говорить с тобою». Аргументы Аввакума ничего не значили для церковного суда. Участь его и всех его сподвижников решалась на основе других, вовсе не относящихся к богословию соображений, а соборные заседания были фарсом, роскошной ширмой для закулисных решений.
Аввакум это отлично понимал — потому-то он и постарался сорвать маску с этого чинного сборища, выразить свое презрение марионеткам в драгоценных одеяниях. Собор же не нашел иного способа обращения с неистовым протопопом, кроме как приказать вновь бросить его в темницу. «Да и повели меня на чепь», — завершает рассказ Аввакум{61}.
* * *
Восточные патриархи и архиереи, занимавшие наиболее почетные места на большом церковном соборе в Москве, интересовали Аввакума гораздо меньше, чем русские иерархи, среди которых протопоп отнюдь не случайно выделил Павла Крутицкого и Илариона Рязанского. Что это были за люди и почему именно они вызывали особую ярость Аввакума, неоднократно упоминавшего о них в своих сочинениях?
Отчасти это объясняется личными причинами. Так, Иларион некогда был приятелем Аввакума. «Ездил к другу своему Илариону игумну… — вспоминал протопоп, — (он) тогда добро жил — что ныне архиепископ резанский, мучитель стал христианской». Он мучил, например, товарища Аввакума Федора. «Был-де я на Резани под началом, — записал протопоп рассказ Федора (к тому времени казненного повешением), — у архиепископа на дворе, и зело-де он, Иларион, мучил меня: реткой день, коли плетьми не бьет, и скована в железах держал, принуждая к новому антихристову таинству».
Именно к Илариону Аввакум обращает гневную проповедь «О Мелхиседеке», где описывает приход на Русь Антихриста, за которым «царь наш последует и власти со множеством народа». «Друг мой Иларион, архиепископ рязанской! — писал Аввакум. — Видишь ли, как Мелхиседек жил? На вороных в каретах не тешился, ездя! Да еще был царские породы. А ты хто? Воспомяни-тко, Яковлевич, попенок! В карету сядет, растопырится, что пузырь на воде, сидя на подушке, расчесав волосы, что девка, да едет, выставя рожу, по площади, чтобы черницы вору-хи-унеятки (монахини изменницы-униатки. — А.Б.) любили.
— Ох, ох, бедной! Некому по тебе плакать! Недостоин суть век твой весь Макарьевского монастыря единыя нощи (во время дружбы с Аввакумом Иларион был макарьевским игуменом. — А.Б.). Помнишь, как на комарах тех стояно на молитве? Явно ослепил тебя диявол! Где ты ум-то дел? Сколько добра и трудов погубил! На Павла митрополита что глядишь? Тот не живал духовно — блинами все торговал да оладьями, да как учинился попенком, так по боярским дворам блюдолизить научился — не видал и не знает духовнаго тово жития. А ты, мила голова, нарочит бывал и бесов молитвою прогонял… А ныне уж сдружился ты с бесами теми, мирно живешь, в карете (бесы) с тобою же ездят и в соборную церковь и в Верх к царю под руки тебя водят, любим бо еси им.
— Как им тебя не любить? Сколько християн прижег и пригубил злым царю наговором; еще же и учением своим льстивым и пагубным многих неискусных во Ад сведе! Никто же ин от властей, яко же ты, ухищрением басней своих и пронырством царя льстишь и люди божия губишь. Да воздаст ти Господь по делом твоим в день Страшного суда! Полно мне говорить. Хощу от вас ныне терпеть… Мне сие гораздо любо: Руская освятилась земля кровию мученическою!»
«А о Павле крутицком, — замечает Аввакум в другом сочинении, — мерско и говорить: тот явной любодей, церковный кровоядец и навадник, убийца и душегубец, Анны Михайловны Ртищевой (жены видного советника царя Алексея Михайловича. — А.Б.) любимой владыка, подпазушный пес борзой, готов зайцов Христовых ловить и во огнь сажать!»
В частности, Павел мучил на патриаршем дворе детей Аввакума и его духовную дочь монахиню Агафью. С Иларионом и Павлом сотрудничал Иоаким — чудовскии архимандрит, позже ставший Патриархом Московским и всея Руси. Аввакум ставил ему в вину преследования боярыни Морозовой по приказу царя Алексея Михайловича{62}. Здесь и кроется разгадка особого места, отведенного названной троице в публицистике Аввакума: Иларион, Павел и Иоаким, по отзывам многих современников, — креатуры царя, проводившего с их помощью собственную церковную политику.
Алексей Михайлович не случайно, вопреки требованиям русских архиереев, не поставил на Патриарший престол нового человека после ухода Никона в новоиерусалимский Воскресенский монастырь. Ему были более удобны «царевы потаковщики: Павел, митрополит крутицкий, Иларион, архиепископ рязанский, — которые, писал дьякон Федор, — не по святым правилом наскочиша на престолы архиерейския: попы убо быша в мире… и те убо два законопреступные архиереи утвердили все никонианство по хотению цареву, а прочие все власти нехотя последовали им, славы ради и чести временный». Также и проныра Иоаким сумел убедить царя в своей полной послушности — поэтому его и «поставили в Чудов монастырь архимандритом на Павлово место — пришел вор на вора, — восклицает Федор, — а вси на Бога! Павла же поставили митрополитом на Крутицы, пасти ветры».
Во время подготовки большого церковного собора 1666–1667 годов царь Алексей Михайлович, решая сложную задачу осуждения Никона и одновременно утверждения его преобразований в области обряда, раскрыл своим подручным «тайну сердца своего, а они и прочих всех властей уже усвоеваху, и утверждаху всех на новинах стояти, а древнее предание все презирати и не во что же вменяти». Для этого они активно обрабатывали архиереев и книжников, собирая их на Крутицком подворье и в Крестовой палате Кремля.
Большая древность (и, следовательно, по понятиям того времени, истинность) традиционного русского обряда была для отечественных архиереев достаточно очевидной. Тем большим цинизмом отличалась деятельность царских духовных слуг по ниспровержению этого обряда. «Сказа ми Павел архиерей, — с изумлением пишет дьякон Федор, — правду свою в Крестовой патриаршей (палате)… тихо и к слову некоему сказав:… и мы, диаконе, знаем, яко старое благочестие церковное все право и свято и книги непорочны; да нам бы царя оправить, того ради мы за новыя книги стоим, утешая его… Великий государь то изволили, а мы бы и ради по старым книгам пети и служити Богу, да его, царя, не смеем прогневати и сего ради угождаем ему: а за то уж Бог судит — не мы завели новое».
Желание царя утвердить новый обряд определялось многими соображениями, в частности внешнеполитическими. Алексей Михайлович был убежден (не вполне справедливо), что православное духовенство Украины и южнославянских епархий, на которые уже поглядывало российское самодержавие, ориентировалось именно на новогреческий обряд в соответствии со своей подчиненностью патриарху Константинопольскому. Внутри страны царю представлялось опасным признать правоту фанатичных защитников старого обряда, не менее Никона склонных диктовать свою волю самодержцу: предлагал же Аввакум «роспись, хто в которые (епархии) во владыки годятца», указывая царю, кого куда следует назначить! Но после опыта с Никоном Алексей Михайлович хорошо усвоил значение послушной церкви и не жалел сил, чтобы иметь таковую.
Чтобы обеспечить нужное поведение российских архиереев на предстоящем большом церковном соборе, царь лично провел серию подготовительных мероприятий. Прежде всего, Алексей Михайлович потребовал от архиереев и настоятелей крупнейших монастырей дать ему письменный за собственноручной подписью ответ на три вопроса:
1) Как относиться к четырем восточным патриархам?
2) Как относиться к греческим книгам и обрядам?
3) Как оценивать решения никонианского собора 1654 года, поддержавшего курс на церковные реформы в России?
Иными словами, архиереям было предложено покориться царской воле, вполне ясно переданной им Иларионом, Павлом и Иоакимом, или открыто, письменно засвидетельствовать свое сопротивление самодержцу. Смельчаков не нашлось. Каждый из опрошенных согласился, что необходимо чтить православных восточных патриархов, их книги и обряды, и признал обязательными решения собора 1654 года.
Заручившись письменными ответами, 29 апреля 1666 года царь Алексей Михайлович открыл в Кремле собор русских архиереев. В своей речи он изображал плачевное состояние церковных дел и призывал ревностно потрудиться для наведения в церкви порядка. Царь особо обрушился на староверов, обвиняя их в богохульстве и мятеже и предупреждая собравшихся против «небрежения» в искоренении этих «дьявольских плевел». В знак покорности царской воле каждый участник собора русских архиереев должен был поцеловать греческую книгу, что присутствующие и осуществили. Успокоенный этим «единодушием», царь мог позволить себе не участвовать в следующих заседаниях собора, на котором главную роль играли Павел, Иларион и Иоаким.
На втором заседании собора архиереи обрушились на вятского епископа Александра — известного своемыслием и даже позволявшего себе осуждать никонианские книжные исправления. Запуганный епископ принужден был униженно каяться и дать письменное отречение от своих взглядов. Следующие заседания посвящались «увещеванию» сторонников старого обряда, из ссылок и тюрем свозившихся к Москве. «Обработка» вождей староверов продолжалась специально назначенными людьми и между соборными заседаниями, причем, согласно указанию Алексея Михайловича, духовные власти старались действовать в примирительном духе, уговаривая если не принять новый обряд, то по крайней мере не хулить его.
Старообрядцы в своих сочинениях неоднократно признавали, что власти беседовали с ними «тихо», уважительно, «кротко». Даже неистовый Аввакум записал, как ему говорили: «“Долго ли тебе мучить нас? Соединись с нами, Аввакумушко!” — Я отрицаюся, — продолжал протопоп, — как от бесов, а оне лезут в глаза! Скаску им тут с бранью с большою написал… И в Крестовой, стязався власти со мною, ввели меня в соборной храм и стригли… потом и проклинали; а я их проклинал сопротив; зело было мятежно в обедню ту тут!»{63}
Однако подобных мятежников оказалось немного. Лишь Аввакум, Лазарь, дьякон Федор и подьяк Федор из множества вызванных на собор наотрез отказались от примирения с официальной церковью. Такой успех православных архиереев объясняется не только и даже не столько формой, сколько содержанием их «увещеваний с любовью». Собор русских иерархов не хулил старые книги, чины и обряды, не называл их еретическими и, более того, не порицал держащихся их. Собор призывал следовать новым обрядам, а от сторонников старых обрядов требовал, строго говоря, одного: отказаться от утверждения, что русская церковь утратила православие и в мире наступают времена Антихриста.
Примером этого здравого и плодотворного в предотвращении раскола подхода может быть соборный приговор Аввакуму. Что было поставлено в вину лидеру староверов? Очень немногое. Собор осудил его ругань на новый символ веры, троеперстное крещение, редактирование книг и самих редакторов, на новую манеру пения. Аввакум, по словам участников собора, оклеветал московских священников, будто бы они не веруют в воплощение и воскресение Христа, не исповедуют его божественную природу и Святого Духа и т.п., а к этой клевете «приложил, как эпилог, матерщину, запрещая православным христианам принимать божественные тайны от священников, употребляющих при службе новоисправленные книги. Об этом всем, — констатирует документ собора, — (Аввакум) от священного собора распрошен был, и не покорился, клеветник и мятежник, еще больше злобу к злобе прилагая, укорил в лицо весь священный собор, всех неправославными называя».
Позиция собора, сводившаяся к прекращению открытой вражды внутри церкви и постепенному внедрению новых обрядов и книг, была четко выражена в обширном соборном воззвании к пастырям церкви. В нем указывалось на необходимость водворения более строгого благочиния в церковной службе, исполнении церковных треб и поведении священнослужителей, поскольку именно деятельность духовенства щедро снабжала староверов материалом для критики официальной церкви. Собор не ограничился общими пожеланиями, но сделал немало конкретных распоряжений для укрепления благочиния{64}.
Когда примерно через месяц после первого заседания собор русского духовенства завершил свою работу, большой шаг в деле преодоления возможности раскола церкви был сделан. При этом, как и планировал царь Алексей Михайлович, лидеры старообрядцев были осуждены и лишены возможности восстановить свое влияние в церковных кругах. Но опасность никонианского движения за самостоятельность церкви относительно светской власти, на взгляд царя, еще не была вполне преодолена. Это должен был сделать тщательно подготавливавшийся большой церковный собор с участием восточных иерархов, открывшийся в Москве 29 ноября 1666 года.
Царь и его правительство опять оказались прозорливыми и правильно предвидели развитие событий. 14 января 1666 года, в ответственнейший момент подписания соборного осуждения патриарха Никона, русские архиереи взбунтовались. Иларион и Павел показали, что они выступали марионетками самодержца прежде всего из тактических соображений. Под их предводительством многие архиереи отказались ставить подписи под приговором Никону, пока собор не утвердит главную идею низвергаемого патриарха — о превосходстве духовной власти над светской!
Этот удар, не окажись светские власти подготовленными к нему, мог бы принести самодержавию немало затруднений и, кто знает, возможно, изменить дальнейшую историю России. По понятным соображениям сведения о бунте архиереев не были включены в деяния большого собора, однако события эти подробно описаны советником восточных патриархов Паисием Лигаридом в сочинении о суде над Никоном, в котором он принимал самое активное участие, отстаивая интересы самодержавия.
Еще перед большим собором, готовя низложение Никона, царь Алексей Михайлович получил с Востока соборную грамоту патриархов о соотношении светской и духовной власти. Отвечая на прямые вопросы российского самодержца, осчастливившего их щедрой милостыней, патриархи утверждали абсолютное превосходство царской власти. По их словам, царь есть «глава и верх всем членам, подчиненным ему», «царь есть господь всех подданных своих, ожидающих от него дарований и добротворений, противных паки — казни. А если кто царю видится противен быти, хотя есть и лицо церковное высокого достоинства» — такой творит зло, ибо царь есть наместник Божий.
Как Бог всевластен на небесах, так самодержец единовластен на земле, утверждали восточные патриархи; сопротивляющиеся царю недостойны звания христиан, как не уважающие Божьего помазанника. В доказательство патриархи приводили исповедание (присягу) византийских патриархов императору, содержавшее обещание церковных владык «быть под повелительством, и заповедью, и под манием царского достоинства… под изволением и прописанием твоея царския светлости… Обещаваю, — гласила присяга, — мя подлагати под суд и соответствующие ему казни по предложению и повелению твоего царского престола».
Царское повеление — закон, которому никто не смеет противиться — ни церковный иерарх, ни сам патриарх — под угрозой законного низвержения с занимаемой степени и даже казни! Священнослужители всех степеней, гласила патриаршая грамота, подлежат царскому суду наравне с другими подданными и должны нести кару за всякое сопротивление царским повелениям. Неудивительно, что составленный в духе патриаршей грамоты доклад Паисия Лигарида о низвержении Никона вызвал взрыв возмущения русских архиереев. Как ни погрязли в холопстве Павел и Иларион, они не могли подписаться под словами, полностью отдающими священнослужителей в подчинение светской власти: «Един государь владычествует всеми вещами богоугодными, патриарх же послушлив ему как пребывающему в большем достоинстве и наместнику Божию».
Расчет русских иерархов был очевиден: используя крайнюю заинтересованность царя в формальном низвержении Никона, выторговать хотя бы декларативное признание самостоятельности, независимости священства от царства. Но на большом соборе не зря присутствовало столь большое количество иностранных иерархов, напрямую зависимых от царских субсидий. Как только Иларион, Павел и их сторонники, громко хлопнув дверью, покинули зал заседаний, патриархи Паисий и Макарий распорядились прервать работу собора на два дня, с тем чтобы все участники представили письменные мнения о соотношении духовной и светской власти.
Самодержавие получило необходимое время для нажима на архиереев. Требовалась большая смелость, чтобы лично и письменно засвидетельствовать свою приверженность идее «двух мечей» (независимых светских и духовных властей). Тем не менее среди русских архиереев нашлись люди, не испугавшиеся давления. Неизвестно, каким образом на последующие заседания собора оказались не допущены Иларион и Павел — инициаторы сопротивления царю, — но их место во главе противников самодержавного всевластия занял Симеон, архиепископ Вологодский. Его поддерживали с мест, прерывая разглагольствования греков и приводя доводы, другие русские архиереи.
Макарий, патриарх Антиохийский
С самого начала восточные патриархи и Лигарид захватили инициативу в свои руки, «докладывая» собору собранные мнения не целиком и последовательно, а в скомканном и сокращенном виде, стараясь умалить, извратить и максимально затемнить представленную русскими аргументацию. Этому способствовало и то, что патриархи говорили по-гречески, а Лигарид по-латыни. Соответственно русские записки переводились на эти языки, а затем обратно. Тем, кто желает полно представить картину этих напряженных соборных прений, советую обратиться к исследованию профессора Н.Ф. Каптерева. Для нас достаточно отметить, что и в таких условиях русские архиереи долго не сдавались, прерывая намеренно витиеватые, продолжительные и утомительные речи греков серьезными аргументами и замечаниями.
«Для чего же ты не привел положенного вначале изречения Златоустаго, — спрашивали, например, Лигарида, хитроумно выбросившего важнейшую цитату Иоанна Златоуста, — “священство, которое столько превосходнее всех других достоинств, сколько дух превосходнее тела?”» «Вот слова Златоустаго яснее солнца утверждают, что степень священства выше степени царскаго!» — заявил архиепископ Симеон, укоряя Лигарида в том, что, будучи архиереем, тот превозносит «права самодержавных».
«Требую объяснения, для чего приведено это место?!» — спрашивал тянущего время Лигарида суздальский архиепископ Стефан, не позволяя увести прения в сторону. «Отвечай, газский епископ (Лигарид. — А.Б.), — требовал собор, загнав греков в угол, — не яснее ли солнца высказывается здесь искомое: что престол святительский выше всякого другого престола, а следовательно, и самого царского достоинства?» При всех риторических вывертах, используя свое право прерывать и переносить обсуждение, греки с заметным трудом продержались в прениях два дня, пока не подоспела долгожданная помощь царя.
В ночь после второго заседания страшно запуганные Павел и Иларион пали на колени в палатах восточных патриархов, умоляя греков заступиться за них перед царем Алексеем Михайловичем и спасти от жестокой казни. Следует отметить, что даже в этот момент Павел и Иларион сохраняли надежду отстоять свое мнение, убедить патриархов Паисия и Макария стать на их сторону. Они вновь приводили слова Иоанна Златоуста о первенстве священства перед царством, напоминали древний обычай, когда поставляемый в должность архиерей становился ногами на двуглавого орла — римский знак самодержавной власти, убеждали, что преступно архиереям целовать руку царя, не имеющую права благословлять, ссылались на авторитетных богословов.
Интересы греков, которых в Москве долго упрекали в утрате благочестия из-за отсутствия у них православного самодержавия, должны были, казалось, толкнуть их навстречу русским архиереям. Уповая на это, Павел и Иларион произнесли пламенную речь, которая даже в передаче Лигарида сохраняет свою остроту.
«Вы, — говорили Павел и Иларион патриархам, — находясь под владычеством христоненавистных агарян, за свое терпение и страдание, несомненно, имеете получить награду и венец от… Спасителя. А мы, несчастные и ублажаемые за то, что находимся в самых недрах христианства, терпим великую нужду в своих епархиях, и всякие затруднения, и много тяжкого поневоле терпеливо переносим от властей. Но страшимся еще худшего впереди, когда утверждено будет, что Государство выше Церкви. Хотя и не имеем в уме той мысли, — лукавили архиереи, — чтобы пришлось нам терпеть такие несправедливости и оскорбления в благополучное царствование… государя Алексея Михайловича — боимся за будущее, опасаемся, чтобы последующие государи, не зная смысла патриаршего постановления, не погрешили, просто следуя букве, которая часто убивает».
Как в воду глядели Павел и Иларион, говоря о наследниках Алексея Михайловича: явственно проглядывает в их пророческой речи свирепый лик Петра Алексеевича с его Всепьянейшим собором и Святейшим синодом! Не менее четко видится будущее и в ответной речи, которой разразился Паисий Лигарид, не дав ничего сказать патриархам.
«Погибла ты, истина! — возопил он. — Господствует ныне ложь!.. Недостойны русские такого царя! (далее следует безудержное восхваление Алексея Михайловича и самого себя. — А.Б.). Поистине наш державнейший царь государь Алексей Михайлович столько сведущ в делах церковных, что можно было бы подумать, будто целую жизнь был архиереем, посвящен во все тайны иерархического служения, от молодых ногтей воспитывался в храме, как Самуил. Почему не стыдясь возвещаем, что лобызаем щедродаровитую десницу такого царя».
«Да, да! Целую и лобызаю руку, обогащающую странных, пекущуюся о сиротах, руководствующую слепых… Да, да! Лобызаю десницу… пишущую спасительные заповеди… Да, да! Лобызаю бранноносную руку… подвизающуюся за благочестие…»
«Не к бесчестию, но к благой похвале полагается орел под ноги хиротонисуемого (поставляемого. — А.Б.) архиерея. По праву становится он на него: …этим он показывает, что будет тверд в вере самодержца… что будет во всем покорен и послушен царю!..» «Вы боитесь будущего, чтобы какой-нибудь новый государь, сделавшись самовластным и соединяя самоуправство с самозаконием, не поработил церковь российскую. Нет, нет! У доброго царя будет еще добрее сын, его наследник… Он будет… иереем и царем. Да и у римлян, как и у египтян, царь соединял в себе власть священства и царства…»
К тому все и шло, и это-то более всего беспокоило русских архиереев, но они вынуждены были смириться. На следующем заседании собора восточные иерархи во главе с патриархами, сделав вид, что идут на уступки, преодолели последнее сопротивление. Формально было «признано заключение, что царь имеет преимущество в делах гражданских, а патриарх в церковных».
Реально речь шла о полном и безоговорочном политическом подчинении церкви государству. Это было подчеркнуто оглашением на соборном заседании некоего «списка», выдаваемого за «патриаршее александрийское собрание законов», где утверждалось, что заговорщики и мятежники подвергаются анафеме, церковному проклятию. Иными словами, проклят должен быть каждый, кто противится самодержавной власти!
Возражения русских архиереев по поводу этого странного узаконения, лишающего священство всякого суверенитета, вызвали столь резкую реакцию греков, что они, похоже, не вполне отдавали себе отчет в произносимом. «Кто не любит царя, тот не любит Господа Иисуса Христа», — заявлял Паисий Лигарид, и не только заявлял, но и пытался обосновать это положение. «По сим и подобным причинам, — завершал он пространные рассуждения, — царь именуется Богом. И ты, богоподобный Алексей Михайлович, имеешь право на такое богоименование!..» По соображениям Паисия и восточных патриархов, «царь не подлежит законам», а распоряжения его «всевластны».
Немая сцена последовала за такими выступлениями греков… «Что скажете на это? — произнесли патриархи после продолжительного молчания. — Убедились ли сказанным, или еще желаете других свидетельств? (Вроде того, что Синедрион позволил иудейскому царю иметь 18 жен, Артаксеркс убивал всех увидевших его, а Дарий не разрешал себе противоречить. — А.Б.)». — «Предовольно и сказанного», — уныло ответили русские иерархи, подписывая приговор Никону и надеждам на самостоятельность православной российской церкви.
Возможно, они надеялись взять реванш после окончания собора и отъезда столь ретивых в служении царю греков, когда на престоле будет сидеть собственный патриарх. Не исключено, что в этом была причина довольно скорого (через четыре дня) «покаяния» местоблюстителя Патриаршего престола митрополита Павла и архиепископа Илариона. Но тягаться с искушенным в политических делах аппаратом светской власти церковным деятелям было не под силу.
Прежде всего были выведены из игры Павел и Иларион. Неожиданно, вечером 24 января 1667 года, на собрании в палатах восточных патриархов из уст Паисия и Макария прозвучали три зловещих вопроса: 1) Как наказать того, кто обесчестил собор? 2) Какому наказанию подлежит не оказавший уважения вселенским патриархам, подписавшим приговор Никону? 3) Какому наказанию должен подвергнуться тот, кто не слушается христианского царя?
Вырвав у участников собора признание необходимости церковного наказания таких «злодеев», патриархи послали за Павлом и Иларионом. Возражения заочно осужденных русских архиереев (довольно сильные) не были, разумеется, приняты во внимание. «Свят самодержавный наш, — впадая в патетику, говорил александрийский патриарх Паисий, — те никонствуют и папствуют, кто покушается уничижить царство и поднять на высоту священство». Обоим обвиняемым была запрещена церковная служба.
«И они, — пишет довольный Паисий Лигарид, — вышли из патриаршей кельи не без слез. А прочие (русские иерархи. — А.Б.) пришли в страх от сего неожиданного наказания и от тяжести сей епитимий… Отсюда уразумели, что имеют над собой начальников и высших предстоятелей и те, которые уже с давнего времени привыкли быть непокорными по причине зазорного отсутствия Никона и последовавшего затем бесчинного безначалия».
«А поелику митрополит Павел крутицкий был местоблюстителем патриаршим, — разъясняет Лигарид смысл этого превентивного удара, — то на его место избран Архангельского собора архиерей кир Феодосии (бежавший на Русь бывший сербский митрополит. — А.Б.), который и управлял краткое время делами патриаршескими, всем благоугождая, Богу и людям». После ухода Павла и Илариона патриархи немедленно объявили о предстоящем избрании патриарха московского…»
Слова Паисия Лигарида подтверждает и дополняет официальный документ, гласящий, что на следующий день, 25 января, в пятницу, «Павлу митрополиту отказано правление в дому пречистыя Богородицы в соборе и в дому патриархов; а приказано Феодосию, митрополиту сербскому. Илариону, архиепископу рязанскому, також отказано от службы, что и Павлу митрополиту, с тем, однако, чтоб оба из дворов не выезжали» — то есть находились под домашним арестом и не могли помешать выборам нужного царю патриарха.
Иоасаф, патриарх Московский и всея Руси
«Выборы» были организованы настолько четко, что уже в первом списке из 12 кандидатур было только трое епископов (остальные — архимандриты и игумены). Из трех отобранных затем, «не без ведома» царя Алексея Михайловича, кандидатов все были архимандритами — и именно самодержец указал «призвать» на Патриарший престол самого дряхлого старца, не имевшего (как признает известный историк церкви митрополит Московский и Коломенский Макарий) «ни учености, ни способности к церковным делам». Так был «избран» российский патриарх Иоасаф. Цель была достигнута — и русских архиереев можно было «простить», что и произошло 3 февраля 1667 года{65}.
Так на соборе 1666–1667 годов самодержавие сумело отбросить и Никона, и, сохранив его обрядовые реформы, староверов во главе с Аввакумом, и русских архиереев, которые помогали царю в низвержении Никона, желая в то же время отстоять его идею церковного суверенитета. Как видим, протопоп Аввакум был прав, утверждая, что Павел, Иларион и другие русские архиереи сыграли весьма незавидную роль. Еще более оправданно было презрение, выраженное «огнепальным» протопопом представителям восточного православия, перед золотыми тронами которых Аввакум демонстративно лег на пол. Духовный вождь старообрядцев не счел даже нужным ругать «палестинских» (как он называет восточных патриархов — Паисия Лигарида и иже с ними) — он почти не упоминает о них в своей публицистике.
Дело было не только в свойственном староверам чувстве превосходства над «утратившими благочестие греками». Перед Аввакумом не были открыты государственные архивы, документально свидетельствующие о сущности взаимоотношений приезжих греков со светской властью, но шила в мешке не утаишь: протопоп видел перед собой не настоящих духовных лиц, а нарядно обряженных кукол, марионеток, недостойных не только уважения, но и простого внимания. Для нас, к счастью, архивные документы открыты (во многом благодаря прекрасным исследованиям профессора Н.Ф. Каптерева), и мы можем по ним проверить справедливость этих ощущений неистового протопопа.
Множество духовных лиц с православного Востока наводняло в XVII столетии Москву, ища материальной и политической поддержки богатого северного соседа. Немало среди них было авантюристов, потерявших надежду сделать карьеру на родине, но и официальные лица греко-кафолического вероисповедания, оказавшись в Москве, не всегда вели себя с должным достоинством. Тяжелое положение православного духовенства под властью турок, бедность восточных епархий, раздиравшие греческий клир междоусобия и интриги накладывали свой отпечаток на представления приезжих о морали. Для российского самодержавия эти особенности восточных посетителей Москвы оказались весьма удобными.
Царь Алексей Михайлович и его окружение ясно почувствовали это уже в 1660 году, когда была совершена первая серьезная попытка соборного осуждения патриарха Никона. Собор русского духовенства, продолжавшийся с 16 февраля по 14 августа — целых полгода, — был хорошо юридически подготовлен. Собравшимся 13 архиереям, 29 архимандритам, 13 игуменам, пяти протопопам и ученому старцу Епифанию Славинецкому (доверенному лицу царя) было представлено множество письменных свидетельских показаний об оставлении Никоном патриаршества. Собравшиеся обсуждали церковно-правовые документы и казусы, доложенные специальной комиссией (с участием Илариона и Павла), и приняли решение об отставке Никона и поставлении нового патриарха. Большинство русских духовных лиц — участников собора — не только не желало возвращения Никона на патриаршество, но и настаивало, в соответствии с желанием царя, на лишении его архиерейства.
Камнем преткновения оказался вполне понятный страх духовенства перед произволом, его ярко выраженное стремление поступить с Никоном «по правилам». Поэтому посланная царю записка (вероятно, Епифания) с сомнениями относительно правомерности низложения Никона поместным собором, а не собором восточных иерархов и избрания нового патриарха при жизни Никона чуть было не сломала отлично налаженный механизм суда.
Тут-то на помощь светским властям пришли бывшие в Москве греки: архиереи Парфений фивский, Кирилл андросский и Нектарий погонианский, которых царь Алексей Михайлович приказал призвать на собор, чтобы они изрекли приговор Никону по греческим правилам. Правила эти, как и следовало ожидать, оказались гибкими. Архиереи отметили, что им лично близок Никон с его грекофильской политикой, но его судьбу, как и судьбу Патриаршего престола в Москве, имеет полное и нераздельное право решать сам самодержец: хочет — низложит, хочет — восстановит.
В соответствии с этими «правилами» собор постановил: «Чужду быти Никону патриаршескаго престола чести, вкупе и священства, и ни чим не обладати». Греки горячо поддержали это решение, подав государю особые мнения, в которых каждый старался обвинить и унизить Никона. Между прочим, они заметили, что, во-первых, новопоставленный после Никона патриарх должен считать четырех восточных патриархов выше себя; во-вторых, что следует изменить порядок поставления патриарха в пользу царя. Вместо избрания по жребию следовало, по мнению греков, избирать на поместном соборе три кандидатуры, из которых самодержец должен самолично выбрать лучшего!
В своем рвении, однако, греки зашли слишком далеко. Епифаний Славинецкий, поверивший им и подписавший решение собора о лишении Никона патриаршества и архиерейского сана, будучи человеком любопытным, стал читать греческую книгу, содержавшую, по словам приезжих, соответствующее (шестнадцатое) правило первого и второго вселенских соборов. С глубоким изумлением Епифаний такого правила не нашел: оно было попросту выдумано греками в угоду царю! Возмущенный Епифаний подал государю заявление, в котором отказывался от своей подписи под приговором Никону. Это заявление произвело эффект разорвавшейся бомбы — решение такого важного для русских иерархов дела оказалось основано на вранье, — и приговор не вступил в силу. К тому же архимандрит полоцкого Борисоглебского монастыря Игнатий Иевлевич произнес перед собором страстную речь, заявив о невозможности заочного осуждения Никона без участия вселенских патриархов (по крайней мере, константинопольского). Не признал правомерность решения собора 1660 года и Никон.
Первый блин греков вышел комом, но светская власть уже углядела огромные возможности «сотрудничества» с приезжими. Вскоре, 12 февраля 1662 года, в Москву прибыл прекрасно подготовленный к подобным делам в иезуитской коллегии Паисий Лигарид, именовавший себя митрополитом города Газа. Свой символ веры он немедленно обозначил, обратившись к московскому правительству за деньгами. Предлоги просьб о вспомоществовании были разные. Прежде всего, Паисий живописал ужасное положение христиан его епархии под властью турок и просил ежегодно вручать ему 500 ефимков (крупных серебряных монет), необходимых как дань мусульманским властям. Затем грек просил увеличить ему содержание из казны, чтобы его слуги и лошади не помирали с голоду. Поскольку греческий митрополит прибыл в Москву без соответствующего одеяния, он попросил затем выдать ему архиерейские одежды, саккос и митру. Все было дано с прибавкой против просимого.
Паисий Лигарид недолго удивлялся щедрости московского правительства: попросил карету и лошадей с новой упряжью. Они были даны. Тогда он вместе со своим дьяконом Агафангелом купил по цене лома 250 вышедших из обращения медных рублей и просил заменить их серебром. Все было дано. Дают — бери, решил Лигарид и кровью сердца написал прошение о том, что его епархия уже три года, пока он живет в Москве, не выплачивала дани туркам и подати иерусалимскому патриарху (для чего прихожане заняли 1700 ефимков). Не спрашивая, куда митрополит дел выплаченные прежде деньги, российское правительство согласилось оплатить эти расходы христиан города Газа. Лигарид просил, легкости ради, выдать эту сумму золотом — и эта просьба была удовлетворена: вместо 1700 ефимков серебром ему выдали «850 золотых червонных».
К расходам казны на Лигарида следует отнести и немалые косвенные потери: широкую торговлю Паисия соболями, покровительство купцам, которые, являясь якобы «племянниками» митрополита, уклонялись от уплаты таможенных пошлин, маклерскую деятельность. Кроме того, правительству было известно о взятках, которые Лигарид брал за покровительство приезжавшим в Москву греческим купцам и духовным лицам, об ограблении им с сообщниками архимандрита Христофора, вещи которого были найдены в келье Паисия при обыске («золотые, и ефимки, и соболи, и перстень»). Тем не менее московские власти не только смотрели сквозь пальцы на «шалости» Лигарида, но и постоянно снисходили к его просьбам за различных лиц, укрепляя влияние митрополита, который очень быстро стал как бы полномочным представителем греков в России.
Разумеется, царь Алексей Михайлович и его казначеи не зря тратили на Лигарида и его компанию средства из крайне истощенной войной с Речью Посполитой казны. Деньги в России считать умели еще со времен Ивана Калиты и если платили — то за дело. Что это было за дело — нетрудно догадаться. Сразу после приезда Лигарид взялся помочь царю решить церковную распрю и проявил в этом деле изрядное рвение. Уже 29 мая 1662 года он подал докладную записку, требуя запретить Никону всякие архипастырские действия до решения церковного суда. 15 августа того же года он представил письменный ответ на серию вопросов о Никоне, составленных по поручению государя боярином С.Л. Стрешневым. «Я хочу правду говорить и умру для правды Божий», — гордо заявил Паисий — и выслужился, составив целое обвинительное заключение против Никона.
Увидав такое рвение, царь особым указом от 29 декабря 1662 года повелел в присутствии архиепископа Илариона и светских чиновников прочесть перед Паисием материалы собора 1660 года — и не раскаялся, поскольку тот дезавуировал действия Епифания Славинецкого, назвав его «врагом царю, и правде, и всему собору», и призвал к осуждению Никона. Но как это было сделать? И тут Лигарид пришел на помощь царю, предложив организовать в Москве новый суд с участием восточных патриархов. (Правда, решение о созыве такого собора царь принял еще 21 декабря, но Лигарид словно прочитал мысли своего щедрого патрона.)
Тонкость ситуации состояла в том, что царь не хотел явно показывать свою заинтересованность в деле, стремился представить его чисто церковным. Поэтому на Востоке должны были действовать не царские дипломаты, а некие неофициальные лица. Паисий брался это осуществить. С царскими грамотами к восточным патриархам отправился иеродиакон Мелетий — высокообразованный и умный человек, земляк и друг Лигарида. О его способностях ходили легенды, одну из которых излагал царю опальный патриарх Никон: «Он есть злой человек, на все руки подписывается и печати подделывает, и здесь, не солгу, такое дело за ним было, чаять и ныне есть в Патриаршем приказе, а известно то дело Арсению Греку и иным, их же он весть».
Дело о подделке Мелетием патриарших подписей действительно существовало — и недаром Лигарид заблаговременно постарался оклеветать перед царем Арсения Грека (в августе 1662 года). Даже Алексея Михайловича взяли сомнения, когда он вопрошал Паисия: «А кто поручится за него (Мелетия), что воротится, если он человек двоедушный и почти что сам за себя ручается?!» Но Лигарид убедил царя, что такой-то посланец им и нужен…
Миссия Мелетия не была столь блистательной, как планировалось. Хотя еще по пути его на Восток среди греческих иерархов ходили фантастические слухи о суммах, которые он везет для подкупа патриархов (назывались числа в 8 и 20 тысяч золотых на патриарха, тогда как казна считала достаточными суммы в 400 золотых константинопольскому и по 300 золотых остальным патриархам), Мелетий добился сравнительно немногого.
В счет присланных сумм патриархи написали в Москву грамоты о преимуществе светской власти перед духовной (о которых мы уже упоминали). Но иерусалимский патриарх Нектарий в грамоте от 20 марта 1664 года написал Алексею Михайловичу, что не видит за Никоном вины, не считает возможным его низвергнуть и просит царя «не преклонять слуха своего к советам мужей завистливых, любящих мятежи и возмущения, а наипаче — если таковые будут из духовного сана». Осудил гонения на Никона и действия Лигарида также преемник Нектария на иерусалимском Патриаршем престоле Досифей. Все восточные патриархи отказались ехать в Москву или прислать своих наместников (экзархов) для суда над Никоном.
Досифей, патриарх Иерусалимский
Не лучшим оказалось и положение Мелетия в Москве, где иконийский митрополит Афанасий убеждал царя от имени своего «дяди» — константинопольского патриарха Дионисия «помириться со святейшим патриархом московским Никоном», так как их распря роняет авторитет православия между иноверцами на Востоке. В 1664 году, когда Мелетий вернулся в Москву, Афанасий публично опроверг подлинность привезенных им грамот восточных патриархов. Не сумев отвести обвинение в подделке грамот и подписей к ним, Мелетий и Лигарид сфабриковали грамоту патриарха Дионисия, в которой Афанасий назывался орудием дьявола и «сосудом злосмрадным», отлученным от церкви. Однако и таким путем уничтожить Афанасия не удалось. Приготовления к осуждению Никона и староверов вновь зашли в тупик. Выход из него Паисий Лигарид видел в массированном воздействии на восточных патриархов и использовании для этого своих специфических средств. Летом 1664 года из Москвы выехала группа посольств, снаряженных из ставленников Лигарида. Первое из них направлялось в Молдавию, где находился тогда иерусалимский патриарх Нектарий. Миссия, которая была на него возложена, позорно провалилась: Нектарий наотрез отказался судить Никона лично или через своего экзарха.
Отказался ехать в Москву и константинопольский патриарх Дионисий, к которому прибыл друг Паисия грек Стефан с царской грамотой, содержавшей просьбу в случае невозможности поездки назначить константинопольским экзархом в Москве… Лигарида. 12 ноября 1665 года Стефан вернулся в Москву с блистательной победой: сразу тремя грамотами, свидетельствующими о назначении Лигарида экзархом! Грамоты утверждали, что Дионисий поручает Паисию суд над Никоном. Царь торжествовал, Лигарид начал активно обличать Никона, но… вновь возникший на горизонте иконийский митрополит Афанасий заявил о поддельности всех привезенных Стефаном грамот!
Это было уже слишком. После бурной сцены во дворце, где Афанасий и Стефан обвиняли друг друга во всех смертных грехах, неугодного обличителя убрали. «Иконийский на время отправлен был на успокоение в Симонов монастырь, в котором и пребывал до славнаго прибытия патриархов или, лучше сказать, до упокоения и безвременных своих похорон», — удовлетворенно писал Лигарид. Но радовался он рано.
Как ни необходимо было царю Алексею Михайловичу преодолеть проблемы со священством, он не мог добровольно пойти на явный подлог. Самодержец пожелал убедиться в полномочиях митрополита Паисия и послал, наконец, на Восток русского — келаря Чудовского монастыря Савву. Во избежание осложнений миссия Саввы была тайной. «Отправление его более походило на бегство, чем на посольство, — писал обиженный Лигарид, не сумевший применить к Савве свои меры, — так тайно произошло оно, что только трое знали о нем…»
Соответствующий был и результат: Савва выяснил, что Стефан вообще не был у патриарха Дионисия и не получал от него никаких грамот. Более того, Дионисий никогда не согласился бы назначить Лигарида своим экзархом. «Я его и православна не нарицаю, — говорил царскому посланцу патриарх, — что слышу от многих, что он папежник и лукав человек… Газский Паисий Лигарид рукоположенец папин и во многих лятцких (польских. — А.Б.) костелах служил за папу литургию».
Грамоты о царской и патриаршей власти, привезенные Мелетием, оказались подлинными, а митрополиту икониискому Афанасию (к слову сказать, оказавшемуся в весьма далеком родстве с Дионисием) патриарх никакой миссии в Москве не поручал: тот сбежал из Константинополя от долгов. В «Третьем Риме», как выяснилось, собралась целая группа авантюристов, и один стоил другого. Но для Лигарида итог был печален — он был полностью дезавуирован и уже считал за лучшее унести ноги из Москвы, когда судьба снова повернулась к нему лицом. Иеродиакон Мелетий ехал на Русь с богатой добычей — сразу двумя восточными патриархами!{66}
21 июня 1666 года в Астрахань прибыла большая группа людей в монашеских одеяниях. Прибытие их не отличалось пышностью. По внешнему виду прибывших трудно было заключить, сколь высокие церковные иерархи находятся в землях Российского государства и сколь важную роль предстоит им вскоре сыграть в истории Русской православной церкви. Лишь один из тех, кто отправился представляться астраханскому архиепископу Иосифу и воеводе князю Я.Н. Одоевскому, сиял, не в силах сдержать торжества, — это был иеродиакон Мелетий, предвкушавший богатейшую царскую награду за блестяще выполненную на Востоке миссию.
Хотя патриархи Константинопольский и Иерусалимский наотрез отказались поехать в Москву или послать своих экзархов для суда над Никоном и староверами, Мелетий не сдавался, и его труды окупились сторицей. Он нашел патриарха Паисия Александрийского и «после многих оборотов в речах (как пишет Паисий Лигарид. — А.Б.) достиг желаемого»: то есть прельстил владыку богатой и обильной царской милостыней. Развивая успех, Мелетий прибыл на Синайскую гору «и медовыми речами убедил тамошнего архиепископа Ананию явиться в Московию для личного присутствия на замышляемом синоде»; уговорить удалось также бывшего трапезундского митрополита Филофея, которому все равно уже нечего было искать на Востоке.
Удача ждала Мелетия и на обратном пути в Москву. В Грузии он повстречал… патриарха Антиохийского Макария, собиравшего там пожертвования. Стремления царского двора и антиохийского патриарха совпали — одному нужен был церковный авторитет, другому — деньги, которые Мелетий щедро обещал — и не обманул.
Золотой дождь пролился над патриархами еще в Астрахани (где духовные и светские власти организовали его своими силами) — и лил беспрестанно все время пребывания их в России. Немедля по прибытии патриархов в русские пределы царь Алексей Михайлович выслал им по 200 рублей серебром, отрезы атласа, тафты и, разумеется, меха. На первом представлении царю в Москве Макарий и Паисий получили четырехфунтовые серебряные золоченые кубки, свертки бархата черного, вишневого рытого, зеленого, отрезы атласа, камки, два сорока (большие связки) соболей, по 300 рублей денег.
Приезд патриархов оставил глубокий след в расходных книгах царской казны: выдачи «подарков» приурочены были буквально ко всем публичным действиям Паисия и Макария — их выходам, службам, посещениям царского двора, причем помимо драгоценных тканей и соболей немалую часть подношений составляли деньги. Так, на 1 января Алексей Михайлович одарил каждого патриарха по 200 рублей, после службы на Сретение Макарий (Паисий болел) тоже получил 200 рублей и т.д. По самому скромному подсчету, так было роздано патриархам по 2 тысячи рублей серебром: огромная сумма для России XVII века, где несколько рублей стоила лошадь! Это, разумеется, был аванс, ибо основная награда ожидала приезжих по выполнении ими необходимых самодержавной власти мероприятий. В соответствии с вкладом каждого при отъезде из России Макарий Антиохийский получил «милостыню» в 6 тысяч рублей, а Паисий Александрийский мехов на 9 тысяч рублей (по русским расценкам, на восточном рынке все это стоило значительно дороже).
Царю Алексею Михайловичу было очень важно, чтобы приезд патриархов был высоко оценен в России, чтобы Паисий и Макарий имели авторитет, соответствующий возложенной на них миссии. Сразу по прибытии патриархов со свитой в русские пределы государь лично продиктовал (и более того — собственноручно отредактировал!) грамоты русским архиереям Питириму новгородскому, Павлу крутицкому, Илариону рязанскому и чудовскому архимандриту Иоакиму о встрече восточных гостей. Царь не случайно обращался к архиереям, служившим рупором его идей, задавая тон в отношении к Паисию и Макарию.
«Ныне, с Божией помощью, — писал Алексей Михайлович, — Рай отверзся, правила обрелись и те два великих светила радостно и дерзостно являются, прославляются и проповедуются?.. Здесь воистину спасение миру и союзу духовному укрепление, плевельникам и врагам супротивным рассеяние, а нам всем оживление. Благословен Бог наш, изволивший так!»
Голос царя был услышан и понят русскими священнослужителями. Помимо царицы, царевен и царевичей, бояр, окольничих и других знатных лиц двора приезжих спешили одарить русские митрополиты, архиепископы, епископы, настоятели всех крупных монастырей. Золото и серебряная монета, меха, дорогие ткани и драгоценные иконы широким потоком устремлялись в походные кладовые патриархов и членов их свиты. Не желая утомлять читателя подробностями, занимающими в документах не одну сотню страниц, приведу небольшой отрывок из архивных материалов о путешествии патриарха Макария из Москвы в Астрахань (подробно исследованных Н.А. Гиббенетом).
При отъезде из столицы 7 июня 1668 года Макарий из своего кремлевского подворья завернул в Новоспасский монастырь, где получил от архимандрита Иосифа икону, обложенную серебром, 20 ефимков, запас хлеба, рыбы и пития, а от Павла крутицкого икону в серебре и отрез зеленого атласа. На следующий день в Симонове монастыре Макарий получил икону в серебре, 10 рублей и новые продовольственные запасы, а в Даниловом монастыре — икону и хлеб. 9 июня в Коломенском от государя патриарху передали восемь сороков соболей в 400 рублей. Далее, на Угреше, Макарий получил образ в серебре, хлеб и рыбу, в Коломне от епископа — образ в серебре, серебряный золоченый кубок, вишневую камку, зеленый атлас и 5 золотых, от жителей — продукты, а от голутвинского игумена — икону в серебряном окладе и пять ефимков. В Рязани, помимо продуктов от населения, от архиепископа Макарию вручили образ в серебре, четки, серебряный золоченый кубок, атлас лазоревый, камку зеленую, 50 золотых, связку соболей и обитые золоченой кожей кресла… Всего до Астрахани, помимо огромного количества мехов, кубков и штук материи, патриарх получил (не считая упомянутого) около 150 золотых и более 200 рублей серебром. Поскольку на Востоке очень ценились русские иконы, патриарх специально просил царя о пожаловании ими в дополнение к тому, что ему дарилось!
В России восточные патриархи и их спутники не ограничивались богатейшим жалованьем, хитроумно изобретая другие способы наживы. Так, они продавали щедро отпускавшийся им «корм». Например, при отъезде из Астрахани к Москве Паисию, Макарию и свите было отпущено церковного вина 10 ведер, вина двойного столько же, а простого — 30 ведер, медов: паточного и вареного — по 20 ведер, расхожего — 75 ведер, пива — 235 ведер, квасу — 100 ведер — с соответствующим количеством лучшей провизии. Между тем патриархи и свита питались как гости в городах и монастырях… В Москве они также получали богатые подношения и могли смело класть в карман ежедневно отпускавшиеся им рубль и 14 денег наличными, реализуя на рынке излишки «корма», который только из казны составлял 5 кружек меду, 6 кружек пива, ведро квасу и т.п. Соответственно рангу дневной «корм» и пожалования получали все члены свиты патриархов, обязанные, по греческому обычаю, выплачивать некую толику своему начальству.
Помимо духовных лиц патриархов сопровождала большая светская свита — так называемые родственники, «племянники», слуги. В действительности это были купцы, пользовавшиеся случаем беспошлинно провезти свои товары в Москву, а закупленное в России также беспошлинно вывезти на Восток. Как люди патриархов, они содержались на казенный счет и получали государственный транспорт. Так, когда Паисий и Макарий сошли с волжских судов, чтобы посуху добираться до Москвы, их свите потребовалось 400 подвод. Патриархи получали от купцов немалую мзду и сами участвовали в торговых операциях как пайщики, давали и получали векселя, а Макарий, как свидетельствуют документы, вел собственную торговлю, причем не только в России, но и в Польше.
Оказавшись в выгоднейшем положении третейских судей в русских церковных делах, александрийский и антиохийский патриархи постарались извлечь из этого максимальную прибыль. Уезжая из Москвы, Паисий испросил у государя жалованную грамоту со сторублевой золотой печатью на право александрийского Патриаршего престола каждые три года присылать в Москву за милостыней. Двум египетским православным монастырям жаловалось право присылать за милостыней раз в шесть лет. Паисий попросил, чтобы последний срок был сокращен вдвое и в грамотах была указана точная сумма милостыни. И это было исполнено. Патриарху показалось мало — по пути из России он еще не раз посылал в Москву просьбы о выдаче денег его людям, присылке ему трех пудов слоновой кости и т.п. Царскому правительству приходилось платить.
Московские казначеи облегченно вздохнули, когда Паисий вернулся в Александрию, но, как выяснилось, рано, ибо патриарх попал в тюрьму по обвинению в присвоении чужого добра, судился на заемные деньги, а вексель на 1500 талеров отослал для оплаты в Москву, сопроводив его новой просьбой о деньгах.
Ближний боярин Артамон Сергеевич Матвеев
Макарий Антиохийский тоже писал с дороги царю Алексею Михайловичу и главе Посольского приказа боярину А.С. Матвееву, прося новых пожалований по поводу смерти царицы Марии Ильиничны, обещая за нее помолиться. Патриарх слезно описывал свои убытки в дороге, а вскоре по возвращении послал в Москву за новой милостыней. Царь Алексей Михайлович в ответной грамоте посочувствовал ему, но отметил: «И мы, великий государь наше царское величество, бесчисленное нашего царского величества жалованье роздали нашим… войскам, также и на искупление пленных. Однакож мы, великий государь наше царское величество, с христианского нашего государского милосердия послали к вашему блаженству нашей царского величества милостыни триста золотых червонных да соболей на семьсот рублев…»{67}
Как видим, протопоп Аввакум не случайно говорил о «палестинских» (как он предпочитал называть вселенских патриархов), словами апостола Павла намекая на то, что они подкуплены. Ветхое рубище Аввакума было гораздо честнее сверкающих одеяний патриархов и их свиты, ибо восточные гости-судьи были не только купленные, но и ряженые. Ряженые в прямом смысле — приходо-расходные книги Патриаршего приказа, Оружейной и Мастерских палат детально сообщают нам, как изготовлялись для греков все предметы их драгоценного одеяния и прочее, необходимое для придания ведущим участникам большого церковного собора достойного для Москвы вида: кресла, кресты, панагии, посохи, книги (писавшиеся, по условиям игры, по-гречески, одна из которых была в спешке переплетена «вверх ногами», чего никто так и не заметил), ларцы, обувь и т.п.
Это весьма занимательные документы, разоблачающие комедию суда не хуже, чем улегшийся на пол протопоп Аввакум. Например:
«Октября в 26 день (1666 г.) куплено живописцу Кондрату Иевлеву для золоченья ш(ес)ти маковок деревянных точеных к трем креслам вселенским патриархам по ево, Кондратовой, сказке двести листов золота… да плошка клею».
«Октября (в) 31 день куплено Ивану Филатову живописцу на большой стол, который делан вселенским патриархам, четырнадцать фунтов сурику кашинскова… да три фунта белил добрых… да два фунта бакану немецкова… Того ж числа куплено живописцу Кондрату (Иевлеву) сто листов сусального золота…»
«Генваря в 1 день (1667 г.) куплено к креслам в Оружейную палату дватцать колодок луженова гвоздья… и отданы Федору Сянушеву. Деланы строить кресла вселенским патриархам в собор. Да к тем же креслам куплено на маковки сто листов сусального золота».
«Февраля в 10 день куплено Семену нижегородцу десять листов сусального золота, дано три алтына две деньги, — золотить ключик к раковинному ларцу, где лежали греческие книги».
«Июня в 25 день куплено оклейщику Мишке Колупаеву для оклейки двух лагалищ (футляров. — А.Б.) деревянных, одново бархатом (к) кресту благословляющему, а другое к деомиде вселенскому Макарию патриарху, фунт клею карлуку, дано шесть алтын четыре деньги… К деомиде святейшему вселенскому патриарху Макарию на лагалище деревянное липовое для оклей (ки) с лица сафьян красной… Того ж числа куплено подельщику Сеньке нижегородцу к лагалищу на замочки святейшим вселенским патриархам к митрам золотым с каменьем четверть гривенки меда красной»{68}.
Протопоп Аввакум достаточно разбирался в обычаях московских властей, чтобы догадаться о сказанном нами и без чтения финансовых документов. Но даже он — и по прямоте характера, и по недостаточной информированности — не мог предположить того, о чем прямо и недвусмысленно заявил его враг Никон: приезжие судьи были ряжеными не только в очезримом, внешнем смысле — они были ряжеными и внутренне, по существу. Попросту говоря, Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский были не теми, за кого себя выдавали.
Не случайно, представ перед большим церковным собором, Никон прежде всего осведомился: «Есть ли с вами, вселенскими патриархами, совет и руки (то есть подписанное согласие. — А.Б.) святейших патриархов цареградского и иерусалимского о том, что им… ево, Никона, судить? А без их-де совету пред ними ему, Никону, отвечать немочно, потому что-де хиротонисание (поставление) на патриаршеский престол (есть привилегия) тех святейших — цареградского и иерусалимского патриархов». В чем, в чем, а в каноническом праве Никон был достаточно сведущ!
Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский утверждали, что такое согласие у них есть. В приговоре Никону прямо говорилось, что они прибыли на суд «с волею и советом других двух наших святейших патриархов, братов и сослужителей», то есть константинопольского и иерусалимского. Но требование Никона предъявить свои письменные полномочия Паисий и Макарий выполнить не смогли. Таких полномочий у них не было.
Если протопоп Аввакум выразил свое отрицание авторитета церковного суда тем, что попросту улегся перед ним, патриарх Никон, не тратя времени на словесную перепалку и не надсаживая горло, спокойно заметил: он слышал, что в Москву приехали неистинные патриархи, то есть люди, лишенные своих патриарших престолов; и потребовал, чтобы его судьи поклялись на Евангелии, что это не так.
Реакцию участников собора на этот демарш нетрудно представить. Впечатление от заявления Никона, сделанного в присутствии царя, было усилено ответом Паисия и Макария. Они отказались клясться на Евангелии и сумели пролепетать только, «что они истинные патриархи, и неизверженные, и не отрекались престолов своих. Разве-де турки что без них учинили…».
Разумеется, светские власти и их подручные на церковном соборе не позволили расследовать вопрос о том, не являются ли двое главных судей самозванцами, не по праву возложившими на себя патриаршие (к тому же казенные) облачения. Но характерно, что у самого Алексея Михайловича давно были сомнения на этот счет. Не случайно сразу по пересечении Паисием и Макарием русской границы он приказал приставленным к ним людям тайно выведать, «держат ли едущие патриархи свои кафедры, и нет ли иных на их место, и от всех вселенских патриархов есть ли какой наказ с ними к великому государю?»
Слова Никона на соборе и жалкие оправдания Паисия и Макария подтвердили худшие предположения царя. Отступать было нельзя: машина была запущена на полный ход, Алексей Михайлович мог превратиться в посмешище (что было особенно неудобно в условиях малоудачной войны с Речью Посполитой, финансового кризиса, внутренних волнений, религиозного разномыслия). Тут-то светская власть и показала в полной мере свои чудодейственные возможности.
В декабре 1666 года Посольский приказ получил задание посадить Паисия и Макария на патриаршие престолы в Александрии и Антиохии! Нисколько не смущаясь необычностью проблемы, опытные дипломаты приступили к ее решению. По словам Паисия и Макария, виновниками лишения их патриарших санов были турки. Поэтому воздействовать необходимо было на турецкого султана, точнее, на его правительство (ибо, по имевшимся сведениям, султан уже не оказывал определяющего влияния на государственные дела). Решать вопрос надо было быстро и безошибочно, поэтому Посольский приказ разработал комплекс мер, чтобы, не привлекая большого внимания Дивана (совета) Оттоманской Порты, «утрясти» проблему на административном уровне.
В царской грамоте на имя султана приход Паисия и Макария в Россию был представлен как обыденное малозначительное дело: находились-де возле русской границы, заехали «ради милостыни», а царь пишет в основном для того, чтобы впредь облегчить православным такие поездки. Кстати, царь Алексей Михайлович сообщает, «что на места вышеупомянутых патриархов — Паисия и Макария — Бог весть кто поставил иных двух патриархов», и просит о небольшом одолжении, принятом среди монархов: повелеть упомянутым патриархам снова занять свои кафедры.
Государственные чиновники прекрасно знали, что без «смазки» в Османской империи не сдвинется с места ни один вопрос. Ходатаями должны были стать правители Молдавии и Валахии, с которыми были налажены связи и наместники которых играли видную роль при стамбульском дворе. Инструкция русскому посланнику конкретно указывала, через кого следует действовать «для того, что они у молдавского владетеля ближние люди и всякую мочь имеют». Ходатаем должен был стать и константинопольский патриарх Парфений, для чего к нему и другим греческим архиереям были составлены особые грамоты с обещанием, что «царское величество имать пожаловать тех, которые достойны суть его царской милости». Все они через свои каналы должны были выйти на османских чиновников, а те за полученные суммы… Судьба православных иерархов, занимавших вместо Паисия и Макария александрийский и антиохийский престолы, московское правительство не интересовала.
В Посольском приказе все уже было готово к действию, когда заграничная агентура внесла существенные коррективы в разработанный план. Как выяснилось, турки не имели никакого отношения к лишению Паисия и Макария престолов. Отставку двум патриархам дал собор восточных архиереев во главе с константинопольским патриархом Парфением, дал по праву и именно за то, что Паисий и Макарий бросили свои епархии (в чем они обвиняли Никона) и отправились в Россию судить патриарха, много сделавшего для сближения русской и греческой церквей. Осужденные и низвергнутые приехали судить и низвергать!
Положение Алексея Михайловича усложнилось, но правительство недолго пребывало в растерянности.
Если нельзя было с помощью православных уговорить мусульман, то почему бы не договориться с турками, чтобы они приказали своим подданным-христианам исполнить волю московского царя?! 30 июня 1667 года Алексей Михайлович подмахнул указ, а 12 июля посольство Афанасия Нестерова и дьяка Ивана Вахрамеева выехало из Москвы в Стамбул с государевыми грамотами и точными инструкциями.
На имя султана царь писал, что патриархи приехали в Россию по его, государя, личному приглашению, что, будучи в Москве, они всячески старались укрепить между мусульманским и христианским владыками самую искреннюю братскую дружбу и любовь. Именно ради этой «братской дружбы и любви» царь просит султана вернуть Паисию и Макарию их престолы. В аналогичной грамоте великому визирю Мехмет-паше просьба царя Алексея Михайловича подкреплялась многозначительным обещанием: «А впредь наше государское жалованье (так! — А.Б.) учнем держати по твоей к нам, великому государю, службе; и служба твоя и раденье у нас, великого государя, в забвеньи не будет». Просьбу поспособствовать решению дела послал своему старому знакомому молдавскому воеводе Ионе Ильяшу тогдашний глава Посольского приказа боярин А.Л. Ордин-Нащокин. В грамотах к греческим архиереям на этот раз не видели необходимости. Константинопольский патриарх Парфений, сместивший Паисия и Макария, поставил на александрийский патриарший престол родосского митрополита Иоакима, но заместить вакантный антиохийский престол уже не успел. Греческий переводчик при турецком правительстве Панагиот (по совместительству — московский агент) быстро нашел ему укорот. По указу султана от 11 ноября 1667 года, объявленному стамбульскому православному духовенству мултянским правителем князем Радулом, Парфений отправлялся в ссылку, а православным властям повелевалось избрать нового патриарха. Указы мусульманских властей требовали быстрого исполнения — и 13 ноября константинопольским патриархом был уже гераклийский митрополит Мефодий.
Мефодий, патриарх Константинопольский
22 декабря русские послы получили приглашение приехать к султанскому двору в Адрианополь. 14 января они удостоились аудиенции у султана, а 19 января состоялась их обстоятельная беседа по существу дела с Каймаканом-пашой (замещавшим отсутствовавшего великого визиря) и великим муфтием (главой мусульманского духовенства). Любопытно, что великий муфтий выразил недоумение, как могли «христианского закона духовного чина начальные люди-патриархи» самовольно оставить свою паству и свои обязанности, чтобы ехать за тридевять земель бог знает зачем?! Однако в целом переговоры шли успешно, нужные чиновники получили свое, с политической точки зрения вопрос для Оттоманской Порты был слишком мелок, чтобы не разрешить его «для дружбы царя». Словом, весной 1668 года послы отправились домой с целым ворохом султанских фирманов.
Паисий и Макарий указами турецких властей восстанавливались на своих местах. Особая грамота наместнику Египта Ибрагим-паше приказывала ограбить и сослать александрийского патриарха Иоакима и посадить на его место Паисия. По приказу султана константинопольский патриарх Мефодий также написал грамоту о смещении Иоакима и утверждении на Патриаршем престоле Паисия. Разумеется, обо всем этом Оттоманская Порта официально извещала московского царя. Алексей Михайлович мог, казалось бы, успокоиться, но опыт предыдущих затруднений заставлял его вновь и вновь подстраховывать достигнутый успех.
По православному Востоку был выпущен еще один залп грамот из Москвы. Царь дважды писал новому константинопольскому патриарху Мефодию, желая, чтобы Паисий и Макарий благополучно вернулись на свои престолы и, таким образом, тот факт, что на соборе в Москве председательствовали экс-патриархи, можно было представить как недоразумение местного (восточного) значения. Грамоту Мефодию направил новый Патриарх Иоасаф московский и всея Руси (вернее, она была написана от его имени). Мефодию и иерусалимскому патриарху Нектарию написали перед отъездом из Москвы также Паисий и Макарий. Все названные сочинения были приправлены изрядной дозой более или менее замаскированной лжи. Как бы то ни было, инцидент был исчерпан благополучно для московских властей, хотя одобрения своим действиям от константинопольской и иерусалимской патриархий на московском соборе и тем более на Востоке они, конечно, не дождались.
Любопытно, что в еще более сложном положении русское правительство оказалось из-за Паисия Лигарида — признанного консультанта по церковным вопросам. Если Паисий и Макарий были попросту жертвами своей любви к золотому тельцу и интриг среди восточного православного духовенства, то их ближайший советник и помощник на большом церковном соборе Паисий Лигарид оказался самым настоящим и притом отъявленным авантюристом.
Обвинение Лигарида в неправославии, выдвинутое патриархом Никоном, правительству удалось отвести. На соборе 1666–1667 годов митрополит Сарский и Подонский Павел представил созданное под его руководством «сыскное дело о газском митрополите Паисий, что он православен». «Ахотя б де он, газский митрополит, и не еретик был, — не сдавался Никон, — и ему-де на Москве долго быть не для чего, я-де его за митрополита не ставлю, у него-де и ставленные грамоты на свидетельство нет. И мужик-де наложит на себя мантию, и он-де таков же митрополит!»
Обвинение Паисия Лигарида как самозванца не могло не обеспокоить московское правительство, тем более что оно вынуждено было признать правоту Никона. Не следует думать, что прежние «шалости» Лигарида ускользнули из памяти царя Алексея Михайловича. Особое впечатление произвел страх, который Лига-рид не смог скрыть перед приездом в Москву двух патриархов. Не случайно царь велел заблаговременно, еще при отправлении патриархов из Астрахани в столицу, вызнать у них: «Нет ли патриаршего гнева какого на газского митрополита Паисия?» При этом царь заранее просил патриархов не спешить с проявлением этого гнева.
В соответствии с царской волей Макарий Антиохийский заявил на соборе, что Лигарид является православным: «Газский митрополит во дьяконы и в попы ставлен в Иерусалиме, а не в Риме — про то-де он, антиохийский патриарх, ведает подлинно». Гораздо дальше пошел в защите Лигарида царь Алексей Михайлович, объявивший участникам большого церковного собора, что газский митрополит «живет истинно… и грамота у него поставленная есть и свидетельствована, а (об) отлучении его от иерусалимского патриарха грамоты не бывало». Как видим, Алексей Михайлович покрыл Лигарида, но в его словах прозвучал новый мотив — об отлучении первого царского и патриаршего советника от церкви. Защищая Лигарида, царь невольно выдал то, о чем было известно лишь узкому кругу членов правительства и сотрудников Посольского приказа.
Как бы то ни было, заступничества царя и восточных патриархов оказалось достаточно, чтобы Лигарид воспрянул духом. На большом церковном соборе он держался хозяином, выступал самоуверенно, как признанный учитель неразумных россиян, с апломбом перебивал и поправлял других, в том числе самих патриархов. Истинное лицо этого самозванца вскрылось только по окончании собора, когда и Никон, и старообрядцы были осуждены и репрессированы, во многом благодаря усилиям Лигарида.
29 июня 1669 года в Москву пришла грамота иерусалимского патриарха Нектария, в ведении которого находилась газская митрополия. Паисий Лигарид, уведомлял Нектарий, бросил свою епархию 14 лет назад и отправился в волошскую землю. Он был не только лишен митрополии, но отлучен от церкви и проклят еще предшественником Нектария патриархом Паисием Иерусалимским. Между прочим, специальной грамотой из Иерусалима об этом был извещен и патриарх Паисий Александрийский, скрывший этот факт от большого церковного собора в Москве (и не случайно, ибо подружился с Лигаридом еще в Валахии, где они промышляли на пару).
Решив отправиться на Русь, Лигарид по пути, на Украине, подделал свои документы (на которые, как мы помним, ссылался Алексей Михайлович). Факт подделки был установлен точно, поскольку ни Паисий, ни Нектарий проклятому архиерею их не выдавали, а человек, осуществивший подделку (архимандрит Леонтий), находится ныне в распоряжении Нектария. Втершись в доверие московского двора, Лигарид полученные якобы для своей епархии деньги отсылал к себе домой, на остров Хиос. Он попросту спекулировал на желании русских властей помочь притесняемым мусульманами единоверцам!
Итак, писал Нектарий, «даем подлинную ведомость, что он отнюдь не митрополит, не архиерей, не учитель, не владыка, не пастырь, потому что он столько лет отстал (от православного архиерейского служения. — А.Б.), и по правилам святых отец есть он подлинно отставлен и всякого архиерейского чина лишен, только именуется Паисий». Православной церковью он проклят, зато «латыни свидетельствуют и называют его своим и папа римский берет от него на всякий год по двести ефимков». То есть московские деньги шли отчасти анафемствованному изгою, отчасти папе римскому, которого в Москве называли чуть ли не первым врагом православия! Десятой доли вины Лигарида было бы достаточно, чтобы простой смертный сгнил в заточении. Но что не позволено человеку — позволено верному царскому прихвостню, и богомольный «тишайший» царь Алексей Михайлович не только не разгневался (думаю, он знал подноготную Лигарида заранее), но устремился на спасение проклятого и перешедшего в латинство самозванца.
Поначалу все шло удачно. 13 июля 1669 года царь писал патриарху Нектарию «о митрополите газском Паисий, которого мы имеем в царском нашем дворе как великого учителя и переводчика нашего, — да возымеет первую честь и славу как и было, поскольку некоторые, радуясь злу, от зависти злословили его пред святительством вашим, и бесчестили, и извергли». Отмечая большие заслуги Паисия на церковном соборе в Москве, царь лично просил патриарха, чтобы Лигарид на Востоке «был принят с прежней честью… И так молим, да приимется прошение наше, ведая, что (бы) ни учинилось — и то учинилось от зависти».
Московский патриарх Иоасаф в своей грамоте также просил простить Лигарида и выслать на Русь «писанием своим архипастырским прощение и благословение», ибо премногие труды его (Лигарида) премудрые многую пользу церкви великороссийской принесли». В сочетании с царскими и патриаршими пожертвованиями иерусалимской церкви эти грамоты должны были оказать свое действие.
Успеху предприятия по восстановлению Паисия в Газе способствовало добровольное оставление Нектарием своего престола. С 23 января 1669 года иерусалимским патриархом стал Досифей (с которым мы не раз столкнемся в следующей главе), ревностный противник католичества, сильно нуждающийся в русской помощи. Это сочетание хорошо отразилось в его ответном послании в Москву.
«Прочитали о газском митрополите, чтоб мы его простили, — писал Досифей, — и что будто не имеет вины на себе. А он, Ли-гарид, имеет многие великие вины и согрешения, которые, написав, послал (я) было к тебе, великому государю, свидетельства ради; только стыд послать нас не допустил, отчего и возвратили (Досифей действительно старался не допускать до России вести о преступлениях в недрах греческой церкви, боясь окончательного падения ее авторитета. — А.Б.).
Только одно говорим, — продолжал патриарх, — что кир Нектарий патриарх не таковский, чтобы писать или говорить ложно, но такой в правиле, что ныне иного такого архиерея разумного и богобоязненного не будет!»
Далее Досифей осуждал «неподобные, хульные, непотребные и превознесенные слова» Паисия Лигарида о патриархе Нектарии и завершал свою грамоту… обещанием полного прощения Лигарида, а также восстановления его в достоинстве газского митрополита.
Скрытый в столь странном построении письма намек был мигом расшифрован в Москве, и в Иерусалим поехали связки соболей на 1300 рублей по московской цене. Отвечая на намек намеком, Посольский приказ сообщал Досифею, что дары посланы «по челобитью газского митрополита Паисия». Царь просил их принять, «имея добрую надежду иное и большее восприять, когда сбудутся наши желания о газском митрополите… и на прежнее будет возвращен достоинство, и разрешение совершенное получит».
В ответ из Иерусалима 24 января 1670 года пришла разрешительная грамота патриарха Досифея, освобождавшая Паисия Лигарида от церковного отлучения и восстанавливающая его в архиерейском достоинстве. Выполнив желание царя, Досифей, однако, самому Лигариду прислал письменный выговор, сообщая, что, если бы не ходатайство государя, не видал бы тот святительского сана как своих ушей. С удивительной откровенностью Досифей признает, что простил и восстановил в сане того, «кто работает на папежей (католиков. — А.Б.) хийских и оставил свою паству на 15 лет без пастыря». «Ты не столько велик, — пишет Досифей Лигариду, — сколько глуп, безчеловечен и безстыден, — только место, где пребываешь, есть двор царский» — и этим объясняется снисхождение патриарха.
Казалось бы, Алексей Михайлович решил и этот скользкий вопрос, но не прошло и двух месяцев после получения в Москве разрешительной грамоты Досифея, как в Иерусалиме вскрылись новые преступления Лигарида и он снова был отлучен от церкви — на этот раз окончательно. Даже царь устыдился вторично просить за изгоя, а попытка воздействовать на Досифея через валашского воеводу Иоанна Дуку оказалась неудачной. Еще менее уместно было держать запрещенного архиерея в Москве, напоминая всем, что организатором осуждения Никона и староверов был авантюрист. 4 мая 1672 года Паисия отправили из Москвы в Палестину, снабдив богатым жалованьем и двенадцатью подводами для вывоза его имущества.
Лигарид понимал, что на Востоке ему делать нечего. Он выехал из Москвы только в феврале 1673 года (причем получил еще одно пожалование на отъезд, вполовину прежнего), но обосновался в Киеве, не желая покидать русские пределы. Царским указом ему было это разрешено, но письма Паисия за границу не выпускались, а самого его велено было стеречь «всякими мерами накрепко». Сообщник в темных делах пугал царя, к тому же из Стамбула переводчик-агент Панагиот предупреждал государя, «чтоб не велел газского митрополита с Москвы отпускать, чтоб не учинил в Цареграде и в иных местах какого дела с простодушия своего».
Живя в Киеве, отставной интриган находил утешение в многочисленных доносах «наверх» на украинское духовенство и местную администрацию, в том числе просил учинить розыск, куда киевский митрополит обращает свои доходы. Он настолько надоел властям, что 21 августа 1675 года в Киев был послан строгий указ о высылке Лигарида в столицу, хотя бы и против его воли. В Москве Паисий содержался под арестом, но 1 сентября 1676 года добился-таки разрешения уехать в Палестину. На этот раз жалованья на отъезд он не получил. Впрочем, и в Палестину Лигарид не уехал. 24 августа 1678 года старый авантюрист скончался в Киеве, надолго унеся с собой тайны большого церковного собора в Москве, организация которого, во всей ее неприглядности, выплыла на свет только после открытия для ученых государственных архивов{69}.
* * *
Но вернемся к протопопу Аввакуму, улегшемуся, как мы теперь понимаем, не перед высшими церковными иерархами, а перед простыми слугами царского престола. Этот жест столь понравился Аввакуму, что позже, давая советы своим единомышленникам-староверам, как избавляться от непрошеных гостей — никонианских священнослужителей (которых он тоже считал продажными), протопоп писал: «Он, сидя, исповедывает, а ты ляг перед ним, да и ноги вверх подыми, да и слину попусти, так он и сам от тебя побежит: чорная-де немочь ударила. Простите-су Бога ради, согрешил я перед вами. А што? Уже горе меня взяло от них, от блядиных детей. Плюйте на них, на собак!»{70}
Действительно, Иларион, Павел, Иоаким — эти обманутые государем в их надеждах слуги государя, Паисий, Макарий, Лигарид — иностранные наемники, мало отличавшиеся от авантюристов, стремившихся попасть в русскую армию, молчаливое большинство церковного собора, молча устрашающееся царского гнева и готовое послушно голосовать за что угодно, — все они вместе составляли малопривлекательную компанию, которую не могли скрасить все драгоценности церковной и государственной казны.
Но, на мой взгляд, у нас недостаточно оснований, чтобы говорить о полной управляемости членов церковного собора. Мы видели, что не все русские иерархи и не во всех вопросах были просто холопами самодержавной власти. Что касается восточных архиереев, настораживает поведение самого царя Алексея Михайловича, явно неуверенного в их полном подчинении его воле. Хотя, например, Паисий Александрийский сразу по приезде в Россию выразил царю изумление и восхищение щедростью, с которой царский посланник Мелетий расходовал на него и его свиту денежные средства в дороге («сотворил ради нас бесчисленную проторь»), и обещал в благодарность за это свою верную службу «боговенчанному вашему царству», царь отнюдь не был спокоен.
Были приняты экстраординарные меры, чтобы восточные патриархи до личных переговоров с царем не имели контактов в России ни с кем, кроме доверенных людей самодержца. Они даже не должны были знать, зачем приглашены в Россию и ради чего, собственно, на них израсходованы средства.
Архиепископу Иосифу Астраханскому — видному участнику собора 1660 года против Никона — царь послал инструкцию насчет общения с патриархами. «И будет они, патриархи, учнут тебя спрашивать, для каких дел к Москве им быть велено? — гласил наказ. — И ты б им говорил, что Астрахань от Москвы удалена и для каких дел указано им быть, про то ты не ведаешь. Ачаешь-де ты того, что велено им быть для того: как бывший патриарх Никон с патриаршества сошел и для иных великих церковных дел. А будет что и иное небольшое доведется с ними поговорить, и ты б говорил, будто от кого что слышал, а не собою». Вообще, указывает царь, Иосифу при приеме патриархов следует «во всем быти опасну и бережну» (как будто он принимает опасных врагов!).
Архиепископ должен был проследить, чтобы сопровождающие патриархов мирские и духовные лица с патриархами и их свитой ни о чем не говорили «и были во всем опасны»! Однако и этого царю было мало: приставам из стрелецких командиров и подьячему, посланным, по обычаю, для сопровождения гостей в Москву, был дан такой наказ, как будто они везут бомбу. Они должны были «держать о патриархах всякое бережение и учтивость» и в то же время «смотреть и беречь накрепко, чтоб к патриархам ни от кого ни с какими письмами никто не подъезжал, также бы и от них, патриархов, ни к кому никаких писем в посылке не было».
Дьякон Мелетий должен был с помощью агентуры, завербованной в свите патриархов, шпионить за Паисием и Макарием, «смотреть и беречь накрепко» общеизвестную «тайну» о готовящемся суде над Никоном и староверами. Царская инструкция рекомендовала Мелетию подкупить племянника Макария, архидьякона Павла, чтобы он следил за перепиской дяди и при необходимости перехватывал письма, а также попытаться подкупить племянника патриарха Паисия. Жалованье главным шпионам полагалось большее, чем лучшим военным разведчикам, — до 30 золотых!
К тому времени, когда патриархи доехали почти до Владимира, царь Алексей Михайлович еще более обеспокоился. Видимо, агентура, приставленная к Никону, известила его о сомнениях русского патриарха относительно полномочий его предполагаемых судей. К Паисию и Макарию был послан стрелецкий полковник А.С. Матвеев (доверенное лицо царя, будущий глава правительства). Он должен был расследовать, являются ли патриархи патриархами и имеют ли они грамоты от патриархов Константинопольского и Иерусалимского. «А проведывать про то в разговорах неявным обычаем».
Матвеев также должен был негласно перетрясти свиту патриархов с целью выявления людей, подосланных от Никона и некоторых других лиц, перечисленных в царской инструкции. Следовало «остерегать накрепко с большим опасением», исключить любые контакты Паисия и Макария с внешним миром. Даже при патриаршей службе в попутных соборах Матвееву полагалось допускать к благословению воевод, приказных и иных чинов знатных людей только в своем присутствии. О всем замеченном и вызнанном следовало немедленно сообщать лично государю.
Наблюдение за патриархами оказалось нелишним, хотя и не в том аспекте, который предполагал царь Алексей Михайлович. Паисий и Макарий с самого начала повели себя вольно, настолько вольно, что приняли в свою свиту ссыльных.
«Нам, великому государю, — писал по этому поводу Алексей Михайлович, — ведомо учинилось, что вселенские патриархи везут с собою из Астрахани к Москве Печатного двора наборщика Ивана Лаврентьева, которого по нашему… указу велено сослать из Астрахани на Терек за воровство, что он… на Печатном дворе завел латинское воровское согласие и римские многие соблазны.
Да они ж, — продолжал рассерженный государь, — везут с собою к Москве гостя Васильева человека Шорина Ивашку Туркина, который писал к воровским казакам воровские грамотки, — и по тем его воровским Ивашковым грамоткам те казаки наш, великого государя, насад (большое грузовое судно. — А.Б.) и торговых многих людей суды (пограбили) и многих людей побили до смерти. И тебе б (Мелетию. — А.Б.) им, вселенским патриархам, говорить о том, чтоб они с нами, великим государем, не ссорились, тех воров, Ивашку Лаврентьева и Ивашку Туркина, с собою к Москве не возили».
Патриархи не только не выполнили пожелание государя, но кроме И. Лаврентьева и И. Туркина привезли с собой в Москву еще 20 человек, не числившихся в свите. Не считались Паисий и Макарий и с церковным правилом, запрещавшим епископу действовать архиерейски в чужой епархии без согласия и разрешения местного архиерея. По пути в столицу они творили суд и расправу над русским духовенством, экзаменовали священников, лишали их сана и даже сажали в тюрьму. Царю же в Москву они послали требование, чтобы к их прибытию были приготовлены «многие великие дела» по части исправления русской церкви, а также «изготовлена судебная палата».
Эти требования и вообще поведение патриархов крайне обеспокоили московское правительство. Экстраординарные меры ограждения Паисия и Макария от контактов, окружение их шпионами по дороге в Москву и особенно в столице, постоянное беспокойство царя относительно тех или иных шагов и заявлений гостей свидетельствуют, что царь Алексей Михайлович отнюдь не был уверен, что держит главных участников собора в своих руках. Всесильная светская власть трепетала перед авторитетом духовных лиц: осуществляя описанные выше малопривлекательные с моральной точки зрения мероприятия, российский самодержец и его слуги оставались глубоко, даже фанатично верующими людьми.
События 60-х годов XVII столетия невозможно понять, не учитывая этот феномен общественного сознания: сочетание непосредственного, часто грубого прагматизма q мышлением и чувствованием в религиозных рамках, со страхом перед Страшным судом и Высшим судией. Над бездной смерти люди лихорадочно искали возможности за что-то зацепиться, чем-то защитить себя — ив духе своего времени хватались за ритуалы правила поведения, букву учения, за что-то конкретное и обозримое. Того, кто знал жизнь больше, она с точки зрения вечности больше и страшила, пугала возможностью гибельной для души ошибки.
Не случайно царь Алексей Михайлович, подготовив заранее, обсудив с восточными патриархами и русскими архиереями комедию суда над Никоном, встал когда низвергаемый патриарх вошел в зал соборных заседаний. Вопрос о том, следует ли вставать при появлении Никона, специально обсуждался собором, и все во главе с царем, решили не вставать. Но самодержец не смог удержаться, и за ним встали все остальные! Далее, Никон отказался садиться, ибо, как он заявил не увидел подобающего места. Тогда Алексей Михайлович, к ужасу устроителей церемонии, сошел с трона спустился к Никону и встал у стола, над которым возвышались патриархи Паисий и Макарий. Царь сделал все, чтобы осудить Никона, но не почтить его не мог. Самодержец купил содействие восточных патриархов — но стоял перед ними, как перед авторитетами, обязанными рассудить спор русского самодержца с русским патриархом.
Характерно, что, добившись низложения Никона, царь до конца своих дней проявлял к нему почтение и всячески старался улучшить его положение в ссылке. Умирая, Алексей Михайлович продиктовал в духовном завещании слова, перечеркивавшие его победу над Никоном. Он просил прощения и разрешения «от отца моего духовного великого господина святейшего Никона иерарха и блаженного пастыря, аще и не есть на престоле сем»! Сын его — царь Федор — не жалел средств, чтобы выполнить предсмертную просьбу отца и получить Никону у восточных патриархов разрешительные грамоты, то есть уничтожить приговор собора 1666–1667 годов. Царское посольство везло четырем патриархам богатую милостыню «и сверх того, — за разрешительные грамоты, —…по двести по пятидесяти Рублев патриарху… И если крепко и упорно станут и не похотят того учинить — и по самой конечной мере дать по пятисот рублев патриарху. А буде и по тому… не учинят, и по самой нужде дать по тысяче рублев человеку, только б учинили и в грамотах своих написали имянно!». Благодаря искусству русского посла Прокофия Возницына Никону был официально возвращен патриарший сан сразу пятью восточными патриархами (антиохийских оказалось двое, и посол взял грамоты обоих). При этом, как гордо заметил дипломат, «учинил он то неусыпным своим промыслом и радением, без великих дач, а велено было от того дать и многую дачу» (смета расходов Возницына опубликована Н.Ф. Каптеревым){71}.
Трепетал царь и перед Аввакумом, осужденным следом за Никоном. По свидетельству Аввакума, уже после вынесения приговора к нему, закованному в кандалы и ждущему ссылки в Заполярье, не раз приходили доверенные царские слуги, передавая слова Алексея Михайловича: «“Протопоп, ведаю-де я твое чистое, и непорочное, и богоподражательное житие, прошу-де твоево благословения и с царицею и с чады — помолися о нас!”» — кланяючись, посланник говорит. И я по нем, — писал Аввакум в “Житии”, — всегда плачю: жаль мне сильно ево. И паки он же: “Пожалуй-де послушай меня: соединись со вселенскими теми хотя небольшим чем!” И я говорю: “Аще и умрети ми Бог изволит, с отступниками не соединюся! Ты, реку, мой царь, — а им до тебя какое дело? Своево, реку, царя потеряли, да и тебя проглотить сюды приволоклися! Я, реку, не сведу рук с высоты небесныя, дондеже Бог тебя отдаст мне”. И много тех присылок было. Кое о чем говорено. Последнее слово (царь) рек: “Где-де ты не будешь, не забывай нас в молитвах своих!” Я и ныне, грешной, елико могу, о нем Бога молю»{72}.
Однако судьба Аввакума оказалась много трагичнее судьбы Никона. Ему сохранили жизнь — но он находился в жестоком заточении, его не убивали — но протопоп становился свидетелем все новых и новых зверских казней своих родных, близких, друзей, единомышленников. Аввакум, в отличие от Никона, находил возможности и в нечеловеческих условиях писать, защищая свои взгляды, свое мировоззрение, — и видел, как оно планомерно и неумолимо искореняется в России силой той самой самодержавной власти, которая была, в его понимании, гарантом благоверия и душевного спасения…
Поворотным пунктом в трагической судьбе Аввакума и его сторонников, одним из важнейших, если не определяющих, событий в трагедии Русской православной церкви и русского народа стало решение большого церковного собора 1666–1667 годов о старом обряде и старообрядцах. На вопрос: что происходит в поместной церкви — внутренние споры, еретическое движение или раскол? — был дан четкий и однозначный ответ: церковь, сообщество верующих, расколота, не существует более как духовное и организационное единство, как целостный организм.
Поскольку это решение не только перечеркивало, но и в корне противоречило решению собора русских церковных иерархов 1666 года, его инициаторами и вдохновителями принято считать восточных патриархов (причем одни авторы пишут об этом с одобрением, другие — с осуждением). Приехали иноземцы — и просветили; приехали иноземцы — и все испортили. Схема достаточно знакомая, но не слишком ли простая для объяснения сложного исторического процесса, в который были вовлечены огромные силы Российского государства? Как бы то ни было, мы должны рассмотреть этот вопрос, опираясь на конкретные факты.
Прослеживаемый в источниках ход событий свидетельствует, что восточные патриархи и вообще приезжие греки сыграли в раскольническом решении собора активную роль. Маловероятно, чтобы Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский до приезда в Россию серьезно разбирались в русском религиозном разномыслии. Тем важнее были данные им в Москве консультации, первая из которых была получена от Паисия Лигарида, специально приставленного к патриархам царем Алексеем Михайловичем для ознакомления их с состоянием русских церковных дел.
Протоколов совещаний патриархов с Паисием, естественно, не сохранилось, но мы имеем свидетельство самого Лигарида, описавшего эти совещания. Не отличаясь скромностью, Паисий Лигарид основное внимание обращает именно на то, что он говорил патриархам, и его речь была столь своеобразна, что вряд ли может быть позднейшим литературным домыслом. Смуту в русской церкви Лигарид характеризует как «какой-то всенародный избыток соков, причинивший неисцелимую болезнь православной русской церкви…».
Суть этой «неисцелимой болезни», бациллами которой Лигарид считает Аввакума, Лазаря, Епифания и других видных старообрядцев, состояла в «извращении древних нравов церковных и обычаев отцовских», в «несказанных нововведениях», выливающихся в неправоверие и ересь. Итак, во-первых, старообрядцы, по Лигариду, не защищали старые обряды, а выдумывали нечто новое. Во-вторых, их главный удар был направлен против греческого авторитета в восточной православной церкви. Аввакум и иные «многоречивые мужи… по-видимому, обличали Никона, а по существу — ромеев (греков), как бы уклонившихся от православия, от переданной отцами веры, от совести». Именно «против нас», говорил Лигарид патриархам Паисию и Макарию, староверы написали «бездну лжи».
Подготовленные таким образом патриархи получили от своего переводчика Дионисия, официально приставленного московским правительством, более подробное сочинение о сущности русского старообрядчества{73}. «Сия прелесть», утверждал Дионисий, пошла в России с тех пор, как ее митрополиты перестали ходить для поставления на свой престол в Константинополь и, таким образом, не могли достаточно учиться у греков. Действием дьявола и католиков русские, по своему неразумию и темноте, впали во многие ереси, примерами которых автор считает отвергнутые Никоном старые обряды. Дионисий многословно заверял патриархов, что все особенности русского церковного обряда создавались исключительно на русской почве благодаря невежеству русского духовенства, склонного к еретичеству, и, следовательно, имеют неправославный характер.
Влияние сочинения Дионисия на патриархов и других членов большого собора безусловно. Оно не только сказалось на духе соборных решений о старообрядцах, но многие статьи этих решений представляют собой цитаты из Дионисия. Большой собор объявил весь старый обряд (то есть все, чего касались изменения Никона) неправославным и безусловно запретил его употребление. Собор утверждал, что все книги, все частные и коллективные постановления, все решения русских соборов, подтверждающие благочестивость старого обряда, есть «только суемудрие, мятеж и раскол».
Отсюда следовало безусловное запрещение употреблять старый обряд или как-либо защищать его всем без исключения. «Аще же кто не послушает повелеваемых от нас и не покорится святой восточной церкви и сему священному собору, — гласил приговор, — или начнет прекословить и противиться нам, — и мы такого противника данной нам властью… аще ли будет от священного чина — извергаем и обнажаем его всякого священнодействия и проклятию предаем; аще же от мирского чина — отлучаем и чужда сотворяем… и проклятию и анафеме предаем как еретика и непокорника, и от православного всесочленения и стада и от церкви Божия отсекаем…»
Этого показалось мало. Собор специально рассмотрел вопрос, достаточно ли церковного наказания «еретикам и раскольникам», самим же собором отсеченным от Русской православной церкви? Нет, ответили духовные отцы, «подобает их наказать и градским наказанием» «и казнить их разным томлением и различными муками, и так кому языки отрезать, кому руки отсекать, кому уши и носы, и позорить их на торгу, и потом ссылать в заточение до кончины их».
«Так, — заключает профессор Н.Ф. Каптерев, — двумя восточными патриархами и другими бывшими тогда в Москве греческими иерархами соборно был утвержден в русской церкви раскол, — единая дотоле русская церковь, благодаря соборному провозглашению старого русского обряда еретическим и наложению анафемы на всех державшихся старого обряда, раскололась теперь на две враждебные одна другой части, причем вражда между ними продолжается и доселе» (писалось в начале XX века){74}.
Огромные массы населения страны, в особенности сельского, составлявшего подавляющее большинство, малоосведомленные о московских нововведениях, формально оказались отделенными от официальной церкви лишь потому, что следовали традициям. Церковные проклятия и государственное насилие, шедшие, согласно решению большого церковного собора, рука об руку, устрашали многих, заставляя спешно усваивать новые правила. Но повсеместно, и чем дальше, тем больше, принуждение рождало сопротивление местных священнослужителей и прихожан. Придворная история Никона и Аввакума в условиях массового принуждения имела многочисленные повторения. Стихийный протест против условий жизни в «богоспасаемом» государстве находил выход в защите традиционной русской старины, веры отцов, укреплялся народными поверьями о счастливой «золотой старине», блаженных докрепостнических временах Ясного Солнца Владимира и русских богатырей.
Ярость церковной и светской власти, огнем и мечом насаждавшей «благочестие» в крестовом походе за новую веру, лишь консолидировала отторгнутую часть Русской православной церкви. Сочинения Аввакума и его соратников, уже ко времени большого собора создавших целую полемическую литературу с разработанной аргументацией позиции староверов, в условиях широкомасштабного насилия приобрели огромный резонанс, стали мощным средством агитации среди униженных и оскорбленных. Каждый новый мученик, вместо того чтобы устрашать народ, вызывал последователей и подражателей из его среды. Каждый удар властей укреплял сопротивление. Чем ниже опускались власти в своей бессмысленной жестокости, тем выше становился дух новых страдальцев за веру, которые в условиях непрекращающихся преследований возрождали и создавали новые культурные традиции, обогатили Россию великолепной литературой и замечательными произведениями искусства. Сверхмощному карательному аппарату староверы противопоставили уникальные организационные структуры, перед которыми столетиями оставалось бессильно военно-полицейское государство и которые неизменно проявлялись в движениях протеста, начиная с Соловецкого восстания, войны Степана Разина и т.д.
Раскол — слишком серьезное явление в русской истории, чтобы принять на веру версию о его случайном возникновении благодаря своекорыстным действиям небольшой группы иноземцев. Роль греков и в реформах Никона, и в решениях собора 1666–1667 годов неоспорима, но ее следовало бы уточнить, четче очертить границы их влияния на события. Мы видели, что, будучи купленными ряжеными и прикрываемыми царем Алексеем Михайловичем самозванцами, греки были способны на несанкционированные и даже идущие против желаний государя действия. Собственная воля восточных патриархов получила явное отражение в решениях большого церковного собора, особенно относительно оценки знаменитого и высокочтимого русской церковью Стоглава.
Стоглавый собор 1551 года с участием церковных и светских властей под председательством царя Ивана Грозного и митрополита Макария отражал в своих постановлениях мысль о государственной и религиозной независимости, зрелости России, не нуждавшейся более в опеке и советах кого бы то ни было, в том числе греков. Он утверждал, в частности, идею первенства России в делах благочестия после падения Константинополя и утраты греками истинного обряда под владычеством мусульман. Именно самостоятельность русского собора, обошедшегося без «свидетельства» вселенских патриархов, возмущала греков, и именно это основание было указано в приговоре большого собора, осудившего Стоглав!
Достаточно прочесть соответствующую статью приговора, чтобы явственно увидеть в ней руку пришельцев с Востока. «А собор, — гласит документ, — иже был при… царе и великом князе Иоанне Васильевиче… от Макария, митрополита московского, — и что писали… — писано неразсудно, простотою и невежеством, в книге Стоглаве, и клятву, которую без разсуждения и неправедно положили, мы, православные патриархи, кир Паисий, папа и патриарх александрийский и судна вселенский, и кир Макарий, патриарх антиохийский и всего Востока, и кир Иоасаф, патриарх московский и всея России, и весь освященный собор — ту неправедную и безрассудную клятву Макариеву и того собора разрешаем и разрушаем, и тот собор не в собор, и клятву не в клятву, но ни во что вменяем, яко же и не бысть: потому что тот Макарий митрополит и иже с ним мудрствовали невежеством своим безразсудно, как восхотели, сами собою, не согласясь с греческими и древними пергаменными славянскими книгами, ниже со вселенскими святейшими патриархами о том советовались и ниже совопросились с ними».
Как бы далеко ни зашли русские иерархи в отрицании старого обряда, они не могли столь резко отозваться о своих предшественниках и высокочтимом митрополите Макарий. Не мог и царь Алексей Михайлович пожелать оскорбить память Ивана Грозного, превозносившегося Романовыми в качестве образцового самодержца. Не случайно, когда Никон лишь упомянул в письме о митрополите Филиппе, «его же мучал царь Иван неправедно», — Алексей Михайлович публично взорвался: «для чего он, Никон, такое безчестье и укоризну блаженные памяти великому государю и великому князю Ивану Васильевичу всеа Русии написал?!»
Маловероятно, чтобы русские участники собора самостоятельно решились хулить повесть о белом клобуке, освященную авторитетом Максима Грека и служившую с давних пор подтверждением притязаний России на первенство в православном мире. Между тем приговор большого собора гласит: «Повелеваем… да никто сему писанию веру имеет, потому что лживо и неправо есть, как яснее возобличатся прочие его блядословия во ином писании». Но снять белый клобук с русского архиерея не могли и восточные патриархи: «однако мы благословляем, — утверждают участники собора, — всех митрополитов Великороссийского государства, да носят белые клобуки… ради древнего обычая, а не ради лживого писания»{75}.
Итак, восточные патриархи и их советники располагали определенной степенью свободы и на большом церковном соборе имели возможность проводить собственные, несвойственные русским участникам собора мнения. Но сомнительно, чтобы они могли диктовать свою волю царю и русским иерархам (исключая те случаи, когда царь действовал на своих иерархов через греков) по главным, принципиальным вопросам. Патриархи (хотя они, строго говоря, не были патриархами во время собора) пользовались большим авторитетом, однако от них ждали вполне определенных суждений. Характерный эпизод, позволяющий почувствовать атмосферу во время большого собора, приводит осужденный на нем дьякон Федор.
Знаменитый старообрядец Лазарь (впоследствии, 14 апреля 1682 года, сожженный в Пустозерске вместе с Аввакумом и Епифанием), по словам дьякона, смело заявил на соборе перед патриархами: «Молю вас, крайних пастырей, повелите мне идти на судьбу Божию в огонь, и если сгорю — то правы новые книги, если же не сгорю — то правы наши старые отеческие книги, иже древле переведенные с ваших книг греческих неперепорченных!» Восточные патриархи ухватились за это предложение, видя возможность разом покончить с «заблуждениями» староверов. Они подробно изложили свое согласие с предложением Лазаря, мотивировав его тем, что, если народу нужно чудо, пусть так и будет: как в древности Русь крестилась, увидев, что Евангелие не горит в огне, так ныне пусть Лазарь сгорит — никто его к этому не принуждал!
Царь не знал, что сказать на это, русские же иерархи были смущены героическим вызовом старовера. Суеверия были тогда весьма сильны (им был подвержен даже образованнейший и умнейший князь В.В. Голицын), все вспоминали за собой грехи и думали втайне: «А ну, как не сгорит?!» Короче говоря, русские участники собора долго обхаживали восточных патриархов и их приближенных, чтобы избежать Божьего суда. Наконец, они решили действовать через известного нам переводчика, архимандрита Дионисия. Тот, зная и своих хозяев в Москве, и приезжих, произнес перед Паисием и Макарием выдающуюся по откровенности речь:
«Отцы святые! Заезжие вы люди здесь: если так станете судить здесь без помазания — и вам чести большой, и милостыни довольной, и даров не будет от великого государя и от всех властей тоже, но сошлют вас в монастырь, как и нашего Максима Грека святогорца, и в свою землю не отпустят вас, если в задор станет дело! Как им надобно — так и пущайте!»
«Патриархи же послушали его, — констатирует дьякон Федор, — и творить так стали, а не спорили ничего, только потакали»{76}. Достоверность этого рассказа укрепляется тем, что старовер не старается выгородить восточных патриархов или показать, что они были обмануты никонианами. Паисий Александрийский и Макарий Антиохийский действительно считали старый обряд еретическим новообразованием. В этом смысле соборный приговор вполне соответствует их взглядам. Следует, однако, учитывать, что это были взгляды приехавших в Москву греков, греков нанятых, а не греческого (точнее — восточного православного) духовенства вообще.
Не следует думать, что обрядовое безумие и стремление истребить малейшее обрядовое инакомыслие охватывало в XVII веке не только Россию, но и весь православный Восток. Здравый и совершенно справедливый даже с точки зрения сегодняшнего богословия взгляд на обрядовые различия авторитетно выразил в 1555 году константинопольский патриарх Паисий, писавший от своего имени и от лица константинопольского собора. Отвечая на множество вопросов, заданных Никоном, Паисий указал, что волнующая Никона разница в обрядах не только не предосудительна, но и нормальна, естественна и закономерна; она никоим образом не может вызывать разделения и свар в единой православной церкви.
Единение православия, писал константинопольский патриарх, состоит «в одном и том же исповедании веры, с одним разумением и с одной мыслью… Ты жалуешься сильно на несогласие в кое-каких порядках, существующих в поместных церквах, и думаешь: не вредят ли эти различные порядки нашей вере? В ответ на это мы похваляем мысль… но исправляем опасение… Если случится, что какая-нибудь церковь будет отличаться от другой какими-либо порядками, неважными и несущественными для веры, или такими, которые не касаются главных членов веры, а относятся к числу незначительных церковных порядков, каково, например, время совершения литургии, или вопрос о том, какими перстами должен благословлять священник и подобные, — то это не должно производить никакого разделения, если только сохраняется неизменно одна и та же вера.
«Это потому, — объясняет патриарх, — что церковь наша не с самого начала получила тот устав чинопоследований, который содержит в настоящее время, а мало-помалу». Что-то устаревает, что-то вводится вновь, справедливо приводит примеры Паисий. «При всем том, так как сохранялась одна и та же вера всеми поместными церквами, то это различие в чинопоследованиях не могло тогда служить основанием признавать их еретическими или схизматическими. Не следует нам и теперь думать, будто извращается наша православная вера, если кто-нибудь имеет чинопоследование, несколько отличающееся в вещах, которые не принадлежат к числу существенных — или членов веры: лишь бы соглашался в важных и главных с кафолической церковью» — то есть с православным исповеданием.
Не раз и не два патриарх втолковывает Никону, что поднятые им вопросы не имеют значения, что креститься и благословлять можно, в конце концов, любыми пальцами, «лишь бы только благословляющий и благословляемый имели в мысли, что это благословение исходит от Иисуса Христа при посредстве руки священника», итак повеем вопросам… «Что же касается полемики, — пишет Паисий, —…то умоляем именем господа нашего Иисуса Христа, да прекратит ее твое блаженство, со свойственной тебе разеудительностью, рабу бо Господню не подобает свариться (2 Тим. 11: 24), и особенно в вещах, которые не принадлежат к числу главных и существенных и членов веры!»{77}
Не следует забывать также, что неоднократно приглашаемые участвовать в русской обрядовой полемике восточные патриархи отказывались делать это даже за большие деньги, а те, кого удалось все-таки завлечь золотым тельцом в Москву, были извержены восточным духовенством и судили, будучи лишенными сана. Строго говоря, не греки прибыли в Россию проводить свою церковную линию, а Москва получила то, что хотела и чего была достойна. Чего стоит, в конце концов, восстановление Паисия и Макария на патриарших престолах с помощью турок и мусульманского великого муфтия! Паисий Лигарид и бывший архимандрит афонского Иверского монастыря Дионисий, кормившийся в Москве более 15 лет (с 1655 по 1669 год), конечно, имели свои соображения, но все-таки в первую очередь они являлись слугами (вернее, даже прислужниками) российского самодержца. Можно ли было ожидать, что в существенном вопросе они все пойдут против воли своего нанимателя (располагавшего в качестве одного из аргументов Сибирью)?!
Роковое решение о старом обряде и старообрядцах, официально расколовшее Русскую православную церковь, было принято на основе «сердечного согласия» греков и русских. Возможно, молчаливое русское большинство на соборе 1666–1667 годов и не одобряло столь крутого решения (чем может объясняться относительная мягкость решений русского собора 1666 года), но Павел, Иларион, Иоаким и иже с ними, активно выступавшие от имени русской церкви, могли ли они не одобрять жестокой расправы над староверами, которую сами неукоснительно вели до соборного приговора и которую с удвоенной свирепостью продолжали после собора?! Помимо того что соборное решение не было бы принято без одобрения царя Алексея Михайловича, оно никогда не было бы реализовано без его сознательного и целеустремленного содействия. Именно царские воеводы хватали и казнили староверов, именно царь отдал приказ о разрушении русской святыни — Соловецкого монастыря, — и с его одобрения каратели вешали монахов за ребра. То, что он из сентиментальности или в страхе перед грядущей расплатой щадил Аввакума, не дает никаких оснований переложить вину за раскол русской церкви с царских плеч на плечи нанятых им иноземных судей. Наконец, очевидно, что из решений собора 1666–1667 годов выполнялись лишь те, что пришлись по душе, вызывали одобрение служителей официальной церкви. Так, осуждение Стоглава никогда не действовало, авторитет Максима Грека нисколько не пострадал, а повесть о белом клобуке, это «лживое писание», по выражению соборного приговора, продолжала оставаться одним из высокочтимых произведений: на нее ссылался и ее использовал даже Игнатий Римский-Корсаков, один из образованнейших полемистов и активнейших преследователей старообрядчества. Решение же большого церковного собора о расколе оказалось живым и действенным — это главное, что не позволяет даже при большом желании приписать его исключительно проискам заезжих греков.
* * *
Кого же, если не экс-патриархов Паисия Александрийского и Макария Антиохийского вкупе с Паисием Лигаридом и подобными ему, мы должны назвать раскольниками? Думаю, сказанного достаточно, чтобы ответить на этот вопрос. Это самодержавная власть: царь Алексей Михайлович со своими подручными и своими предшественниками, утверждавшими единомыслие и единообразие как единственные законные формы мысли и жизни. Это многие представители русского духовенства, зависимые от светской власти и тщетно пытавшиеся преодолеть эту зависимость, но требующие «не рассуждать!» в духовной сфере. Это патриарх Никон и его единомышленники, посеявшие зерна зла, поднесшие фитиль к пороховой бочке, на которой сами же сидели. Это вожди староверов, первыми объявившие никонианскую церковь антихристовой и своим поведением подчеркнуто разжигавшие церковную вражду (в чем не раз с чувством вины признавался сам Аввакум). Это используемые и использовавшие ситуацию заезжие греки — корыстолюбцы и авантюристы. Словом, справедливо было бы называть раскольниками всех героев этой главы. Все они внесли свой вклад в трагедию, которая, как пожар, который не тушат, но еще пуще разжигают, захватывала все большие пространства и уносила все больше жизней. Россия покрывалась кострами и освещалась огнем горящих в церквах самосожженцев. Звенели оковы, палили мушкеты стрельцов, рыскали по лесам воинские команды, свирепствовали, как орды Батыя, петровские драгуны, звали к смерти фанатичные проповедники. Совместными усилиями обеих сторон раскол непрерывно поддерживался, развивался и укреплялся.
Преследование инакомыслия и убийство инакомыслящих оборачивалось для Русской православной церкви самоубийством. Церковный кризис, ярчайшей страницей которого стал раскол, становился и кризисом религиозного мировоззрения. В тех рамках, в которые было загнано религиозное мышление, человеческое общение оказывалось уже невозможным. Необходимую платформу для диалога, для общения без взаимоубийства, и тем самым для возрождения, передовые русские писатели стали искать в области рациональной мысли, в отказе от догмы, в исследовании, в аргументации своих взглядов по законам человеческого разума. Путь этот был тернист и кровав, но он должен был быть пройден.
Глава IV. РАЗУМ ПРОТИВ ВЛАСТИ
Государственный преступник №2
Крик и шум стоял во дворцах Троице-Сергиева монастыря, несмотря на утихомиривающие вопли начальства. Бряцающие оружием толпы дворян, офицеров солдатских, стрелецких и драгунских полков, их холопы и денщики, надменные бояре в окружении своих людей, дьяки и подьячие, прижимающие к телу бумаги — вся масса людей, съехавшихся, чтобы защитить молодого царя Петра от его властолюбивой сестры Софьи, сливалась в водовороты, выплескивалась в огромный лагерь под стенами, вливалась в монастырь через множество ворот. Спешно расширяемая походная канцелярия едва справлялась с организацией прибывающих, счет которым шел уже на десятки тысяч. Даже привычные к большому стечению народа троицкие монахи сбивались с ног. Звонкие колокола возвещали о патриаршей молитве в соборе. Монастырские службы бросали из своих труб в октябрьское небо огромные клубы дыма, силясь накормить, отмыть и обогреть спешно собранный в Сергиеве царский двор. Шпионы по должности, а более по призванию сновали повсеместно. Кого-то по изветам или просто по ошибке хватали и волокли в переполненные застенки, где кнутобойцы под руководством знатных людей страны раскрывали страшный заговор против царской семьи. Кружок ближних родичей и сторонников Петра почти непрерывно заседал, засыпая государство решениями от царского имени. В толпах ползали самые нелепые слухи, раздуваясь до размеров неоспоримых истин.
Ловко вывинчиваясь из людского потока, вырывались на волю гонцы-сеунщики, опасливо придерживающие на головах шапки с соколиными перьями и спрятанными внутри бумагами. Пробившиеся к ямскому двору совали в нос старосте красные кулачищи с подорожными и требовали лошадей с проводниками. Дороги на много верст были забиты спешащими и орущими сорванными голосами людьми. Специальные конные отряды воинов в мундирах разных полков, разгоняя запрудивших дорогу встречных, переворачивая в канавы повозки на заторах, не внимая воплям и угрозам, рвались от Троицы, чтобы выполнить задание особой государственной важности. Группа бравых капитанов с несколькими сотнями особо доверенных воинов привилегированных полков получила этот указ.
Один за другим капитаны погружались в относительную тишину палаты, где собрались высокие персоны, и, вытянувшись во весь свой рост перед всесильными царедворцами, слушали рассказ о злоковарных преступниках Федьке Шакловитом и Сильвестре Медведеве с товарищами, умысливших подкоп под все государство, намеревавшихся убить ручными гранатами великого государя царя Петра Алексеевича, погубить мать его благоверную царицу Наталию Кирилловну и самого святейшего патриарха Иоакима тайно извести. Скрывшегося из своей обители старца Сильвестра Медведева, настоятеля московского Спасского монастыря, что за Иконным рядом (близ Никольских ворот Кремля, ныне это улица 25 Октября), следовало немедля сыскать, заковать в кандалы и под усиленной охраной, глядя в оба, чтоб он над собой какого дурна не учинил, доставить в троицкий застенок{78}.
Звякая саблями и скрипя военной амуницией, капитаны лихо били челом в пол и устремлялись вон из палаты, мысленно рисуя себе ожидающую их награду. Сильвестр известен был всей Москве и не мог затеряться среди народа. Поймать пожилого ученого не представлялось затруднительным. Заботы вельмож о том, чтобы капитаны брали с собой побольше верных людей (хотя с начальством и не спорят), выглядели забавно: как будто охота идет на ватагу разбойников, а не на старца, которого скрутит и один капитан! Но ни молодечество сыщиков, ни резвость их коней не приносили удачи. Ни одному капитану со всеми их силами взять второго по значению государственного преступника, из-за которого происходило все смятение в Троице, не удавалось. Напрасно били землю копыта воинских коней и руки ответственных за сыск чиноначальников чесали ответственные затылки. Сильвестр Медведев как сквозь землю провалился.
Когда 1 сентября 1689 года люди полковника Ивана Константиновича Нечаева выяснили, что старца нет в Заиконоспасском монастыре, поиск был направлен на места, где бы он мог укрыться. Благожелатели Медведева были давно уже на заметке у патриарха, допросы давали дополнительные сведения. 5 сентября капитан московских стрельцов Дмитрий Родичев с отрядом окружил московский Симонов монастырь. Поставив караулы у всех ворот и пролазов, он произвел тщательный обыск келий архимандрита Гавриила, монастырского наместника, соборных и рядовых монахов. Не обретя Сильвестра и разыскиваемого вместе с ним келейника[6] Арсения, капитан потребовал у симоновских иноков письменной клятвы, что они действительно не знают, где скрывается государственный преступник.
К тому моменту, когда отряд разочарованного Дмитрия Родичева вернулся в Троицу, проводившим дознание царедворцам стало известно, что Медведев покинул монастырь не только с келейником. С ним были также муж его сестры Дарьи служилый иноземец Михаил Тульский и царский певчий дьяк, известный певец и композитор Лаврентий Бурмистров. Появился и новый подозреваемый в укрывательстве преступника. Это был видный человек в государстве — думный дьяк Любим Алферьевич Домнин, долгое время служивший в важнейших приказах — Посольском и Разрядном. Его подвели два обстоятельства. Домнин недавно ездил в посольство к гетману Мазепе с руководителем Стрелецкого приказа, ближайшим сторонником царевны Софьи, думным дворянином Федором Леонтьевичем Шакловитым — ныне государственным преступником № 1. Хуже того, он был земляком и хорошим знакомым Сильвестра Медведева.
Таких сведений было достаточно, чтобы сыскной отряд капитана Артемия Непоставова нагрянул в подмосковные вотчины думного дьяка. Оцепив деревню Дрозжино, сыщики перевернули вверх дном дворы Домнина и его крестьян. Ничего не найдя, капитан Непоставов под угрозой смертной казни допытывался у крестьян, были ли здесь Медведев и его спутники, давно ли были и куда попрятались?! Не имея приказа о дальнейших действиях, но желая, как говорилось в инструкции, «порадеть и службу свою ему, великому государю, показать», Непоставов 7 сентября обыскал еще села Козмодемьянское, Ермолино и Михайловское. Тем временем особая воинская команда скакала в Москву, чтобы самого Домнина «взять и привезть к великому государю в Троицкой Сергиев монастырь тотчас. А дорогою, — гласил указ, — везти бережно и осторожно, за крепким караулом». Что и было исполнено.
10 сентября неожиданно взятый в собственном доме и доставленный в Троицу, думный дьяк вынужден был оправдываться за свое знакомство с Медведевым. Он сумел уверить грозную розыскную комиссию, что весь сентябрь не виделся с Сильвестром, не укрывал ни его, ни его вещей «и лошади ему никакой никогда не давывал». Так оно и было, но за случайно павшее на него подозрение будущий видный сподвижник Петра I поплатился отправкой в службу на далекий Терек.
Неудача с Домниным не привела в уныние розыскную комиссию, ибо она уже напала на след Медведева. Патриарху Иоакиму удалось выяснить, что Сильвестр со своим келейником объявлялся в Донском монастыре, бывший архимандрит которого, Никон, как раз собирался ехать на богомолье в Севск. Было установлено, что «с тем бывшим архимандритом Никоном поехал вор[7], и изменник, и всякого зла начинатель бывший Спасского монастыря, что за Иконным рядом, строитель чернец Сильверстко, что бывал в мире Сенька Медведев, с келейником своим с чернецом же Арсенкою». В погоню за Никоном и его спутниками был брошен отряд капитана московских стрельцов Михаила Данилова. Он должен был стать на след у Донского монастыря, далее «ехать в погоню до Севеска наскоро и дорогою про них разведывать всякими мерами: где, кто их видел и сколь давно проехали?»
Начальство в Троице полагало, что Медведев будет пытаться уйти из Севска за границу. В последнем случае бравый капитан должен был «ехать из Севеска и в другие места, где их догнать мочно, чтоб их кончав в даль не упустить». Но Сильвестр мог устремиться и на родину — в Курск. Тогда и погоне следовало повернуть к Курску. Престарелого Никона, как возможного соучастника, велено было схватить и заточить до времени в каком-нибудь монастыре, а Медведева с Арсением спешно везти в Троицу «с великим бережением, чтобы они с дороги не ушли и над собою и над стрельцами (!) какого дурна не учинили». Получив сыскную память, проезжую грамоту и подорожную, капитан Данилов умчался, однако ожидаемых от него подвигов не совершил.
Маленький обоз Никона настиг за Калугой отряд пятидесятника московских стрельцов Михаила Косого. Ворвавшись ночью на монастырский гостиный двор, сыщики избили и связали архимандрита Никона и его старого знакомого, бывшего дьякона царской дворцовой церкви Якова Яблонского, ехавшего на Украину «к матери своей родной, ко вдове Анне Тимофеевой дочери, для свидания с нею». Не найдя Медведева, лихие стрельцы ограбили задержанных, а Яблонского в качестве трофея приволокли к Тро-ицесергиеву монастырю. При всем желании розыскная комиссия не могла найти криминала в поведении и прежней жизни Яблонского, уехавшего из столицы с высочайшего разрешения.
После допроса он был отпущен и даже спас некоторую часть своего имущества (не считая денег и ценностей, уже поделенных между собой сыщиками).
Судьба Никона и других его спутников не установлена. Следствие не тратило на них чернил: выяснилось, что след Медведева вновь утерян. Старец оказался хорошим конспиратором. Он вовремя покинул обоз Донского архимандрита и успешно боролся со сверхмощным сыскным аппаратом.
Между тем все увеличивающееся число капитанов и стрельцов в полном вооружении скакало по дорогам страны в погоне за призраком. Только полковник Семеновского полка стольник Кривков выслал на сыскные работы трех пятидесятников и восемь десятников с людьми. По городам на площадях, по уездам на торжках, в селах и деревнях звенели крики глашатаев-биричей, читавших указ «о ворах и о бунтовщиках о Федьке Шакло-витом и единомышленнике его о старце Селиверстке Медведеве». Население призывалось к ловле беглецов из Москвы, воеводы впадали в азарт.
В Курске Авраам Иванович Хитрово «сыскал» мирно жившего у всех на виду брата Сильвестра — Бориса Агафонниковича. И хотя быстро выяснилось, что Сильвестр давно в Курске не бывал и тем более у брата не прятался, воевода с 29 сентября до 7 ноября продержал Бориса Медведева под караулом, заведя о нем обширную переписку с розыскной комиссией во главе с Тихоном Никитичем Стрешневым. Еще раньше, как и положено пограничному полководцу, отреагировал белгородский воевода Борис Петрович Шереметев, схватив «объявившегося» прямо к нему подьячего Дворцового Судного приказа с одиозной фамилией Медведев, который привез в Белгород колодника-ссыльного. То, что подьячий именовался Калиной Афанасьевичем и не имел отношения к Сильвестру, ему не помогло: он отправился назад в узах, да еще не прямо, а через Курск, и не в Москву, а в троицкий застенок. К его счастью, он был все же отпущен (в итоговых списках следствия не значится).
Но не всем так везло. Подьячий Стрелецкого приказа Иван Истомин еще 13 сентября по собственному почину явился перед розыскной комиссией, чтобы помочь следствию над своим дядей Сильвестром и отчимом Михаилом Тульским. Так посоветовал ему другой его дядя — прославленный стихотворец и секретарь патриарха Карион Истомин, не отличавшийся гражданским мужеством. Паренек, проведший детство в доме Медведева и постоянно пользовавшийся его милостями, получивший место в приказе благодаря Шакловитому, донес, что его благодетели «почасту… говорили промеж собою тайно, выслав всех», а его-де с дядей Карионом стрельцы подозревали в шпионстве и даже хотели убить! Рвение Ивана Истомина не оставило равнодушными даже видавших виды сыщиков, так что запись о его освобождении из темницы появилась только в итоговом «Списке кажненных» и т.д., по окончании следствия.
При всей безрезультатности сыска шум, поднятый в ходе ловли Медведева и некоторых второстепенных жертв (также заочно объявленных государственными преступниками, но не схваченных 7 сентября вместе с Шакловитым), был полезен для составивших розыскную комиссию родственников и приближенных царя Петра. Чем больше беспорядочных толп вооруженных дворян и чиновников стекалось в Троицу, чем громче кричали на площадях биричи, призывая ловить изменников, чем внушительнее выглядели скачущие по дорогам сыскные отряды, тем сильнее внедрялось в сознание людей представление о существовании страшного заговора против верховных властей, тем крепче становилась уверенность в опасности чудом предотвращенного верными слугами престола государственного переворота. Ирония истории заключалась в том, что вся эта катавасия дымовой завесой прикрывала действительно совершающийся переворот. Под крики о злоковарном заговоре заговор победил.
Заговор
Чтобы было понятно, как очутился в самой гуще этой грязной возни вокруг власти выдающийся русский писатель и поэт, философ и просветитель Сильвестр Медведев, надо вспомнить некоторые события политической истории последней четверти «бунташного» XVII века. Российское государство стремительно выдвигалось в это время в первые ряды мировых держав. Его сельское хозяйство становилось все более товарным, перекрывая внутренние потребности и обеспечивая стране значительное место в европейской торговле. Сельская и городская промышленность насыщала укрепляющийся всероссийский рынок массой изделий, которые широким потоком устремлялись по историческим торговым путям на Восток. Быстро росли заводы и мануфактуры. Новая регулярная армия, одна из самых больших по численности в Европе, составлявшая уже 4/5 всех вооруженных сил страны, получала самое передовое по тем временам вооружение (вплоть до гранатометов и винтовок). В сражениях с отборными войсками Османской империи русские солдаты и стрельцы, драгуны и пушкари показали отличную боеспособность. Османское наступление в Восточной Европе было остановлено, Россия сама устремилась в Дикое поле, чтобы ликвидировать вековой очаг агрессии в Северном Причерноморье. Без ее участия уже не обходилось решение крупных международных проблем в Европе, Передней и Средней Азии; на Дальнем Востоке передовые русские отряды мужественно противостояли Цинской империи. Посольский приказ наладил дипломатические связи со всеми ведущими государствами и все более активно проводил свою линию на внешнеполитическом театре. Внутри страны шли почти непрерывные преобразования, затрагивавшие почти все стороны жизни, вплоть до изменений на общеевропейский манер стилей архитектуры и живописи, перехода с крюковых нот на линейные и указа царя Федора Алексеевича об отмене старинной длиннополой одежды.
Прогресс страны был тесно связан с ростом общественного самосознания. Одним из его проявлений было бурное развитие актуальной литературы, как правило рукописной, ибо на пути нового печатного слова плотиной стояла монополия Печатного двора, находившегося под контролем патриарха. Русская и переводная научная и техническая литература, беллетристика и публицистика создавались и переписывались все более многочисленными мастерскими и отдельными лицами по всей стране. Особенно велик был интерес к отечественной и всеобщей истории, наблюдавшийся во всех слоях общества. Значительно вырос вес писательского слова, авторитет литератора. Люди настойчиво пытались определить свое место в мире, понять пути развития государства.
Страшные оковы крепостничества, хотя и не ставшего столь могучим и всесильным, как после реформ Петра I, но уже неуклонно тормозившего развитие всего живого, душили страну. Все больше людей поднималось на открытую борьбу с феодальным бесправием. Крестьянские и казачьи волнения не утихали. Мощным потрясением господствующей бесчеловечной системы стала народная война под руководством Степана Тимофеевича Разина.
На попытки туже затянуть цепи государственного крепостного рабства горожане отвечали еще невиданными по силе восстаниями, заставлявшими правителей временно отступать и маневрировать. По мере того как феодальный способ производства исчерпывал себя, силы реакции консолидировались, спеша любыми средствами задержать прогресс, скрутить народы России путами внеэкономического принуждения и идеологического дурмана.
Формирование и укрепление абсолютизма давало многим надежду на установление социального мира. Столь созвучные народным чаяниям идеи общего блага, государственной пользы, равенства подданных перед царем-отцом — гарантом правого суда — и т.п. элементы усиленно насаждавшейся идеологии абсолютизма маскировали подлинный облик монстра, уже ставшего главным орудием закрепощения, «чудища обла, озорна, стозевна», которое обеспечит невиданное по жестокости и продолжительности рабства народов огромной империи, станет жандармом Европы и даже после своей гибели оставит губительные метастазы в теле страны. Необходимая для абсолютизма концентрация и централизация власти заметно обостряла и без того жестокую борьбу «в верхах». Боярская дума еще функционировала, но за реальную административную власть шло настоящее сражение придворных клик, имевших своих лидеров, четкое руководство, внутренне спаянных и готовых на все ради победы, ибо поражение было почти (а подчас и вполне) равносильно гибели.
Знатность сама по себе сохраняла огромное значение, но не была необходимым качеством политика. Один за другим к высшей власти карабкались люди, которые не могли похвастать происхождением, но были способны править кораблем Российского царствия в бурных волнах внутри- и внешнеполитических противоречий. Начало 70-х годов стало концом карьеры, крушением далеко идущих реформаторских планов и политических концепций Афанасия Лаврентьевича Ордина-Нащокина, вышедшего к вершинам власти из мелких псковских дворян. На смену ему шел во главе своей группировки бывший стрелецкий полковник Артамон Сергеевич Матвеев. С его победой расстановка сил при дворе кардинально изменилась{79}.
Царь Федор Алексеевич Романов
22 января 1671 года Матвееву удалось упрочить свое положение, женив вдового царя Алексея Михайловича на 20-летней Наталии Кирилловне Нарышкиной — дочери бедного тарусского дворянина, воспитанной в доме Артамона Сергеевича и его супруги, урожденной Гамильтон. Необразованная, но отнюдь не бесхитростная царица быстро утвердилась во дворце, оттеснив на второй план все остальное царское семейство. Для ее развлечения пожилой царь завел театр, светскую музыку и танцы, разрешил устраивать множество парадных выездов и даже позволил супруге показываться народу на гуляньях! Сестры царя, а главное, его дети от первого брака оказались в тени. Увлечение царя новой женой оскорбляло молодых царевичей Федора и Ивана Алексеевичей, а еще в большей мере — их образованную и многоразумную сестру Софью. К тому же Наталия Кирилловна поспешила родить царю крепкого и здорового сына Петра, а затем и двух дочерей. Ситуация в царской семье обострилась настолько, что сама возможность наследовать отцу для детей его первой жены, урожденной Милославской, оказалась под вопросом.
Соперничество в царской семье не было скрыто от глаз придворных, учитывавших его в собственной борьбе за место у государственного пирога. Попытка Матвеева, Нарышкиных и их сторонников после смерти Алексея Михайловича утвердить на престоле малолетнего царевича Петра встретила мощное сопротивление большинства родовитых бояр и провалилась. Законный наследник Алексея царевич Федор занял трон. Матвеев с семьей и его сторонники были обвинены в подготовке государственного переворота и сосланы. Вдовствующая царица Наталия с детьми вынуждена была покинуть дворец и жила в особом, отведенном ей дворе в Кремле, а летом — в селе Преображенском. Но группировки, участвовавшие в сопротивлении планам Матвеева, просчитались. Власть захватил клан во главе с родичем царя Иваном Михайловичем Милославским, фактически диктовавшим свою волю правительству, опираясь на наиболее близкую к царю часть государевой семьи (его брата и сестер по материнской линии).
Властолюбие Милославского, не желавшего делиться влиянием, способствовало сплочению придворных группировок теперь уже против него. Федора Алексеевича удалось женить сначала на шляхтинке Агафье Симеоновне Грушевской (1681 год), а после ее смерти при родах — на московской дворянке Марфе Матвеевне Апраксиной (1682 год). С помощью приближенных и родственников новых цариц склонность Федора Алексеевича к преобразованиям получила новый толчок; на первый план в Кремле вышла «партия реформ», объединявшая представителей разных политических группировок. Все более видное место занимал заметно выдвинувшийся в правление царя Федора князь Василий Васильевич Голицын. Совершенно отстранив Милославского, во дворце утвердилась дворянская группировка Языковых — Лихачевых — Апраксиных. Крупные административные должности сосредоточили в своих руках князья Долгоруковы и ряд других знатнейших фамилий. Наталия Кирилловна и ее родственники Нарышкины вновь подняли головы, надеясь на благоприятные перемены. И они не заставили себя ждать.
Зимой 1682 года болезнь царя Федора поставила вопрос о его преемнике. Воцарение законного наследника, 16-летнего царевича Ивана Алексеевича, создало бы опасность возвращения к власти Милославского и его клики. К апрелю при дворе созрел широкий заговор с целью отстранения Ивана от престола. Десятилетний Петр со своей захудалой родней, казалось, весьма подходил для организации при нем регентского совета на основе полюбовного соглашения знатнейших членов Боярской думы, видных приказных деятелей и церковных иерархов во главе с патриархом Иоакимом. Переворот произошел 27 апреля 1682 года около часа дня. Нареченному на престол патриархом Петру немедленно принесли присягу придворные, заранее выделенные люди приводили к кресту приказных служащих, гарнизон и горожан столицы. Объявлено было о смерти царя Федора, который действительно скончался через несколько часов (подозревали, что от отравы){80}.
Заговорщики торжествовали свою победу над противниками при дворе, но, как выяснилось, рано. Народ больше не хотел молчать. И до переворота московское население, жители многих других городов и уездов страны были возмущены «неправдами, и обидами, и налогами» от неправедного начальства. Неудачные попытки добиться справедливости у верховной власти, расправы над лицами, подававшими «в верх» коллективные жалобы, приближали взрыв народного гнева. Дворцовый переворот в Кремле стал последней каплей, переполнившей чашу народного терпения. В первых рядах восставших выступили солдаты и стрельцы Московского гарнизона{81}.
Уже 27 апреля рядовые стрельцы отдельных полков кричали, что они «без ума целуют [крест] меньшему брату мимо большего» и «сказывали на бояр измену». «Простые же люди, слушая это, понимали, что правду говорят, пристали к стрельцам[8]. И разошлись по всему народу речи такие: что бояре всем обиды творят и насилие великое, суд и расправу всем христианам чинят неправедно ради своей выгоды, не щадя сирых и бедных, разоряют их и из домов изгоняют, нападают всякими неправдами, себя обогащают и домам своим прибыль чинят, а народ губят! Поэтому служилые люди — стрельцы и солдаты — между собой совет сотворили, всеми полками в единомыслии стали, говоря… на бояр поднимемся, потому что бояре что хотят, то и творят… и того ради от бояр терпеть невозможно…»
Автор приведенных строк — сотрудник патриаршего летописного центра и приближенный главного заговорщика Иоакима, его политический противник Сильвестр Медведев, датский резидент в Москве Бутенант фон Розенбуш и множество других современников и очевидцев событий единодушны в рассказе о причинах взрыва народного гнева. Переворот 27 апреля лишил угнетенных надежды добиться «правды» у царя. Малолетний царевич был посажен на престол, по словам восставших, именно для того, чтобы «верхи» могли бесконтрольно продолжать издевательство над народом. Именно поэтому они обманом отстранили от престола совершеннолетнего Ивана. Теперь, говорили в народе, «не имея над собой по причине малолетства царя достаточного правителя и от неправды воздержателя, как волки будут нас, бедных овец, по своей воле в свое насыщение и утешение пожирать! И потому [восставшие], лучше избрав смерть, чем бедственную жизнь, по своему общему совету, начало своего с боярами поступка положили». Москва готовилась к решительному выступлению против правителей. Те же, казалось, были ослеплены борьбой за власть, реагируя только на отдельные вспышки недовольства и не замечая приближающейся бури.
Для наивных было объявлено, что никакого переворота в Кремле не было, что царь Федор самолично завещал царство… не единоутробному ему Ивану, а сводному брату Петру. Неубедительность этой версии бросалась в глаза, и чтобы притушить гнев народа, придворные дельцы выдвинули другую — что Петр якобы был избран всеми чинами Российского государства на Земском соборе, да еще «всенародно и единогласно»! Так и было записано в грамоте, составленной в канцелярии патриарха Иоакима и от его имени, с которой специальные чиновники поехали по стране приводить население к присяге новому государю. Чтобы подкупить стрельцов и солдат, им были сделаны уступки: наиболее свирепым полковникам пришлось выйти в отставку и даже сесть на несколько дней в тюрьму.
Однако на этот раз обмануть народ не удалось. Поклявшиеся «стоять всем за одного», служивые уже начали хватать в своих полках приспешников и «ушников» начальства — и метать их наземь с высоких сигнальных каланчей. Этот традиционный метод оказался эффективным — главные планы восставших, вырабатывавшиеся, по казачьему обычаю, на общих собраниях — «в кругах», — не доходили до ушей двора. Не воспрепятствовали развитию восстания и экстренные меры патриарха Иоакима, направившего в места волнений митрополитов, архиепископов, епископов, архимандритов и игуменов, которые должны были уговаривать народ смириться. Доверие к церковным властям, запятнавшим себя участием в дворцовых интригах, было сильно подорвано.
Столица бурлила. Центр города был окружен стрелецкой стражей с заряженными ружьями и пушками, направленными в сторону Кремля. Восставшие составляли списки «изменников-бояр и думных людей», подлежащих суровому наказанию, а будущие мертвецы ожесточенно рвали друг у друга новые чины, звания, пожалования. Коалиция, достаточно широкая для победы переворота, оказалась, как обычно, слишком широкой для дележа добычи. Дружными усилиями придворных было прежде всего отброшено «сильное орудие», использованное для свержения Милославского: Языковы, Лихачевы, Апраксины и их сторонники были изгнаны из дворца. Радость победителей была, однако, омрачена тем обстоятельством, что львиную долю добычи захватила узкая группировка возвращенных из ссылки и «возведенных в прежнее достоинство» Нарышкиных, а также князей Долгоруковых, Куракиных, Стрешневых и некоторых других участников заговора в заговоре. Именно они заблаговременно вызвали из ссылки А.С. Матвеева и к его приезду прибрали к своим рукам управление важнейшими приказами, присвоили себе множество видных придворных чинов, посадившая Петра на трон коалиция распалась.
Большинство участников переворота 27 апреля чувствовало себя обманутыми, а один из Одоевских — фамилии знатнейших членов Боярской думы, участвовавшей в заговоре против Ивана и Милославских, — публично дал пощечину новоиспеченному боярину И.К. Нарышкину и назвал его собакой. Но было уже поздно. Прибывший в столицу Матвеев долго тайно беседовал со своим старым товарищем князем Ю.А. Долгоруковым, а затем с патриархом Иоакимом, возглавлявшими в его отсутствие правительство. Матвеев должен был стать «великим опекуном» малолетнего царя, а его ближайшие приближенные — пожинать плоды совершившегося захвата власти. Правда, оставалось еще народное восстание, но Долгорукову, разгромившему войска Степана Разина, и Матвееву, пытавшему Разина в Москве, а до того залившему кровью Медный бунт в столице, казалось нетрудным подавить «беспорядки». Новый глава правительства немедленно потребовал прекратить «потворство стрельцам» и обещал железной рукой «пресечь бунт», перевешать его зачинщиков и сослать участников. Это было 14 мая 1682 года.
На этот раз каратели потерпели поражение. Рано утром 15 мая лучшие полки Московского гарнизона под барабанный бой, с развернутыми знаменами и курящимися легкими дымками фитилями пушек устремились с окраин столицы к Кремлю. С минимальными жертвами (несколько человек погибло, кроме того, были раненые) Кремль был взят, вся столица перешла под контроль восставших. Начавшиеся было грабежи были сурово пресечены — захваченных с поличным казнили на Красной площади. Восставшие взяли под охрану и заперли Кружечный двор, откуда развозилось по кабакам спиртное. Победители не были кровожадны. Составленный и тщательно обсужденный в их «кругах» список лиц, виновных в злоупотреблении властью и безобразиях в стране, которых требовалось казнить или сослать, состоял всего из 40 имен. Это были, во-первых, придворные и приказные деятели, особо зверски притеснявшие народ, разорявшие казну и творившие неправедный суд при царе Федоре; во-вторых, «изменники», составившие ядро государственного переворота 27 апреля и захватившие власть за спиной малолетнего Петра; наконец, придворные лекари, признавшиеся под пытками в отравлении царя Федора и подготовке убийства царевича Ивана, защиту прав которого восставшие считали своим делом. Тринадцать из обозначенных в списке лиц были казнены, остальные отправлены в ссылку или пострижены в монахи, трое после разбирательства прощены.
Юный Петр и его мать, царица Наталия Кирилловна, не подвергались никакой опасности (хотя страх, испытанный в то время, когда восставшие разыскивали по всему дворцу «изменников», остался с царем на всю жизнь). Однако стоящая за их спиной группировка была разгромлена: А.С. Матвеев, Долгоруковы и трое Нарышкиных казнены, остальные сосланы. Более того, по требованию восставших на престол первым царем был возведен старший брат Петра, 16-летний Иван Алексеевич. Даже ужас перед восставшим народом не заставил «верхи» прекратить ожесточенную борьбу за власть.
И.М. Милославский, воспользовавшись тем, что большинство бояр в страхе перед восставшими разбежались из Кремля, 18 мая присоединил к двум остававшимся в его руках приказам (центральным ведомствам) еще три военных приказа, сосредоточив под своим управлением казну и верные правительству вооруженные силы. Но его противники быстро опомнились: через два дня думское большинство лишило Милославского финансовых приказов, через неделю он потерял Пушкарский, а 5 июля — Рейтарский и Иноземный приказы, был вышвырнут из дворца и, «как бы подземный крот», скрылся в свои вотчины, навсегда простившись с политической карьерой. Возглавляемая им группировка не могла остаться без лидера — и он уже появился. Это был наиболее образованный, здравомыслящий и сильный духом член царской фамилии — царевна Софья Алексеевна. Защищая интересы своего клана и его клиентов, она в самые бурные дни Московского восстания одна оказалась способной отстаивать интересы самодержавия, лично говорила с восставшими, обещала им всевозможные уступки, организовала выплату стрельцам и солдатам огромных денег, принимала разнообразные меры для приведения гарнизона в повиновение правительству, которое оставалось пока бессильным и, по существу, взятым восставшими в плен.
Царь Иван Алексеевич Романов
Царевна Софья играла огромную роль в спасении феодального государства, но не имела никаких формальных прав на власть. Девушка издревле считалась «зазорным лицом», исключенным из публичной деятельности, а царевна не смела появляться вне узкого круга домашних. За судейские кресла (руководитель приказа с высоким придворным чином именовался судьей) и влияние в Боярской думе продолжалась ожесточенная борьба, хотя победители уже вырисовывались. Быструю карьеру делал Василий Васильевич Голицын, лично возглавивший Посольский и шесть связанных с ним приказов, распространивший свое влияние на некоторые другие ведомства через близких к нему людей. Могущественный клан Одоевских за полтора месяца вдвое увеличил число подведомственных ему приказов и занимал уже восемь судейских кресел. После Голицына и Одоевских современники называли имена знатнейших князей Черкасских и бояр Шереметевых. Среди приказных деятелей все более заметную роль играл Федор Леонтьевич Шакловитый — мелкий брянский дворянин, сделавший блестящую карьеру. После работы подьячим в Приказе тайных дел (1673–1675 годы) он стал дьяком Разрядного приказа (1676 год), а 27 августа 1682 года в чине думного дьяка возглавил это важнейшее военное ведомство России, сочетавшее функции Генерального штаба и министерства обороны. Судью в этот приказ намеренно не назначили.
Царевна Софья Алексеевна Романова
Альянс с царевной Софьей, которая искала возможностей активнее влиять на администрацию, давал преуспевающим в борьбе за власть лицам необходимого союзника во дворце, при государях, причем такого, который не мог сам покуситься на практическую власть, как это делали Матвеев, Милославский, Языковы — Лихачевы — Апраксины и тому подобные. Союз был взаимовыгоден: по мере укрепления нового альянса (известного как правительство регентства) власть Наталии Кирилловны Нарышкиной и стоящих за спиной Петра царедворцев «умалялась», царевна Софья занимала при дворе все более видное место, а ее союзники в Думе и приказах приобретали новые чины и должности.
Ожесточенная борьба в Кремле затмевалась другой, гораздо более масштабной и значительной схваткой. Московское восстание не утихало. Оно распространилось на десятки городов и уездов. Более того, при всем своем монархизме стрельцы, солдаты, пушкари, ямщики и другие «служилые по прибору», посадские люди (горожане) не склонны были надеяться исключительно на доброту царя. Широчайший политический резонанс получило в России строительство на Красной площади памятника в честь победы восстания. Правительство вынуждено было допустить, чтобы со всех четырех сторон памятного «столпа» были написаны обвинения против «изменников-бояр и думных людей», наказанных восставшими правителей, «чтоб впредь иные… чинили правду». Непривилегированные служилые сословия и податное население городов добились «жалованных грамот», подчеркивающих их роль в государстве, обещающих справедливое управление и приравнивающих «неправду» правителей к государственной измене.
Написанные на основе письменного требования восставших, «жалованные грамоты» июня 1682 года регламентировали выполнение представителями народа ряда государственных функций, избавляющих подданных «от налогов начальнических и неправедных обид». Для контроля за соблюдением справедливости выбранные на стрелецких и солдатских собраниях представители по двое направлялись в приказы. Представители восставших нередко обращались к правительству и самим царям Ивану и Петру: «…повсюду к ним, государям, приступали смело и дерзостно и будто великие люди с боярами смешивались». Утверждая себя гарантами народной правды при государях, московские стрельцы добились переименования в «надворную пехоту» (в противовес дворянству и боярству), а своих полков — в «приказы».
Разумеется, стрельцы и солдаты, стоявшие во главе движений в Москве и других городах, понимали «народную пользу» достаточно однобоко. Они, например, способствовали разгрому Холопьего приказа (когда были уничтожены документы, повергавшие людей в рабство), но в то же время опасались холопов как военной силы, верной своим хозяевам — боярам, дворянам, монастырям. Близкие по месту жительства и хозяйственной деятельности к посадским людям, служивые крепко держались за свои привилегии, а о большинстве населения страны — крестьянах — в своих выступлениях и не вспоминали. И все же временная победа восставших, не дни, а месяцы сохранявших контроль над государственным аппаратом в самой столице, возрождала веру народа в справедливость. «Мужики», «простецы» сумели установить в Москве строгий порядок, в то время как дворянство в массе своей разбежалось из города; толпы людей шли в приказы «за правдой», обещанной солдатами и стрельцами.
«В Москве до сих пор еще тихо, — писал думный дьяк Посольского и подчиненных ему приказов Е.И. Украинцев своему начальнику В.В. Голицыну. — А мы все дни с утра и после обеда за челобитными сидим, и несть нам восклонения: …все государство обратилось в Верх с челобитьями!» «Грамот много, и челобитчиков слишком», — подтверждал его слова разрядный дьяк П.Ф. Оловянников в письме к Ф.Л. Шакловитому 31 августа 1682 года.
Именно этот порядок и эта возрождающаяся вера ужасом леденили кровь власть имущих. «Верхи» считали, что дело идет «к разрушению всего государства». Восставшие, говорилось при объятом страхом дворе, в боярских, дворянских и монастырских вотчинах, надеются государством управлять, стремятся заменить собой правительство! Самая боеспособная часть армии (два десятка полков только в Москве) выпадала из карательного механизма феодального государства, вела за собой все более широкие слои народа. Требовались экстраординарные меры, чтобы восстановить положение, «верхам» необходимы были мудрые политики, способные найти путь спасения. Софья, Голицын и Шакловитый с их сторонниками пробивались к власти именно благодаря этой необходимости.
Используя свой незаурядный ораторский талант, обманув восставших «милостью» и «кротостью», царевна Софья сумела вывезти царскую семью в село Коломенское. Между тем Шакловитый уже скрытно вел сбор дворянского ополчения. 2 сентября 1682 года царский двор бежал из Коломенского и, «странным путем» переезжая с места на место, вырвался из-под контроля восставших: теперь они уже не могли проводить свои решения от имени государей. 3 сентября была объявлена мобилизация дворянства на борьбу с «бунтовщиками». Главнокомандующим правительственной армией стал князь Голицын, который в течение нескольких недель поставил под ружье более 100 тысяч человек. Но крутой поворот в царских грамотах — от похвал восставшим как защитникам престола до объявления их «ворами и изменниками» — требовал объяснения. Совершенно необходимо было скрыть и тот позорный для правительства факт, что оно более двух месяцев вынуждено было выполнять указания «невегласов-мужиков». Наконец, в Москве оставался небезызвестный Иван Андреевич Хованский по прозванию Тараруй (Болтун), который в самое критическое время возглавил Стрелецкий приказ и служил своего рода «буфером» между восставшими и Кремлем. Боярин Хованский настолько вошел в роль «отца» своих «детушек»-стрельцов, что нередко кричал на бояр, требуя внимания к их «просьбишкам», стремился (как того требовал и инстинкт самосохранения) выполнять желания восставших даже при неодобрении их Боярской думой. Популярный в Москве Хованский становился опасен.
Мы до сих пор не знаем, мог ли Хованский стать вождем восставших при ином повороте событий. Однако оставаясь в Москве, откуда бежало практически все дворянство, он придавал действиям восставших некоторую легальность. Софья и Шакловитый нашли выход из ситуации характерными для придворной борьбы средствами. Неизвестно откуда на имя царевны поступил донос, обвинявший Хованского и его сыновей в организации Московского восстания, стремлении захватить всю власть в государстве и даже воцариться на московском престоле. Он был датирован 2 сентября. До 14 сентября правительство заигрывало с боярином, посылая ему лестные грамоты и приглашая приехать ко двору. 17 сентября обманутый Хованский с сыном Андреем был схвачен на дороге, привезен в село Воздвиженское и немедленно казнен как государственный изменник.
Козел отпущения был найден. Народное восстание стало считаться в официальной пропаганде следствием злоковарного заговора Хованских. Цели восставших, их успехи, сам факт народного восстания удалось скрыть надолго, на столетия. В тот же день, 17 сентября, царевна Софья праздновала день своего ангела. Ее чествовал весь двор. Цари и придворные «в объяринных и цветных кафтанах» изволили отстоять в селе Воздвиженском, недалеко от залитой кровью Хованского, его сына и их товарищей плахи, «божественную литургию». «А после божественной литургии в хоромах… София Алексеевна изволила бояр, и окольничих, и думных людей жаловать водкой».
Однако пропагандистская победа еще не давала победы над восставшими. Младшему сыну Хованского и некоторым другим удалось бежать. Лесами и болотами, избегая дорожных застав, они пробирались в столицу. Вести о казни вызвали настоящий взрыв. Государственные арсеналы были вскрыты, столица ощетинилась стволами мушкетов и пищалей, орудия были подняты на крепостные валы, раздавались призывы к походу на истребление бояр. Паника охватила при этих известиях все многочисленное дворянское воинство. Царский двор спешно укрылся за толстыми стенами Троице-Сергиева монастыря, но даже и там царедворцы, располагавшие в несколько раз более многочисленной армией, не чувствовали себя спокойно. По свидетельству очевидца, многие при дворе готовы были капитулировать, приняв самые тяжелые условия московских стрельцов, солдат и горожан.
И вновь царевне Софье удалось успокоить двор, Голицыну — привести в порядок войска, Шакловитому — наладить канцелярскую работу. Сложнейшими дипломатическими маневрами, подкупом и лестью, угрозами и обещаниями правительство регентства сумело сначала разделить восставших, а затем навязать им перемирие. Шаг за шагом правительству удалось заставить восставших отказаться от наиболее опасных для феодального государства требований, пока в октябре двор в окружении многочисленных войск не смог вернуться в Москву. Одно из крупнейших городских восстаний закончилось миром.
Вместо казней стрельцам и солдатам было выплачено вознаграждение за «раскаяние», причем вина за восстание в значительной степени переложена на Хованских. Это произошло уже в ноябре, когда положение правительства регентства стало критическим: большинство вернувшейся из бегов Боярской думы хотело избавиться от него, выступая за царя Петра. Однако народ, поставивший на царство Ивана, оставался еще грозной силой. Волнения утихли (хотя отдельные вспышки возникали и позже), но возможность нового восстания как дамоклов меч висела над головами «верхов». Правительство регентства удержалось. Без него было не обойтись. Назначенный в Стрелецкий приказ Шакловитый воплощал в жизнь обширнейшую программу «перебора» полков, по одному выводимых из столицы и заменяемых тщательно проверенными «верными» частями. Софья укрепляла свои позиции во дворце и к лету 1686 года получила все формальные признаки регентши при двух царях, она даже стала писать свое имя в царском титуле{82}. Голицын вытеснял из государственного аппарата родовитую знать, заменяя ее деловыми и преданными ему людьми. Немало внимания правительство уделяло городскому торгово-промышленному населению, были уточнены меры веса и длины, изданы «Новоторговые статьи» и расширен Новоторговый устав, принят новый тариф за перевозки. Во избежание возмущений народа приходилось немало делать для упорядочения управления и суда. Крупные успехи были достигнуты на внешнеполитической арене.
Период регентства (1682–1689 годы), когда сама расстановка социальных сил вынудила «верхи» временно отказаться от «закручивания гаек» (или, по крайней мере, делать это замаскированно и осторожно), стал яркой страницей в истории России. Вот как писал о нем один из образованнейших русских людей того времени, видный сподвижник Петра I князь Борис Иванович Куракин: «Правление царевны Софьи началось со всякою прилежностью и правосудием и ко удовольствию народному, так что никогда такого мудрого правления в Российском государстве не было; и все государство пришло во время ее правления через семь лет в цвет великого богатства, также умножились коммерция и ремесла, и науки почали быть латинского и греческого языка… и торжествовала тогда вольность народная».
Действительно, торговля и промышленность процветали, по всей стране широко развернулось каменное строительство (в одной Москве тогда построены были тысячи каменных зданий), крупные шаги сделала литература (и особенно поэзия), живопись и музыка, к слову Москвы внимательно прислушивалась вся Европа, налицо было множество признаков прогресса страны. Но восторженные оценки «милостивого» правления царевны Софьи, Голицына и Шакловитого в немалой мере стали следствием крутого поворота политического курса в 1689 году, после формального прихода к власти Петра (в действительности вплоть до смерти царицы Наталии Кирилловны в 1694 году он не был допущен к делам государственного правления). Воспользовавшись результатами укрепления идеологического и карательного аппарата самодержавия в период регентства, реакция перешла в решительное наступление на последние народные «вольности». Тогда «не стало» «ни в чем-де путного рассмотрения», сетовали горожане; тогда разобщенные и ослабленные стрельцы возмечтали о возвращении былых времен, а передовые представители «верхов» вынуждены были констатировать: «Правление оной царицы Наталии Кирилловны было весьма непорядочное, и недовольное народу, и обидимое. И в то время началось неправое правление от судей, и мздоимство великое, и кража государственная, которая доныне продолжается со умножением…»{83}Такой разворот событий, безусловно, способствовал идеализации правительства регентства, которое, в сущности, преследовало те же цели, что и предыдущие, и последующие, а в борьбе за власть проявляло аналогичную неразборчивость в средствах.
Ближний боярин Василий Васильевич Голицын
Чем больших успехов добивалось правительство регентства во внутренней и внешней политике, чем более укрепляло оно феодальное абсолютистское государство, тем менее необходимым представлялось оно «верхам», спешившим перейти к новому «закручиванию гаек», обогащению и возвышению за счет унижения народа. Чем больше власти приобретали Софья, Голицын и Шакловитый, тем больше у них становилось врагов и меньше единства в собственных рядах.
Стремясь удержаться на гребне успеха, царевна Софья приказала Шакловитому начать подготовку к венчанию ее царским венцом. Шакловитый через верных людей среди стрелецких командиров уже подобрал «представителей народа» для подачи об этом прошения, но дело получило огласку и вызвало такое сопротивление при дворе, что сама царевна сочла за благо повременить с коронацией. Даже Голицын, который в это время как главнокомандующий находился в военном походе, получив шифровку из Москвы, «писал, что тому делу удивляется и насилу пришел в память, что то дело необычайное». Утверждение Софьи на царском престоле сделало бы ее в значительной степени независимой от тесного союза с Голицыным и другими придворными.
Самым надежным сторонником Софьи оказывается Шакловитый, который, хотя и получает чин думного дворянина, а затем и ближнего окольничего (на одну ступень ниже боярского), с презрением профессионального администратора относится к придворной среде и называет бояр «отпадшим, зяблым деревом». Продолжая готовить коронацию царевны Софьи, Шакловитый одновременно прибирает к рукам государственный аппарат. Он добивается права единолично докладывать о повышениях в чинах и жалованьи, структурных перестановках, вмешивается в дела разных приказов, включая подчиненный Голицыну Посольский приказ. Единство целей царевны и вышедшего из низов приказного деятеля дополняется личной симпатией. И здесь князь Василий Васильевич Голицын, которого молва чересчур тесно связывала с Софьей, отходит на второй план. Вот как пишет об этом многознающий князь Борис Куракин: «В отбытие князя Василия Голицына с полками в Крым, Федор Щеглови-той весьма в амуре при царевне Софии профитовал, и уже в тех плезирах ночных был в большей конфиденции при ней, нежели князь Голицын, хотя и не так явно. И предусматривали все, что, ежели бы правление Софьи продолжилось, конечно бы князю Голицыну было от нея падение или б содержан был для фигуры за первого правителя, но в самой силе и делех был бы упомянутой Щегловитой».
Софья должна была рисковать, потому что царь Петр подрастал и вступал в «совершенные лета». Правда, он не претендовал на власть, но царица Наталия Кирилловна со своими родичами и приближенными не желала давать Софье править от его имени, как царевна правила от имени своего брата Ивана. Окружение Петра, воспитывавшее его в ненависти к клану Милославских и правительству регентства, становилось все более грозной силой. Даже из уст опытного дипломата Голицына временами вырывалось сожаление, что «медведицу» Наталию Кирилловну не убили с ее родичами в 1682 году: «если б в то время уходили, ничего б не было» и у царя Петра с сестрой Софьей было все «советно». В окружении же Шакловитого угрозы в адрес «медведицы», боярина Льва Кирилловича Нарышкина, близкого к Петру князя Бориса Голицына и других звучали постоянно. Распаляясь по мере усиления «петровцев», сторонники Софьи говорили между собой о возможности разными способами «убрать» самого Петра: бросить в него ручные гранаты, подложить в возок бомбу, запалить дворец в Преображенском и т.п. Патриарха, в котором видели немалое препятствие к коронации царевны, считали возможным «переменить» на более покладистого или тоже сжить со свету. Все эти разговоры не успели вылиться в реальный план. «Петровцы» нанесли удар первыми, и он оказался смертельным для правительства регентства, которое до последнего момента пыталось вести борьбу в легальных рамках.
Заговор «петровцев», как и несформировавшийся заговор Софьи, был закономерным следствием положения при дворе. Уже в 1688 году сторонники Петра усилились настолько, что придворные панегиристы, обычно щедрые на восхваление правителей, не решались посвящать свои труды Софье. Но правительство регентства столь цепко держало власть, что не только в этом, но и в начале следующего, 1689-го года, когда Наталия Кирилловна демонстративно женила Петра, доказывая его совершеннолетие, «петровцам» не удалось захватить сколько-нибудь крупные куски государственного пирога. Им оставалось надеяться на физическое устранение противников. Отношения при дворе обострились до предела, обе стороны усиленно береглись покушений. Эта атмосфера всеобщего страха и была положена хитроумным Борисом Голицыным в основу плана переворота.
Для него был избран момент, когда Шакловитый серьезно заболел, так что только по личному приказу Софьи «насилу выбрел» во дворец, чтобы дать царевне для пешего хождения в Донской монастырь охрану в сотню вооруженных стрельцов (царевна имела основания просить об охране, так как недавно неподалеку от нее был зарезан конюх). Час спустя из «объявившегося» во дворце подметного письма Шакловитый узнал, что «потешные» петровские солдаты этой ночью, 7 августа, хотят идти из Преображенского в Москву, чтобы убить царя Ивана, царевну Софью и ее единоутробных сестер. Софья через Шакловитого отдала приказ ввести в Кремль 300 стрельцов и «для того опасения» запирать кремлевские ворота на ночь. В сторону Преображенского по дорогам высланы были конные разведчики.
Подобные действия были предусмотрены «петровцами», которые постарались усилить «всполох»: их агенты среди стрельцов стучали среди ночи в окна и, давая своим товарищам по рублю денег, призывали всех с оружием в Кремль. Шакловитый был захвачен врасплох и не понимал причину шума в Кремле в ночь на 8 августа; потребовалось время, чтобы успокоить стрельцов и распустить их по домам. Тем временем несколько подкупленных родственниками Петра стрельцов явились в Преображенское с вестью, что в Кремле собираются полки, хотят убить молодого царя{84}. Расчет был безошибочен. Бросив беременную жену и мать, не успев даже одеться, Петр сломя голову поскакал в Троице-Сергиев монастырь.
Признаки «бунта» были налицо. Объявительные грамоты из Сергиева, куда вскоре собрались главные «петровцы», призвали дворянство, иностранных офицеров и верные войска спасать государя. События 1682 года и колоссальные земельные пожалования дворянству за участие в троицком ополчении (выданные правительством регентства) были весьма свежи в памяти. Чиновники двора и патриарх Иоаким устремились в Троицу. Образовалось два правительства, одно из которых неизбежно должно было пасть. Оружием для уничтожения правительства регентства и стало розыскное дело о «заговоре» Шакловитого, спешно изготавливавшееся заплечных дел мастерами в Троице.
Трагедия Хованских повторялась почти буквально, только на этот раз жертвами ее стали прежние палачи. Организовавший захват и казнь Хованских Федор Шакловитый был арестован в Кремле. 7 сентября 1689 года его допрашивали и пытали в Троице. Свергнутый временщик отрицал все произведенные на него наветы на допросе, но почти во всем «признался» с пытки. Впрочем, его слова имели весьма малое значение для новых палачей, не стремившихся в чем-либо разбираться. Помимо «расспросных речей», в деле Шакловитого прибавились лишь три его «скас-ки», данные 8-го числа и перед смертью — 12 сентября. Голова Шакловитого слетела с плеч всего за пять дней до очередной годовщины его расправы над Хованскими. Еще раньше, 9 сентября, без всякого намека на следствие и суд был лишен чинов и званий, ограблен и сослан в Каргополь царственные большие печати и государственных великих и посольских дел сберегатель, ближний боярин, дворовый воевода и наместник новгородский князь Василий Васильевич Голицын. Та же участь постигла его сына — боярина князя Алексея. Жены князей поехали вместе с сосланными.
Устранение Василия Голицына было одной из блестящих операций придворной борьбы. Выдающийся государственный деятель и реформатор, острым умом и глубокими знаниями которого не уставали восхищаться иностранные дипломаты, со времени свержения А.С. Матвеева в 1676 году играл при дворе важную роль, несмотря на смену временщиков. Как главнокомандующий, имевший в своем распоряжении верные воинские части, он был весьма опасен для организаторов нового «петровского» переворота. Обмануть его было сложно, но, как выяснилось, можно. Для этого была использована трещина, образовавшаяся в правительстве регентства. Основные переговоры шли, разумеется, тайно, но их направленность не ускользнула от придворных панегиристов. В то время, когда Шакловитый пропагандировал власть Софьи и свою собственную, похвалы канцлеру Голицыну стали все активнее раздаваться из «петровского» лагеря. Мало того, что Карион Истомин, например, прославлял Василия Васильевича наряду с царицей Наталией Кирилловной и Борисом Голицыным — панегирики канцлеру и генералиссимусу утверждали непреходящее значение его деяний независимо от перемен во дворце{85}. Нельзя утверждать, что «петровцы» вполне склонили члена правительства регентства на свою сторону, но они вызвали у Голицына колебания, заставили его медлить в тот момент, когда придворная борьба требовала самых активных действий. Как некогда Хованский, Голицын с сыном выехал ко двору в Троице-Сергиев монастырь, «не ведая… государского гневу». Как и Хованским, Василию и Алексею Голицыным был немедленно объявлен приговор.
«Переиграл» многоопытного канцлера его родственник Борис Голицын, служивший при юном Петре с 1676 года и имевший неограниченное влияние на государя (к зависти и неудовольствию Нарышкиных). Похоже, однако, что и он оказался обманут. В планы Голицына не входило полное унижение и разорение представителей собственного рода. Видимо, в соответствии с предварительной договоренностью князья Василий и Алексей уже 14 сентября подали просьбу о помиловании, возвращении в Москву и отмене конфискации их имущества. Поддержка этой просьбы Борисом Голицыным перед определенным образом настроенным своими родственниками Петром была именно тем поступком, какого от него ждали Нарышкины. Князь Борис не только не добился своего, но вызвал такой гнев и недоверие Петра, что получил приказ сдать дела в розыскной комиссии! Лишь с большим трудом, бросив родичей на произвол судьбы, он сумел потом восстановить свое положение.
В кратчайший срок правительство регентства было разгромлено, власть поделена новыми временщиками, безвольный царь Иван из марионетки своей отправленной в Новодевичий монастырь сестры Софьи стал марионеткой Нарышкиных. Однако кнутобойцы в троицких застенках продолжали действовать, закрепляя реальную победу нового правительства известиями о страшном и разветвленном «заговоре» против светских и духовных властей.
Заговорщик
На первый взгляд Сильвестр Медведев вполне подходил на роль второго (после Шакловитого) заговорщика. Имя этого яркого, своеобразного человека было хорошо известно в светских и церковных кругах, среди народа. Более того, Сильвестр был последовательным сторонником правительства регентства, не скрывавшим и не менявшим своих убеждений. Сравнительно недавно удалось обнаружить похвальную рацею (орацию, слово) царевне Софье, написанную Медведевым летом 1682 года, в самый разгар народного восстания в Москве, когда положение правительницы было еще очень шатко и неопределенно{86}. Слово содержало одну из лучших похвал царевне, которой искушенные панегиристы начали посвящать свои сочинения только спустя полгода, начиная с зимы 1683 года.
Медведев отмечал в Софье главное качество правителя — мудрость, непосредственно связанную с милостью и кротостью по отношению к подданным. Личные качества, доказывал автор, давали царевне преимущественное право на власть перед всеми земными правителями, она была богоизбрана для спасения Российского государства. Не советом множества царедворцев, которые как дома без окон, «мняще себя светом быти — тьма суть», но собственным «богодухновенным» разумом Софья должна была руководствоваться в государственной деятельности на общенародную пользу.
Морально поддерживая царевну в трудное для нее время, Медведев давал и практические советы, близкие ученице Симеона Полоцкого. Он предлагал быть щедрой — и Софья не жалела казны, чтобы «утишить» восстание без кровопролития. Он советовал поддержать патриарха Иоакима, неспособного дать отпор движению староверов и утратившего авторитет в народе, — и Софья взяла на себя защиту официальной церкви, несмотря на то что глава ее был одним из опаснейших политических противников регентства. Патриарх был спасен от уготованной ему расправы не потому, что Софья, не забывшая его участия в перевороте 27 апреля, или Медведев, уже столкнувшийся с Иоакимом как главным «мудроборцем» (борцом против просвещения), были наивными людьми. Просто они были способны смотреть дальше личного или сиюминутного интереса, исходить из более широкого понимания государственной выгоды: смута в церкви стала бы в то время крупной пробоиной в днище государственного корабля, носимого бурными волнами народного гнева.
К этому надо добавить, что Медведев был, как сказали бы сейчас, идеалистом. Его поведение для обывателей и дельцов было малопонятно: оно слишком часто не было обусловлено личной выгодой. Правильнее всего было бы назвать Сильвестра интеллигентом (в русском понимании этого слова), но в исторической литературе относительно русских людей XVII века так выражаться не принято. Какие «интеллигенты» могли быть в «темной, непросвещенной стране», где до ближайшего по времени «великого преобразователя» чуть ли трава не росла? К счастью, нас интересуют не термины, а реальные факты жизни ученого русского литератора.
Объявив Софью солнцем и светочем Российского царствия в тот момент, когда прочность ее власти была весьма сомнительной, придворный поэт, казалось бы, ухватил судьбу за хвост. Уж он-то мог бы занять выгодную позицию среди восхвалителей, взявшихся за перо с изрядным опозданием. Медведев же не только надолго замолчал, но и оставил деятельность придворного стихотворца (продолженную его свойственником Карионом Истоминым). Лишь в 1685 году Сильвестр вновь обратился к Софье с панегириком: стихотворным «Вручением Привилея» Московской академии{87}.
Развивая идеи похвальной рацеи 1682 года, Медведев славил государственную премудрость царевны Софьи, которая
Веру, надежду, любовь сохраняет, Милость, правду, суд цело соблюдает, Мудрость, мужество и мерность имеет…Царевна, по его словам, сама «дом еси Духа пресвятаго»; избранная Господом среди людей за добродетели, она
Премудростию во вселенной славна, В милосердии ко всем нам прехвальна, Премудростию свыше предпочтенна…Поспособствовав открытию Академии, явив в России «свет наук», Софья, как писал Медведев, уподобилась бы святой княгине Ольге, явившей Руси «свет веры». Но «Вручение» — не просто похвальные стихи царевне, которой Господь дал дар правления царством и способность хранить его «от всяких бедств». Сильвестр-панегирист осмеливается ставить царевне условия расширения ее славы и даже многолетия: это распространение наук, продолжение того дела, которое начал, но не успел «укрепить» ее брат царь Федор. Софья должна потрудиться,
Дабы в России мудрости сияти, Имя ти всюду в мире проелавляти… Тебе бо слично науки начати, Яко премудрой оны совершати. Да за то дело славу улучиши Во всем мире, и в небе жить будеши.Учитывая, что в этот момент «потрудиться» над созданием Академии Софья по политическим соображениям не была расположена, «Вручение» трудно счесть обычным панегириком. Еще сложнее приписать его автору корыстные цели. И впоследствии, в самое тяжелое время споров с патриархом, Сильвестр Медведев не старался заслужить расположение правительницы подобострастными похвалами.
Инициатива создания еще одного, последнего, в биографии Сильвестра панегирика исходила не от него. Зимой 1689 года Федор Шакловитый принес ученому литератору большую политическую гравюру-плакат, изготовленную по заказу временщика. Фаворит Софьи хотел услышать авторитетное мнение о сложной символике гравюры: достаточно ли прославлена на ней царевна Софья. Медведев оценил плакат положительно и растолковал Шакловитому отдельные символические тонкости. После этого, задумав издать в марте того же года коронационный портрет царевны в царском облачении на фоне государственного герба, Федор Леонтьевич сразу обратился к Сильвестру. Тот охотно согласился поработать над композицией и отразить в подписи свое понимание политических заслуг царевны.
Софья Алексеевна была изображена на гравюре со скипетрам и державой в руках, по типу хорошо известных в то время царских портретов в «Чине коронования» и титулярниках. На рамке вокруг портрета был выведен краткий титул «самодержицы». Под портретом печатался полный царский титул и стихи о добродетелях, которыми царевна «царство аки седми столпы укрепила». Медведев хвалил Софью за мудрое правление, победу над Московским восстанием и спасение церкви во время раскольничьего «бунта», за защиту границ царства и увеличение славы России, ставил русскую правительницу в один ряд с выдающимися государынями всемирной истории: Семирамидой, византийской царевной Пульхерией, английской королевой Елизаветой I. Гравированный портрет Софьи был уже не частным делом, это был политический акт против «петровцев». Но и участие в такого рода акте официально не представляло криминала. За восхваление члена царской фамилии в 1680-х годах еще не судили. Напротив, опасно было распускать язык, например, об отношениях царевны с канцлером: и в правление Нарышкиных, и позже таких болтунов хватали и наказывали по соответствующей статье Уложения 1649 года (оскорбление государевой чести). Только после стрелецкого восстания 1698 года и пострижения царевны Софьи в монахини под именем Сусанна Петр и его подручные дали волю своей ненависти к царевне и высказываться о ней положительно стало опасно{88}.
Но шел еще 1689 год, Медведев честно выполнял заказ на гравюру, славящую правительницу. 28 мая он завершил еще одну заказную работу: Акафист (кондаки и икосы) преподобному Сергию Радонежскому, святому, символизировавшему единство и служение Московскому государству. Сочинение было написано «повелением богомудрыя и благоверный великия государыни царевны и великия княжны Софии Алексеевны, всея Великия и Малыя и Белыя России самодержицы»{89}. Этот заказ был поручен Медведеву царевной не случайно, но он еще менее, чем названные выше сочинения Сильвестра, мог служить хотя бы формальным поводом для зачисления писателя в число «заговорщиков». Мы видим лишь, что Медведев занимал определенную позицию относительно участников придворной борьбы, причем позицию внутренне глубоко мотивированную. Ее обоснование подробно и откровенно изложено в книге Медведева, ставшей одним из важнейших источников политической истории того времени — «Созерцании кратком»{90}.
«Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92 (то есть 1681–1683 годы. — А.Б.), в них же что содеялось во гражданстве», как и политические гравюры, не было должным образом оценено следствием по делу «заговорщика» Медведева. У следователей, стремившихся создать заговор, не было ни времени, ни желания вникать в содержание какой-то «книги летописной», как осторожно назвал свой труд Сильвестр. Их интересовало, зачем Ф.Л. Шакловитый время от времени появлялся в Заиконоспасском монастыре и о чем говорил с Медведевым у него в келье? Сообщения об этих разговорах тщательно выбирались из показаний разных лиц. Комиссии очень хотелось верить, что именно там, за закрытыми дверями, рядом с Кремлем, и ковались злодейские планы. Ответ Медведева, что он с Шакловитым «говаривал о рацеех» (текстах к политическим гравюрам) и что «была у них написана книга летописная, начата с 90-го году, с правления великия государыни, и что было с того году», никак не удовлетворял мастеров заплечных дел. Какая там книга — где же планы убийств?!
Между тем книга, замысел которой тщательно обсуждали Медведев и Шакловитый, была не просто летописью. Она представляла собой внутриполитический манифест, посвященный взаимоотношениям между народом и государственной властью, излагала задачи и функции власти в условиях новой России, обосновывала стратегию и тактику правительства регентства (делая это с редкой для исторической монографии откровенностью). Недаром в Центре повествования оказался прямой конфликт между верховной властью и народом: Московское восстание 1682 года. В то же время «Созерцание краткое» — это и философское произведение.
Медведев подчеркивает во введении, что человек должен осваивать действительность с помощью разума. Как разум невозможен без памяти, так и общество в целом не может быть разумным без исторических знаний, которые дает письменная история, ибо незаписанное забывается и искажается. Впрочем, полезна только правдивая история, равно описывающая добро и зло, благие дела и преступления. Конечно, такая история опасна для автора, ведь люди всегда стремились к восхвалениям и не желают, чтобы потомки узнавали об их злодеяниях и заблуждениях; она тем более опасна, если речь идет о влиятельнейших людях государства, как это было в России в 1682 году. Но долг историка выше грозящих ему опасностей, он ни в коем случае не может отказаться от правды. «И аще Господь восхотел писанию сему быти — и никто отвергнута оное смеет!» — писал Сильвестр.
Уже во введении писатель четко поставил вопрос о праведной и неправедной власти. Первую представляют люди любого чина и звания, но избранные самим Богом, вручившим им дарования правителей, главным из которых является забота о благе подданных. Оставить свои заботы и благополучие, чтобы послужить общему благу государства, — святая обязанность достойных людей. Иначе власть достается недостойным, губящим всех. Основные черты неправедной власти — угнетение и порабощение подданных, свирепость и несправедливость, погубившие немало царств. Такая опасность существует и в России, где уже нет иной альтернативы праведному правлению, чем революция: владычество «сеймов многонародных», гибель вельмож и начальников, перемена законов и обычаев, как это происходило в других странах Европы. Для Медведева революция — это гибель государства, ибо ни он, ни Шакловитый, ни иные «новые люди» не видели разницы между Россией и российским абсолютизмом.
Абсолютизм требовал равенства всех перед верховной властью. Медведев углубил этот тезис, утверждая равное право всех на власть исключительно в зависимости от личных способностей: «Кто же достоин в жизни сей ради разума и добраго его нрава коего сана или чина — да будет достоин!» Эта мысль подтверждается в «Созерцании» на примере государственных и церковных реформ царя Федора Алексеевича и особенно проведенного В.В. Голицыным «собора государевых ратных и земских дел», отменившего местничество. Автор вкладывает в уста царя Федора евангельское запрещение «возноситься и над малым человеком». Государство — это единый организм, все члены которого должны выполнять свои функции. Боярину следует заботиться о государственных делах для мирного и прибыльного процветания России. Воевода обязан достойно управлять воинством и побеждать неприятелей, воин — честно нести службу. Наконец, «подданный, в земледельстве труждаяся, должный оброк господину своему да воздает».
Нарушение функций любого члена государственного организма крайне опасно, особенно если речь идет о «верхах». Посему власть дается (в правильно организованном государстве) «по разуму, и по заслугам во всяких государственных делах бывшим, и людям знающим и полезным». Последнее особо важно, и Медведев упорно доказывает, что в земной жизни «кого господь Бог почтит, благословит и одарит разумом — того и люди должны почитать и Богу в том не прекословить». «Акак же родовитая знать?» — вправе был спросить читатель. Если благородный, отвечал Сильвестр от имени царя Федора, скудостью ума, неправдой, своеволием и легкомыслием в развлечениях губит свое благородие — такой да «почитается от всех в злородстве»!
Таков был взгляд на отмену местничества самого Медведева и Федора Шакловитого, который говорил в кругу товарищей, что лучше бы вообще избавиться от бояр, разве сохранив до времени одного Василия Васильевича Голицына. Но Сильвестр не был бы историком, если бы помимо собственного взгляда не изложил точно и достоверно ход и решения «собора государевых ратных и земских дел», на котором Голицын провел военную реформу, заставившую детей высоких чинов государева двора начинать службу в регулярных частях. Объективное изложение событий показывает, что отмена местничества была второстепенным событием (о ней не упоминал в то время ни один из известных нам летописцев) и служила совсем иной цели — не снятию чиновных перегородок, а укреплению иерархической лестницы родовитости, которой и занялась специальная Родословная комиссия. Трудно сказать, сознательно ли Сильвестр столкнул идеал с реальностью укрепления позиций аристократии, но его дальнейший рассказ бросал прямое и бескомпромиссное обвинение «верхам».
Когда Бог, пишет он, хочет наказать страну, «тогда первее отъемлет мудрых правителей и сострадателей человеком благих». Если высокие начальники больше заботятся о своей корысти, чем о добром состоянии государства, то ждать нужно не прибыли, а разорения всей страны. Когда придворные бранятся между собой о селах, о достоинствах и прибылях, государству грозит междоусобие и смута, за которой следует гибель: достаточно малой искры, чтобы вспыхнул «великий пламень»!
Борьба за власть в «верхах», алчность ее участников привели к нарушению важнейшей функции государственного организма: по поддержанию справедливости. Невозможно, писал Сильвестр, держать в мире «многое множество людей, не возъимев в судех правосудства!». Не только в России, но и в других странах отсутствие правого суда вело к социальным катаклизмам. Ведь идея правого, равного для всех суда была одной из центральных в идеологии абсолютизма, оказывала сильнейшее воздействие на массы, смыкаясь с вековой мечтой о справедливости. Но «верхи» России пошли еще дальше. Не выполняя свои государственные функции, они пытались держать народ в повиновении страхом, забыв вековую мудрость: «Бойся того, кто тебя боится, ибо кого боятся, того сообща ненавидят, а кого ненавидят — тому готовят погибель и всячески о том помышляют!»
«Право силы» — по Медведеву — не право. Даже народное восстание справедливо, если «верхи» не выполняют своих обязанностей милостиво и справедливо управлять страной. Сам «праведный правды хранитель Христос Спаситель» народным восстанием по заслугам воздает тем, кто желает подданных «страхом единым в покорении имети». Именно так и произошло в России. «Созерцание краткое» описывает справедливое возмущение народа «неправдами и нестерпимыми обидами» от начальников. Медведев прослеживает, как стрельцы, солдаты, горожане убеждались в невозможности добиться «правды» мирным путем, видели, как правительство покрывает народных притеснителей и неправедных судей. Переворот 27 апреля 1682 года сделал невозможной апелляцию даже к царю, ибо на престол был посажен ребенок. Не по буйству характера и не по склонности к беспорядкам, но видя, что «бояре завладели всем государством», и ожидая постоянно «неправедного наказания и ссылки», поднялись стрельцы и солдаты на вооруженную борьбу.
Нет, Сильвестр ни в коей мере не одобряет народного восстания и казней временщиков. Это возмездие, но возмездие ужасное, это закономерное следствие безумия власти, но следствие разрушительное для государства. Спасение России, по его мнению, могло прийти только от праведного правителя — и такой явился. Это была царевна Софья Алексеевна. Медведев подробно рассказывает, как она выступила на политическую авансцену в критический для «верхов» момент и заполнила собой вакуум власти, взяв на себя «великий труд» борьбы с восстанием, когда для этого не было реальных сил. Обширное и детальное повествование «Созерцания краткого» — это фактологическое обоснование идеи «власти по достоинству» и конкретного внутриполитического курса правительства регентства.
В вынужденно компромиссной политике Софьи и ее сторонников Медведев увидел внутриполитический идеал мирного, милостивого, кроткого управления подданными, основанного не на силе, а на мудрости верховной власти. Все сочинение призвано было показать бесперспективность «жесткого» курса внутренней политики и спасительность «мягкого» курса. Как историк, Сильвестр не мог, конечно, не заметить и не отразить в своем произведении использовавшиеся правительством регентства аморальные методы: обман, подкуп, казнь невинных Хованских и т.п. Но и это не раскрыло ему глаза на истинный, тактический характер «мягкого курса», дававшего «верхам» передышку для накопления сил и нового, еще более ужасного «закручивания гаек». Весьма вероятно, что Медведев был серьезно убежден в незначительности этих отклонений от нравственного императива по сравнению с действительно значительным результатом — достижением мирными средствами общественного согласия после столь мощного социального взрыва. Недавно выяснилось, что и сам он, декларируя правдивость своей истории, пошел на тщательно продуманный обман, введший в заблуждение многие поколения исследователей.
Сотрудничество с Шакловитым позволило Медведеву построить «Созерцание» на очень солидной документальной основе. Всемогущий временщик попросту изъял множество документов из архивов Разрядного и Стрелецкого приказов, так что даже копий их зачастую не осталось. Поэтому среди приведенных в «Созерцании» документов очень трудно было обнаружить подложный, составленный по всем правилам делопроизводства, но не в 1682 году, которым он датирован, а не ранее 1686 года. Речь идет о «соборном акте» избрания Софьи правительницей при двух царях в мае 1682 года, в разгар Московского восстания. В действительности такого избрания не было, а отмеченные в акте привилегии и права царевна приобрела только в результате упорной борьбы несколько лет спустя.
Смысл подлога ясен: Шакловитый и солидарный с ним в этом вопросе Медведев хотели укрепить права Софьи на власть, показать, что она правит по желанию народа, так же как и цари. На первый взгляд это был опасный шаг: не заметить «избрания» Софьи люди не могли и поэтому сразу же должны были усомниться в правдивости рассказа. Но во второй половине мая 1682 года в Москве оставалось довольно мало дворян и приказных людей (как помним, большинство их разбежалось в страхе перед восстанием). Недаром Медведев в предисловии к «Созерцанию» не без иронии отметил, что пишет о событиях, о которых все говорят, но мало знают, поскольку слишком многие тогда «в малом времени отсутствовали».
Замысел подделки акта несуществовавшего земского собора был плодом тонкого политического расчета. Ведь и акт «всенародного и единогласного» избрания на царство Петра был подложным, поскольку ни собора, ни избрания в действительности не было. Да и «избрание» на царство Ивана было небезупречным, поскольку, согласившись посадить его на трон «первым», главным царем, Боярская дума затем «исправила» свое решение и в соответствующем акте представила царей равными. Так что обеим группировкам, как сторонникам царевны, так и «петровцам», было политически невыгодно дезавуировать равно недостоверные акты, «утверждающие» права их ставленников на власть.
Можно предположить, что Медведеву этот обман представлялся вполне невинным: автор просто «рационализировал» историю, задним числом воздавал царевне Софье за ее действительно титаническую государственную деятельность весной — летом 1682 года, писал так, как, по его мнению, должно было быть «по справедливости». Назвать это преступлением не могли позже и следователи. Конечно, нетрудно предположить желание придворных рассчитаться с автором смелой историко-политической книги, которая немедленно после ее создания стала распространяться по Москве в рукописях. Но документы свидетельствуют, что члены розыскной комиссии 1689 года, издававшие приказы о поимке Сильвестра, не были знакомы с «Созерцанием кратким» и позже, когда Медведев упоминал о книге на допросах, не выказали к ней интереса.
Реальные политические взгляды Медведева и его публицистическая деятельность в поддержку власти царевны Софьи Алексеевны не могли учитываться и, что еще важнее, не учитывались при объявлении его государственным преступником № 2. Выбор его как подставной фигуры в политическом процессе Шакловитого с товарищами (с целью усилить представление публики о «зловещем заговоре») тоже не кажется удачным. Сильвестр был широко известен как ученый публицист, далекий от придворных интриг и честолюбия. Он ни в коей мере не был помехой для захвата власти «петровцами». В чем же дело? Какие мотивы руководили организаторами переворота августа — сентября 1689 года, бросившими Сильвестру страшные обвинения без всяких видимых оснований? Что привело еще одного русского писателя к палачу?..
Беглец
Темная монашеская коляска, мягко покачиваясь на ременной подвеске, свернула с большака в дубовую аллею, ведущую к воротам Бизюкова монастыря, что в Дорогобужском уезде. За ней следовали расписные возки сопровождающих. Только когда в вечерних сумерках показались белые каменные ворота, старец Сильвестр почувствовал, как ослабевает напряжение, сковывавшее его в последние дни. Этот далекий монастырь был безопасен. Здесь игуменом был Варфоломей, которого Сильвестр приютил некогда в Заиконоспасском монастыре, отогрел лаской, со временем помог получить и должность. Варфоломей верен своему покровителю. Он ежегодно присылал о себе весточки с подарками: монастырским медом, грибками и другими лакомствами. Здесь Медведев решил укрыться и переждать Московское смятение, пока великие мира сего не выяснят свои отношения.
Оберегая покой Варфоломея, Сильвестр не сказал, что бежит от беды. Сказал только, что опасается святейшего патриарха, да Варфоломей и сам знал эту историю, тянущуюся не один год. Радушно встреченный игуменом, Сильвестр прошествовал в отведенную ему с Арсением келью, оставив своих спутников ужинать в обществе охочих до новостей монахов. Не впервые Медведеву приходилось спасаться бегством в дальний монастырь. Вынужденное затворничество не пугало, но тревога, скрытая в глубине сердца, не проходила.
Когда-нибудь будущим книжникам, склонившимся над моими трудами, думал Сильвестр, и жизнь моя покажется гладкой, как строка в книге. Может, им и удастся узнать что-то обо мне, но трудно спустя долгое время разобраться в чужих бедах, подъемах и падениях, мучительных сомнениях и колебаниях. А может, ни строки не оставит всепожирающий костер наших инквизиторов, исчезнут выстраданные книги и останутся потомкам лишь лживые хулы, извергнутые на растоптанную память обо мне врагами. Видит Бог, не моими врагами, но врагами разума!
«В царствующем граде Москве был некто, в монашеском образе, именем Сильвестр, прозванием Медведев. Родом тот от города Курска и вначале был писец гражданских дел, то есть подьячий. Во вся своя дни творил распри и свары. Неуч — мнил себя мудрецом. Язык свой изострил, как змеиный. Во устах его был яд аспидов, полон горечи и отравы. Ибо злоковарен был от юного возраста, многоречив, остроглаголив и любоприв… уста имея бездверна и из гортани изрыгая душегубительный яд всякого лжесловия и коварств. Язык имел столь неумолчно блядущь, что казалось все его тело превратилось в язык, как повествуется о некой многоблядивой жене… К тому же этот Сильвестр от некоего иезуитского ученика приучился читать латинские книги. И от такого чтения книг… отступив от святой восточной церкви и от святейшего Иоакима патриарха, старался, по Божиему попущению, действом же дьявольским, догматы и предания святых апостолов и святых отцов, имеющихся по чину восточной святой церкви, развратить и в латинство народ православный превратить. Что и сделал бы, если бы всемогущая десница Всевышнего не предварила, и злоумышление его не разорила, и самого его не сокрушила…»{91}
Так на столетия был заклеймен Сильвестр Медведев, и историк за историком продолжал писать о «латинствующем еретике», выступившем против истинно русского благочестия, против патриотического «старомосковского», «великорусского» духовенства. Медленно, по крупицам скапливались в научной литературе факты его жизни, опровергающие злобные домыслы фанатиков, извлекались из архивов сохранившиеся свидетельства и документы, обнаруживались замечательные сочинения писателя. Немалый путь пришлось пройти специалистам, чтобы раздвинуть завесу ненависти «мудроборцев», преодолеть завалы лжи и клеветы, представить наконец жизненный искус Сильвестра.
Судьба его первоначально была похожа на многие в новой России, России переломного времени, требовавшего и возносившего незаурядных людей. Он родился днем, в среду, 27 января 1641 года, первенцем в семье курского торгового человека Агафонника Лукича Медведева{92}. Колокола звали к обедне, когда Стефанида Медведева разрешилась от бремени. Сын был крещен Семеном. Семья молодого купца была небогата, но жила счастливо и самостоятельно, имела свой доход, дом, на собственной (купленной, а не принадлежавшей городу) земле. За Семеном родились Дарья, Мария, Карп, Евдокия и Борис. Старший сын, как принято, взялся помогать отцу содержать семью: ездил на отъезжие торга, писал желающим прошения и деловые бумаги на городской площади (в этом не было ничего удивительного, ведь купцы и монахи были тогда грамотны примерно одинаково, на 70%). Южный город Курск, как и другие провинциальные русские города, еще не превратился в захолустье. В нем кипела жизнь, в чести была деловая хватка и инициатива, на городской площади сходились многие пути-дороги, уважение завоевывалось не пузом и чином, а умом и делом.
На толкового 16-летнего парня обратил внимание проезжавший через Курск думный дьяк Разрядного приказа Семен Иванович Заборовский. «Сам» не погнушался пригласить Семена Медведева в поездку в Белгород, где базировались ударные части русских войск — прославленный при освобождении Украины Белгородский полк (фактически армия). Думный использовал Семена «для письма государевых дел» (он «разбирал» служилых людей) и, верный принципу тогдашних руководителей не разбрасываться способными помощниками, увез юношу в Москву, подьячим в один из важнейших приказов — Разрядный, славившийся своим училищем. Там Медведев прошел необходимую специальную подготовку и в январе 1659 года поступил в приказ Тайных дел, занимавшийся личными делами царя Алексея Михайловича, перспективными разработками (например, налаживанием производства шелка, выращиванием под Москвой южных культур, созданием нового оружия) и, конечно, делами секретными, тайными{93}.
Тем, кто представляет службу в личном приказе государя синекурой, придется разочароваться. Внешне служащие приказа Тайных дел выглядели импозантно. Царь Алексей Михайлович, небезуспешно стремившийся затмить блеском своего двора дворы иных владык Европы и Азии, был внимателен к внешности приближенных. Тайные подьячие, не говоря уже о дьяках, одевались из казны в соболиные шапки, черные кафтаны и длинные темные ферязи со множеством серебряных пуговок, ярко-желтые сапоги тончайшего сафьяна и т.п. Но жалованье они получали небольшое, а молодые не получали денег вовсе. Обычай не платить младшим подьячим, чтобы они «кормились от дел», существовал во всех приказах Российского государства, но тайные подьячие были в худшем положении. Их приказ почти не вел судебных дел — главного источника «кормления» (путем помощи истцу и ответчику в состязательных процессах). Более пяти лет Медведев жил выдаваемым из казны «кормом» (продуктами), поддерживая себя тем, что мог иногда брать вместо причитающихся ему вещей деньгами. Служба молодого подьячего была напряженной. Имя Семена Медведева то и дело мелькает в документах самых разных приказов, куда он обращался с поручениями, а судя по частоте выдачи ему казенных «телятинных сапог» — они просто горели у подьячего на ногах.
К тому времени, когда Семен Медведев вошел в число тайных подьячих с денежным окладом 20 рублей в год (в апреле 1664 года), он не мог не видеть, что его административная карьера начата неудачно и что склонности к приказной деятельности у него нет. В самом деле: он пять лет добивался оклада, который обычно заслуживали за один-два года, а наиболее способные получали сразу[9]. Медведева больше влекли к себе книги, чем деловые свитки, и уединению библиотеки он отдавал предпочтение перед приказной суетой. Возможно, Семен не хотел огорчать отца, мечтавшего видеть сына большим московским начальством, но после его смерти сделал шаг, круто повернувший его судьбу. В 1665 году Семен Агафонникович Медведев поступил в училище выдающегося просветителя, плодовитого писателя и стихотворца Симеона Полоцкого, учителя царских детей: царевича Федора Алексеевича (будущего царя), царевны Софьи и других{94}.
Училище в Заиконоспасском монастыре, построенное на средства приказа Тайных дел, не было тем крупным образовательным институтом, о котором мечтал Полоцкий. Мало оказалось и желающих поступить в студенты. Кроме Семена Медведева, ставшего старостой училища и любимым учеником Полоцкого, студентов было еще трое: два сына подьячего приказа Тайных дел Федора Казанца (которому поручено было организовать училище) — подьячие Дворцового приказа Семен и Илья, а также певчий с Украины Василий Репский. Подьячие все время обучения получали жалованье в своих приказах, куда после окончания училища и вернулись. Все они не удостоились за свою ученость каких-либо привилегий, но, напротив, отстали от своих коллег по службе. Тогда, как и не раз впоследствии, потребность в высокообразованных администраторах не ощущалась властями.
Неизвестно, что почерпнули для себя в училище Полоцкого другие, но Медведеву оно дало очень много. Он освоил курсы латинского, греческого и польского языков, грамматики, поэтики и риторики, истории, философии и богословия. Неординарные способности ученика, упорство, с которым он осваивал науки, жадность Медведева к новым знаниям, его острый критический ум привлекли Симеона Полоцкого. Обычно холодный и ироничный, трудно сходящийся с людьми царский учитель стал не только профессором, но и другом молодого подьячего. С этой поры до самой кончины старшего просветителя их теплые отношения не прерывались. Полоцкий нашел себе единомышленника.
Занятия в училище окончились зимой 1668 года, и Медведев должен был вновь приступить к работе в приказе, который платил за его обучение. Вероятно, Тайный приказ хотел получить чиновника для тонких дипломатических мероприятий (независимо от Посольского приказа). В то время тайные подьячие часто направлялись в посольства и штабы полководцев, чтобы лично информировать царя о событиях, а кстати, и следить за вельможами… Но Медведев был направлен в посольство с могущественным боярином Афанасием Лаврентьевичем Орди-ным-Нащокиным «для научения» и близко сошелся с этим умным и дальновидным политическим деятелем. Из Курляндии (где планировалось провести несостоявшиеся переговоры с послами Швеции) Нащокин взял Медведева в Андрусово на сложные переговоры с Речью Посполитой об установлении вечного мира между соседними славянскими государствами (вечный мир в 1686 году удалось заключить В.В. Голицыну). Выдвинувшийся на административном поприще, Нащокин выделялся среди коллег творческим, смелым и строго логичным мышлением, склонностью не столько следовать обстоятельствам или инструкциям, сколько подчинять свою деятельность теоретической концепции{95}. И он, как и Симеон Полоцкий, особо выделил в своем окружении Медведева. Именно ему он поручил доставить царю Алексею Михайловичу отчет о дипломатических переговорах. С этим посланием Медведев в декабре 1668 года прибыл в Москву, где над его новым покровителем и наставником уже сгущались тучи.
Пламя придворной борьбы не сразу опалило Медведева: оно еще разгоралось во дворце, подспудно сжигая карьеры и репутации крупных политических деятелей. Семен Агафонникович получил даже двухрублевую прибавку к окладу на 1669 год, отслужил в приказе в 1670 году, а затем… оказался вдруг в далеком монастыре на южном рубеже, где бушевала необъявленная и непрекращающаяся война со Степью. Бегство Медведева из Москвы совпало с отставкой и пострижением в монахи Ордина-Нащокина. В те времена падение патрона еще не производило тех опустошений, к которым Россия будет приучена впоследствии: смена правителей крайне редко касалась подьячих, да и дьяков. Нам остается подозревать особо доверительные отношения между государственным деятелем и молодым ученым подьячим, настолько близкие, что Медведеву пришлось спешно проститься с административной карьерой и сделать все, чтобы в Москве забыли о его существовании. Забыли все, кроме Симеона Полоцкого, не только не отвернувшегося от своего ученика, но и поддерживавшего Семена книгами и советами.
Переписка с Полоцким на многие годы стала главной связью Медведева со столицей, с внешним миром. Его опубликованные письма, даже без ответов Полоцкого (не жалевшего на них времени), составляют целый том{96}. Медведев, между прочим, старался узнать монашеское имя и место пребывания Ордина-На-щокина, но установить с ним связь ему, по-видимому, не удалось. Беглец из столицы жил в Путивльской Молчинской пустыни, добывая себе пропитание трудом монастырского садовника и письмоводителя, но не принимая монашеского обета, к чему упорно и последовательно склонял ученика Полоцкий.
Расхваливая монашескую жизнь с разных сторон, Симеон, между прочим, настойчиво подчеркивал, что лишь монах может полностью и серьезно отдаться науке и литературе. Мирская суета и особенно семейная жизнь этим занятиям противопоказаны. «Не будет мощно с книгами сидети. Удалит от них жена, удалят и дети, — писал наставник Медведева. — Ей, неудобно книги довольно читати и хотения жены в доме исполняти». Действительно, в то время монашеский клобук был почти непременным признаком профессионального литератора. Но Семен Агафонникович, как он не раз писал учителю, не чувствовал призвания к монашеству, не был готов к жертвам, связанным с принятием пострига (характерно, что он принципиально отвергал мысль о возможном нарушении обета, позволившем некоторым его коллегам-литераторам сочетать монастырь с собственным домом в городе, даже с незаконной женой и детьми). Переписка Медведева с Полоцким говорит о жестокой внутренней борьбе, о неспособности начинающего писателя принять решение половиной души, стать на определенный путь до тех пор, пока верность этого пути не полностью принята умом и сердцем. Четыре года Семен Агафонникович Медведев жил в монастыре бельцом, далеко от друзей и библиотек, получая нужные ему книги с оказией. Только в конце 1674 — начале 1675 года он принял постриг под именем Сильвестра и смог перебраться в Курский Богородицкий монастырь — ближе к своим друзьям, ближе к книгам. Близилось и время окончания негласной ссылки Медведева. Мы не знаем и, вероятно, никогда не узнаем, какие дела связывали Медведева с А.Л. Ординым-Нащокиным, но вернуться в Москву он смог только после падения правительства А.С. Матвеева. Нащокин, подавший взошедшему на престол царю Федору Алексеевичу две записки о своей государственной деятельности, был прощен. Некоторые вопросы царь захотел выяснить у Медведева, весной 1677 года приехавшего в столицу и временно остановившегося у Симеона Полоцкого в Заиконоспасском монастыре. Беседа царя с Сильвестром состоялась в келье Полоцкого 17 июля. В письме к другу Медведев отозвался о ней очень осторожно: царь, по его словам, «меня о моем пострижении, и чего ради не захотел на Москве жить, сам расспрашивал милостиво; и, выслушав мой ответ, благоволил не единократно приказать мне жить на Москве и перед иными милостью пожаловал — приказал дать мне лучшую после отца Симеона келью». Затруднения Медведева были, таким образом, разрешены, и он смог свободно предаться любимым ученым трудам.
Работая в богатой библиотеке Симеона Полоцкого, Сильвестр много читал (оставляя на книгах пометы и замечания), перевел немало сочинений своего учителя с латинского и польского языков, готовил к печати его труды, вел обширную переписку. Книгоиздание было важным пунктом просветительской программы Полоцкого и Медведева. Именно печатная книга должна была, по их мнению, дополнить деятельность московского университета (который предполагалось организовать), создать необходимый научный и культурный фон, нести «свет науки совершенной» в массы. Государева Печатного двора, находившегося под неусыпным контролем патриарха Иоакима, было, по их мнению, недостаточно для обеспечения государства нужными книгами. К приезду Медведева в Москву Полоцкому удалось добиться согласия царя на создание особой, Верхней (то есть дворцовой), типографии, не подотчетной церковным властям{97}.
Царский учитель Симеон Полоцкий
Типография создавалась как крупное предприятие, оснащенное шестью станами высокой печати (на Печатном дворе их было 12), новейшим станом для выпуска офортов с медных матриц (отсутствовавшем на Печатном дворе до начала XVIII века), с большим штатом печатников, должностями редактора, администратора, с особым приказом Верхней типографии. Развернуть ее работу оказалось непросто. Мало было преодолеть бешеное сопротивление «мудроборцев» во главе с патриархом Иоакимом, который даже проклял оптом все выходящие «без благословения» книги. Мало было привлечь к сотрудничеству выдающихся художников, таких, как Симон Ушаков, гравированные картинки и заставки которых не только украшали книги, но и продавались отдельно, принося типографии хорошую прибыль. Сами издатели должны были приобрести профессиональную квалификацию, на практике овладеть секретами и тонкостями издательского дела.
За опытом Медведев обратился на государев Печатный двор, который, несмотря на ограничения, упорно трудился над просвещением России. В ноябре 1678 года, минуя должности книжного «чтеца» и «писца», Сильвестр стал старшим редактором — справщиком Печатного двора (а еще через год — старшим справщиком с более высоким окладом). Десятилетие его работы в главном издательстве страны ознаменовалось выходом более чем 150 изданий. В их числе различные азбуки вышли тиражом более чем 34 тысячи экземпляров, учебные псалтыри — более 12 тысяч; издана была арифметика, ряд публицистических произведений и множество канонических книг. Освоив богатый опыт справщиков Печатного двора, Сильвестр внес в него собственный вклад, особенно в методику перевода и исторической критики текста. С его именем связывают также зарождение славяно-русской библиографии{98}.
«Невероятным событием», «неслыханным новшеством» для России называют исследователи работу Верхней типографии, в которой Медведев играл основную роль. Бесцензурная литература в XVII столетии: учебная, дидактическая, беллетристическая — отечественная и переводная, прозаическая и поэтическая — выходящая крупными тиражами и в блестящем оформлении (не уступающем голландскому). Думаю, сказанного достаточно, чтобы оценить подвиг Симеона и Сильвестра.
В это время ярко проявился поэтический талант Медведева. Развивая применительно к богатствам русского языка стихотворный метод Полоцкого, он создает обширные поэмы, придворные «приветства», «плачи» и эпитафии{99}. Благодаря его усилиям стихотворные орации, предназначенные для публичного чтения на придворных праздниках и затем оформлявшиеся в виде книг, становятся важной формой публицистики. Вслед за учителем Сильвестр настойчиво пропагандирует в стихах убеждение, что государственная и общественная польза является главным критерием оценки достоинства политического деятеля. Просвещение страны, развитие национальной науки выдвигается в его стихах на первое место среди прочих добродетелей и заслуг самого царя. И это не случайно. В конце 1670-х годов просветители готовили решительный штурм «тьмы невежества»: в Москве должен был открыться университет, или, как тогда говорили, Академия{100}.
Борьба за Московскую Академию развернулась давно. Еще на большом церковном соборе 1666–1667 годов в Москве Симеону Полоцкому удалось организовать ряд авторитетных выступлений в пользу «училищ». Митрополит газский Паисий Лигарид, александрийский патриарх Паисий и антиохийский Макарий заявили царю и «всяких чинов людям», что «нестроения» в церкви проистекают именно от невежества, от отсутствия солидных учебных заведений и общедоступных библиотек. Для пользы церкви и самого государства ораторы призвали открыть в России училища на славянском, греческом и латинском языках. Казалось, победа была близка. В 1668 году, летом, Симеон Полоцкий получил две грамоты — от восточных патриархов и от Иоасафа, патриарха Московского и всея Руси, — благословляющие создание в стране высших училищ «свободных учений» на славянском, греческом и латинском языках. Страшные проклятия изрекали патриархи тем «учений ненавистникам, завистникам и пакостителям», которые попытаются препятствовать этому святому делу.
Но позиции противников просвещения, метко окрещенных в XVII веке «мудроборцами», были еще очень сильны. Не пугаясь проклятий высших православных иерархов, они не только воспрепятствовали основанию в России университета, но и добились закрытия даже маленького училища Симеона (в котором, как мы помним, учился тогда Сильвестр). Благородное дело вновь было похоронено на долгие годы.
Приход к власти ученика Симеона Полоцкого — царя Федора Алексеевича — и поддержка вернувшегося из негласной ссылки Медведева вдохнули в Полоцкого новые силы. Слух о том, что русское правительство намерено открыть в Москве свой университет, прошел в 1679 году и по окрестным странам. Видя осуществление планов просветителей, «мудроборцы» не могли больше отмалчиваться. Что могли они противопоставить проекту университета? Как обычно, обвинение в ереси.
Как по команде Москва стала наполняться пасквилями на латинский язык — международный язык науки того времени.
Славяне не должны изучать латынь и читать латинские книги, утверждали противники просвещения, иначе народ неизбежно «напитается ядом ереси латинския», погибнет исконное благочестие, рухнут устои. Иерусалимский патриарх Досифей в своих посланиях московскому патриарху Иоакиму разражался страшными угрозами читателям книг по-латыни, призывая книги сжечь, а укрывателей их казнить. На словах признавая истину, что «ученье — свет, а неученье — тьма», «мудроборцы» требовали ограничить науки изучением греческого языка и чтением книг по-гречески. Учиться у благочестивых греков, которые всегда были и должны оставаться образцом для Руси, невзирая на то что у самих «греков» (православного духовенства на Востоке) в это время не было своих университетов, а значительная часть «благочестивых» книг издавалась в католических и протестантских типографиях на Западе, — такова была позиция отечественных «грекофилов».
Конечно, и это был шаг вперед со стороны консервативных сил. «Греческие» учителя, особенно окончившие западноевропейские университеты, могли помочь русским ученикам овладеть основами схоластических знаний, расширить их представления об античном ученом наследии. Но этот шаг был сделан в условиях набирающей силу научной революции XVII века, круто менявшей представления о мире, способах и возможностях его познания. Следовать пути, предложенному (причем вынужденно) «мудроборцами», значило лишь закрепить отставание России в области наук на позициях, уже пройденных Западной Европой. Не напрасно, совсем не напрасно противники просвещения постоянно требовали «угасить малую искру латинскаго учения, не дать той раздмитися и воскуритися, да не пламень западнаго злоумысленнаго мудрования, растекшись, попалит и в ничто обратит православия восточнаго истину!» Каким образом приобщение России к достижениям научной революции могло «попалить» истину православия, «мудроборцы» не объясняли. Для них важно было одно — связать науку с ересью — и «не пущать!».
В это сложное время скончался Симеон Полоцкий, завещав «единомудрому себе в науках Сильвестру Медведеву, ученику своему» собрание рукописей, библиотеку и миссию борьбы за просвещение России. Медведев с честью принял на себя обязанности Полоцкого как придворного поэта, настоятеля Заиконоспасского монастыря, передового бойца с «мраком невежества». При поддержке царя Федора Алексеевича Сильвестр смог вновь открыть училище в Заиконоспасском монастыре, уже не для четырех, как при Симеоне, а для нескольких десятков учеников — исходную базу для будущего университета. Просвещенный монарх настолько близко сошелся с ректором славяно-латинского училища, что даже писал ему собственноручные записки (дело по тем временам невиданное). Зимой 1682 года царь Федор сделал еще более решительный шаг, утвердив своей подписью подготовленный Сильвестром Медведевым документ об основных принципах организации и деятельности первого московского университета.
Привилей (документ о принципах организации) Московской Академии до настоящего времени является замечательным памятником борцам за просвещение России в XVII столетии. Ряд заложенных в нем идей и сейчас сохраняет актуальность. Первое высшее учебное заведение России должно было быть максимально автономным, независимым ни от каких соображений и требований, кроме научных и просветительных. Помимо дотаций из казны Академия имела собственные источники доходов (земли, монастыри, пожертвования). Она управлялась выборным ученым советом, избиравшим из своей среды ректора и самостоятельно определявшим учебную программу. Совет без участия церковных властей решал, является ли какое-то положение или направление еретическим, а если является — в какой форме ему противостоять. Не менее серьезно наука защищалась и от светских властей. Студента нельзя было не то что забрать в армию (или еще куда-либо), но даже судить: суд осуществлял академический совет. В случае тягчайшего уголовного обвинения лишь совет мог разрешить арест студента. Студента из податных сословий (крестьянина или горожанина) нельзя было преследовать за долги или недоимки, так как это могло помешать учению! Содержались студенты на средства Академии.
Целью Академии были подготовка просвещенных деятелей русского государства и церкви и развитие национальной науки. Врата Академии распахивались перед представителями всех сословий и национальностей Российского государства без ограничений. Правда, прием на службу иностранных преподавателей ограничивался вероисповедными соображениями. Всем им становились доступны любые факультеты и царская библиотека. Особое внимание Медведев уделил правам выпускников Академии, закрепляя за ней важное место в государственной системе.
Согласно утвержденному царем Федором Привилею, все выпускники Академии, избравшие светскую карьеру, независимо от их происхождения, будут «милостиво пожалованы в приличные чины их разуму». Диплом выпускника Академии должен был стать пропуском к высокому государственному положению. Более того, царь обещал не жаловать придворных чинов (стольников, стряпчих и т.п.) никому, кроме юношей знатнейших фамилий, выпускников Академии и лиц, совершивших выдающиеся военные подвиги. Независимость Академии от Патриаршего престола влекла за собой некоторую сомнительность будущего положения выпускников, стремящихся проявить себя на духовном поприще, тем более что позиция Медведева в вопросах просвещения резко расходилась с позицией главного «мудроборца» патриарха Иоакима Савелова, печально прославившегося кострами для «еретиков», преследованием передовой мысли и неуемным властолюбием.
«Мудроборцы» утверждали, что «вся славянин по природе народа своего омерзается от учения и художества немецкого» (то есть иностранного). Медведев видел в этом клевету на славянские народы. Он отнюдь не приветствовал бездумное заимствование чужой моды, нравов, обычаев, ведущее к расточительству и даже разорению государств. Сильвестр признавал необходимость защиты православия от «повреждений» со стороны католической и протестантской пропаганды, сам выступал против назначения в университет преподавателей, чья вера была сомнительной. Но против идеи культурного и научного изоляционизма просветитель боролся бескомпромиссно.
Согласно Привилею, в учебную программу университета обязательно включались славянский, латинский и греческий языки, все основные гражданские и духовные науки, начиная от грамматики, поэтики, риторики, математики, астрономии, геометрии, диалектики, логики — до метафизики, этики и богословия. По примеру других университетов Европы в Москве должны были изучаться светская и церковная юриспруденция, медицина «и прочие все свободные науки, ими же целость Академии… составляется».
«Не подобает верным прельщаться через философию», — утверждали «мудроборцы». Русским, по их мнению, вполне достаточно начальной школы на греческом языке и с греческими учителями, чтобы правильно понимать и переводить православную церковную литературу с Востока, а не «забавляться около физики и философии». Нет, отвечал Медведев, россияне во всем могут и должны иметь свое разумение. Именно национальная наука и высшее образование для всех, желающих приобщиться к «свободным мудростям», есть источник силы и славы государства. Только собственными учеными людьми, только знанием «все царства благочинное расположение, и твердое защищение, и великое распространение приобретают!».
Автор Привилея, готовившийся стать ректором первого московского университета, но вынужденный оказаться вновь жалким беглецом, скрывающимся от врагов в далеком Бизюкове монастыре, понимал, что не политические его взгляды, а именно конфликт с «мудроборцами» стал причиной жестоких преследований. Еще не зная, сколь страшные обвинения будут ему предъявлены, еще до того, как следственная комиссия в Троице начала стряпать «заговор Шакловитого и Медведева», Сильвестр понял, что судьба его решена. Патриарх Иоаким, посланный Софьей в Троице-Сергиев монастырь для мирных переговоров с ее братом Петром, явственно выступил на стороне «петровцев», оказался среди победителей. Его вклад в ниспровержение правительства регентства был столь велик, что ему не составляло никакого труда испросить у царя головы своих противников. Медведеву оставалось только бегство.
Достаточно хорошо представляя методы «мудроборцев», Сильвестр, по его собственным словам, из Москвы «побежал августа против 31 числа от страха: опасался того, что святейший патриарх так же бы великому государю на него каких слов не принес». Этот мотив — страх перед патриархом — подтверждают и другие участники событий. Действительно, клеветнические обвинения против Медведева были добыты розыскной комиссией в Троице только 30–31 августа, и знать об их содержании глава Заиконоспасского монастыря не мог. Ловить его начали только через день после бегства, 1 сентября.
Заблаговременное бегство обвиняемого его противники, разумеется, максимально использовали. Розыскная комиссия постаралась представить это как признание им своей вины, то есть что «он, Сенька, ведая свое воровство, с Москвы побежал». «Мудроборцы», по обыкновению, пошли еще дальше, яркими красками живописуя в своих сочинениях картины злодейских замыслов: «Злоковарники, — по их словам, — мыслящие кровь невинную пролить, видя свою злобу и лесть от Бога обличенную и явленную, врозь предались бегству. Тогда Медведев с некими единомышленниками своими, солгав церкви православной в вере, царскому же пресветлому величеству изменив, как прежний лжемонах расстрига Гришка Отрепьев, побежал в Польское государство, желая ничего иного, только смущение воздвигнуть, и на православную нашу веру восточного благочестия брань возставить от римского костела, и всему благочестивейшему Российскому царству некое зло сотворить». «Бежал в Польское государство ради измены и смущения между государствами» — коротко суммировано в другом мудроборческом трактате{101}.
Обвинения эти характеризуют более противников Медведева, чем его самого. Первоначально Сильвестр с сопровождающими его стрельцами Гладким и Стрижовым, певчим Лаврентием Бурмистровым и его братом Андреем, Михаилом Тульским и двумя работниками поехал в принадлежавшее Новодевичьему монастырю сельцо Микулино. Там, в семи верстах от Москвы, он хотел дождаться окончания схватки «в верхах» и явиться после того, как утихнут политические страсти. Но 2 сентября из Заиконоспасского монастыря приехал Сильвестров келейник Арсений с тревожными вестями. Обыск в монастыре, явный гнев патриарха, слух о том, что Медведева разыскивают по обвинению в «заговоре» вместе с Шакловитым, — все это заставило ученого старца искать более надежное убежище.
Маневры Сильвестра восстановить трудно, но первоначально он, видимо, примкнул к свите донского архимандрита. Затем, запутывая след, в объезд Можайска, где могла быть засада, поехал на Верею. Маскируясь, путники «Вязьму проехали ввечеру и едучи ни с кем никаких слов не говаривали». Интересно, что сыщики так и не обнаружили следов этой поездки Медведева. Он сам и все его спутники считали Бизюков монастырь конечной целью бегства и отнюдь не помышляли об уходе за рубеж. Западная граница тщательно охранялась, особенно по Можайскому тракту. Кстати, она была довольно далеко: до нее пришлось бы пересечь часть Дорогобужского и весь обширный Смоленский уезд. Но для «мудроборцев», пылавших к Сильвестру Медведеву лютой ненавистью, таких «деталей» не существовало.
К чести «старца великого ума и остроты ученой» (как называли Медведева почитатели) надо сказать, что он в полной мере заслужил эту ненависть. Мирный и добродушный человек, не переходивший на личности даже в самом ожесточенном споре, оказался камнем преткновения для авторитарной власти патриарха. Настолько твердо, последовательно, талантливо защищал он свои позиции, что ни авторитет патриарха, ни анафематство-вание и клевета, ни ушаты грязи, выливаемые на просветителя, не спасали «мудроборцев», терпевших в глазах «всенародства» поражение за поражением.
За право рассуждать
Инициаторами полемики о церковном ритуале, нанесшей мощный удар по позициям «мудроборцев», выступили сами «мудроборцы», забывшие мудрый совет не рыть яму другому, чтобы самому в нее не попасть. Самое любопытное, что и они не собирались затевать споров: рассуждения не были их методом полемики. «Мудроборцы» затевали всего лишь провокацию для искоренения гидры рационализма и учености, угнездившейся в российском духовенстве. Не их вина, что времена изменились, изменились люди, и в ходе сражения нападающие оказались не столько сражающимися, сколько сражаемыми. Впрочем, и провокация имела, если так можно выразиться, вынужденный характер.
Ничего подобного не требовалось, пока противоборствовать просветителям можно было обычным силовым путем. Смерть царя Федора и начавшееся в Москве народное восстание задержали осуществление проекта создания Академии, устав которой царь утвердить не успел. А по окончании бурных событий в столице царевна Софья, в соответствии с советом Медведева выступившая в ходе восстания на стороне патриарха Иоакима против староверов, вынуждена была поддерживать важные для политического равновесия мирные отношения с патриархом. Укрепляя свою власть, идти против воли Иоакима правительство регентства не желало. В результате Верхняя типография была разгромлена, большая часть ее оборудования перешла на Печатный двор. О проекте Академии правительство надолго забыло. «Мудроборцы» торжествовали.
Однако в начале 1685 года, когда положение царевны Софьи у власти значительно укрепилось, Сильвестр Медведев перешел в новое наступление. 25 января он подал правительнице отредактированный и усиленный Привилей со стихотворным Вручением (о панегирической части которого уже говорилось). В стихах Медведев со всей определенностью сказал царевне, что пришло время довершить начатое братом дело, несмотря на все препятствия. Россия более не может хранить «темность невежества», как человек не может быть без пищи, вода течь без уклона, тело жить без души. Как без глаз видеть ясный день — так человеку разумному нельзя быть без учения, государству — без наук.
Тьма, мрак без солнца — без мудрости тоже, Тобою (Софьей) ону утверди в нас, Боже, Дабы в России мудрости сияти, Имя ти всюду в мире проелавляти. И понос от нас хощеши отьяти, Яко Россия не весть наук знати. Егда же от тя тою просветится — Вся вселенная о том удивится!Не имея решающего влияния на политическую власть, «мудроборцы» пришли в великое беспокойство: а ну как царевна не откажет своему соученику и давнему доброжелателю, вдруг она действительно решится стяжать лавры новой княгини Ольги?! Следовало спешить, и приехавшие весной того же года в Москву братья Иоанникий и Софроний Лихуды (греческие монахи, учившиеся в Венеции и Риме){102} были немедленно пущены в дело как выдающиеся авторитеты в области православного ритуала. 15 марта 1685 года Лихуды выступили с мнением о евхаристии (пресуществлении Святых Даров), идущим вразрез с традицией Русской православной церкви. Сильвестр немедленно откликнулся трактатом, в котором разъяснял широкому читателю спорный вопрос. Промолчать он не мог — Лихуды были вызваны патриархом в Москву, чтобы возглавить греко-славянские школы, которые по замыслу «мудроборцев» должны были подменить собой Академию. Как выяснилось позже, «подбил» Лихудов на это выступление Евфимий Чудовский — особо приближенный к патриарху «грекофил», — точно рассчитавший реакцию своего идейного противника. Правда, как это часто бывает с «мудроборцами» разных времен и народов, в выборе предмета спора Евфимий сильно ошибся. Впрочем, он и не собирался спорить — он хотел обличать и искоренять противников.
Читателю необходимо хотя бы в общем виде познакомиться с предметом спора, чтобы лучше оценить ситуацию. Речь шла всего лишь об одной детали ритуала, связанной с таинством пресуществления хлеба и вина в Тело и Кровь Христову, а именно: в какой точно момент литургического действа это сокровенное превращение совершается? Ранние христиане, увлеченные центральными идеями вероучения, да и современный широко мыслящий верующий не придали бы значения такому вопросу: в конце концов, речь идет о таинстве, не поддающемся разделению. Но в определенные столетия (особенно в период научной революции, охватывавший часть XVI и XVII век) схоластическое богословие и массы верующих воспринимали мельчайшие детали ритуала как предмет, требующий огромного внимания, анализа и кодификации. Эти детали, их понимание были предметами ожесточеннейшей борьбы во всех христианских странах, не исключая и Российского государства.
Во время таинства евхаристии в ходе литургии верующие должны, как известно, осенять себя крестным знамением и совершать поклоны. В России момент пресуществления подчеркивался благовестом: колокола позволяли приобщиться к таинству и людям, находящимся вне храма. Таким образом, момент пресуществления оказался достаточно заметной деталью ритуала, заинтересовавшей с началом споров широкие круги верующих. Надо сказать, что до начала полемики вопрос о времени пресуществления был довольно ясен: считалось, что оно происходило при чтении слов Христа, обращенных к апостолам во время Тайной вечери: «Приимите, ядите… пейте от нея» и проч. Это было зафиксировано в решениях Флорентийского (1439 года) и Тридентского (XVI век) соборов и указывалось в чинопоследованиях католической мессы. Греческие и русские служебники, как правило, не делали таких указаний в православной литургии, но в некоторых рукописях XV и XVI веков поклоны после слов Христа уже отмечались.
С началом богословского изучения славянского чина литургического действа в первые годы XVII века на Украине появляется множество печатных трудов, содержащих соответствующие указания. В Великой России поклоны «на словеса Христовы» предписываются в «соборно» утвержденных служебниках московского Печатного двора 1651,1652 и 1655 годов, в служебнике патриархов Иоасафа Московского, Паисия Александрийского и Макария Антиохийского и в изданной от их имени книге Симеона Полоцкого «Жезл правления» (1666 год), в архиерейском чиновнике патриарха Иоакима (1677 год) и изданном под его благословением «Типиконе, или Уставе церковном» (1682 год). Соответствующий ясный ответ получили французские иерархи (запрашивавшие мнение русской церкви в связи с полемикой между католиками и гугенотами) во время официальных консультаций 1666–1669 годов в Москве и Париже. Такого мнения держались видные деятели старообрядчества Никита Пустосвят и дьякон Федор. Наконец, во время коронации Ивана и Петра (1682 год) цари били поклоны после слов: «Приимите, ядите…»
Казалось, вопрос не мог вызывать сомнений. Однако существовала и другая точка зрения. Еще в XIV веке константинопольский патриарх Филофей пытался ввести в литургию Иоанна Златоуста молитву священника о ниспослании Святого Духа на святые дары. Позже появились сторонники мнения, что таинство евхаристии совершается только после последних ее слов: «Преложив Духом твоим святым…» Именно эту версию привезли с собой Лихуды. Правда, соответствующей молитвы не было не только в большинстве русских рукописных служебников, но и в древнейших списках литургии Златоуста (VIII века), а сами «совершительные слова» новой евхаристии отсутствовали в литургии Василия Великого, служебниках Антония Римлянина, Варлаама Хутынского, митрополита Киприана и более поздних (XIV–XV века): они появились только во второй половине XVII века.
Это-то и было на руку «мудроборцам». Все образованные служители Русской православной церкви, имевшие неосторожность уповать на собственное рассуждение, не могли не указать на ошибочность мнения Лихудов и… выступить против авторитета стоящего за их спиной патриарха. Рационалисты от богословия оказывались словом свыше еретиками, впавшими в «хлебопоклонную ересь» — то есть поклоняющимися хлебу и вину, которые якобы еще не превратились в Тело и Кровь Христову. Нелепость? Не спешите улыбаться, уважаемый читатель, вспомните распространение фантастических идей Лысенко и жесточайшее уничтожение тех, кто придерживался значительно более рациональных взглядов в генетике, кибернетике, педагогике, языкознании и т.д. Не забывайте и более поздние торжества псевдоразумных концепций нашего просвещенного века. Провокация «мудроборцев» должна была дискредитировать саму идею рационализма, показать, что даже в высшей науке того времени — в богословии — указание «греческих учителей» важнее всех мнений и доводов отечественных ученых мужей. Это был скорее зловещий, чем смешной замысел. И разыгрывался он как по нотам.
Вопрос о времени пресуществления Святых Даров был поднят Лихудами во время их диспута с Яном Белободским в присутствии придворных. Изложенная с большим апломбом позиция греков вызвала немало толков и заставила Медведева написать «Хлеб животный» — книжечку вопросов и ответов, в которой он мягко, «христианский ради общеуверительныя пользы душе» разъяснил смысл таинства евхаристии{103}.
«Мудроборцы» распространили книжку Евфимия Чудовского с характерным названием: «Показание на подверг латинскаго мудрования, подвергаемый под святую восточную православную церковь». Автор книги обрушил на Медведева поток отборной брани и обвинил его в еретичестве. Замысел «мудроборцев» основывался на том факте, что по вопросу о пресуществлении позиции Русской православной церкви не расходились с католическими. Раз Сильвестр защищает традиционное мнение русского духовенства, значит, он за католиков! Евфимий использовал это нехитрое полемическое построение, чтобы вызвать недоверие к оппоненту читателей, воспитанных на образе врага-католика.
Мнение Медведева — «яд ереси латинския», а сам он — «иезуит или униат», писал Евфимий. Чтобы оригинальность такого отзыва о главе московского православного монастыря не слишком бросалась в глаза, Евфимий категорически заверил читателей, что мыслей, подобных высказанным Сильвестром, «никогда церковь святая восточная не имела и не имеет». Бессовестность автора, рассчитанная на совершенно некомпетентного читателя, поразительна: ведь сам Евфимий утверждал опровергаемое им мнение в «Воумлении священникам», вышедшем сравнительно недавно по благословению патриарха Иоакима! {104}Не лучше выглядела и положительная аргументация грекофильствующего «мудроборца». Евфимий ограничился утверждением, будто его правота подтверждается «инде написанными свидетельствами самих святых отцов, восточных учителей». Каких отцов и учителей — не указывалось. Стоит ли напрягаться в споре с еретиком и иезуитом?! Тем более что брошенные в адрес Сильвестра обвинения и так оказали свое действие: его обращение к правительству по поводу Академии осталось без ответа.
Ободренный удачей (и, вероятно, обеспокоенный успехами царевны Софьи, к которой «мудроборцы» питали стойкое недоверие), Евфимий осенью 1687 года продолжил обличения. Вопрос о таинстве евхаристии он считал уже решенным в своем «Показании» — теперь предстояло исследовать «корни и нити». «Откуда пошла ересь?» — задавал себе вопрос Евфимий и, в неувядаемом жанре доноса, объявил еретическими все украинские богословские сочинения со времен Петра Могилы (1645 года). Утвердившаяся на века концепция Евфимия убеждала, что «латинское» мнение о пресуществлении «вошло во многих» москвичей только после воссоединения Украины с Россией, а до того «всего Востока все народы православно-христианские» его не ведали. Отметим, что автору пасквиля ничего не стоило исключить украинцев из числа «народов православно-христианских», а православное духовенство Украины, столь упорно боровшееся с католической экспансией и идейно поддерживавшее участников освободительной войны, объявить агентами иезуитов! Впрочем, агентами иезуитов стали в книге Евфимия и московские сторонники просвещения, начиная с Полоцкого и Медведева. Обвинение было создано.
Памятуя, с какой легкостью навешиваются на Руси идеологические ярлыки и сколь трудно от них избавиться, читатель не удивится результативности столь голословных обвинений. К концу 1687 года «мудроборцы» смогли ликвидировать славяно-латинское училище Медведева, а на его месте в Заиконоспасском монастыре, там, где планировалось открытие Московской Академии, устроить «греческие», или «елленославянские, схолы» братьев Лихудов. И по программе, и по статусу «схолы» напоминали проект Академии не более, чем бурса — университет. Несмотря на то что в парадном зале новоявленного учебного заведения был выставлен портрет царя Федора Алексеевича, а пожертвование на школу удалось получить даже от князя Василия Голицына, «мудроборцам» удалось обмануть лишь позднейших историков, но не современников. Не только посторонние, но и столь близкие к патриарху люди, как чудовские монахи-летописцы и его личный секретарь Карион Истомин, отказывались принимать школу за Академию{105}.
Особые меры предпринимались церковными властями по отношению к «еретику» Медведеву. Некие «знаменитые от духовных лиц» поносили его позицию «при честных людях». Ему запрещалось, и неоднократно, излагать свое мнение публично; «от начальных духовных» раздавались угрозы; в правительство поступали доносы — и все для того, писал Сильвестр, «чтобы меня тем смиря, от того со Христом о пресуществлении держания страхом отвратити». Не только от начальства, но и от «человекоугодников» Медведев вынужден был «велию нужду терпети». Но страх и притеснения не сломили просветителя и не заставили его пользоваться тем же оружием, что и его враги. На клевету писатель ответил капитальной монографией, ясно и четко толкующей спорный вопрос.
«Книга о манне хлеба животного», насчитывающая в рукописи 718 больших страниц, была написана на одном дыхании, с ноября по декабрь 1687 года. Она столь основательно разоблачала признанное патриархом мнение о пресуществлении, что даже в конце XIX века издание полного текста книги оказалось затруднительным. Медведев тщательно рассмотрел сотни источников, давая ссылки на цитированные книги Отцов Церкви и богословов Востока и Запада.
Книга Медведева разительно отличалась от «тетрадей» Евфимия. Тот (с помощью братьев Лихудов) пытался придать сочинению лишь видимость учености, рассчитывая, по словам современника, на то, что «народ здесь неученый, а неученые люди и неистину почтут за истину, если ее украсить цветами красноречия и доводами философии». Сильвестр же писал: «Заботясь об одной истине, а не премудрыми словесами украшаясь». Книга Медведева была «ради удобнейшего всем людям понятия или уразумения просто написана».
Словесные красоты могли лишь затуманить предмет спора, ибо речь в книге Медведева шла о достаточно сложном предмете: о методе выяснения истины. Сильвестр старался показать пример точности и последовательности в использовании древних текстов, пройти весь путь рассуждений вместе с читателем, чтобы тот мог лично убедиться в правильности всех заключений, а при сомнении — проверить автора, обратившись к точно указанным первоисточникам.
Евфимий и изустно поддерживавшие его церковные иерархи старались не вдаваться в аргументацию Медведева — он же, напротив, разбирает каждое их положение. Перед читателем открывалась печальная картина: ложные ссылки на авторитеты, неверные переводы и грамматические искажения цитат, «выдергивание» из источников подходящих кусков то из начала, то из конца, а то и из середины фразы. Многие из этих методов, применявшихся «мудроборцами», знакомы современному читателю и по литературе нашего времени: их живучесть поразительна. Тем более важно отметить, что борьба за правильное использование источников, за толкование мнений разных авторов «праведно, как они в своих книгах писали», велась в России уже в XVII столетии.
Особое внимание Сильвестр Медведев уделил такому известному по сей день приему сокрытия истины, как выведение спора из рациональных рамок в сферу идеологической конфронтации. Просветитель обращал внимание читателя на то, сколь активно «мудроборцы» убеждают, будто основное противоречие сводится к борьбе греческого и латинского богословия и что «все латинское суемудрие, несогласное святой восточной православной церкви, не есть древнепреданное и истинное, но новосочиненное и лживое». Но кто и как определяет, что «несогласно святой восточной православной церкви»? Вот корень проблемы, от которой уводит людей тщательно культивируемый, как бы сейчас сказали, «образ врага», главная функция которого — заставить людей «не рассуждать», ибо это на руку противнику.
«Не рассуждать!» — вот поистине крылатое выражение, столетия парящее над просторами России. Различные восходящие потоки поддерживали его в воздухе; для Русской православной церкви XVII века одним из таких мощных потоков была грекофилия. В самом деле, если православные греки являются для Руси «источником благочестия» и «учителями веры», то могут ли россияне высказывать свое мнение по вопросам собственной религии?! Смеют ли они, как выразился Медведев, «мыслити себе» или должны без всякого разумения слушать заезжих учителей?
Сильвестр выступал прямым продолжателем дела Арсения Суханова — выдающегося путешественника и собирателя древних книг, который еще накануне никонианских реформ доказывал, что «знают у нас (в России. — А.Б.) древнее писание святых апостол и святых отец и без четырех патриархов». Суханов считал, что с падением Византии и возвышением Московского царства центр мирового православия переместился в Россию. Основным критерием для спасения подлинного благочестия церкви является, по его мнению, наличие суверенного православного государства. Это публицистическое преувеличение оправдывалось в XVII веке необходимостью защиты российских христиан от грекофилии, использовавшейся как средство затыкания ртов. «Греки», по мнению Арсения, не могли быть «учителями» россиян, поскольку их святыни и древние книги давно проданы в Москву, поскольку они не имеют ни училищ, ни типографий, поскольку они зависят от прихоти мусульманских правителей и «подарков» из России. Знаменитые сухановские «Прения с греками о вере» были во второй половине XVII века одним из популярнейших публицистических сочинений, причем отнюдь не только в старообрядческой среде{106}. Медведеву не нужно было убеждать образованных москвичей в правоте Суханова — он мог в своей книге ограничиться аргументами по теме евхаристии и иронией в адрес «мудроборцев».
Эта ирония прорывается в книге Медведева вместе с горькими строками о преследованиях, которым автор подвергается за то только, что не может отказаться от познанной им истины. «По премногу от противных бедствием отяготился», — признается Сильвестр, знаю о «весьма свирепом восстании» на меня врагов и чудом спасаюсь до сегодня «от свирепыя беды» благодаря многим православным, приходящим ко мне и поддерживающим в трудный час. А в спорах — «Богу благодарение, всегда победителя мя творящему!». Над Лихудами Медведев способен шутить, переводя их фамилию «российским языком» — «волчата». Но низкопоклонство отечественных иерархов перед приезжими греками, унижение и оскорбление россиян — не смешно. «Кто, — пишет Медведев, — не только от христиан, но и от бусурман не посмеется, что уже 700 лет, как благоволил Бог просветить Россию святым крещением, однако и ныне некие глаголют, будто еще православной христианской веры истинно и доселе как бы не знаем, но во мраке неразумия пребываем». И потому, продолжает Сильвестр, как только приезжают с Востока духовные лица, наши русские иерархи немедленно перенимают все новшества, «как младенцы и как обезьяны у человека», не интересуясь соответствием этих обычаев древней греческой и славянской церковной литературе и не смущаясь тем, что новые греческие книги «печатаются у немец в разных местах и со старыми греческими книгами несогласны». Сами греки этого не замечают — а россиянам не позволено сравнивать старые обычаи и книги с новыми и устанавливать истину!
«О, правоверный народ, — иронически передает Медведев позицию отечественных “грекофилов”, — зри сих славных греческих учителей, как они творят и как веруют! Ибо они люди ученые, а мы неученые, и потому нам, неученым, подобает Бога за то благодарить, что благоволил оных, как какой-то свет, на просвещение нашего неразумия прислать, и этих ученых людей весьма почитать, и во всем… слушать, и им нимало ни в чем не противиться (как будто до их прибытия здесь, страшно сказать, и великие государи наши, и святейшие патриархи, и все духовные и мирские пребывали во тьме неразумия!)». Казалось бы, давно пора понять, что вера каким-либо посторонним «учителям» не заменит изучения источников, не заменит разума.
«А ныне, — констатирует Сильвестр, — увы! Нашему такому неразумию вся вселенная смеется!.. И сами эти нововыезжие греки смеются и глаголют: Русь глупая, ничего не сведущая. И не только так говорят, но и свиньями нас называют, вещая так: мы куда хотим, туда духовных этих и обратим, ибо видим их самих ничего не знающих…» Книга Медведева показывала, что отнюдь не все в Москве являются или притворяются безграмотными и послушными овцами зарубежных пастырей. Она оказалась искрой, попавшей в пороховую бочку. Все те, кто видел сомнительность нововводимого чина евхаристии, но чувствовал неуверенность перед авторитетом церковных властей и самого патриарха, обрели с книгой Медведева волю и голос.
Одновременное появление в столице новой книги братьев Лихудов не улучшило положения патриарха Иоакима и его приближенных. Сильвестр Медведев, хотя и не видел при написании своей монографии книги «Акос», блестяще предварил ее аргументацию и выиграл спор уже до его начала. После рассуждений заиконоспасского строителя (главы монастыря. — А.Б.) богословские аргументы Лихудов выглядели бледно, а их попытка вновь поднять на щит никонианские идеи независимости «благочестия» от «царства» и превосходства «греческой» науки над всеми остальными (в частности, славянской и латинской) была заведомо обречена на провал в глазах общественности. Ведь еще Суханов показал, что собственно греки составляют весьма малую часть восточной церкви, включающей многие народы, — а Лихуды с почти трогательной наивностью брались вещать от имени четырех восточных патриархов, стараясь убедить россиян, будто * всегда свет были греки и будут даже до скончания века».
И по содержанию, и по слогу сочинение Лихудов не выдерживало никакого сравнения с книгой Медведева. Пышное красноречие «Акоса» метко оценил известный писатель Иннокентий Монастырский в письме к украинскому гетману И.С. Мазепе: «Оных греков Лихудов письмо ни правды, ни мудрости в себе не имеет. Не себе, но своему безумию неугодного соседа имея, сами себя хвалят, и хвалят аж без стыда, называясь словеснейшими и мудрейшими богословами. Всякий разумный, искусный в философии и богословии, должен признать, что оных греков аргументы не богословские, но буесловские (ругательные. — А.Б.)».
Убедительность книг с разными точками зрения на время пресуществления была важна, но не менее важным было то, как они воздействуют на общественное мнение. «Мудроборцы» как раз и исходили из того, что немногие могут заинтересоваться сложными рассуждениями и спор не выйдет за пределы ограниченного круга «посвященных». В соответствии с этим они и начали «помалу разнообразными способами свое неправое мудрование в народе утверждать, говоря, что всякое новое вначале в народе не без ропота бывает, а когда понемногу приобвыкнут, и потом в обычай войдет, — и то за самую истину станут держать». Для Медведева же единственной надеждой была апелляция к широким кругам верующих, к их разуму и воле.
Сама по себе книга Сильвестра не могла распространяться в большом числе списков: издание ее на Печатном дворе было исключено, а переписка затруднялась объемом. Но в конце XVII века и московские «простолюдины» имели навыки пропаганды. Еще в 1681–1682 годах был издан указ, запрещающий распространение рассуждений на религиозные темы, которые «на Москве всяких чинов люди пишут в тетрадях, и на листах, и в столбцах[10]… и продают у Спасских ворот[11] и «в иных местах, и в тех письмах на преданные святой церкви книги является многая ложь». В 1682 году восставшие распространяли свои оценки событий почти столь же эффективно, как правительство, а полемические выступления старообрядцев собирали на Красной площади и «торжищах» огромные толпы. Распространение неофициальных сочинений облегчалось сравнительно высокой грамотностью населения, его развитой письменной культурой. В Москве середины XVII века белое духовенство было грамотно на 100%, черное — более чем на 70% (как и купечество), дворянство — на 50%, посадские люди — на 20%, а крестьяне, появлявшиеся; в столице — не менее чем на 15%. При этом уровень грамотности рос в соответствии с темпами экономического развития страны и преобразований. Известно, например, что с 1670-х по 1690-е годы грамотность податных жителей московской Мещанской слободы повысилась 36 до 52%, что уже в 1677 году среди 636 домовладельцев в слободе было восемь профессиональных книжников (переписывавших рукописи на продажу) и даже печатник «листов» (офортов, в том числе злободневного содержания, на которые был большой спрос){107}. Понятно, что, призывая бороться с «мраком невежества», просветители имели в виду отсутствие в Москве учреждений, которые давали бы высшее образование, а не повсеместно распространенные начальные школы, учившие только писать, читать и петь по нотам. Стремление москвичей к знаниям и их желание обо всем «свое суждение иметь» были достаточно сильны, чтобы искра, зажженная Сильвестром, не пропала.
Гетман Иван Степанович Мазепа
Вместо обширной книги Медведева в столице пошло по рукам множество экземпляров краткого «Обличения на новопотаенных волков». Книгу Медведева могли прочитать десятки человек, «Обличение» — сотни и тысячи. Автор его, иеродиакон Афанасий Иоаннов, служивший в «церкви Преображения Господня, что у великих государей во дворце», избрал доступную острополемическую форму, совместив опровержение «Акоса» и довольно глубокие доводы в пользу своей позиции с виртуозной руганью в адрес «мудроборцев», которые препятствуют развитию русской науки и в то же время величают москвичей «зверями, свиниями и всякими ругательными словами поносят за то, что Бог наш в Московском нашем государстве не благоволил быть школьному учению».
Реакция на «Манну» и особенно на «Обличение» оказалась неожиданно бурной даже для авторов. Правота Медведева настолько не вызывала сомнений, что многие удивлялись и не верили, что приезжие ученые греки могли занимать столь очевидно неразумную позицию, столь заноситься в гордыне. Полемические приемы Лихудов, ничтоже сумняшеся писавших, что «всяк не еллин — варвар», поносивших русских православных людей как «еретиков» и ни во что не ставивших традиции российской церкви, ряду читателей казались просто невозможными. Сторонникам Медведева и Афанасия пришлось, поскольку переписывать «Акос» брались немногие, «популяризировать» и его, пустив в обращение «тетрадки» с наиболее разительными «перлами» «мудроборцев», которые говорили сами за себя, не нуждаясь в комментариях.
Патриарх Иоаким и его приближенные, надеявшиеся провести свою операцию по искоренению просветителей без шума, в рамках чиновного духовенства, чтобы дело не было «в народный и общий слух износно», «да тайна пребывает тайна, внешним не явленна (в народный бо слух износима — не весьма тайна!)», просчитались, и просчитались крупно. Массы верующих отнюдь не считали себя посторонними в собственной церкви и, не удовлетворяясь ссылками на авторитет патриарха, настойчиво требовали объяснений, почему они не должны кланяться Святым Дарам как обычно, после слов: «Приимите, ядите…», и почему благовест перенесен на молитву к Святому Духу? Книга Медведева и памфлеты его сторонников убеждали народ в своей правоте.
Прискорбную для «мудроборцев» ситуацию в столице лучше всего охарактеризовал сам патриарх Иоаким (вернее, писавший для него речь Карион Истомин), отметивший с унынием, что люди вконец освоеволились, «начали дерзать о таинстве таинств святейшей евхаристии разглагольствовать и испытывать, и о том везде беседовать, и вещать, и друг с другом любопреться… И не только мужчины, но и жены и дети испытнословят», которым вообще ни с кем, кроме мужей и отцов у себя дома, говорить не следует, да и то не «разглагольствовать», а лишь «внимать». Оставим эти уже во многом отжившие в то время домостроевские взгляды на совести автора и еще раз взглянем на Москву глазами «мудроборцев».
«В плача достойное время сие, — продолжал патриарх, — попущением Божиим, поущением же душегубца врага Диавола, везде друг с другом, в схождениях, в собеседованиях, на пиршествах, на торжищах, и где встретится кто друг с другом, в каком-либо месте, временно и безвременно, у мужей и жен то и слово о таинствах, и о действе, и о совершении их, особенно же о таинстве таинств (где и ангелы проницать трепещут) пресвятейшей евхаристии: как пресуществляется хлеб и вино в Тело и Кровь Христову, и в какое время, и какими словами (что и священники сами, на сие уставленные… им же подобает все известно ведать, не все тонкочастно ведают: однако благодать Божия и через неведающих действует). И от такого нелепого и не подобающего совершения и испытнословия и любопрения произросли свары и распри, вражды и ересь хлебопоклонная…
Того ради, неутешно рыдая, —продолжал патриарх, — слезы проливаю, и душой постоянно сокрушаюсь, и сердцем болею, слыша и видя святые таинства от невежд испытанием и любопрением досаждаемы и раздираемы, словами износимы в слух народа… Увы, невежд дерзости и наглости, преступающих пределы, установленные святыми апостолами и святыми отцами, и чинов своих и достоинства не хотящих, и во иные, не врученные им, перескакивающих, забывая сказанное: во что кто призван, в том да пребывает»{108}.
Как видим, патриарх во главе «мудроборцев» столкнулся с сопротивлением, какого никак не ждал. Вместо того чтобы уничтожить Медведева, обвинение в «ереси» бумерангом ударило по церковной иерархии, терявшей свой авторитет. Немало придворных, приказных деятелей, промышленников и купцов собиралось у Медведева в Заиконоспасском монастыре побеседовать о евхаристии. К нему обращались за аргументами народные полемисты. Известно, что выписки из сочинений Сильвестра делал стрелецкий пятидесятник Никита Гладкий, радостно заявивший после этого визита товарищам: «Есть-де у меня, Микитки, чем уличать!»; городской поп Савва Долгий проповедовал на основе «Манны» и «разносил тайно к неким священным и простцам» «Обличение» Афанасия Иоаннова; другой единомышленник Медведева «всеноществовал по вся дни, ходя по домам малых и великих, монахов и мирян, поучая их». Это лишь отдельные эпизоды развернувшейся борьбы, случайно отразившиеся в документах…
Удовлетворяя требованиям читателей, Сильвестр в мае 1688 года составил на основании своего перевода из Григория Кассандра «Книгу, глаголемую церковносоставник или церковный изъяснитель», призванную просветить всех желающих в вопросах церковного ритуала. К сентябрю 1688 года он выпустил еще одно сочинение — «Известие истинное православным и показание светлое о новом правлении в Московском царствии книг древних»: публицистическую монографию, опровергающую аргументы «Акоса» и рассматривающую методы «ученой» деятельности «грекофилов» в целом.
Поскольку «мудроборцы» обосновывали справедливость своего мнения о пресуществлении с помощью ряда греческих книг, использовавшихся справщиками Печатного двора, Медведев начал полемику с очерка редакционной деятельности («книжной справы») на Руси, в котором обосновал необходимость исторической критики источников. До сих пор, поскольку оппоненты опирались на авторитеты, Сильвестр одерживал победы в значительной степени за счет обширнейшей эрудиции и более точного толкования текстов{109}. Даже известный текстолог Димитрий Ростовский оспаривал Лихудов на основании решений московского собора, принятых при участии трех патриархов. «Или патриархи эти неправо нас научили, — писал святой подвижник православной церкви, — или иеромонахи сии (Лихуды. — А.Б.) неправо творят и учат. Архиереи же российские, вселенских трех патриархов свидетельствованное писание (служебник 1667 года. — А.Б.) отвергнувшие, в след же двух иеромонахов идущие, не только вселенским патриархам, но и самим себе сделались противны (то есть противоречат. — А.Б.)».
В «Известии истинном» Медведев акцентировал внимание на исторической изменчивости текстов церковных книг. Он показал, что формула книжной справы о сверке текстов славянских «правых харатейных (пергаменных. — А.Б.) древних книг, которые с древними харатейными греческими книгами сходны», освященная авторитетом Печатного двора и патриарха, выдерживалась далеко не всегда. Тщательное сравнение различных изданий одной книги выявляет разночтения, вызванные зачастую произволом редакторов, усилившимся при Иоакиме и справщике Евфимии Чудовском, когда «дошли до такого безумия», что «все наши древние книги славянские харатейные» стали называть «неправыми», «потому что обличают их неправое мудрование».
Чтобы сам принцип исторической изменчивости текстов был понятен, Сильвестр рассказал читателю о редакционной «кухне», о том, как развивалась идея «исправления» книг при подготовке их к изданию. «Известие истинное» и сейчас служит великолепным очерком истории государева Печатного двора в XVII веке, причем истории, освещенной «изнутри». «Но как же можно вносить изменения в древний святоотеческий текст?» — мог бы спросить читатель «Известия истинного». Увы, пишет Медведев, различные перемены происходят в церкви постоянно и малозаметно для широкой публики, даже если касаются крупных вопросов. Чтобы читателю было понятнее, он приводит пример не из истории книжных текстов: как пишется титул патриарха?
В соборно утвержденном служебнике «напечатано и клятвами страшными утверждено, как святейшему патриарху всюду именоваться», а именно: «Великий господин святейший кир Иоаким, милостию божиею патриарх московский и всея России». Но патриарх начал именовать сам себя по-иному, «яко же сам восхотел»: «Иоаким, милостию божиею патриарх царствующего великого града Москвы и всея России». Этот титул, более похожий на титул самодержца, использовался довольно долго, а затем, «возвышая свою честь, патриарх начал писаться так: великий господин святейший кир Иоаким московский и всея России и всех северных стран патриарх». Аналогичные изменения, основанные на чистом произволе, делались и делаются в церковной литературе. Иногда они менее заметны, иногда влекут за собой крупные ошибки и самые печальные последствия, тем более что церковные власти требуют не рассуждая почитать каждый новый текст как истину в последней инстанции. Медведев тщательно разбирает такие ошибки, особенно подробно останавливаясь на деятельности братьев Лихудов, раскрывая читателю их неблаговидные манипуляции с источниками и показывая, что в конечном счете все, на что хотели опереться противники, служит аргументом не в их, а в его пользу.
Ошибки при редактуре и искажения текстов — большое зло, но Медведев не был бы рационалистом, если бы не был уверен в возможности их в конечном счете исправить, заменив волевые приемы тщательным и объективным исследованием. Но в том-то и дело, указывал Сильвестр, что церковные иерархи вместо анализа рукописной традиции «только честью своей величаются и не хотят неведения своего людям ради себе стыда объявить, но только повелевают всем себя без всякого рассуждения… слушать!». Вот истинный камень преткновения для благочестия, вот что на деле вызывает смуты и «нестроение» в церкви. Что же благочестивее: отказаться от исследования и без раздумий повиноваться авторитетам — или продолжать поиски истины вопреки церковной власти? Для Медведева ответ ясен и не подлежит сомнению. Восстание против неправедной власти — будь то светской (как он писал в «Созерцании») или духовной (как написано в «Известии») — справедливо, подчинение ей — грешно. Мудрость дана человеку, чтобы видеть истину и не ступать на стезю лжи ни добровольно, ни по принуждению. Познание истины — непростой, зачастую тяжкий путь; оно требует знаний и приходит лишь к человеку просвещенному. Общество лишь тогда будет благочестиво и благоустроено «во гражданстве», когда падут препятствия на пути каждого его члена к «свободным мудростям» и люди, освещенные светом наук, смогут свободно испытывать истину, смогут «черно-бело знати».
Ныне в России не так. Ныне духовные власти «всегда, от всякой правды, против которой противиться не могут, защищаются Христовыми словами: “Слушающий вас, Меня слушает, и отвергающийся вас — меня отвергается”. А в чем подобает их людям слушать — того они не изъявляют и теми словами Христовыми неискусных человек в рассуждении неправедно устрашают. Подобает их людям слушать, — говорит Медведев, — в тех словах, которые согласны суть учению Христову и древних святых отцев писаниям. А новациям их, Христову учению и древних святых отцев писаниям и законоположению противным, весьма слушаться не подобает!».
Когда заходит речь о подавлении свободной воли, о навязывании народу «истин» силой и устрашением, медведевская ученая книга взрывается яростным протестом. Обстоятельные рассуждения сменяются беспощадным обличением власть имущих, которые и являются подлинными виновниками «смуты».
«Людям закон прописуют, — говорит Сильвестр о церковных властях, — и не творящих того связывают страшными проклятиями, а сами того творить не хотят. Что повелевают делать людям — то сами открыто и без всякого страха преступают. Увы такому от них соблазняющему народ преступлению! Но наибольший от них для народа соблазн, когда они сами себе и народу устанавливают нечто как древнее, а не новое, заповедывают это без всякого изменения во веки хранить — а потом сами же творить того не хотят и людям то делать запрещают, и что прежде утверждали себе и людям во спасение — потом сами же себе и людям объявляют в вечную душевную погибель.
А кто им говорит правду об этом непостоянстве, что они тем народ возмущают, — таких без всякого рассуждения проклинают, утверждаясь этими Христовыми словами: “Слушающий вас Меня слушает, и отвергающийся вас Меня отвергается; а отвергающийся Меня отвергается Пославшего Меня” (Лк. 10: 16)[12].
И этими: «Что вы свяжете на земле, то будет связано на небе; и что разрешите на земле, то будет разрешено на небе» (Мф. 18: 18; см. также: Мф. 16: 19; Ин. 20: 23).
А как те Христовы слова древние святые отцы толковали — того они не читают и читать не хотят; ибо не о чтении упражняются, но о приобретении временных честей и богатств; и желание их не о том, чтобы много уметь, но о том стараются очень крепко, чтобы много иметь! И если кто из них и читает — тот или не знает, или, даже зная, соответственно делать не хочет, только власть свою на устрашение несмысленным людям как великую проповедуют, якобы они и самого Христа законодавца власти больше в этом имеют. И он якобы уже не есть ныне самовластен, но всю свою власть им отдал, и кого они свяжут или разрешат, если и по своим человеческим прихотям или страстям и неправедно, — а Бог праведный якобы той их клятве и разрешению всегда послушен и так по их хотению неправедному и творит!»
Такое архиерейское самомнение не только неверно по существу, но, по словам Медведева, разрушительно для веры как нравственной основы общества. «Если бы так было — то, подумай всякий православный, — зачем подобало бы людям Бога бояться, и не грешить, если бы тот всю свою власть вязания и разрешения дал архиереям и они по своему желанию кого хотят, хоть и грешника, своим разрешением в небо пускали, а кого хотят, пусть и праведника, своим связанием в ад водворяли? По такому неправильному толкованию без всякого божьего страха можно было бы людям грехи творить и весьма на одно архиерейское разрешение надеяться… И если бы столь неправедное и весьма бессловесное заблуждение людям принять, то им, архиереям, подобало бы честь и страх паче Божия воздавать, потому что они своей властью кого хотят — вечно спасают, а кого хотят — губят навечно. Если бы такая власть была им дана, то все архиереи своих мирских родственников, друзей и знакомых обогатили и своим разрешением в небо вселили. И потому бы только одни в мучениях оказались — которые бы родства с архиереями и милости от них, хоть и за истину, не имели. И еще: если бы им так Христос попустил, то всякий архиерей был бы законодавцем и кто как хочет — тот так по своей воле и постановлял бы. Сколько было бы архиереев — столько было бы законоположников, следовательно, и вер! А потому вообще полное беззаконие без страха Божия в мире творилось бы».
Разумеется, Сильвестр не ограничивается подобным общедоступным обличением и с трудами Отцов Церкви в руках подробно изъясняет, как следует понимать тексты Священного Писания, используемые церковными иерархами для устрашения верующих и укрепления своей авторитарной власти над их душами. Но раздражение ученого воздвигнутыми на него гонениями, а еще более — усердно разжигаемыми «мудроборцами» распрями в российском народе, начавшимся «раздором и мятежом», временами прорывается на страницы «Известия истинного». Так, справедливо указывая, что братья Лихуды по приезде в Москву не смогли представить правительству и патриарху всех необходимых письменных подтверждений своих слов (то есть постарались попросту преувеличить значение своих персон на Востоке), Медведев скатывается до приемов «мудробор-ческой» полемики. «Поэтому православным, — пишет он, — следует особо от них (Лихудов. — А.Б.) опасным быть и чинить крепкое и прилежное рассмотрение: первое, чтобы они не были от турок ради наблюдения и извещения подосланы; второе — чтобы они не были присланы от папы на смущение нашей православной веры». К счастью, Сильвестр не настаивает на своих подозрениях.
Отметив допущенную Медведевым слабость, то, что он в духе своего времени не удержался от поношения противников — Лихудов, нужно сказать и о сильной стороне «мудроборцев», которые сразу же и правильно уловили опасность апелляции Сильвестра к человеческому разуму. Что будет, задали они себе вопрос, если каждый человек действительно станет самостоятельно рассуждать? Ответ напрашивался сам собой. «Оный боритель церкви Христовы, — доносил Евфимий Чудовский в новом пасквиле, — как владыка пишет, хотя таким образом наступить и попрать всю власть, царскую и церковную; поэтому и к людям пишет!» Для сохранения существующего порядка любой подчиненный, по мнению Евфимия, противопоставивший свое мнение соизволению начальства, подлежит анафеме и тюремному заключению. Медведева и всех сторонников его позиции, как «чуждая мыслящих», следует немедленно уничтожить. Особо опасным «мудроборцы» считали распространение подобных взглядов в народе.
Любопытно, что и Ф.Л. Шакловитый, стоявший в споре о евхаристии на стороне Медведева, был убежден, что эту полемику нужно держать в секрете от непосвященных. «За великую тайну» послал он гетману И.С. Мазепе полемические книги о пресуществлении, чтобы негласно получить на них отзывы специалистов-богословов. Также секретно послал на Украину те же книги и патриарх Иоаким, подчеркивая в сопроводительном письме, что споры не должны дойти «до мирского уха», ибо это дело «таинников самых… только нам ведательно и явительно между собой». И та и другая попытки засекретить полемику не удались. Я держу книги в секрете, отвечал в Москву Мазепа, но вижу, что «уже давно по всему Киеву их знают, также и в Чернигове». Новость была неприятна и для Шакловитого, и для патриарха, но «мудроборцам» пришлось огорчиться еще больше: украинские иерархи единодушно стали на сторону Медведева, заявив, что «не только подписаться за то, что Медведев правду пишет, а они (Лихуды) ложь, но и умирать готовы».
«Вера, труды, разум» Сильвестра получили высочайшую оценку просвещенных выпускников и преподавателей Киево-Могилянской коллегии, возглавлявших украинскую церковь. Богословские знания Лихудов оказались в сравнении столь прискорбными, что их «дерзновение» соревноваться с Медведевым вызывало удивление: «С мотыгой они на Солнце мечутся!» Ссылаясь на огромный опыт полемики с высокообразованными и изворотливыми иезуитами, украинское духовенство выражало недоумение, что московские власти ставят под сомнение его способности защищать и оберегать благочестие православной церкви, а вместо этого предлагают черпать благочестие в книжке, авторы которой «не только много баснословия положили, но богословского термина ни единого, как еще в школе учат, не положили».
Московские «мудроборцы» действительно не стеснялись в отношениях с украинцами. Обращаясь к киевскому митрополиту, к черниговскому и Новгород-северскому архиепископу и к печерскому архимандриту, патриарх подчеркивал, что «желают от них не такого разумения, как они по-граждански понимают оный церковный догмат: желают, чтобы они разумели заодно с греками теми двумя и дабы такое свое разумение на письме прислали». Указание было четким, за его невыполнение последовала кара. Уже в феврале 1688 года патриарх запретил работу Киево-Печерской типографии Варлаама Ясинского, а в марте у Димитрия Ростовского отняли рукописи, необходимые в его подвижнической работе по изучению и изданию житий святых.
Иоанн V, Петр I, Алексей Петрович, патриарх Адриан, митрополит Киевский Варлаам Ясинский (с ориг. Кариона Завулонского 1693 г.)
Когда же типография, ссылаясь на жалованную грамоту царя и обратившись к светским властям, нарушила указ патриарха, тот объявил ее книги, в том числе сочинения Димитрия, еретическими, поскольку они не прошли цензуры в Москве{110}.
Вымогательство нужного «мнения», невзирая на истину, вполне характеризует полемические методы «мудроборцев». В сентябре 1688 года украинские иерархи получили прямой приказ Иоакима обличить Медведева и поддержать мнение, признанное патриархатом. Иоаким ставил непокорных перед «выбором»: либо присоединиться к «святой восточной церкви» (в его лице), либо остаться при мнении, изложенном «иезуитами» в книге Феодосия Сафоновича «Выклад» (выдержавшей уже четыре издания). Похоже, что украинское духовенство онемело от столь неприкрытого оскорбления. Лишь новая грамота из Москвы (от 5 марта 1689 года) вынудила митрополита Гедеона Четвертинского, архиепископа Лазаря Барановича, Варлаама Ясинского и Димитрия Ростовского написать ответы, обстоятельно подтверждавшие правоту Медведева и защищавшие Сафоновича от нелепого обвинения. Лазарь Баранович, состарившийся в борьбе против иезуитов и униатов, десятилетия служивший делу просвещения Украины, добавил в письме к патриарху, что обещает Иоакиму «послушание», но — «не противное древним догматам церкви».
Рассуждения украинских иерархов усугубили раздражение патриарха, писавшего в очередной грамоте, что те «силлогизмами и аргументами токмо упражняются». «Един ответ токмо хотим от вас иметь, — прямо писал Иоаким, — а именно: последуете ли всеконечно восточной Христовой церкви о пресуществлении?» Мысль патриарха, что «церковь — это я», звучала в этой грамоте особенно откровенно, а поиски истины прямо рассматривались как ересь, за которую «отступников следовало отлучить и проклясть». Понимая, видимо, что угрозами украинских иерархов сломить затруднительно, Иоаким одновременно предпринял обходной маневр через константинопольского патриарха (которому до недавнего времени номинально подчинялась Киевская митрополия).
Он решил использовать обратившегося к нему за помощью константинопольского экс-патриарха Дионисия. В оплату за услуги патриарх Московский потребовал от того «писать и запрещать малороссам тяжко… чтобы не имели в презрении духовную власть». Дионисий получил из Москвы текст своих будущих грамот к царям, патриарху Иоакиму и украинским архиереям вместе с инструкцией, «как подобает действовать». Согласно инструкции, грамоты из Константинополя должны быть составлены «якобы на соборе», «писать же подобает, якобы от самого себя пишете, услышав о таком новом учении… а не яко я (Иоаким. — А.Б.) писал вам и возвестил сие». В случае правильного выполнения инструкции греческий «авторитет» получал от московского патриарха 50 золотых; «если же не отпишете со всяким прилежанием, как подобает, — восприимете… от страшного Судии».
Переписка с Константинополем наглядно раскрывает истинное отношение «мудроборцев» к грекам (у которых только в 1685 году была куплена Софьей и Голицыным Киевская митрополия). Легенда о «греческих учителях православия» служила оправданием духовной диктатуры патриарха Московского и его приближенных. Свой «символ веры» Иоаким, кстати, откровенно изложил еще в 1664 году, когда его «допрашивали о вере» перед поставлением в архимандриты московского Чудовского монастыря. «Я, государь, — сказал будущий патриарх царю, — не знаю ни старой веры, ни новой, но что велят начальники, то и готов творить и слушать их во всем!»{111}
Последующая деятельность Иоакима подтвердила его верность изложенному кредо. Ученик Никона стал жестоким его преследователем и в то же время — верным последователем. Он настоял на зверских казнях «соловецких сидельцев» после подавления восстания в монастыре. Указные статьи Иоакима 1685 года узаконили по всей стране массовые пытки и сожжения «инакомыслящих» христиан. Он же проявил немалую изобретательность в попытках «оградить» духовных лиц от светской юрисдикции. Патриарх пытался уничтожить введенное указом царя Федора Алексеевича служилое платье западного типа, запретить европейскую живопись и медицину. Личные качества Иоакима, безусловно, способствовали обострению кризисных явлений в Русской православной церкви, «верхи» которой все более теряли авторитет по мере противодействия прогрессивным тенденциям в развитии Российского государства{112}.
Однако Медведев не склонен был объяснять сложившуюся ситуацию личными качествами патриарха. Не Иоаким, а сама идея авторитарной духовной власти выступает в сочинениях просветителя как препятствие к познанию истины. Еще в «Созерцании», описывая недоверие, с которым относились к патриарху восставшие, Сильвестр старательно избегал обличений политического противника царевны Софьи. Во время спора о пресуществлении, отмечая волюнтаризм патриарха, Медведев подходит к его личной оценке еще мягче. «Напрасно-де смутили душу святейшего патриарха греки, — “многажды” говаривал он в частных беседах, — а он, святейший, человек добрый и бодрый, а учился мало и речей богословских не знает»; это справщик Евфимий и ризничий Иоакинф «святую душу святейшего патриарха возмущают». Любопытно, что и другой свидетель (позднейший участник спора о евхаристии), Гавриил Домецкий, писал сходно: «Немалое диво в том, что Евфимий, такой простяк, привлек на свою сторону учителей Софрония и Иоанникия; не рады, впрочем, были и они, что в такое дело впутались…»{113}
Димитрий Ростовский, митрополит Ростовский и Ярославский
Не только Лихуды, но и патриарх Иоаким, по словам очевидца, «не рад был, впутавшись в такое дело, и много раз со слезами жаловался на монаха Евфимия, который подбил его на это». В ходе полемики авторитет Иоакима стремительно падал. Если в 1687 году канцлер В.В. Голицын писал: «О патриаршей дурости подивляюся», то к 1689 году он Иоакима и его компанию уже «выразумел». Другой видный политический деятель, Л.Р. Неплюев, сказал человеку, который посоветовал ему обратиться к патриарху: «От сего нашего патриарха ни благословения, ни клятвы не ищем; …плюнь на него».
Не лучше обстояло дело с авторитетом патриарха в церковных кругах. «Патриарх мало и грамоте умеет… ничего не знает, непостоянен, трус, прикажет благовестить то так, то иначе, а поучение станет читать — только гноит, и слушать нечего», — говорил архиепископ Иосиф Коломенский. Но он же, будучи нетрезв, признавал, что патриарх был лишь наиболее видной, но не самой действенной частью механизма церковной власти: «На соборе только и говорят нижегородский митрополит (Филарет. — А.Б.) да я, а патриарх только бороду уставив сидит». Известно, что в 1680-е годы грамоты и проповеди за Иоакима писал известный литератор Карион Истомин, памфлеты — крупные публицисты и книжники Афанасий Холмогорский и Игнатий Римский-Корсаков (будущий митрополит Сибирский и Тобольский). Многие, в том числе преемник Иоакима Адриан, видели неправоту «мудроборцев», но не показывали виду. Медведев слишком хорошо знал этот безликий механизм, чтобы обличать отдельные личности: его удар был направлен на всю систему авторитарной власти, которая, по его мнению, была губительна для веры и церкви. Время показало, насколько просветитель оказался прав.
На позиции Медведева сказалось не только понятное нежелание наносить ущерб церкви, открыто критикуя ее главу, но и ясное понимание противоположности силовых приемов поиску истины. Принципиальный отказ от «неразумных», антигуманных методов был характерен для Сильвестра и во внутриполитической борьбе. В 1689 году приближенные Шакловитого сообщили Медведеву, что тот планирует покушение на Л.К. Нарышкина, Б.А. Голицына и других лидеров «петровской» оппозиции, без которых «бы у царевны Софии с царем Петром было советно (то есть не было бы конфликта. — А.Б.)». Сильвестр настойчиво рекомендовал Шакловитому отказаться от использования террора в придворной борьбе, а его агентов предостерег, что такие методы непременно обернутся против них самих. Он же указал на неосуществимость замысла коронации царевны, не видя другого пути, кроме примирения ее с Петром. Позже, на следствии, выяснилось, что просветитель отчетливо понимал, что «оприч худа» сторонникам Софьи, если она потеряет власть, «ждать нечего». Но прямо или косвенно (путем совета) став на путь насилия, Медведев изменил бы себе, предал бы идеалы разума и «гражданской свободы», защита и распространение которых стали целью его жизни.
Столь же бескомпромиссно отстаивали свои идеалы «мудроборцы», с точки зрения которых верующие должны были лишь исполнять указания «свыше» и не рассуждать. Они довольно быстро обнаружили, сколь опасно пользоваться чужим оружием, и сожалели отнюдь не о своем отступлении от истины, а лишь о том, что ввязались в полемику, не сумев сразу уничтожить противника. Правда, в этом им мешали неуступчивые светские власти. Царевна Софья сочла необходимым дать Медведеву высказаться в свое оправдание (по обвинению в «еретичестве») и даже позволила посвятить себе книгу «Манна». В.В. Голицын лично переслал Сильвестру полученную от Мазепы книгу Иннокентия Монастырского против новоявленных «грекофилов». Ф.Л. Шакловитый прямо высказывался в защиту Медведева и не препятствовал подведомственным ему как главе Стрелецкого приказа военнослужащим собираться в Заиконоспасском монастыре для охраны просветителя от тайного покушения.
В открытом споре принципиальные противники «разсуждения» были обречены на поражение. Если Евфимий Чудовский и его коллеги первоначально и имели иллюзии насчет действенности своих пасквилей, то они очень быстро разочаровались. Массы верующих не склонны были без сопротивления отказываться от права «разсуждати себе», и по мере прояснения смысла полемики число покорных исполнителей воли патриарха стремительно сокращалось. Даже позже, после расправы над Медведевым, «мудроборцы» во главе с патриархом воспринимали свою победу как чудо. «Если бы всемощная десница Высочайшего несказанным своим промыслом не воспрепятствовала его (Сильвестра) умыслу и злочестивому совету, — говорил Иоаким, — редкие бы остались твердо стоящими в восточном отцепреданном благочестии, большинство же, если не почти все, уклонились бы в слух погибельный папежского злочестия». «Если бы не прекратил Господь его, Медведеву, ересь, и злословие, и лесть, и мятеж — не спаслась бы всякая православная плоть!»
Оставив в стороне обычное для «мудроборцев» злословие и склонность отождествлять свое мнение с «восточным отцепреданным благочестием», нужно признать, что они расписались в своем полном поражении. Народ пошел за Медведевым. Следовало что-то срочно предпринимать, и меры воспоследовали. В марте 1689 года волей патриарха Иоакима Сильвестр был отрешен от должности справщика государева Печатного двора и «великих государей жалованье 60 рублев ему, монаху Сильвестру, не дано». Далее, патриарх лично отправился в царский дворец и обвинил Медведева в том, что ученый старец писал письмо на Дон с целью поднять восстание казаков! «Воля-де святейшего патриарха, — отвечал вызванный на допрос Сильвестр, — а писем я никаких не писал». Царевна Софья оставила донос без последствий.
То, что патриарх лично унизился до бессовестнейшей клеветы, показывало «старцу великого ума и остроты ученой», что «мудроборцы» готовы на все. Они распускали слухи, будто Медведев связан… со старообрядцами; что он хочет убить Иоакима и других церковных иерархов! Сторонникам Медведева среди архиереев, таким, как украинские иерархи, митрополит псковский и Изборский Маркел и другие, угрожало отлучение от церкви. Ученейший Иннокентий Монастырский, игумен кирилловский, выписанный Иоакимом в Москву как представитель украинского богословия якобы «для изъяснения правды о пресуществлении», получил свою долю клеветы после того, как осмелился спорить с патриархом и его окружением, приводя ненавистные «мудроборцам» «силлогизмы и аргументы».
Он, писалось об Иннокентии в пасквиле, «родом еврей и верою явно жид или, если и христианин, то притворный, надо думать католического толка». «Знаем, что он еврейского рода, — улюлюкал другой мерзавец, — а где он стал христианином и где монашеский образ и священство принял, никто до сих пор не ведает». Любопытно, что еврейское происхождение Иннокентия (видного и весьма уважаемого на Украине священнослужителя) оказалось единственным «аргументом» против его ученых рассуждений. Раз еврей— значит, иудей «и, естественно, духоборец», на разные голоса вопили «мудроборцы», нечувствительно закладывая корни будущего «Союза Михаила Архангела», травли «космополитов» и других позорных для России явлений. Но и Иннокентия запугать не удавалось{114}.[13]
«Приими оружие и щит, восстань на помощь, исторгни меч, поборствуй по матери твоей (церкви), — истошно взывал к народу в своих проповедях Евфимий Чудовский, — зашей и заключи неправедно глаголющих, да немы будут уста льстивые и лживые, прободай противящихся… и падут под ноги православных, и да исчезнут и погибнут!» Никто, однако, не спешил спасать церковь путем погрома в Заиконоспасском монастыре. Напротив, видя крайнее озлобление церковных властей против Медведева, к его келье постоянно, днем и ночью сходились люди (в том числе десятки и сотни стрельцов и солдат разных полков), решившие «его… не отдавать». Еще весной 1689 года появилась эта народная охрана «Солнца нашего Сильвестра», и суета тайных агентов патриарха, имевших указание схватить Медведева, оставалась безуспешной.
К чести ученого старца нужно отметить, что такое обострение обстановки, очевидное унижение его сановных врагов в глазах народа не доставляли ему удовольствия. Наилучшим выходом он считал свое временное удаление из столицы, пока страсти, поднятые авантюрой «мудроборцев», не поутихнут. Жизнь в дальнем монастыре и работа над книгами устраивали Сильвестра значительно больше, чем возможность досаждать патриарху. Верховные власти думали иначе. Царевна Софья, к которой Медведев вынужден был обратиться с просьбой о выезде из Москвы, повелела ему остаться. «До тех пор, пока в правительстве будет князь Голицын, со службы тебя не отпущу», — заявила царевна, втайне радовавшаяся всему, что огорчало Иоакима. Это был приказ, которого Сильвестр не мог ослушаться, хотя и понимал, что царевна не только не защитит его в трудную минуту, но и спокойно принесет в жертву, если это окажется для нее выгодно (например, если патриарх в обмен на голову ученого согласится ее короновать).
У патриарха оставалось последнее средство: он самолично выступил против Медведева, клеймя и понося его в своих проповедях. Поединок пошел в открытую, поскольку Медведев поднял перчатку и на каждую очередную инвективу отвечал в своих сочинениях и выступлениях перед народом. «И еще более народ смущал и прельщал», — признавали свое поражение «мудроборцы». «Святейший же патриарх, видя его, Сильвестра, что не покоряется… и народ еще более смущает, предал его за такой мятеж анафеме вместе с писаниями его». Гром грянул, однако случилось то, что должны были бы предвидеть архиереи российской церкви. Авторитет патриархата пал настолько низко, что провозглашенное им отлучение Медведева от церкви не заставило верующих отшатнуться от просветителя, но лишь подчеркнуло в их глазах неправоту духовных властей. Не Сильвестр оказывался вне церкви, а «мудроборцы» во главе с патриархом отлучали себя от сообщества истинно верующих россиян. «Он же, Сильвестр… в ничто бывшую на него анафему вмени»{115}.
В столице Российского государства сложилась невиданная еще ситуация: разум не только теоретически доказывал свои права, но и практически противостоял духовной власти. Большинство с радостью, меньшинство с ужасом убеждалось, что свободная человеческая мысль может быть сильнее приказов и авторитетов. «Мудроборцы» верно подметили особенность «смятения народного» по вопросу пресуществления: возбужденные сознанием, что воспринятые ими доказательства сильнее всяческих приказаний, массы людей повсеместно рассуждали и испытывали, то есть исследовали вопрос. Недаром мужчины, женщины и даже дети повсеместно и в любое время заводили разговор о евхаристии. Люди наслаждались тем, что не только получили право, но и действительно могут мыслить, здраво разбираться в наименее, казалось бы, доступной смертному области богословия, могут не присоединяться к какой-либо группе или мнению, но самолично участвовать в процессе отыскания истины. Стремясь укрепить веру, очистив ее от волюнтаристских искажений, Сильвестр Медведев помогал россиянам обрести веру в себя, в человеческий разум и достоинство. В этом смысле — надо опять отдать должное проницательности «мудроборцев» — его литературная деятельность действительно создавала угрозу основам существующей светской и духовной власти. Опасный философ должен был быть уничтожен соединенными силами властей.
Лазарь Баранович, архиепископ Черниговский и Новгородсеверский
Судьба просветителя и многих его сторонников была решена в тот момент, когда «петровцы» и «мудроборцы» в трогательном единении обрушились на правительство царевны Софьи. Первыми дрогнули перед лицом грядущих репрессий митрополит Гедеон и архимандрит Варлаам, известившие, что последуют патриарху «без всякого прекословия и прения». Несгибаемый Иннокентий Монастырский «как гнилой член проклят был» и «тайно вскоре с Москвы промыслом Евфимиевым сослан». Архиепископ Лазарь Баранович держался до ноября 1689 года. Иоаким вырвал у него отречение от истины под угрозой вселенского осуждения и лишь после того, как лишил Лазаря права участвовать в богослужении. Афанасий Иоаннов еще ранее был сослан в Тобольск, митрополит Маркелл позже осужден и лишен сана. Впрочем, подобные усложненные полемические приемы (типа заказа в Константинополе поддельных соборных посланий, личных угроз и всяческих притеснений) использовались только против заметных лиц. Для простого народа, с горечью писал современник, «немые учителя у дыб стоят в Константиновской башне: вместо Евангелия огнем просвещают, вместо Апостола кнутом учат…»{116}.
Расправа
Медведев не сомневался, что его ждет особо жестокая расправа. Спасение было только в бегстве. Действительно, патриарх Иоаким включил имя Сильвестра вторым в список «злодеев», которых он (как отметил в своем дневнике генерал Патрик Гордон) настойчиво уговаривал Петра казнить. Обвинение против Медведева было включено в изветы, которыми розыскная комиссия начала «дело Шакловитого», состоящее, как известно, в «умышлении» убить царя Петра, его семью и сторонников, Иоакима и других высших иерархов. Достоверность обвинений комиссию не волновала. О «злодейском умысле» жертв политического переворота широко объявлялось еще до расследования. Приговор был вынесен заранее по соглашению победителей, оставалось лишь предпослать ему краткую комедию розыска и затем привести его в исполнение. Что касается Медведева, то по воле патриарха он еще до 12 сентября был заочно лишен монашеского звания и заочно же передан в руки светских властей[14]. У кого, у кого, а у Иоакима его вина не вызывала никаких сомнений!
Между тем, пока по России шли розыски, скакали капитаны с воинскими отрядами, воздвигались на дорогах заставы, а городовые воеводы объявляли награды за поимку «изменников», Медведев мирно жил у верного игумена Варфоломея в Бизюкове монастыре. Трудно сказать, на что он надеялся, зная упорство и безжалостность своих врагов. По некоторым его высказываниям, слышанным окружающими, можно думать, что ничего хорошего для себя Сильвестр не ждал. Но отказаться от борьбы и покорно сдаться в руки врагов он не мог. Это слишком напоминало самоубийство.
В мучительных размышлениях находился и верный Варфоломей. Он сочинял донос, одновременно пытаясь сохранить себя порядочным человеком. Вот плод его усердных размышлений, посланный воеводе:
«Да вестно велможности твоей творю, што Силвестер Медведев, з Москвы едучы, начавал у мене в монастыре ночь адну. А ку-ды поехав — я пра то не ведаю. А хотел, и назад едучы, заехать у монастырь. Зачым я велможности твоей доношу — чтоб мне в трудности якой за тое не быть»{117}.[15]
Похоже, что первоначально Варфоломей имел в виду спровадить Медведева и его спутников поскорее, чтобы сыщики нагрянули на пустое место. Это уже было предательство, наводящее воинские команды на свежий след. Но предательство, мало помогающее доносчику. При всей своей простоте Варфоломей сумел понять, что, не схватив Медведева и не узнав точно, куда он направился из Бизюкова монастыря, сыщики постараются представить его, игумена, сообщником преступников. Поэтому он никоим образом не показал Медведеву своего неудовольствия и оставил его в монастыре, отправив донос. Сильвестр прожил на свободе еще четыре дня, радуясь мысли, что на свете существуют такие самоотверженные друзья, как Варфоломей.
Сомнения игумена кончились 13 сентября, когда присланный из Дорогобужа отряд окружил Бизюков монастырь и схватил Медведева с его спутниками. Сильвестр, точнее уже Семен Медведев, был закован в тяжкие кандалы, но меры по его охране все время казались недостаточными. Дорогобужский воевода выделил для доставки арестантов 10 стрельцов, не считая штатских лиц; смоленский воевода прислал со своей стороны капитана Василия Андрианова со смоленскими стрельцами и солдатами (числом 40 человек), опасаясь, чтобы преступники «дорогою не ушли и дурна бы над собой какого не учинили». Из Москвы, в свою очередь, скакал в помощь охране капитан Григорий Есипов со стрельцами. За ним, все из тех же опасений, устремились капитаны Яков Бестужев и Яков Богданов. Всего за участие во «взятии» и доставке государственного преступника было награждено деньгами более ста человек рядовых, восемь десятников, три пятидесятника и четыре капитана.
«А старцу, который с сими вестями приехал, — писал боярину Тихону Стрешневу ответственный за сыск боярин князь Иван Троекуров о монахе, привезшем донос Варфоломея, — велел я побыть на Москве для того, чтоб того игумена за сие дело обрадовать государскою милостию». Действительно, на радостях власти не только «обрадовали» 30 сребрениками игумена Варфоломея, но за «многое вспоможение» при поимке Медведева наградили пятью рублями его гонца иеродиакона Леонтия. Жалеть было бы накладно — и численность команд, и суммы вознаграждений демонстрировали народу, сколь опасного преступника волокут стрельцы на суд и расправу в Троице-Сергиев монастырь{118}.
Сама доставка Медведева на розыск была, по-видимому, обставлена как торжественное шествие. Конные стрельцы четырех полков (их различали по цвету кафтанов и патронташей-бандалеров) скакали впереди и позади обоза из нескольких телег, возле которых шагали проводники, пешие солдаты и стрельцы с дымящими фитилями мушкетами на плечах. Не только Медведев, но и все его спутники были «украшены» тяжелыми цепями, являя собой свидетельство многочисленности злокозненных «изменников», покусившихся на царство.
24 сентября 1689 года в Троице-Сергиеве монастыре начался розыск и суд над Сильвестром Медведевым, «вина» которого была уже всенародно объявлена. Оставалась мелочь — испытанными способами получить «признание» обвиняемого и письменно оформить ему приговор. При этом, однако, возникли некоторые трудности. Прежде всего, основное обвинение, будто Медведев хотел убить патриарха Иоакима, повисло в воздухе. Оно было выдвинуто 30 августа одним из наемных доносчиков — капитаном Филиппом Сапоговым — и обращено прежде всего на Ф. Л. Шакловитого. Другой доносчик, Иван Муромцев, в связи с «заговором» на жизнь патриарха имени Сильвестра вообще не упоминал. На допросе и очных ставках Шакловитый категорически отрицал вину Медведева. Не удалось вырвать показаний на Сильвестра и зверскими пытками Шакловитого с товарищами.
Это незначительное упущение следователи исправили очень просто. Они вставили недоказанное, более того, полностью отрицаемое подследственными обвинение против Сильвестра в «статейный список» (свод обвинительных заключений) Шакловитого с товарищами. Следователи и судьи просто сделали вид, что это обвинение не вызывает никаких сомнений. Только после того, как Шакловитый был казнен, они спохватились, что, слишком тесно связывая Медведева с Иоакимом, оказывают патриарху медвежью услугу: ведь приговоры писались для широкого объявления, а народу было хорошо известно, что именно патриарх охотился на Сильвестра! Источник обвинения был слишком явен. Следственной комиссии пришлось опять напрячься, чтобы обвинить Медведева как-то получше.
Кровавой фантазии следователям было не занимать, поэтому они не затруднились начать дело против Медведева с обвинения в покушении на «здоровье» царя Петра и членов царской семьи. Шакловитый под пыткой «признался» во всех этих замыслах, хотя непохоже, что рухнувший с высот власти временщик был совершенно сломлен: он не подтверждал вины тех своих товарищей, которые не «признавали» свою вину сами. Сравнительная легкость «признания» Шакловитого вытекала из его психологии государственного деятеля, игравшего по тем же правилам, что и его противники. Федор Леонтьевич потерпел поражение и пощады не ждал. Зачем ему было принимать лишние муки? Если бы победил он и его неприятели из непонятного упорства не «признавались» бы в заговоре (скажем, на жизнь царя Ивана и царевны Софьи), неужели он не сочинил бы за них достаточно выразительных «признаний»? Хорошо еще, что Шакловитый не потянул с собой в могилу других людей и не пытался отдалить смерть, оговаривая невинных.
С Сильвестром, который по непонятным следователям причинам считал правду важнее власти и даже жизни (причем, надо особо подчеркнуть, собственной, а не чужой жизни), бороться было гораздо сложнее. Если бы Медведев, прибегая к уверткам, старался хитроумно обелить себя, его можно было бы запутать во множестве разных показаний, используя известный издревле арсенал методов допроса. Однако он, как назло, упорно говорил правду, а это не соответствовало целям следствия.
На обвинение в «заговоре» против царя и его семьи Медведев сказал попросту, что «на государское здоровье и о возмущении святой церкви Федька-де Шакловитый (уменьшительные написания имен — на совести составителей протоколов) о госу-дарском здоровье и о убийстве никаких слов ему не говорил». Был лишь один случай, когда группа приближенных Шакловитого пришла к Сильвестру за советом: люди были испуганы приказом временщика «тайно в ночи убить» Л.К. Нарышкина, Б.А. Голицына и других «петровцев». Сильвестр ответил им ясно: «Если вы так сделаете — пропадете вместе с Федором и здесь, и в вечные времена душами». Если вы, подчеркнул Медведев, хотите передать мои слова Шакловитому — говорите, я готов повторить их ему в лицо. Поскольку приближенные Шакловитого боялись возвращаться с таким ответом к хозяину, «потому что за то непослушание боятся они смерти», Сильвестр посоветовал им сказать временщику, что одним им такого большого дела не осилить, а говорить иным они о том не смеют: «Говорил бы он им сам».
«А если то дело им и учинить — и им всем пропасть, — заметил Медведев и пояснил: — Он, Федька, в то время отопрется и их всех напрасно погубит!» Что ж, психология власть имущих была Сильвестру достаточно известна. Сам Шакловитый наверняка схватил бы убийц и казнил, да еще прославился бы своей справедливостью, убрав одновременно политических соперников. Как бы то ни было, Медведев сорвал этот кровавый замысел. Дважды он беседовал с кандидатами в тайные убийцы и заставил их отказать Шакловитому.
Шакловитый, по словам Сильвестра, действительно часто жаловался на царицу Наталию Кирилловну Нарышкину и ее советника боярина Льва Кирилловича Нарышкина, считая, что без них бы у Софьи с царем Петром все «было советно», но замыслов на жизнь матери царя никогда с Медведевым не обсуждал. Между прочим, просветитель указывал Шакловитому, что «кто кому чего желает — тот сам от Бога то же примет». Из показаний Медведева совершенно ясно вытекало, что он в принципе не мог быть участником «заговора», будучи противником насильственных средств в политике вообще. Видимо, это поняли даже следователи, которые не слишком настойчиво расспрашивали других «заговорщиков» об участии Медведева в каких-то тайных планах. Ни на допросах, ни на пытках никаких «улик» против Сильвестра в этом отношении так и не обнаружилось. Следом за дутым обвинением в «заговоре» на допросе Медведева 24 сентября «выявился» пласт обвинений, не фигурировавших в изветах и показаниях других лиц. Нетрудно убедиться, что обвинения эти были услужливо предложены следственной комиссии обеспокоенным за скорейшее осуждение «злодея» патриархатом. Сильвестру пришлось отвечать, что «церкви святой никаким смущением он не смущал». «Доказательством» его вины служил памфлет Афанасия Иоаннова. Медведев сказал, что знаком с этими «тетрадками», заказал писцам две копии с них лично для себя и хранит в своей келье. Ничего против патриарха в этом сочинении нет — оно написано против приезжих греков.
Следственная комиссия требовала от Медведева признания, что он участвовал в «умысле» на патриарха, «чтоб его убить или переменить». Здесь тоже фигурировало «доказательство» его «злодейских замыслов» — «Книга о манне хлеба животного». Но эта книга отнюдь не тайная и не злоумышленная, отвечал Сильвестр, о ней не докладывалось патриарху, поскольку сочинение написано по указу царевны Софьи, которой и поднесено за подписью автора[16]. Следователи и здесь не смогли найти криминала. Пришлось возвращаться к извету Филиппа Сапогова, ничем, как мы помним, не подкрепленному. Медведев опроверг измышление платного доносчика на допросе, не помогла розыскной комиссии и очная ставка: ведь Филипп утверждал, что Сильвестр сам ни с того ни с сего рассказал ему, «что он, Селиверстко, с Федькою Шакловитым святейшего патриарха убить умышляли»! Вино у меня Филипп пил, сказал Сильвестр, но о таком фантастическом замысле я ни с кем не говорил — тем более зачем бы стал говорить подобное изветчику?!
Извет Сапогова особенно нравился следственной комиссии тем, что позволял представить Заиконоспасский монастырь, где во время полемики о пресуществлении собиралось много людей, как некое «гнездилище заговорщиков». Захаживали туда и многие из обвиняемых. К великому огорчению следователей, Медведев спокойно и непротиворечиво объяснил, с кем и на какой почве он был знаком, о чем у них шли речи (в том числе рассказывал о работе с Шакловитым над рацеями). Обвиняемый дал понять, что никоим образом не виноват в том, что люди не хотели позволить патриарху его тайно сослать; сам он, как известно, давно отпрашивался из Москвы в Соловецкий или Пустозерский монастырь. Со многими из приходивших «опасать его от святейшего патриарха» Сильвестр никогда даже не говорил.
Обвинения рассыпались одно за другим, но розыскная комиссия не сдавалась. В дело могла пригодиться любая мелочь, любое слово, «вычесанное» из груды показаний. Например, комиссию интересовало, говорил ли Сильвестр стрельцу Демке Лаврентьеву во время августовского 1689 года «смятения»: «Молитесь Богу, чтоб Бог дал утишение»? Да, говорил, отвечал Медведев, удивляясь, что в этих словах могло заинтересовать следствие, где тут крамола? Крамолу, разумеется, можно было найти во всем.
Так, однажды явился в Кремль некий юродивый Ивашка, который «бывал в исступлении ума почасту» и начал вопить странные слова, весьма близкие, впрочем, к политическим реалиям: «Хотя де… Петра Алексеевича… сторона и повезет, и того много будет если на десять дней, а потом опять будет сильна рука… Софии Алексеевны». Юродивого, разумеется, взяли в приказ, ибо «видения», на которые он ссылался, сильно напоминали волхование, а колдовства (да еще в связи с царской фамилией) многие опасались. Заинтересовалась им и царевна Софья, которая выслушала эту часть «предсказания» не без удовольствия.
Шакловитый даже возомнил, будто юродивого «прислали с теми словами Нил и Нектарий чудотворцы». Перед тем как вести умалишенного к царевне, Шакловитый показал его Медведеву «для свидетельства юродства». На том дело и кончилось — юродивого отослали под охраной стрельцов обратно в Нилову пустынь, чтоб народ не смущал. Об этой истории Медведев тогда рассказал как о занятном эпизоде своему знакомому, а тот при удобном случае поведал о нем следственной комиссии. Сильвестр разъяснил обстоятельства дела, но то, что он передавал слова Ивашки своему знакомому, было расценено как преступная пропаганда против Петра!
Мало того, розыскная комиссия решила докопаться до «корней и нитей» и завела особое дело на юродивого Ивашку, длившееся с 15 октября по 10 декабря 1689 года. Ивашку доставили из Ниловой пустыни в столицу, расспросам подвергся игумен Ниловой пустыни и ее братия, по делу была составлена докладная выписка, а приговор утвержден царями. Ивашка был «за его воровство, что он… будучи на Москве, говорил непристойные слова», нещадно бит батогами и отослан обратно в Нилову пустынь в заточение. Эта жестокость по отношению к охраняемому народным поверьем сумасшедшему объяснялась, среди прочего, тем, что сыщики докопались до его связи… со двором патриарха Иоакима! Ивашка сразу признался, что научил его говорить все эти слова человек у Чудова монастыря (резиденции патриарха)[17]. При этом слова о Петре и Софье оказались второстепенными, а главное, он должен был поведать царевне, «что в полках большой изменит и от того-де будет худо, не попустит-де его Бог, что он за святую церковь не станет». «Большой» — это генералиссимус князь Василий Голицын, которого патриарх Иоаким люто ненавидел и всячески поносил в проповедях{119}.
Таково оказалось единственное из обвинений против Медведева, которое розыскная комиссия дала себе труд проверить. Вообще при чтении следственного дела Медведева складывается впечатление, что оно стряпалось не политическими деятелями, а канцеляристами-крючкотворами, подбиравшими отдельные словечки, но плохо разбиравшимися в государственной кухне. Это вполне возможно, поскольку расправившись с Шакловитым и Голицыными, участники переворота должны были переключить свое внимание на дележку власти, а подарить обещанную патриарху голову Медведева могли поручить мелкой сошке, не всегда знавшей, что делать со «спущенными» указаниями.
Например, Медведева долго расспрашивали о его отношениях с пограничным воеводой и государственным деятелем боярином Леонтием Романовичем Неплюевым. Сильвестр ответил, что они давние знакомые, но встречались нечасто, и объяснил, что речь шла о письмах от православного духовенства в Польше. Розыскная комиссия узнала, что Медведев был против вечного мира с Речью Посполитой и начала большой войны с Крымом, потому что он, как и его корреспонденты, считал скорую победу над Крымом невозможной, думал, что война ослабит Россию и тем будет выгодна полякам. Неплюев спорил с Сильвестром, говорил, что «Крым возьмем вскоре», а Голицын, которому Леонтий Романович передал мнение «ученого старца», гневался на Медведева. Слова свои подследственный мог подтвердить перепиской, но комиссия этим не заинтересовалась: во-первых, мнение Медведева совпадало с мнением многих сторонников Петра (например, Б.А. Голицына), во-вторых, непонятно было вообще, что делать с этими показаниями. Неплюев был сослан вслед за Голицыными, вот только за что? Когда обеспокоенные скоропостижными наказаниями высокопоставленных лиц бояре обратились за разъяснениями к самому тестю царя Петра боярину П.А. Лопухину, тот пополнил закрома российского черного юмора таким перлом: «Явной его, Леонтия, вины вы не ведаете, а тайной вины и мы не ведаем!»
Как бы то ни было, при всем старании розыскной комиссии быстро состряпать дело о злокозненных, преступных замыслах и деяниях Медведева не удалось. Писатель умело и твердо отверг все обвинения и обошел десятки приготовленных для него капканов. Это никак не могло удовлетворить патриарха. Ознакомившись с протоколом допроса, Иоаким немедленно послал своему казначею Паисию Сийскому указ разобрать ранее опечатанные бумаги Медведева на разных языках — и буде их немного, прислать все в Троицу, а «буде тех писем многое число, и ты бы с книгопечатного двора игуменом Сергием и монахом Иовом, который учится в греческой школе, все, что есть, пересмотрели — и которые письма явятся приличные к обличению воровства и злоначинательства строителя Селивестра Медведева… и такие письма отобрать особо и… прислать к святейшему патриарху в поход… тотчас!»{120}. Такой приказ проще было отдать, чем исполнить, — ведь у Медведева в келье даже на глаз было более тысячи книг и огромное количество рукописей, в том числе писем на разных языках{121}. Иоаким получил желаемое только к 30-му числу. Работа была выполнена спустя рукава: уж на что подозрительно выглядела заграничная переписка, о которой упоминал сам Сильвестр, и ту патриаршие грамотеи не выделили! Похоже, они вообще не утруждали себя чтением и взяли только то, что бросалось в глаза: печатные картинки, немецкое письмо с голландской подписью и русское письмо со списком каких-то стрельцов. Патриарх в свою очередь поверил своим людям и представил все эти вещи как явное доказательство изменных замыслов Медведева.
30 сентября по присланным материалам Медведеву был устроен допрос — и вновь заплечных дел мастерам не удалось обнаружить в действиях Сильвестра криминала. Медведев подробно рассказал об истории создания политических гравюр в России и за границей «к похвале великой государыне» царевне Софье. Проверяя его слова, розыскная комиссия провела множество допросов причастных к этому делу людей, выяснила все в подробностях. Но результат свидетельствовал против обвинения — он подтверждал, что Медведев совещался с Шакловитым действительно «о рацеях» (подписях к гравюрам, в которых не было ничего предосудительного), а не о политических убийствах, как хотелось доказать следствию. «Не сработали» и письма. Медведев сказал, что «не ведает», как они у него объявились. Список стрельцов не включал фамилий лиц, привлеченных к розыску, а письмо голландского купца розыскная комиссия оказалась не в силах перевести.
Ретивость в изобретении обвинений против ученого старца проявлял не только патриарх. Пришедшие к власти политиканы отрабатывали долг перед Иоакимом добросовестно и со своей стороны подготовили к 30-му числу подробнейшие «вопросные статьи», буквально высасывая из изветов и допросов все, что мало-мальски годилось для обвинения в «измене». Например, из истории с юродивым Ивашкой, присланным Шакловитым для освидетельствования к Медведеву, розыскная комиссия вынесла такой вопрос: «И тот юродивый не раскольник ли, и не для какого ли воровства, умысла и раскола его Федька присылал?» На допросе Сильвестр рассказывал о «смятении» в Москве (подстроенном «петровцами», о чем обвиняемый не знал), в том числе о событиях, о которых только слышал. А почему Медведеву рассказывали об этом «и ему… до того какое дело?» — интересовалась комиссия. Медведев упоминал о совершенно нелепом доносе патриарха царевне Софье, когда хотел объяснить, почему уже давно собирался удалиться в дальний монастырь. Комиссия из этих слов сделала вопрос: «На Дон Селиверстко к казакам писем о возмущении каких не посылал ли?»
Не брезговали следователи и передергиванием, прямым искажением смысла слов свидетелей. Келейник Медведева старец Арсений говорил, что у Сильвестра «умысла… никакого на го-сударское здоровье не слыхал», «а о церкви божией он, Сильвестр, говорил многократно: напрасно-де смутили душу святейшего патриарха приезжие греки; а он, святейший, человек бодрый и добрый, а учился мало и речей богословских не знает» (иными словами, не виноват в ошибке с евхаристией). Арсений особо подчеркнул, что «на святейшего патриарха умысла никакого не бывало и не слыхал». А вот как звучал составленный розыскной комиссией вопрос Медведеву:
— Про него, Сильвестра, старец Арсений сказал, что он, Сильвестр, говорил про святейшего патриарха, что он учился мало и речей богословских не знает. И он, Сильвестр, для чего такие непристойные слова про него, святейшего патриарха, говорил?
Далее из слов Арсения комиссия сделала вывод, «что у Сильвестра противность церкви и святейшему патриарху. А какая противность, про то ведает он, Сильвестр?»
Все вопросные статьи были состряпаны грубо, примитивно. Содержащиеся в них обвинения столь тонкий полемист, как Медведев, вполне мог опровергнуть. Но розыскная комиссия упирала не на логику, а на хорошо проверенное и знакомое ей средство — на пытку.
Пытка в Российском государстве конца XVII века внешне уступала чудовищным изобретениям церковных и светских властей Западной Европы. Отечественный застенок был лишен большей части технических приспособлений, удовлетворявших садистским наклонностям инквизиторов и их протестантских коллег. В хорошо звукоизолированном каменном помещении-подклете к потолку был подвешен блок с веревками, которыми обвязывали закрученные назад руки пытаемого. За кисти рук несчастного поднимали к потолку — вешали на дыбу. Между связанных ног ему продевали бревно, на которое палач прыгал, чтобы руки пытаемого вышли из плечевых суставов и он оказался растянут между полом и потолком. Затем, по указаниям ведущего допрос, специальный мастер заплечных дел брал в руки плетеный кнут из полос жесткой кожи, иногда для большей эффективности усаженный металлическими остриями. Удар наносился так, чтобы кнут-длинник обвился вокруг тела и содрал широкую полосу кожи до мяса и костей. Кроме того, пытаемого можно было жечь огнем или прикладывать к его телу кусок раскаленного на углях металла, но эти дополнительные средства обычно оказывались излишними. Подозреваемые часто «признавались» уже при виде кнута и дыбы (это называлось «расспросом у пытки»). Мало кто из сильных и привычных к опасностям людей, имевших раны в боях с турками и татарами (а такие были среди подвергнутых розыску 1689 года), продолжал отрицать возводимые на них обвинения после пяти или десяти ударов длинником.
Во время пытки на дыбе 30 сентября Медведеву было дано 15 ударов. Согласно церковному источнику, его также жгли огнем. В отличие от своих собратий по несчастью истерзанный и залитый кровью Сильвестр не только не «повинился», но и опроверг все возведенные на него обвинения. Разъяренные следователи, ужесточая пытку, придумали по ходу дела еще одно обвинение — будто бы у ученого старца хранилась книга «от тайных дел» (вероятно, из приказа Тайных дел, где он когда-то служил). «Такой книги у меня не бывало», — стоял на своем Сильвестр. Ничего не добившись, палачи бросили Медведева в камеру, но в тот же день снова поволокли его к пытке. На этот раз на дыбе висел старый знакомый Медведева, стрелецкий пятидесятник Никита Гладкий, и после 10 ударов кнута «винился». На Сильвестра он показал, что тот давал ему и нескольким другим стрельцам деньги. Мастера заплечных дел хотели сделать на этом новое обвинение против Медведева, надеясь, что воля ученого ослабла.
Однако и на этот раз добиться «признания» не удалось. Сильвестр на очной ставке в застенке заявил, что деньги нескольким «погоревшим» в московском пожаре стрельцам попросил его дать Шакловитый, срочно уезжавший тогда на Украину. Переговоры Шакловитого с гетманом Мазепой состоялись в 1688 году, то есть задолго до «смуты» в Москве. Видя, что очная ставка не удалась, следователи продолжили допрос Медведева, обвиняя его в покушении на патриарха. Сильвестр и здесь заставил розыскную комиссию расписаться в протоколе пыточных речей в поражении: он не только не приходил к патриарху, но и не участвовал в крестных ходах, где присутствовал Иоаким, ибо кому же не известно, что Медведев должен был опасаться патриарха?!
По-видимому, к концу «трудового дня» 30 сентября у заплечных дел мастеров нервы стали сдавать, потому что они задали Медведеву весьма опасный вопрос, ответ на который записан так: «А как он в Верху (во дворце. — А.Б.) бывал, и в то время при великой государыне царевне бывали князь Василий и князь Алексей Голицыны». Вопрос явно наводил на мысль о каких-то особых личных отношениях монаха с царевной, болтовня о личной жизни которой не только в это время, но и позже каралась урезанием языка, кнутом и ссылкой[18]. У следователей хватило ума не записать формулировку своего вопроса, но это было слабое утешение. Пытка Медведева ничего не дала. Не сумев сломить ученого старца, «петровцы» вынуждены были вынести ему смертный приговор без вины.
Приговор Сильвестру (теперь уже Семену) Медведеву сохранился в отечественной истории как приговор его убийцам, занимавшим государственные посты. Разум вновь показал свое превосходство над властью, озабоченной лишь уничтожением инакомыслящего, который и перед лицом смерти руками самих убийц заявил потомкам о своей правоте. Медведев был приговорен к смертной казни путем отсечения головы «за воровство, и за измену, и за возмущение к бунту». В чем же состояли его уголовные деяния?
Прежде всего, с почти наивным бесстыдством гласил приговор, в том, что Ф.Л. Шакловитый много раз приезжал к Сильвестру и разговаривал с ним; при этом он, Шакловитый, умышлял убить царицу Наталию Кирилловну и короновать Софью царским венцом. Но при чем здесь Медведев, если даже в приговоре бояре не набрались наглости сказать, что он имел к этим замыслам какое-либо отношение? Медведев и Шакловитый разговаривали между собой тайно — это все, что приговор вменяет Сильвестру в вину.
Затем, к Медведеву приходили разные лица из стрельцов и рассказывали «о злых своих умыслах, и о возмущении ночного бунта, и о побиении бояр и ближних людей» — а он на них не донес! Недонесение о совершенном преступлении или подготовке к нему законно каралось по Уложению 1649 года, но из материалов дела неопровержимо вытекает, что в данном случае статья Уложения неприменима. Донести Медведев в принципе не мог не только из этических соображений. В деле четко записано, что он не донес «из страха», других версий нет, да и не могло быть, потому что доносить пришлось бы на действующее правительство. Но даже если мы игнорируем эту «тонкость», как пройти мимо того, что сам Медведев и другие свидетели утверждают: Сильвестр предупредил преступление, пресек его замысел в самом зародыше? Как ни старалась розыскная комиссия, получалось, что за этот эпизод Медведев достоин награды, а не наказания. Разумеется, если оставаться в рамках законности, что для правителей России почти всегда было необязательно.
Далее, Медведеву были приписаны слова юродивого Ивашки (передававшего сказанное человеком патриарха). Так же голословно приговор утверждал, что Сильвестр говорил на патриарха «непристойные слова», что он сам велел быть в Заико-носпасском монастыре «караулу от святейшего патриарха», «чтоб его святейшему патриарху не отдать», хотя в деле ясно записано, что непристойных слов на патриарха обвиняемый не произносил, а народ собирался у его кельи и охранял от клевретов Иоакима по своей воле: Медведев никого для этого не приглашал.
Мотивировочная часть приговора столь заметно хромала, что даже не верящим в суд потомков политиканам захотелось ее расширить. Сильвестр был обвинен в том, что, «ведая свое воровство (какое? — А.Б.), с Москвы побежал» и взял с собой других людей, «воров же и изменников». Все равно получалось неубедительно. Тогда добавили, что «вор» поддерживал злоумышленную связь с Шакловитым, причем бес попутал обвинителей указать, в чем она заключалась: Медведев передал Шакловитому, «что великого государя царя и великого князя Петра Алексеевича всея Великия и Малыя и Белыя России самодержца рука высока и надобно перетерпеть». То есть Сильвестр «воровски» увещевал сторонника царевны Софьи смириться и не выступать против Петра. Сильное обвинение!
И этого показалось мало. Уже совершенно ни к селу ни к городу в конце приговора появилась фраза: «И деньги стрельцам по приказу его, Федькину, как он, Федька, ездил к гетману, давал». Что предосудительного было в этом старом событии, вполне объясненном в розыскном деле, непонятно, но фраза, завершающая приговор, хорошо подчеркивает его пустоту. Вероятно, именно таким и должен быть приговор просветителю, которого убивают, чтобы века спустя историки могли важно изречь: «Он опередил свое время» (или другую подобную банальность).
Приговор прозвучал 5 октября 1689 года, но Медведеву, в отличие от его товарищей, пришлось долго ждать смерти. Объявленный приговор не приводился в исполнение. Более того, правительство приняло экстраординарные меры к охране смертника. 10 октября царским указом для караула при заключенном в темнице Троице-Сергиева монастыря Медведеве были истребованы подполковник, два капитана и 35 стрельцов. Правительство следило, чтобы охрана постоянно менялась. 13 октября подполковник Мартемьян Сухарев (в честь которого была названа Сухарева башня в Москве, ныне снесенная) принял Медведева и еще троих колодников у подполковника Федора Айгустова, чтобы, взяв дополнительно к отряду московских стрельцов стрельцов Троицкого монастыря, «держать тех колодников в том же монастыре в тех же кельях за крепкой стражей… и смотреть за ними накрепко, чтоб они куда не ушли и дурна над собой какого не учинили». О принятии колодников в целости и сохранности следовало незамедлительно отписать царям и доложить боярину Т.Н. Стрешневу.
5 ноября 1689 года на охрану колодников в том же порядке заступил отряд подполковника Ивана Климонтова. 2 декабря ему на смену отправился стольник и полковник Василий Ельчанинов, «усиленный» капитаном Нелидовым. 2 января 1690 года в охрану был назначен капитан Галактион Охотницкий, но его чин оказался недостаточен для столь ответственного поручения, и 13 января капитану велено было сдать пост подполковнику Алексею Чичагову. 17 февраля тюремщиком стал подполковник Иван Башмаков, 20 марта — подполковник Гаврила Башев, 5 мая — подполковник Богдан Юдин, 20 июня — капитан Владимир Жаворонков, 5 августа — капитан Иван Бордадатов, 8 сентября — капитан Никифор Бородин, 13 октября — капитан Иван Пятин, 19 ноября — капитан Иван Пасынков, наконец, 29 декабря 1690 года на пост при Медведеве заступил капитан Григорий Есипов. Хотя, как мы видим, подполковники во главе охраны постепенно сменились капитанами, тюремное содержание столь опасного преступника было довольно дорогим удовольствием для правительства. Разумеется, оно шло на такие жертвы не из милосердия.
«Мудроборцы», столь упорно добивавшиеся смерти своего врага, успели-таки сообразить, что идеи Медведева опаснее его самого и что, истребив Медведева, они не погасят полыхающий в России «огнь зломысленного мудрования». Напротив, пример ученого старца, смело пошедшего на смерть, но не склонившегося перед церковной властью, мог воодушевить тех, кто вслед за ним требовал для себя «права разсуждать». Медведева надо было заставить отречься. И патриаршие умельцы принялись за дело там, где отступились светские мастера заплечных дел.
* * *
Прежде чем рассказывать о последних днях Медведева, хочу обратить внимание читателя на то, что мы более не услышим ни одного достоверно принадлежащего Сильвестру слова, не сможем использовать даже такой источник, как протоколы его допросов. В нашем распоряжении имеются исключительно сочинения врагов Медведева, пропитанные ненавистью и насквозь лживые{122}.[19] Думаю, нам будет особо интересно и поучительно проследить, как в столь сложных (но, к сожалению, не уникальных) условиях правда продолжает жить и все потуги «мудроборцев» затруднить потомкам путь к исторической истине оказываются тщетными. Как голодные пауки в банке, лживые измышления пожирают друг друга, а их останки, в противность воле клеветников, позволяют по крупицам восстановить действительную картину событий.
«В то время как Сенька Медведев в темнице пребывал и день ото дня смертного конца — главоотсечения ожидал, святейший и блаженнейший архипастырь Христовой словесной паствы кир Иоаким… патриарх, подобясь архипастырей архипастырю самому незлобливому Христу Богу, низшедшему взыскать погибшую овцу двора своего, не помянув его, Сеньки Медведева, всякие злобы, и злодеяния, и злословий, и досад, и укоризн, и непокорства, более того — противности к себе и к святой церкви, не желая ему погибнуть в отступничестве от святой восточной церкви и в ереси латинского новозломудрования, послал к нему в узилище мужей неких священных и философов, восточного благочестия учителей православных, на обличение ереси его, которую он вводил и ввел в большинство православно-российского народа». Так, не мудрствуя, прямо со лжи начинает рассказ об «отречении» Медведева автор одного из мудроборческих сочинений, приближенный патриарха Иоакима.
Сравнение патриарха, приложившего все силы к тому, чтобы Медведев со дня на день ожидал смертной казни, с «незлобливым Христом», заставляет усомниться в вере автора-«мудроборца». Попытка убедить нас, что Иоаким действовал исключительно из гуманных соображений, выглядит просто наивно на фоне массы создававшихся в 1690–1693 годах полемических сочинений против «ереси» Медведева. В лучшем для автора цитированных строк случае мы можем сказать, что комиссия «священных и философов» была послана в темницу к Медведеву, чтобы попытаться с его же помощью «истребить» вышедшие из его «бездверных уст» идеи, которые «мудроборцам» и после осуждения Сильвестра не удавалось побороть.
Это «в лучшем случае», поскольку согласно другому мудроборческому сочинению никакой комиссии не посылалось и «раскаяние» Медведева произошло отнюдь не через «несколько дней» после вынесения ему приговора (как отмечает далее первый автор), а гораздо позже: «И больше годичного времени в Троицком Сергиеве монастыре был заключен. И там будучи, прийдя в себя, о развращении церковном покаялся и дал о том свое покаянное рукописание… словесное и письменное». Третью, столь же произвольную дату дает само «отречение» Медведева, датированное декабрем 1689 года (указание числа во всех его списках почему-то отсутствует).
Правда, «отречение», или, как называли это сочинение в окружении Иоакима, «покаянное исповедание», Медведева признает существование комиссии, якобы убедившей еретика в ошибочности его мнения о пресуществлении Святых Даров. Оно даже перечисляет состав комиссии, куда вошли Новоспасский архимандрит Игнатий Римский-Корсаков (действительно знающий, многогранно талантливый человек и личный друг патриарха), бывший игумен Воздвиженского монастыря Ефрем, Софроний Лихуд «и иные». Но в предисловии к «покаянному исповеданию», написанном от лица Иоакима, ни о какой комиссии речи нет. Напротив, оно уверяет, что Медведев написал «писание оно самовольно». Автор предисловия обращает особое внимание на то, что «еретик» отрекся от своих убеждений «не от нужды и не от страха», что его никто не заставлял и ничем не соблазнял каяться. Отечественному читателю, привычному к чтению между строк, ослиные уши здесь достаточно заметны.
Сохранение Медведеву жизни не имело для «мудроборцев» смысла, если бы они не хотели использовать его в своих целях.
Медлить в условиях продолжающегося брожения умов не следовало. Поэтому можно поверить, что патриарх отправил своих людей для получения «отречения» Медведева вскоре после вынесения ему смертного приговора. Перечисленные в «покаянном исповедании» люди действительно были в это время при патриархе и могли составить комиссию, хотя достоверно мы не можем этого утверждать. Важно, что им (или иным посланным в Троицу) сразу заставить Медведева «раскаяться» не удалось: иначе зачем было бы датировать «покаянное исповедание» декабрем?
О том, что эта дата не случайна, мы можем судить по ее связи с другой датой. Патриаршее предисловие к «покаянному исповеданию» уверяет, что последнее было зачтено на освященном соборе «по некиих днях» (а не неделях и не месяцах) после его присылки в Москву, а вслед за ним читалось «Слово поучительное» самого Иоакима. Слово это в одной из рукописей датировано январем 1690 года. Таким образом, можно поверить, что патриаршая комиссия добивалась от Медведева «отречения» около двух месяцев или более — значительную часть октября, ноябрь и часть декабря 1689 года. Методы такого рода деяний известны, о достоверности вырванных с их помощью «покаяний» современный читатель имеет представление. Своеобразие нашей истории состоит только в том, что Медведев не отрекся от своих убеждений и не раскаялся в своих поступках. Обреченный на смерть, закованный в ручные и ножные кандалы, упрятанный в каменный мешок, писатель нашел в себе силы не только не написать, но и не подписывать изготовленное для него «покаянное исповедание». Вероятно, ему объяснили, что это бесполезно, что покаяние «сойдет» за истинное и без его подписи, что о его бессмысленном упорстве никто никогда не узнает, а сам он безвестно сгинет, как изверившийся в своих заблуждениях еретик. Медведев оказался из тех редчайших людей, которые ни под каким видом не способны отречься от истины, которые и жизнью, и смертью своей утверждают веру в человека.
Чтобы нагляднее представить себе события, связанные с «отречением» Медведева, раскроем сборник церковно-исторических актов второй половины XVII века, хранящийся в Синодальном (бывшем патриаршем) собрании рукописей Государственного исторического музея под номером 991. Здесь на листах 322–340 находятся подлинники «покаянных исповеданий» Семена Медведева и его единомышленника в споре о пресуществлении, бывшего попа, а ныне монаха Симеона (Саввы) Долгого. Оба документа написаны на отличной голландской бумаге четким профессиональным почерком, но лишь один из них подписан, как полагалось, по листам: «К сему моему истинному покаянию и православному исповеданию аз недостойный и многогрешный Симеон во извещение правды руку приложил».
Для объяснения отсутствия аналогичной подписи Медведева составители документов использовали простой прием, обманувший, однако, многих исследователей. Прямо в тексте первого «исповедания» указано, что его писал «я, многогрешный Сенька, своею рукою». Чтобы убедиться в ложности этого указания, довольно было взглянуть на рукопись, почерк которой не имеет ничего общего с почерком Медведева. На это еще в конце XIX века указал историк церкви А.А. Прозоровский. Кроме того, Медведев всегда специально подписывал автографы своих сочинений. Наконец, составители «исповеданий» совершили грубую ошибку, которую мог заметить и человек, незнакомый с рукописями Медведева. Получалось, что заключенный и закованный в кандалы «еретик» каким-то образом своей рукой написал и «исповедание» своего находящегося на свободе бывшего товарища — ведь оба документа писаны одним почерком!
Не вполне осмотрительно было сфабриковано и содержание «покаянных исповеданий» Медведева и Долгого. Например, составители поленились выдумывать два разных текста и в значительной мере списали второе «исповедание» с первого, сокращая и частично варьируя его. Они явно переусердствовали с милыми сердцу «мудроборцев» ругательствами (типа «ядадушегубительного исполненной отравы», «многого блядословия», «развращенного писания», «зломудрствования» и т.п.), которыми пре-изобильно осыпает себя «автор», низкопоклонно извиняющийся перед теми, кого он якобы несправедливо оскорблял. Для Медведева, как мы помним, главное в полемике составляли идеи, для его противников — личности. И при составлении «покаянного исповедания» Медведева «мудроборцев» неумолимо влекло по накатанному пути: их «лирический герой» прежде всего кается в нанесенных конкретным лицам обидах.
Оказывается, что Медведев греческих патриархов «хульно называл именами непристойными». На следствии он почему-то запирался, а в «исповедании» наконец признался, будто на патриарха Иоакима «клеветал и называл его досадными и укорными именами перед многими людьми». В «исповедании» впервые является, что Медведев «наветовал» и «говорил слова, всякого безчестия и злословия наполненные» на игумена Печатного двора Сергия и бывшего уставщика Чудова монастыря Моисея, в то время как на братьев Лихудов (действительно сильно задетых в сочинениях Сильвестра) он всего лишь «клеветал и говорил слова хульна и бредна»: зато теперь он их книгу «Акос» «приемлет и лобызает». Следы авторства «мудроборцев» вырастают из «исповедания» до невероятных размеров в извинениях перед их негласным лидером Евфимием Чудовским: этому «самому православному мужу, и правды ревнителю, и церкви поборнику, и веры защитнику» сочинение уделяет внимания больше, чем российскому патриарху!
По сравнению с этим кажется уже мелочью, что, горячо проклиная от имени Медведева его сочинения, автор «покаянного исповедания» знает их настолько плохо, что не упоминает одно из крупнейших — «Известие истинное». Он, видимо, знал за собой эту слабость и применил оптовую формулу: «Я, окаянный», все написанное в книге «Манна» «и иные неправые писания какие-либо, и противные святой восточной церкви мудрования, от меня через слово или через письмо в мир разевавшиеся вредословия» (на разных лиц, которые перечисляются) — «все то отметаю, и отрицаю, оплевываю, под ноги пометаю, и попираю, и огнем сжигаю, и анафеме (!) предаю», — говорится от имени Медведева.
В «покаянном исповедании» Медведев предстает как человек, исключительно мало знающий, который мигом узрел истину, когда ему предложили взглянуть на ряд весьма известных книг, привезенных в Троицу из библиотеки патриарха. Простота его якобы такова, что он «не ведал, что они, римляне, суть духоборцы, того ради и… на пресноках действуют» во время литургии. Более чем странное признание для человека, точно освещавшего в своих сочинениях католический чин литургического действа! Но это отнюдь не странно для «мудроборцев», стремившихся свести деятельность Медведева к подготовке объединения православной церкви с католической.
С большим рвением автор (или авторы) «покаянного исповедания» выискивали в трудах Медведева «римскому отпадшему от благочестия костелу многие похвальные слова». Приятно отметить, что, даже извращенно истолкованные, вырванные из контекста, медведевские цитаты в «исповедании» свидетельствуют о его правоте как ученого и гуманиста. Католическое не значит неправедное, убеждал русский просветитель, показывая, что православная и католическая церковь во многом согласны между собой. «И то винно ли римляне творят, что со Христом о пресуществлении его словами веруют?» «Безумие говорить, что если кто верует в пресуществление Христовыми словами, как и римляне, тот римской церкви последователь и соглашатель с нею, что нам якобы не подобает так держать уже потому, что римляне так держат, дабы нам в том с римлянами не быть согласным».
Тот факт, что Медведев активно выступал в защиту православия, в том числе и против католического влияния, не волновал «мудроборцев». Им надо было обязательно извратить его позицию, представить просветителя агентом иезуитов и их «слуг» — православного духовенства Украины.
Эта версия оказалась очень устойчивой в исторической литературе, в частности, потому, что запечатлелась во многих письменных источниках конца XVII века. «Мудроборцы» столь усиленно обвиняли в латинстве украинцев, Симеона Полоцкого и Сильвестра Медведева, что не только в России, но и за рубежом стали распространяться самые странные слухи. Так, во французском сочинении этого времени сообщалось, будто царевна Софья и князь Голицын хотели «устроить избрание в патриархи отца Сильвестра, инока греческой религии, но по рождению поляка (!), человека очень умного, который тотчас же предложит посольство в Рим для соединения церквей, что доставит им (Софье и Голицыну. — А.Б.) большой почет». Аналогичную версию сообщал и побывавший в России иезуит Иржи Давид{123}. Как видим, целя в Медведева, патриарх Иоаким и его сторонники одновременно дискредитировали в глазах православных и основных политических врагов «петровской» группировки. Слившиеся во время августовского переворота 1689 года светские и духовные преследования и в дальнейшем протекали в едином русле.
Если мы (спустя 300 лет) легко замечаем подложность «покаянного исповедания», приписанного Медведеву, тем легче это было сделать современникам событий. На что же надеялась патриаршая комиссия, в которую, как мы помним, весьма вероятно входил по крайней мере один высокообразованный деятель Русской православной церкви — Игнатий Римский-Корсаков? Посланцы патриарха, обрабатывавшие Медведева в темнице Троице-Сергиева монастыря, в конце концов поняли, что узник не станет писать «отречение». Что ж, это нетрудно было выполнить за него (а заодно и за его бывшего сторонника — Долгого). Но они не могли поверить, что не смогут заставить ученого литератора, со дня на день ждущего казни, хотя бы подтвердить написанное за него — и сохранить жизнь, более того, выбраться из ужасной темницы в обычную монастырскую келью. Комиссия много обещала, требуя немногого, разумеется по своему счету.
Заготовленные рукописи «покаянных исповеданий» Семена Медведева и Симеона Долгого оканчивались одинаково. От лица «кающихся» в них говорилось, что «это мое покаянное рукописание… прочтя всенародно, полагаю в руки… Иоакима… патриарха при всем священном соборе в храме пресвятыя Богородицы всечестнаго и славнаго ея Успения, престольном всерос-сийския патриархии». Действительно, в тексте «исповеданий» содержатся многочисленные прямые обращения к священному собору Русской православной церкви (в «исповедании» Медведева таких обращений восемь). Замысел «мудроборцев» вырисовывается перед нами достаточно ясно.
Разгром «хлебопоклонной ереси», а вместе с ней и ростков рационалистической мысли был задуман с большим размахом. Власть патриарха должна была восторжествовать над разумом верующих публично, на священном соборе, решения которого укрепили бы влияние «мудроборцев», увековечили их победу. Множество частных мероприятий: террор против украинского духовенства, подкуп константинопольского экс-патриарха, переговоры с иерусалимским патриархом Досифеем, следствие над митрополитом Маркеллом (которое вел тот же Игнатий Римский-Корсаков), распространение полемических сочинений и слухов, пугающих обывателя наступлением иезуитов, — все это служило одной цели — подготовке священного собора.
Особо пришлось потрудиться над исполнителем центральной роли — Семеном Медведевым. Цель оправдывала использованные средства — наиболее опасный смутьян должен был сам опровергнуть свои бредни, проклясть все, что он отстаивал, объявить свое стремление к самостоятельному поиску истины преданностью к латинской церкви, наклеить идеологический ярлык на дело своей жизни — в назидание и поучение непокорной пастве.
На вторую роль (выпустить одного исполнителя было недостаточно) прекрасно подходил Иннокентий Монастырский: пускай и малороссы проклянут свою ученость, убедятся, чего она стоит по сравнению с волей патриарха! Но Иннокентий уперся — и из представителя православия Украины сразу стал проклятым евреем… С ним можно было расправиться попросту, на вторую роль кандидатур хватало. Хорош был бы Афанасий Иоаннов (да сослан далеко, в Тобольск){124} — но мог вполне сойти и Савва Долгий, в монашестве Симеон: трудно ли прочитать с выражением заготовленный для него текст?! А вот без Медведева было не обойтись. Без его покаяния все мероприятие теряло вес. Здесь стоило поработать. И, как мы видели, патриарх со своими друзьями- «петровцами» поработал.
Непредвиденный, невозможный отказ Медведева от «отречения» нанес по замыслу «мудроборцев» мощный удар. Не сумев всеми имеющимися силами и средствами сломить одного отданного в их руки человека, «мудроборцы» заметались. Первоначально они сошлись на том, чтобы объявить, будто Медведев сам написал и прочел свое «покаянное исповедание» прямо в Троице перед архимандритом Викентием, казначеем нижегородского Благовещенского монастыря Иосифом «и иными». Так объявлялось в слове от лица патриарха Иоакима «О покаянном писании Сильвестра Медведева», помещенном в книге Евфимия Чудовского «Остен» как документ священного собора. Иоаким якобы говорил, что по просьбе Медведева его «покаянное исповедание» было прочтено в патриаршей Крестовой палате перед «преосвященными архиереями и всего царствующего града Москвы всем священным чином: архимандритами, игуменами, протопресвитерами, иереями и дьяконами от всех церквей». Затем Симеон Долгий сам прочел свое «исповедание». После этого патриарх велел прочесть свое «поучительное слово». В заключение от лица патриарха говорится, что он распорядился широко распространить «покаянные эти писания Сеньки Медведева и монаха Симеона Долгого и свое архипастырское поучение… пока все, сделанное по этому делу, не будет собрано и печатным тиснением издано».
Как видим, сценарий священного собора изменился. В связи с отсутствием главного «раскаявшегося еретика» церемония должна была быть менее представительной и проводиться не в Успенском соборе, а в Крестовой палате. Помимо московского духовенства на соборе должны были присутствовать только оказавшиеся в столице иерархи. Какие именно — указывает архиепископ Афанасий Холмогорский в пространной редакции своей книги «Щит веры» (отредактированной в 1693 году): Адриан, митрополит казанский и Свияжский; Евфимий, митрополит Сарский и Подонский; Павел, митрополит Нижегородский и Алатырский; наконец, сам автор. Одна из рукописей прибавляет к этому списку митрополита Рязанского Авраамия, архиепископа вологодского Гавриила и епископа Тамбовского Питирима{125}. Список не слишком представительный, так что Афанасию пришлось оговаривать, будто немногие присутствующие иерархи «имели волю и согласие и неприсутствующих архиереев, сущих в Великой и Малой и Белой России».
Однако и по такому усеченному сценарию священный собор не удалось провести. Современник событий, иеродиакон Дамаскин, с возмущением писал, что для обсуждения столь важного вопроса, как время пресуществления Святых Даров, «мудроборцы» собрали одних лишь «приходских священников, какие тогда находились на Москве». «О таком деле, — писал Дамаскин, — надлежало бы созвать собор в мирное время, по совету царскому, пригласить всех архиереев и архимандритов, изложив подробности дела, собрав нужные для этого книги, катехизисы и другие древние учительные писания, испытать и разсудить явно перед всеми и, уверившись, подтвердить всем собором и подписать собственноручно, а не тайно, по закоулкам и под страхом смерти»{126}.
Впрочем, сам Дамаскин не был участником и такого собрания «по закоулкам», долженствующего изобразить священный собор, — поскольку оно никогда не проводилось. Помимо отказа Медведева от «отречения», сломавшего четкий план «мудроборцев», им помешало еще одно серьезное обстоятельство: тяжелая болезнь главы этой группировки — патриарха Иоакима. Недаром в сценарии «собора», описанном в «Остене» Евфимия Чудовского» патриарх вопреки традиции и личным привычкам передает собственное «Поучительное слово» для прочтения другому лицу (протопресвитеру Успенского собора Иоанну). Уже зимой 1690 года Иоаким не был способен выступать сам. Строго говоря, нельзя утверждать, что он был знаком с написанным для него (как обычно) текстом «Поучительного слова». 17 марта 1690 года патриарх скончался, завещав похоронить себя в московском Новоспасском монастыре, у своего друга архимандрита Игнатия Римского-Корсакова (а не вместе с другими патриархами){127}.
Публично раздавить «ересь» Медведева авторитетом священного собора Русской православной церкви «мудроборцы» не успели. В «Остене» Евфимия не оказалось самого главного документа, с которым подготовленные материалы можно было «печатным тиснением издать», — не оказалось соборного постановления! Без него, несмотря на все старания по распространению «Остена», действенность этой полемической книги была ничтожна; сама она справедливо подвергалась критике в церковных кругах. А в «Щите веры» Афанасия Холмогорского, присланном в столицу из его отдаленной епархии весной — летом 1690 года, вообще не было никаких упоминаний о священном соборе, которые могли бы подкрепить содержащиеся в книге злобные поношения и клевету на Медведева.
Да и откуда было взяться таким упоминаниям, если «о исповеданиях рукописных, поданных от новых схизматиков» (Медведева и Долгого) Афанасию сообщал его приятель и единомышленник Игнатий Римский-Корсаков в том же письме, где он радует своего корреспондента хорошим приемом «Щита веры» в Москве?! В этом письме Игнатий подробно рассказывает о кончине Иоакима и борьбе «в верхах» церкви при избрании патриарха Адриана. «Новости» Римского-Корсакова охватывают большой промежуток времени после того, как осенью 1689 года Афанасий встречался с ним в Москве (в частности, взял для переписки несколько книг из его библиотеки). С тех пор архиепископ прислал архимандриту уже два письма, и Игнатий должен был извиниться, что «по настоящее сие время не получил времени такого, дабы к преосвященству Вашему воздравствовати и писание восписати». Иными словами, датировать «покаянные исповедания» Медведева и Долгого мы по этому письму не можем — они могли быть написаны (и, скорее всего, были написаны) раньше лета 1690 года. Но совершенно очевидно, что ни Афанасий, «и причастный к составлению «исповеданий» Игнатий вплоть до поставления на Патриарший престол Адриана не только не участвовали в священном соборе, обсуждавшем «отречение» Медведева, но и не знали о нем.
Это не помешало Афанасию Холмогорскому в 1693 году вставить в новую, расширенную редакцию своего «Щита веры» постановление священного собора об «отречении» Медведева — собора, проходившего под председательством патриарха Иоакима и при участии… самого Афанасия! Поистине «старомосковской партии» духовенства оставалось уповать на большую ложь — невероятно наглую, выходящую далеко за рамки представлений современников о том, как можно солгать, и потому выглядящую достоверно. Даже искушенные тяжким историческим опытом позднейшие исследователи, замечавшие противоречия в показаниях источников, с немалым трудом приходили к мысли о фиктивности священного собора против «хлебопоклонной ереси». Шутка ли — выдумать целый собор! Для человека верующего это. пострашнее, чем выдумывать земские соборы, «всенародно и единогласно» избиравшие якобы царей и Софью-правительницу, как это делали бестрепетные в вопросах морали придворные дельцы. Медведев был прав, предсказывая, что, ослепленные своими личными целями, духовные лица будут становиться все более опасными для основ православной церкви, безжалостно дискредитируя саму веру в глазах паствы. Где пастыри, могли бы вслед за просветителем посетовать многие, которые «истинно постятся: мяс не ядуще, плоти ближнего не едят — вина не пьюще, крови братской не пьют, которые злостными лживыми словами и пагубным обманом, как зубами, не грызут брата своего»?! Автор подложного «Соборного постановления» нам неизвестен, и, пожалуй, мы не будем здесь бросать ни на кого тень предположениями. Лучше постараемся извлечь из подделки еще одну каплю правды о Медведеве.
«Соборное постановление» не имеет даты (по ней подделку было бы легче уличить). В обвинениях Медведева оно вполне совпадает (и даже текстуально) с «покаянным исповеданием», к которому постоянно отсылает читателя. Смысл документа ясен — он должен был доказать необыкновенное милосердие церковных властей, «как блудного сына» принимающих раскаявшегося еретика в лоно православной церкви после его полного отречения от заблуждений. Сочинения Медведева от лица священного собора предаются проклятию. Вместе с книгой Иннокентия Монастырского (относительно которого «мудроборцы» вновь дают волю своей юдофобии) «и иными подобными писаниями» они присуждаются к всенародному сожжению.
«Отречение» Медведева — центральный и, по существу, единственный аргумент против его взглядов. Чтобы придать «отречению» достоверность, «Соборное постановление» тщательно оговаривает якобы присужденную Медведеву епитимию-наказание, отбыв которое он сможет полностью возвратиться в лоно церкви. Несколько лет «оглашенный» должен стоять вне церкви «и свои хулы обличать всякому входящему и исходящему»; «по сем с верными стоять в церкви, общения же не принимать лет (сколько, не указано), чтобы не только словами, но и делами истинное покаяние показал». Затем он будет освобожден от отлучения, допущен к причастию и восстановлен в монашеском звании.
С точки зрения видимой достоверности «Соборного постановления» хорошо выглядит требование, чтобы раскаявшийся начал проповедовать против своих заблуждений «и прельщенных от него письменно и словесно обращать и учить их… догматы православно держать». Но стоило «мудроборцам» на миг представить себе новое сочинение Медведева, как нахлынувшая волна дикой злобы разрушила столь гармоничную фальсификацию. Разбивая предыдущие уверения, страх выбросил на страницы «Соборного постановления» истинное отношение его создателей к непобежденному писателю:
— Жить ему… под крепким началом у самого искуснейшего и твердейшего мужа… в молитвах и постах, в смирении и трудах, в каких только можно пребывать; с иными же людьми видеться наедине и разговаривать никак не велеть, бумаги и чернил отнюдь не давать!
Трудно было ожидать от «мудроборцев» более ясного признания, что Медведев не смирился, что его «отречение» — фикция, что церковная власть трепещет перед словом ученого. Столь отчетливо выраженный страх говорит нам о том, что «Соборное постановление» фабриковалось при жизни узника Троице-Сергиева монастыря. Но в нем уже прослеживается план умерщвления опасного вольнодумца. Недаром чуть ли не половину «постановления» занимают «большие опасения», что «Сенька Медведев приносит ныне покаяние не вседушно»; в этом случае он заранее многоречиво проклинается. К концу текста составитель выражается яснее. «Если же вновь по покаянии в отступничестве обличатся — он, Сенька, или сомудрствующие ему, — таковых надлежит телесной казни предавать», как древних новгородских еретиков или раскольников. «Итак, от царей благочестивых гражданский суд да подымут таковые».
Чтобы подложность «покаянного исповедания» Медведева не выплыла наружу, чтобы окончательно заставить писателя замолчать, его надо было, выждав некоторое время, убрать. Способ был намечен — приговор светского суда. Оставалось только воспользоваться им, чтобы завершить биографию Медведева в клеветническом пасквиле: «Обличался он, бывший монах Сильвестр, в измене и навете на благочестивое Московское царство со своими клевретами и волхвами, гадавшими ему нечто непристойное; вновь был пытан огнем и иными истязаниями по светским судам и законам, повинился во всем и за то казнен смертной казнью — голова ему отрублена». Или, по другому пасквилю: «Сенька вновь по светскому закону огнем, и бичами, и прочими пытками истязай, и оказался зломыслие… подобно прежнему ростриге Гришке Отрепьеву… за многие злодейские свои умышления главоотсечен был в лето 1691 февраля в 11-й день, не получив вновь монашеского святого образа и имени, как недостойный его»{128}.
Светские власти, проводившие следствие с целью убийства Медведева, похоже, позаимствовали безумную фантазию у своих духовных коллег. Дело, которое на этот раз вел Стрелецкий приказ, не сохранилось, но его содержание дважды одинаково передано в документах (памяти и докладной выписке){129}. Формально оно началось с поимки долго скрывавшегося обвиняемого по «делу Шакловитого» Алексея Стрижева 29 января 1691 года. Тот сразу же признался, что, укрываясь под Новодевичьим монастырем, в доме бывшего попа Григория Павлова, слышал страшные речи некоего Васьки-иконника.
— Я богоотступник и самим Сатаной владею! — говорил якобы Васька. — Если царевна Софья даст мне пять тысяч рублей — все в государстве сделаю по-прежнему. А не даст — все равно сделаю для Сеньки Медведева, как у нас договорено: чтоб Сеньке на Московском государстве быть царем, а царевне за ним замужем неволею, а государи оба в одну неделю умрут порчей. У Сеньки Медведева уже жил вызванный из Польши волхв.
Как ни странно, следствие не заинтересовалось Васькой-иконником. Допрошен был только распоп Григорий Павлов, почему-то о Ваське не упомянувший вовсе, но подробно передавший следствию слова… самого Семена Медведева! Тот якобы подробно рассказывал безвестному попу-расстриге, что у него жил поляк и нагадал по солнцу следующее: Московскому государству грозит великая смута, цари умрут, бояр, думных людей и даже подьячих перебьют «и выберут себе царя из народа» — Сеньку Медведева!
Лживость этих показаний не нуждается в комментариях. Интерес представляет лишь тот факт, что в документах нет никаких упоминаний о привлечении Павлова к ответственности за недонесение о столь страшном волховании.
Затем якобы «Сенька Медведев сказал, что у него иноземец-поляк из-за польского рубежа был, звать Митька Силин, и такие слова ему говорил: государыняцаревна после великих государей будет владетельница, и чернеческое платье с него снимет, и пойдет за него, Сеньку». Это показание, неизвестно, данное Медведевым или придуманное, очевидно противоречит тому, как передавал слова поляка (да еще якобы в пересказе самого Медведева) Павлов.
Более того, «показание» Медведева полностью расходится с тем, что сказал на допросе в Стрелецком приказе якобы выкраденный из-за польского рубежа Митька Силин! По его словам, он был вызван в Москву и три года (!) жил в Заиконоспасском монастыре у Медведева, промышляя в этом центре русской учености излечением болезней заговорами и другими колдовскими приемами, в том числе гадал по солнцу. Силин сказал, что Медведев раскрыл перед ним заговор: учинить бунт, убить царя Петра, царицу Наталию Кирилловну «и весь род их изгубить»; князю Василию Голицыну жениться на царевне Софье и стать царем; Федору Шакловитому «быть под царем первым князем; а патриархом бы быть ему, Сеньке; а патриарха б Иоакима сослать в ссылку». Продолжая эти бредовые показания, Силин утверждал, что Медведев гадал по звездам и вычислил, будто все бояре стоят за Голицына, а стрельцы — за царей (?!).
Далее Силин описал свое нелепое с точки зрения астрологической прогностики XVII века «гадание» по солнцу с колокольни Ивана Великого, совершенно не соответствовавшее тем знаниям, которыми обладал в это время московский двор, не говоря уже о столь образованных людях, как Медведев{130}. Однако, по его словам, Сильвестр воспринял гадание с полным доверием.
Этого Силину (а точнее, новой следственной комиссии) было мало, и он описал, как прятался у Сильвестра в келье «между чулана и печи», подслушивая секретные совещания князя Голицына, Шакловитого и Медведева: говорили, разумеется, о царском убийстве. Следствию было известно, что Голицын в действительности никогда не приезжал к Сильвестру, а разговоры Медведева с Шакловитым не мог подслушать даже племянник Сильвестра Иван Истомин. Но показания Силина были так полезны, что он продолжал с еще большим воодушевлением: Медведев-де дважды посылал его гадать и «смотреть в животе болезни» к самому канцлеру Голицыну. Один из образованнейших дипломатов Европы, говоривший с иноземными послами на их языках и напоминавший им просвещенного итальянского князя, якобы не только допустил до себя волхва (которых, кстати, страшно боялся), но откровенничал с ним о заговоре и своей личной жизни!
Воодушевленный вниманием следственной комиссии, Силин добавил, что после того Медведев заставлял его гадать (вновь по солнцу) об исходе первого Крымского похода 1687 года. Комиссия столь увлеклась, что записала это показание, хотя оно сводило на нет всю историю с «заговором»: ведь получалось, что он совершенно сформировался за годы до того, как борьба при дворе достаточно обострилась. Но эти «мелочи» (например, противоречие с картиной «заговора», нарисованной розыском 1689 года) не имели значения, коли власть была в руках тех, кто направлял следствие. А с их точки зрения, работа была проведена вполне целесообразно.
Прежде всего надо было юридически оформить убийство Медведева. Его начали допрашивать — точнее, истязать — 14 января 1691 года, причем, согласно сохранившимся разрешениям на допрос, новое дело на него уже было заведено. По-видимому, палачи вновь ничего не могли добиться, а потому известное нам дело «началось» более чем через две недели, когда, спасая свою жизнь, начал давать показания только что схваченный Стрижев (все равно затем уничтоженный). Проведено оно было молниеносно: Стрижев был взят 29 января, а в последний раз Медведева допрашивали, по словам генерала Гордона, 4 февраля. Через неделю Медведев был казнен, но дело не закрыли, а переориентировали.
Теперь в центре внимания был князь Голицын, который еще мог надеяться на возвращение из ссылки: ведь серьезных обвинений ему в спешке не было предъявлено. Поэтому в показаниях Силина было записано прямо противоположное первоначально задуманному (и использованному уже для убийства Медведева). В новом виде дело было готово к 7 марта, а вскоре князья Василий и Алексей Голицыны допрашивались по нему в Яренске.
Им было объявлено, что «великим государям о всех их винах известно, и за те вины довелся он, князь Василий, смертной казни, а сын его князь Алексей наказанья… И если они великим государям вину свою принесут — и великие государи его, князь Василья, смертью казнить и сыну его наказанья чинить не велят». Приговор был заранее вынесен — ссылка в Пустозерск с женами и детьми, без имущества и почти без слуг.
Но как для Медведева любовь к истине, так для Голицына чувство чести исключало ложное признание даже ради спасения жизни. «Как я целовал крест отцу их, великих государей, царю Алексею Михайловичу, и брату их царю Федору Алексеевичу, и им, великим государям — так им и служил верно, — отвечал Голицын. — А вины своей перед великими государями не ведаю». С достоинством опальный канцлер отвел все обвинения:
— Алешкино имя Стрижева я слыхал, а в лицо не знаю. Про Ваську-иконника не слыхал. Медведева знал по Симеоне Полоцком и в доме его бывал всего однажды или дважды, тому лет с семь или восемь. А был ли у них умысел на государское здоровье — про то не знаю и никогда не думаю. Поляка Митьку Силина не знаю и не слыхал. Что они там в допросах говорили о умысле на государей, о московском разорении, о возмущении народа и гадательстве — про то не ведаю, не слыхал и на разум не всхаживало. И в монастыре в келье у Медведева не бывал. Кроме профессиональных докторов Симона и Лаврентия, ни у кого не лечился — на что явное свидетельство их врачебные рецепты. А жизнь моя и смерть в их царской воле.
Несогласие с фантастическими обвинениями не помогло князю Василию Васильевичу Голицыну. Лишенный чинов, чести и имущества, он так и скончался в далекой ссылке. Со временем и про него историки скажут: «Он опередил свое время». Но погубило его не время, а люди: те же, кто пытал, а затем убил Медведева.
* * *
11 февраля 1689 года толпы москвичей и приезжих собирались на Красной площади. На Лобном месте, там, где менее двух десятилетий назад кончил жизнь Степан Тимофеевич Разин, должны были казнить просветителя. Страшен был облик человека, учившего, что все люди имеют право мыслить, что наука есть источник силы и славы государства, что только справедливость может быть основой власти. Кутаясь в шубы, люди смотрели, как втаскивают на эшафот истерзанного бичами, обожженного огнем, съеденного полутора годами заточения в каменном мешке старца 50 лет и 16 дней от роду.
Медведев не знал, останется ли что-нибудь из совершенного им в человеческой памяти, уцелеет ли хоть строка из его сожженных книг. Его бесцензурная типография была разгромлена, училище разогнано — и кому ведомо, сколько столетий будет ждать Россия свободного, доступного для всех университета, где бы «трудолюбивые студенты радовались свободе изысканий», независимых от идеологических разногласий! Кому известно, сколько столетий понадобится, чтобы борьба Сильвестра за свободный разум потеряла свою актуальность? Медведев уходил из жизни с клеймом государственного преступника и еретика-западника, будто бы прокляв и оплевав распространенные им «заблуждения». Видел ли он в последние свои мгновения хоть один сочувственный взгляд, таящий будущие всходы его идей? Даже если и не оказалось человеческого лица среди тупых рыл охранников, лавочников, придворных дельцов, Медведев не мог раскаяться в деле, которому отдал жизнь, не мог бы жить иначе. Когда-то Иннокентий Монастырский с грустным юмором писал Сильвестру: «Солнцу подобает светить, если и знает, что смрадное место по просвещении такое же пребывает смрадное, как и прежде просвещения».
Топор упал. Тело казненного было брошено в общую могилу нищих при убогом доме близ Покровского монастыря. «Мудроборцы» расписались в своем поражении. Еще одна страница истории русской общественной мысли была перевернута.
Как бы ни были ограниченны люди, стоящие у власти в церкви и государстве, как бы ни ненавидели они проявление свободной воли, как бы ни боялись за свои привилегии, они не могли сопротивляться требованиям времени. Огрызаясь и убивая, «мудроборцы» всех мастей отступали. «Дело» Медведева со всей очевидностью показало, что церковная организация не способна более эффективно удерживать верующих в повиновении, что ее позиция весьма чувствительно приходит в противоречие с интересами россиян, способствует углублению кризиса религиозного мировоззрения. Попытка канонизировать патриарха Иоакима позорно провалилась: «верхи» церкви все отчетливее понимали связь его политики с падением престижа православной иерархии среди народа и правящих сословий. В течение нескольких лет практически все участники травли и убийства Медведева потеряли свои должности и влияние.
Адриан, патриарх Московский и всея Руси
Первым был изгнан с Печатного двора Евфимий Чудовский, ибо «от приписных его, Евфимьевых, нововводных странных речений, которые… напечатаны, многие люди сомневаются, и в церквах божиих чинятся мятежи, и великих государей денежной казне от переделок (книг. — А.Б.) убытки многие»{131}. Обличительные материалы фиктивного священного собора и памфлеты против Медведева издать так и не удалось, несмотря на то что Афанасий Холмогорский получил было предисловие к ним от патриарха Адриана. Напротив, стали появляться книги, направленные в защиту казненного литератора.
Горькая судьба ожидала просвещенных людей, по тем или иным соображениям находившихся во время борьбы с Медведевым в стане «мудроборцев». Братья Лихуды — действительно образованные и любящие свое дело учителя — после того как послужили орудием против Сильвестра, попытались расширить программу своих «еллино-греческих схол», начали преподавать латинский язык, логику, метафизику, философию… По доносу патриарха Досифея, пославшего их в Москву, учителя были обвинены в превышении полномочий и сосланы. В ссылке оказался крупный русский поэт Карион Истомин, бывший в описанное время секретарем патриарха Иоакима, а затем возглавивший государев Печатный двор{132}. Сознательно боровшийся с «ересьюг Медведева ученый, литератор и композитор Игнатий Римский-Корсаков уже в сане митрополита Сибирского и Тобольского выступил в защиту внешнеполитического курса, который горячо отстаивал всю жизнь — и наткнулся на такую же стену церковной иерархии, как и Сильвестр. Схваченный в палатах патриарха, он был объявлен сумасшедшим и уморен в монастырской темнице{133}.
Это событие, прошедшее почти незамеченным в бурных политических катаклизмах, произошло близко по времени к кончине патриарха Адриана. Реформирующееся феодальное государство не могло более терпеть ослабления своей духовной опоры. Потеряв ряд прежних функций, российская православная церковь надолго превратилась в духовный департамент империи. Петр I и его сторонники, неутомимо трудясь над укреплением крепостнического военно-полицейского государства, использовали в своих целях многие идеи, которые проповедовал казненный монах Сильвестр.
Секуляризации научной мысли сопутствовал и был тесно связан с нею достаточно долгий и драматический процесс полного подчинения Русской православной церкви самодержавному государству. При этом отнюдь не просветители и рационалисты из православного духовенства выступали в роли «сдающихся» на милость полицейской империи. Именно те, кто привлекал вооруженные силы для борьбы со староверами и убедился в невозможности сопротивляться вождям староверов без действенного вмешательства светской власти летом 1682 года, те, кто не мог одолеть Сильвестра Медведева, не прибегая к помощи карательных отрядов и мастеров заплечных дел, оказались готовыми предать церковь в кровавые руки тирана и грязные длани его наймитов.
Как ни старались и в XVII веке, и столетия спустя доказать хоть какую-либо полезность деяний «мудроборцев», это оказалось невозможным без явных подлогов. Даже попытка выдать основанные Иоакимом «еллино-славянские схолы» за предтечу Славяно-греко-латинской академии провалилась. Так и не став академией, «схолы» влачили жалкое существование до начала нового столетия, когда их возглавил ученик Виленского, Нисского, Оломоуцкого университетов и Римской коллегии Палладий Роговский, некогда пытавшийся получить образование в «схолах», но разочаровавшийся в них и выехавший «ради совершеннаго учения» в Западную Европу. Как и все, что строили «мудроборцы», «схолы» были построены на песке. К тому времени, когда по прямому указу Петра I за строительство академии взялся известный общественный деятель Стефан Яворский, в строениях патриарха Иоакима потолки обрушились и печи рассыпались. В первом десятилетии XVII века безотлагательность реализации многих идей Сильвестра Медведева стала очевидной.
Просвещение было признано первоочередной государственной задачей, приобщение России к достижениям научной революции из «ереси» стало повседневной политикой. Контроль за развитием науки перешел, как и требовал Медведев, к государству. Еще не скоро (и не в полной мере) страна получит университет, о котором мечтал просветитель XVII века, но светские учебные заведения уже создавались. Лозунг «Не рассуждать!» пуще прежнего витал над отечественными просторами, но слова «понеже» (потому что) и «поелику» (поскольку) настолько часто встречались в указах, что стали своего рода символом петровского законодательства. Драгунские команды жестоко преследовали старообрядцев, но уже в 1702 году было объявлено: «Совести человеческой приневоливать не желаем и охотно предоставляем каждому христианину на его ответственность печься о блаженстве души своей». Память о Сильвестре Медведеве оставалась оскверненной — но его книги читались и переписывались. На ученом-рационалисте долго еще держалось клеймо «еретика», а его «злую мысль» повторял сам император: «Выше всех добродетелей — разсуждение, ибо всякая добродетель без разума пуста»{134}.
Глава V. ДУХОВНОЕ ВЕДОМСТВО ИМПЕРИИ
«Регламент»
Полное подчинение церкви государству, столь основательно подготовленное историей, столь закономерное при неуклонном усилении абсолютной самодержавной власти, было произведено столь же демонстративно, так же грубо и варварски, как и прочие реформы Петра I — «Отца Отечества». «Духовный регламент», составленный Феофаном Прокоповичем и дополненный Петром I (действовал в 1721–1917 годах), является ярким образцом тех петровских указов, которые, по меткому выражению А.С.Пушкина, «кажется, писаны кнутом». В нем сочетаются свойственные царю Петру Алексеевичу патологический страх, ненависть и отвращение, даже брезгливость к отечественным традициям. Феофан Прокопович, этот талантливый наемник и авантюрист, имевший одну веру — в беспредельную власть монарха (и за это превознесенный историками), сумел и на этот раз угодить хозяину.
«Духовный регламент» является политическим памфлетом в форме закона, манифестом, в котором желчью и ядом выписана идеологическая программа желаемой самодержавием церкви. Его авторам мало подчинить церковь — они, содрогаясь от страха, стремятся ее унизить и оплевать. «Важно и то, — гласит “Регламент”, — что от соборного правления не (нужно) опасаться отечеству мятежей и смущения, каковые происходят от единого собственного правителя духовного (то есть патриарха. — А.Б.). Ибо простой народ не ведает, как различается власть духовная от самодержавной, но, удивляемый честью и славой великого высочайшего пастыря, помышляет, что такой правитель есть — то второй государь, самодержцу равносильный или больше его, и что духовный чин есть другое и лучшее государство.
Это, — продолжает “Регламент”, — сам собой народ так умствовать привык. Что же, если еще и плевельные разговоры властолюбивых духовных приложатся и сухому хворосту огонь подложат? Так простые сердца мнением этим развращаются, что не так на самодержца своего, как на верховного пастыря в каком-либо деле смотрят. И когда услышится некая между оными распря, все духовному больше, нежели мирскому правителю, хотя и слепо и пребезумно, согласуют, и за него бороться и бунтовать дерзают…
Что же, когда еще и сам пастырь, таковым о себе надмен мнением, спать не захочет? Изречь трудно, коликое отсюда бедствие бывает! И не вымыслы то, дал бы Бог, чтоб о сем домышляться только можно было, но на деле не единожды во многих государствах это показалось. Вникнуть только в историю константинопольскую, ранее юстиниановых времен, — и много того покажется. Да и папа не иным способом столько превозмог, не только государство римское полностью пресек и себе великую часть похитил, но и иные государства едва не до крайнего разорения неоднократно потряс. Да не воспомянутся подобные и у нас бывшие замахи!»
Что имел в виду составитель “Регламента”, понятно, ибо далее пространно говорится о трудностях, встающих перед светской властью, желающей избавиться от «единого самовластного пастыря» — патриарха. Его-де поддерживает людское мнение, и он не хочет «от подручных себе епископов судиться». «От чего деется, — гласит «Регламент», — что на злого такого единовластителя нужда есть созывать собор вселенский, что и с великого всего отечества трудностью, и с немалыми расходами бывает, и в нынешние времена (когда восточные патриархи под игом турецким живут и турки нашего государства больше, нежели прежде, опасаются) отнюдь мнится быть невозможно».
Отцовский урок с Никоном Петр запомнил очень хорошо. Никаких даже внешне, формально суверенных духовных владык в Российской империи не должно быть! Править церковью отныне будет Духовный Коллегиум — по образцу других коллегий (Юстиц-коллегии, Берг-коллегии, Мануфактур-коллегии и т.п.). В конце концов, по мнению Петра и его слуги Прокоповича, религиозное служение есть такое же дело, как отправление правосудия или изготовление ситца. Поэтому и сами духовные лица должны быть преимущественно исполнителями, а не управителями церкви; из 10 назначаемых светской властью членов Духовного Коллегиума только трое были архиереи. И возглавлялся Коллегиум (или, как он стал затем называться, Святейший правительствующий синод) должностным лицом с характерным званием — обер-прокурор!
Петр I, император всероссийский
Хотя Синод несколько отличался от задуманного Коллегиума, его члены вплоть до 1901 года приносили при вступлении в должность установленную еще Петром присягу: «Исповедую же с клятвою крайняго судию Духовныя сея Коллегии быти самого всероссийскаго монарха, государя нашего всемилостивейшаго». Синод действовал, как и другие центральные имперские учреждения, «своею от царскаго величества данною властию», «по указу его императорского величества».
В «Регламенте» недаром подчеркивалось, что «Коллегиум — правительское под державным монархом есть и от монарха уставлено». Подчиненность духовного чина должна быть видна всем: «А когда еще видит народ, что соборное сие правительство монаршим указом и сенатским приговором установлено есть, то и паче пребудет в кротости своей, и весьма отложит надежду иметь помощь к бунтам своим от чина духовного». Да и против кого бунтовать, если высшая власть в государстве и церкви принадлежит не просто Божьему помазаннику, а «Христу Господню», как без обиняков именует Петра I «Регламент»! Как видим, Феофан Прокопович превзошел в своем рвении самые буйные фантазии Паисия Лигарида.
Можно было отменить патриаршество, но даже Прокопович и Петр не представляли себе церкви без архиереев. К ним были приняты особые меры, направленные на исключение митрополитов, архиепископов, епископов из общецерковной жизни. Прежде всего, епархиальные архиереи полностью подчинялись Синоду, на который не имели формальной возможности влиять. Центр брал на себя и многие функции по управлению епархиями. Архиереям оставалась богослужебная деятельность, однако и этого составителям «Регламента» казалось слишком много, так как архиереи сохраняли возможность завоевывать высокий авторитет у прихожан, у народа.
Поэтому «Духовный регламент» подчеркивает, что архиереи являются только орудием, инструментом имперской церкви: «это того ради предлагается, чтобы укротить оную весьма жестокую (так!) епископов славу… Честь (епископов) умеренная есть, а лишняя и, почитай, равно царская — да не будет». И даже более того: «Ведал бы всякий епископ меру чести своей, и невысоко бы о ней мыслил, и дело убо великое — но честь никаковая»!{135}
Выступление «Регламента» против чести архиерея (а следовательно, и всего священства) выглядит как подступ к новому указу, появившемуся в следующем, 1722-м году и обязывающему священнослужителей быть доносчиками. Этот позорнейший документ требовал неукоснительно нарушать тайну исповеди при малейшей склонности исповедующегося «к измене или бунту на государя» (впоследствии сфера доносительства расширялась). По мнению правительства, честь и совесть, безусловно, излишни для служителя Русской православной церкви. Однако далеко не все архиереи и простые священники склонны были отказаться от этого «излишества» — свидетельством тому служат многочисленные дела Синода, Тайной канцелярии, позже — Тайной экспедиции, еще позже — III Отделения е. и. в. канцелярии и т.п. учреждений, расследовавших «оплошности» священнослужителей по отношению к шпионским обязанностям.
«Начинается “вавилонское пленение” Русской Церкви, — пишет об этом времени (опуская указ 1722 года) протоиерей Георгий Флоровский. — Духовенство в России с Петровской эпохи становится “запуганным сословием”. Отчасти оно опускается или оттесняется в социальные низы. А на верхах устанавливается двусмысленное молчание… Эта запуганная скованность “духовного чина” есть один из самых прочных итогов Петровской реформы. И в дальнейшем Русское церковное сознание долгое время развивается под этим двойным торможением — административным приказом и внутренним испугом…»
Не могу не процитировать и общую аналитическую оценку церковных преобразований петровского времени из знаменитого, но пока еще труднодоступного для советского читателя исследования Г. Флоровского. «Государство утверждает себя самое, как единственный, безусловный и всеобъемлющий источник всех полномочий, и всякого законодательства, и всякой деятельности или творчества. Все должно стать и быть государственным, и только государственное попускается и допускается впредь. У Церкви не остается и не оставляется самостоятельного и независимого круга дел, — ибо государство все дела считает своими. И всего менее у Церкви остается власть, ибо государство чувствует и считает себя абсолютным. Именно в этом вбирании всего в себя государственной властью и состоит замысел того “полицейского государства”, которое заводит и утверждает в России Петр…
“Полицейское государство” есть не только и даже не столько внешняя, сколько внутренняя реальность. Не столько строй, сколько стиль жизни. Не только политическая теория, но и религиозная установка. “Полицеизм” есть замысел построить и “регулярно сочинить” всю жизнь страны и народа, всю жизнь каждого отдельного обывателя, ради его собственной и ради “общей пользы” или “общего блага”. “Полицейский” пафос есть пафос учредительный и попечительный. И учредить предлагается не меньшее что, как всеобщее благоденетвие и благополучие, даже попросту “блаженство”. И попечительство обычно слишком скоро превращается в опеку…
В своем попечительном вдохновении, — продолжает Г. Флоровский, — “полицейское государство неизбежно оборачивается против Церкви. Государство не только её опекает. Государство берет от Церкви, отбирает на себя, берет на себя ее собственные задачи. Берет на себя безраздельную заботу о религиозном и духовном благополучии народа. И если затем доверяет или поручает эту заботу снова духовному чину, то уже в порядке и по титулу государственной делегации («vicario nomine»), и только в пределах этой делегации и поручения Церкви отводится в системе народно-государственной жизни свое место, но только в меру и по мотиву государственной полезности и нужды.
Не столько ценится или учитывается истина, сколько годность — пригодность для политико-технических задач и целей. Потому само государство определяет объем и пределы обязательного и допустимого даже в вероучении. И потому на духовенство возлагается от государства множество всяких поручений и обязательств. Духовенство обращается в своеобразный служилый класс. И от него требуется именно так, и только так, о себе и думать. За Церковью не оставляется и не признается право творческой инициативы даже в духовных делах. Именно на инициативу более всего и притязает государство, на исключительное право инициативы, не только на надзор…
Не позволяется возражать против внушительных указных “понеже”. Правительство спешит все обдумать и разсудить наперед, и собственное разсуждение обывателей оказывается тогда ненужным и лишним. Оно может означать только некое неблагонадежное недоверие к власти. И составитель “Регламента” поторопился все разсудить и обосновать наперед, чтоб не трудились разсуждать другие, чтоб не вздумали разсудить иначе…»{136}
Феофана Прокоповича и Петра заботило, в частности, церковное слово (когда, например, последний патриарх Адриан выступал против зверской жестокости по отношению к восставшим стрельцам); «Регламент» указывает поэтому, о чем следует говорить. «Проповедовали бы проповедники твердо, — гласит закон, — с доводов священного писания, о покаянии, о исправлении жития, о почитании властей, паче же самой высочайшей власти Царской, о должностях всякаго чина».
«Регламент» определял, что следует читать, как читать и каким образом истолковывать прочитанное. Разумеется, наиболее заботило законодателей не чтение, а письмо, в частности известные своей древней письменной культурой монастыри. Петр I напряженно размышлял, следует ли превратить монастыри в работные дома, дома для сирот и инвалидов, в лазареты или мастерские для выделки кружев… Пока же в приложенных к «Регламенту» «правилах» о монашестве, отметил главное: «Монахам никаких по кельям писем, как выписок из книг, так и грамоток советных, без собственного ведения настоятеля, под жестоким на теле наказанием, никому не писать, и грамоток, кроме позволения настоятеля, не принимать, и по духовным и гражданским регулам (правилам. — А.Б.) чернил и бумаги не держать, кроме тех, которым собственно от настоятеля для общедуховной пользы позволяется. И того над монахи прилежно надзирать, понеже ничто так монашеского безмолвия не разоряет, как суетные их и тщетные письма…»
Эта позиция, казалось бы, противоречила петровской установке на просвещение государства. Но следует учитывать, что для Петра I и его подручных речь шла о государственном, полицейски-подконтрольном просвещении, собственно говоря, о создании круга подготовленных к исполнению определенных государственных задач специалистов. Самостийное книжное творчество каких-то там монахов представлялось государю не только бесполезным, но и опасным. Другое дело, что позже Петру приходила мысль приспособить монастыри в мастерские переводов полезных для властей книг… Согласно указу от 1 сентября 1723 года требовалось всех молодых монахов (до 30-летнего возраста) забрать в Московскую Заиконоспасскую академию, как прежде в духовную школу насильственно рекрутировались дети духовных лиц.
Программа обучения для нужд духовного департамента излагалась уже в «Регламенте», имевшем специальный раздел: «Домы училищные, и в них учители и ученики, також и церковные проповедники». Феофан Прокопович совершенно справедливо отмечал, что, «когда нет света учения, нельзя быть доброму Церкви поведению, и нельзя не быть нестроению, и многим смеха достойным суевериям, еще же и раздорам и пребезумным ересям». В центре образовательной системы должна была находиться Академия — многоступенчатая общеобразовательная школа-училище, венчавшаяся философским и богословским классами.
Феофан Прокопович, архиепископ Новгородский
Тщетно, однако, мы будем искать в «Духовном регламенте» медведевский проект всесословного автономного университета. Для Феофана Прокоповича Академия — это бурса, куда насильно вербуют детей духовного сословия для подготовки к духовной службе в условиях, близких к тюремному заключению, при полном отрыве от родственников и привычной среды. «Такое молодых людей житье, — признавал сам Прокопович, — кажется тяжелым и заключению пленническому подобным», но автор «Регламента» надеялся, что ученики привыкнут к такой жизни и вскоре именно в несвободе обретут счастье. «В полицейском государстве, — заметил по этому поводу Г. Флоровский, — не различают учение и службу. Самое учение есть служба или повинность. На ученика (даже совсем малолетнего) в это время смотрят именно как на служащего человека, отбывающего повинность… под страхом… уголовного наказания… Неявившихся, убылых и беглых полагалось разыскивать и приводить силой, иногда даже в кандалах, — “для обучения и употребления над ними изображенного в Духовном Регламенте искушения”. «Не следует уменьшать объем и значительность ученых и даже учебных достижений XVIII века, — констатировал тот же исследователь. — Во всяком случае, это был очень важный культурно-богословский опыт. И по всей России раскинулась довольно сложная школьная сеть… Но все это “школьное” богословие было в собственном смысле беспочвенным. Оно взошло и взросло на чужой земле… Точно надстройка над пустым местом… и вместо корней сваи… Богословие на сваях — вот итог XVIII века».
Собственно, для церкви, превратившейся в духовный департамент империи, образовательные учреждения, на которые столь надеялся Феофан Прокопович, действительно дали мало. В то же время наука и просвещение в России развивались, преодолевая полицейское буйство крепостнического государства и лавируя между полицейскими препонами. Этому процессу способствовали и церковные образовательные учреждения, особенно Московская славяно-греко-латинская академия (возникшая, впрочем, еще до принятия «Духовного регламента» под покровительством противника его и его составителей знаменитого Стефана Яворского). Немногие окончили в XVIII веке Московскую Академию, завершив учение курсом богословия: почти все ученики покидали ее стены раньше. Всесословная Академия, дававшая стипендии неимущим студентам, была своеобразным окном к знаниям выходцам из демократических слоев, становилась трамплином для тех из них, в ком проявлялся талант. Не случайно именно отсюда вышли поэт, ученый и композитор В.К. Тредьяковский, поэты Петр Буслаев, Е.И. Костров, В.П. Петров, профессора Московского и Петербургского университетов, члены Академии наук А.А. Барсов, A.M. Брянцев, Н.Н. Поповский, врач С.Г. Забелин, географ и естествоиспытатель С.П. Крашенинников, математик Л.Ф. Магницкий, архитектор В.И. Баженов и многие другие выдающиеся русские люди, наконец, великий ученый и поэт, гордость России Михаил Васильевич Ломоносов.
Характерно, что столкновения с духовным ведомством, испытывавшиеся многими бывшими учениками Московской Академии, были как бы заложены в традиции этого учреждения, начиная с церковного преследования ее первых ректоров. Книга самого митрополита Стефана Яворского, высокого покровителя Академии, была при жизни Петра I запрещена к изданию. «Камень веры» Яворского удалось опубликовать только в 1728 году с дозволения Верховного Тайного Совета, но со временем дело о ней оказалось в Тайной канцелярии. Указом от 19 августа 1732 года книга вновь была запрещена и арестована. Для свободного обращения «Камень веры» был выпущен только в 1741 году.
Дух новой церкви, духовная цензура, дух «Регламента» тяж-ко лег на богословскую, на церковно-историческую и на дидактическую литературу. Преследованию подвергалась любая нерегламентированная мысль. Так, в 1760-х годах в стенах Московской Академии Павел Пономарев (будущий ее ректор, будущий архиепископ Тверской и Ярославский) перевел историческую книгу, немедленно запрещенную цензурой. Еще раньше были запрещены к распространению в России и к переводам уже переведенные многоученым Симоном Тодорским богословские книги. Казалось бы, вне подозрения должен был пребывать архангельский протоиерей, член Российской Академии Петр Алексеев, автор знаменитого в то время «Церковного словаря». Не тут-то было: сначала в 1779 году было на середине издания остановлено его «Православное исповедание», а впоследствии не допущен к печати «Катехизис». Как будто православность взглядов Петра Алексеева была сомнительной!{137}
Стефан Яворский, митрополит Рязанский и Муромский
Церковь не меньше, чем все общество, страдала от военно-полицейского гнета, от регламентации и фискальства. Играя роль одного из винтов, закручивавших крепостнический абсолютистский пресс, она сама испытывала то же давление, которое оказывала на подданных империи. Регламентированное положение церкви, впрочем, оказывалось отчасти полезным, отчасти давало вздохнуть от ее духовного гнета другим «департаментам». Так, военное ведомство могло более не опасаться погромных речей духовенства по поводу своей кадровой политики или военных планов. Правда, капитан-лейтенант Возницын, обращенный в иудейскую веру своим приятелем Борухом Лейбовым, был вместе с ним сожжен в июле 1738 года{138}. Литература, признанная при дворе, была во многом ограждена от церковной критики, хотя книги продолжали запрещаться Синодом, а авторы могли оказаться в заточении, как Н.И. Новиков. Духовным деятелям трудно было вмешиваться в работу ученого, имевшего гражданский чин и должность в Академии наук, однако и здесь секуляризация была связана с постоянной и подчас острой борьбой.
«Борода — глазам замена!»
В один из весенних дней 1757 года (точно его установить невозможно, но где-то перед шестым марта) из здания Санкт-Петербургской императорской Академии наук окрестными дворниками наблюдалась ретирада весьма представительных духовных лиц. Подхватив полы своих дорогих одеяний, архиереи смело сигали в разлившиеся по мостовой лужи, не дожидаясь кучеров, и в брызгах весенних вод устремлялись к своим экипажам. За их спиной в академическом здании раздавался глухой рев, как если бы владыки потревожили в берлоге огромного российского медведя.
Дверь в очередной раз распахнулась, и на крыльцо вывалил преогромнейший мужчина с круглым побагровевшим лицом, изрыгавший вослед поспешно удаляющимся экипажам совершенно непереводимые слова и длинные выражения. Грозно махнув палкой с золотым набалдашником, он убедился в конфузии неприятеля, вытер свой большой лоб зажатым в левой руке париком и, сильно хлопнув высокой дверью, так что с нее чуть не спрыгнули львиные морды, удалился восвояси. При первом появлении мужчины дворники успокоились и продолжили привычный труд. Михайло Васильевич Ломоносов скандалил нередко, и сегодня не о чем было беспокоиться. Никто не был сброшен в воду, не выпал из окна, не восчувствовал на своей фигуре огромных кулаков академика и не требует доставки к ближайшему лекарю. Пресекать буйство Михаила Васильевича было небезопасно — да и отходчив был первейший русский поэт и ученый: коли не погнался за колясками, то более ничего не вытворит. Но дворники были не правы. Ломоносов удалился в сильнейшем гневе и в этот момент, ломая перья, уже начал гвоздить своих супротивников посильнее, чем кулаком.
Михаил Васильевич Ломоносов
Пока Михаил Васильевич, то брызгая пером, то довольно улыбаясь, пишет свой ответ духовенству, вспомним вкратце историю его взаимоотношений со Святейшим синодом. Не испытывая особого уважения к служащим духовного ведомства, Ломоносов отнюдь не стремился к конфликту с ним. В своих многочисленных официальных одах и похвальных словах светским властям он уделял необходимое внимание прославлению забот самодержцев о православной вере и церкви. По-видимому, сам он не придавал значения подобным ритуальным фразам. Первое упоминание об отношении Ломоносова к церкви относится к 1728 году, когда, согласно исповедальным книгам, его отец и мать были у исповеди, а 17-летний «сын их Михайло» уклонился от нее «по нерадению»{139}.
«Не радеть» Михаил Васильевич ухитрялся и в дальнейшем, особенно когда стал известнейшим поэтом и крайне занятым ученым. Он не желал специально вторгаться в сферу деятельности Синода, однако духовенство само выступало со взглядами, несовместимыми с развитием науки. Так, показывая в исследовании «О слоях земных» (50-е годы) непрерывную изменяемость физического облика нашей планеты, Ломоносов должен был констатировать:
«Твердо помнить должно, что видимые телесные на земле вещи и весь мир не в таком состоянии были с начала от создания, как ныне находим, но великие происходили в нем перемены… Когда и главные величайшие тела мира, планеты и самые неподвижные звезды изменяются, теряются в небе, показываются вновь, то в рассуждении оных малого нашего шара Земного малейшие частицы, то есть горы (ужасные в наших глазах громады), могут ли от перемен быть свободны?
Итак, — продолжал ученый, — напрасно многие думают, что все, как видим, сначала Творцом создано; будто не токмо горы, долы и воды, но и разные роды минералов произошли вместе со всем светом; и потому-де не надобно исследовать причин, для чего они внутренними свойствами и положением мест разнятся.
Таковые рассуждения весьма вредны приращению всех наук, следовательно, и натуральному знанию шара Земного, а особливо искусству рудного дела, хотя оным умникам и легко быть философами, выучась наизусть три слова: Бог так сотворил, — и сие дая в ответ вместо всех причин».
В последних словах великого ученого явственно слышится гроза, ведь сам он изложил свою жизненную позицию так: «Что ж до меня надлежит, то я сему себя посвятил, чтобы до гроба моего с неприятельми наук российских бороться!» Он как бы предлагал церкви не вставать на его пути, когда писал о развитии Вселенной, атомном строении материи, о том, что «природа крепко держится своих законов и всюду одинакова», что следует «из наблюдений установлять теорию, через теорию исправлять наблюдения, — заключая, что это, — есть лутчей всех способ к изысканию правды». Но и открытый им закон сохранения вещества и энергии, и исследования электричества, и другие достижения зарождающейся материалистической по сути науки не были для Ломоносова поводом для нападения на веру.
Научная «правда, — писал он, — и вера суть две сестры родные, дщери одного вышнего родителя»; они «никогда между собой в распрю притти не могут», следует лишь внимательно каждый раз рассматривать, «нет ли какого способа к объяснению и отвращению лишнего между ними междоусобия». Нужно помнить, что «не здраво рассудителен математик, ежели он хочет божескую волю вымерять циркулем». Но «таков же и богословия учитель, если он думает, что по псалтире научиться можно астрономии и химии». Если ученый и богослов берутся описывать и объяснять одно и то же явление — каждому из них должно быть позволено делать собственные выводы, ибо у них принципиально разные подходы, они читают разные божественные книги: «видимый сей мир, им созданный» и «священное писание»{140}.
О мировоззрении Ломоносова, и в частности о его религиозности (или даже атеизме, что весьма сомнительно), написано множество работ. Тема эта явно не завершена, и мы не будем здесь ее разбирать. Для нас важно подчеркнуть, что Михаил Васильевич не был оголтелым критиком церкви, каким его временами пытались представить. У него не было ни желания, ни времени сражаться с духовенством. И если Ломоносов наступил в буквальном смысле на бороды духовных лиц, то его к этому вынудили крайние обстоятельства. Духовное ведомство усиленно добивалось — и добилось-таки — от академика внушительной оплеухи.
Почвой для столкновения науки и церкви стали астрономические представления, точнее, защита Ломоносовым гелиоцентрической системы, к его времени уже довольно известной в России. Еще князь А.Д. Кантемир в 1730 году перевел, а в 1740 году опубликовал на русском языке книгу Б. Фонтенеля «Разговоры о множестве миров». В своих популярнейших сатирах Кантемир также излагал «старую» «Птолемаическую» и новую «Коперническую» системы мироздания. Хвалебные рецензии сопровождали издание этих сатир в Западной Европе на французском (1749, 1750 годы) и немецком (в 1752 году) языках.
Общеевропейскую известность получили (во французском и немецком переводе) и великолепные оды Ломоносова, написанные в 1743 году и вошедшие в издание его «Сочинений» 1751 года. В первой из них — «Утреннем размышлении о Божием величестве» — поэт дает описание фотосферы Солнца, соответствующее и современным научным представлениям:
Там огненны валы стремятся И не находят берегов, Там вихри пламенны крутятся, Борющись множество веков; Там камни, как вода, кипят, Горящи там дожди шумят.Научная идея Ломоносова отнюдь не противопоставлена вере. Напротив, поэт в величии природного явления видит величие Создателя, перед которым даже громада Солнца — малая искра. Исследование природы наполняет ученого восторгом и сознанием славы Божества. Само исследование мира есть служение Богу — эту традиционную в европейской (в том числе русской) ученой поэзии идею Ломоносов излагает в последней строфе оды:
Творец! Покрытому мне тьмою Простри премудрости лучи И что угодно пред тобою Всегда творити научи И, на твою взирая тварь, Хвалить тебя, бессмертный царь.Считать, как это делают некоторые современные исследователи, подобные заявления данью цензурным условиям — значит не только отметать большую часть самой оды Ломоносова, но и не знать русской поэтической традиции. Еще в 1692 году ученый монах и поэт Карион Истомин открыто заявлял при царском дворе, что
Все убо вещи Богом сотворенны В разсмотрительство людям положенны, Да с благой мыслью тыя созерцают, Всетворца Бога присно восхваляют. Ангелы, небеса, на Земле чудеса, Моря, реки, воды зри колики роды, Но паче всего человек избранный, Рукою Бога в эту жизнь созданный!Человек, по Истомину, создан для познания мира — и через это познание идет к восхищению Создателем:
Человек мал мир всю тварь созерцает, Благого Творца гласом восхваляет…Именно через познание мира выражается «небесная» природа человека, разумом своим читающего три «листа» Божественной книги природы:
Небо — лист первый, слова по нем — звезды… Второй лист — Земля, и на ней все вещи… Третий — Человек, малый мир зовется, Вещь боготворна в нем видно сомкнётся. По телу — земной, по душе — небесный, Славой увенчан к Богу зритель десный (правый. — А.Б.).То, что миропознание является высшим предназначением человека и неразрывно связано с «размышлением о божием величестве», во времена Ломоносова вряд ли нуждалось в доказательстве. Но если Карион Истомин, зная гелиоцентрическую систему, собственноручно чертя ее в своих рукописях, опасался излагать ее открыто (в стихах он — птолемеанец), то Ломоносов смело вводил новые для общества научные представления в ткань поэзии.
В самом блестящем стихотворении Михаила Васильевича — «Вечернем размышлением о Божием величестве при случае великаго севернаго сияния» — прямо говорится о множественности населенных миров, где властвуют единые законы природы. Поэт-естествоиспытатель как бы стоит на краю бездны нескончаемого познания, где сомнения развивающейся науки связаны с трепетным восхищением величием замысла мироздания. Эта вторая из упомянутых нами од, любимейшая автором, вызывала не только восторг просвещенных современников, но, вместе с «Утренним размышлением», вошла в России XVIII века в многочисленные рукописные песенники. Стихи Ломоносова «много, часто, в широкой городской, и не только городской, среде распевались любителями, твердились ими наизусть, повторялись с голоса…». И они заслуживали этого:
Лице свое скрывает день, Поля покрыла мрачна ночь, Взошла на горы чорна тень, Лучи от нас склонились прочь. Открылась бездна звезд полна; Звездам числа нет, бездне дна. Песчинка как в морских волнах, Как мала искра в вечном льде, Как в сильном ветре тонкой прах, В свирепом как перо огне, Так я, в сей бездне углублен, Теряюсь, мысльми утомлен! Уста премудрых нам гласят: «Там разных множество светов, Несчетны солнца там горят, Народы там и круг веков; Для общей славы божества Там равна сила естества».Нет никаких сведений, что чтение и публикация этих од (особенно последней) вызывали сопротивление духовенства, что в них был заложен намеренный вызов церковным представлениям о мироздании. Не публицистическая заостренность, а философское сомнение звучит в обращении автора к ученым, которые пока не в силах объяснить многие явления:
Сомнений полон ваш ответ О том, что окрест ближних мест. Скажите ж, коль пространен свет? И что малейших дале звезд? Неведом тварей вам конец? Скажите ж, коль велик Творец?«Что святее и что спасительнее быть может, как поучаясь в делах Господних, на высокий славы его престол взирать мысленно и проповедывать его величество, премудрость и силу? — вопрошал Михаил Васильевич в 1749 году в похвальном слове императрице Елизавете Петровне. — К сему отворяет Астрономия пространное рук его здание: весь видимый мир сей и чудных дел его многообразную хитрость Физика показует, подавая обильную и богатую материю к познанию и прославлению Творца от твари»{141}.
Едва ли эти риторические обороты отражали глубокие черты мировоззрения Ломоносова. Важен, скорее, мирный по отношению к религии тон его публичных выступлений. Между тем гроза надвигалась. 1750-е годы были отмечены общеевропейской клерикальной реакцией. В России уже с конца 1740-х годов все отчетливее проявлялось стремление Синода распространить сферу своего «цензурного действования» на литературу, как научную, так и художественную, особенно на сочинения, «трактующие о множестве миров, о Коперниковской системе и склонные к натурализму»{142}. Активизировалось духовное ведомство и в области контроля над просвещением.
«Кратко объявляю и думаю, — писал Ломоносов в 1748 году в ответ на запрос В.К. Тредьяковского о “Регламенте” академического университета, — что в Университете неотменно должно быть трем факультетам: юридическому, медицинскому и философскому (богословский оставляю синодальным училищам)». В самом «Регламенте» Михаил Васильевич выразился жестче: «Духовенству к учениям, правду физическую для пользы и просвещения показующим, не привязываться, а особливо не ругать наук в проповедях». В записке И.И. Шувалову об учреждаемом по инициативе Ломоносова Московском университете (1754) и в «Проекте об учреждении Московского университета» (см. § 4) богословие также было категорически исключено из круга изучаемых в нем дисциплин{143}.
«Не привязываться» Михаил Васильевич требовал не случайно, ибо духовенство, пока еще неофициально, выражало недовольство светским образованием. В 1750 году И.Д. Шумахер записал в дневник: «Кое-кто из духовенства заявил, что профессоры внушают студентам опасные начала». Всполошившееся академическое начальство немедля внесло в «учреждение об университете и гимназии» требование к ректору «смотреть… прилежно, чтоб профессоры лекции свои порядочно имели, оные по произвольному образцу и в Канцелярии (Академии наук. — А.Б.) апробированному располагали и не учили б ничего, что противно может быть православной греко-российской вере, форме правительства и добронравию».
Поскольку «противной православной… вере» духовенство упорно считало гелиоцентрическую систему, Ломоносову пришлось включить в свое знаменитое «Письмо о пользе стекла… писанное в 1752 году» резкую отповедь «невеждам свирепым», веками стремящимся погубить научную астрономию. Считая миф о наказании Прометея подлыми и нескладными враками, поэт предполагает:
Не свергла ль в пагубу наука Прометея? Не злясь ли на него, невежд свирепых полк На знатны вымыслы сложил неправой толк? Не наблюдал ли звезд тогда сквозь Телескопы, Что ныне воскресил труд щастливой Европы? Не огнь ли он Стеклом умел сводить с небес И пагубу себе от Варваров нанес, Что предали на казнь, обнесши чародеем? Коль много таковых примеров мы имеем, Что зависть, скрыв себя под святости покров, И груба ревность с ней, на правду строя ков, От самой древности воюют многократно, Чем много знания погибло невозвратно!Приводя пример гибели знания, Ломоносов рассказывает о греческом астрономе III века до н.э. Аристархе Самосском, доказывавшем, что Земля вращается вокруг своей оси и вокруг Солнца, и за это обвиненным неким Клеантом в богохульстве:
Под видом ложным сих (языческих. — А.Б.) почтения Богов Закрыт был звездный мир чрез множество веков. Боясь падения неправой оной веры, Вели всегдашню брань с наукой лицемеры, Дабы она, открыв величество небес, И разность дивную неведомых чудес, Не показала всем, что непостижна сила Единаго Творца весь мир сей сотворила. Что Марс, Нептун, Зевес, все сонмище Богов Не стоят тучных жертв, ниже под жертву дров, Что агньцов и волов жрецы едят напрасно: Сие одно, сие казалось быть опасно! Оттоле Землю все считали посреде. Астроном весь свой век в бесплодном был труде Запутан циклами, пока восстал Коперник, Презритель зависти и варварству соперник…Поэт показывает читателю преимущества гелиоцентрической системы, рассказывает о подтверждении мыслей Коперника с помощью телескопов Гюйгенсом, Кеплером, Ньютоном, о новой небесной механике. Такие идеи, подтверждающие величие Бога, говорит поэт, веселят гораздо больше, чем измерение Вселенной без математики, чем напрасное употребление «слова божия», ведущее к заблуждениям. Он не оставляет у читателя сомнений в том, что сказанное о языческих жрецах относится и к христианскому духовенству.
Пример нелепых заблуждений Ломоносов находит не у кого иного, как у самого Августина Блаженного (основоположника католической догматики), отрицавшего возможность существования антиподов. «Что есть Америка, напрасно он не верил!» — восклицает поэт, говоря о чествовании Августина в американских католических храмах. Обращаясь к отечественным священнослужителям, Михаил Васильевич прямо сравнивает их с Августином:
Он слово Божие употреблял напрасно, В Системе света вы тож делаете власно (аналогично. — А.Б.).Из-за задержек с изданием «Письмо о пользе стекла» со вставным экскурсом в астрономию было вручено императрице в рукописи; в марте 1753 года оно все же вышло в свет отдельным изданием. Духовное ведомство проглотило отповедь академика, но отнюдь не смирилось с гелиоцентризмом. Поводом для нового выступления Синода стало появление основанного по предложению Ломоносова академического журнала «Ежемесячные сочинения, к пользе и увеселению служащие».
Согласно докладу Синода императрице, этот журнал печатает богохульные произведения, «многие, а инде и бесчисленные миры быти утверждающие, что и Священному писанию, и вере христианской крайне противно есть, и многим неутвержденным душам причину к натурализму и безбожию подает».
16 сентября 1756 года Ломоносов получил новый удар. Куратору Московского университета И.И. Шувалову была возвращена рукопись русского перевода поэмы А. Попа «Опыт о человеке» с указанием, что «к печатанию оной книги Святейшему Синоду позволения дать было несходственно», ибо «издатель оныя книги ни из Священного писания, ни из содержимых в православной нашей церкви узаконений ничего не заимствуя, единственно все свои мнения на естественных и натуральных понятиях полагает, присовокупляя к тому и Коперникову систему, тако ж и мнения о множестве миров, Священному писанию совсем не согласные».
Амвросий Зертис-Каменский, архиепископ Московский и Калужский
Переводчиком книги был профессор Н.Н. Поповский, любимый ученик Ломоносова. Михаил Васильевич лично следил за переводом, одобрил его и представил Шувалову как образцовый. Попытка Ломоносова и его покровителей защитить издание привела к новому поражению научной мысли. «Исправление» книги поручили московскому архиепископу Амвросию — и когда она в 1757 году вышла в свет, оказалось, что стихи Попа о Коперниковской системе и множественности миров не просто исключены, но заменены противоположными по содержанию виршами самого Амвросия!
Ободренный запрещением перевода Поповского, Синод перешел в развернутое наступление на науку. 21 декабря 1756 года духовное ведомство представило императрице подробный доклад о вредности для православия гелиоцентрических воззрений.
Синод испрашивал именной указ, согласно которому следовало «отобрать везде и прислать в Синод» издание книги Фонтенеля (1740 год) изомера академических «Ежемесячных сочинений» 1755 и 1756 годов, а также строго воспретить, «дабы никто отнюдь ничего писать и печатать как о множестве миров, так и о всем другом, вере святой противном и с честными нравами не согласном, под жесточайшим за преступление наказанием не отваживался».
Прямо против Ломоносова была направлена читанная перед императрицей и изданная в том же 1756 году проповедь «придворного ея величества проповедника иеромонаха Гедеона» (Криновского). Кляня «натуралистов, афеистов и других богомерзких», монахцаредворец намекал, что «за свои дела отвещать должны» и те, что украшен «рангами, достоинством и богатством», высмеивал ученых как «безразсудных Адамовых деток». Всех этих поводов было более чем достаточно, чтобы Михаил Васильевич не мог смолчать{144}.
Он взялся за перо — и вскоре вся Россия хохотала, читая разлетевшуюся по стране во множестве списков эпиграмму «Гимн бороде», которую переписывали в Петербурге и Москве, Костроме и Ярославле, Казани и других городах, даже в Красноярске и Якутске. Ломоносов точно выбрал главную свою цель — невежество служителей духовного ведомства и основной образ — длинную бороду, ношение которой Синод рассматривал в то время как непременную обязанность духовных лиц. За эту бороду академик и дернул со всем своим стихотворческим талантом и остроумием.
Гедеон Криновский, епископ Псковский и Нарвский
Мрачно уставив бороды в пол, члены Святейшего синода разбирали содержание столь распространенных в народе «пашквильных стихов», начало которых звучало, как ода:
Не роскошной я Венере, Не уродливой Химере В имнах жертву воздаю: Я похвалну песнь пою Волосам, от всех почтенным, По груди разпространенным, Что под старость наших лет Уважают наш совет.За этими строками чувствовалась уверенная рука придворного поэта, но в ушах членов Синода звучал звонкий насмешливый припев, завершавший каждую строфу «Гимна» и звучавший на каждом перекрестке Петербурга:
Борода предорогая! Жаль, что ты не крещена И что тела часть срамная Тем тебе предпочтена.Погрузившись в стихию народной прибаутки, автор не мог удержаться, чтобы в изящной строфе не сравнить бороду с «несравненной красотой» ее подобия, окружающего отнюдь не уста, а путь, которым человек приходит в мир… Архиереев передернуло.
Хитрый автор «Гимна» умело замаскировал направленность своей сатиры, посвятив следующие две строфы явно старообрядческим бородам, лишь намекнув на обогащение казны и церкви от преследований «суеверов», для коих борода дороже головы.
Обвиняя автора «Гимна», Синод должен был сам признать, что следующие далее стрелы сатиры поразили не только староверов:
О коль в свете ты блаженна, Борода, глазам замена! Люди обще говорят И по правде то твердят: Дураки, врали, проказы Были бы без ней безглазы; Им в глаза плевал бы всяк; Ею цел и здрав их зрак.Насмешливое отношение простонародья к глупым и проказливым попам сочеталось здесь с ясно просвечивающей мыслью, что духовенство не желает видеть очевидного, заслоняясь традиционными взглядами от окуляра телескопа, в который давно предлагал заглянуть Ломоносов. Следующая строфа подтверждала правильность такой догадки и с головой выдавала сочинителя:
Естли правда, что планеты Нашему подобны светы, Конче (конечно. — А.Б.) в оных мудрецы И всех пуще там жрецы Уверяют бородою, Что нас нет здесь головою. Скажет кто: мы вправды тут, В струбе там того сожгут.Сожгут так же, как сожгли Джордано Бруно, говорившего об иных обитаемых мирах, как на Руси собирались сжечь книги, упоминающие о множественности миров. Не останавливаясь на этой горькой шутке, Ломоносов порицает духовенство оптом: духовное звание — это карьера, требующая лишь внешнего соответствия требованиям ведомства:
Естли кто не взрачен телом, Или в разуме не зрелом, Естли в скудости рожден, Либо чином не почтен, — Будет взрачен и разсуден, Знатен чином и не скуден Для великой бороды: Таковы ея плоды!Вслед за шуткой звучит настоящий гнев, обещание «заплатить» бородам за «невозможные» действия и защиту ложных мнений. Даже спустя более двух столетий через печатную строку видится, как Михаил о Васильевич сжимает кулак, многозначительно помахивая им в сторону Синода:
О прикраса золотая, О прикраса даровая, Мать дородства и умов, Мать достатков и чинов, Корень действий невозможных, О завеса мнений ложных! Чем могу тебя почтить, Чем заслуги заплатить?Посвятив еще строфу роскоши духовенства, автор сатиры удовлетворенно констатирует, что теперь-то бороды будут хорошо расти, ибо, подражая крестьянам, он их хорошо удобрил:
Борода, теперь прости, В жирной влажности расти!{145}К чести членов Синода нужно отметить, что они достаточно хорошо разбирались в поэзии, чтобы догадаться об авторстве «Гимна бороде» по стилю, не говоря уже о содержании. И вот, пылая благородным гневом и потрясая расчесанными бородами, синодальные члены отправились разбираться с Ломоносовым. По понятным соображениям они поначалу не хотели давать делу официального хода и, возможно, удовлетворились бы «раскаянием» автора. Вместо того чтобы вызвать Михаила Васильевича в Синод, они отправились на «свидание» с академиком. Чем оно завершилось — мы видели в начале рассказа.
Мы оставили Ломоносова в тот момент, когда он писал свой ответ Синоду. Не желая обращаться к его членам, он обращался сам к себе:
О страх! о ужас! гром! ты дернул за штаны, Которы подо ртом висят у сатаны. Ты видиш, он за то свирепствует (и) злится, Диравой красной нос, халдейска печь, дымится, Огнем и жупелом исполнены усы, О как бы хорошо коптить в них колбасы! Козлята малые родятся з бородами: Как много почтены они перед попами! О полза, я одной из сих пустых бород Недавно удобрял безплодный огород. Уже и прочие то (го) ж себе желают И принести плоды обильны обещают. Чего неможно ждать от толь мохнатых лиц, Где в тучной бороде премножество площиц (вшей. — А.Б.)? Сидят и меж собо(й), как люди, разсуждают, Других с площицами бород не признавают (то есть староверов. — А.Б.) И проклинают всех, кто молвит про козлов: Возможно ль быть у них толь много волосов?{146}Комментарии здесь излишни. Ломоносов в полной мере излил свой гнев на «особо невежественное» духовенство, как охарактеризовал героев этих эпиграмм митрополит Филарет (Гумилевский). Этот просвещенный деятель церкви не усмотрел в «Гимне бороде» ничего предосудительного, из-за чего оно могло поднять «бурю против себя»: «А чего и ждать от тупых голов», — заметил Филарет, аттестовав таким образом членов Святейшего синода{147}. Последние, однако, придерживались другого мнения и, получив в «подарок» от академика очередную эпиграмму (она, как и «Гимн бороде», подшита к синодальному делу), написали жалобу самой императрице, описав в ней свои обиды и злоключения. Вот текст этой жалобы, не публиковавшейся полностью уже более столетия:
«Всепресветлейшей, державнейшей, великой государыне, императрице и самодержице всероссийской, всеподданнейший доклад Синода.
В недавнем времени проявились в народе пашквильные стихи, надписанные “Гимн Бороде”, в которых не довольно того, что тот пашквилянт, под видом якобы на раскольников, крайне скверныя и совести и честности христианской противныя ругательства генерально на всех персон, как прежде имевших, так и ныне имеющих бороды написал, но и Тайну Святого Крещения к зазрительным частям тела человеческого наводя, богопротивно обругал, и чрез название бороды ложных мнений завесою всех Святых Отец учения и предания еретически похулил.
И когда, по случаю бывшаго с профессором Академии Наук Михаилом Ломоносовым свидания и разговора о таковом вовсе непотребном сочинении от Синодальных Членов разсуждаемо было, что оной пашквиль, как из слогу признательно, не от простаго, но от какого-нибудь школьнаго человека, а чают и не от него ли самаго произошел? И что такому сочинителю, ежели в чувство не придет и не раскается, надлежит как казни Божией, так и Церковной клятвы ожидать. То услыша означенной Ломоносов исперва начал оной пашквиль шилиски (издевательски. — А.Б.) защищать, а потом, сверх всякаго чаяния, сам себя тому пашквилному сочинению автором оказал, ибо в глаза перед Синодальными Членами таковыя ругательства и укоризны на всех духовных за бороды их произносил, каковых от добраго и сущаго (действительного. — А.Б.) Христианина надеяться отнюдь не возможно.
И не удовольствуясь тем, еще опосле того вскоре таковой же другой пашквиль в народ издал, в коем, между многими явными уже духовному чину ругательствы, безразумных козлят далеко почтеннейшими, нежели Попов, ставит, а при конце точно их назвавши козлами, упомяненную ему при разсуждении Церковную клятву за едину тщету вменяет.
Из каковых не Христианских, да еще от Профессора Академическаго, пашквилев не иное что, как только противникам Православный Веры и таковым предерзателям к безстрашному кощунству им Святых Тайн и к ругательству духовнаго чину явный повод происходит и впредь, ежели не изменится, происходить может.
А понеже, между прочими вседражайшаго вашего императорского величества родителя блаженный и вечныя славы достойныя памяти государя императора Петра Великаго правами, жестокия казни хулителем закона и Веры чинить повелевающими, Военнаго Артикула главы 18, 149 пунктом таковых пашквилей сочинителей наказывать, а пашквильныя писма чрез палача под виселицею жечь узаконено. — Того ради со оных пашквилев всеподданнейше вашему императорскому величеству подносит Синод копии (так!) и всенижайше просит, чтоб ваше императорское величество, яко Богом данная и истинная Церкви и Веры святой и духовному чину защитница, высочайшим своим указом таковыя соблазнительный и ругательный пашквили истребить и публично сжечь, и впредь то чинить запретить, и означеннаго Ломоносова, для надлежащаго в том увещания и исправления, в Синод отослать, высочайше указать соизволили.
Вашего императорскаго величества всепокорные рабы и богомольцы:
Смиренный Сильвестр архиепископ С.-Петербургский.
Смиренный Димитрий епископ Рязанский.
Смиренный Амвросий епископ Переславский.
Смиренный Варлаам архимандрит Донской.
Марта 6-го дня 1757 года»{148}.
Пока слезная мольба обиженных членов Синода добиралась до императрицы, Ломоносов сочинил новый «пашквиль», высмеяв синодальный суд. В «Гимне бороде за суд» описывается, как уязвленные сатирой бороды жалуются главной бороде, что
Брадоборец неотложно Говорит, что есть безбожно Почитать наши чины Тем, что мы не крещены…
Выслушав все жалобы, славная борода разъярилась:
Борода над бородами, С плачем к стаду обратись, Осеняла всех крестами И кричала разсердясь: «Становитесь все рядами, Вейтесь, бороды, кнутами, Бейте ими сатану; Сам ево я прокляну!»Угроза церковного проклятия вызывает у Ломоносова насмешку: он прекрасно знает, что духовное ведомство несамостоятельно и ничего не может предпринять в отношении Академии наук без высочайшего соизволения. Фантасмагорическая картина заседания Синода в «Гимне бороде за суд» отражает, скорее, представление об общественной опасности людей, ценность которых выражается лишь длиной бороды:
О, какой же крик раздался От бород сердитых тут; Ус с усом там в плеть свивался, Борода з брадою в кнут; Тамо сеть из них готовят, Брадоборца чем уловят; Злобно потащат на суд И усами засекут!Сильвестр Кулябка, архиепископ Санкт-Петербургский и Ревельский
К счастью, засечь Ломоносова «усами» не удалось. Мы не знаем всех обстоятельств придворной борьбы вокруг антинаучных инициатив Синода, но результат ее известен. На этот раз Михаил Васильевич победил. Именного указа императрицы, запрещающего писать «как о множестве миров, так и о всем другом, вере святой противном», издано не было. Синоду не удалось запретить распространение уже изданных книг с изложением гелиоцентрической теории. Не удалось «бородам» и заполучить в свои руки «брадоборца».
Позиция Ломоносова оказалась слишком прочной. Как раз в это время ему удалось фактически отстранить от управления Академией своего старого врага И.Д. Шумахера. За пять дней до подачи синодальной жалобы Ломоносову и Тауберту был вручен ордер президента Академии наук Кирилла Григорьевича Разумовского (подписанный еще 13 февраля) о введении их в управление академической Канцелярией, «дабы в отсутствии моем, — писал президент, — в случае иногда болезни г. статского советника Шумахера или иного приключения, которому он по дряхлости и старости лет своих (Шумахеру было 66 лет. — А.Б.) подвержен быть может, Канцелярия академическая праздна не осталась… и над всеми академическими делами могло быть всегдашнее доброе смотрение»{149}.
Вопреки нападкам духовенства, в феврале 1757 года типография Московского университета начала новое издание Собрания сочинений М.В. Ломоносова. Хорошо задуманная атака на Михаила Васильевича в литературе — путем распространения своего рода контрсатиры — тоже не вполне удалась. Духовенство пыталось пустить по рукам анонимные письма против Ломоносова и пародию на его сатиру под заглавием: «Переодетая борода или гимн пьяной голове». Эти сочинения, подписанные вымышленным именем «Христофор Зубницкий» из Колмогор, даже пытались напечатать в академических «Ежемесячных сочинениях» (надеясь на неприязнь ряда ученых к Ломоносову).
Автор пасквилей — талантливый и весьма жестокий рязанский епископ Дмитрий Сеченов — с помощью В.К. Тредиаковского собрал, как сейчас сказали бы, весь «компромат» на академика, включая даже ошибку Ломоносова в анализе рудных образцов и появление отрицательной рецензии на его труды в Commentarii (Лейпциг, 1752). Хорошо знакомый с Михаилом Васильевичем выпускник Московской славяно-греко-латинской академии, Дмитрий усердно поливал своего бывшего коллегу грязью, обвиняя его в пьянстве, корыстолюбии, самонадеянности, хвастовстве, необразованности и наглости.
С хмелю безобразен телом И всегда в уме незрелом Ты, преподло быв рожден, Хоть чинами и почтен,— писал автор пасквилей, довольно ловко используя форму «Гимна бороде»:
Не напрасно он дерзает; Пользу в том свою считает, Чтоб обманом век прожить, Общество чтоб обольстить Либо мозаиком ложным, Либо бисером подложным(намек на предполагаемые выгоды от строившейся Ломоносовым стеклянной фабрики в Усть-Рыбицах). Впрочем, Христофор Зубницкий довольно вульгарен; он никак не может отойти от темы выпивки (в пристрастии к которой епископ Дмитрий сам жаловался на себя в проповедях). Для него характерны обращения типа: «пьяный рыболов», «твоя хмельная рожа», «ввек с свиньями почивай» и т.п.
И на твой раздутый зрак Правей харкнуть может всяк— вот образец красноречия, представленный служащим духовного ведомства.
«Поверьте, — писал пасквилянт, — что он столько подл духом, столько высокомерен мыслями, столько хвастлив на речах, что нет такой низости, которой бы не предпринял ради своего малейшего интересу, например для чарки вина». «Он, — говорилось про великого русского ученого, — всегда за лучшие и важнейшие свои почитает являемые в мир откровения, которыми не только никакой пользы отечеству не приносит, но еще, напротив того, вред и убыток, употребляя на оные немалые казенные расходы, а напоследок вместо чаемыя похвалы и удивления от ученых мужей заслуживая хулу и поругание, чему свидетелем быть могут “Лейпцигские комментарии”». Короче, Ломоносов гордится, «сребро сыскав в дерьме».
В XVIII столетии подлые писания епископа не имели успеха, в отличие от ответной эпиграммы Ломоносова Зубницкому:
Безбожник и ханжа, подметных писем враль! Твой мерзкий склад давно и смех нам и печаль: Печаль, что ты язык российской развращаешь, А смех, что ты тем злом затмить достойных чаешь. Наплюем мы на срам твоих поганых врак: Уже за 20 лет ты записной дурак… Хоть ложной святостью ты бородой скрывался, Пробил (то есть Честный. — А.Б.), на злость твою взирая, улыбался: Учения ево, и чести, и труда, Не можешь повредить ни ты, ни борода{150}.На этот раз Ломоносов действительно не позволил деятелям духовного ведомства повредить свое учение, честь и труд. В дальнейшем он еще не раз отражал наскоки на науку и литературу как в своих поэтических сочинениях, так и в ученых трудах. Примерно к концу 1759 года Михаил Васильевич ответил на выход в свет четвертого тома «Собрания разных поучительных слов» псковского епископа Гедеона (Криновского), пренебрежительно отзывавшегося о красноречии, риторике и ученых вообще. Вероятно, Ломоносов узрел в высказываниях Гедеона намек на новое издание своей «Риторики» (1759 год). Как бы то ни было, он возмутился и написал эпиграмму к Пахомию, сохранившую для потомков память о книге Гедеона и затронувшую не только епископа псковского:
Пахомий говорит, что для святого слова Риторика ничто, лишь совесть будь готова. Ты будешь Казнодей, лишь только стань попом И стыд весь отложи. Однако врешь, Пахом. На что риторику совсем пренебрегаешь? Ее лишь ты одну и то худенько знаешь.Ломоносов пользуется случаем, чтобы еще раз защитить науку и литературу от нападок духовенства, ссылаясь на церковные авторитеты:
Василий, Златоуст — церковные столпы — Учились долее, как нынешни попы: Гомера, Пиндара, Демосфена читали И проповедь свою их штилем предлагали; Натуру, общую всей прочей твари мать, Небес, земли, морей, старались испытать. Дабы Творца чрез то по мере сил постигнуть И важностью вещей сердца людски подвигнуть.Конфликт, в который он был втянут, Ломоносов представляет однозначно: как конфликт между правдой просвещения и ханжеством невежества, характерного, как признавали и духовные авторы, для русского священного чина XVIII века:
Ты словом Божиим незнанье закрываешь И больше тех мужей у нас быть уповаешь; Ты думаешь, Пахом, что ты уж Златоуст! Но мы уверены о том, что мозг твой пуст.Литературная беллетристика, считает Михаил Васильевич, гораздо ценнее поучений подобного духовенства. Поймав Гедеона на слове, когда тот осуждает чтение, в частности, романа Ф. Фенелона «Приключения Телемака» (1699 год) вместо Евангелия, Ломоносов замечает:
Нам слово Божие чувствительно, любезно, И лишь во рте твоем безсильно, безполезно. Нравоучением преславной Телемак Стократ полезнее твоих нескладных врак{151}.Что это за «враки» и в чем глубоко ошибочна проповедь малообразованного и не рассуждающего под пятой Синода духовенства, академик ясно показал в написанных вскоре научных трудах. Во «Втором прибавлении к металлургии» (1760 год) он ярко изложил свою теорию развития Земли, в корне противоречащую легенде о «сотворении» мира за шесть дней. Это именно легенда, утверждает Ломоносов:
«Кому противна долгота времени и множество веков, требуемых на обращение дел и произведения вещей в натуре, больше нежели как принятое у нас церковное исчисление, тот возьми в разсуждение… что оно не догмат веры, ниже узаконение, утвержденное соборами…
Если же кто сим недоволен, — иронизирует ученый, — то пусть отнесет вышеписанные натуры деяния в оное время, когда Земля была невидима и неустроена (так! — А.Б.), то есть прежде шестидневного произведения тварей: там не будет никакого спору и сомнения о времени, не описанном и не определенном чрез течение светил небесных».
В следующем, 1761-м году вышло из печати «Прибавление» к астрономическому исследованию Ломоносова «Явление Венеры на Солнце». При прохождении планеты через видимый солнечный диск ученому удалось обнаружить на ней атмосферу, то есть найти сильнейший аргумент в пользу гипотезы о наличии жизни не только на Земле. Михаил Васильевич указал, что его взгляды приходят в противоречие с мнением невежественного духовенства, и постарался (на первый взгляд) уйти от конфликта, прикрывшись рассуждением о «двойственности истины». Однако не мог удержаться от насмешки над своими противниками-проповедниками.
«Некоторые спрашивают, — иронически замечает академик, — ежели-де на планетах есть живущие нам подобные люди, то какой они веры? Проповедано ли им евангелие? Крещены ли они в веру Христову?
Сим дается ответ вопросный. В южных великих землях, коих берега в нынешние времена почти только примечены мореплавателями, тамошние жители, также и в других неведомых землях обитатели, люди видом, языком и всеми поведениями от нас отменные, какой веры? И кто им проповедал евангелие?
Ежели кто про то знать или их обратить и крестить хочет, тот пусть по евангельскому слову… туда пойдет. И как свою проповедь окончит, то после пусть поедет для того ж и на Венеру. Только бы его труд не был напрасен. Может быть, тамошние люди в Адаме не согрешили; и для того всех из того следствий не надобно».
Из подобных заявлений видно, что Михаил Васильевич, даже учитывая цензурные условия, уже не желал поддерживать «мирное сосуществование» своего творчества с пытающимся ограничить его духовным ведомством. Примерно в том же 1761 году он переводит басню Лафонтена о монашестве «Крыса, удалившаяся из мира»:
Мышь некогда, любя святыню, Оставила прелестной мир, Ушла в глубокую пустыню, Засевшись вся в галланской сыр.
Судя по бумаге, чернилам и расположению в рукописи, этот популярный перевод был сделан Ломоносовым в непосредственной связи с набросанным выше планом уже упомянутого «Прибавления второго» к «Первым основаниям металлургии». В плане же ясно сказано о намерении автора осудить «некоторых поведение, кои осмехают науки, особливо новые откровения и изыскания, разглашая, будто бы они были противны веры». Однако научный труд, явно непосильный для понимания духовных надсмотрщиков, был вскоре издан, а ясная всем басня оставалась в рукописи еще целое столетие.
Эта борьба Ломоносова, счастливо избежавшего громов и молний Святейшего синода и неукоснительно одерживавшего моральные победы над своими противниками, требовала от него немалого напряжения сил, отнимала время. Даже столь великий ученый, поэт и борец за правду вынужден был временами идти на уступки церкви. Так же как басня о мышке в сыре, не была издана при жизни Михаила Васильевича записка для И.И. Шувалова «О сохранении и размножении российского народа», написанная в 1761 году.
Это во многих отношениях замечательное произведение мыслителя-гражданина, наполненное искренней болью за российский народ, дает самую резкую характеристику влияния деформированной церкви на развитие народа. В ряде случаев Ломоносов даже слишком суров.
«Взгляды, уборы, обходительства, роскоши и прочие поступки везде показывают, — пишет Михаил Васильевич, — что монашество в молодости не что иное есть, как черным платьем прикрытое блудодеяние и содомство, наносящее знатный ущерб размножению человеческого рода, не упоминая о бывающих детоубивствах, когда законопреступление закрывают злодеянием. Мне кажется, что надобно клобук запретить мужчинам до 50, а женщинам до 45-ти лет».
Среди причин детской смертности Ломоносов называет крещение холодной водой, которое попы производят согласно церковному предписанию о том, чтобы вода была «натуральная без примешения», считая примесью и теплоту. Бесполезно «невеждам попам физику толковать», пишет ученый, следует употребить власть для прекращения этой пагубной практики. «Таких упрямых попов, кои хотят насильно крестить холодною водою, почитаю я палачами, затем что желают после родин и крестин вскоре и похорон для своей корысти».
В зрелом возрасте здоровью народа сильно вредит неумеренное заговение и разговение в связи с постами. «Паче других времен, — отмечает Ломоносов, — пожирают у нас масленица и святая неделя великое множество народа одним только переменным употреблением питья и пищи. Легко разбудить можно, что, готовясь к воздержанию великого поста, во всей России много людей так залавливаются, что и говеть времени не остается. Мертвые по кабакам, по улицам и по дорогам и частые похороны доказывают то ясно. Разговенье тому ж подобно».
Яркой страницей русской сатирической прозы стало описание Михаилом Васильевичем «светлого Христова воскресенья», «всеобщей христианской радости», когда наряду с торжественными службами в храмах «недавние строгие постники, как с привязу спущенные собаки, как накопленная вода с отворенной плотины, как из облака прорвавшиеся вихри, — рвут, ломят, валят, опровергают, терзают: там разбросаны разных мяс раздробленные части, разбитая посуда, текут пролитые напитки, там лежат без памяти отягченные объядением и пьянством, там валяются обнаженные и блудом утомленные…».
— О, истинное христианское прощение и празднество! — восклицает автор. — Не на таких ли Бог негодует у пророка: Праздников ваших ненавидит душа моя, и кадило ваше мерзость есть предо мною… Между тем бедный желудок… не имея требуемого довольства жизненных соков, несваренные ядения по жилам посылает: они спираются, пресекается течение крови, и душа в отворенные тогда райские двери из тесноты тела прямо улетает… Вышеписанных строгих постников, притом усердных и ревностных праздниколюбцев, самоубийцами почесть можно.
Ломоносов, вполне в духе игумена троицкого Артемия, не видит особого смысла в телесном, физическом посте и внешнем покаянии. «Обманщик, грабитель, неправосудный, мздоимец, вор» никаким постом «прощения не сыщет», «хотя бы он вместо обыкновенной постной пищи в семь недель ел щепы, кирпич, мочало, глину и уголье и большую бы часть того времени простоял на голове вместо земных поклонов». Спасение человека не в обрядах, а в «добром житии». Тем не менее отменить посты вовсе ученый не видел возможности. Он считал лишь, что, созвав вселенский собор, можно было бы в России перенести масленицу на май, а святую неделю приблизить к Петрову дню, то есть ближе ко времени сельских работ: «меньше было бы праздности, матери невоздержания», и, соответственно, пьянства и обжорства, «надрывающих человеческое здравие». Церковные установления должны максимально соответствовать благополучию верующих, а не иным соображениям.
Уже из сказанного понятно, какие препятствия должно было вызвать издание сочинения Ломоносова. Сам он не пошел на новую войну с Синодом, экономя время и силы. Только в 1819 году в «Журнале древней и новой словесности» записка «О размножении и сохранении российского народа» увидела свет, вызвав настоящий скандал. Министр духовных дел и народного просвещения сделал выговор цензурному комитету за разрешение издания, содержавшего мысли, противные православной церкви и оскорбляющие «честь нашего духовенства». Цензор Яценков пострадал за свою «оплошность» и был отстранен от цензурования журнала. Преследованиям подвергся издатель записки В.О. Олин. При издании этого памятника русской общественной мысли в «Сочинениях» М.В. Ломоносова А. Смирдиным в 1847 году текст был изуродован цензурой. Только в 1871 году ученый Н.С. Тихонравов смог полностью опубликовать произведение{152}.
Усилия самодержавной власти и внутренних мракобесов превращали Русскую православную церковь в орудие духовного надзора. И далеко не всегда находились силы, чтобы остановить его размах. Так, вскоре после победы М.В. Ломоносова в споре с Синодом в 1769 году возникло дело в связи с профессорской диссертацией преподавателя Московского университета Д.С. Аничкова. Оно особенно любопытно тем, что показывает наивность принятых в литературе последних десятилетий оценок позиций исторических лиц по должностному или ведомственному принципу.
Толчок к осуждению книги Аничкова дала группа профессоров университета (Дильтей, Керштенс, Рост, Рейхель, Шаден, Лангер и Барсов) — уже тогда немало деятелей так называемого «народного просвещения» отличалось завидным даже для их церковных коллег мракобесием. Оставшиеся в меньшинстве передовые профессора также вынуждены были согласиться с решением о переделке диссертации, чтобы оставить автору возможность продолжить научную деятельность. Аничкову пришлось спешно опубликовать исправленный вариант книги.
О продолжении истории с работой выпускника Троице-Сергиевой семинарии Аничкова, направленного семинарским начальством в Московский университет, рассказывают не профессора, а… митрополит Евгений Болховитинов, крайне возмущенный этими гонениями. Не заботясь о «чести мундира», видный ученый и литератор в духовном звании обвиняет в доносе на Аничкова университетского катихизитора, ключаря кремлевского собора Петра Алексеева. По словам Евгения, вследствие этого доноса первое издание диссертации было не просто изъято из обращения: «…экземпляры этого сочинения были отобраны и по распоряжению начальства публично сожжены палачом на Лобном месте в Москве».
В дальнейшем, как гласят документы, преследование Аничкова продолжил архиепископ Московский Амвросий (уже упоминавшийся нами «усовершенствователь» А. Попа). В «Доношении» Синоду от 10 сентября 1769 года Амвросий писал, что до его сведения дошло «производимого в профессоры магистра Дмитрия Аничкова соблазнительное и вредное сочинение под заглавием “Разсуждение из натуральной богословии о начале и происшествии натурального богопочитания”, которое должно быть рассмотрено духовными властями.
Мотивируя это требование, Амвросий указывал, что автор книги «1) явно восстает противу всего христианства, богопроповедничества и богослужения; 2) опровергает Священное писание, и в нем богознамения и чудеса, тако ж рай, и ад, и дьяволов, соравняя их хитроковарным образом с натуральными или небылыми вещьми, а Моисея, Сампсона и Давида — с языческими богами; 3) во утверждение того атеистического мнения приводит безбожного Епикурова последователя Люкреция да всескверного Петрония; 4) положения под нумерами… совсем натуральной и откровенной богословии противны». В доказательство «безбожия» и «невежества» Аничкова архиепископ ссылается на «весьма благоразумную и благочестивую» речь профессора Рейхеля.
Во избежание повторения подобных изданий в университете, Амвросий просил «как о истреблении сего безбожного сочинения, купно же и о пастырском сочинителя запрещении». Инквизиционные требования были незамедлительно поддержаны Синодом, определившим дело Аничкова как важное и срочное. Уже 9 ноября Синод вынес «Определение» о приведении сочинителя «в чувствие своея погрешности» и вынесении предостережения университетским властям. Пользуясь случаем, Синод еще раз указывал всем типографиям на пункты законов об обязательном предоставлении духовной цензуре всего, что каким-либо образом касается религии.
Как ни странно, главным препятствием к проведению синодального решения в жизнь оказалась твердая позиция обер-прокурора Синода бригадира П.П. Чебышева. Он воспротивился тому, чтобы «Определение» по делу Аничкова было передано в Сенат. После трехнедельных колебаний члены Синода все же скрепили «Определение» своими подписями. В ответ разгневанный Чебышев написал «Предложение», утверждая, что во втором издании книги Аничкова вообще нет ничего предосудительного, прозрачно намекая, что она прочитана в верхах. Обер-прокурор язвительно замечал, что в сочинениях духовенства обвинения против Аничкова ничем не аргументированы и потому «упоминаемого магистра Аничкова по требованию Святейшего синода в чувство приводить будет не можно».
Светская власть не желала допускать инициативу духовенства даже в охранительной области. Бригадир — обер-прокурор наложил на «Определение» резолюцию: «Не исполнять, для представленных от меня в письменном Предложении резонов», в частности, «дабы сохранена была бы благопристойность, посредством бы которой был отвращен могущий произойти каковой-либо в простых людях соблазн». Видя упорство подчиненных, Чебышев забрал из делопроизводства Синода все относящиеся к делу материалы. Однако в Синоде еще в течение 18 лет дело Аничкова значилось среди «интересных» и «нерешенных». Оно было закрыто лишь в 1787 году, за год до смерти ученого.
Нависшее обвинение, возможность ежечасного продолжения следствия долгие годы отравляли жизнь и научную работу Аничкова. Его «диссертация больше других чести принесла автору» — так оценил сожженный в первой редакции труд Евгений Болховитинов. Самоцензура — этот страшный бич русской литературы, равно научной и художественной, — оставила глубокие следы во всех последующих книгах Аничкова{153}.
С изменением политики правительства Екатерины II механизм преследования иномыслящих духовным ведомством стал действовать значительно более результативно. Донос уже известного нам протоиерея московского Архангельского собора Петра Алексеева на Н.И. Новикова послужил поводом для ареста просветителя. Новиков был на 15 лет брошен в Шлиссельбургскую крепость, а изданные им книги конфискованы. «Но если думаешь, что хулением Всевышний оскорбится, — урядник ли благочиния может быть за него истец?» — иронически вопрошал А.Н. Радищев. «Может!» —отвечало духовное ведомство. Сочинения Радищева были найдены «противными закону божьему, десяти заповедям, Священному писанию, православию и гражданскому закону». В 80-х годах XVIII века на улицах русских городов запылали огромные книжные костры, в которых горели и сочинения Ломоносова. Только в октябре 1793 года служащими духовного ведомства было сожжено 18 656 экземпляров книг. В 1797 году была организована особая духовная цензура с широкими полномочиями. В соответствии с волей правительства ее чиновники усиленно искореняли в государстве «заразу» свободной мысли.
Духовная цензура не делала скидки на жанр преследуемых книг, их происхождение и время создания. Русская и иностранная, научная и художественная литература равно подвергалась усекновению и запрещению. Из десятков тысяч цензурных операций вспомним лишь несколько эпизодов. От красного карандаша пострадали «Мертвые души» Н.В. Гоголя, многие места были вычеркнуты из его полного собрания сочинений, издававшегося в 1853 году. М. Загоскин, чтобы издать свои произведения, должен был переделывать их по указаниям церковных властей. В 1866 году духовная цензура наложила арест на «Рефлексы головного мозга» И.М. Сеченова; автора предлагалось сослать на Соловки «для смирения и исправления». В тех же 60-х годах было запрещено издание перевода романа Жюля Верна «Путешествие к центру Земли».
Понятно беспокойство П.И. Мельникова-Печерского (редактора газеты «Русский дневник»), писавшего в 1858 году историку М.П. Погодину: «Попов боюсь. Впрочем, употреблю все средства, чтобы в духовную цензуру не пошло. А ведь эти господа… делают такие пакости, каких не видано и не слыхано». Мельников-Печерский забыл о том, насколько взаимосвязаны ведомства Российской империи: его отзыв о духовной цензуре был прочитан почтовым ведомством и записан в III Отделении.
В 1866 году редактор «Дела» Г.Е. Благосветлов писал русскому врачу, революционеру и публицисту Павлу Якоби: «Пока давящая сила не ослабнет, пишите серьезные статьи по естественным наукам, но только не касайтесь религии. Пока это строго запретный плод». Письмо, разумеется, оказалось в том же Секретном архиве III Отделения{154}. К тому же довольно благонамеренный Благосветлов ошибался — печатать научные труды было также затруднительно, причем чем далее, тем хуже. Преследовались русские ученые К.Ф. Рулье, Т.Н. Грановский и многие другие (неприятности с цензурой имели даже Мечников, Менделеев и Тимирязев). Труды немецкого естествоиспытателя Эрнеста Геккеля запрещались в России в 1873, 1879 и 1902 годах (последние два раза они были сожжены). В 1886 году по настоянию духовной цензуры была запрещена книга известного французского астронома К. Фламмариона, а в 1893 году в списки запрещенных книг попала «Автобиография Земли» выдающегося ученого Г.Н. Гетчинсона. Преследовались книги Чарлза Дарвина, запрещались также сочинения о нем.
Цензурные «приключения» сочинений М.Е. Салтыкова-Щедрина могли бы составить целую повесть. Духовная цензура «растерзала» весь шестой том сочинений Н.С. Лескова, в довершение всего уничтожив тираж книги. «Подлое самочинство и самовластие со стороны всякого прохвоста» увидел в этом деянии автор, крайне нелестно отзывавшийся о «попах толстопузых». А при попытке издания сочинений А.И. Герцена в 1893 году из 4 тысяч страниц цензура вымарала более 3 тысяч! «Не везло», впрочем, и Гл. Успенскому, и Некрасову, и Короленко, и Шевченко, и Чехову, и многим другим отечественным писателям, а из иностранцев — Г. Флоберу, Э. Золя, А. Франсу, Г. Гейне, А. Барбюсу… Не забывала духовная цензура и старые произведения: чиркала Ломоносова, многократно запрещала и уничтожала труды Вольтера, Дидро, Гоббса, Гельвеция — костры из их книг горели и в конце XIX века! «Путешествие» Радищева по требованию духовной цензуры «удостоилось» сожжения в 1903 году{155}.
Наконец, следует подчеркнуть, что от цензурных и иных преследований не были избавлены старообрядцы и даже вполне ортодоксальные церковные писатели. Например, труды профессора Московской духовной академии Н.Ф. Каптерева были подвергнуты «урезанию», а затем и полному запрещению. Под гнетом духовного ведомства Русская православная церковь все более и более сдавала свои общественные позиции.
Отлучение
Действия духовного ведомства империи относительно литературы и литераторов иллюстрируют процесс расхождения синодальной церкви с российским обществом, процесс, который к концу XIX века приобретает характер раскола. Даже для глубоко верующих людей духовное ведомство не только теряет авторитет, но как бы отпадает от православия. Безусловно, и в конце XIX столетия, и в бурные годы начала нового века в церкви существовали глубокоуважаемые, высокоавторитетные для различных слоев и групп общества священнослужители и архипастыри; среди них было немало передовых людей, мыслителей, литераторов и ученых. Но это был личный авторитет, личные заслуги, не связываемые в общественном сознании с церковной организацией в целом. И здесь, как и во всем обществе, здоровые силы, не желавшие далее жить под пятой самодержавия, готовились и начинали борьбу за спасение Русской православной церкви, которое могло произойти только при уничтожении военно-полицейского государства. Но «чудище обло, озорно, стозевно» еще стояло, и его духовное ведомство творило свои безумные дела. Одним из таких безумств гибнущего, разлагающегося организма было отлучение от церкви великого русского писателя Льва Николаевича Толстого{156}.
Здесь не место разбирать сложные религиозные взгляды и учение Толстого. Достаточно сказать, что на протяжении десятилетий он сознательно полемизировал с ортодоксальным православием, часто смешивая его с реальной деятельностью духовного ведомства. Толстой проповедовал, по существу, новое, отличное от православия учение. Он не всегда был последователен, не всегда справедлив в оценках и давал представителям разных лагерей, в том числе официальной церкви, немало поводов для выступлений против его учения. Лучше всего об этой деятельности Толстого сказал его замечательный современник А.Ф. Кони: «Он мог иногда заблуждаться в своем гневном искании истины, но он заставлял работать мысль, нарушал самодовольство молчания, будил окружающих от сна и не давал им уснуть в застое болотного спокойствия…»{157}
Состоявшееся в 1901 году отлучение Толстого имело долгую предысторию. Цензурные архивы наполнены делами о запрещении сочинений писателя за «богохульство, глумление, издевательство и кощунство над религией», «проповедь безнравственности» (так!), «анархизма», «социализма», «оскорбления государя-императора» и т.п. Последнее, впрочем, не становилось причиной преследований графа. Светская власть фактически устранилась от борьбы с великим писателем, переложив ее на духовное ведомство.
Несмотря на то что Толстой печатал за границей самые резкие статьи против существующего в Российской империи строя, многократно писал едкие письма государям-императорам и их министрам, несмотря на то что он открыто занимался запрещенной правительством деятельностью, самодержавие опасалось трогать всемирно известного литератора. Лев Николаевич даже требовал, чтобы к нему применялись те же репрессивные меры, что и к другим авторам запрещенных сочинений. «Тем более, — писал он в 1896 году министру внутренних дел и министру юстиции, — что я вперед заявляю, что буду продолжать до самой смерти делать то дело, которое правительство считает преступлением, а я считаю своей священной перед Богом обязанностью»{158}.
Для взаимоотношений писателя со светскими властями характерен эпизод с арестом в конце 1887 года филолога М.А. Новоселова и его товарищей, распространявших не пропущенную цензурой статью Толстого «Николай Палкин». Толстой сам отправился в Московское жандармское управление с требованием освободить арестованных или посадить его, автора статьи. «Думаю, — писал в этой связи московский генерал-губернатор В.А. Долгоруков министру внутренних дел, — помимо высокого значения его таланта, что всякая репрессивная мера, принятая относительно графа Л. Толстого, окружит его ореолом страданий и тем будет наиболее содействовать распространению его мыслей и учения». «Высочайше повелено принять к сведению», — пометил на докладе министр, выражая волю императора Александра III. Посему начальник Московского жандармского управления генерал Слезкин с улыбкой сообщил Толстому: «Граф, слава ваша слишком велика, чтобы наши тюрьмы могли ее вместить». Арестованные были освобождены. Ту же линию в отношении Толстого продолжал император Николай II со своими министрами и жандармами.
Иное дело — церковные власти, вынужденные постоянно защищаться от наиболее резких обличений Льва Николаевича. «Я ведь в отношении православия — вашей веры, нахожусь не в положении заблуждающегося или отклоняющегося, я нахожусь в положении обличителя», — писал граф в 1882 году. Через два года, осуждая содержание книги московского митрополита Макария «Православно-догматическое богословие», Толстой писал еще более определенно: «Православная церковь? Я теперь с этим словом не могу уже соединить никакого другого понятия, как несколько нестриженых людей, очень самоуверенных, заблудших и малообразованных, в шелку и бархате, с панагиями бриллиантовыми, называемых архиереями и митрополитами, и тысячи других нестриженых людей, находящихся в самой дикой, рабской покорности у этих десятков, занятых тем, чтобы под видом совершения каких-то таинств обманывать и обирать народ»{159}.
Разумеется, официальная церковь, ее цензура, проповедники и печать не оставались в долгу, приписывая Толстому все и всяческие пороки, изображая его чуть ли не дьяволом во плоти, всячески стремясь ограничить распространение его взглядов и опорочить писателя. Выдающиеся писатели и ученые церковного звания не участвовали в этой травле. Те же «умственные силы» Синода, те деятели официальной церкви, кто мешал Толстому и нападал на него, напоминали пигмеев, пытающихся связать гиганта нитками и заглушить его голос своим писком. Терпя поражение за поражением, духовное ведомство все более склонялось к крайним мерам относительно писателя.
В 1886 году обсуждалась мысль о заточении Толстого в Суздальский монастырь-тюрьму. В 1888 году херсонский архиепископ Никанор писал, что «мы (Синод. — А, Б,) без шуток собираемся провозгласить торжественную анафему… Толстому». В 1891 году в речи «О лжеучении графа Л.Н. Толстого» харьковский протоиерей призвал предать писателя анафеме; речь была опубликована, но не возымела действия. В 1892 году до Толстого дошла весть, что за отлучение его от церкви выступает московский митрополит; мнение Синода было сформировано, обер-прокурор К.П. Победоносцев присоединился к нему. Однако император Александр III запретил открытое преследование писателя.
После смерти Александра III вопрос об отлучении Толстого вновь стал на повестку дня. О необходимости этого акта писал в 1896 году сам Победоносцев. Ко Льву Николаевичу неоднократно посылались духовные лица с целью склонить его к возвращению в православие. Граф был непреклонен и, принимая гостей, избегал разговоров на церковные темы. Однако он продолжал писать — и в ноябре 1899 года харьковский архиепископ Амвросий составил проект постановления Синода об отлучении Толстого, который по неизвестным причинам вновь не был принят. Возможно, церковные власти надеялись на «естественное» разрешение конфликта: Толстой был уже стар и, по-видимому, близок к смерти.
В 1900 году, когда газеты сообщили о серьезной болезни Льва Николаевича, по всем епархиям было «конфиденциально» разослано письмо «О запрещении поминовения и панихид по Л.Н. Толстом в случае его смерти без покаяния». Подписано оно было первоприсутствующим членом Синода митрополитом Иоанникием. Помимо указанного в заглавии и мотивированного в тексте предписания, в письме прямо говорилось, что Толстой достоин анафемы: «Таковых людей Православная Церковь торжественно, в присутствии верных своих чад, в Неделю православия объявляет чуждыми церковного общения».
Особое озлобление духовного ведомства было связано с выходом в 1899 году романа «Воскресение». Несмотря на многочисленные цензурные исправления и изъятия, роман сохранял колоссальную обличительную силу. Помимо прочего, под именем Топорова Толстой вывел в романе обер-прокурора Синода Победоносцева. Он, по словам писателя, «как и все люди, лишенные основного религиозного чувства, сознанья равенства и братства людей, был вполне уверен, что народ состоит из существ совершенно других, чем он сам, и что для народа необходимо нужно то, без чего он очень хорошо может обходиться. Сам он в глубине души ни во что не верил и находил такое состояние очень удобным и приятным, но боялся, как бы народ не пришел в такое же состояние, и считал, как он говорил, священной своей обязанностью спасать от этого народ.
Константин Петрович Победоносцев, обер-прокурор Синода
Так же, как в одной поваренной книге говорится, что раки любят, чтобы их варили живыми, он вполне был убежден, и не в переносном смысле, как это выражение понималось в поваренной книге, а в прямом, — думал и говорил, что народ любит быть суеверным.
Он относился к поддерживаемой им религии так, как относится куровод к падали, которою он кормит своих кур: падаль очень неприятна, но куры любят, и едят ее, и потому их надо кормить падалью»{160}.
В декабре 1900 года Л.Н. Толстой так охарактеризовал обер-прокурора Синода в письме к императору Николаю II: «Из всех этих преступных дел самые гадкие и возмущающие душу всякого честного человека, это дела, творимые отвратительным, бессердечным, бессовестным советчиком вашим по религиозным делам, злодеем, имя которого, как образцового злодея, перейдет в историю — Победоносцевым».
К.П. Победоносцев (1827–1907), чья неукротимая «охранительная» деятельность усугубила глубокий кризис Русской православной церкви и привела, по словам Г. Флоровского, к «отступлению Церкви из культуры»{161}, решился наконец на шаг, ставший подлинным символом этого «отступления». Считается, что инициатива отлучения Толстого исходила от митрополита Антония, ставшего в 1900 году первоприсутствующим членом Синода. Есть, однако, обстоятельства, заставляющие сомневаться в этом.
Антония характеризуют как человека безвольного, о котором сам Победоносцев говорил в досаде: «Кто нашего митрополита, как метлу, в руки возьмет, тот и метет». Первоначальный текст синодального послания об отлучении писателя был написан лично обер-прокурором, причем, по воспоминаниям участника событий, Синод, посвятивший обсуждению текста целых два заседания, занимался в основном смягчением тона послания. По-видимому, Антоний, «совершенно неожиданно и в настойчивой форме» потребовавший отлучения Толстого (как вспоминал служащий Синода В. Скворцов), выступил на этот раз в роли «метлы» в руках Победоносцева.
Не следует идеализировать состав Синода (митрополиты Антоний, Феогност, Владимир, архиепископ Иероним, епископы Иаков, Маркелл и Борис), принимавшего решение об отлучении Толстого, но нельзя не обратить внимание на его колебания и даже некое скрытое противодействие озлоблению Победоносцева. Синодальное послание, по его замыслу, должно было грянуть со страниц «Церковных ведомостей» 17 февраля, накануне Недели православия, когда в кафедральных соборах при торжественной архиерейской службе звучала «анафема» врагам православной церкви. 11 февраля митрополит Антоний писал Победоносцеву, что «теперь (выделено мной. — А.Б.) в Синоде все пришли к мысли о необходимости обнародования… суждения о графе Толстом… Это не будет уже суд над мертвым, как говорят о секретном распоряжении (не служить по Толстому панихид. — А.Б.), и не обвинение без выслушания оправдания, а “предостережение” живому…». Тем не менее сомнительно, чтобы Синод был единодушен: публикация послания об отлучении Толстого задержалась на целую неделю по сравнению с намеченным сроком. «Определение Св. Синода» появилось на страницах «Церковных ведомостей» 24 февраля, а 25 февраля было на видном месте перепечатано почти всеми газетами.
«…Все силы Ада, — гласило “Определение”, — по обетованию Господню, не могли одолеть Церкви святой, которая пребудет непреодоленной во веки. И в наши дни Божиим попущением явился новый лжеучитель, граф Лев Толстой. Известный миру писатель, русский по рождению и воспитанию своему, граф Толстой в прельщении гордого ума своего дерзко восстал на Господа и на Христа его и на святое его достояние, явно пред всеми отрекся от вскормившей и воспитавшей его Матери, Церкви Православной, и посвятил свою литературную деятельность и данный ему от Бога талант на распространение в народе учений, противных Христу и Церкви, и на истребление в умах и сердцах людей веры отеческой, веры православной, которая утвердила вселенную, которою жили и спасались наши предки и которою доселе держалась и крепка была Русь святая…
Он проповедует, с ревностью фанатика, ниспровержение всех догматов Православной Церкви и самой сущности веры христианской… отвергает все таинства Церкви… и, ругаясь над самыми священными предметами веры православного народа, не содрогнулся подвергнуть глумлению величайшее из Таинств, святую Евхаристию…»
Можно себе представить, какими словами был написан Победоносцевым проект послания, если после двухдневного «смягчения» его остался такой текст! Хитроумие (как им казалось) проявили члены Синода в определении меры наказания Толстому. «Определение» говорило не об отлучении писателя, а о самоотторжении его от православной церкви. «Посему Церковь не считает его своим членом и не может считать, доколе он не раскается и не восстановит своего общения с нею».
Отлучение Толстого — именно так восприняло публикацию синодального послания российское общество — было подобно небольшому толчку, вызывающему лавину. Оно было задумано не как единичное действие; все силы духовного ведомства империи, все находящиеся под влиянием Победоносцева черносотенные газеты включились в травлю писателя. На Толстого посыпались угрозы фанатиков, вслед ему, случалось, выкрикивали проклятия. Но все это буквально потонуло в огромной волне возмущения Синодом, поднявшей все слои общества России.
Толпы людей шли поклониться Толстому, в Петербурге, Москве, Киеве и других городах начались демонстрации в поддержку писателя, вспыхнули студенческие волнения во многих университетах. Сочувственных телеграмм было столько, что их наконец запретили передавать. «Величайшему и благороднейшему писателю нашего времени» приходили приветственные адреса с тысячью и более подписей, коллективные и частные письма. «По своей близорукости, — писали в адресе рабочие Прохоровской мануфактуры, — Синод просмотрел самое главное Ваше “преступление” перед ним — то, что Вы своими писаниями рассеиваете тьму, которой он служит…» Представления пьес Толстого превращались в митинги, пресса, не имея возможности высказаться прямо, откликнулась на послание Синода баснями и карикатурами. Возмущение деянием Синода докатилось и до деревни. «Мужики объясняют это отлучение так, —говорила сельская учительница: — “Это все за нас; он (Толстой. — А.Б.) за нас стоит и заступается, а попы и взъелись на него”».
Обеспокоенное размахом общественного движения в защиту писателя, правительство принимало самые разнообразные, по преимуществу полицейские меры. Между прочим, департамент полиции производил перлюстрацию частных писем, главным образом чиновничьих, чтобы выяснить глубину проникновения «неприятеля» в свой лагерь. Полицейская сводка по результатам тайного чтения писем была неутешительна для правительства. От генерал-адъютанта графа Н.П. Игнатьева до мелкого чиновника авторы писем осуждали Синод, Победоносцева и других причастных к отлучению Толстого лиц за несвоевременное, вредное и глупое деяние. «Осрамили Россию на весь мир», — читали в чужих письмах служащие «черных кабинетов».
Немалый общественный резонанс вызвало письмо графини Софьи Андреевны Толстой к митрополиту Антонию. «Непостижимым» назвала она синодальный акт. «Неужели для того, чтобы отпевать моего мужа и молиться за него в церкви, я не найду — или такого порядочного священника, который не побоится людей перед настоящим Богом любви, или не порядочного, которого можно подкупить большими деньгами для этой цели?
Но мне этого и не нужно, — продолжала Софья Андреевна. — Для меня церковь есть понятие отвлеченное, и служителями ее я признаю только тех, кто истинно понимает значение церкви.
Если же признать церковью людей, дерзающих своей злобой нарушать высший закон любви Христа, то давно бы все мы, истинно верующие и посещающие церковь, ушли бы из нее».
Впрочем, полиции не нужно было даже вскрывать письма, чтобы узнать общественное мнение: множество лиц, в том числе из интеллигенции и «высшего общества», открыто заявляло о своей солидарности с Толстым и письменно уведомляло Синод о своем выходе из православия. Характерно письмо И.К. Дитерихса из Лондона, адресованное обер-прокурору Синода:
«Милостивый государь,
Вы состоите главой касты, именующей себя российским православным духовенством, и вершите все так называемые “религиозные дела”…
Вы… не только не повредили Л.Н. Толстому, но оказали ему значительную услугу, привлекли к нему симпатии всех искренних людей. Кроме того, всякий искренний и свободомыслящий человек может пожелать только, чтобы и над ним Вы проделали ту же манипуляцию и освободили его от тех обязательств при жизни и по смерти, которые накладывает государственная церковь на паству свою.
Но вместе с тем этим декретом о Толстом Вы лишний раз обнаружили присущее Вам и Вашему синклиту грубое, кощунственное отношение к идее христианства, ханжество и высочайшее лицемерие, ибо ни для кого не тайна, что этим путем Вы хотели подорвать доверие народных масс к авторитетному слову Льва Толстого… Люди вашей касты так привыкли к этой власти, что даже мысли не допускаете, что царству вашему придет конец…
Но то же думали все угнетатели свободы духа всех народов, о которых ныне история повествует с ужасом и омерзением. Вы тщательно скрываете Вашу роль суфлера, действуя повсюду под прикрытием царского имени, и потому личность Ваша не всем ясна; но число зрячих как в обществе, так и в народе растет, слава Богу, и я один из тех, кто имел возможность оценить воочию плоды Вашей деятельности и оценить их по достоинству…
Я мог бы… выставить деятельность Вашу на моей родине в настоящем свете, если бы знал, что письмо это способно навести Вас на размышление о нравственной правоте Ваших поступков; но, зная Вашу самоуверенную бессовестность, и то, что Вы слишком поглощены заботами об охране государства от надвигающейся отовсюду крамолы, я считаю это излишним.
Да и главная цель моего письма не есть изобличение Вас, но желание заявить публично о своем выходе из православия, пребывать в коем, даже номинально, стало для меня невыносимым. (Несмотря на мою немецкую фамилию, я принадлежу к чисто русской семье, был воспитан в строго православном духе.)…
Упомянутый указ Синода о Л.Н. Толстом помог мне разобраться в моем личном отношении к православию, как государственной религии, и я искренно рад, что теперь открыто могу заявить перед всеми, что православным перестал быть…
Считаю долгом довести об этом до Вашего сведения только потому, что, не будучи эмигрантом и имея паспорт русского подданного, по которому числюсь православным, я тем самым пользуюсь и привилегиями, связанными с этим, и которых, по существующим русским законам, должен буду лишиться, — о чем и можете донести, куда следует…»
Опубликованное в заграничной прессе письмо Дитерихса стало широко известно. Иностранные газеты сочувственно откликнулись на отлучение Толстого, многие писатели за рубежом поспешили выразить свои симпатии русскому собрату, а во Франции более сорока писателей издали в честь Льва Николаевича специальный сборник.
А что же сам Толстой? По воспоминаниям современников, он на первых порах был равнодушен и к акту Синода, и к поднявшимся вокруг отлучения волнениям. Вскоре, однако, вежливость заставила его направить в газеты ответ на многочисленные присылаемые в его адрес приветствия. Ответ этот, со свойственным Толстому юмором, гласит:
«Г. Редактор!
Не имея возможности лично поблагодарить всех тех лиц, от сановников до простых рабочих, выразивших мне как лично, так и по почте и по телеграфу свое сочувствие по поводу постановления св. Синода от 20–22 февраля, покорнейше прошу вашу уважаемую газету поблагодарить всех этих лиц, причем сочувствие, высказанное мне, я приписываю не столько значению своей деятельности, сколько остроумию и благовременности постановления св. Синода»
Лев Толстой
Напечатать такое письмо подцензурные газеты не могли: оно ходило по рукам и появилось, как это обыкновенно бывает, в заграничной прессе. Вскоре, однако, Толстой вынужден был написать развернутый ответ Синоду. Среди получаемых им писем были и такие, которые содержали «увещевания», ругательства и угрозы расправы со стороны фанатиков, но они составляли незначительную в процентном отношении часть. Людям, обвиняющим его в безбожии, писатель и решил объяснить свою истинную позицию. Ознакомиться с этим весьма обширным посланием можно в Полном собрании сочинений Л.Н. Толстого (Т. 34. С. 245–253). Писатель отмечал, в частности: «Распространение моих писаний о религии, благодаря цензуре, так ничтожно, что большинство людей, прочитавших постановление Синода, не имеют ни малейшего понятия о том, что мною писано о религии…
Лев Николаевич Толстой
Оно (послание. — А.Б.) есть… подстрекательство к дурным чувствам и поступкам, так как вызвало, как и должно было ожидать, в людях непросвещенных и нерассуждающих озлобление и ненависть ко мне, доходящие до угроз убийства и высказываемые в получаемых мною письмах».
«То, что я отрекся от церкви, называющей себя православной, — пишет, между прочим, Лев Николаевич, — это совершенно справедливо. Но отрекся я от нее не потому, что я восстал на Господа, а, напротив, только потому, что всеми силами души желал служить ему». Толстой подробно отвечает на все предъявленные ему Синодом обвинения и объясняет неприемлемость для него учения официальной церкви.
«…Если когда какой человек попытается напомнить людям то, что не в этих волхвованиях, не в молебнах, обеднях, свечах, иконах учение Христа, а в том, чтобы люди любили друг друга, не платили злом за зло, не судили, не убивали друг друга, то поднимается стон негодования тех, которым выгодны эти обманы… Ужасно, главное, то, что люди, которым это выгодно, обманывают не только взрослых, но, имея на то власть, и детей, тех самых, про которых Христос говорил, что горе тому, кто их обманет. Ужасно то, что люди эти для своих маленьких выгод делают такое ужасное зло, скрывая от людей истину, открытую Христом и дающую им благо, которое не уравновешивается и в тысячной доле получаемой ими от того выгодой… Можно бы согласиться в 10 раз лучше, в величайшей роскоши содержать их, только бы они не губили людей своим обманом. Но они не могут поступать иначе. Вот это-то и ужасно. И потому обличать их обманы не только можно, но должно. Если есть что священное, то никак уж не то, что они называют таинством, а именно эта обязанность обличать их религиозный обман, когда видишь его…
Я начал с того, что полюбил свою православную веру более своего спокойствия, потом полюбил христианство более своей церкви, теперь же люблю истину более всего на свете. И до сих пор истина совпадает для меня с христианством, как я его понимаю. И я исповедую это христианство; и в той мере, в какой исповедую его, спокойно и радостно живу и спокойно и радостно приближаюсь к смерти».
Ответ Толстого был напечатан за границей. В русской печати он появился только во время революции, в 1905 и 1906 годах. В 1911 году это сочинение вновь было запрещено и вырезано из книги сочинений Толстого. Оно становилось все более и более актуальным по мере усиления черносотенной реакции, травившей Толстого со страниц черно-желтой прессы, с церковных кафедр и т.п. В отличие от Льва Николаевича Константин Петрович Победоносцев с чиновниками министерства внутренних дел и черносотенцами не могли сказать о себе, что живут спокойно и радостно.
Много усилий реакция затратила на то, чтобы воспрепятствовать распространению сочинений писателя. Было запрещено печатать его портреты. Призывы «истинно русских» людей к правительству «добраться до Ясной Поляны и разорить это вражье гнездо клевретов Антихриста» сочетались с лихорадочной деятельностью различных учреждений по предотвращению и пресечению чествований Толстого, празднования общественностью его юбилеев и т.п. В холодный пот бросала реакционеров мысль о том, какой общественный резонанс приобрела бы смерть «нераскаянного» писателя. Всероссийский размах приняли мероприятия ряда ведомств в связи с болезнью Льва Николаевича в 1901–1902 годах: министерство внутренних дел, министерство путей сообщений, Синод и другие организации готовились к смерти писателя почти как к вторжению неприятеля.
Возможно, Толстой не знал о замысле Победоносцева инсценировать его раскаяние, но, безусловно, догадывался о подобном плане духовного ведомства. Не случайно писатель в разговорах и дневниковых записях не раз категорически отвергал возможность своего раскаяния. «Повторяю, — писал Лев Николаевич, — что возвратиться к церкви, причаститься перед смертью, я так же не могу, как не могу перед смертью говорить похабные слова или смотреть похабные картинки, и потому все, что будут говорить о моем предсмертном покаянии и причащении, — ложь… Повторяю при этом случае и то, что похоронить меня прошу также без так называемого богослужения…»{162}
Болезнь и смерть Толстого в 1910 году вызвали переполох в верхах. Особую активность проявлял корпус жандармов и полиция. Председатель Совета министров П.А. Столыпин обратился к обер-прокурору Синода С.Н. Лукьянову с запросом о реакции духовного ведомства на возможную кончину писателя. Продолжительные заседания Синода были посвящены разработке планов «обращения» Толстого и мер на тот случай, если он не «раскается». Энергичные действия эмиссаров Синода оказались безуспешными. Лев Николаевич не обнаружил никаких признаков желания возвратиться к церкви. «Никто из членов семьи, — констатировал вице-директор департамента полиции в письме товарищу министра внутренних дел, — не нашел возможным удостоверить, чтобы умерший выражал какое-либо желание примириться с церковью».
Попытка сделать вид, что духовное ведомство империи не находится вне культуры, не порвало с ней, провалилась. Святейший синод стал на привычный путь: рука об руку с губернаторами, полицией, жандармами, охранкой чиновники духовного ведомства приступили к подавлению общественных выступлений в память великого русского писателя.
Эпилог
Деформированная организация Русской православной церкви, превращенная в винтик машины самодержавной власти, дошла до того предела падения, за которым зияла бездна небытия. Крушение машины военно-полицейского и духовного гнета поставило верующих и священнослужителей перед сложным и ответственным выбором. Епархиальные и общие, частные и правящие собрания 1917 года знаменовали начало нового этапа в истории православной церкви. В разнообразии мнений, борьбе реакционных и передовых сил она делала шаги к обновлению и возрождению. Собор 1917–1918 годов восстановил патриаршество. «Орел петровского, на западный образец устроенного, самодержавия, — говорилось на соборе, — выклевал это русское православное сердце. Святотатственная рука нечестивого Петра свела первосвятителя с его векового места в Успенском соборе. Поместный собор Церкви Российской от Бога данной ему властью поставит снова Московского патриарха на его законное неотъемлемое место». На законное место ставилась и сама церковь, отделенная от государства и лишенная исконно не присущих ей карательных функций. Конечно, не один Петр был виновником кризиса Русской православной церкви в целом и ее организации в частности. Как организация и как сообщество верующих православная церковь имела судьбу, неотделимую от судеб России, накапливала в себе кризисные явления и в полной мере переживала страдания, выпавшие на долю народов нашего государства. В советское время церковь была не просто отделена от государства, но извержена, обескровлена и даже вновь частично подчинена государственному аппарату. Выздоровление, или, лучше сказать, возрождение, Русской православной церкви — это долгий, зачастую мучительный процесс. Следует надеяться, что он будет продолжаться вместе с оздоровлением нашего общества. И избавление от груза прошлых заблуждений будет опираться на верно понятый и оцененный исторический опыт.
Глава VI. СОЛОВЕЦКИЕ СИДЕЛЬЦЫ
Путь на Соловки{163}
По столбовой дороге Москва — Вологда через Ярославль ехать было легко и приятно. Сухое, обрамленное по сторонам канавками полотно дороги, обсаженное деревьями, пролегало через цветущие всяческим изобилием сельские районы. Любо было смотреть на хлебные нивы, обширные поля льна и конопли, сочные луга с многочисленными стадами. Куда ни кинешь взгляд — везде украшали окоем ажурные, как бы летящие в небо церковные шатры, указывающие путнику: здесь жилье, здесь можно найти приют в гостеприимном селении. А приют требовался множеству путешественников, ибо столбовая дорога никогда не пустовала. На целые версты тянулись по ней в обоих направлениях купеческие обозы; бывало, чтобы выехать на дорогу с проселка, требовалось не один час ждать просвета между катящимися одна за одной телегами, каретами и бричками.
Весело переругиваясь с проезжающими, ждали своей очереди попасть на столбовой торговый путь извозчики хлебных, полотняных, кожевенных, конопляных, железных обозов. Даже и не заглядывая под кроющие телеги рогожи, путешественник мог определить, чем ищут порадовать покупателей местные продавцы в добротных суконных армяках и важные купчины-оптовики в узорчатых бархатных и шелковых кафтанах. Звон молотов летел над полями из многочисленных кузниц, мерно поскрипывали в окрестных домах ткацкие и чесальные станки, нередко ветерок доносил густой запах кож и поташа, дворцами высились по сторонам амбары… На ярославских пристанях в несколько рядов швартовались огромные — на триста и пятьсот человек команды — струги, разгружаемые и загружаемые целым войском работных людей.
Путешественнику, знакомому с торговым путем, без всяких расспросов был виден стройный порядок в кажущемся вавилонском столпотворении на ярославском перевозе через Волгу. Вот с северной стороны на южную, московскую, тяжелые паромы везут пухлые мешки с солью — она пойдет в столицу, которая, как звезда, разбросала на все стороны лучи торговых трактов. Немало соли грузится на суда, идущие вверх и вниз по Волге — в Тверь и дальше на запад или на юго-восток, до реки Оки, до Макарьевской ярмарки и далее во многие концы. С севера везут и другие мешки — с хлебом, которого там хватает и для российской, и для заграничной торговли. Потоки этих и других товаров уже сведены в большие партии в Вологде.
Туда, в славный город с белокаменным Софийским двором на холме, устремляются с ярославского перевоза московские обозы, борясь за место на тракте с обозами, принявшими товары с речных судов. К привычным запахам добавляется запах соленой, сушеной и свежей рыбы, икры, дичины — она едет на север. Там, правда, много своей рыбы, но ведь речная ценится больше морской! На севере есть и богатые рыбой реки — кто купит волжскую белорыбицу, когда ее можно взять даром, только не ленись забросить невод? Наивности такого вопроса улыбнулись бы бородатые купчины: вестимо, что привозное слаще, а русский человек любит разнообразие в пище: найдет место в желудке для рыбки и с Северной Двины, и с Ахтубы. Недаром и с севера на юг не пустыми идут рыбные телеги!
Соловецкий монастырь (Из книги «Родная старина. Отечественная история в рассказах и картинах». СПб., 1888 г.)
От них стараются держаться подальше крепкие повозки с красным товаром, скупленным по всей России и в южных портах. Тонкие изделия: ткани, вышивки и кружево, ажурный металл, расписная керамика, кожаное плетение — соседствуют в повозках-сундуках с товарами из Туркестана, Индии и Китая. Часть роскоши купится на Русском Севере, но самое выгодное — транзит в Западную Европу, где на Амстердамской бирже за все дадут высокую цену. Потому и звучат над столбовой дорогой иноземные слова — это купцы вдалбливают своим взятым для научения наследникам навыки разговора с «галанскими» (голландскими. — А.Б.), «аглицкими», «францужскими», «светскими» (шведскими. — А.Б.) и прочими «немцами» (как называли западных иноземцев, в отличие от турок, кызылбашей-персов, цинов-китайцев и т.п.).
Иноземные купцы появляются, впрочем, и собственной персоной, но их сравнительно немного — тех, кто имеет привилегию торговать дальше Вологды. В Вологде их гораздо больше, а в славном Архангельском порту — хоть пруд пруди. Там на рейде и у причалов леса мачт со всеми флагами, огромные склады на берегу, хотя приезжие больше грузят на свои суда, чем свозят на берег товаров. В России маловато драгоценных металлов — вот товар, который охотно берут и купцы, и государство за труды своих промышленников. Кто не знает, что, встретившись в море, враждебные западные эскадры рвут друг другу паруса из русской парусины ядрами из русского чугуна, прежде чем начать прокалывать колеты из русской кожи шпагами русской стали, а затем заедать победу или поражение русским хлебом? Немало на московском тракте и иноземцев, ищущих применения своим способностям в России, где любят мастеров (особенно дипломированных) и разрешают по-своему молиться и лютеранам, и кальвинистам, и англиканцам, и католикам, и всем прочим, ревностно уничтожающим друг друга на Западе. Прожив довольно долго в Холмогорах и получив наконец из Москвы проезжие грамоты, иноземцы, несколько ошалев от гама, бродили по деревянным тротуарам Вологды, которая казалась им весьма большим и многолюдным городом, изобилующим каменными домами. Без привычки найти подводы для поездки в Москву было нелегко, хотя город бурлил от наплыва торговых и работных людей.
Русский путешественник, прибывший с большим торговым караваном, недолго любовался белокаменным вологодским кремлем. Прохожие без затруднений указали его извозчикам дорогу к подворью Соловецкого монастыря, снаружи напоминавшему небольшую крепость полкилометра в длину и метров двести в ширину, раскинувшуюся на высоком берегу реки Вологды. Склады товаров, зерновые амбары, каменные палаты для соли, дворы монастырских служителей и гостиные для приезжих плотно заполняли дорогую (земля была недешева) территорию подворья. В один из гостиных дворов приезжий сгрузил с подвод собственные припасы и большой сундук с книгами. Под берегом у пристаней виден был лес мачт монастырского флота. По лесенке, сторонясь забитого телегами и грузчиками взвоза, человек спустился к судам, чтобы договориться о путешествии на Соловецкие острова.
Река Вологда не широка, и, чтобы оставить свободным фарватер-стрежень, суда ставились у пристаней по обоим берегам в одну линию. Под монастырским двором было пришвартовано шесть насадов — больших судов по 35–50 метров в длину. Между ними стояли два дощаника длиною примерно по 35 метров каждый. Более мелкие суда — павозки — стояли с краю пристани, приткнувшись носами к речному берегу. Удивительна была слаженность, с которой команды судов поднимали из трюмов и сгружали на монастырские телеги огромные рогожи с солью. Любопытство заставило приезжего осведомиться у распоряжавшегося разгрузкой монаха об объеме привезенного. Тот так же спокойно, как отдавал приказания грузчикам, ответил, что по смете на шести насадах и двух дощаниках должно быть чуть более 3200 рогож, то есть свыше ста двух тысяч пудов соли. Конечно, была на судах рыба и всякие мелочи, сгружавшиеся отдельно.
Одновременно с разгрузкой шла и погрузка монастырских судов. Часть товаров — листы железа и слитки меди, связки канатов с монастырской мануфактуры, рожь, пенька, лен и меха — перевозилась к Архангельскому городу для продажи. На монастырский обиход была закуплена всякая лавочная мелочь — мед и воск, чеснок и лук, мыло, сукно крашеное и беленое и прочее и прочее. В огромных количествах грузилась рожь, меньше — пшеница, еще меньше — различные крупы и всяческие деликатесы. В мешках загружался овес, ячмень, горох, толокно, конопляное семя, в бочках — коровье масло (на пристани бочки стояли целыми стенами), в чанах — мясо, в ящиках — гвозди и иная железная мелочь, в связках — овчины, кожи дубленые и разноцветные тонкие (юфть), в рулонах — полотна всех видов, холсты и рогожи, в коробьях — шубы, нитки и т.д. Казалось, монастырские суда взялись снабдить всем необходимым большой город, а не одну лишь обитель, затерянную в соленых водах Белого моря. Трудно было вообразить, что вологодский монастырский двор примет этим летом еще не один караван судов — и не один караван загрузит в обратный путь.
Впрочем, и невооруженным глазом было заметно, что привезено в Вологду больше, чем повезется назад. Загруженные насады стояли в воде довольно высоко, показывая на бортах широкие зеленые от водорослей полосы. Верхние палубы, над которыми в пути натягивались полотняные навесы, оставались вовсе пустыми. Они, как и расположенные под палубами каморки, предназначались для сотен паломников, толпившихся на берегу в ожидании, когда можно будет договориться о перевозе с важными, знающими себе цену десятниками.
Один из десятников, вольготно расположившийся на крутом травянистом бережку, расписывал перед приезжими свою нелегкую работу и их предстоящий путь длиной более чем в тысячу верст по рекам до Архангельска (далее предстояла пересадка на морские струги или кочи). Десятник — фактически капитан судна, действовавший по детальной монастырской инструкции об управлении командой, — рассупонил шитую жемчугом лазоревого шелка косоворотку и, сняв сапоги из желтой юфти, говорил, обращаясь к расположившимся вокруг внимательно слушающим людям:
— Ныне у нас во всем караване нанято на проводку шесть сотен человек, потому что верхний речной путь нелегок. Хотя и вниз по воде пойдем — нужно будет и грести, и тянуть, и толкать. Первое дело — чтобы был хороший носник (лоцман), знающий все мели и перекаты. Ему под стать должен быть и кормщик. К тому же нанято у меня 27 осначей (матросов) и повар — тоже не последнее дело. А остальные люди — присадчики (дополнительная команда) — те для силы требуются: грести там, или бечевой тянуть, или — не приведи Бог! — с мели снимать.
— Спустимся мы по Вологде недалеко и выйдем в Сухону-реку, что течет с северо-запада из знаменитого озера Кубенского. Это будет Окольная Сухона — сплошной перекат на 20 верст. Дальше вниз по течению пойдет Нижняя Сухона до устья речки Двинцы, а от него уже Великая Сухона. До города Тотьмы, что стоит по левому берегу при речке Песьей Деньге, главное — на мель не сесть. От того города берега Сухоны растут вверх метров на десять, превращаются постепенно в каменные обрывы. У города Брусенца вокруг нас будут сплошные утесы — и по всему Устюжскому уезду стрежень узкий, вода так и ревет на переборах (порогах).
— Всего переборов до двух сотен. Особенно Зуев перебор в малую воду трудно пройти. На Жидятине переборе вода две версты бурлит меж камней, а на Бороздах Реченских камни торчат только между валами речными — тут носник должен помнить стрежень наизусть, глазом не видать, где напорешься. Далее все дно выложено известковой плитой-опокой. Как пройдем Слободской перебор — тут попадем на самый трудный, называется Опокой и тянется четыре версты, над ним утесы возносятся в небо на 60 метров. На утесах есть и площадки, где ютятся деревеньки — там можно при необходимости нанять дополнительных людей. Река быстрая, извилистая, несет судно прямо на Стрельный перебор, где много раньше билось насадов и дощаников. Теперь, слава Богу, мы уже судов не теряем, научились ходить по трудным местам, так что бояться нечего.
— В Тотьме уже мы часть присадчиков с судов спишем, а после Великого града Устюга станет на насадах совсем просторно — две или три сотни людей (смотря по воде) там оставим. На своем насаде я и осначей с носником и кормщиком поменяю — далее с другими есть договор, поведут нас до Архангельского. Скоро после Устюга впадает в Сухону река Юг (она и течет с юга) — весьма песчаная и мели на стрежень наносящая. На двадцати пяти верстах одна за одной там больше двадцати мелей идут: Шибуринская, Мукомольная, Ярокурская, Вотложемская — аж на три версты! — Молоховская, Котласская и иные. Опасности там нет, но задержаться можно и поистратиться на перегрузку товара в повозки и обратно.
— В этих местах, — продолжал неспешный рассказ десятник, — река зовется уже Малой Двиной, а как впадет в нее справа Вычегда — то будет Двина Северная. Вода в ней большая, зато и судов видимо-невидимо, глаз да глаз нужен, чтобы не столкнуться и в толчее караваны не перепутать, чтобы иначе как-нибудь не задержаться. Там быстро пойдем. До Тотьмы дойдем дня за три, от Тотьмы до Устюга (ведь задержат наверняка таможенные крючки!) дней за пять-шесть, от Устюга до Холмогор пролетим полтыщи верст с лишком за неделю или восемь дней.
— Далее Архангельского я не пойду — морем повезет товар иной десятник. И вам советую пересесть на морские суда уже в Холмогорах — там много грузится монастырских стругов больших, не в пример обширнее моего насада. Тысячи людей собираются на берегу, желая плыть на Соловки — но и судов там много транспортных, и рыбачьих лодей, и промысловых кочей, на которых можно ходить морем в любую непогоду. Нищим, конечно, лучше ждать монастырского судна — задаром отвезет, еще и кормить будут в дороге из монастырских припасов.
В толпе, которая собралась вокруг речистого десятника, действительно было много людей в простой, даже рваной одежде, неизвестно как собиравшихся забраться на край Русской земли. Секрета, конечно, не было — все знали, что, беря немалые деньги за постой, кормление и перевоз зажиточных богомольцев, монастырь на Белом море бесплатно обеспечивал паломничество к своим святыням неимущих. Потому и платить за услуги монастырских служб, начиная с московского подворья, считалось богоугодным, честным, своего рода пожертвованием на святое дело.
Но выбор предложенного десятником пути устраивал не всех. Главный торговый путь на Белое море был слишком шумным, суматошным, мало способствующим возвышенным размышлениям, которым хотелось бы предаться путешественнику на Соловки. Да и жесткое расписание движения караванов не оставляло времени на поездки к местным святым местам, которые многие хотели посетить. Как можно было не побывать в Спасо-Прилуцком монастыре близ Вологды, далее в Кирило-Белозерском и Ферапонтове монастырях, а там уж и в самом Бело-озере?! Тем более что на Соловки была и другая большая дорога, более спокойная и почти вдвое более близкая — по реке Онеге.
На ней и остановил выбор приезжий, отправлявшийся на Соловки не на время — на всю земную жизнь. Он неспешно посетил, оставив тяжелый багаж на вологодском монастырском подворье, знаменитые окрестные монастыри, поклонился могилам святых подвижников Заволжья. Затем с монастырским обозом поехал торной дорогой через густые леса к Онеге. Еще задолго до Каргополя берега северной реки зацвели невиданной красоты высокими деревянными церквами. Под стать храмам были и крестьянские дома, рубленные из могучих бревен замечательными местными умельцами, украшенные тонкой сквозной резьбой с обязательным «солнышком» (солярным знаком) под коньком крыши, расписанные под крышами красочным многоцветьем.
Богатый город Каргополь имел до двух десятков каменных храмов — огромных, по северному тяжеловесных сооружений с большими окнами, обрамленными белокаменной резьбой (позором для мастера было украсить два окна одинаково!). Были здесь, впрочем, и церкви изящной московской архитектуры, построенные на средства столичных купцов; нашли отражение и милые сердцам заказчиков архитектурные стили других областей Великой России. Церкви старались делать двухэтажными, с холодной и теплой (отапливаемой в холода) частями. Торговые дворы купеческих объединений и монастырей соперничали по прочности с городской крепостью. Население — и городские жители, и приходящие на торги крестьяне — отличалось от более южных районов степенностью, аккуратностью в одеяниях, изяществом женской одежды и украшений. Казалось невероятным, что чуть более полустолетия назад, после зверского опричного погрома, эти места были почти полностью безлюдными — так ненавидел тиран этих людей, еще незнакомых с крепостным холопством!
Чем дальше плыли от Каргополя суда на север, тем беднее, суровее становился ландшафт — и все больше, основательнее людские жилища. Людей встречалось меньше — дома же вырастали до гигантских по среднерусским меркам размеров. В крестьянскую избу въезжали по широким мосткам на подводах. Двух-, трехэтажная жилая часть коридорами и переходами соединялась с находящимися в той же избе скотным двором и конюшней, сеновалом, птичником, каретным сараем, амбаром, мастерскими. Еще севернее, в Поморье, в дом загоняли на зиму морские суда, поставив их на катки.
Под стать домам великанами казались и люди, не привыкшие горбиться перед властями. Места, самой природой предназначенные к запустению, цвели трудами человеческих рук. Берега северной реки покрыты были трехпольной пашней, огородами, сенными покосами. Чем ближе к морю, тем больше видели проплывающие дымов больших соляных варниц. Над впадающими в Онегу речушками стояли мельницы, исправно моловшие местный северный хлеб. Крестьянские суда везли по реке на продажу рыбу и мясо, нерпичьи шкуры и моржовый клык, масло и соль, лес и сапоги, ворвань и кузнечные изделия.
Подчинявшиеся только монастырю, местные жители платили ему обычные государственные налоги деньгами и деньгами же рассчитывались за взятое в аренду (за промыслы, оборудование). Те, кому было не под силу вести большое хозяйство, могли взять уменьшенные паи и соответственно снизить свои налоги. Можно было и вовсе не платить монастырю, подрядившись работать за половину продукции на всем готовом. Ни на земле, ни на промыслах соловецкие монахи не использовали крепостной барщинный труд. Они предпочитали нанимать работников, расплачиваясь с ними наличными, либо на сезонную, либо на постоянную работу (например, на мельницах и соляных варницах). Монастырь считал, что ему принадлежат земли и воды, а не люди. Пришедший или местный житель мог свободно уйти, даже не подыскивая себе замену, мог продать двор и земли или поменять их, заплатив монастырю обычную пошлину («похоромное» или «меновое»). В суде авторитетные мужики заседали вместе с монастырским приказчиком, «миром» решали вместе с ним споры о границах земель и угодий.
На пустынные прежде северные земли шли люди, неспособные смириться с крепостным бесправием. Монастырь и местные жители не склонны были выдавать царским сыщикам беглых холопов и крестьян, вообще всех преследуемых. Бывало, что за беглых крестьян монастырь вынужден был откупаться от властей не одной сотней рублей: все равно предпочитали платить, но не выдавать. В огромном монастырском хозяйстве, охватывавшем все Поморье до самого Мурмана, каждый человек ценился по заслугам, каждой паре рук находилось посильное дело.
С восхищением смотрел приезжий на дикий край, превращенный умным человеческим трудом в житницу. Конечно, многое здесь было сделано крепкими, добившимися зажиточности крестьянами, развивавшими свое земледельческое хозяйство, промыслы, ремесла и торговлю. Но создание в этих отдаленных местах крупного товарного хозяйства требовало огромных предварительных затрат. Возвращающийся из Вологды монастырский приказчик охотно делился с паломниками на судне своими хозяйственными заботами.
Выходило, например, что помимо больших затрат на строительство соляных варниц и их периодическое переоборудование надо было ежегодно заготовить и доставить к ним 3–4 сотни тысяч саженей (сажень — 216 см) дров. Далее, чтобы получить тысячу рублей дохода от продажи соли, надо было в течение года вложить в дело более трети этой суммы (на оплату производства, работников, транспорта и т.п.), принять на себя весь риск, наконец, — заплатить с полученного немалую государственную пошлину. А соли в Поморье производилось на десятки тысяч рублей в год! На тысячу рублей добывалось и продавалось слюды, сотнями тонн везлись на огромные расстояния рыба и иные товары, тысячи людей должны были посетить монастырь и благополучно вернуться домой.
С борта морской лодьи, на которую путешественники пересели в устье Онеги, монастырский приказчик показывал на берегу мощные деревянные с каменной засыпкой крепости, вооруженные многочисленной артиллерией и охранявшиеся отрядами стрельцов. Тяжелые орудия были скрыты и под верхней палубой лодьи, поверх которой на вертлюгах были установлены еще малокалиберные скорострельные пушечки. Войны то и дело свирепствовали на землях Поморья, сухопутные и морские отряды шведов тщились искоренить российские поселения на этой земле. На монастырские средства строились крепости, содержались войска, закупалось вооружение и боеприпасы, оснащался флот. Безумные мероприятия московского правительства, типа налоговых и денежных реформ, время от времени грозили уничтожить экономику северного края, и монастырю нередко приходилось затрачивать вдвое больше, чем поступало за год в его казну. Без благоразумно созданных резервов самые рентабельные хозяйства не смогли бы выстоять среди политических и экономических катаклизмов. На севере же это означало не просто разорение, но гибель населения. Не случайно монастырь держал открытыми двери своих крепостей и промышленных центров, в готовности предоставить продовольствие и заработок временно выбитым из колеи мужикам.
От Кеми, укрепленной возведенным на средства монастыря острогом, лодья, везущая приезжего и его товарищей, взяла курс на Соловецкие острова. Белой ночью на переполненном паломниками судне никто не ложился. Теперь, когда идущие на богомолье отделились от разъезжавших по своим делам, было отчетливо видно, что поклониться Соловкам собрались представители всей России. Боярин из Москвы с большой свитой расположился прямо на досках палубы рядом с группой нищих, среди которых гремел веригами известный нижегородский юродивый. Дородный курский купец с окладистой бородой говорил стоявшим подле него степенным крестьянам разных уездов, что, передав дело сыновьям, хочет послужить Богу, безденежно год делая всякую работу в Соловецком монастыре. Поработать на Соловках мечтали многие, и это было исполнимо: монахи охотно принимали желающих трудиться «по обещанию» (обету), обеспечивая им стол и одежду. Не все, однако, могли оставить на долгий срок семьи или службу — как, например, смоленский дворянин, потерявший в сражениях ухо и правую руку, но выбранный товарищами уездным старостой. Должна была вернуться на Дон и группа казаков в алых шелковых кафтанах с широченными плечами, везущая к Соловецкой святыне пожертвования от всего донского воинства. С трудом скопили на дорогу и содержание в свое отсутствие семей ремесленные люди из Твери и Костромы, Алатыря и Великих Лук, многие годы мечтавшие об этом паломничестве: они должны были вернуться назад до окончания судоходного сезона и потому расспрашивали корабельщиков, доколе будет стоять летний путь к Вологде. Недолог был и отпуск сибирских стрельцов в круглых меховых шапках, за год обещавших обернуться в оба конца.
По мере приближения к Соловкам море оживало. Десятки, а вскоре и сотни стругов, лодей, кочей, а то и лодок виднелись на горизонте. Вот посреди студеного моря засветлело — и торжественно, в сиянии поднялись из воды зеленые острова. Засуетились корабельщики вокруг парусов, веселее ударили веслами, стремясь вперед других войти в Залив Благополучия, где морские валы сменились почти зеркальной гладью двухкилометровой водной аллеи. Еще немного — и прямо по курсу глазам паломников открылся сказочный город, сверкающий крестами церквей за высокими стенами и могучими сужающимися к небу башнями, с огромным, уходящим в облака собором. Путники не заметили, как корабль стукнулся бортом о пристань.
Беломорское чудо
Надо было посетить Соловки, чтобы понять их притягательность для россиян. Без великих князей и царей-тиранов, без державных «просветителей», без толстобрюхих воевод и приказных крючков, без принуждения и внешнего «руководства» воздвиглось над Белым морем чудо рукотворное. Над Заливом Благополучия, с одной стороны, и Святым озером — с другой, перед приезжим открывался несокрушимой каменной кладки кремль, возведенный монахами и крестьянами «по начертанию» Трифона, выходца из поморского селения Нёнокса: он «все то огромное строение располагал и зодчим при оном был».
Более чем на километр протянулись укрепления, воздвигнутые на циклопическом фундаменте глубиной до двух с половиной метров. В восемь — одиннадцать метров высотой выведены стены несокрушимые. В подошве они толщиной метров в шесть, наверху, где возведена галерея — в три-четыре метра. Соловецкие строители сложили укрепления из прочнейших валунов весом по пять-шесть тонн. Есть там камешки и в 700 пудов (11 тонн)! Одним пятиметровой длины камнем перекрыта арка Святых ворот, другим — четырехметровым — вход во второй ярус Архангельской башни. Валуны уложены плотно, узкие пространства между ними аккуратно забиты камнем и кирпичом. Не менее мощно выстроены и восемь крепостных башен высотой до 15 метров (не считая шатров), разделенных внутри на четыре яруса. В каждом ярусе сделано по шестьсемь ниш для орудийного боя. Это целые комнаты шириной около трех и глубиной не меньше трех с половиной метров. Ярусы высоки, и для подъема военных припасов в башнях придуманы специальные станки. Там, где крепость не примыкает к морю и озеру, вырыты глубокие, гладко выложенные камнем рвы.
Изумительно для приезжего и само Святое озеро с чистейшей, прозрачной водой. Оно тоже рукотворное: добывая камень для постройки, монахи вырыли водоем глубиной до десяти с половиной метров и площадью в двадцать с лишним гектаров. А чтобы не отбивать зря ноги, ходя и таская грузы по каменистому острову, соединили каналами 52 озера, выложили каналы камнем, сделали сверху дорожки для лошадей, тянущих лодки на бечеве. Без хитроумных приборов строители сумели совместить разные уровни воды в озерах и обеспечить сток излишков в Святое озеро.
Чтобы озеро не переполнялось, часть его воды пустили в подземный ход, питавший водой рвы, а часть использовали для рабочих нужд: проходя закрытым каналом под монастырем, вода вертела жернова мельницы и двигала механизмы прачечной, питала водопровод. Квасо- и пивопроводы в кельях были уже излишеством, своего рода технической шуткой братии. Исполненные созидательного рвения, соловецкие подвижники — монахи и миряне — заполнили пять гектаров крепостной территории множеством фундаментальных сооружений: ризницей для хранения богатств (площадью каких-нибудь 445 квадратных метров), библиотекой (хранившей более полутора тысяч книг), казначейской, келарской, поваренной, квасоваренной, рухлядной (для хранения одежды), сушильной палатами. Великолепная двухэтажная портная палата была благоразумно снабжена огромными окнами, двухэтажная мельница, как и кухни, механизирована; особый дом-крепость предназначался для пороховых запасов. Не забыли соловчане и кельи для жилья, которые предпочитали делать деревянными, хотя и на каменной основе. Поразмыслив, они соединили важнейшие сооружения каменными галереями, чтобы не ступать лишний раз на землю и не выходить, скажем, под дождь. Крышами были закрыты и все укрепления.
Вообще многоэтажность, взаимосвязанность зданий роднила построенные на века каменные здания Соловков с русскими теремами, а любовь строителей к разнообразным инженерным затеям (типа отопления больших помещений горячим воздухом от постоянно действующих хозяйственных печей, использования гидравлики и т.п.) была естественна для не скованных властями самобытных «художников», знакомых к тому же с последними «вымыслами» западноевропейских собратьев. Смелый поиск был присущ не только инженерам. Соловецкие огородники выращивали на 65° северной широты практически все, что могли вырастить рачительные хозяева под Москвой. Соловецкие садоводы получали замечательные яблоки и бились над устойчивостью урожаев других фруктов, включая лимоны. Виноград, арбузы, другие лакомства влекли воображение островных землеробов, а их коллеги-водознатцы обогащали живность естественных и искусственных водоемов форелью и другими видами рыб (всего их водилось 13, включая щуку, налима, окуня, карася).
В союзе с природой монахи и работные люди строили и благоустраивали не только кремль, но и весь остров, используя перепад высот, многообразие ландшафтов и растительности. Уютные скиты, удобные работные дворы, связанные системой каналов и дорог, позволяли жителям Соловков в каждое время года находить себе по душе и место, и работу. Чуждые варварской идее «борьбы с природой», соловецкие труженики постоянно совершенствовали взаимоотношения человека с ней, не разрушали, но гуманизировали окружающую среду.
Весьма поучительными, заслуживающими трудного путешествия были и отношения внутри монастыря, между монахами и мирянами, местными и береговыми жителями, поморами и пришлыми. Монахи встречали прибывающих на пристани и, коротко расспросив, вели в кремль Святыми воротами, над которыми возвышалась церковь Благовещения. Здесь же, у ворот, находились настоятельские палаты. Отсюда состоятельные, в том числе приехавшие с семьями, люди провожались в одни, а нищие — в другие кельи (бесплатные). Как радушные хозяева, монахи приглашали обустроенных гостей к местной достопримечательности — Успенской церкви. Построенная в XVI веке за пять с небольшим лет, она заслуживала внимания не только как святое место.
Это была «вседневная», сравнительно небольшая церковь, но уютная и теплая. Под ней, на первом ярусе, находились «сухие погреба» с мукосейней, хлебной и просфорной пекарнями, квасоварней. Оттуда духовые печи гнали горячий воздух по проложенным в стенах каналам, нагревая все здание. Через проем в мощной кирпичной стене из церкви проходили в келарскую палату со сводом почти пятиметровой высоты, опирающимся на восьмигранный центральный столп. Здесь были накрыты столы для приехавших на богомолье женщин.
Мужчины — и монахи, и приезжие — садились за столы в соседней Трапезной палате площадью более 480 квадратных метров (немногим менее Грановитой палаты), не считая при этом огромных ниш в многометровой толщины стенах. Четыреста человек свободно рассаживались здесь за длинными столами отведать что бог послал нынче честной обители. Гостей монахи кормили тем же, что ели сами, — не роскошно, но сытно, изобильно и разнообразно. Узкие и высокие окна освещали интерьер этого удивительного сооружения, подлинного шедевра средневековой архитектуры. Почти семиметровый свод Трапезной из четырех крестовых сводов опирался на единственный круглый средний столп четырехметрового диаметра. В нем же были сделаны вентиляционные отдушины. Никаких крепящих конструкций и железных связей в палате не было видно: казалось, каменное небо само парит в воздухе, слегка касаясь замков на стенах и в углах. Скромная побелка без всяких украшений подчеркивала совершенство инженерной идеи, не нуждавшейся в дополнительном убранстве. Столь же скромны были и два придела, помещенные на третьем ярусе, под боковыми главками Успенской церкви: Усекновения главы Иоанна Предтечи (говорили, что он был освящен самим митрополитом Филиппом) и Дмитрия Солунского, где желающие могли уединиться для молитвы.
Новоприезжий не мог не удивиться, что игумен — глава монастыря — встречавший гостей у ворот, не пошел к трапезе вместе со старшей монастырской братией. И этот секрет был быстро раскрыт словоохотливым соседом по столу (монахи специально рассаживались среди гостей, выполняя роль хозяев). Игумен не должен был помышлять о еде, пока не проверил, как во всех трапезных палатах расселись и обеспечены едой служки и «детеныши» монастыря (взятые на воспитание сироты, которым монахи давали профессии), его работники по найму и по обещанию (они ели вместе), наконец, нищие, с которыми садился за стол и игумен. Впрочем, по рассказу монаха, игумен не прикасался и к трапезе нищих (к слову, весьма хорошей). Умерщвляя свою плоть, этот прославленный чистотой, бого- и человеколюбивый муж не ел ничего вареного, принимая только хлеб и теплую воду.
Не желая, однако, вводить окружающих в соблазн непосильного аскетизма, игумен велел наливать себе воду в миску и хлебал ее ложкой, как бы трапезуя вместе со всеми.
По праздникам и летом, в условиях наплыва богомольцев, богослужение велось в главном соловецком храме — Преображенском соборе, где были захоронены мощи основателей монастыря святых Зосимы и Савватия. Посетителей не мог не потрясти этот самый мощный, а долгое время и самый высокий (выше Успенского собора в Москве) русский храм. Собор был поставлен на пяти высоких подклетах, где располагались хозяйственные помещения. На их прочных сводах возвышался громадный, суживающийся кверху, напоминающий цитадель храм с четырьмя угловыми башнями, как бы охраняющими центральный купол. В башнях помещались четыре храма третьего яруса: Семидесяти апостолов, Двенадцати апостолов, Феодора Стратилата и Иоанна Лествичника. Внизу к алтарю собора примыкал храм св. Архистратига Михаила.
Монастырские зодчие строили собор на века и «на вырост». Трепет охватывал богомольцев, входящих в храм площадью около 415 квадратных метров, своды которого, опирающиеся всего на два столпа, возносились ввысь на 17 метров. Неяркое северное солнце бросало причудливые пятна на строгие белые стены через цветные оконницы высоких окон, выходящих внутрь собора мощными расширяющимися нишами. Суровая простота, сочетающаяся с величием замысла и исполнения, делала собор незабываемым памятником труду русского мужика, памятником человеку, а не государству.
Монахи и работники, конечно, не ограничились двумя храмами. В неутолимом строительном порыве они возвели в кремле замечательную пятиглавую Никольскую церковь, соединенную через обширную залу с ризницей, а под полом имеющую погреба, украсили храмами лучшие места Соловецких островов. Богослужение в них осуществлялось священниками и дьяконами, назначенными игуменом. Были среди них и бывшие подьячие, и дворяне, и горожане, и холопы, крестьянские и стрелецкие дети. Впрочем, в монастыре и скитах не любили излишне длить службу — монахи и работники спешили угодить Богу общеполезным трудом.
Послушники и молодые монахи работали вместе с воспитанниками монастыря и наемными трудниками в многочисленных монастырских службах, обеспечивавших повседневную жизнь северной обители. Сотням обитателей монастыря надо было предоставить «всем всякую потребу из казны» — пропитание, одежду, обувь, удобное и чистое жилье, лечение. В равной мере это относилось к массам неимущих богомольцев, которых монастырь обеспечивал за свой счет. Следовало, наконец, должным образом принять и обиходить состоятельных паломников, вносивших свой вклад в монастырскую казну.
Переменяясь видами работ, соловецкие братья трудились во главе хорошо организованных и снабженных хозяйственных подразделений. В котельной палате, например, хранились котлы и другая медная посуда, выдававшаяся по надобности, поддерживавшаяся в должном порядке и опрятности. Поваренные, квасоваренные, хлебные палаты и т.п. готовили ежедневную еду и питье, рассчитывая на количество ртов и получая припасы из отдельных хранилищ. Две мельницы, одна с двумя, другая с одним механическим жерновом, должны были своевременно подать к печению ржаную и пшеничную муку. Требовались люди для руководства работой толчеи и подсевальни для круп, солодовой палатой, овинами, амбарами.
Чеботная казна содержала все необходимые материалы и инструменты для производства обуви в сапожной мастерской («швальне»). Запасы материй и мехов, ножниц, иголок и т.п. снасти обеспечивались портной казенной палатой, которой ведал старец-казначей, как и хранилищем сапожных материалов. Портной казначей, руководитель чеботной и рубашечной «швален» должны были быть предусмотрительными и умелыми организаторами. Кроме них, монастырю требовалось множество руководителей плотницкой, кузнечной, тесальной, лодейной казны, строительных и ремонтных артелей и т.д.
Многим «приказным старцам» (монахам на хозяйственных должностях) приходилось трудиться вне монастыря. Они руководили соляными варницами, морскими промыслами, сельскохозяйственными работами по всему Поморью, возглавляли соловецкие подворья в других городах, вплоть до Москвы. Приказчики, ключники, казначеи и руководители всевозможных артелей менялись обязательно, но не всегда скоро, потому что преемнику требовалось овладеть разнообразными хозяйственными навыками. Гораздо реже происходила смена лиц на должностях, требовавших помимо хозяйственной сметки глубоких специальных знаний.
Например, редко менялись книгохранители богатейшей соловецкой библиотеки — при этом каждый раз составлялась опись передаваемых новому лицу книг. Предметом особых забот братии был отлично организованный архив, содержавший в порядке тысячи документов, подтверждающих права монастыря. С каждого из них снималось несколько копий, которые тематически переплетались в книги. Подлинники документов хранились в монастыре и извлекались из специальных сундуков и коробий лишь по важнейшим случаям. Сам руководитель архива — «крепостной палаты» — работал с копиями и следил, чтобы копией необходимой документации были снабжены все «приказные старцы».
Легко было меняться на обслуживании больных в двух каменных соловецких больницах: практически все монахи могли исполнять богоугодную роль «братьев милосердия». А вот врачи и аптекари, собиравшие лекарственные препараты, изготовлявшие и применявшие «зелия лечебные» (в том числе на продажу) были практически несменяемыми специалистами. Часть монахов как основной работой или в свободное время занималась школьным преподаванием, уважаемых лиц назначали руководить профессиональным обучением (и одновременно воспитанием) детей, взятых монастырем на свое попечение. Мастера — монахи и миряне — занимались в особом помещении перепиской книг и изготовлением икон, предназначавшихся, как правило, для многочисленных богомольцев.
Приезжему было недолго разобраться, что, хотя все обитатели монастыря — и монахи, и бельцы-миряне — стремятся спасти свои души общеполезным трудом, люди на Соловках не равны между собой. Так, несколько десятков «приказных старцев» возвышались над массой монахов, а 12–14 соборных старцев вместе с общемонастырским келарем, казначеем и, наконец, игуменом составляли верхушку, сосредоточившую в своих руках основную власть. Власть эта не всегда была легка для подчиненных — провинившихся перед ней могли запереть или наказать плетьми. Нелегко было и попасть в соборные старцы, вносившие при пострижении в монастырскую казну сотни рублей.
Однако монахи, рассказывавшие приезжему о жизни Соловков, убеждали, что монастырская власть не продается и не достается за счет связей «в верхах» Российского государства. Да, у соборных старцев были слуги, случалось, они покупали себе особые кельи, имели «собинные» деньги и даже кое-какие личные хозяйства, обеспечивавшие особые удобства. Но, говоря об этом, монахи рассказывали приезжему о знаменитых соборных старцах, келарях, казначеях и игуменах, составлявших гордость Соловецкого монастыря.
Среди них был святой Филипп Колычев, другие митрополиты и архиепископы, даже патриарх (Иоасаф I); на покой в Соловки удалился герой Смуты Авраамий Палицын, здесь жили и мирно скончались многие выдающиеся люди России, достойные общего почета и уважения, не говоря уже о некоторых послаблениях в быту. Монахи подчеркивали, что и для рядового чернеца, сделавшего при пострижении вклад всего в 2–16 рублей, путь в соборные старцы не был закрыт. Более того, человек мог постричься и совсем без вклада деньгами — ведь он приносил в монастырь свой талант!
Такой человек, ярко проявивший себя в разного рода труде, мог занять в монастыре почетнейшее место, тогда как братия могла не принять и не оказать уважения человеку, сделавшему многотысячный вклад или приехавшему с рекомендательной грамотой от самого царя. Просьбу царя могли не удовлетворить, а богатый вклад вернуть недостойному, по мнению братии, чести войти в число избранных монахов монастыря. Соловецкая обитель не могла допустить ослабления, а то и загнивания своей «головы» — малого черного собора, состоявшего из игумена, келаря, казначея и соборных старцев, который решал главные вопросы жизни монастыря и осваиваемых им огромных земель. Большой черный собор всей братии собирался лишь в особо важных случаях, и только для невероятно значительных решений сходился весь монастырь — чернецы и бельцы, приказчики и трудники, соборные старцы и казаки. Мало кто предполагал, что у процветающей обители вскоре будет необходимость сзывать большой собор.
Приезжий жил в монастыре, углублялся в книги его библиотеки, знакомился со службами, совершал путешествия по рукотворным водным дорогам. Хотя он и объявил о своем желании дать «обещание» Соловкам и соединиться с его братией, никто его не торопил. Считалось за лучшее не спешить с пострижением, взвесить свои силы и способности, влиться в жизнь обители. Следовало еще пройти послушание, постриг же осуществлялся один раз в год. Не скоро сбылась мечта приезжего, и он вступил в круг монастырских братьев с именем Никанор.
Январь 1653 года
Пухлые снежные шапки лежали на крышах амбаров, складов, лавок и жилых домов обширного соловецкого подворья. Вся Вологда была засыпана глубоким снегом. Даже трудолюбивые соловецкие монахи и работники оставили на время широкие лопаты, которыми аккуратно расчищались проходы между зданиями, и ждали окончания затянувшегося снегопада. Только широкий козырек крыши над светлицей монастырского приказчика не позволял снегу густо залепить оконницы. Строитель (начальник) соловецкого подворья в Вологде Никанор отдыхал от обычной суеты. Кутаясь в подбитую теплым мехом мантию, он присел в удобные кресла, поставив ноги на низкую лавочку перед большой изразцовой печью.
Годы наложили отпечаток на молодого человека, некогда проезжавшего через Вологду, чтобы дать монашеское обещание в Соловецком монастыре. Примерная жизнь аскета согнала румянец со щек, придала лицу строителя иконописный облик. Длинная борода украсилась сединой, многосложные хозяйственные заботы проложили на лбу морщины. Долго, преданно и самозабвенно служил Никанор монастырю, прежде чем братия облекла его особым доверием, поручив руководство всеми торговыми операциями в важнейшем центре соприкосновения монастыря с хозяйством остальной России. Даже московское подворье не имело такого оборота денег и товаров, как вологодское.
От строителя подворья требовались особые таланты. Одним из них была способность ладить с многочисленными мирянами и особенно государственными чиновниками, которые последнее время все более и более покушались на свободу Соловков в делах мирских и даже на внутренний суверенитет монастыря. С воеводами, дьяками, таможенными и всяческими иными чиновниками складывались непростые отношения. Не всегда древние права и свободы Соловецкой обители можно было отстаивать прямо и твердо, но и в использовании уловок и взяток не следовало перегибать палку, приучать «кормиться» за счет монастырской казны.
Бывало, из-за спин чиновников выглядывала и сама Москва. Царь Алексей Михайлович и его бояре не прочь были прибрать к рукам церковные и монастырские дела и хозяйства. Никанор помнил, как в 1647 году царь грубораспорядительно наставлял в своей грамоте игумена Илью и братию, чтобы «на Соловецком монастыре старцам по кельям пьянственнаго никакого питья держать не велели; а которые священники, и крылошане (церковные служители. — А.Б.), и братия впредь учнут у себя по кельям пьянственное питье держать — и вы бы, — повелевал царь, — у тех то пьяное питье велели выимать, и за безчинство и за пьянство их смиряли монастырским всяким смирением, смотря по вине, кто чево доведетца, чтоб впредь того в Соловецком монастыре меж братией безчинства и мятежей не было».
Царь, понятно, оберегал свою винную монополию, на которой грела руки целая орава откупщиков. Но монастырь имел привилегии на вино- и пивоварение, а забота о трезвости монахов выглядела особенно циничной у государя, наводнявшего страну кабаками. К тому же питие само по себе, если оно не сказывалось на работе и не приводило к дурным последствиям, не осуждалось церковью и не воспрещалось монастырским уставом. Алексей Михайлович явно испытывал на прочность соловецкое свободолюбие…
На Земском соборе 1649 года соловецкая делегация убедилась в справедливости своих опасений. Принятое тогда Уложение ограничивало церковное и монастырское землевладение, передавало суд над духовенством, монашеством и людьми церковно-монастырских вотчин светскому учреждению — Монастырскому приказу. Правда, в своих владениях Соловки сохраняли древние права, но угроза им стала уже явной. Недаром Никон, ставший в том же 1649 году новгородским митрополитом, назвал Соборное уложение «проклятой книгой, дьявольским законом»!
Впрочем, размышлял Никанор, от Никона исходила монастырю не меньшая угроза, чем от царя. Слишком резво шагал постриженник пристроившейся под соловецким боком Анзерской пустыни, которого многие помнили еще мальчишкой. Еще в 1650 году он решился командовать Соловками, особой грамотой предписав изготовлять раздаточные просфоры из пшеничной, а не ржаной муки. Тогда даже самые спокойные монахи возмутились: разве не знает Никон, что раздаточными просфорами Соловки кормят тысячи богомольцев, и только служебные, употребляемые во время литургии просфоры могут изготовлять из редкой, издалека привезенной пшеницы?
Для того чтобы выполнить указ новгородского митрополита, требовалось круто изменить состав монастырских запасов зерна, среди которых рожь занимала главнейшее место. Монахи письменно возразили Никону — но тот пригрозил отлучить игумена Илью, если его распоряжение не будет выполнено. С трудом, с большими расходами соловецкая братия смогла выполнить указ митрополита, но он не унимался. Испокон века суд на Соловки давали московские государи, а в 1651 году Никон добился права «ведать судом и управою» все духовенство и монашество своей епархии, включая Соловецкий монастырь. Это право митрополит незамедлительно реализовал.
Его новая грамота игумену Илье утверждала, что в монастыре не следуют «преданию святых древних отец», ведут себя «безчинно» и вообще там «бывает смута многая». Оскорбляя братию, Никон старался к тому же поприжать их вольности. Он запретил монахам в субботу и воскресенье Великого поста есть рыбу, запретил употреблять квас с хмелем, велел обнажать головы от монашеских клобуков во время службы. Особое раздражение митрополита вызывало отношение соловчан к ссыльным. «Вы их держите не по государеву указу, — писал Никон, — не крепко, во всем им свободу даете и против государева указу под крепкий начал (в заточение. — А.Б.) не отдаете». Никон требовал суровых мер к ссыльным, однако это распоряжение, судя по последующим событиям, не было выполнено — они продолжали свободно жить и работать в монастыре.
В том же 1651 году новгородский митрополит потребовал изменить порядок богослужения: петь и читать тексты «единогласно» (последовательно один за другим), а не «многогласно» (для ускорения службы на Соловках было принято петь и читать одновременно). Неизвестно, насколько эта мера удалась, но вмешательство Никона еще более возмутило монахов. В следующем году новгородский митрополит ущемил соловецкую братию в пользу Анзерской пустыни. Он знал о растущем против него недовольстве, например о том, что строитель соловецкого подворья в Москве Матвей открыто называет его врагом Соловецкой обители, что в Новгороде соловецкий дьякон Пимен объявляет Никона антихристом и т.д.
Крутые меры против недовольных не помогали. Строитель Никанор помнил, как возмущали братию известия об избиениях и заточениях соловецких монахов в Новгороде и Москве по приказам Никона. Даже дружеские на первый взгляд жесты митрополита явственно свидетельствовали о его желании подчинить монастырь своей воле. Игумена, избиравшегося братией и утверждавшегося в Москве, по предложению Никона повысили в сан архимандрита. Но более торжественное архимандритское одеяние и право Ильи на более торжественную церковную службу многих в монастыре не обрадовали, ибо поставил Илью на новую ступень и возложил на него митру все тот же Никон. В грамоте Никона на Соловки, извещающей о царской милости и прекращении против обители одного неприятного следственного дела, также слишком явственно звучали покровительственные, хозяйские нотки.
Тем, кто этого не понял, раскрыли глаза последующие события. В 1652 году Никон сам приехал в Соловецкий монастырь. По рассказам братии, он как волк рыскал по обители, хватая то, что ему понравилось, например книги (о которых монахи особенно сокрушались), золотую застежку с яхонтом и изумрудом (вклад царя Симеона Бекбулатовича), золотую цепь, панагию с драгоценными камнями и жемчугом. Наглость Никона зашла так далеко, что он покусился на одну из величайших соловецких святынь — мощи мученика Филиппа, изгнанного из Москвы и убитого по приказу Ивана Грозного.
Некогда соловецкие монахи с большим риском и трудностями разыскали святые мощи и доставили их на Соловки. Здесь, в драгоценной раке, они освящали собой Преображенский собор, здесь все богомольцы могли поклониться останкам человека, восставшего против тирана. Никон, желавший занять патриарший престол, из политических соображений считал удобным приехать в Москву с мощами Филиппа. Этого было достаточно, чтобы лишить Соловецкую обитель ее сокровища! Несправедливость была столь нестерпима, что Никанор не понимал, как монахи подчинились диктату митрополита.
Самого Никанора не было в монастыре, а его единомышленники оказались в растерянности. Лишь плач, а не твердое хозяйское слово звучало в обители. Обливаясь слезами, распевая специально сочиненный горестный гимн, монахи провожали мощи святителя, вместо того чтобы вспомнить свои древние права и указать похитителю на дверь. Оторвавшийся от земных дел аскет Илья мог только горько сокрушаться о разорении обители от лукавого пастыря, но не защитить Соловки. Монастырю нужен был новый глава.
* * *
От тягостных размышлений Никанора оторвал шум на лестнице. Пробившись через снегопад и завалившие вологодские улицы сугробы, в келью строителя поднимался преогромнейший бородатый монах. Даже не остановившись, чтобы отряхнуть с себя снег, он подошел к креслам и склонился к уху строителя. Преосвященный Маркелл, архиепископ Вологодский, сообщал через доверенного служителя Софийского дома, что задуманное увенчалось успехом.
Верный соловецкий постриженник, Маркелл принял деятельное участие в перемене архимандрита беломорской твердыни. После того как монахи отказали в доверии Илье и просили Mapкелла помочь утвердить соловецким настоятелем строителя Никанора, архиепископ употребил все свое влияние в столице. Теперь ответ из Москвы пришел: правительство было согласно с кандидатурой Никанора, но требовало, чтобы он принял поставление в Кремле. Пока строитель собирается в дорогу, сообщал Маркелл, он, архиепископ, пишет послание на Соловки, чтобы братия с честью отпустила Никанора в Москву. Оба, и Маркелл, и Никанор, понимали, что будущему архимандриту следует прежде побывать в обители и утвердить братию в правильности сделанного ею выбора. Только после этого, оставив дела на Соловецких островах в полном порядке, а людей в единомыслии, можно было отправляться в столицу. Не мог Никанор и немедленно покинуть Вологду, где дела требовали оставить грамотного и надежного заместителя. Двинувшись по зимнему пути, Никанор должен был посетить разбросанные по Поморью монастырские усолья и промыслы, заручившись поддержкой приказчиков. Все равно до вскрытия льда добраться на острова было нельзя. Тем не менее следовало спешить. Никанор решительно поднялся и, проводив вестника, принялся за работу.
10 июля 1657 года
С радостью видел Никанор, как из свинцовых морских валов поднимались могучие башни соловецкой твердыни. Сюда, как к родному дому, давно стремилось его сердце. Со слезами на глазах сошел он на берег, которого столь долго был лишен волей царя Алексея Михайловича. Когда-то Никанор радостно стремился в Москву, везя с собою братский приговор соловецких монахов, единодушно избравших его своим архимандритом. Вез он еще лукошко рыжиков в подарок патриарху Никону и образ святых чудотворцев Зосимы и Савватия в золотых и серебряных ризах, чтобы при посвящении в архимандриты «почтить» им царя. В Москве Никанора хорошо приняли и посвятили… в архимандриты другого монастыря!
Чудная природа, райской красоты местность под Звенигородом настолько пленили царя Алексея Михайловича, что он, не считаясь с расходами, взялся перестраивать, а лучше сказать — заново строить стоявший на горе Стороже древний Саввино-Сторожевский Рождество-Богородицкий монастырь. Детище Саввы, ученика Сергия Радонежского, украсилось парадной семибашенной крепостью и каменными дворцами, древний храм Рождества Богородицы был заново расписан Степаном Рязанцем и окружен хрустальной галереей, знаменитый зодчий Иван Шарутин лично создавал новый архитектурный облик монастыря, превращая его в любимую загородную резиденцию государя.
Сюда, в полудворец, полумонастырь, и понадобился Алексею Михайловичу достойный архимандрит. Сюда, презрев желание соловецких монахов, царь и назначил Никанора как человека, известного своей честностью, подвижнической жизнью, а главное — распорядительностью. Управлять строительством, которое вели государственные служащие и наемные артели, набирать монахов, организовывать монастырское хозяйство, принимать царя с его семьей и приближенными — масса хлопот свалилась на Никанора, сердце и все помыслы которого были отданы Соловкам. Но разве можно было идти против царской воли?
Алексей Михайлович желал, чтобы Саввино-Сторожевский монастырь был его игрушкой. Здесь он чувствовал себя как бы монахом. Здесь для него и его супруги Марии Ильиничны Милославской были оборудованы кельи на манер монашеских. Делами монастыря царь желал заниматься лично, чтобы архимандрит был чем-то вроде его наместника. Не раз и не два приходилось Никанору спешно мчаться по царскому вызову в Москву с докладом о состоянии дел и здоровье братии. Любые мелочи Алексей Михайлович хотел решать сам, что немало затрудняло Никанора. В любое время дня и ночи он вынужден был добираться в Кремль, имея специальное (и весьма необычное) разрешение миновать заставы и даже дворцовую охрану, невзирая на поздний или ранний час. Рогатки караулов свободно раздвигались перед Никанором, непреодолимое препятствие стояло только на одной дороге — в Соловки.
В московской суете, вынужденный подчиняться прихотливой царской фантазии, архимандрит не мог забыть своего «обещания».
Алексей Михайлович был щедр к приближенным, и Никанор мог посылать на Соловки подарки. В разное время он отправил туда до шестисот рублей денег, две митры, стоящие в сумме 1210 рублей, великолепный образ Богоматери в драгоценном окладе, книги, изображения праздников и святых на весь год, писанные красками с золотом. Особым подарком, выражающим глубокое почтение к обители, были серебряные рипиды — лучистые круги с изображением серафимов, укрепленные на длинном древке, — они применялись для архиерейского богослужения и во время крестного хода с участием епископа.
По-видимому, Никанор переписывался со своими друзьями и единомышленниками на Соловках — Герасимом Фирсовым, написавшим сочинение против никонианских реформ, Александром Стукаловым, Азарием, Геронтием и другими. Он помогал людям, устремлявшимся в Соловецкую обитель. За одного из них — инока Боголепа — он даже сделал в монастырь вклад в 200 рублей. Поддерживать приходилось и тех, кто был выслан на Соловки по воле патриарха Никона: среди них были и монахи Саввино-Сторожевского монастыря, участь которых не смягчило даже приближенное к царю положение.
Шли годы. Преобразования Никона все глубже проникали в церковную жизнь, вызывая где яростные протесты, где скрытое неприятие, где равнодушную покорность. Хотя соловецкий архимандрит Илья в 1654 году участвовал в московском церковном соборе, определившем приступить к исправлению русских церковных книг по греческим, волна нововведений не захлестнула Соловецкую обитель. Никанор знал, сколь хорошо приняли монахи сосланного к ним по настоянию Никона бывшего начальника Государева Печатного двора князя Михаила Ивановича Львова. Приезжавшие в столицу соловчане рассказывали, что к живущему якобы под стражей Львову приходят в гости многие монахи, проводят у него целые ночи в разговорах о старом благочестии, принося «к нему сосудами и погребцами вино и водку и пьючи с ним».
Последнее Никанор, как строгий аскет, не одобрял, но стремление соловецкой братии облегчить ссылку невинного человека было ему понятно. Даже монастырский казначей снабжал арестанта необходимыми товарами и предметами привычной князю роскоши. На острове Львов имел и богатую одежду, и слуг, и лошадей. Соловецкие монахи не оставляли своей заботой и других ссыльных, в том числе тех, кто представлялся особо опасным всемогущему патриарху Никону.
В принадлежащий Соловкам Кандалакшский монастырь был сослан известный книжный справщик протопоп московского Казанского собора Иван Неронов. Среди болот и лесов, в дикой местности, где кочевали одни лопари, должен был, по мысли Никона, заглохнуть голос проповедника старой веры. Ни зимой, ни летом не было дороги через дебри — только морем можно было добраться оттуда до жилых мест. Патриарх особенно позаботился об охране ссыльного, пламенные речи которого уже успели взволновать Вологду и едва не вызвали восстания в защиту «исконного благочестия» в Спасо-Каменном монастыре.
Однако и в Кандалакше Неронов сумел привлечь на свою сторону несколько монахов и мирян. Августовской ночью 1655 года, когда караульные заснули, Неронов с товарищами вышел на маленькой лодке в бурное море. На подходе к Кеми беглецов подобрало соловецкое судно. 15 августа протопоп был с честью принят в Соловецком монастыре. Архимандрит Илья с братией не только не выдал Неронова властям, но, благожелательно расспросив и снабдив на дорогу всем необходимым, на особом судне сопроводил на Двину, откуда беглец смог тайно добраться до Москвы. Благословение на подвиг во имя веры, данное Ильей Неронову, выражало глубокую симпатию соловецких монахов к московским страдальцам.
Неудивительно, что царь Алексей Михайлович многие годы не позволял архимандриту Никанору совершить паломничество на Соловки. И без того было известно, что соловецкие монахи, жившие в Москве и других городских подворьях монастыря, чуть ли не все настроены против реформ Никона, поддерживавшихся самодержцем. У них было много друзей и родственников, а потоки богомольцев продолжали течь к беломорским святыням, несмотря на войны, эпидемии и экономические трудности. Наконец отправиться в паломничество на Соловки удалось и Никанору. В дороге к Белому морю он еще раз убедился, что и некогда помогавший ему вологодский архиепископ Маркелл разделяет осторожное отношение соловецких монахов к церковным реформам. По словам Маркелла, колебался и не спешил рассылать по епархии новопечатные книги новгородский митрополит Макарий. Ходили слухи, что отвергает никонианские книги вятский епископ Александр. То здесь, то там в северных уездах возникали конфликты с властями священников и прихожан, не желавших принимать нововведения.
Вырваться на Соловки Никанору помогли трагические события. Поразившая многие районы России и Украины эпидемия холеры не пощадила и Саввино-Сторожевского монастыря. Несмотря на все меры, предпринимавшиеся архимандритом, и самоотверженный уход братии за больными, в монастыре из примерно трехсот монахов осталось в живых сто семьдесят. Это не мешало Алексею Михайловичу хвастаться монастырем перед иностранцами, но не дать краткий отпуск пережившему боль многих утрат архимандриту он не мог. Никанор получил указание ни на день не затягивать свое богомолье и, поклонившись мощам святых Зосимы и Савватия, немедленно возвращаться к царю.
К святым мощам саввинский архимандрит приехал не с пустыми руками. Помимо собственного богатого подношения Никанор привез на тысячу рублей крупной серебряной монеты от одного из знатных и богатейших людей государства — боярина Бориса Ивановича Морозова. Боярин пожертвовал более трех пудов серебра не напрасно (вскоре он прибавил еще столько же). Драгоценный металл на новые раки Зосиме и Савватию давал человек, в доме которого радушно принимали старообрядческих проповедников, а также воспитывалась будущая мученица Феодосия Морозова. В затянувшейся до утра беседе со старыми товарищами Никанор говорил о нарастании противодействия Никону при дворе, о возможности опереться в борьбе за «благочестие» на многих знатных лиц, таких, как боярин Морозов, использовать влияние на властного царя его супруги Марии Ильиничны.
Утром судно Никанора отвалило от причала в Заливе Благополучия. Вскоре кормщик велел поднять паруса. Соловецкие острова, мелькнув, как сказочное видение, скрылись за кормой. Разрешенное царем богомолье продолжалось один день. Никанор убедился, что братия и трудники монастыря твердо стоят «в древнем отцепреданном благочестии», и недаром люди по всей России видят в Соловецкой обители непреступную твердыню против захлестывающих страну никонианских нововведений. Об одном жалел саввинский архимандрит — что сам он не может быть вместе с братией в приближающиеся трудные времена, не может живым словом поддержать колеблющихся и боящихся высочайшего гнева, особенно мягкосердечного архимандрита Илью. Беспокойство и вера боролись в душе Никанора, когда уносящая его лодья скользила по длинным валам Белого моря к Холмогорам. Как-то поутру, уже в среднем течении Северной Двины, Никанор в неясном волнении поднялся на палубу дощаника. Среди проходящих мимо судов захватил его внимание черный казенный струг. Произнеся молитву и осенив себя двуперстным знамением, Никанор отогнал явившееся было адское видение, но долго не мог справиться с холодной дрожью. Лишь спустя годы он узнал, что случившееся посреди реки предчувствие не обмануло. Тогда, в августе 1657 года, мимо Никанора вниз по Двине ехал дворянин Новгородского Софийского дома Иван Мальгин. В Холмогоры и далее на Соловки вез он новопечатные никоновы служебники и строгий указ употреблять при богослужении только эти, исправленные против древнего обычая книги. В истории Соловков открывалась новая, опасная страница, развертывались события, в которых Никанору не суждено было участвовать.
Лето 1660 года
Прошло немало времени, прежде чем Никанор смог вновь ступить на благословенную землю Соловков. Он был уже стар. С благоговейными слезами на глазах смотрел он на могучие, не замечающие течения лет постройки обители, прикасался к ее вечным камням, кланялся могилам былых товарищей. Как годы и десятилетия не оставляли следа на сером камне стен, так не могли они проникнуть сквозь узкие высокие окна книгохранительницы. Все старые друзья — книги лежали здесь на полках, уберегаемые от света и влаги кожаными и деревянными коробьями и «лагалищами». Были среди них и написанные некогда рукой самого Никанора. Стяжательство было несвойственно старцу — он и сейчас привез монастырю сотни рублей и ценные предметы, приобретенные на царской службе, — но книгу Иоанна Лествичника, переписанную им двадцать лет назад, Никанор не удержался выменять у книгохранителя лично для себя. Поглаживая обтянутый кожей дубовый переплет книги, Никанор вспоминал былые годы с собравшимися в его келье товарищами. Их осталось не так уж много, но оживленные голоса наполняли высокую келью и гудели под сводом, невзирая на поздний час. Белая ночь позволяла не зажигать огня, а множество накопившихся впечатлений заставляло не прислушиваться к бою курантов и не открывать крышек карманных часов-луковиц: благо к тому же архимандрита в Соловках не было! Разговор перескакивал с одного на другое, пока наконец брат Герасим Фирсов своим басовитым гласом не привел его к началу, к тому моменту, когда Никанор последний раз уезжал с Соловков.
«Только ты уехал, — рассказывал в своей обычной иронической манере Герасим, — натерпелись мы страху. Узнаем — 30 августа объявился в Холмогорах грозный чиновник новгородского митрополита с никонианскими книгами. Конечно, пошел шум и гам, священники было заартачились, но воевода близко — бунтовать опасно. Короче, приняли все эти служебники (да и то сказать, долго они в Поморье шли, еще в 56 году были изданы). Наш холмогорский строитель Иосиф тоже должен был выложить 23 рубля 8 алтын и две деньги за три Скрижали и 15 новых служебников. На островах, конечно, обо всем сразу узнали, Илья аж заболел от волнения: и ослушаться власти боязно, и послушать душа не принимает.
— Наконец, — продолжал Герасим, — числа 10 октября привозят к нам на пристань новые книги. Окружили мы Илью — а были тогда келарь Сергий, старцы Савватий Абрютин, Евстратий, Макарий Бешеный, я да Тихон Будильник — и дух в нем поддержали. Вышли на пристань, взяли новые книги и как они были непереплетенными в связках — так и бросили в оружейную палату (благо она запирается крепко). Тут как раз море начало вставать — ты знаешь, что потом чуть не до мая с берегом сообщения нет. Так что зиму мы спокойно провели.
По весне смотрим — забеспокоился Илья. В монастыре, конечно, тайны не утаишь — все знали про служебники и повеление начальства, но большей частью помалкивали, будто ничего и не было. Больше всего боялись попы — ведь служить по-новому им было приказано, а не черной братии. Поп Герман даже ходил к Илье просить посмотреть, что это за новые служебники. Илья его прогнал, да Герман был не прост. Раздобыл где-то новый служебник и с архидьяконом Евфимием пропел по нему обедню в церковном приделе. Пришлось изменника наказать плетьми дважды, да и Евфимию чуть было под горячую руку не досталось колотушек.
Тут Илья стал совсем изводиться — впал в кручину, что кто-нибудь обязательно патриарху Никону донесет, а Никон человек безжалостный — и умереть спокойно не даст! Стали мы думать и придумали, чтобы все попы подписались, будто они сами по новым служебникам служить отказываются. На шестой неделе Великого поста так и сделали — большинство священников подписалось с радостью, а некоторые — боясь гнева архимандрита: он ведь рядом, а до московских властей не близкий путь.
Дальше — больше. Богомольцы в монастырь собираются и удивляются, как это мы по-старому служим, радуются нашей стойкости, но кое-кто и укоряет архимандрита. Илья мечется в страхе, не знает, что и сделать. «Донесут, — говорит, — ей-богу донесут!» Да и как не донести, если за годы правления монастырем Илья не мог не обидеть кого-то из братии: кто-то был бит кнутом, кто-то сидел в кандалах в темнице неделю или даже две… А тут такой прекрасный повод: сопротивление высшей церковной и светской власти!
Сам-то архимандрит совсем голову потерял, — продолжал Герасим Фирсов. — Призывал к себе в келью богомольцев, то одного, то другого, умолял не передавать в Москву доносов от монастырской братии, просил даже на кресте клясться, что ничего в Москву не отвезут. С чего это он взял, что донос можно остановить?! Видели мы, что от архимандрита толку мало: страх его объял на старости лет. Решили тогда показать Илье и всем доносчикам, кто в монастыре истинный хозяин. 8 июня собрали большой черный собор».
Никанор отчетливо представил себе, как по призыву стоящих за веру братьев собирались в огромной трапезной палате архимандрит с келарем, казначеем и соборными старцами, приказные братья, оставившие свои мельницы, склады и поварни, рядовые монахи, братья милосердия из больниц, трудники, работавшие святым Зосиме и Савватию по обещанию, наемные служители монастыря, многочисленные богомольцы. Никому вход не был заказан — только пришлось потрудиться и вытащить из большой трапезы в малую (женскую) все столы и скамьи. Под высоким сводом трапезной летел голос Ильи, вначале слабый, а потом как бы наполненный мощным народным одобрением. «Видите, братья, — говорил архимандрит, покрывая первоначальный шум и гам, — настало последнее время и восстали новые учителя! И от веры православной и от отеческого предания нас отвращают! И велят нам служить на польских крестах по новым служебникам, неведомо откуда все это взяв!»
Собравшиеся в трапезной были далеко не случайные люди или «невежды», как многократно говорили о них никониане. Монахи и трудники Соловков хорошо знали (и весьма часто переписывали со своими добавлениями) сочинения знаменитого ученого собирателя рукописей Арсения Суханова, ясно показавшего, что «греки» православного Востока, с обычаев которых обезьянничал Никон, давно и значительно утратили «исконное благочестие». Недаром чуть не половина редакций «Прений с греками о вере» Суханова и других его произведений вышла из стен Соловецкой обители.
Читали в монастыре послания и вели переписку с ведущими старообрядцами, создавали и свои антиниконианские сочинения. Внешность не обманывала Никанора. Он знал, что розовощекий, с заносчиво торчащей вперед черной бородищей Герасим Фирсов написал весьма раздумчивое, спокойное обличение на сложение трех перстов при крестном знамении вместо двух. «Полюбовно судите мои слова, — писал Герасим в сочинении, расходившемся во множестве списков, — и посмотрим, кто из нас окажется неправ» — сторонники дву- или трехперстного сложения.
Мирный тон Герасима соответствовал силе его аргументов. Никанор еще в Москве радовался, читая Герасимово «Послание ко брату», где в защиту старорусского перстосложения были приведены «на свидетельство» совершенно недвусмысленные выписки из решений Стоглавого собора (XVI века), в том числе из сочинений святейшего патриарха Милетия Антиохийского, Феодорита Кипрского; а также аргументы из «Слова» Петра Дамаскина, из «Слова, как знаменаться крестным знамением» Максима Грека, из киевской «Грамматики», русского Хронографа, «Кирилловой книги», «Книги о вере» и «Катехизиса». Герасим спокойно и аргументированно спорил с вымыслами никонианской «Скрижали», в полной мере используя и ссылки на авторитеты, и здравый смысл.
Спокойный тон сочинения энергичного Герасима контрастировал с пламенной проповедью умирающего иеромонаха Феоктиста, рассказывавшего «Об Антихристе и тайном царстве его». Видения Апокалипсиса старец толковал в духовном смысле: не физическая гибель мира, но духовное уничтожение грозит человечеству. Оно уже началось с разделения христианства в X веке на восточное и западное, уже пришел Антихрист в восточную православную церковь, которая отказалась от человеколюбивых законов Христа. Если первым предшественником Антихриста был папа римский, то вторым, более значительным — патриарх Никон. Но в действительности Антихрист есть понятие духовное — «собрание многих лиц, как бы в едином теле живущих». Сама церковь превращается в Антихриста — таков был трагический вывод анзерского пустынника.
Не только Феоктист, сосланный за свои убеждения в Анзерскую пустынь Соловецкого монастыря, но и сам воспитатель Никона преподобный Елиазар Анзерский имел ужасающее видение о связи Никона с дьяволом. Немощный старец Елиазар, почти не встававший с бедного ложа, своим рассказом проклял человека, восставшего на общую древнюю веру, желавшего утвердиться царем над церковным собранием верующих.
Дух беломорской свободы не принимал светского или церковного диктата. Слушая рассказ Герасима Фирсова, Никанор очезримо представлял себе людей, предстоявших на черном соборе архимандриту Илье. Старый соловецкий постриженник не заблуждался уже насчет чистоты помыслов каждого из братьев. За многими из соборных старцев он знал жадность, заставляющую их не только не отдавать все свои сбережения монастырю, но и пускать их в рост; он знал их слабости к роскоши и мелким земным удобствам, знал братьев, державших на свои средства по нескольку слуг и даже позволявших себе весьма грешные забавы.
За приказными старцами числились притеснения наемных работников и избиения крестьян; Никанору известны были случаи, когда на далеких промыслах и усольях монахи-приказчики брали себе в постели крестьянских женок и девок. Кто не поддавался плотским соблазнам, мог сдаться червю сребролюбия, «усчитывая» монастырь в документации о торговых сделках. Простые монахи, случалось, воровали и бывали тут же наказываемы за это «на теле».
Глядя на многочисленных монастырских трудников, легко было определить, что далеко не все из них вели раньше праведную христианскую жизнь, как не все стремились замолить работой прошлые грехи. Добротная и чистая монастырская одежда не скрывала рваных ноздрей беглых каторжников, сабельных и огнестрельных шрамов казаков, ходивших на своих быстрых «чайках» не только в Персию, но и по государевым рекам. Изнемогшие от несправедливости и утеснений крестьяне бежали в леса — и не один разбойник, обложенный карательными отрядами, пробивался в Поморье, чтобы навеки скрыться от всемогущего дворянского государства на острове великих чудотворцев Зосимы и Савватия.
У пришедших в монастырь, и особенно у тех, кто, постригаясь, переменял имя, не принято было спрашивать о прошлом. Значение имело только желание совместно и честно трудиться, оставив злые чувства и мирские несправедливости за волнами Белого моря. Но Никанор достоверно знал, что среди монахов и мирян были холопы, зарезавшие в отчаянии своих хозяев, были крестьяне, которые, будучи не в силах снести крепостной гнет, жгли семьи помещиков в их усадьбах, были солдаты и стрельцы, убивавшие своих воров-командиров. Эти «злодеи», порожденные несправедливым обществом, на Соловках чудесным образом «исправлялись» — и оказывались часто образцами добродетельной жизни и созидательной работы.
Впрочем, соловчане были снисходительны к слабостям. Сидя с братьями в келье и слыша, как буйствует где-то в соседнем здании истомленный бездельем князь Львов (распевавший не вполне уместные в монастыре песни вместе с Ефремом Каргопольцем, который, как всем было известно, уже предлагал Львову вместе бежать), Никанор отмечал про себя долготерпение братии к самому Герасиму Фирсову. Тот пришел в монастырь с четкими следами кнута на спине, которые заработал за мошенничество, торгуя на московском рынке жемчугом и соболями. Впрочем, из монастыря он сбегал — и был вновь бит плетьми, на этот раз на дворе патриарха Никона.
Давая Герасиму возможность исправиться, архимандрит Илья назначал его приказным старцем в разные береговые усолья. Герасим и там пытался погреть руки, каждый раз похищенное было у него отбираемо бдительными соловецкими властями. Видя, что затеи Герасима не удаются, а его хитроумие оказывается полезным монастырю, аскет Илья назначил его соборным старцем. И в этом сане Герасим не унимался: крал деньги (по 120, 70 и 20 рублей зараз), которые, впрочем, неизменно с него взыскивались, обманывал слепого больничного старца Меркурия, подсовывая в оплату за мед вырезанные из белого железа кружочки, пытался всучить плотничному старосте Сергию вместо серебряных монет луженые медяшки.
«А что делать, коли он купеческого рода?» — вздыхал каждый раз архимандрит Илья, веля наказать Герасима, но не отказывая ему в своем расположении. Правда, Герасим любил еще выпить и подраться, но и это ему прощалось за любовь к книгам и большие знания, которые буян щедро открывал братии. Как ни странно, настоящие разбойники, на руках которых было много христианской крови, держались в монастыре гораздо скромнее и более ценили добродушие братии. Как бы то ни было, подавляющее большинство соловецких обитателей слишком ценило независимость своей обители, чтобы трусливо смириться с вмешательством в свою веру московских властей.
«Помолимся, братья, — взывал на соборе к собравшимся единомышленникам архимандрит Илья, — чтобы нас Бог сподобил в православной вере умереть, как и отцам нашим, и чтобы латинской службы не пришлось принимать!»
«Тогда, — рассказывал Никанору Герасим Фирсов, — закричали все великими гласи, что Нам латинской службы и еретического чину не принимать! Причащаться от такой службы не хотим! Тебя, отца нашего, ни в чем не выдадим, в том руки приложим, что все заедино стоять готовы!» Единодушно соловчане составили решение свое на письме и стали все подписывать его, а кто не мог — за того подписывал его отец духовный. Только три или четыре человека из священнического чина воспротивились было всеобщему решению. Но архимандрит наш не ударил в грязь лицом. Видя всех на своей стороне, как крикнул на ослушников:
“Попенца вы худые, страдники! Или хотите латинскую еретическую службу служить?! Живы не уйдете из трапезы!”
Перепугались, конечно, попы, — говорил Герасим, усмехаясь, — и мигом бросились подписывать. Но Илья недаром опасался доноса: подписав соборный приговор, тут же кинулись, канальи, строчить свой донос и передали его с каким-то проходимцем в Москву прямо Никону-патриарху. Узнали мы об этом, да поздно было — не догнать. Просили паскуды испровергнуть весь Соловецкий монастырь из лона матери церкви! Ну, да Бог все видит: 8 июня подписали мы приговор черного собора, а 8 июля, как оказалось, сбежал Никон побитым псом из Москвы от царского гнева и патриарший свой престол оставил».
Об оставлении Никоном Патриаршего престола Никанор сам имел много чего рассказать братии, и все слушали его с большим вниманием, надеясь, что отныне покушения на независимость Соловков прекратятся. Но не очень-то утешил Никанор товарищей, говоря им, что хотя опасности от Никона непосредственно нет, но неизвестно, кто страшнее правой вере — патриарх-еретик или царь-тиран. Ведь и самого Никанора Алексей Михайлович отпустил на Соловки не иначе как уверившись, что мечта братии видеть его архимандритом не будет осуществлена.
Никанора держали в Саввино-Сторожевском монастыре до тех пор, пока не умер архимандрит, скончавшийся в 1659 году «в старом благочестии». Не надеясь, что Никанор вернется, братия избрала в архимандриты Варфоломея, который жил в монастыре более десяти лет в примерном поведении и, как некогда Никанор, проявил замечательные хозяйственные способности на посту строителя вологодского подворья. К чести Варфоломея надо сказать, что его избрали заочно, соборным приговором, еще в октябре 1659 года, а узнал о своем избрании он от специально присланной делегации только в декабре.
На этот раз утверждение в Москве прошло удачно, хотя и стоило монастырю изрядных расходов. За неимением патриарха Варфоломей должен был делать подарки, кормить и поить на монастырский счет большое число иерархов, а также светских лиц. Только в марте 1660 года преосвященный митрополит новгородский Макарий официально поставил Варфоломея архимандритом. После этого начались новые визиты с «почестями» (подношениями) к сильным мира сего, а на пирах Варфоломея присутствовали все представители государева двора и царских слуг, начиная с боярина и кончая конюхом. Немало стоило монастырю и приглашение архимандрита к царскому столу.
Архимандрит Варфоломей участвовал в церковном соборе, осудившем Никона, и принимал различные знаки внимания от царя Алексея Михайловича. В соборных заседаниях, визитах и приемах прошла половина лета. Лишь в августе 1660 года, закатив на монастырском подворье роскошный пир, на котором присутствовал весь царский двор, новый молодой и энергичный архимандрит выехал на Соловки.
Неудавшемуся соловецкому и бывшему Саввинскому архимандриту Никанору оставалось только надеяться, что царь забудет о нем и даст спокойно дожить простым монахом в родной обители. Но и эта надежда оказалась напрасной.
Зима 1663 года
«Царю государю и великому князю, — писал Никанор четким почерком, не внимая раздававшимся за заиндевелыми оконницами шуму и крикам. — Алексею Михайловичу всея Великия и Малыя и Белыя России самодержцу. Бьет челом твой государев нищий богомолец бывший Саввы чудотворца Сторожевского монастыря архимандрит Никанор.
Прислана от тебя, государя, — продолжал старец выводить буквы, — в Соловецкий монастырь твоя государева грамота за печатью святительскою. А велено в той грамоте быть к Москве нашему отцу архимандриту Варфоломею, а указано ему и меня, нищего, взять с собою.
Милости у тебя, государь, прошу, не положи на меня, твоего богомольца, своего царского гнева, что я к Москве со отцом нашим не поехал, не ради упрямства, но для-ради немощи. Старость, государь, постигает, болезни приходят. И летнею порою с великою будет нуждою моя поездка, а ныне путь такой скорбный — и молодым людям нужда и скорбь великая.
Смилуйся, государь царь и великий князь Алексей Михайлович… Попомни твою царскую ко мне милость и духовную любовь, в том меня прости. Да и впредь меня пожалуй, нищего твоего богомольца: оставь меня на моем обещании за тебя, государя, Бога молить и за весь твой царский род, и за мои грехи плакать и милости от Господа просить, дондеже мне его щедроты терпят в сем суетном житии.
Царь государь, смилуйся, пожалуй».
Поставив точку, Никанор еще раз перечитал послание. Смиренный тон, разумеется, не обманет самодержца, волю которого простой монах ныне и навсегда отказался выполнять. Да свершится Божия воля!
Старец сложил послание и запечатал зеленым воском. Легко поднявшись с лавки, он накинул теплую мантию и вышел на крыльцо. Шум и суета в монастыре были связаны со сборами архимандрита и его немалой свиты в дальний зимний путь. Из кладовых тащили запасы, на сани грузили многочисленные подарки, отъезжавшие и провожавшие спешили уладить последние дела и дать друг другу поручения. С трудом протолкавшись к Варфоломею, Никанор с поклоном вручил ему послание для государя. Архимандрит взял бумагу с видом крайнего неудовольствия: Никанор не подчинился не только царской, но и настоятельской воле. Вообще он был одним из немногих, кого Варфоломею не удавалось ни смирить, ни привлечь на свою сторону. Слишком велик был нравственный авторитет Никанора, не замеченного начальством ни в одном сомнительном деле, не участвовавшего ни в каких интригах.
Впрочем, гнев на лице Варфоломея появился ненадолго: вскоре оно опять приобрело обычное самодовольное выражение. Он много успел за годы руководства монастырем — этого Никанор не мог отрицать. Из соборных старцев, вершивших монастырские дела при Илье, в совете архимандрита остался один только Савватий Абрютин, ставший даже келарем. Он да казначей старец Боголеп, много сделавший для избрания и утверждения Варфоломея, да поп Геронтий, выдвинутый архимандритом в уставщики (надзиратель за церковной службой), да Иосиф, строитель московского подворья, стали наиболее влиятельными людьми.
Никанор не мог не отметить за Варфоломеем изобретательности. Недаром новый архимандрит вышел из приказных старцев. Чтобы убрать из совета Герасима Фирсова, архимандрит пригласил его к осмотру казначейской палаты больного казначея Боголепа. Конечно же Герасим не удержался от того, чтобы не украсть положенные на виду карманные часы Боголепа, и, разумеется, припертый к стенке, «выдал лицом» свою покражу. Тут-то Герасима, привыкшего спокойно возвращать украденное и не нести наказания, и выгнали из собора.
Конечно, Герасим был слишком уязвим — это был своего рода «злой мальчик» Соловков, которого все хором старались исправить. В совете было много чистых, безгрешных людей, типа старца Иосифа, которых приходилось выгонять «без монастырской вины» и вдобавок «смирять плетьми». Немалые трудности Варфоломею пришлось преодолеть и с возвышением «своих людей». Не все они пользовались авторитетом в монастыре и даже не все были монахами. Так, понравившийся архимандриту монастырский служка Иван Никифоров сын Торбеев ни в какую не желал постригаться. Пришлось Варфоломею напоить его допьяна и в таком виде постричь, а затем уже взять новоявленного «старца Иринарха» в собор.
Большим притеснениям — кто за дело, а кто просто по немилости — подверглись и приказные старцы. Многих били плетьми, многих сажали в темницы, многих ставили на освободившиеся места. Гонениям подверглись и люди, связанные с опальным князем Львовым: более всего Варфоломей боялся, чтобы его не уличили в непочтительности к воле верховной светской и церковной власти.
Суетность Варфоломея вызывала усмешку Никанора. Если Никанор не отказывал себе в удовольствии переписываться с жившими на севере старообрядцами, то Варфоломей никак не мог уловить, откуда должен подуть правительственный ветер. Варфоломей сам присутствовал при осуждении Никона, но никонианские реформы как будто поддерживались самодержцем… 22 октября 1661 года под руководством архимандрита большой черный собор Соловецкого монастыря принял решение о введении нового церковного пения — так, как пели в Успенском соборе в Москве и в иных городах.
Сторонники старой веры, не придавшие вначале значения этому акту, наконец спохватились, поняли, что речь идет о нововведении именно в соответствии с «исправленными печатными книгами». Варфоломей, сам отнюдь не бывший никонианином, столкнулся вскоре с сильнейшим сопротивлением дальнейшим нововведениям. Укрепление крепостнического государства гнало на Соловки все большее количество людей. Тех, кто трудился на островах (не считая остального Поморья) *по обещанию», стало уже около семи сотен. Это были не те люди, которые могли бы принять государственный или церковно-государственный диктат.
Отрешившийся от земных страстей Никанор снисходительно наблюдал, как Варфоломей тщетно ищет выхода из создавшейся ситуации и как истинное древнее благочестие постепенно преодолевает все усилия архимандрита. Совсем недавно, вспоминал Никанор, дело дошло до прямого столкновения. Видя, что употребление нового церковного пения в монастыре сходит на нет, Варфоломей собрал священников и дьяконов в церковном алтаре для внушения. Но не тут-то было: на самого архимандрита закричал дьякон Нил, что-де архимандрит еретик:
«Держишь-де ты уставщика еретика попа Геронтия, да и ты-де еретик! Он тебя ереси и научил, как Арсений Грек научил ереси патриарха Никона, а патриарх Никон научил, ереси самого царя!»
Свара в алтаре закончилась не в пользу Варфоломея, хотя он своей властью и приказал до полусмерти избить дьякона Нила плетьми. В те же дни позиции староверов были нежданно усилены пришедшим на Соловки среди зимы посланием царя Алексея Михайловича. Тот был настолько озабочен собиранием улик против своего врага Никона, что, не подумав о последствиях, повелел братии соловецкой сообщить в Москву, что именно Никон неправедно забрал из монастыря. Не отписал ли Никон себе или своим монастырям каких соловецких вотчин?! Не брал ли он чего у соловчан уже после оставления престола?!! Царские вопросы звучали буквально как уголовное обвинение бывшему (но официально не отрешенному) патриарху.
Неудивительно, что братия и трудники монастыря сильно взволновались. Составив документ обо всем отобранном Никоном у монастыря (не забыв даже 5 пудов слюды), соловчане потребовали от архимандрита Варфоломея в соответствии с царской грамотой, не дожидаясь весны, отправиться в столицу и лично участвовать в процессе расправы над Никоном и никонианством (ибо, в отличие от царя, они в большинстве своем отождествляли падение Никона с концом реформ).
Немногие, как Никанор, понимали, что царь Алексей Михайлович проявил интерес к Соловкам из эгоистических побуждений. Ободренная вниманием самодержца братия составила особый «соборный приговор» о поездке архимандрита, отмечая большую «хлебную скудость» в монастыре и прося у государя милости в «монастырских делах». А предупреждая возможный «ропот» в обители в отсутствие начальства, братия постановила ропщущим не потакать и «смирять» таковых «без пощады». С этим напутствием Варфоломей и пустился на санях по многокилометровому береговому припаю, чтобы далее на судне отважно пересечь Белое море.
Никанор знал, что такое путешествие между Соловками и берегом зимой, и никак не ожидал, что от Варфоломея вскоре поступят известия. Двенадцать дней судно архимандрита носило бурными волнами между льдов, а затем застудившихся и вымокших путешественников затерло в торосах и прибило к соловецкому берегу. Упорный Варфоломей, несмотря на просьбы братии вернуться, был намерен все же пробиться к материку, однако из монастыря пришли вести столь тревожные, что ему пришлось оставить свое намерение и поспешить в обитель.
«Желанием безмолвного отишия объятый» Никанор, казалось, полностью устранившийся от дел общественных, лучше архимандрита понимал настроение братии, со дня на день ожидавшей официальной отмены никонианских нововведений. Для него не было неожиданностью, что многие священники, даже духовник Варфоломея старец Леонтий, стремились в деталях воспроизводить древние обряды. За тем же следила масса монастырских трудников, от глаз которых не ускользали ни малейшие уклонения от «отцепреданного благочестия». Никанор с беспокойством ожидал взрыва, и спустя несколько дней после отъезда Варфоломея он произошел.
В субботу 7 февраля старец Геронтий принялся за дела в плохом настроении. Отношение к нему братии в последние дни до глубины души оскорбляло человека, работавшего в обители с 40-х годов. В свободном соловецком труде и добром общежитии сын чебоксарского подьячего Григорий Иванович Рязанов видел мирской и духовный идеал. В 1650 году он принял монашество — и лишь через десять лет был возвышен архимандритом Варфоломеем, получив сначала священнический сан, а вскоре — важную должность уставщика.
Призванный следить за правильностью священнослужения, Геронтий не был фанатиком. Хотел или не хотел Варфоломей (нам это не известно), но соловецкий уставщик не склонен был принимать спущенные сверху реформы. Я, говорил Геронтий, не отрицаю, что новации могут быть правильными, только «боюсь суда Божия признать их православными без свидетельства с харатейными (пергаменными. — А.Б.) книгами». Другими словами, уставщик мог принять только то, в истинности чего самостоятельно убедился, и не считал возможным слепо исполнять приказы церковного начальства.
Теперь, после отъезда Варфоломея, недовольство многих политикой архимандрита выплескивалось на его приближенного. Священники не слушались Геронтия, препираясь между собой прямо в алтаре. Когда же уставщик пошел к келарю Савватию с просьбой примирить священников, по обители моментально разнесся слух, что он ходил просить новые никонианские служебники, чтобы немедля пустить их в оборот.
Напрасно оправдывался Геронтий, «на душу представляя свидетеля Господа Бога, что ни в уме моем, ни в помышлении того никогда не бывало, чтобы желать новых служебников… Нужно мне для спасения последовать преданию преподобных чудотворцев». Молва была неистребима, и многие, в том числе старший монастырский священник Леонтий, держались с Геронтием холодно.
Неудивительно, что, совершая литургию по покойному старцу Гурию в Благовещенской церкви над Святыми воротами, уставщик был рассеян. Он не замечал, сколь внимательно следят за службой набившиеся в церковь трудники — они же сразу заметили, что дьякон Иов положил Евангелие на высокий столик-налой, не застелив столик пеленой, и читал Евангелие без свечи. Люди насторожились, а тут еще пономарь старец Игнатий Драницын, когда священник Варлаам закончил заамвонную молитву, не вынес из алтаря священный антидор[20]!
Ну и перепугался же пономарь Игнатий, когда после службы его окружила угрожающая толпа трудников! Сидор Хломыга, Григорий Яковлев сын Черный, Федот-токарь и другие мужики, хватая Игнатия за одежду, сурово вопрошали, что означают все эти нововведения в литургии?! Перетрусив, Игнатий свалил все на Геронтия — дескать, это он велел служить без пелены на налое, без свечи, без выноса святыни. Этой искры было достаточно. Сотни людей оставили свои дела, бросившись отстаивать старую веру.
Делегация мужиков во главе с Сидором Хломыгой пришла к келарю и казначею, требуя расследования преступления Геронтия. Монастырские власти, не веря оправданиям уставщика, стали на сторону трудников. «Хотят тебя камением побити — оттого поберегись!» — заявили келарь и казначей Геронтию, на которого восстали «вся братия и миряне». Геронтий скрылся в келье «в кручине, печали и слезах». Неведомые люди вымазали ему окно калом. Власти же, видя мужиков и чернецов не унимающихся, писали слезные челобитные к Варфоломею «на торос», прося его вернуться и навести порядок.
Варфоломей резко отвечал, что «по государеву указу приказано во обители ведать нам, а не Сидору Хломыге с товарищами!». Однако поспешил вернуться и провести требуемое трудниками тщательное расследование. Волнения утихли, и власть вернулась к соборным старцам лишь тогда, когда недоразумение было полностью выяснено, а подробный отчет о деле послан в Москву.
Никанор и его единомышленники, не участвовавшие в «мятеже», были удовлетворены тем, что архимандрит и соборные старцы убедились в опасности экспериментов с необдуманными церковными переменами. 16 февраля монастырский собор утвердил особый приговор, чтобы «впредь не было никаких чинов нововводных. А если кто от нас, священников и дьяконов, станет какие вводить нововводные чины… и тех смирять монастырским жестоким смирением. Абуде я, архимандрит, стану превращать чины церковные и вводить чины новые… и им, священником и дьяконом, мне о том говорить без студения (стеснения. — А.Б.)». Любое маленькое изменение могло производиться только с общего совета.
Уверенный в своих силах и надеясь на царскую милость, Соловецкий монастырь утверждал себя твердым поборником «отцепреданного благочестия». Отныне все, начиная с начальства и кончая простым служкой, как от адовой муки, открещивались от новых служебников и всяческих никонианских «прелестей» и даже в переписке с Москвой старательно уверяли своих корреспондентов, что никакие реформы Никона не проникли в Беломорскую твердыню.
Архимандрит Варфоломей сделал из событий еще один вывод и, несмотря на царское приглашение, целый год не выезжал из монастыря, всячески укрепляя в нем свое положение. Прозорливый Никанор видел, что суета Варфоломея скорее вредит, чем помогает архимандриту, подрывая его авторитет и плодя врагов. Варфоломей так и не усвоил, что не хитроумные интриги, а моральный авторитет у братии и трудников являются главной опорой власти в Соловецкой обители.
Конец октября 1666 года
Никанор поднял голову от книги. В книгохранительнице стояла полная тишина. Именно потому над головой, на паперти Преображенского собора, тихим шелестом были слышны шаги сотен людей, топотавших сапогами по каменным плитам. Скрипнула дверь. Монастырский служка, осторожно пройдя к Никанору между ларями с книгами, с поклоном пригласил бывшего Саввинского архимандрита на большой собор. Никанор знал, что должно было произойти — да не знать мог только слепой и глухой, события низались на одну нить в видимом беспорядке, но с беспощадной последовательностью. Он со вздохом закрыл фолиант, застегнул застежки переплета и, слегка стукнув медными жуковинами[21], положил толстую книгу на полку. Участвовать в событиях Никанор не видел потребности, не пойти в собор — не мог.
Старец поднялся по кирпичной лесенке на паперть. Со всех сторон, а более всего по крытому двухэтажному каменному переходу, к распахнутым трехметровым железным дверям с коваными травами и орлами стекались люди. Как только люди собрались, под высокими сводами собора начался гвалт, не имеющий воздержания. Архимандрит Варфоломей еще зимой по трудному поморскому пути уехал в Москву, вызванный специальным царским указом. С тех пор в монастыре произошли многие события, которых следовало ожидать.
Вместе с наиболее уважаемыми людьми Соловков Никанор вышел в предалтарное пространство. Немедленно из плотной толпы монахов и трудников посыпались обвинения против монастырских властей, и прежде всего отсутствующего Варфоломея. Все это уже не раз приходилось слышать в более узких собраниях монахов и трудников, но впервые на большом соборе совершенно открыто люди осмеливались обвинять высшую монастырскую власть, причем не стесняясь ни в содержании речей, ни в выражениях.
— Долго жил Варфоломей в монастыре праведно, пел на клиросе незазорно и пьяного пития не пил, — раздавался один голос из-за спин собравшихся, — и мы, богомольцы Зосимы и Савватия, потому о нем били челом великому государю и свой выбор дали, что думали, что он и впредь не изменит своего обычая и станет жить по преданию святых чудотворцев, во всем невредно храня древнее монастырское благочиние. И до чего дожили!
— Своей слабостью и небрежением, — вторил другой голос, — Варфоломей предание великих чудотворцев Зосимы и Савватия во всем нарушил, и всякие древние монастырские обычаи на худшее изменил, и во всем монастырское благочиние вконец растлил и разорил непристойным своим житьем и пьянством! Да так, что всегда ломились наши житницы от хлеба и запасов — а ныне в них шаром покати! И в деньгах, и в еде в Соловках стало скудно».
Никанор прекрасно помнил, что после Соборного уложения 1649 года все прибывало и прибывало в монастырь трудников и монахов, бежавших от крепостной неволи; ко временам Варфоломея стало уже на постоянном житье на острове кроме монахов более шестисот человек. Все труднее становилось снабжать людей трудной поморской рожью и дорогой пшеницей, все изворотливее и прожорливее должно было становиться монастырское начальство. Занятый интригами среди соборной братии, Варфоломей не обращал на это особого внимания. Попросту говоря, он готов был все отдать за сохранение своей власти и суетного влияния при царском дворе.
Братия не забыла, как, вызванный царем Алексеем и уехавший с наказом просить для обители хлеба, Варфоломей в Москве в 1664 году тратил казну на званые обеды и подарки власть имущим. Царь, тут Никанор про себя внутренне усмехнулся, конечно, вызывал Варфоломея не для того, чтобы оказать ему пышные почести. Алексей Михайлович по уши увяз в польско-шведской войне. Страна стонала от непосильных налогов, сжиравшихся костром кровавой брани на западе. Монастырь, помимо того что должен был оборонять от шведского флота и десантов все Белое море (на архангелогородских воевод было мало надежды), еще должен был поставлять в казну средства для более или менее бездарных военных расходов царя.
Отпущенный тогда из Москвы «с великою честью» Варфоломей подрядился уплатить царю на содержание армий 20 000 рублей и 200 золотых (шедших курсом по нескольку рублей золотой). Эти деньги были безропотно выплачены монастырем, и никто из возмущенных Варфоломеем не вспоминал о них, ибо все, в том числе беглые разбойники и холопы, твердо помнили свой долг перед Российским государством. Однако Варфоломей не задумался, чтобы добыть братии необходимого хлеба. Присланные царем 396 коврижек выглядели издевательски. Царь, конечно, не оставил без внимания столь щедрое пожертвование на его военные авантюры: он соблаговолил утвердить за монастырем пожертвованный ему богомольцем дом с землей в Ярославле, освободил соловецкие вотчины от сбора денег на выкуп пленных и содержание новобранцев, а поморские соляные варницы — от сбора пятой деньги, велел не брать таможенных пошлин за провозимые по Двине монастырские товары и запасы.
Царю прежде всего нужны были наличные деньги, ибо он уже задумал вселенский обман с медной монетой. На ней монастырь не просто терял — он разорялся. Как по всей стране замена серебра медью разрушала торговые связи, так и на Соловках ничего не стоящие государственные медные деньги усугубляли тяжелое положение. Никанор знал, что в 1665 году монастырский приход составил 4960 рублей с копейками, а расход превышал 8023 рубля. Всегда стоящее на грани гибели хозяйство Поморья не просто приходило в упадок: люди видели, что дальнейшая политика московского правительства угрожает жизни на Белом море.
— Всякие различные яства, — кричали в Преображенском соборе монахи и трудники, — велит Варфоломей готовить для себя! Всегда ест и пьет в своей келье с молодыми учениками, да еще посылает в Архангельск повеления привозить к нему всякое немецкое питье и русское двойное вино перегонять. И пьет безобразно, просиживая ночи с молодыми монахами, а в трапезной с братией никогда не ест — и братскую пищу по сравнению со стариной всячески оскудил, лишил нас и тех утешений, что бывали в трапезе по праздникам!
— Архимандрит на церковный собор мало ходит, — заявил, выступив вперед, седобородый священник. — А придет когда, и то пьян и всячески непотребен до конца. Он в церкви Божией безобразно кричит и братию без вины всякими непригодными словами бранит. Даже в дни ангелов великого государя и членов царского дома, пьянствуя, в церковь не ходит и божественную литургию не служит. Помните, как нынче зимой, 12 января, на именины царевны Татьяны Михайловны[22] он нарочно уехал из монастыря на остров и всю ночь пил. И ведь не только в келье пьет, но и по монастырю ходит пьян, бесчинствуя!
— И то верно, — поддержал священника соборный старец, — кому не известно, что он, архимандрит, на Соловецком острове в Исакове пустыни велит для своей прихоти пиво варить беспрестани и рыбу свежую ловить по озерам — для того советник его чернец Варлаам с трудниками в той пустыни и живет безотъездно, только то и делая. А он, архимандрит, приезжая к нему с учениками своими, пьет целые ночи, да еще и в монастырь к себе велит привозить. У прежних властей отнюдь того не бывало!
— Не хочу поносить Варфоломея, — сказал новый в монастыре человек со шрамом через все лицо, лишь два года как принявший постриг. — Все мы человеки, и всем страстям подлежим, и против общего врага боремся. Соболезную и сострадаю ему — но более сострадаю святой обители, чтобы не терпела она такое поношение и стыд. Много чего рассказывают архимандритовы ученики, как поругаются с Варфоломеем, когда он оскорбляет их по пьянке. Я обвиняю архимандрита в том, что он чуть было не сотворил вечный стыд и поношение святому и чудотворному дому, когда пьянствовал с пятнадцатилетним мальчишкой, дьяконом Макарием, и тот едва не зарезал Варфоломея ножом: насилу сторож Давыд Варфоломея защитил. Не только властям, но и священникам возбраняется принимать в кельях детей духовных молодых, чтоб не было соблазна братским душам. А наш настоятель держит у себя не только чернецов молодых — мирской человек, детина в двадцать лет, Якунка имя ему, ночует у Варфоломея и живет!
Общий шум показал, сколь единодушно возмущена братия оскорбительной для монастыря греховностью архимандрита. Но список его преступлений был еще далеко не полон. Мало того, что Варфоломей сам пьянствовал и других от пьянства не унимал — он и юных братьев, живущих у него в келье, и нехотящих заставлял пить.
— Да он же, архимандрит, — кричал приехавший с берега приказный старец, — когда ездил на прогулку в монастырскую вотчину, в Кемскую волость, и стоял на монастырском рыбном промысле на Киле-острове, насильно опоил вином старца Анорья. Принуждал его насилу пить и до того допоил, что тот старец вышел от него, архимандрита, из избы, и сел под углом, и скончался так!
— Он же, архимандрит, — добавил другой береговой старец, — прежде будучи в монастырском соляном промысле в Колежме, упоил вином сторожа, Прокопия именем, насмерть. И мирские люди беспрепятственно привозят в монастырь и продают пьяное зелье, и монахи уже не только вино и пиво, но и табак пьют!
— По пьянке Варфоломей и постригает тех, кто ему понравился, и приближает к себе, и вводит в соборные старцы юношей, не послуживших монастырю в поварне или на мельнице, не отличившихся на местах приказчиков, — продолжали сыпаться обвинения. — Московского беглого стрельца, молодого детину, Семенова приказу[23] Полтева, Михалка именем, насильно постриг: тот Михалка о том не просил и не хотел, и архимандрит его бросил в тюрьму, и, моря голодом, заставил просить о постриге, и постриг, и взял себе.
Неизвестно сколь долго братия докапывалась бы до очередных гнусностей жизни Варфоломея, если бы старцы Геннадий, Александр Стукалов, Ефрем Каргополец, Иона Брызгало, попы Никон и Пафнутий, новый казначей Геронтий и новый келарь Азарий решительно не повернули соборные речи в другую сторону. Говорилось, что Варфоломей разогнал или притеснениями добился отказа от должностей многих честных соборных и приказных старцев, сколотив свою клику, которая и довела монастырь и все Поморье до бедствия.
— Помните, — говорил келарь, — сколько запасено было от прежних властей в монастыре всяких хлебных запасов, амбары большие полны были доверху, и не только в монастыре, но и за монастырем негде было ссыпать рожь, и потому посылали из монастыря рожь целыми лодьями в монастырские вотчины, в Сумский острог и в Кемскую волость. И мы надеялись теми запасами быть довольны на монастырский обиход многие годы, а он, архимандрит, своим пьянством и непристойным житием все те запасы в малое время извел, и распродал за деньги на берег, и, беря с мужиков взятки и вино, раздал в долги тем, на ком взять нечего. В монастыре же прибавилось трудников — а работы им не дано и от безделья происходят всякие безобразия.
— Да он же, архимандрит, — поддержал келаря казначей, — у приказчиков на соляных варницах многие взятки берет и защищает их не по правде, а тех, кто взяток не дает, нагло обсчитывает и требует непричитающихся денег, избивая на правеже[24] насмерть. Взяточники при нем ведут себя на монастырских промыслах бесчинно, переводят массу монастырского хлеба на вино (не забывая присылать его архимандриту), тратят денежную казну по своим страстям, так что на многих приказчиках по ревизии оказалось недоплаты по пятьсот, семьсот, тысяче рублей на человека и больше, а взять с них нечего — пропили и проворовали монастырскую казну по потачке самого архимандрита!
— Мало того, что архимандрит пьянство не унимает, от чего черный священник Варлам пил безобразно и опился до смерти, а два молодых брата, упившись в келье архимандритова советника, Мартирий и Питирим, подрались, и один другого зарезал ножом, — продолжал новый обвинитель. — Он покрывает преступления своих молодых советников, из которых злейший — Иринарх Торбеев — в Анзерской пустыни пьяным поколол ножом старца соборного Геннадия; чернец Матвей крылошанин[25] и другие — братию избивают, трудников обижают и всякое насилие чинят, забирают себе чужие вещи из келий с благословения Варфоломея.
— Да что окружающие архимандрита ябедники и слухачи, насильники и грабители, — воскликнул казначей, — он же сам, напившись пьян, приходит в денежную казенную палату без соборных старцев и берет себе, что хочет. Казенное платье, которое давали монастырю благочестивые паломники, Варфоломеи раздает своим сторожам молодым: кафтаны атласные, ферязи камчатые, однорядки дорогого сукна и шапки с петлями жемчужными. Никогда прежде на Соловках у игуменских сторожей, кроме черных сермяжек, цветного платья не бывало, потому что Соловецкий монастырь место пустынное и тщеславиться и щеголять слугам, как в прочих монастырях, что в Великой России посреди мира стоят, нам не подобает, так у нас не принято — без трудов никто не живет, а гулящих слуг не бывало!
— Прежние власти, — подхватил Ефрем Каргополец, — ходившие истинным Христовым путем и пекшиеся об обители, а не о своем тщеславии, когда надо было ехать в Москву, ездили смирно, не со многими людьми, и святому месту лишних убытков не чинили. А он, Варфоломей, берет с собой множество не-нужных людей и за посмех чинит монастырю убытки. Пятидесяти рублей хватало прежним властям на московский путь, да еще оставалось — а Варфоломей берет по двести рублей в монастыре, да из монастырских служб, промыслов и из Кеми еще по двести или больше; он же берет ларей по пяти лучшей слюды и продает по городам, да еще заочно продает то, что хранится в монастыре, и никакого отчета в расходах не дает!
По словам промыслового приказчика, архимандрит «когда захочет — нагружает лодью всякими запасами и, взяв с собой мирских людей, ездит вдоль берегов, собирая со старцев и монастырских крестьян взятки и подарки, по пути пьянствуя и бесчинствуя. За взятки Варфоломей покрывает любые преступления. К примеру, солевара старца Иакова, ведомого плута, он сам называл вором и волхвом; тот Иаков был трудником и, украв у прежнего игумена двести рублей, бежал с Соловков, а потом, надев на себя монашеское одеяние, вернулся. Где бы ни был он на монастырских службах — везде творил бесчинства, тяжбы и самый бесстыдный блуд. За взятки Варфоломей делает вид, что не ведает, как Иаков на усольских промыслах у казачков[26] жен в постель себе берет и оскверняет и всякое насилие им творит.
— Про то беззаконное любодейство Иакова, — вставил слово рыбак-помор, доставивший в монастырь улов, — ведомо в Соловецком монастыре всем мирским людям и на берегу по многим волостям. И в таком его воровстве и насильстве много раз были жалобы Варфоломею из монастырских волостей. Вот, прошлого лета, как архимандрит ездил к ненцам церкви святить, и в то время из Луцкого усолья, где Иаков живет, приходила бедная вдова и жаловалась Варфоломею на Иакова в изнасиловании. И архимандрит той вдове никакой защиты от Иакова не учинил — во всем его покрывает из-за своей корысти, беря с него взятки. Вот какие воры ему, архимандриту, советники и друзья!
— А что творится на московском подворье?! — воскликнул соборный старец еще молодых лет именем Александр Стука- лов. — Послал Варфоломей туда в строители старца Кирилла, который за два года растратил монастырской казны девятнадцать тысяч рублей с лишком; а ведь прежний строитель за тот же срок обходился тремя тысячами! И куда дел Кирилл семьсот рублей оброка для государевой казны — не позволяет Варфоломей установить, кирилловы расходные книги в крепостную казну упрятав. Ныне же архимандрит послал Кирилла на большую службу к Керецкому слюдяному промыслу.
Оскудение монастыря, касавшееся всех монахов и богомольцев, обсуждалось долго. Перед большим собором проходили соборные и приказные старцы, рассказывая, что тех, кто с Варфоломеем в бесчинстве не согласует и печется о благоустроении обители, архимандрит без вины всячески оскорбляет, в тюрьму сажает, в труде в хлебне и мукосейне мучит, а иных и плетьми бьет, чего отнюдь в святой обители не бывало. Старцев Иоасафа, священников Пафнутия и Тимофея, дьяконов Нила и Варлаама, церковников Тихона, Иринарха, Кирилла и многих иных по ложному наговору учеников своих без монастырской вины, свою злобу исполняя, Варфоломей бил плетьми бесчеловечно в три и в четыре перемены — едва живы остались. Так же усольских приказчиков, которые ему взяток не возят, старцев Дмитрия Субботина, Игнатия, Ферапонта, Василия нынешней зимой бил на правеже всю зиму без милости и бесчеловечно, даже лежачих.
— И про то бесчинство, — сказал, тяжело выступив вперед, опираясь на костыли, дьякон Нил, — никто ему против выговорить не смеет. Как я начал ему выговаривать — так он стал бесстыдным образом с яростью кричать: «Бог высоко, а царь далеко, а я тебе здесь учиню указ» — и велел меня бить плетьми бесчеловечно насмерть, едва и ожил!
Никанор горестно усмехнулся. Он знал, что бравада Варфоломея скрывала постоянно гложущий архимандрита страх, что о его проделках узнают в Москве. Как бы отвечая мыслям Никанора, на большом соборе выступили его друзья — ученые старцы:
— Архимандрит, зная за собой много прегрешений, все время боится на себя жалобы великому государю от нас. Для того постоянно посылает подручных обыскивать наши кельи и все найденные письма приносить себе. Эти его угодники, что обыскивают кельи, забирают у нас все письма без разбору и приносят к нему. Даже те записки, что мы пишем о годах своей жизни с юности — и те свиточки писаные у нас забирают и не отдают, а куда их архимандрит девает — не ведаем. Спросить же архимандрита не смеем — велит убить насмерть или в темнице голодом и холодом уморить.
Свирепые поиски возможных жалоб в Москву, как хорошо помнил Никанор, еще более усилились весной, когда Варфоломей выехал в столицу. Уже тогда многие были недовольны архимандритом, но келарь Савватий и преданные Варфоломею соборные старцы еще держали большую часть братии и трудников в страхе. Ушники[27] монастырских властей вовремя проведали о большой челобитной на архимандрита, составленной недовольными во главе с Герасимом Фирсовым. Власти схитрили: предложили изорвать и сжечь челобитную, но не наказывать подписавших ее. Однако хитроумный Савватий умудрился при этом спрятать кусочки листков — и написал Варфоломею, в чем его обвиняют, с приложением этих фрагментов.
Не желали отступать и недовольные. Один из них, близкий к Никанору ссыльный монах Саввинского монастыря Никита, сумел бежать из монастыря и скрылся в Поморье. Группу других беглецов власти настигли и заточили, «смиряя монастырским смирением». Сумела бежать и группа царских ссыльных, с которыми лишь по случайности не ушел князь Львов. Герасим Фирсов с товарищами, тесно дружившие со ссыльными и старавшиеся облегчить их участь, вместе со Львовым составили новую челобитную в Москву.
Однако власти были начеку. Жалоба от имени всей братии и трудников на Варфоломея и монастырские власти была «вынута» у дьячка Ивана Данилова, который как раз собирался переписать ее набело. Со своей стороны архимандрит использовал преданных людей в Москве, которые либо перехватывали письма с Соловков, либо выкупали у государевых дьяков чудом дошедшие из монастыря челобитные. Одновременно Варфоломей готовил обвинения против всех, кто подписывал жалобы, собираясь в крайнем случае очернить их перед государем. В его «черном списке» стоял и архимандрит Никанор, хотя тот ни разу не подписывал челобитных царю.
Кто-кто, а Никанор хорошо знал, что значит искать справедливости у царя Алексея Михайловича. Он не только не надеялся на милость государя, но считал оскорбительным для Соловецкой твердыни искать помощи в своих делах извне, от государственной власти, от которой бежало на Белое море большинство монахов и трудников. Поэтому, получив в мае 1666 года царский указ срочно выехать в столицу, Никанор наотрез отказался его выполнять. Вызван был в Москву и Герасим Фирсов — удалив из обители двух опаснейших, на их взгляд, смутьянов, архимандрит Варфоломей и царь Алексей Михайлович надеялись прекратить волнения. В наивной надежде добиться у царя справедливости Герасим Фирсов 28 мая поехал в Москву, везя с собой новую пространную челобитную монахов и мирян на бесчинства Варфоломея.
О судьбе Герасима ничего не было известно, и это говорило уже о многом[28]. Братия волновалась все более и более. Никанор в обычной философской манере наблюдал, как метались власти, усиливая репрессии против недовольных и упрашивая Москву вывезти из монастыря опасных ссыльных, большинство из которых были убежденными старообрядцами. Положение Ника-нора было особенно трудным, ибо именно его, а затем старца Вениамина братия предлагала в соловецкие архимандриты вместо Варфоломея в челобитной, которую повез (и доставил) Герасим Фирсов. При этом Вениамин поспешил особым письмом оправдаться перед Варфоломеем, уверяя, что никак не принадлежит к его противникам. Зная об этом, Никанор никоим образом не давал властям малейшего повода для расправы над собой. Авторитет его был столь велик, что казнить Никанора «без монастырской вины» не могли даже подручные Варфоломея.
Потерпевшим от властей оказался соборный старец Александр Стукалов, вместе с товарищами вздумавший заступиться за пойманных монахов-беглецов. Савватий и его подручные были достаточно сильны, чтобы заточить Александра, Геннадия и Ефрема в тюрьму, хотя и не смогли их там надолго удержать: по требованию братии заступники беглецов были освобождены. Монастырские власти все более теряли опору, однако еще имели сторонников среди братии. Так, Никанору было известно, что под составленной в июле челобитной келаря Савватия и казначея Варсонофия царю Алексею Михайловичу подписалось довольно много людей[29].
Жалуясь на Александра Стукалова, Геннадия и Ефрема Каргопольца, соловецкие власти подчеркивали опасность скопления в монастыре множества ссыльных. Помимо князя М.В. Львова Савватий и Варсонофий с братией упоминали старообрядцев — московского попа Козьму и вологодского Сисоя, монахов Саввино-Сторожевского монастыря, ротмистра рейтарского строя Осипа Пирютина 4 и иных многих старцев и мирских людей разных чинов». Соловецкие власти жаловались, что не могут (да это было и не в традициях монастыря) держать «опальных» в заточении «под крепким началом», не давать им чернил и бумаги и ограничить свободу их передвижения: «и от тех опальных людей чинятся здесь, в монастыре, мятежи многие, потому что их умножилось, да от них же происходит бесчинство многое».
Как рассказывал Никанору один из тех, кто из страха перед властями подписал челобитную, Савватий и Варсонофий с братией сообщали царю о том, что на Соловках создаются публицистические произведения — «воровские письма», — с которыми монахи и ссыльные бегут в Россию, что в самом монастыре начинается мятеж. «Пожалуй нас, нищих твоих государевых богомольцев, — писали челобитчики Алексею Михайловичу, — освободи свое государево царское богомолье от таковых мятежников и вели нам дать свою, великого государя, грамоту, чтоб нам опальных людей и своих старцев, которые мятеж чинят и бесчинно живут, смирять».
Для сохранения своей власти люди Варфоломея готовы были даже пожертвовать старинными вольностями Соловецкого монастыря. Но настоящий взрыв всеобщего возмущения вызвал сам архимандрит, предавший то, в чем крепко стояли почти тысяча собравшихся на Соловках монахов и мирян — «древнее отцепреданное благочестие». Для Варфоломея, как прекрасно понимал Никанор, староверческие взгляды были пустым звуком в сравнении с личной карьерой. Правда, отправляясь на большой церковный собор в Москву, архимандрит последовал желанию братии и взял с собой челобитную о сохранении старой веры. Он даже сам принял участие в ее составлении, учитывая возможность отмены никонианских реформ вместе со свержением Никона.
С обращением, которое Варфоломей, спешно вызванный в Москву, должен был передать царю, соловчане связывали большие надежды. Архимандрит уже выехал из монастыря «на торос» (прибрежный лед), а братия все еще составляла и переправляла свою челобитную. Шесть суток ждал Варфоломей возможности сесть на судно — и лишь за это время братия сумела закончить свое послание царю. Прочитав челобитную, Варфоломей нашел, что она «написана несогласно», и отправил рукопись назад. Уже с борта судна он кричал спешно присланному из монастыря стоящему на торосе подьячему Ивану Захарьину, «как написать челобитную согласнее».
Новая рукопись должна была догнать Варфоломея в пути, но людей, которые повезли ее на берег, во льдах занесло в море. Общемонастырский собор принял другую челобитную и, подписав руками всех властей и братии (кто был грамотен), отослал ее к Варфоломею в Вологду. Первое место для подписи было оставлено для архимандрита: братия тогда еще не могла представить себе всего Варфоломеева хитроумия. Лишь позже выяснилось, что архимандрит решил подождать со своей подписью до приезда в Москву, пока он не поймет, откуда дует ветер.
Братия (включая келаря Савватия, казначея Варсонофия и соборных старцев — ставленников Варфоломея) ожидала, что архимандрит вручит челобитную государю, подкрепив написанное в ней личной просьбой.
— Пришли мы, — писали соловчане, — твои царские нищие богомольцы, во обитель… соловецких чудотворцев душевного спасения ради, слыша их преподобных чудотворцев богоугодное житие и преславные чудеса, и после них благоугодивших Господу — чудотворца Филиппа-митрополита, и преподобного старца Германа, и прочих святых, и многих иноков добродетельное житие проходящих и церковный чин и устав по преданию преподобных чудотворцев Зосимы и Савватия непоколебимо хранящих. И мы, нищие твои царские богомольцы, предания святых чудотворцев Зосимы и Савватия церковный чин и устав хотели соблюсти, как и прежние отцы наши.
— Милосердный и праведный великий государь царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец! — восклицали в челобитной соловецкие власти, монахи и трудники.
— Пожалуй нас, нищих своих царских богомольцев, не вели, государь, в своем царском богомолье в Соловецком монастыре предания преподобных чудотворцев Зосимы и Савватия церковный чин и устав переменить, чтобы нам, нищим твоим царским богомольцам, в предании святых чудотворцев препроводить дни свои, как и прежние отцы наши. Царь государь, смилуйся!
В Москве Варфоломей сориентировался быстро. Узнав, что царь готовит решительный удар по старообрядцам, Варфоломей немедленно заявил, что братская челобитная писана «не о деле». Он, конечно, отказался торжественно вручить ее царю, как обещал братии, а сам мигом принял все новые обряды. Более того, выступая перед церковным собором 13 июля 1666 года, архимандрит свалил «вину» за сохранение старых обрядов в монастыре на братию. Когда же церковные власти прямо спросили, «от кого в Соловецком монастыре мятеж чинится» против никонианских обрядов и книг, Варфоломей предъявил челобитную, предложив обратить внимание на подписи. Предательство Варфоломея позволило ему занять место среди членов церковного собора. Скоро дошедшее до Соловков известие о том, как архимандрит выслужился перед властями, вызвало взрыв.
Всеобщее возмущение буквально смело монастырские власти, связанные с архимандритом, со своих постов. «Любимца Варфоломеева и монастырского владельца» келаря Савватия уволили от дел первым. На его место братия без совета с новгородским митрополитом и московскими властями поставила уважаемого за честность и прямоту старца Азария — бывшего будилыцика[30]. За Савватием последовал казначей Варсонофий — на его место был избран священник Геронтий. «Нововыбранными самовольством» были и другие должностные лица Соловков. К Никанору братия и трудники относились уже как к законному архимандриту, более склонному, впрочем, не вмешиваться в дела управления, а подавать пример праведной жизни.
Сыскная экспедиция, отправленная церковным собором и царем на Соловки при деятельном участии Варфоломея, опоздала.
Никанор, новоизбранные келарь, казначей и соборные старцы во главе с Александром Стукаловым получали от соловецких приказчиков в городах и простых доброхотов многочисленные сообщения о приближении сыскной комиссии, возглавлявшейся архимандритом Спасо-Ярославского монастыря Сергием: сторонники старой веры надеялись на стойкость соловецких единомышленников. Послание Никанору отправил тогда и «огнепальный» протопоп Аввакум.
Сообщения говорили о серьезности миссии Сергия. Вместе с ним ехали священник Успенского собора Василий Федоров, священник Богоявленского монастыря Иоасаф, дьякон Андреян, патриарший дворянин Григорий Черновский, подьячий Патриаршего казенного приказа Владимир Гурьев. Помимо слуг экспедицию сопровождал отряд из десяти московских стрельцов под командой сотника Елисея Ярцева. По указам светских и церковных властей в Ярославле, Вологде и Холмогорах для экспедиции готовились запасы и транспорт; царь Алексей Михайлович особенно настаивал на спешности поездки и тщательности сыска в монастыре.
Вступление Сергия в Соловецкий монастырь предваряла суровая царская грамота к уже свергнутым монастырским властям. «На Соловки для великих церковных дел и нашего, великого государя, сыскного дела», писал Алексей Михайлович, направлена комиссия во главе со Спасо-Ярославским архимандритом, «и вы бы… во всем ему были послушны без всякого прекословия». Царь приказывал по первому требованию Сергия предоставить в его распоряжение слуг и стрельцов для сыска и принять всю комиссию «с честью». «А если кто из Соловецкого монастыря черных попов, или в соборной и рядовой братье, и слугах, и служебниках, и всяких чинов людей, которые в Соловецком монастыре будут, против сего нашего, великого государя, указа и повеления освященного собора окажется архимандриту Сергию с товарищами в чем-либо непослушен — и тем людям от нас, великого государя, быть в жестоком наказании и в дальних ссылках».
4 октября 1666 года грозная комиссия ступила на землю Соловков. Однако принята она была не так, как требовал царь. Сергия с товарищами и охраной (усиленной в последний момент перед отъездом из Москвы до 20 стрельцов) впустили в монастырь, где их встретило большое количество вооруженных бердышами и палками мирян. Это был не почетный караул и не стража, с помощью которой Сергий намеревался хватать смутьянов, — это была охрана монастыря от царских сыщиков. Приехавшим отвели только две маленькие кельи — и наотрез отказались разговаривать о специальном помещении для ведения следствия. Монастырский караул немедленно встал около этих келий — и стоял затем, сменяясь день и ночь, пока Сергий с товарищами не вынужден был покинуть монастырь.
Из-за тесноты и опасения потерять суда часть московских стрельцов Сергий отправил к лодьям. Их тоже сопровождал караул. Поигрывая оружием, монастырские трудники и поморские крестьяне будто невзначай громко переговаривались меж собой: «Дай-то Бог, чтобы с берегов людей наших съехалось побольше!» «Которые московские стрельцы ныне здесь в монастыре, — говорили другие караульщики, — тем и указ учиним; а которые за монастырем в лодьях — и тех захватим там, будто морем разбило». «Годится их побить камением, — добавляли третьи, — посланы они от Антихриста прельщать нас!» Напуганные стрельцы сунулись было сообщить о таких разговорах архимандриту Сергию, но были взашей вытолканы из монастыря здоровенными беломорскими мужиками.
Не удачнее была миссия самого Сергия, пошедшего высказать волю церковных иерархов и самодержца в Преображенский собор. Первым делом он объявил всему собранию монахов и мирян соборное решение о принятии новоисправленных книг и церковных чинов. От имени царя и собора русских иерархов братии и мирянам Соловецкого монастыря повелевалось незамедлительно принять все никонианские нововведения и тем самым соединиться с восточной церковью, ибо соловецкое неповиновение властям широко известно. Соперники православной церкви, засевшие ныне в Соловецком монастыре, говорилось в соборном повелении, «не повинуются святой кафолической восточной церкви, и оставляют ее, и в согласии никогда же быть хотят, но по своей воле всегда быть хотят. И если не повинуются, и не приобщатся святой кафолической восточной церкви, и своего хульного упорства не оставят — их за это, если священники, священства извергаем, монахов и простых мирян отлучаем!».
Сергий закончил чтение. В Преображенском соборе стояла глубокая тишина. Тысяча собравшихся там людей, казалось, даже не дышала. Воспользовавшись этим, Сергий начал читать наказ царя о проведении следствия в Соловецком монастыре против людей, подавших в Москве коллективную челобитную на архимандрита Варфоломея. Опорой Сергия в ведении следствия должны были стать близкие к Варфоломею монастырские власти: келарь Савватий, казначей Варсонофий, соборные старцы, хотя допросы должны были охватить всю братию, трудников и крестьян. Наказ совершенно ясно свидетельствовал, на чьей стороне царь Алексей Михайлович: людей, обвиненных в Москве Варфоломеем[31], следовало на время сыска удалить из монастыря. Тут же, в Преображенском соборе, были зачитаны соловецкая челобитная на Варфоломея, доставленная в столицу уже сосланным Герасимом Фирсовым, и доносы, сделанные на соловецких людей архимандритом.
Конец чтения все чаще прерывался гневными возгласами, а как только Сергий умолк, собор взорвался криками. Соборные старцы и приказные, монахи, трудники и крестьяне заявили с «большим шумом и криком, с невежеством и упорством великим: мы-де указу великого государя послушны и во всем ему, великому государю, повинуемся, а повеления о символе веры, и о сложении трех первых великих перстов к воображению креста Господня на лицах наших, и о трегубой аллилуйе, и о молитве, то есть: “Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас”, и о новоизданных печатных книгах-служебниках, и потребниках и прочих — не приемлем, и слышать не хотим, и готовы все пострадать единодушно!»
Затем все умолкли и обратили взоры на Никанора. Высоко подняв правую руку и сложив три пальца, как велел патриарх Никон и требовал ныне церковный собор, в великом гневе Никанор произнес: «Это учение, что велят креститься тремя перстами, есть предание латинское, антихристову печать повелеваю всем отнюдь не принимать! Я за всех вас готов к Москве ехать и пострадать!»
Обернувшись затем к Сергию и его товарищам, Никанор сказал: «Что вы на соборе принимаете и нам присылаете?! Нет у вас головы вашего патриарха, и без него соборы ваши не крепки!»
Слова Никанора были единодушно поддержаны всеми братьями и мирскими: «За нами всеми те же речи, готовы единодушно все пострадать, а новой веры, и учения, и книг отнюдь все не приемлем!» Осыпая посланцев из Москвы бранью, наиболее распалившиеся соловчане уже хотели понести их на кулаках, но старшим удалось восстановить порядок. Приезжие хотели вести открытый спор о вере и привезли с собой целую книгу «аргументов» — монастырь выставил на спор монаха-священника Геронтия — нового казначея, побившего Сергия с братией по всем статьям.
Никанор с удовольствием вспоминал, как Геронтий сразу же захватил инициативу в свои руки.
— Господи Иисусе Христе, Боже наш, помилуй нас, — громко произнес священник, передразнивая никонианскую молитву[32]. И тут же, повернувшись к приезжим, ткнув пальцем им в лица, воскликнул: — За что вы отъем лете из сей молитвы Сына Божия?!
— Ох, ох! — закричали собравшиеся в соборе. — Горе нам! Отнимают у нас Сына Божия! Где вы девали имя Сына Божия?!!
Долго не успокаивались собравшиеся, пока Геронтий, воспользовавшись небольшой паузой среди горестных воплей, вновь не обратился к Сергию и его товарищам:
— Чего ради вы трижды велите глаголать аллилуйя, а в четвертое — слава тебе, Боже? А в житии святого псковского чудотворца Ефросина прямо написано, трижды аллилуйи говорить не велено, и о том было явление пресвятой Богородицы.
Не успели оппоненты опомниться, как в руках Геронтия оказалась книга, и, вскочив на высокий стул, он стал читать житие Ефросина, в заключение закричав: «Не прельщайтесь и не слушайте такого учения, чтобы говорить трижды аллилуйя, а в четвертое — слава тебе, Боже!» Вновь собор наполнился возмущенными воплями соловчан, которые звучали еще дольше, чем в первый раз.
— До сего времени, — продолжал затем наступать Геронтий, — вся Русская земля всяким благочестием просвещалась — и не под каким зазором Соловецкий монастырь не бывал: как столп, и утверждение, и светило, и свет сиял! Вы ныне новой вере от греков учитесь, а их, греческих властей, к нам в монастырь в ссылку и самих присылают[33]. Они, греческие власти, и креститься не умеют, мы их сами учим, как креститься. Не хотим мы древнего предания святых апостолов, и святых отцов, и святых чудотворцев Зосимы и Савватия нарушать, и во всем им последуем!
Видя, что на все нововведения, предложенные Никоном и подтвержденные московским собором, Геронтий дает опровержения от древней русской традиции и Отцов Церкви, Сергий попытался уесть оппонента логическими построениями. Однако логика, требовавшая принятия указа властей вопреки собственному рассудку, не действовала на Соловецком острове.
— Великий государь наш царь и великий князь Алексей Михайлович всея Великия и Малыя и Белыя России самодержец, — хитро вопрошал Сергий, — благоверен ли, и благочестив, и православен ли, и христианский ли есть царь?
— Благоверен, благочестив, и православен, христианский есть царь, — ответили, подумав, соловецкие монахи, трудники и крестьяне.
— А повеления его и грамоты, — продолжал плести свою сеть Сергий, — которые с нами к вам присланы, каковы вам мнятся быть — православны ли?
Соловецкие люди вновь подумали и по сему вопросу умолчали. Упорный Сергий, однако, не сдался и продолжил свои вопросы:
— А четыре восточных святейших православных патриарха[34], и российские наши преосвященные митрополиты, и архиепископы, и епископы, и весь освященный собор — православны ли они и благочестивы, пастыри ли, и учителя ли, и отцы ли вам есть?
— Прежде, — отвечали раздумчиво соловецкие люди, — были четыре восточных патриарха православны, а ныне — Бог их весть, потому что сами живут в неволе под турком. Российские же наши архиереи и весь освященный собор православен.
— А соборное их повеление, — гнул свою линию Сергий, — за их святительскими подписями присланное с нами к вам, каково мните быть?
Сыскная комиссия уже радостно потирала руки, загнав соловецкую братию и трудников в угол, но те своим ответом повергли оппонентов со всей их логикой:
— Повеления освященного собора не хулим, а новой веры и учения не принимаем — держимся предания святых чудотворцев и за их предание хотим все умереть вожделенно!
Никанора особенно радовало, что, ощутив в полемике с сыскной комиссией свое единомыслие, соловчане заметно успокоились и в дальнейшем избегали устных и телесных нападок на приезжих. Монахи и трудники, как заявил Сергий, «учинились сильны» и отказались выполнять указ нового новгородского митрополита Питирима выдать сыскной комиссии древние книги из своей книгохранительницы для отправки в Москву. Отказались они и предоставить сыщикам полный «имянной» список братии и мирян монастыря.
За неимением такого списка Сергий с товарищами мог пытаться допросить только бывших властей и тех, кого поименно обвинял Варфоломей. Однако и этого сделать не удалось. Соловецкие караульщики не допустили сыщиков в монастырские кельи, преградив им путь оружием и спрашивая: «К кому идут и для какого дела?» Даже бывший келарь, казначей и соборные старцы, сами не показываясь и не пуская Сергия с товарищами в кельи, велели отвечать на вопросы из окошек келейникам своим.
Так и не смог Сергий провести нужное царю Алексею Михайловичу следствие, и стал он собираться ехать из монастыря вон в оскорблении великом. Тогда, 6 октября 1666 года, в день царского ангела, келарь Азарий, архимандрит Никанор, вся братия и трудники Соловецкого монастыря подали Сергию с товарищами для передачи в Москву собственноручно подписанное обращение к самодержцу.
«Мы, — говорилось в обращении, — во всем послушны великому государю, кроме никогда не ведомых на Руси церковных нововведений. Молимся за царя и его семью, готовы души свои за их царское величество положить. Не из упрямства и ослушания к нему, великому государю, но боясь суда Божия и отлучения от преданий святых отцов, при которых православная христианская вера сияла, как солнце на небе, просим помиловать нищих своих богомольцев и велеть нам оставаться в прежнем благочестии, чтобы его государеву Соловецкому монастырю, украинному и порубежному месту, от безлюдства не запустеть и нам всем врозь не разбрестись».
Не зря Никанор приложил свою руку к обращению и расписался на нем одним из первых. Соловчане бросали открытый вызов царю Алексею (презрительно не упоминая о духовных властях), заявляли, что никогда не подчинятся указу самодержца и не пойдут против совести. «Если же великий государь на нас грешных фиал гнева своего излиет — лучше нам убогим временной смертью жизнь во веки получить, нежели начальников своих, преподобных отцов наших Зосимы, и Савватия, и Филиппа, митрополита московского и всея Руси, и прочих святых предания оставить!»
Никанор и его товарищи определенно указали, что признают своими начальниками основателей монастыря, своих соловецких святых, митрополита Филиппа Колычева, восставшего против царской тирании и принявшего мученическую смерть от рук царских опричников. Ни церковные власти, ни светский меч отныне были им не в указ в вопросах совести. Раньше соловчане настойчиво, но мягко просили царя — теперь они заявили, что ни в коем случае ему не подчинятся. Сомневаясь, что столь смелое обращение будет передано архимандритом Сергием по назначению, за подписью Никанора и других братьев Соловецкий монастырь отправил в Москву еще одну сходную челобитную.
Все обитатели монастыря готовы были положить души за правое дело, но одни надеялись на царскую милость и справедливость, а другие многие, собираясь достойно и душеспасенно принять неизбежную смерть, принимали схиму[35]. Именно первые вскоре после отъезда Сергия с товарищами стали созывать большой черный собор, на который с такой неохотой, оторвавшись от книги, пришел архимандрит Никанор. Пока он пребывал в задумчивости, вспоминая прошедшие события, братия продолжала единодушно клеймить Варфоломея и его клику.
Были не только полностью подтверждены обвинения, за которые пострадал уехавший весной в Москву Герасим Фирсов, но и изъявлена готовность гораздо шире расписать перед царем бесчестную и поносную жизнь, разорение монастыря, жестокость и бесчеловечность, воцарившиеся на Соловках при Варфоломее. Сергий с товарищами, уезжая, отказались записывать подобные показания и принимать жалобы, противоречащие порученной им миссии сыска противников Варфоломея. Соловецкие жители смогли свободно изъявить свои претензии в новой общемонастырской челобитной.
Никанору пришлось в конце концов выступить и употребить все свое влияние, чтобы сказанное на соборе не было отослано в столицу. Он слишком чтил свою обитель, чтобы давать такой материал для сплетен и пересудов. Никанору удалось уговорить собравшихся ограничиться самым общим порицанием Варфоломея. В челобитной была подтверждена достоверность обвинений, изложенных в челобитной Герасима Фирсова с товарищами, и кратко сообщалось, что братии есть что к ним прибавить. Важно было одно — братия и трудники Соловецкого монастыря категорически отказывались иметь своим архимандритом Варфоломея и требовали утвердить на его место Никанора.
И здесь Никанор, со свойственной ему скромностью и прозорливостью, постарался удержать товарищей от лишней категоричности. «Пожалуй нас, — написали в окончательном варианте челобитной царю, —…вели, государь, нам вместо того архимандрита Варфоломея из братии нам себе поставить по прежнему нашему выбору отца и пастыря Савы чудотворца Сторожевского монастыря бывшего архимандрита Никанора, или иного нашего же монастыря старца добра и искусна, аще твой великого государя указ будет, чтобы до конца… Соловецкому монастырю от их (прежних властей. — А.Б.) пьянственного и нестройного жития не разоритися, и нам, нищим, от их бесчеловечного озлобления врозь не разбрестися. Великий государь, смилуйся!»
Архимандрит Никанор жалостливо наблюдал, с какой надеждой многие следили за составлением этой челобитной, думая, что царь простит им неповиновение и позволит жить по своей воле. Но когда Александр Стукалов и его товарищи, при одобрении множества людей, предложили просить о помощи в этом деле еще и новгородского митрополита Питирима, Никанор, постукивая посохом по каменным плитам Преображенского собора, двинулся вон. Питирим был одним их виднейших участников освященного собора, власть которого отказался признать Соловецкий монастырь; Питирим был непосредственным церковным начальником обители, ответственным за ее неповиновение нововведениям; Питирим, наконец, никогда не пошел бы против воли или прихоти царя Алексея Михайловича. Обращение к нему показывало, сколь сильна во многих надежда на несуществующую справедливость властей, питаемая опасениями и страхом перед предстоящим подвигом веры.
Никанор не хотел и не мог разбивать эти утешительные иллюзии. Потом, когда придет решительный час, он своим словом и примером поддержит слабые души. Архимандрит подошел к полке и, аккуратно взяв с нее книгу Василия Великого, перенес на конторку. Он долго не раскрывал книгу, прислушиваясь к шумным сборам за окном: сам Александр Стукалов, один из активнейших соборных старцев, молодой, энергичный и очень нужный в трудное для монастыря время человек, безрассудно собирался пуститься по Белому морю, чтобы доставить челобитные в еще более опасную для старовера Москву. Его сопровождали старец Варфоломей, служки Фаддей и Иван.
Так и не открыв книгу, Никанор пошел на воздух. Он прошествовал, раздавая благословения братии и трудникам, к Святым воротам. Александр со спутниками уже поднимались на борт поморского коча. Вскоре упали в воду швартовые канаты и носник приказал поднять паруса. Никанор взошел в храм над Святыми воротами и долго молился о спасении душ и жизней отплывшей братии. Никанор ясно представил себе бурные волны моря соленого и моря житейского, ожидающие отважных мореплавателей за Заливом Благополучия. Углубившись в молитву, архимандрит не заметил, как узкое помещение Благовещенской церкви стало заполняться плотной стеной богомольцев. Коленопреклоненно люди единой душой молили мучеников Прова, Тараса и Андроника, преподобного Коему, Иерусалимскую и Спасо-Смо-ленскую Божью Матерь помочь решившим пострадать за святую обитель преподобных Зосимы и Савватия.
Уже давно парус Александрова коча скрылся за горизонтом, а Соловецкая обитель голосами тысячи чернецов и трудников возносила молитвы к затянутому плотными тучами беломорскому небу.
23 февраля 1668 года
Рассыпая по столу цветной воск, казначей Геронтий ломал печати и быстро просматривал бумаги, целой связкой доставленные в монастырь сотником московских стрельцов. Сам сотник, Василий Данилович Чадуев, сбросив шубу и расстегнув красный суконный кафтан, привольно развалился на широкой лавке у печи. Прибывший с ним большой отряд стрельцов был свободно пропущен в монастырь, и командир не сомневался в скорой покорности монахов. Неграмотный келарь Азарий, в нетерпении ерзая на жестком стуле, время от времени вопрошал Геронтия: «Что пишут?» — но не получал ответа. Четвертый человек в келье, архимандрит Никанор, стоял у слабо пропускающего скудный свет зимнего дня слюдяного окна и, казалось, не интересовался содержанием московских грамот. Но и он вздрогнул, когда, бросив на стол последнюю грамоту, Геронтий подвел итог:
«Государь решил с нами воевать».
Никанор давно видел, что дело клонилось к мечу, хотя временами очень хотел заставить себя поверить в благоразумие московских властей. Да и все в Соловецком монастыре, от книжного старца до рыболова, испытывали за последний год то ощущение неотвратимо приближающейся опасности, то прилив надежды на благополучный исход спора с российским самодержцем.
К январю 1667 года весь монастырь переживал за исход миссии Александра Стукалова. Уже несколько месяцев о нем не было никаких известий. Случайно на Соловках узнали, что поехавшие в Москву до него, 30 сентября 1666 года, старцы Тихон и Тарасий, после подачи ими челобитной царю были схвачены и сосланы в разные монастыри в заточение. В великом беспокойстве келарь Азарий, казначей Геронтий и соборные старцы писали письмо за письмом, стараясь узнать о происходящем в столице от монастырских вологодских приказчиков, жившего в Москве Ивана Стукалова (родного брата старца Александра), от других людей. Со специальными гонцами письма Александру Стукалову и заточенным старцам были посланы, несмотря на зимнее время; послал монастырь и деньги, чтобы поддержать страдальцев за веру материально. Ответов не было[36].
Во всех письмах соловецкая братия извещала, что будет стоять за старую веру до скончания жизни. Демонстрируя бесповоротность своего решения, новые власти монастыря разослали по монастырским вотчинам и к городским приказчикам указание не слушаться распоряжений свергнутого архимандрита Варфоломея и ни в коем случае не давать ему денег и запасов. В феврале стало известно, что в Сумский острог выехал новый царский сыщик — стольник Александр Севастьянович Хитрово, надеявшийся выполнить то, что не удалось комиссии архимандрита Сергия.
Братия должна была еще более насторожиться, но стоило 16 февраля 1667 года стряпчему Ивану Петровичу Образцову преодолеть бурное море и льды с милостивым царским словом — настроение на Соловках полностью переменилось. Никанор не обольщался тем, что, передав ему очередное приглашение Алексея Михайловича приехать в Москву, Образцов на черном соборе уверял монахов и трудников в добром отношении самодержца к обители. Но он не мог пойти против желания братии, на радостях богато одарившей гонца и единодушно просившей Никанора, «чтобы он перед великим государем заступник был и за них стоял». Надеясь на утверждение Никанора архимандритом и получение им разрешения беспрепятственно сохранять старые обряды, соловчане немедленно собрали его в путь. Уже 18 февраля Никанор со старцем Никитой, попом Амвросием и дьяконом Пахомием в сопровождении служек выехали на торос.
Преодоление долгого и трудного зимнего пути спутники отметили соборным молебном чудотворцу Сергию в Троице-Сергиевом монастыре. Но настоящие трудности начались в Москве. Как и предвидел Никанор, «милостивое слово», сказанное от имени царя на Соловках, было лишь уловкой. Он не только не был допущен к самодержцу, но изгнан с монастырского подворья и вынужден искать приюта у Образцова, с которым сошелся в пути. После того как имущество путешественников было опечатано, а монастырские деньги — 200 рублей — конфискованы, именно Образцов сумел выпросить на содержание приехавших с ним восемь рублей, чтобы они могли купить себе хлеба.
Над Никанором и его товарищами сразу же был установлен строгий надзор. Участниками большого церковного собора были предприняты немалые усилия, чтобы добиться «обращения» видного сторонника старой веры. Несколько дней с ним милостиво беседовали русские иерархи и привезенные с Востока патриархи — Паисий Александрийский и Макарий антиохийский. Прельщая Никанора возможностью утвердиться архимандритом в Соловецком монастыре и быть к тому же осыпанным царскими милостями, собеседники требовали публичного отречения от старообрядчества и обещания добиваться того же от соловецкой братии. Затем, видя тщетность своих усилий, церковные власти перешли к угрозам: в случае отказа покориться Никанору обещали отрезать язык и заточить в подземную темницу.
Никанор медлил с окончательным ответом на «увещевания». Он понимал, что попал в ловушку, был обманут, но все же колебался. Душа его противилась тому, чтобы ответить обманом на обман. И все же рациональные соображения взяли верх. 20 и 21 апреля Никанор вместе с товарищами выступал перед большим церковным собором, уверяя, что «без сомнения принимает» новые книги и обряды, обещает в будущем и других «приводить на истину»[37]. Сделка была совершена. В отличие от других соловецких старцев, которые и после покаяния оставались в заточении, обращение с Никанором стало весьма милостивым. Он был освобожден из-под надзора, ему и товарищам были возвращены деньги и имущество, позволено жить на соловецком подворье. Более того, новоизбранный патриарх Иоасаф открыл для Никанора с товарищами свои погреба и амбары, предлагая без стеснения пользоваться его запасами, часто посылал на соловецкое подворье «подачи». Царь Алексей Михайлович не раз приглашал Никанора к себе, беседовал с ним, присылал гостинцы; приглашая архимандрита в день ангела супруги, царицы Марии Ильиничны, к праздничному столу, государь прислал за Никанором свою карету.
Торжественный обед состоялся 22 июля. Знавший царский нрав Никанор все же не мог не подивиться двоедушию Алексея Михайловича: уже на следующий день архимандритом в Соловецкий монастырь был утвержден… Иосиф, бывший строитель московского подворья. Лаская Никанора, царь добивался, оказывается, лишь одного — чтобы тот помог Иосифу искоренить соловецкое старообрядчество, поехав с ним на Белое море простым монахом. Но и царь недооценивал бывшего саввинского архимандрита. Никанор давно прознал о том, как с ним хотят поступить, и даже кого планируют сделать архимандритом. Уже в июле на Соловках было получено письмо его служки Фаддея Петрова, предупреждавшего о предстоящей поездке Иосифа, Никанора и Варфоломея, который перед тем как занять место архимандрита Свияжского монастыря, должен был сдать дела на Белом море. Самому Никанору посылать такое извещение было опасно, но на преданность Фаддея он мог положиться[38].
Зная о намерениях властей, Никанор старательно подыгрывал им, изображая полное неведение и благонамеренность. Ставка была велика: малейшая ошибка могла лишить его возможности вернуться в Соловецкую обитель. До самого отъезда и даже в пути приходилось таиться, исполнять обряды по-новому, носить «рогатый» греческий клобук[39], тщательно выбирать слова в разговоре с Иосифом и ненавидевшим его Варфоломеем. Лишь в Архангельске Никанор смог отделаться от своих опасных спутников, оставшись на берегу под предлогом болезни. Он не собирался не только помогать Иосифу, но и присутствовать при его въезде в монастырь.
Как и предполагал Никанор, встреча старого и нового архимандритов на Соловках была не из приятных. Подойдя к островам 13 сентября, Иосиф и Варфоломей направили судно сначала к Заяцкому острову, что в шести верстах от монастыря, и остановились на принадлежащем монастырю дворе. Если они и думали остаться некоторое время незамеченными и осмотреться, то ошиблись. В тот же день в монастыре состоялся большой черный собор: «Принимать ли их, архимандритов, в монастырь или не принимать».
Решили принять, а для начала послать на Заяцкий остров соборного старца Тихона и монаха Кирилла Чаплина. Собор наказал посланным пригласить приезжих в монастырь и без обиняков спросить, с чем они прибыли и какой царский указ привезли с собой. По решению собора Тихон и Кирилл должны были объявить, что Иосифа примут с честью, рады будут ему, как Богу, если он будет служить церковную службу по-старому. Если же станет служить по-новому— «нам он в монастыре ненадобен, сиди в своей келье, а в монастыре и в церкви ничего у нас не ведай!».
«Я приехал, — заявил монахам Иосиф, — с указом великого государя и по благословению вселенских патриархов, и Иоасафа патриарха московского и всея Руси, и Питирима, митрополита Великого Новгорода, и всего освященного собора. Указ к вам ко всем есть — что служить мне по новоисправлен-ным книгам!» После сего смелого ответа новый архимандрит убоялся, однако, ехать в монастырь и зачитать братии этот указ.
Он потребовал к себе на Заяцкий остров монастырские власти, чтобы объявить указ в узком кругу.
Поутру 14 сентября струги с келарем, казначеем, священнослужителями и соборными старцами в сопровождении внушительной охраны пристали к Заяцкому острову. Монастырские власти отказались принять благословение архимандрита Иосифа, который хотел их благословить «по-новому». Не стали они и слушать указа о новых обрядах, заявив, что он должен быть объявлен при всей братии. Архимандрит настаивал на своем — и тогда соловчане попросту погрузили всех приезжих на суда и повезли в монастырь.
Во втором часу ночи перепуганные Иосиф и Варфоломей оказались у пристани в Заливе Благополучия и еле уговорили монастырские власти не вести их ночью в обитель. Власти и сами опасались расправы над архимандритами и потому оставили их пока в лодье, окружив пристань сильной охраной, человек в пятьдесят. В эту ночь Варфоломей и его старый келейный друг Иосиф еще могли утешаться по своему обыкновению, но наутро этому настал конец.
Сразу после заутрени Кирилл Чаплин со стражей вышли на пристань. Первым делом они обыскали судно, на котором приехали из Архангельска архимандриты, вытащили на берег и разбили тридцать девять больших, малых и средних бочек вина, а также пятнадцать бочек меда и пива. Затем потрясенных этим актом Иосифа и Варфоломея повели в Преображенский собор. Трясясь от страха, они шли между толпами соловчан, не желавших принимать их благословения.
«Слушайте государев указ и повеление святейших патриархов», — с трудом вымолвил Иосиф, но прочесть грамоту не смог — лишился голоса. Грамоту взял казначей Геронтий. Громко и внятно, так, что его хорошо слышало все тысячное собрание, прочел он категорическое требование принять новый обряд и во всем повиноваться новому архимандриту, когда он будет «меж вас расправляться». В грамоте вновь звучала анафема староверам, уже слышанная соловчанами год назад, в приезд Сергия.
Окончив чтение, Геронтий встал на стул и при полном одобрении собравшихся стал читать выдержки из составленной им челобитной, обличающей новые книги и обряды. Каждый его период сопровождался шумом, криками и руганью монахов и трудников на церковные власти. Никанор, много слышавший об этом выступлении Геронтия, хорошо понимал, почему оно произвело столь сильное впечатление. Необычно для Соловецкого монастыря пространная челобитная была не просьбой к государю, не просто богословским трактатом — это был подлинный манифест борцов за старую веру[40].
В спокойном тоне, далеком от яростных выпадов «огнепального» Аввакума и крайних взглядов многих староверческих вождей, Геронтий убеждал, что настает конец последнего века и грядет господство Антихриста. Скоро будет второе пришествие Христово и кончина мира. Христианская вера скудеет на Земле, как предсказано: «Сын Человеческий, придя, найдет ли веру на земле?» (Лк. 18: 8). Во всем мире почти не осталось христианства: Рим потерял православие и давно поражен ересями; на Востоке под турецким игом православная вера до конца иссякла; в 1595 году отпала от православия и Малая Россия, приступив к римскому костелу; с восшествием на престол Никона и Великая Россия стала склоняться в бездну погибели.
Ныне, говорил и писал Геронтий, в 1667 году, православие осталось в России лишь у немногих, нашедших в себе силы не принимать никонианства. Вместо истинной веры, сиявшей на Руси со времен святого равноапостольного князя Владимира, Никон и его ученики проповедуют веру новую, незнаемую. Описав и опровергнув большую часть никонианских нововведений[41], Геронтий, в отличие от многих старообрядческих писателей, не впадает в отчаяние.
Россия, по его словам, не совсем еще погибла и может стать на путь правды, если царь Алексей Михайлович исполнит свой священный долг восстановить веру, в которой угодили Богу многие святые, в которой благочестиво кончили свои дни его предки от святого Владимира до царя Михаила Федоровича. Иначе ни царю, ни России не избежать гнева Божия! Господне наказание уже грядет в разорении от иноплеменных, в запустении церквей, разодрании и истреблении старинных книг и прочем. Однако есть еще в России праведники.
«Если твой, великого государя, помазанника Божия и царя, гнев на нас грешных излиется, и православную нашу христианскую непорочную веру попустишь отнять у нас новым проповедникам, и чудотворцев наших и прочих святых отцов предание изменишь — о том тебе как в прежней челобитной писали, так и ныне пишем: лучше нам временной смертью умереть, нежели вечно погибнуть. Или если, государь, огню и мукам нас новые учителя предадут, или на части рассекут — но изменять апостольского и отеческого предания не будем вовеки!» — заключал Геронтий.
После того как он закончил речь на большом черном соборе и сошел со стула, присутствующие не захотели и слушать старого и нового архимандрита или даже взглянуть на книги, которые они привезли с собой. Не обошлось, правда, без беспорядка: кто-то, особенно ненавидевший Варфоломея, сумел пробраться поближе к нему. Группа таких людей бросилась на свергнутого архимандрита, изодрала на нем никонианский клобук, выдрала волосы. Варфоломей едва сумел убежать в придел Зосимы и Савватия, где его защитила святость места.
Решение собора объявили Иосифу попросту: «Нам ты, архимандрит, не надобен с такой службой в архимандриты, живи в своей келье!» Тут голос у Иосифа вдруг прорезался и он начал возмущаться таким неподчинением царю и церковной власти. Утихомирив начавшийся шум и крики с угрозами, Азарий и Геронтий вновь спокойно сказали: «Нам ты, архимандрит, не надобен, сиди в своей келье, а пищу будем тебе давать с общего стола».
Действительно, Иосифа под конвоем проводили в ту келью, где он жил в монастыре раньше. В простую келью поместили и Варфоломея. Роскошные предметы обихода, столь дорогие сердцам обоих архимандритов, забрали и опечатали в амбаре, а нарядно одетых служек поместили в тюрьму. Монастырские власти позаботились, чтобы архимандриты не входили в алтари, не целовали Евангелия и икон и постоянно имели при себе по пяти человек стражи. Это было необходимо, чтобы защитить Иосифа и Варфоломея от гнева монахов и трудников: и так они слышали, что их называют собаками: «Как собака в церковь заскочит, и церковь вновь святить надобно, а эти собаки и есть — если и ушибить их, греха не будет!» Не без опасений ехал на острова и архимандрит Никанор, но его ждала совсем другая встреча. 20 сентября, под вечер, он приехал в Залив Благополучия и заночевал под монастырем. По поручению монастырских властей на его судно прибыли соборный старец Тихон, старец Кирилл и дьякон Еремей, пригласившие Никанора в монастырь. «Я стану вас благословлять по-прежнему», — сказал Никанор, и присланные приняли его благословение.
Азарий, Геронтий и другие монастырские власти понимали, что, если Никанор посоветует братии и трудникам принять новые обряды, многие его послушают. Поэтому архимандрита прежде всего призвали в соборные сени, где заседали власти, и вопросили: «Что ты нам скажешь и какой с тобою государев указ?»
«Нет со мной никакого государева указа, — отвечал Никанор, — только грамота с повелением жить по-прежнему простым монахом на покое». Отчасти успокоившись, монастырские власти стали расспрашивать Никанора о причинах его отступничества на большом церковном соборе «и для чего ты, Никанор, клобук переменил». Архимандрит честно рассказал, как было дело, но Азарий и Геронтий, сильно надеявшиеся на успех его миссии при дворе, остались недовольны: «Мы просили тебя, чтобы ты перед великим государем заступник был и за нас стоял, а ты к нам привез неведомо что!»
«Сами бы поехали в Москву и того отведали!» — горестно отвечал Никанор. Он не стал скрывать перед всем населением монастыря своего прегрешения и вместе со своими спутниками публично покаялся перед большим черным собором в ложном отречении от старой веры. Он же вернул в монастырскую казну 128 рублей из двухсот, выданных на поездку в столицу, показав тем самым, что, в отличие от Варфоломея, не только в монастыре, но и вне его стен довольствуется малым. Как и следовало ожидать, уважение к Никанору на Соловках не только не пошатнулось, но значительно усилилось.
Твердость в вере, способность если не убеждением, то хитростью одолеть московские власти и вырваться из столицы, где уже сгинули многие лучшие люди Соловков, укрепляли надежду братии на Никанора. Церковные власти, все внешние нравственные авторитеты после соборных проклятий пали в глазах соловецких обитателей. «Если святитель проклинает не по делу Божию, то есть не по священным правилам — этому проклятию Божий суд не последует, а непокоряющиеся таким святителям, хотя и прокляты от них, но от Бога великих похвал достойны», — считали соловецкие староверы.
После счастливого возвращения Никанора они обрели в его лице нравственный ориентир, заменяющий и царя, и патриарха, и митрополита, и утвержденного архимандрита. Для того чтобы советы Никанора выполнялись безусловно, братии и трудникам уже не требовалось утверждение его в сане архимандрита. С приездом Никанора окончился и период колебаний между стремлением к подвигу за веру и надеждой на милостивого и справедливого царя.
Уже на третий день после приезда Никанора соловецкий собор принял решение переменить на должности строителя московского подворья ставленника Варфоломея и Иосифа на верного старка Кирилла Чаплина, несшего до этого службу городничего (ответственного за укрепления и оборону монастыря). Вызов, брошенный московским властям, усугублялся тем, что соловецкий собор не счел нужным упоминать о присланных из столицы архимандритах, но в специальной отписке сообщил, что архимандрит Никанор принят в монастыре с честью.
Правда, архимандриту Иосифу позволили написать царю и патриарху о том, как его не приняли на Соловках, причем эти отписки самолично доставил в Москву Кирилл Чаплин. Но соловчане и не думали скрывать от московских властей положение дел. Сразу же после приезда Никанора большой черный собор утвердил короткую и четкую челобитную царю Алексею Михайловичу, решительно и окончательно отказывающую ему в праве переменять веру.
«Если ты, великий государь наш, помазанник Божий, — писали соловецкие монахи, — нам в прежней, святыми отцами переданной, в старой вере быть не благоволишь и книги переменить изволишь — милости у тебя, государя, просим: помилуй нас, не вели, государь, больше к нам учителей присылать напрасно, понеже отнюдь не будем прежней своей православной веры переменять, и вели, государь, на нас свой меч прислать царский и от сего мятежного жития преселить нас в безмятежное и вечное житие!»
Никанор и все жители монастыря знали, на что идут. Они не только отказались подчиняться московским властям на словах. Присланный из столицы архимандрит Иосиф не был ими принят. Стольник А.С. Хитрово до конца 1667 года без дела сидел в Сумском остроге, тщетно пытаясь вызвать из монастыря свидетелей и обвиняемых для «сыскного дела». Кирилл Чаплин и его спутники, по приезде в столицу незамедлительно схваченные и сурово допрошенные архимандритом Чудова монастыря Иоакимом[42], подробно рассказали о полном отказе Соловков повиноваться московским властям. Примерно тогда же, зимой, сначала Варфоломей, а за ним и Иосиф сочли за благо покинуть негостеприимный монастырь— «страхом Божиим гонимы», как объясняли староверы, или от «криков, и шуму, и гилей (волнений. — А.Б.) частых, и нам позору всякого», как доносил царю Варфоломей.
И все же какая-то частица надежды на мирный исход оставалась даже у Никанора. Самим выражением готовности умереть за веру соловецкие жители хотели затронуть душу государя, устрашить его ответственностью перед Богом за их смерть. Потому-то Никанор вздрогнул, услышав 23 февраля 1668 года слова Геронтия, и, быстрыми шагами идя от окна к столу, ощутил по телу неприятную дрожь. Плоть сопротивлялась решимости духа в предчувствии страданий за правую веру. Унимая волнение, Никанор схватил одну из лежащих перед Геронтием царских грамот и наклонился к свече.
Царь обращался не ко всей братии, но лишь к тем «соборным и рядовым старцам, которые святой соборной и апостольской церкви не противны и нам, великому государю, послушны», призывая их выйти из повиновения монастырским властям, «нововыбранным самовольством, без нашего, великого государя, указа». Келарю Азарию, казначею Геронтию и их единомышленникам царь грозил расправой. А чтобы монахи лучше прочувствовали тяжесть самодержавного гнева и скорее пришли в послушание, у Соловецкого монастыря конфисковались все вотчинные села и деревни, соляные, рыбные, слюдяные и всякие промыслы, дворы в Москве и других городах со всем инвентарем и запасами. Царь приказывал не пропускать в монастырь ни денег, ни продовольствия, ни иных товаров. Соловецкий монастырь оказывался в блокаде. Вторая грамота была обращена к монастырским слугам, трудникам и жившим на Соловках богомольцам. Она буквально повторяла первую, с той лишь разницей, что этим людям приказывалось немедленно покинуть опальную обитель.
Алексей Михайлович прекрасно понимал, что Соловецкий монастырь не мог жить без связей с Россией или по крайней мере с Поморьем. По здравому рассуждению следовало полагать, что большинство соловчан скоро одумается и выдаст главных мятежников. Принятых царем мер было более чем достаточно для подавления соловецкого сопротивления, но власти усугубили их грамотой трех патриархов: Паисия Александрийского, Макария Антиохийского и Иоасафа Московского, предававших непокорных анафеме, сиречь вечному проклятию, кроме тех, которые вскоре обратятся ко святой церкви с чистым покаянием». Понимая, кто является духовным лидером соловецких староверов, патриархи уделяли особое внимание осуждению архимандрита Никанора, пространно описывая его «покаяние» и данное в Москве обещание «прочих раскольников приводить в повиновение святой церкви». «Никанор, бывший архимандрит, и иные раскольники» — так говорила об участниках соловецкого сопротивления патриаршая грамота, доставленная отрядом вооруженных стрельцов.
Кратко пояснив Азарию, что написано в грамотах, Никанор предложил не откладывая объявить их на большом черном соборе. Он хотел, чтобы стрелецкий сотник и его люди сами увидели единодушие соловецких жителей, среди которых нет таких, к каким хотел бы обратиться царь. Никанор с сотником и товарищами еще шли по длинному каменному переходу в Преображенский собор, а вестовой колокол уже сзывал братию и трудников на совет для ответа самодержцу и церковным властям. Несмотря на зимнее время, людей в монастыре было так много, что вместе со стрельцами они едва поместились в огромном храме.
Ни страха, ни смятения не увидел сотник Чадуев в лицах собравшихся после прочтения московских грамот. Без долгих разговоров соловчане объявили и тут же записали свою ответную «сказку» Василию Даниловичу Чадуеву, обращаясь, скорее, к стоящему за его спиной царю Алексею Михайловичу Романову. Они на наиболее ярких примерах пояснили, как Никон и его приверженцы, а ныне на соборе приезжие греки «всю нашу православную христианскую веру на Русской земле нарушили», «истинное православие наше истребили вконец». Греческим иерархам досталось особенно:
«Всем православным ныне в Российском царствии видимо, что они, греческие власти, приехали из такой турецкой неволи и убожества не веру исправлять, но нас, православных, мучить и проклинать, и злата, и серебра, и вещей собирать. Сего ради мы их новой веры и преданий, которые святые апостолы и святые отцы нам не передали, не принимаем, но держимся прежней своей истинной непорочной православной христианской веры, апостольского и святых отцов предания, в ней же святые отцы угодили Богу, и все прародители твои, государевы (говорили монахи, забыв уже, что обращаются к Чадуеву. — А.Б.), благоверные цари и великие князи… благоугодно проводили дни свои».
Вера, которую мы отстаиваем, говорилось на соборе, «от начала Русской земли… благочестием сияла, как Солнце посреди круга небесного». За эту веру пострадали многие мученики — и напрасно приезжие греки «мучение и страдание наше за имя Божие и за православную веру страдавших хулят и почитают всуе». Уповаем, сказали соловчане Чадуеву, «что если и тьмами себе смерти узрим от них, новых учителей, и крови свои прольем, но православной своей веры истинной непорочной и предания и устава преподобных отцов Зосимы и Савватия не изменим до смерти».
Никанор видел, сколь сильное впечатление произвели на московских стрельцов спокойное единодушие и уверенность соловецких жителей, уцеломудрившихся на страдание за правую веру. Завершив свою «сказку», участники собора решили составить еще отписку самому царю. Удивленный Чадуев видел, что оказавшиеся в блокаде, преследуемые царским гневом люди искренне веселятся, когда с казачьей лихостью диктуют насмешливый ответ самодержцу по поводу изгнания присланного им архимандрита.
Мы, писали соловчане, православной церкви не противны, ибо ее предания полностью сохранили, «и твоему царскому величеству трепетны и страшны», «и никако не противимся твоему царскому повелению», но принять в обители Иосифа и Варфоломея не могли как людей низких и недостойных. Живо описав пороки обоих архимандритов, участники собора продиктовали писцу яркий рассказец об истреблении привезенной любимцами Алексея Михайловича выпивки: «…а и впредь бы, государь, от них во святой обители то же пьянственное бесчиние и бесчеловечие было пуще прежнего!»
Бога убоявшись, бежали архимандриты из монастыря, говорили, усмехаясь, монахи и трудники, и нам Бог принять присланные из Москвы новые книги не велит: они «с пергаменными нашими, которым лет по пятьсот, и по шестьсот, и больше, и со старинными печатными и письменными книгами ни в чем не сходятся даже близко. Также и греческие пестрые и черные власти, и киевляне, и архимандриты, и игумены, которые у нас ныне в ссылке под началом, до конца тех его никоновых книг ни в чем не похваляют и с греческими книгами не согласны же».
«К сему, государь, — заключали соловчане, — многие ныне у нас явные чудеса от пречистый Богородицы и угодников ее, преподобных отцов наших, в обители нашей, в Поморьи, в Сумском остроге и в Анзерской пустыни творятся», а Богородица новой веры принимать не велит. Так что * милости просим: помилуй, великий государь, помазанник Божий, умилосердись на нас, грешных рабов своих, не вели нам предания преподобных чудотворцев изменить!»
Лихо поставив в конце текста крыж, писец закончил свою работу. Собравшиеся удовлетворенно стали расходиться из собора к обычным трудам. Для приезжих стрельцов было устроено небольшое богослужение над мощами Зосимы и Савватия. Однако сотник Чадуев не оставил своим подчиненным много времени на поклонение многочисленным соловецким святыням. Он отлично видел, какое впечатление произвели на них мятежные речи монахов и трудников, и сейчас, засунув за пазуху полученные бумаги, стремился к одному — как можно скорее увести отряд из обители. Было воскресенье, и стрельцы упросили начальника позволить им отстоять еще вечерню, но на следующее утро, несмотря на снег и сильный ветер, Чадуев увел их на торос. Спешно, как при отступлении после разгрома, погрузившись на струг, московские стрельцы отчалили от ледового припая и вскоре их след засыпало снежной крошкой.
Поскольку городничий Кирилл Чаплин изменил — вернувшись было в монастырь, ныне бежал вместе с отрядом Чадуева, — Никанор, Азарий и Геронтий, не откладывая в долгий ящик, приступили к ревизии военного хозяйства. Они, как и все, оставшиеся в монастыре, знали, что стрельцы вернутся в гораздо большем числе и с худшими намерениями. Монастырь переходил на осадное положение. Соборные и приказные старцы совещались о пополнении запасов продовольствия и всего необходимого для обороны. Братия и трудники наряжались на работы по укреплению обители, создавали отряды для прорыва блокады и распределяли стенные караулы.
Никанор понял, что ныне наступило главное время его жизни: что бы ни случилось, он должен поддерживать бодрость духа и надежду на вечное спасение всех верящих в него соловецких сидельцев.
Июнь 1672 года
Поеживаясь, Никанор вышел из прозрачной воды озера на каменистый берег и бросил карася в кадушку, где уже плескалась рыба. Соловецкое лето еще не наступило — вода была холодная, да и на берегу не согреешься. Пока архимандрит нанизывал на крючок нового червя, его босые ноги почти сплошь покрылись комарьем. Никанор повыше заткнул за пояс подол рясы и поспешил вновь по колено забраться в озеро. Он с расстановкой поплевал на червя и забросил удочку. Ловил архимандрит для удовольствия — вскоре на озеро придет артель рыболовов с более солидной снастью заготовлять рыбу впрок. А пока он с келейником и домовым старцем, хранившим скит, жили на озере одни. Нанеся поражение войскам царя Алексея Михайловича, Никанор позволил себе немного отдохнуть и на досуге поразмыслить о прошедших бурных годах соловецкой войны с московским самодержавием.
Царский воевода бесславно отбыл в свою столицу, стрельцы убрались по домам зализывать раны, Соловецкий монастырь заслужил передышку. Конечно, она не будет долгой. Царь не оставит святой обители своим мстительным вниманием. Но теперь, после четырех лет безуспешных попыток покорить монастырь силой, в Москве должны и призадуматься. Соловецкая твердыня не пошатнулась — и сторонники отцепреданного старого благочестия вдохновляются ее примером на многочисленные подвиги во имя веры. Не опомнятся ли московские власти, не задумаются ли они о смысле и цене малопонятных им самим церковных нововведений? Нет, думал Никанор, не опомнятся. Он гнал от себя мысли о дальнейшей судьбе клочка свободной земли в Белом море, но они упорно возвращались, отвлекая внимание от сделанного из гусиного пера поплавка.
Соловецкие сидельцы победили, но и понесли тяжелые потери. «Дом Спаса Преображения и соловецких чудотворцев» был разрублен надвое. С самого начала войны царь постарался прибрать к своим рукам большую часть соловецкого хозяйственного организма. Еще весной 1668 года непризнанный братией архимандрит Иосиф с группой старцев поселился в Сумском остроге на берегу Белого моря, всего в 110 верстах от островов, чтобы оттуда руководить монастырскими угодьями в России и Поморье. Никанор знал, что Иосиф предпочитал оставаться в Вологде, на самом крупном монастырском подворье, но царь лично «попросил» архимандрита на север.
Сохранить монастырь без взбунтовавшейся беломорской твердыни — это была политически разумная, но невыполнимая мысль. С болью в сердце Никанор видел, как год от года монастырское хозяйство разваливается, хиреет. Соляные промыслы, требовавшие огромных денежных вложений, приходили в упадок. Дать денег Иосиф не мог, их у него не было. Множество полезных для освоения Поморья работ, направлявшихся и финансировавшихся соловецкими приказчиками, не производилось, ибо сами приказчики оказались в осаде. Люди Поморья, зарабатывавшие живые деньги и получавшие пропитание от многочисленных торговых связей, промышленной деятельности, вскоре оказались в нищете, на грани голодной смерти. То, что строилось веками, царские воеводы и служилые люди развалили за несколько лет.
Конечно, Москва могла бы помочь Иосифу деньгами и припасами, чтобы он попытался создать новый хозяйственный центр в Сумском остроге. Но кто-кто, а Никанор прекрасно понимал, что правительство преследует иные цели. Не желая терять больших соляных доходов, царь Алексей Михайлович выделил средства для усолий и корабельщиков — выделил в обрез, поручив соляное дело отставным дворянам и выборным горожанамцеловальникам. Государство накладывало руку на хозяйство монастыря; холмогорский, своим и иные воеводы распоряжались его имуществом, все доходы изымались в Москву. Лишенное запасов, а также возможности маневрировать средствами и поддерживать попавших в беду, северное хозяйство гибло на глазах. А царь еще обкладывал впадающих в нищету, разоренных крестьян и промышленников новыми налогами. Население разбегалось, часть его по указу самодержца вербовалось на государственные работы или вообще вывозилось «на вечное житье» в другие места.
Разоряя отхваченную им большую часть монастырского хозяйства, царь Алексей Михайлович напрасно надеялся, что блокированная меньшая часть понесет по крайней мере такой же урон. Голова и сердце монастырского хозяйства — обитель на Белом море — успешно боролись с блокадой. Почти прекратился приток денег от богомольцев, ибо немногие могли пробраться в монастырь, но значительно увеличились денежные вклады от людей, желавших спасти свои души помощью страдальцам. По прикидкам Никанора, поступление денег в казну сократилось вчетверо — зато и расходы казначей с братией уменьшили более чем впятеро.
Принимая бескорыстные вклады и пожертвования, Соловецкий монастырь старался все же платить людям за доставляемые товары. Через братию Анзерского монастыря соловчане покупали сколько угодно соленой рыбы, приобретали перец, чеснок, яйца в пищу и для иконного дела. Рыбу, мясо и шкуры морского зверя исправно поставлял Мурманский промысел, сообщение с которым царский воевода не мог пресечь. Под руководством келаря Азария монастырь оснастил пушками и вывел в море собственный рыболовецкий флот.
За весну и половину лета 1668 года Соловки сильно пополнили свои запасы зерна — теперь его должно было хватить на несколько лет. Пополнение житниц продолжалось и после прихода на Белое море царских стрельцов: при всем старании они не могли контролировать беломорское судоходство. Умелые соловецкие приказчики в Мезени, под носом у воеводы, закупали сукно, холст, кожи, коровье масло, овчины и другие товары, умудряясь даже платить за них в таможню. Мастерские Соловецкого монастыря не прекращали работы, создавая запасы одежды, орудий и всего необходимого на долгий срок вперед. Мельницы мололи зерно, поварня и квасоварня исправно ублажали братию и трудников едой и питьем.
Выдернув еще одного серебряного карася, Никанор с удовлетворением подумал, что даже без сообщения с берегом (от чего упаси Бог!) обитель могла держаться многие годы. Рыбы в озерах было вдосталь, огороды давали достаточно овощей, на островах водились олени[43] и зайцы, глухари, тетерева и куропатки, весной и осенью здесь садились целые тучи перелетных птиц[44], в лесах и на болотах было видимо-невидимо брусники, черники, голубики и морошки. Пока, однако, не было необходимости трогать непуганого, почти ручного зверя и птицу.
Забросив снова удочку, Никанор вознес к Богу молчаливую молитву за то, что он не оставляет своим промыслом православных людей Поморья, не убоявшихся объявленного царем Алексеем Михайловичем наказания за помощь Соловкам: духовным — заточение в Сибири, мирским — смертную казнь. Спасая свои души, люди делали все возможное для поддержки «сидельцев за Христово имя и спасительный крест». Нищие прятали под лохмотьями и провозили в монастырь сукно. Голодные крестьяне — мужики, бабы и ребята — в вёдро и ненастье плыли к Соловкам из Кеми, Шуи, Понгома, со всего побережья, доставляя рыбу, масло, хлеб и множество других товаров.
«Берег» и духовно поддерживал соловецких сидельцев. То из одного, то из другого места приходили вести, что люди отказываются молиться по-новому, оказывают сопротивление властям. Сельские попы становились вдруг горячими проповедниками, смело идущими на муки за веру; их паства нередко «выбивала вон» царских и митрополичьих сыщиков. Соловецкие челобитные, грамотки и «посылочные письма» о вере ходили по рукам и строжайшие допросы схваченных властями владельцев рукописей не позволяли выявить «сообщников».
Томясь в заточении, умирая на плахе, поморские староверы давали стране новые образцы мучеников. Никанор помнил много таких примеров. Бывшего соловецкого подьячего Ивана Захарьева, письмо которого «к ссыльным людям ростовцам» из заточения было перехвачено, воевода Волохов жег огнем и пытал ледяной водой, но страдалец твердил: «В думе со мной никто не был». То же говорили зверски пытаемые монахи Пимен и Григорий, написавшие «воровское письмо» о мучениях сумских заключенных «от слуг антихристовых». День казни Захарьева в Сумском остроге, куда воеводе пришлось силой сгонять крестьян, 17 июня 1671 года, был отмечен Никанором как день памяти нового мученика.
Поддержка «берега» убеждала Никанора, что он был прав, призывая братию к вооруженному сопротивлению. Тогда, 22 и 23 июня 1668 года, архимандрит пережил нелегкую внутреннюю борьбу. Ввиду высадившегося на остров стрелецкого отряда воеводы Игнатия Андреевича Волохова братия и трудники святой обители разделились. Их и так уже оставалось меньше шести сотен — нежелающие бороться и неспособные к борьбе давно разъехались.
Но все же остались люди, в трудную минуту предложившие сдаться, искать царской милости, покориться властям. Некоторые хотели даже перебежать к воеводе, но были схвачены товарищами и уведены в крепость.
Гораздо труднее было Никанору спорить со старым верным товарищем, соловецким Златоустом казначеем Геронтием, призывавшим братию открыть ворота стрельцам и безропотно пострадать от властей за веру, уподобившись древним мученикам. Непригоже, говорил Геронтий, уклоняться от подвига во имя веры, и нельзя монахам проливать людскую кровь, и нелепо биться с воинами, присланными от помазанника Божия, если он и уклонился к неправде. И проповедь Геронтия могла бы увлечь многих на Соловках, если бы он выступил перед черным собором, не поговорив прежде со своими друзьями Никанором и Азарием. Им он показал написанный для собора приговор, «что против государевых ратных людей не биться и монастыря не запирать!». Оставив Геронтия, Азарий и Никанор спешно собрали совет лучших людей, выдвинувшихся во время подготовки к обороне.
В келью архимандрита сошлись служки Фаддей Петров и Елизар Алексеев, избранные братией сотниками, Самко Васильев, известный своей отвагой кормщик, Григорий Черный, кузнец Киприан, Федор Брагин, дьячок Еремей, попы Дмитрий и Павел, монахи Симон, Тихон, Глеб, Герман, Иов Щербак, Аникий и другие, всего более двадцати человек. Это были люди не только испытанной верности отцепреданному благочестию, но обладавшие решимостью отстоять вольность беломорской твердыни от тьмы воинов Антихриста. Каждому из них братия доверила на своем участке готовить монастырь к обороне. Ни Геронтий, ни сам Иоанн Златоуст не убедили бы их сложить оружие, сдаться. На этом совете судьба Геронтия была решена. С болью в сердце, хотя и понимая неизбежность этой меры, Никанор согласился, что Геронтия следует лишить казначейской должности и возможности общения с братией. Немедля бывший казначей был взят под стражу и брошен в темницу.
Большой черный собор Соловецкого монастыря отверг предложение царского воеводы Волохова сдаться. Никанор лично скомандовал открыть огонь. Под ядрами и пулями стрельцы отступили от обители на версту, а затем, опасаясь вылазки, ушли на Заяцкий остров. Легко было представить, какое впечатление эта неудача произведет на царя Алексея Михайловича, тем более что, по сведениям соловецких сидельцев, подчиненные Волохову командиры рвались в бой и осуждали осторожность своего начальника в доносах в Москву. И действительно, 1 сентября царь послал воеводе выговор, приказывая высадиться на Соловецком острове и установить сношения с теми, кто желает покинуть осажденный монастырь.
Сведения об этом приказе Никанор с товарищами получил уже из Сумского острога, в который с наступлением осенних холодов отступил Волохов. От богомольцев, несмотря на запреты приезжавших в монастырь даже из ставки воеводы, соловецкие сидельцы знали о намерениях противника. Собрать сведения помогла и морская экспедиция Фаддея Петрова, который на вооруженной пушками лодье подошел к занятому неприятелем берегу и захватил в плен четырех стрельцов. Затем Петров бесстрашно отправился в Кемь. Стрельцы и жители Кемского острога не только не напали на соловчан, но даже помогли им загрузить карбасы купленной рыбой и тесом для укрепления монастыря. Опасность, как хорошо понимал Никанор, была не столько в блокаде или военных силах Волохова, сколько во внутренних соловецких несогласиях.
В то время как соловчане тайно пересылали письма своим сторонникам на «берегу», царский воевода засыпал «письмами об обращении» саму обитель. К зиме восставшие поняли, что держать на острове тех, кто отказался в свое время взять оружие, становится опасно. Даже среди людей, подписывавших раньше общие челобитные с обещанием «стоять насмерть, но веры отнюдь не переменять», оказались трусы, способные сдать монастырь. Всех колеблющихся выявить не удалось. В заговор, раскрытый донским казаком Григорием Федоровым и беглым холопом Федором Брагиным, входило одиннадцать монахов и девять трудников. 1 декабря 1668 года решением большого черного собора все они были высланы в Сумский острог, где немедленно принесли покаяние и рассказали о том, сколь хорошо укреплен и снабжен монастырь.
Между тем зимой и весной 1669 года Соловки решительно укреплялись. Никанор не участвовал в энергичной деятельности выборных начальников обороны, но поддерживал их распоряжения своим авторитетом. Мирские люди были распределены по сотням и десяткам, осваивали оружие (впрочем, многие отлично им владели), четыре караула по десять человек непрерывно несли сторожевую службу. Монахи и трудники дружно тащили на стены битый камень, чтобы было что бросать на головы штурмующих, готовили колья и вилы с железными наконечниками, чтобы сбрасывать лестницы, устанавливали котлы для варки вара, чтобы обливать осаждающих.
В марте келарь Азарий и Фаддей Петров с товарищами, чтобы положить конец колебаниям среди соловчан, вынули из хранилищ все новые богослужебные книги, сорвали с них переплеты и, изодрав, утопили в море, а переплеты сожгли. Тогда стало понятно, что в обители еще немало людей, надеющихся на сдачу властям. Против уничтожения книг выступила целая группа живших в монастыре ссыльных во главе с гривенским митрополитом Макарием. Его, ссыльного игумена Виктора, келаря Свя-тогорского монастыря Кирилла и старца Герасима восставшие объявили «басурманами», лишили права богослужения и заперли под охраной в келье.
Но брожение среди братии не унималось. В июне восставшим пришлось пойти на крайнюю меру и выслать в Сумский острог всех живших на Соловках ссыльных, четырнадцать человек. В сопровождающие им дали пленных стрельцов. Благополучно добравшись к воеводе Волохову, ссыльные и стрельцы передали челобитную келаря Азария на царское имя, сообщающую, что ссыльные высланы «для того, чтоб они от нас не ушли». Действительно, трое ссыльных уже совершили побег — поп Сисой ушел, а архимандрит Феофан и Андрей Веревкин погибли в бурном море, как и посланные за ними в погоню десять трудников.
Опасность представляли успокоительные вести о том, что воевода Волохов смертельно перессорился с архимандритом Иосифом: их раздоры, доходившие до драк, не позволяли властям заниматься снаряжением военной экспедиции на Соловецкие острова. Население «берега» все больше страдало от царских поборов, начальственных свар и насилия стрельцов. Сам архимандрит Иосиф должен был признать, что монастырские крестьяне «нуждные и голодные, едят сосну, и сено, и мох», а стрельцы «крестьян оголодили и многих били и изувечили». Участились стычки местного населения со стрельцами, можно было ожидать вскоре восстания по всему Поморью[45].
С новыми надеждами на победу келарь Азарий, казначей Симон (назначенный вместо Геронтия), Никанор и их товарищи постановили не молиться за царя и его семью, а молиться лишь за благоверных князей, не нарушавших исконного благочестия. Также они отказались молиться за патриарха и новгородского митрополита, упоминая в молитве лишь * православных архиепископов». Они не замечали, что, ругая царя Алексея Михайловича и изменяя молитву, смертельно пугают многих и отталкивают от себя «ревнителей благочестия». Так, при усиливающейся оппозиции их «богоотступному поведению» они энергично укрепляли монастырь до августа, не чувствуя приближения бури.
Переворот в Соловецком монастыре, случившийся в конце августа, был хорошо организован. Им руководили старцы Епифаний, который стал новым келарем, и Глеб, сделавшийся казначеем. Группы монахов и белян внезапно схватили и бросили в темницы келаря Азария, казначея Симона, сотника Елизара Алексеева, Федора Брагина и более трех десятков их товарищей. Архимандрит Никанор, оставленный на свободе, потому что заговорщики боялись навлечь на себя гнев братии, постоянно находился под наблюдением и ничего не мог предпринять. Он не в силах был предупредить об опасности сотника, своего бывшего слугу и товарища Фаддея Петрова, уехавшего в Анзерскую пустынь. По возвращении ничего не подозревавший Петров был схвачен и брошен в тюрьму. Никанор не смог участвовать в большом черном соборе, утвердившем смену власти.
Тем временем опасность надвигалась. Никанор через верного служку сумел передать заключенным кое-какой инструмент и сообщить, что царские войска вновь подошли к Соловкам. Он боялся, что новые власти изменой сдадут монастырь воеводе Волохову. Эта весть придала заключенным решимости. В обеденное время 8 сентября Федор Брагин, Григорий Черный, Киприан-кузнец и Никита Троетчина сбили железные запоры своей камеры и обезоружили охрану. С топорами и бердышами в руках они взломали тюремные двери и освободили товарищей.
Восставшим удалось захватить оружие прежде, чем монастырские власти опомнились. Но и победившие заговорщики были настороже — они обедали при оружии. Отчаянная попытка восставших ворваться в трапезную и расправиться с властями не удалась. В жестокой схватке два человека были зарублены насмерть, многие ранены. Огромный численный перевес позволил сторонникам новых властей схватить и заковать восставших в кандалы. На следующий день их всех посадили в сойму[46] и скованными отправили в Сумский острог.
Это был важный подарок новых монастырских властей воеводе. Царю были выданы келарь Азарий, казначей Симон, сотники Фаддей Петров и Елизар Алексеев, поп Дмитрий, старец Тихон, Григорий Черный, Федор Брагин, Никита Троетчина, Киприан-кузнец и другие активнейшие сторонники вооруженной борьбы, тринадцать монахов и двадцать четыре бельца, всего тридцать семь человек. В довершение предательства монастырские власти дали сопровождавшему арестованных старцу Манассии роспись высланных и сообщение о их преступлениях против государя.
Когда сойма была перехвачена патрулировавшим вокруг Соловецких островов стрелецким кораблем, воевода Волохов весьма обнадежился относительно скорой сдачи монастыря. Отправив арестованных в Сумский острог «за крепким караулом», он послал стрельца в монастырь для переговоров. 17 сентября келарь Епифании пригласил воеводу со свитой «всемилостивому Спасу и чудотворцам помолиться и с нами переговорить, чтобы нам меж собою самим переговорить, а не пересылкой». Волохов согласился.
В монастыре он понял, почему новые власти опасались вести переговоры на письме. Многочисленные мирские люди, хоть и были обмануты новыми властями и позволили наказать своих вожаков за «богоотступное поведение», отнюдь не желали сдаваться на царскую милость[47]. Не без совета Никанора они не слишком доверяли властям, так что келейные переговоры с воеводой не состоялись. Волохову пришлось говорить перед большим черным собором. «Мы по новоисправленным книгам петь и говорить отнюдь не хотим, — заявили соловецкие сидельцы, — и за то мы хотим помереть все единодушно. Хотя нас великий государь вели по колью растыкать — архимандрита Иосифа нам в монастыре не надобно». Несмотря на столь категоричный ответ, поездка Волохова не была вовсе неудачной. Как потом стало известно Никанору, он увез с собой осторожно составленное послание властей царю, намекающее на возможность примирения.
Не случайно Волохов 20 сентября снял осаду и спешно вернулся со стрельцами в Сумский острог, позволив соловчанам беспрепятственно пополнять свои запасы. Теперь они могли подумать о деликатесах и помимо трески и сига закупить 146 пудов свежепросольной щуки. Монастырские закрома были полны и почти год прошел спокойно. Воевода Волохов с отрядом в 225 стрельцов появился на Соловках в июне 1670 года. На этот раз он действовал решительнее, чем сильно помешал заговорщикам. Когда его парламентеров выгнали из монастыря и вдобавок обстреляли, воевода разорил монастырское хозяйство, находившееся за оградой.
Вид горящих хозяйственных построек возбудил в осажденных особую ненависть к Волохову. Поэтому когда келарю Епифанию, казначею Глебу и их приближенным удалось наедине поговорить со стрелецким полуголовой[48] Иваном Порошиным, власти заявили, что переговоры о сдаче монастыря могут идти только в обход Волохова и архимандрита Иосифа. Если будет назначен другой воевода и царь Алексей Михайлович пришлет в монастырь специальную грамоту о прощении, говорили власти, они согласны «вины свои принести, церковную службу переменить и монастырь открыть». С этим известием Порошин спешно отправился к двинскому воеводе, а тот отослал его доклад царю[49].
В заговоре участвовало около пятидесяти человек, вынужденных действовать в глубокой тайне. Доходившие на Белое море вести о восстании Степана Разина значительно увеличили число сторонников бескомпромиссной вооруженной борьбы. Монахи, трудники, крестьяне Поморья передавали друг другу слухи о победах разинцев, надеялись на скорое освобождение от царя-Антихриста и его властей. Даже в войске Волохова о Разине говорили сочувственно. Отвлекаясь от действий против монастыря, воевода должен был вести сыск о разговорах стрельцов, считавших, что Разину служить лучше, чем царю.
Малейшая неосторожность могла погубить людей, решивших сдать монастырь. Как только слух о переговорах с Порошиным просочился, заговору пришел конец. Епифаний и Глеб, по-видимому, были убиты (Никанор не успел разобраться в происходящем, настолько быстро и энергично действовали возмущенные предательством соловчане). Их сторонников схватили и заковали в цепи. В октябре, когда Волохов вновь отступил в Сумский острог, неудавшихся изменников выслали из монастыря на все четыре стороны.
Новым келарем был избран старец Маркелл, казначеем стал Мисаил, городничим — Дорофей Черный по прозвищу Морж. Проверенный в деле Самко Васильев стал сотником. Кузьма Варакса, Хрисанф Борода, Никифор Камышин, Кузьма Хромой и другие опытные военные вошли в совет восставших. К осени следующего, 1671-го года в Беломорской твердыне появилось немало новых людей. У одних были отрезаны уши, у других отрублены руки, у редкого человека спина не жжена железом и кнутом не бита. После поражения восстания Разина и казни Степана Тимофеевича на Соловки под видом богомольцев потянулись вереницы вольных казаков, служивших у Разина беглых солдат и холопов.
Раньше других добрались до монастыря люди из разгромленных карателями отрядов атаманов Ивана Иванова и Ильи Пономарева, действовавших в Устюжском, Соликамском, Вятском, Яренском, Тотемском уездах и в других северных местах. Они пришли организованно, во главе с новыми командирами — Фаддеем Кожевниковым и Иваном Сарафановым. За ними тянулись участники восстания в Белозерском уезде, а затем уже люди с Волги и Дона. Один из пришедших — бывший беглый холоп, а потом разинский казак Исай Воронин — вскоре завоевал такое доверие братии и трудников, что был единодушно избран вторым сотником.
Никанор помнил и самого Разина, в 1661 году приезжавшего в монастырь на богомолье. Уже тогда Степан Тимофеевич выделялся среди товарищей-казаков, хотя архимандрит не мог предположить, что его собеседник — будущий вождь крестьянской войны. Сейчас, когда на Соловках собиралось все больше разинских ветеранов, Никанор успокоился насчет повторения переворота и прихода к власти соглашателей. Эти люди пришли сюда, на последний островок свободной Руси, чтобы драться насмерть.
Они действительно скорее погибнут, чем вновь подчинятся самодержцу.
С помощью пришельцев обитель была еще лучше укреплена. Во избежание неожиданного нападения лес вокруг стен вырубили на версту. Входы и выходы из крепости прикрыли земляными валами, устроили наступающим ловушки и места, где можно было делать засады. На этот раз приближение стрельцов к монастырю было встречено не только сильной пушечной пальбой. Восставшие сами перешли в наступление и в рукопашной опрокинули отряд из пятидесяти стрельцов. Соловецкие сидельцы действовали столь смело, что Волохов побоялся выполнить царский приказ и подойти близко к монастырю. Вскоре он начал просить царя «от службы его переменить» и отвел войско в Сумский острог.
В то время как в монастыре установилось единомыслие, распри в царском лагере неукротимо продолжались. Волохов и Иосиф непрерывно писали друг на друга доносы, а в марте следующего, 1672-го, года воевода вцепился в бороду архимандрита прямо во время обедни, заковал своего врага в кандалы и бросил в тюрьму. Кончилось дело тем, что оба, и Иосиф, и Волохов, были смещены и уехали в Москву. Соловецкий монастырь торжествовал победу над врагом.
Придя к этой утешительной мысли, Никанор почувствовал, что давно не следит за поплавком. Он выдернул крючок — так и есть, червь был съеден хитрым карасем. Ноги в холодной воде совсем закоченели. Архимандрит выбрался на берег, выпростал из-за пояса рясу и слил воду из кадушки. Карасиков хватало для ухи. Осторожно ступая по каменным глыбам, Никанор с удочкой в одной руке и кадушкой в другой двинулся к почти невидному в лесу маленькому скиту, над которым вился легкий дымок теплой печки.
Он поймал себя на мысли, что почти примирился с потерей многих друзей, уже замученных или еще длящих земные страдания в царских темницах[50]. Придет время, и он вслед за ними с радостью отдаст жизнь за правое дело. А пока должен делать все, чтобы укрепить дух братии стоять насмерть.
16 сентября 1674 года
Год за годом над могучими каменными сводами кельи Никанора грохотали пушки, звонко хлопали крепостные пищали, трещали мушкеты. Временами чугунные ядра с противным скрежетом рикошетили о серые камни укреплений, а монастырские службы вздрагивали от разрывов многопудовых бомб. Год за годом стонали раненые в лазаретах, а противники копали каменистую землю Соловков под могилы убитых. С нарастающим упорством царские войска стремились искоренить гнездо вольности на далекой окраине Руси. Все новые орудия, порох и солдаты доставлялись к берегам Белого моря и перевозились на остров, чтобы с наступлением льдов бесславно возвращаться на материк. 725 стрельцов привел к монастырю новый воевода московский сотник Клементий Иевлев, сменивший незадачливого воеводу Волохова в августе 1672 года. Блокировав Соловецкий остров с моря, он совершил несколько набегов, пожег остававшиеся за стенами крепости службы и перерезал монастырский скот. В июне следующего года Иевлев продолжил свою разорительную деятельность, стремясь плотно осадить монастырь и с суши.
Недолго царь Алексей Михайлович воздерживался от приказа палить по святой обители из пушек, но продолжал слать осажденным грамоты с угрозами быть «от него, великого государя, без милости и пощады». В ответ со стен гремели монастырские орудия и отважные командиры восставших вели свои отряды на вылазки, разрушая укрепления, которыми Иевлев хотел пресечь сообщения монастыря с островом и берегом. Мужество восставших производило немалое впечатление на карательное войско. Уже 27 июня 1673 года сотня двинских стрельцов отказалась идти на вылазку под стены обители. Энергичные меры воеводы, велевшего арестовать двух пятидесятников и еще нескольких «смутьянов», обернулись против него самого. Двинские стрельцы отбили арестованных, сам Иевлев едва избежал расправы. В челобитной на имя царя стрельцы обвиняли воеводу, что тот посылал их на верную смерть, а Иевлев просил государя освободить его от командования.
Никанор знал, сколь тяжелое впечатление в правительстве произвел бесславный конец миссии еще одного воеводы. 5 сентября 1673 года командующим карательной экспедицией был назначен известный своей бестрепетностью Иван Алексеевич Мещеринов. Особое внимание царское правительство уделило подбору командиров отрядов. Ими стали опытные военные майор Иван Березников, ротмистр Иван Порошин и поручик Оксен Сипягин, способные обучить стрельцов современным методам военных действий. Все трое, однако, под разными предлогами не явились к месту службы — мало кого привлекали лавры разорителей одной из величайших российских святынь. По размышлении, дело было поручено иноземцам майору Степану Келину и ротмистру Гавриле Бушу — умелым «городоемцам», знакомым к тому же с укреплениями Соловецкого монастыря. Новую экспедицию пополнили людьми, в изобилии снабжали порохом, пушками и гаубицами, ядрами и бомбами, продовольственными запасами, подводами и судами.
Не теряли времени и осажденные. Они собирали грибы и ягоды, ловили в море и по озерам рыбу, запасались дровами. Осенью, несмотря на плотную блокаду монастырских промыслов и острова, команда Логина с товарищами из Кеми закупила в Мезени и доставила в монастырь 155 аршин сукна, 1400 аршин холста, на 18 рублей кож, 416 штук овчин и мерлушек, 16 пудов семги и 144 пуда коровьего масла. Сумские корабельщики провезли сквозь блокаду 45 пудов трески, кемские мореходы доставили 30 пудов масла, 33 аршина полотна и 24 аршина сукна. Труднее всего становилось со свежими продуктами и зеленью.
За зиму осажденные укрепили свои позиции на острове. Не жалея рук, они вырубили весь лес вокруг пристани, чтобы неприятельские корабли находились в зоне прямого обстрела тяжелых крепостных пушек. На низком участке стены между Никольскими воротами и Квасоваренной башней осажденные сломали кирпичные зубцы и нарастили стену деревянными срубами вровень с другими укреплениями. Низкую Квасоваренную башню также надстроили, а на Сушильной палате устроили орудийные батареи. Под Никольской башней снаружи, на пути главных атак неприятеля, опытные воины вырыли окопы и земляные валы с пушками за амбразурами. Во многих местах подходы к укреплениям были усилены волчьими ямами и железными зубьями.
Высадившись 4 июня 1674 года на острове, воевода Мещеринов сразу показал, что война пошла всерьез. В отличие от предшественников Мещеринову и его командирам были даны строгие царские указы воевать с «мятежниками» неотступно и неоплошно, чтобы военными средствами «тех раскольников мятеж искоренить вскоре». Убедившись в полном разгроме крестьянской войны под предводительством Степана Разина, Алексей Михайлович готов был залить кровью последний оплот народного сопротивления своей абсолютной власти.
4 июня ратники Мещеринова атаковали выстроенные некогда Иевлевым и занятые восставшими позиции. В жестоком бою, несмотря на неоднократные вылазки восставших, эти позиции были захвачены карателями. Действуя как против неприятельского города, Мещеринов, Келин и Буш возвели вокруг монастыря 13 земляных городков с облицованными деревом и наполненными камнем батареями. Началась артиллерийская дуэль. Ни днем ни ночью ураганный огонь не прекращался в течение двенадцати дней. Тяжелым крепостным орудиям вторили крупнокалиберные пищали и мушкеты. Соловецкий кремль и его окрестности вспыхивали отблесками выстрелов в ночи и курились пороховым дымом при свете дня.
В разгар канонады архимандрит Никанор не сходил со стен и орудийных площадок. Он прекрасно знал, что у царских воевод под стенами в строю около 900 человек, не считая множества нестроевых, в монастыре же — менее семисот, из которых три сотни монахов не принимали участие в боях, а среди бельцов было множество калек. «Матушки вы мои пушечки, — говорил архимандрит, кадя орудия и кропя их святой водой, — надежа у нас на вас, вы нас обороните!» Так Никанор благословлял изрыгающие огонь и смертоносное железо орудия: пушки «Грановитая», «Корабельная», «Львица», «Хвостуша», «Соловей», «Дробовка», «УрывокБогдана», «Вор», «Барс», «Скорострельная», «Поличная», «Тарбей», «Брилы» и другие, числом до шестидесяти.
Напрасно воевода Мещеринов слал в Москву свои зло коварные планы разрушения монастыря, в котором с бастионов карателей уже видны были кельи и службы, напрасно правительство спешно слало воеводе артиллерийские подкрепления и хитроумных пушечных мастеров со всепопаляющим зельем для сожжения святой обители. Пушки монастырских сидельцев в упорном бою заставляли замолкать вражеские батареи, разбивая дровяную облицовку бастионов и сбрасывая с них брустверы, уничтожая орудия и пушкарей. Видя бесстрашие архимандрита Никанора, смело ходящего под жестоким огнем, соловецкие сидельцы вдохновлялись на новые подвиги и раз за разом выигрывали артиллерийскую дуэль.
Упорен был Мещеринов, памятуя об обещании жестокой царской казни, если отступит. Он собрал триста человек под командой майора Келина и бросил в атаку на укрепления перед Никольской башней. С большими потерями 25 июня Келин взял укрепления и в кровавом четырехдневном бою с отрядом Петра Запруды выстроил бастион, которого не достигала прямая артиллерийская пальба с башен крепости. Но восставшие не растерялись, начали метать бомбы прямо через стену и, с благословения архимандрита Никанора, превратили в бастионы купола Спасо-Преображенского собора. Мещеринову приходилось удерживать бастион перед Никольской башней двумя сотнями воинов, сменявших друг друга только «в самые темные туманы». В то же время в других местах соловчане постоянно тревожили осаждавших вылазками. Воевода потерял в боях поручика Василия Гутковского, стрелецкого пятидесятника Першку Петкова и более ста стрельцов.
По сведениям правительственных агентов, Соловецкий монастырь располагал значительными запасами хлеба, круп, масла и соленой рыбы, пороха и свинца, пушек и ручного оружия на несколько лет обороны. Но свежих продуктов катастрофически не хватало. Несмотря на опасность, находились отважные люди, под угрозой смертной казни пробиравшиеся в осажденную крепость. Это были анзерские старцы, кемский крестьянин Барабин, жигижинский крестьянин Логинов и многие безвестные герои. Много они доставить не могли. В монастыре началась цинга. От болезни и от ран умерло в то лето 33 человека.
В этот момент архимандриту Никанору вновь пришлось сказать свое авторитетное слово. Уже давно людям, севшим в осаду от царских войск за отцепреданное благочестие и старую веру, следовало определиться со своими убеждениями, отделить главное, за что они хотят пострадать, от второстепенного. Многие ортодоксальные староверы уже отошли от восстания, меньшее число, такие, как Геронтий, за свои убеждения скорее желали принять муки, чем пролить чужую кровь. Были и такие, что повиновение царской власти считали делом священным, особенно когда соловецкая воля перешла в войну с государством. Другие среди монахов оскорблялись нарушением старинного устава жизни в военное время и готовы были избавить монастырь от «смутьянов» даже ценой их выдачи карателям.
16 сентября 1674 года бои шли как обычно. Правда, Никанор знал смутные слухи о подготовке в монастыре нового заговора, но его осуществление, насколько можно было догадаться, откладывалось на время, когда воевода с ратниками покинет остров, а потерявшие бдительность защитники крепости будут втихомолку перевязаны теми, кто решится помириться с царем. Пока гремела канонада, пока команды воеводских землекопов мерно отводили воду из Святого озера (о чем свидетельствовали остановившиеся жернова водяных мельниц), архимандрит был относительно спокоен. Его заставила вскочить и выбежать из кельи внезапная тишина на стенах.
Вскоре на переходах послышался шум толпы. Сотники Исай Воронин и Самко Васильев с вернейшими товарищами без оружия шли со стен и башен крепости в трапезную палату. Вскоре перед келарем и казначеем собрались все, кто мужественно сражался с царскими войсками на укреплениях, ходил на вылазки, брал языков, проливал кровь и принимал кровавые раны за обитель Зосимы и Савватия. Положив на стенах оружие, они заявили, что более служить не хотят.
— Пока мы бьемся, — говорили ратники, произнося неистовые слова на государя Алексея Михайловича и его родню, — священники молятся за царя-Антихриста. Мало того, что был у нас декабря в 28 числе прошлого 1673 года черный собор, чтобы моление за государя отставить — ино многие священники богомолья за иродов не оставляют и имена их в синодики пишут, а нам говорят в царских людей не стрелять! Таковы священники, а паче сказать изменники, нам не надобны, проживем мы в монастыре и без священников!
— Хоть бы священники, которые в монастыре остались, нам в церковной службе отказали, — сказал, выйдя вперед, Никанор, — мы и без священников проживем, и в церкви сами станем служить, а священники, что за царя молятся, нам не нужны!
Все знали, что сам Никанор не причащался у священников лет пять, а исповедовался, как и многие его сторонники, у своих же товарищей и умереть был готов за общее дело без покаяния и без причастия, спасая душу подвигом, а не молитвой.
Подумали собравшиеся, пошумели и решили раз навсегда, что «Соловки — земля наша, не государева! Сдаться и признаться великому государю в своих винах отнюдь не хотим», и говорили о царе столь «неистовые слова», что их даже в донос нельзя было вставить. И положили священников и всех, кто за общее дело не стоит, из крепости изгнать, а самим между собой целовать крест, чтобы стоять и биться против государевых людей за своих выборных сотников и помереть всем за одно!
Засим пошли на стены, и взяли оружие, и ударили на врага с новой силой. Никанор же, ходя всюду по стенам, пушечную и мушкетную стрельбу направлял и благословлял. Особенно архимандрит советовал караульщикам в подзорные трубы высматривать воеводу Мещеринова и по нему немедля из всего оружия бить: «Как поразим пастыря, так и ратные люди разыдутся, аки овцы». Окончательно порвав с русским правительством, соловецкие сидельцы и их архимандрит могли надеяться только на сочувствие россиян, на переход простых ратников Мещеринова к вольному делу, за которое многие соловчане бились еще под знаменами Разина, в казачьих ватагах и толпах участников городских восстаний, потрясавших страну весь «бунташный век».
* * *
Но сначала монастырь надо было освободить от тех, кто верил в царя и отказывался считать, что «остров наш и в монастыре все наше». Ближайшие часы и дни показали, что сотники и архимандрит были правы, спеша избавиться от колеблющихся. На следующий день, то есть 17 сентября, в восьмом часу дня монахи-священники Митрофан с Абросимом уговорили караульного на Никольской башне Юдку Иванова сына Рогуева и бежали через бойницу в воеводский стан. К счастью, в это время стрельцы не были готовы к тайному приступу. Рассказав все, что делается в крепости, и подробно описав ее запасы, изменники «покаялись» в своих светских винах и церковных грехах (за что позже вымолили прощение).
Бежали не простые люди. Митрофан, бывший горожанин Арзамаса, пришел на Соловки по обещанию семнадцать лет назад, а бывший крестьянин Юрьевского уезда Абросим — двадцать лет назад, из которых десять работал трудником. Шуйский крестьянин Рогуев был спасен соловчанами из бурного моря и три года лечился в монастыре. После их побега Никанор и сотники убедились, что ни давняя привязанность к обители, ни чувство благодарности Соловкам не обещают соблюдения клятвы сидеть за правду насмерть.
Предательства в то лето были и прежде. Заслуженный монах Пахомий, выбежав из монастыря, предупредил Мещеринова о готовящейся вылазке и рассказал о том, что делалось для обороны крепости. Монах Александр, казненный в Москве за участие в Коломенском бунте отсечением руки и ноги, которого монастырь приютил в больнице и принял в состав братии, доносил Мещеринову об угрожающем цингой отсутствии свежих харчей у осажденных. Чтобы царским карателям легче было воевать против святой обители, Александр заявлял, что «в Соловецком монастыре воров бельцов разных чинов людей: московских беглых стрельцов, и донских казаков, и беглых боярских людей[51], и крестьян человек с четыреста и больше», а монахов остается мало. «А сели они в монастыре насмерть, — продолжал Александр, — сдать монастыря ни которыми мерами не хотят, потому что все сели схожие воры, а которых де небольшое есть число добрых людей, и те де ворам (говорят. — А.Б.) о сдаче монастыря — их никуда воры не выпускают!»
На этот раз долгие колебания Никанора и его сторонников кончились. Вожди восстания более не могли держать в крепости людей, которые «за великого государя Бога молить велят, а стрелять им не велят». В 10 часов дня 17 сентября ворота Соловецкой крепости распахнулись и выпустили двух черных священников, Геронтия и Павла, да трех монахов — Дионисия, Вар-лаама и Манассию. Старый друг Никанора, соловецкий «Златоуст» Геронтий, долго страдавший в монастырской тюрьме, радостно отправился к воеводе-карателю принять мучения за свою веру. Вместе со своим учеником Манассией он выступил в царском лагере за правую веру и, закованный в кандалы, был брошен в тюрьму. Остальные выходцы покорились никонианским реформам; после допросов они были разосланы по монастырям.
Прошло совсем немного времени — ив ночь на 20 сентября во время вылазки, взявшись вместе со всеми выкатывать из Поваренных ворот пушку, бросив оружие, ушел к неприятелю простой монастырский трудник Василий Карпов сын Кириловщина, бывший крестьянин Каргопольского уезда, работавший в монастыре по обещанию 12 лет. Он заявил воеводе, что «если в монастыре в церквах божественная служба и за великого государя богомолие будут оставлены, то станут чернецы и миряне, которые к воровству не пристают, из монастыря проситься. Тогда в монастыре будет междоусобица и сеча большая. А ожидают они, старцы и миряне, того времени и подстерегают их, воров: как воевода Иван Алексеевич Мещеринов с Соловецкого острова в Сумской острог отъедет, а воры после его разойдутся по острову, и они-де над ними, ворами, хотят промысл учинить и их порубить…».
Не так страшно было монастырю бегство человека, уже трижды пытавшегося скрыться с Соловков от греха подальше, сколь тяжело было руководителям обороны сознавать «шатость» среди простых монахов и трудников, которые сами когда-то бежали на острова от царской и дворянской неволи. Но и Мещеринов зря ждал замешательства в рядах защитников крепости. С 20 сентября они перешли в столь решительное наступление, что за четыре дня боев и артиллерийской дуэли отбили карательное войско на 12 верст от стен.
Оставаясь на судах в Глубокой губе, Мещеринов еще надеялся на осуществление плана, о котором говорил Василий Кириловщина. 6 октября ночью на остров скрытно сошел отряд в 300 отборных стрельцов под командой майора Степана Келина, ротмистра Гаврила Буша и сотника Матвея Есеневского. Опытные командиры скрытно заняли дороги вокруг монастыря. Ранним утром 10 октября стрельцы напали на группу безоружных соловчан, вышедших на промыслы. 15 человек было взято в плен, но остальные отбились и ушли в монастырь. Метким огнем орудий осажденные заставили стрельцов отступить, а от пленных воевода узнал о замысле монастырских сотников «осенними темными ночами» решительно ударить по карателям.
Испуганный воевода 17 октября 1674 года приказал разрушить осадные укрепления и сняться с острова. Соловецкие сидельцы выиграли еще одну военную кампанию у могучего, протяженного и многолюдного православного самодержавного государства.
22 января 1676 года
В огромном, пустом и холодном Спасо-Преображенском храме, где давно уже не собирались на молитву толпы монахов, трудников и прихожан, архимандрит Никанор стоял один на коленях перед зажженной свечой и молился за спасение древней русской обители. Много лет возвышалась Беломорская твердыня маяком для всех, сохраняющих любовь к воле на родной земле, много лет разбивались о нее волны царского и патриаршего гнева. Никанор чувствовал, что наступают последние времена.
Принимая смерть за веру, соловецкие мученики не на годы, но на столетия осветят своим подвигом путь правды, по которому многие потом пойдут к Божьему граду. Нет, Никанор не чувствовал в себе склонности сдаться силе, старое тело, наполненное молодым духом сопротивления притеснению, не ощущало усталости от принятой некогда тяжелой ноши. Никанор и в молитве продолжал сражаться, лишь сердце его, искушенное за долгую жизнь, сжималось в предчувствии беды и конечного подвига.
Царь московский Алексей Михайлович очень спешил покончить с восставшим монастырем. Недаром за отступление Мещеринова от Соловков пообещал он воеводе «наказание жестокое впредь, как ты будешь на Москве… А буде ты, Иван, — продолжал царь, — с Соловецкого острова без нашего, великого государя указу, впредь сойдешь, и за то тебе учинена будет смертная казнь». Сам воевода, как передавали на Соловки многочисленные доброжелатели из Сумского острога, должен был или погибнуть, или уничтожить «бунтовщиков».
Чтобы лишить монастырь поддержки общественного мнения Русской земли, объявлялось, что истинных монахов в обители Зосимы и Савватия, по сути, уже нет, «а стало у них за воровство и за капитонство[52], а не за веру стоят. А в монастырь-де в Разиновщину пришли многие капитоны, чернецы и бельцы, из Понизовых городов, да их воров и от церкви и от отцов духовных отлучили. Да у них же-де в монастыре собралось московских беглых стрельцов, и донских казаков, и боярских беглых холопей, и крестьян, и разных государств иноземцов — свийские немцы, и поляки, и турки, и татаровя — те-де у воров, у келаря, и у городничих, и у сотников лутчие верные люди, и во всем им в караулах верят, и всякому-де злу корень собрались тут в монастыре».
Приток пожертвований и припасов в монастырь все время сокращался, не столько, видимо, из-за пропаганды правительства и церковных властей, сколько из-за строгих караулов на таможнях всего севера, побережной стражи и морской блокады, непрерывно укреплявшейся воеводой Мещериновым. Отдельные крестьяне продолжали пробираться на острова на своих утлых судах; кочи с Мурманских промыслов, обманув приказчиков, присланных из Сумского острога, случалось, бросали якоря у северных берегов острова, но кольцо вокруг Беломорской твердыни зловеще сжималось. Забитые, разоренные постоями и принудительными работами, голодающие крестьяне Поморья все крепче стояли душами за отцепреданное благочестие, но не имели сил на вооруженное выступление против наводнивших край карателей. Волнения продолжались и среди стрельцов, которых правительству приходилось отдельными отрядами менять, во избежание массового дезертирства. Даже это не помогало — становилось известно, что двинской стрелец Иван Сергеевич Муха заводил «смуту» среди поморских крестьян; что другой стрелец — Иван Папов из Холмогор — по бурному морю пробрался мимо Сумского острога и присоединился к восставшим на Соловках… Такие герои укрепляли боевой дух осажденных, но не могли изменить их обреченного положения.
Летнюю кампанию 1675 года разъяренный подстегиваниями из Москвы Мещеринов начал круто. После малоуспешной весенней разведки, которую он провел сам со 185-ю стрельцами, воевода бросил под крепость более тысячи стрельцов и опытных пушкарей, десятки орудий, в том числе три мортиры, стреляющие пудовыми и трехпудовыми бомбами, огромное количество боеприпасов и годовой запас продовольствия на всю экспедицию. Этого оказалось мало — ив сентябре — октябре Мещеринов вытребовал себе новые отряды стрельцов, сотни пудов пороха и ядер, различное вооружение и снаряжение.
Бои на острове сразу же приняли ожесточенный характер. Под командой сотников Воронина, Васильева и Логина, других выборных командиров соловчане упорно бились на развалинах старых укреплений и новых оборонительных рубежах, прикрывавших каменную крепость. Сотнями убитых и раненых Мещеринов оплатил возможность вновь возвести тринадцать бастионов выше стен крепости. План его состоял в том, чтобы разбить и поджечь кровли на палатах и башнях, не имевших каменных сводов. Таким образом воевода стремился сжечь продовольственные запасы монастыря, а главное — спалить деревянные настилы в башнях и уничтожить крепостную артиллерию. Нижнего или «подошвенного» боя Соловецкая крепость не имела — устройству амбразур мешала колоссальная толщина стен из дикого камня. Лишив подножия стен артиллерийского прикрытия, воевода мог отважиться на штурм монастыря.
Соловецкие пушкари, выступавшие против мастеровитых артиллеристов из Москвы, использовавших самые современные по тем временам ядра, бомбы, «вымыслы» и «составы», не позволили осуществить этот план. Их орудия гремели днем и ночью, раненые и больные не покидали батарей целыми месяцами — но каратели не смогли ни как следует установить свои орудия, ни выдержать страшный град чугуна и свинца. Раз за разом откатывались со своих бастионов царские пушкари, а белыми туманными ночами на стрелецкие валы и окопы нападали соловецкие разведчики, уводя языков и оставляя после себя трупы стражи. Бои на вылазках постоянно держали огромное войско Мещеринова в напряжении, заставляли удваивать и утраивать караулы, придвигать ближе к стенам, под огонь соловецких пушек и мушкетов значительные силы.
Никанору не нужно было объяснять, что означают скрытые земляные работы, ведущиеся за неприятельскими бастионами против трех монастырских башен. Сотники и осадные сидельцы также видели подкопы. Они могли вполне надеяться на многометровую глубину фундаментов монастырских укреплений, уходящих в дикий камень, но решили и здесь нанести удар неприятелю. Команда донского казака Григория Кривонога скрытно залегла во рву под Белой башней, за грудами развороченных бревен и досок, дожидаясь начала работ. Как только землекопы с инженерами и командиром спустились в свою нору, соловчане бросились на стрелецкие окопы и, перебив охрану, завалили недостроенный подкоп.
На вылазках, по донесению воеводы, соловецкие сидельцы сражались «насмерть», не отступая перед многократно превосходящими силами карателей. Между тем наступала зима, а с ней морозы и отсутствие навигации. Монастырь заранее запасся дровами на топливо и починку разбиваемых пушками сооружений — стрельцы же по глубокому снегу должны были за многие версты тащить на себе лес. 23 декабря воевода Мещеринов и совет его командиров решились на отчаянный шаг.
Под прикрытием тумана и снегопада отряд стрельцов под командой ротмистра Степана Потапова с длинными лестницами ринулся на крепостную стену возле Сельдяной башни. Отважный ротмистр первым достиг гребня стены и упал, изрешеченный пулями. После жестокой схватки на стене соловецкие сидельцы переломали лестницы и забросали врага камнями. Тридцать шесть стрельцов во главе с ротмистром остались лежать под крепостной стеной в назидание Мещеринову, Келину и Бушу.
Разъяренный воевода велел привести к себе тех семерых монахов и четырех бельцов, что сбежали этой зимой из монастыря и уверяли: «в городе многие воры чернецы и бельцы от крепкой осады оцынжали и многие лежат больны, а иные и померли. И караулы-де у них по стенам от моря плохи, а на Сельдяной башне караулу у них нет». Но караул оказался, причем сильный, и Мещеринов велел держать беглецов в самом строгом заточении. Напрасно один из них, монах Феоктист, уверял: «Прошел я, нищий твой государев богомолец, из Соловецкого монастыря через городовую стену… высмотря в монастыре всякие городовые крепости и причинные места, где б над ними, ворами… ратным людям промысл учинить».
Воевода не поверил изменнику и велел лишь усилить военные действия. Сосредоточенный орудийный огонь по Белой, Никольской и Квасоваренной башням начал давать свои результаты. Все пушки на Белой башне были разбиты, прислуга перебита. На место погибших защитников должны были встать новые, хотя боеспособных людей было уже мало. Всего в крепости оставалось около четырехсот человек, из которых большинство не могло носить оружие, будучи монахами, или по болезни и ранению. Пока защитники монастыря старались подтащить на полуразрушенные площадки башни новые пушки, стрельцы ворвались в крепостной ров и отомстили за своих заживо погребенных товарищей, засыпав создававшийся осажденными подкоп под бастион.
Не сумев более ничего монастырю учинить, воевода Мещеринов вынужден был напряженно думать о сохранении своей головы. Крепость стояла нерушимо, царское войско донимала непогода, поморские воеводы прислали продовольствие с обычной недостачей, стрельцы волновались и требовали отступить. Отступить Мещеринов не мог — и в отчаянии схватился за план монаха изменника Феоктиста. В своей ставке за версту от монастыря воевода нетерпеливо ожидал наступления безлунной и ненастной ночи — она случилась с 21 на 22 января.
Подвязав оружие, сняв с меховых шапок круглые блестящие каски, отстегнув болтавшиеся на перевязях-бандалерах патроны, 50 отборных стрельцов под командой майора Келина скрытно двинулись к стенам монастыря. Монах Феоктист вел их к полуразрушенной ядрами Ануфриевой церкви, отделенной лишь рвом от Белой башни, к которой снаружи вдоль стены был пристроен каменный домик-сушило. Разведчики Мещеринова давно исследовали сушило, но не заметили выходящее в него окно в крепостной стене, аккуратно заложенное камнем. Келин вслед за Феоктистом проник в сушило, оставив стрельцов в развалинах церкви.
* * *
В ту ночь Никанор тщетно пытался успокоить сердце молитвой после полуночной тревоги. Дело было в том, что с вечера прилегший в своей келье отдохнуть сотник Логин никак не засыпал из-за странного чувства, словно кто-то шептал ему: «Логине, востань, что спишь? Воинство ратных под стеной — в крепости будут вскоре!» Два раза Логин вставал и, перекрестившись, вновь пытался заснуть, ибо знал, что поставленные им караулы настороже. В третий раз он вскочил в трепете и побежал к страже, которую застал бодрствующей на своих местах. Разбудив братию, Логин рассказал о своих видениях. Коллективная молитва успокоила души сотника и его товарищей, незанятые в карауле пошли спокойно почивать. Лишь Никанор, смутившись разумом, продолжал час за часом молиться в храме.
* * *
Майор Келин, затаив дыхание, ждал, когда стихнет шум на стенах и башнях Соловецкого монастыря. Через час или два он слышал заглушённые массой камня шаги одиноких часовых и доносящуюся сверху перекличку. Майор не терял времени даром. С помощью Феоктиста он нащупал место, где громады валунов крепостной стены были заменены перегородкой из небольших, плохо скрепленных между собой камней: это было наспех заложенное окно. Перед рассветом с помощью нескольких стрельцов майор ломиком стал выковыривать камни — на руках их оттаскивали в угол. Работали почти безбоязненно: Келин убедился, что Феоктист был прав, когда говорил, что перед рассветом всей стражи остается два-три человека, да и те могут уходить сами будить сменщиков, не дождавшись разводящего.
Когда по извещению Келина войско во главе с Мещериновым тихо приближалось к району Никольской башни, майор, перекрестясь, с несколькими товарищами протиснулся в пробитый лаз. Сбив ломами засовы, они открыли крепостную калитку и впустили весь отряд, немедленно бросившийся занимать пустые стены и башни, на которых в полной готовности лежало оружие защитников. Сам Келин устремился к Святым воротам и, уже не заботясь о тишине, принялся взламывать ломом запоры. К -тому времени как защитники крепости, не успев ни одеться, ни вооружиться, выскочили из келий на шум, вся орава головорезов Мещеринова уже перла через Святые ворота в монастырь.
* * *
По выстрелам и диким крикам, доносившимся через высокие окна в храм, Никанор понял все. Он неспешно поднялся и, взяв свечу, по длинной узкой лестнице пошел в один из верхних приделов Спасо-Преображенского собора, квадратной башенкой высившийся над святой обителью. Внизу, перед Святыми воротами, догорал скоротечный бой. Каменные брусья мостовой, забитые по швам снегом, напоминали кровавую решетку. Площадь была завалена трупами защитников крепости; всего несколько ярких стрелецких кафтанов выделялось среди мертвых тел в нательных рубахах и армяках. Прижатые к стене за створкой Святых ворот, еще сражались с кучкой оставшихся в живых сотники Воронин и Запруда — но вот и они пали, искрошенные тяжелыми стрелецкими бердышами.
Никанор видел с высоты, как Самко Васильев со случайно собранным отрядом отступал к кельям, в которых спешили попрятаться монахи. Из некоторых келий по запрудившим монастырь стрельцам раздавались выстрелы. Громко прозвучал приказ воеводы — ив окна келий полетели ручные гранаты. Несколько минут между каменными стенами гремели взрывы — и вот наконец все стихло. Оплот народной вольности на Белом море перестал существовать. Завоеватели бросились на грабеж. Те соловецкие сидельцы, которых сковал ужас расправы и которые успели укрыться в соборном храме, небольшой кучкой с крестами и образами вышли навстречу воеводе Мещеринову, торжественно провели его в церковь и пропели благодарственный молебен.
Когда избитого и израненного Никанора приволокли к воеводе, тот был занят опечатыванием монастырских кладовых и расстановкой охраны при веками копившихся драгоценностях. Мещеринов отмахнулся от майора Келина, доложившего, что в ходе боя взято в плен 28 раненых соловчан. Чтобы не возиться с ними, воевода приказал немедленно всех изрубить. Никанора, вместе с тремя десятками последних монахов и мирян обители, до воеводского суда бросили в подвал. Архимандрит молился, чтобы суд был скорым, и Бог внял его последней просьбе.
В тот же день босых и раздетых пленных пригнали по снегу в воеводский стан. Мещеринов допрашивал их не спеша, с умыслом, проверяя показания очными ставками. Он искал ответственных за монастырскую казну, способных помочь ему в грабеже соловецкого богатства и указать тайники, и милостиво даровал жизнь тем, кто способен был заплатить за себя изрядную сумму. Последних набралось одиннадцать человек. Еще трое — казначей Леонтий, келарь Левкий и ризничий Вениамин откупились, выдав соловецкую казну[53].
Остальные держались стойко, вдохновляемые примером архимандрита Никанора. Вальяжно развалившись на лавке и выставив к печке сафьянные сапоги из-под соболиной шубы, воевода Мещеринов самодовольно вопрошал Никанора и его товарищей, как-то они теперь будут подчиняться повелениям церкви и великого государя?
«Что ты величаешься и высишься, — отвечал спокойно Никанор, — я не боюсь тебя, ибо как духовник и самодержца твоего душу в руке своей имею».
Никанор избежал долгих пыток. Уже к вечеру на спешно сколоченной виселице он был подвешен железным крюком за ребро. Раскачиваемый поморским ветром, Никанор видел рядом с собой Самко Васильева. Другие были повешены за шею и за ноги. Под виселицей валялись части тел изрубленных монахов. Из разоренного монастыря баграми волокли тела тех, кто еще дышал, и вмораживали в лед в неглубоких прорубях западной морской губы. К ночи последние вздохи защитников Соловецкой обители взлетели в высокое и чистое небо Белого моря.
Победители
Не успели разморозиться тела повешенных на виселице и на деревьях, изрубленных под стенами и замученных в темницах, не успела морская волна скрыть в своей глубине торчащие изо льда трупы, не успел новый соловецкий архимандрит Макарий с набранной по разным монастырям братией захоронить останки без христианских обрядов на маленьком островке, как царь Алексей Михайлович занемог. Из уст в уста по всей России передавали, что это кара Божия за святотатственное разорение православного монастыря и беспримерное истребление монахов-страстотерпцев, что самодержец не выживет. И Алексей Михайлович не выжил — умер, покрытый гноем и струпьями, как говорили, в последние мгновения умоляя соловецких мучеников о прощении. Но не было в народных рассказах прощения царю Алексею Михайловичу — побежденному верой истребителю своих подданных. Даже Екатерина II заметила, что, искореняя религиозное инакомыслие мечом, «Тишайший» самодержец оказался «тупым, бездушным и бессердечным». Старообрядчество лишь расширилось и укрепилось, и одной из его важнейших баз стало Поморье.
Соловецкие монахи, приказчики и простая братия, рассчитывавшие «пересидеть» своих восставших товарищей под крылом воевод в Сумском остроге, монастырских подворьях и промыслах, а затем занять видные места в «очищенной от бунтовщиков» обители, крепко просчитались. Многие годы они терпели притеснения воевод и стрелецких начальников, царских «целовальников» и приказчиков, были не раз обобраны и избиты. Затем лишь немногие из них смогли вернуться на родное пепелище — большинство было разогнано по разным монастырям, а допущенным на Соловки предоставляли самую тяжелую и грязную работу. Хозяйство монастыря по всему Поморью было так основательно подорвано, что его нельзя было даже восстановить за десятки лет. Монастырь превратился в царскую вотчину, куда был направлен архимандритом Макарий из Тихвинского монастыря, келарем и казначеем Илларион и Феодосии из Сийского монастыря, уставщиком Игнатий из Крестомаровской пустыни и т.д. Даже монастырскую казну новые власти называли «великого государя казной»!
Речь шла об остатках былой богатейшей казны, ибо стрельцы во главе с воеводой Мещериновым вели себя в обители, как в завоеванном неприятельском городе. Мещеринов, например, тащил себе золотые и серебряные деньги пудами, жемчуг мешками, соболей связками и многими шубами, драгоценные оклады икон и церковную утварь, в том числе древнейшую, — многими десятками экземпляров. Воевода беззастенчиво грабил драгоценное платье и церковные облачения из монастырской и частной казны, забирал себе складни и книги, серебряные, медные и оловянные сосуды, не брезговал запасами слюды, пушками, порохом и пищалями, железом и конской сбруей, даже одеждой работных людей. Предметом его особого увлечения были часы с боем, которые он крал из казны и охотно брал в качестве взяток. Бодрые командиры, разумеется, не отставали от своего начальника.
Энергичная грабительская деятельность Мещеринова, перешедшего уже на вымогательство денег с поморского населения (под угрозой казни за мнимую причастность к восстанию), была пресечена прибытием в монастырь архимандрита Макария и князя Владимира Андреевича Волконского с дьяком Алмазом Чистого в июне 1676 года. Имея особые полномочия, Волконский арестовал своего давнего неприятеля Мещеринова (и порядком-таки поиздевался над ним, прежде чем через несколько месяцев отправил на материк). Правительство нового царя Федора Алексеевича пыталось придать некую видимость законности своему отношению к монастырю. На имущество Мещеринова и его командиров был наложен арест. На одном только нагруженном струге смещенного воеводы было найдено более двух тысяч трехсот рублей денег, груды драгоценностей и много пудов красного товара. Характерно, что Волконский не спешил составить опись конфискованного, ибо сам им поживился, а затем, оставаясь в монастыре год на постое и живя душа в душу («пия и бражничая») с архимандритом Макарием, «пограбил монастырскую казну и покрал». Впрочем, и Мещеринов недаром мерз на Белом море — до приезда Волконского он отправил в свои вотчины самые ценные пожитки, в том числе три пуда золотой и серебряной монеты.
Мещеринов вознаградил себя сам еще и потому, что понимал — награды за выполнение кровожадных приказов правительства не дождется. В самом деле — правительство царя Федора заявляет, что «Соловецкий монастырь — прочим монастырям не в образец», царь пишет, что «к нему особое наше призрение и милость», стараясь превратить опоганенную общерусскую святыню в свой, карманный, самодержавно одобренный пункт паломничества и поклонения. Но история соловецкого возмущения не забывается народом — о ней говорят, пишут, она служит моральным оружием борцам за свободу воли. Служит до тех пор, пока цветущий остров на Белом море не становится зародышем общесоюзной системы лагерей смерти.
* * *
Примечания
1
Напомню, что в трудных для понимания местах цитаты мной адаптированы. — А. Б.
(обратно)2
Большинство названных сочинений до сих пор не изданы (о них см. в работе В.К. Былинина); «Слово о царствии небесном» опубликовано: Православный собеседник. Казань, 1864. Ч. 1. С. 108–126, 227–246.
(обратно)3
Панагия — небольшая иконка в драгоценной оправе, знак архиерейского достоинства.
(обратно)4
Неприятие протопопом науки и учености хорошо выражено в его выговоре духовной сестре: «Евдокея, Евдокея, почто гордаго беса не отринешь от себя? Высокие науки исчешь, от нея же падают Богом неокормлени, яко листвие. Что успе Платону, и Пифагору, и Демостену со Аристотелем? — Коловратное течение тварное разумевше, от Ада не избывше. Дурька, дурька, дурищо! На что тебе, вороне, высокие хоромы? Граматику и риторику Васильев, и Златоустов, и Афанасьев разум обдержал. К тому же и диалектик, и философию, и что потребно — то в церковь взяли, а что непотребно — то под гору лопатою сбросили… Ай, девка! Нет, полно, меня при тебе близко, я бы тебе ощипал волосье за граматику ту!» (С. 184).
(обратно)5
Восстание С.Т. Разина, как и Коломенский бунт, Аввакум считал «беззаконием грешных человек» и такой же «пагубой», как мор и война (Там же. С. 163).
(обратно)6
Келейник — сожитель по келье в монастыре.
(обратно)7
Вор — по терминологии XVII века, государственный преступник (в отличие от татя — вора в современном смысле).
(обратно)8
Здесь и далее сложные для понимания церковнославянские цитаты адаптированы.
(обратно)9
Ф.Л. Шакловитый, например, сразу получил такой оклад, которого Медведев ждал 10 лет.
(обратно)10
Столбцы — разрезанные посредине в длину и склеенные в ленту листы бумаги, использовавшиеся в делопроизводстве; на столбцах могли писаться и другие (например, литературные) тексты.
(обратно)11
На мосту перед Спасской башней был один из центров частной книжной торговли.
(обратно)12
Цит. и ссылки по русской Библии издания Московской патриархии; у Медведева ссылки на рукописную церковнославянскую Библию.
(обратно)13
Следует отметить, что среди украинских иерархов московская клевета и анафема на Иннокентия не произвели впечатления, и в 1690 году он играл видную роль в церемонии избрания на митрополичий престол ученого Варлаама Ясинского.
(обратно)14
Поскольку вопрос о времени заочного расстрижения Медведева (и, таким образом, передачи его уголовному суду) вызвал в литературе споры, укажу на документы сыскного дела, показывающие, что это событие уже произошло к 12 сентября: Розыскные дела… Т. 1. С. 383, 519.
(обратно)15
Намеренно сохраняю орфографию подлинника.
(обратно)16
Экземпляр книги с автографом Медведева, который держала в руках царевна Софья, сохранился: ГИМ, Синодальное со-браие VII/995.
(обратно)17
Дело было ночью, когда Кремль был заперт и бродить близ монастыря чужаки (кроме юродивых) не могли.
(обратно)18
Например, судебное дело «О непристойных речах… об отношении царевны Софьи Алексеевны к князю Василию Голицыну» велось уже в 1701 году (ЦГАДА, ф. 6, оп. 1, д. 15).
(обратно)19
В пространной редакции «Щита веры» 1693 года помещена, кроме того, полемическая заметка «О творящих раздоры (ГИМ, Синодальное собрание 310/346. Л. 286; и др. списки) и приведенная нами выше переписка патриархата с Украиной (Л. 87–187), а в списке первоначальной краткой редакции за отсутствием другого «обличительного» материала — совершенно фантастическая повестушка иеродиакона Чудовского монастыря Пимена о том, что при отъезде Медведева из Молчинской пустыни в Москву дракон превеликий вслед его возлетел и дуб могучий сам собой свалился (БАН, 34.4.5/П.1.В.8. Л. 27 об.).
(обратно)20
Антидор — часть просфоры с вынутым для совершения таинства «агнцем»; раздавалась не успевшим причаститься верующим по окончании литургии.
(обратно)21
Жуковины — металлические бляшки для защиты и украшения деревянного, обтянутого кожей книжного переплета.
(обратно)22
Татьяна Михайловна — известная церковная строительница и меценатка.
(обратно)23
Приказом назывался стрелецкий полк; он именовался по имени командира (головы).
(обратно)24
Правеж — ежедневные избиения должника с целью заставить его выплатить долг.
(обратно)25
Крылошанин — член церковного хора, поющий на клиросе.
(обратно)26
Казачки — наемные работники монастырских промыслов.
(обратно)27
Ушник — наушник, доносчик.
(обратно)28
Герасим Фирсов был вынужден принести покаяние на московском церковном соборе и был сослан в заточение в Волоколамский монастырь.
(обратно)29
Под подлинником челобитной подписи четырех соборных старцев, семи священников, семи дьяконов, шестнадцати монахов и семидесяти человек больничной братии. — А. Б.
(обратно)30
Будилыцик ведал не только подъемом братии на утреннюю молитву, но и распределением людей по церковным службам.
(обратно)31
Это были известные неприятели свергнутого архимандрита: Герасим Фирсов, Геннадий, Александр Стукалов, Ефрем Каргополец, Иона Брызгало, попы Никон и Пафнутий с товарищами, которых Варфоломей обвинил «во многих их бесчинствах и неистовствах».
(обратно)32
Староверы творили молитву Иисусову так: «Господи Исусе Христе, Сыне Божий, помилуй мя»; никониане исключили слова «Сыне Божий», считая, что «Боже наш» точнее характеризует Христа.
(обратно)33
В XVI и XVII столетиях на Соловки ссылались многие православные иерархи с Востока, не угодившие российским властям; жил на Соловках и учился там православию даже советник Никона — Арсений Грек. В 1666 году там жил афонский архимандрит Феофан и другие.
(обратно)34
Имеются в виду патриархи Константинопольский, Иерусалимский, Александрийский и Антиохийский.
(обратно)35
Схима — высшая ступень монашества, состоявшая, в свою очередь, из двух степеней, вторая из которых отличалась принятием более суровых обетов.
(обратно)36
Гонцы с Соловков были перехвачены и заточены, все письма попали в руки участников большого церковного собора в Москве. Заточены в монастырь были и Александр Стукалов со спутниками.
(обратно)37
Подобные «покаяния» принесло большинство лидеров старообрядчества, многие из которых затем продолжили борьбу. Так, вместе с Никанором 21 апреля «отрекся» суздальский поп Никита, возглавивший в 1682 году восстание старообрядцев в Москве и сложивший голову на плахе.
(обратно)38
Фаддей Петров осенью 1666 года выехал из монастыря в Москву вместе с Александром Стукаловым; Никанору с большим трудом удалось вытащить его из тюрьмы.
(обратно)39
Русский монашеский головной убор — клобук — был мягким, а введенный Никоном греческий — жестким цилиндрическим с ниспадающей на плечи тканью.
(обратно)40
Эта челобитная, известная как Пятая соловецкая, в отличие от других, видимо, так и не попала к царю: ее подписанного подлинника нет ни в государственных архивах, ни в патриаршей библиотеке. Зато она ходила по рукам, переписывалась во множестве списков, а позже многократно издавалась староверами, которые ссылались на нее как на основание своих религиозных убеждений.
(обратно)41
Стремясь охватить все нововведения, борцы за старую веру создали в течение столетий множество расширенных и дополненных редакций замечательного сочинения Геронтия.
(обратно)42
Иоаким Савелов — видный гонитель староверов, впоследствии Патриарх Московский и всея Руси (1674–1690).
(обратно)43
Олени были разведены на островах монахами в XVI веке.
(обратно)44
Через Онежский залив и Соловки проходит один из главных путей миграции перелетных птиц; они массово гнездятся в Глубокой, Сосновой и других губах большого острова.
(обратно)45
О том, что правительство спохватилось и старается облегчить положение поморов, еще не было известно.
(обратно)46
Сойма — килевое судно грузоподъемностью до 3–5 тысяч пудов, в основном речное и озерное.
(обратно)47
«От мирских людей, — писал воевода царю, — большое воровство (т.е. бунт. — А.Б.). А трудники все собрались воры, что из тюрем бежали и от смертной казни. И думаю, что из московских бунтовщиков (участников Медного бунта 1662 года. — А.Б.) в монастыре есть».
(обратно)48
Полуголова — подполковник стрелецкого войска (до 1682 года).
(обратно)49
В рассказе о миссии Порошина я пользуюсь выводами историка Н.А. Барсукова, использовавшего архивные материалы, данные которых расходятся с опубликованным документом.
(обратно)50
Выданные из монастыря Азарий с товарищами более четырех лет провели в Сумской тюрьме, неоднократно пытаясь бежать. Побеги не удавались. Тогда они в 1674 году, договорившись, «ложной вере покорились» и были разосланы по монастырям, откуда вскоре почти все разбежались.
(обратно)51
То есть холопов.
(обратно)52
Последователи фанатичного проповедника-старовера Капитона своим изуверством и проповедью самоистребления вызывали отвращение даже у многих лидеров старообрядчества.
(обратно)53
Нужно отметить, что отдать деньги и сохранить жизнь не было для монахов зазорным делом. Что касается монастырской казны, то Леонтий, например, сумел утаить более восьми тысяч казенных рублей, сохранив их для монастыря. А ризничий Вениамин недаром некогда назывался соловчанами первым после Никанора кандидатом в архимандриты. В заточении он воспрещал охране молиться за царя-ирода и вскоре был насмерть замучен по приказу воеводы.
(обратно)Ссылки
1
См. главные исследования: Вилинский С.Г. Послания старца Артемия (XVI века). Одесса, 1906; Зимин А.Л. И.С. Пересветов и его современники. Очерки по истории русской общественно-политической мысли середины XVI века. М., 1958. Ч. 1. Гл. IV. § 2. Дело старца Артемия. С. 153–168. Здесь же указана библиография.
(обратно)2
Все известные ныне послания Артемия опубликованы: Русская историческая библиотека. Спб., 1878. Т. 4. Ст. 1201–1448.
(обратно)3
Стефанович Д. О Стоглаве. Его происхождение, редакция и состав. К истории памятников древнерусского церковного права. СПб., 1909. С. 51–52.
(обратно)4
Источники опубликованы: Белокуров С.А. О библиотеке московских государей в XVI столетии. М., 1898. Приложения. С. IX, XXI, LXXIII, LXXVI—LXXVII.
(обратно)5
Послание Сильвестра опубликовано: Голохвастов Д. П., Леонид. Благовещенский иерей Сильвестр и его писания // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1874. Кн. 1.
(обратно)6
Об описанных ниже событиях мы узнаем из «Дела Висковатого» — материалов освященного собора конца 1553 — начала 1554 г. (лучшая публикация: Бодянский О.М. Розыск или список о богохульных строках и о сумнении святых честных икон диака Ивана Михайлова сына Висковатого //Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1858. Кн. 2. Отд. III. С. 1–42). Подробнее см. Зимин А.Л. И.С. Пересветов и его современники. Ч. 1. Гл. IV. § 3. Вольнодумец Башкин и его единомышленники. С. 168–182.
(обратно)7
Челобитные (доносы) Сильвестра и Симеона опубликованы с «Делом Висковатого» (см. также: Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археографическою экспедицией) императорской Академии наук (далее — ААЭ). СПб., 1836. Т. 1. С. 246–249). Отсюда взяты приведенные выше без ссылок характеристики Артемия, его отношений с Сильвестром и царем, его популярности.
(обратно)8
Об изложенных ниже событиях мы узнаем из «Соборной грамоты в Соловецкий монастырь о заточении бывшего троицкого игумена Артемия, с приписанием соборного о нем определения», опубликованной в ААЭ (Т. 1. С. 249–256).
(обратно)9
Сочинения князя Курбского // Русская историческая библиотека. СПб., 1914. Т. 31. С. 335–338, ср. с. 333. Упоминаемое ниже письмо Курбского Марку Сарыгозину с оценкой Артемия опубликовано здесь же, с. 415–420.
(обратно)10
Опубликована: Полное собрание русских летописей. СПб., 1910. Т. 13. См. С. 232–233.
(обратно)11
Московские соборы на еретиков XVI в. // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1847. Кн. 3. С. 1; Зимин А.Л. И.С. Пересветов и его современники. С. 160–162; и др.
(обратно)12
Сообщения Андрея и Захарии см.: Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1847. Кн. 8. С. 2–3; Русская историческая библиотека. СПб., 1878. Т. 4. Ст. 913.
(обратно)13
Садковский С. Артемий, игумен Троицкий // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1891. Кн. 4. Отд. III. С. 140.
(обратно)14
«Словеса» И.А. Хворостинина опубликованы: Памятники древней русской письменности, относящиеся к Смутному времени. 2-е изд. СПб., 1909. Ст. 525–558 (Русская историческая библиотека. Т. 13).
(обратно)15
О жизни и деятельности И.А. Хворостинина см.: Платонов С.Ф. Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник. СПб., 1888. С. 182–203; Зеньковский С. Друг самозванца, еретик и стихотворец князь Иван Андреевич Хворостинин. Нью-Йорк, 1956; Семенова Е.Л. Русская общественная мысль первой половины XVII века (творчество С.И. Шаховского и И.А. Хворостинина). Автореферат дис. канд. ист. наук. Л., 1982; Анашкина Н.В. И.А. Хворостинин — писатель первой четверти XVII века. Автореферат дис. канд. фи- лол. наук. М., 1989.
(обратно)16
Сказания Массы и Геркмана о Смутном времени в России. СПб., 1874. С. 208.
(обратно)17
Сведения о первой ссылке И.А. Хворостинина приведены в грамоте царя Михаила Федоровича и патриарха Филарета Никитича Романовых от января 1624 года об освобождении князя из вторичного заточения (в Кирилло-Белозерском монастыре). Грамота содержит обзор всех прежних «прегрешений» Хворостинина и церковных преследований, которым он подвергался, излагает приговор князю, вынесенный освященным собором в конце 1622 года. См.: Собрание государственных грамот и договоров, хранящихся в Государственной коллегии иностранных дел. СПб., 1822. Ч. 3. С. 331–332. № 90.
(обратно)18
О нем подробнее см.: Смирнов А, Святейший патриарх Фи-ларет Никитич // Чтения в Обществе любителей духовного просвещения. 1874. № 2.
(обратно)19
Цит. по: Платонов С.Ф. Древнерусские сказания и повести о Смутном времени XVII века как исторический источник. С. 187.
(обратно)20
Цит. по рукописям: Государственная библиотека СССР им. В.И. Ленина. Отдел рукописей. Ф. 256 (собрание Румянцева). № 413. С. 2341; Центральный государственный архив древних актов. Ф. 181 (собрание МГАМИД). № 20/25. Л. 805; и др.
(обратно)21
Об их осуждении см.: Скворцов Д. Дионисий Зобниновский, архимандрит Троице-Сергиева монастыря. Тверь, 1890; Соловьев С.М. История России с древнейших времен. М., 1961. Кн. 5. С. 316–320; здесь же рассказывается о противниках Дионисия с товарищами, которых мы упомянем ниже.
(обратно)22
Подробнее см.: Богданов А.Л. К полемике конца 60 — начала 80-х годов XVII в. об организации высшего учебного заведения в России. Источниковедческие заметки // Исследования по источниковедению истории СССР XIII–XVIII вв. М., 1986.
(обратно)23
Савва В.И. Сочинения князя Ивана Андреевича Хворостинина // Летопись занятий императорской Археографической комиссии за 1905 год. СПб., 1907. С. 14 и др.
(обратно)24
Там же. С. 33–37.
(обратно)25
Там же. С. 38–80.
(обратно)26
Об источниках и форме «Изложения» см. новейшее исследование: Анашкина Н.В. У истоков русского виршеписания (Наблюдения над стиховыми формами И. Хворостинина). МГУ. Филологический факультет. М., 1988. Деп. в ИНИОН АН СССР №32999 от 09.03.88.
(обратно)27
Акты Археографической экспедиции. Т. III. № 147. «Учительный свиток» сохранился в рукописи Государственной публичной библиотеки РСФСР им. М.Е. Салтыкова-Щедрина, собрание Погодина, № 1563. Л. 115–122 об.
(обратно)28
Наиболее подробное исследование жизни и творчества Антония см.: Былинин В.К. Стихотворения Антония Подольского // Записки Отдела рукописей Государственной библиотеки СССР им. В.И. Ленина. М., 1990. Вып. 48.
(обратно)29
Орлов А.С. Домострой по Кашинскому списку и подобным. Кн. 2 // Чтения в Обществе истории и древностей российских. М., 1911. Кн. 1. Отд. II. С. 103–112.
(обратно)30
Православный собеседник. Казань, 1862. Ч. 1. С. 283–288.
(обратно)31
Подробнее см.: Былинин В.К. Стихотворные «Предисловия много различны» в рукописях первой половины XVII века // Записки Отдела рукописей Государственной библиотеки СССР им. В.И. Ленина. М., 1983. Вып. 44. С. 7–18; предисловие к Хронографу опубликовано: Попов А.Н. Обзор хронографов русской редакции. М., 1869. Вып. 2. С. 245–252.
(обратно)32
Все цитируемые далее послания Антония Подольского и справщика Ильи опубликованы в приложениях к статье В.К. Былинина «Стихотворения Антония Подольского».
(обратно)33
Цит. по кн.: Соловьев С.М. История России… Кн. 5. С. 317 и ел.
(обратно)34
Иван Наседка. О новой новине, претворенной на Богоявленское водосвящение. См. в рукописях: Государственная библиотека СССР им. В.И. Ленина. Отдел рукописей. Собрание Московской духовной академии. Фунд. (ф. 173). № 177. Л. 382–417; Государственный исторический музеи. Отдел рукописей. Синодальное собрание. № 298. Л. 496–530. Здесь см. и описание церковных споров.
(обратно)35
Цит. по кн.: Соловьев С.М. История России… Кн. 5. С. 322–323.
(обратно)36
О патриархе Никоне и его осуждении см.: Макарий, митрополит Московский и Коломенский. История русской церкви. Т. XII. Патриаршество в России. Кн. III. СПб., 1883; Гиббенет Н.А. Историческое исследование дела патриарха Никона. СПб., 1882–1884. Ч. 1–2; Дело о патриархе Никоне. СПб., 1897; Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Сергиев-Посад, 1909–1912. Т. 1–2; Он же. Патриарх Никон и его противники в деле исправления церковных обрядов. 2-е изд. Сергиев-Посад, 1913; и др.
(обратно)37
Макарий. История русской церкви. Т. ХП.С. 684. Ср. С. 682–683.
(обратно)38
Жизни и трудам Аввакума посвящена обширная литература. Подробнее о нем см.: Бороздин А.К. Протопоп Аввакум. Очерк из истории умственной жизни русского общества в XVII веке. 2-е изд. доп. и испр. СПб., 1900; Жуков Д.А. Аввакум Петров // Жуков Дм., Пушкарев Л. Русские писатели XVII века. М., 1973; Малышев В.И. Материалы к «Летописи жизни протопопа Аввакума» // Древнерусская книжность. По материалам Пушкинского дома. Сб. научных трудов. Л., 1985. С. 277–322; и др.
(обратно)39
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 523–524.
(обратно)40
Там же. С. 524.
(обратно)41
Флоровский Г. Пути русского богословия. 2-е изд. Париж, 1981. С. 63–65.
(обратно)42
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 533.
(обратно)43
Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 73.
(обратно)44
Приведенные сопоставления основаны на материалах монографии Н.Ф. Каптерева «Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович». Т. 2.
(обратно)45
Житие протопопа Аввакума, им самим написанное, и другие его сочинения. Горький, 1988. С. 50, 52–53, 70, 75, 86, 90, 94, 96–97,101, 135, 146, Ср. с. 178.
(обратно)46
Там же. С. 46.
(обратно)47
Эти вопросы подробнейшим образом исследованы: Каптерев Н.Ф. Характер отношений России к Православному Востоку в XVI и XVII столетиях. 2-е изд. Сергиев-Посад, 1914.
(обратно)48
Житие протопопа Аввакума… С. 56, 83, 137.
(обратно)49
Там же. С. 47, 92.
(обратно)50
Там же. С. 137.
(обратно)51
Там же. С. 79, 84, 115, 131. Ср. с. 153.
(обратно)52
Там же. С. 69. 145, 137–138, Ср. с. 132 и др.
(обратно)53
Там же. С. 175.
(обратно)54
Там же. С. 104, 109–110, 112, 115, 177, 179.
(обратно)55
Там же. С. 64–65, 79–81, 84, 85.
(обратно)56
Там же. С. 82, 111, 113, 151–152, 166; слова дьякона Федора цит. по: Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 68.
(обратно)57
Житие протопопа Аввакума… С. 113.
(обратно)58
Там же. С. 152, 165.
(обратно)59
Там же. С. 22, 23, 30.
(обратно)60
Там же. С. 66, 77.
(обратно)61
Там же. С. 40–41,69.
(обратно)62
Там же. С. 38, 49, 54, 70–72, 81, 187.
(обратно)63
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 12–37 и др.; Субботин Н.И. Материалы для истории раскола за первое время его существования. М., 1886. Ч. VIII. С. 17, 199–200, 233–238 и др.; Житие протопопа Аввакума… С. 35.
(обратно)64
Деяния собора опубликованы: Субботин Н.И. Материалы для истории раскола за первое время его существования. М., 1877. Ч. II.
(обратно)65
Подробнее см.: Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 224–249; Макарий. История русской церкви. Т. XII. С. 754–762.
(обратно)66
Каптерев Н.Ф. Характер отношений России к Православному Востоку…; Он же. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 256–332.
(обратно)67
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 489–502; Гиббенет Н.А. Историческое исследование дела патриарха Никона. Т. 2. С. 397–416.
(обратно)68
Центральный государственный архив древних актов. Ф. 396 (Архив Оружейной палаты). № 955 (1029). Л. 7–7 об., 8–8 об., 28, 31, 81 об. —82 об.
(обратно)69
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 322, 465–488, 503–516.
(обратно)70
Житие протопопа Аввакума… С. 145.
(обратно)71
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 325–338, 362–365, 492–493.
(обратно)72
Житие протопопа Аввакума… С. 42 и др.
(обратно)73
Сочинение Дионисия дважды опубликовано Н.Ф. Каптеревым: Православное обозрение. 1888. №7, 9; Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. Приложение № 11.
(обратно)74
Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. С. 340, 369–527.
(обратно)75
Субботин Н.И. Материалы для истории раскола за первое время его существования. Ч.II. С. 211–222, 233, 237, 269, 273–275, 373–375 и др.
(обратно)76
Там же. Т. VI. С. 244–257.
(обратно)77
Подробнее о послании Паисия Константинопольского см.: Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 1.С. 162–177.
(обратно)78
Все материалы сыска, следствия, суда и тюремного, содержания Семена Агафонниковича (Сильвестра) Медведева опубликованы: Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках. Издание Археографической комиссии. СПб., 1884. Т. 1.; Спб., 1888. Т. 3. Основные источники о герое очерка приведены в работах: Козловский И.П. Сильвестр Медведев. Очерк из истории русского просвещения и общественной жизни в конце XVII века. Киев, 1895; Прозоровский А.А. Сильвестр Медведев (его жизнь и деятельность). Опыт церковно-исторического исследования. М., 1896; Брайловский С.Н. Темные места в биографии Сильвестра Медведева. СПб., 1901; Богданов А.П. Сильвестр Медведев // Вопросы истории. 1988. № 2. С. 84–98.
(обратно)79
Эти и последующие события придворной борьбы с позиции Матвеевых описаны: История о невинном заточении ближнего боярина Артемона Сергеевича Матвеева… Изд. Н. Новиков. 2-е изд. М., 1785; Записки Андрея Артамоновича графа Матвеева // Сахаров И.П. Записки русских людей. СПб., 1841.
(обратно)80
См.: Богданов А.П. Летописные известия о смерти Федора и воцарении Петра Алексеевича//Летописи и хроники. Сб. 1980 г. М., 1981. С. 197–206; Он же. Дашков Андрей Яковлевич // Труды Отдела древнерусской литературы. Л., 1985. Т. 39. С. 32–33.
(обратно)81
См. исследования и документы о Московском восстании 1682 года: Богоявленский С.К. Хованщина // Исторические записки. Т. 10; Буганов В.И. Московские восстания конца XVII века. М., 1969; Восстание в Москве 1682 года. Сб. документов. М., 1976; Богданов А.П. Начало Московского восстания 1682 года в современных летописных сочинениях // Летописи и хроники. Сб. 1984 г. М., 1984. С. 131–146; Он же. Московское восстание 1682 г. глазами датского посла // Вопросы истории. 1986. №3. С. 78–91; и др.
(обратно)82
Лермонтова Е.Д. Самодержавие царевны Софьи по неизданным документам. СПб., 1912; Богданов А.П. Литературные панегирики как источник изучения соотношения сил в правительстве регентства Софьи (1682–1689 гг.) // Материалы XVII ВНСК «Студент и научно-технический прогресс». История. Новосибирск, 1979. С. 71–79.
(обратно)83
Куракин Б.И. Гистория о царе Петре Алексеевиче и близких к нему людях, 1682–1694 гг. // Архив князя Ф.А. Куракина. Спб., 1890. Кн. 1. С. 62,64, ниже цитируется по С. 54–55.
(обратно)84
О провокаторах см. документы: Второв Н.H., Александров-Дольник К.О. Воронежские акты. Воронеж, 1850. Кн. 1. С. 80–91 (документы на С. 73–74 подтверждают свидетельства Розыскных дел 1689 г. о том, что стрельцы разных полков собирались на охрану кельи Медведева от патриарха добровольно). События, связанные с переворотом 1689 г., отразились, хотя и своеобразно, в Розыскных делах о Федоре Шакловитом (СПб., 1884–1893. Т. I–IV).
(обратно)85
См. тексты и комментарии в кн.: Богданов А.П. Памятники общественно-политической мысли в России конца XVII века. Литературные панегирики. М., 1983. № 22–31, 33.
(обратно)86
Богданов А.П. Сильвестра Медведева панегирик царевне Софье 1682 года // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1982 г. Л., 1984. С. 45–52.
(обратно)87
Привилей со стихотворным «Вручением» опубликован: Древняя Российская Вивлиофика. Изд. 1. Ч. VI. С. 390–420. Более точное издание «Вручения» см.: Прозоровский А.А. Сильвестр Медведев. С. 383–388.
(обратно)88
Подробнее см.: Богданов А.П. Политическая гравюра в России периода регентства царевны Софьи Алексеевны // Источниковедение отечественной истории. Сб. 1981 г. М., 1982. С. 225–246.
(обратно)89
Библиотека Академии наук СССР (далее — БАН), П.1.А.85; Государственный исторический музей (далее — ГИМ), Барсовское собрание № 799.
(обратно)90
Прозоровский А.А. Сильвестра Медведева «Созерцание краткое лет 7190, 91 и 92, в них же что содеяся во гражданстве» // Чтения в обществе истории и древностей российских. 1894. Кн. 4. О сочинении и обстоятельствах его создания подробно см.: Богданов А.П. К истории текста «Созерцания краткого» // Исследования по источниковедению истории СССР дооктябрьского периода. М., 1983. С. 127–161; Он же. К вопросу об авторстве «Созерцания краткого лет 7190, 91 и 92, в них же что содеяся во гражданстве» // Там же. М., 1987. С. 114–146; Он же. «Про мышление общих добр неленостное» // Чистякова Е. В., Богданов А.П. «Да будет потомкам явлено…» Очерки о русских историках второй половины XVII века и их трудах. М., 1988.
(обратно)91
Остен. Памятник русской духовной письменности XVII века. Казань. 1865. С. 74–76.
(обратно)92
Сведения о рождении и юности Медведева содержатся в документах: ГИМ, Чудовское собрание № 302. Л. 182–182 об.; Центральный государственный архив древних актов (далее — ЦТ АДА), ф. 27 (приказ Тайных дел), № 245. Л. 2–3; № 143. Л. 2; № 181. Л. 2; Акты Московского государства. СПб., 1901. Т. 3. С. 313, 427, 494, 508; Русская историческая библиотека. СПб., 1904. Т. 23. Ст. 434, 440, 483, 489, 500–501, 504.
(обратно)93
Подробнее см.: Гурлянд И.Я. Приказ великого государя Тайных дел. Ярославль, 1902.
(обратно)94
О нем см.: Татарский И. Симеон Полоцкий (его жизнь и деятельность). Очерк исследования из истории просвещения и внутренней церковной жизни во вторую половину XVII века. М., 1886; и др.
(обратно)95
О нем см.: Галактионов И.В., Чистякова Е.В. А.Л. Ордин-Нащокин — русский дипломат XVII века. М., 1961.
(обратно)96
См.: Брайловский С.Н. Письма Сильвестра Медведева // Памятники древней письменности. СПб., 1901. Т. 144: Копанев А.И. Письмо Сильвестра Медведева к Симеону Полоцкому // Вопросы социально-экономической истории и источниковедения периода феодализма в СССР. М., 1961. С. 281–283.
(обратно)97
О ней см.: Покровский А.А. Древнее новгородско-псковское письменное наследие // Труды XV Археологического съезда в Новгороде. М., 1916. Т. 2; Киселев Н.П. О московском книгопечатании XVII века // Книга. Исследования и материалы. М., 1960. Т. 2. С. 164–169; Голенченко Г.Я. Белорусы в русском книгопечатании // Там же. М., 1966. Т. 13. С. 106–119.
(обратно)98
Ундольский В.М. Сильвестр Медведев, отец славяно-русской библиографии // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1846. № 3; и др.
(обратно)99
См., например: Дурново Н.Н. «Приветство брачное» Сильвестра Медведева // Известия Общества русского языка и словесности. 1904. Кн. 2. С. 303–350; «Эпитафион» Симеону Полоцкому // Прозоровский А.А. Сильвестр Медведев. С. 389–393; «Плач и утешение двадесятьма двема виршами…» на смерть царя Федора Алексеевича // Древняя Российская Вивлиофика. Ч. XIV. С. 95–111; ГИМ, Синодальное собрание № 1705; и др.
(обратно)100
Подробнее см.: Богданов А.П. К полемике конца 60 — начала 80-х годов XVII в. об организации высшего учебного заведения в России. Источниковедческие заметки // Исследования по источниковедению истории СССР XIII–XVIII вв. М., 1986. С. 177–209.
(обратно)101
Остен. С. 77; ГИМ, Синодальное собрание V. Л. 370; там же 369/969. Л. 37 об.
(обратно)102
О них см.: Сменцовский М.Н. Братья Лихуды. СПб., 1899.
(обратно)103
Читатель может сам сравнить полемические сочинения, значительная часть которых опубликована в книге А.А. Прозоровского: Сильвестра Медведева «Хлеб животный» (С. 415–430), «Праведный ответ» (сохранившийся отрывок, С. 450–452), «Манна» (издана с купюрами, с. 452–538); Афанасия Иоаннова «Обличение на новопотаенных волков» (С. 577–593); Евфимия Чудовского «Показание на подверг латинского мудрования (С. 430–434); «Опровержение латинскаго учения о пресуществлении» (С. 434–450); братьев Лихудов «Акос» (С. 538–577). См. также: Сильвестра Медведева «Известие истинное». Публикация С.А. Белокурова // Чтения в Обществе истории и древностей российских. 1885. Кн. 4. Отд. И.С. 1–87 (с посланиями о пресуществлении св. даров гетмана И.С. Мазепы и Иннокентия Монастырского); его же «Книга, глаголемая церковно- составник или изъяснитель» (ГИМ, Чудовское собрание 283/81); Зубовский П. Контроверсия. Полемическое сочинение XVII века. Спб., 1888; Иннокентия Монастырского книга в защиту Медведева (Государственная публичная библиотека РСФСР им. М.Е. Салтыкова-Щедрина (далее — ГПБ), собр. Погодина 688.1; ГИМ, Синодальное собр. 294. Л. 274 и ел.; Государственная библиотека СССР им. В.И. Ленина (далее — ГБЛ), собр. Ундольского 481; и др.).
(обратно)104
ГИМ, Синодальное собрание 433, 567, 683 и др.
(обратно)105
Подробнее см.: Богданов А.П. Хронографец Боголепа Адамова // Труды Отдела древнерусской литературы. Л., 1988. Т. 41; Он же. Борьба за организацию Московской славяно-греко-латинской академии // Советская педагогика. 1989.
(обратно)106
См.: Белокуров С.А. Арсений Суханов. М., 1894. Ч. 1–2; Богданов А.П. Автограф «Прении с греками о вере» Арсения Суханова // Источниковедение отечественной истории. М., 1989. Вып. 7.
(обратно)107
Акты исторические. Спб., 1842. Т. 5. С. 117; Соболевский А.И. Образованность Московской Руси XV–XVII вв. СПб., 1892; Очерки истории СССР. Период феодализма. XVII век. М., 1955. С. 554–556; Бакланова Н.А. Русский читатель XVII века // Древнерусская литература и ее связи с новым временем. М., 1967; Богданов А.П. Известия Кариона Истомина о книжном читании // Памятники культуры. Новые открытия. Ежегодник 1986 г. Л., 1987; и др.
(обратно)108
Остен. С. 114–117.
(обратно)109
Миркович Г.О. времени пресуществления святых даров. Спор, бывший в Москве во второй половине XVII века. Вильна, 1886. С.91.
(обратно)110
Переписку московского патриархата с украинским православным духовенством и экс-патриархом Константинопольским см.: Архив Юго-Западной России. Киев, 1872. Т. V. Ч. 1. См. также: Письма Лазаря Барановича. 2-е изд. Чернигов, 1865; Шляпкин И.А. Святой Димитрий Ростовский и его время (1651–1709). Спб., 1891.
(обратно)111
Материалы для истории раскола. М., 1879. Т. VI. С. 227.
(обратно)112
Этих обстоятельств не может скрыть даже в целом апологетическая книга: Смирнов П. Иоаким, патриарх Московский. М., 1881. См. также упомянутые монографии А.А. Прозоровского и И.А. Шляпкина.
(обратно)113
Источники этих и нижеприведенных отзывов см.: Розыскные дела… Т. 1. Ст. 553–554,572; Яхонтов И. Иеродиакон Дамаскин, русский полемист XVII века. СПб., 1884. С. 27; Устрялов Н.Г. История царствования Петра Великого. СПб., 1858. Т. 1. С. 349–350; Смирнов П. Иоаким, патриарх Московский. С. 233–235.
(обратно)114
Подробнее см.: Прозоровский А.А. Сильвестр Медведев. С. 315–319
(обратно)115
Остен. С. 76, сравни С. 141–142 и др.
(обратно)116
Подробнее см.: Шляпкин И.А. Святой Димитрий Ростовский и его время (1651–1709). С. 211–229, 235.
(обратно)117
Там же, ст. 531–532.
(обратно)118
В дополнение к опубликованным в Розыскных делах документам см. архивные дела о пожалованиях за поимку Медведева: ЦГАДА, ф. 396 (Архив Оружейной палаты), оп. 1, ч. 17, д.26843 и 26888.
(обратно)119
Подробнее см. тексты и комментарии: Богданов А.П. Памятники общественно-политической мысли в России, № 12–13, ср. № 15–16.
(обратно)120
Этот указ находим среди Розыскных дел (Т. 1. С. 829–830).
(обратно)121
Опись основной части конфискованных у Медведева книг (попавших в Патриаршую, затем Синодальную библиотеку, ныне в ГИМ) опубликовал И.Е. Забелин (Временник Общества истории и древностей российских. М., 1853. Кн. 16. Отд. III. С. 53–67); из того же источника были добыты книги № 697–735 по «Описанию Патриаршей библиотеки, 1718 года» (Русский архив. 1864. Приложение).
(обратно)122
Эти сочинения вошли отдельными статьями в упоминавшуюся уже книгу «Остен» (изданную по не лучшему списку): и сохранились в разных редакциях в книге «Щит веры» и других рукописях. Перечислю их вкратце с указанием основных списков.
Памфлет «Оростриге, бывшем монахе Сильвестре Медведеве, вводившем ересь латинскую в великороссийский народ: отдельный, возможно, авторский список в сборнике ГИМ, Синодальное собрание 979/369. Л. 33–40; Остен, ГИМ Синодальное собрание 545. Л. 79 и сл., отдельно из «Остена» там же V. Л. 366 и сл., ЦГАДА, ф. 196 (Мазуринское собрание), № 595. Л. 185–196; в особом списке «Остена», принадлежавшем царевичу Алексею Петровичу, БАН, 34.4.3 (А.П.б); Щит веры» краткой редакции 1690 года, БАН, А.П. 8 или П.1.В.8. Л. 23 и сл. (книга царевича Алексея Петровича); «Щит веры» пространной редакции 1693 года, ГИМ, Синодальное собрание 310/346. Л. 38 и сл., ГПБ, собр. Титова 3245 (сравни также редакции «Щита веры» в Ленинградском отделении Института истории СССР АН СССР (далее — ЛОИИ) К-115-РКП кн. 125; Институт русской литературы АН СССР (далее — ИР ЛИ), Отд. пост., оп. 24, № 3).
Извещение от имени патриарха Иоакима о покаянном писании Сильвестра Медведева: в «Остене», ГИМ, Синодальное собрание 545. Л. 83 и сл., БАН, А.П.6; в «Щите веры» 1693 года, ГИМ, Синодальное собрание 346/310. Л. 226 и сл., ГПБ, собрание Титова 3245.
«Покаянное исповедание бывшего монаха Сильвестра Медведева»: в «Остене», ГИМ, Синодальное собрание 545. Л. 85 и сл., БАН, А.П.6; в «Щите веры» 1693 г., ГИМ, Синодальное собрание 310/346. Л. 229 об., ГПБ, собрание Титова 3245, ЛОИИ К-115-РКП кн. 125; ИР ЛИ, Отд. пост., оп. 24, № 3; в различных сборниках, ГБЛ, ф. 556 (Вифанская духовная семинария), № 37/2369. Л. 439–445, ГПБ, Софийская библиотека 1481. ГБЛ, ф. 310 (собрание Ундольского), № 478, ЦГАДА, ф. 199 (портфели Миллера), оп. 2, д. 528, ч. 1; № 729, ЦГАДА, Рукописи Московской синодальной типографии, № 228.
Поучительное слово о ереси Медведева для прочтения от имени патриарха Иоакима в Крестовой палате: в указанных списках «Остена» и «Щита веры» 1693 года, а также в отдельных рукописях — ГБЛ, ф. 556 (Вифанская духовная семинария), № 37/ 2369. Л. 456–480, ГПБ, собрание Толстова, Q. 1.334. Л. 1 (с указанием, что оно было прочтено «на соборе всему священному чину всего царствующего града Москвы в лето 7198/1690 месяца ианнуария»), ГПБ, ф. 487, оп. 2, Q.145.
Наконец, в «Щите веры» редакции 1693 года есть статья «Соборное определение о разрешении от… отлучения Сильвестра Медведева» (ГИМ, Синодальное собрание 310/346. Л. 259 и сл., 452/290; ЦГАДА, Рукописи Московской синодальной типографии, № 228. Л. 494), опубликованная под видом официального церковного документа в «Актах исторических, собранных и изданных Археографической комиссией» (СПб., 1842. Т. 5. С. 337–342).
Поношения Медведеву содержались также в сочинении Гавриила Домецкого о книге «Остен», вызвавшем резкую критику иеродиакона Чудовского монастыря Дамаскина в первые годы XVIII в. (БАН, А.П.7; ГБЛ, ф. 310, собрание Ундольского, №424, 1011,1019).
(обратно)123
О слухах при московском дворе подробнее см.: Браудо А.И. Записки Невилля о Московии 1689 г. // Русская старина. 1891. Т. 71. № 9,11; Давид И, Современное состояние Великой России, или Московии. Публикация А.С. Мыльникова // Вопросы истории. 1968.№ 1,3,4; сравни: Коялович М.О. Письма и донесения иезуитов в России конца XVII и начала XVIII века. СПб., 1904; и др.
(обратно)124
Об обстоятельствах его ссылки см.: Розыскные дела… Т. 1. Ст. 161–162, 150–151.
(обратно)125
ГИМ, Синодальное собрание 452/290. Л. 247–247 об.
(обратно)126
Яхонтов И, Иеродиакон Дамаскин, русский полемист XVII века. С. 27.
(обратно)127
Барсуков Н.П. Житиеф и Завещание святейшего патриарха московского Иоакима // Общество любителей древней письменности. М., 1897. Т. 47. Опубликованный здесь кодекс (он известен ныне в двух рукописях, ГБЛ, Беляева 29/1535 и ТСЛ-П№ 14) включает несколько сочинений двух авторов. Главный из них, Новоспасский архимандрит Игнатий Римский-Корсаков, написал неоконченное «житие» предполагавшегося «святого Иоакима, пространное послание своему другу архиепископу Афанасию о кончине Иоакима и многих событиях междупатриаршества (мы обратимся еще к этому посланию) и завершающие кодекс стихи «Над гробом» почившего патриарха. Секретарем Иоакима Карионом Истоминым написано было «Духовное завещание» патриарха, полное злобных выпадов против иноверцев и всяких ростков свободы вероисповедания в России, а также стихотворные и прозаические эпитафии Иоакиму (сравни черновые и беловые автографы этих сочинений в архиве Истомина: ГИМ, Чудовское собрание 98/300. Л. 311–312; 100/302. Л. 87 Б, 163; 88/290. Л. 139 и сл., 161 об. и сл.).
(обратно)128
Остен. С. 77: ГИМ, Синодальное собрание V. Л. 372 об. — 373; 369. Л. 40–40 об.
(обратно)129
Розыскные дела о Федоре Шакловитом и его сообщниках. СПб., 1888. Т. III. Ст. 1233–1238, 1267–1274 (здесь же и ответы В.В. Голицына). Документы включены в дело о ссылке князей Голицыных с женами и детьми из Яренска в Пустозерскии острог на вечное житье.
(обратно)130
Ср.: Богданов А. П., Симонов Р.А. Прогностические письма доктора Андреаса Энгельгардта царю Алексею Михайловичу // Естественно-научные представления Древней Руси. Счисление лет. Символика чисел. «Отреченные» книги. Астрология. Минералогия. М., 1988.
(обратно)131
Мансветов И.Д. Как у нас правились церковные книги в XVII веке. М., 1883. С. 157.
(обратно)132
О судьбе Истомина подробнее см.: Брайловский С.Н. Один из «пестрых» XVII столетия. СПб., 1902; и др.
(обратно)133
Строев П.М. Списки иерархов и настоятелей монастырей Российский церкви. СПб., 1887. Ст. 144,188, 317; и др.
(обратно)134
Полное собрание законов Российской Империи — 1. Т. IV. № 1910; Введенский Н.Л. Законодательные акты Петра I. М.-Л., 1945. С.151.
(обратно)135
См.: Памятники русского права. Вып. 8. Законодательные акты Петра I (первая четверть XVIII века). М., 1961; Каптерев Н.Ф. Патриарх Никон и царь Алексей Михайлович. Т. 2. Сергиев-Посад, 1912. С. 253–255; Флоровский Г. Пути русского богословия. 2-е изд. Париж, 1981. С. 84–89.
(обратно)136
Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 83–85, 89.
(обратно)137
Там же. С. 91, 96, 97, 99, 100, 103, 106–107, 114.
(обратно)138
XVIII век. № 3. М., 1958. С. 50.
(обратно)139
Цит. по: Морозов А. М.В. Ломоносов. М., 1950. С. 83.
(обратно)140
Ломоносов М.В. Избранные философские произведения. М. — Л., 1950. С. 95, 264, 356–357, 396–397, 431; Он же. Полное собрание сочинений. М.-Л., 1954. Т. 5. С. 65.
(обратно)141
XVIII век. № 3. С. 383–386; Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений. М.-Л., 1959. Т. 8. С. 117–123, 252, 909–914; Богданов А.П. Естественнонаучные представления в стихах Кариона Истомина // Естественнонаучные представления Древней Руси. М., 1988. С. 265–268; Ливанова Т. Русская музыкальная культура XVIII века в ее связях с литературой, театром и бытом. М., 1952. Т. 1. С. 59, 481–482.
(обратно)142
Котович А. Духовная цензура в России (1799–1855 гг.). СПб., 1909. С. 1.
(обратно)143
Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений. М.-Л., 1960. Т. 9. С. 539; Он же. Избранные философские произведения. С. 653–655, 780–782; Белявский М.Т. М.В. Ломоносов и основание Московского университета. М., 1955. С. 278; Билярский П. Материалы для биографии Ломоносова. СПб., 1865. С. 418.
(обратно)144
Пекарский П. История императорской Академии Наук в Петербурге. Спб., 1873. Т. 2. С. 141; Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений. Т. 9. С. 885; Т. 8. С. 516–519, 1060–1062; Барсов Т.В. О духовной цензуре в России // Христианское чтение. 1901. Т. ССХН.Ч. 1. С. 111–112; Райков Б.Е. Очерки по истории гелиоцентрического мировоззрения в России. 2-е изд. М. — Л., 1947. С. 262 и сл.
(обратно)145
Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений. Т. 8. С. 616–626.
(обратно)146
Там же. С. 627–629.
(обратно)147
Филарет (Гумилевский). Обзор русской духовной литературы. СПб., 1884. С. 335–336.
(обратно)148
Цит. по: Ламанский В.И. Ломоносов и Петербургская Академия Наук. Материалы к столетней памяти его: 1765–1865, апреля 4-го // ЧОИДР. 1865. Кн. 1. Отд. IV. С. 59–61.
(обратно)149
Ломоносов М.В. Полное собрание сочинений. Т. 8. С. 830–836; Т. 10. М.-Л., 1957. С. 350–351, 761.
(обратно)150
Там же. Т. 8. С. 630, 1072–1082.
(обратно)151
Там же. С. 658, 1095–1097.
(обратно)152
Там же. Т. 5. С. 617–618, 769, 1168–1170; Т. 6. С. 387 и сл.; Он же. Избранные философские произведения. С. 257; Сухомлинов М.И. Исследования и статьи по русской литературе и просвещению. СПб., 1889. Т. 1. С. 459–460.
(обратно)153
Евгений (Болховитинов). Словарь русских светских писателей. М., 1838. Т. 1. С. 14; Друг просвещения. 1805. X* 3. С. 197; Коган Ю.Я. Очерки по истории русской атеистической мысли XVIII в. М., 1962. С. 250–272.
(обратно)154
Цит. по: Карпов Н. Духовная цензура — душитель атеизма в русской литературе // Русская литература в борьбе с религией. М., 1963. С. 269–270.
(обратно)155
См.: Котович А. Духовная цензура в России. СПб., 1909.
(обратно)156
Цитированные далее без ссылок материалы приведены в исследовании: Петров Г.И. Отлучение Льва Толстого от церкви. М., 1978.
(обратно)157
Кони А.Ф. Воспоминания о писателях. Л., 1965. С. 292.
(обратно)158
Гусев Н.Н. Два года с Л.Н. Толстым. М., 1973. С. 351–355.
(обратно)159
Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 23. С. 296.
(обратно)160
Там же. Т. 32. С. 297.
(обратно)161
Флоровский Г. Пути русского богословия. С. 417.
(обратно)162
Толстой Л.Н. Полное собрание сочинений. Т. 57. С. 16–17.
(обратно)163
[Денисов С.] История о отцех и страдальцех соловецких. М., 1721 (и другие изд.); Летописец Соловецкого монастыря… М., 1790; Летописец Соловецкий, или Краткое описание… М., 1815; Летописец Соловецкий на четыре столетия… Изд. 3-е. М., 1833; Акты, собранные в библиотеках и архивах Российской империи Археографическою экспедицией) императорской Академии наук. СПб., 1836. Т. 4; Акты исторические, собранные и изданные Археографическою комиссиею. СПб., 1842. Т. 4; Чтения в императорском Обществе истории и древностей российских. М., 1846. Кн. 3. Отд. 5; 1869. Кн. 4. Отд. 5; 1883. Кн. 4. Отд. 5; 1884. Кн. 1. Отд. 5; 1887. Кн. 1. Отд. 5 (то же см.: Библиотека и архив Соловецкого монастыря после осады, 1676 г. // Барсуков С.А. Материалы для русской истории. М., 1888. С. 1–80); Дополнения к Актам историческим, собранные и изданные Археографическою комиссиею. СПб., 1853. Т. 5; Три челобитные справщика Савватия, Саввы Романова и монахов Соловецкого монастыря. СПб., 1862; Субботин Н. Материалы для истории раскола за первое время его существования. М., 1878. Кн. III; Летопись занятий Археографической комиссии, за 1911 г. СПб., 1912. Вып. 24 (то же см.: Барское Я.Л. Памятники первых лет русского старообрядчества. СПб., 1912); Никольский Н.К. Сочинения соловецкого инока Германа Фирсова по неизданным текстам. К истории северо-русской литературы XVII в. // Памятники древнерусской письменности и искусства. СПб., 1916; Бубнов Н.Ю. Неизвестная челобитная дьякона Игнатия Соловецкого царю Федору Алексеевичу // Рукописное наследие Древней Руси. По материалам Пушкинского дома. Л., 1972; Он же. «Сказание… о новых книгах» (1667 г.) — источник Пятой соловецкой челобитной // АН СССР. Библиотека. Материалы и сообщения по фондам Отдела рукописей и редкой книги. 1985 г. Л., 1987; Демкова Н.С. Из истории ранней старообрядческой литературы. IV. «Исповедание» Игнатия Соловецкого (1682 г.) и отклики современников на разгром Соловецкого монастыря царскими войсками в 1676 г. // Труды Отдела древнерусской литературы Пушкинского дома. Л., 1983. Т. 37; Повесть о Соловецком восстании. Факсимиле рукописи XVIII в. «Описание лицевое осады и разорения монастыря Соловецкого. Подготовка текста Н.Н. Розова и М.И. Автократовой. М., 1982; Досифей, архим. Географическое, историческое и статистическое описание ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря. М., 1836. Ч. 1; Казанский П.С. Кто были виновники соловецкого возмущения от 1666 до 1676 года // Чтения в императорском Обществе истории и древностей российских. М., 1867. Кн. 4; Мелетий, архим. Историческое описание ставропигиального первоклассного Соловецкого монастыря. М., 1881; Сырцов И.Я. Возмущение соловецких монахов-старообрядцев в XVII веке. Казань, 1880 (то же: Кострома, 1888); История первоклассного ставропигиального Соловецкого монастыря. СПб., 1899; Молчанов А. Бунт соловецких монахов и его значение для раскола вообще и в частности для раскола поморского // Памятная книжка Архангельской губернии за 1909 г. Архангельск, 1909; Савич А.А. Соловецкая вотчина XV–XVII вв. (Опыт изучения хозяйства и социальных отношений на крайнем Русском Севере в Древней Руси.) Пермь, 1927; Барсуков Н.А. Соловецкое восстание (1668–1676 гг.). Петрозаводск, 1954; Фруменков Г.Г. Соловецкий монастырь и оборона Поморья в XVI–XIX вв. Архангельск, 1963; Он же. Соловецкий монастырь и оборона Беломорья в XVI–XIX вв. Там же, 1975; Он же. Узники Соловецкого монастыря. Архангельск, 1965; Борисов А.М. Хозяйство Соловецкого монастыря и борьба крестьян с северными монастырями в XVI–XVII веках. Петрозаводск, 1966; Богуславский Г.А. Острова Соловецкие. Изд. 3-е. Архангельск, 1978; Скопин В. В., Щенникова Л.А. Архитектурно-художественный ансамбль Соловецкого монастыря. М., 1982; Фролов А.И. Соловецкие острова. Альбом. М., 1985; Домашев А. Д., Дроздова Т.Н. Северное чудо — Соловецкая крепость. М., 1985.
(обратно)
Комментарии к книге «Мятежное православие», Андрей Петрович Богданов
Всего 0 комментариев