Севастополь (сборник)
Навсегда сохранит наш народ память о героической обороне Севастополя….
И. СталинГероические страницы истории Великой Отечественной войны
Оборона Севастополя вошла в историю Великой Отечественной войны как один из ярчайших примеров героизма, самоотверженности и боевого мастерства воинов Советской Армии и Военно-Морского Флота. Восьмимесячная защита города в 1941—1942 годах, изгнание немецко-фашистских захватчиков из Крыма и освобождение Севастополя весной 1944 года, как и другие славные победы Вооруженных Сил СССР, показали всему миру величие духа советских людей, воспитанных Коммунистической партией, их беззаветную преданность партии, социалистической Родине, готовность, не колеблясь, отдать свою жизнь во имя свободы и независимости Отчизны.
22 июня 1941 года на нашу Родину вероломно и подло напали немецкие фашисты. Для войны против СССР фашистская Германия подготовила громадные силы. 170 дивизий, обильно оснащенных новейшей боевой техникой, были пододвинуты к нашим западным границам. Фашистская клика Германии смогла отмобилизовать и вооружить такую громадную армию лишь благодаря щедрому финансированию немецкой промышленности американскими банкирами. Кроме того, к моменту нападения на СССР немецкие империалисты, пользуясь попустительством правящих кругов Англии и Америки, захватили в свои руки промышленность, материальные и людские ресурсы почти всей Европы.
Война с фашистской Германией явилась величайшим испытанием для советских людей, советского строя, советского государства. Никогда ни одна страна мира не подвергалась нашествию такой армии, какую подготовили и двинули против нас немецкие империалисты. По количеству участвовавших в боях войск, по обилию и разнообразию применяемой техники, ожесточенности сражений и длительности напряжения эта война превзошла всё что-либо известное истории. В войне решался вопрос о судьбе нашей Родины, о жизни и смерти народов СССР, о судьбах государств Европы и Азии.
Героический советский народ, руководимый и вдохновляемый Коммунистической партией, стойко выдержал натиск немецко-фашистских полчищ, в жестоких боях одолел сильного и коварного врага, отстоял честь и независимость своей социалистической Родины, спас народы Европы и всего мира от порабощения фашистами.
В годы войны, говорил товарищ Булганин на XIX съезде КПСС, советские войска под руководством своих славных командиров одержали множество выдающихся побед, которыми наш народ по праву гордится. Все эти победы будут жить в веках. Каждая из них — это золотая страница военной истории нашего народа.
Каждая из этих побед — результат мужества, храбрости и беспримерных подвигов рядовых солдат и командиров всех степеней, а также героических усилий тружеников тыла. Это они, советские люди, своим трудом и воинским умением, своим потом и своей кровью добились славных побед и спасли свою страну от порабощения.
Фронт Великой Отечественной войны занимал громадное расстояние — от Баренцева моря до Черного. Как известно, командование немецко-фашистских войск строило свои преступные планы завоевания и уничтожения СССР исходя из теории "молниеносной войны". Немецкие генералы полагали разгромить наши вооруженные силы, дойти до Урала в полтора-два месяца. Главный удар они наносили в направлении на Москву, но значительное место в планах фашистских агрессоров занимало и южное направление, в том числе Крым.
Достаточно взглянуть на карту, чтобы убедиться в стратегическом значении Крымского полуострова. Он как крепость, прикрывает южные районы страны от Одессы до Батуми. Юго-западная оконечность полуострова глубоко вдается в Черное море, находится как бы в центре Черноморского бассейна. На этой оконечности расположен Севастополь — южный форпост нашей великой Родины.
На протяжении столетий Крым неоднократно был ареной жестоких битв русского народа с врагами России. Иностранные захватчики стремились во что бы то ни стало отнять у России Крым, тем самым ослабить наше государство, держать под ударом его южные и центральные области, лишить страну выхода к Черному морю. В XVIII веке русские войска окончательно изгнали иностранных поработителей с полуострова, но попытки вновь захватить Крым, отторгнуть от России Черное море не прекращались, особенно со стороны английских капиталистов.
В 1854 году — во время Восточной войны — в Крыму высадились англо-франко-турецкие войска. Захватчики осадили Севастополь, предполагая быстро взять его, а затем перенести военные действия в глубь нашей страны. Известно, чем кончилось это вторжение. Русские солдаты и матросы, защищавшие в Севастополе Россию, покрыли себя славой, не меркнущей в веках. Оккупанты вынуждены были убраться с полуострова, оставив под Севастополем десятки тысяч своих солдат и офицеров.
Еще более позорно провалились все попытки американо-английских империалистов в период их военной интервенции в нашу страну в 1918–1920 годах захватить и удержать Крым, чтобы использовать его как плацдарм для борьбы против Советской России.
В ноябре 1920 года бойцы Красной Армии, красные моряки — сыны русского народа — решительным ударом сбросили презренных захватчиков в море.
Немецкие империалисты, не сделавшие никакого вывода из уроков истории, тоже давно зарились на Крым. Их тянуло сюда как стратегическое положение полуострова, так и его природные богатства. Некоторые фашистские газеты писали, что еще в 1918 году кайзеровское правительство намеревалось, захватив Крым, сделать этот благодатный край колонией прусских помещиков. В немецко-фашистской печати пестрели такие оценки Крыма: "Жемчужина Южной России", "Надежный авианосец", "Ворота Кавказа", "Ключи к Баку", "Нож, приставленный к сердцу Каспия", "Преддверие Ближнего Востока", "Путь в Индию" и т. д.
Безусловно, полное овладение Крымом в первые месяцы войны давало бы гитлеровцам очень большое преимущество, усилило бы опасность, нависшую над нашей Родиной. Но в том-то и дело, что даже захватив весь Крым, а не взяв Севастополь, командование немецко-фашистских войск не могло полностью использовать выгодное стратегическое положение полуострова. Планируя наступление на Кубань, на Кавказ через Керченский пролив, фашистское командование не могло мириться с наличием у него в тылу первоклассной военно-морской базы, находящейся в руках у противника. Севастополь сковывал крупную группировку немецких войск, мешал фашистам продвигаться дальше на юг, мешал им в развитии морских операций на Черном море.
Длительная осада Севастополя никак не входила в планы немецко-фашистских оккупантов. Командующему 11-й армией, действовавшей в Крыму, было приказано взять город с хода, бросив для этого свои основные силы и прежде всего танковые соединения.
Но если гитлеровцы стремились овладеть Севастополем как можно скорее, то идея Главного командования советских войск заключалась в том, чтобы упорной активной обороной Севастополя сковать численно превосходящие силы противника, отвлекая их с главного стратегического направления, измотать и обескровить фашистские дивизии, заставить врага терять не только людей и технику, но и главное — время. Длительная и упорная оборона Севастополя непосредственно и сильно влияла на всю стратегическую обстановку южного крыла общего фронта, протянувшегося от Баренцева до Черного моря.
Этот план Советского Главного командования был реализован в полной мере. Героические защитники города с честью выполнили приказ Родины, своими подвигами умножили славные боевые традиции Советской Армии и Военно-Морского Флота, славные традиции Севастополя. Восьмимесячная осада города обошлась противнику в 300 тысяч человек убитыми и ранеными. Войдя в Севастополь, который был оставлен защитниками его только по приказу Главного командования, гитлеровцы нашли здесь одни развалины. Они не получили Севастополя как военно-морской базы. Все портовые сооружения и промышленные предприятия были разрушены. В самом городе не осталось и домов, годных для жилья.
Верховный Главнокомандующий И. В. Сталин в своем приказе от 23 февраля 1943 года писал:
"В тяжёлых боях летом и осенью 1942 года Красная Армия преградила путь фашистскому зверью. Навсегда сохранит наш народ память о героической обороне Севастополя и Одессы, об упорных боях под Москвой и в предгорьях Кавказа, в районе Ржева и под Ленинградом, о величайшем в истории войн сражении у стен Сталинграда. В этих великих сражениях наши доблестные бойцы, командиры и политработники покрыли неувядаемой славой боевые знамёна Красной Армии и заложили прочный фундамент для победы над немецко-фашистскими армиями".
В свете такой оценки боевую деятельность войск Севастопольского гарнизона и кораблей флота следует рассматривать не только как оборону важного стратегического пункта на Черном море. Героическая защита города явилась одной из составных частей того прочного фундамента победы, который был заложен советским народом и советскими воинами в дни активной обороны страны.
* * *
В обороне Севастополя особенно наглядно проявилось боевое взаимодействие Советской Армии и Военно-Морского Флота. Формы этого взаимодействия были весьма разнообразны. Войскам армии, частям и кораблям флота приходилось совместно решать десятки различных боевых задач — от тактических и оперативных десантов до совместных контратак в борьбе за какую-либо отдельную высоту. Это взаимодействие было самым тесным и по духу. Воины всех родов войск, входящих в гарнизон города, личный состав кораблей флота жили одной мыслью — защищать Севастополь до последней капли крови.
Сухопутная оборона Севастополя (оборона с воздуха велась с первого же дня войны) началась с 29—30 октября 1941 года, когда фашистские войска, прорвав Ишуньские позиции, вырвались на широкие просторы Крыма и подошли к первым оборонительным сооружениям города. 29 октября Севастополь был объявлен на осадном положении, а 30 октября одна из береговых батарей, расположенная севернее города, открыла огонь по танкам и бронетранспортерам врага.
Ценой больших потерь ворвавшись в Крым, немцы рассчитывали стремительным броском механизированных войск прорваться к Севастополю, изолировать, оттеснив к востоку, отступавшую Приморскую армию, расчленить ее и уничтожить, взять Севастополь с хода и тем самым завершить завоевание Крыма.
Во второй мировой войне было немало примеров, когда морские крепости очень быстро брались с суши. Так, японцы в 1941 году в течение десяти дней овладели первоклассной английской морской крепостью Сингапур. Они же сравнительно быстро захватили Гонконг, Сурабайю. Недолго продержались и французские военно-морские базы — Бизерта, Брест и другие. Гитлеровцы собственно и планировали операцию по взятию Севастополя с учетом опыта "молниеносной войны" и захвата с суши военно-морских баз в Западной Европе и Северной Африке. Противнику казалось, что и здесь дело ограничится коротким ударом и завершится сравнительно легкой победой.
Когда гитлеровцы прорвались к Севастополю, в районе города почти не было армейских частей. Оборону занимали немногочисленные батальоны морской пехоты, сформированные из матросов, старшин и офицеров кораблей, береговых батарей и школ Учебного отряда. У немцев количество войск, наступавших непосредственно на Севастополь, было в несколько раз больше. К ним непрерывно поступали подкрепления. Противник имел многократное превосходство в артиллерии и минометах, в наступлении участвовали танковые соединения, тогда как наши части танков почти не имели.
И несмотря на все это, героические советские воины сорвали планы врага, опрокинули все расчеты фашистских генералов, показали, всему миру, что может сделать советский человек, воодушевленный высокой идеей защиты социалистического Отечества.
К 8 ноября вошла в Севастополь отступившая на южный берег Крыма Приморская армия, а несколько ранее пробилась, сохранив обоз и артиллерию, бригада морской пехоты. На кораблях флота была переброшена с Кавказа еще одна часть морской пехоты. Насыщенность артиллерией к середине ноября также несколько улучшилась.
Начавшиеся 30 октября ожесточенные бои продолжались до 21 ноября. Фашисты успеха не имели. Отбивая натиск противника, защитники Севастополя медленно отходили на более подготовленные позиции, заставляя врага истекать кровью.
Потеряв в первом штурме около 16 тысяч солдат и офицеров, 150 танков, несколько сот автомашин, более 70 орудий, 131 самолет, десятки минометных батарей, гитлеровцы прекратили атаки, перейдя к позиционной войне.
Командование Севастопольского оборонительного района принимало все меры для укрепления подступов к городу, чтобы в какой-то степени обеспечить неприступность основных рубежей в условиях превосходства противника в людях и технике. Весьма ограниченный плацдарм исключал возможность оборонительного маневра в глубину. Небольшая численность гарнизона и недостаток резервов не позволяли наносить контрудары противнику крупными силами, хотя оборона по своему характеру и была весьма активной.
Это обстоятельство налагало особый отпечаток на всю боевую деятельность наших войск. Каждый защитник города понимал, что маневрировать негде: за спиной город, а за ним — море. Надлежало удерживать с предельным упорством каждый тактически важный рубеж, населенный пункт, нанося при этом врагу наибольший урон и постоянно улучшая свои позиции путем контратак.
Исходя из сложившейся обстановки командование приняло план жесткой позиционной обороны. Было обращено большое внимание на инженерные оборонительные сооружения, организацию системы огня и взаимодействие между пехотой, артиллерией и кораблями флота. Управление войсками максимально приблизили к ним. Командные пункты дивизий и бригад нередко находились всего в 2—3 километрах от переднего края.
Оборону Севастополя с суши осуществляли все его защитники, включая и гражданское население. Рабочие и служащие вели большую и напряженную работу, от темпов и качества которой во многом зависела судьба города.
Гитлеровцы подтягивали силы и интенсивно готовились ко второму наступлению на Севастополь, которое началось примерно через месяц — 17 декабря и продолжалось до 2 января 1942 года. К этому времени немецкая армия в Крыму насчитывала уже до 200 тысяч штыков, свыше 200 танков и более тысячи орудий. Защитники Севастополя воспользовались короткой передышкой для дальнейшего укрепления и улучшения своих позиций.
В эти дни, в конце ноября — начале декабря, Советская Армия, захватив инициативу военных действий в свои руки, нанесла противнику ряд жестоких ударов под Ростовом-на-Дону, Тихвином и под Москвой. Победа советских войск под Москвой и на других главных участках фронта еще более укрепила боевой дух севастопольцев, их стремление ни при каких обстоятельствах не сдавать город врагу. Тысячи бойцов и население города продолжали строить новые доты и дзоты, рыли окопы, ходы сообщения, создавали хорошо оборудованные командные пункты, протягивали линии связи. Матросы, сошедшие с кораблей на сушу, учились воевать в непривычных для них условиях. Продолжали прибывать подкрепления с Кавказа. Но все же численное превосходство по-прежнему было на стороне противника, особенно в артиллерии, танках и авиации.
Немецко-фашистское командование назначило новый срок захвата Севастополя не позднее 21 декабря.
Рано утром 17 декабря, после сильной артиллерийской подготовки и массированных налетов бомбардировщиков, гитлеровцы пошли в наступление. Главный удар наносился в направлении оконечности Северной бухты, чтобы в случае успеха разрезать наш фронт на две части. Вторым направлением являлась Северная сторона. И там и тут были участки, где в течение дня наши части отбивали до десяти атак. На вражеские атаки отважные севастопольцы отвечали сокрушительными контратаками, заставляя врага стремительно откатываться с позиций, завоеванных им ценой огромных потерь. Нередко на площади в полтора-два квадратных километра в течение дня оставалось до тысячи трупов гитлеровских солдат и офицеров.
Артиллерия Приморской армии и береговые батареи отвечали на огонь врага сосредоточенным огнем всех своих стволов. На наиболее угрожаемых участках действовали гвардейские минометы. «Катюши» обычно вели огонь по резервам противника, по частям, готовившимся к штурму. Были случаи, когда уничтожались сразу целые подразделения гитлеровцев, сосредоточенные в лощинах для атаки наших позиций.
Большую помощь осажденным войскам оказывала авиация гарнизона. Истребители не давали противнику бомбить наши позиции, а штурмовики по нескольку раз в день налетали на позиции врага и на дороги, ведущие из глубины Крымского полуострова к Севастополю, на аэродромы, расположенные в районах Симферополя и Евпатории, уничтожали подходившие автомашины противника с живой силой и грузами. Самолеты нередко делали по 6—7 боевых вылетов в день.
В севастопольские бухты приходили линкор «Севастополь», крейсера, эскадренные миноносцы и другие корабли. Огнем своих орудий они поддерживали наши наземные войска. В последних числах декабря корабли в течение дня выпускали по врагу до тысячи и больше снарядов.
Немецкое командование, чтобы подбодрить свои войска, прибегало к обычным для него уловкам, объявляя по радио, что Севастополь уже сдается, что город будет взят в ближайшие дни. Офицеры заверяли солдат: "Сегодня обедать будете в Севастополе, не берите с собой пайка и теплого обмундирования, в городе богатые магазины и цейхгаузы, много шнапса и девушек". Об этом, в частности, сообщали пленные, взятые 22, 24 и 31 декабря. В конце декабря в Крыму была довольно холодная погода, шел мокрый снег, дул пронизывающий норд-ост. Перспектива встретить новый год в теплых помещениях города, естественно, подогревала наступательный пыл гитлеровцев.
Ставка Гитлера усиленно нажимала на командующего 11-й армией, требуя от него быстрее разделаться с Севастополем. После того как немецкие дивизии, разгромленные под Москвой, стали под ударами советских войск откатываться на запад, взятие Севастополя могло бы в какой-то степени поддержать престиж фашистской армии у себя в Германии и за ее рубежами.
Но так же, как и в первом штурме, все удары врага разбились о невиданную, железную стойкость защитников города-героя. Севастопольцы знали, что Родина с ними. Знали, что за их героической неравной борьбой с врагом следит вся страна и не забывает о них.
По приказу Верховного Главнокомандующего И. В. Сталина силами боевых кораблей Черноморского флота и войск Северо-Кавказского фронта в декабре 1941 года была осуществлена сложная десантная операция на Керченский полуостров, которая отвлекла значительные силы немцев от Севастополя и тем самым улучшила его положение. Керченско-Феодосийская операция существенно и надолго изменила положение под Севастополем в нашу пользу.
Вторая попытка взять город штурмом, так же как и первая, дорого стоила врагу. Потеряв только убитыми до 30 тысяч солдат и офицеров, фашисты отступили на прежние позиции, а на ряде участков были даже оттеснены на несколько километров от исходных позиций, которые они занимали перед началом второго штурма. Изменился и тон фашистской пропаганды. Гитлеровцы заговорили о "неприступных фортах" Севастополя, об огромных силах советских войск, засевших в городе. Характерно, что в своих служебных документах немцы тоже упоминали форты, которые на самом деле не существовали, и даже приводили их вымышленные названия.
В течение января — апреля 1942 года под Севастополем крупных боев не происходило. Части гарнизона, пользуясь передышкой, вели интенсивную боевую учебу с учетом богатого опыта, накопленного в первые месяцы обороны, и за этот период значительно улучшили свои позиции, выбив противника с ряда важных в тактическом отношении высот. Усилилась деятельность наших снайперов.
Немцы готовились к третьему штурму. Они подтягивали к городу новые артиллерийские батареи, подвозили огромное количество боеприпасов. Впервые в этой войне против Севастополя была использована экспериментальная мортира калибром 615 мм. На крымские аэродромы перебазировался немецкий восьмой авиационный корпус в составе не менее 800 самолетов. Свыше ста самолетов, экипажи которых специально обучались действиям по морским целям, было выделено для борьбы против кораблей Черноморского флота. В портах Крыма сосредоточивались немецкие торпедные катера для противодействия нашим кораблям. В водном районе Севастопольской базы постоянно дежурили на позициях фашистские подводные лодки, торпедные катера, а в тихую погоду и гидросамолеты-торпедоносцы. Всего для третьего штурма Севастополя гитлеровское командование подтянуло до 300 тысяч штыков, свыше 400 танков, свыше 2 тысяч орудий разных калибров и до 900 самолетов.
В первые дни войны наша Родина, естественно, не смогла противопоставить огромной фашистской военной машине соответствующее количество войск. Мы были вынуждены держать большие силы на Дальнем Востоке, где не прекращались провокации империалистической Японии. Советское правительство также не могло не считаться с угрозой нападения на Советский Кавказ со стороны Турции, поддерживаемой Англией и Францией.
Приняв на себя тяжелый удар гитлеровских армий, советские войска в оборонительных боях изматывали противника, уничтожали его живую силу и технику. Немцы израсходовали свои резервы, не достигнув цели. Мужественные воины Советской Армии и Военно-Морского Флота, руководимые Коммунистической партией и великим полководцем И. В. Сталиным, разбили преступные планы фашистских людоедов. Разгромив врага под Москвой, под Ростовом, в районе Тихвина, советские войска перешли в контрнаступление и к февралю 1942 года отбросили противника в ряде направлений к западу на 400 километров.
Но все же фашистская армия была еще очень сильна. Гитлеровская ставка разрабатывала планы нового крупного так называемого "весеннего наступления" 1942 года.
Немецкие фашисты готовили это "весеннее наступление" в полной уверенности, что никакого второго фронта американцы и англичане не создадут. Действительно, Черчилль и Рузвельт не выполнили своего обязательства открыть второй фронт в Европе в 1942 году, хотя к этому времени в Америке и Англии уже было под ружьем более шести миллионов человек.
Американские империалисты строили свои расчеты на то, что в результате изнурительной войны Советский Союз ослабнет, понесет невосполнимые потери, попадет в экономическую и политическую зависимость от Америки, потеряет государственный суверенитет, исчезнет как великая социалистическая держава. Обессилевшие в войне капиталистические страны также подчинятся диктату американских монополий, мировое господство которых будет тем самым обеспечено. Правящие круги США действовали в духе того откровенно людоедского заявления сенатора Трумэна, ставшего впоследствии президентом, которое он сделал через день после нападения гитлеровских полчищ на СССР, что если будет выигрывать Германия, следует помогать России, если выигрывать будет Россия, следует помогать Германии. Пусть они убивают как можно больше. Такой же политики придерживались и английские империалисты. Тогдашний министр авиационной промышленности Англии Мур Брабазон заявил, что для Великобритании "лучшим исходом борьбы на восточном фронте было бы взаимное истощение Германии и СССР, вследствие чего Англия смогла бы занять господствующее положение".
Двурушническая политика американо-английских империалистов дала возможность гитлеровскому командованию сосредоточить к лету 1942 года против Советского Союза 240 дивизий — 179 немецких (из имевшихся 256) и 61 дивизию сателлитов Германии.
На советско-германском фронте появились части, подготовленные для действий в Африке. Гитлеровская ставка оставила в Африке против английских войск всего 4 немецких и 11 итальянских дивизий. Среди экипажей сбитых или подбитых под Севастополем во время третьего штурма самолетов были обнаружены летчики, прибывшие с африканских аэродромов и с острова Крит. Намеренная пассивность Америки и Англии давала гитлеровцам возможность перебрасывать на советский фронт из района Средиземного моря крупные авиационные соединения.
Продолжало оставаться напряженным положение на советско-турецкой границе. Антинародное турецкое правительство выжидало лишь благоприятного момента и соответствующего указания от фашистской Германии, чтобы вступить в войну на стороне немцев.
Во многих документах министерства иностранных дел Германии, попавших впоследствии в руки советских органов, очень убедительно раскрывается двойственная политика тогдашнего турецкого правительства. Оно официально заверяло Советский Союз о своих миролюбивых намерениях, а в то же время вело тайные переговоры с гитлеровской кликой об участии в войне против СССР. Намечались районы военных действий, определялись размеры поставок оружия и боеприпасов для турецкой армии. Турецкие генералы и офицеры, дипломаты и так называемые "общественные деятели" часто ездили в Германию, их там помпезно принимали, организовывали встречи с официальными лицами.
Турецкая реакционная печать открыто пропагандировала захватнические планы турецких империалистов, выступала с провокационными заявлениями против работников Советской колонии в Турции. Административные органы Турции создавали невыносимые условия для работы советских дипломатов.
Такова была обстановка, когда немецкие фашисты начали новое наступление на советско-германском фронте. На этот раз они ставили целью прорваться в район Сталинграда, далее через Саратов, Куйбышев обойти Москву с востока, отрезать ее от волжского и уральского тыла и захватом Москвы закончить войну. Вспомогательный удар, с целью отвлечения резервов Советской Армии, наносился на юге.
В Крыму немцам удалось снова занять Керчь. Положение Севастополя стало исключительно тяжелым. Севастопольцы готовились к новым жестоким боям, полные решимости умереть, но не сдать город врагу.
* * *
Началом третьего наступления фашистов на Севастополь принято считать рассвет 7 июня 1942 года, хотя вражеская авиация начала подготовку к этому штурму значительно раньше. Массированные налеты на город возобновились еще в конце мая.
Метеорологические условия этого времени года были очень выгодны для гитлеровцев и крайне неблагоприятны для севастопольцев. Короткие июньские ночи сильно затрудняли подвоз морем боеприпасов и резервов, усложнилась эвакуация раненых. Тихоходные транспорты не успевали в течение ночи подойти к городу, произвести выгрузку и погрузку и уйти затемно, как это делалось зимой. Оставаться же в бухтах днем крупным кораблям было очень опасно. Противник господствовал в воздухе и бомбил каждое судно.
Единственный наш аэродром на Херсонесском полуострове постоянно обстреливался артиллерийским огнем противника и подвергался систематическим налетам авиации. Были дни, когда на него падало несколько сот бомб и снарядов крупнокалиберной артиллерии. Летное поле так «вспахивалось», что становилось непригодным для взлета и посадок. Аэродромные команды, героически работавшие под огнем врага, не успевали готовить посадочные площадки. К середине июня немецкие самолеты буквально «висели» над Севастополем, атакуя даже одиночных людей, не говоря об автомобилях и повозках. Днем появляться за городом на открытых местах было невозможно даже небольшой группе бойцов. Однажды начальник полевого госпиталя разрешил днем поездку в город одной санитарной машине. Когда автомобиль появился на Сапун-горе, на него налетели фашистские истребители и принялись обстреливать на бреющем полете. Машина остановилась: мотор вышел из строя. Медсестра и санитарка стали выносить из кузова раненых и прятать их в канаве, но налетели бомбардировщики и с небольшой высоты зверски разбомбили автомобиль. Раненые и медперсонал погибли.
Совершенно естественно, что в таких условиях надежно прикрывать наши корабли с воздуха было физически невозможно, и они подвергались ожесточенным бомбежкам. Так, лидер «Ташкент», шедший из Севастополя в один из портов Кавказа, в течение дня отбил атаки 96 фашистских самолетов, которые сбросили в общей сложности свыше 400 бомб и выпустили 10 торпед.
Трудности снабжения осажденного города вынудили командующего Черноморским флотом применить для доставки горючего и боезапаса подводные лодки. Однако использование подводных лодок для этой цели не решало вопроса снабжения гарнизона и населения Севастополя.
Противник наращивал силу ударов. Только с 12 по 23 июня на территорию города гитлеровцы сбросили 16800 крупных фугасных авиабомб, 51 тысячу «зажигалок» и выпустили десятки тысяч артиллерийских снарядов. Город горел. Тушить пожары было просто невозможно: не хватало ни сил, ни средств.
Практически руины Севастополя уже не имели почти никакой ценности, и к середине июня многие зенитные точки были переведены ближе к фронту или к причалам. Борьба с воздушным противником изменилась по своим формам и методам. Если, например, в бухтах не было кораблей, то уже мало кто обращал внимание на истребители врага, носившиеся над разрушенными зданиями на небольших высотах. Зенитчики берегли боеприпасы, доставка которых затруднялась с каждым днем, и стреляли главным образом по бомбардировщикам.
Фронт постепенно приближался к окраинам города. Все чаще бои завязывались на огневых позициях стационарных береговых и зенитных батарей. Артиллеристам приходилось не только стрелять из орудий по дальним целям, но и оборонять свои позиции ручным оружием. Батарея береговой обороны, укомплектованная моряками с крейсера "Червона Украина", 9 июня оказалась под огнем вражеских автоматчиков, просочившихся в расположение огневой позиции. Матросы, старшины и офицеры вступили в неравный бой с врагом. Били из орудий прямой наводкой по танкам и пехоте, а когда вышли из строя все орудия, стреляли из винтовок и пулеметов, отбивали фашистских автоматчиков гранатами, кололи штыками, ножами. Погиб командир батареи лейтенант Павлов. В командование вступил помощник командира старший лейтенант Ханин. Оставшиеся в живых моряки заняли круговую оборону, продержались еще свыше суток, уничтожив более роты фашистов, а затем вызвали на себя огонь наших батарей и, после того как немцы были разметены тяжелыми снарядами, выбрались из блиндажа, забрали документы убитых и прорвались к своим.
Такие примеры массового героизма и исключительной стойкости были обычным, повседневным явлением среди защитников Севастополя. Легендарные советские богатыри сражались за Родину, за партию, за Севастополь до последнего патрона, до последнего вздоха, с величайшей самоотверженностью отстаивали каждый метр священной севастопольской земли. Их героизм и презрение к смерти наводили ужас на врага. Командиры немецких частей доносили своим начальникам, что в плен попадаются только тяжело раненые и на допросах упорно молчат. В одном из документов гитлеровцы писали: "Неприятель защищал штольни весьма упорно и в ряде случаев взрывал их вместе с собой". В том же документе о действиях стрелков, окопавшихся в индивидуальных стрелковых ячейках, говорилось: "Каждый боец, даже предоставленный самому себе, защищается упорно и ожесточенно до самопожертвования".
Эти признания врага, предназначенные не для широкой публики, а для внутренней информации офицерского состава, очень характерны.
Теряя каждый день тысячи солдат и офицеров убитыми и ранеными, десятки танков, орудий, самолетов, гитлеровцы медленно продвигались вперед и, наконец, прорвались на улицы Севастополя. Защищать его было уже нецелесообразно. Города фактически не стало. 3 июля 1942 года по приказу Верховного Главнокомандования Севастополь был оставлен нашими войсками.
Доблестные защитники города-героя и на этот раз спутали и расстроили все планы гитлеровской ставки. Газета «Правда» 4 июля 1942 года писала, что железная стойкость доблестных советских воинов, защищавших Севастополь, была одной из главных причин, сорвавших "весеннее наступление", с таким шумом возвещенное хвастуном Гитлером.
Немцы смогли использовать свою сильно потрепанную крымскую армию для боев на юге только к осени 1942 года. Немецкий 8-й авиационный корпус, понесший под Севастополем огромные потери, появился под Сталинградом после доукомплектования также лишь осенью 1942 года.
Несмотря на превосходство в силах, немцам удавалось продвигаться вперед только путем медленного оттеснения наших частей. Гитлеровская армия буквально ползла к Севастополю, захлебываясь в собственной крови. 250 дней потребовалось немцам для того, чтобы пройти 16 километров, отделявших самый отдаленный участок фронта от города, то есть в среднем они продвигались по 60 метров в сутки.
Советский народ высоко оценил мужество и стойкость Севастопольцев. В телеграмме И. В. Сталина отважным защитникам города 12 июня 1942 года говорилось:
"Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа".
Советское Информбюро 3 июля 1942 года сообщало:
"Севастополь оставлен советскими войсками, но оборона Севастополя войдёт в историю Отечественной войны Советского Союза как одна из самых ярких ее страниц. Севастопольцы обогатили славные боевые традиции народов СССР. Беззаветное мужество, ярость в борьбе с врагом и самоотверженность защитников Севастополя вдохновляют советских патриотов на дальнейшие героические подвиги в борьбе против ненавистных оккупантов".
Исключительная стойкость и мужество, проявленные защитниками Севастополя, есть результат прежде всего большой воспитательной работы, проводимой Коммунистической партией.
Партия воспитала наш народ в духе животворного советского патриотизма, готовности на любой подвиг, вдохновила советских людей на беззаветное служение социалистической Отчизне. "Коммунистическая партия, — говорилось в приказе И. В. Сталина от 23 февраля 1946 года, — разъясняла советским воинам смысл и цели войны, воспитывала у них любовь к Родине, укрепляла боевой дух, прививала им бесстрашие и дисциплину. Всё это явилось важным условием нашей победы".
Политические органы, комиссары, политруки, партийные организации осажденного города своей идейно-политической и организаторской деятельностью сплачивали воинов вокруг непобедимого знамени Коммунистической партии, цементировали ряды защитников Севастополя, поднимали их на героические дела, помогали командованию успешно решать боевые задачи. Ряды партийных организаций частей и кораблей Севастопольского гарнизона и базы непрерывно пополнялись за счет передовых воинов. Как и на всех фронтах, тысячи бойцов и командиров вступали в партию, желая еще теснее связать свою судьбу с ее судьбой. И чем тяжелее складывалась обстановка, тем больше заявлений поступало в партийные организации.
Коммунисты были первыми в боях, личным примером показывали беспартийным, как нужно бить врага, защищать свою социалистическую Родину, презирать смерть во имя победы.
Железная стойкость коммунистов, их несгибаемая воля, пламенный патриотизм и вдохновляющий пример ярко выразились в бессмертном подвиге политрука Фильченкова и его отважных бойцов.
Политическая работа в осажденном Севастополе была целеустремленной, гибкой и оперативной. Все ее формы и методы подчинялись единой цели — воспитать каждого защитника города стойким и мужественным, способным на героические подвиги и преодоление трудностей, умелым и находчивым в любой обстановке.
Защитники Севастополя на всем протяжении обороны постоянно чувствовали неустанную заботу советского народа о своих верных сынах, героически отстаивавших родную землю на левом фланге громадного фронта.
В Севастополь приезжали делегации, бригады артистов. Тысячи писем и посылок прибывало каждый день в город из разных концов страны — морякам-черноморцам, находившимся в Севастополе, писали балтийцы, североморцы, тихоокеанцы, каспийцы.
О героизме защитников Севастополя с восхищением говорили простые люди всех стран. Даже реакционная буржуазная печать вынуждена была признать невиданную стойкость, высокие боевые и моральные качества советских воинов, глубоко верящих в правоту своего дела.
* * *
Севастопольцы не прекратили борьбы и после того, как немцы взяли город.
Почти два года немецко-фашистские оккупанты находились в Севастополе, и все же они не смогли использовать его как военно-морскую базу. Даже их попытки организовать ремонт своих кораблей в Севастополе не достигали цели. Советские патриоты, работавшие в подполье, портили оборудование, взрывали силовые агрегаты, убивали гитлеровцев и их холуев. Враг, захвативший героический город, сам боялся его. Ночью по его пустынным улицам не решались ходить даже группы фашистских автоматчиков. Да и днем не каждый захватчик рисковал отходить в сторону от главных городских магистралей.
В мае 1944 года советские войска очистили Крым от гитлеровцев, и Севастополь был возвращен Родине.
В битве за освобождение Крыма и Севастополя воины Советской Армии и Военно-Морского Флота вновь продемонстрировали высокое боевое мастерство, самоотверженность и героизм.
Освобождению Севастополя предшествовал ряд важнейших событий на фронтах Великой Отечественной войны.
В конце 1942 года доблестные советские воины, выполняя мудрый план Верховного Главнокомандования, разгромили немцев под Сталинградом и погнали противника на запад. Летом 1943 года последовал новый удар по врагу — в районе Курского выступа.
Разгром немецко-фашистских захватчиков под Сталинградом, а затем под Курском создали коренной перелом в ходе войны. С этого времени Советская Армия повела мощное наступление на врага по всему фронту.
На юге осенью 1943 года наши войска разбили немцев в Донбассе и Северной Таврии, прорвали Перекопский вал, форсировали Сиваш и захватили плацдармы на Перекопском перешейке и южном берегу Сиваша. В это же время другие части Советской Армии и моряки Черноморского флота разгромили фашистов на Кубани, форсировали Керченский пролив и захватили плацдарм в северо-восточной части Керченского полуострова.
8 апреля 1944 года началось наступление наших войск на Крым.
План Крымской операции являлся наглядным свидетельством мастерского применения к конкретной действительности положений советской военной науки. В плане разгрома врага в Крыму учитывались все данные: военная обстановка, политическая обстановка, моральный дух войск противника. На основе научного предвидения хода событий было определено время и направление главного удара, чтобы с наименьшими жертвами, с наименьшей затратой сил добиться решающей победы.
Подготовка к Крымской операции и выполнение ее хорошо показаны в замечательном кинофильме "Третий удар". В фильме есть такой кадр. Сталин, обращаясь к маршалам Ворошилову и Василевскому, говорит:
— Гитлер держится за Крым, в первую очередь, по политическим соображениям. Падение Крыма — это падение престижа Германии в Румынии, Болгарии, Венгрии, Турции. Крым откроет ворота на Балканы. Наши черноморцы снова получат свою базу — Севастополь и станут хозяевами Черного моря. Гитлер насытил Крым войсками и будет продолжать укреплять 17-ю армию именно по этим чисто политическим причинам.
…Немцы, отрезанные в Крыму, верят в неприступность Крыма, в свои силы. В умах этих немцев живет идея обороны. Надо ликвидировать эту идею. Там должна созреть и созреет идея эвакуации. Крым, конечно, нужно освобождать возможно быстрее. Но когда именно? Я считаю, что сигнал к штурму Крыма нужно подать в тот момент, когда войска Малиновского завяжут бои непосредственно за Одессу… И когда наши войска подойдут к Одессе, идея обороны Крыма сменится идеей эвакуации, бегства и полной обреченности. А это плохие помощники солдату. Все это подготовит почву для политического кризиса в Румынии и Болгарии. Стало быть, только в тот момент, когда войска Малиновского подойдут к Одессе, вы начнете штурм Крыма одновременно ударами с севера и с востока… Не было еще в истории войн случая, чтобы враг сам прыгнул в пропасть. Чтобы выиграть войну, нужно подвести противника к пропасти и столкнуть его туда. Так нужно поступить с 17-й армией противника. Но это нужно сделать с наименьшей затратой человеческих жизней и, если хотите, с наибольшей затратой ума, умения и… металла…
Основной удар по противнику, засевшему в Крыму, наносился войсками 4-го Украинского фронта с плацдарма южнее Сиваша, вспомогательный — с Перекопского перешейка. С востока — от Керчи — наступала Отдельная Приморская армия. Черноморскому флоту была поставлена задача: блокировать крымскую группировку, не давать возможности гитлеровскому командованию подбрасывать резервы и эвакуировать свои войска в Румынию и Болгарию.
Командующий 17-й немецкой армией в Крыму хвастливо заявлял в одном из своих приказов, что в мире нет такой силы, которая была бы способна прорвать немецкую оборону на Перекопе и Сиваше, и что путь большевикам в Крым навсегда отрезан.
Но эта действительно мощная оборона пала под сокрушительными ударами советских войск. После массированного артиллерийского огня и бомбардировочных ударов авиации наши танки смяли в районе Томашевки позиции гитлеровцев и вырвались на широкий оперативный простор Северного Крыма.
Наступление велось стремительно. 11 апреля наши части заняли узловую станцию Джанкой и быстро продвигались к Симферополю. Отдельная Приморская армия, наступавшая с востока, в этот же день полностью заняла Керчь и двинулась на запад, сокрушая вражескую оборону. Из крымских лесов на дороги вышли партизаны и стали громить отступавшие фашистские войска с тыла. 13 апреля был взят Симферополь. Все попытки врага организовать планомерный отход своих частей разбивались советским командованием. Отдельная Приморская армия серией стремительных ударов рассекла вражеские войска на южном берегу Крыма и уничтожала их по частям.
Разбитые фашистские дивизии стекались к Севастополю, бросая по дороге все, что мешало бегству. Немецкое командование в Крыму полагало под прикрытием севастопольских укреплений эвакуировать большинство своих войск. 17—18 апреля началась эвакуация тылов, но 19 апреля был получен приказ Гитлера прекратить эвакуацию, удерживать Севастополь до последнего солдата, не отступать ни на шаг.
Фашисты пытались в стратегическом отношении повторить нашу оборону 1941—1942 годов, сковывая как можно больше наших войск и заставляя нас растрачивать силы и средства, нужные на главном направлении. Ставка Гитлера стремилась поддержать упавший моральный дух солдат обещаниями прислать сильную авиацию, корабли, людские пополнения. Солдат и офицеров щедро награждали орденами, обещали платить двойное жалованье за каждый день обороны. С непокорными свирепо расправлялись, расстреливая их перед строем.
В Севастополе сосредоточилось около 75 тысяч немецких и румынских солдат и офицеров, 1350 орудий. В частях была большая насыщенность пулеметами, примерно вдвое больше штатной нормы. Главный рубеж фашистской обороны прикрывали сильные искусственные укрепления. Особенно сильно была укреплена Сапун-гора — скалистое безлесное плоскогорье с весьма крутыми склонами, выходящими в сторону наступающих. На этих склонах были созданы десятки долговременных огневых точек, хорошо укрытых в скалах и укрепленных бетоном и сталью. Вся долина перед Сапун-горой была минирована и простреливалась многослойным огнем. Сотни вражеских орудий могли одновременно вести сосредоточенный огонь по любой площади в районах наступления наших войск. Оборона горы была построена в несколько ярусов, что увеличивало концентрацию огня. Крутые скаты, до 40—50 градусов, затрудняли движение наступающих танков.
Сильным узлом обороны была также гора Сахарная Головка (северо-восточнее Сапун-горы) и вершины холмов западнее селения Кадыковка. Весьма сильную оборону, труднопроходимую для танков, создали гитлеровцы и на Северной стороне.
Передовые наши части подошли к Севастополю уже 16 апреля и завязали здесь бои. 18 апреля советские воины с севера ворвались в Бельбекскую долину, а на южном участке освободили приморский городок Балаклаву — в 15 километрах от Севастополя. Командование наших армий, уверенное в своих силах, спокойно подтягивало части, доколачивавшие фашистские дивизии в Крыму, сосредоточивало на подступах к городу артиллерию, авиацию, танки. Войска готовились к решительному штурму.
Обещанные немцам подкрепления не доходили до Севастополя. Корабли и авиация Черноморского флота потопили десятки вражеских транспортов и самоходных барж с войсками и техникой еще на пути в город. Могилой для врага были и севастопольские бухты, обстреливаемые нашей артиллерией и бомбардируемые с воздуха. Господство советской авиации было полное, и любой фашистский корабль, замеченный на подходе к городу или в его бухтах, немедленно топился. Чтобы с максимальным эффектом использовать торпедные катера, командование флота перебросило соединение этих катеров в один из портов северо-западной части моря, находившийся в непосредственной близости от морских коммуникаций противника. Это соединение совершило героический многомильный переход морем и за месяц действий потопило несколько десятков вражеских кораблей.
7 мая начался штурм Севастополя. Наступление на город велось с трех направлений: с севера, с востока и с юго-востока. Главный удар наносился на участке Сапун-гора — берег моря.
Массированный огонь советской артиллерии сметал с поверхности земли все живое. Плотность огня на отдельных участках была такой, какую бывалые люди не видели даже под Сталинградом.
К концу первого дня штурма наши войска заняли почти весь гребень Сапун-горы, всю гору Сахарная Головка и высоты западнее Балаклавы. Главные позиции врага были прорваны, самый сильный оборонительный пояс советские воины ликвидировали за один день. На северном направлении 8 мая авангарды наступающих частей вышли к Северной бухте. Весь день 8 мая шло разрушение следующих линий вражеской обороны на сапун-горском плоскогорье, а в ночь на 9 мая передовые отряды ворвались на окраины Севастополя. Гитлеровцы пытались завязать уличные бои, но это была уже не организованная оборона, а судорожные попытки создать ее отдельные очаги внутри городских развалин. Разрозненные группы фашистов быстро уничтожались. К концу дня 9 мая весь город был в наших руках.
250 суток не могли немецко-фашистские захватчики овладеть Севастополем. Лишь трое суток потребовалось советским войскам, чтобы взять город-крепость, укреплявшийся гитлеровцами в течение двух лет. Остатки фашистской 17-й армии отошли на Херсонесский полуостров, за укрепления, созданные в районе старого земляного вала, чтобы оттуда эвакуироваться морем в Румынию. Но на скопившихся здесь гитлеровцев обрушился сокрушительный огонь могучей советской артиллерии, танков, а корабли и авиация Черноморского флота топили каждый корабль врага, пытавшийся пробиться к берегам Крыма.
12 мая гитлеровцы прекратили сопротивление. Около 25 тысяч солдат и офицеров сдались в плен. Весь Херсонесский полуостров представлял собой кладбище фашистской техники, густо усеянное мертвыми гитлеровцами. Так перестала существовать двухсоттысячная 17-я армия, на которую гитлеровская ставка возлагала столь большие надежды.
* * *
Пройдут столетия, но благодарное человечество никогда не забудет о тех героических делах, которые вершили советские люди в середине двадцатого века, спасая мир от кровожадного немецкого фашизма. В ряду этих дел, которые уже совершены нашим народом и будут совершаться силами мира и прогресса в борьбе с империализмом, оборона Севастополя в 1941—1942 годах и штурм его в мае 1944 года займут подобающее им место.
Снова гордо реет над Севастополем овеянное немеркнущей славой боевое знамя социалистической Отчизны. Зорко несут свою почетную вахту там воины Советской Армии и Военно-Морского Флота. Они свято хранят боевые традиции севастопольцев, горят неукротимым желанием быть достойными преемниками их боевой славы, возвеличивать Родину новыми подвигами.
Обогащенные опытом Великой Отечественной войны, могучие Советские Вооруженные Силы сумеют дать сокрушительный отпор любому агрессору, который осмелится напасть на нашу Родину.
Генерал-майор П. Мусьяков
Июнь — декабрь 1941
Б. Борисов[1] Боевая тревога
Девятнадцатого июня 1941 года закончились учения Черноморского флота, и на следующий день корабли вошли в Севастопольскую бухту. Светомаскировка, продолжавшаяся в городе несколько дней, была снята.
Графская пристань с ее гранитной колоннадой, мраморными львами и просторной лестницей, сбегающей к тихим водам Южной бухты, сразу оживилась: моряки сошли на берег.
Боевые корабли плавно покачивались в Северной бухте; мерно, через каждые полчаса, отбивались склянки.
Вечером в субботу 21 июня на улицах, площадях и бульварах Севастополя было особенно людно, оживленно, весело. Праздничным гуляньем встречал город моряков, сошедших на берег после больших, трудных учений.
Прекрасен ночной Севастополь, когда воздух напоен ароматом тополей и акаций, когда на маслянистой воде бухт переливаются и трепещут тысячи разноцветных огней. Высвеченные электрическим светом гребешки волн шлифуют гранитную набережную, с тихим шелестом омывают подножие памятника Погибшим кораблям.
Улицы полны народа. Куда ни глянешь — всюду моряки в гладко отутюженных форменках с синими отложными воротниками, белые чехлы фуражек и бескозырок. На Приморском бульваре сияли трубы краснофлотского оркестра, на асфальтовых площадках, залитых сиреневым светом «юпитеров», танцевала молодежь. По темной воде вдоль берега шныряли юркие шлюпки. Смутный рокот большой толпы то и дело прорезался всплесками звонкого смеха, звуками гитар, пронзительными звонками миниатюрных и быстрых севастопольских трамвайчиков.
До позднего вечера продолжались гулянья на городских бульварах и площадях, в Ушаковой балке, на Корабельной стороне и на Малаховом кургане, где, простерши руки к городу, бронзовый адмирал Корнилов, казалось, произносил высеченные на его памятнике слова: "Отстаивайте же Севастополь!"
А вечер такой теплый, ласковый, насыщенный свежим запахом моря…
Долго вслушивался я в неумолкающую мелодию праздника. По привычке подошел к висевшему на стене календарю и оторвал листок уходящего дня. По неловкости захватил и следующий. Попытался было водворить его обратно на место, но это не удалось. Подумал: "А, ладно, воскресный день проходит так, что и не заметишь!" — и бросил оба листочка в корзинку. Разве я мог в ту минуту думать, что день, с которым только что так небрежно расправился, окажется бесконечно долгим, а события этого дня на многие годы определят судьбу каждого из нас?
…Глухие, тяжкие раскаты нарушили сон… За окном медленно таял зеленоватый свет ракеты. Похоже было на сигнал гарнизонной тревоги. Снова прогремели далекие выстрелы. Тарелка репродуктора наполнилась сухим треском, и твердый, настойчивый голос диктора объявил о большом сборе и гарнизонной тревоге.
Первая мысль: возобновились учения. Но странно, еще не было такого случая, чтобы начальник гарнизона не предупредил руководство города заранее. Очевидно, командование решило проверить и нашу готовность.
Телефонный звонок. Послышался голос дежурного из штаба береговой обороны:
— Товарищ секретарь горкома партии! По поручению генерал-майора Моргунова сообщаю, что в городе объявлен большой сбор, вводится боевое, угрожаемое положение. Понимаете, бо-е-вое?..
Дежурный умолк, а я все теснее прижимал трубку к уху, словно ждал, что снова услышу чей-нибудь голос и он опровергнет только что сказанное.
Снова раздался телефонный звонок.
Штаб МПВО сообщал мне, как комиссару местной противовоздушной обороны города, что принят сигнал о введении в Севастополе боевого, угрожаемого положения. Я позвонил заведующему военным отделом горкома Бакши и предложил ему немедленно привести в боевую готовность местную противовоздушную оборону. Тут же дал указание выключить городскую электросеть прямо с электростанции, так у нас было условлено заранее на случай неожиданного налета на город. Сейчас эта крайняя мера оправдывалась еще и тем, что через час-другой должен был наступить рассвет.
Своему помощнику Николаю Терещенко поручил немедленно вызвать членов бюро, весь аппарат горкома и секретарей райкомов. Все эти переговоры заняли не более двух минут, когда раздался звонок из штаба флота: командующий Черноморским флотом вице-адмирал Октябрьский просил срочно прибыть к нему.
Вице-адмирал взволнованно шагал по кабинету, разговаривая с начальником штаба флота контр-адмиралом Елисеевым.
— Получена шифровка, — сразу сообщил командующий, — быть готовыми к воздушному нападению на город немецких бомбардировщиков.
Я рассказал о принятых горкомом мерах.
— Попрошу вас обратить особое внимание на тщательность светомаскировки города, — сказал командующий. — В случае налета бойцы МПВО должны как можно быстрее ликвидировать завалы, пожары, повреждения. Начальник гарнизона генерал-майор Моргунов будет держать вас в курсе всех событий…
Севастополь погружен во тьму. Тьма наполнена движением, топотом бегущих на свои посты военных, бойцов МПВО, руководителей предприятий. Проносятся автомашины с притушенным светом. У подъездов домов вырисовываются силуэты дежурных, бойцов групп самозащиты…
Члены бюро горкома, работники аппарата, секретари райкомов партии, руководители ведущих предприятий оказались уже в сборе и поджидали меня. Видимо, товарищи не знали о предстоящем налете, считали что дело идет об очередной проверке готовности, и перебрасывались шутками: "Что же, сегодня выходной день, на работу не итти, и времени выспаться будет достаточно!"
Коротко изложил свой разговор с командующим.
Мы решили прежде всего обеспечить светомаскировку, немедленно привести в боевую готовность всю систему МПВО, вызвать на предприятия и в учреждения всех руководителей, всех коммунистов, укрыть население, обеспечить в городе порядок.
— Есть вопросы? — обратился я к товарищам, перед тем как закрыть заседание.
— Есть! — вскинул голову секретарь горкома комсомола Багрий. — Это война с Германией?
— Это нападение…
Между тем инструкторы и технические секретари горкома связывались с предприятиями, проверяя явку коммунистов, руководителей предприятий и команд МПВО. Секретари райкомов партии, члены бюро горкома и руководители предприятий, не задерживаясь, как обычно, для оживленного обмена мнениями и неторопливого перекура, спешно покинули приемную.
* * *
Непрерывно раздавались телефонные звонки. Из райкомов, из штаба МПВО, с предприятий сообщали о принимаемых мерах, о светомаскировке.
В начале четвертого часа ночи из штаба ПВО флота сообщили, что к городу приближаются самолеты противника…
Тревожный гудок Морского завода оповестил о воздушной опасности. Его подхватили гудки других предприятий, паровозов, транспортов, завыли сирены.
Немедленно соединившись с Симферополем, я сообщил секретарю обкома о событиях в городе…
Широкий вид открывался с нашего балкона на Южную и Северную бухты, на Корабельную сторону, Морской завод.
Было еще темно, но уже пепельно брезжил рассвет.
Город и корабли замаскированы хорошо: ни одной световой точки. Если даже вражеские самолеты и прорвутся к городу, вряд ли они смогут вести прицельную бомбардировку.
Стрельба зенитных орудий быстро нарастала и наконец превратилась в настоящую канонаду. Десятки прожекторов обшаривали небо.
Далеко в стороне лучи нескольких прожекторов скрестились и медленно продвигались по направлению к городу. В месте скрещения лучей крошечный светлый крестик: пойман вражеский самолет.
Лучи прожекторов медленно влекли его по темной глади поднебесья, чтобы подставить под струю пуль и снарядов.
От залпов с кораблей сотрясалось здание. Воздух прочерчивали тысячи разноцветных трассирующих пуль. Высоко в небе рвались снаряды. Со свистом летели на землю осколки. Звенели и сыпались стекла.
Сильный взрыв потряс здание. Посыпались стекла, обвалилась штукатурка, в кабинете сорвалась с потолка и со звоном упала люстра. Уж не угодила ли вражеская бомба в самое здание горкома?
Но из штаба МПВО позвонил Кулибаба: в Северной бухте, у Приморского бульвара, взорвалась мина, спущенная на парашюте. А от здания горкома до места взрыва никак не менее трехсот метров…
Не успел положить трубку телефона — второй взрыв. На этот раз — на перекрестке улиц Щербака и Подгорной. Туда немедленно были направлены медико-санитарная и аварийно-восстановительная команды, отряд милиции.
Ни на одну минуту в эту ночь не прерывалась связь с обкомом партии. Наша информация немедленно передавалась оттуда в Москву, в Центральный Комитет партии.
Стрельба, наконец, прекратилась.
Без двадцати минут пять был дан отбой воздушной тревоги. Кончилась бесконечная первая ночь войны.
Откинул маскировочные завесы на окнах. Ясное, чистое утро. Искрилась роса на листьях тополей. Солнечный луч проложил вдоль песчаной дорожки двора золотую черту.
После отбоя снова собрались члены бюро горкома. Важно было немедленно призвать население к бдительности, довести до сознания жителей Севастополя, что ночью было не очередное учение, а нападение на город, и организовать массовое оборудование укрытий. В 5 часов утра штаб Черноморского флота оповестил о вражеском налете на город.
Краткое обращение городского комитета партии и горисполкома, переданное по радио, призывало население "соблюдать порядок и спокойствие, и сегодня, в воскресенье 22 июня, организованно выйти на работу".
Жизнь городских предприятий и учреждений подчинялась требованиям флота. Вот почему понадобилась работа в воскресенье.
Оставив в горкоме только дежурных, все мы отправились на предприятия.
При выходе столкнулись с Василием Петровичем Ефремовым. Оказывается, он уже успел побывать на месте падения мин.
Вид его был красноречивее всяких слов. Он вдруг сразу как-то постарел.
— Рассказывать, что видел, не буду. Увидишь сам. А памятник Погибшим кораблям стоит, — прибавил он, и улыбка тронула его сухие губы. — Мина упала в десяти метрах, а он и не шелохнулся.
Он говорил о памятнике, сооруженном в честь кораблей, затопленных в оборону 1854—1855 годов, чтобы закрыть вход в Севастопольские бухты флоту противника.
…Первая мина не оставила после себя воронки. Она упала в воду у самого Приморского бульвара и сильно повредила здание санатория. А памятник — орел на мраморном цоколе, распростерший могучие крылья, — запечатленная в мраморе и бронзе слава русских моряков, — стоял нетронутый.
Большой дом на улице Щербака был разрушен до основания. Команды МПВО разбирали завалы, извлекали из-под обломков погибших.
Во время войны довелось видеть немало убитых, но первые жертвы запомнились на всю жизнь…
Многие плакали — молча, скупыми слезами. Не слышно было ни рыданий, ни крика.
Севастополь приобрел вид военного лагеря. По городу патрулировали краснофлотцы и красноармейцы в полной боевой выкладке: подсумок, за плечом винтовка со штыком, на голове каска. На улицах немало молодых людей в гражданском платье, перепоясанных ремнями, с противогазами на боку и вооруженных. Это комсомольцы. Они несли боевую вахту, помогали командам МПВО в очагах поражения, рыли щели…
У подъездов домов, возле убежищ — дежурные.
Высоко в небе барражировали над городом наши ястребки.
Полная картина ночного налета на Севастополь обрисовалась несколько позднее, во второй половине дня. Оказалось, противник сбрасывал на парашютах электромагнитные мины большой взрывной силы. Падая на землю, они взрывались и причиняли разрушения. При падении же в воду такая мина плавно погружалась на дно бухты.
* * *
Секретари райкомов и руководители предприятий с утра сообщили: работу повсюду начали вовремя. Когда я утром приехал на Морской завод — основное предприятие города, — там во всех цехах кипела работа.
В 12 часов дня Севастополь слушал по радио выступление Вячеслава Михайловича Молотова.
Слушали повсюду — на кораблях, в частях, на предприятиях, в учреждениях, на улицах. Возникали митинги.
Выступления гневные, в них ненависть к фашистам, нарушившим мирную жизнь советских людей, готовность работать, не щадя сил. Мысли всех обращены к Родине, к партии…
Война стала непреложным фактом, и горком партии и горисполком обратились к севастопольцам с призывом свято хранить боевые традиции своей Родины, своего города, самоотверженно трудиться, быть бдительными и дисциплинированными и вместе со славными моряками-черноморцами громить фашистских разбойников.
В каждом дворе, на каждом пустыре, на бульварах, площадях — словом, всюду, где имелся свободный клочок земли, рылись щели, оборудовались под убежища погреба и подвалы. Славно развернули работу команды МПВО! Через несколько дней — как воздушная тревога, весь город сможет уйти под землю!
По улицам двигался поток грузовых автомашин — областной комитет партии потребовал от нас немедленной эвакуации матерей с детьми. Созданный для этой цели горкомом штаб привлек большой актив домохозяек, учителей, комсомольцев и в первый же день войны вывез из города несколько тысяч женщин с детьми.
Вечером мы собрались снова, чтобы обсудить задачи партийной организации в связи с выступлением Вячеслава Михайловича Молотова. Прошло менее двадцати часов после ночного заседания бюро горкома, а как изменился за это время, насколько строже стал облик товарищей!
Применительно к условиям военного времени нам предстояло коренным образом перестроить работу партийных организаций на предприятиях и в учреждениях и прежде всего так поставить массово-политическую работу среди населения, чтобы каждый житель города все время был в курсе событий и население могло активно помогать фронту.
Когда в дальнейшем Севастополь оказался в кольце вражеского огня, когда бомбы, снаряды и мины выводили из строя важнейшие узлы связи, мы только потому и могли удержать в своих руках нити руководства городом, что имели постоянную связь со всеми низовыми организациями и населением.
От горкома, через райкомы и первичные партийные организации, через рядовых коммунистов и наш актив — партийных и непартийных большевиков-агитаторов протянулись крепкие нити к населению.
Указания Коммунистической партии, правительственные сообщения о событиях на фронтах Отечественной войны и боевых подвигах защитников Родины, наконец, наши собственные решения через коммунистов, агитаторов буквально на следующий день становились известны каждому севастопольцу.
Позднее мы ввели в систему примерно каждую неделю собирать при горкоме руководящий состав города, районов и предприятий, информировали товарищей о положении на фронте, в стране, в городе, о тех очередных задачах, которые ставят перед нами партия и военное командование. Товарищи сообщали, какие нужды терпит то или иное предприятие, что препятствует выполнению фронтовых заказов; рассказывали об инициативе рабочих, обменивались опытом, советовали нам, требовали, когда дело зависело от городских организаций.
На Морском заводе имени Серго Орджоникидзе и на других предприятиях города был заведен такой порядок: каждый коммунист ежедневно докладывал секретарю первичной партийной организации или парторгу, что сделано им лично для выполнения производственного плана, какие он встретил неполадки и какие меры принял к их устранению. Это сильно повысило чувство личной ответственности коммунистов, их активность и немало способствовало выполнению предприятиями обязательств перед фронтом…
Город погрузился в полную темноту. За соблюдением светомаскировки следили все, особенно старались подростки. Заметив где-либо световую точку, они бесцеремонно стучались в дверь и требовали немедленно устранить непорядок…
Улицы сделались непривычно тихими и малолюдными. И лишь, как капли в воду, гулко падали в напряженную тишину города четкие шаги патрулей. Ночью опять ожидался налет вражеской авиации. На кораблях и в частях все «на-товсь». В темном небе плавали гигантские рыбы — аэростаты воздушного заграждения.
* * *
У входа в КП у нас тщательно проверили документы. Мимо с озабоченным видом пробегали связные. В проходах штольни расположились сменившиеся с вахты вооруженные краснофлотцы — охрана штаба. Одни читали или вполголоса беседовали, другие дремали, сидя на корточках или стоя, прислонившись спиной к скользкой стене штольни.
Адъютант доложил о нашем приходе.
Мы подробно рассказали командующему и члену Военного Совета о положении в городе; вице-адмирал, в свою очередь, коротко ознакомил нас с военной обстановкой:
— Бои идут на всей линии фронта — от Балтийского до Черного моря. Немецкие войска внезапно вторглись на территорию Литвы, в Западную Белоруссию и Западную Украину. Части Красной Армии оказывают гитлеровцам ожесточенное сопротивление.
Страна социализма, могущественная и несокрушимая, поднималась на защиту своей свободы и независимости…
Нам предложили заночевать на КП флота, в маленькой, холодной в сырой комнатке с деревянными койками, поставленными в два этажа.
Лежа в эту ночь без сна на койке, я много думал о флоте, о своих товарищах, о нашем славном городе-крепости.
Отсюда водил прославленный адмирал Ушаков корабли Черноморского флота в победоносные походы к турецким берегам и в Средиземное море; отсюда же в 1853 году повел в бой свою эскадру адмирал Нахимов, нанесший в Синопском бою сокрушительное поражение турецкому флоту.
В Севастополе все напоминало о героическом прошлом города, о его немеркнущей боевой славе: и знаменитый Малахов курган, и величественный памятник Корнилову, и всемирно известная Панорама, и легендарный 4-й бастион. Здесь батареей из пяти орудий командовал молодой артиллерийский подпоручик, будущий певец Севастопольской обороны Лев Николаевич Толстой.
В городе, особенно на Корабельной стороне, жило немало потомков участников Севастопольской обороны 1854—1855 годов.
Севастополь стяжал себе нетленную революционную славу. Именами революционных моряков — лейтенанта Шмидта, матроса большевика Сергея Частника, Афанасия Матюшенко, Вакулинчука — названы улицы Севастополя.
На боевых и революционных традициях нашей партии, нашего народа и своего родного города воспитывалось население Севастополя. Вся жизнь города — его промышленность, его учреждения — самым тесным образом связана с флотом. Многие моряки-черноморцы, отслужив срок службы, обзаводились в Севастополе семьями и оставались работать в порту или на Морском заводе.
Севастопольская партийная организация никогда не забывала, что наш город — южный морской форпост советской державы. Но впервые приходится нам руководить партийной организацией города в трудных условиях войны. Достанет ли сил и уменья, сможем ли мы оправдать великое доверие партии?..
* * *
Страна укрепляла Южный фронт.
Ежедневно поезда доставляли в город пополнение для флота. Среди прибывших — москвичей, украинцев, сибиряков, уральцев — было немало старых моряков Черноморского флота. Из портов Кавказского побережья прибывали транспорты с военными материалами и продовольствием.
Центральный Комитет партии неусыпно следил за событиями, развертывающимися на юге страны. В первые же дни войны в обком позвонил секретарь ЦК партии и член Государственного Комитета Обороны Георгий Максимилианович Маленков. Он предупредил областной комитет о том, что не исключена возможность вражеского десанта с моря и с воздуха, а потому необходимо обратить особое внимание на формирование истребительных батальонов и создание оборонительных сооружений. Крым — серьезный участок фронта.
Днем и ночью в Севастополе не прекращалась напряженная работа.
В бухтах по всем направлениям двигались катеры, буксиры, баржи. Боевые корабли пополняли боезапас, принимали продовольствие, топливо, воду. В море, на подступах к главной базе, устанавливались минные поля, боновые и противолодочные заграждения.
У стенок Морского завода и у мастерских военного порта вооружались транспорты, катера, буксиры: на них устанавливали орудия и пулеметы, прибывали командиры и краснофлотцы.
На улицах жители разбирали заборы и деревянные постройки, чердаки засыпали песком, здания покрывали огнестойкой краской, витрины магазинов закладывали камнем; связисты тянули дополнительную телефонную сеть.
На Историческом и Приморском бульварах, на площади Коммуны, в Ушаковой балке, на Корабельной стороне, во дворах и на пустырях тысячи севастопольцев, главным образом женщины и подростки, усердно копали землю, долбили скалы, создавали щели и укрытия.
В военкоматах и на сборных пунктах мобилизованные и добровольцы получали назначение в части. В райкомы и горком партии шел непрерывный поток коммунистов и комсомольцев, желавших добровольно уйти на фронт…
В эти июньские дни в горком позвонил секретарь Корабельного райкома партии:
— Как быть? На Морском заводе сотни квалифицированных рабочих подали заявления в партком и военкомат, просят взять их в Красную Армию. А как же с ремонтом боевых кораблей, как с выполнением спецзаказов?
Мы посоветовались с обкомом и Военным Советом флота и решили разъяснить рабочим, что их работа на заводе не менее почетная и ответственная, чем служба в рядах Красной Армии, что массовый уход с завода задержит ремонт боевых кораблей.
Добровольцы остались работать и с честью справлялись с выполнением заданий командования. Они вступили в ряды народного ополчения, тщательно изучали военное дело, а в дни третьего штурма почти все ушли на защиту родного города.
В районе Стрелецкой бухты ночью прямым попаданием разрушило общежитие для рабочих, погибло несколько человек.
Комендант общежития по сигналу воздушной тревоги предложил жильцам немедленно укрыться в щели. Большинство жильцов последовало его совету, но шесть человек понадеялись, авось, обойдется…
Не обошлось. Те, кто укрылся в щелях, видели, как от самолета отделилась и стала быстро спускаться прямо на общежитие подвешенная к парашюту мина. Раздался взрыв. Здание рухнуло, похоронив под обломками шесть человек, не пожелавших укрыться.
Население города должно было узнать об этом случае и твердо усвоить, насколько важно во время налетов переходить в укрытия и щели.
Каждую ночь дежурные и подростки усеивали крыши домов. Некоторые ребята раздобыли брезентовые фартуки, огромные рукавицы, даже каски. С ведрами, полными песку, и длинными щипцами они были хорошо подготовлены к борьбе с «зажигалками». Отрядами пожарников руководили вездесущие комсомольцы.
Когда подбитый вражеский самолет, волоча за собой длинный шлейф дыма, падал в море, воздух над городом оглашался приветственными криками, лихим свистом, аплодисментами: это ребята и дежурные на крышах выражали свой восторг.
Несмотря на вражеские налеты, которые происходили каждую ночь, количество разрушений и жертв в городе поначалу было невелико. Сильный огонь зенитной артиллерии и наша истребительная авиация мешали противнику бомбить намеченные объекты. Летчики на «И-15» и «И-16» смело вступали в бой с врагом, и нередко немецкие «юнкерсы», "фоккеры", «мессершмитты» падали в море, окутанные густым, черным дымом.
Противника путала тщательная светомаскировка города. Иногда фашистские летчики, не найдя Севастополя, сбрасывали свой бомбовый груз куда попало: на окрестности города, в море.
Но в светлые ночи Севастополь отчетливо виден даже с большой высоты. Белые прибрежные здания особенно рельефно оттеняли бухты. По указанию Военного Совета флота руководители предприятий и учреждений, председатели уличных комитетов и управляющие домами в течение одного дня должны были закамуфлировать все здания.
Двадцать восьмого июня меня срочно вызвали в обком партии в Симферополь. Возвратившись к вечеру, я не узнал Севастополя: город потускнел, почернел, его белые одежды, которые так радовали глаз каждого севастопольца, бесследно исчезли. Кто облил свой дом разведенной сажей, кто обмазал глиной, кто зазеленил в тон деревьев. На все это потребовалось лишь несколько часов. А минувшей весной люди работали более месяца, чтобы побелить город. С какой любовью трудилось население, сколько сил отдали жители для благоустройства своего родного города! Никогда еще не был наш Севастополь таким светлым, чистым, радостным, как в последние месяцы перед войной. И вот за один день такое превращение… Ночью наши летчики сообщили, что бухты выделяются теперь менее отчетливо и обнаружить с большой высоты военные объекты значительно труднее.
Приходилось серьезно задуматься об организации нашего быта: ведь все работники партийного, советского и комсомольского аппарата перешли на казарменное положение.
Распорядок дня установили такой: вставали в шесть утра, слушали последние известия и отправлялись завтракать, — кто в столовую, кто домой. На работу выходили к восьми часам. Выходные дни предоставлялись лишь женщинам, имеющим детей.
Последнее время людям приходилось спать не более трех-четырех часов в сутки. Надо было упорядочить не только дни, но и ночи. Во время тревоги теперь поднимались уже только те, кому это было необходимо по его обязанностям, остальные продолжали спать.
Вспоминаешь сейчас о прошлом, и кажется удивительным, до чего быстро перестраивалась наша жизнь на новый, военный лад…
* * *
По указанию обкома партии горком приступил к формированию в Севастополе частей народного ополчения.
Через несколько дней на улицах, площадях и окраинах города маршировали, делали перебежки, разбирали и собирали винтовки, автоматы, пулеметы, учились стрельбе и метанию гранат подразделения ополченцев. Были среди них и юноши, и убеленные сединой старики, и женщины, и девушки.
В воскресенье 27 июля второй секретарь горкома Кулибаба — комиссар частей народного ополчения — пригласил нас на полевые учения, проходившие на пересеченной балками местности вблизи Инкермана. Невдалеке виднелось Английское кладбище с высокими мраморными цоколями памятников на могилах генералов и белыми каменными надгробьями на могилах офицеров и солдат — память об осаде Севастополя в 1854—1855 годах; справа зеленели отлогие склоны Сапун-горы.
Ополченцы были одеты в гражданское платье, но подпоясаны ремнями. Этим создавалось впечатление некоего подобия формы; на боку противогаз, за плечами винтовка. Кроме винтовок, на вооружении полка имелись пулеметы и минометы. На рукавах у женщин — белые повязки с красным крестом.
Короткие слова команды, и часть начала быстро выстраиваться. Никакой суматохи. Ополченцы двинулись в десятикилометровый поход.
— Ты погляди, как красиво идут! — любовно заметил Кулибаба.
Среди связных, через которых командиры передавали свои приказания, оказался плановик горсовета, — к сожалению, не могу припомнить сейчас его фамилию. Ранее он производил впечатление грузного, неповоротливого человека, умевшего быстро делать только одно дело: считать на счетах. Откуда взялась теперь у него сноровка? Выслушав приказ, он повернулся, как положено, и, несмотря на свою солидность, резво побежал выполнять задание. На пути ему пришлось преодолеть "простреливаемую зону". Он лег на землю и, энергично работая локтями и коленками, пополз по-пластунски, затем вскочил и побежал дальше. Мы обратили на него внимание Кулибабы. Смуглое невозмутимое лицо его тронула улыбка.
— Что ж, — сказал он, — видно, в каждом русском человеке заложена военная косточка!..
Одновременно с частями народного ополчения в городе был сформирован истребительный батальон. Бойцы батальона находились на казарменном положении.
Каждый севастополец стремился связать свою судьбу с каким-либо военизированным подразделением, будь то истребительный отряд, народное ополчение, вооруженная охрана города или команда МПВО. Каждый хотел сам держать в руках оружие, никто не пытался переложить на другого охрану своей жизни, своего очага, своего города, своей страны. Женщины не отставали от мужчин.
В те дни менялось самое представление о человеческом возрасте. В любви к своей Родине, к партии, в стремлении защитить родной город были юными и старики, а сознание воинского долга превращало в зрелых мужей юношей и подростков.
Старый архивариус Антонов, горячий комсомолец Виля Чекмалов, скромная домашняя хозяйка Ефросинья Гуленкова и сотни других замечательных патриотов стали потом героями обороны Севастополя.
Мечтой Вили было вступить в партизанский отряд и героическими делами утвердить себя в высоком звании комсомольца. В конце концов этот упорный паренек добился своей цели — сделался партизаном. Однажды, стоя в дозоре, Виля заметил группу немцев, пытавшихся зайти в тыл отряду. С криком: "За Родину!" Виля бросился на врага. Погиб, но успел предупредить отряд об опасности.
Когда гитлеровцы напали на нашу страну, старик Антонов решил защищать Родину с оружием в руках и отказался эвакуироваться. Но ему было шестьдесят семь лет… Как тут быть? Уменьшив себе годы, старик записался в истребительный батальон. В горячке никто не обратил внимания, что доброволец Антонов никак не походит на сорокапятилетнего человека. Он усердно изучал винтовку, гранату, пулемет, маршировал и стоял на посту. Но когда дело дошло до полевых учений, старое сердце начало сдавать. Антонов всячески скрывал свой возраст, но командованию батальона все же стало известно, что старик убавил себе ни много ни мало двадцать с лишним лет…
Больших трудов стоило уговорить старика заняться другим, тоже нелегким делом: строительством оборонительных рубежей. Он и тут трудился изо всех своих сил. Но вскоре пришлось отозвать его и со строительства рубежей: работа была для него слишком тяжелой. Куда только не обращался Антонов с жалобой на несправедливое к нему отношение!
Уже в дни обороны, когда Севастополь был отрезан по суше от Большой земли и переживал немалые трудности со снабжением, нам неоднократно приходилось выслушивать благодарность политработников за присылаемые в части конверты и бумагу; получил горком и с фронта несколько таких благодарственных писем. Поскольку горком партии конвертов и бумаги на фронт бойцам не посылал, мы долгое время не знали, кому переадресовать полученные благодарности.
Вот тут-то и выяснилось, что это старик Антонов, убедившись в безрезультатности своих жалоб, засел в помещении архива и стал клеить конверты, используя чистые страницы старых архивных книг. В каждый конверт вкладывал он листок бумаги… Десятки тысяч писем отправили бойцы своим родным и близким в конвертах старого архивариуса.
Большое, благородное, душевное дело делал старик Антонов! Да один ли Антонов?!
В Северный райком партии явилась старая работница одного из заводов, Агафонова, прошла прямо в кабинет секретаря райкома Кролевецкого и положила на его письменный стол сумку для провизии, в которой что-то звякнуло.
— Путевки я в санаторию получала? — заговорила она суровым голосом, словно перечисляя незаслуженные обиды. — Получала. Внука моего в Артек отправляли? Отправляли. Бесплатным электричеством меня в Сеченовке лечили? Лечили. Много я еще чего от советской власти требовала — и все, как есть, получала. Так что не имеешь права отказать мне в моем желании!
— В чем отказать-то? — спросил удивленный секретарь райкома. Старуха вздохнула и, открыв сумку, стала вытаскивать из нее различные вещи, приговаривая:
— Колечко восемьдесят четвертой пробы, венчальное; подстаканник серебряный, мужу на рожденье подарок; часы позолоченные с цепочкой, именные, сыну за Осоавиахим премия; серьги и браслет золотой с камушками, дочери к свадьбе; поднос — то ли чистое серебро, то ли наружное — это уж твое дело разобраться…
— Да на что мне все это? — не выдержал секретарь.
— Не тебе, Родине! — веско ответила Агафонова.
Так началось замечательное движение: сбор ценностей в фонд обороны. Впрочем, трудно сказать, с кого началось это движение. Секретарь Северного райкома комсомола Тамара Алешина, например, утверждала, что в одно время с Агафоновой, а может и раньше, к ней явилась комсомолка Чернышева и принесла свои ценности.
Каждый был прав: ведь и Агафонова, и Чернышева, и десятки других севастопольцев, воодушевленных любовью к Родине, пришли к этому благородному решению независимо друг от друга. А их примеру последовали тысячи жителей города-героя… Да ведь так было и по всей стране.
* * *
Чтобы укрепить Севастополь с суши, Военный Совет флота разработал и утвердил план строительства оборонительных рубежей.
В систему этих рубежей входили противотанковые рвы и надолбы, окопы, ходы сообщений, доты и дзоты, проволочные заграждения. Общее руководство работами было возложено на инженерный отдел флота. Почти не было дня, чтобы работники города не бывали в штабе флота или работники штаба и политуправления — в горкоме партии. Участие населения в строительстве укреплений, ремонт кораблей, усиление местной противовоздушной обороны, связь города с флотом — таковы были темы наших совещаний и бесед. Естественно, что мобилизация людей на строительство оборонительных рубежей стала основным делом городского комитета партии и горисполкома.
Во второй половине июля строительные работы развернулись по всей линии. Члены бюро горкома ежедневно выезжали на участки работ, а некоторые секретари райкомов со своим активом просто переселились туда.
Трудно представить себе что-либо менее благоприятное для земляных работ, чем почва вокруг Севастополя, твердая, как гранит.
Помню, мы в конце июля приехали на участок за Куликовым полем. Был один из тех неистовых солнечных дней, когда земля, воздух, каждый куст, камень насквозь пронизаны тяжелым жаром солнца. Раскаленные скаты гор, словно стены печей, излучали зной; сухая, горячая пыль обжигала кожу. И ни малейшего укрытия, чтобы хоть на минуту передохнуть от нестерпимо палящих лучей.
А тысячи севастопольцев — краснофлотцы и плечом к плечу с ними женщины, старики, подростки — находили в себе силы, чтобы под этим палящим солнцем шаг за шагом — лопатой, ломом, киркой — одолевать неподатливый, каменистый грунт. Неподалеку слышались взрывы: это саперы помогали населению в особо трудных местах.
…Нас окликнула женщина в белой кофте. Ее голова была низко, по самые брови, повязана косынкой. Из-под косынки на красное, обожженное солнцем лицо падала выгоревшая прядь волос. С трудом можно было узнать Марию Сергеевну Коновалову, секретаря Центрального райисполкома. В последнее время она работала агитатором среди женщин своего района.
Кем был агитатор в Севастополе в эти дни? Проводник всех решений партии и правительства, он был и инициатором, и организатором, и в то же время непосредственным участником тех мероприятий, к выполнению которых призывал. Личный пример коммуниста-агитатора порой действовал убедительнее самых пламенных речей.
Коновалова повела за собой сотни женщин с горы Матюшенко, Пироговки и Рабочего поселка. Вооружившись ломами, кирками, лопатами, ведрами для подноски воды, они двинулись на строительство рубежей. Мария Сергеевна, человек физически не очень сильный, сумела быстро освоить тяжелый земляной труд и не только сама ловко управлялась с киркой и лопатой, но и помогала отстающим, тянула за собой весь участок.
В короткие часы отдыха Мария Сергеевна читала женщинам газеты, помогала людям разбираться в обстановке на фронте, и труд свой здесь, на небольшом участке, эти люди осмысливали по-новому, как часть большого государственного плана обороны.
— Вот посмотрите! — с гордостью показала Коновалова на окоп для стрелкового отделения. — Это мы за три дня отрыли. И всего вдесятером!
Казалось бы, что тут особенного: такой окоп четверо бойцов отроют за несколько часов. Но стоило услышать металлический звон, издаваемый киркой при ударе о каменистую породу, — и сразу становилось ясно, что вырытый женщинами окоп — результат поистине героического труда…
Близ Малахова кургана в группе строителей-добровольцев мы встретили секретаря Корабельного райкома партии Якунина и прошли с ним в штаб участка, в палатку. Там, на ящике, склонившись над картой, сидел военный инженер третьего ранга в сером от пыли кителе.
— Начальник нашего участка, — с важностью представил Якунин. Водя карандашом по кальке, Якунин объяснил мне систему противотанковых рвов, надолб, минных полей и проволочных заграждений, которые в недалеком будущем опояшут подступы к Малахову кургану.
Уже к концу сентября Севастополь был охвачен с суши оборонительными поясами. Так закладывали жители Севастополя в эти насыщенные трудом месяцы фундамент будущей обороны города.
* * *
Когда началась героическая защита Одессы, командование Черноморского флота приступило к формированию в Севастополе частей морской пехоты для обороны Одессы и Крыма. Моряки рвались в бой. Нередко весь личный состав кораблей выражал желание пойти на фронт. Возродились традиции Севастопольской обороны 1854—1855 годов, когда деды и прадеды нынешних моряков покидали многопушечные корветы и шли на бастионы легендарного Малахова кургана; возродились традиции славного 1917 года, когда отцы наших севастопольцев революционные моряки — уходили на берег, в бой за молодую Республику Советов.
Но отпустить всех было невозможно. Корабли были в строю и вели активную борьбу с врагом. Отпускали в морскую пехоту только часть экипажа.
На крейсере «Молотов» перед отправкой краснофлотцев на Одесский фронт на юте был построен весь личный состав корабля. Перед ним, равняясь на полотнище Военно-морского флага, выстроились покидающие корабль моряки.
Сдержанное волнение звучало в напутственных словах командира крейсера капитана второго ранга Зиновьева:
— Мы верим, что и в боях на сухопутье не уронят себя моряки-черноморцы, не посрамят чести корабля, флота, Родины! Личный состав крейсера «Молотов» вверяет вам свою честь, товарищи!
Каждому отправляющемуся на фронт командир сам вручал винтовку, и под крики «ура» в честь Красной Армии и Военно-Морского Флота, в честь нашей Родины краснофлотцы сошли с корабля.
Девятнадцатого августа корабли Черноморского флота доставили отряды морской пехоты в Одессу, и ночью краснофлотцы с хода вступили в бой на самом ответственном участке, где наступающий противник крупными силами выходил к Одессе.
Тем временем в Севастополе из моряков была сформирована бригада полковника Жидилова.
Моряки обучались ползать по-пластунски, зарываться в землю, окапываться и наступать. Наступать морякам было легче всего. Терпеливый труд окопной войны мало соответствовал стремительной морской душе. Только позднее, и на собственном опыте и на опыте Приморской армии, убедились они в необходимости этого труда. Впрочем, далеко не сразу…
Вражеская авиация продолжала налеты на Севастополь. Но теперь фашистские летчики прилетали уже не ночью, а под вечер, лишь только начинало темнеть.
События приобретали все более грозный характер. Немцы вплотную подошли к Перекопу.
Бюро горкома решило перевести на казарменное положение свыше полутора тысяч бойцов народного ополчения. Сотни коммунистов по партийной мобилизации были отправлены на фронт, под Перекоп.
По указанию обкома начали эвакуировать на восток детские учреждения, учебные заведения, промышленное оборудование, рабочих и специалистов, различные культурные ценности.
В первые же месяцы войны севастопольская партийная организация сократилась почти вдвое: много коммунистов ушло на фронт, в истребительный батальон, часть была эвакуирована с предприятиями. Перед партийной организацией города встала большая задача — заменить ушедших, выдвинуть в качестве руководителей предприятий, учреждений, городских и районных организаций новых товарищей. Естественно, что среди выдвигаемых было много женщин.
В конце сентября Крымский полуостров по суше оказался отрезанным от советской Большой земли. Немцы заняли Перекопский перешеек, а в октябре овладели Турецким валом и завязали бои с нашими частями на Ишуньских позициях.
По приказу Главного Командования, еще за несколько дней до оставления Одессы, оттуда в Севастополь на транспортах и боевых кораблях начали прибывать части Приморской армии.
От темных, продубленных солнцем и ветром лиц бойцов Приморской армии веяло спокойной силой. Они выполнили свой долг, они не бежали с поля боя, а, нанеся огромный урон врагу, в полном порядке отошли по приказу Ставки. Казалось, они знают о войне что-то такое, чего еще не знаем мы. Так оно и было. Они били врага, да еще как! Они удерживали позиции взводом против батальона, силами полка обращали в бегство дивизию гитлеровцев…
Из Севастополя приморцы на грузовиках и платформах направлялись дальше, на север Крыма. Жители Севастополя провожали их, женщины дарили им цветы.
Между тем положение на Западном фронте ухудшилось. Напряженные бои шли на Брянском и Вяземском направлениях. Все понимали, что враг рвется к Москве. Будь немцы у самых стен Севастополя, это не могло бы ударить нас больнее. Москва — самое дорогое, самое святое для советского человека.
Мы ясно понимали, что при создавшихся условиях Севастополь в один недобрый день может оказаться в положении осажденной Одессы или блокированного Ленинграда. Мы тщательно изучали опыт этих двух городов, в особенности более близкой нам Одессы.
В зале заседаний горкома мы созвали партийный актив города. Руководители одесских организаций поделились с нами опытом своей работы в условиях осады. Перед нами встала задача: добиться в городе такой же организованности и дисциплины, такой же крепкой спайки фронта и тыла, какая существовала в Одессе. Хотя подход к Ишуни частей Приморской армии и укрепил оборону Крыма, но на стороне противника по-прежнему оставался огромный численный перевес.
Ночью, лежа на узких койках в убежище КП, обсуждали мы, что должны будем делать, если Севастополь окажется в кольце осады. Прежние наши беседы на эту тему носили довольно отвлеченный характер. Теперь мы познакомились с опытом Одессы и поняли, что осада города для гражданского населения означает жизнь и труд в определенных условиях — условиях тяжелых и крайне своеобразных, в которых тем не менее надо будет делать все самым наилучшим образом.
Обычно беседу начинал Саша Багрий, затем, один за другим, в нее включались все обитатели соседних коек.
Помню, однажды, когда уже все давно уснули, Багрий приглушенным голосом, но с горячностью говорил Ефремову:
— Мы должны рассказывать людям всю правду о положении на фронте, как бы она ни была жестока! К севастопольцам надо подходить с открытым сердцем.
— Так мы же и говорим правду, да в в Одессе людям всю правду говорили, — сказал я. — Сила партии в том и заключается, что она всегда идет к народу с правдой, и только с правдой…
Ефремов глянул на часы и ахнул:
— Батюшки, седьмой час! А куда Петросян девался? — спросил он, озадаченно глядя на нетронутую койку заведующего промышленным отделом горкома партии.
В этот момент дверь отворилась и в отсек шагнул Петросян. Он с гордостью показал нам продолговатый металлический предмет.
— Восьмидесятидвухмиллиметровка! — Затем жестом фокусника извлек из кармана другую мину. — А вот пятидесятимиллиметровка… Первенцы Морского завода. Сегодня же приступают к испытанию минометов.
— А как "Не тронь меня"?
Так называли рабочие, а следом за ними и все севастопольцы плавучую батарею. Построенная Морским заводом батарея прикрывала вход в Северную бухту.
— Действует вовсю. А бронепоезд — ну прямо красавец! За второй принимаются. Это будет настоящий подарок фронту.
— Вот что, товарищи, — предложил Ефремов, — не съездить ли нам до завтрака на Морской завод?
— Поезжайте, — ответил Петросян, — а я сосну… — и он жадно взглянул на свое тощее ложе.
Но когда мы выходили из убежища, он присоединился к нам со смущенным видом человека, неспособного преодолеть желание еще раз, вместе со всеми, посмотреть на результаты своих трудов.
* * *
Новая задача возникла перед нами, когда, по указанию обкома, вместе с райкомами партии и горкомом комсомола мы приступили к отбору людей для партизанского отряда. Трудность заключалась, между прочим, и в том, что нам приходилось противостоять напору массы желающих.
Мы отобрали людей политически проверенных, дисциплинированных, физически выносливых. В отряд ушло восемьдесят коммунистов. Всего в отряде насчитывалось до двухсот человек, в том числе около шестидесяти комсомольцев. Командиром отряда бюро горкома утвердило члена горкома, директора совхоза имени Софьи Перовской, Владимира Васильевича Красникова.
Однажды вместе с заместителем Красникова мне довелось побывать и отряде, находившемся на ученьях в горах близ Алсу, километрах в двадцати пяти от Севастополя. В Алсу нас поджидал проводник, высланный партизанами. Паренек со светлым чубчиком над гладким, чистым лбом одет быт в гимнастерку, брюки навыпуск и легкие кожаные туфли-постолы, удобные для лазания по горам. Эти туфли, похожие с виду на пьексы, состоят из двух кусков кожи, сшитых дратвой. За плечом у молодого партизана поблескивал ствол винтовки; две гранаты и набитый патронами подсумок оттягивали пояс.
Мы стали подыматься по каменистому склону. Парнишка шел легко, то ныряя в заросли, то перепрыгивая валуны, и по каким-то ему одному ведомым признакам отыскивал неприметную тропу.
— Здесь! — сказал наш проводник, когда мы вслед за ним поднялись на небольшую поляну, поросшую пихтами и дубами.
Поляна, со всех сторон окруженная отрогами гор, круто обрывалась в глубокую расщелину, справа край ее терялся за кустарником.
Едва ступив на поляну, парнишка в недоумении остановился: вокруг не было ни малейших признаков стоянки.
— Никак с дороги сбился?
— Да нет, товарищи… Были здесь… Вот и сосна расщепленная!..
Стоило же карабкаться в этакую высь, чтобы любоваться какой-то расщепленной сосной!
В это время раздался пронзительный свист, и из-за куста орешника поднялась в рост фигура партизана. Видимо, это был сигнал: тотчас же из-за всех кустов показались головы в пилотках и кепках…
Вскоре появился и командир севастопольских партизан Красников, прибывший сюда незадолго до нас для проведения учений.
— Какова маскировка? А? — спросил он не без самодовольства. Мы подробно расспрашивали Красникова о партизанской учебе, о закладке баз.
— Если вы располагаете временем, — сказал Красников, — то давайте съездим к Камышловской группе. Там у нас несколько баз.
Примерно через час мы вылезали из машины близ полустанка Мекензиевы горы и двинулись пешком в сторону Камышловского оврага.
Мы довольно долго петляли по каким-то неприметным тропам, все дальше углубляясь в густую кустарниковую поросль. Затем вдруг заросли расступились, мы оказались на маленькой тенистой полянке.
— Здесь?
— Точно, — ответил Красников. — Попробуйте-ка сами отыскать базу.
Внимательно обследовав покрытую мхом почву, я не обнаружил ни малейших признаков тайника.
— Ладно, сдаюсь, показывайте сами.
Красников поднял валявшуюся невдалеке корягу, опустился на колени и стал отдирать бархатную подушку мха. Обнажилась земля, пришлось еще долго ковырять ее корягой, и наконец показалась дощатая крышка тайника. Когда отодрали одну из досок, я увидел деревянный сруб, вроде колодезного, а на дне его набитые мешки.
Ничего не скажешь: артистическая работа!
Обком поручил возглавить партизанское движение на полуострове известному руководителю крымских партизан времен гражданской войны Мокроусову. В середине сентября, приехав познакомиться с севастопольским отрядом, он без устали разъезжал по лесам и горам, где обосновались наши партизанские группы, осматривал оружие, обувь, одежду, присутствовал на учениях.
Мокроусов провел многочисленные беседы с партизанами, делился с ними своим боевым опытом. Присутствуя на этих собеседованиях, я не раз сокрушался, что не удосужился изучить опыт партизанской борьбы. Оказывается, и это необходимо знать секретарю городского комитета партии…
* * *
В конце октября начались сильные бои на Ишуньских позициях. Создавалась реальная угроза прорыва вражеских войск в Крым.
Двадцать шестого октября из Симферополя позвонил секретарь обкома партии и сообщил, что в Севастополе, по решению Центрального Комитета ВКП(б), создается городской комитет обороны. Председателем комитета обкомом утвержден я, членами — председатель горисполкома, начальник горотдела НКВД и начальник гарнизона.
На другое утро из Симферополя пришло постановление Военного Совета войск Крыма о введении на всей территории полуострова осадного положения.
На первое заседание городской комитет обороны пригласил членов бюро горкома, секретарей райкомов партии и коменданта гарнизона. Сообщив товарищам о введении в Крыму осадного положения, я предложил принять обращение к трудящимся Севастополя.
Далее решили собрать городской актив, провести совещания секретарей первичных партийных организаций, директоров предприятий и учреждений, проинформировать их о положении и разъяснить, какие обязательства налагает на всех нас создавшаяся обстановка.
По предложению Ефремова постановили 7 и 8 ноября считать рабочими днями.
События развивались. В ночь на 29 октября член Военного Совета флота Кулаков сообщил мне по телефону, что немецкие части, прорвав Ишуньские позиции, устремились в направлении к Симферополю, Севастополю, Керчи и Евпатории. С тяжелыми боями отходили Приморская в соседняя армии.
В полдень 30 октября — памятная дата! — в городе стали слышны ухающие звуки, заставившие севастопольцев насторожиться.
Это были первые выстрелы севастопольских береговых батарей по наступающему противнику.
Это было начало обороны Севастополя.
Павел Панченко Черноморская столица
Cевастополь, Севастополь, черноморская столица, Я не знал тебя, но сердце было жителем твоим: Тут же все, что с колыбели и мерещится, и снится Будущим твоим питомцам, мореходам боевым. Сквозь горячий ветер детства, ветер юности соленый, Мы к тебе со всех слободок, как по сговору, брели, Чтоб взглянуть на эту славу рвы, редуты, бастионы И с Малахова кургана перейти на корабли. — Все наверх! — и сразу видно: нас на палубах немало! И ничуть не страшно хлопцам в море дедов и отцов: Ведь под форменкой обычной бьется сердце адмирала, В нем с напутствием былого слился будущего зов. Широко расставив ноги на эсминце, на линкоре, Мы ходили между синей высотой и глубиной. Нам на суше было тесно, но в открытом настежь море Ты манил нас издалека, Севастополь наш родной! Разве мы забудем это: всей эскадрой в бухту входим И, влюбленные в свой город, мы с тебя не сводим глаз: Что слыхать на Корабельной? Как дела на Морзаводе? А лукавые подруги с пристаней узнали нас… Мы дышали полной грудью, в полный рост мы вырастали. Родина! В штормах, в туманах осенял нас вымпел твой, И в гостях у черноморцев был не зря великий Сталин: — Есть усилить наблюденье, ждать тревоги боевой! Били склянки. Дул все чаще ветер в боцманскую дудку, По-дельфиньи ввысь бросалась черноморская волна. И однажды услыхали мы особую побудку: — К бою, море, небо, суша! С нами Сталин и страна!П. Капица На большом рейде (рассказ)
Была суббота. Днем на всех кораблях матросы чистили медь, скребли песком палубу, закрашивали пятна на бортах и поблекшие от непогоды надстройки. А к вечеру, когда корабли засверкали чистотой, люди начали готовиться к увольнению на берег. В корабельных банях зашипел пар, со свистом вырывались струйки воды, заклубилась мыльная пена. В кубриках брились, наглаживали форменки.
С каждого корабля репродукторы разносили песни и вальсы. Флаги и вымпелы колыхались на мачтах.
Шлюпки отваливали одна за другой от трапов и направлялись к Графской пристани.
Широкая каменная лестница запестрела белыми форменками, золотом якорей на ленточках, синими, как море, воротниками с тремя тонкими полосками, похожими на пену волн.
Группы моряков растекались по площади Ленина: одни направлялись на Приморский бульвар, другие — в Дом флота, третьи — под тень каштанов и акаций Исторического бульвара.
Только нам — командам морских охотников — недоступны были в этот вечер береговые радости. Все подразделение заступило на суточное дежурство, и наши катера стояли в конце длинного пирса.
После ослепительного солнечного дня вечер выдался тихий и мягкий. Не было слышно ни урчания моторов, ни тарахтения лебедок, ни боцманских выкриков и свистов. Даже чайки не кружились, как обычно, над бухтой, а лениво покачивались на зеленоватой глади залива. Лишь кое-где поскрипывали причальные тросы…
Командиры катеров и я, стажер, собрались в кают-компании у старшего лейтенанта Пухова.
Дмитрий Андреевич Пухов командовал нашим подразделением. Он долго плавал простым рулевым, старшиной, боцманом и морское дело знал отменно. В любую погоду, в темные беззвездные ночи почти на ощупь Пухов мог провести катер по самому извилистому фарватеру. Но не было у него привычки кичиться знаниями. Дмитрий Андреевич охотно и терпеливо передавал свой опыт другим.
Существует множество лиц, которые кажутся вылепленными иногда любовно и тщательно, иногда кое-как. Пухов не отличался красотой. Брови на его грубоватом и коричневом лице летом выгорали почти добела, нос был слегка вздернутым, а обветренные губы имели голубоватый оттенок. Зато большие серые глаза Дмитрия Андреевича поражали своей какой-то особой чистотой и мягкостью.
По возрасту Дмитрий Андреевич был много старше нас. А на всех катерах «МО» матросы и командиры подобрались какие-то моложавые, почти мальчишеского вида. Шутники нередко называли наше подразделение "детским дивизионом" и при случае любили подразнить.
Командир не давал нам покоя ни днем, ни ночью… На учения выводил и в мертвую зыбь, и в шторм. И чем хуже была погода, тем больше она, казалось, устраивала Пухова.
— Вот это да! — говорил он. — Знатно мотает. С ветерком просолит. Моряку вредно быть пресным.
И Пухов добился своего: на прошедших учениях подразделение получило благодарность за хорошую службу. Поэтому в этот июньский вечер Дмитрий Андреевич был настроен благодушнее обычного. Мы засиделись в кают-компании и не заметили, как подошла полночь.
Неожиданно по всем пристаням и пирсам раздались тревожные сигналы, зазвенели телефоны. В город помчались рассыльные. По бухтам засновали катера и барказы, переправлявшие моряков с берега на корабли.
Всем казалось, что это продолжение учений, что людей собирают по условной тревоге.
И вдруг глухой ночью над затемненным Севастополем загудели неизвестные бомбардировщики. В небо взметнулись лучи прожекторов.
Ударили зенитные батареи. Навстречу мелькающим, как моль, самолетам понеслись сотни трассирующих пуль, снарядов.
В городе послышались взрывы, бухты озарились багровыми вспышками.
"Война! — поняли все. — Война с фашистской Германией".
Первыми кораблями, получившими приказ немедля выйти в море, были морские охотники. Еще гудели вражеские самолеты, берег сверкал вспышками разрывов, и в черное небо неслись огненными прерывистыми нитями разноцветные трассы, а мы уже на полной скорости мчались в море, получив задание подобрать парашютистов со сбитых самолетов.
Но ни парашютистов, ни парашютов на воде мы не нашли. Нам только удалось установить, что на парашютах падали в море не люди, а мины. Одна из них с грохотом взорвалась на отмели.
Какие это были мины — пока никто не знал. Решили, что фашистские самолеты засорили фарватер и бухту простыми якорными минами. У этих мин чугунная тележка-якорь покоится на дне, а рогатый шар, наполненный взрывчаткой, всплывает на стальном тросе и колышется под водой на глубине трех-четырех метров. Такие мины нетрудно подцепить тралом.
На рассвете несколько тральщиков тщательно протралили внутренние бухты, проверили фарватер, где были замечены падавшие парашюты, но ни одной мины не выловили. Самолеты, видимо, сбросили магнитные либо акустические мины, которые опускаются на дно и там неподвижно лежат на грунте. В севастопольских бухтах уже опасно было плавать. Буксир, пытавшийся пройти по тем местам, где проскальзывали другие корабли, неожиданно подорвался и затонул.
Стало ясно, что немецкие мины взрываются не сразу, а лишь после того, как над ними пройдет несколько кораблей. Но под каким по счету они взрываются?
Морские охотники несли патрульную и дозорную службу в море. Они встречали на фарватерах корабли и осторожно проводили их в опасных местах.
Нашему катеру пришлось проводить большой транспорт. Впередсмотрящий доложил, что он заметил слева нечто, похожее на перископ, который высунулся из воды, продвинулся в сторону и мгновенно исчез. Старший лейтенант немедля переложил руль, на полной скорости направил катер в указанное место и приказал сбросить одну за другой четыре малые глубинные бомбы.
Минер с боцманом в точности выполнили его распоряжение, но мы насчитали почему-то не четыре взрыва, а пять. Последний был самым мощным: он поднял высокий столб задымленной воды.
— Что за безобразие! — крикнул Пухов минеру. — Какие бомбы сброшены?!
— Малые, товарищ старший лейтенант! — ответил тот. — Пятая не наша. Видно, мина подорвалась. Вон остатки буйка плавают… Красный флажок на нем.
Такими буйками помечались места падения немецких парашютов.
— Выходит, что мина сработала от взрыва малой бомбы, — вслух рассуждал Пухов. — Интересно бы узнать — все ли они такие чуткие?
Прибыв на место, он доложил по команде о случившемся и сам взялся проверить свою догадку.
* * *
На другой день в зоне вражеских мин было приостановлено всякое движение. Даже шлюпки не имели права пересекать опустевшую часть бухты.
Утром, при ослепительном сиянии крымского солнца, из Южной бухты вышел морской охотник и направился в запретные воды. Катер уверенно мчался к буйкам с флажками, которые предупреждали, что вот где-то здесь, на глубине, притаились сброшенные на парашюте немецкие мины. Десятки глаз с мостиков кораблей, с вышек береговых постов следили за охотником.
Подойдя к опасному месту, катер резко увеличил ход и начал сбрасывать глубинные бомбы. Вода за его кормой кипела. Бомбы с глухим ревом вздымали на поверхности моря высокие и пенистые бугры… И вдруг среди однообразного грохота раздался необычайно сильный взрыв. Огромный столб воды взметнулся к небу и закрыл катер.
— Подорвались! — решили многие наблюдатели.
Моряки с тревогой вглядывались в потоки поднятой со дна воды. Казалось, что сверкающая радужная завеса висела в воздухе необыкновенно долго. Наконец, она осыпалась косым дождем и все увидели, что катер цел и с прежней бойкостью мчится по волнам.
Береговой пост наблюдения запросил семафором: "Есть ли на катере раненые? Не нужна ли помощь?"
И сигнальщик катера, размахивая с мостика в воздухе флажками, ответил: "В помощи не нуждаюсь. Иду подрывать следующую. Старший лейтенант Пухов".
— Откуда взялся этот Пухов? — заинтересовались командиры на больших кораблях. — Раньше никто ничего не слышал о нем.
Немецкие мины время от времени взрывались то на значительном расстоянии от катера, то почти рядом. И тогда у всех наблюдателей захватывало дыхание — им казалось, что от катера не осталось и следа.
Но они ошибались. «МО», управляемый Пуховым, каким-то неуловимым маневром ускользал, оказывался за полосой с ревом извергающихся газов и мутной воды, летящей на десятки метров вверх.
Стоя на мостике, старший лейтенант был предельно насторожен. Он не спеша отдавал команды и зорко осматривался, когда всплескивала за кормой сброшенная глубинная бомба. И он пришел к выводу, что не все немецкие «донки» взрываются от детонации.
"Видимо, продолжают отлеживаться на дне мины другой системы, — думал он. — Как же заставить сработать их хитроумные механизмы?"
* * *
На берегу товарищи бросились поздравлять Пухова с успехом. А он, пряча руки от пожатий, растерянно и виновато твердил:
— Подождите, какой там успех! Ерунда получается.
И, сославшись на усталость, ушел в свою каюту.
На берегу он узнал, что в это же утро с катером лейтенанта Шептянина приключилась довольно загадочная история. Катер, как обычно, патрулировал в своем квадрате и прослушивал акустической аппаратурой глубины моря. Вдруг акустик среди однотонного гула уловил отчетливое тиканье часов. Не понимая, в чем дело, лейтенант на всякий случай решил дать полный ход, и не успел его катер пройти и трех десятков метров, как раздался сильный взрыв.
Место было глубокое, катер не мог зацепить «донку», и он не сбрасывал глубинных бомб, а лишь время от времени заглушал и вновь запускал моторы. Что же заставило взорваться мину?
— Не была ли она акустической? Не шум ли мощных моторов катера подействовал на нее и заставил взорваться? — Этими догадками я поделился с Пуховым. Дмитрию Андреевичу мои предположения показались правильными. После отдыха решили проверить их.
Получив разрешение выйти на рейд, мы начали носиться по одному и тому же месту, то заглушая, то запуская моторы на полную мощность.
Но немецкие мины словно сговорились: ни одна из них не взорвалась. Пухов дал команду ходить рядом с буйками, указывающими, где лежат неразорвавшиеся «донки»; но мины продолжали молчаливо отлеживаться на дне.
Потеряв всякую надежду пробудить проклятые механизмы, мы запустили все моторы и понеслись прямо над буйками. И вдруг катер подбросило — метрах в пятнадцати за кормой поднялся столб воды.
Командир выровнял завихлявший катер, смеясь что-то крикнул мне, но я не расслышал: от взрыва у меня звенело в ушах.
Теперь мы точно знали, что молчаливые «донки» не переносят рева моторов.
Вечером Пухова вместе с командиром соединения вызвали в штаб флота. Пробыли они там часа четыре. На катер старший лейтенант вернулся только в полночь.
Ложась спать, Дмитрий Андреевич сообщил мне:
— От командующего «добро» получено, завтра на рассвете выйдем.
Он долго ворочался на нижней койке, курил и, мне кажется, так до утра и не уснул. Я тоже не мог спать в эту ночь.
* * *
На рассвете вахтенный сыграл побудку. Мы вымылись, позавтракали и начали готовиться к трудному дню.
Когда катер вышел на рейд, перед нами встал вопрос: с какой же мины начать? По нашим предположениям, на фарватере их оставалось не более пяти штук. Решили начать с тех, над которыми, по сведениям поста охраны рейда, меньше всего прошло кораблей, чтобы не нарваться с первого же раза на взрыв.
До нас никто еще не делал попыток подрывать мины этаким рискованным способом. Каждая немецкая «донка» могла взорваться под килем катера и разнести корабль в щепки.
"Это, наверно, случится мгновенно, мы и звука не услышим", — мелькнуло у меня в голове, и я пожалел, что не успел написать последнего письма матери.
Лишь слаженность в работе команды и скорость хода могли спасти нас от гибели. Короткий и быстрый катер имел все шансы вовремя проскочить, увильнуть от опасности. И все же на душе было неспокойно: "А вдруг замешкаемся, не успеем удрать?.."
"Только бы не на первой мине!" — думалось многим.
— Задраить иллюминаторы по-походному! По местам стоять! — приказал Пухов и, взглянув вперед, решительно перевел ручки машинного телеграфа.
Он разом включил все моторы. Катер дрогнул. Вода забурлила. Из-под кормы вырвалось мощное рычание…
Набрав разбег, мы на предельной скорости пронеслись мимо двух буйков, расположенных по одной линии.
Взрыва не последовало.
Круто развернув катер, старший лейтенант повел его назад по оставленному нами серебрящемуся следу…
И опять впустую: за кормой лишь оседала водяная пыль и убегали возникающие воронки.
Осмелев, мы начали носиться вперед и назад, будоража бухту ревом моторов.
И каждый раз, когда катер пролетал мимо буйка, сердце мое то холодело и замирало, то бешено колотилось, и мне от этого трудно было дышать.
Я находился рядом с Пуховым на мостике. Он стоял за телеграфом, широко расставив ноги, сжимая в зубах погасшую трубку, и, казалось, улыбался одним краешком бледного рта. Только мелкие капли пота на его обветренном, почти белобровом лице выдавали волнение. Но это видел лишь я. Старшинам и матросам казалось, что командир ведет катер с обычной лихостью.
После одиннадцатого пробега мы, наконец, пробудили механизмы неподатливой мины, лежащей на дне. От сотрясения и сильной воздушной волны матросы попадали на палубу, но быстро оправились и вновь заняли свои места.
Уши словно заложило ватой. Мы почти не слышали голосов друг друга и объяснялись жестами, как глухонемые.
Наши надежды на скорость хода оправдались. Мы так же удачно ускользнули от вихревого столба воды, поднятого второй миной, взорвавшейся на четырнадцатом галсе.
Оставалось еще три. Работать становилось все опаснее, так как разыгравшиеся волны замедляли ход катера.
Мы чувствовали, что со всех вышек и кораблей с тревогой следят за нами. У Графской пристани виднелись машины скорой помощи. У памятника Погибшим кораблям показалась «каэмка» — дежурный рейдовый катер, готовый в случае необходимости немедленно прийти на помощь.
Третья мина взорвалась на пятом галсе и так близко от катера, что нас обдало горячим ветром. Невдалеке от борта выросло огромное водяное дерево. Оно с треском надломилось и рухнуло широкой вершиной на палубу. Это был не ливень брызг, а какой-то ревущий водопад, хлынувший с высоты на наши плечи.
Вцепившись в поручни, мы с Пуховым едва удержались на мостике.
Тяжелый поток сбил с ног стоявшего рядом с нами сигнальщика и отбросил к трапу. Рулевому рассекло губу сорвавшимся с «подушки» компасом. Матросов раскидало по палубе. Многие из них получили ушибы и ссадины. А одного из мотористов вынесли наверх в полуобморочном состоянии. Он ударился затылком о выступ воздушной магистрали и не мог больше стоять на вахте.
С вышки штаба сигнальщик замахал флажками. Оттуда запрашивали: не нуждаемся ли мы в перерыве?
"Благодарю, не нуждаюсь. Работу закончу", — ответил Пухов. Он был упрям.
Сменив пострадавших вахтенных, мы снова запустили моторы и пошли к двум оставшимся «донкам».
Минут сорок катер понапрасну утюжил фарватер. Взрывы больше не сотрясали воздух. Начало закрадываться сомнение: правильно ли помечены места падения мин? Может, они погрузились на дно дальше или ближе? Ведь буйки ставились в темноте, "на глазок", ошибка возможна на десятки метров.
Июньское солнце накалило палубу. Во рту пересохло, ноги дрожали. Мы изнывали от жары и напряжения и все же не хотели сдаваться — упорно продолжали ходить то левее, то правее буйков.
И вот почти перед обедом, когда нам был передан приказ — "в двенадцать вернуться на место стоянки", в кипящей за кормой струе, наконец, взорвалась одна из неподатливых мин. По днищу катера как бы ударило тяжелым молотом. Корму подкинуло так, что оголились винты, а нос глубоко зарылся в волны.
Вода хлынула на палубу, сбив с ног впередсмотрящего.
Почти одновременно справа по носу горой вспучилась поверхность моря… Раздался второй взрыв, похожий на извержение вулкана.
Катер сильно тряхнуло, подбросило и повалило на борт. Моторы заглохли, и наш корабль беспомощно закрутился на месте.
Покатившиеся по палубе люди хватались за тумбы, леера, кнехты, чтобы не быть смытыми в море.
Пухов тоже упал, но моментально поднялся. Старший лейтенант, видимо, сильно ударился, потому что бессмысленно тряс головой и, казалось, не мог вспомнить, какую сейчас требуется подать команду…
Не слыша гудения моторов, Пухов неверной походкой направился к люку машинного отделения, морщась, откинул крышку и крикнул:
— Механика ко мне!
Механик с трудом выбрался наверх. Он был бледен и едва стоял на ногах.
— Что у вас там случилось?
— Всех раскидало… И меня здорово ушибло. Средний мотор заливает, а правый, видно, с места сдвинуло… Запускаю вспомогательный.
От сотрясения сработали катерные огнетушители. Кислотной пеной обдало людей.
Вода попала во все отсеки. Она, шипя, струйками била из появившихся щелей. В кубрике всплыли пробковые матрацы, одеяла, простыни, обмундирование… Казалось, что морской охотник тонет.
Но когда к нам подошли «каэмка» и катер контр-адмирала, то окончательно оправившийся Пухов по-обычному спокойно рапортовал:
— Тяжело раненых нет. Фарватер очищен от мин. К берегу дойдем своим ходом.
На одном моторе, который фыркал и чадил, словно примус, мы двинулись к месту стоянки. Вода по прежнему сочилась из всех щелей и плескалась в трюмах. Катер клевал носом и полз одиноко по Северной бухте со скоростью захудалой баржи…
Мы свернули в более тихую Южную бухту. И вот тут случилось неожиданное: на двух миноносцах, подготовленных к выходу в море, командиры вдруг сыграли большой сбор, выстроили, как на параде, свои команды по бортам и встретили нас перекатившимся с палубы на палубу "ура!"
Торжественное приветствие больших кораблей было столь трогательным, что Пухов от растерянности выронил изо рта свою трубку. Смущенный, он стоял навытяжку и отдавал честь дрожавшей рукой. Глаза его как-то странно светились. Мне показалось, что в них вот-вот блеснут слезы. И, видимо, поэтому у меня самого невольно защекотало в носу, и я подумал: "В нашем подразделении не найдешь человека красивее Пухова".
В этот миг его усталое, дубленное солнцем и ветром лицо действительно было каким-то по-своему красивым и мужественным.
А. Чурбанов Бессмертный подвиг
На фронте под Севастополем шли ожесточенные бои. Стволы наших орудий накалялись. Обугливались ствольные накладки винтовок. Враг напирал. Но севастопольцы стояли подобно железной стене.
Рука об руку с армейцами сражались моряки Черноморского флота, сдерживая натиск врага.
Батальон майора Кагарлицкого занял позиции на высотах северо-западнее Дуванкоя. За спинами моряков — Севастополь. Горький дым расстилался над городом.
Противник рвался в Бельбекскую долину на Симферопольское шоссе, чтобы выйти на Северную сторону Севастополя.
Командир роты старший лейтенант Бабушев и политрук Фильченков стояли в окопе. Они курили, переговаривались.
— Авангард нашего полка получил приказ отходить на новый рубеж, — сказал Бабушев и поднес бинокль к глазам. — Немцы подходят к нашим позициям. Завтра утром батальон, видимо, вступит в бой.
На лице старшего лейтенанта была видна та предбоевая тревога, которая присуща всем, готовящимся к первому большому испытанию. Ни он, ни его подчиненные еще не бывали в бою, не встречались с врагом лицом к лицу.
На следующий день утром авангард полка, стойко бившийся с врагом и потерявший значительную часть своего состава, отходил на запасные позиции между батальоном Кагарлицкого и соседним.
— Ну, как там? — спрашивали матросы своих однополчан, только что бывших в бою и до последней возможности сдерживавших натиск врага.
— Ничего, не робейте, друзья. Не так страшен черт… Мы сколько атак отбили, а всего-то нас было… На каждого, считай, по десять фашистов приходилось.
К полудню гитлеровцы подошли совсем близко и начали накапливаться на рубеже, до которого от траншей батальона Кагарлицкого было не более четырехсот метров. Матросы видели, как серо-зеленые мундиры фашистов мелькают за низкими кустами дубняка и скрываются там.
В роту пришел командир батальона. Осмотрев позиции вместе с Бабушевым и Фильченковым, он сказал им:
— Смотрите, товарищи, вы — на главном направлении. Немцы безусловно постараются захватить вот эту высоту, — майор показал рукой на высокую сопку, которая была справа от расположения роты, — чтобы выйти к дороге, а потом на Симферопольское шоссе. На дорогу их пустить нельзя.
— Не пустим, товарищ майор, — ответил Бабушев.
Воздух потрясли залпы немецкой артиллерии. Снаряды рвались далеко позади окопов, где были матросы Кагарлицкого, и справа, в расположении соседнего батальона. Но вот разрывы стали приближаться. Тяжелые горячие осколки свистели в воздухе, визжали над самыми окопами, над головами бойцов. Около Фильченкова лежал за пулеметом Василий Цибулько. Он заметно нервничал, часто пригибал голову к земле.
И вот началась первая для матросов атака врага. Немцы шли густой массой под прикрытием огня своей артиллерии. Шли в рост, как на параде. Они надеялись с хода прорвать оборону первого эшелона полка и двинуться дальше в Бельбекскую долину.
— Приготовиться! — пронеслось по траншее.
Десятки глаз смотрели на мушки винтовок, наводя их на цели.
— Огонь! — раздалась команда, когда гитлеровцы подошли к окопам на близкое расстояние.
Траншея огласилась стрекотом пулеметов и хлопками винтовочных выстрелов. Меткий огонь косил врагов, но фашисты все лезли вперед. Цибулько и Щербаков едва успевали менять ленты своих пулеметов.
На левом фланге взвода в самом углу окопа занимал позицию Иван Красносельский. Он долго и тщательно целился, чтобы не промахнуться, и испытал чувство глубокого удовлетворения, когда фашист, в которого он выстрелил, взмахнул руками, перевернулся и ткнулся в землю. "Один есть", — сказал матрос и навел мушку на следующего.
Огонь моряков внес замешательство в ряды фашистов.
— В атаку! — раздалось справа от Красносельского.
— Коммунисты — вперед!
"Это нас зовет политрук, — мелькнуло в голове у Красносельского. — Я коммунист и должен подняться первым…" Мгновенье, и он выскочил из окопа на бруствер, легко, словно стряхнувши тяжелый груз, побежал вперед, выставив блестевший на солнце штык. Красносельский не видел, как вслед за ним ринулись в атаку все бойцы, а слева и справа поднялись навстречу врагу другие роты.
Батальон закрепился на новом рубеже. Как дорога была матросам эта узкая полоска земли, отвоеванная ими у врага! Рота Бабушева понесла большие потери. Смертельно ранен был сам командир. Фильченков принял командование ротой.
…Вступив в бой, батальон четыре дня отражал яростный натиск врага. Рота Фильченкова, в которой осталось столько людей, сколько полагалось иметь во взводе, удерживала гребень высоты, контролирующий дорогу в Бельбекскую долину. Четверо суток непрерывных боев вымотали матросов, многие были ранены, но никто не просился в тыл, в госпиталь. Перевязки раненым делались тут же в окопах, и бойцы настойчиво протестовали, когда им предлагали отправиться в санбат. Боевое вдохновение охватило моряков. Они были полны решимости выстоять, победить.
К исходу четвертого дня гитлеровцы усилили натиск. По позициям подразделений Кагарлицкого били два дивизиона артиллерии, налетала авиация, сбрасывая тяжелые фугаски. Фашисты шли в атаку за атакой. Им удалось несколько продвинуться вперед. На участке батальона они выбили моряков с высоты, что прикрывала выход на Симферопольское шоссе…
В блиндаж командира батальона пришел Фильченков. Комиссар Мельник сидел на краю койки. Он знаком предупредил: тише. На походной койке лежал тяжело раненый Кагарлицкий.
Комиссар посмотрел в воспаленные глаза политрука и спросил:
— Устал, Коля?
— Нет, не устал, только сон начинает одолевать. Да пустяки, пройдет. А вот вам бы отдохнуть не мешало, товарищ старший политрук.
— Некогда. Сейчас, полагаю, немцы начнут новую атаку, а людей у нас мало осталось. Придется, видимо, батальон свести в одну роту, да и та неполная будет.
Комиссар дал указания на предстоящий бой. Он знал, что гитлеровцы попытаются вырваться на шоссе, к Дуванкою, и устремиться на Севастополь. Единственным проходом к шоссе была узкая дорога, огражденная слева и справа высокими крутыми скалами. Она была в руках врага, занявшего высоту. Впереди батальона не было наших войск, а слева и справа сражались небольшие подразделения приморцев, которые не могли оказать батальону существенной поддержки. Им самим приходилось с трудом сдерживать натиск врага.
— И все-таки высоту надо вернуть, — решил комиссар.
Свои соображения он высказал раненому командиру.
— Я думаю поручить эту операцию политруку Фильченкову. У него там и людей побольше, и фланг справа лучше прикрыт соседом.
— Добро, — согласился комбат.
В два часа ночи бойцы Фильченкова начали наступление. Была непроглядная темнота. Моряки бесшумно пробирались к переднему краю врага. Их бушлаты сливались с темнотой.
Фильченков забыл о валившей с ног усталости, ступал легко и уверенно, как будто все видел в этой кромешной тьме. Он подходил к бойцам и шепотом подбадривал их. Поднялись по склону высоты и перед гребнем ее залегли. Политрук выслал разведку. Разведчики доложили: немцы не ожидают атаки и все, за исключением часовых, спят. Бойцы Фильченкова напряглись, приготовились. Предстоял последний победный прыжок.
…Огонь и грохот разорвали тишину и мрак. Во вражеские окопы полетели гранаты. Фашисты переполошились. В черное небо с шипеньем взвились ракеты, затрещали пулеметы, зло и противно завыли мины. Из-за гребня высоты глухо ударило орудие.
Моряки рвались вперед. В свете ракет Фильченков видел, как бежали с ручными пулеметами Цибулько и Щербаков, как швырял гранаты Красносельский, широко взмахивая своей могучей рукой. Вот Цибулько остановился, прилег у пулемета. Огненная струя хлестнула по вспышкам вражеских выстрелов.
Фильченков первым влетел в окоп врага. Увидев ощеренное, полное злобы лицо фашиста, он с размаху ударил его прикладом, а гитлеровца, наскочившего слева, прикончил штыком.
Следуя примеру своего политрука, моряки дрались храбро, ломая сопротивление врага. Для них наступили те минуты боя, когда нет ничего невозможного, когда опасность смерти уже не может погасить того душевного порыва, который выше и сильнее смерти.
Николай направлял свою группу в обход высоты, чтобы отрезать гитлеровцам путь к отступлению. Но у него оставалось уже не больше десятка бойцов. Двое из них были ранены, но скрывали это.
— Вперед, друзья! — подбадривал бойцов политрук.
Немцы не выдержали. Они побежали с высоты, бросая оружие. Краснофлотцы закрепились в только что отвоеванных окопах.
Стрельба затихла. Бойцы деловито осматривали захваченные позиции, проверяли и заряжали оружие, перевязывали раны, сожалели об убитых друзьях и товарищах.
Светало.
Замаскировавшись ветками дубняка, Николай внимательно осмотрел местность. Перед ним внизу расстилалось широкое полынное поле. Кое-где росли кусты вереска. Многие ветки были срезаны пулями и висели на тонких волокнах. Левее высоты Фильченков видел большую насыпь. Она тянулась вдоль той самой дороги, что шла между скалистых круч к Симферопольскому шоссе. Около насыпи он разглядел полуразрушенный блиндаж и пустые окопы. Там еще недавно сражались бойцы боевого охранения полка и по приказу оставили этот рубеж.
"Если пойдут фашистские танки, то обязательно по этой дороге, мимо насыпи, — размышлял Фильченков. — Вот бы засесть там с запасом гранат и бутылок с горючей смесью… Пусть бы попробовали сунуться фашистские танки в узкий проход!"
…В окоп, где сидели политрук и его бойцы, зашел войсковой почтальон. Он раздал письма и вручил Николаю пачку газет.
— Московские! — обрадовался Цибулько, увидев в руках политрука «Правду» и "Красную Звезду". — Как-то там наша столица?
— А ведь сегодня — 6 ноября, в Москве будет торжественное заседание, — душевно проговорил Одинцов.
— Жаль, что мы не послушаем доклад, — заметил Красносельский. — Я всегда просиживал у репродуктора этот вечер.
— Завтра доклад отпечатают и привезут нам.
— Да, завтра праздник, — задумчиво произнес Паршин.
— Будет праздник, — уверенно сказал Фильченков. — Суровый праздник, в бою, в труде, ведь враг под Москвой, но будет.
Бойцы замолчали, охваченные воспоминаниями. Наблюдавший за противником Паршин вдруг сказал:
— Товарищ политрук, что-то вижу.
— Что?
— Не могу разобрать.
Фильченков и бойцы выглянули из-за бруствера. Они увидели нечто странное: два черных ручья ползли с высоты в долину.
— Овцы это, овцы, товарищ политрук! — крикнул Одинцов.
— Это что еще за трюк? — недоумевающе глядя на командира, спросил Цибулько.
— Все ясно, — ответил Фильченков, — гитлеровцы гонят впереди себя овец, хотят атаковать нас, прикрываясь ими.
— В плен брать надо только овец, отправим в Севастополь, — улыбаясь, заметил Паршин.
Стадо приближалось. Овцы заполнили все пространство впереди. Одна часть их шла прямо на рубеж Фильченкова и его бойцов. — Цибулько, пулемет!
— Есть пулемет, товарищ политрук!
— Изготовиться к стрельбе, приготовить гранаты!
Николай различил за черной массой овечьих тел серо-зеленые мундиры. Гитлеровцы, низко пригибаясь, бежали, едва поспевая за тонконогими перепуганными овцами.
— Цибулько! — крикнул политрук. — Огонь!
Пулемет хлестнул меткой уничтожающей струей. Овцы шарахнулись в стороны, обнажив прятавшихся за ними фашистов. Те бросились вперед, к позициям моряков.
— Бить гранатами! — скомандовал политрук и первым бросил гранату. Но морякам помешали овцы. Обезумевшие от грохота боя, они повернули на высоту и, прыгая через окопчик моряков, устремились на противоположные скаты. Цибулько стал стрелять по овцам, чтобы разогнать их и дать возможность товарищам бросать гранаты во врагов. Овцы в страхе шарахнулись назад, сбивая гитлеровцев с ног. Фильченков заметил замешательство противника, выскочил из окопа, метнул в фашистов одну за другой несколько гранат. За Фильченковым на бруствер окопа выскочили остальные, стали забрасывать врагов гранатами.
Атака была отбита. Моряки, удовлетворенные победой, вернулись в окоп. Хозяйственный Красносельский начал перетаскивать убитых овец на свою сторону.
— Не пропадать же добру, — приговаривал он.
Паршин и Одинцов смеялись, глядя, как бойцы соседней роты, чьи позиции были неподалеку, гонялись за овцами, забежавшими в тыл, собирая их в кучу. К морякам на высоту поднялся комиссар Мельник. Фильченков доложил ему, как прошел бой.
— Это была первая попытка врага, — сказал Мельник. — Скоро, наверное, фашисты пойдут опять — и большими силами. Разведка донесла, что из Бахчисарая движутся колонны танков. Прорыв они, вероятно, попытаются совершить правее нас, на участке Камышлы, но возможно, что попытаются проникнуть на шоссе и по этой дороге. Надо закрыть эту щель. Вам пора перебираться вон туда, к насыпи, быть готовыми встретить танки. — Старший политрук отвел Фильченкова в сторону и оказал ему тихо: — Помни, Коля, резервы могут и не подойти, а у нас людей почти нет. Я думаю, тебе хватит четырех человек. Остальных с пулеметом оставлю на высоте: это для поддержки вас с фланга, а то будет трудно. Танки все-таки надо задержать.
— Задержим, — уверенно сказал Фильченков и спросил: — Как комбат?
— Ослаб совсем, крови много вышло. А в госпиталь идти отказался. Ну, Коля, будь готов… — Комиссар тепло, по-братски обнял Николая. Знал Мельник, на какое трудное дело отправляет своего лучшего политработника. Он верил в него и сказал ему: — Учить тебя нечего, сам знаешь, когда и как поступить. Помни одно: танки не должны выйти на шоссе. Поручаю эту трудную задачу тебе.
— Вы знаете меня, Василий Иванович, и верьте мне, я оправдаю это доверие. Танки не пройдут.
Матросы роты Фильченкова — их здесь было всего десять человек — стояли перед своим политруком. Он знал, что любой пойдет на самое опасное дело. Кого же из них взять с собой? Было трудно назвать лучших: все были лучшие. Подумав, он сказал:
— Те, кого назову, пойдут со мной. Красносельский Иван!
— Есть!
— Паршин Юрий!
— Есть!
— Одинцов Даниил!
— Есть!
— Цибулько Василий!
— Есть!
Оставшиеся надеялись, что политрук вызовет еще кого-нибудь. Но Фильченков больше не назвал никого. Он приказал четверым:
— Сейчас пойдем к дороге. Запасите больше, как можно больше гранат, бутылок с зажигательной смесью, патронов!
Четыре бойца собрались быстро.
Крепко пожали им руки пятеро остававшихся на прежнем рубеже товарищей.
— Пора, Николай Дмитриевич, — сказал Мельник.
Это «пора» прозвучало обычно и вместе с тем торжественно строго. Минута — и пять моряков пошли на свой рубеж, за высокую насыпь, прикрывавшую путь к шоссе.
* * *
Маленький полуразрушенный блиндаж чуть возвышался над насыпью. Матросы быстро оборудовали позицию: натаскали земли на перекрытие блиндажа, подправили бруствер окопа, уложили в погребок боеприпасы. Цибулько пристрелял пулемет по наиболее приметным ориентирам.
Наступал вечер. По шоссе и по высотам, находившимся позади, методически била артиллерия врага. Пушки настойчиво долбили по выбранным квадратам, прощупывая советскую оборону. Когда зашло солнце, налетела авиация врага. Бомбы вздымали уже перепаханную снарядами землю.
Матросы сидели под тонким накатом блиндажа. Они отдыхали, готовясь к большому делу. Фильченков то и дело выходил, всматривался и вслушивался в ночную темноту — неспокойную, обманчивую. Впереди позиции пятерых было тихо. Но тишина эта была тревожна.
Почти всю ночь политрук не смыкал глаз, напряженно прислушивался к каждому шороху. Может быть, фашисты попытаются и ночью пойти в атаку.
Много передумал Николай за эту фронтовую ночь, оставшись наедине с собой, со своей совестью.
Ему сказал комиссар: "Ты перед партией отвечаешь за свой участок. Фашистские танки здесь не должны пройти на Севастополь, чего бы это тебе ни стоило".
"Танки не пройдут". — Это была клятва Фильченкова, клятва всех матросов. Николай знал их — они сражались геройски. Знал их и раньше — они были лучшими в учебе.
Но завтра бой с танками. Как встретят матросы стальные чудовища, не растеряются ли?
"Как же я их как политрук воспитал, все ли сделал для того, чтобы они с честью выдержали суровое испытание?"
Скоро бой, страшный и неумолимый бой с врагом.
Медленно тянулось время. Нетороплива осенняя ночь
Перед мысленным взором Николая развертывались страницы его собственной жизни. Детство в семье большевика-революционера, сормовского рабочего, работа на этом заводе, комсомольская юность, первая любовь, женитьба… Перед глазами встал образ жены — Ольги Ивановны, дочерей — Розы, Майи и Лидии. О, как он желал хотя бы на мгновенье увидеть их, прижать к сердцу!..
Вспомнилась служба на Амуре на пограничном катере. Бой с японской канонерской лодкой, нарушившей нашу границу, ранение, госпиталь… В памяти вырисовалась госпитальная палата. У койки — большой, сильный человек, старый моряк, коммунист — начальник политотдела. Вот он достает алую книжечку и вручает ее Николаю — партийный билет: "Будьте достойны великой чести быть в рядах партии".
"Оправдал ли я звание коммуниста? — думал Николай. — Не отступил ли когда от железных законов партии? Не покривил ли душой перед ее великой правдой? Не поставил ли когда-нибудь свои личные интересы выше интересов партии? Все ли делал так, как диктовала многомиллионная воля ее?"
Забрезжила заря. Фильченков вошел в блиндаж, чтобы поднять бойцов, поздравить с праздником, подготовить к бою.
— Все спокойно, товарищ политрук? — спросил вставая Одинцов.
— Пока спокойно…
— Нет ничего хуже, чем тишина на войне. Когда видишь врага, то, по крайней мере, знаешь, что делать, а тут — неведение какое-то.
— Это правда, — согласился политрук.
Матросы проснулись. Они вышли из блиндажа, собрались вокруг политрука.
Из-за гряды дальних горных вершин поднималось солнце. Под его теплыми лучами, не по-осеннему ласковыми, спадала утренняя прохлада. Легкий ветерок шелестел высохшей, поблекшей травой, неопавшей листвой дубняка. Где-то вдали прозвучал одиночный выстрел. Это, наверное, наш снайпер занес на свой лицевой счет еще одного врага, и снова стало тихо.
Фильченков посмотрел на боевых товарищей и сказал:
— С праздником вас, дорогие друзья!
— Вас также, товарищ политрук, — ответил за всех Одинцов.
— В семнадцатом году в этот день мой отец в Петрограде был, за Советскую власть дрался. Матрос он, балтиец… — душевно произнес Иван Красносельский.
— Отец — балтиец, а ты — черноморец. Выходит, ты, Иван, потомственный моряк, — отозвался Юра Паршин.
— Да, отцы наши в гражданскую войну громили империалистов, сейчас пришел наш черед бить захватчиков, защищать Советскую власть, — ответил Красносельский.
— Любил я в этот день на демонстрацию ходить, — мечтательно сказал Василий Цибулько. — Встану, бывало, чуть свет, гляну на улицу, а она — вся алая от флагов. На каждом доме флаг. Позавтракаю и к школе, а там — музыка, песни…
— Вопрос есть, товарищ политрук, — обратился Красносельский к Фильченкову. — Как вы думаете, будет ли сегодня парад в Москве? Ведь все-таки фашисты под самой столицей.
В словах Красносельского политрук чувствовал тревогу за родную столицу. И Фильченков подумал: "На всем фронте, в каждом окопе и в землянке, на каждом корабле советские люди, думают о Москве". И, отвечая Красносельскому, самому себе и всем, кто был возле него, политрук произнес:
— Я думаю, будет парад.
— Праздничный бы завтрак устроить, а, товарищ политрук? — спросил Паршин.
— Это можно, — согласился Фильченков.
Одинцов и Паршин вмиг сервировали стол на раскинутой плащ-палатке. Велико было удивление моряков, когда Красносельский, незаметно юркнувший в блиндаж, вынес оттуда бутылку шампанского, увенчанную серебряным колпаком обертки.
— Три дня берег, — торжественно произнес он. — Шофер, что привозил боеприпасы, подарил мне. Думаю, кстати будет.
— За нашу победу, товарищи! — Фильченков поднял кружку с искристой влагой. Все чокнулись и выпили.
Завтракали шумно, с разговорами, шутками.
Вдруг Николай вскочил. Обостренный слух его различил в утренней тишине какой-то шум, подобный далекому гуденью телефонных проводов. В наступившем безмолвии матросы тоже услышали этот шум, далекий, неясный. Сначала показалось, что где-то на огромной высоте идут на бомбежку эскадрильи самолетов.
— Обыкновенное дело, налет на город, — сказал Цибулько.
Но Фильченков стоял у бруствера и смотрел не вверх, а вдоль долины, в направлении дороги, которая шла от Бахчисарая на Севастополь. Ему казалось, что далекий, пока еще неясный шум идет именно оттуда. И Фильченков был уверен, что это не самолеты, а вражеские автомашины или танки.
Прошла еще минута, и земля, воздух вздрогнули от грохота. Немецкая артиллерия, расположенная где-то далеко, открыла огонь по переднему краю нашей обороны, проходившему за долиной, в стороне от позиции Фильченкова.
— Началось, — сказал кто-то.
Фильченков приказал всем стать на свои места, а сам вышел к откосу насыпи, взял у Цибулько бинокль и стал смотреть.
Гул моторов нарастал. Фильченков разглядел танки. Они ползли по дороге длинной серой вереницей, но были еще далеко и даже в окулярах бинокля казались маленькими насекомыми. Приближаясь, машины с каждой минутой увеличивались в объеме. Скоро их можно было различить невооруженным глазом. Фильченков уже слышал, как дальнозоркий Паршин считал:
— Раз, два… пять… десять… тринадцать… семнадцать…
"Неужели все сюда?" — с тревогой подумал Николай.
Танки дошли до перекрестка дорог. Скоро все увидели, что одна большая колонна пошла правее, на Камышлы, а меньшая из семи машин ринулась по узкой дороге прямо на группу Фильченкова. Политрук оторвал глаза от бинокля и глянул на своих матросов. Они готовились к схватке с таким врагом, с каким встречаться еще не доводилось, с врагом, закованным в броню, — с танками.
Фильченков понимал, какой неравный бой придется выдержать ему и его товарищам. Он подошел к матросам и сказал:
— Товарищи! Наше командование знает замыслы врага. Видимо, немцы попытаются взять сегодня город штурмом. Так приказал им Гитлер. Но мы не отдадим врагу Севастополь. Нас мало, но с нами вся наша страна, весь народ. Будем сражаться за Родину так, как учит партия, как призывает Сталин. Поклянемся же стоять до последнего, но не пропустить врага.
Строгая торжественность была на лицах бойцов. К Фильченкову подошел Красносельский, стал, как в строю, и, приложив руку к бескозырке, четко, стараясь подавить волнение, произнес:
— Кандидат Всесоюзной Коммунистической партии краснофлотец Иван Красносельский — клянусь не пропустить врага к Севастополю!
Чаще забилось сердце комсомольца Даниила Одинцова. Исполненное решимости лицо его дрогнуло, и он, сделав шаг вперед, стал перед политруком:
— Комсомолец Даниил Одинцов — клянусь стоять насмерть!
Мгновение — и место Одинцова занял Паршин:
— Член Ленинского комсомола, черноморский моряк Юрий Паршин — клянусь не уходить с рубежа и биться с врагом до последней капли крови!
Василий Цибулько лежал за пулеметом. Повернувшись лицом к политруку, он произнес только одно слово:
— Клянусь!..
В его глазах можно было прочесть все, что он не договорил.
Зло, надрывно гудели моторы вражеских танков.
— По местам, товарищи! — скомандовал политрук. Он скова поднес бинокль к глазам.
— Семь машин, за танками — пехота. Цибулько! — крикнул Фильченков. — Бить по смотровым щелям! Красносельский, Паршин — приготовить бутылки и гранаты! Одинцов — ко мне! Будем отсекать огнем пехоту.
Танки шли, лязгая широкими траками гусениц. Головная машина вышла из-за поворота. Цибулько навел пулемет в ее смотровую щель и дал длинную очередь. Пули скользнули по броне и, рикошетя, разлетелись в стороны. Фашистский танкист прибавил скорость, чтобы быстрее выскочить на насыпь.
— Спокойнее, Вася! — крикнул политрук пулеметчику.
Танк был близко. Еще секунда, и он раздавит своей огромной тяжестью Цибулько и его пулемет. Но моряк опередил фашиста. Он всадил струю пуль прямо в смотровую щель вражеской машины, и она, рванувшись в сторону, застыла на месте. Водитель был убит. Возле танка мгновенно очутился Красносельский. Забежав сбоку, он одну за другой метнул две бутылки с горючей жидкостью на моторный люк. Черный дым, а потом и огонь поползли по броне.
Танк запылал огромным костром. Из него выскочил танкист в черном кожаном шлеме, за ним другой, и побежали. Одинцов и Фильченков выстрелили одновременно Фашисты свалились.
Бой разгорался. Вражеская пехота, оторвавшись от своих танков, стала обтекать насыпь. Гитлеровцы думали, что там, за насыпью, они не встретят сопротивления. Но как только они приблизились, в них полетели гранаты. Фильченков и Одинцов били точно, наверняка. Укрывшись за высоким бруствером, правее остальных матросов, они подпускали гитлеровцев на близкое расстояние и разили их гранатами. Но силы были неравны. На двух моряков лезло до полусотни солдат.
Одинцов, взяв в руки по гранате, хотел было броситься навстречу врагам. Лицо его, разгоряченное боем, было исполнено такой решимости и отваги, что Николай подумал: "Кинется вперед и руками душить фашистов станет".
— Спокойней, Даня, не торопись, — сказал политрук.
Немцы подошли к насыпи почти вплотную. Некоторые из них карабкались по ее песчаному скату наверх. Фильченков видел, что сейчас одними гранатами не отобьешься: нужна поддержка пулемета. Взглянув налево, где дрались три его бойца, он оставил мысль о пулемете. К насыпи подходили новые танки, и пулемет Цибулько, бивший по смотровым щелям вражеских машин и по гитлеровцам, бежавшим вслед за танками, вел свою горячую работу.
У Фильченкова и Одинцова оставалось не более двух десятков гранат. Надолго ли хватит их, чтобы сдержать ораву врагов?
Вдруг Фильченков услышал стрельбу справа. Сердце дрогнуло и на минуту замерло: "Неужели нас обошли?" Но, присмотревшись, улыбнулся обрадованно. Справа поддерживали их огнем матросы, оставленные Мельником на высоте. Когда гитлеровцы были почти на вершине насыпи, по ним ударил пулемет. Первая же очередь прижала врагов к земле. А. пулемет все строчил и строчил. Фильченков и Одинцов, уже взявшиеся за последние гранаты, увидели, как фашисты поползли с насыпи назад.
— Ура! — невольно вырвалось у политрука. Это «ура» Одинцов принял за сигнал к атаке и рванулся было вперед, но Фидьченков удержал его.
— Отбили ведь, а, товарищ политрук! — возбужденно говорил Одинцов, переводя дыхание.
— Отбили, Даня, отбили. — Фильченков приподнялся, чтобы посмотреть, что делается на левом фланге, там, где были Цибулько, Паршин и Красносельский. Николай увидел: уже над четырьмя танками клубится черный дым. Но на позицию Цибулько и его товарищей лезут еще три. Красносельский, высокий и сильный, черный от копоти и пыли, выбежал из-за насыпи на дорогу, куда уже почти вышла фашистская машина. Вот он размахнулся и сильным богатырским рывком бросил связку гранат под самые гусеницы тяжело ползущего танка. Раздался глухой взрыв, и машина, дрогнув, закрутилась на одной гусенице.
Политрук мгновенно оценил обстановку. Он понял, что пехота врага больше не решится идти в обход и подставлять себя под огонь пулемета, бьющего с высоты. И Фильченков, прыгнув вниз с насыпи, скомандовал Одинцову:
— За мной!
Они подоспели в ту минуту, когда два оставшихся фашистских танка подошли уже почти вплотную к насыпи. Паршин и Красносельский бросали в них все новые связки гранат. Цибулько, слившийся со своим пулеметом, посылал очередь за очередью в смотровые щели вражеских машин. Он не давал возможности водителям и башенным стрелкам смотреть в щели, и потому танки шли вслепую, огонь их был неприцельным. Фашистские танкисты не выдержали и круто повернули машины. Солдаты, наступавшие вместе с танками, тоже побежали назад. Вслед им ударил пулемет Цибулько. Бегущие гитлеровцы, спасаясь от пулеметного огня, залегли.
— Так держать, Вася! — прокричал Фильченков и с гранатами в руках выскочил на бруствер. За ним последовал Одинцов, а слева от дороги — Паршин и Красносельский. На бегу они метнули гранаты в фашистов, прижатых к земле огнем пулемета Цибулько.
Гитлеровцы, которым удалось уцелеть, вскочили и с воплями побежали прочь. Вслед им прострочила длинная очередь пулемета.
Над полем установилась тишина. Слышно было только, как где-то вдали, за поворотом дороги, урчали моторы уходящих танков да на флангах раздавалась пулеметная дробь. Там еще шел бой.
Фильченков, Одинцов, Паршин и Красносельский возвратились на свою позицию у дорожной насыпи. В их усталых глазах светилось счастье одержанной победы над врагом. И только сейчас, в минуту затишья, взглянув на почерневшие лица своих боевых товарищей, политрук заметил, как они устали.
"Неужели бой длился долго? — подумал он. — Ведь, кажется, прошло всего несколько минут, как увидели вражеские танки". Николай достал часы, посмотрел я сказал:
— Бились около часа, товарищи!
— Ну? А я думал, минут пятнадцать всего, — удивился Цибулько и удовлетворенно добавил: — Не пропустили ни одного к дороге… — В этих словах было столько гордости и торжества, что, казалось, Цибулько только и жил все свои двадцать два года для того, чтобы бить фашистские танки.
— И не пропустим! — заявил Красносельский.
Фильченков посмотрел на Красносельского: лицо матроса — бледное, осунувшееся, губы кривятся от боли.
— Ты ранен, Ваня? — встревоженно спросил политрук.
— Немного царапнуло. Пустяки, пройдет…
Фильченков знал, что от пустяковой раны богатырь Красносельский не был бы так бледен и не кусал бы высохшие губы.
— Куда ранен?
— В ногу, выше колена.
— А ну, покажи!
Красносельский, сдерживая стон, присел и обнажил ногу. Политрук и матросы увидели большую рваную рану.
— Кость цела, — торопливо проговорил Красносельский. — Через полчаса буду здоров, как прежде. — Он боялся, что его могут отправить в тыл.
Паршин перевязал товарища. Моряки уселись на дно окопа, чтобы отдохнуть после трудного боя.
— Может еще кого "царапнуло"? — спросил Фильченков.
— Все целы, вроде, — ответил Паршин и ощупал себя, как бы убеждаясь, действительно ли он цел?
Фильченков поставил Одинцова наблюдать за врагом, а остальным приказал отдохнуть. Бойцы улеглись на откосе насыпи погреться на неласковом осеннем солнце. Николай присел рядом с ними. Он хотел поговорить с товарищами перед новым, может быть, еще более яростным боем, но, видя, что веки матросов слипаются от усталости и кое-кто уже засыпал, решил отложить разговор. Он тоже устал, но не давал усталости одолеть себя. В глубокой задумчивости смотрел Николай на лица своих товарищей, спокойные, исполненные мужества и какой-то особенной красоты.
Вот, раскинув руки, подставив лицо солнечным лучам, лежит Юрий Паршин, небольшой, средней силы, веселый матрос. В бою он, казалось, не ощущал страха смерти. А ведь самый обыкновенный, мирный человек был до войны. На флот он пришел с небольшого подмосковного завода, вырабатывавшего детские игрушки. Был он мастером-раскрасчиком, и радостно было ему красиво отделать детскую игрушку, дать ей такие цвета, которым бы радовался ребенок. Он и сам радовался каждому своему удачному изделию не меньше тех ребят, которым предназначались игрушки. В комсомол Юра вступил уже во флоте. С рвением выполнял он каждое комсомольское поручение, не было в подразделении агитатора лучше его. Полный неподдельного веселья и природного юмора, он всегда привлекал к себе товарищей. До военной службы Паршин много раз бывал в Москве и рассказывал матросам о столице с упоением… "Хороший комсомолец и воин хороший", подумал о Паршине Фильченков.
Рядом с Паршиным лежал Василий Цибулько. Доверчивые, почти детские глаза его были полуоткрыты, словно и во сне он хотел видеть небо. Темные волосы выбились из-под бескозырки на лоб, а тонкие красные губы застыли в полуулыбке. "Наверное, хороший сон видит", — подумал Фильченков. Может, приснились Василию отец или мать — старые труженики-хлеборобы из села Новый Буг на Николаевщине. А может, приснилась школа-семилетка, где он начал познавать азбуку жизни у старенькой учительницы Анны Ивановны Березко, которая гордилась им, любознательным, лучшим своим учеником. Цибулько с мальчишеских лет до самозабвения любил технику. Шум тракторного или автомобильного мотора вызывал в нем радостное ощущение. Родившись вблизи моря, Цибулько с детства был влюблен в него. Он завидовал двум старшим братьям, призванным на флотскую службу. И как он был рад, когда и его призвали во флот. Быстро привык он к флотскому распорядку, любовно изучал морское дело.
Крайним справа лежал Иван Красносельский. Богатырское тело его изредка вздрагивало, видимо, рана давала себя знать. На широком бледном лице подергивалась какая-то жилка. Он спал беспокойно, словно еще не прошло у него напряжение боя. Русые кудри Красносельского шевелил ветерок; он лежал, широко откинув свою большую руку. Крупные пальцы были стиснуты в кулак.
"Экая силища в человеке", — подумал политрук.
Постоянный физический труд развил в Красносельском недюжинную силу и способность легко переносить любые тяготы. Когда Иван, в тридцать втором году призванный в армию в Архангельск, отслужил свой срок, он остался жить на севере. Тяжелая работа сплавщика нравилась ему. Потом он переучился на шофера и несколько лет возил лес на грузовике.
Началась война, Иван пришел в военкомат и попросил:
— Направьте во флот.
Военком посмотрел на атлетически сложенного Красносельского и ответил:
— Что ж, подойдете…
Размышления политрука прервал взволнованный голос Одинцова:
— Товарищ политрук, вижу танки!
— Сколько?
— Пятнадцать!
Фильченков вскочил, схватил бинокль, присмотрелся: из-за дальних скал выходили бронированные чудовища. Бойцы проснулись в одно мгновенье.
— Сколько их, товарищ политрук? — спросил Цибулько.
— Немного, Вася, по три на душу, — ответил Фильченков. Он еще раз осмотрел позицию. Впереди все то же полынное поле; на нем — трупы гитлеровцев, фашистские танки. "Плохо, что ни один подбитый танк не остался на самой дороге, не загородил ее", — подумал он.
Узкая полоса дороги огибала насыпь, где засели моряки, и почти вплотную подходила к высокой скале справа. А дальше дорога шла в теснине, сжатая с обеих сторон каменными кручами. Фильченков знал, что стоит подбить два-три танка на самой дороге, остальные вражеские машины уже не смогут пройти по ней. "Дорогу надо загородить! — твердо решил политрук. — Выждать, когда первый немецкий танк выйдет на нее, и подбить его там". Но Николай понимал: замысел рискованный. "А вдруг, если пустим танки на самую дорогу, какой-нибудь из них прорвется через огонь?.. Тогда они зайдут к нам в тыл, пойдут на Севастополь…"
Фашистские танки приближались. Вот до них от насыпи уже метров восемьсот. С машин спрыгнули автоматчики и, рассыпавшись в цепь, стали охватывать позицию моряков с флангов. Их сразу же встретили огнем соседние подразделения. Фильченков не разрешил своим бойцам открывать огонь: не следовало преждевременно обнаруживать себя.
Не дойдя до насыпи, танки врага остановились: гитлеровских танкистов, видимо, пугали следы недавней битвы — трупы, лежавшие на поле, обгоревшие остовы машин.
Но вот головной танк рванулся вперед. За ним пошли остальные. Моряки застыли в напряженном ожидании.
Цибулько начал бой. Первая же очередь посланных им пуль попала точно в смотровую щель, сразив водителя. Машину занесло в сторону, и она стала на пути другого танка. Но тот в слепой ярости бросился прямо на насыпь, словно стараясь сбить огромную массу песка своим тяжелым телом. Сердце Цибулько сжалось. Машина, взбираясь на откос, шла прямо на его огневую позицию. Вот-вот танк раздавит и его и пулемет. Стрелять было уже бесполезно. Цибулько схватил связку гранат, приподнялся и швырнул ее под брюхо машины. Взрыв оглушил пулеметчика и отбросил в сторону. Танк с порванной гусеницей тяжело пополз обратно вниз по песчаной насыпи. Одинцов, бывший неподалеку от Цибулько, бросил в танк бутылку с горючим. Черное пламя заклубилось над бронированной махиной.
Политрук в горячке боя ни на минуту не оставлял без внимания дорогу. Он знал: фашисты постараются вырваться на нее. Фильченков не ошибся. Следующий же танк, пройдя мимо насыпи, помчался к дороге. В одно мгновение Николай выскочил наперерез стальному чудовищу и бросил одну за другой две связки гранат. Машину накренило на борт, и она тяжело осела. Загорелся еще один танк. Его подбил Паршин. Фашистские танкисты били по насыпи. Взвихренный песок взлетал над ее гребнем. Паршин заметил, как схватился за сердце Цибулько и упал рядом со своим пулеметом. "Убит", — подумал Юрий и, стиснув зубы, сжал в руке связку гранат: следующий вражеский танк грохотал совсем близко.
Фильченков подбежал к Цибулько.
— Что, Вася, ранен?
— Ничего, еще повоюю… Вот жаль, патроны кончились… Я встану… Я могу…
Цибулько силился подняться, но отяжелевшее тело не подчинялось его воле.
— Ладно, полежи пока тут, — сказал политрук и побежал к дороге; танки вот-вот выйдут на нее.
Одна из машин, полосуя огнем пространство, мчалась впереди остальных. "Стой, гад!" — крикнул Фильченков и метнул связку гранат в ходовую часть. Машина стала на дороге. "Вторая! — удовлетворенно заметил Николай. — Еще бы одну тут подбить — и все! Немцам не будет ходу на Севастополь! Но хватит ли гранат и бутылок?" — От мысли об этом сердце его похолодело.
Тяжело взревел танк, подошедший к насыпи: он уже взбирался по откосу. Одинцов, обернувшись к Фильченкову, что-то крикнул и показал на гребень насыпи. "А что с Красносельским?" — с тревогой подумал политрук: тот лежал, уткнувшись лицом в землю. "Убит?" Но Красносельский пошевелился, оглянулся назад и стал взбираться на насыпь. Вот он выполз на ее гребень, перевалил его и скрылся там, откуда слышался рев танковых моторов. Фильченков не видел, как Красносельский последним усилием, весь израненный, поднялся с земли, смело пошел вперед под огонь пулемета. Уже теряя сознание от бесчисленных ран, он успел сделать еще несколько шагов и, падая, последним движением бросил две гранаты под гусеницы надвинувшегося на него вражеского танка…
Слева от блиндажа на своей огневой позиции истекал кровью тяжело раненый Василий Цибулько. Руки его крепко сжимали последнюю связку гранат. Цибулько не стонал, хотя боль была нестерпимой. С трудом открывая глаза, он пытался подняться с земли, присоединиться к своим боевым товарищам.
Восемь из пятнадцати вражеских машин были подбиты. Их неподвижные громады беспорядочно стояли около насыпи. Семь оставшихся машин отошли: мужество советских воинов оказалось крепче немецкой стали. Но политрук видел, что враг готовится к новому натиску.
Пользуясь минутной передышкой, к Фильченкову подошли Одинцов и Паршин. Их глаза были воспалены, лица покрыты копотью и пылью.
— Что, Юра, трудно? — спросил политрук у Паршина.
— Ничего! — прохрипел Паршин. — Остановим их всех. Теперь и помереть не страшно…
— Успокойся, Юра, мы еще поживем. Сколько гранат осталось?
— Последняя, — Паршин показал зажатую в руках связку.
— У тебя? — обратился политрук к Одинцову.
— Одна граната.
— У нас всего три связки на троих. Поделим. — И политрук дал Одинцову связку. — Помните, что промахнуться нельзя. Каждый удар должен быть точным.
Политруку хотелось сказать матросам что-то очень хорошее, теплое, ободряющее. Но не успел. Вновь, нарастая, все ближе и ближе слышался тяжелый скрежет. Машины одна за другой на большой скорости мчались к оконечности насыпи, на дорогу.
Моряки залегли на гребне. Фильченков следил, как головной танк обходит два подбитых, стараясь вырваться на дорогу. Решение созрело мгновенно. Политрук охватил руками маленького Одинцова и крепко-крепко поцеловал в губы. Потом он поцеловал Паршина и, не сказав ни слова, побежал туда, где насыпь подходила вплотную к дороге, притаился и стал ждать. Казалось, что время остановилось…
Танк, беспорядочно стреляя на ходу из пушки и пулемета, пробирался между подбитыми машинами. Фильченков слышал стрельбу справа и слева. "Там тоже тяжелый бой", — пронеслось в голове политрука. Лязг гусениц стал оглушительным. Вот серая от пыли башня танка показалась вровень с насыпью. Николай понял, что настала пора. Он вскочил на ноги и ринулся навстречу пышущей жаром стальной громадине, навстречу смерти, крикнув гневно и страстно:
— Не пройдешь!
Серая горячая броня была прямо перед ним. Взмах руки — и гранаты ударились о гусеницы…
Паршин и Одинцов видели, что сделал их любимый политрук. Смерть Фильченкова потрясла их. Они не могли сказать друг другу ни слова. Только у Паршина брызнули слезы. Молча они посмотрели друг другу в глаза. И разом поднялись: танки все еще рвались к дороге, стараясь пройти между подбитыми машинами.
— Прощай, Даня! — проговорил Паршин и выбежал из-за насыпи.
— Прощай, Юра! — крикнул Одинцов и устремился за ним.
В их руках было по одной-единственной связке. Они бежали навстречу танкам. Прогрохотал взрыв. Это комсомолец Даниил Одинцов, подбежав к танку вплотную, бросил под него гранаты. Другую вражескую машину ценой своей жизни подорвал Юрий Паршин.
В суеверном страхе и ужасе остановили машины фашистские танкисты. Они не посмели двинуться дальше. Уцелевшие танки покрутились по полю и стали отходить.
А тем временем к насыпи спешили наши бойцы с автоматами и пулеметами: то подошли резервы. Морские пехотинцы закреплялись на рубеже, который удержали пять героев.
Цибулько, услышав разговор стоящих над ним людей, очнулся. Он узнал среди них перевязанного комиссара и взором выразил все, что хотелось ему высказать в эту минуту…
Бойцы подняли умирающего Цибулько на руки. Собравшись с силами, он спросил:
— Танки не прошли?
— Нет, Вася, не прошли, — услышал он в ответ. — Вы их не пропустили.
Комиссар склонился над Цибулько и, поцеловав его, сказал:
— Спасибо вам, друзья, спасибо. Ваш подвиг Родина не забудет.
Аркадий Первенцев Навстречу врагу (отрывки из романа "Честь смолоду"[2])
В двенадцать часов дня проиграли боевую тревогу. Мы быстро построились. Ждали командира. Вынесли ящики с гранатами, коробки запалов: нам было приказано запастись "карманной артиллерией".
Мы недоумевали. Сегодня намечались учебные прыжки с парашютом с самолета «ТБ-3». Зачем же нам гранаты?
— Кажется, запахло жареным, Лагунов, — сказал Дульник. Лица у многих курсантов побледнели.
— Взять бушлаты, саперные лопатки и "энзе", — приказал старшина Василий Лиходеев — черноморский кадровый моряк, участник Одесской операции.
Сомнения окончательно рассеялись: идем на фронт. К нам присоединились также вооруженные винтовками несколько десятков человек из состава аэродромной службы. Им придали станковый пулемет, блестящий от свежей окраски, как новый, и два ручных пулемета системы Дегтярева.
Вышел наш командир майор Балабан. Я заметил у него стеснительное волнение: приказ был неожиданен не только для нас. Балабан передал приказ о немедленном выступлении в район Бахчисарая.
— Я пожелаю вам успеха, — сказал Балабан, — и… до встречи.
Мы поняли: Балабана нам не отдали. Мы поступали не только в оперативное, но и в командное подчинение армейского начальства.
Прощай, Кача! Прощайте, голубые мечты, как называли мы свою будущую профессию. Из-под колес грузовиков летела галька, вихрилась пыль. Ехали молча. Каждый уединился со своими думами.
На Севастопольском шоссе наша колонна влилась в общий поток машин, орудий, бензозаправщиков, конных обозов. Густая едкая пыль держалась, как дым. Над шоссе на низких высотах патрулировали челночные «петляковы». Последний раз я увидел залив Северной бухты, мачты и трубы военных кораблей, портовые краны, хоботы землечерпалок и море, отделенное от одноцветного с ним неба лишь тонкой линией горизонта.
Я с затаенной грустью покидал Севастополь — разбросанный и для постороннего взгляда неприветливый, каким он предстает с Мекензиевых гор. Я закрываю глаза — и вижу поднимающуюся над Корабельной стороной шапку Малахова кургана, высоты Исторического бульвара, круглое, античное здание Панорамы, каменные форты у входа в бухту, будто наполовину утопленные в бухте, раздвинувшей известковые горы. И образ Севастополя не оставляет меня, даже когда по обоим бокам бегут рыжие склоны Мекензии. Эти охранные сопки, обветренные и загадочные, так естественно обнизаны скупыми кустами, что кажутся они маскировочной сетью, прикрывшей грозные форты крепости.
А вот и Дуванкой — унылое село, спрятавшееся в лощине среди низких ущелистых гор. Пожалуй, в этом татарском селе не увидишь ни одного дома из дерева, да и ни одного забора. Все камень, хороший камень, не нуждающийся в облицовке да, пожалуй, при кладке и в цементе. Кажется, что это один из восточных фортов крепости, замаскированной под село, настолько странным представлялись мне люди, решившие поселиться и провести жизнь в этом безотрадном ущелье, прямо у шоссе, на ходу и на виду прохожих и проезжих.
В Дуванкое находился внешний контрольно-пропускной пункт севастопольской зоны. Машины к фронту пропускали свободней, но идущие в город подвергали тщательной проверке. Село и окрестности были затоплены войсками, обозами. Кое-где на домах висели флаги Красного Креста. Возле них сгружали раненых. Я видел забинтованные руки, головы, разорванные гимнастерки, землистые, запыленные, давно не бритые лица солдат. Девушки в зеленых гимнастерках, подпоясанных ремнями, иногда и с пистолетом у бедра, сводили и сносили раненых, отгоняли мух, злобно жужжавших над кровью.
Проехал генерал в открытом автомобиле, на котором еще сохранился флажок «Интуриста». Автомобиль по-хозяйски покричал. Часовые контрольного пункта козырнули генералу. В задке машины сидел раненый полковник, опустив голову, закрыв лицо руками. Его голова была плотно закутана бинтами. На груди было несколько боевых орденов. Молоденький лейтенант, совсем еще ребенок, заботливо ухаживал за полковником. Между коленями у него была зажата бутылка с боржомом, на коленях лежал граненый стакан. За ремнями тента торчала пачка номеров "Красного Крыма".
Через Дуванкой шли войска к фронту, мелькали бушлаты и бескозырки: Севастополь посылал морскую пехоту. Запыленные, увешанные гранатами, проходили моряки. Короткий привал у колодцев, и колонны выходили на изгиб шоссе и скрывались между обсыпанных пылью деревьев и каменных серых домов.
Война предстала передо мной как тяжелая, каждодневная работа-лямка: кровь, мухи, пыль, грубые шоферские окрики. И эти будни, усталость, раны, недоедание и недосыпание должны были обратить в победу полководцы.
За Дуванкоем мы сгрузились и двинулись походным маршем. Машины были отданы беженцам.
Наконец мы пришли к указанному пункту в долине реки Качи. Высокие пирамидальные тополя, видевшие, вероятно, еще екатерининский поезд, стояли у дороги.
В яблоневом саду расположилась армейская пехота. Яблони были аккуратно окопаны, на стволах подвязаны соломенные жгуты для предохранения от вредителей. Листья уже желтели, падали, осыпая землю. Кое-где на макушках яблонь сохранились плоды.
Виднелись свежие воронки от бомб-соток, словно кто-то могучий крутнул сверху сверлом. Сорванные яблоневые кроны еще не завяли, из расщепленного ствола сочился сок.
Красноармейцы спали на земле, подложив под головы скатки, осыпанные известковой пылью.
Где-то впереди и с боков шла артиллерийская перестрелка — нам сказали, у Бахчисарая. У солдат мы узнали, что на Керчь отходят с боями войска генерала Крейзера, а где-то вблизи действует Приморская армия генерала Петрова, известного по обороне Одессы. Никто, конечно, точно не знал, где действует Крейзер, где Петров и кто куда отходит. Батальон, расположившийся в саду, до этого квартировал в долине Бельбека и был предназначен для борьбы с воздушными десантами противника.
Строгая пожилая колхозница в чистеньком ситцевом платье принесла ивовую корзину с яблоками. Она опустила корзину на траву, сказала: "Кушайте, ребятки".
Женщина стояла под яблоней, опустив жилистые, крестьянские руки, покрытые сильным крымским загаром, и жалостливо смотрела на нас.
А мы с наслаждением ели пахучий крымский шафран с шершавой, как замша, кожей, с твердой и пряной мякотью.
— Я еще принесу, — сказала женщина и пошла по дорожке, протоптанной солдатскими сапогами, к постройкам, где дымили полевые кухни.
— Мы в этом колхозе, видать, за два дня уже тонны три яблок стравили, — сказал боец Тиунов, раскусывая пополам яблоко и разглядывая сердцевину с черными зернышками, — и все вот так, корзинка за корзинкой. И все она своими руками носит. Никто из нас даже во сне самовольно к яблоне не потянулся. Узнает Лелюков, капитан, — открутит башку, строг!
И вот подошел сам Лелюков, который теперь будет и нашим командиром. Мы встали. Лелюков поздоровался с нами и как-то исподлобья, быковатым взглядом оглядел всех нас. Казалось, от взгляда этих серых, навыкате глаз, насмешливых и недоверчивых, не ускользнули даже те из наших товарищей, которые не успели надеть башмаки и стояли позади, стараясь замаскировать в траве босые ноги.
Особенно пристально Лелюков посмотрел на Сашу, который всегда почему-то с первого взгляда, несмотря на свое отличное телосложение и приличный рост, не производил впечатления военного человека.
— Ваша винтовка?
— Есть, моя винтовка, товарищ капитан! — бойко отрапортовал Саша.
Лелюков принял из рук Саши его трехлинейку, отжал затвор, вынул его, посмотрев прищуренным глазом в ствол. Винтовки были выданы нам недавно из мобилизационных складов, и внутренность стволов не отличалась требуемой в армии безукоризненной чистотой.
— Винтовка пристреляна?
— Не знаю, товарищ капитан.
— А кто знает?
— Винтовки выданы нам без стрелковых карточек, товарищ капитан.
— Учебно-боевые стрельбы проводили?
— Нет, товарищ капитан. Мы готовились получать автоматы.
— Вы слишком много придаете значения автоматам, — сказал Лелюков, — автоматы ведут огонь только с ближних дистанций и ведут, как правило, бесприцельный, рассеивающий огонь. Русская трехлинейная винтовка не уступит любому автомату.
Лелюков обратился ко мне.
— Вы умеете обращаться с этой машинкой? — его палец указал на станковый пулемет, прикорнувший у ствола яблони.
— Теоретически, товарищ капитан.
Лелюков недобро ухмыльнулся:
— Пулемет силен только практически, в бою…
Женщина принесла яблоки, поставила поодаль корзину и ушла к дому. Лелюков подошел к пулемету.
— Попробуйте выкатить его сюда, — приказал мне Лелюков, — и подайте коробку с лентой.
Я выполнил приказание. Лелюков распорядился, чтобы мы расширили круг для удобства обзора. Солдаты отошли в сторону, расселись у яблонь. Кое-кто отправился к корзине за яблоками.
Лелюков расстегнул пуговицы гимнастерки, завернул обшлага. Ловкие руки его быстро отщелкнули крышку коробки, выхватили оттуда ленту, вставили латунный язычок ленты в приемник, продернули ее. Я уже имел дело с пулеметами, установленными на самолетах, и без особого труда разобрался в несложной схеме наземного пулемета.
Капитан показал, как пользоваться прицельными приспособлениями, обращаться с вертлюгом при вертикальном и горизонтальном обстреле. Пулемет вертелся в его руках, как кинжал в руках Балабана. Капитан объяснил, что пулемет — капризная штука, требует постоянного внимания к себе, чистоты, аккуратности при набивке лент патронами, — тогда не будет задержек и перекосов.
Капитан приказал перетащить пулемет к реке, выслал бойцов батальона постовыми для оцепления стрельбища, установил мишени.
Учебная пулеметная стрельба в долине реки переполошила на шоссе шоферов: им показалось, что немцы зашли с тыла. Они испуганно повернули машины, образовалась пробка.
Вечером мы поужинали борщом и вареной бараниной, выставили караулы, улеглись спать на сене в сараях колхоза. Орудийная стрельба не умолкала.
* * *
Не знаю, сколько времени продолжался мой сон. Я был разбужен толчком в бок. Меня разбудил Саша. Он стоял на коленях и обвешивался гранатами. Во дворе еще было темно. В раскрытые двери сарая приходила прохлада октябрьской ночи. Во дворе строились люди, подкатывали пулеметы. Как и обычно, построение сопровождалось незлобной перебранкой, стуком котелков и саперных лопаток.
Во дворе было еще прохладней, чем в сарае. Выпала роса, и земля липла к подошвам.
Лелюков был в кожаной куртке, подпоясан тем же командирским ремнем. На груди висел бинокль.
К нам поставили армейских командиров. Молодые лейтенанты почти перещупали всех нас руками, пересчитали, поделили. Все было буднично, неинтересно, слишком просто.
Мы тронулись в путь. В пути к нам влились солдаты. Вероятно, Лелюков оставался невысокого мнения о наших боевых качествах и решил прослоить нас бывалыми людьми. Приказу подчинились, но заворчали. Вдруг вызвали в голову колонны парторга и комсорга нашей роты. Оказалось, что Лелюков предвидел возражения со стороны моряков и просил разъяснить через коммунистов и комсомольцев, почему влили в наш состав армейских пехотинцев.
Дорога шла перекатами. Мы держались обочины шоссе. Бесконечной вереницей, с потушенными огнями двигались автомашины и конные обозы.
Пыль по-прежнему удушала. Бушлаты из черных превратились в серые. Люди поседели от пыли.
К рассвету свернули с шоссе, пошли грунтовкой, проложенной в долине. Мы избавились от пыли, но испытывали гнетущее чувство одиночества: кипящее жизнью шоссе осталось в стороне. Мы были разъединены теперь с людьми, путь которых лежал к Севастополю. Постепенно отрываясь от крепости, мы шли к неизвестному. Скрипели подошвы по кремнистой дороге, колыхались винтовки, взятые на ремень. Пулеметы разъединили. Части пулемета — станок, ствол, щиток — несли попеременно на плечах.
— Где мы бредем? — спросил Дульник. — Не люблю играть в жмурки.
— Карашайская долина, — ответил солдат, молчаливо вышагивающий с нами, с лицом, запудренным пылью.
Мы поднимались на плоскую высотку, протянувшуюся по западной окраине долины. За высоткой лежала вторая, отделенная от первой неглубокой лощинкой с пролысинами, оставшимися от дождевых луж. В лощинке стояли автомашины, спрятанные по колеса в землю, прикрытые засохшими ветвями. Виднелась 76-миллиметровая пушка в круговом окопчике, а рядом ящики со снарядами. Артиллеристы отрывали щели поодаль от орудия. А на высотке, в стрелковых окопчиках, похожих издали на крендели, виднелись пехотинцы. Сплошной линии траншей, какой мне всегда представлялась передовая, не было. Все внешне выглядело непривлекательно, слишком скромно и опять-таки буднично. Никаких дотов, стальных бункеров, оживленных ходов сообщения.
Сравнительно недалеко были горы. Ясно и близко стоял Чатыр-даг. На склонах темнели леса. Виднелась шоссейная дорога, идущая меж холмов. Дорога была пустынна. Это производило странное впечатление. Потом моего слуха достигли звуки разрывов. Я увидел коричневые облачка, вспыхивающие над холмами и дорогой. Понял: дорога кем-то простреливается, пока еще лениво, с дремотными паузами. Неужели мы наконец-то вступили в настоящую войну?
За холмами, у склонов, обращенных в нашу сторону, жались машины и люди. Полевая пушка стояла вблизи нас. Были здесь позиции артиллерийской бригады, или полка, или дивизиона, или поддержка пехоте ограничивалась одной батареей не было известно.
Лелюков приказал рассредоточиться, чтобы авиаразведка не навела бомбардировщиков. Мы разошлись по двое — по трое и залегли в невысокую траву, сильно тронутую солнцем и осенью. Трава была чиста от пыли, и лежать на ней доставляло удовольствие. Я прилег на спину, вытянул уставшие от грубых сапог ноги, ослабил пояс, свободно вздохнул. Хотелось молчать
Я глядел на плоскую вершину Чатыр-дага. Казалось, на высокогорных татарских пастбищах кем-то поставлена огромная, длинная палатка, приют горных богатырей. Недаром же в переводе на русский язык Чатыр-даг — Палат-гора.
— От Перекопа эта гора видна, — сказал Тиунов. — А чтобы не сбрехать, видна эта гора, пожалуй, уже от самого Херсона. Отходили Днепром, через Алешкинские пески к Перекопу, думали: не Казбек ли? Оказался Чатыр-даг. Никак до него не дотянем.
— Осталось недалеко дотягивать, — сказал Дульник.
— Вот ее оборонять легко. Туда, небось, ни один его танк не дочапает, а? — сказал Тиунов, восторженно оглядывая горную вершину, обернулся ко мне, спросил: — Приморская-то армия пойдет на Керчь аль повернет на Севастополь?
— Я не знаю оперативных планов командования.
— Есть смысл-то Севастополь держать?
— А как же? Севастополь же.
— Я не в том смысле, матрос, — добро сказал Тиунов, — как местность-то там? Пригодная? Горы есть аль при море равнина, как у Каркинитского залива?
— Горы есть, удобные для обороны.
— Лишь бы горы. Хоть бы небольшие, а горы.
Лелюков вызвал к себе командиров, а через некоторое время командиры подняли батальон. Мы вышли из лощинки и начали занимать крендельки — стрелковые окопы, — а солдаты из этих окопчиков ушли отделениями в такие же окопы левее нас. Очевидно, командование сгущало войска на передней линии. Дульник сказал, что будет атака. Я разделял его предположение.
Впереди нас лежала лощина, а за ней, в двух километрах, невысокая возвышенность, желтевшая плешинами осыпей.
Наша передовая линия не имела проволочных заграждений. Линия обороны была организована наспех, подручными средствами. Проволочные заграждения заменяла обычная ползучка, раскатанная по траве и прихваченная железными костылями. Кое-где, будто случайно оброненные, виднелись спиральные витки колючки. Говорили, что левее нашего расположения, в секторе, прилегающем к шоссе, якобы заложены минные поля.
Окоп, где мы расположились, был глубокий, можно было стрелять, стоя. Солнце и ветер успели подсушить землю бруствера, и он не очень выделялся на местности. В окоп прыгнул Лиходеев, увидел меня, мотнул головой в сторону.
— Лагунов, к пулемету! — Лиходеев снял свою старшинскую, с козырьком, фуражку, вытер пот. — Приметил тебя капитан. На стрельбах…
Старшине хотелось, видно, еще сказать мне что-то приятное, но было не до разговоров. Лиходеев отряхнул фуражку от пыли, надвинул на свою стриженную под бокс голову, потянул за козырек, сдвинул фуражку чуть набекрень — допустимое по форме щегольство. На козырьке остались отпечатки пальцев.
— Пойдем со мной, укажу место.
Дульник встревоженно следил за нами. Ему не хотелось отставать от меня в такой момент. Глаза Дульника просили меня вступиться за него перед старшиной, позволить ему быть уж до конца вместе.
— Дульник с нами, — сказал Лиходеев, угадав его желание, — все едино упросит, рано ли, поздно ли…
Поодиночке мы перебрались из нашего стрелкового окопа в пулеметное гнездо, расположенное в стыке стрелковых ячеек уступом в глубину.
— Лагунов старшим, — приказал старшина. — Распредели номера, и ждите. Как начнем, будешь поддерживать атаку, а потом, когда пехота пойдет в открытую, будешь сопровождать в боевых порядках огнем и колесами.
Лиходеев ушел. Два солдата, находившиеся здесь, присели на корточки возле пулемета, с любопытством глядели на меня. Я распределил номера, на глаз прикинул расстояние до некоторых ориентиров.
— Стало быть, следует поначалу гасить по тем высоткам, — посоветовал молодой солдат, — настильность хорошая. И рельеф подходящий — можно свободно бить над головами своих.
Впереди лежала типично крымская лощинка, с чахлой травой и выходами наружу известковых пород, то там, то здесь белеющих каменными блюдами. За этой лощинкой на высотах расположился противник и тоже наблюдал за нами, оценивая наши позиции из своих, противоположных нам, интересов, — там вспыхивали и гасли зайчики оптических линз.
Дульник лежал рядом, прикасаясь плечом ко мне. Вот по его смуглой щеке от виска потекла струйка пота и разошлась на шее и пульсирующей артерии.
Неожиданно для нас, ибо мы не планировали боя в Карашайской долине, начала бить наша артиллерия. Это был слабый и малоэффективный обстрел высот, занятых противником.
В ответ методично и обстоятельно заработала немецкая артиллерия, не трогая стрелковых окопов. Немцы нащупывали огневые позиции наших батарей. Появился тихоходный немецкий самолет-корректировщик, двухфюзеляжный одномоторный биплан с не убирающимися в полете колесами, и орудия немцев стали быстрей сжимать прицельную вилку.
Дульник толкнул меня:
— Гляди!
Влево от нас, там, где лежало шоссе на Севастополь, протянулись клубчатые полосы пыли. Я увидел черные бегущие точки в голове клубящихся потоков.
— Танки! — тихо сказал Дульник.
Мы оставались в стороне. Казалось, противник не считался с нами: отлеживайтесь, мол, в своих «крендельках» сколько угодно.
Мы были песчинками, подхваченными бурей войны. Мы ничего не знали о комбинациях, в результате которых походный марш занес нас именно сюда, а наши командиры приказали залечь именно в эту ямку и здесь, а ни в каком другом месте, ожидать решения своей участи.
Я наблюдал движение танковых колонн, как в кино. Бездействие порождало ощущение нереальности переживаемого. Но с каждой минутой мною все сильней и сильней овладевали чувства, прямо противоположные тому, что от меня ожидали мои начальники.
Безотчетное, постыдное, но повелительное чувство страха быстро наполняло меня. Даже физически я ощутил эту наполняющую меня тяжесть. Тело как бы наливалось свинцом, похолодела спина, хотя солнце жарко пекло.
Как во сне, при страшной опасности, отказывают ноги и сдавливает горло, так и сейчас я чувствовал, что не могу скинуть этого странного оцепенения тела, мыслей… Я не мог самостоятельно выйти из этого позорного состояния.
Вдруг недалеко разорвался фугасный снаряд. Пыль и гарь от сгоревшей взрывчатки пришли одновременно с каким-то внутренним толчком. Я не видел сигнала атаки, но смутное чувство указало, что пора действовать.
Смуглые руки Дульника перебирали быстро подгрызаемую пулеметом ленту. Летели дымные гильзы, стучали и звенели, и пулемет, как живое существо, дрожал в моих кулаках, до хруста в суставах сжимавших шершавые ручки.
Быстро перегрелся ствол, вода закипела в кожухе и стала пробивать вентиль паром и шипящими брызгами, как это бывает в чайнике, поставленном на большой огонь.
Молодой пехотинец, вероятно, вторично, сильно толкнув меня, крикнул:
— Длинными очередями зачем?! Трата!
Я опустил боевой спуск, пулемет смолк. Пальцы моих рук онемели.
Черные спины в коротких бушлатах мелькали впереди. Змейками развевались ленточки бескозырок. Моряки были вместе с красноармейцами, но я видел сейчас только своих ребят.
Почти никто еще не свалился. Значит, атака обходится без потерь. На практике выходит не так все безнадежно. А может, немцы уже бегут?
Атакующие достигли рубежа, намеченного Лиходеевым для нашего вступления в атаку. Это языки полынной крепи, протянувшейся по длинному оскалу известняка.
Дульник первым выпрыгнул из окопчика, стал на колени, помог мне выбросить пулемет. Наступил второй этап атаки, указанный Лиходеевым.
Мы покатили пулемет. Миновали ползучку. Побежали по дну той самой тарелки, о которой говорил Дульник. Лелюков не бежал, а быстро шел впереди цепи без тужурки, с биноклем, переброшенным за спину, с пистолетом в руке.
Теперь я видел высоты, нацеленные для атаки, слышал свист пуль.
Мы пробежали больше пятисот метров. Несколько человек, среди них были и моряки, упали и не поднялись. Усилился огонь. Мы залегли. Отстреляли одну ленту
Лелюков поднялся с земли, что-то крикнул и снова побежал вперед. Ременный шнур пистолета мотался в такт его бегу. Лелюков ускорял свой бег. Наступил период непосредственного сближения, когда дорого каждое мгновение. Мы побежали вперед. Лелюкова обогнали матросы, заслонили его. Я потерял из виду спину капитана. Черный клубок матросских бушлатов катился к высоте.
И затем в несколько коротких минут произошло то драматическое событие, которое мне никогда не забыть. Немцы открыли сосредоточенный огонь из оружия, которое они до сих пор не разоблачали. Несколько наших гранат взорвались, не долетев до цели. Падали люди в бушлатах и в зеленых солдатских рубахах, обрамленных шинельными скатками.
Вот теперь нужен наш пулемет. Я приник у щитка. Пальцы Дульника заправили ленту. Прошла короткая очередь. Я слишком упредил прицел. Но когда цель была исправлена, в приемнике вдруг заело ленту. Мы долго бились над ней, но безуспешно.
А в это время был решен исход атаки: мы отходили под сильным огнем. Двое солдат волокли Лелюкова пластом. Солдаты пережидали огонь возле трупов, разбросанных по траве, и снова ползли, подхватив под локти своего командира.
На его спине расползались пятна крови, похожие на осенние пионы. Пистолет Лелюкова был заткнут за поясом одного из солдат, бинокль на коротком ремне висел на шее второго солдата.
Солдаты тащили Лелюкова, и сапоги его чертили носками по земле. Мы прижимались к земле и снова ползли вслед, стараясь во всем подражать их повадке. Пулемет мы не бросили, хотя он заглох и, казалось, никому не был нужен.
Мы ползли и ползли.
* * *
После боя в Карашайской долине мы отходили к горам, стараясь миновать татарские села на шоссе, ведущем к перевалу. Активные бронетанковые разведывательные отряды неприятеля, как правило, продвигались по шоссе и занимали села, лежащие на главных коммуникациях.
Из ста парашютистов-балабановцев осталось только сорок. В коротких стычках при проходе в горы было потеряно еще шестнадцать человек. Нашего командира мы не оставили противнику. До подхода к лесу везли его на «пикапе». Когда «пикап» на горных тропах застрял, мы столкнули его с обрыва, а Лелюкова понесли на плечах.
Из моих друзей остались живы Дульник и Саша. Оба хорошо вели себя в атаке, не прятались, не пережидали, чтобы потом, поднявшись из кустов, повествовать обо всех ужасах сражения и бахвалиться своей мнимой отвагой. Мы оказались в числе тех немногих, которые остаются в живых даже при самой большой катастрофе.
Саша как бы проверил высказанную им теорию. Карашайской долины теперь не забыть. Отныне она не просто кусок крымской земли, покрытой таким-то почвенным слоем и такой-то растительностью, а долина, политая кровью.
Мы дрались еще слишком мало, чтобы созреть, видели также очень немного и только открытое физическому взору, слышали то, что непосредственно достигало слуха. Естественно, мы могли ошибиться в оценке событий.
Углубившись в горы и почувствовав себя в сравнительной безопасности, мы заночевали. Ущелье, выбранное для привала, лежало параллельно главному шоссе, которого мы держались в надежде все же выйти на него, чтобы достичь южного берега Крыма, а оттуда — Севастополя. Из-за предосторожности костры не разжигали. Уставшие люди повалились на землю. Внизу тихо бурчал ручей, один из сотен безымянных ручьев, стекавших с гор. Воды было вволю.
Ко мне подошла радистка Ася, вполголоса сказала:
— Капитан просит вас к себе, товарищ Лагунов. Я быстро поднялся:
— Ему лучше?
— В прежнем положении. Ему нужен стационарный режим. Серьезное ранение. Температура держится. Такой сильный человек стонет, бредит.
— Терял сознание?
— Нет.
Лелюков лежал на шинелях, спиной ко мне, на боку.
— Пришел Лагунов, — сказала Ася.
— Хорошо, — тихо проговорил капитан, не поворачивая головы, позвал меня по фамилии.
Я опустился возле капитана на траву. Солдат, сидевший рядом, подвинулся в сторону.
— Лагунов?
— Да, Лагунов, товарищ капитан.
— Имя-то твое как, Лагунов?
— Сергей.
Лелюков беззвучно рассмеялся и посмотрел на меня:
— Неужели Сергей Лагунов… Иванович?
— Иванович, товарищ капитан.
— А меня помнишь, Лагунов?
— Конечно.
— А какого чорта молчал, Сережка?
— Обычно считается нетактичным навязываться в знакомые к начальству.
— Вот это дурень, — Лелюков силился приподняться на локте, его остановила Ася, капитан пошевелил пальцами, пробурчал: — Угадала-таки меня, Лелюкова, германская пуля. Долго не могли познакомиться, — снова обратился ко мне, — неверно сделал, Сережка. Начальство — начальству рознь. Вот убили бы меня, и не узнал бы я перед смертью, что сынишка Ивана Тихоновича Лагунова учился у меня уму-разуму на Крымском полуострове. Твой-то отец тоже кое-чему меня научил, Сергей.
Я молчал. Лелюков тоже смолк, прижался щекой к шинели.
— Подташнивает, — сказал он, скрипнув зубами, — вот если бы мне сейчас холодного нарзана и… лимона… Ты не серчай на меня, Сережка.
— Я не серчаю, товарищ капитан.
— Меня не обманешь, Сергей. Шесть лет командирю, привык читать ваши мысли по вдоху и выдыху. Непростительно погибли твои друзья-товарищи… Учимся… И всю жизнь учимся… а дураками подохнем… Каждое новое дело начинаем обязательно с ликбеза… Этого врага свалим, верю… Слишком быстро прет, задохнется… Что я тебе хотел сказать? Да… Если, не дай бог, придется вам когда-нибудь начинать такое дело снова, помните: не начинайте с ликбеза. Выходите на поле сразу с высшим образованием. Законченным…
Крымские пастушьи тропы уводили нас от главной коммуникации на высокогорные пастбища Яйлы.
Держась северо-восточной кромки горно-лесистого предгорья, можно было дойти до Феодосии. В чьих руках была Феодосия, мы не знали. Во всяком случае оттуда можно было пробиться на Керченский полуостров, в сдачу которого никто не верил. Там, по слухам, был создан укрепленный рубеж по линии Турецкого вала и Акманайских позиций.
Расспросами у местных жителей мы выяснили, что шоссе на Ай-Петри не контролируется противником. Пастухи передали, что по шоссе отходят войска Красной Армии.
Поэтому мы круто свернули к шоссе и на второй день подошли к нему южнее Орлиного залета.
Наши подошвы зашуршали по листьям грабовой рощи. Деревья, крепко вцепившиеся своими мощными корневищами в каменистую почву, были покрыты огнем увядания.
Пригретые солнцем деревья разливали стойкий, пряный запах, смешанный с осенними запахами прели и травяной сырости.
Чудесная картина природы, совершенно не затронутой войной, больше всех взволновала Сашу.
Он встал на обомшелый камень, снял бескозырку и уставился вдаль обрадованными глазами. Его бледное лицо, так и не тронутое загаром, порозовело.
Посланный в разведку Дульник прибежал с криком:
— Наши!! На шоссе наши!
Мы двинулись вслед за Дульником и попали к обрыву, где кончались грабы, дальше шли редкие дубы, ясени и южный подлесок, перепутанный с кустами шиповника и боярышника. К горам прилепились татарские хижины с плоскими крышами, и, будто сколок доисторических катастроф, белела стена Орлиного залета.
Мы видели шоссе в пролетах дубов.
По шоссе, петлями уходящему в горы, двигались войска.
— Наши, — сказал Саша и широко улыбнулся.
Все облегченно вздохнули. Не было ликования, восторгов. Хотелось присесть на землю, опустить руки, закрыть глаза.
На Севастополь отходила Приморская армия. Колонна шла в полном порядке со всеми видами охранения на марше. Арьергардные бои, как мне сказали, вели части дивизии, сражавшейся за Одессу. Черноморская и армейская авиация, как могла, прикрывала колонну на марше.
Мы влились в колонну приморцев. Теперь, в непосредственном общении со стойкими регулярными войсками, мы морально окрепли. Здесь все знали свои места — бойцы, командиры, политические работники. На привалах проводились летучие собрания коммунистов и комсомольцев, распространялись сводки Советского Информбюро, газеты, — была даже своя, армейская; парторги и комсорги принимали членские взносы. К Севастопольской крепости двигалась регулярная, закаленная в боях армия.
Лелюкова мы передали в полевой госпиталь на попечение хирургов. Госпиталь имел медикаменты, инструменты и даже собственный полевой движок для освещения операционной. Милые, услужливые медицинские сестры, бывшие студентки Одесского медицинского института, проворно и умело делали свое дело. Они по всей форме составили историю болезни капитана Лелюкова. В этой формальности не было ничего бюрократического, она умиляла нас, и мы обретали спокойствие и веру в то, что в будущем все будет хорошо, все обойдется, если только придерживаться установленного и освященного десятилетиями порядка.
Мы подходили к Севастополю по Ялтинскому шоссе. Армейские радиостанции принимали Севастополь, и мы еще на марше знали, что немцы уже подошли вплотную к внешним укреплениям крепости и завязали с хода сильные бои.
С немцами дрались армейские части, морская пехота и ополченцы. Вели огонь корабли Черноморского флота и береговая артиллерия. На передовую линию выходил бронепоезд «Железняков» под командованием храброго Гургена Саакяна. Возле Дуванкоя пали смертью храбрых пятеро бесстрашных черноморцев.
Имена героев были названы позже: политрук Николай Дмитриевич Фильченков, краснофлотцы Цибулько Василий Григорьевич, Паршин Юрий Константинович, Красносельский Иван Михайлович и Даниил Сидорович Одинцов.
Подвиг у Дуванкоя называли бессмертным. Но кто узнает о крови шестидесяти моих товарищей, павших в Карашайской долине?
Ударами накоротке приморцы сбили части противника, осадившие крепость, на этом участке перевалили Сапун-гору, находившуюся в наших руках, и появились на улицах города.
Появление Приморской армии на улицах осажденной крепости было огромным событием. Приморцы, прославленные обороной Одессы, знаменовали собой высокий авторитет Красной Армии, для которой в мирные годы ничего не жалел советский народ.
Население с восторженной признательностью встречало приморцев. Моряки, сцепившие было зубы для борьбы почти один на один, теперь увидели своих будущих соратников и радостно приветствовали их, размахивая бескозырками.
Мальчишки, это восторженное племя приморских южных городов, как воробьи, усыпали деревья бульваров. Они орали от переполнявшей их сердца радости.
Кто-кто, а они-то давно знали пленительную легенду об этих бойцах, шагающих сейчас по пыльным камням, мимо домов, обезображенных грязными красками камуфляжа.
И в эти часы надежд забывались неудачи, поражения. Пожалуй, никто не напомнил бы сейчас этим солдатам, что они, отходя от Перекопа, впустили на полуостров врага.
Приход приморцев совпал с праздником Октябрьской революции. Это придавало еще большую торжественность встрече приморских батальонов.
Впереди шла Чапаевская дивизия при развернутом знамени. Дивизия боролась под этим знаменем еще в гражданскую войну. Это знамя обдували ветры оренбургских степей, Приуралья, к нему прикасались руки легендарного Чапая, Фурманова, его освятил своей полководческой мудростью Михаил Васильевич Фрунзе.
Оркестр заиграл марш. Звуки медных труб и удары барабанов как бы дополнили симфонию боя. Сейчас никто не прислушивался к тревожному близкому грому береговой артиллерии, никто не следил за разрывами снарядов противника, сейчас все глядели только на приморцев. Многие плакали.
Впереди Чапаевской дивизии свободной походкой шагал командарм. Генерал был одет в обычную командирскую гимнастерку из тонкой шерсти, с биноклем на груди, в пенсне, с маленьким пистолетом на поясе.
— Им был предоставлен выбор, — сказал кто-то: — либо идти на Керчь, либо в Севастополь.
— Они выбрали Севастополь, — сказал Саша, не сводивший глаз с приморцев.
— Да. Они выбрали Севастополь.
Дульник, повинуясь вспыхнувшему в нем чувству, сорвал с головы бескозырку.
— Ура приморцам! — заорал он пронзительным голосом.
Его поддержали. Вначале мальчишки, а потом и толпа. Не помня себя от подступивших к горлу спазм, я кричал вместе со всеми, и мне не было стыдно, что я кричу, как мальчишка.
— Куда они?
— Занимать оборону.
— Прямо с хода?
— Прямо с хода.
Колонна шла под гром канонады на передние рубежи — на смерть и славу.
А. Ленский
Что б ни вело к твоим холмам врагов — пути ль морские, потайные тропы ль — ты разбивал их, гордый Севастополь, как натиск волн у этих берегов. Исхлестанный суровыми ветрами, ты с возрастом — все выше и сильней. Как воин, ты несешь морское знамя большой и юной Родины своей!П. Мусьяков Вдохновляющее слово партии
Из дневника редактора флотской газеты
Вечером 6 ноября 1941 года, накануне 24-й годовщины Великой Октябрьской социалистической революции, из радиорубки, помещавшейся под лестницей в редакционном подвале нашей флотской газеты "Красный Черноморец", прибежал запыхавшийся младший политрук Ачкасов и торопливо доложил:
— Товарищ комиссар! Сейчас из Москвы будут передавать важную радиопередачу.
Сообщив скороговоркой волны, на которых будет вестись передача, Ачкасов так же внезапно исчез из комнаты, как и появился.
Вместе со Степаном Сергеевичем Зенушкиным мы быстро настроили приемник на нужную волну и сразу же почувствовали необычность обстановки там, где стоял микрофон. Председательствующий долго не мог успокоить взволнованных людей, голос его и звук колокольчика тонули в новых перекатах «ура», в буре оваций.
— Торжественное собрание, — шопотом сказал Зенушкин. — Приветствуют Сталина, вероятно он будет делать доклад.
В душе у нас тревога: как бы не заглушили фашистские трещотки радиопередачу. Рука осторожно поворачивает регулятор настройки.
А вот и голос Сталина, спокойный, уверенный голос вождя и полководца, возглавившего вооруженные силы страны. Отрезанные от "Большой земли", прижатые к морю фашистскими полчищами, мы, севастопольцы, мыслями были там, где сейчас говорил Сталин, в родной и далекой Москве, о которой фашистская печать и радио хвастливо заявляли, что она уже почти взята гитлеровской армией.
Облокотясь на широкий письменный стол, где стоит приемник, в тревожном и радостном возбуждении слушают работники редакции исторический доклад. В маленьком кабинете редактора стало совсем тесно, а люди все идут, идут… И не только свои, редакционные. Вот появился начальник политотдела соединения, случайно оказавшийся в зоне редакции, протискиваются в дверь наборщики, стереотиперы…
Где-то совсем близко от редакции рвались вражеские тяжелые снаряды. Вдалеке глухо ухали наши береговые батареи, и многоголосое эхо перекатами летало от холма к холму, пока не затухало где-то в глубине гор.
Сталин кончил. Уже отгремела буря оваций, уже из репродуктора неслись звуки партийного гимна, а мы продолжали стоять молча, хотя говорить хотелось всем. По сияющим глазам, по разгоряченным лицам можно было понять, что творится в душе у каждого человека. И первым заговорил… телефон. Звонил комиссар батареи Роман Черноусов.
— Товарищ редактор, будет ли завтра в газете напечатан доклад?
Отвечаю, что будет, хотя еще не принято ни одной строчки.
— А вы уже записали его? Можно будет подъехать почитать? А то у нас на батарее доклад слушали только связисты, остальной личный состав вел огонь по противнику. Вот, товарищ редактор, дали огоньку фашистам! Транспортеры и грузовики переворачивались, как картонные коробки.
Разъясняю Роману, что текста доклада у нас еще нет, но к утру будет непременно, постараемся принять.
Сразу зазвонили два телефона. Вопросы все те же — будет доклад завтра или нет, есть ли какая-либо запись и если да, то когда можно почитать…
Терпеливо объясняем всем, что доклад будет принят, записей пока не делали, что только после подготовки текста к передаче ТАСС станет передавать его для областных газет.
А командиры и комиссары все продолжают звонить, требуя газету с докладом именно к утру.
— Вы понимаете, товарищи газетчики, до чего важно получить этот номер утром, встретить великий праздник в окопах с докладом, поговорить о нем с бойцами, — разъясняет мне один из командиров частей морской пехоты. — А ты, бригадный комиссар, так неуверенно отвечаешь, что у меня уж сомнение зародилось.
— Приезжай, — говорю ему, — утром в редакцию, и если даже газета не будет готова, то текст доклада получишь обязательно. Перепечатаю для тебя на машинке.
— Вот это разговор более правильный, — басит в трубку командир и еще раз уже просительно напоминает: — Не подведи, душа, не подведи, на вас сейчас весь фронт надеется, понял, редактор?..
Первая и самая главная задача, вставшая перед редакционным коллективом, принять доклад во что бы то ни стало, принять точно, без искажений, преодолев все вражеские помехи. Мы старались все предусмотреть. Авиабомба или шальной снаряд перебьет провод электросети — вот и перерыв в приеме. Стало быть, надо иметь готовыми несколько приемников в разных частях города и не только сетевых, но и аккумуляторных. Нужно сберечь драгоценный текст и после приема, например, рассредоточить машинисток, чтобы даже прямое попадание вражеской бомбы в редакцию не уничтожило текста доклада.
На запись были посажены лучшие журналисты, писатели, поэты. Принять следовало так, чтобы каждая запятая стояла на своем месте. Уточнять и проверять негде и не с кем. Между Севастополем и Москвой пролегли две линии фронта.
Доклад был принят ночью от замечательного «медленного» диктора ТАСС в трех точках, сверен, считан и набран. Рано утром, когда в Москве диктор радиовещания с большим душевным подъемом начал читать доклад, почти все работники редакции уже сидели у репродукторов с оттисками полос, еще раз проверяя текст.
Писатели, проверявшие полосы, видимо, волновались и пришли ко мне с разными поправками, правда, незначительными. Кое-какие расхождения получились и у меня. Только у Ачкасова не было поправок. У этого молодого журналиста оказались наиболее крепкие нервы.
На рассвете мы с Зенушкиным вышли во двор. Ветер торопливо гнал низкие серые облака, цеплявшиеся за вершины холмов. Это уже было хорошо: значит противник сегодня не сможет бомбить. Есть надежда, что помех не будет и газета выйдет в срок. Во дворе сидели и лежали десятки краснофлотцев и старшин, прибывших за газетами. Они вопросительно поглядывали на меня, и я без слов понял, что они хотят сказать.
— Будет газета и будет скоро, — отвечаю на их немые вопросы.
Из секретариата бежит дежурный по редакции и торопливо докладывает:
— Товарищ комиссар, что прикажете отвечать на звонки? По всем телефонам один вопрос — когда выйдет газета?
— Отвечай — скоро, как только отпечатаем.
— Так и отвечаю, но их это не удовлетворяет. Требуют более определенные сроки.
— Скажи, что весь редакционный и типографский коллектив живет сейчас только одной мыслью — как можно скорее дать фронту газету с докладом Сталина.
Выходим за ворота. Улица Ленина заставлена машинами, мотоциклами, повозками… Это все к нам. Зенушкин тревожно говорит: "Надо их рассредоточить, вишь, сколько понаехало". Приказываю дежурному заняться этим делом и распределить машины, повозки, мотоциклы и верховых лошадей по ближайшим переулкам и дворам под деревья. Кто их знает, фашистов, если погода нелетная, так снарядами станут гвоздить. И как бы в ответ на эту мысль раздался уже знакомый всем и достаточно противный звук летящего снаряда. Взрыв раздался где-то за нами на горе.
Снова нарастающий звук, похожий на скрежет, вой, скрип, и вот сухой отрывистый разрыв совсем рядом, в соседнем дворе. Вместе с рыжим пламенем разрыва над крышей типографии сверкнула голубая молния, и ровный шум работающих печатных машин сразу же прекратился. На дворе типографии стало совсем тихо, слышно было, как рослый старшина с кудрявым чубом и чапаевскими усами вслух читал полосу с докладом. Краснофлотцы и красноармейцы, сгрудившиеся вокруг него, сосредоточенно слушали.
Из печатного цеха бежали наш главный экспедитор старшина Федор Рожков и выпускающий Василий Иванович Бекерский. Я уже знал, что они скажут, и сразу же спросил: звонили дежурному электросети? Оказывается, уже звонили. Снаряд перебил воздушную линию проводов, на которой «сидит» наша типография, и теперь надо работать вручную. Ну что же, не впервой. И на сей случай у нас было свое расписание. Оно не называлось боевым, нет, это было просто расписание всех людей на пять смен по шесть человек в каждой для «колесоверчения», как однажды выразился художник Федор Решетников, часто крутивший вместе со всеми колесо тяжелой машины.
Все смены были приведены "в рабочее состояние", но крутить им одним не пришлось: к машине стали краснофлотцы, прибывшие за газетами. И колесо завертелось быстрее.
Как ни старались бойцы, весь тираж в несколько часов все равно сделать было нельзя. Поэтому решили дать фронту пока хоть часть газет, с тем чтобы до вечера напечатать остальные. И сколько было потом звонков, теплых и радостных слов горячей матросской благодарности коллективу, давшему фронту газеты с докладом Сталина. Газету читали вслух в кубриках и на боевых постах кораблей, на огневых позициях батарей, в капонирах для самолетов, в землянках и дзотах, в сырых и холодных окопах. Устами Сталина с народом говорила великая Коммунистическая партия. Каждое слово доклада вселяло в бойцов новую силу и уверенность в победу нашего правого дела, будило в сердцах советских людей самые лучшие патриотические чувства, поднимая воинов на героические подвиги.
Командиры и политработники постарались донести слова доклада до каждого защитника Севастополя. Были такие окопы, в которые днем не попасть: противник, сидевший в двух сотнях метров, поливал все подступы к окопам из пулеметов и автоматов. Прорваться сквозь такой огонь не представлялось никакой возможности. Хода сообщения в те дни еще не отрыли, и к бойцам передовой линии пробирались только с наступлением темноты. Но газету надо было передать днем. Политработники нашли выход: в пустую консервную банку клали пару газет, камень для весу и швыряли через открытое пространство в свои окопы. Немцы удивленно смотрели на эту «игру» русских и ничего не понимали.
К вечеру восстановили линию, питавшую типографию, дали ток, и редакция решила выпустить на малой ротации новый вариант газеты уменьшенного формата. В этот номер вошел только доклад и отклики на него. И вот когда ротация уже отсчитывала последние тысячи тиража, а я спокойно спал после двухсуточной работы, дежурный поднял меня с постели и позвал к телефону. Грубовато-ласковый бас члена Военного Совета флота дивизионного комиссара Николая Михайловича Кулакова зарокотал в трубке.
— Ну, славно вчера и сегодня поработали! Весь фронт говорит спасибо за газету. Передай коллективу твоих молодцов благодарность от Военного Совета. А самое главное не в благодарности. Главное в том, чтобы вы еще дали тысяч этак с полсотни для городов Крыма, оккупированных фашистами. Понял, какое значение будет иметь этот доклад для русских людей там, в тылу у врага, если мы газету завтра утречком разбросаем с самолетов по всему Крыму? Сколько сможешь дать к утру на самолеты, а? Одним словом, доложишь мне точно через полчаса.
— Могу сейчас доложить: через полтора часа дам первые десять тысяч, а к четырем часам утра — все пятьдесят. Народ у нас работает с таким подъемом…
— Весь фронт работает с подъемом. Немцы, вероятно, подумали, что мы целый корпус в подкрепление получили. Слышишь, как наши корабли да батареи бьют!
С улицы доносился грохот залпов, и зеленоватые зарницы орудийных вспышек освещали бухту и тучи, нависшие над городом. Гитлеровцы пытались отвечать, но их батареи быстро подавлялись огнем нашей корабельной артиллерии.
Сон как рукой сняло. А тут снова звонки и запросы: будет ли завтра в номере опубликована речь Сталина на московском параде и отчет о параде.
Из кромешной тьмы у ворот то и дело возникают рассыльные с пакетами. Они несут в редакцию патриотические отклики на доклад и выступление Сталина на параде 7 ноября. Тут резолюции, принятые на митингах, скупые, но горячие патриотические слова, выражающие непоколебимое мужество защитников Севастополя. Словно крылья выросли у людей, силы втрое прибавилось.
Вот пишут летчики эскадрильи штурмовиков Героя Советского Союза капитана Губрия:
"Мы счастливы рапортовать, что в день, когда Иосиф Виссарионович Сталин выступил с докладом, мы уничтожили штурмовками на аэродромах не меньше 25 вражеских самолетов. А сегодня ударом по колонне фашистских войск уложили более трех сотен захватчиков. Не пожалеем жизни для достижения победы. У каждого советского летчика — сердце капитана Гастелло. Каждый из нас готов повторить его подвиг. Мы обещаем нашей родной партии, что с еще большей яростью будем уничтожать и в воздухе и на земле немецких оккупантов".
Где-то в известном только штабу флота квадрате моря идет в Севастополь боевой корабль. На корабле прошли беседы по кубрикам и боевым постам. И весь личный состав подписал патриотическое письмо в газету, переданное по радио.
Десятки резолюций были получены в редакции, но поместить мы могли очень немногие. Газета выходит небольшим форматом. И снова раздаются звонки. Звонят командиры и комиссары частей, обижаются, почему не поместили в газете их отклики на доклад.
Вот опять звонит Роман Черноусов.
— Поймите, товарищ комиссар, — говорит он. — Мы в эту резолюцию вложили самые сокровенные мысли, сочиняли и редактировали ее коллективно, послали к вам своевременно, а самое главное — мы эту резолюцию подкрепили делом. Гитлеровцы, как очумелые, бегали по Каче, когда мы по этому поселку хватили фугасными.
Уверяю Черноусова, что трудно с местом, газета мала, но постараемся найти уголок и для их резолюции.
— Обязательно найдите, — не унимается Черноусов. — Нашли же для летчиков, для экипажей кораблей, а батарейцев зажимаете. Что же мы воюем хуже их, что ли?..
Хорошие разговоры с командирами и комиссарами частей! Так упорно настаивают на помещении откликов, значит эти отклики идут от самого сердца. Выступления на митингах, собраниях, беседах на кораблях и в частях и принимаемые резолюции отражали всеобщий подъем.
Командир дивизиона сторожевых катеров, известный на флоте физкультурник, после того как прослушал доклад, пришел в кают-компанию базы, обнял подошедшего комиссара и расцеловал его.
— Эх, комиссар, знаешь ли ты, что сейчас у меня на душе творится? Силища-то какая появилась! Драться хочется, бить подлого врага так, как учит партия. Личный состав дивизиона бурлит, говорят: "Веди, командир, в бой, бить фашистов будем еще крепче". И мы поведем, комиссар, поведем их вместе с тобой на новые подвиги. С нашими матросами можно большие дела делать! А сейчас наша задача пропагандировать, разъяснять каждую мысль доклада. Мы вооружим, комиссар, наших катерников таким оружием, какого нет у врагов нашей страны…
Девятого и десятого ноября партизаны и подпольщики, оставленные в городах Крыма, сообщили, что наша газета с докладом Сталина о 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции, разбросанная с самолетов, достигла цели. Самолеты летали перед рассветом, и уже на рассвете десятки тысяч экземпляров быстро нашли своих читателей. Немецкие коменданты издавали приказы, угрожали расстрелом за чтение советских газет и листовок. Гитлеровцы пытались даже собирать и уничтожать газету, во это уже невозможно было сделать. Многие тысячи советских людей, оказавшихся на территории, оккупированной врагом, прочитали доклад.
Слова правды о войне, о германском фашизме проникли и в гитлеровские войска. Восьмого ноября вечером член Военного Совета флота вызвал меня к себе и приказал издать доклад Сталина брошюрой небольшого размера в плотной цветной обложке. "Чтобы немецкий солдат в кармане шинели мог носить этот документ", — сказал дивизионный комиссар. Я вопросительно посмотрел на Николая Михайловича. Он ответил сразу же: "Издавать будем на двух языках — на русском и немецком, а потом посмотрим, может быть, и на румынском сделаем. На немецком — тираж сто тысяч, не меньше. Понял?"
Обратно с флагманского командного пункта я как на крыльях летел в редакцию. Вот оно задание-то! Надо в очень короткий срок издать свыше ста тысяч экземпляров, да еще на двух языках. Печать займет немного времени, но как сфальцевать и сшить такой тираж при наличии трех переплетчиц и одного допотопного брошюровального станка? Даже при круглосуточной работе этот станок даст самое большее шесть-семь тысяч в сутки.
А нам нужно сделать в пять-шесть дней свыше ста тысяч экземпляров. И пока считал бесконечные ступени на зигзагообразной каменной лестнице, что вела от бухты на улицу Ленина, в голове созрел уже весь основной план работы. Народ поможет срочно выпустить брошюру. Пойду в горком комсомола, пусть выделит десяток девушек, да члены семей рабочих типографии придут. Вот и осилим. Сошьем вручную, брошюру дадим быстро, по-фронтовому.
И дали. Пока набирали, печатали и брошюровали русский текст, наборщики набрали и сверстали немецкий. Шрифтов оказалось вполне достаточно. Брошюра получилась на славу: текст четкий, бумага хорошая и обложка такая, какую заказал член Военного Совета. Жены и дети рабочих нашей типографии, комсомолки, присланные из горкома, сфальцевали и сшили весь тираж обоих изданий в течение недели. Работали круглые сутки в две-три смены. Днем и ночью наша буфетчица Марья Артемьевна кормила и поила тружеников. Кладовщик и экспедитор Федор Рожков обрезал бумагу и связывал готовые пачки. Когда тревожный гудок Морского завода призывал в убежище, никто не сходил с места, все продолжали работать. Жена печатника, пожилая беспартийная женщина, на вопрос, почему не идет по тревоге в убежище, отвечала:
— Они-то там, краснофлотцы и красноармейцы, слышите, стреляют по врагу, не уходят в убежище. И мы не пойдем. Мы тоже на посту, мы — севастопольцы.
Наша брошюра с докладом о 24-й годовщине Великой Октябрьской социалистической революции попала по назначению. Ее находили немецкие и румынские солдаты на дорогах к фронту и в лесах под Севастополем. В снарядных и консервных ящиках, в мешках с хлебом и галетами она попадала в окопы и блиндажи.
Немцы понесли на советско-германском фронте за четыре с половиной месяца ожесточенных боев громадные потери. Было очевидным, что планы немецко-фашистских империалистов молниеносно завоевать СССР потерпели крах. Удары Советской Армии заставляли приходить в себя многих немецких солдат, одураченных гитлеровской пропагандой. Все чаще они начинали задавать себе вопрос, что будет дальше, чем кончится эта война. Понятен поэтому их интерес к распространяемым нами листовкам и брошюрам.
Свои патриотические чувства защитники Севастополя стали выражать в форме политического документа — обязательства, клятвы Родине, Коммунистической партии.
Клятвы различны по содержанию, и подписывали их разные люди. Но мысль одна — драться за свою Родину до последнего дыхания, до последней капли крови. Мудрое слово Коммунистической партии помогало севастопольцам героически отстаивать свой родной город, вдохновляло их на подвиги. Слово партии вооружало советских людей оружием необычайной силы.
С. Шмерлинг Герои дзота № 11
ШАГ ВПЕРЕД
— Да, я подал второй рапорт, товарищ мичман… Обидно. Фашисты нашу родную землю топчут, а меня командование не пускает на фронт.
Старшина роты посмотрел в лицо молодого матроса, стоявшего перед ним, увидел прямой, горячий взгляд и прочел в его больших черных глазах с трудом сдерживаемое волнение.
— Понимаю ваше желание. И одобряю, — ответил он. — Но пока время не приспело. Нужно будет, прикажут — пойдем. А сейчас первое дело — готовиться к бою.
И, предупреждая вопрос моряка, добавил:
— Можете итти, товарищ Калюжный.
У самых дверей матрос сделал шаг в сторону, четко повернулся и отдал честь, пропуская невысокого коренастого офицера. Это был полковник, начальник электромеханической школы. Он поздоровался с мичманом, присел к столу и, кивнув в сторону ушедшего матроса, спросил:
— Молодежь на фронт просится, а?
— Так точно, и еще как просится.
— Этот черноглазый, кажется, Калюжный?
— Курсант Калюжный Алексей Владимирович, матрос первого года службы.
Полковник улыбнулся.
— А признайтесь, товарищ мичман, что и вы так же думаете, как этот курсант?
— Не скрою, большую охоту имею итти на фронт. Но я сознаю, что…
— Ясно, товарищ мичман.
Фронт с каждым днем приближался к Крыму, к Севастополю, где находилась электромеханическая школа учебного отряда Черноморского флота.
В эти дни начальник школы получил множество рапортов от матросов и офицеров. И все они разными словами выражали одну мысль: "Прошу отправить меня на фронт". Советские моряки, воспитанные Коммунистической партией, рвались в бой за честь и независимость своей Родины.
— Хорошие у нас с вами воспитанники, товарищ мичман, — подумал вслух начальник школы. — Знаете, я последнее время все чаще вспоминаю теплые слова Михаила Ивановича Калинина о наших курсантах.
…Давно это было, почти двадцать лет назад.
Тогда наш учебный отряд готовил выпуск своего первого комсомольского набора. И вот перед самым выпуском отряд посетил Михаил Иванович Калинин. Пришел он на плац, а личный состав в это время занимался гимнастикой. Посмотрел Михаил Иванович на курсантов, полюбовался их спорыми дружными движениями и сказал: "А замечательные из комсомольцев выйдут моряки".
Начальник школы встал и сказал строго и торжественно:
— Так вот, товарищ мичман. Настал час проверки наших питомцев. Скоро — на фронт.
* * *
Алексей Калюжный медленно прошел длинным коридором школы. На лестничной площадке он почти столкнулся с матросом Дмитрием Погореловым.
— Куда это ты торопишься, Дмитрий?
Погорелов смущенно проговорил:
— Да вот мичман зачем-то вызывает. И не догадаюсь.
— Ой, хитришь, Дима! Рапорт подавал?
— Было дело, а что?
— А то, что напрасно идешь. Откажет. Мне наотрез отказал. Прикажут, говорит, тогда пойдем.
Алексей от души обрадовался встрече с Погореловым. Ему, взволнованному и опечаленному вторым отказом в отправке на фронт, сейчас особенно приятно было встретить спокойного и рассудительного Погорелова.
Матросы вышли во двор школы, и перед ними открылся вид на бухту и город. На противоположном берегу, над кручей, между белыми зданиями города уже кое-где виднелись развалины, чернели пожарища. В бухте стояли закамуфлированные военные корабли. Их зенитные орудия настороженно глядели в небо. В суровом облике военного Севастополя чувствовалась могучая сила и непреклонность.
— Слушай, Дмитрий, — сказал Калюжный, — года нет, как мы в Севастополе, а так привыкли, словно родились здесь.
— Об этом и я думал, когда рапорт подавал…
— Подавал, да выходит зря.
— Нет, не зря. Знаю, что скоро мы пойдем в бой. Да ты вот взгляни сюда. Читай.
И Погорелов увлек товарища к одному из корпусов школы. На мраморной доске, прикрепленной к фасаду здания, Алексей прочел короткую надпись:
"Под руководством большевистской партии в 1917—18 гг. здесь формировались красногвардейские отряды на борьбу против белогвардейских банд и интервентов…"
Калюжный почувствовал, какой новый большой смысл открывался ему теперь в этих знакомых словах. Отсюда, из их родной школы, в грозные годы гражданской войны и иностранной военной интервенции уходили на защиту молодой Советской республики революционные моряки — их отцы и старшие братья. Они завоевали свободу и независимость, счастливую жизнь Советской стране, народу. Теперь для него, Алексея Калюжного, Дмитрия Погорелова и миллионов их ровесников настало время совершить великий подвиг: спасти Родину от порабощения фашистами, защитить великие завоевания Октября.
Начальник школы не случайно заговорил с мичманом о готовности молодых моряков к бою. Вчера он получил приказ: сформировать из личного состава школы часть морской пехоты и направить ее на оборонительные рубежи.
По его распоряжению была объявлена боевая тревога.
На просторном плацу под палящими лучами августовского солнца построились курсанты. Над загорелыми лицами моряков — ровная линия бескозырок. Легкий морской ветер играет черными лентами.
— …Создается прямая угроза Крыму и Севастополю… — слышит Калюжный… — Надо в короткие сроки окружить город стальным кольцом укреплений, стать стеной на защиту Севастополя, отстоять его от фашистских захватчиков…
И вот долгожданная минута. Начальник школы обращается к строю:
— Товарищи! Кто из вас пойдет добровольно в морскую пехоту, на фронт, сражаться за честь и независимость нашей Родины? Кто желает итти — шаг вперед!
"Я желаю, давно желаю", — мысленно отвечает Алексей и плотно печатает шаг в накаленную землю плаца. Он чувствует, что вместе с ним, в едином порыве, словно поднятые могучей морской волной, всколыхнулись шеренги курсантов: весь строй сделал шаг вперед.
ДЗОТ В КАМЫШЛОВСКОЙ ДОЛИНЕ
В первых числах сентября 1941 года курсанты электромеханической школы вышли на строительство оборонительной полосы Севастополя. В те дни гарнизон и население города создавали стальной пояс обороны.
Крепка и неподатлива севастопольская земля. Под выгоревшим от жарких солнечных лучей травяным покровом обнажается камень. Гулко стучат ломы, звенят, высекая искры, лопаты. Потом намокают матросские тельняшки.
Укрепляя оборону города, командование Черноморского флота формировало новые воинские части и подразделения из моряков. Из личного состава электромеханической школы был создан Особый батальон. Он занял один из важных участков в районе обрывистых Мекензиевых гор. Бойцы батальона должны были расположиться в дзотах, стоящих на высотах и горных склонах. Сплошной линии траншей не было, да и нельзя ее было построить в горах. Поэтому фронт батальона протянулся на несколько километров.
Первая пулеметная рота, как этого требовали условия местности, также заняла большой район. Каждый из ее двенадцати пулеметных расчетов расположился в дзоте. Командиром роты был назначен молодой лейтенант Садовников. Он держался спокойно и строго, хотя внимательный наблюдатель мог заметить, что лейтенант старательно скрывал большое душевное волнение за исход необыкновенно ответственного дела и судьбу подчиненных, которые были немногим моложе его. Надежной опорой юного лейтенанта был политрук роты тридцатидвухлетний Василий Иванович Гусев, коммунист, человек немалого жизненного опыта. Вдвоем они подобрали людей в гарнизоны дзотов и продумали план обороны.
В районе роты Садовникова и дзот № 11.
…Широкая Бельбекская долина глубоко врезается в Крымские горы, пересекая их с запада на восток. Вдоль быстрой речки Бельбек раскинулись густые фруктовые сады и виноградники. В двух десятках километров от Севастополя Бельбекская долина соединяется с другой — узкой, стиснутой высотами Камышловской долиной. Ее пересекает высокий железнодорожный мост. В этой долине, в двухстах метрах от северной окраины деревни Камышлы, на крутом холме высоты 192,0 был построен дзот № 11. Деревянный остов маленькой крепости плотно обложен камнями, скрепленными цементом, и сверху прикрыт землей.
В конце октября 1941 года по узкой и каменистой тропинке сюда взобрались шесть курсантов электромеханической школы: Алексей Калюжный, Дмитрий Погорелов, Григорий Доля и трое молодых матросов, лишь в сентябре прибывших в школу: Василий Мудрик, Владимир Радченко и Иван Четвертаков.
Когда матросы подошли к дзоту и огляделись кругом, Дмитрий Погорелов воскликнул:
— Правильное местечко!.
И верно. Сизый утренний туман рассеивался, и с холма открывался вид на всю Камышловскую долину — от железнодорожного моста до Темной балки — глубокого оврага, заросшего густым и высоким дубняком. Вдоль долины протянулась деревня Камышлы: белые домики лепились под обрывом, образуя длинную извилистую улицу.
Высокий обрыв, напоминающий отрезанный ломоть пирога, обнажал слои бурого известняка. Все подступы к дзоту отлично просматривались и простреливались. Он стоял над Камышловской долиной, как зоркий часовой.
Моряки внесли в дзот станковый пулемет и боезапас. Часовой встал на вахту у дзота. Так началась жизнь и боевая служба его гарнизона.
Некоторое время спустя, в начале ноября, командиром дзота и первым номером пулеметного расчета был назначен матрос Сергей Раенко, тоже курсант электромеханической школы.
* * *
Наступил декабрь. Первый, ноябрьский штурм Севастополя окончился для фашистских войск позорным провалом: взять Севастополь с хода им не удалось. Не принесли гитлеровцам успеха и кровопролитные бои в течение всего ноября. Мужественные воины Приморской армии плечом к плечу с частями морской пехоты отбили ожесточенные атаки врага и почти на всех участках прочно удерживали передний рубеж обороны. Немцев не допустили до Камышловской долины, где стоял дзот Раенко.
Умывшись ледяной водой, Калюжный спустился в дзот. Сегодня предстоял напряженный день. Утром командир приказал еще раз точнее измерить шагами расстояния до важнейших ориентиров: моста, отдельных домов, конца Темной балки, а потом эти расстояния накрепко запомнить. Днем надо пристрелять пулемет.
Доля и Калюжный вызвались помочь в совершенстве овладеть боевым оружием трем своим новым товарищам — Мудрику, Радченко и Четвертакову. Все трое были из Донбасса, и потому товарищи назвали их «шахтерами».
Калюжный и Доля начали отдельно заниматься с «шахтерами» — учили их обращению с пулеметом, тренировали в разборке и сборке, показывали, как быстро устранять задержки и неисправности.
Учились и все в дзоте. Моряки тренировались в метании гранат, состязались на дальность броска и точность попадания. Упражнялись в стрельбе из личного оружия. Особенно тщательно изучали станковый пулемет. Командир дзота Сергей Раенко заботился о том, чтобы каждый его подчиненный мог исполнять обязанности любого номера пулеметного расчета.
Поздним вечером 13 декабря моряки комсомольцы собирались к дзоту № 25, расположенному неподалеку от командного пункта роты. Днем, как это часто бывает в Крыму, тонкий снежный покров растаял под солнцем, и земля на склонах высот и в долине набухла, обратившись а липкую грязь. Противник вел методичный артиллерийский обстрел, и разрывы снарядов поднимали то здесь, то там фонтаны грязи и камней.
Командир и политрук вместе с секретарем комсомольского бюро роты созвали делегатское комсомольское собрание в связи с изучением материалов о 24-й годовщине Октября. Собрание должно было подготовить комсомольский актив, а затем и всех воинов роты к предстоящему бою. Немцы готовили новое наступление на город.
Лампочки из снарядных гильз освещают обветренные молодые лица. Алексей Калюжный примостился на полу, поставил меж колен винтовку и огляделся. Напротив него сидел широкоплечий и рослый старшина 2 статьи Николай Коренной, в прошлом известный тракторист, мастер высоких урожаев. Рядом с ним — матрос Романчук, командир тринадцатого дзота. Он пришел вместе со своим комсоргом веселым, жизнерадостным Шевкоплясом. Всех их Алексей знает по школе. А у столика политрук Гусев о чем-то беседует с матросом Луговским, секретарем комсомольской организации роты.
У входа — командир двадцать пятого старшина 2 статьи Пух. На правах хозяина он встречает и усаживает вновь прибывших, иногда шутливо добавляя:
— Заходите до хаты, дорогие гости. В тесноте, да не в обиде.
Григорий Доля, имевший немало знакомых в школе, успел уже со многими переговорить. Нагнувшись к Алексею, он сообщил:
— Тринадцатый дзот клятву дал стоять насмерть, защищать севастопольские позиции до последней капли крови. Шевкопляс будет читать. Точно знаю.
"Да, — подумал Алексей, — именно теперь каждому так хочется сказать о своей любви и преданности партии, о своей решимости бороться до конца с фашистскими захватчиками".
У столика в углу дзота поднялся комсорг роты матрос Луговской:
— Товарищи! Мы собрались перед боем с фашистами, первым в нашей жизни. На бой зовет нас Родина, партия. Готовы ли мы выполнить свой священный долг? Пусть расскажут об этом комсомольцы.
Опершись на плечо Калюжного, встал Сергей Раенко, и Алексей услышал спокойный, полный сдержанной силы голос своего командира:
— Я сам родом с Украины. Может, знаете село Черепин под Корсунь-Шевченковским… Родителя мои умерли от тяжелой болезни, мне тогда только двенадцать лет сравнялось. Кроме меня, в семье — семь братьев и сестер. И что ж? Остались мы сиротами? Нет. О нас Советская Родина позаботилась. Всем помогла. Я воспитывался в Харьковском детском доме. Там и образование, и специальность получил. Советская страна мне и отец, и мать. Для всех нас она дороже жизни. За нее, за советский народ мы отдадим все, если понадобится жизнь. А фашистских бешеных собак будем гнать с нашей земли. Так все мои товарищи думают…
Один за другим брали слово комсомольцы. И в каждом выступлении звучала твердая решимость защищать советскую землю, Севастополь, родной флот.
Последним выступил комсорг тринадцатого — матрос Шевкопляс. Он достал из нагрудного кармана аккуратно свернутый листок, вырванный из тетради, и начал читать проект решения комсомольского собрания.
— Над нашим родным городом — главной базой Черноморского флота, над всеми нами нависла смертельная опасность. Враг рвется в наш любимый Севастополь…
Шевкопляс окинул взглядом товарищей, и голос его зазвучал еще уверенней и тверже:
— Мы клянемся Родине:
Первое. Не отступать назад ни на шаг.
Второе. Ни при каких условиях не сдаваться в плен.
Третье. Драться с врагом до последней капли крови.
Четвертое. Быть храбрыми и мужественными до конца, показывав пример бесстрашия, отваги, героизма всему личному составу.
Пятое. Наше решение-клятву поместить в боевых листках и сообщить по всем дзотам, окопам, огневым точкам.
Шестое. Настоящее решение обязательно для всех комсомольцев.
Дружно поднялись вверх руки. Комсомольцы единодушно одобрили решение.
К Калюжному подвинулся Сергей Раенко:
— Пора в дзот. Надо сменить «шахтеров». Ведь их будут принимать в комсомол.
В темноте, по липкой грязи они возвратились к себе в одиннадцатый. Калюжный встал на вахту, а Сергей Раенко прибавил огня в коптилке и достал из ящика чистый бланк боевого листка. Присев за столик, Сергей ровным и твердым почерком написал на листке комсомольскую клятву.
Скоро пришел с собрания Григорий Доля, а вместе с ним радостные и возбужденные Мудрик, Радченко и Четвертаков.
— Приняты! — крикнул с порога Мудрик. — Теперь дзот у нас комсомольский.
— И не только дзот, — добавил Доля. — Политрук Гусев сказал: вся рота стала комсомольской.
Раенко крепко пожал руки «шахтерам», а Погорелов сказал:
— Значит по-комсомольски надо держаться… Друг к другу стоять плотно, как подшипники притирают, чтобы зазора не было.
При свете коптилки командир прочел воинам текст комсомольской клятвы и первым поставил свою подпись. За ним — Григорий Доля, Алексей Калюжный, Дмитрий Погорелов. Поставили свои подписи и трое молодых комсомольцев Мудрик, Четвертаков, Радченко.
Калюжный взял боевой листок с клятвой и прикрепил его в простенке между амбразурами дзота.
ТАК ДЕРЖАТЬ
Второе наступление на Севастополь гитлеровцы именовали «генеральным». И действительно, они ставили на карту все, что могли.
На рассвете 17 декабря 1941 года на тридцатикилометровом севастопольском фронте, протянувшемся дугой от Качи до Балаклавы, немцы открыли ураганный огонь. Горизонт затянуло дымом разрывов. Десятки вражеских самолетов бомбили наши боевые порядки и город. Под прикрытием огня артиллерии и минометов двинулись на штурм севастопольских позиций немецкие танки, а за ними автоматчики. Фашисты стремились прорваться из района Дуванкоя через Бельбекскую долину, деревню Камышлы на северо-восточную оконечность Северной бухты. Это был кратчайший путь к Севастополю.
Именно здесь, на направлении главного удара фашистских войск, стояли на высотах, господствующих над Бельбекской и Камышловской долинами, дзоты моряков-черноморцев.
Защитники одиннадцатого дзота были на своих боевых постах. Раенко, Погорелов и Калюжный держали вахту у пулемета. Остальные заняли свои посты в окопах круговой обороны.
Шквал артиллерийского огня обрушился в долину. Снаряды рвались вокруг — и в деревне Камышлы, и на соседних высотах, и в Темной балке.
Вот перед самой амбразурой взметнулось пламя. Вздрогнул корпус дзота, посыпалась земля.
"Началось!" — подумали моряки.
Через некоторое время Раенко позвонил на командный пункт роты — «Москва». Отвечал лейтенант Садовников. Спокойным голосом он сообщил, что тринадцатый дзот вступил в бой, и приказал быть в боевой готовности.
— Тринадцатый! — крикнул Раенко пулеметчикам, показывая рукой в сторону железнодорожного моста, откуда донеслась длинная пулеметная очередь.
— Как они там? — одним дыханием промолвил Погорелов, оборачиваясь к Алексею Калюжному.
Отбивая одну за другой атаки гитлеровцев, тринадцатый не давал немцам продвинуться вперед. В полдень фашисты подвезли артиллерию и ударили по дзоту из орудий. Осколками снаряда был смертельно ранен Шевкопляс. Через два часа он скончался.
Стемнело, но бой в Бельбекской долине не утихал. Стойко сражались воины комсомольской роты. К вечеру фашисты обошли тринадцатый дзот. Под покровом темноты моряки вырвались из вражеского кольца и пробились к своим.
Однако немцам не удалось продвинуться по Бельбекской долине. С высоты, поднимавшейся над Симферопольским шоссе, открыли огонь защитники дзота № 15, которым командовал матрос Умрихин. Им пришлось вступить в единоборство с фашистским танком. Разворачивая гусеницами шоссе, танк подполз к дзоту и ударил из орудия по амбразуре. Снаряд разорвался в дзоте. Умрихин погиб. Но его товарищи забросали гранатами фашистскую машину. Танк запылал. Экипаж пытался бежать, но был уничтожен метким огнем моряков.
Немцы рвались к железнодорожному мосту, но здесь они натолкнулись на мужественное сопротивление воинов-комсомольцев дзота № 14. Командир его — матрос Пампуха — еще перед боем договорился о взаимодействии с командиром гаубичной батареи. Артиллеристы протянули в дзот линию полевого телефона. Пампуха на всякий случай выпросил у командира батареи запасную катушку телефонного провода.
Когда немцы подошли к мосту, командир дзота сказал товарищам: "Сейчас устроим фашистам баню. Будут помнить!"
Пампуха с телефонной катушкой за плечами пополз по дну глубокой канавы. Моряк отлично знал каждый выступ, каждый кустик. Скоро он подобрался близко к противнику и, внимательно рассмотрев расположение врага, вызвал огонь батареи. Грянул орудийный залп. Снаряды разметали немецкую цепь, и фашисты отпрянули от моста. А моряк уже заметил новую цель и сообщил о ней на батарею. Около часа находчивый и храбрый комсомолец корректировал огонь. А потом он возвратился в дзот, не забыв смотать телефонный провод.
В эту ночь в одиннадцатом никто не сомкнул глаз. Над головой зловеще гудели вражеские самолеты. Вдалеке за горами, над Севастополем кромсали ночное небо лучи прожекторов, плясали разрывы снарядов зениток.
Впереди, на горе, что обрывом нависает над деревней, неумолчно трещали выстрелы, ракеты разрывали темноту. Там сражались с врагом наши пехотные подразделения. Фашисты, встретив упорное сопротивление в районе железнодорожного моста и Симферопольского шоссе, на левом фланге комсомольской роты дзотов, решили взять деревню Камышлы и форсировать Камышловскую долину, которую охранял одиннадцатый дзот.
В два часа ночи позвонили с командного пункта и передали приказание командира роты выслать к нему двух матросов для получения продовольствия. Раенко направил Четвертакова и Радченко. Они быстро скрылись в темноте, взбираясь по склону высоты.
В четвертом часу Григорий Доля встал на вахту перед дзотом. Раенко напутствовал его:
— Зорче смотрите, Доля… Морем плыть — вперед глядеть.
Григорий разместился в небольшом окопчике, пристроил перед собой винтовку и на секунду плотно прикрыл глаза, стараясь привыкнуть к темноте.
Бой на противоположной стороне долины утих, обстрел прекратился. Тьма вокруг стояла такая, что не видно было пальцев на вытянутой руке.
Вдруг Доля услышал резкий, противный звук, сразу же перешедший в свист. На высоте разорвалось одновременно несколько снарядов. Немцы возобновили артиллерийский обстрел. Снаряды ложились все гуще и гуще, разрывы сливались в сплошной грохот.
Темное небо посерело. Клочья тяжелого тумана поднялись над долиной. И вот на фоне белых мазанок деревни Григорий увидел серо-зеленые фигуры немцев. Он немедленно дал знать о замеченном командиру.
Врагов становилось все больше. Они вытянулись в цепь и пошли в полный рост в сторону дзота. Видимо, фашисты думали, что орудийный огонь расчистил им путь.
Озноб пробежал по телу Доли. Огромным усилием воли он заставил себя успокоиться. Он словно врос в окоп и ощутил в себе силу, как в сжатой и готовой распрямиться пружине. Руки крепче стиснули винтовку.
Вот первая цепь немцев стала подниматься на крутой склон холма. Враги были уже не далее чем в ста метрах. С каждой секундой они подходили все ближе и ближе. Доля уже отчетливо видел лицо гитлеровца, идущего впереди, — маленькое, с узким лбом и отвисшей челюстью. Григорий прицелился в него и нажал спусковой крючок. Гитлеровец вздрогнул, вскинул вверх автомат и повалился набок. Григорий мгновенно щелкнул затвором и снова выстрелил. Упал еще один.
Сергей Раенко короткими очередями прижал фашистов к земле. С треском пулемета слились винтовочные выстрелы. Моряки вели огонь, прицеливаясь спокойно и точно.
"…Как на ученьи", — заметил про себя Калюжный и с благодарностью подумал о Раенко, который так настойчиво и упорно занимался с ними в дни подготовки к боям.
Ползком, перебежками немцы скатывались назад со склонов холма. Они укрывались за бугорками, прятались в воронках на дне долины и за домами деревни. Оттуда они открыли беспорядочный огонь из автоматов.
Раенко оставил у пулемета Дмитрия Погорелова и, позвав Калюжного и Мудрика, выполз из дзота в окоп.
Калюжный вместе с Мудриком пробрался к окопу, бывшему левее того, что занимал Доля. Правее Доли расположился Раенко. Они стреляли на выбор, уничтожая фашистов поодиночке. Немцы не могли поднять головы.
Все светлее становилось вокруг. Противник открыл яростный артиллерийский и минометный огонь. С резким воем и свистом летели мины из-за крутой горы и рвались с грохотом и треском.
Было очевидно, что гитлеровцы возобновят атаку. Раенко вернулся к пулемету. Погорелов поместился рядом.
На дне долины снова появилась вражеская цепь. Немцы уже не шли в полный рост, а бежали пригнувшись, то падая, то поднимаясь. Автоматы в их руках непрерывно трещали, рассеивая веер пуль по склону холма. Мины рвались у дзота. Две из них угодили в перекрытие, но прочный потолок выдержал, осыпав моряков землей и известковой пылью.
Дзот молчал, и немцы осмелели. Они выпрямились, растянулись полукругом, стремясь охватить моряков с флангов. Черноморцы насчитали в цепи более пятидесяти фашистских солдат. И когда можно было стрелять наверняка, Раенко скомандовал:
— Огонь! Смерть фашистским гадам!
Сергей словно слился с пулеметом. Казалось, что с ним в лад бьется сердце моряка. Дробный стук пулемета гулко раздавался в стенах дзота, словно стреляло автоматическое орудие.
Вражеская цепь редела.
…Под прикрытием разрывов своих снарядов немцы подобрались совсем близко к дзоту. Вдруг словно оборвалась туго натянутая струна — обстрел прекратился. К дзоту метнулось несколько фашистских солдат.
— Гранаты к бою! — крикнул Раенко и сам бросил первую гранату. Она разорвалась среди врагов. Из окопов полетели гранаты Калюжного, Мудрика и Доли.
Все стихло. Только слышно было, как кричал раненый гитлеровец на склоне холма. Потом и он замолк.
В дзоте загудел зуммер полевого телефона. Сергей взял трубку и услышал голос Садовникова:
— Молодцы черноморцы! Правильно начали. Так держать!
Между тем немцы открыли огонь из тяжелых минометов. Их батарея была где-то недалеко, за обрывом перед деревней Камышлы. Разрывы мин приближались к дзоту, сжимали его кольцом стали и огня. Мина грохнулась между окопами и передней амбразурой. Горячие осколки с визгом ворвались в дзот. Все заволокло едким дымом.
Алексей Калюжный почувствовал тяжелый удар в висок. Теплая, липкая кровь потекла по щеке. Он потерял сознание.
…Когда Алексей очнулся, то сразу встретился взглядом с Дмитрием Погореловым. Словно издалека он услышал слова друга: "Жив, Леня?" Калюжный приподнялся на локте и огляделся. Раенко сидел согнувшись у пышащего жаром пулемета и с ожесточением бинтовал раненую ногу.
— Где Мудрик и Доля?
— В окопе.
Калюжный увидел Долю. Он, склонившись над маленьким телом Мудрика, прикрывал его своей шинелью. Землистое с бескровными губами лицо Василия Мудрика, казалось, застыло. Только в уголке рта пузырилась кровавая пена.
— Жив?
— Да. Но ранен тяжело, в живот, — тихо отозвался Доля.
— В санбат надо отправить.
— Пока нельзя, — ответил Раенко. — Дорогу не выдержит. Я об этом думал…
— Давай-ка тебя перебинтуем, Леня, — сказал Погорелов Калюжному. — Ты ведь ранен в голову.
Только теперь Алексей ощутил тупую, давящую боль в виске. "Вот досада, в самом начале угораздило… как бы не помешала, проклятая", — думал он, стирая с лица запекшуюся кровь. Скоро белый жгут бинта сдавил голову. Калюжный попросил закурить. Дмитрий Погорелов начал свертывать ему папиросу, но тут раздалась команда Раенко:
— Внимание. По местам!
Командир зорко следил за деревней. Он заметил, как у крайних домов накапливаются гитлеровцы. Алексей, превозмогая боль, подтащил к пулемету железную банку с водой, стараясь все делать легко, без напряжения. Он помог Раенко залить воду в кожух пулемета.
Между тем немцы готовились к атаке. Они разделились на три группы. Средняя наступала на дзот с фронта, две другие пытались обойти его с флангов. Особенно быстро продвигалась правая группа, обтекая подножье холма, где стоял дзот.
Все это видели моряки. Но они не могли заметить, как несколько десятков фашистов, скрываясь за домами деревни, спустились в Темную балку. Немцы намеревались проникнуть в тыл, выше дзота, и ударить морякам в спину.
Погорелов обернулся к Раенко:
— Разрешите, товарищ командир, я угощу фашистов вон с того бугорка…
И он указал на небольшой выступ на холме, справа от дзота.
Раенко одобрительно кивнул. Он сразу понял план Погорелова: встретить врагов неожиданным огнем им во фланг и сбросить их с холма.
Погорелов и Доля выкатили пулемет по ходу сообщения в заросли береста, а оттуда проползли к намеченному бугорку, справа от дзота, и укрылись за ним.
Расчет Погорелова оправдался. Гитлеровцы не ожидали отсюда опасности, и первая пулеметная очередь привела их в замешательство. Солдаты, которые успели вскарабкаться на холм, кинулись с него вниз. Не слушая офицера, они побежали по лощине к деревне, увлекая за собой и тех, кто пытался атаковать дзот в лоб. Скоро почти все наступавшие фашисты укрылись за белыми домиками Камышлов.
Грязные и потные, в перепачканных землей и намокших шинелях, вошли в дзот Погорелов и Доля. Пулемет снова подкатили к передней амбразуре. Матросы закурили. Погорелов молвил свое любимое:
— Сказали — все!
Передышка была недолгой. С обрыва над деревней взвилась в направлении дзота белая ракета, за ней другая. Моряки услышали зловещий, стонущий звук. Он раздавался откуда-то сверху.
— Воздух! — крикнул Раенко.
Действительно, из-за облаков, словно тонкие черные стрелы, вынырнули фашистские самолеты и закружились над долиной. Озлобленные неудачами, бессильные перед стойкостью маленького гарнизона моряков комсомольцев, фашисты решили стереть с лица земли дзот № 11. Направляемая кривыми трассами ракет, девятка немецких самолетов обрушилась на холм.
Когда в воздухе завыла первая бомба, Алексею Калюжному показалось, что она летит прямо на него. Наверное, то же ощущали и другие воины. Все невольно прижались к земле. Раздался взрыв, и в воздухе засвистели осколки. Стены дзота задрожали от воздушной волны.
Бомбы поднимали столбы камней и земли, изрыли воронками холм, склон высоты. Но ни первая, ни последующие не попали в дзот. Не удалось фашистским летчикам уничтожить его.
Одиннадцатый жил и боролся.
Четверо комсомольцев снова заняли свои боевые посты. Только пятый — самый молодой защитник дзота — Василий Мудрик не поднялся из окопа. Смертельно раненный осколком мины, он умер, не приходя в сознание. Григорий Доля, который во время бомбежки, пригнувшись в окопе, своим телом прикрывал Мудрика, сказал товарищам о его смерти.
— Дорого заплатят фашисты за моряка, — сжал кулаки Сергей Раенко. — Отомстим за него!
Вдруг в тылу за дзотом, на гребне высоты, сухо ударили винтовочные выстрелы, наперебой затрещали немецкие автоматы.
— К бою! — скомандовал Раенко. — Погорелов, Калюжный — в ход сообщения…
Моряки ждали, готовые встретить новый фашистский штурм — теперь с тыла. Но враги не появлялись. На высоте грохнул разрыв гранаты. Там кипела схватка.
Владимир Радченко и Иван Четвертаков, посланные Сергеем Раенко на командный пункт роты, покинули дзот в третьем часу ночи. Они поползли по узкому извилистому ходу сообщения, миновали кустарник и пошли по отлогому скату высоты 192,0.
На командный пункт они добрались довольно быстро. Здесь они получили патроны и гранаты. Продовольствие еще не подвезли. Пришлось подождать. Только с рассветом Радченко и Четвертаков были готовы в обратный путь. Перед уходом их позвали в блиндаж командира роты. Садовников пожал руки морякам и сказал:
— Спешите в дзот. Там вы очень нужны. Ваши уже воюют. Отлично держатся, молодцы! И вот еще. По всему видно, что немцы хотят во что бы то ни стало форсировать Камышловскую долину. Передайте Раенко к всем товарищам, что теперь вся надежда на вас.
Радченко и Четвертаков спешили. Они все явственнее слышали стук пулемета за гребнем высоты. Это бил пулемет Раенко.
Они поднимались уже по склону, когда перед ними встали вдруг сплошным валом разрывы снарядов. Моряки укрылись в воронке. Вал приближался и захлестнул их. Радченко и Четвертакова оглушило взрывной волной, засыпало землей и камнями.
Обстрел прекратился так же неожиданно, как и начался. Матросы с трудом выбрались из воронки.
Как раз в эти минуты защитники одиннадцатого отражали штурм врага. Погорелов из-за выступа, правее дзота, косил фашистских солдат из пулемета.
Радченко и Четвертаков ползком достигли гребня высоты. Здесь их застала бомбежка. Видно было, как фашистские самолеты с ревом пикируют в долину. Высоко в небо поднялась черная туча вздыбленной земли Моряки глядели в ту сторону и с горечью думали: все. Нет больше одиннадцатого дзота, нет боевых друзей.
Дым рассеялся. Черная туча спустилась в долину. И вдруг за гребнем высоты застучал пулемет.
— Наш, — прошептал Четвертаков, — наш… Эх, досада, товарищи дерутся, а мы…
Радченко не ответил. Он молча взял Четвертакова за плечо и пригнул к земле:
— Гляди.
По темному от растаявшего снега склону высоты медленно взбирались фашистские солдаты. Это была та группа немцев, которая пробралась по деревне к Темной балке и незаметно для защитников одиннадцатого стремилась зайти им в тыл.
Матросы поняли, чем угрожает этот маневр врага: гитлеровцы могли неожиданно, сверху, атаковать одиннадцатый дзот. Теперь на них, на двух молодых моряков, ложилась вся ответственность за жизнь товарищей, за судьбу дзота.
Примостившись в старом окопе, Радченко и Четвертаков ждали, когда враги подползут поближе. Черноморцы находились у самого гребня высоты и видели каждое движение противника.
Оба выстрелили почти одновременно. Немцы сразу же затаились, но затем открыли беспорядочный огонь из автоматов. Прошло много времени, прежде чем они догадались, что перед ними два черноморца, и двинулись вперед.
— Гранаты! — крикнул Радченко.
Четвертаков отцепил от пояса «лимонку» и, поднявшись в окопе, изо всех сил бросил ее вниз. Однако он не рассчитал, взял слишком высоко. Грянул взрыв, земля взметнулась перед цепью врагов.
— Не так! — с досадой вскричал Радченко. Не высовываясь из окопа, он пустил свою гранату по скату высоты. Граната покатилась под гору, и взрыв раздался в самой гуще гитлеровцев.
— Добро, добро, — с восхищением приговаривал Четвертаков, повторяя бросок друга.
Взрывы следовали один за другим, вырывая из фашистских рядов десятки солдат. Гитлеровцы не выдержали и, бросив раненых, сползли в Темную балку. Теперь враг не угрожал дзоту с тыла.
* * *
Бой не утихал. Раненые и убитые гитлеровцы валились в грязь, катились вниз по крутому склону высоты, но немецкие офицеры гнали своих солдат вперед. Дзот преграждал фашистам путь через Камышловскую долину — кратчайший путь к Севастополю.
Неожиданно над дзотом вспыхнуло пламя. Это гитлеровцы зажигательными пулями воспламенили сухие ветви, вплетенные в маскировочную сеть.
Под обстрелом противника Доля, Погорелов и раненые Калюжный и Раенко боролись с огнем. Они гасили его землей и шинелями, руками срывали пылающую маскировку. К этому времени в дзот вернулись Радченко и Четвертаков. Они помогли товарищам ликвидировать пожар.
Под вечер немцы начали новый, третий в этот день штурм. Их было больше роты.
Фашистские автоматчики ползли из деревни, из Темной балки; они двигались медленно, прячась в складках местности, обтекая с трех сторон холм, на котором стоял дзот.
Раненный во второй раз Сергей Раенко чуть слышным, но твердым голосом приказал:
— Доля, звоните на КП. Пусть дадут огонь по скоплению немцев!
Доля вызвал «Москву». Спокойно и громко он передал приказ Сергея Раенко.
— Держитесь, моряки, — услышал он в ответ. — Держитесь, огонь будет!
Садовников не медлил ни секунды. Через командный пункт батальона он попросил дать артиллерийский огонь вокруг дзота.
Из соседнего дзота, который тоже вел ожесточенный бой, поддерживая одиннадцатый с фланга, увидели, как над холмом поднялись бурые фонтаны дыма, всплески пламени и скрыли одиннадцатый. Об этом сообщили на ротный командный пункт.
Лейтенант Садовников и политрук Гусев с горечью подумали о гибели Раенко и его друзей. "Хорошие были бойцы, богатыри", — хотел было сказать Гусев, но промолчал. Он отогнал от себя мысль о смерти матросов и приказал послать двух санитаров к дзоту.
Василий Иванович не ошибся. Одиннадцатый был цел. Ни один свой снаряд не повредил его. Артиллеристы стреляли с предельной точностью. Снаряды рвались на скате холма, сметая гитлеровцев, сея смерть. Немцы оставили на подступах к дзоту десятки трупов и, не подбирая раненых, в панике бежали назад в деревню.
Защитники дзота завершили свой первый напряженный и трудный ратный день, когда с высоты 192,0 к ним спустились два посланных Гусевым моряка-санитара. Они перевязали раненых Раенко и Калюжного. Один из санитаров, высокий и худощавый, сказал товарищу:
— Поторапливайся. Надо взять обоих.
— Куда это взять? — стараясь говорить легко и свободно, спросил Калюжный. — Я отсюда никуда не уйду. А ты, командир?
— Я отвечаю за дзот. Знаешь сам: командир покидает корабль последним.
— Вы оба тяжело ранены, — настаивал санитар, — вас приказано эвакуировать…
— Не горячись, товарищ! — перебил его Раенко. — Мы еще повоюем и покажем немцам, как брать Севастополь за четыре дня. Ты знаешь, что мы дали клятву стоять насмерть? Вот, прочтите!
Санитары один за другим прочитали клятву моряков и переглянулись. Высокий крепко обнял за плечи Калюжного, еще раз поправил повязку на его голове и сказал товарищу:
— Собирайся дальше. Работы еще много. Я остаюсь здесь…
Второй санитар скрылся в темноте, сообщив перед уходом, что скоро в дзот придет подкрепление: об этом он слышал на командном пункте.
Наступила ночь, но в Камышловекой долине было светло, как днем. Над деревней поднимались рваные языки пламени — это полыхали подожженные фашистами дома и сараи.
Напуганные мужественным сопротивлением, немцы не решались ночью атаковать дзот. Они трусливо постреливали из-за домов и не прекращали назойливый минометный огонь, не давая сомкнуть глаз. В тыл одиннадцатого на гребень высоты проник отряд вражеских автоматчиков. Комсомольцы слышали за своей спиной беспорядочную трескотню фашистских автоматов.
"Трудно теперь к нам пробиться", — думал Сергей Раенко, вспоминая слова санитара о подкреплении.
Но подкрепление все же пришло.
Первым протиснулся в дзот богатырского роста моряк — широкогрудый, с крутыми плечами. За ним вползли еще двое. Они принесли с собой два ручных пулемета, диски к ним, патроны и гранаты. Первый моряк огляделся и поздоровался неожиданно мягким и звучным голосом:
— Здорово булы, товарищи. Замполитрука Потапенко Михаил. А это вот — Петр Корж и Константин Король…
С их приходом стало тесно, но как-то свежо и радостно, точно вместе с тремя черноморцами в дымный и чадный котлован дзота ворвался прохладный морской ветер.
— Как же вы к нам добрались? — спросил Калюжный у Коржа.
— Пробрались… — ответил Корж. — На высоте довелось, правда, повстречаться с немцами. Ну да, как видишь, пришли…
Корж не договаривал. На самом деле путь моряков к дзоту был труден. Командир батальона отобрал в подкрепление к одиннадцатому восемь коммунистов.
— Надо пройти, — как всегда коротко, сказал им комбат. — Там комсомольцы сражаются.
Коммунисты пошли. В лощине перед высотой 192,0 они попали под артиллерийский обстрел. Тяжелые снаряды кромсали землю, выворачивали с корнем дубы, но моряки ползли вперед. Двое из них были тяжело ранены. Об этом доложили старшему — заместителю политрука Михаилу Потапенко. Он приказал одному из бойцов доставить раненых в санбат. Но раненые наотрез отказались от провожатого.
— Доберемся сами. А вам каждый человек дорог.
Шесть коммунистов продолжали путь. На скате высоты, уже вблизи дзота, они столкнулись с немецкими автоматчиками. В полной темноте завязался яростный рукопашный бой. Моряки пробивали дорогу штыками и прикладами винтовок, наносили удары гранатами, ножами, руками душили врагов.
И немцы не выдержали, побежали с поля боя. В ночной схватке моряки потеряли трех своих товарищей. В дзот пришли только Потапенко, Корж и Король.
Калюжный радостно пожал руку черноморцу:
— Ну вот, теперь нас одиннадцать человек!
— Почему одиннадцать? — спросил Корж. — Ведь десять…
— Нашего погибшего товарища Василия Мудрика мы считаем в строю. Мстим за него.
Пришедшие сняли бескозырки. Они вместе с комсомольцами перенесли тело Мудрика в окоп за дзотом и похоронили молодого матроса.
На вахту встали Радченко и Четвертаков. Остальные собрались в котловане дзота. Сергей Раенко снял со стены "Боевой листок" с текстом клятвы и передал его заместителю политрука Потапенко. Потапенко прочел клятву вслух.
— Мы коммунисты, — произнес он. — Этим все сказано.
И Потапенко подписал клятву. Вслед за ним поставили свои подписи Константин Король — матрос с лидера «Ташкент» и Петр Корж.
Близился рассвет, а с ним — бой. Моряки установили в окопах ручные пулеметы, вычистили винтовки, набили патронами ленты, залили воду в кожух станкового пулемета.
Алексей Калюжный сидел у телефонного аппарата. Повязка на его голове вновь пропиталась кровью. Тупая ноющая боль не проходила. Он слабел, но крепился. "Что бы ни случилось — не подведу, выдержу…" — думал он. И ему страстно захотелось сказать об этом своим родным, товарищам по оружию и всем мужественным защитникам Севастополя. Пусть знают, что он, матрос Алексей Калюжный, воспитанник ленинского комсомола, ради победы над врагом не пожалеет жизни.
Алексей вырвал из блокнота листок бумаги и, положив его на сумку противогаза, стал медленно писать…
Над высотами, над долиной поднимался туман. Светало.
МОРЯКИ СДЕРЖАЛИ КЛЯТВУ
…К утру прекратился огонь из дзотов на левом фланге роты Садовникова на Симферопольском шоссе и у Камышловского железнодорожного моста. Все сражавшиеся в этих дзотах пали смертью героев, уничтожив сотни врагов. Основная тяжесть боя легла на одиннадцатый.
Теперь на штурм дзота шел целый немецкий батальон. Невзирая на большие потери, гитлеровским солдатам все же удалось взобраться на холм. Они устремлялись к дзоту отдельными группами то справа, то слева, рассчитывая обмануть бдительность черноморцев.
На каждую атаку гитлеровцев матросы отвечали губительным огнем. Григорий Доля и Дмитрий Погорелов перекатывали станковый пулемет от амбразуры к амбразуре, встречая врага меткими пулеметными очередями. Из окопов за дзотом били ручные пулеметы коммунистов Коржа и Короля.
Фашистские солдаты, подобравшиеся на 30—40 метров к маленькой крепости черноморцев, пытались забросать гранатами ее защитников. И когда первая немецкая граната влетела в дзот, Доля мгновенно схватил ее и с силой швырнул обратно.
— Получай, фриц, свое добро!
Этот смелый поступок Григорий повторил несколько раз. Но одна из гранат разорвалась в его пальцах. Правая рука Доли безжизненно повисла вдоль тела, рукав бушлата намок от горячей крови. Дмитрий Погорелов сорвал с себя тельняшку и перевязал друга.
С командного пункта позвонил Садовников. Алексей услышал голос командира роты:
— Держитесь, товарищи… Еще день — два, день — два.
Лейтенант не случайно сказал это. К Севастополю шел крейсер "Красный Крым". На палубе корабля можно было увидеть бойцов с необычным значком на левом рукаве шинели: на черном фоне в золотом овале — якорь, увенчанный красной звездочкой. Это была часть морской пехоты.
На дзот снова налетела вражеская авиация. Девятка фашистских самолетов, как и в прошлый раз, с ожесточением бомбила его. Бомбы разорвались рядом с дзотом, сдвинули его стены, сорвали перекрытие, засыпали амбразуры землей и камнями. Казалось, дзот более не существовал. Но из-под нагромождения камней и дерева поднимались мужественные черноморцы.
Во время бомбежки погиб Константин Король. Большим осколком бомбы ему оторвало ногу, и он умер в окопе, склонившись над своим ручным пулеметом.
Избитые обрушившимися камнями, оглушенные взрывами бомб, Потапенко, Корж и Четвертаков раскапывали обломки дзота. Они услышали слабый голос Сергея Раенко и подползли к нему.
Сергей умер на руках товарищей. Командование принял Михаил Потапенко.
Во время бомбежки раздробило камнями телефонный аппарат. А положение стало напряженным: немцы с трех сторон обложили одиннадцатый. И Потапенко решил…
— Слушай, Доля! — приказал он. — Пойдешь на КП. Пробьешься туда. Понял? Иди кустарником: там меньше немцев. Передай, чтоб прислали подкрепление с пулеметом, на высотку. Пусть нас поддержат!
"Как же так? — мелькнуло у Григория. — Уходить в решительную минуту? Ведь сражались вместе…"
Потапенко, словно прочтя его мысли, добавил:
— Иди, Григорий, тебя посылаю — больше некого.
— Есть!
И, взглянув, как Доля, прижав левой рукой винтовку к груди, пополз по ходу сообщения, Потапенко сказал: — Дойдет моряк.
* * *
Итти было почти невозможно: артиллерийский и минометный обстрел прижимал Григория к земле. Ползти становилось все труднее: мешала раненая рука. Немцы мелкими группами просачивались на гребень высоты, и каждая секунда грозила встречей с врагом. Но Доля упорно полз вверх по склону.
Добравшись до гребня, он оглянулся на холм, где сражались товарищи. Дзот был прикрыт серой шапкой дыма. Звуки выстрелов доносились приглушенно. Вдруг Доля услышал взрывы и увидел яркое пламя.
— Что там? — встревожился он. Ему захотелось сейчас же вернуться, стать рядом с друзьями. Но он вспомнил прощальные слова коммуниста Потапенко: "Иди, тебя посылаю — больше некого", плотнее запахнул надетую на нем шинель Алексея Калюжного (своей он прикрыл тело Мудрика) и, изо всех сил отталкиваясь ногами, пополз вперед.
В это время одиннадцатый отбивал очередной штурм гитлеровцев.
Захлебнулся пулемет: вражеская пуля пробила грудь отважного комсомольца Дмитрия Погорелова. Калюжный бросился к нему. Погиб Дмитрий, его друг, которого товарищи звали за упорство и решительность "Дима сказал — всё!" Он поклялся Родине, что будет сражаться с врагом до последней капли крови, и сдержал свою священную клятву.
Жажда мести за погибшего друга словно передалась пулемету, с такой яростью истреблял фашистов Алексей Калюжный. А рядом с ним, помогая вести огонь, лежал Иван Четвертаков.
Скоро Алексей был еще раз ранен — в правую руку. Его сменил Четвертаков. Снова бил пулемет, и падали у подножья холма фашистские автоматчики.
Мина, пущенная из Темной балки, грузно плюхнулась среди развалин дзота. Ее осколки изрешетили кожух станкового пулемета, пробили его ствол. Замолчал пулемет — верный друг моряков. Иван Четвертаков был убит.
Истекая кровью, Калюжный видел, как ползут и ползут вверх по крутому склону холма немецкие солдаты. До них — двадцать шагов. Алексей левой рукой сорвал с пояса гранату. Зубами вытянул чеку.
— Давай вместе, моряк! — услышал он громкий возглас Михаила Потапенко.
— За Родину! — крикнул Калюжный, вставая во весь рост.
Рядом с ними поднялись комсомолец Радченко и высокий матрос-санитар. Алексей из последних сил бросил гранату. За ним Потапенко метнул свой «снаряд» в немецкую цепь. Прогремели взрывы. Поднялось дымное пламя.
Это было последнее, что довелось увидеть комсомольцу Калюжному. Он упал на землю, насмерть сраженный фашистской пулей. А его товарищи, поднятые им на этот дерзкий бросок, штыками и гранатами смели с холма гитлеровцев. Фашисты, уже в который раз отброшенные от одиннадцатого дзота, скатились в долину.
…Обессилевший от потери крови и нечеловеческого напряжения, слабея с каждой минутой, Григорий Доля начал спускаться по обратному склону высоты 192,0. "Дойти, во что бы то ни стало дойти!" — эта мысль двигала его вперед.
Вечером два бойца подобрали Долю недалеко от командного пункта батальона.
— Откуда, матрос? — спросили его.
— Из одиннадцатого.
Это прозвучало, как пароль. Бойцы напоили Григория из фляжки и помогли добраться до медпункта батальона. Здесь он потерял сознание. Когда Доля очнулся, то увидел в свете неяркого огонька коптилки знакомое лицо военфельдшера электромеханической школы. Григорий повторил ему приказание Потапенко и добавил:
— Передайте на КП, товарищ военфельдшер… Все передайте! Там одиннадцатый сражается…
А в развалинах одиннадцатого продолжали биться с врагом черноморцы. Ночью погиб высокий санитар. Теперь дзот обороняли только трое: Корж, Потапенко и Радченко. Петр Корж был ранен в лицо и ногу. Перевязав раны обрывками тельняшки, он снова прильнул к своему ручному пулемету. Мысли Петра все время возвращались к Севастополю. Он почти физически ощущал, что прикрывает своей грудью родной город, где он знал каждую улицу, где была его семья, товарищи, близкие и дорогие люди. Михаил Потапенко дрался рядом. Богатырь-моряк метал свои «снаряды» в подползающих врагов. Из соседнего окопа отстреливался Владимир Радченко.
Лишь под вечер 20 декабря гитлеровцам удалось зажать в кольцо трех отважных черноморцев. Михаил Потапенко и Петр Корж погибли в неравном бою. Тяжело раненый комсомолец Владимир Радченко расстрелял все свои патроны и со штыком в руке отполз в кусты. Здесь он вступил в рукопашную схватку с фашистскими солдатами. Пока билось сердце, моряк уничтожал врагов. После боя здесь нашли его санитары — мертвого среди вражеских трупов.
* * *
Фашисты не прошли к Севастополю. Их задержали не только в Камышловской долине, но и по всему фронту. Даже там, где гитлеровские войска просунули свои щупальца в нашу оборону, эти щупальца обрубались. Корабли Черноморского флота непрерывно поддерживали наши части мощным артиллерийским огнем.
Немецкое "генеральное наступление" окончилось полным крахом. Упорство и стойкость защитников Севастополя задержали врагов, и это дало возможность советскому командованию ввести в бой свежие силы.
Пасмурным холодным вечером воины части морской пехоты сошли с корабля на берег Северной бухты. Темной ночью они двинулись к фронту. Морские пехотинцы штурмовали высоты в районе Мекензиевых гор. Они шли молча, маскируясь за каждым кустом и бугром. Их не остановил артиллерийский огонь врага. Грозная лавина советских моряков устремилась вперед.
Черноморцы очистили от фашистов Камышловскую долину и разоренную захватчиками деревню Камышлы. На холме у деревни они увидели развалины одиннадцатого дзота и поняли все, что происходило здесь. Разрушенный дзот, из амбразуры которого торчал разбитый пулемет, воронки от бомб, снарядов и мин, десятки вражеских трупов — все это говорило о долгом и упорном бое, о героизме и стойкости защитников маленькой крепости. И каждый из подошедших к дзоту героев видел, что все они, защитники дзота, погибшие здесь, — и этот моряк с кровавой повязкой на голове, и богатырь замполитрука и другие — до последнего дыхания оставались верными присяге.
Их похоронили у развалин дзота, который они так стойко и мужественно обороняли.
Над могилой героев воины поклялись:
— Отважные богатыри! Мы отомстим за вас. Будем драться так, как дрались вы, до последнего патрона, до последней капли крови. Мы выполним свою клятву так же честно, как выполнили ее вы.
И моряки пошли в бой.
Таран летчика Иванова
Мужественно дрался с врагом, навеки прославив свое имя, участник обороны Севастополя летчик-истребитель комсомолец Яков Иванов.
14 ноября 1941 года Иванов таранил над Севастополем фашистский самолет. 17 ноября отважный советский летчик повторил свой подвиг. Только что кончился ожесточенный бой с «юнкерсами». Иванов сбил одну фашистскую машину и возвращался на аэродром, когда заметил идущий к городу бомбардировщик врага «Дорнье-215». Бесстрашный истребитель смело атаковал «дорнье», но замолчал пулемет: кончился боезапас. Тогда верный долгу советского воина Яков Иванов пошел на таран. Огромная фашистская машина рухнула в море…
А. Баковиков Корабли ведут огонь (отрывок из романа "Уходим в море")
Над седой равниной моря ветер тучи собирает. Между тучами и морем гордо реет Буревестник, черной молнии подобный.
М. ГОРЬКИЙ. Песня о БуревестникеХмурое ноябрьское утро
Резкий, порывистый норд-ост треплет, прижимая к морю, рваную парусину облаков. Облака скользят над широкими рукавами бухты и скалистыми отрогами гор, на которых раскинулся приморский город, белый, как сами скалы, с узкими улицами и переулками, крутыми лестничными спусками, вырубленными в обрывистых берегах.
Море стонет протяжно и глухо. Яростно падают волны на прибрежные камни, бьются о смоляные настилы причалов, осыпая их хлопьями пены, песком и галькой. Берег пропах морской травой и ракушкой.
Пустынен рейд. Ни корабля, ни буксира, ни рыбачьего паруса. Опустела некогда шумная Графская пристань. Склонившись над водой, дремлют мраморные львы, опустив на вытянутые лапы могучие головы. Ничто не может нарушить их покоя — ни ледяное дыхание норд-оста, ни рокот прибоя, ни гром орудийной канонады. Чайки, неугомонные и крикливые, оставили рейд. Они появляются, как разведчики, в предрассветные часы и, покружив над пустыми причальными бочками, улетают в море, заслышав первые разрывы снарядов.
После двух бессонных ночей, проведенных на катере по пути из Новороссийска в Севастополь, лейтенант Андрей Грачев сошел на землю почти больным. В голове шумело, перед глазами плыл и качался берег, на пересохших губах ощущался горьковатый привкус соли.
Матрос с катера повел лейтенанта вдоль берега бухты. Каждый шаг по надежной прочной земле возвращал Грачеву силы. Шагая вслед за матросом навстречу тугому соленому ветру, он с удовлетворением подумал, что уж если за этот рейс его не совсем укачало, то, значит, скоро палуба корабля снова станет для него привычной, как берег, и повеселел.
Матрос привел лейтенанта в каменный склеп древнего кладбища, который был теперь приспособлен под бомбоубежище и рубку дежурного по охране водного района.
"Неплохой отель для приезжающих", — усмехнувшись, подумал Грачев, оглядывая подземелье.
Дежурный офицер, сидевший за столиком, подняв на прибывшего усталые глаза кивком головы, ответил на приветствие и, просмотрев документы, спросил:
— На крейсере «Коминтерн» не служили?
— Служил.
— Припоминаю, — уже мягче сказал дежурный. — Курсанта Волкова не помните?
— Нет.
— И я, пожалуй, вас не узнал бы, — сказал Волков. — Грачев, артиллерист — помню, а в лицо бы не узнал. Времени много прошло и воды много утекло.
Грачеву вспомнились товарищи курсанты, здоровые, веселые ребята. И ведь это было совсем недавно. Сейчас перед ним сидел старший лейтенант с утомленным, опухшим от бессонницы лицом, окаймленным рыжеватой бородой, на манер той, какую носят многие черноморские рыбаки, лоб в морщинах, правая рука забинтована, лежит на косынке, на плечах внакидку морская шинель, выгоревшая от солнца.
— Ранены? — с уважением спросил Грачев.
— Четвертый раз. А воюю пятый месяц. Да вы ложитесь, — пригласил он, заметив взгляд, брошенный Грачевым на дощатые нары. Грачев лег.
— Тихо здесь, — оглядывая кирпичный свод подземелья, после паузы сказал он.
— Тихо? — повторил Волков и засмеялся. — В этот час и в окопах тихо. Да-а, — прищурясь на огонь, протянул он. — Вот… после войны придут сюда на экскурсию молодые матросы, а им скажут: здесь в дни блокады помещался наш штаб…
Волков помолчал.
— Ну, а что в Новороссийске? — снова заговорил он. — Немец беспокоит?
— Беспокоит, — сказал Грачев.
— Бомбит?
— Бомбит. А как у вас?
— У нас-то? Да что ж у нас… — Волков пожал плечами. — Севастополь не первый раз в бою.
Грачев сам не заметил, как глаза у него закрылись. И тотчас открылись снова: где-то под ним тихо запел телефон.
— "Дон"! "Дон"! — словно отбивая такт, кричал под нарами телефонист. — Я «Терек». Да… слушаю, слушаю! Товарищ старший лейтенант Волков, вас. Ну вот, опять обрыв, — с досадой сказал матрос.
— А где Еременко? — стряхивая сон, спросил Волков.
— Есть! — вылезая из-под нар, хриплым спросонья голосом отозвался связист.
— Идите на линию, — сказал Волков.
— Откуда они берутся? — с удивлением произнес Грачев, оглядывая матросов. — Я думал, мы здесь одни.
В подземелье снова наступило молчание. Грачев забылся, хотя поминутно верещали телефоны, доносились монотонные голоса связистов и отрывистые приказания дежурного. Разбудил его голос того же Волкова.
— Однако пора и завтракать, — говорил Волков, глядя на часы. — По Корабельному уставу через полчаса подъем флага. — Волков достал из-под стола кусок сала, отстегнул фляжку и встряхнул ее. — Лейтенант, — повернулся он к Грачеву, — на фронте сон короток. Поднимайтесь да присаживайтесь-ка к столу. Промерзли, наверно?
— Промерз, — отозвался Грачев. Со сна он действительно продрог, зубы его стучали.
— К столу пододвигайтесь, лейтенант, — пригласил Волков, — выпейте — и согреетесь.
— Спасибо, — садясь на край ящика, поблагодарил Грачев.
— Сейчас на корабль пойдете? Куда назначили? — спросил Волков
— На эскадренный миноносец «Буревестник».
— На "Буревестник"? — Волков отставил стакан. — Между нами говоря, командир эсминца мне не совсем нравится, — сказал он после некоторого молчания. — Я тут как-то с ним крепко сцепился. Пришел на эсминец с распоряжением штаба списать к нам сюда пятнадцать человек. А он десять дал и говорит: "Ни одного больше. Катер, Волков, у трапа. Даю пять минут сроку. Матросы уже там. Все! Можете итти". Ох, и взорвало меня!
Грачеву хотелось узнать как можно больше и об эсминце и о командире корабля — Смоленском. Он с охотой принялся расспрашивать Волкова.
— Крут. Очень крут, — рассказывал Волков. — Его даже угрюмым можно назвать теперь. Раньше-то, я помню, он совсем другой был. Но как подумаешь, — и навалилось же на человека! Лет пять тому назад у него жена умерла во время родов. Остался мальчишка. Смоленский и отец его выходили парня и, как положено, души в нем не чаяли. А двадцать второго июня под бомбежкой и старик, и мальчик погибли.
Где-то близко сосредоточенно забарабанили зенитки. Били за городом, со стороны Балаклавы, а в склепе казалось, словно кто-то частыми ударами молота вгонял заклепки в металлическую обшивку корабля.
— Разведчик? — спросил Грачев.
Волков встал; согнувшись, подошел к наружной двери и открыл ее. Пахнуло туманной свежестью рассвета. Грачев поднялся и стал надевать в рукава помятую шинель.
— Да, разведчик, — сказал Волков и, обернувшись, добавил: — Уже собираетесь?
— Пора.
— Ну, так вот, слушайте. Как выйдете отсюда, пойдете вправо. Так и идите. А в городе вам любой патруль укажет. Фекапе найдете легко, а пешая прогулка рекомендуется и морякам. — Волков оглядел Грачева и добродушно засмеялся. — До чего же на вас шинель уродливо сидит, товарищ Грачев! Подрясник, ей-ей. Смоленский такого одеяния не потерпит.
На бурых вершинах холмов, столпившихся вокруг Севастополя, лежал снег. Над бухтой поднимались дымки, отчетливо доносился грохот залпов корабельной и береговой артиллерии, резкая дробь зенитных автоматов. С обрывистого берега было видно, как на палубе катера 073, который накануне доставил Грачева, у орудий возились матросы, слышался приглушенный рокот мотора, свистки. На внешнем рейде ходило еще несколько «охотников», время от времени бросавших глубинные бомбы. С моря возвращался эскадренный миноносец.
Немецкие наблюдательные посты, расположенные где-то на холмах, примыкавших к Мекензиевым горам, очевидно, обнаружили эсминец, и батарея противника открыла по кораблю огонь. Тяжелые столбы воды встали сначала справа, потом слева от эсминца. К первой немецкой батарее присоединилась вторая.
Грачев застыл на тропе, ожидая исхода поединка. Иногда всплески от разорвавшихся в воде снарядов почти скрывали то нос, то корму корабля. Казалось, еще один залп — и корабль взлетит на воздух. Но вот опадала вода, и голубой корпус эскадренного миноносца вновь появлялся перед глазами Грачева. Потом корабль развернулся и, набирая скорость, стал удаляться от входных ворот бухты, где дежурил буксир.
Немцы не замедлили перенести огонь, но снаряды первого залпа легли с отставанием. "Что-то покажет следующий залп?" — подумал Грачев, не замечая, что напряженно сжимает кулаки и ручка чемодана больно врезается ему в ладонь, — ведь это был первый поединок корабля и береговой батареи, который довелось ему видеть.
Снова донесся посвист снарядов, но теперь они упали далеко впереди по курсу корабля. В тот же момент эскадренный миноносец, сделав крутой разворот, на полном ходу устремился к воротам бухты, и портовый буксир, попыхивая дымком возле боновых заграждений, тут же закрыл за ним входные «двери».
Грачев вздохнул облегченно, словно это была последняя схватка, какую нужно было выдержать советскому кораблю в этой войне. Отвернув воротник шинели, он пригладил волосы, поправил фуражку и пошел разыскивать флагманский командный пункт.
* * *
По утрам Грачев поднимался теперь вместе с матросами. Умывшись, накинув китель и надев фуражку, он шел на верхнюю палубу к своим комендорам. Без шинели было легко и удобно взбегать по крутым трапам на командный пункт батареи, расположенной над верхней палубой, спускаться в кубрики, котельное и машинное отделения. За последние дни он успел облазить корабль, как говорят матросы, от киля до клотика. Расспрашивая боцмана и инженер-механика Ханаева об устройстве эскадренного миноносца, Грачев старательно записывал данные о мощности машин, вооружении, погребах, шлюпках — все то, чего нельзя было найти ни в одном учебнике, но полагалось знать каждому офицеру.
Грачев, как и всякий молодой офицер, разумеется, нервничал и волновался, начиная службу на новом корабле. С тех пор, как он в последний раз покинул палубу крейсера «Коминтерн», прошло уже почти два года. Но одно дело — служба на старом знакомом корабле, с знакомыми людьми, другое — приход на эскадренный миноносец, в незнакомый экипаж. Как встретят матросы? Будет ли на батарее опытный старшина, надежный помощник, на которого можно положиться, как на самого себя? Все это не могло не тревожить Андрея в первые дни пребывания на эсминце.
Свою первую стрельбу Грачев, как говорят артиллеристы, «завалил».
Произошло это так.
Вражеские бомбардировщики появились со стороны Балаклавы в тот самый, час, когда в подземных мастерских и на заводе менялась смена. Вынырнув из-за холмов, самолеты разделились на две группы. Первая пыталась подавить зенитные батареи, а вторая прорывалась в это время к городу и кораблям, с которых только что высадилась бригада морской пехоты.
Огонь на «Буревестнике» открыли быстро, но Грачев неточно подсчитал исходные данные, и разрывы первого залпа его батареи легли с недолетом. Желая исправить свою ошибку, Андрей внес поправку, однако самолеты в это время уже проскочили сектор, отведенный для обстрела «Буревестнику». В спешке и от горячности Андрей совсем забыл о границах сектора и продолжал бить по тройке самолетов, демонстративно повернувших в сторону Балаклавы. Охваченный желанием сбить, во что бы то ни стало сбить, Андрей только эти три самолета и видел. А в это время «девятка» "юнкерсов", проскочившая к морю, повернула на рейд. Их Грачев даже не заметил, и когда все корабли перенесли огонь на «девятку», "Буревестник" все еще бил по уходящим трем самолетам.
И тут Смоленский не выдержал. Он быстрыми шагами подошел к Грачеву и с совершенно спокойным лицом, тихо, чтоб не слышали батарейцы, проговорил сквозь зубы:
— К чёрту с мостика! Позор! Вам не огнем управлять, а…
Андрей первый раз в жизни командовал в бою. Он был настолько возбужден, что взглянул на подошедшего командира несколько удивленными, почти радостными глазами. Когда смысл слов Смоленского, наконец, дошел до него, Андрею показалось, что весь мир померк… Досада на самого себя, горечь, обида на Смоленского захватили его. Ведь в первые минуты Андрей даже не мог понять, в чем его вина. Нужно же было сбить самолеты, он и старался это сделать!
К счастью, атака скоро была отбита. С других кораблей, наверно, и не заметили, что пока они защищали рейд, снаряды «Буревестника» рвались почти над Балаклавой.
Совершенно убитый Грачев ушел с палубы и не видел, как на мостик к командиру поднялся комиссар Илья Ильич Павлюков.
Немецкие самолеты ушли, корабельные батареи замолкли. С противоположной стороны бухты доносились редкие артиллерийские залпы береговой батареи Матушенко, расположенной на пятачке крошечного мыса. Илья Ильич стал наблюдать за вспышками.
Из-за каменистого берега едва приметно выступали казавшиеся тонкими стволы орудий, повернутые в сторону Черной речки. Орудия вздрогнули, над мыском коротко вспыхнул оранжевый язычок пламени, потом донесся приглушенный расстоянием грохот.
Но не только это привлекло внимание комиссара, а потом и командира «Буревестника». Они видели, что время от времени над мыском и отмелью вставали бурые фонтаны из песка, камней и земли. По батарее били гитлеровцы. Снаряд противника разорвался на известковом обрывистом берегу. Снова ударили орудия Матушенко.
Фашистские снаряды ложились теперь вокруг батареи, но неровно. Они то падали в бухту, то рвались на прибрежных камнях. Видимо, немецкие комендоры нервничали, и эта нервозность, естественно, сказывалась на результатах стрельбы.
А матросы Матушенко стреляли так, как будто их ничто не беспокоило, стреляли, как на учениях. Дружные залпы следовали один за другим через ровные промежутки времени.
Потом выстрелы батареи участились.
"Перешли на поражение, — подумал Павлюков. — Ну, так и есть. Разрывов на мыске больше не вижу. Сдались гитлеровцы".
— Отошел? — вполголоса проговорил Павлюков.
— Ты о ком? — не поворачивая головы, спросил все еще наблюдавший за бухтой Смоленский.
— О командире корабля «Буревестник».
— Не понимаю, — озадаченно сказал Георгий Степанович.
— А чего ж тут не понимать? — Павлюков пожал плечами. — Все ясно, как и результаты этой артиллерийской дуэли. Если бы Матушенко своих командиров во время стрельб распекал, они бы, наверно, все снаряды в белый свет, как в копеечку, выпустили. А то, видел? Стреляют, как по хронометру, спокойно, деловито. Уж действительно по-хозяйски стреляют… А много, наверно, Матушенко с ними работал, пока выучил. Как думаешь, Георгий Степанович? — вдруг быстро спросил Павлюков.
Илья Ильич повернулся и, держась за поручни, медленно стал спускаться по трапу.
Он был уже на нижней площадке, когда его окликнул Смоленский.
— Ты куда, комиссар?
— В кают-компанию. Чайку выпью, холодно.
— Так ты скажи, пожалуйста, вестовому, чтобы и мне налил, — попросил Георгий Степанович. — Берков! — позвал он командира второй боевой части. — Остаетесь здесь за меня! — и торопливо спустился вслед за комиссаром.
Очень быстро прошли две недели, данные Смоленским Грачеву на ознакомление с кораблем. Грачев надеялся, что после скандала со стрельбой Смоленский не скоро вспомнит о нем, однако точно на четырнадцатый день пребывания Андрея на борту «Буревестника» Смоленский, встретив лейтенанта, подозвал его, и Грачев понял, что командир отлично помнит назначенные им сроки.
Они стояли возле камбуза. Георгий Степанович по привычке щурил глаза, словно рассматривая проходивший по бухте транспорт.
— Буду проверять, — сказал он. — Считайте, что с вами не командир корабля, а боцман. Помните, как Суворов сдавал экзамены на мичмана? Глаза завязывали, требовали на ощупь знать корабль.
Грачев не знал об этом эпизоде из биографии Суворова и очень живо представил себе уже немолодого, прославленного полководца, идущего по палубе с повязкой на глазах.
— Мне бы без повязки, товарищ командир…
Смоленский засмеялся:
— Ваше счастье, у меня платка с собой нет. Так вот, — сказал он, тотчас перестав улыбаться. — На много метров ниже нас находится килевой брус — своего рода позвоночник корабля. Давайте поблизости от него и начнем. Начнем с трюмов, с того самого нутра корабля, в которое некоторые офицеры верхней палубы не любят заглядывать.
И жестом пригласив Грачева за собой, Смоленский первым спустился в открытый люк, ведущий к машинам.
Минут тридцать спустя инженер-механик Ханаев приоткрыл дверь в каюту Беркова.
— Экзамен еще не кончился? — поджав губы, лукаво осведомился он.
— Какой экзамен? — недоуменно спросил Берков.
— Какой! Грачева, артиллериста твоего. Сейчас встретил его с командиром в котельном. У малого уж соль на кителе выступила.
Не удовлетворяясь экскурсией по кораблю, Смоленский провел Грачева к себе в каюту и закончил «проверку» в присутствии Павлюкова.
Получилось это случайно. В конце разговора Павлюков вошел к Смоленскому. Георгий Степанович заметил, что карманы комиссарского кителя чем-то битком набиты, но при младшем офицере расспрашивать не стал. По тону Смоленского комиссар сразу понял, что командир опять недоволен, и решил, пользуясь приглашением Смоленского, остаться послушать.
В первый же день после прибытия Грачев встал на учет у секретаря партийной организации корабля мичмана Соколова. Павлюков коротенько побеседовал с встающим на учет коммунистом. Минер лейтенант Жолудь говорил комиссару, что «новый» лейтенант не трус и занимается упорно.
Прислушавшись к разговору, Павлюков догадался, что чего-то молодой офицер усвоить еще не успел, но опять подумал, что напрасно командир корабля так резок. Можно бы и требовательность не снижать, и помягче быть в обращении.
Смоленский задавал вопросы быстро, времени на раздумье давал мало.
— Что находится в районе двадцать третьего шпангоута?
— Двадцать третьего? — как школьник, заводя глаза к подволоку, повторил лейтенант. — Двадцать третий…
— Да, двадцать третий…
— Не помню, — хмуро сознался Грачев.
— А в каких случаях вахтенный офицер, неся якорную вахту, должен находиться на ходовом мостике?
Не дождавшись ответа, командир заключил:
— Плохо. Вы как экскурсант лазаете по отсекам да заучиваете на память цифры. А вы посидите в отсеке с матросами, да подольше, чтобы все там познать и в следующий раз найти этот пост с закрытыми глазами. И почему вы стесняетесь расспрашивать комендоров об устройстве орудий? Я на вашем месте прямо так и сказал бы: "Расскажи-ка, товарищ Соколов, как устроен замок пушки", "А как действует накатник, товарищ Остапенко?". Поближе к матросам, поближе…
— Крутовато, Георгий Степанович, — прищурясь, сказал комиссар Смоленскому, когда они остались вдвоем. — Не получилось бы, как с моим сынишкой. У него была учительница музыки. И затюкала его так, что он совсем перестал заниматься. Она ему все время твердила одно и то же: "Ты ничего не знаешь".
Георгий Степанович засмеялся.
— У твоего сынишки не было комиссара, Илья Ильич. Ничего, пусть послушает лейтенант. Злее будет. Я его в месяц сделаю артиллеристом. И на берег пошлю с корректировщиками. Пусть понюхает пороху. Ну, а если я с ним резковато для первого раза обошелся, ты его потом подбодри, — добродушно сказал Смоленский. Сняв китель, он закурил и стал ходить по каюте из угла в угол.
Глядя на Смоленского, Павлюков думал: "Правильно говорят старые матросы, что командир всегда похож чем-то на свой корабль. Вот на линейных кораблях и крейсерах командиры обычно — пожилые, степенные офицеры; они медлительны в движениях, характером спокойны и ровны. Командир эскадренного миноносца «Буревестник» всегда в движении, говорит резко, отрывисто. По палубе он проходит быстрым шагом, на мостик поднимается почти бегом".
Павлюков хотя и уважал Смоленского, все же не преминул задать ему вопрос:
— А как ты думаешь, Георгий Степанович, я только затем и существую на корабле, чтобы исправлять твои ошибки?
Смоленский тотчас остановился, рука его с трубкой замерла, и свежий голубой дымок ровной струйкой устремился к подволоку каюты. Подумав мгновенье, Смоленский придвинул кресло к тому, в котором сидел комиссар, и сел. Колени их почти соприкасались.
— Ты серьезно думаешь, что это ошибка? — спросил Смоленский, понимая, что Павлюков заговорил с ним о Грачеве.
Георгий Степанович уже несколько месяцев плавал с Павлюковым, а на войне месяц — год. Смоленский знал комиссара и верил ему.
— Может быть, в данном случае даже и не ошибка, — задумчиво сказал Павлюков. — Парень, кажется, не из тех, кого легко запугать, а вообще-то… Ты прости меня, Георгий Степанович, — помолчав, продолжал он. — Я грубо, может быть, коснусь твоего больного места. Большое горе по-разному действует. Один, перестрадав, мягче, бережней становится к людям, другой — замкнется в себе, даже ожесточится. Вот ты, мне думается, ожесточился немного. А ты будь к людям чуть помягче, побережней, — тебе самому теплее станет.
Упершись локтями в колени, Смоленский долго рассматривал свои тесно сплетенные пальцы.
— Наверно, ты прав, — проговорил он. — Понимаешь, хочется крепче драться, скорее победить. — Он не сказал «отомстить», но комиссар и так его понял. Мне вот кажется иногда: не все еще чувствуют, что такое фашизм. Ты меня осаживай, Илья Ильич, — чут виновато улыбнулся Смоленский. — А то я иной раз готов, кажется, «Буревестник» на дыбы вздернуть, только бы уничтожить скорее эту нечисть…
— Не беспокойся, осажу, — улыбнулся и Павлюков.
— Что у тебя в кармане? — вспомнил наконец Георгий Степанович. Павлюков, видно, забыл, с чем шел к командиру. И когда вспомнил, на лице его появилась хитроватая усмешка.
— А вот погляди-ка, какие у нас мастера есть! — торжествующе сказал он, встал, подошел к столу и, опорожнив один карман, выстроил перед Смоленским целую эскадру маленьких, отлично вырезанных из листовой меди корабликов.
— Вот ты на этих игрушках и поясни молодым офицерам, где должен быть эсминец при совместном плавании, как вступать в строй, как маневрировать, уклоняться от самолетов. По-моему, пригодится в офицерской учебе, а?
— Молодец комиссар! — от души вырвалось у Смоленского.
— Идея не моя — чапаевская, — напомнил Павлюков. — Помнишь, как он на картошке поучал, где должен быть командир во время боя? Но это еще не все. Павлюков достал из второго кармана силуэты другой расцветки и других контуров. — Вот тебе итальянский и немецкий флот. Это на случай, если турки пропустят их корабли в Черное море.
Когда Павлюков ушел, Смоленский так и остался сидеть за столом в раздумье, как шахматист над шахматной доской. Только видел Георгий Степанович перед собой не клетчатую доску и не настольное стекло, а нанесенные на карту голубые квадраты моря.
* * *
Выйдя от Смоленского, Грачев, опустив руки, пошел на батарею, проклиная себя за ту нерешительность, даже робость, которая вдруг овладела им в беседе с командиром.
— Ведь вот же где он проходит, двадцать третий шпангоут! — топнув ногой о палубу, вслух проговорил Грачев. — Здесь расположены…
Ну, конечно, он знал все, что здесь расположено.
При объявлении тревоги или по утрам, если выдавалась относительно спокойная ночь, первым на батарее Грачев встречал мичмана Соколова — секретаря партийной организации. Здесь Соколов был подчиненным Грачева. Доложив о состоянии каждого орудия, о людях, он молодцевато козырял и делал шаг в сторону, как бы уступая свое место законному хозяину батареи — ее командиру.
С первой встречи у Грачева создалось самое хорошее впечатление о мичмане. Он держался скромно, строго соблюдая уставную субординацию, но с достоинством.
Соколов прекрасно понимал, что перед ним молодой командир, всячески старался облегчить работу Грачева, помочь ему и делал это с большим тактом. Заходил ли разговор об очередном занятии с матросами или нужно было произвести замену частей у орудий, мичман, как бы советуясь, незаметно излагал Грачеву свой план, причем настолько просто и ясно, что даже на первых порах Грачев мог принять правильное решение.
— Ну что ж, — говорил в таких случаях лейтенант, — после отбоя тревоги задержите людей на постах. Командир корабля требует проводить тренировки и днем и ночью.
— Есть! — с готовностью повторял Соколов и шел к зенитчикам.
"Командир батареи приказал сделать так-то и так…" — говорил он матросам.
Вернувшись от Смоленского на батарею, Грачев чувствовал себя очень неважно.
— Ну как идут занятия? — спросил он Соколова, стараясь делать вид. что ничего не случилось.
— Учу вести огонь при сокращенном составе людей, — ответил мичман.
— Надо на подносчиков снарядов обратить внимание, товарищ Соколов, — не совсем уверенно сказал Грачев. — Мне кажется, на прошлой стрельбе и они нас задерживали. Особенно у второго орудия. Командир остался недоволен стрельбой, — произнес он, прямо глядя на мичмана.
— Хорошо бы, товарищ лейтенант, собрать комендоров и разобрать с ними поподробнее прошлую стрельбу, — предложил Соколов. — Если разрешите, я бы вам посоветовал рассказать матросам о московских зенитчиках. Понимаете? Двойной смысл будет.
Беседу назначили на следующий день. Грачев тщательно подготовился.
Матросы на батарее обычно группировались по боевым постам, даже в свободные от боя и учений часы, когда и надобности в этом не было. Сказывалась многомесячная привычка. Прислонившись к тумбе орудия, сидели отец и сын Куровы. Оба строгие и на слова скупые. С пушкой они почти не расставались и ухаживали за ней, как колхозный конюх за любимой лошадью. Рядом со старшим Куровым присел Остапенко, их сосед по орудию, за ним сидели писарь Труш, матросы Луговских в Музыченко.
Грачев постарался как можно подробнее рассказать о защищавших московское небо зенитчиках, первоклассную работу которых ему посчастливилось наблюдать, когда он проезжал через Москву.
Беседу прервал сигнал боевой тревоги. «Буревестнику» было приказано уничтожить железнодорожные составы с горючим на станции Бахчисарай. Перед стрельбой к Грачеву на командный пункт зашел Павлюков.
— Слышал ваш разговор с зенитчиками, Андрей Александрович.
Грачева несколько удивило неофициальное обращение. Он выжидающе смотрел на комиссара.
— О воинской чести вы говорили робко, без подъема. А ведь это большая тема. Верно? — мягко сказал Павлюков.
— Я не успел, товарищ комиссар…
— Понимаю, понимаю. Вы расскажите матросам о Талалихине, о Гастелло, о комендорах береговой батареи Матушенко, которые на днях разгромили танковую колонну под Васильевкой. Расскажите о пехоте, которая отбивает по восемь, по десять атак в день. Как ни тяжело на корабле, а ведь пехоте никак не легче, если не тяжелее. Вот вчера в полку Жилина солдат в рукопашном бою заслонил собой командира роты; сам погиб, а командира спас…
Еще несколько дней назад Грачеву показалось бы диким спокойно обсуждать план беседы с матросами, в то время как боевая тревога уже объявлена и через минуту-две, возможно, придется открыть огонь.
Но как ни плохо стрелял он в прошлый раз, вторая стрельба была все-таки уже второй стрельбой. Грачев волновался гораздо меньше и был уверен в том, что сегодня будет стрелять значительно лучше. А самое главное, люди, которые вели огонь из орудий его батареи, уже не были Грачеву чужими.
После отбоя, продолжая разбор первой стрельбы, Андрей снова вспомнил о Московском фронте. По тому, с какой жадностью слушали его батарейцы, Грачев понял, что сколько бы ни было тревог и забот, люди на «Буревестнике» ни на минуту не забывают о Москве. Здесь фронт был в десяти километрах, город и рейд непрерывно бомбили. И все же севастопольцы считали, что их положение терпимо. Они волновались за Москву, считая, что именно там, на подступах к столице, сражаются подлинные герои, что там и солдатам и морякам приходится гораздо труднее, чем здесь. Но Грачев знал, что в Москве с таким же беспокойством говорили и думали о Севастополе и севастопольцах.
* * *
Утро 17 декабря выдалось на редкость прозрачное и теплое. На небе ни облачка. Лазурное зимнее море, подернутое легкой рябью, дышало ровно и тихо. На обрывистых берегах подтаял снег.
Несмотря на ранний час, корабли, разбросанные по акватории Севастопольской бухты, вели огонь. Скоро клубы дымовых завес заволокли не только бухту, но и привокзальную часть города.
Со стороны Мекензиевых гор и Ялтинского шоссе доносился непрерывный грохот артиллерии и минометов. В бухте стреляли все корабли за исключением «Буревестника». Он вел огонь перед рассветом.
Поднявшись на ходовой мостик, Грачев поздоровался с Жолудем, которого должен был сменить на вахте.
— Видел? — минер указал рукой на синее «окно» в дымовой завесе. В небе над бухтой правильной восьмеркой застыл яркий дымчатый след самолета.
— Разведчик? — спросил Грачев.
— Разведчик. Высоко прошел. Боятся наших истребителей, — торжествующе усмехнулся Жолудь.
— Командир у себя?
— В штурманской рубке прикорнул, — ответил Жолудь. — Сейчас, наверно, перейдем к холодильнику. Засек, проклятый, места стоянки. — Жолудь, прищурившись, еще раз взглянул на оставленный разведчиком белый след. — Ну, передаю тебе «Буревестник» с рук на руки, как живой, без единой царапины, — сказал он, достал папиросу и закурил.
Грачев торопливо пробежал записи в вахтенном журнале, оглядел палубу. Матросы в полной боевой готовности сидели у орудий. Одни, поеживаясь от свежего ветерка, жевали хлеб и торопливо допивали из кружек горячий чай. Другие, прислонившись к тумбам пушек, дремали. На кормовом мостике, с противогазом через плечо, стоял комиссар Павлюков с мичманом Соколовым.
— Как видишь, пока не стреляем. Передышка. Да и команда устала, — пояснил Жолудь. — Из сигнальщиков вахту несет Корчига — человек с золотыми глазами. Как доложит о налете, сразу же объявляй боевую тревогу.
— Кажется, все ясно. Ты иди отдыхать, — нерешительно проговорил Грачев.
— Какой отдых? — даже возмутился Жолудь. — В такой день отдыхать? Я останусь на мостике. Вот посмотришь, скоро будем переходить к другому причалу. Уж если прошел разведчик, Смоленский здесь не оставит корабль.
Хотя Грачев и сказал, что ему все ясно, на самом деле первая самостоятельная вахта вселяла тревогу. "Вдруг что-нибудь опять упущу, не так подам команду и осрамлюсь на весь корабль?" А с Жолудем было просто и уютно. Молодой минер с такой готовностью всегда и отвечал на вопросы Грачева и читал сигналы, что Андрей привык с полным доверием относиться к нему и многому от Жолудя научился.
Офицеры стояли на мостике. Берега уже не стало видно за клубами дыма. Одно за другим вступали в бой орудия кораблей и береговые батареи, как будто само море и крымская земля поднялись в атаку.
— А скажи, ты, наверно, доволен, что попал в Севастополь? — спросил Жолудь Грачева. — Ну, скажи откровенно. — И сам же ответил: — Еще бы! Каждый молодой офицер почитал бы за счастье быть сегодня с нами. Эти равелины, бастионы… Ведь они придают какую-то особую окраску событиям в Севастополе. Подумать только, что восемьдесят семь лет назад здесь же сражался Нахимов. Здесь был Толстой… Матрос Кошка, Даша… Но до нас дошли фамилии немногих героев. Сейчас все герои. И что замечательно, — помолчав, сказал Жолудь, — ведь никто из нас не думает о смерти. Верно?
— О смерти и я не думал, — признался Грачев. — Некогда.
— Именно некогда. — Жолудь задумался и после недолгого молчания заговорил о другом. — Да. Мы о смерти не думаем, — повторил он. — А вот мать очень волнуется за меня. Я у нее один, а она уже старенькая. Сколько дней не могу отправить письма, нехорошо.
Словно отгоняя преследовавшие его мысли, он тряхнул головой и, повернувшись к сигнальщику, крикнул:
— Корчига?
— Слушаю, товарищ лейтенант.
— "Красный Крым" открыл огонь?
— Так точно.
— Почему же не докладываете?
— Только что собирался доложить.
— Сразу докладывайте, сразу!
Из штурманской рубки вышел Смоленский и, прислушиваясь к грохоту стрельбы, сказал:
— Корчига, разрешение на переход к холодильнику получено?
— Принимаю, товарищ командир.
— Хорошо. Вахтенный офицер, сигнал боевой тревоги!
— Есть! — ответил Грачев и включил «колокола» громкого боя. В этот день, семнадцатого декабря, начался второй штурм Севастополя.
* * *
Сменив место стоянки, якорь у причала не отдавали: стояли на трех швартовых концах, прихватившись за пушечные тумбы на берегу. Машины — под парами, шлюпки закреплены. Матросы и старшины оставались, по боевой тревоге, возле орудий, торпедных аппаратов, у машин и котлов, офицеры — на командных пунктах.
Как только последний стальной трос был закреплен, Смоленский спустился вниз и вместе с боцманом обошел верхнюю палубу.
— Людей поставишь расторопных, — говорил он боцману. — Предупреди, чтобы ели глазами мостик. Крикну: "Руби!" — рубить немедленно, все три конца одновременно. Сразу дам ход. Зазеваются — на себя пенять будут. Понял?
— Так точно, товарищ капитан третьего ранга.
Потом командир поднялся к зенитчикам, поздоровался и, обратившись к старшине Остапенко, сказал так, чтобы слышали все:
— Фашисты сегодня начали наступление. Часам к десяти они, конечно, бросят свою авиацию на город, на корабли. Но вы видели и под Одессой и в Севастополе, как они бомбят. Где их встречают по-флотски — крепким огоньком, они и не доходя могут бомбы растерять, а уж если прозевал, как стервятники накинутся, заклюют. Держись, старшина! «Буревестник» должен быть героем! Надеюсь на вас, — повернувшись, обратился он уже ко всем матросам.
— Выстоим, товарищ капитан третьего ранга, — за всех ответил Остапенко. — Выстоим!
Над бухтой и городом гремели залпы тяжелых береговых батарей и кораблей. В воздухе проносились самолеты с красными звездами на крыльях. Сбросив бомбы, они возвращались на аэродромы и снова уходили в сторону Мекензиевых гор, Балаклавы и Ялтинского шоссе.
Павлюков в это утро не расставался с матросами. Его видели то у комендоров, то он звонил Смоленскому на мостик из машинного отделения:
— Если буду нужен, вызывай. Читаю людям сообщение Совинформбюро и местную сводку.
Севастопольская сводка была немногословна: "В течение дня на Севастопольском участке фронта с обеих сторон продолжалась усиленная артиллерийская стрельба. Все атаки немцев отбиты". А матросы хотели знать подробно, что делается под Балаклавой, на Мекензиевых горах, как стреляли вчера береговые батареи и корабли, как бомбили вражеские позиции наши летчики. И Павлюков рассказывал:
— Сегодня фашисты пытались прорвать фронт в районе станции Мекензи. Их остановили огнем береговых батарей и кораблей. Бронепоезд «Железняков», построенный рабочими Морского завода, за один рейс уничтожил около 300 гитлеровцев… Снайпер Ной Адамия уничтожил за день пять фашистов… Третий по счету самолет сбил сегодня летчик Рыжов. — Павлюков сделал паузу. — Вчера возле деревни Комары наши бойцы обнаружили трупы двух замученных фашистами разведчиков-матросов. Героический подвиг совершил матрос Крутяков. Он был тяжело ранен и попал во время танковой атаки в окружение. Матрос кровью истекал и все-таки поднялся, крикнул: "За Родину! За Сталина!", бросился с гранатой под танк и подорвал его…
Над корпусами Морского завода взметнулась шапка белого пара, и почти одновременно над городом и бухтой поплыл хриплый голос сирены. Монотонный, долгий звук вызывал раздражение. Похоже было, что кочегар ушел в убежище и забыл перекрыть пар. Так и будет гудок по-волчьи выть весь день, а может быть, и всю ночь, пока не охрипнет, не стравит через свое луженое горло весь запас пара.
Где-то в пригороде ударили зенитные орудия. Потом над вокзалом прошла пара наших истребителей.
— "Яки!" — весело произнес Остапенко.
Истребители «Яковлевы» в те дни были новинкой. Заметив их с палубы, матросы передавали друг другу слова Остапенко:
— Такой, говорят, разрезает «мессера» пополам с одного захода.
— Побольше бы таких!
Матрос Луговских уверенно сказал:
— Будут!
С минуты на минуту можно было ждать появления немецких бомбардировщиков. Но люди не испытывали страха. В обрывках фраз, которые улавливал Грачев, скорее можно было угадать тревогу за судьбу солдат под Балаклавой и у Мекензиевых гор, чем за свою собственную.
— На нас наскочит, — говорил Луговских, — отобьем, и опять вроде передышка. А на земле — и день и ночь, и день и ночь. В бане и то помыться не всегда сумеешь.
Подносчик снарядов Ерошкин, стоя у другого орудия, громко рассказывал:
— …значит, тогда политрук Фильченков и его матросы говорят: "Ручными гранатами отобьем, а не пропустим танки". И не пропустили.
"Интересно, что думают Остапенко, Луговских, Соколов? — задавал себе вопрос Грачев, оглядывая батарейцев. — Волнуются? Нет. Остапенко даже зевнул. Луговских смотрит на Малахов курган, губы собрал трубочкой, как будто сейчас кому-то свистнет. Соколову холодно, плечи расправляет и каблуками постукивает".
Грачев и не заметил, как внимательно следил за ним в это время командир корабля.
"Грачев явно нервничает, — решил Смоленский, поглядывая на комендоров. Ну, что он головой крутит, бинокль дергает. Опоздает или нет? Вот где настоящий экзамен для него. Нет, ничего… Что-то сказал, и Остапенко ухмыльнулся… Ну, Грач, птица весенняя, держись, начинается!"
"Огонь открывать, как только войдут в зону обстрела, не дожидаясь указания с мостика", — в который раз мысленно повторял Грачев слова старшего артиллериста Беркова. Мозг работал с лихорадочной поспешностью.
— Правый борт, курсовой сто семьдесят, девять бомбардировщиков! — доложили с сигнального мостика.
Головы зенитчиков и всех, кто находился на верхней палубе, невольно повернулись в сторону Малахова кургана. Теперь уже не одни сигнальщики, но и все находившиеся на палубе увидели, как из-за облачного барьера, тесно прижимаясь друг к другу, вывалилась девятка «Ю-88».
— Огонь! — протяжно и звонко подал команду Грачев и для собственного успокоения добавил мысленно: "Они вошли в зону обстрела".
"Молодец, — едва не вырвалось у Смоленского. — Не пропустил! И я так скомандовал бы. Правильно! Они угрожают «Буревестнику»… Эти, что идут в паре… Меняют высоту… Ага, не нравится? Хорошо, разрывы ложатся кучно!.. А вот и до меня дело дошло! Пора уходить…"
— Дистанция… Трубка… — наперебой повторяли матросы у зенитных пушек.
Грачева кто-то толкнул, кто-то задел рукавом. Его оглушило и обдало порывом горячего ветра от первого залпа, прокатившегося над палубой.
"Началось!" — подумал Андрей и, сам того не замечая, сжал руками поручни. Это была та самая долгая минута боя, когда ты видишь врага, стреляешь по нему, а он, словно заколдованный, продолжает двигаться на тебя.
Не слыша слов Смоленского, но поняв его жест, боцман и двое матросов освободили корабль от швартовых концов, и он, словно большая птица, вздрогнув, рывком вылетел на середину бухты. У Андрея было ощущение, что эскадренный миноносец попал в жестокий шторм. Скрипели мачты, и палубу тряхнуло так, словно на нее обрушилась скала.
На причале, у которого только что стоял «Буревестник», разорвавшаяся бомба подняла в воздух тучи камней и огромный всплеск воды и грязи. С грохотом падали на палубу камни, взрывной волной сбило пулеметчиков, залепило грязью корму. Комендоры с глазами, налитыми кровью, без устали работали у орудий.
Звено немецких бомбардировщиков отделилось от остальной группы самолетов и теперь заходило со стороны вокзала, явно намереваясь атаковать крейсер. Остальные самолеты держали курс на минную стенку, где стоял транспорт «Сванетия». Грачева снова оглушили разрывы бомб, гром пушек, трескотня автоматов и пулеметов.
Пыль застилала здание порта. Все время маневрируя, «Буревестник» вел стрельбу. Стреляли с крейсера, транспорта, били береговые зенитные батареи, тральщики, стреляли даже с крыш домов. Но вдруг стрельба умолкла.
С мостика раздался звонок, и Грачев, мгновенно поняв его значение, приказал прекратить огонь.
— "Яки!" "Яки!" — торжествующе крикнул Жолудь.
Истребители шли со страшной скоростью.
Что произошло, Андрей толком не успел понять. Он видел, как один из бомбардировщиков, покачнувшись, вспыхнул и, оставляя за собой черный хвост дыма, с креном на правое крыло рухнул где-то за вокзалом, беспорядочно растеряв бомбы. Второй упал за памятником Погибшим кораблям. А истребители, набирая высоту, ринулись к «шестерке» немецких бомбардировщиков. Сбросив бомбы и прижимаясь к воде, «юнкерсы» на предельной скорости метнулись в сторону моря…
Налеты продолжались в течение всего дня. Наводчики не отходили от орудий. В машинном и котельном отделениях матросы стояли бессменно.
Ночью, когда наступило затишье — наверно недолгое, — Андрей первый раз за день вошел в свою каюту. Как это всегда бывает после напряженного и удачного боя, в первые минуты он не чувствовал усталости и, казалось, мог бы еще и еще вести огонь, только бы видеть, как валятся сбитые вражеские бомбардировщики, только бы беспощадно преследовать их огнем, когда они удирают от советской артиллерии, от наших самолетов.
Андрею хотелось говорить о бое, и он обрадовался, когда почти вслед за ним в каюту вошел Павлюков.
— Молодец, лейтенант! — еще в дверях вместо приветствия проговорил Илья Ильич. — Хорошо стреляли сегодня!
Андрей не мог сдержать растерянно-счастливой улыбки. Он и сам чувствовал, что как будто все было у него в порядке сегодня. Он почувствовал это еще в бою — по тому, с каким доверием, сквозившим в каждом их движении, принимали комендоры его команды, по тому, как одобрительно после удачных залпов оглядывался на него Остапенко. Но окончательно поверить в свою удачу он решился только теперь, после слов комиссара. Андрей хотел ответить, как положено: "Служу Советскому Союзу!", но вместо этого просто расплылся в улыбке и покраснел.
— А вы не стесняйтесь, радуйтесь! — просто сказал Илья Ильич, усаживаясь. — Заработали. Радуйтесь! Вот посмотрите, командир еще похвалит.
На это Андрей не надеялся. Уж Смоленский-то наверняка найдет к чему придраться. Но все равно Андрей был рад. "Может, еще в самом деле выработается из меня артиллерист?" От одной этой мысли он ощущал себя сильным и ничуть не усталым.
В каюту быстрым шагом вошел Жолудь.
— Ух! — отдуваясь, сказал он. — Загнали сегодня и людей и машины. Я думал, бухта из берегов выйдет. Сто пятьдесят раз ход меняли. — И, наклонившись над умывальником, подставил голову под холодную струю воды.
С семнадцатого декабря начались страдные дни. Только перед полночью, а иногда и позже, офицеры поодиночке собирались к столу кают-компании.
В городе тоже наступала тишина. Она приходила вместе с темнотой. Но это была тишина особая, фронтовая. В Севастополе, как и в окопах, как и на кораблях, отдыхала только часть людей.
…Вот на перекрестке улиц послышались тяжелые шаги патрульных матросов. Они прошли, оглядывая подъезды, и скрылись в боковом переулке. Соседа, возвращавшегося из штаба МПВО, негромко окликнул дежурный по дому, на пристани сменились часовые, на кораблях — вахтенные… И опять тишина, подозрительная, настороженная. Тысячи невидимых в темноте людей, одетых в солдатскую и матросскую форму и без всякой формы, чутко прислушивались к морю, наблюдали за морем и небом, наблюдали за холмами, откуда доносились глухие и редкие пулеметные очереди, и над бурыми вершинами дрожали яркие вспышки ракет. В эти-то часы за столом кают-компании «Буревестника» собирались обычно офицеры. После длинного, утомительного и полного напряжения боевого дня, наконец, удавалось сойтись вместе, запросто, по душам поговорить.
К этим коротким полуночным сборам офицеров приучил Илья Ильич. Он приходил обычно в числе первых и просил у вестового чаю.
Чай на «Буревестнике» приготовлялся по "особому рецепту" Музыченко. Большую пригоршню он засыпал в металлический чайник и разбавлял стаканом крутого кипятку. Потом чайник пеленал полотенцем и погружал в ведро с кипятком. Когда чайник извлекался на свет божий, жидкость приобретала дегтярный цвет и особый аромат.
Чем напряженней была обстановка, чем больше уставали офицеры за долгий боевой день, тем старательнее ухаживал Музыченко за ними в те недолгие относительно спокойные часы, которые они могли провести в кают-компании.
В карманах кителя Павлюкова всегда находились одна-две свежие газеты, новая книжка, интересное письмо, найденное среди подарков или полученное кем-нибудь из бойцов и переданное потом комиссару. На беседу за "круглым столом" приходил и Смоленский. Последним появлялся старик Ханаев и, бросая на стол костяшки, вызывающе смотрел на штурмана.
— Прошу!
— Хорошо, — соглашался Кирсанов, — играю в паре с Георгием Степановичем.
— Нет, штурман, я играю с Иваном Кирилловичем, — усаживаясь напротив Ханаева, говорил Смоленский.
— А я, значит, опять с Бесковым? Тогда заранее сдаюсь. Проиграем. И опять заставят меня исполнять арию мельника.
— Не падай духом, Валерий, — басом успокаивал его Берков.
Игроки усаживались, расстегивали кители, и Ханаев, ударив «азиком» о край стола, ставил его перед игроками.
Однако последние бои выдались настолько тяжелые, что даже домино было заброшено.
Андрей только что спустился с верхней палубы. После ветреной, холодной ночи в кают-компании было по-домашнему тепло и уютно.
"Обстановка сложная", — услышал он последние слова комиссара и быстро обвел глазами всех присутствующих, подумав, что случилось что-то ему неизвестное. Но лица были спокойны, а Смоленский неожиданно для Андрея дружески улыбнулся, как будто только его и ждал, поднялся, жестом позвал Грачева и отошел вместе с ним к маленькому столику у иллюминатора.
Смоленский зажег настольную лампу.
— Скажите откровенно: обижаетесь? — просто спросил он Грачева.
Освещенное снизу лицо его показалось сейчас Андрею совсем молодым.
— Нет, товарищ капитан третьего ранга, — твердо ответил Андрей. — Вначале, верно, зол был на вас, а потом ничего. Прошло.
— Ну, спишем сие за борт — и к делу, — сказал Смоленский. — За последнюю стрельбу хвалить вас не буду. Сами знаете, что хорошо. А вот о первой поговорим. Что можно простить раз, дважды уже не прощается…
Рассвет застал «Буревестник» в открытом море. Ветер гнал навстречу пушистые облака. И командир, и сигнальщики поминутно протирали стекла биноклей, оглядывая сероватые гребни волн. Шумело море, посвистывал, задевая ванты корабля, ветер, мерно работали машины. Их шум проникал во все помещения, заставлял вибрировать каждый лист металлической обшивки, палубу и отдавался даже на мостике.
Еще до выхода из Севастополя экипажу было известно, что после обстрела ялтинских дорог, на которых скопилось много немецких частей, «Буревестник» пойдет за боезапасом в один из кавказских портов и вернется снова сюда, чтобы артиллерийским огнем оказывать помощь защитникам города.
Утром без четверти четыре в каюту Грачева постучал матрос Луговских.
— На вахту, товарищ лейтенант.
— Сейчас иду. Поздно разбудил, — взглянув на часы, озабоченно ответил Андрей.
Сбросив одеяло, он стал поспешно одеваться. За пятнадцать минут надо было умыться, привести себя в порядок, ознакомиться с картой, вахтенным журналом и распоряжениями командира. И ни на одну минуту не опоздать. Опоздание на вахту на «Буревестнике» расценивали как грубое нарушение лучших традиций и никогда не прощали.
Грачев поднялся на ходовой мостик.
Сидя на раскладном стуле, прислонившись к поручням, дремал Смоленский. В мирное время сидеть на мостике не разрешалось, но теперь случалось командиру не сходить с мостика по десять, по пятнадцать часов. Сюда ему и чай приносили, здесь он и отдыхал иногда, неудобно и коротко, как солдат на привале.
Серое в предрассветный час море шумело и пенилось, словно кто-то невидимым веслом ворочал тяжелые волны. От винтов, вздуваясь пузырями, кипел бурун. Мутные воронки крутились, разбегались в стороны и рассыпались, образуя две белесые борозды.
Ветер свежел. Он, как бритвой, срезал остроконечные верхушки волн, кропил солеными брызгами палубу и мостик. Хотелось глубже спрятать голову в воротник шинели, повернуться спиной к ветру. Но нельзя. Необходимо неотрывно наблюдать за горизонтом, следить за картой и курсом корабля. Район был опасный. Эскадренный миноносец внезапно могли атаковать бомбардировщики, подводная лодка или торпедоносцы.
Грачев щурил воспаленные на ветру глаза.
— Сигнальщики, в оба глядеть! — прикрикнул он, подражая Жолудю, и поглядел на верхнюю площадку, где находились сигнальщики.
— Нелюдимо наше море, товарищ лейтенант! — весело ответил Корчига.
Смоленский усмехнулся.
— Они вам в стихах докладывают.
На голос командира повернул голову вахтенный на баке матрос Куров. Но поняв, что слова относятся не к нему, снова стал смотреть по курсу корабля.
После памятного разговора в кают-компании, а вернее, после того как Андрей прочно занял свое место на батарее и на корабле, в отношении его к Смоленскому исчезла всякая неловкость и обида. Оставалось и крепло с каждым днем чувство полного доверия к командиру, которое так помогает в бою. Наверно, две недели назад присутствие Смоленского на мостике стесняло бы Грачева. Сейчас оно радовало.
«О чем он думает? — старался угадать Грачев мысли Курова. — О войне, о суровой корабельной жизни, о семье? А может быть, думает: "Налетят фашистские самолеты, сбросят бомбы, и пропал тогда корабль и матрос Куров". Нет, Куров матрос бывалый. Он на баке, как дома». Андрей вспомнил слова комиссара: "Когда на вахте стоит кто-нибудь из «стариков», он стоит, как монумент, величественно, спокойно, уверенно. С него скульптуру лепить можно".
К старшему Курову подошел его сын. Оба кряжистые, немного медлительные, Куровы за палубу «держались» цепко. Они и у пушки работали без суеты. Споро, по-хозяйски, оглядывали ее со всех сторон, похлопывали, поглаживали и, казалось, кроме пушки ничего не замечали.
— Вдвоем они все могут, — сказал Смоленский, тоже наблюдавший за Куровыми. — Злы на фашистов! А злоба к врагу — второе оружие.
Постепенно оживала верхняя палуба. У орудий, шлюпок, у бомбосбрасывателей зачернели бушлаты матросов. Возле шлюпбалок, наблюдая, как разносили тали, прохаживался боцман Сторожев. С чайниками в руках бежали за кипятком котельные машинисты, окликая дремавших комендоров:
— Э, брат, чай проспишь!
Смоленский достал папиросу и, раскурив ее на ветру, рассказывал:
— Сын Курова пришел на флот примерно за год до войны. Куров! — облокотившись на поручни, крикнул он, обращаясь к Курову-отцу. Куров вытянулся и, запрокинув голову, молодцевато ответил:
— Слушаю, товарищ командир.
— На горизонте чисто?
— Так точно. Не пропустим, товарищ капитан третьего ранга.
Смоленский повернулся к Грачеву:
— Да. Помню, в конце июля мы стояли в Севастополе. Только что отбили воздушную атаку, я спустился на верхнюю палубу. Вижу, поднимается по трапу этакий усач-бородач с полотняным мешком за плечами. Вахтенный офицер спрашивает: "Вам кого?" Куров снял шапку и поклон: сначала — флагу, потом мне. "Колька, говорит, вас мне описал. Командир будете? Куров я, с Волги. Мы баржи водили, а теперь Гитлера гнать надо, вот я к сыну и подался. Прими, товарищ командир. Военкоматы не берут, возраст не вышел". Пришлось взять. Кое-как оформили. А теперь — видите, какой матрос! С любым молодым потягается…
Рассыльный Луговских пулей влетел на мостик и, приложив правую руку к бескозырке, протянул командиру радиограмму.
Радиограмму из Севастополя только что принял радист корабля. В ней сообщалось: "На траверзе Ялты, в семи милях от берега, фашистские самолеты торпедировали санитарный транспорт «Альбатрос». Немедленно окажите всемерную помощь по спасению людей. Следовать Севастополь".
Смоленский стиснул квадратный листок бланка в руке и, быстро взглянув на Грачева, сказал:
— Лейтенант, сигнал боевой тревоги! На траверзе Ялты тонет наш санитарный транспорт.
Георгий Степанович отвернулся, расстегнул пуговицы реглана, хотя было холодно, и сквозь зубы проговорил одно слово:
— Мерзавцы!
По кораблю загремели «колокола» громкого боя.
Александр Хамадан "Чапаевская Анка"
Мы добрались до нее далеко за полдень. Собственно, не до нее, а до места расположения полка. Потом пробирались то ползком, то перебежками, в лощинах шли в рост, в кустарниках — согнувшись, на открытом месте — ползком.
Трудно было сразу узнать эту одесскую хохотушку с черным от земли и гари лицом. Она повернулась и удивленно вскрикнула:
— Так вы опять к нам?
Мы стали вспоминать о лесных посадках, окаймлявших Одессу, об огромных красных помидорах, об арбузах, о лощинах, до краев наполненных трупами гитлеровцев.
— А помните, перед нами был холмик, составленный из арбузов? И вы сказали, что это похоже на холм из человеческих голов. Мы тогда над вами смеялись. А сказать правду, потом, по ночам, как только гляну на холм — а там одни головы, и все без глаз. Ой, как страшно было!
Нина говорила и снегом оттирала лицо, руки — мылась. Ей, девушке, наверно, неприятно, что мы видим на ее лице и руках копоть и грязь. Потом она едва слышно сказала:
— А меня представили к ордену Красного Знамени. Скоро уж получу. Но я думала, что мне дадут Красную Звезду. Мне всегда нравилась Красная Звезда. Полное неисполнение желаний.
Потом она рассказала о своей жизни после ранения в Одессе, о тоске в госпитале по боевым друзьям, о том, как она искала свою часть.
— Мне дороже всех наград — любовь и уважение чапаевцев. Все так и зовут меня Анкой-пулеметчицей. Как в семье живу, хотя и не знаю, как в семье живут: ведь я всегда была круглая сирота.
В карих глазах Ониловой неподдельная детская наивность.
— А что, если написать письмо той Анке-пулеметчице, что в «Чапаеве» была? И написать ей, что вот по ее дороге пошла девушка и тоже пулеметчица у чапаевцев?
Мы дружески попрощались: Нина заторопилась к себе.
Она уходила легкой, быстрой походкой. Маленькая одесская комсомолка, истребившая огнем своего пулемета более пятисот фашистов. О ней следует рассказать подробно. Это девушка героической биографии.
* * *
Август в Одессе жаркий, знойный. Дома и улицы плывут в душном мареве. Худенькая невысокая девушка в легком платьице, раскрасневшаяся, взволнованная, переступила порог райвоенкомата.
— Вот и еще одна пришла, — ворчливо сказал военком. — Девушки, хорошие, войдите в мое положение. Мне не нужны медсестры. Командиры, бойцы, пулеметчики, артиллеристы, саперы — вот кто нужен…
Девушки стояли перед военкомом молчаливые, с влажными от обиды глазами. Военкому было жалко их. Он отстегнул крючки гимнастерки, вытер мокрую шею платком, вздохнул. Но война есть война; нельзя, чтобы в армии медсестер было больше, чем бойцов и командиров. Он взглянул на худенькую девушку, переступившую порог. Узнал ее. Фанговщица с трикотажной фабрики. Военорг комсомола. Тихая, но упорная. Будет целый день стоять у окна и молчать. Военком опять вздохнул…
— Вот если бы кто-нибудь из вас был пулеметчиком.
В это время фанговщица Нина Онилова подошла к нему вплотную и дрожащим голосом сказала:
— Так я же пулеметчица, всю программу прошла, вот значки, справка…
Опешивший военком махнул рукой и, обращаясь к остальным девушкам, строго сказал:
— Ну, а вы, товарищи, возвращайтесь на производство. Это тоже фронтовое дело.
Так Нина Онилова добилась своего. Страстная мечта ее стала явью. Перед нею возник образ чапаевской Анки-пулеметчицы, бесстрашной русской женщины. Нина замерла на тротуаре. Она хотела продлить это видение, это напутствие в боевую жизнь. И опять, как тогда, в кино, проносилось широкое, раздольное поле высокой ржи, черные ряды офицеров-каппелевцев, психическая атака. Возникло лицо Анки, ее пылающие глаза в стиснутые губы. Бьется в ее руках пулемет, как подкошенные валятся каппелевцы…
Нина Онилова побежала. Теплый ветерок обдувает возбужденное лицо, глухим звоном отдаются в ушах быстрые удары горячего сердца.
— Буду драться, как Анка, клянусь, — шепчет она на бегу.
Онилова ушла на фронт в тот же день. Забежала на фабрику, торопливо простилась с друзьями. У Нины нет родной семьи — круглая сирота. Но друзей было много. Провожали сердечно, ласково:
— Ты, Нина, не подкачай там. Тебя одну только взяли, — говорили комсомолки.
— Будь бесстрашной, дочка, — сказала старая работница, поцеловала Нину в губы и по-стариковски перекрестила ее.
Быстро промелькнули первые фронтовые дни. Люди быстро привыкают к грохоту и лязгу стали, к каскадам огня, дыма и земли. Привыкла и Нина Онилова. Сноровистая, аккуратная, смелая, она пришлась по душе бойцам и командирам. Ее сразу прозвали "нашей Анкой". Юноша в гимнастерке, шароварах и сапогах с коротко, по-мальчишески, остриженными волосами не был похож на комсомолку Нину. Только голос, мягкий и мелодичный, выдавал ее да неизменная улыбка, обнажавшая маленькие белые зубы.
…Косые струи дождя хлестали землю. Она сделалась липкой, вязкой. Нина набросила плащ-палатку на себя и своего «максимчика», припала к нему, устремив взгляд в непроглядную южную ночь.
Далеко позади родная Одесса. Враг рвется к ней. Подло, по-бандитски швыряет снаряд за снарядом на улицы города фашистская артиллерия. Нина слышит гулкие разрывы снарядов. Оглядываясь на Одессу, она видит всплески пламени, длинные языки огня, тянущиеся к небу.
Тяжело становится на душе в такую черную ночь. Нина стискивает зубы, ее маленькие ладони крепче сжимают рукоятки пулемета.
— Ох, не будет тебе пощады, фашистская сволочь, клянусь, не будет! — цедит сквозь зубы пулеметчица.
И вдруг тишину на кусочке земли, где лежит Онилова со своим пулеметом, взрывают удары тяжелых вражеских минометов. "Значит, скоро пойдут в атаку", думает Онилова. И чувствует, как тяжелеет кровь и как удары сердца делаются глухими.
Так приходит ярость. Нет больше Нины Ониловой, фанговщицы с одесской трикотажной фабрики "Друзья детей". Здесь, припав к пулемету, лежит гневная патриотка, боец Красной Дрмии, готовая к смертельному бою с ненавистным заклятым врагом.
Огонь минометов перекатывался дальше, вглубь расположения наших войск.
— Сейчас пойдут, — чуть слышно шепчет Нина.
Впереди застрекотали автоматы, уже слышны крики атакующих.
— Ну, давай, начинай! — нетерпеливо кричит Ониловой один из бойцов ее пулеметного расчета.
Но она не отвечает бойцу и не стреляет. Чужие головы все ближе. Кто-то оттуда, из темноты, выкрикивает пьяным голосом грубые ругательства на ломаном русском языке. Очереди автоматов стучат громко, точно стреляют над ухом. Только когда глаз выхватил из темноты силуэты идущих в атаку врагов, комсомолка Нина Онилова внезапным и сильным огнем начала свой первый бой.
Очередь за очередью — то длинные, то короткие, то ниже, то выше. Огненные струи яростно хлещут вопящих, падающих и еще бегущих по инерции врагов. Бойцы расчета с трудом поспевают за пулеметчицей. Утихают автоматы, больше не слышно чужих голосов. Только «максимчик» все так же гневно и яростно вышивает на черном бархате ночи узорную огненную строчку.
Утром Нина увидела свою работу: десятка четыре фашистских солдат и офицеров валялось в лощине.
— Только начало, — сказала она вслух.
Этот ночной бой был строгим экзаменом для юной пулеметчицы. Она с честью выдержала боевое испытание.
Теперь надо сказать правду. Пулеметчицу Нину Онилову хорошо, ласково приняли в батальоне. Но многие до этого ночного боя не верили, что женщина может быть стойким и суровым воином. Теперь, после ночного боя, когда Нина проявила стойкость и бесстрашие закаленного бойца, подлинная боевая слава осенила юную пулеметчицу. Нина приобрела доверие бойцов и командиров.
Случилось так, что батальон, в котором сражалась Нина, включили в состав легендарной Чапаевской дивизии. Так пылкая девичья мечта претворилась в жизнь.
Дни и ночи продолжались тяжелые, упорные бои. Новой бессмертной славой покрыла себя Чапаевская дивизия. И среди чапаевцев, плечом к плечу с ними, с беззаветной храбростью сражалась новая «Анка-пулеметчица» — комсомолка Нина Онилова.
Артиллерийский, минометный огонь, казалось, никогда не кончится. Дрожала и гудела земля, и знойный воздух был горьким от порохового дыма. Нина сказала бойцам своего расчета:
— Даже земля плачет. Ну, уж попомнят фашисты нашу землю, крепко попомнят!
Лежавший рядом с Ониловой боец Забродин вдруг попросил:
— А ты спой хорошую песню, веселей будет. И Нина запела:
Письмо в Москву, в любимую столицу, Я Другу сердца нежно написал…Она вдруг забыла слова этой песни, но не хотела оборвать ее, чтобы не обидеть бойца. Родились новые слова, непроизвольно выпеваемые самой душой:
Хранить страну, семью свою родную Я кровью сердца милой обещал…А мины ложились все ближе, противно лопаясь. Неподалеку был ранен лейтенант. Нина быстро перетащила его в кусты и перевязала. Лейтенант умирал. Он пожал ей руку. Потом отстегнул кобуру и передал пистолет.
— Храни, Анка, не забывай, — чуть слышно прошептал он.
Нина погладила его по голове и вдруг, склонившись, поцеловала в губы. Лейтенант приоткрыл глаза. Его угасающий взгляд долго покоился на лице Ониловой.
Ползком, с глазами, полными слез, вернулась она к своему пулемету. В это время справа, со стороны леса, показались фашистские головорезы.
— Анка, стегни их…
И Анка стегнула. Из глаз ее все еще бежали слезы. Опять, как в ту памятную ночь, «максимчик» без устали хлестал метким убийственным огнем. Поредели фашистские ряды, атака захлебнулась, выдохлась.
Шесть раз подряд ходили немцы и румыны в атаку на пулеметное гнездо Нины Ониловой. Нина смотрела на них и думала о первом мужчине, которого поцеловала и который умирал неподалеку от нее, в кустах.
Фашистов было теперь заметно меньше. Выйдя на скат холма, они начали стрелять из винтовок и автоматов. Кто-то около Нины глухо вскрикнул и скатился с холма. Она не оглянулась. Сквозь слезы, застилавшие глаза, она примеривала расстояние, отделявшее ее от фашистов: 70, 60, 50, 40 метров. Нина горестно охнула и стала поливать из пулемета на одном уровне по пояс атакующим. Она смотрела, как тычутся они в землю, точно подрезанные острой косой. Оставшиеся в живых побежали, поползли обратно в лощину.
Пулеметчица облегченно вздохнула. Она услышала воющий звук мины и подняла голову. Что-то тяжелое ударилось о землю. Хотела подняться, но почувствовала слабость.
Забродин крикнул:
— Анка, жива?
— Вполне, — сказала она.
Но кровь бежала по ее лицу: один осколок попал в голову, другой задел ухо. Ее отправили в госпиталь. Вывезли из Одессы. Любовно лечили. Вскоре она поправилась. Искала свою дивизию, свой полк. Найти было трудно. Но характер и упорство «Анки-пулеметчицы» навели ее на правильный путь.
* * *
Знаменитые севастопольские подступы.
После затишья прозрачный воздух опять наполнился артиллерийским громом. С металлическим шелестом летят над головами снаряды, черными кудряшками вспыхивают над землей частые разрывы. В высоком небе наши стальные птицы широкими кругами снижаются над немецкими позициями. Вздрагивает земля, уходит из-под ног. Тяжелые бомбы кромсают вражеские траншеи и дзоты.
Встают чапаевцы и устремляются вперед. Девушка в матросской тельняшке, припав к пулемету, хлещет яростным огнем, забивая врагов в землю, не давая им поднять головы.
Она поддерживает огнем пулемета стремительную атаку чапаевцев. Когда пехотинцы продвигаются дальше, девушка быстро и решительно командует бойцам своего расчета: "На новую огневую позицию!" И первой бежит вперед.
Атака завершилась удачей. Заняты новые сопки, важная высота. К Нине Ониловой приезжают командиры. Они тепло жмут ей руки и благодарят маленькую веселую пулеметчицу за службу, за воинскую доблесть.
В стороне, на правом фланге, еще идет горячая схватка. Боевые соседи чапаевцев выравнивают линию, подтягиваются. Оттуда доносятся частые, дробные пулеметные очереди. Нина слушает, чуть склонив голову набок.
— Хорошо работают наши пулеметчики. Очень хорошо, — говорит она.
Вечерние сумерки покрывают землю, прячутся вершины гор и высот. Привозят горячий ужин…
В распахнутой шинели, во флотской тельняшке с синими переливами, улыбающаяся, стоит перед нами прославленная пулеметчица севастопольской обороны. Веселая, задорная, она запевает на мотив "Раскинулось море широко" боевую песню приморцев:
Солдатские песни Суворов любил, Бойцы помнят песни Чапая. Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит Победная песня родная.Могуче гремит над севастопольскими холмами подхваченный боевыми друзьями Ониловой припев:
Споем же, друзья, пусть в боях прозвенит Победная песня родная.Мы ехали сперва вдоль Черной речки, справа от себя имея в виду Инкерманский монастырь. Потом пересекли речку в нескольких местах, где она, извиваясь, преграждала нам путь. Долиной пробирались к широкой каменистой горе. Вершина горы напоминала раскрытую львиную пасть, зияющую, страшную. Выбитые в горном камне ступени ведут в эту пасть. Там поместился КП чапаевцев. Нас встретил полковник — хмурый, опечаленный. Вниз, в долину, пошли вместе. Он долго молчал. И, только подойдя к машине, тихим, дрожащим голосом сказал:
— Вчера была смертельно ранена наша Анка — Нина Онилова.
Губы его дрожали: так мог говорить отец о своей дочери.
— Звонил сейчас в медсанбат. Ответили, что надежды нет.
Шофера не надо было торопить. Услышав о смертельном ранении Ониловой, он вел машину на максимальной скорости, на пределе. Стремительно несся мимо прыгающих в стороны регулировщиков, отчаянно проскальзывал между грузовиками. Через несколько минут автомобиль свернул с шоссе и покатил вниз, в инкерманские штольни. У входа в гигантскую горную пещеру стояла группа военных врачей, профессора. Начсандив грустно повел плечами. Мы поняли его без слов. Он проводил нас.
Она лежала в каменной пещере с высоким потолком. Мягкий свет излучала электрическая лампа, окутанная марлей. В ногах сидела медсестра.
Глаза Нины Ониловой были закрыты. Лицо бело, как простыня. Она не двигалась, не стонала. Казалось, что она уже умерла. Но она была жива. Жизнь еще теплилась в ней, еще боролась со смертью.
Нина Онилова угасала молча. Она открыла глаза, посмотрела на нас и не узнала. Перевела взгляд на свет лампочки и долго смотрела не мигая. Сестра рывком сняла с лампочки марлю. Яркий свет брызнул в глаза Нины. Но она не отвела взгляда. Казалось, она еще пристальнее стала всматриваться в этот свет, точно старалась запомнить его яркость. Я прикрыл лампочку марлей. Онилова опустила веки и тотчас же подняла их. Начсандив наклонился к ее уху и спросил:
— Вы хотите сказать что-нибудь?
Онилова снова посмотрела на лампочку.
— Вам мешает свет?
Она опустила веки, и голова ее чуть заметно качнулась в сторону. Мы поняли, что нет, не мешает.
— Вам нужно что-нибудь?
Она все еще смотрела на лампу. И только теперь мы заметили на столике возле лампы сверток. Сестра взяла его в руки. Онилова улыбнулась и прошептала что-то неслышно. Мы развернули сверток. В нем лежала книжка Л. Толстого "Севастопольские рассказы", ученическая тетрадь, пачка писем, адресованных Нине Ониловой из различных городов, вырезки из фронтовых газет, в которых описывались ее подвиги.
Мы развернули тетрадь. Первые страницы ее были исписаны рукой Ониловой. Торопливые, неразборчивые строчки. Полностью записан текст боевой песни приморцев: "Раскинулось море широко у крымских родных берегов". На другой страничке было недописанное письмо: "Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине «Чапаев».
…Нина закрыла глаза. Мы вышли из палаты. В кабинете начсандива можно было спокойно рассмотреть записки Ониловой. Она, очевидно, внимательно прочла книгу Толстого о Севастополе: многие слова и строки были подчеркнуты карандашом, на полях книжки стояли восклицательные знаки, кое-где слова:
"Правильно!"
"Как это верно!"
"И у меня было такое же чувство!"
"Не надо думать о смерти, тогда очень легко бороться. Надо понять, зачем ты жертвуешь своей жизнью. Если для красоты подвига и славы — это очень плохо. Только тот подвиг красив, который совершается во имя народа и родины. Думай о том, что борешься за свою жизнь, за свою страну, — и тебе будет очень легко. Подвиг и слава сами придут к тебе".
Эти торопливые надписи соответствовали строкам Толстого о переживаниях героев первой обороны Севастополя в 1854—1855 годах. Тетрадь начиналась словами Л. Толстого:
"Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах…"
И здесь же, на той же странице, написано Ониловой:
"Да! И кровь стала быстротекущей, и душа наполнена высоким волнением, а на лице яркая краска гордости и достоинства. Это наш, родной советский город Севастополь. Без малого сто лет тому назад потряс он мир своей боевой доблестью, украсил себя величавой, немеркнущей славой.
Слава русского народа — Севастополь! Храбрость русского народа — Севастополь! Севастополь — это характер советского человека, стиль его души. Советский Севастополь — это героическая и прекрасная поэма Великой Отечественной войны. Когда говоришь о нем, нехватает ни слов, ни воздуха для дыхания…"
Дальше следовала другая выписка слов Толстого:
"Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа… Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его, и всё-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда… Корнилов, объезжая войска, говорил: "умрем, ребята, а не отдадим Севастополя", и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: "умрем! ура!" — только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский".
В конце тетради — недописанное письмо, адресованное героине кинофильма «Чапаев»:
"Настоящей Анке-пулеметчице из Чапаевской дивизии, которую я видела в кинокартине «Чапаев». Я незнакома вам, товарищ, и вы меня извините за это письмо. Но с самого начала войны я хотела написать вам. Я знаю, что вы не та Анка, не настоящая чапаевская пулеметчица. Но вы играли, как настоящая, и я вам всегда завидовала. Я мечтала стать пулеметчицей и так же храбро сражаться. Когда случилась война, я была уже готова, сдала на «отлично» пулеметное дело. Я попала — какое это было счастье для меня! — в Чапаевскую дивизию, ту самую, настоящую. Я со своим пулеметом защищала Одессу, а теперь защищаю Севастополь. С виду я, конечно, очень слабая, маленькая, худая. Но я вам скажу правду: у меня ни разу не дрогнула рука. Первое время я еще боялась. А потом все прошло… (несколько неразборчивых слов). Когда защищаешь дорогую, родную землю и свою семью (у меня нет родной семьи, и поэтому весь народ — моя семья), тогда делаешься очень храброй и не понимаешь, что такое трусость. Я вам хочу подробно написать о своей жизни и о том, как вместе с чапаевцами борюсь против фашистских…"
Письмо это осталось недописанным.
Вбежал начсандив и сказал, что Онилову решили перевезти в другой госпиталь: там испытают еще одно средство спасения.
За жизнь этой славной девушки шла упорная, ожесточенная борьба. Из батальонов, полков и дивизий звонили каждые пять-десять минут. Всех беспокоила, волновала судьба героической пулеметчицы. Ответы были неутешительные. Медсестра Лида, дежурившая у телефона, в отчаянии сказала:
— Я не могу больше отвечать на эти звонки! Люди хотят услышать, что ей легче, а я должна огорчать их, говорить, что Нине все хуже и хуже…
Поздно ночью крупнейший специалист, профессор, дрожащим голосом сказал:
— Все средства испробованы. Больше ничем помочь нельзя. Она продержится еще несколько часов.
Потом нам сообщили просьбу Нины Ониловой. Очнувшись от забытья, она сказала:
— Я знаю, что умираю, и скажите всем, чтобы не утешали меня и не говорили неправду.
* * *
В госпитальной палате, склонившись над постелью Ониловой, стоял командующий. Голова его подергивалась, но на лице была ласковая отеческая улыбка. Он смотрел Ониловой прямо в глаза, и она отвечала ему таким же пристальным взглядом. Генерал тяжело опустился на стул, положил руку на лоб Ониловой, погладил ее волосы. Тень благодарной улыбки легла на ее губы.
— Ну, дочка, повоевала ты славно, — сказал он чуть хрипловатым голосом. — Спасибо тебе от всей армии, от всего нашего народа. Ты хорошо, дочка, храбро сражалась…
Голова боевого генерала склонилась к груди. Он быстрым движением руки достал платок и вытер стекла пенсне.
На губах Ониловой теплилась улыбка. Она широко раскрыла глаза и молча, не мигая смотрела в лицо командующего.
— Весь Севастополь знает тебя. Вся страна будет теперь знать тебя. Спасибо тебе, дочка, от Сталина.
Генерал поцеловал ее в губы. Он снова положил руку на ее лоб. Нина закрыла глаза, ясная улыбка шевельнула ее губы и застыла навсегда.
В палате, вдоль стен, стояли пришедшие проститься с "чапаевской Анкой" боевые командиры-приморцы. Они подходили к постели Ониловой и целовали ее, своего верного и бесстрашного боевого соратника…
А. Абульгасан Бастионы дружбы (отрывки из романа)
Вот уже два месяца, как на город сыплются бомбы, и весь он, с его улицами и площадями, бульварами и переулками, находится под ожесточенным огнем неприятельских орудий… День за днем взлетают на воздух здания, пылают жилища, рушатся потолки и стены, гибнут мирные жители. Но Севастополь стоит как неприступный бастион, и воля к борьбе не покидает его ни на минуту.
Кеян Гаджиев браво шел впереди, рядом с политруком, слыша за собой дыхание и мерный шаг идущих за ним бойцов. Сбоку проезжали машины, орудия, повозки. И куда бы ни посмотрел Кеян, всюду он видел движение — деятельность, которую, казалось, невозможно замедлить или приостановить.
Бойцы знали, что прохожие провожают их взглядом, и старались не ударить лицом в грязь. Марш был нелегкий. Непривычной казалась теплая одежда, да и груз у каждого солидный: вещевой мешок, оружие, лопатка, противогаз, каска. Многие уже обливались потом. Но никто не убавлял шага.
Оживление, царившее в городе, устремленный к фронту поток техники, боеприпасов и войск, деловая уверенность жителей — все это воодушевляло бойцов, вселяло в них чувство гордости, сознание ответственности.
На одной из улиц образовался затор, и роте пришлось на несколько минут остановиться. Тут Гаджиев со всей очевидностью убедился в том, какое благотворное влияние оказал город на бойцов за несколько часов их пребывания здесь.
Желая похвастать своим знанием русского языка, боец Гулам Аскеров обратился к седобородому кряжистому старику, дежурившему у ворот.
— Послушайте, дедушка! — сказал он. — Ради чего вы сидите здесь под бомбами и снарядами? Почему не уезжаете отсюда?
Его товарищ Селим Набиев, который неплохо понимал по-русски, тут же ответил за старика:
— Потому, что у человека есть честь и достоинство!
Старик же, смерив Гулама строгим взглядом, сказал:
— По всему видать, молодой человек только прибыл, а уж сразу об эвакуации завел речь. Если так, то, может, и приезжать не стоило. А?
— Ну что, Гулам, получил? Утерся? — сказал сержант Махмуд Алиев. С презрением посмотрев на Гулама, он обратился к старику на отличном русском языке: — Папаша, он это сказал только из уважения к вашим летам. То есть он хотел сказать, что вам здесь беспокойно… А уж мы-то отсюда уходить не собираемся.
На лице старика появилась одобрительная улыбка.
— Вот это правильно, молодец!.. Оно, конечно, есть такие, которые покоя запросили. Уехали, значит. А я вот не могу, да и все тут! Как говорится, старикам везде у нас почет. А разве сыщешь дело почетнее, чем оборона Севастополя?
Старик был важен в своем овчинном тулупе, шапке-ушанке и валенках. На боку у него висел противогаз, а руки, одетые в теплые варежки, привычно держали винтовку. Блеск его живых глаз и легкость, с какой он носил тяжелый тулуп, свидетельствовали о том, что старик еще крепок. Он говорил Махмуду:
— Как же я отсюда уеду? Я, брат, родился в день освобождения Севастополя. Так уж подгадал. Вот теперь и посчитай, сынок, сколько мне лет. А все без малого тут прожил. Отец мой погиб здесь в ту оборону. На Братском кладбище похоронен. Я за этот город второй раз дерусь.
Первый раз — еще в гражданскую, и сын тогда же за него жизнь отдал… На кладбище Коммунаров могила его… А сейчас черед пришел защищать Севастополь и внуку моему Сергею. Он отделением командует в морской пехоте. Старшина второй статьи Сергей Павлов!
— Мы все, дедушка, прибыли сюда, чтобы вместе с твоим Сергеем отстоять город. И отстоим!
— То-то! — улыбаясь, но строго произнес дед. И он стал рассказывать о своем внуке, о том, что Сергей совсем недавно заходил к нему со своей приятельницей Лидой, совсем недавно, ну, часа два назад, отпуск им дали в город. И вдруг, заметив Тапдыга, схватил его за рукав.
— Вот Серега мой вроде тебя будет, такой же богатырь! — сказал он. — Только ты смуглый, а он светлый.
Разговор бы еще продолжался, но идущая впереди рота двинулась дальше. Всем было жалко расставаться с севастопольским ветераном.
Старик долго не отпускал руку Махмуда.
— Понравился ты мне, парень! — говорил он. — И по-русски хорошо говоришь. Будешь в городе, приходи ко мне в гости. Запомни: улица Пирогова, 17. Спросить деда Анисима. Приходи обязательно. Сергей с Лидой часто бывают. Они в школе вместе учились. Лида вас чаем угостит…
— Ладно, ладно, папаша! — ответил Махмуд и, помахав рукой, пристроился к своему взводу.
— Вот так дед!
— А какой крепкий!..
— Да не он один — весь город такой!..
Под вечер рота Гаджиева у Графской пристани погрузилась на катера и переправилась на Северную сторону. Некоторое время опять шли по дороге, поднялись на бугор, потом свернули направо и взяли направление на высоты Мекензи. Уже в полной темноте миновали Братское кладбище, оставили в стороне так называемую «Первую» и «Вторую» высоты и глубокой ночью подошли к расположению зенитной батареи Соловьева, по пути нагнав отделение морской пехоты, также посланное в помощь зенитчикам.
На батарее было тихо. Только изредка перекликались часовые да время от времени наблюдатели докладывали дежурному о подозрительной суете в лагере противника.
Было уже два часа ночи, когда стрелки заняли предназначенные для них позиции и все офицеры собрались у командира батареи. Соловьев познакомил пехотинцев с обстановкой. Он развернул карту и подробно рассказал о расположении наших сил и сил противника, сообщив данные о соседях справа и слева. На рассвете решили провести объединенное партийное собрание батареи Соловьева и роты Гаджиева.
* * *
Гаджиев расположил свою роту следующим образом: у самой дороги, ведущей из Мекензи в Севастополь, он поставил взвод Холмогорцева, а взвод Рашидова разместил правее и несколько позади первого. Станковый пулемет был установлен на маленькой высотке между орудием Шкоды и ротой так, чтобы можно было держать под обстрелом и дорогу.
Сам Гаджиев занял место почти посредине между своими подразделениями, на маленьком бугорке, где была глубокая воронка. Отсюда он мог видеть не только Холмогорцева и Рашидова, но и огневые позиции батареи, а также позиции взаимодействующей слева бригады морской пехоты, расположенной по ту сторону шоссе. Политрук Мададов сразу попросился к Холмогорцеву и занял маленький окопчик у самой обочины на фланге первого взвода.
Как только началась артподготовка, бойцы полушутя-полусерьезно попросили политрука находиться в таком месте, где он был бы виден им во время боя. Так он и сделал. И теперь Гараев, Талыбов и Кулиев часто на него поглядывали из своего окопа, расположенного несколько выше.
Мададов изредка высовывался из укрытия и посматривал по сторонам. Впереди он видел склоны высот Мекензи, откуда сейчас били вражеские орудия, а справа, из рассеивающегося понемногу утреннего тумана, начинали проступать очертания города. Это — если приподняться над бруствером. Но и пригнувшись от осколков, он мог видеть длинные стволы зениток Соловьева и над ними, на каменистой высотке, покрытой кустарником, наблюдательный пункт батареи. Позади, в тылу, можно было различить одинокую часовню у дороги и каменную ограду Братского кладбища. Где-то дальше начиналась Северная сторона.
Когда разорвались первые снаряды, Мададов вспомнил вчерашний артналет и Кеяна Гаджиева, который бесстрашно стоял под обстрелом.
"Молодец он, право, молодец", — подумал политрук.
А в это время невдалеке от политрука, у себя в воронке, слегка высунувшись, лейтенант смотрел в бинокль. В поле зрения случайно попал профиль Галандара Кулиева. Лицо у него было озабоченное, губы шевелились, казалось, он что-то считает. Вероятно, он подсчитывал количество разрывов.
Потом лейтенант увидел Тапдыга Гараева. Богатырь в этот момент обернулся к кому-то из товарищей и задорно подмигнул, словно хотел сказать: "Пусть стреляет. Мы не из пугливого десятка".
Чуть впереди приподнялся над землей Абас Талыбов. Он с улыбкой поглядывал на соседей, видимо показывая, что теперь его уже ничто не страшит.
Довольный тем, что его бойцы не растерялись, Гаджиев повернул голову в сторону орудий. Трудно было разобрать, что там происходит. Лейтенанту показалось, что клочок земли, занятый батареей, вот-вот взлетит на воздух.
Грохот все нарастал. Огонь, словно смерч, проносился по обеим сторонам дороги, кругом то и дело вздымались черные столбы. Видимо, противник решил во что бы то ни стало разделаться сегодня с батареей. Он не жалел боеприпасов. Кучные разрывы мин и снарядов сотрясали землю, и над головой во всех направлениях, жужжа, проносились осколки и камни.
Когда огонь несколько утих, Гаджиев слегка приподнялся и осмотрел своих бойцов.
— Живы еще? — крикнул он, улучив минуту тишины.
— Живы! — ответило несколько голосов.
В стороне промелькнула и скрылась Лида с большой сумкой через плечо.
Гаджиев послал связного Дамирова выяснить потери.
Связной быстро вернулся и доложил, что все находятся на местах.
— Раненых двое. В третьем взводе, — добавил он. — Им уже сделала перевязку Лида — сестра лейтенанта Холмогорцева. Сейчас их отправят в тыл.
— А остальные все на местах? — переспросил командир роты.
— Так точно! — ответил связной.
— Привыкаем! — крикнул Гаджиев старшине роты Мамедову, лежавшему чуть поодаль, за пулеметом.
Старшина переждал, пока улеглась поднятая близким разрывом земля, и оживленно сказал:
— Так — ничего, курить только хочется…
Каждый испытывал потребность поговорить, перекинуться замечанием с соседом. Кто-то отпустил крепкое словцо, с другой стороны послышалась шутка. Особенно разговорчивым вдруг оказался Кулиев.
— Эй, Кёр-оглы, девяносто семь насчитал! Слышишь? — кричал он Гараеву. — А у тебя все в порядке, Абас? — спрашивал он другого соседа. — Жаль, что Гулама нет!
Обстрел возобновился с удвоенной силой. От вспаханной снарядами и минами земли поднимался едкий запах взрывчатки. Заложило уши; в спине и ногах ощущалась непонятная тяжесть, гудела голова. Камни, осколки и комья земли сыпались сверху и барабанили по каске. Еще несколько человек было ранено. Но люди с удивлением замечали, что и сердце уже не так тревожно колотится, и меньше спирает грудь.
Опять обстрел несколько утих, и снова бойцы оглядывались на товарищей, переговаривались, окликали друг друга, ощущая неизведанное еще наслаждение жизнью после этого шквала огня. До Гаджиева донеслись их возбужденные голоса:
— Эй ты… Али… Каково тебе?..
— Цел еще, Тапдыг?..
— Не плохая, оказывается, штука эта каска!
— Да, только звенит. Точно град по железной крышке…
Кто-то спрашивал:
— Как там, командира не задело?
Последовал заключительный, самый яростный огневой налет, а затем земля как будто разверзлась и сразу поглотила весь гул и грохот. Внезапно начавшийся артиллерийский обстрел так же внезапно оборвался.
О нем напоминали только разъедающие глаза темные клочья дыма да глубокая, настороженная, давящая на уши тишина.
Гаджиев будто очнулся ото сна. Он инстинктивно глянул вперед, осмотрелся по сторонам, но за густой пеленой дыма ничего не увидел.
От долгого сидения в неудобной позе у него онемели руки и ноги, болела спина.
Он встал, отряхнулся, глубоко вздохнул, стараясь размяться. И тут же до него донесся чей-то взволнованный голос:
— Товарищ лейтенант, что это там?
В ту же минуту кто-то воскликнул:
— Танк!
— Танк! — подхватили другие в один голос, и, словно в ответ им, громыхнуло орудие Стрельцова. Ожила, заговорила батарея.
Нерешительность Гаджиева продолжалась лишь мгновение. Он услышал треск пулемета, увидал огонь, извергаемый танком, и над головой у него просвистели пули. Гаджиев быстро пригнулся к земле и, не узнав собственного голоса, крикнул:
— Впереди вражеский танк! Приготовить связки гранат!
Несколько голосов повторили его команду.
"Значит, Холмогорцев и Рашидов не зевают", — подумал Гаджиев и чуть приподнялся. Трудно было различить что-либо в дыму и пламени, взметнувшемся на том месте, где только что находилась вражеская машина.
— Горит! — радостно произнес лейтенант.
— Подожгли артиллеристы! — подтвердил Дамиров.
Но Гаджиев уже заметил второй танк. Обогнув горящую машину, он несся в облаке снежной пыли по направлению к дороге. Справа и слева от него рвались снаряды. Танк то скрывался в дыму, то появлялся вновь, как вдруг над ним взвился огромный язык пламени, и танк застыл на месте.
Гаджиев уже не видел, как батарейцы подбили третий танк, несшийся по дороге, потому что все его внимание было поглощено появлением вражеской пехоты. Гитлеровцы, строча из автоматов, ринулись в лощину. Лейтенант произнес слова команды, и рота открыла огонь.
Гаджиев, так же как и Соловьев, сразу понял, почему немцы рвутся к оврагу. Здесь нечего рассуждать или раздумывать. Надо действовать немедленно!
Он подозвал к себе старшину Мамедова. Тот быстро подбежал и лег рядом с командиром.
— Видишь вон тот кустарник, Чапай? — сказал лейтенант, указывая выход из оврага неподалеку от орудия Шкоды. — Бери одно отделение, пулемет и сыпь туда! Разместишься так, чтобы был широкий сектор обстрела. Понял?.. Ну, действуй! Живо!
Старшина бросился исполнять приказание. Гаджиев внимательно следил за каждым его движением. Мамедов поднял человек десять бойцов и короткими перебежками повел их в указанном направлении. Он быстро занял позицию в кустарнике и сразу же начал поливать фашистов свинцом. Гитлеровцы в панике бросились обратно. Гаджиев видел, как косили их пулеметные очереди и отдельные меткие выстрелы.
— Спасибо, Керем! — невольно вслух похвалил он старшину.
Пулемет Керема Мамедова уже не позволял немцам просочиться в овраг и прижал их к земле.
Теперь не только стрелки Гаджиева, но и артиллеристы били по неприятельской пехоте. Соседи справа и слева тоже вели ожесточенный бой. По всему фронту перекатывалась трескотня пулеметов и винтовок, прерываемая глухими орудийными выстрелами.
Гаджиев отлично видел немцев. Они падали, поднимались, суетливо бросались в сторону, ползли вперед, стараясь как можно скорее достигнуть лощины. Вначале гитлеровцы вели сильный огонь с хода, и пули, проносясь над головой, почти не позволяли высунуться из окопа. Но потом противник сосредоточил все свое внимание на батарее. Теперь ожесточенная перестрелка шла в кустарнике, где находилась группа Мамедова. Огонь там нарастал и усиливался с каждой минутой. Немцы накапливались в лощине, где их уже не могли достать наши снаряды.
* * *
Для командира зенитной батареи старшего лейтенанта Соловьева сегодня выдался особенно тяжелый день. На его участке натиск гитлеровцев достиг крайнего ожесточения, и по всему было видно, что враг уже не считается ни с какими потерями.
"Сначала немцы, вероятно, предполагали, что после длившейся целый час артиллерийской подготовки они уже не встретят серьезного сопротивления, — размышлял Соловьев. — Но потеря четырех танков и значительного количества живой силы должна же отрезвить врага. Значит, гитлеровцам остается прекратить атаку и снова начать артиллерийский обстрел батареи, которая так им насолила".
Однако развитие боя заставило Соловьева отказаться от этого предположения. Фашисты продолжали упорно лезть вперед и старались сосредоточиться в лощине и оврагах, находящихся в каких-нибудь пятидесяти метрах от батареи. Видимо, атаки мелких подразделений предпринимаются сейчас только для того, чтобы отвлекать на себя огонь батереи до тех пор, пока в ложбинах не накопится достаточно сил для решающего броска. Соловьев понял смысл неприятельского маневра и решил, что настоящая атака еще впереди.
Едва он доложил по телефону командиру части свои соображения, как наблюдатель воскликнул:
— Наступающая пехота противника по всему фронту!
Соловьев выскочил наружу. Теперь в бинокле не было никакой надобности. Гитлеровцы двигались длинными перебежками, они делали большие броски и уже не скрывали своих намерений. Под дружным огнем наших орудий, пулеметов и винтовок ряды фашистов сильно редели, но напор их не ослабевал.
Соловьев, который за два месяца боев прекрасно изучил все тактические приемы врага, своим опытным глазом сейчас же определил, что гитлеровцы сильнее всего нажмут на левый фланг батареи, где стоит орудие Шкоды. На этом направлении их ряды были гораздо гуще и огонь плотнее.
Вокруг то и дело жужжали пули, но Соловьев спокойно оценивал обстановку.
Разумеется, командир батареи не столь привычен к пулеметному или автоматному огню, как командир пехотный. Не теряя хладнокровия под бомбами и снарядами, артиллеристы острее реагируют на сухой свист мелких кусочков свинца.
Так было раньше и с Соловьевым. Но с 17 декабря он отразил уже столько атак, что теперь почти не обращал внимания на проносящиеся над головой пули. Старший лейтенант, приняв решение, послал связного Квасова к Стрельцову, чтобы тот приготовился к штыковому бою, а сам вместе с наблюдателем бросился к орудию Шкоды.
Орудийные расчеты действовали, как хорошо налаженный механизм. Несколько зенитчиков было ранено, но остальные номера заменяли их, работая за себя и за товарищей. Снаряд за снарядом посылали батарейцы навстречу врагу. Их поддерживала своим огнем группа Мамедова, которая уже нанесла гитлеровцам немалый урон.
Несмотря на это, все новые и новые вражеские цепи скатывались в лощину и каждую минуту могли появиться у самого орудия Шкоды. Это заставило Соловьева принять экстренные меры. Он взял нескольких связистов и разведчиков и залег с ними перед орудием, выдвинувшись шагов на сорок вперед.
— Приготовить ручные гранаты! — скомандовал старший лейтенант.
Треск автоматов, взрывы гранат, человеческие крики перемешались в сплошном несмолкающем гуле.
Снежная пыль и густой дым на некоторое время скрыли все из глаз. Это был момент, когда каждый действовал по своему разумению. Теперь гранаты летели с обеих сторон. Постороннему наблюдателю, вздумай он издали, с помощью бинокля, разобраться в том, что здесь происходит, показалось бы, что это просто какое-то столпотворение. Вряд ли он допустил бы мысль, что кто-нибудь из защитников батареи мог остаться в живых в этом адском грохоте, дыму и снежном буране, поднятом бесчисленными взрывами.
Однако это было не так. Казалось, что самые разрывы, вместо того, чтобы разнести все в прах, выбрасывали из пламени живых людей. И эти люди продолжали стойко оборонять свою землю, отражая бешеный на тиск врага. Гитлеровцы уже метались из стороны в сторону. Они цеплялись друг за друга, валились, поднимались, ползли на четвереньках и, наконец, растянувшись на снегу, застывали навсегда.
Вместе со своими людьми Соловьев вовремя преградил путь неприятельским штурмующим группам. В рядах гитлеровцев произошло замешательство, но им удалось быстро оправиться и они снова устремились вперед. Тогда зенитчики забросали их гранатами.
Старший лейтенант почувствовал, что наступил критический момент боя. Он крикнул "ура!" — и кучка людей с винтовками наперевес кинулась за ним на фашистов, которых было в несколько раз больше.
Когда положение несколько выправилось, Квасов сообщил старшему лейтенанту, что расчет Стрельцова сопротивляется успешно. Правда, небольшой группе немцев удалось просочиться к орудию, но она уже уничтожена штыками и гранатами. Во время схватки командир орудия и заряжающий были легко ранены и один из бойцов расчета убит.
Теперь бой раздробился на отдельные очаги. То здесь, то там перестрелка внезапно усиливалась, потом несколько утихала, чтобы с еще большим ожесточением вспыхнуть в другом месте. Соловьев внимательно следил за этим перемещением огня вдоль своих позиций.
Вдруг связной снова исчез. Старший лейтенант оглянулся по сторонам и заметил, что справа, около орудия Стрельцова, разорвалось несколько гранат. Там же мелькнула фигура Квасова.
Во время ноябрьских и декабрьских боев отважный связной участвовал в отражении самых страшных атак. Но без приказа он ни на минуту не отлучался от старшего лейтенанта. А сейчас… Квасов заметил группу гитлеровцев, которые пробирались в ровик, вырытый для дальномера подле орудия Стрельцова, и один за другим скрывались в этом ровике. Надо было тотчас же принять меры против грозящей опасности, но командир батареи в этот момент был занят — он кричал что-то в ухо Шкоде. Квасов, не теряя ни минуты, пополз к орудию Стрельцова и, приблизившись к ровику, бросил туда гранату. Затем он вскочил на ноги, направил в ровик ствол своего автомата и дал длинную очередь. В ровике все стихло. Внезапно чья-то рука заставила его лечь на землю. Это была Лида.
— У тебя же весь лоб в крови… — сказала девушка, доставая из сумки бинт.
— Пустяки! — ответил Квасов, порываясь встать.
— Ладно, ладно, полежи спокойно, — приказала Лида и перевязала ему голову.
Только сейчас Квасов почувствовал страшную тяжесть в голове, но он вскочил с места и вернулся к Соловьеву.
— Царапнуло маленько, — успокоил он командира.
— Неприятельские танки! — крикнул в этот момент наблюдатель.
Соловьев быстро повернул голову. По ту сторону лощины два танка уже вышли на дорогу и теперь мчались вперед, направляясь, однако, не на орудие Шкоды, а чуть левее.
Соловьев сообразил, в чем тут дело. Фашисты рассчитывали отвлечь огонь батареи на свои машины, чтобы тем временем накопить в лощине пехоту и разделаться с группой Гаджиева. Недаром вражеские цепи снова появились на склоне седловины.
Соловьев не поддался на эту хитрость. Он велел обоим расчетам вести огонь по неприятельской пехоте и послал связного к Гаджиеву с приказанием:
— Не пропускать танки на эту сторону лощины!
Орудия Стрельцова и Шкоды заговорили с удвоенной силой.
* * *
Погода стояла пасмурная. Тяжелые свинцовые тучи не позволяли поднять авиацию. Открыть снова огонь из орудий и минометов немцы тоже не могли, боясь поразить своих. Что же оставалось предпринять противнику? Приостановить наступление и опять обрабатывать артиллерией наш передний край? Но это уже было испробовано не раз за последние две недели. Где гарантия, что именно теперь удастся подавить батарею? Значит, скоро снова появятся танки…
Получив приказание командира батареи, Гаджиев вместе с Павловым и краснофлотцем Широзией спустился в лощину, где, кроме старшины, находились Гараев, Талыбов и Наибов. Сейчас здесь было сравнительно безопасно. Пули пролетали где-то высоко над головой.
Гаджиев быстро разместил свою маленькую группу так, чтобы бойцы могли преградить путь танкам. Мамедов с Гараевым, Наибовым и Широзией расположились у спуска дороги в лощину. А Гаджиев с Павловым и Талыбовым залегли у выхода дороги на пригорок.
Старшина второй статьи Сергей Павлов отличался не менее богатырским сложением, чем Тапдыг Гараев. Широкое лицо Павлова освещалось мягким светом серых глаз, а маленький, немного вздернутый нос придавал ему, пожалуй, задорное выражение. Бригада морской пехоты, в которой он служил, стояла слева, по ту сторону дороги, но его отделение уже не в первый раз посылали на помощь зенитчикам, оказавшимся без пехотного прикрытия впереди.
За последние две недели Павлов несколько раз участвовал в рукопашных схватках и завоевал себе популярность на батарее. Ему всегда удавалось вовремя уничтожить отдельных вражеских автоматчиков, которые, пользуясь пересеченной местностью, просачивались к нам в тыл.
— Стоп! — скомандовал Гаджиев, когда они подобрались к обочине дороги. Лейтенант юркнул в воронку, которых и здесь было много. Сергей Павлов и Абас Талыбов последовали за ним.
Абас положил перед собой противотанковую гранату и невольно вспомнил, что им рассказывали о политруке Фильченкове и его матросах, — о том, как они остановили немецкие танки.
"Отдам жизнь, но не пропущу!" — повторял про себя Талыбов.
Глаза его лихорадочно горели, и это не ускользнуло от внимания лейтенанта.
— Абас!.. — сказал он. — Будь готов! Старайся под гусеницы…
Губы у Абаса зашевелились. Гаджиев не расслышал, но сердцем понял ответ бойца:
— Танки дальше не пройдут!
— Только не торопиться! — сказал Гаджиев. — Пока я не дам сигнала, не кидайте! Первым бросает Павлов.
Лейтенант внимательно следил за дорогой, ведущей в лощину. Он старался умерить свое волнение, но поймал себя на том, что зачем-то отложил в сторону связку гранат, которую держал в руке, и не глядя потянулся за другой.
— Вон он! — крикнул Павлов.
Не отрывая глаз от танка, Гаджиев крепко сжимал ручку гранаты в правой ладони. Он не раз видел танки вблизи, еще на полевых занятиях. Но сейчас все казалось совсем иным. Сероватая неуклюжая машина, извергая огонь, с оглушительным грохотом спускалась в лощину. Внезапно около танка рванулось пламя и появилось облако дыма. От взрыва дрогнула земля.
"Мамедов действует!" — пронеслось в сознании лейтенанта.
Он думал, что с этим танком покончено, но в ту же минуту, вопреки его ожиданиям, серое чудовище выскочило из дыма и двинулось вниз по дороге.
Вот оно приближается. Первый удар на него не подействовал. Вот его башня, длинный хобот его орудия. Уже виден крест… Танк идет… Он прошел мимо Мамедова и, наверно, все там перепахал. Дальше к орудиям его пропустить нельзя!..
— Приготовиться!
Но они и без команды были готовы ко всему. Они выполняли сейчас приказ собственного сердца.
Танк шел, стреляя на ходу. Его снаряды и пули крупнокалиберного пулемета с визгом пролетали над головой. Теперь Гаджиев совсем отчетливо видел и крест на башне и тяжелые, хлопающие гусеницы… Да, Фильченков бросился именно под такие гусеницы…
Гаджиев сделал знак, и связки гранат полетели под танк. Все трое припали к земле, стараясь как можно ниже упрятать головы.
Это был момент крайнего напряжения человеческих нервов. Гаджиев ждал. Удачно ли он кинул? И почему так томительно долго тянется время? Как неудобно он лег, стремясь распластаться, слиться с землей…
Но вот, наконец, раздался взрыв, вернее три взрыва, слившиеся в один, и плотная волна воздуха толкнула в спину. И тут же он услышал голос Павлова:
— Готово! Стал!..
Гаджиев еще не отдавал себе полного отчета в том, что произошло. Он только увидал застывший на месте танк, и ему показалось, что зловещий крест теперь перечеркивает вражескую машину. Не понимая, какой опасности он подвергается, лейтенант уже готов был броситься туда, но Павлов быстро ухватил его за руку.
— Товарищ лейтенант, — возбужденно говорил он, — сейчас вылезут… Берите на мушку. Давай и ты, друг, — обратился он к Абасу.
Над башней подбитого танка показалась голова, и немец, перемахнув через борт, скатился на землю. За ним другой.
— Стреляйте, товарищ лейтенант. Бей, Абас!.. Ты смотри, как засуетились-то… Не-ет… не уйдешь!.. — кричал Павлов.
В самый разгар стрельбы по экипажу неприятельской машины из-за бугра показался еще один танк.
Поровнявшись с подбитой машиной, он слегка повернул и двинулся прямо на засаду. Шум мотора, тяжелый лязг гусениц и треск пулемета — все эти звуки нарастали с каждой секундой. Внезапно Абас Талыбов вскочил на ноги. Он пробежал несколько шагов навстречу чудовищу, потом размахнулся и бросил в него связку гранат.
— Ложись, ложись скорее!.. — закричал Гаджиев. И только после этого Абас, будто опомнившись, кинулся плашмя на землю.
Когда рассеялся дым от взрыва, танк еще двигался. Одна его гусеница осталась цела, и его занесло, повернуло задом наперед. Наконец, он замер, вытянув орудие в сторону своих, словно зовя на помощь.
Абас опять вскочил и, подбежав к машине сзади, швырнул в нее бутылку с горючей смесью. Уже подползая обратно к Гаджиеву, он обернулся и увидел за спиной языки пламени, которые со всех сторон лизали застывший на месте танк. Старшина и лейтенант что-то кричали Абасу и, не отрываясь, строчили из автоматов по башне.
— Ну, спасибо, Абас, спасибо! — сказал Гаджиев и лежа пожал ему руку. — Вот это дело!..
Абас, казалось, потерял дар речи. Лицо его покрылось крупными каплями пота, а широко раскрытые глаза не мигая смотрели куда-то в сторону.
— Что с тобой? Ранен? — с тревогой спросил лейтенант и быстро осмотрел бойца. — Не видать что-то…
Абас опустил веки. На лице его появилась мимолетная улыбка. Насилу разжав обсохшие губы, он прошептал:
— Испугался немного, товарищ лейтенант. Тяжело, оказывается…
— Ничего, братишка. У тебя пойдет! — заметил со стороны Павлов. — Дальше будет легче!
* * *
Оба танка пылали ярким пламенем. Третий только успел подойти к лощине, как был подбит. Мамедов, Широзия, Гараев и Наибов на этот раз не сплоховали. Они дружно забросали вражескую машину связками гранат и бутылками с зажигательной жидкостью.
Напряжение боя не спадало. По всему участку шла ожесточенная перестрелка.
До того как показались вражеские танки, Мамедов еще имел возможность следить за действиями своих пулеметчиков и стрелков, которых он оставил на прежнем месте. Но за те пять-десять минут, пока шла борьба с танками, старшина забыл обо всем на свете. Первая машина вырвалась невредимой из-под их удара. Вторая обошла стороной. Но третью они встретили обдуманно и хладнокровно и не пропустили ее. Только когда над ней поднялся столб дыма, Мамедов несколько пришел в себя.
Он оглянулся на своих пулеметчиков и в ту же секунду увидел, что вражеская пехота хлынула в лощину. Пулеметчики и стрелки Мамедова косили ее ряды, но гитлеровцы, несмотря на большие потери, лезли вперед. По направлению атаки противника старшина понял, что немцы намерены пробиться в овраг и окружить батарею.
— Останешься за меня! — сказал он, обращаясь к Широзии, и стремглав бросился обратно к своему пулемету, который теперь, как назло, умолк.
"Вот черти, как напирают! Ну я им сейчас!.." — пронеслось у него в голове. Сделав последнюю перебежку, он, наконец, очутился у своего пулемета. Окровавленный пулеметчик бился в судорогах, наводчик лежал без движения, зажав в пальцах еще не начатую ленту. Мамедов осторожно разжал пальцы погибшего товарища, освободил конец ленты и привычным движением продел ее наконечник в поперечное окно приемника. Потом он два раза подал рукоятку вперед и, уверившись, что пулемет заряжен, ухватился обеими руками за ручки затыльника, поднял предохранитель и нажал на гашетку.
Длинная очередь ожившего пулемета заставила совсем уже обнаглевших гитлеровцев залечь. Оставшиеся в живых бойцы, которые занимали позицию выше по склону, стреляли без передышки. Над кем-то склонилась Валентина Сергеевна Холмогорцева. Кто-то ожесточенно работал лопаткой, углубляя свой окоп. Все это мелькнуло перед глазами Мамедова, и он опять нажал на гашетку.
Теперь фашисты брали левее, стараясь выйти из-под его огня. Старшина быстро вскочил и, пригибаясь, потащил пулемет за собой вверх по склону. Уже ложась, он бросил беглый взгляд на ту сторону лощины. Оттуда в направлении шоссе, ведущего к Севастополю, двигалась вражеская пехота. Гитлеровцы шли развернутыми цепями.
— Не пройдете, не так-то это просто! — прошептал Мамедов и дал несколько коротких очередей. Но увидеть результаты своего огня ему не удалось. Перед ним сразу же взметнулись столбы снега и земли. Видно, неприятельские минометчики заметили его.
Мамедов решил снова переменить место и перетащить пулемет повыше и поближе к дороге. Но левая рука не действовала. Что такое? Весь рукав в крови… А боли он не чувствовал. Мамедов ухватился правой рукой за пулемет и хотел было сдвинуть его с места, но не удержался на ногах.
Он порывался подняться. Ведь никакой боли он не ощущал. Но почему так дрожит ладонь? И какая-то мгновенная темнота в глазах… Как же это так? Надо бы снять хоть затвор с пулемета…
Он взялся за рукоятку, хотел подать ее назад… Не хватало сил. Он попытался встать на колени и тут же рухнул на пулемет.
Мимо пробежали бойцы. Они устремились вверх к дороге. Это он еще понял и даже подумал, что так и нужно, там ведь сейчас опаснее всего.
А когда над ним склонилась Валентина Сергеевна, он только широко раскрыл глаза и еле слышно произнес:
— Мать, воды… Дай воды!..
Откуда-то издалека до него донеслось еле слышное «ура», а потом все исчезло.
* * *
Когда раздались взрывы, Тапдыг не знал, кто из них попал в цель. Он боялся, что и этот танк, подобно первому, вырвется из дыма и пламени невредимым и ринется дальше. Поэтому он проворно поднялся из окопа и бросил еще одну бутылку.
— Хватит, кацо! Горит! — крикнул, улыбаясь, Широзия.
Гараев убедился, что дело сделано, и по примеру товарищей взялся за винтовку. Теперь все четверо стреляли в гитлеровцев, которые то и дело мелькали за пеленой черного дыма. Тапдыгу надолго запомнился фашист, убитый в тот момент, когда он пытался выскочить из машины. Так он и уткнулся носом в башню. Чистая работа!
Потом старшина их покинул, и они остались стеречь дорогу втроем. Без старшины Тапдыг чувствовал себя менее уверенно, но продолжал деловито целиться и стрелять до тех пор, пока гитлеровцы не оставили дорогу в покое.
Через некоторое время к ним подполз Мададов. Политрук лег между Гараевым и Широзией. Отдышавшись, он вкратце рассказал о том, как хорошо дрались находившиеся в лощине Холмогорцев и другие товарищи и как они отразили натиск немцев, пытавшихся обойти батарею.
Еще в тылу Тапдыг решил во всем подражать политруку, во всем следовать его примеру. Теперь Гараев внимательно следил за Мададовым, и ему очень понравилось спокойствие, которое светилось в глазах политрука и слышалось в его голосе. Крупное смуглое лицо Мададова от дыма казалось сейчас темнее обычного, но именно таким вспоминал его потом Гараев.
— Товарищ политрук! — нерешительно обратился Тапдыг. — А как там наши, живы и здоровы?
— Это война, Гараев. Тут всякое бывает. Конечно, есть и убитые и раненые… Во всяком случае, ребята стояли крепко!.. Особенно похвалил Мададов Абаса Талыбова.
— Ведь это он второй танк на себя принял.
Тут политрук заметил убитого фашиста, тело которого свесилось из башни. Улыбаясь, Мададов спросил:
— Чья работа?
— Общая, — ответил Широзия.
— Умело сделано! Не дали ступить ногой на севастопольскую землю. Молодцы!
— До каких же пор мы будем в этом окопе сидеть? — возбужденно воскликнул Тапдыг в ответ на похвалу. Ему уже казалось постыдным находиться тут без дела, тем более, что перестрелка в лощине снопа усилилась.
— Пока не придет приказ.
— А когда же он придет?.. И кто его принесет?.. — настаивал Тапдыг. Указав на Широзию, он добавил: — Ему вот не меньше моего не терпится опять в бой.
Над батареей взвилась в воздух серия красных ракет.
— Ну, Таптыг, вот тебе и приказ о контратаке! — сказал политрук и резко поднялся с земли. — За Родину, за Сталина, вперед! — крикнул он и побежал в сторону противника.
Справа и слева слышались слова команды и громкие призывы. Вон поднялась морская пехота. Черные фигуры краснофлотцев замелькали на снегу. Гараев, Широзия и Наибов бросились вслед за политруком. Они обежали еще дымившийся танк и устремились вверх по дороге, туда, где через минуту все уже смешалось в сутолоке рукопашного боя, поглотившего их всех.
С винтовкой наперевес Тапдыг кинулся в штыки. Чей-то знакомый, предостерегающий окрик послышался около, но откликаться не было времени. В первую минуту он еще видел рядом Мададова и Широзию, а потом и они куда-то исчезли. Несколько пуль просвистало над ухом, но он и на них не обратил внимания. Бой захватил его.
Он орудовал штыком, стрелял и бежал дальше, что-то крича во весь голос. Неожиданно сбоку мелькнула серо-зеленая шинель. Кто-то метнулся ему под ноги, и он, не удержавшись, упал и выронил винтовку.
Тапдыг и гитлеровец вскочили одновременно.
— Рус! Хенде хох! — крикнул немец, который оказался здоровенным детиной.
Тапдыг не раздумывал над этими непонятными ему словами. Он прыгнул на фашиста и подмял его под себя. Сколько времени Гараев провозился с гитлеровцем, для него осталось неизвестным. Вдруг он услышал знакомый голос:
— Кацо, зачем устраивать кавказскую борьбу?
Широзия помог ему скрутить фашиста, и они сдали его раненым бойцам, которые направлялись в тыл, а сами побежали дальше, вслед улепетывающим гитлеровцам.
— Вперед, за Севастополь! — крикнул, догоняя их, Холмогорцев.
Рядом с ним мелькнула темная шинель Павлова. Рашидов, размахивая левой рукой, что-то кричал на бегу своему взводу. Чобан Дамиров несся, не замечая ям и воронок, стараясь только не потерять из виду Гаджиева. Даже маленький Али Наибов не отставал от других.
"И Абас здесь, — радостно отметил Тапдыг. — А вон мчатся Солнцев и Галандар Кулиев. А дальше…"
А дальше неудержимой, сметающей все на своем пути, черной лапиной катилась на врага морская пехота.
Сзади раздался мощный орудийный залп. Это заговорили военные корабли Черноморского флота. Со стороны Инкермана их поддержал бронепоезд «Железняков». Теперь отрывистые, сухие выстрелы зениток Соловьева потонули в гуле орудий главного калибра.
Не устояв перед этим массированным ударом, армия захватчиков с большими потерями откатывалась от стен города.
Это был один из самых ожесточенных боев сорок первого года на Севастопольском фронте.
Победоносно встречали защитники черноморской твердыни наступающий 1942 год. На следующий день в сводке Городского комитета обороны говорилось:
"Предпринятое немецкими захватчиками решительное наступление на Севастополь, начавшееся с рассвета 17 декабря, закончилось полным провалом…
Наши части перешли в контрнаступление и, нанося удары по войскам прикрытия неприятеля, к исходу вчерашнего дня овладели тремя населенными пунктами.
Наша авиация бомбардировочными и штурмовыми действиями истребляет противника на отходе.
На пути отхода противник оставляет большое количество оружия и боеприпасов. Вражеские окопы завалены трупами солдат и офицеров".
Нашим контратакующим войскам удалось значительно улучшить свои позиции в районе Мекензиевых гор и выбить противника из Камышлы, Любимовки и Бельбека. Прошедшая из конца в конец всю Европу армия фон Манштейна еще нигде не встречала такого упорного сопротивления.
* * *
Шли первые часы тысяча девятьсот сорок второго года. На батарее Соловьева его встречали, как подобает победителям. Шефы батареи Валентина Сергеевна Холмогорцева и ее активистки накрыли праздничные столы, сооруженные из снарядных ящиков, прямо у орудий. В полночь к артиллеристам пришли представители городских организаций. Они поздравили батарейцев с боевыми успехами и наступающим праздником.
Когда все выпили за победу над фашистской Германией, артиллеристы стали расспрашивать о жизни города.
Гости рассказали им о бодром настроении севастопольцев, о выдержке горожан, проявленной за два месяца осады.
— Вот даже елку для детей устроили в штольне, — говорила молодая женщина, стахановка спецкомбината. — Знаете, ведь не так-то просто это было сделать. Нашлись охотники из бойцов, которые вместе с тетей Валей отправились под Балаклаву и срубили сосенку что называется под носом у противника.
Тут же у орудия стоял с перевязанной головой Стрельцов. Он всматривался в едва различимые лица гостей и внимательно слушал их рассказы.
— Почему вы не в санбате? — спросил у него кто-то из горожан.
— Некем заменить меня. Да и рана не тяжелая… — ответил Стрельцов.
Гости отправились навестить расчет Шкоды.
— Ну, Стрельцов, вот и Новый год встретили! — сказал Соловьев. — Теперь отдыхайте, но только по очереди…
Захрустел под ногами прихваченный морозом снежок, и вся группа направилась к другому орудию. Побыв там немного, Соловьев вместе с гостями пошел к землянкам, которые занимали пехотные подразделения.
А в его блиндаже в это время Валентина Сергеевна и ее помощницы вспоминали пережитое в сорок первом году.
Очистив сапоги от прилипшего снега, в блиндаж с шумом ввалились Соловьев и Гаджиев, а вслед за ними Шкода, Холмогорцев и Лида.
— Тетя Валя, что так рано убрали закуску? — обратился к Валентине Сергеевне Соловьев.
Женщины засуетились у стола, а Соловьев прошел в глубь блиндажа, покрутил ручку полевого телефона и сказал в трубку:
— Стрельцов? Сейчас доставят из ремонта орудие. Поможешь установить на позиции. И расчет новый дают. — Послушав немного, он добавил: — Да, да, будьте готовы! Проясняется. С рассветом «юнкерсы», наверно, повиснут над головой!
Затихшая было после полуночи перестрелка к четырем часам снова разгорелась и продолжалась до самого утра. Но это уже были отдельные вспышки борьбы за город. На Севастопольском фронте начиналась полоса длительного затишья.
Январь — июль 1942
Несокрушимой скалой стоит Севастополь, этот страж советской родины на Черном море. Сколько раз черные фашистские вороны каркали о неизбежном падении Севастополя! Беззаветная отвага его защитников, их железная решимость и стойкость явились той несокрушимой стеной, о которую разбились бесчисленные яростные вражеские атаки. Привет славным защитникам Севастополя! Родина знает ваши подвиги, родина ценит их, родина никогда их не забудет!
"Правда" 31 декабря 1941 годаАлександр Xамадан Героический город
Внимание! Внимание!
Хмурый январский день, холодный блеск солнца. С подступов неумолчно доносится артиллерийская канонада. В краткие паузы слышны тяжелые пулеметы. Позади, в квартале, падающем с холма на берег, — тяжелый удар. Вздрагивает земля, с домов осыпается щебень, штукатурка. Висят густые клубы белой каменной пыли. Там разорвался снаряд немецкой дальнобойной артиллерии. Здесь, на углу улицы, на столбе — пустая рама городских часов. От механизма не осталось и следа.
Кварталом дальше между двумя домами упал другой снаряд. Воздушная волна легко несет над городом новую огромную тучу пыли. Со звоном сыплются на землю оконные стекла. Иногда вышибает и рамы.
Оконные стекла — острая проблема здесь. Севастопольцы решили ее без затруднений. Попросту махнули рукой на стекла. Фанерные листы, доски ящиков, куски черного и белого полотна, кое-где цветные одеяла, подушки. Каждый по-своему ликвидирует последствия воздушных налетов и артиллерийского обстрела.
Если посмотреть вдоль некоторых улиц, можно увидеть черные дыры подвалов, железные крыши, лежащие прямо на земле, какие-то странные сооружения, напоминающие остатки современных печных труб, изъеденные осколками фундаменты. Но чистота удивительная: улицы подметены, камни, бревна, листы железа, трубы — остатки того, что раньше именовалось жилищем — аккуратно сложены.
Вот сейчас, неторопливо потягивая огромные цигарки, свернутые из газетной бумаги, идут дворники. Они работают по принципу: один за всех, все за одного. Им помогают краснофлотцы и красноармейцы. Быть может, через час в это же место угодит новый снаряд или новая бомба. Всю работу придется начинать сначала. Дворники не унывают — им хорошо известны издержки войны. Зато чистота и опрятность севастопольских улиц вселяют бодрость. Вид осажденного города свидетельствует о том, как идут дела на подступах.
Смерч белой пыли рассеялся. Прозвучали сигналы воздушной тревоги. Радиодиктор объявляет:
— Внимание! Внимание! В городе подан сигнал воздушной тревоги…
Он говорит спокойно, точно сидит в укромном местечке на дне Черного моря.
Рассказывают, что диктор во время бомбежки перелистывает альбомы с патефонными пластинками, решая задачу: чем порадовать севастопольцев после тревоги?
С диктором соревнуются в хладнокровии мальчишки. Севастопольские мальчишки — особая порода. В убежища не идут. Их приходится вылавливать на улицах, стаскивать с крыш домов, с деревьев, снимать с грузовиков, уходящих на фронт. Как только диктор оповещает о тревоге, мальчишки хором кричат:
Внимание! Внимание! На нас идет Германия. В который раз, в который раз Она зазря пугает нас!Это поэтическое творение севастопольских ребят многим пришлось по душе. Взрослые не без улыбки бубнят себе под нос:
В который раз, в который раз Она зазря пугает нас!Улицы пустеют. Только военные регулировщики стоят на посту, дворники в воротах домов, пожарные наблюдатели на крышах, дружинницы медпомощи на углах. После шумной возни ребят удалось загнать в убежище. Не всех, конечно. Где-нибудь притаились самые хитрые сорванцы.
Это время — раздолье для шоферов. Ничем и никем не стесняемые, несутся грузовики: на фронт — груженые, с фронта — пустые. Величественно взмахивает флажками регулировщик. В небе лопаются снаряды зениток, верещат пулеметы. Крупный осколок с визгом скользит по стене дома, обдирая штукатурку, оставляя на стене черный жженый след. С Северной стороны доносятся глухие и гулкие удары бомб. Взоры всех жадно следят за белыми вспышками — разрывами снарядов наших зениток. Все ближе и ближе к фашистскому самолету лепятся похожие на распустившиеся коробочки хлопка пушки разрывов. Замирает дыхание. И вдруг — горестный вздох. Самолет круто поворачивает и идет обратно. Облачка разрывов остаются далеко в стороне. Все молчат, каждый по-своему оценивает работу зенитчиков: промахи не прощаются.
Неожиданно начинает работать новая зенитка, с той именно стороны, куда летит «мессершмитт». Первый разрыв вспыхивает близко к крылу, второй ближе, третий еще ближе. Вместе с четвертым разрывом улицу оглашают неистовые вопли: "Ура!" "Зацепили!", "Есть один!", "Молодцы, зенитчики!"
Даже суровый и молчаливый регулировщик, азербайджанец, сверкая белками глаз, яростно машет красным и желтым флажками. Останавливаются грузовики, шоферы в недоумении высовываются из кабинок. Самолет, окутанный черным дымом, с отвалившимся правым крылом, камнем падает вниз. Молодой шофер наскакивает на регулировщика:
— Почему остановил?
Сияющий азербайджанец, покачивая головой, отвечает:
— А сам слепой, не видишь? «Мессершмита» поломали.
— Подумаешь, какая важность! Я спешный груз везу.
Недовольный шофер садится в кабину и уносится по кривой улице, мимо вокзала — на фронт.
Севастопольские улицы живут бурно. То и дело мчатся грузовики с припасами и поющими людьми. Солнце пробивает серую муть облаков. Улицы светлеют. Из-за поворота выскакивает огромный немецкий трофейный грузовик. Он полон людьми: краснофлотцы в бескозырках и армейских шинелях, красноармейцы, девушки — санитарки и медсестры. Веселая задорная молодость. Воздух оглашается могучей, красивой песней. Мелодия ее знакома с детства. Но слова теперь новые:
Раскинулось море широко У крымских родных берегов. Стоит Севастополь сурово, Решимости полной готов.Грузовик исчезает в дальней улице, но в воздухе все еще звучит эта любимая песня защитников Севастополя, боевая песня приморцев. Мелодия ее вплетается в глухой рокот артиллерии, и она гаснет в нем, далеко за городом.
Характер Насти Чаус
Есть подвиги, скромное мужество которых потрясает. Вот штамповщица Морзавода молодая Анастасия Кирилловна Чаус. Человек обычной трудовой биографии.
…Со страшным воем летят бомбы, потрясают землю и воздух взрывы. Неподалеку обрушиваются дома. Тоскливо сжимается сердце, трудно дышать. Убежище рядом. Там можно отсидеться, переждать. Чаус смотрит на стопку сделанных ею деталей. Мало. Очень мало. Чаус вырабатывает важнейшие детали фронтового вооружения. Пересиливая страх, она думает: "Когда на позициях враги обстреливают бойца — разве он покидает свой пост?"
Шумит станок, растет горка новых, еще теплых деталей. Эта женщина стоит у станка всю смену; ей не нужен отдых. Родина в опасности, родной город в осаде. Бегут быстрые и напряженные дни. Нет больше страха. Гудки сирены, вой бомб и свист снарядов стали привычными. Настю Чаус ничто не отвлекает. Пристально следит она за работой станка: деталь должна быть высококачественной. Штамповщица добилась своего — брак ликвидирован полностью.
Но вот пришла беда. Анастасия Чаус потеряла левую руку. Это тяжелый удар. Человек без руки — не работник. Настя Чаус все глаза проплакала. Когда выписывали из госпиталя, предложили эвакуироваться из Севастополя. Она отказалась наотрез.
В тот же день Анастасия Чаус появилась на Морзаводе, в своем цехе. Работа под бомбами закалила ее, воспитала волю. Сперва она плохо работала одной рукой. Дело шло медленно. Это была тренировка нервов. Она выдержала. И вот работа пошла. Тридцать процентов нормы, потом пятьдесят. Когда норма была выполнена полностью, это был праздник для Чаус, радость для всего завода.
Но и этого ей мало. Появилось чувство двойной ответственности. Вражеские полчища рвутся к городу. Фронт требует больше продукции. Эту продукцию вырабатывает и она, Анастасия Кирилловна Чаус, однорукая работница Морзавода. Медленно, но неуклонно перевыполняется норма выработки. Весь заводской коллектив с волнением следит за борьбой отважной женщины. Мучительные, напряженные, творческие дни. Чаус продумывает каждое свое движение, в особом порядке раскладывает инструменты и подсобный материал, тщательно изучает процесс работы, ее скорость и ритм. Нелегкое дело! Но — 150 процентов нормы. Вскоре — 200 процентов. 250 процентов. И, наконец, она довела выработку до 350 процентов нормы.
Подруги Чаус говорят:
— У Насти такой характер. За счет характера она выжала еще сто процентов…
Когда Настя появляется на улицах города, ей приветливо улыбаются. Ее знают в лицо все севастопольцы. Она идет торопливо, озабоченно, в своем драповом демисезонном пальто и легком шелковом платке.
…В маленьком зале собралась конференция женщин-патриоток Севастополя. Сюда пришли прямо с фронта санитарки, пулеметчицы, связистки, с заводов и мастерских пришли фрезеровщицы, штамповщицы, слесари, токари, врачи, портнихи, учительницы, шоферы и монтеры. Зал наполнился. Собрался цвет героического Севастополя, мужественные, отважные защитники города. Чаус стоит у стола президиума, взволнованная, раскрасневшаяся. Боевой генерал, командующий армией, пожимает руку знаменитой штамповщице. Он поздравляет ее с высокой наградой. Блестит эмаль Красной Звезды.
Подземное царство
Туман падает, скатывается с гор, низко стелется по земле, ползет к городу. Он наполняет долины, лощины, овраги. Если посмотреть с вершины кургана в лощину, кажется, что под ногами море, поверхность которого подернута рябью. Так кажется минуту, две, три. Делаешь осторожные шаги, чтобы не упасть с высокого крутого берега в воду. Подходишь ближе, всматриваешься пристальнее и вдруг видишь — торчат из воды телеграфные столбы с оборванными проводами, редкие голые кусты, кое-где угадывается земля. У этого тумана даже цвет какой-то серо-зеленый, морской.
С моря идет другой туман, более светлый. Широкой стеной наплывает он на город. Сквозь молочную стену ничего не увидишь. Старожилы говорят, что оба тумана, встретясь за городом, сливаются. Зимой такой туман держится долго. Летом яркое солнце быстро рассеивает его.
Сейчас ранний зимний час. Узкая изогнутая лента шоссе вьется по самому краю берега, круто повисшего над морем. Автомобиль низвергается с высокого холма в лощину, наполненную до краев молоком тумана. Слева и справа от шоссе сквозь туман проступают громады гор. Автомобильные гудки, шум голосов, грохот и стук машин. Все это доносится из самого нутра гор, из огромных черных входов в пещеры — штольни.
В пещерах и штольнях разместился большой подземный город. Цехи заводов, всевозможные мастерские, базы и склады, детсады и телеграф. В маленьких пещерках — скромные коммунальные квартиры. Легкие фанерные стены делят пещеру на столовую, спальную, детскую.
Сюда переселились многие севастопольцы. Одни потому, что работают здесь же, в соседних огромных пещерах — цехах и мастерских, другие потому, что им надоело укрываться в городских бомбоубежищах.
Лучшие пещеры, любовно оборудованные и украшенные, предоставлены детям.
Сколько бы ни ярились фашистские летчики и артиллеристы, но помешать нормальной работе в цехах в мастерских, занятиям в школах они не могут. Своды здесь высоченные — хоть трехэтажные дома вкатывай в такую пещеру. От потолка до поверхности земли — толщина покрытия — 80—100 метров. Здесь делают мины, минометы, гранаты, ремонтируют пушки и танки, делают лопатки для саперов, ножницы и ножи для разведчиков, противотанковые и противопехотные мины, шьют зимнее и летнее обмундирование, обувь, белье. Здесь отдыхают и лечатся бойцы и командиры.
В просторной, залитой электрическим светом пещере — детский сад. Стены украшены полотнищами, картинами; портреты Ленина и Сталина. Малыши сидят за низенькими столиками. Сегодня удивительно приятный день — сладкий компот вместо сладкого чая. Потом мертвый час. После отдыха — кубики, рисование, вышивание. Затем шумная прогулка по узкой и веселой тропинке. У взрослых ребят — дело потруднее: арифметика и география. Для мальчишек это просто пытка. Рядом, рукой подать — война. Слышен вой снарядов, взрывы мин, очереди пулеметов. Но арифметика и география неумолимы. Десятилетний ученик горестно вздыхает:
— Каждый день арифметика, хоть бы раз повезли на передний край. Одни шофер с зеленого грузовика обещал захватить. Целую неделю жду, не приезжает что-то.
Ребята легко оперируют сложными военными терминами: передний край, рубежи, позиции, огневой налет, контратака, клин, фланги…
В этом подземном городе главная сила — женщины. Во всех цехах и мастерских, повсюду, где встала необходимость, женщины заменили мужчин. Они быстро освоились с профессиями слесарей, монтеров, токарей, монтажников, фрезеровщиков. Самые сложные и опасные участки производства тоже в руках женщин. Нечего и говорить о пошивочных мастерских. Старый опытный закройщик-мужчина восхищенно говорит:
— Вот уж никогда не думал, что женщины будут так работать! Только успевай показывать.
В сапожной мастерской девушка быстро и ловко тачает сапоги. Дерзкая чолка на лбу, черные угольки глаз и сверкающие белизной зубы. Взгляд веселый, возбужденный.
— Посмотрите, какие я сделала сапоги. Попробуйте, сделайте такие.
И она ставит на табурет великолепную пару яловых сапог. Мастер с железными очками на носу принимает их молча. Нюхает голенища, стучит согнутым пальцем по подошве, силится оторвать каблук. Причмокивая языком, он говорит:
— Высший класс — моя ученица! За два месяца обучил, это надо понимать.
Сказочными огнями сверкают в огромных пещерах тысячи электрических лампочек. Мелодично жужжат швейные машины, растут горы рубах, ватников, шаровар. Звонко бьется о каменные стены девичья песня:
Ты приди, приди — не бойся, Приголублю, приласкаю я тебя…Полуденное солнце, наконец, разгоняет туман. Огромная лощина, перерезаемая оврагами, проясняется. Снуют по ее дну грузовики и люди, дымятся отводы труб. Слышен мерный ритм кузнечных молотов. Под ногами мелко и часто дрожит земля: работает дизель.
У входа в пещеру-цех — группа молодых командиров и рабочих. На грузовик уложены четыре миномета и ящики с минами. Командиры прощаются с рабочими, крепко пожимают им руки. Смех, шутки, пожелания. Грузовик бежит по дну лощины, взбирается на отвесную дорогу, выползает на шоссе. Он минует контрольно-пропускной пункт — и теперь, ничем не стесняемый, мчится на огневые позиции, на линию фронта.
В штольнях Инкермана
В давние времена в знаменитых инкерманских штольнях добывали отличный строительный камень. Камень шел в Севастополь, Константинополь, в Грецию, Болгарию. Весь Севастополь построен из этого камня, а в Константинополе лучшие кварталы города и дворцы. Потом инкерманские разработки забросили. Спустя много лет здесь появились советские специалисты. Вскоре начались спешные работы. Камень в темной пещере дает ровную, всегда одинаково прохладную температуру. Лучшего места для гигантского хранилища шампанского и крупнейшего в мире завода шампанских вин трудно было подыскать.
В инкерманских штольнях обосновался Шампанстрой. Теперь в пещерах-хранилищах Шампанстроя расположился медсанбат.
Перед вами гигантский зал с цементным чисто вымытым полом и высоченным потолком. Яркий электрический свет. Неровности каменных стен создают впечатление необычности, оригинальности. Вы видите стены, обильно украшенные картинами, лозунгами, плакатами. Отсюда можно пройти в два великолепно оборудованных операционных зала. Абсолютная чистота, поток света, тишина. Вы долго бродите по этому подземному дворцу: физиотерапевтический кабинет, соллюксы, зубоврачебный кабинет, перевязочные, душевые установки, водопровод (в пещерах!), изоляторы, похожие на комнаты первоклассной гостиницы. В палатах койки, застланные белоснежными простынями, столики; в изголовье цветы, веточки.
Во всем чувствуется нежная, заботливая рука. Военные врачи отдали созданию этого медсанбата много сил, и самоотверженный труд их принес свои плоды. Это, пожалуй, один из лучших медсанбатов, когда-либо встречавшихся нам.
Самой трудной была проблема вентиляции. Ни бомбежки, ни артобстрел не угрожали здесь покою раненых. Но недостаток свежего воздуха сводил на нет великолепное преимущество госпиталя в пещерах. После долгих мучительных усилий удачно был решен и этот вопрос. Медсанбат в штольнях получил все права гражданства. Слава об этом пещерном дворце из Инкермана пришла в Севастополь, вместе с эвакуированными ранеными перекинулась через море, на Кавказское побережье. Она возникла, конечно, не из романтичности пещер: ее создал коллектив работников медсанбата своим мужественным трудом. Но и пещерная обстановка вплела несколько листиков в лавровый венок этой славы.
По большой палате, где лежат уже оперированные бойцы и командиры, от койки к койке ходит маленькая девочка Лида. Ей восемь лет. На ней белый халатик. Она по-детски серьезна. У нее ужасно много дела. Раненый просит пить, — Лида принесет ему воды, поможет напиться, осторожно придерживая стакан. Перед другим раненым нужно подержать газету: он хочет просмотреть хотя бы передовую и первые строки сообщения Информбюро. Бывают и такие, которым необходимо помочь есть: вкладывать в рот кусочки хлеба, подносить ко рту ложку с супом.
Медсестры и санитары не всегда успевают отозваться на просьбы раненых. Но Лида за день обойдет всех, побывает у каждой койки: напоит, накормит, оправит подушку, принесет письмо, газету, книгу. Трудно себе представить, как можно обойтись без маленькой Лиды.
Отрадно для бойца или командира, у которого есть дети, видеть возле себя эту белокурую девочку; то она серьезна, то придет в палату с куклой и наряжает ее, сидя у чьей-нибудь койки.
Лида — дочь военврача-хирурга. Мать ее пропала без вести. Лида стала дочерью всего медсанбата, нежно любимым другом всех его временных жильцов. Выписываясь, фронтовики бродят по палате, разыскивая Лиду. Они долго прощаются с ней. Потом с передовых позиций ей присылают подарки: конфеты, книжки с картинками, букетики весенних цветов.
Все эти богатства она приносит в палаты и щедро делится с ранеными. Часто, примостившись у койки, Лида раскладывает на коленях пестрые конфетные бумажки и беззаботно мурлычет. А на койке лежит командир или боец, лежит не шелохнувшись, и на лице его блаженство. Он растроган этой детской песенкой до слез. Так маленькая Лида делает огромное человеческое дело, согревая души людей своей детской искренностью, веселым щебетанием, нежной заботой.
Врачи полушутливо, полусерьезно говорят, что выздоравливающие многим обязаны Лидочке. Нож хирурга не сразу приносит облегчение. Но стоит появиться Лиде с ее милой улыбкой, воркующим говорком, как люди забывают о своих страданиях.
У каждого из врачей подземного медсанбата огромный фронтовой опыт. Они работают в непосредственной близости к передовым линиям — таковы условия обороны. И эта близость огневых рубежей и пулеметных гнезд по-особому воспитала людей. И врачи, и санитары, и шоферы здесь — герои.
Большая земля
Севастополь осажден немецкими и румынскими дивизиями. Линия фронта, плотная и извилистая, опоясывает подступы к городу. Осада тесная, опасная. Тяжело смотреть с Малахова кургана, с колокольни Братского кладбища или с Сапун-горы туда, на снеговые вершины гор. По утрам они розовы, но днем лучи холодного солнца, дымы и огни пожаров и артиллерийской канонады ложатся на них багровым покрывалом. Там — враг, в горах и долинах, там — смерть и разрушение, там властвуют иноземные захватчики, обезумевшие от крови фашисты, полулюди-полузвери. Знать это — нестерпимо.
Глаз человека любит простор, бескрайние горизонты земли, неба и моря, трепетные линии, уходящие в даль. Он не терпит суженых горизонтов. Земля же севастопольских подступов стиснута фронтом и прижата к городу, к морской воде.
Там, на другом краю моря, невидимая отсюда, лежит земля, наша, родная. Далекая и близкая. Мы ее не видим, но чувствуем ее вес — взрослые и дети, закаленные в сражениях бойцы и хрупкие девушки, поющие в подземельях под ритм швейных машин грустные сердечные песни.
Большая Земля!
Севастопольцы произносят эти слова душевно, с особенным чувством, волнующим и удивляющим. Надо пережить тысячи воздушных налетов фашистских бомбардировщиков, ежедневные регулярные обстрелы дальнобойной артиллерией, чтобы глубокий смысл слов "Большая Земля" стал понятным, близким, самым дорогим и бесценным, священным, как слово «мать».
Там, за морем, — Большая Советская Земля! Родина! Народ!
Оттуда, с Большой Земли, приходят корабли. Они пробиваются сквозь бури и штормы, единоборствуя с воздушными торпедоносцами, со зловещими подводными минами.
Большая Земля посылает корабли и мужественных людей, ведущих эти корабли через море сюда, в Севастополь, осажденный врагами.
Хлеб и снаряды, сахар и пулеметы, табак и пушки, письма детей, отцов, матерей, жен, любимых девушек. И винтовки, и танки. Все присылает Большая Земля — нежная и могучая, суровая и любящая. Задержится корабль в пути, и Севастополь грустит:
— Как Большая Земля? Что на Большой Земле? Помнят ли, не забыли ли?
Но Большая Земля никогда не забывает.
Вот они идут, вот они дымят на горизонте — боевые корабли, транспорты, теплоходы. И вот падают в воду немецкие снаряды, вздымая к небу гигантские фонтаны.
— Наших не возьмешь, умеют.
Севастопольцы с сияющими глазами встречают посланцев Большой Земли. И когда корабль проскакивает ворота бон и уходит под сень гостеприимной бухты, севастопольцы озорно говорят:
— На вот, выкуси!
Это — фашистским артиллеристам, обстреливающим морские подходы к городу.
Улыбаются артиллеристы, получившие пушки и снаряды. Это — с Большой Земли. Улыбаются красноармейцы и моряки-пехотинцы, получившие табачок, сахар, консервы, гранаты, автоматы. Это — с Большой Земли.
Улыбаются все — рабочие и работницы в подземельях, старые боевые генералы, полковники и молодые капитаны, улыбаются дети и старушки на Северной, на Корабельной, в слободке Коммунаров, в Инкермане и рыбаки в Балаклаве. Улыбаются все, читая быстрый почерк жены, большие каракули сына, неразборчивые дрожащие строки матери и длинные, писанные мелко-мелко, на многих страницах, письма любимых.
Это счастье пришло с Большой Земли. Теплый шарф, мягкий платочек, красивый кисет, банка варенья, кожаные перчатки, папиросы, трубка, мундштук, зажигалка — поток драгоценных, волнующих подарков. И это прислала Мать-Родина, Большая Земля.
Большая Земля! Тысячи зримых и незримых нитей связывают Севастополь с Большой Землей. Мысли, чувства, сердца севастопольцев и мысли, чувства, сердца народа Большой Земли слиты воедино. И нет, не существует такой силы, которая могла бы разрубить, разорвать эту могущественную связь Большой Земли с ее смелым сыном — Севастополем.
Ник. Атаров Дуэль (рассказ)
Как всегда, до рассвета Люда Павличенко подкралась по кустарникам к минному полю, проползла по лысинкам, оставленным саперами, и заняла одно из своих гнезд. А потом солнце встало над черными скалами блестящим кругом. Но в низине стоял туман, окопов впереди не видно, и только слышно было, как немцы умываются. В это утро было холодно, времени, пока разойдется туман, много, и Павличенко проползла еще вперед двадцать метров, к большой груде сухих веток, которая давно ее интересовала.
Здесь было одно неудобство: блестящие, мокрые ветки, с которых стекали в этот час дождевые капли, очень пружинили и мешали прицеливаться, но Павличенко добралась локтями до самой земли. Зато здесь было теплее лежать, а когда туман рассеялся, выяснилось и другое: отсюда гораздо шире полоса наблюдения. С горы открывалась изломанная многолинейная даль немецких позиций. Прищурившись, Люда одним взглядом обняла всю дальнюю глубину позиций, и ожидание предстоящей работы заставило ее чуть шевельнуться в ее гнезде, чтобы лучше зарыть локти, удобнее раскинуть ноги.
Каждое утро было важно, добравшись до гнезда, прежде чем вооружиться, оглядеть так, запросто, пустынную на вид и полную тысяч фашистов землю, жизнь войны на этой земле, с ее разнообразными дымками и слабым рисунком колючей проволоки, новые следы немецких инженерных работ.
Она приложила обшитый соломой бинокль к глазам и стала медленно поворачивать его по градусам горизонта. Каждая травинка, попавшая в увеличенный празднично выпуклый мир ее зрения, проплывала минуты три, не меньше, прежде чем исчезнуть. Февральское солнце набирало высоту, согревая снайпера, и с каждым часом меняло картину. Утром Люда отчетливо различала в синей дали только блеск выстрелов. Затем местность потускнела, и южный полдень выделил все зыбучее и легкое: дымки и пар.
Иногда солнце вырывало из тысяч вещей один единственный предмет и делало видным его на несколько секунд. То это была воронка с ее радужным блеском обожженных комьев земли, то развалины известняковой постройки, и они так сверкали на пять километров, как будто кто-то ногтем колупнул и расцарапал под пылью чистый мел.
Но цели не было. Цель может появиться к вечеру, когда оживают окопы. Так Павличенко пролежала восемь часов, не сделав ни одного выстрела. Болела шея. Люде казалось — она плавает над этой окаянной землей в гнезде, укрепленном на ветке огромного, раскачивающегося дерева.
Взглядом Люда ощупала уже сотни сомнительных бугорков, бурьян и ржавые каски и много трупов в их мертвых, неестественных позах. И вдруг… в сухих крючках коряги — живые глазки; они проворно метнулись под рыжими бровками…
И тотчас выстрел ожег Люду; она упала лицом в песок.
"Поспешил", — подумала Павличенко, не шевелясь, выждав все сроки, когда могла почувствовать, что ранена. Нет, пуля только горячо дохнула.
— Запальчивый какой! — тихо сказала она.
Это, наверное, был тот фашистский снайпер, о котором ей говорили, что он третьего дня убил младшего лейтенанта.
Исподволь она приподняла лицо от земли и так с прилипшим к щеке песком всматривалась в немца. Теперь ей не нужен был бинокль. По положению коряги она поняла, что пока лежала ничком, фашист отполз.
Коряга качнулась.
— Горячность! — отметила Люда.
Теперь, хоть голова ее после многих часов напряжения казалась ей сунутой в узкую клетку, Павличенко думала не о том, чтобы уйти от этой вынужденной дуэли, а о том, чтобы навязать свою волю врагу, перехитрить его и, главное, переждать.
После четырех часов дня ветер изменил направление. Люда подсчитала необходимую поправку прицела.
Посвежело. Облака шли со стороны моря, воздух посырел, помутнел. Если бы Люда впервые заметила фашиста сейчас, она бы ошиблась в определении расстояния метров на пятьдесят: сейчас он казался ей дальше.
Враг снова зашевелился. Ему, видно, не хотелось валяться под дождем. Настроение у него испортилось? Или, может быть, он хотел вызвать врага на выстрел?
"А ведь, дурак, старше меня, наверное", — подумала Павличенко.
Дождь начался такой мелкий, что его не слышно было даже снайперам, лежавшим на земле. И все же вскоре затылок Люды стал мокрый, ей сделалось холодно и появилась страшная забота: вдруг зачешутся мокрые руки?
Очень хотелось есть.
Мельчайшая дождевая пыль легла на поля, покрыла каждую слабую былинку и обозначила синеватым блеском минные поля. Теперь Люда легко читала по следам, кто где ходил в эти дни: неровный и грубый лаз, ведущий от колодца к немецким окопам, мелкую побежку автоматчиков, торный накат колес станкового пулемета, след ног сапера, сидевшего ночью на корточках перед ямкой для мины.
А через несколько минут взгляд ее различил и след тяжелого туловища ее противника, как он полз, подкрадываясь к ней, толкая впереди себя маскировочную корягу.
"А ведь и он меня по следу засек!" — мелькнуло в голове Люды. И верно: как только поредела сетка дождя, снова раздался выстрел.
Этот рыжебровый фашист неотступно следил за ней, и, судя по тому, что при нем не было бинокля, Павличенко не была уверена в том, что нет второго немца наблюдателя, который ждет удобной минуты. Вот когда она пожалела, что вышла без напарника: наверное, опять будут «списывать» ее в роте.
Фашист точно умер.
"Вся сила — в терпении!" — ободряла себя Люда.
Никогда еще не испытывала она такой внутренней борьбы — неукротимой воли к действию, заточенной в этой тюрьме ожидания, в ногах и руках, в этом теле, скованном многие часы.
Чего только не передумала Люда в это время, чтобы побороть сонливость: то она подсчитывала черные шрапнельные комочки дыма, медленно исчезающего в легкой растушевке; то вспоминались слова пожилого оружейного мастера, которого почему-то в полку называли "дядей Доброхимом": "Смерть — она неразговорчивая: приходит молча"; то исчезало представление о масштабах местности, и Люда ждала, что выйдет из-за Сапун-горы огромный, как Гулливер, краснофлотец, сверкая пулеметными лентами, сделает шага два-три и сядет на дальние холмы.
Наконец, Люда приказала глазам отдохнуть: перевела взгляд в мир мелких предметов вокруг себя, рассмотрела винты бинокля, скрытые в соломке, комочки глины и крошки сухарей от обеда. Но оба мира — огромный и маленький — сплылись в усталом взгляде, и длинный жучок, висящий на стебельке, показался ей связистом, поправляющим на телефонном столбе провода.
Смеркалось. И в то же время небо серебряно светлело. Облака уходили ввысь и растворялись, а воздух потеплел, и после дождя запах мокрой шинели смешался с чудесным, отдающим теплотою кофе запахом взопревшей земли.
В окопах у нас и у них началось вечернее оживление. Два долговязых гитлеровца карабкались с ведрами к колодцу, но нельзя было и подумать снять одного из них.
"Дождусь ночи, ему невтерпеж станет, тут он у меня и отнесет повестку!" со злобой подумала Люда и, окончательно смирившись, стала ждать.
Луна сначала поднималась очень быстро, и вся земля построилась из черных теней и яркого блеска битого стекла, дождевых капель, плетеных жестяных жаровен, оставшихся от зимы. В этот час немец мог безнаказанно отползти в кусты. Люда не была уверена в том, что не просторожила его. Ей и себя было трудно сторожить. Но фашист не собирался уходить и даже запальчиво показал спину на мгновение, — видать, устраивался поудобнее. И хотя Люда не выстрелила, но она успокоилась.
"Вот он, мой жданный!" — усмехнулась она.
На снайперской позиции она никогда не вспоминала о мирной жизни, о матери, о брате, как будто их и не было вовсе: она боялась, что если вспоминать обо всем, то воевать нельзя будет.
Но сейчас она больше всего боялась уснуть.
"А там, позади, хорошо зевают часовые", — подумала она.
Теперь луна повисла в небе, маленькая и очень белая.
Чтобы не заснуть, Люда вспоминала обо всем, что позади: там пулеметчики в боевом охранении покуривают, солдатские сказки рассказывают. А дальше где-то и наша землянка. На лампочке стекло подклеено. А где командир?
В эту минуту командир роты, встревоженный не на шутку, сидя в переднем окопе, вслушивался в каждый шорох. Шла поздняя позиционная ночь, когда на короткий час фронт засыпает в тысячах удобных и неудобных землянок, в змеистых окопах, в сырых блиндажах, на низких нарах, на полотняных раскладушках и просто на шинелях и когда бодрствуют только немногие, те, кому положено: дежурные телефонисты, наблюдатели, разведчики, часовые.
Вдали, за Северной бухтой, не смолкала артиллерийская канонада. Потом пролетели наши ночные бомбардировщики, и скоро злобно, скороговоркой, заговорили вражеские зенитки. Пятнадцать минут выкрикивала какие-то угрозы фашистская звуковещательная станция, пока ее не прихлопнула наша батарея. Потом был час полной тишины, когда Люде было слышно, как кашляет часовой вдали и даже как стучит где-то далеко позади, на командном пункте, пишущая машинка.
Ей стало радостно на минуту при мысли о том, сколько хороших людей живет сейчас позади нее. Там телефонисты дуют в трубки. Повозки едут по дорогам.
Чтобы не спать, она напрягала память, припоминая… Однажды во вторых эшелонах военврач третьего ранга остановил ее на дороге. "Что, далеко передовые? Можно пойти дальше?" Она рассмеялась и ответила: "Передовые? Там девочка ягодой торгует, только не объедайтесь…" И верно, девочка возле огневых позиций ночью, когда оживают тылы, выходит и сидит с корзиночкой, угощая бойцов сушеным кизилом…
Гитлеровец заворошился в своем гнезде. И палец Люды на спусковом крючке сразу проснулся, поднажал слегка. "Терпи, казак…"
И вдруг явилась новая мысль: что если немец тоже думает сейчас о том, что позади него?.. Чтобы тоже не спать…
Расклеивая веки, освобождая мышцы шеи и рук, меняя положенье ног, Людмила еще часа два, а может быть больше, вспоминала Джанкой, Одессу, Балту.
Все это дымилось, пылало, стонало: "Братцы, спасите!", как маленький красноармеец, которого она перевязывала в овраге, где были желтые ирисы… Все это пахло дымом, пестрело кровью в ее памяти, и снова желтое облако пыли вставало над Одессой, как тогда, когда санитарный транспорт поворачивался и выходил из бухты…
Шел двадцать пятый час как Люда лежала в маленьком каменном гнезде, а фашист — за корягой.
Светало. Ворона прошла вдали по камням. Где-то в стороне немцев вдруг раздался протяжный петушиный крик. Мина сдуру шарахнула между Людой и фашистом. Заговорили батареи…
И скоро солнце просушило шинель, снова нагрело камни. Так потянуло расстегнуться, положить голову на руки и заснуть тут же, не сходя с места…
…Или рубить эту цепь! Она не двадцать пять часов, а целые годы знала и ненавидела этого человека с его выгоревшими бровками и быстро-бегающими глазками. И она была убеждена в том, что он ненавидит ее еще яростнее за то, что она баба, "das Weib"…
А день разыгрывался еще теплее вчерашнего. После дождя пошли в рост мелкие рыже-зеленые травинки. На изрытой, прожженной земле тихо шевелилась ранняя севастопольская весна. И вдруг фашист пополз.
Люда так привыкла, что он лежит ничком и не дышит, что теперь его грубое движение, суета ползущих ног и шорох коряги — все это ошеломило ее. Она не стала стрелять, а только взглядом стерегла его длинную спину, волнисто ползущую за корягой.
— Он просто не выдержал!
Еще минуту Люда опасалась, что это ловушка, маневр, что он не хочет уйти. Нет, он полз с такой же торопливой растратой всех сил, с какой, задыхаясь, подплывает к берегу неумелый, уже хлебнувший воды пловец.
Вот снова метнулись под корягой проворные глазки. Палец Люды слегка нажал на крючок, еще мгновение — в крест! огонь! — и взбугрилась спина и так осталась — неряшливо открытая навсегда.
Разрыв! Разрыв! Значит, они следили в десятки биноклей. Разрыв! И под харкающий кашель рвущихся немецких мин Люда побежала к своим окопам. Ноги служили плохо. Она спотыкалась и даже упала на минном поле, когда заработали сразу три вражеских пулемета.
— Людка-а!.. Бери правее!..
Это кричали наши. Вот высоко полетели снаряды, — это к немцам. Огнем и дымом затянуло весеннее поле…
В окопе Павличенко сняла шинель, а бойцы стягивали с нее сапоги и разматывали портянки. Ей дали водки из фляги. Командир роты, усмехнувшись, спросил, отбирая у нее флягу:
— Ну как фашисты, жалуются?
И она ответила ему в тон:
— Есть жалобы, товарищ лейтенант.
Евгений Юнга У Мекензиевых гор
Наступило время предотходной суеты.
Комендант порта попрощался и ушел на причал к транспорту, а командир корабля занялся приготовлениями к выходу в море: вызвал помощника, приказал послать за командирами сторожевых катеров, назначенных для сопровождения транспорта, в ожидании их переговорил с корабельным артиллеристом.
— Устраивайтесь, где понравится, — разрешил он мне. — Хотите — здесь, а можете занять мою каюту. Пока в море, в ней не бываю. Если понадоблюсь, прошу на мостик. Через десять минут снимаемся.
Он облачился в капковый бушлат и, сопровождаемый командирами катеров, покинул кают-компанию.
Спустя минуту в просвете двери выросла плотная фигура незнакомого мне человека в черной флотской шинели. В одной руке он держал тощий рюкзак, в другой массивную палку с инкрустациями из меди.
— Ага, имеется попутчик, — весело проговорил вошедший и, положив на диван вещи, представился: — Инженер-полковник Лебедь. А вы кто?
Я объяснил.
В кают-компанию долетел перезвон машинного телеграфа. Послышались быстрые шаги многих людей, стук стальных тросов, сброшенных с причальных тумб на палубу, ритмичный гул машины, протяжный скрип деревянных свай, прижатых бортом корабля.
— Уже? — изумился полковник. — Стало быть, чуть не опоздал. Удачно получилось.
Он потер руки, словно намыливая их, прошелся, похрамывая, по кают-компании и остановился возле иллюминатора.
— Вытягиваемся на рейд. Эх, и вид у Туапсе! — помрачнев, сказал он. — Вот так же изуродованы Севастополь, Керчь, Феодосия, Новороссийск.
Караван выбрался из гавани, построился в походный порядок и медленно пополз вдоль берега. Головным двигался наш корабль, следом, стараясь не отклоняться от кильватерной струи, шел транспорт, а замыкал шествие один из сторожевых катеров. Второй катер занял место слева от конвоируемого судна.
Полковник опустился на диван.
— Что нового в Москве, в литературе? — спросил он. Я рассказал, что знал. Выслушав литературные новости, полковник не без пафоса произнес:
— На дне души каждого лежит та благородная искра, которая сделает из него героя. Это из "Севастопольских рассказов" Льва Николаевича Толстого. Вот как надо писать про войну и с какой меркой подходить к людям, чтобы понять тот или иной поступок. Но с поправкой на время, на идею, которая вдохновляет человека. Ибо только в ней смысл и суть нашего поведения…
Помолчав, он спросил:
— Скажите, пожалуйста, что следует понимать под храбростью? Ведь факт, по которому судят о ней, только следствие. Стало быть, надо искать причину — то есть заглянуть в душу.
И, не ожидая ответа, признался:
— Заглядывал по крайней мере сто раз. В сто первый — у Мекензиевых гор. Памятное местечко. Знаете о нем? Железнодорожная станция между Бахчисараем и Севастополем. До войны мало кто слышал о ней…
— Знаю! — откликнулся я. — Перед туннелями. Поезд проскакивал ее без остановки. На рассвете…
…И мне вспомнилось… Восход солнца, отраженный на вершинах гор; сонная долина в ночной тени; абрикосовые сады в дымке; разноцветные фасады и крыши… Отары овец на высокогорных пастбищах, как гребни волн в море. Золотые прожилки тропинок на склонах. Вдоль дороги ползут, колыхаясь, скрипучие мажары с огромными, как мельничные жернова, колесами. Шеренги кипарисов пересекают долину, тянутся до первого туннеля… И опять будто ночь… Длинные промежутки мрака, пока поезд мчится через туннели, и короткие секунды ослепительного света в интервалах. Последний туннель, самый долгий. Глаза уже освоились с темнотой — и вдруг как взрыв!.. Зажмуришься, а когда глянешь — за окном вагона штилевое раздолье севастопольских бухт, синие просторы моря, сверкание раннего солнца…
— Давно нет прежней станции у Мекензиевых гор, — сказал полковник и тяжко вздохнул. — Есть лишь надпись на картах, знакомая всем участникам севастопольской обороны. Станция разрушена в декабре сорок первого года, в дни авиационной и артиллерийской подготовки противником второго штурма. Вот тогда-то я и заглянул в душу в сто первый раз…
* * *
Мекензиевы горы были ключевой позицией на дальних подступах к Севастополю. Кто владел ими, тот контролировал склоны, обращенные к морю, и являлся хозяином положения на Северной стороне — от Сухарной балки до Константиновского форта против центральной части города.
Вот и попробуйте вообразить, что творилось день и ночь у Мекензиевых гор с ноября сорок первого года по июль сорок второго! Всю весну противник непрерывно подтягивал резервы. Фашистские пикировщики висели над бухтами, кидаясь на любой корабль, шедший к Севастополю. Конечно, «малютки» поддерживали нас до последних часов обороны, пробираясь под водой чуть ли не до места выгрузки, но их помощи было мало. Очень мало…
Тогда я как раз строил укрепления на Малаховом кургане и только-только успел вчерне закончить работы, когда меня вызвали в штольню Южной бухты. Там находился командный пункт. Разговор продолжался недолго: я получил приказ осмотреть линию обороны у Мекензиевых гор, убедиться в прочности укреплений и, в случае необходимости, произвести дополнительные работы.
Прихватив с собой еще одного сотрудника инженерного отдела, я отправился к Мекензиевым горам. Осмотр подтвердил все, что мы слышали о системе обороны их. Укрепления были возведены в соответствии с правилами фортификационного искусства и не нуждались в переделке.
Задержал нас — вернее, меня — не осмотр. Просто было неудобно ограничиться им и повернуть обратно. В подобных случаях я всегда испытываю странную неловкость при мысли, что я-то отсюда уеду, а люди тут останутся. Разрывы мин на склонах поблизости от блиндажей напоминали о том, что жизнь здесь подвержена риску в значительно большей степени, чем в городе. Свыше полугода защитники Мекензиевых гор жили рядом со смертью. Естественно, что никакие срочные дела не могли оправдать в их глазах наш поспешный отъезд. Тем более, что новый человек на переднем крае прежде всего служил источником дополнительной и свежей информации о жизни в тылу. С точки зрения людей переднего края, Севастополь, разбиваемый бомбами и снарядами, был тылом.
Беседа о том, о сем неизбежно свелась к одному, что беспокоило каждого.
— Туго с боеприпасами, товарищ военинженер, — пожаловался пожилой старшина. — Патронов и гранат в обрез.
Все в один голос поддержали старшину и выжидательно уставились на меня. Я рассказал о том, что предприятия по изготовлению мин, патронов, гранат, размещенные в городских подземельях, продолжают действовать. Производительность штолен далеко не удовлетворяла возраставшие потребности обороны, но сам факт неиссякаемой, пусть недостаточной, помощи приободрил людей. Лица просветлели.
— Ну, раз мы заговорили о мобилизации внутренних ресурсов, то вот вам практический совет, товарищи, — авторитетно заявил мой коллега. — К чему прибегают испытанные воины, если трудно с боеприпасами? Ухитряются раздобыть у противника. Ведь так?
— Так-то так, — сдержанно согласился старшина. — А вот как обращаться с фрицевыми штучками?
Тут меня словно потянули за язык.
— Были бы штучки. Освоить — дело нехитрое.
Мы распрощались и направились к машине.
— Товарищ военинженер! — окликнули сзади. Вдогонку нам спешил пожилой старшина.
— Один деликатный вопрос, товарищ военинженер. Вы член партии или непартийный большевик?
Признаться, этот вопрос озадачил меня.
— Да, член партии, — сказал я, не догадываясь о намерениях старшины.
— Тогда прошу вас, как парторг данного подразделения, — продолжал он. — Дело опасное, но показать людям пример надо. Ведь не на жизнь, а на смерть бьемся…
— Короче, старшина, — поторопил я. — Не терплю длинных предисловий. Какое дело?
— Не подсобите ли секрет найти?
Старшина протянул мне предмет, очень смахивающий на гранату: черный цилиндр с непомерно длинной, как у лопаты, рукояткой и фарфоровым набалдашником.
— Где вы откопали такую уродину? — поинтересовался я, имея представление о ней не больше, чем старшина.
— Вторая рота вылазку делала. Перед вашим приездом. Целый склад приволокли. Штук семьсот. Только покажьте, как ее кидать, — упрашивал он, уверенный, что инженер всеведущ и обязан знать гранаты всех систем в мире.
Гляжу на каверзную штучку с длинной ручкой и соображаю, как с честью выпутаться из этой истории. Признаться, что не умею обращаться, — значит, высмеять себя. Назовут болтунами и меня и коллегу. Вопрос личного самолюбия полбеды. Хуже другое… Действительно, людям обидно: поминутно ожидать начала штурма, сознавать, что нехватка боеприпасов может решить исход боя за Мекензиевы горы в пользу противника — и в то же время иметь уйму трофейных гранат, бесполезных из-за неумения обращаться с ними!.. Старшина обратился ко мне не как младший к старшему, но как коммунист к коммунисту. И ответить ему я был обязан как коммунист.
Самочувствие было не из приятных, едва я понял, что мне предстоит. Воля руководит нами, когда мы идем навстречу опасности, но желание жить не покидает нас даже в последний миг. Предполагал ли старшина, что проносилось в моих мыслях, пока я беспомощно вертел в руках фашистскую штучку? Думаю, что да. Поэтому он и напомнил мне о долге члена партии.
Нас окружили пехотинцы. Я скомандовал:
— Разойтись! Укрыться в траншеях! Не к чему рисковать всем, если эта штучка с сюрпризом.
Да простится мне эта маленькая хитрость. Предположение о сюрпризе — то есть о приспособлении, которым немцы снабжали свои мины, а иногда и новые гранаты, чтобы лишить возможности разоружить их и расшифровать их систему, было вполне правдоподобным. Если граната взорвется раньше, чем овладею ее секретом, кто возьмет на себя смелость упрекнуть военного инженера в неумении обращаться с ней? Объяснят просто: сюрприз…
Ощущая на себе множество взглядов, я занялся окаянной штучкой.
Труднее всего найти, с чего начать… Снаружи она была гладкой. Никаких переводных рычажков… Спокойствие и внимательность. Не торопиться, но и не медлить… Длинная рукоятка, судя по ее легкости, была полой и, вероятно, скрывала в себе механизм зарядки. А с какой стати приделан фарфоровый набалдашник?.. Пригнан втугую. Не вынимается. Попробуем покрутить. Ага, поддается, значит, на резьбе… Стоп! Не здесь ли таится сюрприз? Отвинтишь и "прощай, девки, прощай, бабы"… Чуточку осторожности и размышлений… "Оригинальный способ самоубийства", как изволил выразиться мой коллега, уходя к машине… Чудак-человек! Он-таки ничего и не понял в этой истории. Ни тогда, ни позже, когда не без его содействия меня взялись было прорабатывать за «безрассудство». Понадобилось вмешательство члена Военного Совета, чтобы мой коллега по отделу и еще кое-кто оставили меня в покое…
Прошу прощения, немного отвлекся…
Так вот, я принялся отвинчивать фарфоровый набалдашник, не в силах преодолеть отвратительное ощущение. Отвинчиваю, а у самого тоже гайка отвинчивается…
Понятно! Система детской хлопушки в гранате современного образца: с внутренней, нижней стороны к набалдашнику прикреплен тонкий шкертик; видимо, идет к взрывателю… Попробуем полегоньку выбрать слабину. Так. Теперь стоп! Все понятно. И между прочим, удобно для метальщика…
— Внимание! — предупредил я. — Запоминайте. Первое: отвинчиваете фарфоровый шарик. Второе: подбираете слабину, пока шнур не натянется, и продолжаете держать шарик в левой руке. Третье и четвертое вместе: дергаете шнур за шарик и…
На моем счету были призы флотских соревнований, но этот бросок, безусловно, перекрыл предыдущие рекорды. Граната вонзилась в землю далеко впереди. В глазах замелькала дрожащая рукоятка. Дым взрыва поглотил ее.
Для усвоения этого, в сущности незамысловатого, устройства я пригласил желающих попрактиковаться.
Думаете, на том закончилось?.. Не успел шофер включить мотор, как сквозь фырканье его послышалось:
— Товарищ военинженер, погодите!
К машине подбежал пехотинец и положил мне на колени круглую, «порепанную», как называют на юге, то есть в шипах продольных и поперечных нарезов, штучку, вроде нашей «лимонки».
— Вчера конфисковали, — тяжело дыша, сообщил он. — Пятьсот огурчиков. Может, покажете?
Вот тут я опешил. Умеет же судьба допекать, кого захочет!.. Вылез из машины.
— Что же вы через час по чайной ложке? Тащите сразу, если еще есть.
— Так еще нема. А то бы с удовольствием.
— Ну, нема, так нема…
И я вторично зашагал на площадку перед окопами.
К счастью, вторая штучка оказалась столь же примитивной. Обошлось.
В общей сложности защитники Мекензиевых гор приобрели тысячу двести гранат и не преминули использовать их.
С чего я начал?.. Да, насчет храбрости. Возбуждение помешало мне понаблюдать за собой со стороны, однако хорошо помню, что настоящий-то страх я испытал в минуту отъезда с Мекензиевых гор. Не запоздалый страх перед пережитым. Нет. Больше всего я боялся, что сквозь фырканье мотора снова услышу голос, зовущий меня, что перед машиной опять вынырнет пожилой старшина или кто-нибудь из пехотинцев, протянет незнакомую мне очередную штучку и в третий раз попросит объяснить секрет… Было вполне достаточно двух сюрпризов, преподнесенных судьбой в тот день.
* * *
В солнечный мартовский день 1942 года расположенные под Севастополем фашистские дальнобойные орудия начали обстрел бухты, где стояли наши катера-охотники.
Один из снарядов разорвался на стенке. Осколок пробил борт катера, проник в моторное отделение. Загорелся бензин. Огонь все ближе подползал к корме, где хранился запас глубинных бомб. Взорвавшись, они могли уничтожить другие корабли, стоящие в бухте.
Сквозь огонь на пылающий катер бросился краснофлотец рулевой Иван Голубец. Не думая о смертельной опасности, мужественный моряк начал сбрасывать за борт большие глубинные бомбы.
Когда обожженный, задыхающийся в дыму, Голубец стал освобождать катер и от малых бомб, огонь уже бушевал по всей палубе…
Взрыв!
Но теперь его сила была незначительной.
Уцелели стоявшие рядом корабли, не пострадали люди. Их спас ценой своей жизни славный патриот нашей социалистической Отчизны комсомолец Иван Голубец.
Советское правительство посмертно присвоило участнику севастопольской обороны черноморскому моряку Ивану Карповичу Голубцу звание Героя Советского Союза.
Леонид Соболев Морская душа (из фронтовых записей)
Шутливое и ласковое это прозвище краснофлотской тельняшки, давно бытовавшее на флоте, приобрело в Великой Отечественной войне новый смысл, глубокий и героический.
В пыльных одесских окопах, в сосновом высоком лесу под Ленинградом, в снегах на подступах к Москве, в путаных зарослях севастопольского горного дубняка — везде видел я сквозь распахнутый как бы случайно ворот защитной шинели, ватника, полушубка или гимнастерки родные сине-белые полоски "морской души". Носить ее под любой формой, в которую оденет моряка война, стало неписанным законом, традицией. И, как всякая традиция, рожденная в боях, "морская душа" — полосатая тельняшка — означает многое.
Так уже повелось со времен гражданской войны, от орлиного племени матросов революции: когда на фронте нарастает опасная угроза, Красный флот шлет на сушу всех, кого может, и моряки встречают врага в самых тяжелых местах.
Их узнают на фронте по этим сине-белым полоскам, прикрывающим широкую грудь, где гневом и ненавистью горит гордая за флот душа моряка, — веселая и отважная краснофлотская душа, готовая к отчаянному порой поступку, незнакомая с паникой и унынием, честная и верная душа большевика, комсомольца, преданного сына родины.
Морская душа — это решительность, находчивость, упрямая отвага и неколебимая стойкость. Это веселая удаль, презрение к смерти, давняя матросская ярость, лютая ненависть к врагу. Морская душа — это нелицемерная боевая дружба, готовность поддержать в бою товарища, спасти раненого, грудью защитить командира и комиссара.
Морская душа — это высокое самолюбие людей, стремящихся везде быть первыми и лучшими. Это — удивительное обаяние веселого, уверенного в себе и удачливого человека, немножко любующегося собой, немножко пристрастного к эффектности, к блеску, к красному словцу. Ничего плохого в этом «немножко» нет. В этой приподнятости, в слегка нарочитом блеске — одна причина, хорошая и простая: гордость за свою ленточку, за имя своего корабля, гордость за слово «краснофлотец», овеянное славой легендарных подвигов матросов гражданской войны.
Морская душа — это огромная любовь к жизни. Трус не любит жизни: он только боится ее потерять. Трус не борется за свою жизнь: он только охраняет ее. Трус всегда пассивен, — именно отсутствие действия и губит его жалкую, никому не нужную жизнь. Отважный, наоборот, любит жизнь страстно и действенно. Он борется за нее со всем мужеством, стойкостью и выдумкой человека, который отлично понимает, что лучший способ остаться в бою живым — это быть смелее, хитрее и быстрее врага.
Морская душа — это стремление к победе. Сила моряков неудержима, настойчива, целеустремленна. Поэтому-то враг и зовет моряков на суше "черной тучей", "черными дьяволами".
Если они идут в атаку — то с тем, чтобы опрокинуть врага во что бы то ни стало.
Если они в обороне — они держатся до последнего, изумляя врага немыслимой, непонятной ему стойкостью.
И когда моряки гибнут в бою, они гибнут так, что врагу становится страшно: моряк захватывает с собой в смерть столько врагов, сколько он видит перед собой.
В ней — в отважной, мужественной и гордой морской душе — один из источников победы.
Федя с наганом
В раскаленные дни второго — декабрьского — штурма Севастополя из города приходили на фронт подкрепления. Краснофлотцы из порта и базы, юные добровольцы и пожилые рабочие, выздоровевшие (или сделавшие вид, что выздоровели) раненые — все, кто мог драться, вскакивали на грузовики и, промчавшись по горной дороге под тяжкими разрывами снарядов, прыгали в окопы.
В тот день в морском полку потеряли счет немецким атакам. После пятой или шестой моряки сами кинулись в контратаку на высоту, откуда немцы били по полку фланговым огнем. В одной из траншей, поворачивая против фашистов их же замолкший и оставленный здесь пулемет, краснофлотцы нашли возле него тело советского бойца.
Он был в каске, в защитной гимнастерке. Но когда, в поисках документов, расстегнули ворот, — под ним увидели знакомые сине-белые полоски флотской тельняшки. И молча сняли моряки свои бескозырки, обводя глазами место неравного боя.
Кругом валялись трупы фашистов — весь пулеметный расчет и те, кто, видимо, подбежал сюда на выручку. В груди унтер-офицера торчал немецкий штык. Откинутой рукой погибший моряк сжимал немецкую гранату. Вражеский автомат, все пули которого были выпущены в фашистов, лежал рядом. За пояс был заткнут пустой наган, аккуратно прикрепленный к кобуре ремешком.
И тогда кто-то негромко сказал:
— Это, верно, тот… Федя с наганом…
В полку он появился перед самой контратакой, и спутники запомнили его именно по этому нагану, вызвавшему в машине множество шуток. Прямо с грузовика он бросился в бой, догоняя моряков полка. В первые минуты его видели впереди: размахивая своим наганом, он что-то кричал, оборачиваясь, и молодое его лицо горело яростным восторгом атаки. Кто-то заметил потом, что в руках его появилась немецкая винтовка и что, наклонив ее штык вперед, он ринулся один, в рост, к пулеметному гнезду.
Теперь, найдя его здесь, возле отбитого им пулемета, среди десятка убитых фашистов, краснофлотцы поняли, что сделал в бою безвестный черноморский моряк, который так и вошел в историю обороны Севастополя под именем "Феди с наганом".
Фамилии его не узнали: документы были неразличимо залиты кровью, лицо изуродовано выстрелом в упор.
О нем знали одно: он был моряком. Это рассказали сине-белые полоски тельняшки, под которыми кипела смелая и гневная морская душа, пока ярость и отвага не выплеснули ее из крепкого тела.
Привычное дело
Передний склон высоты 127,5, расположенный у хутора Мекензи, обозначался загадочной фразой: "Где старшина второй статьи на танке катался".
В начале марта в одном из боев за Севастополь морской полк перешел в контратаку на высоту 127,5. Атака поддерживалась танками и артиллерией Приморской армии. Высота была опоясана тремя ярусами немецких окопов и дзотов. Бой шел у нижнего яруса, артиллерия била по вершине, парализуя огонь фашистов, танки ползали вдоль склона, подавляя огневые точки противника.
Один из танков вышел из боя: на нем был тяжело ранен командир. Танк спустился со склона и остановился у санчасти. Не успели санитары вытащить из люка раненого, как из кустов подошел к танку рослый моряк с повязкой на левой руке, видимо только что наложенной. Оценив обстановку и поняв, что танк без командира вынужден оставаться вне боя, он ловко забрался в танк.
— Давай прямо на высотку, не ночевать же тут, — сказал он водителю и, заметив его колебание, авторитетно добавил: — Давай, давай! Я — старшина второй статьи, сам катера водил, дело привычное… Полный вперед!..
Танк помчался на склон. Он переполз и первый и второй ярусы немецких окопов, взобрался на вершину и добрых двадцать минут танцевал там, крутясь, поливая из пулеметов и пушки, давя фашистов гусеницами в их норах. Рядом вставали разрывы наших снарядов, — артиллерия никак не предполагала появления нашего танка на вершине. Потом танк скатился с высоты так же стремительно, как взобрался туда, и покатил прямо к кустам, где сидели корректировщики артиллерии.
И тут старшина второй статьи изложил лейтенанту свою претензию:
— Товарищ лейтенант, нельзя ли батареям перенести огонь? Я бы там всех фашистов передавил, как клопов, а вы кроете, спасу нет. Сорвали мне операцию…
Но, узнав с огорчением, что его прогулка на вершину мешает заградительному огню, моряк смущенно выскочил из танка и сожалеюще похлопал ладонью по его броне:
— Жалко, товарищ лейтенант, хороша машина… Ну, извините, что поднапутал…
И, подкинув здоровой рукой немецкий автомат (с которым он так и путешествовал в танке), он исчез в кустах. Только о нем и узнали, что он "старшина второй статьи", да запомнили сине-белые полоски "морской души" тельняшки, мелькнувшей в вырезе ватника, закопченного дымом и замазанного кровью.
Вечером мы пытались найти его среди бойцов, чтобы узнать, кто был этот решительный и отважный моряк, но военком полка, смеясь, покачал головой:
— Бесполезное занятие. Он, небось, теперь мучается, что не по тактике воевал, и ни за что не признается. А делов на вершинке наделал: танкисты рассказали, что одно пулеметное гнездо он с землей смешал: приказал на нем крутиться, а сам из люка высунулся и здоровой рукой из автомата кругом поливает… Морская душа, точно…
И миномет бил…
В разведке под Севастополем трое краснофлотцев вышли на минометную немецкую батарею. Они бросили в окоп несколько гранат и перестреляли разбегающихся гитлеровцев. Батарея замолкла.
Казалось, можно было бы возвращаться, — не каждый день бывает такая удача. Но миномет был цел, и рядом лежало несколько ящиков мин.
— А что, хлопцы, — раздумчиво сказал Абращук, — мабуть, трошки покидаемся по немцу?
Он взялся наводить, Колесник — подносить ящики с минами, а третий разведчик, армянин Хастян, встал к миномету заряжающим.
Немецкие мины полетели в немецкие траншеи, и все пошло хорошо. Наконец фашисты догадались, что по ним бьет их же собственный миномет. На троих моряков посыпались снаряды и мины.
Казалось бы, пора было подорвать миномет и оставить окоп. Но моряки заметили, что их батальон, воспользовавшись неожиданной поддержкой миномета, поднялся в атаку. Тогда они решили бить по немецким траншеям, пока хватит немецких мин.
И миномет бил по фашистам. Все ближе и все чаще рвались рядом с моряками немецкие снаряды. Разрывы стали обсыпать краснофлотцев землей, осколки — визжать над ухом. Колесник упал: его ранило в ноги. Перевязавшись, он ползком продолжал подтаскивать к Хастяну ящики с минами.
И миномет бил по фашистам, бил яростно и непрерывно. Снова в самом окопе грохнул немецкий снаряд. Хастяну оторвало кисть руки. Моряки перетянули ему руку бинтом, остановили кровь. Он встал, шатаясь, протянул здоровую руку за очередной миной, которую подал ему с земли подползший Колесник, и опустил ее в ствол.
И миномет бил по фашистам.
Он бил до тех пор, пока до окопа не добежали краснофлотцы, ринувшиеся в атаку.
Даже видавшие виды севастопольские бойцы ахнули при виде трех окровавленных моряков, методически и настойчиво посылавших неприятелю мину за миной: один — безногий, другой — безрукий, третий — неразличимо перемазанный кровью и землей.
Раненых тотчас понесли в тыл, а Абращук сказал: — Эх, расстроили нашу компанию… Ну, становись к миномету желающие… Тут еще полный ящик, бей по левой траншее, а я вперед пойду!
Он подобрал немецкий автомат и бросился вслед за атакующими моряками.
"Пушка без мушки"
Как известно, на каждом корабле имеется своя достопримечательность, которой на нем гордятся и которой обязательно прихвастнут перед гостями. Это или особые грузовые стрелы неповторимых очертаний, напоминающие неуклюжий летательный аппарат и называющиеся поэтому "крыльями холопа", или необыкновенный штормовой коридор от носа до кормы, каким угощают вас на лидере «Н», ручаясь, что по нему вы пройдете в любую погоду, не замочив подошв. Иной раз это скромный краснофлотец по первому году службы, оказывающийся чемпионом мира по плаванью, иногда, наоборот, замшелый, поросший седой травой корабельный плотник, служащий на флоте с нахимовских времен.
Морская часть на берегу во всем похожа на корабль. Поэтому в той бригаде морской пехоты, которой командовал под Севастополем полковник Жидилов, оказалась своя достопримечательность.
Это была "пушка без мушки".
О ней накопилось столько легенд, что нельзя уже было понять, где тут правда, где неистребимая флотская подначка, где уважительное восхищение и где просто зависть соседних морских частей, что не они выдумали это необыкновенное и примечательное оружие.
Кто-то уверял меня, что полковник взял эту пушку в Музее севастопольской обороны. Кто-то пошел дальше — и утверждал, что "пушка без мушки" палила еще по Мамаю на Куликовом поле. Но, видимо вспомнив, что тогда еще не было огнестрельного оружия, спохватился и сказал, что исторически это не доказано, но то, что пушка эта завезена в Крым Потемкиным, — уж, конечно, неоспоримый факт.
О ней говорили еще, что она срастается по ночам сама, вроде сказочного дракона, который будучи разрублен на куски, терпеливо приклеивает к телу отдельные части организма, поругиваясь, что никак не может отыскать в темноте нужной детали — глаза или правой лапы. Впрочем, рассказы этого сорта родились из показаний пленных немцев: примерно так они говорили о какой-то "бессмертной пушке" под Итальянским кладбищем, которую они никак не могут уничтожить ни снарядами, ни минами.
Все это так меня заинтересовало, что специально для этого я выехал в бригаду, чтобы посмотреть "пушку без мушки" и собрать о ней точные сведения. Вот вполне проверенный материал об этой диковине, за правдивость которого я ручаюсь своей репутацией.
Где-то в Евпатории на складе металлома полковник Жидилов еще осенью наткнулся на четыре орудия. Это были вполне приличные орудия, — каждое на двух добротных колесах, каждое со стволом и даже с замком. Самым ценным их качеством, привлекшим внимание полковника, было то, что к ним прекрасно подошли 76-миллиметровые снаряды от зениток, которых в бригаде было хоть пруд пруди. Недостатком же их была некоторая устарелость конструкции (образец 1900 года) и отсутствие прицелов.
Первая причина полковника не смутила. Как он утверждал, в войне годится всякое оружие, вопрос лишь в способе его применения. Раз к данным орудиям подходили снаряды и орудия могли стрелять — им и полагалось стрелять по врагу, а не ржаветь бесполезно на складе.
Вторая причина — отсутствие прицелов и решительная невозможность приспособить к этой древней постройке современные — также была им отведена. Полковник, выслушивая жалобы на капризы техники, обычно отвечал мудрой штурманской поговоркой: "Нет плохих инструментов, есть только плохие штурмана". И он тут же блестяще доказал, что для предполагаемого им применения этих орудий прицелы вовсе не нужны.
Одну из пушек выкатили на пустырь. Удивляясь перемене судьбы и покряхтывая лафетом, старушка развернулась и уставилась подслеповатым своим жерлом на подбитый бомбой грузовик метрах в двухстах от нее. Наводчик, обученный полковником, присел на корточки и, заглядывая в дуло, как в телескоп, начал командовать морякам, взявшимся за хобот лафета:
— Правей… Еще чуть правей… Теперь чуточку левей… Стоп!
Потом замок щелкнул, проглотив патрон, и старая пушка ахнула, сама поразившись своей прыти: грузовик подскочил и повалился на бок.
Именно так все четыре "пушки без мушки" били впоследствии немецкие машины на шоссе возле Темишева. Их установили в укрытии для защиты отхода бригады, и они исправно повалили девять немецких грузовиков с пехотой, добавив разбегающимся фашистам хорошую порцию шрапнели прямой наводкой. Именно так они били по танкам, и так же работала под Итальянским кладбищем последняя "пушка без мушки". Три остальных погибли в боях, их пришлось оставить при переходе через горы, где тракторы были нужны для более современных орудий. Но четвертую полковник все же довез до Севастополя.
Здесь ей дали новую задачу: работать как кочующее орудие. Ее устанавливали в двухстах—трехстах метрах от немецких окопов и, выбрав время, когда наша артиллерия начинала бить по неприятелю, добавляли под общий шум и свои снаряды. Маленькие, но злые, они точно ложились в траншеи, пока разъяренные фашисты не распознавали места "пушки без мушки". Тогда на нее сыпался ураган снарядов.
Ночью моряки откапывали свою "пушку без мушки" из завалившей ее земли, впрягались в нее и без лишнего шума перетаскивали на новое место, поближе к противнику, отрыв рядом надежное укрытие для себя. Враг снова с изумлением получал на голову точные снаряды бессмертной пушки — и все начиналось сначала…
С гордостью представляя мне свою любимицу, военком бригады бригадный комиссар Ехлаков подчеркнул:
— Золото, а не пушка! В нее немцы полторы сотни снарядов зараз кладут, а сделать ничего не могут. Расчет в блиндаже покуривает, а ей, голубушке, эта стрельба безопасна. Ты сам посуди: прицела нет, панорамы нет, ломких деталей нет, штурвальчиков разных нет. Есть ствол да колеса. А их только прямым попаданием разобьешь. Когда-то еще прямое будет, а на осколки она чихает с присвистом… Понятно?
В самом деле, все было понятно.
В старом равелине
Эту старинную крепость знает всякий, кто бывал в Севастополе.
У самого выхода из бухты стоит на Северной стороне каменный форт, отвесно опуская свои высокие стены в лазоревую воду бухты. Почти сто лет тому назад он видел в прозрачной этой воде черные громады восьмидесятичетырехпушечных кораблей, затопленных поперек входа в бухту героями первой севастопольской обороны, и снятые с этих кораблей морские пушки били тогда по врагам из широких его амбразур.
Во второй севастопольской обороне правнуки нахимовских матросов снова подняли над старым равелином гордое знамя черноморской славы.
Равелин был очень нужен врагу. Завладев им, фашисты могли окончательно прекратить всякую возможность прохода кораблей и катеров в море. Равелин запирал выход из бухты, и немцы стремились овладеть им как можно скорее.
В последние трагические дни обороны Севастополя семьдесят четыре краснофлотца охраны водного района под командой капитана третьего ранга Евсеева и батальонного комиссара Кулинича дали героическому городу слово держать равелин и выход из бухты. Они поднялись на древние каменные стены с автоматами в руках. В первой же атаке немцев моряки уложили более пятидесяти их автоматчиков, заставив остальных отхлынуть.
Тогда фашисты бросили на равелин большие силы. На старую крепость пошли танки. Сотни снарядов стали падать на гранитные стены. Эти стены умели когда-то выдерживать удары круглых бомб первой севастопольской осады, но острых и сильных современных снарядов они выдержать не могли.
Атака за атакой — с фронта и с флангов, танками и пехотой — одна за другой накатывались на равелин, накатывались и разбивались, как волны. В промежутках между атаками на старый форт падали новые сотни снарядов.
Они пробивали в его стенах огромные бреши, они разбивали гранит, и высокое облако сухой каменной пыли подымалось столбом к синему крымскому небу. Но каждый раз, когда гитлеровцы с гиканьем и воплями победы устремлялись на равелин, из этого облака пыли стучали очереди автоматов и пулеметов, и атака вновь захлебывалась.
Защитников форта было мало, и каждому приходилось драться за целую роту. На левом фланге стоял одинокий пулемет; возле него был только один моряк комсомолец Компаниец. Шестьдесят немецких автоматчиков хлынули в образовавшийся после обстрела провал стены, рассчитывая ворваться с фланга. Компаниец одной длинной очередью повалил тридцать человек, и остальные откатились.
Обстрел, атаки, натиск танков продолжались три дня. Трое суток семьдесят четыре моряка противостояли огромным силам и технике врага. За широкими спинами моряков был выход из бухты, там должны были проходить корабли, и равелин надо было держать. Надо…
И моряки держали равелин трое суток, пока не вышли из бухты все корабли и катера, и ни одному фашисту не удалось пройти через развалины равелина до прозрачной лазоревой воды.
Стены равелина рушились, обвалы засыпали моряков. Они выползали из-под камней, отряхиваясь, и снова втискивались в щели между развалинами, выискивая цель для каждой своей пули. Раненные, они снова ползли на камни, с трудом таща за собой автомат, и снова били врага.
Раненым помогал военфельдшер Кусов. Он лежал с автоматом на разрушенной стене и стрелял по фашистам. Его окликали. Он откладывал автомат, перевязывал раненого и снова карабкался на стенку, чтобы отбивать атаку. Так он перевязывал и стрелял, стрелял и перевязывал, пока снаряд, ударивший рядом, не оборвал его мужественной жизни.
На воде, у стен равелина, обращенных к городу, стояли шлюпки. Можно было сесть в них и оставить равелин. Можно было уйти из этого ада, держаться в котором, казалось, не было уже возможности. Но это означало — отдать врагу выход из бухты. Это означало — отрезать путь тем, кто мог еще уйти из Севастополя.
И шлюпки стояли у стен равелина в тихой прозрачной воде, прислушиваясь к разрывам снарядов, к долгой речи пулеметов. Они стояли и ждали, и мимо них проходили в море корабли и катера.
В конце второго дня боя из развалин вышли два моряка с носилками. На носилках лежал комсомолец Грошов, радист, старшина второй статьи. Его откопали из-под стенки, поваленной очередным снарядом, и решили отправить на тот берег. Он лежал в обрывках одежды, и сквозь них синела на неподвижном теле тельняшка, но белые полоски на ней нельзя было различить: весь он был в земле, в едкой пыли раздробленного столетнего гранита.
У воды он очнулся, приподнял голову и посмотрел на шлюпки.
— Давай назад, — сказал он хрипло. — Я еще не мертвый, куда тащите? Есть пока силы бить фашистскую погань. Несите назад, ребята…
Моряки молча шли к шлюпкам.
— Назад неси, говорю! — крикнул он в бешенстве, приподнимаясь на носилках.
И столько ярости и силы было в этом окрике раненого, что моряки так же молча повернулись у самых шлюпок и понесли его в равелин.
Шлюпки продолжали ждать. Ждать им пришлось долго — еще вечер, еще день, еще ночь. Лишь на рассвете четвертого дня из облака каменной пыли, стоявшей над фортом, вышли моряки, неся раненых и оружие: приказ отозвал их на последний корабль.
Они шли к воде молча, неторопливо, изодранные, засыпанные каменной пылью, израненные, шли торжественной процессией героев, грозным и прекрасным видением черноморской славы, правнуки севастопольских матросов, строивших когда-то этот старый равелин.
1942
П. Капица Вода (рассказ)
Летом 1942 года, подтянув танки, осадные орудия, свежие войска и авиацию, гитлеровцы снова пошли на штурм Севастополя, решив сжечь и сравнять с землей непокорный город. Рев моторов, вой раскаленного металла, грохот разрывов слились в один протяжный гул, не прекращавшийся ни днем, ни ночью. Горели во всю длину улицы, рушились дома, дробились камни. Черный удушливый дым стлался по холмам. Казалось, что в этом аду невозможно устоять человеку. Но севастопольцы не сдавались.
В осажденном городе не хватало воды, приходилось экономить горючее, беречь сухари и консервы, потому что крупные черноморские корабли не могли уже войти в севастопольские бухты. Снабжением занялись подводные лодки. Они появлялись в сумерки, проскальзывали во мгле к причалам и, если не успевали разгрузиться до рассвета, то уходили под воду и весь день отлеживались на грунте.
В Севастополе оставались только мелкие корабли. Но и они в светлое время не могли выйти на заправку бензином, пересечь бухту, показаться на фарватере.
В один из последних дней обороны, когда немцами была занята Северная сторона и бои шли у Малахова кургана, ночью из Новороссийска прибыли эсминцы и быстроходные тральщики. Морской охотник, стоявший в Камышевой бухте, получил приказание выйти к ним на разгрузку.
Прибывшие корабли покачивались в затемненной части моря на таком расстоянии от берега, что их не могли нащупать лучи прожекторов противника. Между кораблями и бухтами сновали морские охотники, «каэмки» и железные катера, прозванные «полтинниками». Они переправляли эвакуируемых бойцов, принимали снаряды, горючее, продовольствие.
Катер «МО», погрузив с тральщика тяжелые ящики с гранатами, консервами и минами, помчался в Казачью бухту, где у полуразрушенного каменного причала его ждали раненые. Во мгле белели их марлевые повязки. Сбросив на берег груз, катерники начали переправлять на корабли измученных, изнывающих от жажды и ран бойцов.
Часа полтора противник не обнаруживал ночных пришельцев, только к концу разгрузки какой-то нудно гудящий в небе разведчик сбросил осветительную ракету. Раскачиваясь на парашютике, она медленно поплыла в воздухе, выхватывая из тьмы то снующие катера, то палубы крупных кораблей…
Завизжали бомбы. Правей тральщика возникли белые водяные столбы. На миноносцах застучали скорострельные зенитные автоматы.
К кораблям уже нельзя было приблизиться. Зигзагами, утюжа воду, отстреливаясь, они уходили все дальше и дальше от берегов Севастополя.
Катерники, надеявшиеся получить пресную воду у новороссийцев, раздали свои запасы раненым, а сами остались с пустыми баками.
Воду требовалось добыть до рассвета, но команда «МО» не имела для этого времени: катер послали в ночной дозор к Балаклаве.
* * *
…Начало светать. Командир принял решение отстояться под обрывистыми берегами мыса Фиолент. Здесь можно было спокойно поесть и отдохнуть. Но как обойтись без пресной воды, имея на завтрак лишь консервы да сухари?
— Я найду воду, — вызвался севастополец комендор Панюшкин. — Мы тут мальчишками все облазили. Знаю, где водятся колодцы.
С ним увязался юнга — Степа Кузиков. Взяв с собой анкерок — небольшой плоский бочонок, несколько фляг, трофейный немецкий автомат, они уселись в шлюпку.
С моря дул легкий ветер, прозрачная вода ослепительно блестела на солнце. Панюшкин, налегая на весла, гнал шлюпку вдоль берега. Степа стоял во весь рост на носу и следил: не появится ли откуда опасность? Обрывистые скалы мешали разглядеть, что делается на суше. Юнга слышал лишь далекую стрельбу и скрипучие крики чаек, кружившихся над морем.
— Видно, бомбили здесь, рыбы глушеной много, — сказал он.
— Житье теперь чайкам, ишь обжираются, — заметил комендор.
Длиннокрылые птицы, планируя над волнами, стремительно падали вниз, выхватывали из воды серебристых рыбок, взлетали и опять продолжали кружиться. Вдруг они как-то разом умолкли, обеспокоенно заметались и всей стаей шарахнулись в сторону.
Матросы не успели оглянуться, как со стороны берега вынесся самолет.
— Костыль… "Хеншель-126"! — определил Панюшкин. — Заметил нас!.. Разворачивается…
И он бешено заворочал веслами, стремясь быстрей уйти к нависшим скалам. Вода бурлила под носом шлюпки. Степа, помогая комендору, изо всех сил подгребал доской.
Самолет, сделав полукруг, ринулся наперерез шлюпке.
Панюшкин моментально затабанил, сдерживая ход. Пули ровной полоской вспороли воду прямо перед носом шлюпки.
— Промазал!.. Давай во весь дух! — крикнул комендор и с такой силой налег на весла, что они заскрипели в уключинах.
Шлюпка двигалась скачками. Услышав вновь нарастающий гул моторов, Панюшкин направил ее к берегу. Он и Степа прыгнули на отмель и плюхнулись в воду между обломками скал.
Степа вдавил голову в какую-то каменную щель, зажмурился и боком прижался к скользкому подножью обросшей ракушками скалы. Когда грохочущий вихрь промчался над ним, он вскочил и первым делом кинулся к брошенной шлюпке, отгоняемой волнами от берега. Уцепившись за ее борт, он позвал на помощь Панюшкина, но тот не двинулся с места. Сидя в воде, он морщился, сжимая руками лодыжку левой ноги.
— Ранило тебя, да?
— По лодыжке гад резанул… ступить не могу, — ответил комендор.
Самолета уже нигде не было видно. Панюшкин сбросил ботинок и высоко засучил разодранную штанину. Камни окрасились алой кровью.
Нога была пробита пулей насквозь.
— И бинтов, как назло, нет, — кривясь от боли, сказал он. — Вот-те и попили водицы!
Комендор снял полосатую тельняшку, отодрал от нее рукав и, протянув его Степе, попросил:
— Стяни жгутом… кровь надо остановить.
Юнга наложил тугой жгут ниже коленки. Потом отколол ножом кусок доски, приладил его вместо шины и крепко перебинтовал раненую ногу остатком мокрой тельняшки.
Опираясь на степино плечо, Панюшкин поднялся, сделал два шага и, не сдержав стона, опустился на гальку. Его побледневшее лицо покрылось мелкими капельками пота.
— Ничего не выйдет, кость, видно, повредило, — простонал он. — Придется тебе одному к колодцу идти.
Степа осмотрел анкерок. Бочонок оказался в трех местах пробитым.
— И шлюпку значит посекло, — заключил комендор. — Придется чинить, не повезло нам с тобой.
Вытащив из кармана кривой нож, он полулежа принялся строгать деревянные затычки и заколачивать их в бочонок. Степа тем временем осмотрел шлюпку. Ее, действительно, сильно посекло пулями. В корме зияла дыра, в которую свободно проходило два пальца.
— Ничего, заделаю, пока ты ходишь, — сказал Панюшкин. — Только оттяни подальше, чтобы с моря и сверху не заметили, а то новых дыр наделают.
Приладив на ремнях бочонок юнге за спину, комендор объяснил, как пройти к источнику.
Подъем в этом месте оказался крутым и неудобным. Прыгая с камня на камень, цепляясь за выступы скал, Степа отыскал извилистую тропу и, зорко поглядывая в небо, стал карабкаться в гору.
От раскаленных солнцем камней и потрескавшейся глинистой земли веяло жаром: росшие редкие кусты были сухими и колючими. Они цеплялись за одежду и распространяли горький запах пустыни.
Степа вспотел от усилий, пока преодолел подъем и выбрался на пологую площадку. Заметив в стороне серые развалины древнего монастыря и низкие растрепанные кипарисы, юнга стал приглядываться, где здесь должна быть седловина, в которой пробивается из-под скалы вода. Тропа разветвлялась.
— Куда же идти: влево или вправо? — не мог сообразить Степа.
Внезапно послышался гул моторов. Юнга присел и поднял голову вверх. Со стороны Балаклавы в вышине медленно плыли самолеты. Они прошли вдоль кромки моря, закружились над мысом и, что-то заметив, стали скользить вниз…
Земля дрогнула и загудела от могучих ударов. Пустынные скалы вдруг ожили: из развалин, кустарников и далекой рощицы начали звонко бить зенитные пушки.
Завывающие «юнкерсы», выходя из пике, мчались прямо на Степу. Юнга ткнулся лицом в колючую траву, перекатился под скалу и замер.
Он пролежал минут десять. Потом стрельба оборвалась так же неожиданно, как и началась. Но самолеты продолжали рыскать над мысом.
Степе пришлось двигаться рывками, перебегая от куста к кусту, прячась в расселинах. Вскоре он заметил, что с такими же предосторожностями спускаются с горы две девушки, обвешенные флягами. Они были в пятнистых маскировочных костюмах.
Увидев юнгу, девушки почти скатились к нему, и одна из них попросила:
— Слушай, моряк, будь любезен… Одолжи свой бочонок. Наш госпиталь разбомбило. Мы теперь тут недалеко, в пещерах…
— Не могу, — сказал Степа. — У меня друга ранило. Он один остался.
— А ты веди его к нам.
— Как же я его поведу, если он ходить не может?
— Тогда подожди здесь, мы отнесем воду, вернемся и осмотрим его.
— Не имею права. Мне на корабль надо быстрей.
— Вот ведь жадина! — воскликнула вторая девушка. — Наверное, и не моряк вовсе, бескозырку для фасона надел…
— Сима! — строго сказала старшая.
Девушки были похожи одна на другую. Степа понял, что это родные сестры. Он солидно произнес:
— Пусть поговорит, моряки на детей не обижаются. Показывайте, где ваша вода.
Девушки повели его к роднику. По пути старшая посоветовала:
— Только бескозырку сними. Здесь нашего санитара убили и двух зенитчиков ранили. Без маскировки нельзя.
Сунув бескозырку в карман, юнга кружкой начал черпать из выемки воду и сливать ее в анкерок. Одна из сестер наполняла фляги, а другая следила за воздухом.
— Летит! — вдруг крикнула она.
Все прижались к земле и замерли.
Желтобрюхий «мессершмитт» сделал вираж над седловиной и, ничего подозрительного не заметив, полетел дальше.
Степа, не мешкая, наполнил анкерок, заткнул его деревянной затычкой и стал прилаживать ремни.
Сестры не уходили, они выжидательно смотрели на него. Юнге стало неловко.
— Ладно, давайте сперва к вам отнесем, — хмурясь сказал он. — Только за это бинтов хороших достаньте.
Девушки сразу повеселели.
Степа взвалил анкерок на спину и, сгибаясь под тяжестью, стал карабкаться за сестрами в гору.
Наверху им пришлось двигаться перебежками до лощины. Здесь вся земля была изрыта воронками. Невдалеке виднелись огороды, виноградники и какие-то траншеи. В лощине был спуск, укатанный машинами. Девушки свернули под гору и остановились у большой норы, прорубленной в каменистом обрыве. Рядом было еще несколько таких же нор.
Раненые бойцы укрывались в тени под обрывом: одни, сидя, дремали, другие лежали на носилках и плащ-палатках, третьи, собравшись группами, курили.
Увидев девушек, принесших воду, бойцы обступили их. С носилок послышались голоса:
— Пить… дайте пить! Воды!
— Товарищи, не толпиться. Сейчас же разойдитесь! — сказала старшая сестра. — Воды достаточно, всем хватит.
Отдав несколько фляг санитарам, девушки унесли анкерок в глубь пещеры. Раненые разбрелись по местам.
Синие мухи кружились над камнями. Степа отошел в сторону, лег в тень и стал ждать. Сестры долго не показывались. Потом появилась Сима с анкерком и санитарной сумкой.
— Олю хирург не отпускает, — виновато сказала она. — Новых раненых с батареи принесли.
— Вот и верь вам после этого, — укорил ее Степа. — Сманили, а сами прячетесь.
— Я пойду с тобой к раненому.
Они опять перебежками пробрались к роднику, наполнили водой анкерок и вместе спустились к морю.
Панюшкин лежал у шлюпки с закрытыми глазами. Рот его запекся, лицо потемнело.
Сима, смочив водой вату, провела ею по губам матроса. Тот вздрогнул и открыл помутневшие глаза.
— Кто это?
— Я сестру привел, — ответил Степа.
— Чего ты так долго? Попадет нам от лейтенанта.
— Не шевелитесь! — приказала ему Сима.
Она сняла жгут и размотала заскорузлую от крови тряпку. Нога у Панюшкина опухла и посинела.
— Заражение крови может быть. Хирургу надо показать.
— Ничего не сделается, рана в воде просолилась, — уверил ее комендор. — Вы мне только бинт потуже сделайте.
Сима наложила свежие бинты, приладила обмотанную марлей шину… В ее проворных руках нога через несколько минут стала похожей на аккуратно спеленутую куклу.
Степа подтащил шлюпку и спустил ее на воду. Сима помогла усадить раненого, уложила забинтованную ногу на анкерок.
Юнга простился с Симой, неловко стиснув мягкую руку девушки, столкнул шлюпку на глубокое место и погнал вдоль берега.
За поворотом шлюпку встретил ветер открытого моря. Он кренил ее и сносил на уступы скал, о которые в брызги разбивались волны. Идти мористее юнга не решался, боясь самолетов. Напрягая все силы, он старался удержать легкое суденышко под обрывом.
Панюшкин, видя, что одному юнге не справиться с ветром, взял в руки доску и, чертыхаясь от боли, стал помогать ему. И все же двигались они очень медленно.
Ветер усиливался. Откатная волна создавала пенистые водовороты. Вихлявшую шлюпку бросало с волны на волну и обдавало брызгами. До мыса, где находился катер, было уже недалеко. Они облегченно перевели дух. Еще несколько гребков, и их подхватят заботливые руки товарищей.
Но катера не оказалось. На плоском выступе влажной стены белел прикрепленный тетрадочный лист.
Юнга веслом содрал записку. В ней было несколько слов: "Уходим в Камышевую бухту. Добирайтесь своим ходом". Внизу стояла боцманская подпись с круглой закорючкой.
— Что же нам теперь делать? — растерянно спросил Степа.
— Давай, брат, в Камышевую добираться как-нибудь, — озабоченно сказал комендор.
Панюшкин помог Степе преодолеть накатную волну, и шлюпка вновь закачалась на зыби открытого моря, взлетая с гребня на гребень.
Раненый первое время греб доской, потом устал и отвалился на корму. Он лежал с запрокинутой головой и дышал открытым ртом. Лицо его пожелтело, осунулось, нос заострился.
Юнге хотелось пить и есть. Руки ломило от усталости. С каким бы наслаждением он выкупался и полежал в тени на прибрежной гальке! Но разве позволишь себе это, когда в шлюпке стонет и бредит товарищ?
От палящего солнца, блеска воды, кружения пены у Степы разболелась голова. В глазах мелькали то темные, то огненные полосы, в висках стучало, уши наполнял монотонный шум, вызывавший тошноту.
Степа не заметил, как приблизился к сторожевому катеру, укрывавшемуся в тени обрыва. Он вздрогнул, услышав оклик:
— На шлюпке!.. Подойти ко мне!
Юнга обернулся и, разглядев на мостике катера его командира лейтенанта Шиманюка, в радости так затабанил, что брызгами осыпал Панюшкина.
Подойдя на несколько метров к сторожевику, он поднялся и по всем правилам доложил:
— Юнга двадцать первого катера Кузиков! Возвращаюсь с мыса Фиолент в базу. Имею на борту раненого. Прошу оказать помощь.
Ему разрешили подойти с подветренного борта. Матросы в несколько рук подхватили раненого и помогли вскарабкаться на палубу Степе.
Командир приказал отнести Панюшкина в кают-компанию и строго обратился к юнге:
— Где вы болтались столько времени? Ваш катер прошел в седьмом часу.
Рассказав Шиманюку о происшедшем, Степа набрался храбрости и спросил:
— Товарищ лейтенант, нельзя ли подкинуть хоть к Херсонесскому маяку? У наших воды нет. Там я один дойду.
— Подкинем. А водой придется поделиться. Много ли у вас?
— Один анкерок.
— Не жирно. Все же литров пять возьму. Люди у меня с вечера ничего не пили… Наполнить чайник пресной! — приказал Шиманюк катерному коку. — И накормить раненого с юнгой.
Кок, осторожно отливая из анкерка воду, сказал Степе:
— Не бойся, «фитиля» не будет. Ваш лейтенант велел подобрать шлюпку, если заметим.
Пока катер на малом ходу продвигался вдоль высоких берегов, Степа успел поесть консервов с галетами и выпить полкружки воды, подкисленной клюквенным экстрактом.
Обрывистые скалы кончились, переходили в пологие берега. Лейтенант застопорил ход и сказал:
— Дальше нам нельзя. Сумеешь один добраться?
— Дойду, — твердо ответил Степа.
— Только тут не зевай, гляди в оба. В случае чего — выбрасывайся на берег и шагай пешком. Верней будет.
— А как же Панюшкин?
— Панюшкин у нас останется.
Юнгу пересадили в шлюпку. И он уже один отправился к задымленному Севастополю, со стороны которого доносился тяжелый рокот, похожий на далекий гром.
Самолеты по-прежнему гудели в небе. Степа налегал на весла изо всех сил. Ладони у него горели: он натер кровавые волдыри.
За поворотом открылась Казачья бухта. Вход в нее обстреливался. На берегу горела бензозаправка. Черный дым наискось тянулся к морю.
"Значит, ветер изменился, — понял Степа. — Пойду мористее. Дым прикроет меня".
Крепче упершись ногами в днище, делая сильные взмахи, он проскочил открытое место и вошел в полосу дыма…
Снаряды разрывались где-то правее. Степа ничего уже не видел: от едкого дыма у него першило в горле и слезились глаза. Продвигаясь в удушливой мгле, он думал лишь об одном: "Только бы не потерять направление… правильно повернуть к берегу".
Юнга взмок, пересекая опасное место. Мышцы его плеч и рук ныли от напряжения. Очутившись под спасительным берегом, он поднялся во весь рост и принялся по мелководью толкать шлюпку вперед…
Подходя к Камышевой бухте, юнга услышал частую пальбу зенитных пушек и заметил в вышине несколько бомбардировщиков, кружившихся над одним местом. Они то взмывали вверх, то, кренясь, словно на салазках скользили вниз. Все небо вокруг было испятнано белыми клубками, разрывов, похожими на снежки.
"Что там творится? Не бомбят ли наш катер?" — обеспокоился Степа и заработал еще энергичней.
Добравшись к устью бухты, юнга невольно затабанил, прижался к берегу и схватился за автомат.
На плавучую зенитную батарею, прикрывающую Севастополь с моря, с трех сторон пикировали самолеты. Истребители стреляли из пушек и пулеметов, а «юнкерсы» сбрасывали бомбы. Вода кипела и взлетала вверх вокруг батареи.
Зенитчики отбивались отчаянно: в оранжевом чаду пороховых газов так и сверкали вспышки залпов. Один из бомбардировщиков уже пылал. Но другие, — их было не меньше дюжины, — не переставали с ревом носиться над бухтой и сбрасывать бомбы.
"Утопят, сейчас утопят", — думал Степа, взводя автомат.
И в это время из глубины бухты вдруг показался его родной «МО». Не обращая внимания на близкие разрывы бомб, катер смело мчался к батарее, таща за собой белый хвост дымовой завесы. Его пулеметы и носовая пушка стреляли по врагу.
Из своих укрытий повыскакивали и другие катера. Они также ввязались в бой. Теперь уже не одна зенитная батарея, а вся бухта била по немецким «юнкерсам» и «мессершмиттам». Грохот стоял такой, что, казалось, рушилось раздираемое на части небо.
Степа также принялся строчить из автомата по самолетам, хотя понимал, что это бесполезное занятие. Но он не мог оставаться безучастным.
Дым обволок батарею, полз по воде, заполнял бухту. Самолеты больше не пикировали, они сбрасывали бомбы беспорядочно.
Взрывы поднимали со дна ил. Высокие зелено-мутные валы катились к берегу, разбивались в брызги о выступы скал…
В горячке боя юнга не заметил, как шлюпку подхватило и потянуло течением, созданным откатными волнами. Он прекратил стрельбу, когда космы молочного дыма закрыли перед ним небо.
"Куда меня отнесло?" — не мог понять Степа. Дым клубился вокруг. Сквозь него трудно было что-либо разглядеть.
Пронзительный шипящий свист падавшей бомбы заставил юнгу инстинктивно присесть и втянуть голову в плечи.
Сильный толчок с глубины подкинул шлюпку. Слева выросла стена воды. В уши ударил грохот…
Степу хлестнуло по виску, накрыло волной и, закружив в водовороте, потянуло вниз… Стало темно. Лицо и плечи оплели какие-то водоросли. Стремясь освободиться от них, юнга замолотил руками и ногами…
Почти задохнувшись, он выскочил на поверхность моря и, отплевываясь, начал искать шлюпку, но ничего не мог разглядеть. Под руки ему попалась лопасть сломанного весла. Потом пальцы наткнулись на скользкую дощатую поверхность. "Днище шлюпки? Нет… анкерок. Он не утонул, плавает! — обрадовался Степа. Но где же берег?"
Толкая перед собой анкерок, он поплыл наугад. Мутная пелена дыма окружила его. Степа не слышал ни выстрелов, ни гудения самолетов, ни плеска воды.
"Бой что ли кончился? Почему так тихо? — недоумевал он. — Не попала ли мне в уши вода?"
Юнга мотнул головой, и от этого движения в глазах его вдруг потемнело, уши наполнились звоном, к горлу подкатилась тошнота… Боясь потерять сознание, он крепче вцепился в анкерок и подтянул его себе под грудь.
Когда самолеты улетели и дым рассеялся, катерники увидели почти на середине бухты перевернутую шлюпку и невдалеке от нее юнгу, державшегося за плоский бочонок.
Они вытащили его вместе с анкерком.
Матросы начали тут же на палубе ощупывать Степу. Ран никаких не было. Только от щеки к виску тянулась багровая ссадина.
— Оглушило, видно, или захлебнулся, — сказал боцман. — А ну, расступись! Дай воздуху. Не видите, человек обмер!
Боцман с таким усердием принялся растирать степину грудь и налаживать дыхание, что юнга поневоле открыл глаза и, вцепившись в его сильную волосатую руку, попросил:
— Довольно… не надо! — Он сделал попытку встать.
— Лежи, лежи, — придержал его боцман. — Сразу нельзя. Отдышись чуточку.
— А куда вы анкерок дели? — забеспокоился Степа.
— Тут он, — сказал сигнальщик.
Матрос поднял бочонок и, услышав в нем плеск воды, в изумлении раскрыл рот. Затем он торопливо вытащил деревянную затычку зубами и, слизнув с нее капельку, закричал:
— Братцы, да тут вода, пресная вода!
— Молодец Степа, доставил все-таки, — похвалил боцман.
— Служу Советскому Союзу! — хотел громко ответить Степа, но он так устал, что эти слова у него вырвались шепотом.
Леонид Соболев Держись, старшина
1
На этот раз командир лодки поймал себя на том, что смотрит на циферблат глубомера и пытается догадаться, сколько же сейчас времени. Он перевел глаза на часы, висевшие рядом, но все-таки понять ничего не мог. Стрелки на них дрожали и расплывались, и было очень трудно заставить их показать время. Когда, наконец, это удалось, капитан-лейтенант понял, что до наступления темноты осталось еще больше трех часов, и подумал, что этих трех часов ему не выдержать. Мутная, проклятая вялость вновь подгибала его колени. Он снова — в который раз! — терял сознание. В висках у него стучало, в глазах плыли и вертелись радужные круги, он чувствовал, что шатается и что пальцы его сжимают что-то холодное и твердое. Огромным усилием воли он заставил себя подумать, где он, за что ухватились его руки и что, собственно, собирается делать. И тогда он вдруг понял, что стоит уже не у часов, а у клапанов продувания, схватившись за маховичок. Видимо, снова потерял контроль над своими поступками и теперь, вопреки собственной воле, был уже готов продуть балласт и всплыть, чтобы впустить в лодку чистый воздух.
Воздух… Благословенный свежий воздух без этого острого, душного, проклятого запаха, который дурманит голову, клонит ко сну, лишает воли… Воздуха, немного воздуха!..
Его очень много было там, над водой. Несправедливо много. Так много, что его хватало и на врагов. Они могли не только дышать им. Они могли даже сжигать его в цилиндрах моторов, и их самолеты могли летать в нем над бухтой и Севастополем. И поэтому лодка должна была лежать на грунте, дожидаясь темноты, которая даст ей возможность всплыть, вдохнуть в себя широко открытыми люками чистый воздух и проветрить отсеки, насыщенные парами бензина.
Уже тринадцатый час люди в лодке дышали одуряющей смесью этих паров, углекислоты, выдыхаемой их легкими, и скупых порций кислорода, которым командир, расходуя аварийные баллоны, пытался убить бензинный дурман. Кислород, дав временное облегчение людям, сгорал в их организме, а бензинные пары все продолжали невидимо насыщать лодку.
Они струились в отсеки из той балластной цистерны, в которой подводники, рискуя жизнью, привезли защитникам Севастополя драгоценное боевое горючее. Цистерна ночью была уже опорожнена, бензин увезли к танкам и самолетам. Оставалось только промыть ее (чтобы при погружении водяной балласт не вытеснил из нее паров бензина внутрь лодки) и проветрить отсеки. Но сделать этого не удалось. С рассветом началась одна из тех яростных бомбежек, длившихся целый день, которые испытывал Севастополь в последние дни своей героической обороны.
Лодка была вынуждена лечь в бухте на грунт до наступления темноты.
Первые часы все шло хорошо. Но потом стальной корпус лодки стал подобен гигантской наркотической маске, надетой на головы нескольких десятков людей. Сытный, сладкий и острый запах бензина отравлял человеческий организм, — люди в лодке поочередно стали погружаться в бесчувственное состояние. Оно напоминало тот неестественный мертвый сон, в котором лежат на операционном столе под парами эфира или хлороформа.
И так же как под наркозом каждый человек засыпает по-своему, один — легко и покорно, другой — мучительно борясь против насильно навязываемого ему сна, так и люди в лодке, перед тем как окончательно потерять сознание, вели себя по-разному. Одни медленно бродили по отсекам, натыкаясь на приборы и на товарищей, и бормотали оборванные, непонятные фразы. Другие, лежавшие терпеливо и спокойно в ожидании всплытия, вдруг принимались плакать пьяным истошным плачем, ругаясь и бредя, пока отравленный воздух не гасил в них остатков сознания и не погружал в молчание. Кто-то внезапно поднялся и начал плясать. Может быть, в затуманенном его мозгу мелькнула догадка, что этим он подымет дух у остальных, — и он плясал, подпевая себе и ухарски вскрикивая, пока не упал без сил рядом с бесчувственными телами, для которых он плясал.
Большинство краснофлотцев, стараясь сберечь силы до того времени, когда можно будет всплывать, лежали так, как приказал командир, — молча и недвижно. Но и они в конце концов были побеждены бесчувствием, неодолимо наплывающим на мозг. И только глаза их — неподвижные, не выражающие уже мысли глаза — были упрямо открыты, словно краснофлотцы хотели этим показать своему командиру, что до последнего проблеска сознания они пытались держаться и что они ждут только глотка свежего воздуха, чтобы встать по своим боевым местам.
Но дать им этот глоток командир не мог.
Всплывать, когда над бухтой был день, означало подставить лодку под снаряды тяжелых батарей, под бомбы самолетов, непрерывно сменяющих друг друга в воздухе. Нужно было лежать на грунте и ждать темноты. Нужно было бороться с этим одуряющим запахом, погрузившим в бесчувствие всех людей в лодке. Командир должен был держаться и сохранять сознание, чтобы иметь возможность всплыть и спасти лодку и людей.
Но держаться было трудно. Все чаще и чаще он начинал бредить и уже несколько раз ясно видел на часах двадцать один час — время, когда можно будет всплывать. Глоток свежего воздуха, только один глоток — и он продержался бы и эти три часа. Он завидовал тем, кому привез бензин, мины и патроны: они дрались и умирали на воздухе. Даже падая с пулей в груди, они успевали вдохнуть в себя свежий, чистый воздух, и, вероятно, это было блаженством… Стоило только повернуть маховичок продувания балласта, отдраить люк, вздохнуть один раз — один только раз! — и потом снова лечь на грунт хоть на сутки… Пальцы его уже сжимали маховичок, но он нашел в себе силы снять с него руки и отойти от трюмного поста.
Он сделал два шага и упал, всей силой воли сопротивляясь надвигающейся зловещей пустоте. Он не имел права терять сознание. Тогда лодка и все люди в ней погибнут.
Он лежал в центральном посту у клапанов продувания, скрипя зубами, глухо рыча и мотая головой, словно этим можно было выветрить из нее проклятый вялый дурман. Он кусал пальцы, чтобы боль привела его в чувство. Он бился, как тонущий человек, но сонная пустота затягивала в себя, как медленный сильный омут.
Потом он почувствовал, что его приподымают, и сквозь дымные и радужные облака увидел лицо второго во всей лодке человека, кто, кроме него, мог еще думать и действовать. Это был старшина группы трюмных,
— Товарищ капитан-лейтенант, попейте-ка, — сказал тот, прикладывая к его губам кружку.
Он глотнул. Вода была теплая, и его замутило.
— Пейте, пейте, товарищ командир, — настойчиво повторил старшина. — Может, сорвет. Тогда полегчает, вот увидите…
Капитан-лейтенант залпом выпил кружку, другую. Тотчас его замутило больше, и яростный припадок рвоты потряс его тело. Он отлежался. Голове, действительно, стало легче.
— Крепкий ты, старшина, — сказал он, найдя в себе силы улыбнуться.
— Держусь пока, — сказал тот, но капитан-лейтенант увидел, что лицо его было совершенно зеленым и что глаза блестят неестественным блеском. Командир попытался встать, но во всем теле была страшная слабость, и старшина помог ему сесть.
— А я думал, вам полегчает, — сожалеюще покачал он головой. — Конечно, кому как. Мне вот помогает, потравлю и легче… Командир с трудом раскрыл глаза.
— Не выдержать мне, старшина. Свалюсь, — сказал он, чувствуя, что сказать это трудно и стыдно, но сказать надо, чтобы тот, кто останется на ногах один, знал, что командира в лодке больше нет.
И старшина как будто угадал его чувство.
— Что ж мудреного, вы же в походе две ночи не спали, — отозвался он уважительно. — Я и то на вас удивляюсь.
Он помолчал и добавил:
— Вам бы, товарищ командир, поспать сейчас. Часа три отдохнете, а к темноте я вас разбужу… А то вам и лодки потом не поднять будет…
Командир и так уже почти спал, сидя на разножке. Борясь со сном, он думал и взвешивал. Он отлично понимал, что если немедленно же не отдохнет, он погубит и лодку и людей. Он с усилием поднял голову.
— Товарищ старшина первой статьи, — сказал он таким тоном, что старшина невольно выпрямился и стал "смирно", — вступайте во временное командование лодкой. Я и точно не в себе. Лягу. Следите за людьми, может, кто очнется, полезет в люк отдраивать… или продувать примется… Не допускать.
Он замолчал и снова опустил голову на руки.
— Есть, не допускать, — ответил старшина и хотел помочь командиру встать, но тот опять поднял лицо и взглянул ему в глаза.
— И меня не допускайте к клапанам до двадцати одного часа. Может, и меня к ним тоже потянет, понятно?
— Понятно, товарищ капитан-лейтенант, — сказал старшина. Командир снял с руки часы.
— Возьмите. Чтобы все время при вас были, мало ли что… Меня разбудить в двадцать один час, понятно?
— Понятно, — повторил старшина, надевая на руку часы. Он помог командиру встать на ноги и дойти до каюты. Очевидно, тот уже терял сознание, потому что повис на его руке и говорил, как в бреду:
— Держись, старшина… Выдержи… Лодку тебе отдаю… людей отдаю… На часы смотри, выдержи, старшина…
Старшина уложил его в койку и пошел по отсекам.
2
Он шел медленно и осторожно, стараясь не делать лишних движений, потому что и у него от них кружилась голова. Он шел между бесчувственных тел, поправляя руки и ноги, свесившиеся с коек, с торпедных аппаратов, с дизелей. Порой он останавливался возле спящего или потерявшего сознание краснофлотца, оценивая его: может, если его привести в чувство, пригодится командиру при всплытии? Он попробовал расшевелить тех, кто казался ему крепче и выносливее других. Из этого ничего не получилось. Только трое на минуту пришли в себя, но снова впали в бесчувственность. Однако он их приметил: это были нужные при всплытии люди — электрик, моторист и еще один трюмный.
Трижды за первые два часа ему пришлось прибегать к своему способу облегчения. Но в желудке ничего не осталось, и рвота стала мучительной.
По третьему разу он почувствовал, что его валит непобедимое стремление заснуть. Чтобы отвлечься, он опять пошел по отсекам, пошатываясь. Когда он проходил мимо командира, он подумал, не разбудить ли его, потому что сам он мог неожиданно для себя заснуть. Он остановился перед командиром. Тот по-прежнему продолжал бредить:
— Двадцать один час… Боевая задача… Держись, старшина…
— Спите, товарищ командир, все нормально идет, — ответил он, но, видимо, командир его не слышал, потому что повторял однотонно и негромко:
— Держись, старшина… Держись, старшина…
Старшина смотрел на него, взволнованный этим бредом, в котором командир и без сознания продолжал верить тому, кому он поручил свой отдых, нужный для спасения лодки. Ему стало стыдно за свою слабость. Он пересилил себя и пошел в центральный пост.
Но там, оставшись опять один, он снова почувствовал, что должен забыться хоть на минутку. Голова сама падала на грудь, и он боялся, что заснет незаметно для самого себя. Тогда он пошел на хитрость: он прислонился к двери, взялся левой рукой за верхнюю задрайку и привалился головой к запястью с тем расчетом, что если случайно он заснет, то пальцы разожмутся и голова неминуемо стукнется о задрайку, что несомненно, заставит его опомниться.
Какое-то время он сидел в забытьи, слушая громкий стук в висках. Потом этот стук перешел в ровное, убаюкивающее постукиванье, равномерное и не очень торопливое. Это тикали у самого уха командирские часы на руке. Они тикали и как будто повторяли два слова: "Дер-жись, стар-шина, дер-жись, стар-шина…" Он понял, что засыпает, и тут же хитро подумал, что пальцы обязательно разожмутся, как только он уснет, и что поэтому можно сидеть спокойно, отдаваясь этому блаженному забытью. Но часы тикали надоедливо, и надоедливо звучали слова: "Держись, старшина, держись, старшина", — и вдруг он вспомнил, что они значат…
Он резко поднял голову и хотел снять руку с задрайки. Но пальцы так вцепились в задрайку непроизвольной, цепкой судорогой, что он испугался. Их пришлось разжать другой рукой.
Ему стало ясно, что нельзя итти ни на какие сделки с самим собой: несмотря на свой хитрый план, он мог сейчас заснуть, как и все другие, и погубить людей и лодку. Чтобы встряхнуться, он запел громко и нескладно. Он никогда не пел раньше, стесняясь своего голоса, но сейчас его никто не слышал. Он пел дико и фальшиво, перевирая слова, но песня эта его несколько рассеяла. Вдруг он замолчал: он подумал, что наверху, может быть, подслушивают вражеские гидрофоны. Потом с трудом сообразил, что никаких гидрофонов нет — лодка лежит в своей бухте.
Время от времени в лодку доносились глухие взрывы. Наверное, фашисты бомбили наши корабли. Он вспомнил, как перед погружением, когда, сдав груз и бензин, лодка отходила от пристани, в небе загудело неисчислимое количество самолетов, и светлые столбы воды встали на нежном небе рассвета, один из них, опав, обнаружил за собой миноносец. И снова с потрясающей ясностью он увидел, как корма миноносца поднялась над водой и как одно орудие на ней продолжало бить по самолетам, пока вода не заплеснула в его раскаленный ствол.
— Держись, старшина, — повторил он себе вслух, — держись, старшина… Люди же держались…
Его охватила жалость к этим морякам, погибшим на его глазах, и внезапная ярость ожгла сердце. Он поднял к подволоку кулак и погрозил.
— Еще и лодки ждете, чертовы дети?.. Прождетесь… — сказал он тихо и отчетливо.
Ярость эта как будто освежила его и придала ему сил. Он пошел по отсекам, стараясь найти тех, кого он наметил, и перетащить их в центральный пост, чтобы при всплытии привести их в чувство. Он наклонился над электриком, когда услышал в конце отсека шаги. Перегнувшись и посмотрев вдоль лодки сквозь путаную сеть труб, штоков и приборов, он увидел, что кто-то, шатаясь, подошел к люку и взялся за задрайку. Старшина быстро прошел к нему.
— С ума сошел? Кто приказал?
Но тот, очевидно, его не понимал. Старшина попробовал его оттащить, но тот вцепился в задрайку с неожиданной силой, покачивая опущенной головой, и бормотал:
— Обожди… на минутку только… обожди…
Он боролся со старшиной отчаянно и упорно, потом вдруг весь ослаб и упал возле люка.
Борьба эта утомила старшину, и он вынужден был отсидеться. Едва он отдохнул, как упавший снова встал и потянулся к задрайкам. На этот раз схватка была яростней, и, может быть, тот одолел бы старшину и впустил бы в лодку воду, если б не пустяк: старшина почувствовал, что рука с командирскими часами прижата к переборке, и ему почему-то померещилось, что если часы будут раздавлены в этой свалке, то он не сможет разбудить командира во-время. Он рывком дернулся из зажавших его цепких объятий, и бредивший снова потерял силы. Для верности старшина связал ему руки чьим-то полотенцем и долго сидел возле, задыхаясь и вытирая пот. Когда он смог подняться на ноги, было уже десять минут десятого. Он прошел к командиру и тронул его за плечо:
— Товарищ капитан-лейтенант, время вышло, вставайте!
— Старшина? — тотчас же ответил тот, не открывая глаз. — Хорошо, старшина… Держись… Не забудь разбудить…
— Пора всплывать, товарищ командир, двадцать один час, — повторил старшина и поднял голову к подволоку, где за толстым слоем воды была спасительная тьма и воздух, чистый воздух, который сейчас хлынет в лодку.
Нетерпение охватило его.
— Вставайте, товарищ командир, можно всплывать, — повторил он, но командир очнуться не мог. Он подымал голову, ронял ее обратно на койку и повторял:
— Держись, старшина… боевой приказ… двадцать один час…
Разбудить его было невозможно.
Когда старшина это понял, он просидел минут пять соображая. Потом прошел к инженеру и попытался поднять его. Но тот был совершенно без сознания.
В отчаяньи старшина попробовал заставить очнуться кого-либо из тех, кого он наметил ранее. Но и они подымали голову, как пьяные, отвечали вздор, и толку от них не было.
Тогда он решился.
Он перенес командира в центральный пост и пристроил его под самым люком, чтобы воздух сразу хлынул на него. Потом подошел к клапанам и открыл продувание средней.
Все было в порядке. Знакомый удар сжатого воздуха хлопнул в трубах, вода в цистерне зажурчала, и глубомер пополз вверх. Лодка всплыла на ровном киле, и глубомер показал, что рубка уже вышла из воды. Теперь оставалось лишь отдраить люк и впустить в лодку воздух. Тогда, под свежей его струей, командир очнется, и все пойдет нормально.
Во всей этой возне старшина очень устал. И, как бывает всегда в последних секундах ожидания, ему показалось, что больше он выдержать не может. Свежий воздух стал нужен ему немедленно, тотчас же, иначе он мог упасть рядом с командиром, и тогда все кончится и для лодки и для людей. Сердце его билось бешеным стуком, голова кружилась. Он полз по скобтрапу вверх к люку медленно, как во сне, когда руки и ноги вязнут и когда никак нельзя дотянуться до того, что тебя спасет. Руки его и в самом деле ослабли, и, взявшись за штурвал люка, он едва смог его повернуть. Еще одно огромное усилие понадобилось, чтобы заставить крышку люка отделиться от прилипшей резиновой прослойки.
Свежий, прохладный воздух ударил ему в лицо. Он пил его всей грудью, вытянув шею, смеясь и почти плача, но вдруг с ужасом почувствовал, что голова кружится все сильней. Он сумел еще понять, что люк надо успеть задраить, иначе лодку начнет заливать, если разведет волну, и не будет уже ни одного человека, кто это сможет заметить. Теряя сознание, он повис всем телом на штурвале люка, крышка захлопнулась под тяжестью его тела, руки разжались, и он рухнул вниз.
3
Очнулся он оттого, что захлебнулся. Рывком он поднял голову, пытаясь понять, где он и что случилось.
В лодке по-прежнему было светло и тихо. Он лежал рядом с командиром, лицом вниз, в небольшой луже, заливавшей палубу центрального поста. Командирские часы на руке показывали 21 час 50 минут. Значит, он только что упал, и откуда появилась вода, было непонятно.
Он встал и с удивлением почувствовал, что силы его прибавились, — видимо, так помог воздух, которым ему только что удалось подышать. Но открывать вновь люк было опасно: раз в лодке была вода, значит рубка не вышла целиком над поверхностью бухты. Он в раздумье обвел глазами центральный пост, соображая, что же могло произойти. Тут на глаза ему попались часы на переборке у глубомера. Они показывали 0 часов 8 минут.
Это значило, что командирские часы разбились и что он пролежал без сознания больше двух часов. Все это время лодка дрейфовала в бухте, и с ней могло произойти что угодно, раз вода выступила из трюма на настил палубы.
Он пошел осматривать отсеки и понял, откуда появилась вода.
Тот, кого он связал полотенцем, сумел освободиться от него и все-таки отдраить носовой люк. Но, по счастью, он только ослабил задрайки: у него или нехватило сил открыть люк, или вода, полившаяся в щель, привела его на момент в чувство, и он понял, что делает что-то не то. Однако и этой щели оказалось достаточно, чтобы вода, покрывавшая над люком верхнюю палубу лодки, всплывшей только рубкой, залила палубный настил и стекала в трюм к аккумуляторам.
Поняв, что очнулся как раз вовремя, старшина тотчас довернул задрайки носового люка, вернулся в центральный пост, пустил водоотливные помпы и только после этого решился открыть рубочный люк. Воздух снова ударил его по голове, как молотом, но на этот раз он сразу же перевесился через комингс люка и удержался на трапе. Скоро он пришел в себя и поднялся на мостик.
Торжественно и величаво стояло над бухтой звездное, чистое небо. Вспыхивающее на горизонте кольцо орудийных залпов осеняло мужественный, израненный город огненным венцом славы. Шумели волны, разбиваясь о близкий берег. Свежий морской ветер бил в лицо, выдувая из легких ядовитые пары бензина.
Старшина стоял, наслаждаясь ветром, воздухом и возвращенной жизнью. Он стоял и дышал, он смотрел в звездное небо и слушал глухой рокот волн и залпов.
Но лодка снова напомнила ему о том, что по-прежнему он остается единственным человеком, от которого зависит ее судьба и судьба заключенных в ней беспомощных, одурманенных людей: она приподнялась на волне и ударила носом о грунт. Тогда он перегнулся через обвес рубки, вгляделся во тьму и понял, что за эти два часа лодку поднесло к берегу и, очевидно, посадило носом на камни.
Опять следовало действовать, и действовать немедленно. Нужно было сняться с камней и уйти в море, пока еще темно и пока не появились над бухтой фашистские самолеты.
Он быстро спустился вниз, включил вентиляцию и с трудом вытащил командира на мостик. На воздухе тот очнулся. Но, так же, как недавно старшина, он сидел на мостике, вдыхая свежий воздух и еще не понимая, где он и что надо делать. Старшина оставил его приходить в себя и вынес наверх еще одного человека, без которого лодка не могла дать ход, — электрика, одного из троих, намеченных им для всплытия.
Наконец они смогли действовать. Командир приказал продуть главный балласт, чтобы лодка, окончательно всплыв, снялась с камней. Электрик, еще пошатываясь, прошел в корму, к своей станции, старшина — к своему трюмному посту. Он открыл клапаны, и глубомер пополз вверх.
Когда он показал ноль, старшина доложил наверх, что балласт продут, и командир дал телеграфом "полный назад", чтобы отвести лодку от камней. Моторы зажужжали, но лодка почему-то пошла вперед и вновь села на камни. Командир дал «стоп» и крикнул вниз старшине, чтобы тот узнал, почему неверно дан ход.
Электрик стоял у рубильников с напряженным и сосредоточенным вниманием и смотрел на телеграф, ожидая приказаний.
— Тебе какой ход был приказан? — спросил его старшина.
— Передний, — ответил он. — Полной мощностью оба вала.
— Ты что, не очнулся? Задний был дан! — сердито сказал старшина.
— Да я видел, это телеграф врет, — сказал электрик спокойно. — Как же командир мог задний давать? Сзади же у нас фашисты. Мы только вперед можем итти. В море.
Он сказал это с полным убеждением, и старшина понял, что тот все еще во власти бензинного бреда. Заменить электрика у станции было некем, а ждать, когда к нему вернется сознание полностью, было нельзя. Тогда старшина прошел на мостик и сказал капитан-лейтенанту, что у электрика в голове шарики вертятся еще не в ту сторону, но что хода давать можно: он сам будет стоять рядом с электриком и посматривать, чтобы тот больше не чудил.
Лодка вновь попыталась сняться. Ошибка электрика поставила ее в худшее положение: главный балласт был продут полностью, и уменьшить ее осадку было теперь уже нечем, а от рывка вперед она плотно засела в камнях. Время не терпело, рассвет приближался. Лодка рвалась назад, пока не разрядились аккумуляторы.
Но за это время воздух, гулявший внутри лодки, и вентиляция сделали свое дело. Краснофлотцы приходили в себя. Первыми очнулись те упорные подводники, которые потеряли сознание последними. За ними, один за другим, вставали остальные, и скоро во всех отсеках началось движение и забила жизнь. Мотористы стали к дизелям, электрики спустились в трюм к аккумуляторам, готовя их к зарядке. Держась за голову и шатаясь, прошел в центральный пост боцман. У колонки вертикального руля встал рулевой. Что-то зашипело на камбузе, и впервые за долгие часы подводники вспомнили, что, кроме необходимости дышать, человеку нужно еще и есть.
Среди этого множества людей, вернувших себе способность чувствовать, думать и действовать, совершенно затерялся тот, кто вернул им эту способность.
Сперва он что-то делал, помогал другим, но постепенно все больше и больше людей появлялось у механизмов, и он чувствовал, будто с него сваливается одна забота за другой. И когда, наконец, даже у трюмного поста появился краснофлотец (тот, кого он когда-то — казалось, так давно! — пытался разбудить) и официально, по уставу, попросил разрешения стать на вахту, старшина понял, что теперь можно поспать.
И он заснул у самых дизелей так крепко, что даже не слышал, как они загрохотали частыми взрывами. Лодка снова дала ход, на этот раз дизелями, и винты полными оборотами стащили ее с камней. Она развернулась и пошла к выходу из бухты. Дизеля стучали и гремели, но это не могло разбудить старшину. Когда же лодка повернула и ветер стал забивать через люк отработанные газы дизелей, старшина проснулся. Он потянул носом, выругался и, не в силах слышать запах, хоть в какой-нибудь мере напоминающий тот, который долгие шестнадцать часов валил его с ног, решительно вышел на мостик и попросил разрешения у командира остаться. Тот узнал в темноте его голос и молча нашел его руку. Долго, без слов, командир жал ее крепким пожатием, потом вдруг притянул старшину к себе и обнял. Они поцеловались мужским, строгим, клятвенным поцелуем, связывающим военных людей до смерти или победы.
И долго еще они стояли молча, слушая, как гудит и рокочет ожившая лодка, и подставляли лица свежему, вольному ветру. Черное море окружало лодку тьмой и вздыхающими волнами, оберегая ее от врагов.
Потом старшина смущенно сказал:
— Конечно, все хорошо получилось, товарищ капитан-лейтенант, только неприятность одна все же есть…
— Кончились неприятности, старшина, — сказал командир весело. — Кончились!
— Да уж не знаю, — ответил старшина и неловко протянул ему часы. — Часики ваши… Надо думать, не починить… Стоят…
1941
А. Ивич Небо Севастополя
Настоящая доброта
Радость жизни долго не уходила из Севастополя. Откуда взялись цветы — не знаю. Но в один из весенних дней, незадолго до третьего штурма города, неожиданно открылся цветочный магазин на улице Фрунзе. Он просуществовал всего два или три часа — цветы раскупили сразу. Проходил краснофлотец с автоматом за плечом. Останавливался у витрины с выбитым стеклом и широко улыбался. Раздумывал секунду, заходил и снова появлялся на улице, неловко прижимая к груди охапку цветов. Он засовывал левкой в дуло автомата, нарцисс за ленту бескозырки и протягивал охапку первой встретившейся девушке. Улыбка долго не сходила с его лица.
Но настали дни, когда зачахла единственная кем-то засаженная на Приморском бульваре клумба, перестал ходить трамвай и реже появлялись улыбки на похудевших лицах севастопольцев.
Было начало июня. Грохот наполнял город. Гудок Морзавода не успевал оповещать о самолетах, группа за группой, почти без перерыва, налетавших на город, на аэродром, на позиции. Чаще рвались снаряды на улицах и бульварах, рушились уцелевшие стены уже поврежденных бомбами домов.
Для третьего штурма фашисты сосредоточили около тысячи самолетов. Им могло противостоять меньше сотни наших, потому что был один только аэродром Херсонесский да еще крохотная площадка почти в самом городе — "Куликово поле". Больше авиацию разместить было негде.
"Чайки" все еще летали с Куликова поля. У летчиков — то же сосредоточенное спокойствие, что на фронте и в городе, та же страда тяжелых и упорных сражений, что и на позициях.
Куликово поле обстреливалось почти беспрерывно. Четыреста снарядов за день — не редкость.
Эскадрилья в эти дни пополнилась молодыми летчиками, прибывшими с "Большой земли".
Как бы отлично ни кончил летную школу сержант, надо ему войти в строй. Сперва послушать разборы полетов, потом слетать в учебном самолете, чтобы ознакомиться с районом действий, проверить технику пилотирования, а потом лишь начать бои.
Попытка применить этот общий порядок могла бы вызвать только смех в те дни. Какой там учебный самолет, когда вражеские самолеты висели над аэродромом! Добраться от землянки до своей машины — и то уже проблема.
Звонят с командного пункта: вылетать Феоктистову с Воловодовым — одним из новичков эскадрильи. От блиндажа к самолетам приходится пробираться короткими перебежками, ложась, когда свистит снаряд, определяя на слух, где он разорвется. Добравшись до капониров, надо выжидать подходящую для взлета минуту.
Снаряды по аэродрому фашисты кладут сериями — несколько штук один за другим, потом интервал. Сидя в кабинке, запустив моторы, летчики ждут конца серии, выбирая направление рулежки — такое, чтобы не свалиться в воронку. С каждым днем, сколько ни разравнивали аэродром, все труднее находить прямую дорожку, годную для взлета.
Наконец-то Феоктистов и Воловодов взлетели. Они сделали круг над городом и пошли к бухте, откуда появлялись обычно вражеские бомбардировщики.
Им не пришлось долго ждать. С моря шли «юнкерсы» — семь машин плотным строем.
Феоктистов, склонный к строгому расчету, в обычных условиях не стал бы без маневра вклиниваться в такую плотную группу. Но в эти июньские дни осторожные атаки были редкостью. Севастополь и на земле, и на море, и в воздухе оборонялся с ожесточением, в которое вкладывались все душевные силы.
Феоктистов все же предпринял было своего рода обходный маневр: собрался атаковать группу с фланга. Но в последние, решавшие характер боя секунды он вспомнил, что за ним идет новичок-сержант, и сразу мелькнула мысль: "Если осторожничать, я его, конечно, живым домой приведу. А дальше? Приучится «осторожно» воевать, пропадет! Жалко губить парня".
Надо сказать, что самая характерная черта Феоктистова — душевная мягкость и доброта. Нет в эскадрильи человека, который не чувствовал бы его заботливости, готовности помочь в трудную минуту и оказать услугу товарищу.
Феоктистов, не раздумывая больше, идет в лоб «юнкерсам», под весь их огонь. Он врезается в строй, дает очередь по правому ведомому, потом по левому. Оглянулся. Воловодов не растерялся, врезался за ним в группу бомбардировщиков.
Как обычно бывает при таких смелых атаках, строй вражеских самолетов рассыпался, плотность уже не та, фашистские стрелки нервничают, и трассы их проходят далеко от «чаек».
Не прошло и минуты, как Феоктистов поджег один «юнкерс». Мотор бомбардировщика горел, но пилот еще пытался продолжать путь. Воловодов заметил пламя и направил огонь своих пулеметов на подбитую машину. «Юнкерс» свалился в море. Остальные наскоро сбросили бомбы в воду, развернулись и поспешили уйти.
Вернулись и Феоктистов с Воловодовым на свой аэродром, сели, вылезли из кабин. Сняв парашют, Феоктистов подходит к своему ведомому. Ласковая улыбка образует мелкие морщинки вокруг глаз:
— Ну, как — понравилось?
А Воловодову — словно после холодного душа в знойный день — и приятно, и мурашки по спине бегают.
Отвечает он, впрочем, самым равнодушным тоном, словно ему такой бой и два десятка пробоин в самолете — не диковинка.
— Ничего, все нормально.
Успел уже научиться севастопольскому хорошему тону!
Впрочем, он усвоил его не только в разговоре. Ему и в самом деле после такого "ввода в строй" врезаться в плотную группу бомбардировщиков казалось самым естественным делом. Дрался он в Севастополе замечательно и летал до последнего дня обороны.
Так еще раз подтвердилось севастопольское правило — кто воюет, не думая о своей жизни, у того больше шансов не только на успех, но и на жизнь.
Пыль на аэродроме
Работать на Херсонесе летчикам, пожалуй, было еще труднее, чем на Куликовом поле. Фашистские аэродромы были почти рядом.
Над летным полем непрерывно с конца мая висели в воздухе «мессершмитты». Едва они замечали, что наши самолеты готовятся к взлету, как сейчас же вызывали по радио бомбардировщики и истребители. Бросая бомбы по капонирам, на взлетную площадку, враги стремились помешать вылету, а так как все же наши самолеты взлетали — их сразу встречала сильная группа фашистских истребителей. Бой начинался на взлете и кончался лишь посадкой.
Вряд ли за все время существования военной авиации были где-нибудь такие немыслимые условия для регулярной боевой работы.
Но разве легче было пехотинцам и артиллерии на позициях вокруг города сдерживать натиск десятков фашистских дивизий? Разве легче было кораблям прорывать морскую блокаду?
Все это было одинаково трудно, и все это осуществлялось.
Хитрили и взлетали.
С конца аэродрома к центру летного поля мчится автомашина. Можно подумать, что шофер обезумел: на полном газу петлит по аэродрому без пути-дороги и без видимой цели, поднимая тучи пыли. Из капониров выруливают два самолета и, поколесив, возвращаются обратно.
Но только на земле все это кажется неразберихой. С высоты двух или трех тысяч метров, где патрулируют «мессершмитты», клубы пыли дают ясное впечатление взлета.
Проходит несколько минут — гул моторов. «Мессершмитты» дали знать на свой аэродром — "большевики готовятся взлететь". И вот летят фашистские бомбардировщики.
Серия за серией падают на аэродром бомбы. Пикируют и штурмуют вражеские самолеты. Они уходят только тогда, когда опустошены их бомболюки и патронные ящики.
Мгновенно выскакивают из укрытия наши летчики, и дается старт.
Первыми взлетают истребители и сразу же бросаются в атаку на патрулирующие «мессершмитты», чтобы связать их боем, пока рулят штурмовики.
Но какой-нибудь вражеский самолет может все же проскочить вниз. И потому часть наших истребителей кружится, не вступая в бой, над самыми штурмовиками.
Бой, конечно, приходилось вести неравный. Когда дюжину «мессершмиттов» связывали четыре наших самолета, это считалось удачным соотношением сил. Нередко такую же задачу приходилось выполнять паре.
Но вот «ильюшины» вышли на линию фронта, отштурмовали, возвращаются. «Мессершмитты» кружатся вокруг них, как оводы, провожают до самой посадки. Бой нашим истребителям приходится вести непрерывно, а посадку делать под огнем не только дальнобойной артиллерии, но и самолетов.
Садятся штурмовики, садится часть истребителей. В воздухе остается только звено Сикова. Николай Сиков — командир звена. Ему сопутствует слава лучшего разведчика полка.
В тот самый миг, когда последняя пара сделала заход на посадку и вышла на прямую, спикировали два «мессершмитта». Сиков круто развернулся, пошел «мессерам» в лоб, как только те вышли из пике, и нажал на гашетки. Фашисты отвернули. Но сесть Сиков не может — враги сразу накинутся на него.
Теперь решают секунды. Николай сделал единственно возможное — вираж на бреющем, чуть не задевая плоскостью землю, и посадку против правил — слева от только что приземлившегося самолета.
Зарулил, на ходу, еще под огнем «мессершмиттов», выскочил из кабины — и в блиндаж.
В общем, пятьдесят восемь минут летали, и все пятьдесят восемь минут шел бой. А вернулись без единой потери.
Сидит Сиков в блиндаже и не знает: то ли поблагодарят — все-таки хорошо прикрывал на посадке, то ли взгреют — все-таки сел против правил.
Ничего, сошло.
Испытание «двойки»
В тот же день четыре летчика авдеевской эскадрильи поднялись в воздух сопровождать штурмовые машины. Сам Авдеев на этот раз не пошел. Если вылетишь теперь, третий раз за день, то командир полка, пожалуй, четвертого вылета не разрешит. А вечером лететь обязательно надо — из-за этого рыжего «зета». Когда-нибудь же попадется он, наконец, под пулю.
Это был удивительно наглый фашист — рыжий в яблоках «мессершмитт» с буквой «зет» на хвосте. Он патрулировал над Херсонесским аэродромом и, как коршун, кидался вниз, когда замечал автомашину или даже одного проходящего человека. Он умел ловко сманеврировать, уйти от зенитного огня, от атаки наших истребителей. В бой ввязывался всегда с самой выгодной позиции — клюнет и уйдет. А клевал он, чёрт его дери, метко.
Появлялся «зет» обычно под вечер, и этого вылета в сумерках Авдеев не хотел пропустить.
Но не сидеть же без дела в землянке, пока его летчики в воздухе? Неприятное занятие — ждать возвращения своих. Когда сам в полете, гораздо спокойнее.
Авдеев вспомнил, что надо облетать «двойку», испытать новый мотор. Вот и занятие.
Он сел в кабину, взлетел — и все это прежде, чем успели уйти вдаль штурмовики и сопровождавшие их истребители.
Конечно, Авдеев взлетел с полным комплектом боезапаса. Он не собирался идти в бой, но, как всегда в эти дни, «мессершмитты» висели над нашим аэродромом, и мало ли какие встречи могли произойти!
Сделав первый круг, командир взглянул на своих летчиков, пристроившихся сверху к штурмовым машинам.
Что-то неладно. Один ястребок отстал от группы и, словно потеряв ориентировку среди бела дня, неуклюже вертелся над своим аэродромом.
Авдеев дал газ, подошел ближе и посмотрел номер машины. Все стало ему ясно.
Молодой сержант, только недавно кончивший курс, еще не оперившийся боец, растерялся: он не привык взлетать под наблюдением «мессершмиттов». Нельзя даже особенно винить его за это.
Авдеев пристроился к сержанту и помахал ему крылом.
— Иди, иди, мальчик, я тебя прикрывать буду.
Странное положение для командира эскадрильи — идти ведомым у самого молодого летчика и оберегать хвост его машины. Сержант приободрился и занял свое место в строю.
Так шли до фронта.
А над фронтом увидел Авдеев восемь «мессершмиттов», стрелявших по нашим войскам. Тут он не выдержал, вырвался вперед, дал знак четверке «Яковлевых» и ринулся вниз, в атаку.
Снизился и видит: попали в кашу. Куда ни взгляни — слева, справа, сверху, внизу — вражеские истребители. Нет, не восьмерка — их тут было несколько десятков.
Значит, надо всех их связать боем, чтобы они не кинулись на штурмовики. И надо помочь своим «якам» выбраться невредимыми.
Это было нелегко. «Мессеры» чувствовали себя уверенно — перевес сил в воздушном сражении у них был огромный.
"Илы" уже отштурмовали. Три летчика авдеевской эскадрильи, в том числе и сержант, вырвавшись из кольца, ушли вместе со штурмовиками, прикрывая их. Авдеев остался вдвоем с Акуловым, опытным летчиком.
Вдвоем против двух или трех десятков! Машина выдержала все виражи, все молниеносные маневры, которые заставлял ее проделывать Авдеев, отвлекая на себя огонь нападавших на Акулова «мессеров» и в то же время защищая свой самолет от пытавшихся подобраться сзади фашистов. Теперь самый взыскательный летчик мог считать «двойку» хорошо испытанной.
Предстояло самое трудное — уйти на аэродром.
Тут Авдеев показал замечательный класс пилотирования. Он носился по городу ниже домов, заставляя преследовавших его «мессершмиттов» взмывать вверх, чтобы не врезаться в землю, буквально гулял по городу — с улицы в переулок, с переулка в улицу, над развалинами домов.
Ему помогали с земли бойцы, наблюдавшие этот немыслимый полет, стреляли по «мессерам» из автоматов, винтовок.
Через несколько минут Авдеев был у аэродрома.
Но ему не пришлось идти на посадку, это было невозможно. Над аэродромом шел бой. Истребители прикрывали вернувшихся после штурмовки «илов». Разозленные неудачей прежних нападений, фашистские летчики пытались хоть напоследок рассчитаться за штурмовку. Не удалось. «Илы» благополучно сели все до последнего.
И там, наверху, Авдеев увидел рыжего, неторопливо поджидавшего жертву. Фашист, словно паук, висел над аэродромом и протягивал нити своих пуль.
Не прошло и минуты, как Авдеев был рядом с «зетом». Он дал очередь снизу и очередь сбоку. Это были меткие очереди, но их было мало, чтобы сбить фашиста. Все же тот захромал и вышел из боя. Какой удобный случай прикончить его! Но баки уже почти сухие и осталось лишь несколько пуль. Тогда Авдеев пошел на посадку. С трудом, онемевшими от напряжения пальцами, отстегнул лямки парашюта, вышел из кабины.
Опять свистели снаряды над головой и рвались на аэродроме.
Авдеев пробрался в свою землянку, вызвал к телефону инженера и сказал:
— "Двойка" испытана. Мотор в порядке. Можно выпускать в полет. Повесил трубку и пробормотал, ложась на койку:
— Я с тобой вечером сосчитаюсь, рыжий дьявол!
Прожектор
Фашистские автоматчики были уже в городе, на Северной стороне. Но сопротивление продолжалось и на земле и в воздухе. Город затянут дымом пожаров.
Усталый после боевого дня Авдеев возвращался с последнего вылета уже в темноте.
Вспыхнул луч прожектора и длинной лапой принялся ощупывать небо. Авдееву не понадобилось и минуты, чтобы определить точно: прожектор на Константиновском равелине. Кажется, равелин заняли враги. Во всяком случае наши там не зажгут прожектора — бессмысленно.
"Засветили, ну и чёрт их дери, меня все равно не поймают", — подумал он и продолжал свой путь.
Но пройдя километр, Авдеев резко развернулся и, набрав высоту, пошел прямым курсом на прожектор.
Он вспомнил…
Когда перед вылетом был на командном пункте, там как раз принимали сообщение с кавказского берега. Вышли санитарные самолеты, большая группа, забрать из Севастополя раненых. Минут через сорок они должны прилететь. Если их поймает фашистский луч…
И он пошел на прожектор.
Это был удачный бросок. Авдеев спикировал с полутора тысячи метров и дал длинную очередь прямо по цели.
Когда он вышел из пикирования, кругом была непроницаемая тьма. Прожектор погас.
Довольный успехом, летчик ушел на аэродром. Делая круг перед посадкой, уже выпустив шасси, он взглянул в сторону Константиновского равелина, вновь быстро убрал шасси и дал полный газ: луч снова гулял над бухтой.
Самолет приближался к равелину, но не успел подойти, как луч погас. По-видимому, фашисты, услышав гул мотора, поняли, куда и зачем он идет.
Стрелять наудачу в тьму бессмысленно. Авдеев ушел к морю и сделал круг. Горючее неумолимо убывало, долго этот полет продолжаться не мог.
Но повезло, луч появился.
— Теперь уж не спрячешься!
Авдеев сделал несколько выстрелов из пушки. Снаряды летели прямо по лучу, промах казался немыслимым. И действительно, луч погас в тот самый миг, когда снаряды достигли земли.
Авдеев ушел на аэродром.
Но когда он, выпустив колеса, шел на посадку, опять вцепился в море этот проклятый луч…
Оставалось всего несколько минут до прихода санитарных машин. И почти не осталось горючего в баках.
Авдеев пошел к равелину. Пошел, зная, что если не накроет теперь прожектор сразу, с одного захода, то свалится в море или на землю. Шел не торопясь, так как луч опять потух. Если он не вспыхнет в течение двух-трех минут, то ни разбить прожектор, ни вернуться домой уже не удастся.
Луч вспыхнул.
И тогда Герой Советского Союза Авдеев пошел к фашистской прожекторной точке на бреющем. Он шел на бреющем ночью, рискуя врезаться в дом, в холм, в любое возвышение.
По его самолету гитлеровцы открыли бешеный огонь. Авдеев пустил в ход все оружие своей машины и расстреливал прожектор почти в упор. Луч погас.
Но действительно ли он погас или продолжалась игра?
На последних граммах горючего набрал летчик высоту, спланировал и сел с баками, сухими, как песок в пустыне.
Он вылез из кабины и долго смотрел на равелин. Луч больше не появлялся. А издали был слышен нарастающий рокот моторов: шли санитарные самолеты.
* * *
Над Севастополем ночь, и только пожары заливали облака неярким светом, словно разгорался второй закат.
Эскадрилья Авдеева уходила на Кавказ.
Херсонесский маяк, ослепительно белый в солнечных лучах, голубоватый в лунную ночь, провожал летчиков.
Свидетель великой отваги и великих подвигов истребителей — он оставался свидетелем и стражем их славы.
От его подножья восемь месяцев взлетали наши самолеты, к его подножью они садились.
Было тесно на маленьком аэродроме, трудно — это знали летчики, но не чувствовал фронт: не было случая, чтобы заявка на вылет осталась невыполненной. Где бы ни понадобилась помощь авиации — она являлась, быстрая и сокрушительная. Рвались на аэродроме бомбы — сотнями, рвались снаряды тысячами, кружили над аэродромом «мессершмитты». Но это приводило лишь к тому, что рождались герои.
Херсонесский маяк хранит память о том, как повзрослели летчики Черноморья, как знание и выучка слились с отвагой, и родилось горячее, вдохновенное, умное искусство воздушного боя.
В траурном одеянии дыма провожал Севастополь своих защитников. Бесформенные кучи камней оставались на земле. Но город, солнечный, гордый и светлый, уносили летчики в сердцах, зная, что они вернутся сюда, и свободный Севастополь возродится.
П. Гаврилов Личное отношение (рассказ)
Малахов курган дрался. Военный инженер Лебедев не мог отвести глаз от пологих скатов холма. Что-то издавна родное, знакомое с детства напоминал ему сейчас Малахов курган. Ну да, любимую песню:
Врагу не сдается наш гордый «Варяг», Пощады никто не желает…Малахов дрался с непостижимым упорством. Лебедев уже давно перестал считать и фашистские самолеты, тучей нависшие над Малаховым, и количество бомб, и методические разрывы сверхтяжелых вражеских снарядов на выжженных скатах кургана.
Ад кромешный на Малахове.
Сердце инженера щемило. Сейчас, на двенадцатый день беспрерывной бомбежки, не хотят ли гитлеровцы покончить с первым редутом Севастополя? Вот — будь они прокляты — сколько фашистских самолетов снова идет в атаку.
Гигантские вспышки огня, гул чудовищных взрывов… И вправду, как корабль с развевающимся флагом, медленно и величаво тонул Малахов в море дыма и пыли. Вон мелькнула бронзовая рука адмирала Корнилова. Вон бомбы взорвались у самого памятника. Сквозь желтый дым тускло и мрачно опять блеснуло пламя…
Лебедев закрыл лицо шершавыми руками. От рук пахло железом и пылью, запахом Севастополя июня тысяча девятьсот сорок второго года.
В самом деле, как похож был Малахов на корабль! Инженеру припомнилась команда родного миноносца, погибшего в бою. Ребята пришли на курган прямо с палубы этого корабля. Взобрались наверх, увидели с высот кургана голубое море, вздохнули еще раз по кораблю и, не теряя дорогого времени, принялись устраиваться на «житье-битье». Начали с того, что окрестили на Малахове все по-своему, по-корабельному.
Вырытые земляночки называли кубриками, еще нахимовцами притоптанную землю величали палубой. Откуда-то достали позеленевшую рынду, отчистили ее до отчаянного блеска, и склянки отбивали со всем флотским достоинством. По ямкам кургана толково рассредоточили боезапас, замаскировались.
Котельные машинисты, турбинисты и торпедисты — шут их знает, с какой жадной быстротой переняли они мастерство огня от друзей-комендоров! — спрятали бескозырки в мешки, надели шлемы, стали к орудиям…
Тогда, в первые дни обороны, инженер был на Малаховом кургане. Он установил орудия на деревянных основаниях, — времечко было горячее! Моряки мрачно переглядывались: попадания оказались не ахти какими удачными. Лебедев терпеливо объяснил малаховцам, что от орудий на деревянных основаниях лучшего требовать нельзя. Моряки досадливо отмахивались.
— Как же… основания! Основания фашистов бить у нас вполне достаточные.
Сейчас Лебедев видел, как «юнкерсы», закончив очередную бомбежку, уходили к себе. Дым сползал с Малахова желтым рваным занавесом. На памятник Корнилову оседала пыль. Все выглядело мертвым на кургане. Значит, затонул «Варяг»?
Лебедев снял пилотку, и вдруг… что же это такое?! Малахов опять плеснул пламенем выстрелов. Эхо залпов яростно и весело прокатилось по бухтам, по Севастополю. Малахов был жив и опять дрался! Буйная радость охватила инженера. Скорее, скорее туда, к друзьям на Малахов!
* * *
Шофер с места взял на полный газ — манера всех шоферов июньского Севастополя. Навстречу устало брели раненые с передовых. Молодой лейтенант, бодро шагая, вел краснофлотский взвод пополнения. Истомленная севастопольская женщина бережно несла ведра с драгоценной водой. Загоревший на солнце мальчишка в одних трусах перебрасывал с руки на руку горячий осколок только что разорвавшегося немецкого снаряда.
Глядя на эти привычные картины осажденного Севастополя, Лебедев думал об одном: о Малахове.
С какой радостью принял тогда он приказ командующего укрепить батареи Малахова кургана по последнему слову техники. Прежде это дело заняло бы значительное время. Теперь одна лишь фраза: "Постараться надо, ребята!.." оказалась достаточной для того, чтобы уже на второй день орудия были установлены на крепком железобетонном основании.
Необходимо было подождать еще дня четыре, чтобы дать железобетону «схватиться». Но малаховцы, выслушав тогда доводы инженера, глубокомысленно потрогали сырой бетон, что-то гмыкнули себе под нос и молча стали готовиться к стрельбе. В ней была острая необходимость…
И вот еще в те часы, когда остальные работы были в самом разгаре, на Малахове вдруг все сотряслось от дружного залпа орудий. Отложив инструменты и вытирая пот с разгоряченных лиц, рабочие строительного батальона подмигивали друг другу:
— Наши пошли, малаховские!
Попадания были великолепны. Передавая на батарею результаты огня, корректировщики чуть не плясали от восторга. А через несколько минут командир батареи показал инженеру свежую запись в журнале боевых действий. Жирная точка стояла после фразы: "Уничтожены батарея противника и взвод пехоты". Крепко пожимая большую руку военинженера, командир, довольно улыбаясь, сказал:
— Готово! Схватился твой бетон…
…Машина обогнула разрушенные кварталы Корабельной стороны. Белая коза с опаленным рыжим боком, тяжело дыша, брела под гору. Малахов был близко. Вдруг шофер резко затормозил. На дороге разорвалось несколько снарядов.
Лебедев и шофер одним прыжком выскочили из машины и тяжело упали на землю. Рядом грохнуло, взвыло, пахнуло горячим воздухом. Отряхиваясь, инженер и шофер не глядели друг на друга. Пожалуй, можно было бы и не останавливать машину и поближе подъехать к Малахову.
Но Лебедев взглянул вокруг и ахнул. К батарее нельзя было пробраться и на тракторе — так вся дорога была изрыта снарядами и бомбами.
По-вечернему грустно пахло корнями деревьев, травой и цветами. Вырванное из родной почвы, все это теперь тихо умирало…
Лебедев пошел пешком, привычно пробираясь между воронками. Вот и Малахов.
Недалеко от памятника Корнилову копались в земле четыре батарейца. Их молодые обветренные лица были сосредоточены и печальны. Они рыли могилу. Тот, для кого это делалось, лежал тихо и строго, придерживая на груди остывшими руками бескозырку.
В убитом Лебедев узнал бывшего трюмного с миноносца, потом лучшего наводчика батареи Казакова.
И Лебедев подумал о Тосе.
Неугомонную, ласковую, самоотверженную севастопольскую девушку Тосю и Казакова, верного товарища, мастера на все руки, балагура, все на батарее любили, и многие по-дружески завидовали их любви.
— Здравствуй, Тося! — поздоровался Лебедев с девушкой. Тося чуть вздрогнула, но с земли не поднялась.
— В такой темноте цветы собираешь. Не видно ведь…
— Что ж… цветы. Их всегда видно, — тихо ответила Тося. Огрубевшие на войне тонкие девичьи пальцы задвигались быстрей, как будто девушка не цветы на могилу собирала, а гладила волосы любимого.
Лебедев, стиснув зубы, отошел.
"Вот… убило именно Казакова, — думал он, разыскивая комиссара батареи. Но где же его все-таки убило? В укрытии или наверху?"
Комиссар сидел в «кают-компании» батареи. Сгорбившись, он писал.
— Были прямые попадания? — в упор спросил Лебедев.
— Были тут у нас сегодня всякие попадания. Однако ты не беспокойся, строитель. Малахов на тебя не в претензии.
Вошел вестовой, по-корабельному опрятный, только руки у него были черны да на голове белел свежий бинт. Он неслышно поставил два стакана с горячим крепким чаем и так же неслышно удалился. Тяжелые веки комиссара вздрогнули и сомкнулись.
— Три раза воздушная волна отбрасывала Казакова от орудия, душила землей, долбила камнем. Четвертый раз Казаков возвращался к своему месту уже ползком. Он умер у своего орудия…
В тот же день восемь человек подали заявления о приеме в партию.
* * *
В Севастополе еще действовал Строймехзавод, руководимый Лебедевым. Среди дымящихся развалин города, под смертоносным дождем бомб и снарядов, на виду у противника, почти под его прямой наводкой, завод терпеливо ремонтировал орудия.
И вот в самый разгар бешеного натиска фашистов орудия с батарей почему-то стали поступать на ремонт все реже и реже. Лебедев забеспокоился и решил узнать причину.
Орудия батареи Дальней, далеко не новые, давно уже нужно было по одному переправлять на Строймехзавод. Но о Дальней не было ни слуху, ни духу.
Еще одно обстоятельство тянуло Лебедева на эту батарею. Ниже ее, у самой подошвы Мекензиевых гор, прикрывая батарею и одну из дорог на Севастополь, действовали доты, «пятый» и «шестой». Их тоже строил Лебедев.
В декабрьском наступлении гитлеровцы захватили эти доты, а при отходе пытались их взорвать. Но то ли торопились они, подгоняемые беспощадными штыками морской пехоты, то ли железобетон инженера хорошо «схватился», разрушения от подрыва были невелики.
Руководя восстановительными работами, Лебедев призвал на помощь всю свою выдумку, всю выучку военного инженера. Доты возродились. С «пятым», где поставили пушку, Лебедев прощался, как с родным домом. Юркий краснофлотец, веснушчатый и рыжий, видимо, угадав настроение инженера, широко улыбнулся ему:
— Колобок моя фамилия. Смешная? Да я и сам смешной. Вот ребята говорят, будто я на тот, на всамделишный колобок похож. Как в сказке-то, знаете? А ведь и верно: у Дуная из окружения ушел, под Одессой туго пришлось — а живой остался… Теперь шабаш! Суши весла! Отсюда я уж нипочем не уйду. Под Севастополем начал я флотскую службу, тут ее и закончу… Товарищ военинженер, как командиру дота «пятого» разрешите мне узнать: если все ж таки попаду я на зубок фашистскому шакалу, — как тут… в случае чего?
Помнится, Лебедев оставил Колобку столько взрывчатки, что ее вполне хватило бы на взрыв такого дота, как «пятый».
— Все трюмы загрузил! — сиял вспотевший Колобок. — Премного благодарен! На прощанье разрешите спеть вам, а? Хлопцы! — живо схватил он баян. — Хлопцы, споем товарищу военинженеру, строителю нашего славного «пятого»!
— Есть спеть! — согласно ответили моряки, такие же молодые и задорные, как и их командир.
И под величавые аккорды баяна спели они Лебедеву матросскую песенку, — под какими звездами, в каких кубриках, кем и на каких русских кораблях сложенную неизвестно.
Они расстались закадычными друзьями…
Как же теперь, в самом пекле обороны, выручает железобетон Лебедева золотоволосого Колобка и его неунывающих товарищей?
* * *
На Дальнюю Лебедев добрался только в третьем часу ночи, весь в поту, ослепленный и оглушенный, без пилотки, сбитой пулей вражеского автоматчика.
В темноте краснофлотцы возились около орудий. Доносился приглушенный говор. Лебедев вгляделся в мелькание белых пятен около орудий и горестно покачал головой: среди поредевших орудийных расчетов не оставалось ни одного не раненого бойца.
Иные, видимо, серьезно задетые, сидели тихо, накрывшись бушлатами, сутулясь, ни с кем не разговаривая, но и не отходя от орудий. На батарее шла лихорадочная приборка после недавно отбитой атаки, двадцать шестой за этот день.
Лебедева встретил командир батареи, безусый старший лейтенант Петров, с повязкой на левой руке, в зеленой гимнастерке, пожухлой от пота. На голове Петрова была щеголеватая, хотя и порыжевшая, морская фуражка. Командир блеснул на Лебедева умными глазами и в ответ на замечание о почти полном окружении батареи закричал, полагая, что на свете оглохли все, кроме него самого:
— Чего-о? Как это окружен? Я окружен? Вы с ума сошли! А боезапас на батарее я пеку, что ли? Нет, мне его доставляют. А тяжело раненых я куда деваю? Я их в госпиталь отправляю. Вот глупости, окружен! Вечно у вас в тылу все преувеличат!
"В тылу" — это Петров выпалил так, сгоряча. Он отлично знал, что никакого тыла у Севастополя нет. Но не обиделся и Лебедев, молча любуясь молодым командиром Дальней.
Да и хорош был он! По-юношески легкий, опаленный жаром боев, Петров всем своим видом доказывал, что именно тут ему хорошо и что другой судьбы он не желает.
Лебедев подтвердил факт почти полного окружения Дальней. Это Петров и сам отлично учитывал и совсем уже поучительно, даже с оттенком превосходства, стал объяснять инженеру:
— Как почему не ремонтируют орудия? Конечно, материальная часть не человек, ей отдохнуть нужно. Но, во-первых, сейчас под Севастополем такие дела, что не желает отставать и материальная часть, а во-вторых…
— Слушайте, — оборвал инженер Петрова, — я с вами как с командиром батареи говорю, а вы мне лирические стихи читаете. Скажите прямо: сколько сейчас приходится выстрелов на каждое ваше орудие?
Петров посмотрел на Лебедева в упор и выпалил астрономическую цифру. Лебедев понял: пока командир не остыл от последнего боя, разговор с ним придется оставить. Он отделался шуткой, незаметно прошел в погреба и пересчитал стреляные гильзы, сложенные в полном порядке. Цифры Петрова оказались правильными.
Покраснев от досады и смущения, — ведь вот не поверил такому чудесному человеку! — Лебедев все же прошел к орудиям проверить расход боезапаса. Но и тут со всех сторон на него как будто глядели ясные смеющиеся глаза Петрова: люди ручались, что орудия дадут еще столько же выстрелов, а если фашисты и дальше будут злить Дальнюю, то выстрелов будет и больше. А в общем столько, сколько будет нужно. Орудия оказались в образцовом порядке.
Лебедев возвратился к командиру и сказал ему:
— Ей-богу же, товарищ старший лейтенант, если бы сам Нахимов видел вашу батарею, ваши действия, ваших людей, то и он бы…
— Ну! Правда? — перебил его командир батареи и как-то засветился весь.
Они отошли в сторону, на крошечный участок земли, где сталь и огонь еще не тронули природу. Лебедев лег на спину, закинув за шею большие руки. Петров присел рядом, нервно покусывая былинку крепкими зубами.
— Вот вы сказали: Нахимов… А правда ли, когда туго приходилось Севастополю, адмирал Нахимов будто бы говорил: никуда не уйду из Севастополя, ибо место это священно для России. Соберу кучку моих матросов — будем драться до последнего. Мертвыми останемся в Севастополе, но останемся в нем навсегда… Правда?
— Правда, — почему-то шепотом ответил Лебедев. Так они лежали на раненой земле Крыма, чутко внимая, как под канонадой взволнованно дышит она, стонет, мечется, негодует.
— К дотам своим вы пока не ходите, — сказал Петров сразу изменившимся, отрывистым голосом бывалого командира. — Они дрались сегодня хорошо, я им помог боезапасом, харч послал. Выслал в «шестой» двух своих краснофлотцев, самых отчаянных. Но и они не вернулись. С тех пор доты молчат. Рекомендую вам подождать до рассвета.
— Хорошо, я подожду, — послушно сказал Лебедев. Усталость одолевала его. Он ничего не мог поделать с глазами — веки словно нитками сшило.
* * *
Уже через минуту он вскочил. Дальняя била по скоплению противника куда-то километров за восемь. Уставшие глаза болезненно реагировали на яркие всплески пламени, потом и это вместе с дремотой прошло. Лебедев помогал спотыкающимся от усталости бойцам подносить снаряды. Сидел над тяжело раненым краснофлотцем, который скрыл от командира и товарищей свою рану ради того, чтобы в решительном бою остаться с родной батареей, рассказывал ему о живой душе железобетона, о Колобке… И долго не выпускал холодеющую руку из своей большой горячей руки.
На рассвете Лебедев пришел к Петрову. Командир батареи подал ему свой облупившийся бинокль и молча указал на подножье Мекензиевых гор.
Лебедев жадно стал искать свои доты, и, когда нашел их, мороз пробежал у него по коже.
Вся земля около «шестого» была изрыта. Трупы в зеленых мундирах, валявшиеся в разных позах вокруг дота, нельзя было сосчитать.
До «пятого» гитлеровцы вчера, очевидно, не дошли, но «пятый» тоже молчал. Ни единого признака жизни не было заметно в дотах.
Макушки гор розовели. Начинался новый боевой день Севастополя. Появились шесть фашистских бомбардировщиков. Восемью заходами они сбросили на доты более сорока фугасных и осколочных бомб. Когда камни опять рухнули на землю, а пыль улеглась, Лебедев увидел: около «шестого» справа зияла громадная воронка. Дот как будто бы чуть покосился на левую сторону.
В «пятый» бомбы не попали, он был лишь основательно, по верхушку, засыпан камнями.
Бомбардировщики улетели. Оба дота упорно молчали.
Вскоре из-за Мекензиевых гор по площади вокруг дотов забухали тяжелые снаряды подвижной немецкой батареи. Опять под горой все исчезло в густых клубах пыли. И снова, когда пыль улеглась, доты все так же загадочно молчали.
Тогда из лощины, из-за каждого камня, спереди и сзади дотов зелеными ящерицами стали выползать гитлеровцы. Они ползли группами, по пять-шесть человек, едва различимые под маскировочными халатами. Лишь изредка на их оружии вспыхивали искорками солнечные блики да кое-где подымались и таяли облачка пыли.
Доты молчали…
Солнце выглядывало из-за дымчатых гор. Зелень неправдоподобно ярко сверкала капельками хрустальной росы. Самозабвенно заливался невидимый в высоте жаворонок.
Доты молчали…
В горле инженера спеклось. Фашисты, человек пятьдесят, накапливались в воронках от бомб. Вдруг они разом выскочили наружу и, почти не пригибаясь, бегом кинулись к «шестому»…
Дот молчал…
Когда и как выскочили из «шестого» четыре фигурки, Лебедев не заметил. Он увидел: двое из них — в полосатых тельняшках, а двое — в бушлатах, с автоматами и гранатами в руках. Гитлеровцы шарахнулись было от краснофлотцев, потом залегли. Отчаянно затрещали выстрелы.
Двое моряков упали сразу и не поднялись. Третий упал и поднялся, побежал, прихрамывая, вперед, с силой швырнул гранату в ближайшую воронку: там вспыхнуло пламя и поднялись клубы дыма. Краснофлотец опять упал и уже больше не вставал.
Только четвертый добежал до гитлеровцев. Одну за другой бросил он в них три гранаты, прилег от взрыва, пружинисто вскочил, проткнул штыком одного солдата, второй набросился на него сзади. Подоспел еще один фашист, кажется, офицер, и тоже повис на дюжем краснофлотце. Потом все трое живой грудой, отчаянно барахтаясь, тяжело покатились по склону крутого оврага.
Жаворонок пел, и солнце сияло…
От бессильного желания помочь краснофлотцу Лебедев колотил кулаком по сухой земле. Он видел, как враги теперь все ближе и ближе подползали к «пятому». Вот уже безбоязненно они окружили его со всех сторон, вот метнули в него несколько гранат, вот уже ползут по крутой макушке дота, топчутся на ней, исступленно стучат прикладами.
Над головой инженера прокатился залп Дальней. Второй, третий… Снаряды Петрова легли отлично. Гитлеровцев словно сдуло с дота. Но прошло пять минут, и они снова облепили «пятый».
Но это еще не было концом. Из амбразуры дота одиноким, последним выстрелом прогремела его пушечка. И тотчас же страшный взрыв ударил по балкам, прокатил воздушную волну по батарее и, глухо повторенный эхом, покатился дальше к морю. На том месте, где был «пятый», все пропало в дыму, в мгновенном буйстве огня.
Когда ветер все смел, на месте дота дымилась огромная воронка: Колобок вместе с товарищами мужественно окончил флотскую службу Родине и Севастополю.
— Больше я ни одного выстрела не мог дать, — сказал Петров, кусая почерневшие губы, когда Лебедев пришел на командный пункт и тяжело опустился на табуретку. — Больше я не мог, — настойчиво оправдывался Петров. — Вы же понимаете: моя главная задача — Севастополь, а день только что начинается. Теперь я остался без прикрытия. Ну, ничего, еще посмотрим, как обернется дело. Сейчас они стукнут по нас сотней-другой фугасных, потом полезут штурмовать.
Петров пристально вгляделся в инженера, для чего-то снял фуражку, снова надел ее и сказал:
— Ну, и отлично! Будем драться до последнего снаряда. Впрочем, надолго нам их не хватит. Звонил я в дивизион. Обещают доставить только к вечеру, не раньше. Ну, а до того времени… сами понимаете. Одним словом, сообщаю вам свое решение… В случае необходимости я скорректирую огонь Малахова кургана на себя, то есть в тот момент, когда немцы у меня будут. Вам понятно?
— Добро, — просто ответил Лебедев, еле сдерживаясь, чтобы не обнять Петрова, — добро! Кстати, я проверю, как покажет себя наш железобетон под нашими же снарядами.
— Это как же? — растерянно спросил Петров. — Так сами и будете в своем железобетоне сидеть?
— Ну, и что ж такого? — улыбнулся инженер. — А то ведь мы в тылу все преувеличиваем.
— Факт! — уже совсем весело ответил командир и вдруг, нахмурив красивые брови, как-то весь подобрался.
— Воздух! — донесся резкий выкрик.
От воздушного удара Лебедев отсиживался в землянке первого орудия. Тут же были пятеро бойцов, одетые в краснофлотское вперемежку с красноармейским. На лицах их, почти черных, блестели только глаза и зубы. Делясь табачком, они о чем-то беседовали.
Батареец в стальной каске не по размеру, из-под которой был виден только его вздернутый нос, сказал, зевнув во весь рот:
— Посидим да поговорим!
Потом он нагнулся к товарищам, и они о чем-то зашептались. Рослый широкоплечий краснофлотец — один глаз у него был завязан — сказал басом:
— Экий ты хитрый, Синичкин! Ты же сам попытай… Синичкин охотно обернулся к офицеру:
— Разрешите обратиться, товарищ военинженер второго ранга. Ребята вот тут говорят, словно это вы нашу батарею строили?
— Да, я строил батарею со своими товарищами инженерами и рабочими, — ответил Лебедев, одним ухом прислушиваясь к вою приближающихся вражеских самолетов.
— А теперь, что же… вроде как проверяете, хороша ли работа? — полюбопытствовал Синичкин, важно сдувая пепел с самокрутки.
— Выходит, что так.
— Стало быть, инженер вы обоюдный, — сказал Синичкин. Вместе с другими засмеялся и Лебедев.
— Это почему же?
— А как же? — убежденно объяснил Синичкин. — Конечно, обоюдное ваше дело. Я так понимаю. Ежели ваша постройка выдержит, значит вы на высоте…
— А коль не выдержит, то и мы зараз будем на высоте, о! — прогудел басистый краснофлотец.
— Так я об этом и говорю, — весело отозвался Синичкин.
— Это ж Синичкин, его знать надо, товарищ военинженер второго ранга, — добродушно засмеялись в землянке. — Он у нас поэт-любитель. Стихи складывает.
Синичкин с удовольствием слушал веселые подшучивания товарищей, потом, глубоко затянувшись дымом, на секунду задумался. В землянке все затихло. Тогда Синичкин, тряхнув своим громадным шлемом, начал нараспев:
Ветер шумит над волною, Снова в бою мы с тобою… Рейд голубой мой, Флаг боевой мой, Город родной, Севастополь!Поглядев на товарищей, Синичкин смолк. Неясная улыбка, робкая и застенчивая, чуть тронула его губы.
Закончив, он еще раз посмотрел на всех голубыми глазами, вдруг смутился и тихо уронил:
— Покедова все…
Басистый краснофлотец, с любовью глядя на инженера, хотел что-то сказать, но тут истошный свист бомбы возник над их головами. Потом удары последовали один за другим…
* * *
Все стихло как-то сразу.
Отбой.
— За добавкой полетели, — зевая, сказал Синичкин.
Крик наверху: "К орудиям! Танки!" — поднял всех на ноги. Пот и грязь струились по разгоряченным лицам батарейцев. Они скинули каски, фланелевые рубахи; окутанные пороховым дымом, они действовали среди грохота боя с удивительной лихостью и строгой скупостью в движениях.
Прильнув к автомату, строчил по близкой цели Лебедев. Он уже начинал жалеть, что у него нет простой трехлинейки: дело как будто приближалось к рукопашной.
Петров, радостно возбужденный — весь порыв! — перебегал от орудия к орудию. Тут он командовал огнем, там помогал изнемогшему подносчику или заряжающему. Видно было, как радовались люди, видя в такой час командира рядом с собой.
Вот Петров что-то закричал в сторону третьего орудия, белые его зубы блеснули, но что он крикнул, Лебедев разобрать не мог.
Повязки на руке Петрова уже не было, не удержалась и фуражка. Каштановые волосы старшего лейтенанта развевал ветер.
"Так сами и будете в своем железобетоне сидеть?" — вспомнились инженеру слова Петрова. И он, не переставая стрелять, стал постепенно приближаться к командиру Дальней, порешив умереть с ним по-братски, плечом к плечу.
Петров увидел его. Он оживленно закивал ему головой, настойчиво показывая рукой на небо. Там появились бомбардировщики противника. Справа шли шесть танков.
В блиндаже командного пункта Петров закричал Лебедеву:
— Ну, боезапас весь! Фашистов я на себя навлек достаточно. Пора!
И Петров, соединившись с Малаховым курганом, принялся кричать в трубку телефона свой добровольно подписанный смертный приговор.
Прошли короткие мгновения. Лебедев и Петров молча смотрели в глаза друг другу. Где-то далеко словно прогремел гром, и три первых тяжелых снаряда Малахова кургана, с гневным стоном расталкивая воздух, прилетели сюда и разорвались в самой гуще наступающих. Однако осколки их достали и до орудий Дальней.
Фашисты залегли. Но гул своих самолетов и близость шести танков ободряли их. Штурм возобновился.
— Отлично падает, продолжайте! — кричал Петров в трубку. Лебедев выбежал из командного пункта в каком-то радостном воодушевлении.
То, что он увидел, потрясло его. Не отходя от дымящихся черно-красных, теперь замолкших пушек, краснофлотцы подбрасывали вверх бескозырки и кричали «ура».
Ближе всех к Лебедеву был Синичкин. Огромного шлема уже не было на нем. Он опирался о землю руками, и кровь из раны в голове обильно стекала по молодому лицу. Вдруг он весь напрягся и, не открывая залитых кровью глаз, хрипло, но внятно запел «Интернационал». Гимн подхватили у всех трех орудий. Пел и Лебедев, чувствуя, как сердце трепещет от восторга и слезы неиспытанной радости туманят глаза.
Раздался второй залп Малахова кургана…
Как Лебедев очутился опять возле Петрова, он и сам не запомнил. Тот стоял все так же с трубкой телефона, без кровинки в лице, строгий и даже какой-то важный. Надорванным голосом он кричал:
— Хорошо! Прекрасно! Еще два залпа туда же! Да, да, осколочными! Даешь, Малахов!
От третьего близкого попадания блиндаж опять содрогнулся. И еще раз страшно рвануло где-то уже совсем близко.
Блиндаж наполнился синим дымом. Вдруг дверь с треском распахнулась. В командный пункт ввалился басистый краснофлотец.
— Товарищ старший лейтенант! Тикают фашисты… И танки тикают!..
Надо отдать должное командиру Дальней. Он не уронил достоинства своей батареи. При словах краснофлотца он лишь радостно вспыхнул. Впрочем, и голос его не изменился.
— Малахов! Говорит Петров… Хватит. Бежит противник. Переносите огонь вглубь. Спасибо, родные! За жизнь, за Севастополь спасибо. Все!
…Потом Лебедев перевязывал Синичкина. Потом кто-то обнимал инженера и он обнимал кого-то, потом он с Петровым стоял возле самой вместительной землянки, где помещался клуб батареи. Землянка была разрушена.
Петров почесал в затылке.
— Эх, и жалко мне наш "Художественный театр"! Прямо плакать хочется. Ни бомбы его не брали фашистские, ни снаряды. Но что там ни говори, а здорово это получилось у Малахова. Как скажете, товарищ военинженер?
Вдруг, что-то вспомнив, Петров засмеялся:
— Товарищ военинженер! Ну решайте же скорей, что лучше: такие наши снаряды, чтобы они ваш железобетон пробивали, либо такой ваш железобетон, чтобы его не пробивали наши снаряды, а?
В руинах "Художественного театра" почтительно ковырял каким-то дрючком басистый краснофлотец. При последних словах Петрова он обернулся к командиру:
— Это же, как тот батько сынку говорил: "Мабуть, ты пойдешь в лес за дровами, а я в хате останусь; мабуть, я в хате останусь, а ты пойдешь в лес за дровами…"
Вдруг краснофлотец нагнулся, поднял сверкнувшую на солнце спираль и протянул ее командиру:
— Ось, дивытесь, товарищ старший лейтенант, это что же они натворили! Тут же и Хведор Шаляпин, и "Борис Годунов", и "Рыбки уснули в пруду", и Чайковский… Одним словом, усе наше удовольствие… Конец!
— И верно, вечная память нашему патефону! — обиженно молвил Петров. В руках он вертел изогнутую ручку. — Ну, что вы скажете, товарищ Лебедев? Вечно этот Малахов курган что-нибудь да выкинет! Не могли, что ли, как-нибудь поаккуратнее стрелять?
Вскоре в тылу Дальней послышались трескотня автоматов, наших и вражеских, смутные выкрики, напористое тарахтение пулеметов. К батарее пробивалось подкрепление с боезапасом, с продовольствием и даже с пузатеньким бочонком доброго вина — подарком Малахова кургана.
Выпив с Петровым по кружке во славу советской артиллерии и за крепость советского железобетона, Лебедев к ночи, во главе группы раненых, покинул батарею.
Заснул Лебедев только под утро в глубоком бомбоубежище подземного Севастополя. Как был — в пыльной одежде, в сапогах, к которым прилипли грязь и трава, — так и свалился на свою койку.
Но даже во сне он ощупывал на себе оружие.
Он спал с крепко стиснутым ртом, настороженно сжав большие кулаки. И опаленные ресницы его были, как недремлющие часовые, сурово оберегающие краткий покой усталых, ввалившихся глаз.
Вдруг Лебедев сбросил с себя получасовой военный сон так быстро и легко, как боец сбрасывает одеяло при команде "в ружье".
Звонили с аэродрома. Фашисты засыпали его фугасными бомбами вперемежку с зажигательными. Они даже рельсы сбрасывали на аэродром — железнодорожные рельсы с просверленными дырами; при падении рельсы выли и гудели.
— Кого вздумали напугать! Это севастопольских-то летчиков! В общем, ничего, все в порядке. Правда, разрушен один капонир, но летчик продолжает подыматься и дерется по двадцать раз в день. Он сбил уже четыре «мессершмитта», и ему необходимо хоть самую малость времени отдыхать под защитой капонира. Кстати, крепчайшее вам спасибо, Лебедев, за ваши капониры — удивительные шалашики, неуязвимые и невидимые. Сейчас приедете? Поберегитесь, мы под непрекращающимся огнем.
Этого с аэродрома могли бы и не говорить. Лебедев отлично понимал, почему мембрана телефона так часто звенела.
Он уже совсем собрался уходить, когда заметил на табуретке возле койки маленькое письмецо. Конверт был покрыт пылью. Он, видимо, давно дожидался адресата.
Письмо было от дочурки, от далекой сероглазки. Оно дрожало в пальцах инженера, черных, исцарапанных, с забитыми землей ногтями.
"Здравствуй, папочка! Мы получили твое письмо из Севастополя. И мы с мамой по очереди целовали его по нескольку раз. А я и теперь целую, как все равно тебя. Ты пишешь, что соскучился по мне. Еще ты пишешь, что тебе ужас как хочется послушать хоть разок, как это я играю "Утро над рекой". Но, папочка, ты ошибся. Ты всегда в музыке ничего не понимаешь. Такой пьесы я тебе никогда не играла. Почему? Потому, что ее совсем и нет… А я играла тебе "Утро над морем". Помнишь?"
Помнил ли он? Лебедев смущенно почесывал бровь — вот ведь как обмишурился перед дочуркой! Ну ничего, дочка все же сыграет ему после войны.
Медленно поднимаясь по крутой лестнице бомбоубежища, Лебедев вдруг подумал: что же он будет строить после войны?
Впрочем, все равно. Он будет строить, а это главное в жизни. Но если дворцы, дома, стадионы и школы нового Севастополя, то Лебедев построит их такими же просторными и милыми, как душа Синичкина. Такими же светлыми и прекрасными, как слова Тоси о цветах. И в этих чудесных домах нового Севастополя детские пальчики вновь будут спокойно подыматься и опускаться над слоновой костью клавиш. И уже наверное к тому времени прибавится еще одна песня: "Утро над Севастополем". И сероглазка сыграет ее. А он уже тогда не ошибется в названии, нет…
Осталось еще несколько ступенек. Все слышнее становилась несмолкающая военная страда Севастополя. Лебедев проверил на себе оружие. Верный автомат-пистолет, две гранаты-"лимонки". Маловато!
После летчиков Херсонеса ему необходимо будет добраться до бригады Потапова. А это тоже достаточно "бойкое место" Севастополя.
Лебедев быстро вернулся и взял тяжеловесную противотанковую гранату.
И это тоже было личным отношением к войне военинженера второго ранга, коммуниста Ивана Лебедева.
Вл. Апошанский Это было в июне
Бронебойщики
— Быть бронебойщиком опасно. Для этого нужно иметь мужество и уметь презирать смерть. Кто хочет защищать Севастополь с противотанковыми ружьями в руках, два шага вперед! — Ряды заколебались и расстроились.
Когда все пришло в порядок и шеренги подравнялись, комиссар увидел, что впереди стоят лучшие люди его роты.
…Наступление ожидалось со дня на день. Корабли подбрасывали боеприпасы, новую технику. Люди усиленно готовились отразить третий штурм.
И вот бой за Севастополь начался.
На второй день наступления немцы бросили в атаку полчища танков.
Желто-черные, приземистые, подвижные, они были похожи на стадо диких кабанов. Выставив вперед клыки орудий, роняя на ходу, словно пену, клочья огня и дыма, неслись они напролом к синеющей вдали Северной бухте.
Танки прорвали завесу заградительного огня и вклинились в передний край нашей обороны. Едва поспевая за несущимися вперед машинами, бежали фашисты, и казалось, что не было силы, способной остановить эту лавину.
И когда уже расширившиеся от возбуждения и алкоголя глаза вражеских танкистов не видели перед собой ничего, что могло бы преградить им путь, откуда-то из-за куста сухо, почти неслышно треснул одиночный ружейный выстрел, другой, третий…
Два головных танка внезапно замедлили свой бег и остановились. Почти сейчас же из люков и смотровых щелей выплеснулись и затрепетали на ветру языки пламени.
И сразу вражеская лавина дрогнула, замерла и внезапно повернула вспять. Врассыпную, еще быстрее, чем вперед, бросая оружие, бежали обратно немецкие солдаты. Танкисты с воплями выбрасывались из танков. Вслед им гремели выстрелы. Немцы падали и больше не вставали.
Однако один зарвавшийся танк ни за что не хотел поворачивать обратно. Ломая деревья, подминая под себя кусты, повернул он на выстрелы и лез напролом, желая смять невидимого врага гремящими гусеницами.
Сто пятьдесят, сто метров. Пересиливая волнение, бронебойщик Гладышев приложился и выстрелил.
Он не мог промахнуться. Он это знал, но тяжелый танк не прекращал движения. Внезапно пламя сверкнуло из дула его орудия. Огненный бич стегнул куст чуть правее Гладышева. Ветки и комья земли посыпались ему в лицо.
"Ах, так?!" И снова патрон вставлен в ствол, и снова безрезультатно гремит выстрел. А гусеницы танка уже нависают, наваливаются над окопом, в котором сидит Гладышев. Еще секунда и… и тогда снизу, уткнув дуло ружья в живот громыхающего танка, не тронувшийся с места Гладышев последний раз нажимает спусковой крючок.
Крякает и пылает внезапно осевший набок танк, и чуть не на голову Гладышеву высыпаются из танка фашисты и падают все до одного, скошенные пулями Новикова и Филиппова.
— Не может этого быть, чтобы наша сталь не взяла их брони, — сказал вечером Гладышев поздравлявшему его с победой комиссару.
Люди и корабли
Все, кто был в эти дни в осажденном городе, знают имя этого корабля. Да, имя, а не название. Этот корабль жил и боролся, как живой человек, как герой, пять букв фамилии которого с честью носил он на своих бортах.
Ничего, что команда на этом видавшем виды корабле состояла не из кадровых военных моряков. Молодые ребята каботажного плавания из Николаева, старые моряки, побывавшие в заграничных рейсах, все они по-настоящему любили свою родину. Они видели много портов, бухт и гаваней во всех углах мира, но никогда их лица не расцветали в такой счастливой улыбке, как при виде жемчужин Черного моря — Одессы и Севастополя.
Севастополь в осаде! Севастополю надо помочь! И снова, в который уже раз, идет в очередной рейс тяжело нагруженный корабль. На пути много опасностей: самолеты, подводные лодки, торпедные катера немцев подстерегают советские транспорты в открытом море. Ну, что ж! Севастополю нужна помощь! И ровно работают машины, и зорки глаза вахтенных на мостике.
"Серов" идет курсом на Севастополь!
Преодолев опасности, отбив атаки и налеты, уклонившись от торпед, прорвав вражеские самолеты, подходит, наконец, корабль к воротам Южной бухты.
Казалось, уже дома. Все в порядке. Но здесь-то и начиналось самое главное.
Подобравшиеся к Каче гитлеровцы из тяжелых орудий обстреливали вход в бухту. Нужно было форсировать огневую завесу. На "самый полный вперед" указывала стрелка машинного телеграфа. Вставали столбы разрывов у самого борта, окатывая палубу пенистыми валами.
Вот и стенка. Укрытие от снарядов. Лихорадочная разгрузка.
Ящики с боеприпасом. Противотанковые пушки. Автоматчики быстро сбегают по гнущимся сходням и с марша в бой.
Теперь взять раненых и — в обратный путь. И так день за днем.
Однажды в порту тридцать фашистских летчиков выследили «Серова». Самолеты, тяжелые и грузные, один за другим заходили и пикировали на него из-за облаков.
Выгрузка продолжалась. Третий помощник капитана бегал по кораблю и торопил людей, и без того сгибавшихся под непосильной тяжестью грузов.
— Скорей, скорей! — кричал он, не обращая внимания на выстрелы и взрывы, от которых вздрагивал весь корпус судна. — Запаздываем.
Порт, в который попала предназначавшаяся для корабля бомба, уже пылал. Языки пламени лизали и борт «Серова». А выгрузка все продолжалась.
И вдруг бомба попала прямо в нос корабля.
Оседая на правый борт, струной натянув стальные тросы швартовов, он, как смертельно уставшая лошадь, павшая на передние ноги, носом лег на грунт бухты.
— Погиб "Серов", — качали головами бывалые сигнальщики с брандвахты, наблюдавшие за этим неравным боем.
— Погиб "Серов", — говорили бойцы морской пехоты, со своих далеких позиций видевшие клубы черного дыма, поднимавшегося над знакомым силуэтом судна, и еще яростнее били по окопам врага.
Но на другой день на месте, где накануне лежал подбитый «Серов», севастопольцы ничего не увидели.
— Наверное, добили… Совсем затонул? — тревожно спрашивали они.
— Нет, не совсем, — отвечали им краснофлотцы, и в глазах их вспыхивали лукавые искорки.
Несколько дней спустя Севастополь снова услышал залпы тяжелых орудий и увидел всплески воды, встававшие на пути судна, прорывавшегося на внутренний рейд.
— Не может быть?! Мне кажется, я вижу "Серова"! — воскликнул кто-то.
Да, это был он.
Флаг гордо развевался на его гафеле.
Летчики
В дни июньских боев в Севастополе было место, где подвиги совершались ежеминутно, где героизм стал повседневным и обыденным явлением. Это был Херсонесский аэродром.
Ровное поле, покрытое короткой пожелтевшей травой, белый палец упирающегося в голубое небо маяка, море, издали не различимое от неба, пыльные трассы дорог, гул своих и чужих моторов в воздухе, «яков» и «мессеров», сплошная воздушная карусель, черные столбы дыма от взрывов, — «юнкерсы» бьют с воздуха, а немецкие орудия бьют с захваченных фашистами высот прямо по капонирам, — таков аэродром июня тысяча девятьсот сорок второго года.
Здесь испытанные севастопольские летчики, имевшие на счету помногу сбитых фашистских самолетов, приветствовали скромного, ранее незаметного среди других краснофлотца — тракториста Падалкина. Храбрость, где бы она ни была проявлена — в воздухе или на земле, — одинаково уважается отважными сердцами.
Однажды гитлеровцы, рассчитывая уничтожить все наши самолеты, нанесли жестокий бомбовый удар по аэродрому.
Когда, уходя от бомб в небо, взмыли «яки» и «миги», Падалкин работал на аэродроме. Трактором и железобетонным катком он заравнивал возникающие на летном поле воронки.
Два «юнкерса» из двадцати выбрали трактор Падалкина своей мишенью. Бомбы падали то тут, то там. Но тракторист не ушел со своего поста. Он влез в люк тяжелого железобетонного катка и переждал бомбежку.
Над изуродованным полем аэродрома появились не имеющие возможности приземлиться наши самолеты. Падалкин вылез, посмотрел на оспины, сделанные осколками в бетоне катка, на пробитый радиатор трактора, пригнал новую машину и за несколько минут обеспечил возможность посадки всем самолетам.
— Мне-то что, — говорил он после своим товарищам. — Только прямое попадание могло вывести каток из строя, а вот трактор действительно жалко.
На это порыжевшее поле каждую ночь, несмотря на ожесточенный обстрел, прилетали транспортные самолеты. Рокоча и рассыпая искры, они садились, выгружали боеприпас, забирали раненых и через час улетали обратно. Раненые шли, опираясь на товарищей. Других несли санитары. Снаряды взрывали землю неподалеку, раненые пригибались. Залегали. Они снова переживали ощущение боя.
Однажды, когда последний ив прилетевших транспортных самолетов был заполнен и бортмеханик уже закрывал двери, к самолету поднесли раненного в голову комиссара известной на фронте части морской пехоты.
— Места нет, — ответил бортмеханик.
— Кладите на мое место, — сказал безногий краснофлотец. Опираясь на костыли, он неловко выбрался из кабины и, ковыляя, исчез в ночи.
К только что приземлившемуся самолету подъезжает санитарная машина. Из истребителя выпрыгивает старший лейтенант Акулов и снимает простреленный шлем.
Капли крови катятся по его лбу.
— В рубашке родился, — произносит он и вытирает пот и кровь. — Фашисту повезло меньше, чем мне, и боюсь, что в этом виноват я, — улыбается Акулов и кивает головой на море. — Теперь, наверное, докладывает морскому царю о своем неудачном вылете. Это мой пятый крестник, — добавляет Акулов. — Завтра снова полечу — выжигать клопов с Северной стороны.
Мы видели, как в сумерки наши штурмовики, чуть не цепляясь за обгоревшие трубы разрушенных зданий, пролетали над безлюдными развалинами города и прямо с Приморского бульвара с особым глухим гулом выбрасывали свои разноцветные снаряды на Северную сторону, Константиновский равелин, Инженерную пристань, где в щелях засели фашисты.
Навстречу самолетам били немецкие зенитки, а наши снайперы, засевшие на другой стороне бухты в окопах, расположенных на территории бывшего морского госпиталя, Павловского мыска, пристани Третьего Интернационала, пулеметными очередями заставляли их замолкать.
Сделав свое дело, штурмовики уходили. Тогда на огневой рубеж выходили сопровождавшие их «чайки» и короткими пулеметными очередями косили гитлеровцев.
Мы видели, как однажды на наших штурмовиков налетела стая «мессершмиттов». Двадцать пять против пяти. Штурмовикам приходилось туго. Один из них, окруженный со всех сторон немецкими истребителями, вздрогнул и упал в Северную бухту, поднимая столбы воды и языки пламени. Тогда, очевидно решив отомстить за смерть товарища, один из краснозвездных самолетов развернулся и бросился в самую гущу «мессеров».
Как грозный мститель, он врезался в стаю врагов. Один за другим рухнули на землю два вражеских истребителя. Отважный летчик, делал крутые горки, пикируя до земли, продолжал бой. Еще два «мессера» поджег он. И только тогда исчез за облаками.
Мы не знаем тебя, герой, но ты был настоящим еевастопольцем.
Город в осаде
Блокада сжимала Севастополь, лишала воды, пищи, света, разбивала здания, сжигала все, что могло гореть.
Но до последнего дыхания, до последнего двухсотпятидесятого дня обороны город дрался, стоя лицом к врагу, нанося ему страшные удары.
Мы и раньше крепко любили тебя, Севастополь, твои причудливые ступенчатые, похожие на корабельные трапы улицы, исторические места и могилы, голубые бухты.
Но теперь мы любим тебя еще сильнее, мы преклоняемся перед твоим мужеством и выносливостью.
Те из жителей Севастополя, кто остался в городе до последнего его дыхания, кто помогал ему биться с врагом, должны разделить воинскую славу с доблестными защитниками Севастополя.
Они были бойцами. Они работали на фронте и для фронта.
Каждый день тяжело груженные автомобили увозили из штольни «Спецкомбината» ящики с готовой продукцией — минами, гранатами и минометами.
Но однажды, в конце июня, немецкие автоматчики, просочившиеся сквозь линию фронта, захватили бухту «Голландия» и открыли ураганный огонь по находившемуся на другой стороне бухты входу в штольню.
Несколько женщин и детей забились в судорогах, срезанные пулями фашистских извергов. К заводу нельзя было подойти. Ящики с минами лежали у входа, и никто не осмеливался выйти для погрузки.
И тогда прибежал к комиссару «Спецкомбината» известный всему заводу инженер и сказал, дрожа от волнения:
— Я собрал товарищей, желающих драться с фашистами. Разрешите создать минометную батарею.
И батарея была создана. Свои минометы, свои мины, свои минометчики!
Три полковых миномета были расположены за полотном железной дороги. Стрельбой руководил военпред завода, корректировал огонь инженер, выбравшийся из штольни, несмотря на строжайшее запрещение комиссара.
В морской бинокль было хорошо видно, как на противоположном берегу из-под старого, вздымавшего к небу почерневшее ребро шпангоута, полуразвалившегося барказа выглядывала замаскированная маленькая скорострельная пушка. Вокруг нее, стараясь слиться с зеленым подстриженным кустарником, обрамлявшим берег, суетились гитлеровцы. С тонким ноющим свистом прилетали снаряды и, калеча автомобили, поджигая ящики с минами, рвались у входа в штольню.
— Огонь!
Широкие глотки трех минометов выплюнули пламя и дым.
— Недолет. Разрывы в бухте, — прокричал наблюдавший за падением мин инженер.
— Прицел 45, - крикнул военпред. — Огонь!
У минометов суетились рабочие завода, стахановцы, изобретатели. Они быстро устанавливали прицелы, снаряжали мины и опускали их в гладкие трубы минометов.
Вслед за третьим залпом чернее облако разрывов затянуло барказ. И когда осел дым, инженер, от радости прикусив губу, увидел: перевернутая вверх колесами, уткнувшись разбитым стволом в землю, лежала немецкая пушка. Уцелевшие фашисты прятались в кустарнике.
Чувство ликования охватило его.
— Все в цель. Огонь!
Стальные трубы рожденных им, инженером, минометов безотказно выполняли его команды. Мины, словно угадывая его желание, ложились прямо на головы захватчиков.
Рабочие стали воинами. По гитлеровцам били минометы, сделанные севастопольцами. Обточенные и снаряженные их руками мины на куски рвали фашистов.
Огневые точки врага в бухте «Голландия» были подавлены. Автомашины снова повезли фронту боеприпас, необходимый для продолжения жестокого боя.
* * *
Еще до войны работала она на почте и с утра до вечера бегала по городу, разнося по квартирам телеграммы.
Началась война. Два бешеных штурма отбили севастопольцы, шел восьмой месяц осады, но по-прежнему бесперебойно работали почта и телеграф.
Часто на обезлюдевших, разрушенных улицах Севастополя можно было видеть маленькую старушку Заруцкую, разыскивающую в подвалах и бомбоубежищах адресатов.
— Уезжайте, — неоднократно говорили ей.
— Зачем? — отвечала она. — Здесь я нужна. Не поеду.
В начале июня, взбешенные стойкостью севастопольцев, фашисты решили уничтожить город. Сотни самолетов низко летали над зданиями и сбрасывали тяжелые бомбы. Город пылал.
В один из таких страшных дней, когда никто без особой необходимости не вылезал из глубоких щелей и штолен, Заруцкая, спотыкаясь о камни и доски, пробиралась по обугленной улице Фрунзе.
Кругом свистели бомбы, а она шла вперед и несла телеграмму раненому ответственному работнику, лежавшему в штольне на покрытой шинелью койке. Ему нужно было ехать на Большую землю, об этом постоянно напоминали ему его друзья и подчиненные, но разве мог он оставить свой город?
И, лежа на койке, он отдавал распоряжения о восстановлении хлебозавода, о доставке муки в бомбоубежища, о борьбе с дизентерией.
В дверь постучали.
Запыленная, обгоревшая, вошла Заруцкая и протянула ему телеграмму.
Он жадно схватил ее, пробежал и, радостно вздохнув, откинулся на подушки.
— Наградили орденом Ленина! — произнес он. — В Москве не забывают севастопольцев, — и спросил Заруцкую: — Как вы пробрались к нам?
— Очень просто. Нужно было, вот и пришла. Отметьте, пожалуйста, срок получения.
В конце июня жители видели Заруцкую, отважно пробиравшуюся по разрушенной улице, не обращавшую внимания на «мессеров». Она несла на плечах набитый домашним скарбом мешок. Рядом с ней шла какая-то женщина.
— Уезжаете? — спросил один из севастопольцев.
— Нет, что вы, кто же будет телеграммы носить? Просто помогаю знакомой перебраться в другой подвал, старый разбомбило, — ответила эта маленькая женщина, незаметная героиня Севастополя.
* * *
Секретарь горкома партии внимательно посмотрел на редактора. Худой и согнутый, тот напоминал тяжело больного, готового свалиться и больше не встать, но секретарь горкома знал, что в этом болезненном человеке заложена громадная внутренняя сила, позволяющая ему работать за троих и требовать максимального напряжения сил от сотрудников.
— И все-таки "Маяк коммуны" должен завтра выйти в свет, — повторил секретарь и встал. Редактор поднялся тоже.
— Да не забудь поместить передовую о разрушении Панорамы. Весь город должен знать о новом злодеянии гитлеровцев, — услышал он голос секретаря.
Редактор вышел из бомбоубежища и прошел по разрушенной улице. Только что закончился налет. Еще курился кинотеатр «Ударник». Земля была покрыта белыми пятнами сгоревших зажигательных бомб. В подъезде бывшего гастрономического магазина в луже крови лежала женщина. Подъехала санитарная машина, увезла раненую.
От сгоревшего за ночь здания редакции еще веяло жаром. Наборщики и печатники ожидали редактора.
Он шагнул к рабочим и сказал:
— Товарищи! Севастополь живет, и газета должна выходить. Надо расчистить ход в типографию.
Обжигаясь до волдырей, пряча глаза от искр и чада, растаскивали наборщики и печатники еще горячие балки, рухнувшие стропила, загораживавшие вход в типографию.
К вечеру проход был расчищен. В подвале железобетонный потолок дышал жаром, вверху еще гуляло раздуваемое ветром пламя.
Газета должна была выйти.
И в раскаленный подвал пошли наборщики и верстальщики. Заработали вращаемые вручную из-за отсутствия тока печатные машины, а утром севастопольцы, не подозревавшие о муках, в которых рождалась их родная газета, читали свежий номер "Маяка коммуны".
Сергей Алымов Родина с нами
С кем, Севастополь, Тебя сравнить?! С героями Греции? Древнего Рима? Слава твоя, Что в гранит не вгранить, Ни с чем в истории Не сравнима. Римлянин Муций, Одетый в шелк, Прославлен за то, Что сжег свою руку. В Севастополе каждая рота и полк Вынесли тысячекратную муку. Севастополь в осаде Такой костер, Перед которым Ад — прохладное место. Севастополец Руку в костер простер, Руку, огнеупорней асбеста. Севастопольцы Сомкнули ряды, Стальными щитами Выгнули груди. "Дайте снарядов!", "Не надо еды!" — Слышалось У раскаленных орудий. Воздух от залпов — Душная печь. Волосы вспыхивали У комендоров. "До одного мы готовы лечь! Не отдадим Черноморских просторов!" Тысяча немцев на сотню идет. Сотня героев с тысячью бьется. Севастополец В бою не сдает: Он умирает, Но не сдается. Бьет по фашистам Гранат наших град. "Вперед! За Сталина! Родина с нами!" Тельняшка в крови, Пробитый бушлат, Севастопольских битв Бессмертное знамя. Стоит Севастополь, Хоть города нет, Хоть город весь в пепле, Разбит и разрушен. Стоит Севастополь! Гремит на весь свет Великая слава Громче всех пушек.Ольга Джигурда Теплоход «Кахетия» (из записок военного врача)
Мы уходим в море раньше обычного времени. В Сухарной балке уже не стреляют, и только издалека глухо доносятся выстрелы.
Начинается третий штурм Севастополя.
Опять берег багров от горящих зданий, опять золотые свечи над ними и небо, испещренное цветными звездочками трассирующих пуль.
Героическая черноморская крепость! Несмотря на ожесточенный штурм, несмотря на неистовые налеты, ты сопротивляешься и стоишь, как прежде, символом человеческого самоотвержения и воли. Мужественные, уже столько выстрадавшие жители Севастополя, ушедшие в подземные убежища, построившие себе второй город под землей, продолжают, несмотря ни на что, работать, жить и сопротивляться! Слава тебе, наша стойкая, несдающаяся крепость! Слава людям, защищающим ее!
Я останавливаюсь на несколько мгновений у борта. Мы идем быстро, спокойно, окруженные конвоем сопровождающих нас кораблей. Мы увозим самое дорогое, самое ценное — раненых героических защитников Севастополя! Я смотрю на пожары, на багряно-золотую, окровавленную полосу горизонта и думаю о тех, кто сейчас там, в крепости, кто защищает ее до последнего дыхания… Сколько усилий понадобится потом, чтобы снова воздвигнуть во всей его прежней красе этот замечательный город!
"Ведь все равно нет такой силы на свете, чтобы победить нас, — думаю я и не могу оторвать взгляда от мрачного зарева пожаров вдали. — Ведь все равно победителями будем мы, зачем же столько тупого и злобного упорства у врага".
И простая, ясная мысль приходит в голову. Враги сами не верят в свою победу, если даже в эти дни своих кажущихся успехов с таким остервенением уничтожают то, что хотят «завоевать»!
— Чувствует, сволочь, что не быть ему тут хозяином, и разрушает все, сукин сын! — вдруг слышу я чей-то голос.
За моей спиной стоит раненый краснофлотец в тельняшке, держа бескозырку в руках. Голова его забинтована пропитанной кровью марлей. Он стоит твердо, немного расставив ноги. Выражение лица суровое, брови сдвинуты, голос спокоен.
Мы встречаемся с ним взглядом и понимающе смотрим друг другу в глаза.
— Пойдемте, товарищ, я перевяжу вам голову, — предлагаю я, и он послушно идет за мной.
Мы благополучно дошли до Туапсе. В тыловом порту, вспоминая о пережитом в Севастополе дне, нам казалось совершенно невероятным, что всего лишь вчера мы были у Сухарной балки, работали под непрекращающимися налетами врага, отстреливались, стояли на краю гибели и остались невредимыми!
"Кахетия" — счастливая!
Потянулись томительные, тревожные дни. Третий штурм Севастополя продолжался. До нас доходили слухи о героической защите города, об отражении жесточайших вражеских налетов и атак. Наши держали Мекензиевы горы, и там шли упорные бои. Противник нес большие потери, но упорно лез вперед и не давал передышки исстрадавшемуся городу. Гарнизон отступал медленно, и каждый метр нашей земли враг покупал кровавой ценой.
Севастополь стойко держался. Нужны были все новые и новые людские подкрепления, боезапасы, продукты. Мы стали готовиться в очередной рейс. Все прекрасно сознавали, что на этот раз нам предстояла борьба более опасная, чем когда бы то ни было, и каждый чувствовал себя готовым к ней. Все были молчаливей, сосредоточенней, чем обычно, и что-то торжественное ощущалось в нашем ожидании выхода в море.
* * *
"Кахетия" пришла в Севастополь ночью 10 июня. Швартовались опять у Сухарной балки. Издали слышались глухие разрывы снарядов и гул самолетов. Это казалось уже таким обыденным, что никого не беспокоило. Разгрузка корабля на этот раз шла особенно быстро: с рассветом ждали налета вражеских самолетов. В разгрузке принимали участие и экипаж, и санчасть — все, кто был свободен в эти часы.
Я стою на палубе и вижу — наш зубной врач Николай Поликарпович Антонов на спине носит ящики со снарядами, ступая медленно, важно и осторожно. На берегу он ставит свои ящики подальше от корабля. — А то как взорвет, корабль потонет, — объясняет Николай Поликарпович.
Он покрикивает на других носильщиков и заставляет их переставлять ящики подальше. «Подальше» — это значит в двадцати-тридцати метрах от причала, точно какие-нибудь двадцать метров спасут корабль, если бомба упадет рядом с боеприпасами!
На корабле царила рабочая тишина, только иногда пройдет кто-нибудь торопливыми шагами, пробежит по трапу на мостик к командиру, послышится приглушенный голос, скрипнет кран, спускающий груз на землю. Но тишина эта — тревожная, напряженная. Люди работают быстро молча. Почти бегом сносят груз и возвращаются с берега, перепрыгивая через две-три ступеньки трапа. На берегу не курят. Стоит предрассветная мгла, холодно, сыро. Где-то вдали непрерывно рвутся снаряды, гудят самолеты. Чуть-чуть брезжит рассвет, воздух как вдруг раздается звук боевой тревоги, сейчас же вслед за ним — грохот наших зениток. К зениткам «Кахетии» присоединяются зенитки берега и эсминца — он сопровождал нас сюда.
Бой начался около четырех часов утра. Грохот стоял невообразимый, корабль содрогался; казалось, что он стонет.
В моем отсеке работа шла по-прежнему. Принялись за уборку, но не успели ее окончить, как начался обстрел. Санитарка Зина сейчас же убежала стрелять. Другие продолжали драить помещения, носить постельные принадлежности и белье; сестричка Валя готовила койки.
В это памятное утро санитар Бондаренко прибежал к своему другу, тоже санитару, Цимбалюку и шепотом сказал ему:
— В случае чего, без меня с корабля не сходите, я прибегу, мы вместе. Сегодня будет трудно.
Цимбалюк через плечо ласково кивнул ему головой, и Бондаренко убежал.
Начальник санитарной службы Цыбулевский ушел на берег. Ему сказали, что в штольнях собралась большая партия раненых, ожидающих отправки. Он захватил с собой врача-хирурга Кечека, чтобы вместе с ним на месте решить, кого брать в первую очередь.
Все шло по заведенному порядку, но чувствовалось, что происходит что-то необычное, бой чем-то отличался от прежних боев: стрельба была гораздо сильнее, корабль как-то особенно вздрагивал и трясся — бомбы рвались рядом. К привычному шуму наших орудий прибавились незнакомые глухие, сильные звуки, похожие на короткие раскаты грома.
— Что это? — спросила я.
Цимбалюк сразу понял меня. Он тоже обратил внимание на эти звуки и прислушивался к ним.
— Дальнобойные орудия ихние, — ответил он тихо.
Вот что было необычно — в нас еще никогда раньше не стреляли прямой наводкой.
Цыбулевский привел на корабль первую небольшую партию раненых. Ко мне в отделение направили несколько краснофлотцев с тяжелыми ранениями плеч и с повреждением костей. Один молоденький краснофлотец был в особенно тяжелом состоянии, правая рука его представляла собой какую-то бесформенную массу.
— Готовить гипс? — понимающе спросила меня Валя.
— Готовь, введи камфору, морфий, как всегда. А я пойду позову хирурга, чтобы показать этого раненого. Может быть, ему надо ампутировать руку.
Я вышла. Проходя мимо машинного отделения, я увидела в коридоре трех краснофлотцев, среди них Селенина из боцманской команды. Он сидел на корточках и прикуривал, поглядывая вокруг своими хитрыми маленькими глазками. Я остановилась. Краснофлотцы вскочили и спрятали папиросы в кулак.
— Почему курите в неположенном месте? — тихо, но строго спросила я.
В это время корабль так тряхнуло, что мы едва устояли на ногах. Раздался оглушительный грохот. Мы застыли на месте.
— Обсуждаем вопрос, — бойко заговорил Селенин, когда грохот немного затих, — выдержит «Кахетия» или нет? Если выдержит сегодняшний день, то ее надо в музей, как редкость.
Снова раздался грохот, и снова застонал корабль. Я быстро обошла первое отделение. В поисках Кечека натыкаюсь на Цыбулевского и чуть не сбиваю его с ног.
— Кечек на берегу, в штольне, сейчас он придет, — спокойно, но немножко невнятно говорит Цыбулевский. — А Анну Васильевну я отправил на берег, чтобы не пугала людей. — Он улыбается и убегает.
— Так пришлите мне Кечека! — кричу ему вдогонку.
— Пришлю!
Удивительный человек Цыбулевский. Для него не существуют ни разрывы снарядов, ни качка, ни ужасы боя; он ничего не замечает, а беспрерывно бегает, именно — не ходит, а бегает по кораблю с озабоченным видом: сегодня, как и всегда, у него масса дел.
Мне не понравилась обстановка наверху: очень тревожная, напряженная. Лица у всех, кого я встречала, были нахмурены, сосредоточены.
Враг у Северной стороны! Сердце на мгновение остановилось, а потом забилось часто-часто. Вновь и уже совсем рядом раздался ужасный грохот, корабль вздрогнул, что-то затрещало в нем. В вестибюле мигнула и погасла электрическая лампочка. Замолкло радио.
Я побежала к себе в отсек. У нас было сравнительно тихо, — наше отделение располагалось внизу у твиндека. Здесь еще не знали о том, что немцы прорываются на Северную сторону и непрерывно бьют прямой наводкой по Сухарной балке. Грохот и шум боя доносится к нам глухо, только дрожит и стонет корабль.
— Все готово, — слышу я спокойный голос Вали из перевязочной. — Будем начинать? Брать больного?
— Бери, — отвечаю я и совершенно машинально надеваю халат, мою руки.
Цимбалюк приводит раненого. Тот бледен, измучен, еле стоит на ногах, здоровой правой рукой он поддерживает левую, — у него огнестрельный перелом левого плеча. Засыпаем рану порошком стрептоцида и кладем гипсовую повязку.
Между тем грохот все увеличивается. Вдруг страшный удар по кораблю — такое впечатление, что корабль подпрыгнул и со скрипом опять упал на воду. Мы, в нашем отсеке, не знали еще, что в нос попала первая бомба, что в кормовом отсеке и во втором хирургическом отделении начался пожар.
— Можно вести на койку, — говорю я Цимбалюку. Цимбалюк кивает головой и, почесав затылок, говорит, как бы извиняясь:
— Разрешите одеть раненых, а то как бы чего не вышло.
Я сразу поняла его.
— Оденьте, не велите спать. Скорей давайте другого в перевязочную.
Мы продолжаем работать. А корабль все дрожит то мелкой, то более крупной дрожью. Непрерывный гул самолетов и непрестанный свист бомб…
Мне делается нехорошо. Я чувствую, что не могу больше работать. Голова у меня кружится, я снимаю халат, мою руки в тазу и в это время слышу громкий голос Кечека:
— Джигурда! Где Джигурда?
Я выхожу и кричу ему:
— Иди сюда! Мне нужно показать тебе одну руку — можно ли ее гипсовать или нужно ампутировать?
Кечек кубарем скатывается по трапу, видит гипсовые бинты, халаты.
— Какая может быть ампутация? Сумасшедшая! Уходи отсюда скорее. Пожар… дым… а она гипсует!
Он быстро втащил меня по трапу наверх и сейчас же исчез. Я ему успела крикнуть:
— Где пожар? Куда ты? И издали услыхала его ответ:
— Уходи!
Я кинулась вниз. Навстречу мне — Цимбалюк, лицо у него встревоженное.
— Оденьте раненых, выведите их наверх! — приказываю я ему. — Собирайтесь сами. Здесь все оставить, как есть. Выходите на верхнюю палубу. Я пойду узнаю, в чем дело.
Шатаясь и держась руками за поручни, я пошла наверх.
В первом классе на меня пахнуло жаром и дымом.
"Здесь горит", — успела я подумать, и сейчас же мне ткнули ведро в руки, и я услышала торопливый тревожный голос:
— Скорей воды, доктор! Бегите по воду! Пожар во втором классе!
Дыма много. Он ест глаза, не дает дышать. Боцманская команда, аварийная команда, санитары, санитарки тушат пожар, но нехватает шлангов, воду передают ведрами по конвейеру; ведер мало. Пожар во втором классе. Пожар в курительном салоне.
Я слышу:
— Боцман убит, политрук Волковинский ранен, четыре артиллериста убиты… десять человек ранено…
Я не знаю, кто это говорит, и не пытаюсь вслушиваться: все происходящее доходит до меня как бы издалека. Вдруг я соображаю, что мало ведер. В буфетной нахожу несколько ведер, наполненных вилками, кружками. Со мной няня Готовцева. Сквозь дым вижу розовое красивое лицо санитарки Морозовой.
— Бросай все на пол!
Мы освобождаем три ведра, наполняем их водой. Как невозможно медленно течет вода из крана!
— Доктор, Ольга Петровна, посмотрите, у нас умирает капитан в крайней каюте. Что с ним делать?
Я не помню, кто меня звал и кто потащил в каюту к тяжело раненому. Я увидела смертельно бледного человека с обвязанной головой. Его губы сжаты, глаза закрыты, но он еще дышит. Пульс еле прощупывается.
— Надо срочно инъекцию камфоры и переливание крови, — говорю я; оборачиваюсь и вижу в дверях каюты Бердникову, старшую сестру хирургического отделения.
— Потом камфору, — прерывает она меня. — Приказ снести всех раненых на берег. Давайте его на носилки.
Санитары кладут капитана на носилки и уносят. Я направляюсь в операционную, за мной следуют Готовцева и Бердникова.
В этот момент новый страшный удар. Корабль опять как бы подпрыгивает, качается, и сейчас же раздается душераздирающий крик. Я поворачиваюсь и вижу Бердникову. Она стоит спиной к стенке, держась руками за поручни, и кричит:
— Помогите! Помогите!
Готовцева шатается, она одной рукой держится за стенку, тоже кричит и медленно оседает на пол. Это я вижу лишь одно мгновение, у меня кружится голова, и я перестаю понимать, что происходит.
Второй удар. Кажется, он сильней предыдущего. Ударяюсь головой о стенку и теряю сознание. Сколько прошло времени — не знаю. Наверно, считанные секунды, может быть, минуты. Я поднимаюсь, еще слышу стоны Бердниковой, но они раздаются откуда-то издалека. Ни Бердниковой, ни Готовцевой не вижу — их, очевидно, унесли в перевязочную. Вероятно, я оглушена. Встаю, прижимаюсь к переборке. Правая половина головы болит так, что не могу открыть глаз. Соображаю все же: надо идти вниз, в свой отсек, к раненым. Собираю силы, поворачиваюсь и, шатаясь, иду к выходу.
Дыма опять стало больше, сильней пахнет гарью, грохот, шум, свист бомб. На меня нападает страх, и мне хочется закричать: "Помогите! Помогите!", но я иду, сжав зубы.
Сквозь дым вижу Антонова.
— Почему вы здесь? — удивленно спрашивает он меня. — На корабле уже почти никого не осталось. Была команда всем сходить на берег.
Он не приседает, как обычно при бомбежках, и вообще совершенно спокоен. Я тоже сразу успокаиваюсь, и мне даже кажется, что у меня голова болит меньше, но я шатаюсь.
— Вы бледны. Вам нехорошо? Может, вам помочь? — озабоченно спрашивает он и хочет взять меня под руку.
— Нет, спасибо, я сама… Я скажу моим…
— Ваши давно уже в штольне на берегу с Цимбалюком. Я сам видел. Сходите на берег.
— А вы куда? — спрашиваю.
— В свою каюту, возьму плащ.
Я медленно пробираюсь на палубу. Все в дыму, в огне… Корабль кренится. Палуба уходит у меня из-под ног. Ясно вижу берег, но никак не могу понять, почему трап необычно поднят вверх. Мелькнула мысль, что на берег уже нельзя сойти, и я останавливаюсь. Мимо прошли две женщины; они вынырнули из дыма и сразу же пропали, за ними два краснофлотца. И тоже исчезли.
Я все-таки, очевидно, плохо соображаю. Голова нестерпимо болит, но я отчетливо видела у одного краснофлотца кровь на лице; его поддерживал товарищ, у которого неестественно болталась правая рука.
— Бинты есть? — слышу я.
— Сейчас, — отвечаю кому-то.
Бинтов со мной нет, но я ясно вспоминаю, что у меня в каюте целый узел бинтов и ваты. Я быстро поворачиваюсь и иду к себе в каюту: это первый класс, каюта номер семь, четвертая дверь направо. В дыму плохо видно, я ощупью считаю двери. Дым ест глаза. Корабль дрожит, стонет и все больше клонится набок; грохот продолжается, но он уже отдаленнее.
Орудия не стреляют. Нет, вот раздался наш выстрел, — я узнала его по особому звуку. Кто-то еще есть на корабле. Ощупью нахожу свою каюту. Дверь не заперта. Под койкой на полу маленький чемоданчик и рядом узел с бинтами и ватой. Я беру чемоданчик и узел. Последний взгляд на каюту, на картинку, которая висит над диванчиком, — лес, деревья и зеленая трава…
Я возвращаюсь к трапу. На трапе краснофлотец. Он спускается очень быстро, за ним женщина в платке. Пламя зловеще окрашивает воду и берег в зеленоватый цвет. Трап отошел от причала; с трапа на берег переброшена доска.
Краснофлотец бежит по доске, она качается под ним. Он бежит быстро, так же быстро сходит и женщина в платке, за ней я. Сзади слышу торопливые шаги. Неужели я сойду по доске и не упаду? Голова кружится. На берегу слышу голос Галкина:
— Сходите спокойно. Был приказ командира покинуть корабль без паники. Идите в штольню. Сюда, прямо! Проходя мимо него, спрашиваю:
— Цимбалюк сошел?
— Да, да, Цимбалюк давно с ранеными в той штольне, — он показывает рукой. — Вы идите туда.
Я иду и все время оборачиваюсь. «Кахетия» уже совсем накренилась. Столбы дыма, пламени… Трап дрожит… Доска, переброшенная к причалу, качается, по ней кто-то сходит. Немецкие самолеты еще тут — невдалеке слышны разрывы бомб.
У самой штольни меня кто-то встречает, берет под руку и ведет в штольню. Здесь темно, душно, дымно. Слышу тревожный голос Заболотной:
— Что делать? Нет ни одного бинта. У политрука Волковинского хлещет кровь. Чем перевязывать?
Слышу другой чей-то взволнованный голос:
— У Ухова были бинты,
— Уже нет ни одного.
Я вхожу в штольню. Несколько рук тянутся ко мне. Я вижу Надю Заболотную, ее лицо кажется мне особенно милым в эту минуту. Она бросается ко мне.
— Вам нужны бинты? Возьмите, — и я протягиваю узел с бинтами. У меня его сразу же выхватывают, и я слышу радостный крик:
— Бинты! Бинты!
Оказывается, у нас тридцать пять раненых и шестнадцать убитых. Аптека наша сгорела. Все сошли на берег в чем стояли. Тяжело раненых успели перевязать в перевязочной. Бинты принес аптекарь Ухов: он вернулся с трапа в свою потайную кладовочку и взял целую наволочку бинтов, кроме того, бинты принесла я. Вот и все наши запасы. Ни шприца, ни камфоры, ни спирта, ни жгута — ничего.
Наши люди, столько раз спасавшие других, лежали неподвижно и истекали кровью, и мы беспомощно толпились вокруг, не зная, как им помочь.
Я подошла к Волковинскому. Он тушил пожар вместе с боцманской командой в курительном салоне. Туда попала первая бомба. Боцман был убит наповал, а Евгений Никитович ранен. Его снесли на берег, положили на носилки, кое-как перебинтовали. Ранения тяжелые: левая часть лица надорвана, губа рассечена, перебита правая рука, осколочное ранение живота, по-видимому, проникающее, ранены и обе ноги. Он лежал тихий, бледный, было до слез жаль его.
— Ну, медицина, — сказал он невнятно: раненая губа мешала говорить. — Спасайте меня! Оперируйте. Делайте какие-нибудь уколы. Ну, что же вы? Или пришел конец Женьке Волковинскому?
В штольню ввели под руки лейтенанта Анохина — командира БЧ-2, артиллериста. Он до последней минуты руководил боем, сам стрелял, сам наводил орудие на пикирующих бомбардировщиков; на его глазах вдребезги разнесло орудие. Сейчас Анохин не в себе; у него безумные глаза, он громко кричит, плачет, смеется и все зовет своих погибших товарищей. Его держат, стараются успокоить, но он вырывается, хочет бежать на горящий корабль спасать кого-то. И он-таки вырвался и убежал, помчался к кораблю; его догнали как раз в тот момент, когда он хотел прыгнуть в воду.
Махаладзе помогла сойти с корабля раненой Готовцевой.
Кто-то рассказывает, что убита Морозова. До службы на «Кахетии» она работала в Новороссийске на трикотажной фабрике и добровольно пошла на корабль санитаркой. Морозова считала своим долгом "лично принять участие в войне", как она говорила. Незадолго до ее гибели новороссийская газета поместила о ней восторженную заметку, и Морозова с гордостью ее всем показывала… Она была уже на берегу, и вдруг ей вздумалось зачем-то вернуться на горящий корабль. Больше Морозову никто не видел. Обгоревший труп ее нашли краснофлотцы на палубе.
Погибла и наша Полищук, военфельдшер.
Она с начала боя была в санчасти, оказывала первую помощь раненым. Во время пожара, который возник рядом с санчастью, она не покинула своего поста и вместе с санитаром перевязывала пострадавших. Потом ей сказали, что на верхней палубе лежит артиллерист с разбитой головой. Она схватила два бинта и бросилась к нему на помощь. Здесь ее и убило. Тело Полищук видели многие. Она лежала на спине, с широко раскинутыми руками, в каждой руке крепко зажато по бинту…
Многих наших раненых отнесли в находящуюся рядом штольню, где располагался эвакопункт. С ними были Цыбулевский, Кечек и еще кто-то.
Все случилось очень быстро. В течение нескольких минут одна за другой в «Кахетию» попали четыре бомбы, вспыхнули пожары, и утро, начавшееся так привычно в боевой обстановке, кончилось катастрофой.
Но бой все еще продолжался. По Сухарной балке непрерывно стреляли из орудий. Выходить наружу было опасно. Очевидно, придется пробыть в штольнях до вечера. А потом?
Я сижу, сжавшись в комочек. В подземелье сыро, холодно, душно. Чья-то заботливая рука прикрыла меня бушлатом.
Я даже не подняла головы.
Люди располагались где попало — на ящиках, на снарядах (в этой штольне был склад боеприпасов), на полу; жались друг к другу; возле меня разместилась группа наших девушек и краснофлотцев. Кто-то, вздохнув, тихо произнес:
— Нет нашей Полищучки! Кто же нас теперь ругать будет?
И сразу тихий женский голос запел:
Чайка смело пролетела над седой волной, Окунулась и вернулась, вьется надо мной…Голос был слабый, и мотив звучал неверно. Но тут же его подхватили несколько голосов и запели тихо-тихо, с особенно грустным выражением.
Наша Полищук очень любила эту песню. Иногда она приходила в салон на корабле, где был рояль, и под аккомпанемент Нины Махаладзе пела «Чайку». При этом она складывала руки на животе, ногой отбивала такт и печально тянула слова, выкрикивая на высоких нотах. Сейчас, вспомнив Полищук, запели ее любимую песенку, и в ней прозвучали скорбь о погибшем товарище и уважение к нему.
* * *
Бой продолжался. Иногда бомбы падали где-то совсем рядом, и тогда в подземелье нашем что-то звенело и качалась земля. В глубине штольни обнаружилось целое богатство: груда домашних вещей, чемоданов, узлов, одеял, подушек. Люди бросились к ним, как к находке. Наших раненых сразу уложили на найденные матрацы, подушки, укрыли одеялами.
Несколько смельчаков, в том числе и Селенин из боцманской команды, отправились на горевшую «Кахетию». Они лазили в буфет, на камбуз и принесли в штольню консервы и немного хлеба. Делили все по-братски. Часть продуктов отнесли в соседнюю штольню, где помещались раненые, так и не дождавшиеся отправки на «Кахетию»…
Селенин растрогал меня. Оказывается, он пролез через иллюминатор в мою каюту, которая наполовину была залита водой, достал мой новенький летний китель, две шелковые кофточки — они плавали сверху — и несколько вымокших книг и тетрадей. Торжествующий, он принес все это в штольню и громко стал звать меня. Ему указали на мой угол. Он присел на корточки — вода, стекавшая струйками с его одежды, сразу же образовала лужицу — и громко заговорил:
— Ведь это ваши вещи? Из вашей каюты взял. Четвертый иллюминатор от входной двери. Я знаю. Я красил у вас рамы в Поти. Нате, берите.
— Спасибо, спасибо вам, но как же вы добрались до «Кахетии»? Как вскарабкались на нее? Ведь она горит.
— Горит…
Селенин сел возле меня прямо на мокрую землю, поджал под себя ноги и рассказал, как он с другими краснофлотцами прыгал в воду, как карабкался на борт горевшего корабля.
— Ну, сказано — коробка, — то и дело горестно повторял он. — И горит, как коробка. А до чего жалко, и сказать не могу. Селенин наклонился близко к моему лицу и прошептал:
— Наши думают, что всех отправят на Большую землю. А нас оставят здесь, в Севастополе. Будут списывать по частям, так я пойду с вами. Хорошо? Немцы уже на Северной стороне, прорвались.
— Посмотрим, — ответила я. Под вечер подошел ко мне Ухов.
— Ну, вот и свершилось, — тихо проговорил он. — Мы все были готовы к этому. Недаром «Кахетию» называли счастливой. Она и впрямь счастливей других: погибла у стенки, и большинство людей спаслось.
Он рассказал мне, что Волковинский умер и его похоронили в ямке от снарядов, забросав могилу камнями и землей.
С наступлением темноты нам предложили перейти в другую штольню, где были койки. Сюда свозили раненых, чтобы эвакуировать их на Большую землю. В штольне всегда с особым нетерпением ждали «Кахетию». Это был большой корабль, он брал на борт много раненых, и все верили в его счастливую звезду. И вот корабль погиб…
Стемнело. По Сухарной балке уже не стреляли, но бой шел где-то совсем недалеко. «Кахетия» еще горела. Невысокие языки пламени освещали берег вокруг нее, и море казалось золотым.
Вместе с другими выхожу из штольни. Меня встречают мои санитары Цимбалюк и Цимбал.
— А мы тут волнуемся, — медленно и ласково заговорил Цимбалюк, отбирая у меня пожитки: чемоданчик с письмами дочери и узелок со спасенными Селениным вещами. — Сказали, что вы ранены, потом сказали, что вы убиты, от Галкина узнал: жива! Идемте, мы вам постель приберегли и чаю оставили.
Оказалось, что Цимбалюк, Цимбал и Валя Бабенко сразу же после моего ухода из отсека вывели всех раненых на палубу, благополучно свели их по хорошо еще действовавшему трапу на берег и сдали в штольню номер два, где помещался эвакопункт. Они хотели пойти еще раз на корабль, но их вернули с полдороги, так как уже был приказ всем покинуть «Кахетию».
Цимбалюк сейчас же занялся хозяйственными делами: сбегал в штольню номер три, достал воды, даже чаю, кормил людей, носил «утки», в общем работал целый день, как обычно. От него не отставали и Бондаренко с Цимбалом. Они, пожалуй, были единственными санитарами, которые без приказаний и напоминаний сразу приступили к работе. Позже к ним присоединились другие.
Меня уложили на койку, дали чаю и бутерброд с консервами. Рядом со мною на соседней койке лежала Зина Экмерчан. Она была ранена. У нее оказались множественные мелкоосколочные ранения обоих бедер. Кости не были повреждены. Она лежала на животе и стонала. Я подсела к ней. Зина уткнулась лицом в подушку и тихо заплакала.
В это время в штольню вошел командир «Кахетии» Михаил Иванович Белуха.
Я с трудом узнала его. Он шел, шатаясь, натыкаясь на койки и табуретки, точно слепой. Руки болтались, как плети, голова свесилась на грудь, губы подергивались.
Я встала ему навстречу, окликнула, он не ответил. Я взяла его за руку, привела к моей койке. Он был в расстегнутой шинели, весь перепачкан грязью, руки до крови исцарапаны. Оказывается, Михаил Иванович все время находился на мостике; даже тогда, когда сорвало его каюту и штурманскую рубку, он все еще оставался на своем посту.
С ним рядом был комиссар Карпов, и он-то силой стащил Белуху с корабля. Михаил Иванович не хотел покидать горевшей «Кахетии».
Когда я подвела его к кровати, он молча лег на спину, фуражка упала. Крупные слезы медленно текли по щекам.
— Погибла "Кахетия", — негромко, с мукой произнес он. — Горит — смотреть страшно.
И этот славный человек, смеявшийся над "душевными переживаниями", лежал на постели и горько плакал.
Тут меня позвали. Кто-то сердито произнес:
— И куда наши врачи пропали! Ни одного нет, а люди умирают.
Я занялась ранеными.
* * *
Через два-три часа нам приказали собраться в «вестибюле» штольни. Нас разделили на несколько групп: Белуха и Карпов, затем Тарлецкий, штурман и еще некоторые квалифицированные корабельные специалисты получили приказание явиться в штаб обороны для направления в Новороссийск. Весь вольнонаемный состав корабля, няни, санитарки и все наши раненые должны были остаться в штольне и дожидаться попутного транспорта, чтобы тоже отправиться на Большую землю.
Нашу санитарную часть разделили: одни оставались в штольне ухаживать за ранеными, другие, в том числе я, должны были явиться в санитарный отдел Севастополя за получением назначения в часть для защиты города.
Затонула дорогая «Кахетия», и люди, столько месяцев жившие бок о бок, вместе работавшие и страдавшие в тяжелой обстановке боевых рейсов, разлучались.
Мы вышли из штольни. Ночь была звездная. Справа виднелось уже невысокое пламя догоравшей «Кахетии»; шла стрельба, то и дело слышались близкие и далекие выстрелы, гудели самолеты; на небе сверкали красные, зеленые и желтые огоньки трассирующих пуль. Все, как по команде, остановились; взоры всех обратились к горевшей массе, так недавно бывшей красивым, благоустроенным кораблем, проделавшим много славных походов и спасшим так много людей.
Кто-то громко, надрывно сказал:
— Прощай, «Кахетия»!
Кто-то заплакал, словно мы прощались с другом.
— Пойдем, товарищи! Вперед!
Чей-то молодой голос крикнул:
— До свидания, товарищи! До свидания, друзья!
И мы разошлись группами в разные стороны, на всю жизнь запомнив наш прекрасный корабль, нашу трудную жизнь, наши боевые походы, унося в сердце любовь к товарищам и надежду на лучшее будущее.
Евгений Петров Севастополь борется
Прошло много дней, как немцы начали наступать на Севастополь. Все эти дни напряжение не уменьшалось ни на час. Оно увеличивается. Восемьдесят семь лет назад каждый месяц обороны Севастополя был приравнен к году. Теперь к году должен быть приравнен каждый день.
Сила и густота огня, который обрушивает на город неприятель, превосходит все, что знала до сих пор военная история. Территория, обороняемая нашими моряками и пехотинцами, не велика. Каждый метр ее простреливается всеми видами оружия. Здесь нет тыла, здесь только фронт. Ежедневно немецкая авиация сбрасывает на эту территорию огромное количество бомб, и каждый день неприятельская пехота идет в атаку в надежде, что все впереди снесено авиацией и артиллерией, что не будет больше сопротивления. И каждый день желтая, скалистая севастопольская земля снова и снова оживает, и атакующих немцев встречает ответный огонь.
Города почти нет. Нет больше Севастополя с его акациями и каштанами, чистенькими тенистыми улицами, парками, небольшими светлыми домами и железными балкончиками, которые каждую весну красили голубой или зеленой краской. Он разрушен. Но есть другой, главный Севастополь, город адмирала Нахимова и матроса Кошки, хирурга Пирогова и матросской дочери Даши. Сейчас это город моряков и красноармейцев, из которых просто невозможно кого-нибудь выделить, поскольку все они герои. И если мне хочется привести несколько случаев героизма людей, то потому лишь, что эти случаи типичны.
В одной части морской пехоты командиры взводов лейтенант Евтихеев и техник-интендант 2-го ранга Глушенко получили серьезные ранения. Они отказались уйти с поля сражения и продолжали руководить бойцами. Им просто некогда было уйти, потому что враг продолжал свои атаки. Они отмахнулись от санитаров, как поглощенный работой человек отмахивается, когда его зачем-нибудь зовут.
Пятьдесят немецких автоматчиков окружили наш дзот, где засела горсточка людей. Но эти люди не сдались, они уничтожили своим огнем тридцать четыре немца и стали пробиваться к своим только тогда, когда у них не осталось ни одного патрона. Удивительный подвиг совершил тут краснофлотец Полещук. Раненный в ногу, не имея ни одного патрона, он пополз прямо на врага и заколол штыком двух автоматчиков.
Краснофлотец Сергейчук был ранен. Он знал, что положение на участке критическое, и продолжал сражаться с атакующими немцами. Не знаю, хотел ли он оставить по себе память или же просто подбодрить себя, но он быстро вырвал из записной книжки листок бумаги и записал на нем: "Идя в бой, не буду щадить сил и самой жизни для уничтожения фашистов, за любимый город моряков Севастополь".
Вообще, в эти торжественные и страшные дни людей охватила потребность написать хоть две-три строки. Это началось на одной батарее. Там кто-то взял портрет Сталина и написал на нем, что готов умереть за Севастополь. Он подписал под этими строками свою фамилию, за ним то же самое стали делать другие. Они снова давали родине клятву верности, чтобы сейчас же тут же сдержать ее. Они повторяли присягу под таким огнем, которого никто никогда не испытал. У них не брали присягу, как это бывает обычно. Они давали ее сами, желая показать пример всему фронту и оставить память своим внукам и правнукам.
В сочетании мужества с умением заключена вся сила севастопольской обороны лета 1942 года. Севастопольцы умеют воевать. Какой знаток военно-морского дела поверил бы до войны, что боевой корабль в состоянии подвезти к берегу груз, людей и снаряды, разгрузиться, погрузить раненых бойцов и эвакуируемых женщин, и детей, сделав все это в течение двух часов, и вести еще интенсивный огонь из всех орудий, поддерживая действия пехоты! Кто поверил бы, что в результате одного из сотен короткого авиационного налета, когда немцы сбросили 800 бомб, в городе был всего один убитый и один раненый! А ведь это факт. Севастопольцы так хорошо зарылись в землю, так умело воюют, что их не может взять никакая бомба.
Только за первые восемь дней июня на город было сброшено около 9 тысяч авиационных бомб, не считая снарядов и мин. Передний край обороны немцы бомбили с еще большей силой.
Двадцать дней длится штурм Севастополя, и каждый день может быть приравнен к году. Город держится наперекор всему — теории, опыту, наперекор бешеному напору немцев, бросивших сюда около тысячи самолетов, около десяти лучших своих дивизий и даже сверхтяжелую 615-миллиметровую артиллерию, какая никогда еще не применялась.
Город продолжает держаться, хотя держаться стало еще труднее.
Когда моряков-черноморцев спрашивают, может ли удержаться Севастополь, они хмуро отвечают:
— Ничего, держимся.
Они не говорят: "Пока держимся". И они не говорят: "Мы удержимся". Здесь слов на ветер не кидают и не любят испытывать судьбу. Это моряки, которые во время предельно сильного шторма на море никогда не говорят о том, погибнут они или спасутся. Они просто отстаивают корабль всей силой своего умения и мужества.
Георгий Гайдовский Вечная слава. Севастопольские новеллы
1. Станки гудели ровно и спокойно
Тяжелая бомба разорвалась где-то совсем рядом. Земля задрожала, со стен подвала посыпались песок и земля. Нина Михайлова открыла глаза, прислушалась. В наступившей тишине она явно услыхала тиканье своих маленьких ручных часов, взглянула на циферблат и вскочила. Утомленная и обессиленная, она проспала несколько часов и не заметила, как наступил рассвет.
Издали донеслось несколько разрывов. Пулеметные очереди сливались с грохотом канонады.
В подвале просыпались. Многие не спали вовсе. Кто-то шепотом в полутьме рассказывал:
— Улица Ленина горит, на Пролетарской завалило убежище, на Фрунзе пожары… Дарью Пустынину пришибло на базаре.
Второй день фашисты бомбили Севастополь. Рушились дома, взлетали на воздух булыжники мостовой. Нестерпимо ярким огнем горели зажигательные бомбы. Над городом поднимался черный, тяжелый дым. Гарь проникала в подвал, удушливая и смрадная.
Нина поднялась. Старуха-мать спросила:
— Куда ты?
— На завод.
— Сиди, полоумная.
— Как же мне сидеть, если я на завод должна?
— Говорю, сиди!
Старуха заплакала мелкими горькими слезами. Нина хотела ответить, передумала и двинулась к выходу.
Она работала на заводе недавно, но знала, что к смене нужно придти обязательно, что бы ни произошло — завод не может остановиться.
Когда вышла из подвала, свет ударил ей в лицо. Тотчас завыла бомба, разрыв показался исключительно сильным. Первое движение было — вернуться в подвал. Нина пересилила растущее чувство страха и побежала по ставшему за эти сутки чужим и незнакомым переулку. Она споткнулась о груду камней, упала, больно ушибла колено, поднялась и, прихрамывая, побежала дальше.
Взрывы раздавались часто.
С фронта доносился гул артиллерийских выстрелов.
Горела Северная сторона, дым стлался над Корабельной.
Улицы были пусты и безлюдны. Путь преграждали воронки, развалины домов.
Нина наткнулась на труп женщины, вскрикнула, бросилась в сторону, сквозь пролом в заборе вбежала в чей-то сад и упала на мягкую, хорошо пахнущую, недавно вскопанную грядку. Она проползла несколько шагов, наткнулась на каменный массивный забор, прижалась к нему и почувствовала, что больше двинуться не может.
Бомбы рвались в отдалении.
Терпко и пряно пахла цветущая акация. Запах акации смешивался с едкой, вызывающей слезы, гарью.
Нина отдышалась, немного пришла в себя, поднялась.
Разрывы прекратились. Вдали гудели невидимые немецкие самолеты.
Нина выбралась на улицу и пошла к голубевшей вдали бухте. Внезапно что-то пронзительно заревело над ее головой, кто-то засвистел тонко и отрывисто совсем рядом, пыль небольшими фонтанчиками взметнулась у ее ног.
Ничего не понимая, Нина остановилась.
Черная тень самолета пересекла улицу, но и тут Нина не сообразила, что самолет охотится именно за нею, маленькой, семнадцатилетней Ниной Михайловой, работницей севастопольского подземного завода, которая осмелилась выйти в этот день на улицу.
Нина подняла голову и увидела, как над ней пронеслась машина со свастикой на крыльях. Фашистский летчик дал очередь. Над Нининой головой в стене дома пули выбили четкую линию углублений.
Маленький острый осколок рассек Нине висок, по щеке скатилась капелька крови.
В третий раз фашист атаковал Нину. И она, все поняв, рассердилась, побежала по улице, торжествуя и радуясь, когда летчик снова и снова пикировал мимо, всаживая пули в землю, в заборы, в дома.
Нина спешила на завод.
Страх оставил ее.
Озверевший летчик не отставал от девушки. Однажды Нине показалось, что она увидела над бортом его перекошенное лицо с неестественно большими от очков глазами.
В эти минуты во всем городе было пусто. Только Нина бежала вперед, и ее беленькая блузка, на которой кровь, сбегавшая по щеке, ткала необыкновенные узоры, мелькала среди развалин, над зеленью клумб, среди дыма пожарищ.
Теперь Нина знала, что никто ее не может остановить.
Еще несколько раз летчик пикировал на девушку. Снова пули проносились мимо.
Нина выбежала к покрытому пеплом, обожженному огнем и солнцем пустырю.
И тут она снова испугалась. Ее сердце застучало сильно и быстро, ладони рук похолодели и стали потными. Казалось немыслимым пройти по этому открытому со всех сторон пустырю. Где-то над головой ревел самолет фашиста.
Нина закрыла глаза и быстро побежала вперед. Ей почудилось, что самолет повалился на нее, придавил к земле. Она упала, прижалась к траве, с ужасом прислушиваясь к пулеметным очередям.
А пулеметы работали непрерывно. В воздухе стоял сплошной рев. Нина приподнялась и увидела, как над ее головой советский летчик расстреливал гитлеровца. Потом выстрелы оборвались, что-то тяжелое пронеслось по воздуху и со скрежетом упало на землю совсем недалеко от Нины.
"Бомба! Конец!" — подумала девушка.
Но конца не было.
Когда Нина поднялась, она увидела горящие обломки фашистского самолета, а в стороне неподвижное тело человека с неестественно большими от очков глазами.
Чувство гордости к радости охватило Нину. Она улыбнулась.
Она улыбалась, стоя у своего станка, смотря на металлическую стружку, которая ползла из-под резца.
Разрывы бомб доносились сюда глухо и не страшно. Станок гудел ровно и спокойно…
2. Чувство меры
Восьмой день шли бои под Севастополем, все усиливаясь и нарастая.
Фашисты шли в атаку на наши позиции почти непрерывно. Днем и ночью севастопольцы уничтожали врагов. Тошнотворный запах тлена поднимался над долинами и высотами.
На батарее было затишье.
В точно назначенный день и час приехала кинопередвижка. Краснофлотец-механик деловито и спокойно (для того, чтобы попасть на батарею, он дважды прорывался сквозь орудийный обстрел) установил аппарат, повесил экран.
Свободные от вахты краснофлотцы рассаживались, предвкушая удовольствие.
Гул артиллерийской канонады сюда едва доносился, и эти люди, привыкшие к боям, его не замечали.
Экран осветился. На нем появились ленинградские улицы, девушка, пришедшая записаться в санитарную дружину.
Краснофлотцы, должно быть, не раз видели эту картину. Появление героини они приветствовали веселыми возгласами:
— Здравствуй, «Чижик»!
Среди зрителей было двое москвичей. Они с начала войны находились на флоте, многое поняли, чего не понимали раньше, ко многому привыкли, со многим освоились. Смотрели они картину, разворачивающуюся перед ними, с таким же удовольствием, как краснофлотцы, хотя в Москве обычно все кинокартины критиковали, были ими недовольны и полагали, что все нужно сделать по-иному.
На экране белели снега Финляндии. Героические девушки ползли по снегу.
И вдруг приятели переглянулись. Ничего особенного на экране не происходило, а режиссер все больше и больше прибавлял орудийного грома, пулеметных очередей, свиста бомб и винтовочных выстрелов.
Один из москвичей поморщился и сказал соседу:
— Нет чувства меры!
— Еще бы, — ответил второй, — картину снимали люди, никогда не бывшие на фронте.
А режиссер, видимо, действительно увлекся звуковым оформлением. Даже самые идиллические эпизоды проходили под грохот зениток и трескотню пулеметов.
Внезапно и неожиданно громко прозвучал сигнал боевой тревоги. Демонстрация фильма прекратилась. Краснофлотцы мгновенно покинули блиндаж.
Москвичи последовали за ними.
На разбомбленный, окутанный дымом, полуразрушенный Севастополь шли немецкие бомбовозы.
Зенитки щелкали сухо и пронзительно. Вот один из вражеских самолетов задымился и начал падать.
Над городом взметнулись фонтаны камней, земли и дыма — там упали бомбы.
Налет прекратился. Севастополь вдали тлел и дымился, даже в эти минуты прекрасный и величественный.
На батарее была объявлена готовность номер два. Краснофлотцы вернулись в блиндаж, и механик спокойно (он только что помогал подносить снаряды к орудиям) включил киноаппарат.
На экране появились знакомые эпизоды. Механик прокручивал вторично последнюю часть.
Слышалась музыка и вовсе не было свиста бомб, орудийных раскатов и пулеметных очередей.
Москвичи переглянулись.
Они поняли, что режиссер ни в чем не был повинен. Во время демонстрации фильма стреляли настоящие орудия, захлебывались настоящие пулеметы, свистели настоящие бомбы. И это было закономерно, в этом было свое особое "чувство меры", иначе быть не могло, потому что здесь был осажденный, мужественно отбивающийся от врага, выполняющий свой великий долг перед Родиной героический Севастополь.
3. Одиночество
Кандыба в изнеможении оторвался от пулемета, разжал занемевшие пальцы и глубоко втянул в себя свежий вечерний воздух.
— Все! — сказал он и неслушающимися пальцами начал сворачивать самокрутку.
Старшина Шаломытов лежал рядом с ним. Он недавно был ранен и сейчас старался сохранять полную неподвижность, потому что каждое движение причиняло нестерпимую боль.
Кандыба наклонился над ним и спросил:
— Что, браток?
Шаломытов открыл глубоко запавшие, воспаленные глаза и еле слышно ответил:
— Ничего… Выдержу…
Вечерние сумерки мягко заполняли дзот. Туманные тени скрыли лежащих в углу убитых краснофлотцев. Дольше светились расстрелянные гильзы.
Кандыба курил жадно, глубоко затягиваясь, шумно выпуская из легких едкий махорочный дым.
Шаломытов пошевелился, застонал и спросил:
— Что там?.. В Севастополе?..
— Горит.
— Сожгут, проклятые…
— Они сожгут, а мы новый выстроим. Ты помалкивай, не тревожься.
— Помнишь, как мы на Приморском бульваре… когда с корабля сходили… Как ее звали?
— Катя. Да ты помалкивай, браток. Отдохнешь — легче будет. Обязательно к нам пробьются, в госпиталь тебя свезут, вылечат.
Шаломытов, видимо, думая о своем, прошептал:
— Катя…
Прислушался и сказал:
— Опять лезут.
Кандыба сплюнул окурок и взялся за пулемет.
Третий день дзот был отрезан от своей части. Третий день немцы пытались взять дзот, посылали автоматчиков, били из минометов, из орудий.
В живых остались двое: Кандыба да тяжело раненый Шаломытов…
Когда гитлеровцы (в который раз!) откатились от дзота, уже стемнело. Вдали полыхало севастопольское зарево.
Кандыба, утомленный до предела, задремал над пулеметом.
Проснулся он внезапно.
Его поразила странная тишина. Ее не мог нарушить непрерывный грохот артиллерии, пулеметов и винтовок.
Перед дзотом было все спокойно. Кандыба никак не мог сообразить, что произошло, окликнул Шаломытова. Старшина ничего не ответил. Кандыба легонько потрогал его и отдернул руку. Шаломытов уже успел остыть.
Тогда Кандыба понял: он остался один. И тоска, такая жестокая, что хотелось закричать, сдавила ему грудь.
С укоризной он сказал товарищу:
— Что же ты оставил меня одного, браток? А?
Отблески вспыхивавших над фронтом ракет проникали сквозь амбразуры дзота, освещали заострившийся нос Шаломытова, бескровные тонкие губы, по которым пробегал суетливый муравей.
Впервые за эти дни Кандыба потерял спокойствие. Одиночество давило, пригибало к земле, лишало мужества, ослабляло волю. Одиночество становилось нестерпимым и страшным.
Кандыба терял самообладание, несколько раз брался за рукоятки пулемета, чтобы в грохоте расстреливаемых патронов утопить свое одиночество, и только напряжением воли заставлял себя оторваться от пулемета.
И тогда он услышал тихий, осторожный шорох.
Кто-то подползал к дзоту.
Кандыба затаил дыхание.
Шорох приближался. Еле слышный, он казался необычайно громким, точно на дзот, лязгая и громыхая, надвигался танк.
Это в осажденный дзот пробрался политрук Филиппов. Только что чуть не убивший политрука Кандыба счастливо смеялся, не выпуская из своей обожженной руки руку комиссара, заглядывал ему в глаза, невидимые в темноте.
— Приполз, товарищ политрук? — говорил он любовно. — Добрался, не забыл нас, хороший ты человек.
— Один остался?
— Один, товарищ политрук.
— До рассвета продержишься?
— Если надо, продержусь.
— Помни: сдадим дзот — откроем фашистам прямую дорогу на Севастополь. Надо держать. На рассвете придем, поможем. Жди нас, Кандыба.
— Есть ждать, товарищ политрук!
И когда исчез политрук в ночной темноте, когда снова потом двинулись враги на дзот, когда били снаряды, обрушивая землю и доски, наполняя дзот дымом и гарью, Кандыба знал — он не один.
И даже когда в блеске рвущихся брошенных им гранат он увидел фигуры гитлеровцев в нескольких шагах от себя, знал, — он не один, с ним политрук, с ним родная часть, с ним Севастополь, с ним вся Родина…
4. Невозможное
Встреченные пулеметным огнем гитлеровцы залегли, потом начали отступать.
Так было уже несколько раз.
С высотки, преграждавшей фашистам путь к Севастополю, снова и снова били пулеметы, делали невозможным продвижение вперед. А Севастополь казался близким и доступным. Вражеские солдаты видели домики, зелень садов. Солнце жгло, хотелось тени, прохлады, конца этого много дней длящегося, нескончаемого боя.
Обер-лейтенант кричал:
— Сколько их там? Двадцать? Тридцать? Самое большее — пятьдесят… Нужно опрокинуть, раздавить, уничтожить! Вперед!..
И снова, харкая кровью, обливаясь холодным потом, ползли гитлеровцы, и перед высоткой росла новая гора из трупов.
Фашисты открыли огонь из минометов. По неприступной позиции били орудия. Над высоткой взметались дым и земля.
Гитлеровцы поднимались, бежали вперед, были уверены, что теперь дорога на Севастополь расчищена, сопротивление сломлено, все живое истреблено. Но пулеметные очереди, меткие и убийственные, пронизывали воздух, атака захлебывалась, новые трупы устилали долину, новые раненые поливали своей кровью высушенную солнцем севастопольскую землю.
Высшее командование нервничало. Оно требовало немедленно ликвидировать позицию большевиков. Планы срывались, продвижение вперед тормозилось.
Группа бомбовозов поднялась в воздух и сбросила свой груз на высотку. Казалось, земля взметнулась к небу и медленно опустилась.
Фашисты двинулись вперед, робея и задыхаясь. Они со страхом смотрели на развороченную высотку. Постепенно шаг их становился увереннее, спины выпрямлялись — проклятые большевики были уничтожены, они молчали.
Солдаты пошли во весь рост.
Впереди Севастополь!
— Хайль, хайль!..
И тогда пулемет стегнул, как бич в руках опытного пастуха.
Бой шел до вечера.
Опять били минометы и орудия, опять шли бомбовозы и штурмовики, а воздушные разведчики доносили о прекрасно укрытой и замаскированной позиции.
К вечеру немецкое командование ввело в бой резервы. До батальона наступало на неприступную позицию. Широкими клещами фашисты охватывали высотку.
И, наконец, высотка замолчала.
Она молчала, когда охваченные страхом гитлеровцы подползали к таинственным блиндажам. Она молчала, когда они перелезали через трупы своих солдат. Она молчала, когда они бросились в штыки. Она молчала, когда они ворвались в разрушенные блиндажи и остановились, тяжело дыша, захлебываясь, не веря этой тишине, ожидая смерти.
И дождались!
В наступающей темноте ярко вспыхнуло пламя рвущихся гранат осветило падающих, бегущих, ползущих фашистов.
Но сзади шли новые цепи, и высотка замолчала навсегда.
Когда об этом доложили большому начальнику, украшенному железными крестами, тот спросил:
— Пленных взяли?
— Нет.
— Все уничтожены?
— Да.
— Сколько же их там было?
— Один.
— Батальон?
— Человек.
— Абсурд! Это невозможно. Вы осмотрели всю позицию?
— Да.
— Один?
— Да, но это был моряк…
Начальник больше ни о чем не спрашивал. Он посмотрел в ту сторону, где скрытый темнотой лежал Севастополь, и плечи его передернулись так, точно ему в эту жаркую крымскую ночь стало вдруг очень холодно.
5. Неизвестный матрос
Подводная лодка смогла подняться на поверхность Стрелецкой бухты только поздней ночью, когда немцы перестали бомбить причалы.
Встречавший ее батальонный комиссар увидел, как на берег сошло несколько матросов. Он подсчитал — их было семь.
— Все? — спросил комиссар широкоплечего старшину.
— Да.
— Ну, что ж! Придется каждому сражаться за десятерых. Пойдете на батарею лейтенанта Соловьева. Дорогу туда покажет всякий. А этот пакет, — комиссар передал старшине конверт, — беречь и вручить комиссару батареи.
— Есть вручить, товарищ батальонный комиссар.
Моряки пошли к городу.
Он открылся перед ними в зареве пожаров. Было удивительно — что еще могло гореть в этих грудах камня?.. Даже те, кто бывал здесь раньше, с трудом угадывали знакомые здания.
По горизонту вспыхивали и угасали кроваво-красные зарницы. Оттуда доносился однообразный, низкий гул.
Моряки остановились.
Они смотрели на сплошь изрытую воронками землю, на дымящиеся развалины, на багряное, словно подернутое ржавчиной, небо.
Самый младший из них снял бескозырку и сказал:
— Здравствуй, Севастополь! Вот как довелось познакомиться.
Ветер, принесший запах моря и водорослей, тронул его светлые волосы, и легкая прядь упала на высокий загорелый лоб. Движением головы матрос отбросил ее.
Что-то девичье было в его юном лице. Серые глаза испытующе и удивленно глядели в тревожную и зыбкую даль. Руки спокойно лежали на прильнувшем к груди автомате. Когда моряки двинулись, он, ступая легко и быстро, обогнал других. Ему не терпелось скорее туда, где земля и небо, соединившись, образовывали огненное непроходимое кольцо.
По городу шли молча.
Каждый думал свою думу.
Остановились у перекрестка, где дорога спускалась к вокзалу. Здесь, среди щебня и мусора, стояла цветущая акация. Трудно было сказать, как уцелела она — память о недалеком прошлом солнечного и веселого города.
Молодой моряк сорвал ветку, понюхал и улыбнулся, точно вспомнил что-то.
Старшина деловито сворачивал самокрутку, поглядывая вдоль дороги, где, объезжая воронки и камни, двигалась полуторка.
Снаряд разорвался рядом с акацией.
Когда дым рассеялся, они увидели, что подсеченное под корень дерево лежит на земле, прикрыв своими ветвями неподвижного, словно решившего отдохнуть, старшину. Он все еще сжимал в руке самокрутку. Казалось, что сейчас поднимется и закурит, выпустит густое облако пахучего дыма. Но моряк был мертв.
Угрюмый высокий матрос наклонился и тихо сказал:
— Прощай, старшина!
Он достал с груди убитого пакет. Сладкий запах акации чуть кружил голову.
Неподалеку разорвался еще снаряд. Тихо взвизгнув, пролетел над головами осколок.
Полуторка поровнялась с моряками.
— Куда, братки? — спросил шофер, веселый, кудрявый армеец.
— На батарею Соловьева.
— Слыхал о такой. Садись, подвезу.
Моряки взобрались на полуторку.
Их было четверо, когда они вышли к передовой и попали под артиллерийский налет.
Трое добрались до полевой батареи.
Самый молодой из них спросил:
— На батарею лейтенанта Соловьева идем правильно?
Артиллерист отер пот с лица и, расправив спину движением долго трудившегося косаря, ответил:
— Путь прямой. Только туда ходу вовсе нет. У нас тут настоящий ад по всей форме. А у них можно сказать, — конец света…
— Вот туда нам и нужно, — сказал самый молодой, тот, что, сняв бескозырку, приветствовал Севастополь, ступив на берег.
…Их было двое, когда они ползком пробирались к вершине, где воевала батарея лейтенанта Соловьева. Мимо убитых, мимо раненых, через воронки, через острые камни, под свист снарядов и завывание мин.
А когда снаряд разорвался рядом — остался один. Самый молодой. Он поглядел на товарища — тот лежал прильнув щекой к земле, точно прислушивался к чему-то далекому, только ему одному ведомому.
Юноша взял у товарища пакет, тщательно запрятал его на груди — туда, где лежал комсомольский билет и двинулся дальше.
Начинало светать. Небо стало сиреневым, а восток — желто-розовым. Недалекая вершина — цель пути — открылась в дыму и столбах поднятой снарядами земли. Можно было подумать что по этой крошечной вершинке непрерывно долбят многотонные молоты.
Когда раскаленный шар показался над горизонтом, стало вдруг тихо. Легкий звон наполнил воздух. Это цикады пели свою нескончаемую щемящую песню.
…На батарее лейтенанта Соловьева тоже было тихо. Моряки пользовались немногими драгоценными минутами покоя. Один спал, прислонившись к снарядным ящикам, другой распластался на взрыхленной земле, третий лежал ничком.
Не отдыхал только комиссар. Медленно, не спеша проходил он по фронту батареи.
Остановился у лежащего навзничь матроса. Увидел, как из-под тела моряка расползается по пыли кровь, приближаясь к упавшей рядом бескозырке. Бережно поднял бескозырку, положил ее на грудь убитого.
Еще один лежащий матрос. Вот он зашевелился, что-то пробормотал во сне. Комиссар облегченно вздохнул, передвинул пустой ящик из-под снарядов так, чтобы тень упала на лицо спящего.
И еще матрос. Почувствовав взгляд комиссара, он открыл глаза.
— Спи! Недолго придется. Пользуйся.
— А вы, товарищ политрук?
— Успею. Спи…
В стороне лежал раненый. Его короткие, покрытые ссадинами пальцы судорожно скребли землю. Склонился над ним комиссар.
— Куда, товарищ?
— В живот… Боюсь, кричать начну.
— А ты покричи. Легче станет.
— Нельзя. Народ отдыхает…
Комиссар оглядел батарею. Глубокое беспокойство темной тенью прошло по его лицу.
Он вернулся к остаткам бруствера. Рука привычно потянулась к лежавшему на бруствере большому морскому биноклю, но взять бинокль политруку не удалось. Голова беспомощно склонилась на грудь, глаза закрылись. Комиссар задремал.
Разбудил его внезапный шум. Это через груду камней перебирался молодой моряк, ночью сошедший с подводной лодки на севастопольскую землю. Истерзанный, оглушенный, он недоуменно огляделся и, наконец, заметил политрука.
— Мне лейтенанта Соловьева.
— Убит.
— Помощника командира.
— Убит. Я один — и командир, и комиссар, и помощник.
— С Большой земли в ваше распоряжение.
— Пополнение?
— Так точно — пополнение!
— Много вас?
— Было семеро…
Понимающе посмотрел политрук на матроса.
— Ну что ж! И один нам нужен…
Молодой моряк достал пакет.
— Батальонный комиссар приказал вам передать… Разрешите быть свободным?
— Нет, матрос… Свободным ты здесь не будешь. Бери бинокль. Что увидишь — докладывай.
В окулярах бинокля — залитые горячим солнцем холмы. Тихо. Пусто. Кажется, что вокруг нет ни одного человека, что батарея затерялась в громадной мертвой пустыне.
Моряк оторвался от бинокля и, недоумевая, спросил:
— Товарищ политрук! А здесь на передовой есть еще наши люди? Один камень кругом…
Политрук не отвечал. Он спал, уютно подложив под щеку руку с зажатым в ней пакетом. Улыбнулся во сне — видимо, снилось ему что-то радостное и милое.
Негромко окликнул моряк:
— Товарищ политрук! А, товарищ политрук!
С трудом открылись глаза. Счастливо улыбаясь, он сказал:
— Жена сейчас приснилась… Чай пили. В саду. С вишневым вареньем. Только варенья не попробовал — ты разбудил… В чем дело?
— Вы о пакете забыли.
— Верно… Забыл…
Снова бинокль у глаз молодого моряка. Снова проплывают холмы и высоты. Возник разрушенный, истерзанный город, над которым клубился дым, а выше летали вражеские самолеты… Дальше море. И опять мертвые пустынные холмы. И тишина, пронизанная звоном цикад…
— Товарищ с Большой земли! — неожиданно громко позвал политрук.
— Есть, с Большой земли!
— Я ждал поддержки. А ты мне принес большее, гораздо большее. Спасибо тебе, товарищ…
Политрук держал в руках газету. В нескольких местах она была разорвана, по страницам расплылись кровавые пятна.
Комиссар подошел к спящему моряку, тронул за плечо.
— Старшина!
Мучительно преодолевая сон, тот ответил:
— Есть, старшина!
— Прочитай и передай следующему. Всем прочитать…
— Есть, всем прочитать.
Газета начала переходить из рук в руки. Ее передавали бережно, как дорогую святыню. Люди преображались. Блеск появился в их глазах, руки крепче сжимали винтовку. Приподнялся и ровнее стал дышать раненый.
Газета возвратилась к политруку.
Комиссар окинул взглядом моряков и увидел, что уже никто на спит. Бодрость вошла в сердца людей. Точно свежий морской ветер пронесся над этой вершиной, где земля и воздух были раскалены войной и солнцем.
— Все прочитали?
— Все, товарищ политрук.
— Отвечать будем?
Старшина сказал:
— Ответ ясный: сражаться до последнего человека. Последний будет сражаться до последней капли крови.
Прибывший с Большой земли матрос с недоумением смотрел на окружавших его моряков. Принесенная им газета чудесным образом подействовала на этих, перешагнувших предел усталости людей.
— Можно и мне прочитать? — спросил он политрука. — Хочу знать — почему с людьми такое сделалось.
— Читай!
Глаза не сразу нашли нужное место.
А когда прочитал, услышал голос политрука:
— Везде наши… В каждой ложбине, за каждым камнем, в каждой воронке… Они тоже измучены, тоже устали… И быть может не знают… А нужно, чтобы знали… Сейчас… Перед боем…
И молодой моряк понял, о чем думает комиссар.
— Я это сделаю.
Он вскочил на бруствер. В руках у него бескозырка и тельник. Он начал семафорить… И тотчас тишина оборвалась. С визгом и стоном полетели сюда снаряды, мины. Засвистели пули…
Моряк стоял открыто, на виду у всех. Пули не трогали его, снаряды падали в стороне, и тысячи защитников Севастополя читали то, что передавал он, вслух повторяя каждое слово:
— Горячо приветствую доблестных защитников Севастополя… — читали морские пехотинцы в своих окопах.
— …красноармейцев, краснофлотцев, командиров и комиссаров, — говорили артиллеристы, стоявшие у орудий.
— …мужественно отстаивающих каждую пядь советской земли, — разбирали семафор автоматчики, притаившиеся за камнями у вражеских позиций.
— …и наносящих удары немецким захватчикам и их румынским прихвостням, — читали на командном пункте бригады морской пехоты.
И уже казалось, что тысячи голосов гремят над холмами и долинами, над многострадальной севастопольской землей:
— Самоотверженная борьба севастопольцев служит примером героизма для всей Красной Армии и советского народа. Уверен, что славные защитники Севастополя с достоинством и честью выполнят свой долг перед Родиной. И. Сталин.
И те, кто уже раньше прочел эту телеграмму, и те, кто впервые о ней узнал, понимали, что их приветствуют, к ним обращаются партия и весь советский народ.
И когда фашисты начали очередную атаку, ожили мертвые до сих пор холмы и долины.
Встали севастопольцы и двинулись в контратаку. Они двинулись на врага, как грозная туча, как неизбежное возмездие. И в первых рядах с автоматом в руках шел матрос с Большой земли…
* * *
После боя его не оказалось среди живых, его не нашли среди раненых. И никто не знал его имени.
Это был простой советский воин, один из многих, кто сражался в те годы на морях и фронтах.
Комиссар снял фуражку и сказал:
— Вечная слава тебе, неизвестный матрос!
И, точно салютуя погибшему герою, открыли в эту минуту огонь севастопольские батареи…
Вл. Лидин Тебе, Cевастополь!
Мы знаем, Севастополь, твою русскую славу. Обращаясь к великим делам нашего прошлого, мы видим рыжие склоны, поросшие жесткой травой, между которыми лежишь ты, белый приморский город, колыбель Черноморского флота Севастополь. В ту пору, когда в Москве едва начиналась весна, ты уже белел горячим камнем юга, спускаясь домами к темносиней воде особенно синего, особенно густого в начале весны — Черного моря.
Каждый камень на жестких склонах, с которых видна беспредельность морского простора, говорил о героической судьбе этого города. Отсюда над всей историей русского флота поднялись в призывающем великолепии подвига фигуры адмиралов Нахимова и Корнилова, здесь в простоте народных славных дел нашел Лев Толстой образ русской великой души, которой он посвятил самые потрясающие страницы своих неумирающих книг, отсюда пошли, как боевой призыв к действию, имена лейтенанта Шмидта и броненосца «Потемкин».
Черноморские моряки! В песнях о боевых делах нашего флота осталась ваша запевка, ваш четкий шаг слышит поколение моряков, которое пришло вас сменить, оно научилось вашей храбрости, оно бережет традиции вашей борьбы, прославляя вновь на весь мир черноморцев. Многие месяцы тяжелую борьбу ведет осажденный Севастополь. Многие месяцы, отбивая врага, наваливал он тысячи неприятельских трупов на своих подступах. Снова, как в осаду 1855 года, изрыты склоны траншеями, и сухая крымская земля вздымается в воздух от разрывов снарядов, и боевые корабли из Севастопольской бухты ведут из своих пушек огонь.
Вся страна с любовью и гордостью следит за героической борьбой Севастополя. Тонны металла обрушивает враг на русскую эту твердыню. Тысяч солдат не досчитывается он при очередной перекличке. Он налетает на город эскадрильями, и алюминиевые скелеты сбитых и сожженных самолетов валяются на жесткой земле, и наши летчики, и наши зенитчики ведут счет будничным делам героического своего искусства. В осаду 1855 года был введен в действие севастопольский счет времени. Тогда каждый месяц обороны равнялся целому году. Ныне утроен, учетверен может быть этот севастопольский счет. Не парусники и гальоты ведут огонь по защитникам города. Тяжелая артиллерия врага бьет по городу. Черные коршуны появляются в небе. Только каменоломни и глубокие недра земли могут служить человеку убежищем.
И он борется, наш русский человек. В каменоломнях и подземных убежищах живет стойкий дух его беспримерного сопротивления. Великое мужество его моряков расправляет морской русский флаг, как великолепный попутный ветер моря. Можно физически убить человека, но нельзя сломить его дух. Дух защиты Севастополя — сколько месяцев он боролся, этот героический город! — дух, призывающий к действию. Никогда из песни о подвиге русских не будет выброшено имя Севастополя. Испытания, перенесенные им, сделали еще ближе, еще роднее для всех нас этот город. Каждый разрыв неприятельского снаряда или бомбы с самолета слышал весь народ вместе с вами, защитники Севастополя. Каждое ваше испытание мы делили вместе с вами, защитники Севастополя.
Вся страна простерла к вам свои руки, и в темных каменоломнях, и в окопах и траншеях, которыми ощетинился город, и на боевых кораблях, закопченных от дыма и пороха, знали вы, черноморцы, что мы с вами, мы вместе.
Пройдет время, и вместе с вами общими силами закидает землей наш народ блиндажи и окопы, и построит новые дома в Севастополе, и поставит на самых лучших местах памятники героям великолепной защиты осажденного в 1942 году Севастополя. Снова к солнцу и югу потянутся поезда, и загорелые мужчины и женщины будут возвращаться в позднюю осень на север, и будет пахнуть виноградом благословенная крымская земля, и над темносиней водой нашего Черного моря будет теплеть белым камнем город со звонким и героическим именем — Севастополь. Порукой этому наша победа, которая будет, сколько бы еще испытаний нам ни пришлось пережить!
Евгений Юнга В Южной бухте
Последний сейнер подошел к Минной пристани на исходе ночи. Было совсем темно. Черный массив горы круто высился над отражениями звезд в бухте. Ступени лестницы, вытесанные в камне, серыми зарубками вели в непроницаемый мрак. Глаз с первого взгляда не мог различить даже силуэты судов, слитые со склоном горы. Виднелся только выступ причала да слышались голоса невидимых людей: негромкие восклицания, крепкие словечки, лаконичные приказания… Пронзительный свист снаряда перекрыл все звуки. Вверху над пристанью грянуло столь яростно, точно гора лопнула и раскололась надвое. Снаряд разорвался на каменистом скате. Несколько секунд длился грохот осыпающихся каменных глыб, всплески воды в бухте. Эхо, перекатываясь, не успело затеряться вдали, как снова со свистом примчался снаряд, снова ухнул разрыв, посыпались камни…
Обстрел прекратился так же внезапно, как начался, и в тишине опять послышались возгласы людей, урчание моторов, скрип деревянных бортов, трущихся о стенку причала, топот ног на шатких мостках, — словом, все, что повторялось каждую ночь на Минной пристани осажденного Севастополя.
Эта пристань некоторое время служила местом погрузки и выгрузки, стоянки и ремонта сейнеров, предназначенных для обслуживания больших кораблей и всевозможных рейдовых операций, для доставки почты, боеприпасов и провизии в окрестные бухты, на батареи, форты и маяки побережья. Война сделала крохотные суденышки, способные пролезть чуть ли не в игольное ушко, незаменимыми для защитников Севастополя. Их основным достоинством благодаря незначительной осадке была возможность совершать рейсы, как говорится, «впритирку» к берегу и при появлении неприятельских самолетов укрываться в любой щели скалистых террас, окаймляющих бухты и заливы.
Сейнеры стали незаменимыми после памятной севастопольцам ночи, когда линия обороны сместилась с дальних подступов к городской черте, а фашистские танки принялись обстреливать прямой наводкой город, рейд и причалы. Именно в те дни, когда стоянка флота была перенесена в другую черноморскую базу, в героические дни второй половины июня 1942 года, сейнеры и шхуны, буксирные пароходы и катера нередко оказывались единственным средством связи между разобщенными осадой пунктами обороны города, а Минная пристань чуть ли не единственным действующим причалом в порту.
Впрочем, и она действовала только ночью.
В сплошной темноте наощупь швартовались к причалу перегруженные суденышки; с них высаживались на берег смертельно усталые бойцы; санитарки осторожно выводили раненых, поднимаясь с ними в город, к ближайшему госпиталю в одной из многочисленных штолен; грузчики сновали от штабелей за пристанью к бортам шхун и сейнеров, катили бочки с пресной водой, несли мешки с концентратами, консервами и хлебом, ящики с патронами и гранатами, изготовленными в городских подземельях.
Жизнь на причале не прекращалась, несмотря на артиллерийский обстрел, которому не однажды за ночь подвергалась Южная бухта. Гитлеровцы стреляли наугад, вслепую, рассеивая снаряды вдоль склона, посылая их на звуки моторов. Конечно, этот беспорядочный обстрел в течение одной ночи не мог причинить существенного вреда, но таких ночей уже насчитывалось немало, и многие сейнеры лежали на морском дне либо, разметанные в щепы, валялись на прибрежных камнях.
И все же ничто не прерывало кипучей сутолоки на Минной пристани. Пустынный в дневные часы причал теперь был буквально облеплен сейнерами и шхунами, пришедшими из окрестных приморских мест: из Казачьей, Песочной, Стрелецкой и Камышевой бухт, с Херсонесского маяка и с тридцать пятой батареи, от Константиновского форта и других участков севастопольской обороны. Высадка и погрузка производились одновременно, чтобы суда могли уйти по назначению, прежде чем займется рассвет.
До рассвета остались считанные минуты, когда к пристани ошвартовался последний сейнер.
Теперь весь отряд вспомогательных судов был в сборе.
* * *
— На сейнерах, — негромко позвали с причала. — Кирюшку срочно до командира отряда!
Толпа людей, ожидающих на палубе окончания швартовки, расступилась.
— Дядя Чабан, — раздался ломкий мальчишеский голос, — зачем требуют?
— Зачем, зачем! — ворчливо ответил тот, кого Кирюша назвал Чабаном. — Приказ получен: всех, если нема шестнадцати лет, эвакуировать в глубокий тыл, чтобы не задавали на военной службе таких вопросов. Понял?
— Понял.
— Значит, топай своим ходом за мной.
Две тени — одна за другой — направились в глубь пристани, и дальнейший разговор Кирюши с известным всему Севастополю водолазом Чабаном не был услышан на сейнере.
Все время, пока продолжался путь по загроможденному всякой всячиной причальному участку, подросток хранил молчание, обдумывая сказанное водолазом, и только вступив на тропинку, проложенную к штабной штольне в склоне горы, деловито поинтересовался:
— На транспорте работал, дядя Чабан?
— До полночи, — подтвердил тот. — Все выбрали. В трюмах вроде аквариума: кроме бычков с феринками[3], ничего. А ящички уже на переднем крае распечатывают.
— Не отсырели патроны? — озабоченно справился Кирюша.
— Претензий от братвы не поступало, а гитлеровцы нехай жалуются на том свете…
Чабан рассмеялся, довольный своей шуткой.
Извлеченный им из моря груз ценился теперь дорого.
Буксирные пароходы, шхуны и сейнеры пол обстрелом вражеских танков, расставленных на пристанях Северной стороны, пробирались к теплоходу, притопленному близ Сухарной балки, укрывались за его корпусом от пуль вражеских автоматчиков, ожидая, пока грузчики доверху забьют баржи снарядами, и вели груженые суда обратно через зону обстрела.
В бухте, которая простреливалась насквозь, появиться днем было невозможно, и водолазы работали по ночам. Первым среди них считался Николай Чабан. За восемь месяцев обороны он в общей сложности провел в затонувших транспортах свыше месяца. Необычайная выносливость снискала ему всеобщее уважение моряков и горожан.
Ничем не примечательная, сухощавая невысокая фигура Чабана, слегка раскачиваясь, скользила впереди Кирюши к просвету двери в конце штольни. Предутренняя прохлада наружного воздуха сменилась затхлой сыростью подземелья. С каждым шагом духота усиливалась. Чем дальше вел Кирюшу водолаз, тем труднее становилось дышать.
— Под водой и то легче, — пробормотал Чабан, смахнув обшлагом пот с бровей.
— Здесь еще ладно, — отозвался подросток. — В прошлый рейс мы к мастерской ходили. В тех штольнях все равно что в горячий котел залезть. А люди у станков… И дед Величко там, у которого я учился на заводе в механическом. Без рубахи, а в очках…
Чабан остановился перед приоткрытой дверью.
— Товарищ капитан-лейтенант, разрешите Кирюшке взойти!
Изнутри откликнулись.
— Дуй, морячок! — напутствовал водолаз. — Я в оперативную, за новостями.
Он свернул в боковой коридорчик, а Кирюша, вдруг оробев, шагнул под высеченные в скале и подпертые тавровыми балками своды помещения командного пункта.
У стола, на котором поверх разостланного плана Севастопольского порта поблескивали телефонные аппараты и оружие, сидел человек с проседью в волосах — капитан-лейтенант Приходько, командир отряда сейнеров.
— Моторист Приходько явился по вашему вызову! — звонко отрапортовал Кирюша, став напротив своего однофамильца.
Капитан-лейтенант пытливо осмотрел подростка и чуть усмехнулся его воинственному виду. За плечами Кирюши торчал автомат, к поясу была прицеплена граната, а сбоку висел трофейный штык-тесак.
— Сильно сомневаюсь, что тебе сегодня исполняется пятнадцать лет, — полушутя, полусерьезно заключил осмотр командир отряда. — На тринадцать от силы вытягиваешь, а больше ни-ни.
Кирюша покраснел от обиды. Малый рост вечно подводил его и был источником сомнений для окружающих. Никому за пределами порта и в голову не приходило, что щуплый, невысокий паренек в промасленном комбинезоне и форменной фуражке без эмблемы числился на службе в действующем флоте осажденного Севастополя. Да и не только числился.
— А вот глаза у тебя серьезные, севастопольские глаза. И держишься молодцом. Поздравляю тебя с днем рождения. Возьми на память…
Капитан-лейтенант достал из ящика и протянул Кирюше изящно переплетенный томик. На корешке желтело тиснутое золотом название: "Тиль Уленшпигель".
Кирюша неловко взял книгу, еще не решив, изумляться ему или радоваться, и едва собрался поблагодарить командира, как тот стремительно поднялся и, выйдя из-за стола, крепко обнял маленького моториста.
— Ничего, сынок, ты еще почитаешь в мирное время, если нынче недосуг, — растроганно сказал он.
— Товарищ капитан-лейтенант! — воскликнул Кирюша. — Про день рождения как вы узнали? Я и забыл про него.
Командир отряда хитро сощурился.
— Лучше не выпытывай. Военная тайна… Ну, с поздравлениями кончено. Изволь-ка держать ответ: почему о матери забываешь? Сколько раз в июне домой заглядывал?
Кирюша смущенно молчал. Он догадался, в чем дело. Мать, должно быть, послала старшего брата Николку на пристань, а тот пожаловался командиру отряда, что Кирюша уже три недели не был дома. И про день рождения, наверное, рассказал.
— Слушай внимательно, — продолжал капитан-лейтенант. — Все равно твой сейнер переднюет здесь, так что увольняешься на берег с четырех утра до семи вечера. Но с обязательным условием: навестить мать. Договорились?
Он повел рукой в сторону двери.
— Можешь считать себя свободным.
Бережно держа книгу, Кирюша попрощался с командиром и шмыгнул в коридор штольни.
Чудесной прохладой тянуло из квадратной щели выхода. Кирюша торопливо шел навстречу свежему воздуху, подставляя его невидимым струям разгоряченное лицо, пока в глаза не брызнул, ослепив на мгновение, нестерпимо яркий свет.
Уже рассвело. Над маслянистой поверхностью бухты поднимались испарения, постепенно редея и растворяясь в бледноголубом небе.
Спиралью вилась от штольни к пристани тропинка, протоптанная за месяцы осады.
Сбежав по ней на пустынный причал, который еще четверть часа тому назад был загроможден грузом, переполнен людьми, заставлен судами, Кирюша поспешил к одинокому сейнеру. Другие суденышки еще до рассвета разбрелись по расщелинам Корабельной стороны, под защиту зданий госпиталя и разбитого транспорта в дальнем углу бухты.
— Федор Артемович! — на ходу окликнул шкипера маленький моторист. — Ухожу до семи вечера на берег. Капитан-лейтенант приказал.
Из-за выступа рубки на корме сейнера показался коренастый усач.
— Правильно, — одобрил он, сойдя на причал. — Чем тебе весь день без дела томиться, лучше ступай и проведай мамашу. Ты ведь на Мясной живешь?
— Да, в третьем номере. Только в прошлом месяце наш дом разбомбили, а мама с Николкой в дом Логвиненковых перебрались. У самого берега.
— Так пошли скорее, — поторопил усач. — До башни вместе. Я за харчами схожу. Еще успеем взобраться.
Шкипер торопился не зря. Едва он и Кирюша, — составлявшие весь экипаж сейнера, — поднялись на верхнюю площадку лестницы, вдалеке раскатился орудийный выстрел и над ними томительно зазвенел рассеченный снарядом воздух.
Кирюша обернулся и, убедившись, что снаряд разорвался в стороне от Минной пристани, поискал глазами место, откуда стреляли. Взгляд его задержался на зданиях привокзальных кварталов, зияющих пробоинами, затем скользнул по источенному снарядами холодильнику, остовам мертвых судов у берегов бухты, пустынному рейду и редким купам зелени, увядшей под налетом гари взрывов и пожаров.
Стреляла фашистская батарея из-за слободки на Корабельной стороне.
Снаряды неслись через бухту, вонзались в нее, взметая багровые в отблесках зари брызги, разрывались у самого подножья и на склоне горы.
Шкипер встревожился:
— Сюда метят, и довольно точно… Как бы наш «экспресс» не накрыло.
Предчувствие не обмануло его.
Очередной снаряд зарылся в бухту по соседству с причалом, и тотчас палубу сейнера окутал пепельно-рыжий дым. Обломки деревянных надстроек взлетели над пристанью до уровня площадки, где задержались Кирюша и шкипер. Дым рассеялся, стелясь по воде, и они увидели, как медленно, будто нехотя, начал погружаться в пучину у развороченного причала их сейнер.
— Отплавался!..
Огорченный шкипер выругался и ринулся к штабной штольне.
— Не торчи на виду! Уходи наверх и не дожидайся меня! — крикнул он.
Кирюша опешил, подавленный зрелищем гибели сейнера, но моментально пришел в себя, когда следующий снаряд упал между пристанью и площадкой лестницы. Град земляных комьев обрушился на площадку.
В следующее мгновение маленький моторист, отфыркиваясь, вынырнул из удушливого полумрака и, карабкаясь к подножью Минной башни, полез вверх.
* * *
— Повремени, товарищ Вакулин, есть разговор с глазу на глаз, — удержал капитан-лейтенант шкипера, который только успел открыть рот. — Чего запыхался, сынок? — обратился он к Кирюше, едва тот собрался доложить о своем возвращении. — Сперва отдышись. Вижу, что благополучно обернулся. Мать жива? Вот и хорошо, что повидал ее. С полдня положение наше ухудшилось. Равелин занят противником.
— И Панораму разбомбили! — в отчаянии воскликнул Кирюша. — Горит вся!
Командир отряда медленно поднялся из-за стола.
— Не пощадили?.. — с тихой яростью выдавил он из себя; лицо его исказилось. — Запомни это, Кирюша, на всю жизнь запомни!..
— Товарищ капитан-лейтенант, — официально обратился к нему маленький моторист, — раз наш сейнер погиб, то пошлите меня на другой.
Командир молчал, и Кирюша упрямо повторил:
— Пошлите… Я и дальше не струшу.
— Да разве я сомневаюсь, товарищ Приходько? — отечески любовно глядя на него, произнес командир отряда. — Ладно, ступай на двести четвертый. Вакансии мотористов пока заняты, походишь матросом. Как стемнеет, вместе пойдем в бухту Матюшенко.
Едва теплая южная ночь спустилась на Севастополь, прикрыв густой темнотой раны города и пустынные рейды, из укромных недосягаемых для обстрела мест Корабельной стороны выбрались после дневного отстоя суденышки отдела плавучих средств.
Одно за другим они пересекали бухту и швартовались к разбитому снарядом причалу Минной пристани.
Там их встречал командир отряда.
Пока длилась погрузка, он проверял готовность судов, инструктировал шкиперов, рекомендовал командирам шхун использовать преимущество ломаных курсов, чтобы как можно меньше времени находиться под огнем врага у ворот гавани.
— Пора, — коротко произнес он, перейдя с причала на палубу головного сейнера, и шутливо приказал: — Отдавай концы с кранцами, сынок.
Кирюша выбрал на борт швартовы.
Скрипуче задев край причала, сейнер скользнул в ночь. Журчание воды, разрезаемой форштевнем, и ровный стрекот мотора не нарушали тишины, в которую погрузился Севастополь после дня битвы. Наступила недолгая передышка, пока обе стороны готовились к ночным действиям.
Тем временем четыре сейнера достигли Павловского мыска и поочередно легли курсом в ту сторону, откуда глухо, как бы из-за моря, долетали отзвуки перестрелки: то на клочке побережья вокруг бухты Матюшенко в несчетный раз отбивали атаку гитлеровцев защитники Северной стороны.
Лучи мощных прожекторов сновали у выхода из гавани, освещая порванную на части нить плавучих заграждений — бонов. Фашистские снаряды потопили буксирный пароход, который разводил и сводил боны у выхода в море. Портовые ворота с тех пор были распахнуты настежь. Разрозненные полые шары бонов чернели на поверхности, словно круглые рогатые мины, то скрываясь, то вновь возникая среди волн, неустанно бегущих с моря.
С минуты на минуту следовало ждать появления рядом с бонами шхун, которые раньше сейнеров ушли от Минной пристани и направлялись за пределы порта: в Стрелецкую, Песочную, Казачью, Камышевую бухты.
Кирюша увидел шхуны, когда из Константиновского равелина, где засели гитлеровцы, понеслись и повисли дугами огненные трассы зажигательных пуль и снарядов. Желтая змейка юркнула по борту одной из шхун, но суденышко, волоча за собой хвост пламени, все же продолжало путь. Одна за другой шхуны разрывали огненные заграждения. Все дальше от порта, все мористее, как говорят моряки, плясали лучи вражеских прожекторов, не желая упускать ускользающую добычу.
— Проскочили, факт! Проскочили! — радостно и азартно шептал Кирюша, наблюдая за бухтой из-под железного листа у форштевня. — Может, и мы проскочим…
Он не ошибся.
События у ворот гавани отвлекли внимание противника от внутреннего рейда. Сосредоточив огонь на уходящих из порта шхунах, гитлеровцы дали возможность четырем сейнерам приблизиться к Северной стороне настолько, что с палубы головного суденышка уже было нетрудно различить контуры отлогих берегов бухты Матюшенко.
Тогда Кирюша и принял предупреждающий сигнал.
— Морзят! — приглушенно выкрикнул он, оповещая капитан-лейтенанта. — Морзят нам!
Действительно, слева от сейнера загорался, мерк, снова часто и коротко мигал рубиновый глаз карманного фонарика.
"Н-е п-о-д-х-о-д-и-т-е, — по буквам прочел капитан-лейтенант. — П-р-о-щ-а-й-т-е… Д-а з-д-р-а-в-с-т-в-у-е-т С-е-в-а-с-т-о-п-о-л-ь!.."
Голос командира вздрагивал.
— Спасибо, товарищи, за предупреждение, но кому в лицо глянем, если уйдем без вас? Держать к пристани! — отрывисто сказал он.
Головной сейнер свернул в глубь узкой бухты. Остальные суда без промедления повторили маневр.
Дружно рокоча моторами, флотилия направилась к берегу.
Черное продолговатое пятно причала все отчетливее выдвигалось из темноты перед взором Кирюши. Маленький моторист напряженно прислушивался. Подкрадывалась к сердцу и вползала в него необъяснимая тревога: что-то уж очень тихо было на берегу.
Пестрые ленты зажигательных и светящихся пуль опоясали пристань, едва Кирюша прыгнул на выщербленный настил и хотел набросить швартов на причальную тумбу.
В одно мгновение все стало ясно: врагу удалось оттеснить от пристани защитников Северной стороны. Фашистские автоматчики сидели в засаде вокруг причала и пропустили к нему сейнеры для того, чтобы перебить личный состав и захватить суда.
— Назад, Кирюша!
Возглас капитан-лейтенанта затерялся в грохоте: батарея, замаскированная на пригорке за бухтой, дала залп по крохотной пристани.
Два снаряда взвизгнули и зарылись в бухту, а третий разорвался на берегу, неподалеку от маленького моториста.
Кирюшу подбросило и сильно толкнуло.
Он упал, но тут же вскочив, метнулся с причала на палубу.
Сейнер, пятясь, развернулся и, провожаемый залпами вражеской батареи, тарахтеньем автоматов и пулеметов, занял свое место головного в колонне судов.
— Испугался? — мягко спросил капитан-лейтенант, склоняясь к лежащему на палубе у борта навеса Кирюше. — Да что с тобой? — забеспокоился он, не получая ответа, и, присев на корточки, включил карманный фонарик.
Тусклый тоненький луч пополз по недвижимой, распростертой навзничь фигурке Кирюши, по его закушенным губам, окровавленным пальцам. Сквозь пальцы, судорожно впившиеся в бок, вытекала на разорванный комбинезон темная струйка.
Капитан-лейтенант приложил ладонь к груди Кирюши и, ощутив трепетное биение сердца, распорядился перевязать раненого и перенести в кубрик.
— Положите поудобнее, — сказал он матросам и повел сейнер вдоль берега к тому месту, откуда неведомый друг только что сигналил об опасности.
Снова мигнул воспаленный зрачок фонарика, но шкиперы, повинуясь капитан-лейтенанту, вели суда к берегу.
"К-т-о м-о-ж-е-т п-л-а-в-а-т-ь, н-е ж-д-и-т-е, п-о-к-а п-о-д-о-й-д-е-м, — извещал командир отряда, — п-л-ы-в-и-т-е н-а-в-с-т-р-е-ч-у".
Всплески у берега дали понять, что сигнал разобран. В ту же минуту над бухтой вспыхнули ракеты-люстры, выпущенные фашистами, а с пригорков и холмов застрочили пулеметы и автоматы, гулко закашляли минометы.
Множество голов чернело на поверхности моря; некоторые исчезали, другие ненадолго скрывались и, спустя несколько секунд, опять всплывали, уже ближе к судам.
Усталые до изнеможения люди карабкались на борт сейнеров и ничком валились на палубу.
Несмотря на сплошную огневую завесу, отряд почти вплотную подошел к берегу.
Враг не ожидал такой смелости. Огонь всех батарей и танков, сосредоточенных в окрестностях бухты Матюшенко, был перенесен на клочок берегового пространства, удерживаемый подразделениями морской пехоты, на узкий водный коридор между берегом и флотилией, на уязвимые с такого незначительного расстояния сейнеры. Они дымились, во многих местах просверленные зажигательными пулями, но продолжали курсировать вдоль отмели, хотя фашистские танки уже сползали с холмов к взморью.
— Уходите! — крикнул кто-то с берега. — Еще пять минут будем прикрывать вас! Уходите немедленно.
Командир отряда снял фуражку:
— Прощайте, товарищи!
— Да здравствует Севастополь! — отозвались с берега. — Да здравствует Сталин!
Погасли и вновь загорелись над бухтой ракеты-люстры. Сопровождаемые свистом снарядов и гулом разрывов, сейнеры, маневрируя, уходили все дальше от Северной стороны, пока не достигли спасительного поворота у Николаевского мыса.
Только там капитан-лейтенант вытер потный лоб, надел фуражку и вспомнил о раненом подростке.
— Есть ли среди вас врач? — обратился он к лежащим на палубе пассажирам и, когда один из них откликнулся, попросил осмотреть Кирюшу.
Узнав, в чем дело, врач спустился в кубрик.
Сейнеры успели ошвартоваться у Минной пристани. Беспокоясь за маленького моториста и ругая себя за то, что позволил ему пойти в опасную операцию, командир отряда направился в кубрик, но задержался на трапе у входа, заслышав голос Кирюши.
— Не знаю, доктор, как правильно. Я еще не читал той книги, — говорил Кирюша. — Ее мне подарил наш командир. Его рукою написано.
Капитан-лейтенант повернул обратно к рубке.
— Что с мальчуганом? — сдержанно спросил он, когда врач появился наверху.
— Все благополучно. Молодец паренек. Правда, потерял много крови, но сам извлек из раны осколок еще до моего визита. Я сказал, что придется эвакуировать его, а он вдруг заявил: "Пепел Севастополя стучит в мое сердце". Это ведь перефразировано из "Тиля Уленшпигеля", но мальчуган настаивает, что правильнее так, как он говорит, и ссылается на вас.
— И он прав! — подхватил капитан-лейтенант. — Для того книги и создаются, чтобы помогать нам любить и ненавидеть. Вот в чем смысл клятвы, которую Кирюша произнес перед вами, товарищ военврач. Я подарил ему книгу в день рождения, потому что сегодня нашему Кирюше исполнилось пятнадцать лет. Только пятнадцать, а из них он уже год воюет! Так пусть же пепел Севастополя стучит в его сердце, как сейчас звучат залпы наших орудий. Вот, узнаете?
Он стал называть огневые точки по знакомым с первого дня осады голосам: Малахов курган, Сапун-гору, тридцать пятую батарею, кочующие зенитки, стреляющие прямой наводкой по наземным целям Северной стороны. Потрясая ночь, над гулом залпов изредка слышался мощный раскат выстрела двухсотдесятимиллиметровой пушки, бьющей с участка артиллерийского училища по скоплениям вражеских войск. Ее рык звучал басовой октавой в грохоте канонады. Все теснее сжималось вражеское кольцо, но Севастополь продолжал сопротивляться до последнего снаряда, до последнего патрона, верный традициям черноморцев, о железной стойкости которых пели в эту минуту краткого отдыха на стоянке матросы сейнера:
…Раскинулось Черное море У крымских родных берегов. Стоит Севастополь в дозоре, Громя ненавистных врагов!Евгений Петров Прорыв блокады[4]
Лидер «Ташкент» совершил операцию, которая войдет в учебники военно-морского дела, как образец дерзкого прорыва блокады. Но не только в учебники войдет эта операция, — она навеки войдет в народную память о славных защитниках Севастополя, как один из удивительных примеров воинской доблести, величия и красоты человеческого духа.
Люди точно знали, на что они идут, и не строили себе никаких иллюзий. «Ташкент» должен был прорваться сквозь немецкую блокаду в Севастополь, выгрузить боеприпасы, принять на борт женщин, детей и раненых бойцов и, снова прорвав блокаду, вернуться на свою базу.
26 июня в два часа дня узкий и длинный голубоватый корабль вышел в поход. Погода была убийственная — совершенно гладкое, надраенное до глянца море, чистейшее небо, и на этом небе — занимающее полмира горячее солнце. Худшей погоды для прорыва блокады невозможно было и придумать.
Я услышал, как кто-то на мостике сказал: "Они будут заходить по солнцу".
Но еще долгое время была над нами тишина, ничто не нарушало ослепительно голубого спокойствия воды и неба.
"Ташкент" выглядел очень странно. Если бы год назад морякам, влюбленным в свой элегантный корабль, как бывает кавалерист влюблен в своего коня, сказали, что им предстоит подобный рейс, они, вероятно, очень удивились бы. Палубы, коридоры и кубрики были заставлены ящиками и мешками, как будто это был не лидер «Ташкент», красивейший, быстрейший корабль Черноморского флота, а какой-нибудь пыхтящий грузовой пароход. Повсюду сидели и лежали пассажиры. Пассажир на военном корабле. Что может быть более странного! Но люди уже давно перестали удивляться особенностям войны, которую они ведут на Черном море. Они знали, что ящики и мешки нужны сейчас защитникам Севастополя, а пассажиры, которых они везут, — красноармейцы, которые должны хоть немного облегчить положение защитников города.
Красноармейцы, разместившись на палубах, сразу же повели себя самостоятельно. Командир и комиссар батальона посовещались, отдали приказание, и моряки увидели, как красноармейцы-сибиряки, никогда в жизни не видевшие моря, потащили на нос и корму по станковому пулемету и расположились так, чтобы им было удобно стрелять во все стороны. Войдя на корабль, они сразу же стали рассматривать его как свою территорию, а море вокруг — как территорию, занятую противником. Поэтому они по всем правилам военного искусства подготовили круговую оборону. Это понравилось морякам. "Вот каких орлов везем!" — говорили они.
И между моряками и красноармейцами сразу же установились приятельские отношения.
В четыре часа сыграли боевую тревогу. В небе появился немецкий разведчик. Раздался длинный тонкий звоночек, как будто сквозь сердце продернули звенящую медную проволочку. Захлопали зенитки. Разведчик растаял в небе. Теперь сотни глаз через дальномеры, стереотрубы и бинокли еще внимательнее следили за небом и морем. Корабль мчался вперед в полной тишине навстречу неизбежному бою. Бой начался через час. Ожидали атаки торпедоносцев, но прилетели бомбардировщики дальнего действия «Хейнкели». Их было тринадцать штук. Они заходили со стороны солнца и, очутившись над кораблем, сбрасывали бомбы крупного калибра.
Теперь успех похода, судьба корабля и судьба людей на корабле — всё сосредоточилось в одном человеке. Командир «Ташкента» капитан 2-го ранга Василий Николаевич Ярошенко, человек среднего роста, широкоплечий, смуглый, с угольного цвета усами, не покидал мостика. Он быстро, но не суетливо переходил с правого крыла мостика на левое, щурясь смотрел вверх и вдруг, в какую-то долю секунды приняв решение, кричал сорванным голосом:
— Лево на борт!
— Есть лево на борт! — повторял рулевой.
С той минуты, когда началось сражение, рулевой, высокий голубоглазый красавец, стал выполнять свои обязанности с особенным проворством. Он быстро поворачивал рулевое колесо. Корабль, содрогаясь всем корпусом, отворачивал, проходила та самая секунда, которая кажется людям вечностью, и справа или слева, или впереди по носу, или за кормой в нашей струе поднимался из моря грязновато-белый столб воды и осколков.
— Слева по борту разрывы! — докладывал сигнальщик.
— Хорошо, — отвечал командир.
Бой продолжался три часа почти без перерывов. Пока одни «Хейнкели» бомбили, заходя на корабль по очереди, другие улетали за новым грузом бомб. Мы жаждали темноты, как жаждет человек в пустыне глотка воды. Ярошенко неутомимо переходил с правого крыла на левое и, прищурившись, смотрел в небо. И за ним поворачивались сотни глаз. Он казался всемогущим, как бог. И вот один раз, проходя мимо меня, между падением двух бомб, он вдруг подмигнул черным глазом, усмехнулся, показав белые зубы, и крикнул:
— Ни черта! Я их все равно обману!
Он выразился более сильно, но не все, что говорится в море во время боя, может быть опубликовано в печати.
Всего немцы сбросили сорок крупных бомб, примерно по одной бомбе в четыре минуты. Сбрасывали они очень точно, потому что по крайней мере десять бомб упали в то место, где мы были бы, если бы Ярошенко во-время не отворачивал. Последняя бомба упала далеко по левому борту уже в сумерках при свете луны. А за десять-пятнадцать минут до этого мы с наслаждением наблюдали, как один «Хейнкель», весь в розовом дыму, повалился вслед за солнцем в море…
Бомбардировка окончилась, но напряжение не уменьшалось. Мы приближались к Севастополю. Уже была ночь, и в небе стояла громадная луна. Силуэт нашего корабля отлично рисовался на фоне лунной дорожки. Когда он был примерно на траверзе Балаклавы, сигнальщик крикнул:
— Справа по борту торпедные катера!
Орудия открыли огонь. Трудность положения заключалась в том, что ночью нельзя увидеть торпеду и отвернуть от нее. Мы ждали, но взрыва не было. Очевидно, торпеды прошли мимо. Корабль продолжал итти полным ходом. Катеров больше не было видно. Вероятно, они отстали.
И вот, наконец, мы увидели в лунном свете кусок скалистой земли, о которой с гордостью и состраданием думала сейчас вся наша советская земля. Я знал, как невелик севастопольский участок фронта, но у меня сжалось сердце, когда я увидел его с моря. Таким он казался маленьким. Он был очень четко обрисован непрерывными вспышками орудийных залпов. Огненная дуга! Ее можно было охватить глазом, не поворачивая головы. По небу непрерывно двигались прожекторы, и вдоль них медленно текли огоньки трассирующих пуль. Когда мы пришвартовывались к пристани и прекратился громкий шум машины, сразу стала слышна почти непрерывная канонада. Севастопольская канонада июня 1942 года!
Командир все еще не уходил с мостика, потому что бой, в сущности, продолжался. Был только новый этап его. Нужно было войти и пришвартоваться там, куда до войны никто не решился бы войти на таком корабле, как «Ташкент», и где ни один капитан в мире не решился бы пришвартоваться. Нужно было выгрузить груз и людей. Нужно было взять раненых и эвакуируемых женщин, и детей. И нужно было сделать все это с такой быстротой, чтобы можно было уйти еще затемно. Командир знал, что немцы будут нас ждать утром, что уже готовятся самолеты, подвешиваются бомбы. Хорошо, если это будет «Хейнкели». А если пикирующие бомбардировщики? Командир знал, что, каким бы курсом он ни пошел из Севастополя, он все равно будет обнаружен. Встречи избежать нельзя, и немцы сделают все, чтобы уничтожить нас на обратном пути. Я видел, как стоял командир на мостике и следил за разгрузкой. Его напряженное лицо было освещено луной. Двигались скулы. О чем он думал, глядя, как по сходням, поддерживая друг друга, всходили на корабль легко раненые, как несли на носилках тяжело раненых, как шли матери, прижимая к груди спящих детей? Все это происходило почти в полном молчании. Разговаривали вполголоса. Корабль был разгружен и погружен в течение двух часов. Командир взял на борт около двух тысяч человек. И каждый из них, проходя на корабль, поднимал голову, ища глазами мостик и командира на нем.
Василий Николаевич Ярошенко отлично знал, что такое гибель корабля в море. В свое время он командовал небольшим кораблем, который затонул от прямого попадания неприятельской бомбы. Тогда Ярошенко отстаивал свой корабль до конца, но не мог отстоять. Он к тому же был серьезно ранен. Корабль пошел ко дну. Ярошенко спас команду, а пассажиров тогда не было. Он последним остался на мостике и прыгнул в море только тогда, когда мостик стал погружаться. Он зажал в одной руке партийный билет, а в другой — револьвер, так как решил застрелиться, если выбьется из сил и станет тонуть. Его спасли. Но что делать теперь? Теперь у него пассажиры — женщины, дети, раненые. Теперь надо будет спасать корабль или итти вместе с ним на дно.
Корабль вышел из Севастополя около двух часов…
Сергей Алымов Александр Чекаренко (отрывок из поэмы)
В штольне тишина, Как дома в белой хатке, Только попросторней В сотню раз. С механизмом все теперь в порядке, Взрыв произойдет в условный час. Немцы наседают, не считаясь С тем, что трупы их горой лежат. Батареи бьют, и, содрогаясь, Стены штольни бронзою гудят. Можно бы теперь к воде спуститься, Под скалою ждет укрытый плот… Ну, а если что-нибудь случится? Если немец раньше вниз сойдет? Если он ворвется в эту штольню? Ведь тогда пропало все, пиши! Александр подумал и невольно Задержался под землей в тиши. Важное ведь дело поручили, До конца я дело доведу. Стиснув зубы и собрав все силы, Александр решает: подожду!.. Час прошел… Вдруг будто дятлы клювом Застучали в звонкие стволы. Немцы! Хорошо же, покажу вам, Как клюют советские орлы! Немцы наверху. Быстрее белки Саша прыгнул к двери. Дверь закрыв, Подрывного механизма стрелку Переставил на мгновенный взрыв. Ой ты, море, море голубое, Как тебя, родное, не любить! Эх, и жаль! С дивчиной дорогою Не придется по морю мне плыть. Севастополь — город сизокрылый, Я с тобой прощаюсь навсегда. Передай моей дивчине милой То, что я не мог ей передать. Охнула земля и задрожала, Почернела голубая высь. Глыбы камня, вековые скалы, Как пылинки, в небо понеслись. Вспенилось все море, закипело, Будто вал пронесся штормовой. Много немцев в небо полетело Вместе с севастопольской землей. Громкий гром в ущельях прокатился, Прогремел за дальнею горой. Это с Севастополем простился Чекаренко Александр — герой.А. Баковиков Врага — на дно (из романа "Уходим в море")
В последние недели многие крупные корабли снова были брошены на защиту Севастополя. Они, как и в первые месяцы войны, доставляли городу боезапас и продовольствие, эвакуировали раненых, поддерживали сухопутные войска огнем своей артиллерии.
Временные успехи гитлеровцев в Крыму сказались и на их перевозках морем. Из румынских и болгарских портов на Одессу шли караваны транспортов с нефтью, танками и живой силой. Нанести по ним удар, снова поставить под наш контроль и этот район моря — такова была цель операции, предстоявшей отряду специально выделенных кораблей, в который входил и «Буревестник».
Откинув марлевую занавеску над генеральной картой Черного моря, Смоленский внимательно вглядывался в очертания берегов. Дневной свет упал на карту, выхватив пучки разноцветных линий. Они пересекали море в разных направлениях, но самый тугой разноцветный узел завязывался на линии Севастополь — Новороссийск и Поти — Севастополь…
"Пройдут годы, — подумал Георгий Степанович, — у орудий «Буревестника» станут другие матросы, другие офицеры. Наверно, не раз они бережно развернут эту карту и будут с любовью изучать по ней боевые походы своего корабля".
Перед выходом в море за круглым столом в кают-компаний собрались офицеры. Пустовало только кресло Грачева, которое никто ни при каких обстоятельствах не занимал. Товарищи как бы подчеркивали, что помнят о нем и рассчитывают на скорое его возвращение.
— …Вот и все, что я могу вам доложить, — отходя от карты, закончил Георгий Степанович, обращаясь к офицерам. — Операция наступательного характера. И я рассчитываю, что вы, товарищи, сделаете все от вас зависящее, чтобы не уронить честь флага «Буревестника». Действовать, как в феодосийском десанте, смело, инициативно. Гитлеровец любит букву устава и на море. Он от нее не отступит. И когда вы вдруг переворачиваете его представление о том или ином тактическом приеме, он теряется, тупеет, злится и не может понять: почему же получается не так, как он хочет, как его учили, как ему вдалбливали в голову? Если бы мы на подходе к Феодосии, открыв стрельбу, замешкались, входя в порт, противник наверняка успел бы собраться с силами, наладить управление и как-то организовать оборону. А в море при встрече с врагом внезапность нападения особенно ошеломляет противника и тем самым ускоряет его гибель.
Карты были унесены в штурманскую рубку, и каждый получил разрешение отдохнуть перед съемкой с якоря, но никто не покинул круглого стола кают-компании. Офицеры вспоминали прошлые походы, ругали почту за позднюю доставку писем, говорили о Севастополе, который в последние дни все чаще и чаще упоминался в сводках Совинформбюро, а вестовой Музыченко, как всегда, разливал черный, как деготь, чай.
* * *
Скоро рассвет.
Фосфорится возбужденная винтами вода, пенится, вскипает пузырями и, рассыпаясь, образует за кормой гигантский голубой веер. По буруну, по тугому встречному ветру стоящие на мостике Смоленский, Павлюков и Жолудь ощущают ход корабля.
— Сегодня мы вроде как в охранении идем, — указав на «Чапаева» и «Грозного», сказал Илья Ильич и, придерживая фуражку, спустился на верхнюю палубу.
— Здравствуй, Володя! — окликнул он парторга Соколова. — Погода-то! Только немецких «дельфинов» ловить.
— С ветерком идем, товарищ комиссар, — весело отозвался Соколов.
Павлюков испытующе посмотрел на него и уже тише проговорил:
— Ну как?
— Беседовал с комендорами главного калибра.
— Настроение?
— Настроение? Да они в огонь и воду пойдут. Только сказать.
Павлюков улыбнулся. Заметив Ханаева, он подозвал его:
— А вот, кстати, Иван Кириллович, я к вам, в котельное, хочу Соколова послать.
— Готов проводить, — пожал плечами старик. — А, простите, зачем это?
— Иван Кириллович! Поход может быть тяжелым, — понизив голос, серьезно сказал комиссар. — Не мешает перед таким походом лишний раз по-товарищески, тепло с матросом поговорить. Хорошее слово много весит.
— Хорошее слово иной раз не меньше приказа весит, — вспомнив о чем-то, ответил инженер-механик.
Илья Ильич подумал, что Иван Кириллович имеет в виду их разговор наедине, разговор, который, кажется, помог старику выправиться.
— Так чем же я-то могу помочь? — спросил Ханаев с готовностью, глядя на парторга.
— А мы с вами расскажем, что от ваших матросов потребуется, — объяснил Соколов.
— Если каждый матрос выполнит свой долг, значит нам ни один чорт не страшен. И море дважды пересечем, и бой проведем на славу. Торопитесь, товарищи, пока есть время, — закончил Павлюков.
Проводив взглядом Соколова и Ханаева, он не торопясь зашагал по палубе.
Встретив подносчика снарядов Труша, Илья Ильич поглядел на него пристально и остановился. Остановился и матрос.
— Здравия желаю, товарищ комиссар.
— Здравствуйте, Труш. Вы что загрустили?
— Ни в одном глазу, товарищ батальонный комиссар.
— Мне командир корабля сказал.
Труш усмехнулся:
— Да разве командир видит меня оттуда, с мостика-то?
— А как же! — серьезно сказал комиссар. — Ему всех видно. Потому он так высоко и стоит. Я ему говорю: уж кто-кто, а Труш, говорю, завалит снарядами пушку. Орел, говорю!
Матрос, поправив бескозырку и застегнув бушлат, улыбнулся.
Потом Илья Ильич подошел к командиру орудия Курову.
Перед выходом в море отец и сын Куровы подали на имя комиссара корабля короткое письмо, в котором писали: "Будем сражаться за нашу любимую Родину так, чтобы с честью оправдать звание советских моряков. Мы не пожалеем ни крови, ни жизни своей для нашей победы. Если погибнем, просим считать нас коммунистами".
Бескозырка у младшего Курова чуть вздернута на затылок, из-под нее выбились пряди каштановых волос. Начисто выбритый подбородок чуть отдает синевой, а загорелые руки кажутся черными.
— Ждем только сигнала, товарищ комиссар.
— Продумай как следует все до деталей! — напомнил комиссар. — Сейчас проверь, потом будет поздно. Драться по-севастопольски! Учти, на всю страну прогремели севастопольцы. Нам нельзя от них отстать.
— Я за свой орудийный расчет головой отвечаю!
— Усилить наблюдение! — передали с мостика.
— Усилить наблюдение! — сообщали от одного орудия к другому. Спустившись в котельное отделение, Ханаев наклонился к уху Соколова и, стараясь перекричать шум форсунок, говорил:
— Я их предупрежу, что ты от артиллеристов вроде делегата… Как, мол, наши бездымность обеспечивают.
Соколов кивнул.
Тонкий, звенящий свист вентиляционных крылаток, шум насосов и турбин сливались в неопределенный гул, который приковывал к себе внимание и слух матросов. По звуку они определяли, как работает сердце корабля. Люди делали свое дело молча, без слов понимая друг друга. Командир отделения Рыпанский смотрел на котельных машинистов и, как дирижер, то поднимал руки ладонями вверх, то опускал их вниз. Отсветы пламени падали на его полуобнаженную фигуру. Новый взмах руки — и матрос, не отрывая глаз от приборов, повернул медный барашек регулятора. Задребезжал звонок телеграфа, стрелка остановилась на цифре «18». И опять раздался двукратный свист. Этот сигнал относился уже к стоящим у горения.
"Как они понимают старшину! — подумал Соколов. — Оттенки каждого жеста, выражение лица — всё улавливают".
В одном из нефтехранилищ мазут подходил к концу. Матрос понял взгляд командира отделения и сначала указал в сторону нефтехранилища, а потом медленно в горизонтальном направлении повел рукой. Командир отделения кивнул головой вправо. Для матроса это означало: переключиться на правый борт.
Пламя в топке, у которой стоял котельный машинист, начало "разбрасывать языки" — предвестники дыма. По знаку старшины убавили ход турбовентиляторов. Подозвав Соколова, командир отделения указал пальцем на отражатель.
Топки были залиты ровным и чистым пламенем соломенного цвета. Старшина посмотрел на Соколова. Видимо, он не был уверен, понял ли парторг, каким достижением является пламя такого именно цвета, и, наклонившись, крикнул:
— Идем без дыма!
…Обойдя корабль, комиссар поднялся на ходовой мостик.
— Вот и рассвело, — проговорил Смоленский и, разминая затекшие ноги, повернулся к Илье Ильичу: — Ну как у тебя?
— Все в порядке. Старик Ханаев сегодня вырядился, как на парад. Отчитал Труша за неряшливый вид. "Я, говорит, даже котельным машинистам приказал надеть чистое рабочее обмундирование". Хороший он старик.
— Ханаев, как мореный дуб, в обработке тяжел.
Перегнувшись над поручнями, Смоленский крикнул сигнальщикам:
— Что за сигнал на флагманском?
— Точно держать расстояние между кораблями.
— Жолудь, почему не спросили сами? Следите! Приучайте себя к мысли, что, кроме вас, на мостике никого нет.
— Слушаюсь, товарищ командир, — сконфуженно отозвался Жолудь.
Море устало терлось о борта кораблей.
Смоленский, потирая озябшие от утреннего холода руки, снова измерял шагами мостик.
— Ничего в волнах не видно? — в сотый раз спрашивал он. И вахтенный офицер Жолудь в тон ему отвечал:
— Ни-че-го!..
— Видно, на роду тебе написано не выпустить ни одной торпеды.
— Это все проклятая дымка, — говорил Жолудь. — Сколько миль за кормой, а впереди ничего. То же море, то же небо и та же дымка.
Жизнь шла своим чередом, по раз и навсегда установленным на корабле правилам. Сигнальщики и визировщики, вскидывая бинокли, «прощупывали» горизонт. Неподвижно сидели на своих местах комендоры, гудели вентиляторы, и над палубой, пронзительно крича, пролетали чайки.
— Берег близко, — сказал Жолудь.
— По чайкам определяешь? — поддразнил его Смоленский. Потом снова наступила тишина. На мостик, отдуваясь, поднялся Василий Михайлович.
— Ну так как же, командир? Может, с хода ворвемся в порт? — предложил он полушутя. — Глядишь, Жолудь и разрядит торпедные аппараты.
И в этот самый момент с марса долетел голос сигнальщика Корчиги:
— Слева, курсовой двадцать пять — корабли! Вижу корабли! В ту же секунду по палубам и кубрикам, захлебнувшись, ударили колокола "громкого боя".
— Боевая! Опять офицеры голодные! — поморщившись, воскликнул вестовой Музыченко, пряча в буфет тарелки.
Нахлобучив бескозырку, чтобы не сорвало ветром, он захлопнул дверь кают-компании и выбежал на полубак. На мостике и у орудий люди мгновенно пришли в движение. Ветер разносил обрывки команд.
Столкнувшись лицом к лицу с Луговских, Музыченко возбужденно крикнул:
— Держись, браток, начинается!
Корабль ощетинился дулами орудий. Матросы ждали сигнала с мостика.
Не меняя курса, Смоленский приказал увеличить ход. Еле видные, поднимались над туманом стеньги вражеских кораблей. Но с каждой минутой они увеличивались в объеме, четче становились их контуры; Первым шел, видимо, крупный транспорт, так как его мачты были выше и расставлены шире, за ним второй транспорт, а по наклонным мачтам третьего корабля можно было безошибочно определить, что их несет эскадренный миноносец. Очертания кораблей проступали все отчетливее и рельефнее. Теперь уже все стоявшие на верхней палубе считали, про себя: "Три транспорта, два эсминца, катера…" Караван шел вдоль берега.
— Огня не открывать! — предупредил Беркова Смоленский и, наклонившись к Жолудю, сказал: — Командуйте, командуйте, Жолудь!
Минер коротко взглянул на командира и выпрямился. До слов Смоленского Жолудю все еще не верилось, что наступила, наконец, минута, которую он так ждал. Пойдут сейчас его торпеды! Еще раз напомнят непрошенным гостям, что Черное море — советское море.
Было видно, как на миноносцах противника замелькали оранжевые вспышки пламени, а головной транспорт начал резкий поворот в сторону. Жолудь выжидательно молчал. Василий Михайлович, думая, что минер не расслышал приказания командира, наклонился было к его уху, но в тот же момент раздалась команда Жолудя:
— Залп!
С шумом вырвались из широких раструбов торпеды и, легко соскользнув в воду, зарылись в нее, протянув за собой, как серебряные ниточки, пузырчатый след. Почти одновременно прогрохотали первые артиллерийские залпы «Буревестника», и на секунду оглохшие матросы. кинулись подавать новые снаряды. Они видели вражеские корабли, слышали свист пролетавших снарядов. Надо было стрелять, стрелять… Перед глазами верхней команды на фоне белесого тумана взметнулось к небу гигантское пламя, и черные клубы дыма, поднимаясь над водой, прикрыли надстройки транспорта. А секундой позже огромной силы взрыв вскинул обломки труб миноносца.
Транспорт, потеряв ход, как-то сразу осел на корму, словно его пригвоздили мертвым якорем к одному месту и теперь медленно тянули вниз. По мере того как корма погружалась в воду, нос транспорта все больше высовывался наружу, словно для того, чтобы лучше разглядеть приближавшиеся миноносцы… Отчетливо было видно, как метались на верхней палубе гитлеровцы. Они то кидались к шлюпкам, то бросали их и перебегали на другой борт, в отчаянии размахивали руками, показывая на катера. Только матросы носовой пушки транспорта хотя и бестолково, но продолжали еще стрелять. Видимо, расчет ее состоял из опытных моряков…
Где-то впереди «Буревестника» раздался новый глухой взрыв. Смоленский посмотрел туда. Там головной эскадренный миноносец "Василий Чапаев" добивал артиллерийским огнем один из миноносцев. "Василий Чапаев" первым обнаружил вражеские миноносцы, связал их боем, отвлек на себя корабли охранения и этим дал возможность «Буревестнику» и следовавшему за ним миноносцу успешно атаковать транспорты противника…
"Буревестник" и следовавший за ним эскадренный миноносец, сделав крутой разворот, теперь расстреливали осевший на корму третий транспорт противника.
— Ну как? — уже более спокойно проговорил Смоленский и улыбнулся, глядя на лейтенанта Жолудя.
— Какое утро! — радостно выдохнул Жолудь, который все еще не мог прийти в себя.
Ему казалось почему-то, что именно это утро особенно приблизило его к победе. И, может быть, впервые за всю войну, вспомнив сегодняшний разговор с Павлюковым, Жолудь подумал: "Как хорошо будет плавать по свободным морям потом, когда кончится война, когда исчезнет нужда в торпедах!"
А Смоленский почувствовал усталость, ту усталость, которая всегда приходит после большого нервного напряжения. Все часы, проведенные сегодня на мостике, Георгия Степановича ни на одну минуту не покидал своеобразный, знакомый только людям, испытавшим смертельную опасность, подъем. Но глядя на тонущие транспорты противника, Смоленский удивительно отчетливо представил себе всю картину гибели санитарного транспорта под Ялтой, обгорелые стены Севастополя, грохот зениток, торопливое прощание со стариком-отцом и спящим сыном в первую ночь войны…
"Нельзя этого простить! И нельзя допустить, чтобы это повторилось!" — нахмурясь, не подумал — почувствовал Георгий Степанович.
— Надо ложиться на курс отхода, — услышал он голос Беспалова.
Плавно развернувшись и оставляя за собой вскипевший бурун, «Буревестник» нагонял головной эскадренный миноносец. Над кораблями к вершине голубого купола поднималось умытое морем чистое в яркое солнце.
— Жолудь, у меня пересохло во рту. Вы бы приказали вестовому принести стакан чаю, — попросил Смоленский. — После такой холодной ночи и такого горячего утра нет ничего лучше, чем хлебнуть нам с вами чайку.
— Сейчас прикажу, — отозвался Жолудь.
Дымка редела, и зеркальный диск солнца неподвижно висел над горизонтом, освещая гладкую поверхность моря. Вода казалась оцепенелой, как расплавленное стекло, но брось за борт камень, он взбудоражит сонную воду, и пойдут во все стороны круги, ровные, сверкающие, как огромные перстни. В такой час любит играть рыба.
— Берков, передайте, чтобы внимательно следили за воздухом, — предупредил Смоленский. — Нет сомнения, катера противника вызовут самолеты.
Не успел артиллерист передать его приказание, как сигнальщик Корчига нараспев доложил:
— Правый борт, курсовой восемьдесят, самолеты!
На головном эскадренном миноносце "Василий Чапаев" заполоскал сигнал, оповещавший о появлении самолетов противника. Зенитные орудия кораблей почти одновременно открыли стрельбу. Сначала раздавались отдельные выстрелы, потом залпы участились, слившись в общий рокот канонады.
Перед глазами Павлюкова, стоявшего около комендоров, мелькали напряженные, потные лица людей, доносились отрывистые команды, понятные только тем, к кому они были обращены. Вдруг кто-то протяжно закричал. Павлюков по голосу узнал Курова. "Что случилось?" — подумал Павлюков, не отрывая глаз от двух бомбардировщиков, выходивших в атаку. И понял: Куров первый сообразил, что крутое пике самолета было последним. С ревом спикировав на «Буревестник», бомбардировщик занес над кораблем свое крыло, как огромный нож, но промахнулся. Самолет зарылся в воду, и через мгновение взлетели вверх его обломки, столб воды и пара.
— Аминь! — снова загремел бас Курова. — Пошел на дно рыб кормить.
— Рыб кормить, — почему-то повторил Павлюков, зажмурив ослепленные огнем залпа глаза. Все произошло так быстро, что он толком даже не разобрался, чье же орудие сбило самолет.
Шутка комендора внесла какую-то бодрящую струю в сутолоку боя. Люди наводили спокойнее и спокойнее стреляли. В бою ничто так не успокаивает, как уверенный человеческий голос, всегда вносящий разрядку.
Смоленскому непрерывно докладывали на мостик о появлении новых «юнкерсов». Они шли на разных высотах и атаковали с разных направлений, бросали бомбы, пикируя на корабли и бесприцельно. Почти над самой водой прошли торпедоносцы.
Воспользовавшись короткой передышкой после того, как был сбит первый «юнкерс», Смоленский по просьбе Ильи Ильича передал по кораблю:
— Матросы! Я надеюсь, каждый из вас сделает все, что от него зависит. Бой только начинается. Бить по тем самолетам, которые представляют наибольшую опасность для корабля.
— Каждому командиру пушки огонь вести самостоятельно, — оглядывая небо, торопливо напомнил Смоленский Беркову. — Наблюдайте, указывайте цели по обстановке!
Солнце поднялось высоко. Сняв фуражку и обмахиваясь ею, Смоленский окликнул сигнальщика Корчигу.
— Иди сюда! Ложись здесь, возле меня, на спину. Возьми бинокль и докладывай. Как только заметишь отрыв бомб, передавай, куда падают. Понял? — А сам, поплевав на руки, взялся за ручки машинного телеграфа.
— Самолеты… Правый борт, курсовой сто десять, высота три тысячи метров, — передавал Корчига.
— Самолеты… Левый борт, — докладывал сигнальщик Ткачев.
— Корчига! — нетерпеливо крикнул командир сигнальщику. Тот молчал. — Корчига!..
— Оторвались!.. Падают слева! — выкрикнул Корчига.
"Буревестник" рванулся вперед. Опять ударили орудия. Бурые от накала стволы были в непрерывном движении. Бомбы падали за кормой, слева, справа, по курсу, и осколки, шурша и присвистывая, осыпали палубу.
Томила наступившая жара, но никто не успел снять бушлата. Когда раненный в плечо матрос Бородай вдруг сорвал с себя бушлат, Беспалов крикнул:
— Снять бушлаты!
— И гильзы убрать, — подсказал Павлюков, заметив, что о них спотыкаются усталые подносчики снарядов.
— Торпедисты, убрать гильзы!
Самолеты противника в разных направлениях чертили воздух, пикировали, уходили, вместо них появлялись новые. Это была серия тех звездных атак, которые гитлеровцы любили проводить по кораблям, перехваченным в открытом море. Соколов, заменявший Грачева, перебегал от одного орудия к другому, распоряжаясь спокойно и деловито.
Ранило осколком Курова.
— Луговских, встань ко второму орудию! — приказал Соколов.
Матрос подбежал к орудию и подал свою первую боевую команду.
Курова послали на перевязку. Место Луговских занял другой матрос и погнал штурвал, разворачивая тонкий ствол орудия в сторону новой пары самолетов. Слева и справа у борта легла серия бомб. «Буревестник» всем корпусом рванулся вперед, но, точно надорвавшись от чрезмерного напряжения, вдруг резко сбавил ход и зарылся носом в волну. Толчок был так неожидан, что все на палубе подались вперед. Комиссар не сразу понял, что случилась беда. Он увидел побледневшее лицо Жолудя.
— В котельной беда! — крикнул ему Жолудь.
Смоленский с красными от напряжения глазами держал одну руку на телеграфе, в другой руке была зажата телефонная трубка. Он кричал Ханаеву:
— Восстанови любой ценой! Дай мне ход на один час, на час, чорт возьми!
По тому, с какой страстью Смоленский произнес эти слова, как оглядел он палубу и маневрировавшие недалеко от «Буревестника» два других миноносца, Павлюков понял: если не восстановят ход, «Буревестник» погибнет. Потеряв ход, корабль превратится в неподвижную мишень и будет уничтожен очень быстро, может быть в течение нескольких минут.
Берков, закусив губы, красным флажком указывал зенитчикам на тени бомбардировщиков, мелькавших под солнцем. Вот один из них, резко отделившись от других, снова пошел в атаку. Он шел, окутанный пушистыми облачками разрывов, и казалось, вот-вот они его закроют, заслонят… Нет, он сделал резкий отворот и уже с другого борта, набрав высоту, снова кинулся в пике.
Теперь «юнкерсы» выходили в атаку только из-под солнца. Оглядев зенитчиков и подняв к солнцу красный флажок, Берков передал:
— Прямой наводкой по солнцу!
Зеленые шары вспыхивали и потухали на золотом солнечном диске…
Бой достиг небывалого напряжения. После каждого выстрела словно кто-то ударял по верхней палубе огромным молотом. По этому звуку, по содроганию корпуса корабля котельные машинисты безошибочно определяли работу зенитчиков, начало и конец каждой атаки.
— Отогнали! — до боли надрывая горло, кричал в ухо котельному машинисту Копрову Ханаев.
Копров, вытирая ветошью мокрое от пота лицо, кивнул. Стук повторялся сильнее, громче. Удары слились в нарастающий гул, как будто по верхней палубе от борта катились, наскакивая друг на друга, сорванные с крепления железные бочки.
И вдруг по котельному словно ветер прошел. Порыв его свалил с ног Ханаева. Ударившись о переборку, механик с трудом поднялся. Ханаеву показалось, что он и секунды не пролежал, но, наверно, он успел потерять сознание, потому что кто-то лил на него воду. У Ханаева кружилась голова, он мучительно силился открыть глаза и понять, что же случилось. В эту-то минуту он и услышал отчаянный голос Смоленского: "Восстанови любой ценой! Дай мне ход!"
Ханаев встал. Копров в тельняшке, залитой кровью, перекрывал то один, то другой клапан… Из шлангов била вода, котельная заполнялась паром.
"Доску, заглушки, — жестом показал Ханаев. — Асбестовый костюм!.." — Он сорвал с себя мокрый китель и схватил защитную одежду.
Копров отвел руку Ивана Кирилловича.
— Прочь! Я сам, сам… — крикнул старик. Голоса его никто не услышал.
Копров взглянул на старшину.
"Не пускать!" — жестом показал тот, кивнув на Ханаева.
"Я иду!" — похлопал себя по пруди Копров. Сплюнув кровь, бежавшую из рассеченной губы, он захватил пригоршню вазелина и, вымазав лицо, начал быстро заматывать голову марлей, оставляя только узкие щели для глаз. Надел асбестовый костюм и, схватив молоток и заглушки, с трудом протиснулся в нижний коллектор раскаленного котла.
Тело обдало нестерпимым жаром. Раскаленный воздух обжигал рот, перехватывал дыхание и ослеплял.
Копров вспомнил о «летучке» — электрической лампочке на переносном проводе.
— Дотяну… — хрипел он, подбадривая себя.
От струй воды, направленных на Копрова из шланга, вокруг него стояло плотное облако пара. Теряя сознание, он ползком протискивался вперед. Стучало в висках, как на верхней палубе во время боя. Не хватало воздуха, и губы инстинктивно присасывались к мокрой марле, а теплая струя крови запеклась во рту.
Он ничего не мог увидеть в пару и наощупь лихорадочно искал поврежденную трубку. Надо было отчетливо представить себе длинные ряды трубок, чтобы безошибочно нащупывать именно ту, которая не выдержала напряжения боя и сдала. Копров хотел открыть глаза, но веки сами сомкнулись, словно к белкам приложили раскаленное железо
Он все-таки нащупал поврежденную трубку.
Снаружи котла матросы услышали глухие удары молотка, забивавшего заглушку.
Копрова выволокли из котла без сознания. Лежа на палубе у топки, он открыл рот, вздохнул и, перевернувшись, на четвереньках пополз к Ханаеву.
— Отставить! — замахал руками Иван Кириллович. — Не надо! — И, наклонившись к Копрову, обнял и поцеловал его мокрую голову.
* * *
В первых числах июля наши войска получили приказ оставить Севастополь.
"Буревестнику", последнему из эскадренных миноносцев, удалось прорваться к севастопольским причалам. Немецкие батареи обнаружили корабль еще на подходе к рейду и открыли огонь. С аэродромов были подняты ночные бомбардировщики. Но «Буревестник» не отвечал. Прикрывая эсминец, севастопольские береговые батареи перенесли огонь на батареи гитлеровцев, а наши истребители охраняли корабль с воздуха.
Вместе со швартовыми экипаж подал на берег последние ящики со снарядами, консервами и мешки с сухарями. Скрипели блоки разогретых талей, по сходням на берег и обратно на борт корабля бегали матросы. Одна за другой к причалу подходили санитарные машины.
Раненых доставляли прямо из окопов. Боцман Сторожев и матросы помогали им подниматься на борт.
К пристани подошла еще одна грузовая машина. Из кабины выскочила санитарка в матросской форме, запыленная, с выбившимися из-под берета волосами. Наскоро отерев ладонью грязное лицо, она крикнула матросам:
— Принимайте раненых!
С восхищением посмотрев на девушку, Сторожев ответил охрипшим голосом:
— Сейчас, родная, сейчас!
— Быстрее! Некогда! — Девушка пробежала к трапу. Борт корабля закрывал от нее Сторожева. Встав на носки, она спросила: — Когда уходите?
— Через час. Успеешь?
— Успеем. Семеро осталось, доктор да я. — Девушка вскочила на подножку грузовика и, открыв дверцу кабины, крикнула шоферу: — Пошел!
Машина с места взяла крутой подъем и скрылась за поворотом бухты.
К Смоленскому подошел Илья Ильич. Лицо его осунулось. Серые тени легли вокруг воспаленных глаз.
— Музыченко вернулся, — не глядя на командира, сказал Павлюков. — Надмогильный камень он закопал.
Смоленский резко обернулся к комиссару. Весь день его мучила мысль, что родная могила будет растоптана и опоганена, но он не решился послать в город матроса: все-таки камень принадлежал только Георгию Степановичу. А вот комиссар вспомнил и послал.
— Спасибо тебе, Илья Ильич. За все спасибо! — Потянувшись к Павлюкову, Смоленский крепко обнял его: — Кто знает…
— Все будет хорошо, — дрогнувшим голосом проговорил Илья Ильич. — У тебя адрес моей жены записан? — И, не дожидаясь ответа, добавил: — Я приказал, чтобы матросы, по возможности, конечно, переоделись в парадную форму. Не возражаешь?
— Пусть будет так. Боцман! — окликнул Смоленский Сторожева. — Всех взяли?
— Еще одна машина подходит, товарищ капитан третьего ранга. Это с той самой санитаркой, которая только что была, — ответил Сторожев, с тревогой глядя на Смоленского. Каждая минута была на учете, и все-таки боцман — первый раз в жизни — готов был заспорить с командиром, если бы тот приказал сниматься.
— Задержаться и взять на борт, — приказал Смоленский. — Корчига, обратился он к сигнальщику, — осмотрите берег.
Когда врач, санитарка и последние раненые поднялись на палубу, «Буревестник» развернулся и, набирая ход, вышел на середину бухты.
Не было на верхней палубе никого, кто не смотрел бы в эти минуты на удаляющийся, охваченный заревом Севастополь. Матросы и офицеры, в парадной форме и не успевшие переодеться, стояли по команде «смирно» там, где застал их момент отхода. Никто не ушел с палубы, пока не погас над морем багровый венец.
Так смотрят на родной дом, охваченный пламенем, откуда нужно уйти, потому что таков приказ Родины, потому что в другом месте нужно вести бой. Но после победы люди вернутся в родные места, и земля эта, отвоеванная в кровопролитных боях, станет им еще дороже.
Александр Жаров Заветный камень
Холодные волны вздымает лавиной Широкое Черное море. Последний моряк Севастополь покинул, Уходит он, с волнами споря… И грозный соленый бушующий вал О шлюпку волну за волной разбивал. В туманной дали Не видно земли. Ушли далеко корабли. Друзья-моряки подобрали героя. Кипела вода штормовая… Он камень сжимал посиневшей рукою И тихо оказал, умирая: "Когда покидал я родимый утес, С собою кусочек гранита унес Затем, чтоб вдали От крымской земли О ней мы забыть не могли. Кто камень возьмет, тот пускай поклянется, Что с честью нести его будет. Он первым в любимую бухту вернется И клятвы своей не забудет. Тот камень заветный и ночью и днем Матросское сердце сжигает огнем… Пусть свято хранит Мой камень-гранит, Он русскою кровью омыт". Сквозь бури и штормы прошел этот камень, И стал он на место достойно… Знакомая чайка взмахнула крылами, И сердце забилось спокойно. Взошел на утес черноморский матрос, Кто Родине новую славу принес. И в мирной дали Идут корабли Под солнцем родимой земли.Л. Лагин Три черноморца
Три краснофлотца лежали на вершине невысокого холма: Степан Вернивечер с "Червоной Украины", долговязый и молчаливый Никифор Аклеев с «Быстрого» и Василий Кутовой, которого все в батальоне считали пожилым человеком, потому что ему уже минуло тридцать два года. Он пришел в бригаду не с корабля, а из запаса, и с его ладоней еще до сих пор не совсем отмылась угольная пыль. До войны он был шахтером.
Над холмом безмятежно голубело июльское небо. В нескольких метрах позади плескались о крутой берег теплые волны негромкого прибоя.
Впереди, за крохотной сопочкой, залегла смерть, близкая и неминуемая. Краснофлотцы знали это, и у них сейчас было только одно желание: прежде чем умереть самим, отправить на тот свет как можно больше фашистов.
По совести говоря, у них было еще одно желание: попить. В последний раз они выпили немного воды в пять часов утра, а теперь уже день клонился к закату. Ну что ж, нет так нет. Придется умирать, не напившись.
В нескольких километрах к северо-востоку дымились развалины Севастополя, и краснофлотцы старались в ту сторону не смотреть. Там уже были гитлеровцы. И, кроме того, они были здесь, за сопочкой. Они залегли за ней и не очень торопились: краснофлотцам деваться было некуда.
Но вот один из фашистов не утерпел и осторожно высунул из-за склона сопки свою длинную физиономию в запыленной каске. Аклеев нажал спусковой крючок автомата, но выстрела не последовало.
Так и есть, кончился диск. Последний диск.
Правда, гитлеровца это не спасло. Одновременно с Аклеевым нажал спусковой рычаг своего «максима» Степан Вернивечер. Короткая очередь разорвала невыносимую тишину, и фашист клюнул носом в раскаленную землю. Потом голова убитого исчезла за сопкой. Его, очевидно, оттащили за ноги.
— Чистая работа! — похвалил Аклеев Вернивечера.
Он повернулся к пулеметчику и увидел, что Вернивечер, отделив замок «максима», незаметно для немцев, по-над самой травой, швырнул его вниз, на берег. Слышно было, как замок звякнул, стукнувшись о гальку.
Значит, и у Степана кончился боезапас. Выходит, дело совсем дрянь. У Кутового в диске его ручного пулемета давно уже оставалось только несколько патронов. Он должен был стрелять последним, за секунду до того, как все будет кончено.
Просто удивительно, как незаметно иссякли у них патроны. Ведь выпотрошили подсумки у всех убитых, и все-таки не хватило. У Аклеева мелькнула мысль, что в дальнейшем надо будет поэкономней обращаться с боезапасом и бить только наверняка. Но он тут же насмешливо хмыкнул: о каком там дальнейшем он размечтался? «Дальнейшего» уже никогда не будет. Печально, но факт. Они прекрасно понимали это, когда вызвались прикрывать отход своего батальона. Батальон благополучно добрался до пристани. Значит, все в порядке.
Сзади послышался шорох. Аклеев обернулся и увидел ползущего к нему Вернивечера. Сразу из-за сопки раздался выстрел. Крохотное облачко пыли возникло и тотчас же растаяло чуть впереди Вернивечера. Тот замер, привычно прильнув к выгоревшей траве, и громким, срывающимся шепотом произнес:
— Давай кончать, братки!.. Нету больше моего терпения!
— Ну и что? — спросил его Аклеев.
— Кинемся вперед! Крикнем «ура» — и вперед…
— Помереть спешишь, — холодно заметил Аклеев. — Не понимаю, почему такая спешка. Царства небесного нету. Это я тебе заявляю официально.
Он бросил взгляд на Кутового. Кутовой был очень бледен. Он молчал, крепко вцепившись в рукоятку пулемета.
— В нашем положении первое дело — спокойствие, — продолжал Аклеев и сам удивился своей разговорчивости. — Я так считаю: еще не все кончено. Например… например… — он лихорадочно думал, что бы такое предложить, и вдруг придумал: — например, мы еще пляж не обследовали. Надо его хорошенько обследовать.
— Игрушки! — сказал Вернивечер. — Самим себе головы морочить!
— А может, там какая пещера есть, — вмешался в разговор Кутовой. — Тогда мы там сховаемся. А может, там что другое найдется…
— Броненосец найдется! — фыркнул Вернивечер. — Броненосец «Анюта» с лакированной палубой!
— Я тебе удивляюсь, Степа, — мягко возразил ему Аклеев, — ты же военный человек. От тебя еще может большая польза в военных действиях произойти, а ты: ах-ах, дайте мне моментально погибнуть! Спускайся вниз и разведай берег!
Вернивечер не тронулся с места.
— Товарищ Вернивечер, исполняйте приказание! — чуть повысил голос Аклеев. — Спускайтесь вниз и разведайте берег.
Вернивечер быстро отполз назад и скрылся за обрывом.
Прошло несколько очень долгих минут.
В стороне, в районе тридцать пятой батареи, два вражеских самолета неторопливо кружили над маленькой пристанью и сбрасывали бомбы.
Поднимая за собой тучи пыли, прогрохотали и скрылись вдали на дороге немецкие танки.
Снова стало тихо. Немцы за сопочкой не торопились. Им не хотелось зря рисковать. Их дело было верное. Они ждали, пока им подбросят миномет.
И вот, наконец, над краем обрыва показалось возбужденное лицо Степана Вернивечера. Он торопливо поманил к себе пальцем Аклеева. Аклеев, осторожно пятясь, подполз к нему.
— Там катерок! — прошептал Вернивечер, тяжело переводя дыхание, и мотнул головой в сторону небольшого мыска. — Раздолбанный лимузинчик… Прибило к берегу… Ей-богу! На нем один старшина… Только он скорее всего убитый… А может, и не совсем еще убитый, но только он весь окровавленный… И еще там цинки с патронами… И немного воды…
— А мотор как? — спросил Аклеев.
— Вот как раз про мотор не скажу. Не проверял. Чтобы не было лишнего шума, — ответил Вернивечер извиняющимся тоном.
— Это ты, Степа, правильно сделал, — сказал Аклеев. — Тогда тебе вот какая задача: экстренно сюда штук сто патронов.
— Уже! — подмигнул Вернивечер и выложил на траву несколько картонных коробочек. От прежнего его настроения не осталось и следа.
— Опять правильно! — заметил Аклеев. — Тогда мы живем.
Он подбросил патроны Кутовому, и тот набил два диска до отказа, чтобы прикрывать отход Аклеева и Вернивечера. Но стрелять ему не пришлось. Немцы за сопочкой не проявляли никаких признаков жизни.
Когда все трое уже были на берегу, Вернивечер вспомнил про свой разоренный «максим», поднялся за ним, спустил его на ремнях вниз, разыскал валявшийся на гальке замок, водворил его на место и установил пулемет на корму лимузина.
— Главный калибр броненосца "Анюта"! — промолвил он, ласково похлопав по исцарапанному и помятому кожуху пулемета. Потом он окинул критическим взором потрепанное фанерное суденышко, вздохнул:
— Типичный некрейсер! — и пошел обследовать мотор. Мотор был в порядке.
— Полный вперед! — скомандовал Аклеев и лег за «максим».
Мотор заурчал, винт вспенил теплую прозрачную воду, и катер рванул вперед как раз тогда, когда немцам доставили миномет и они, обнаружив, что их перехитрили, вытащили миномет на самый край обрыва.
— Не будем разбрасываться боезапасом, — сказал сам себе Аклеев и выпустил по противнику несколько коротких очередей.
* * *
Если говорить честно, катерок серьезного уважения к себе действительно не вызывал. Предназначенный для передвижения в пределах порта, он в открытом море был так же нелеп, как носовой платок в качестве паруса, как мальчишеская рогатка взамен четырнадцатидюймовой пушки.
Ко всему прочему, он был в нескольких местах продырявлен осколками. Выгоревшие синие шторы, которыми были занавешены его окна, просвечивали, как рыбачьи сети.
Зато ниже ватерлинии пробоин не было.
На кожаном, облитом кровью сиденье умирал неизвестный старшина. Он бредил и все просился в разведку. Около него возился Кутовой, пытавшийся оказать ему хоть какую-нибудь помощь. Но слишком много у старшины было ран, и все они были рваные, осколочные: в голову, в грудь, в бедро, в плечо.
Фашисты торопливо били по уходившему лимузину из миномета. Первая мина разорвалась по левому борту метрах в двадцати. Осколки с визгом пронеслись где-то высоко над головой Аклеева, а поднявшаяся от взрыва волна хлынула через пробоину в левом борту, окатила с головы до ног Кутового и привела в сознание умирающего.
— Пить… — попросил он.
Потом он сделал знак Кутовому. Когда тот наклонился, старшина еле слышно прошептал:
— А Севастополь-то… а? — и заплакал.
— Ничего, — сказал Кутовой, — Севастополь вернем… И очень даже скоро… Ты не волнуйся.
На корме Аклеев прижимал фашистских минометчиков к земле экономными пулеметными очередями.
Умирающий послушал, хотел что-то спросить, но снова потерял сознание.
Несколько минут он пролежал спокойно, а потом отчетливо произнес:
— Костя, а где утюг?
Ему, очевидно, казалось, что он готовится к увольнению на берег, и все время порывался приподняться с сиденья. Кутовой растерянно удерживал его, а старшина бормотал:
— Дайте же человеку брюки выгладить!.. Вот морока на мою голову… Ведь надо же… Дайте… человеку… брюки… выгладить…
Вскоре он затих, и Кутовой пошел на корму к Аклееву:
— Ты чуток отдохни, — сказал он Аклееву и отодвинул его от пулемета.
Катер уже порядком отошел от берега, но мины все еще продолжали лопаться неподалеку и все время по левому борту. Вернивечер уводил катер все мористей и западней. Это тревожило Аклеева. Он пробрался в моторную рубку и сказал Вернивечеру:
— Ты голову имеешь или что?
— А в чем дело? — отозвался Вернивечер.
— А в том, что ты, верно, собираешься в Констанцу, а нам с Кутовым требуется на Кавказское побережье.
— Я от мин ухожу, — рассердился Вернивечер, — а ты цепляешься!
— А ты виляй! — Аклеев сделал рукой зигзагообразное движение. — Описывай зигзаги.
— Есть вилять! — сказал Вернивечер.
Солнце быстро ушло за горизонт, далекий берег слился с почерневшим морем, и Аклеев приказал Вернивечеру выключить мотор.
Он сам не заметил, как пришел к убеждению, что должен возглавить крохотный экипаж этой дырявой скорлупки. Недоуменный взгляд Вернивечера он воспринял как нарушение дисциплины и не на шутку рассердился.
— Выключайте мотор, товарищ Вернивечер! — жестко повторил Аклеев, переходя на официальное «вы».
— Уже приехали? — иронически откликнулся Вернивечер. — Прикажете швартоваться?
— Где ваш компас? — ответил ему Аклеев вопросом.
— Какой компас? — растерялся Вернивечер. — Нет у меня компаса… Будто не знаешь.
— Тогда где ваша карта?
— И карты нету. Забыл, извиняюсь, на крейсере. Нет, ты, верно, тронулся…
— Тогда выключайте мотор, и будем ждать утра. А то забредем чорт знает куда и все горючее переведем. Понятно?
— Вот теперь понятно, — примирительно и даже с оттенком уважения промолвил Вернивечер и выключил мотор.
Сразу стало совсем тихо. Тишина разбудила Кутового, незаметно для себя задремавшего у пулемета, и он был очень доволен, что Аклеев не застал его спящим. Кутовой уже боялся Аклеева, как боятся требовательного, но справедливого командира.
Аклеев между тем выбрался из моторной рубки в каюту и склонился над старшиной. Старшина лежал, прямой и очень тихий. Аклеев прижался ухом к его груди. Сердце не билось.
"Готов", — подумал Аклеев. И хотя за войну он перевидел уже немало смертей и еще сегодня потерял шестерых товарищей, ему стало не по себе. Ему казалось, что будь здесь, на катере, доктор, он обязательно спас бы старшину. А сейчас вот парень так и помер. У Аклеева даже мелькнуло что-то вроде угрызений совести, как будто только по его личной нераспорядительности на катере не оказалось врача. Но он отогнал от себя эту мысль и стал думать, что ему делать с умершим. Человек погиб в бою и заслужил, чтобы его похоронили, как полагается. Тем более, что и обстановка позволяет. Однако с похоронами он решил подождать до утра.
— Отдыхать по боевым постам! — скомандовал Аклеев и уселся рядом с Кутовым.
Вернивечера он не будил до самого утра, а Кутового часа в два ночи поднял и попросил разбудить его, когда начнет светать. Потом он спустился в каюту, лег на свободное сиденье и моментально уснул.
* * *
На заре состоялись похороны. Полагалось покойника зашить в койку, к ногам привязать колосник. Но не было ни коек, ни колосника. Старшину причесали, вымыли соленой морской водой его окровавленное лицо, надели ему поплотней бескозырку с золотой надписью "Черноморский флот", к ногам вместо колосника привязали винтовку, которой он защищал от врагов Севастополь, и уложили его на самом краю кормы. Аклеев, а вслед за ним и Кутовой и Вернивечер сняли бескозырки, и Никифор Аклеев произнес речь.
— Товарищи бойцы Черноморского флота! — сказал он, и оба его спутника без команды приняли стойку «смирно». — Дорогие товарищи севастопольцы! Мы сейчас будем хоронить нашего боевого товарища, геройского защитника нашей Главной базы. Он до последней минуты своей жизни не сдавался подлому врагу. Его краснофлотская книжка пробита осколком и до того кровью залита, что нет возможности разобрать его фамилию, имя, отчество, а также, с какой он бригады. Дело военное… Но мы обещаем тебе, дорогой наш товарищ, что мы жестоко отомстим за твою молодую жизнь и за наш любимый город Севастополь. И еще мы обещаем вспомнить тебя, когда снова вернемся в нашу Главную базу. Прощай, дорогой товарищ черноморец!
Он кивнул Вернивечеру и Кутовому, и пока они бережно опускали в воду покойного старшину, Аклеев отдал салют тремя короткими пулеметными очередями.
Его товарищи продолжали стоять «смирно», задумчиво следя за зыбкими кругами, расходившимися по воде над тем местом, где сейчас медленно шло ко дну тело старшины. А Аклеев, окинув рассеянным взором изувеченный лимузин, вдруг заметил за дверью флагшток с намотанным на нем флагом. И хотя до восьми часов было еще довольно далеко, он решил немедленно привести в исполнение возникший у него в то же мгновение план.
— С места не сходить! — крикнул он на ходу, схватил флаг, нырнул с ним в каюту и почти тотчас же вернулся на корму.
— На флаг, смирно! — скомандовал он и вставил флагшток в его гнездо.
Флаг тяжело повис в неподвижном воздухе. Алые эмблемы и почти черные пятна крови торжественно и грозно выделялись на его белом поле.
— Так вот, — сказал Аклеев. — Чья это кровь, вам известно, и что этот флаг означает — тоже.
Он взглянул на Вернивечера, вспомнил его остроты насчет "броненосца «Анюты»", и ему стало обидно за корабль, которым он сейчас командовал.
— И вот еще что, — продолжал он, и лицо его покраснело: — тут отдельные личности шутки шутят над этим лимузином, выражаясь обидным словом "броненосец «Анюта»". Так чтоб я больше не слышал это глупое слово! Понятно? Раз ты идешь на данном корабле, так он уже тем самым такой же непобедимый и опасный для врага, как броненосец, или ты не черноморец, а курица. Понятно? А теперь, сказал он, не дожидаясь ответа от Вернивечера, — теперь за дело…
* * *
В тот же день лимузин вступил в неравный бой с фашистским торпедным катером и победил. Но выбыл из строя Вернивечер, раненный двумя вражескими пулями. И что самое страшное: пулеметная очередь с торпедного катера пробила бензобак лимузина, горючее ушло в море, и лимузин превратился в игрушку ветра и волн.
Теперь, в долгие часы вынужденного бездействия, с удесятеренной силой стали давать себя чувствовать голод, усталость и особенно жажда, которую нищенские рационы воды, казалось, даже усиливали. Чудовищная вялость расслабляла мышцы и волю, клонила ко сну, к бездействию.
Солнце уже касалось нижним своим краем горизонта, когда к безмолвно лежавшему Вернивечеру подошел Аклеев.
— Пить хочешь? — шепотом осведомился он.
Конечно, Вернивечеру нестерпимо хотелось пить, но вместо прямого ответа он прошептал:
— А вы сами? Почему вы сами с Кутовым не пьете?
— А с чего ты взял, что мы не пьем? Мы уже пили. Аклеев дал ему хлебнуть воды и снова зашептал:
— Ты как, в случае чего, сесть можешь?
— Смогу… если потребуется, — ответил несколько удивленный Вернивечер.
— Тогда надевай бескозырку, потому что сейчас будет спуск флага, — сказал Аклеев и испытующе глянул на Вернивечера.
Вернивечер отнесся к его словам с подобающей серьезностью, и обрадованный Аклеев поспешил на корму. Вскоре оттуда донесся его осипший голос:
— На флаг, смирно!
Вернивечер приподнялся, сел и застыл, повернув голову в ту сторону, где сквозь раскрытые двери каюты виднелся на оранжевой стене заката простенький флаг, белый с голубой полоской, красной звездочкой, серпом и молотом.
На корме Аклеев и Кутовой приняли стойку «смирно».
В эту минуту на всех кораблях флота — на линкорах и катерах, на подлодках и мотоботах, на крейсерах и тральщиках, на эсминцах и сторожевиках происходила торжественная церемония спуска флага. Звенели голоса вахтенных командиров, матросы, старшины и офицеры замирали на тех местах, где их заставала команда. Горнисты стояли на юте, готовые заиграть, лишь только прозвучат слова: "Флаг, гюйс спустить!". Они будут играть, пока флаги и гюйсы будут медленно скользить вниз по фалам, чтобы быть снова поднятыми утром следующего дня. Есть в этой ежедневно повторяемой церемонии, старой, как флот, что-то всегда волнующее, бодрящее, гордое, наполняющее сердце военного моряка чудесным ощущением величия и силы грозного и нерушимого морского братства, умного и сложного единства флота.
Здесь, на крохотном и изувеченном лимузине, затерянном в пустынных просторах Черного моря, люди в эти минуты с особенной остротой почувствовали, что они на своей посудинке являются такой же, пусть очень незначительной, частицей Военно-Морского Флота, как и все остальные черноморские корабли.
Так прошло несколько мгновений, а потом Авдеев скомандовал:
— Флаг спустить! — и приложил руку к бескозырке.
Приложили ладони к бескозыркам и Кутовой и Вернивечер. Это была бесспорная вольность против устава: матросы при подъеме и спуске флага руку к козырьку не прикладывают. Но Аклеев был на положении командира корабля, Кутовой попросту не знал правил корабельной службы, а Вернивечер хотя и знал, но он сидел, а не стоял, как полагается по уставу, и ему хотелось чем-то восполнить это невольное упущение.
Аклеев молча повел глазами на флаг, Кутовой смущенно заторопился, опустил руку и вытащил флагшток из его гнезда.
— Вольно! — скомандовал Аклеев, и Вернивечер, у которого от слабости сильно кружилась голова, снова с наслаждением вытянулся на сиденье.
Закончился третий день похода.
Со следующего утра Аклеев с Кутовым стали попеременно нести боевую вахту.
"Максим" был вытащен на корму. Его зарядили, и вахтенный должен был непрестанно наблюдать за воздухом и водой. Как только в пределах видимости появится советский корабль или самолет, вахтенному надлежало выпускать одну очередь за другой, пока не убедится, что его сигналы замечены.
Что и говорить, надежда на помощь была очень и очень слабой. Но надежд на ветер было еще меньше.
Вахта сменялась другой, а корабли и самолеты не появлялись. Ни свои, ни вражеские. В такую загнало лимузин морскую глухомань. Но корабль находился в плавании, это был военный корабль, и вахтенную службу на нем, насколько это было возможно, несли с той же тщательностью, как и на линкоре.
Первые два дня Вернивечер еще находил в себе силы, чтобы приподняться и усесться во время торжественных церемоний подъема и спуска флага; потом силы окончательно покинули его. Теперь он все время лежал, все чаще и чаще впадал в забытье. Его томила жажда (полстакана воды, которые он получал в день, конечно, не могли ее утолить), мучили голод, раны и почти беспрерывно трепал сильнейший озноб. Он был покрыт собственным бушлатом и бушлатами своих друзей и все же стучал зубами, как на сорокаградусном морозе. А товарищи его упорно несли вахту.
Голод и жажда не давали забывать о себе ни на минуту.
Однажды осмелевшие дельфины стали играть так близко от лимузина, что Аклеев не выдержал и выпустил по одному из них длинную очередь. Несколько пуль попали в дельфина, фонтанчики крови брызнули из него, покрыв воду буроватой пленкой, но сам он камнем пошел ко дну.
От звука выстрелов проснулся Кутовой, даже Вернивечер сделал попытку приподнять голову.
— Корабль? — воскликнул с надеждой Кутовой. — Неужто корабль?
— На дельфина охотился, — смущенно отозвался Аклеев, и такое разочарование прочел он при этих словах на лицах своих товарищей, что подумал даже, не зря ли он занялся охотой.
— Ушел? — спросил Кутовой.
— Ушел, — ответил Аклеев. — Раненый ушел под воду.
— Ему, верно, в голову надо стрелять, — угрюмо высказал свои соображения Кутовой. — Ты ему в голову стрелял?
— Старался в голову.
— Тогда правильно… Только как его потом вытаскивать, убитого?
— Сперва убить надо, — неуверенно сказал Аклеев, — а потом уж вытаскивать…
— Мда-а-а, — протянул Кутовой. — Конечно… Был бы хоть багор… Вплавь у нас с тобой сейчас уже не получится…
Но весь этот вялый разговор оказался ни к чему.
Дельфины, напуганные пулеметной стрельбой, перестали появляться вблизи лимузина.
С каждым часом все ощутительнее и беспощаднее давали о себе знать голод и жажда. Не хотелось двигаться, думать о чем-либо, кроме еды и питья. Все реже стали завязываться разговоры, и становились они с каждым разом все короче, отрывистей и бессвязней. Даже если речь шла о семье, о близких. Только одна тема продолжала еще их волновать.
Этой темой была грядущая победа. Июль сорок второго года! Четыре с половиной долгих месяца отделяли эти горькие и трудные дни от блистательного исхода Сталинградской битвы, которая тогда еще не начиналась.
Как-то вечером — это был четвертый день пребывания на лимузине — Кутовой, задумчиво глядя на причудливую и величественную панораму озаренных закатом облаков, промолвил:
— Тоска на этот закат смотреть. Вроде Севастополь горит…
На это ему Аклеев не сразу ответил:
— А ты представь, что это горит ставка Гитлера.
— Эх, — воскликнул тогда Кутовой, — один бы только часок пострелять в Германии, а потом и помирать можно!..
— Только тогда и жить-то можно будет по-настоящему начинать, — сказал в ответ Аклеев, и оба друга замолчали, углубившись в свои думы.
Быстро догорел закат, темно-синяя ночь опустилась на море, и Кутовой прервал долгое молчание, поведав Аклееву мысль, которая им владела, видно, не первый день.
— Жалко, — осторожно начал он, — никто не узнает, что мы потопили тот торпедный катер…
— Сами доложим, — усмехнулся Аклеев.
— Это если мы доберемся до своих. А если не выйдет у нас ничего? — Кутовой не хотел произносить слова: "если мы погибнем".
— Не мы первые, не мы последние, — ответил Кутовому Аклеев. — Важно, что мы его потопили. — Он помолчал и добавил: — Помнишь, у Приморского бульвара стоит в воде памятник?
— Погибшим кораблям?
— Вот именно, Погибшим кораблям. А ты названия этих кораблей помнишь?
— Не помню, — ответил Кутовой и тут же честно поправился: — и даже никогда не знал…
— И я не помню, — в свою очередь сознался Аклеев. — А каждый раз, бывало, как гляну на этот памятник, так даже сердце холодело от волнения. И вот я думаю: кончится война и поставят в Севастополе другой памятник, и на нем будет золотыми буквами написано: "Погибшим черноморцам". И если нам с тобой и Вернивечером судьба погибнуть, так будет, я думаю, в этом памятнике и наша с тобой и Вернивечером слава. И когда будет уничтожен последний фашист, то в этом опять-таки будет и наша слава. А другой мне не надо. Я не гордый.
— Ну, и я не гордый, — примирительно сказал Кутовой.
— А все-таки здорово мы этот катер угробили! — донесся из каюты слабый голос Вернивечера. — Аж теперь приятно вспомнить.
Он слышал весь разговор Аклеева с Кутовым, хотел было поначалу сказать, что и он не гордый, но не сказал, потому что не хотел врать.
* * *
Истощенных краснофлотцев покидали последние силы. Кутовой даже как-то сказал:
— Раньше мы вахту стояли, теперь мы вахту сидим, а завтра, верно, лежать ее будем.
— А что? — отозвался Аклеев. — В крайнем случае, можно и лежа. Главное, чтобы внимательно.
— Ну, пока мы еще вполне можем сидеть, — добавил Кутовой, бодрясь, но Аклеев его уже не слышал. Он спал.
Этот краткий и не очень обнадеживающий разговор произошел часов в семь вечера. А в девятом часу Кутовой услышал отдаленный грохот орудий и еле различимый стрекот пулеметов.
Сначала Кутовой решил, что это ему мерещится. За последние несколько суток уже не раз чудились выстрелы, звуки сирены, даже отдаленный звон рынды, на которой отбивают склянки. И каждый раз он убеждался, что это только плод его воображения.
Но грохот становился все громче и ближе, и когда, наконец, Кутовой убедился, что слух его не обманывает и что нужно поскорей будить Аклеева, тот сам проснулся.
— Стреляют? — взволнованно прошептал он.
— Ага! — ответил, дрожа всем телом, Кутовой. — Сражение!..
Они впились глазами в западную часть горизонта, откуда долетал нараставший гул боя. Гром орудий и треск частых пулеметных очередей перемежались редким уханьем тяжелых разрывов.
— Бомбы, — объяснял каждый раз Аклеев, хотя Кутовой совершенно не нуждался в объяснениях. — Наш корабль бомбят.
— Неужто потопят? — сказал Кутовой.
— Не должны. Не потопят!.. Опять бомба! Чтоб этих эсэсов!..
Минут через двадцать стрельба прекратилась, и на огненной стене заката, почти над самой полоской горизонта, показались и сразу растаяли, скрывшись в северном направлении, три еле заметные точки.
— Улетели, гады!.. — сказал Аклеев.
— Неужто потопили? — взволнованно спросил Кутовой.
— Был бы взрыв… — сказал Аклеев.
Но взрыва ни он, ни Кутовой не слышали. Они продолжали смотреть в ту сторону, где только что закончился бой, и на охваченном закатным заревом небосклоне вскоре заметили черный, точно залитый тушью, точеный силуэтик военного корабля.
— Тральщик! — возбужденно воскликнул Аклеев. — Ей-богу, тральщик! БТЩ!..
Он плюхнулся на палубу и стал бить вверх из «максима». Кутовой присоединился к нему со своим ручным пулеметом. В четыре приема кончилась лента «максима», несколько раз сменил диск Кутовой, палубу завалило сотнями стреляных гильз. Не могло быть, чтобы в наступившей после боя вечерней тишине на корабле не услышали эту яростную пулеметную стрельбу. И все же, сколько ни прислушивались потом наши друзья, они не услышали ничего, что могло быть похоже на ответные выстрелы, на какой бы то ни было признак того, что на тральщике обратили внимание на сигналы терпящего бедствие лимузина.
И Аклеев и Кутовой понимали, что этот тральщик — их последний шанс на спасение, что и он-то появился здесь случайно, и нечего ожидать, чтобы в этом отдаленном секторе моря в ближайшие дни появился другой корабль. А если даже, паче чаяния, и появится, то все равно будет уже поздно — они чувствовали, что силы у них на исходе и вряд ли они смогут еще долго нести вахту, даже лежа. Оба понимали, что это конец, но ни тот, ни другой не хотели и не могли вслух высказать этот тягостный вывод.
Догорел закат, черным пологом закрыла его густая ночная мгла, и в ней потонул, словно растворился, силуэт тральщика.
* * *
Быстроходный тральщик «Параван» возвращался с выполнения боевого задания. Время близилось к вечеру, когда высоко над «Параваном» еле слышно прогудел одинокий немецкий самолет. На корабле приготовились к отражению воздушной атаки, но самолет и не думал нападать. Покружив минут десять, для того, очевидно, чтобы выяснить курс, которым идет тральщик, самолет, так ничего и не предприняв, улетел на север. Это был разведчик. Примерно через час надо было ожидать бомбардировщиков.
Командир корабля капитан-лейтенант Суховей принял решение: уйти мористей, значительно западней того курса, которым он до этого следовал. Правая машина вышла у него из строя еще накануне, когда он выдержал двухчасовой бой с пятнадцатью пикировщиками. Немцы ушли тогда, израсходовав весь боезапас и оставив в синих черноморских водах два своих самолета.
С одной левой машиной капитан-лейтенант Суховей не хотел вступать в новый бой и приказал поэтому изменить курс. Но немцы, предусмотрев возможность такого решения советского командира, выслали ему вдогонку два звена пикировщиков. Одно из них должно было искать тральщик восточнее курса, которым он шел в момент обнаружения, второе — западнее.
Ровно через час одиннадцать минут после того, как скрылся разведчик, загремели пушки и пулеметы «Паравана» и засвистела первая фашистская бомба.
На этот раз немцы торопились: пока они разыскивали тральщик, наступило уже время заката. Встреченные огнем всех пушек и пулеметов «Паравана», они, благоразумно решили не особенно задерживаться: сбросили в несколько приемов свои бомбы, раза по три каждый из них обстрелял напоследок корабль из пушек и пулеметов и улетели докладывать о выполнении задания.
Неизвестно, что доложили немецкие летчики, но одной из бомб вывело на «Параване» из строя электрическое рулевое управление. Румпельное отделение затопило еще накануне.
Все силы были брошены на введение в строй рулевого управления. В нормальных условиях этой работы хватило бы не на один день, но здесь, в открытом море, такими сроками располагать не приходилось, и командир пятой боевой части обещал управиться с ремонтом до рассвета, за несколько часов короткой июльской ночи.
Нет поэтому ничего удивительного, что когда с мостика доложили, что издалека доносятся длинные пулеметные очереди, командир «Паравана», у которого по горло хватало хлопот, не обратил на это сообщение должного внимания. Он, правда, выбрался на минутку наверх, прислушался, даже попытался вглядеться в густую ночную темноту, окутавшую тральщик, но ничего не услышал и ничего не заметил.
— Верно, гитлеровцы напоследок баловались, — высказал свое предположение Суховей и снова спустился туда, где бойцы и командиры пятой боевой части решали судьбу корабля.
Мысль о том, что стрелять могли с нашего судна, пришла командиру «Паравана» в голову значительно позже, когда благоприятный ход ремонта позволил ему заняться и другими вопросами. Он глянул на светящийся циферблат своих часов, с огорчением убедился, что до рассвета осталось не так уж много времени, посетовал на короткие летние ночи и распорядился усилить наблюдение, как только начнет светать.
* * *
В нескольких милях от командира «Паравана» командир другого судна, краснофлотец Никифор Аклеев, наоборот, с нетерпением ждал конца затянувшейся, по его мнению, темноты. Трудно описать, что он передумал за эту бессонную ночь. Но одна мысль ни на секунду не оставляла его: не упустить тральщик, если только, конечно, он не ушел, что было наиболее вероятно.
Аклеев далеко не был убежден, что ему суждено когда-нибудь в жизни увидеть этот тральщик и вообще какое бы то ни было судно. Скорее он был уверен в обратном. И все же какая-то, хоть и весьма незначительная, теплилась у него надежда, что на корабле услышали сигналы лимузина, но отложили поиски до утра. В самом деле, не искать же в потемках!
Забрезжил рассвет. Теперь уже не тральщик, а лимузин оказался на фоне освещенной части небосклона, и в дальномер его обнаружили задолго до того, как солнечные лучи позолотили стремительные и изящные обводы тральщика.
— Слева по носу, пеленг сто тридцать пять градусов — рейдовый лимузин! — удивленно доложил дальномерщик уже давно находившемуся на мостике командиру «Паравана».
— Лимузин?! — поразился в свою очередь капитан-лейтенант Суховей. — Что-то очень далеко он забрался для лимузина! Проверить!
— Нет, верно, лимузин, товарищ капитан-лейтенант! — снова заявил, все больше удивляясь, дальномерщик и оторвался на секунду от дальномера. — И на нем наш флаг и два человека на корме!.. Верно, они вчера и стреляли…
Суховей перевел рукоятку машинного телеграфа "Самый малый вперед" и сказал рулевому:
— Слева по носу видишь пятнышко? Прямо на него!
Настороженно, дыша одной левой машиной, тральщик медленно двинулся туда, где чернел крошечный силуэт лимузина. Легкий дымок взвился из трубы тральщика, и его-то и приметили первым делом оба бодрствовавших вахтенных неподвижного суденышка.
— Огонь! — не своим голосом закричал Аклеев и стал бить в воздух из «максима» длиннейшими очередями.
Кутовой пристроился рядом с ним и в четыре приема израсходовал два диска.
— Стреляют, товарищ капитан-лейтенант!.. Из двух пулеметов! Прямо в небеса стреляют! — возбужденно доложил дальномерщик Суховею, и действительно, через несколько мгновений до тральщика долетел дробный треск пулеметных очередей.
— "Ясно вижу" до места! — скомандовал Суховей, и под нежными лучами утреннего солнца взвился и застыл под правым ноком реи сигнальный флажок подтверждение лимузину, что его сигнал понят и принят к сведению.
Аклеев выпустил в воздух еще одну ленту, а Кутовой успел перезарядить диски, пока, наконец, окончательно убедились, что тральщик идет на сближение с ними.
Это было совершенно ясно и все же настолько походила на сон, что они сперва не решились сообщить Вернивечеру. Но тральщик подходил все ближе, уже можно было различить Военно-морской флаг на его корме.
— "Ясно вижу"! — сдавленным голосом воскликнул Аклеев, схватил руку Кутаного и стал с силой ее жать. Вернее, это ему только казалось, что он ее сжимает с силой. А на самом деле любой десятилетний мальчик сжал бы куда сильнее.
— И я тоже! — с жаром ответил ему Кутовой.
— Что тоже? — удивился Аклеев.
— И я тоже ясно вижу, — простодушно объяснил Кутовой, не имевший представления о морской сигнализации.
— Да это ж сигнал такой! "Ясно вижу" называется! — счастливо рассмеялся Аклеев, от души прощая Кутовому его невежество. — Видишь, вымпел под ноком реи!
Поди угадай, что Аклеев называет ноком реи! Но Кутовой все же сообразил, что это, верно, те самые снасти, на которых висит треугольный флажок. А главное, он был теперь убежден, что тральщик идет к ним, к он побежал в каюту, где Аклеев уже склонился над совсем ослабевшим Вернивечером.
— Степан!… Степа!.. Вернивечер! — теребил его Аклеев за здоровую руку. — Вставай, Степа! Все в порядке! К нам, браточек, тральщик подходит!..
Вернивечер не сразу открыл глаза. Он боялся показать свою слабость, он боялся расплакаться — так у него испортились нервы. Но все же, спустя минуту, когда его друзья совсем уже за него испугались, он медленно приподнял свои восковые высохшие веки, увидел исхудалые, но счастливые лица Аклеева и Кутового, склонившихся над ним, и молча им улыбнулся.
— Вон он, Степа! — негромко, словно опасаясь нарушить тишину, царившую вокруг, промолвил Аклеев. — Вот он, наш БТЩ!.. Сейчас мы тебе его покажем!
Он приподнял Вернивечера, чтобы тот через окно мог увидеть приближавшийся корабль. «Параван» был сейчас уже совсем близко, кабельтовах в двух, не больше.
А Кутовой, лихорадочно пошарив рукой в рундучке, извлек оттуда заветную фляжку и глянул вопросительно на Аклеева. Аклеев утвердительно кивнул головой, и тогда Кутовой протянул ее Вернивечеру и сказал:
— Пей, браток! Пей всю, сколько есть! Теперь ее беречь нечего! Это было похоже на сон: можно не экономить воду! Вернивечер выпил всю воду из фляжки. Ее оказалось очень немного.
— Теперь ты, Степа, приляг, а нам надо на корму, встречать, — деликатно обратился Аклеев к Вернивечеру, но тот протестующе поднял руку и неожиданно сильным и звонким голосом произнес:
— И я с вами… на корму!
Спорить с ним было некогда, бесполезно, а может быть и несправедливо. Аклеев обнял его за талию, здоровую его руку положил себе на шею и медленно, очень медленно повел еле переступавшего ногами Вернивечера на корму.
Тральщик был уже метрах в пятидесяти, когда трое друзей выстроились на тесной корме лимузина. Они стояли рядом, прижавшись друг к другу: с правого фланга — Аклеев, поднявший правую руку к бескозырке, а левой крепко поддерживавший за талию Вернивечера, у которого от чудовищной слабости подкашивались ноги и нестерпимо кружилась голова, с левого фланга — Кутовой, тоже схвативший Вернивечера за талию, а здоровую его руку закинувший себе на шею и придерживавший ее для верности левой рукой. Они стояли, равняясь на приближавшийся корабль, и старались, насколько им позволял повисший на их руках Вернивечер, высоко, по уставу, по-краснофлотски держать головы. Несколько минут отделяли их от окончательного спасения, огромная радость переполняла их сердца, и это была не только обычная и такая понятная радость людей, вырвавшихся из смертельной опасности, но и торжество, которое доступно лишь настоящим воинам, людям, которые до последнего своего вздоха не сдаются и поэтому побеждают.
Командир «Паравана» увидел с мостика выстроившихся на корме лимузина изможденных, обросших краснофлотцев, сохранявших строй и выправку в минуты, когда им простительно было бы самое неорганизованное проявление своих чувств. Он понял: это севастопольцы, и всем взволнованным существом своим почувствовал, что они заслуживают особой, необычной встречи. И поэтому, когда «Параван» и лимузин поравнялись форштевнями, капитан-лейтенант Суховей поднес к губам свисток. Длинная серебристая трель задорно прорезала праздничную тишину раннего, еще прохладного утра. Это было «захождение». Услышав этот сигнал, все находившиеся на верхней палубе и на мостике «Паравана» приняли стойку «смирно». Матросы и старшины вытянули руки по швам, главные старшины, мичманы и офицеры поднесли ладони к козырькам фуражек.
Прозвучали два коротких свистка — отбой "захождения", — два краснофлотца зацепили лимузин крючками, два других спрыгнули на лимузин, подхватили находившегося в глубоком обмороке Вернивечера, которого еле удерживали на своих слабых руках его друзья, и легко передали на борт.
— Теперь оружие, — сказал Аклеев Кутовому, и они попытались поднять «максим».
Но сейчас эта ноша была уже не по их силам. Краснофлотцы тральщика передали на борт оба пулемета. Аклеев вынул из гнезда флаг, под которым сражался и совершал свое плавание лимузин, свернул его и, крепко сжав в левой руке, с трудом, но все же без посторонней помощи вскарабкался на борт «Паравана».
— Товарищ капитан-лейтенант! — обратился он к сошедшему с мостика командиру корабля и приложил руку к бескозырке. Он задохнулся от волнения, глубоко вобрал в свои легкие воздух. — Товарищ капитан-лейтенант! Три бойца сборного батальона морской пехоты прибыли из Севастополя в ваше распоряжение: Аклеев Никифор, Кутовой Василий и Вернивечер Степан… Вернивечер Степан тяжело ранен во время боя с фашистским торпедным катером. Катер потоплен. — Он передохнул и добавил: — Других происшествий не произошло…
Корабельный фельдшер перевязал Вернивечера, всех троих накормили, насколько это было можно сделать, не убивая истощенных голодом и жаждой людей. Вернивечер и Кутовой сразу же после этого заснули, а Аклеев, поддерживаемый под руку краснофлотцем, поднялся на палубу проверить, как обстоит дело с лимузином.
"Параван" еле заметно двигался. Он шел по инерции, с выключенной машиной. На корме хлопотали у тральной лебедки матросы, втаскивавшие лимузин на палубу. Вот показался над нею высоко задранный нос лимузина. Аклеев спереди видел его впервые. Ему показалось, что у катерка такое же измученное лицо, как у Вернивечера и Кутового, умное и усталое лицо человека в очках. Право же, ветровое стекло очень походило на очки.
Спустя несколько минут лимузин был на корме «Паравана». Он лежал, накренившись на свой левый борт, маленький, израненный дощатый рейдовый катерок, который шесть суток пробыл броненосцем и перестал им быть, лишь только его покинула команда. Казалось, что и он прикорнул отдохнуть, и капельки воды стекали с его днища, как капли трудного соленого матросского пота.
Аклеев, проверив, хорошо ли закрепили лимузин, поплелся, с трудом передвигая ноги, в кормовой кубрик, где его уже давно ожидала свежепостеленная койка.
Он уснул, лишь только улегся. В кубрике было жарко — Аклеев спал, ничем не накрывшись. Его пожелтевшая исхудалая рука свисла с койки. Она висела, как плеть, и вдруг ее кисть, обросшая нежным рыжеватым пушком, сжалась в кулак. Это Аклееву снилось, что он снова воюет под Севастополем, в том же самом районе тридцать пятой батареи. Только сейчас уже не наши, а гитлеровцы прижаты к обрыву Черного моря. И он, краснофлотец Никифор Аклеев с «Быстрого», прикладом своей винтовки сталкивает с обрыва в море последнего фашистского солдата.
Алексей Толстой Флаг Севастополя (выдержки из статьи)
Со второго на третье июля Севастополь приспустил флаг. В последние дни обороны Севастополя — города русской славы — его гарнизон со всей злобой и небрежением к смерти дрался в городских предместьях и на улицах, имея задачу выгадать часы для эвакуации войск и населения и еще и еще дороже отдать любимый город за немецкую кровь.
Черноморцы и красноармейцы героического гарнизона сделали все возможное и дважды сверх возможного, чтобы победу немцев превратить в их поражение, чтобы не немецкая, но русская слава загремела по миру. Храбр не тот, кто, очертя голову, кидается на смерть, а тот, кто терпелив к смерти, кто ей говорит спокойно: "А ну, безносая, посторонись, мне еще некогда…" Таков русский солдат: он знает свой долг, а об остальном, важном и неважном, подумает на досуге, а привяжется тоска — пошутит и, идя на смерть, наденет чистую рубашку.
Одиннадцатая немецкая армия в составе трехсот тысяч штыков, почти тысячи самолетов, танкового корпуса и мощной артиллерии, в которой были орудия большего калибра, чем знаменитая «Берта», семь месяцев и еще двадцать пять дней грызла и ломала зубы о севастопольский орешек.
Все преимущества были на стороне немцев; они владели плацдармом Крыма, всеми аэродромами, железными дорогами для подвоза резервов и огнеприпасов. У них был последний приказ Гитлера — не оглядываясь ни на какие потери, покончить с Севастополем в 4—5 дней, а это означало, что для трехсот тысяч немцев и румын не представлялось иного выхода, как под угрозой наведенных в затылок пулеметов СС лезть по кучам своих трупов на штурм…
Севастополь был лишь кружочком на карте Крыма. Резервы, огнеприпасы и питание приходилось с большим трудом и потерями подвозить на судах, отстреливающихся в открытом море от пикирующих бомбардировщиков и торпедоносцев. Севастопольский гарнизон был лишен возможности маневра и тем самым инициативы боя. На каждого защитника крепости приходилось по крайней мере пять врагов…
Зато на священном клочке севастопольской земли пылала неугасимо доблесть русского моряка и солдата, крепкая старыми традициями, гордая своей родиной.
Задача Севастополя была в том, чтобы оттянуть на себя возможно больше сил врага, сковать их, истреблять и перемалывать и тем самым спутать планы весеннего гитлеровского наступления. Одна из причин конечного поражения немцев в 1918 году заключалась в бессмысленном израсходовании ими своих отборных дивизий под Верденом. Людендорфу так и не удалось заткнуть в армии эту кровоточащую рану.
За двадцать пять дней июня 1942 года немцы потеряли под Севастополем разгромленными полностью семь немецких и три румынских дивизии, больше половины танкового корпуса, треть самолетов. Всего за восемь месяцев осады Севастополя немцы потеряли около трехсот тысяч солдат и офицеров, из них не менее ста тысяч — убитыми. Это была цена крови за развалины Севастополя, который будет взят нами обратно, — защитники Севастополя поклялись в этом; сегодня весь Советский Союз дает клятву: город славы снова будет наш.
В прошлом году немцы штурмовали Севастополь два раза — в ноябре и декабре. Третий штурм начался в начале июня артиллерийской, минометной и авиационной подготовкой, по количеству сброшенных снарядов и ожесточению не имевшей примера в нынешней войне.
Севастополь ушел под землю, в щели и укрытия. Рабочие, — большинство из них были женщины, — не оставили станков в эти часы, готовя минометы, мины, гранаты, ремонтируя танки, орудия, грузовики. Потери убитыми и ранеными были ничтожны: по нескольку человек на полк. Бомбардировка продолжалась пять дней, от зари до зари. Весь город пылал.
Рано утром седьмого июня после короткой артиллерийской подготовки на наши роты и батареи, которые теоретически должны были быть смешанными с развороченной землей, пикировали бомбардировщики, и сейчас же танки и за ними пехота пошли на штурм.
Исковырянный воронками, превращенный в пустыню, наш фронт ожил, — из щелей высунулись пулеметы, винтовки и автоматы, из укрытий поднялись стволы пушек, иные выкатились на открытые позиции, к противотанковым ружьям прильнули истребители, повернулись башни орудий на судах и в фортах, в телефонные трубки закричали корректировщики, и тяжелый массированный огонь Севастополя обрушился на наступающие немецкие дивизии…
Пятнадцать часов длился первый штурм. Отхлынули немцы, залегли, попрятались в воронках, поползли назад, бежали. И некому было подбирать их тысячи трупов, тысячи раненых. Так длилось двадцать пять дней.
Вся наша страна болела душой за легендарных героев, обороняющих славу и честь нашей родины. С каждым новым днем, узнавая, что стоит Севастополь, дымясь развалинами на берегах исторических бухт, — гордостью и благодарностью, болью и тревогой полнились наши сердца. Севастополь приспустил флаг, Севастополь выполнил задачу, но лишь для того, чтобы скоро, скоро в час боевой тревоги снова поднять его. Не отдали защитники славу и честь родины нашей, но возвеличили свою и нашу славу и честь. Севастополь был и будет крепостью Черноморского флота…
250 дней героической обороны Севастополя Наши войска оставили Севастополь (из сообщения Совинформбюро)
По приказу Верховного Командования Красной Армии 3 июля советские войска оставили город Севастополь.
В течение 250 дней героический советский город с беспримерным мужеством и стойкостью отбивал бесчисленные атаки немецких войск. Последние 25 дней противник ожесточённо и беспрерывно штурмовал город с суши и с воздуха. Отрезанные от сухопутных связей с тылом, испытывая трудности с подвозом боеприпасов и продовольствия, не имея в своём распоряжении аэродромов, а стало быть, и достаточного прикрытия с воздуха, советские пехотинцы, моряки, командиры и политработники совершали чудеса воинской доблести и геройства в деле обороны Севастополя. Немцы в июне бросили против отважных защитников Севастополя до 300 000 своих солдат, свыше 400 танков и до 900 самолётов. Основная задача защитников Севастополя сводилась к тому, чтобы приковать на севастопольском участке фронта как можно больше немецко-фашистских войск и уничтожить как можно больше живой силы и техники противника.
Сколь успешно выполнил севастопольский гарнизон свою задачу, это лучше всего видно из следующих фактических данных. Только за последние 25 дней штурма севастопольской обороны полностью разгромлены 22, 24, 28, 50, 132 и 170 немецкие пехотные дивизии и четыре отдельных полка, 22 танковая дивизия и отдельная мехбригада, 1, 4 и 18 румынские дивизии и большое количество частей из других соединений. За этот короткий период немцы потеряли под Севастополем до 150.000 солдат и офицеров, из них не менее 60.000 убитыми, более 250 танков, до 250 орудий. В воздушных боях над городом сбито более 300 немецких самолётов. За все 8 месяцев обороны Севастополя враг потерял до 300.000 своих солдат убитыми и ранеными. В боях за Севастополь немецкие войска понесли огромные потери, приобрели же — руины. Немецкая авиация, в течение многих дней производившая массовые налёты на город, почти разрушила его.
Советские войска потеряли с 7 июня по 3 июля 11.385 человек убитыми, 21.099 ранеными, 8.300 пропавшими без вести, 30 танков, 300 орудий, 77 самолётов. Бойцы, командиры и раненые из Севастополя эвакуированы.
Военное и политическое значение севастопольской обороны в Отечественной войне советского народа огромно. Сковывая большое количество немецко-румынских войск, защитники города спутали и расстроили планы немецкого командования. Железная стойкость севастопольцев явилась одной из важнейших причин, сорвавших пресловутое "весеннее наступление" немцев. Гитлеровцы проиграли во времени, в темпах, понесли огромные потери людьми.
Севастополь оставлен советскими войсками, но оборона Севастополя войдёт в историю Отечественной войны Советского Союза как одна из самых ярких её страниц. Севастопольцы обогатили славные боевые традиции народов СССР. Беззаветное мужество, ярость в борьбе с врагом и самоотверженность защитников Севастополя вдохновляют советских патриотов на дальнейшие героические подвиги в борьбе против ненавистных оккупантов.
Апрель — май 1944
Героическая оборона Севастополя составит одну из самых ярких и блестящих страниц истории отечественной войны советского народа против немецко-фашистских мерзавцев. Подвиги севастопольцев, их беззаветное мужество, самоотверженность, ярость в борьбе с врагом будут жить в веках, их увенчает бессмертная слава.
"Правда" 4 июля 1942 годаИван Козлов Борьба продолжалась (из книги "В городе русской славы")
После того как наши войска оставили Севастополь, немцы не сразу вошли в город. Отряды прикрытия, сформированные из моряков и армейцев, держали их несколько дней на окраинах. Бои продолжались на отдельных высотах, в балках, в разрушенных зданиях — всюду, где только нашим бойцам можно было задержаться и дать отпор врагу.
В одном из отрядов прикрытия дрались с фашистами Василий Ревякин и его друг комсомолец Иван Пиванов.
В ночь со второго на третье июля корабли Черноморского флота вывезли основные силы севастопольского гарнизона. Но эвакуация продолжалась. Отряды прикрытия, выполняя приказ "Драться до последнего, а оставшимся в живых пробиться в горы к партизанам", держали на Херсонесском мысу последний рубеж старый земляной вал, сохранившийся со времен обороны Севастополя 1854—1855 годов. Враг рвался к берегу моря. У наших же бойцов уже не было патронов. Дрались штыками и гранатами. Отряд Ревякина потерял командира, комиссара, более половины бойцов и отступил к самому морю. Командование над уцелевшими принял Ревякин. Убитого комиссара отряда заменил его помощник моряк-коммунист Василий Горлов, заслуживший большую любовь бойцов. Прикрываясь скалистым берегом, отряд продолжал сопротивляться еще шесть дней. Ночами смельчаки выползали на холмистые берега и под огнем врага искали еду и патроны, но ни того, ни другого не находили. Пили морскую воду, питались сырой, гнилой рыбой, выброшенной на берег морем. Раненым нечем было облегчить страдания. Однако никто не роптал. Одна мысль объединяла всех — только не плен! Плен был страшнее смерти.
Ревякин не терял надежды на спасение, он ждал советский катер, который вот-вот подойдет с кавказского берега и заберет остатки его отряда, но гитлеровцы уже поставили на берегу батареи, по морю шныряли их подводные лодки и торпедные катера, из пушек и пулеметов они в упор расстреливали тех, кто еще остался в живых и укрывался за грядою прибрежных камней.
Люди гибли, не прося пощады и не покоряясь врагу. Тяжело раненый свалился Василий Горлов.
Ревякин заметно сгорбился и помрачнел. Прячась за камни от пуль, он в смятении думал, что делать: убить себя, как это делали некоторые, или попытаться сохранить жизнь для дальнейшей борьбы с врагом? И когда Пиванов хотел застрелиться последним патроном, сбереженным для себя, Ревякин схватил его за руку.
— Не спеши, Ваня, умереть всегда можно. Борьба не кончена! — обратился он к окружившим его товарищам. — Помните, друзья, приказ о партизанах. Быстро уничтожайте все. Ничего не оставляйте врагу.
Для тех, кто остался жив, начиналась новая жизнь. Она могла быть пленом, но могла стать и свободой.
* * *
Всех захваченных на берегу моря — и военных и гражданское население фашисты объявили военнопленными и начали перегонять в концентрационные лагери. Тяжело раненых и больных, не могущих двигаться, пристреливали на месте.
Ревякин намеренно держался все время у края колонны. Знакомая дорога извилисто тянулась по бугоркам и лощинам, изуродованным воронками.
С тяжелым чувством всматривался Ревякин в руины Севастополя.
"Все покрылось мраком фашистской ночи… Что же дальше? Рабство, унижение и позор? Нет!"
Колонна вышла на Лабораторное шоссе — дорогу на Симферополь. Одноэтажные домики, защищенные с обеих сторон крутыми холмами, не все были разрушены вражескими снарядами и бомбами. Тут еще жили люди. Чьи-то глаза осторожно выглядывали из окна. Завидев пленных, на улице появились женщины и дети с водой, молоком и хлебом.
Измученные голодом и жаждой, пленные бросились к воде. Фашисты открыли стрельбу. Возникла свалка. Этого было достаточно, чтобы Ревякин нырнул в калитку одного из домов и исчез. Пиванов побежал за Ревякиным, но был пойман конвоирами и до полусмерти избит.
Очутившись в незнакомом дворе, Ревякин забрался в огород и залег между грядок, прикрывшись картофельной ботвой. Некоторое время слышались крики, стрельба, хлопанье калиток. Потом все стихло.
Ревякин пролежал в огороде до вечера, обдумывая, как выйти из тяжелого положения. "Куда пойти и где укрыться?" — мучил вопрос.
Перебирая в памяти немногих севастопольцев, с которыми встречался во время обороны, он вспомнил о домашней хозяйке, жене рабочего Анастасии Павловне Лопачук — "тете Нате", как ее называли соседи. Она жила в своем домике на улице, где сейчас скрывался Ревякин.
С Анастасией Павловной его познакомил Иван Пиванов и очень хвалил ее за доброту и отзывчивость. Она, как и другие севастопольские женщины, деятельно помогала защитникам города. Стирала и чинила им белье, готовила для них обеды, а ее сын пионер Толя приносил на передовую воду и подарки, собранные им среди населения для бойцов.
Иногда вечерами Ревякин вместе с Пивановым приходил к Анастасии Павловне послушать веселые пластинки, потанцевать с девушками — соседками хозяйки. У нее же он познакомился с Лидой Нефедовой, ученицей десятого класса средней школы.
В дни обороны, выполняя поручения райкома ВЛКСМ, Лида Нефедова много работала в пошивочной мастерской, ухаживала в госпитале за ранеными.
Стемнело. Ревякин сбросил с себя солдатскую гимнастерку. Обросшее, исхудалое лицо, воспаленные от бессонных ночей глаза, всклокоченные волосы сильно изменили его внешность. Смело шагая по улице, он благополучно добрался до дома № 50, похожего на украинскую хату. Заглянув в окно, он увидел Анастасию Павловну и вошел в дом.
Хозяйка сразу же узнала Ревякина и, не отрывая глаз от его измученного, постаревшего лица, с тревогой спросила, откуда он.
— Бежал из плена. Дайте попить, — ответил он коротко. — У вас как будто никого нет, можно говорить откровенно?
— Толя в другой комнате, — ответила тихо Анастасия Павловна, имея в виду сына. — Устал и крепко спит. Целые дни бегает по знакомым, продукты собирает для пленных.
Ревякин присел на скамью и рассказал все, что с ним произошло.
Анастасия Павловна слушала его с таким глубоким вниманием, что он понял: она не только не выдаст, но непременно поможет ему, и был рад, что не ошибся в этой женщине.
— Поможете укрыться? — спросил он прямо. Она задумалась.
— Пожить у меня сможете, но, думаю, будет рискованно.
— Да, верно, это опасно не только для меня… А что с Лидой Нефедовой? — вдруг спросил Ревякин. — Удалось ей выехать? — Анастасия Павловна безнадежно махнула рукой.
— Где там было выехать из такого ада! Ведь у нее бабушка, дедушка, мать… Застряла она. Их дом разбомбило. У родственников теперь живут, недалеко от меня.
— Можно позвать Лиду?
— Утречком позову. Сейчас нам на улицу выходить нельзя, патруль подстрелит. Только Лиду вы теперь, пожалуй, не узнаете, — рассказывала Анастасия Павловна. — И куда ее веселый смех девался?.. Из дому никуда не выходит и плачет, и плачет. Ни о каких немецких приказах и слушать не хочет. Свой паспорт на прописку, говорит, в полицию не дам. Не хочу, говорит, чтобы эти сволочи мой паспорт марали.
Ревякин, не прерывая, слушал Анастасию Павловну. Рассказ радовал и успокаивал его.
Он переночевал у Анастасии Павловны в сарае. Рано утром она разбудила его и передала узелок с одеждой.
— Лида прислала. Оденьтесь и идите к ней. Она ждет вас на улице. Так обрадовалась, будто наши вернулись.
Ревякин заторопился. Быстро оделся в поношенный костюм, побрился, причесался и вышел из дому.
Немцев на улице почти не было. Лишь изредка громыхали грузовые машины да лениво шагал посреди дороги румынский патруль. Лида ждала на перекрестке, прислонившись к акации. Ревякин радостно пожал ей руку.
— Пойдемте через эту гору, — сказала Лида. — Там безлюдно.
— Куда мы?
— На Корабельную. В нашем доме сохранилась комнатка. Из-за развалин ее с улицы не видно, там я вас и устрою.
Тихо беседуя, они поднялись на гору и скрылись в развалинах дома № 4 на Комсомольской улице.
Обстановка в городе была крайне тяжелой. Немцы уже проводили регистрацию всего населения. По домам шныряли жандармы, полицаи и шпионы, вылавливали советский актив и не успевших эвакуироваться военных, за укрытие которых населению грозил расстрел. Несмотря на это, Лида ни за что не хотела оставлять Ревякина одного и осталась жить вместе с ним. Полутемная, узкая, длинная комната с разбитым окном и поломанной дверью, скрытая в развалинах, казалась Лиде самым безопасным убежищем.
А Ревякин, как назло, в это время тяжело заболел желтухой и брюшным тифом, лежал в бреду и рвался на улицу. Не будь при нем Лиды, он бы, конечно, тогда же погиб.
* * *
Благодаря заботливости Лиды Ревякин начал постепенно поправляться. Положение его по-прежнему оставалось рискованным. Он подвергал не только себя, но и девушку и ее семью смертельной опасности. Он и Лида ломали голову, где найти документ, по которому он мог бы пожить до ухода к партизанам.
— Знаешь что, Лида, — сказал Ревякин, — есть такая поговорка: "Чем больше прячешься, тем скорее поймаешься". Я решил сам пойти в полицию за паспортом.
— Ты с ума сошел! — только и могла сказать Лида.
— Не волнуйся, — успокоил ее Ревякин. — Я все обдумал. Подам заявление в полицию, что я Ревякин Александр Дмитриевич, — видишь, я меняю только свое имя, — житель города Севастополя, по профессии преподаватель химии. Все мои документы сгорели вместе с квартирой, и я прошу выдать новый паспорт. Дом укажу такой, чтобы немцы не могли проверить мое заявление.
— А если они тебя арестуют?
— За что же меня арестовывать? — спокойно улыбнулся Ревякин. — Ведь я сам к ним иду. Но, конечно, придется указать свое сегодняшнее местожительство.
— Если ты так решил, укажи наш дом. Скажи, что недавно женился и живешь в доме жены, — идя навстречу ревякинскому замыслу и включая самое себя в опасный ход его, сказала Лида. Это было ее объяснением в любви, и Ревякин понял, что отныне у него с Лидой одна жизнь и одна судьба. — Я сама схожу в полицию и все разузнаю, — предложила Лида.
Полицейский участок находился недалеко от дома Нефедовых. От людей, толпившихся в полиции, она узнала, что для получения нового паспорта требуется поручение трех местных жителей, подтверждающих личность утерявшего документы.
В тот же день Лида подыскала нужных поручителей. В числе их была и Анастасия Павловна.
В заявлении Ревякин указал: "Учитель, находился на броне, в армии не служил, болен туберкулезом и ревматизмом"… Он получил временный вид на жительство, прописался по всем полицейским правилам в домовой книге, зарегистрировался на бирже труда как преподаватель химии и получил на руки биржевую карточку.
С этого времени Ревякин стал легальным жителем Севастополя — Александром Дмитриевичем, а для близких — Сашей.
* * *
В сентябре 1942 года Ревякин решил выйти за город, ознакомиться с дорогой в лес и узнать что-нибудь о партизанах. Он получил пропуск в немецкой комендатуре на выезд в деревню за продуктами, достал тележку, положил на нее кое-какие вещи "для обмена" и вместе с Толей отправился в путь…
Партизаны, действительно, были в этом районе. Но оккупанты бросили против них войска, карательные отряды, вели крупный прочес леса.
Ревякин вернулся домой угнетенным.
В тот же день он начал вести дневник, тщательно укрывая его в надежных местах.
"Гитлеровские мерзавцы решили стереть с лица земли город-герой. Куда ни глянешь — везде одна и та же жуткая картина: искалеченные коробки домов без крыш, с зияющими пробоинами вместо окон. Из развалин несет тяжелым трупным запахом. Полностью уничтожены школы, техникумы, библиотеки, клубы, театры. Разрушен Дом Военно-Морского Флота и музей… Владимирский собор — место погребения адмиралов Лазарева, Корнилова, Нахимова, Истомина — полуразрушен и загажен.
Яростью наполняется сердце, когда смотришь на уничтоженный памятник любимому Ильичу, на разрушенное здание знаменитой Панорамы…
С особой, звериной жестокостью фашистские варвары уничтожают севастопольцев. Они тысячами истребляют наших людей в лагере военнопленных. 12 июля они согнали на стадион «Динамо» несколько тысяч мирных жителей и потом расстреляли их вместе с детьми в четырех километрах от города.
На бирже труда отбирают паспорта у молодых и здоровых людей и гонят их насильственно в Германию. Вчера со станции Севастополь было отправлено еще два эшелона по шестьдесят вагонов в каждом и по пятьдесят пять человек в вагоне. Окна вагонов закрыты и переплетены колючей проволокой. Двери также закрыты на запоры. Охрана никого не подпускала близко. Слышны были душераздирающие крики узников. Люди травятся, калечатся, чтобы спастись от фашистской каторги. Для устрашения севастопольцев варвары XX века поставили на площади Пушкина виселицу. Повешены трое юношей, среди которых Толя узнал своего соседа Колю Лялина. Так выглядит Севастополь. Город окутан мраком фашистского террора…"
Ревякин не заметил, как Лида, заглядывая через его плечо, прочла что он написал. Она читала и плакала.
— Что же будет, Саша? — почти с отчаянием спросила она. — Что делать?
— Что-то делать нужно, что — не знаю еще, но бездействовать нельзя.
— Что же мы можем?
— Я уверен, — сказал Ревякин, впервые вслух высказывая то, что уже давно таилось в душе, — севастопольцы не примирились с оккупантами. Но люди замкнулись в себе, они разобщены и подавлены несчастьем. Ненависть у каждого в сердце, как у нас с тобой. Нужно поднять гордый дух севастопольцев… Нужно выпустить воззвание к населению, — добавил он, уже ясно чувствуя, что нашел что-то верное.
— Какое воззвание? — спросила она, недоумевая.
— Увидишь!
Он просидел, не разгибаясь, целую ночь. Хотелось написать коротко, просто, на бумаге же выходило растянуто, туманно. Он писал страницу за страницей, уничтожал написанное, вновь писал и снова рвал.
Лида, молча наблюдая за мужем, волновалась страшно и сжигала в печке черновики. Настало утро, а он все еще сидел за столом.
— Кончил! — Ревякин разогнул спину и обеими руками потер уставшее лицо. Прочту тебе, хотя, должен признаться, и это меня не удовлетворяет.
— Читай!
— Сверху лозунг. Только наш, местный: "Трудящиеся Севастополя, объединяйтесь на борьбу с гитлеризмом!" Под лозунгом будет заголовок: "Воззвание к трудящимся города Севастополя".
Он начал читать, волнуясь:
"Дорогие братья, сестры, отцы, матери, трудящиеся города Севастополя!
К вам обращаемся мы, ваши товарищи по классу и оружию, по совместной борьбе с нашими поработителями.
Мы с вами оказались под лапой фашистских извергов. Мы на собственном опыте испытали всю тяжесть этих «освободителей». Мы ясно видим, чего хотят немецкие оккупанты. Они хотят рабства и унижения других народов и в первую голову нас с вами, советских людей. Но этому никогда не бывать! Не верьте немецким хвастунам, что будто бы Красная Армия разбита и будто бы немцы захватили Москву и Ленинград. Брешут они. В мире нет такой силы, которая могла бы победить советский народ.
Севастопольцы! Мы полны ненависти к нашим палачам, но мы здесь, в городе, пока не можем выступать против них открыто с оружием в руках. Тем не менее мы можем сделать врагу немало неприятностей. Помните указания Сталина, всеми мерами срывайте работу на вражескую армию.
Не давайте угонять себя на фашистскую каторгу.
Наше дело правое, и мы победим!
Севастопольцы! Поднимайтесь на борьбу за нашу советскую родину, за наш родной истерзанный город!
Помогайте Красной Армии громить врага. Всеми силами ускоряйте час, когда красное знамя снова будет развеваться над нашим городом русской славы Севастополем!
Да здравствует Красная Армия!
Смерть немецким оккупантам!"
— Как, по-твоему? Вышло что-нибудь?
— Хорошо! — сквозь слезы прошептала Лида.
— Ничего, сойдет на первый раз. А главное, по-моему, дело сейчас не в словах, а в самом факте появления в городе нашей листовки. Под воззванием Ревякин написал крупно «КПОВТН».
— Это что значит?
— Это значит "Коммунистическая подпольная организация в тылу немцев".
В течение всего дня Ревякин возился во дворе по хозяйству, а Лида размножала воззвание. Писать листовки от руки печатными буквами было трудно. Работа подвигалась медленно. За день она приготовила всего двадцать пять экземпляров.
На следующую ночь Ревякин, Лида и Анастасия Павловна распространили листовку по городу, а утром Толя отнес несколько воззваний в лагерь военнопленных и передал их с продуктами своим друзьям.
* * *
Начиная подпольную деятельность, Ревякин не знал, существуют ли подпольные организации в других городах Крыма. Но он твердо был уверен, что советские патриоты не сложили оружия. Он верил, что всюду идет борьба. Действительно, в то самое время, как Ревякин приступил к выпуску воззвания, в Симферополе, Керчи, Феодосии, Ялте, в степных районах Крыма уже действовали подпольные патриотические группы и организации. Они имели радиоприемники, выпускали листовки, совершали диверсии.
Воззвание Ревякина прозвучало для севастопольцев призывом набата. Вначале трудно было даже поверить, с какой быстротой оно облетело город и стало известно сотням и тысячам людей. Из разных мест до Ревякина стали доходить вести о людях, ищущих возможности связаться с «КПОВТН».
Вскоре после выпуска воззвания Лида неожиданно встретила свою знакомую Прасковью Степановну Короткову. Лида не узнала бы эту женщину, если бы та сама не окликнула ее. Оглянувшись, она сразу вспомнила инструктора райкома партии, умную, энергичную, всеми уважаемую работницу-выдвиженку.
— Здравствуй, моя милая, — Прасковья Степановна внимательно, как бы изучающе, заглянула в глаза Лиды. — Что это ты какая-то отсутствующая, грустная?
— Радоваться теперь нечему, Прасковья Степановна, — откровенно ответила Лида. — На своей земле, как на чужбине, живем.
— Значит, не забыла, что ты комсомолка?
— Конечно, не забыла.
— Очень хорошо, моя девочка, что помнишь. Что же ты делаешь?
— Я помогаю пленным, — просто ответила Лида, чувствуя, что с Коротковой можно говорить без опасения.
— Похвально. Помогать им нужно. Но ведь этого мало…
— А что же я еще могу делать?
Вместо ответа Прасковья Степановна пригласила Лиду к себе, в полутемный подвал большого разрушенного дома. Достала из продранного матраца листовку и протянула ее Лиде:
— Почитай. Тут сказано, что нужно делать.
Каково же было удивление Лиды, когда она увидела воззвание Ревякина, уже аккуратно перепечатанное на пишущей машинке.
— Прасковья Степановна! — обрадованно воскликнула Лида. — Эту листовку я знаю… читала.
— Как, уже читала? — Прасковья Степановна искренне удивилась. — Где ты ее взяла? — Лида замялась.
— Мне дал ее один человек.
— Что за человек? — стала допытываться Прасковья Степановна. — Не бойся, будь откровенна. Достаточно ли только знаешь того человека, с которым связана?
Прасковья Степановна долго расспрашивала ее о Саше. На ее же пытливые вопросы о подпольной организации «КПОВТН» и кто написал листовку Лида по-прежнему отвечала уклончиво. Она не знала, как муж отнесется к Прасковье Степановне, и его подпольную деятельность сохранила в тайне.
— Ты хорошая девочка, — Прасковья Степановна ласково обняла ее. — Приходи с мужем ко мне в гости. Угощать вас мне, к сожалению, нечем, но поговорим по душам.
В ближайший свободный день Лида привела мужа в подвал к Коротковой, познакомила их и, сославшись на неотложные дела, ушла.
Знакомство началось с настороженного изучения друг друга. Задавая вопросы, Ревякин внимательно следил за живым, выразительным лицом Прасковьи Степановны, за ее простой, грубоватой речью. Она сразу заметила его настороженность, но это не обидело ее, а, наоборот, вызвало чувство доверия. Сама она тоже о многом расспрашивала, внимательно слушала и все более убеждалась в искренности собеседника.
— Я осталась здесь по заданию горкома партии для подпольной работы и ищу связи с нашими людьми, — сказала, наконец, Прасковья Степановна. — Вместе со мной горком партии оставил нескольких коммунистов, но они все погибли в последние дни обороны. На конспиративной квартире сгорели типография и рация, полученные нами для подполья. Увидев воззвание за подписью «КПОВТН», я страшно обрадовалась и подумала: очевидно, в городе оставлены еще кто-то из коммунистов, о которых я не знаю. Ищу их и не нахожу. Может быть, вы поможете мне установить связь с этими товарищами?
— А сами как устроились? — спросил Ревякин, еще не признаваясь, что он автор воззвания.
— Как видите! — Прасковья Степановна обвела рукой пустой, разрушенный подвал. — Пережила я большое личное горе. У меня оставалась здесь в городе старушка-мать. Она умерла с голоду, я ничем не могла ей помочь. Боясь себя расконспирировать, я даже не могла навестить ее.
Она замолчала. Ревякин видел, что ей тяжело говорить. Все, что он услышал от Коротковой, убедило его, что он нашел представителя партийного комитета, с которым нужно говорить правдиво и помогать ему.
— Никакой подпольной организации, Прасковья Степановна, я не знаю, — откровенно признался он. — Воззвание писал я сам, по собственной инициативе. Лида — свидетельница. Подписал «КПОВТН», что означает "Коммунистическая подпольная организация в тылу немцев". За самозванство прошу прощения. Надеюсь, партия меня за это не осудит.
Прасковья Степановна дружески протянула ему руку.
— Замечательно сделали! За это вас можно только похвалить. Лида говорила, что вы здесь от Красной Армии?
— Воевал тут и застрял на Херсонесском, — пояснил Ревякин. — Согласно приказу командования я должен уйти в лес к партизанам.
— Не спешите. Давайте сначала наладим партийное подполье. Начнем с объединения патриотов в «КПОВТН», как вы удачно назвали нашу организацию. А что мы должны делать, об этом очень ясно сказал товарищ Сталин. Для начала люди у нас имеются.
Она рассказала ему, что ей удалось установить связь с советскими патриотами и организовать три патриотические группы. Одну из них возглавляла коммунистка Галина Васильевна Прокопенко. В 1918 году она вместе с мужем участвовала в борьбе против немецких оккупантов на Украине. В эту группу входят преимущественно женщины. Они установили связь с лагерями военнопленных, помогают пленным продуктами, бельем и укрывают тех, кому удалось бежать. Вторая группа создана в лагере военнопленных на Корабельной стороне. Организатор и руководитель этой группы — бывший работник горкома партии Николай Терещенко, захваченный немцами в плен. Подпольщики достали ему паспорт на имя Михайлова, под этим именем он и значится в лагере, где организует побеги пленных.
— В третьей группе у меня девушки-комсомолки. Они работают среди молодежи. Комсомолку Нину Николаенко мы устроили на работу в рыбконторе. Она достает нам оттуда бланки, на которых мы пишем разные справки для бежавших из лагерей военнопленных. Нина стащила из своей конторы поломанную пишущую машинку. Мы ее отремонтировали и печатаем все, что нам нужно. На этой же машинке перепечатали и ваше воззвание.
Прасковья Степановна подготовляла устройство подпольной типографии.
Среди подпольщиц была комсомолка Женя Захарова, до оккупации работавшая наборщицей в типографии газеты "Красный черноморец". Трудиться на оккупантов она ни за что не хотела. Ее пытались отправить в Германию, но так и не могли взять, потому что она пила какую-то отраву и все время лежала больной. Когда же Прасковья Степановна сказала ей, что для подпольной организации нужна типография и наборщица, Женя загорелась. По совету Прасковьи Степановны она прекратила «болеть» и устроилась на работу в немецкую типографию.
Установление связи Ревякина с Прасковьей Степановной Коротковой положило начало созданию севастопольской партийной подпольной организации.
В школе, которая ютилась в маленьком, кое-как отремонтированном самими учителями помещении разрушенного дома, Ревякин познакомился с бывшим студентом судостроительного техникума Георгием Гузовым. Коренастый юноша с высоким лбом и мужественным открытым лицом понравился Ревякину. Укрываясь от угона в Германию, Гузов устроился в школу преподавателем русской литературы, скрыв от гитлеровцев, что он комсомолец.
Беседуя с Гузовым, Ревякин обратил внимание на его осведомленность о положении на фронтах и вскоре убедился, что тот, безусловно, знает сводки Советского Информбюро. От Гузова он узнал и о докладе И. В. Сталина 6 ноября 1942 года на торжественном заседании Московского Совета, и о стратегическом контрнаступлении Красной Армии в районе Сталинграда, об окружении там фашистских дивизий, и о наступлении войск Центрального фронта в районе Ржева и Великих Лук. Он пригласил Гузова к себе в гости и, показывая ему свое хозяйство, начал откровенный разговор:
— Я давно догадался, что ты слушаешь Москву. Как бы это нам сделать вместе?
— Приемника у меня нет, — признался Гузов, — но я знаю человека, у которого он есть.
Ревякин попросил познакомить его с этим человеком.
— Скажи ему прямо: приемник нужен подпольной организации.
— Для "КПОВТН"? — спросил Гузов.
— Откуда ты знаешь о ней?
— Читал воззвание.
— Да, приемник нужен для «КПОВТН».
— Неужели правда, что я нашел в вас того товарища, которого мы так ищем с Павлом Даниловичем?
— Кто такой Павел Данилович?
— Это тот самый человек, у которого радиоприемник.
И Гузов с полной откровенностью рассказал Ревякину все, что знал об инженере-коммунисте Павле Даниловиче Сильникове, организатора подпольной патриотической группы, в которую входил и сам Гузов.
Отрыв от Большой земли не только морально угнетал организаторов подполья, он являлся вместе с тем серьезной помехой в их подпольной пропагандистской работе. После первого воззвания Ревякин и Прасковья Степановна написали и распространили среди населения и военнопленных еще три листовки, но ни в одной из них не смогли дать картину положения на фронтах. Теперь же, владея приемником, можно будет принимать сводки Совинформбюро и широко осведомлять о них население.
В день разговора с Гузовым Ревякин был весел необычайно, смеялся, шутил, подхватив на руки Лиду, кружился с ней по комнате. Та никак не могла понять, в чем дело.
— У нас, наконец, будет радиоприемник, — объяснил он. — Женя Захарова уже готовит шрифт, значит будет и типография.
* * *
Жестокий террор, голод и страдания не сломили севастопольцев. Новый, 1943 год они встречали бодро и уверенно. Они знали о разгроме гитлеровских полчищ под Сталинградом и о том, что Красная Армия перешла в наступление по всему фронту. Каждый день подпольщики принимали по радио радостные вести из родной Москвы и распространяли их среди населения.
Захватчики уже не в силах были дальше скрывать свои поражения. Объявленный Гитлером трехдневный траур по армиям, погибшим под Сталинградом, севастопольцы вместе со всем советским народом встретили ликованием…
Подпольная организация к этому времени выросла, окрепла. Она объединила 17 патриотических групп, в которых было свыше ста членов. У каждого члена организации был свой актив — 5—10 патриотов из родственников и знакомых, которые помогали в подпольной работе: переписывали листовки и распространяли их по городу, укрывали бежавших из лагерей, собирали разведывательные материалы.
С помощью комсомолки Людмилы Осиповой Прасковья Степановна организовала патриотическую группу на железнодорожной станции. В эту группу входили: комсомолец Виктор Кочегаров и его отец, кладовщик станции Владимир Яковлевич, комсомолец-электрик Михаил Шанько, бежавшие из лагеря военнопленных лейтенант Черноморского флота Николай Акимушкин и матрос Константин Куликов. Осипова, работая табельщицей на станции, доставала чистые бланки удостоверений, выдаваемых железнодорожникам, подделывала подпись начальника узла-немца Вайсмана и таким образом помогала подпольной организации устраивать своих людей на железной дороге.
Подпольная организация не ограничивалась теперь только организационной и пропагандистской работой. На станции Севастополь спасшийся от смерти и плена Василий Горлов, Акимушкин и Куликов при активной помощи рабочих-железнодорожников развернули диверсионную работу на транспорте. Они всячески тормозили формирование поездов. Вагоны с важным грузом загоняли в тупик, мешали с порожняком и тем самым задерживали отправку составов. В паровозном депо они выводили из строя топки в паровозах, и бывали такие дни, когда почти весь паровозный парк стоял в ремонте. Массовая порча продовольственных грузов стала обычной.
Активизировали свою работу и группы Сильникова. В Северной бухте сожгли большой катер, в Южной бухте с двух катеров сняли выбросили в море моторы. В Стрелецкой бухте в ремонтной мастерской группа Матвеева саботировала ремонт мелких моторных баркасов, сняла несколько моторов с судов и спрятала в бухте.
Кроме листовок "Вести с Родины", были выпущены еще три воззвания: "Победа на стороне Красной Армии", "Обращение к военнопленным города Севастополя" и "К солдатам немецкой армии". Эти воззвания «КПОВТН» страшно взбесили оккупационные власти.
Весь сыскной аппарат был поставлен на ноги. СД, полевая жандармерия, тайная румынская полиция, полиция городской управы — все устремились на розыски подпольщиков. Особое внимание уделялось, листовкам за подписью «КПОВТН». Переодетые сыщики устраивали засады на местах расклейки подпольных листовок. Пускали в ход собак-ищеек.
Председатель городской управы предатель Супрягин вызвал к себе всех старост и потребовал от них обнюхать каждый дом, каждый подвал, каждую щель…
Однажды жандарм с человеком в гражданской одежде зашел и к Ревякиным.
— Нужно скорее в землю уходить, — сказал озабоченный Ревякин, как только узнал о визите гестаповского агента. — Павел Данилович просил радиоприемник тоже устроить в другом месте.
И Ревякин, не откладывая, приступил к исполнению давно задуманного плана устройства под своим домом подземелья, где можно было бы хранить все подпольное хозяйство — типографию, приемник и оружие. Это было очень опасно для руководителя подполья, но он не раздумывал. С помощью Гузова и Толи Лопачука он энергично принялся за дело.
Яму копали по ночам, но для ускорения иной раз работали и днем, под охраной Лиды и Анастасии Павловны. Землю ведрами выносили в огород.
Спустя неделю подземелье было готово. Люк и узкий трехметровый подземный проход вели в маленькую комнату (полтора метра в длину, ширину и высоту), обшитую досками. Люк закрывался крышкой немножко ниже уровня поверхности двора и маскировался землей и собачьей будкой, сделанной из старых досок. Тут был запасный выход из подземелья во двор.
Основной вход в подземелье был устроен из задней комнаты дома. Небольшое отверстие в стене у самого пола закрывалось куском фанеры, закрашенной под цвет стены и закрытой кухонным столом. Подполье получилось хорошо замаскированным. Гузов и Женя Захарова были в восторге.
С того времени "Вести с Родины" стали выходить регулярно — один раз в десять дней, в количестве 300—400 экземпляров.
Радиоприемник из квартиры Максюка тоже был помещен в подземелье.
Фашисты расклеивали по городу объявления, в которых обещали награду в 50 тысяч рублей и продовольствие тому, кто раскроет подпольную типографию. Но никто не польстился на это. Агенты и шпики напрасно рыскали по городу.
* * *
После утверждения устава «КПОВТН» и оформления каждого члена организации принятием клятвы Ревякин стал энергично готовиться к уходу к партизанам. Делал он это теперь не только ради выполнения приказа командования, но одновременно осуществляя задание подпольной организации установить связь с лесом. Нужно было передать фронту собранные подпольщиками важные разведывательные данные, получить взрывчатку для диверсионной работы и наладить переброску в лес бежавших из лагерей военнопленных, в числе которых были Иван Пиванов, моряки комсомольцы Кузьма Анзин, Михаил Балашов и красноармеец коммунист Максим Пахомов.
Чтобы замаскировать свое исчезновение из города, Ревякин получил в школе двухнедельный отпуск для "поездки за продуктами".
Прасковья Степановна через свою подпольщицу, проникшую в немецкую жандармерию, достала Ревякину удостоверение тайного агента СД.
Спутники же Ревякина имели на руках справки биржи труда о том, что они работают по сбору металлолома при штабе майора Шу. Такие справки для подпольной организации Ревякин получал от подпольщицы Маши, устроившейся на немецкую биржу труда.
Двадцать восьмого апреля ночью Анзин, Пиванов, Пахомов и Балашов перенесли на Максимову дачу оружие, продукты и сами остались там. Ревякин уходил из дома последним, внимательно осмотрев комнаты, двор и подземелье.
— Ну, дорогая, — прощаясь с Лидой, говорил он. — Будь мужественна и береги себя. Кто будет спрашивать, говори: уехал на Украину за хлебом. Ждешь, волнуешься, ну, словом, сама знаешь, кому что надо сказать…
Но Ревякину не удалось связаться с партизанами.
Отряд, оперировавший вблизи Севастополя и состоявший главным образом из севастопольцев, почти целиком погиб в боях, а оставшиеся в живых ушли сначала в район Крымского заповедника, а затем присоединились к отрядам, действовавшим в Зуйских лесах.
Ничего не зная об этом, Ревякин пришел к выводу, что партизан в лесу нет и что нужно возвращаться в Севастополь и устанавливать связь с Большой землей иными путями.
Ревякин поделился с товарищами своими печальными соображениями. Никому не хотелось возвращаться в оккупированный город, но другого выхода не было.
Рано утром в воскресенье, 16 мая, в день окончания своего двухнедельного отпуска, Ревякин пришел в Севастополь смертельно усталый и голодный. Лида сидела у окна, что-то шила. Она узнала мужа еще издали. Постаревшее лицо с новыми морщинами около глаз говорило о её тяжелых страданиях. Увидев мужа, она просветлела и бросилась открывать дверь.
— Как я рада, что ты пришел, — обнимая его, шептала она. — У нас большое несчастье. Прасковья Степановна арестована.
Пять дней назад она шла к Прасковье Степановне, но по дороге ее остановила Женя Захарова и вернула домой: в квартире Коротковой была гестаповская засада.
Глубоко потрясенный внезапной потерей Прасковьи Степановны, Ревякин впервые ясно почувствовал трудности подпольной борьбы, со смертельной опасностью на каждом шагу, с полной неизвестностью, к кому и с какой стороны подбирается враг, и бессилием организации спасти товарища, попавшего в гестапо. Но он не дрогнул перед опасностью, не растерялся, не пожалел о том, что, не найдя партизан, вернулся в город. Лишившись Прасковьи Степановны, он почувствовал свою особую ответственность за деятельность подпольной организации, за жизнь каждого ее члена. Теперь, как коммунист, он уже не имел права покидать Севастополь и оставлять подпольщиков без руководства.
В один из ближайших дней у Ревякина собрались Сильников, Прокопенко, Гузов, Захарова, Горлов, Акимушкин и Пиванов. Провал Коротковой и возвращение из леса в город группы военнопленных, которых немцы всюду разыскивали, требовали принятия дополнительных мер конспирации и бдительности. Галине Васильевне удалось к этому времени узнать, что Короткова была арестована случайно, во время облавы, а в немецкой комендатуре ее опознал какой-то негодяй. После ареста ее перевели в СД, пытали и, не добившись ничего, расстреляли.
— Жаль, очень жаль Прасковью Степановну, — с горечью говорил Ревякин. — Хорошая, преданная была коммунистка. Тяжело, что мы оказались бессильными предотвратить ее гибель. Она честно служила родине, и наш народ не забудет ее. Мы же, друзья, должны мстить и мстить оккупантам за нее, за горе и страдания, которые они принесли нашему народу. Чем больше мы уничтожим этих паразитов, тем скорее наступит час нашего освобождения.
— Досадно, что не связались вы с партизанами, — заметил Сильников. — Если бы у нас были взрывчатые материалы, работа пошла бы веселее.
— Что поделаешь! Искали долго, не нашли, — ответил Ревякин. — Будем партизанами в городе, как называют нас оккупанты. У нас теперь есть оружие, гранаты. Есть замечательные боевые люди. Нужно только правильно их использовать. Есть сильный помощник — огонь. Подумайте, Павел Данилович, как его пополнее использовать в мастерских и бухтах.
— Могу доложить, — приподнялся Сильников. — Недавно мои ребята сожгли в Артиллерийской бухте самоходную баржу.
— И замечательно! Там дела у вас много. Устройте, Павел Данилович, наших моряков в бухтах, они помогут вам.
— Конечно, поможем, — живо отозвался Горлов. — На железную дорогу нам показываться больше нельзя. Давайте другие документы, помогите скорей устроиться в бухтах и будьте уверены — наведем там свой морской порядок.
На этом совещании утвердили Горлова командиром диверсионного отряда, а Акимушкина его помощником. Ивана Пиванова Галина Васильевна обещала устроить шофером к майору Шу, где продолжала работать Наташа Величко. Кузьму Анзина Ревякин предложил послать на станцию Севастополь для укрепления группы Осиповой.
По предложению Ревякина было решено, кроме листовок "Вести с Родины", издавать газету «КПОВТН» под названием "За Родину!". Редактором будущей подпольной газеты назначили Георгия Гузова, а Женю Захарову — его помощницей и наборщицей.
Вскоре оккупанты были встревожены рядом дерзких диверсий. Ночью Василий Горлов с Куликовым устроили засаду на улице Карла Маркса, а Акимушкин, Пиванов и Пахомов — в районе вокзала. Темная, пасмурная ночь хорошо укрывала диверсантов. В нескольких местах они из развалин обстреляли вражеские патрули и подбили гранатами грузовик и легковую машину с двумя офицерами, захватили четыре автомата и два пистолета.
Оккупанты оцепили места нападений, устроили ночные засады в развалинах, но никого не поймали. Подпольщики в это время уже действовали за городом. Горлов, Акимушкин и Куликов ночью пробрались в Инкерман, к тоннелю железной дороги, сняли охрану, отвернули болты крепления рельсов на расстоянии пятнадцати метров, оставив рельсы на месте. Шедший из Симферополя большой товарный состав сошел с рельсов и завалил тоннель искалеченными вагонами и грузом.
Оккупанты вынуждены были открыто заговорить о действиях советских патриотов.
В городе, за подписью гарнизонного коменданта, появилось воззвание на русском и немецком языках.
"За последние недели, — гласило воззвание, — в городе усилился бандитизм. Отдельные темные элементы организуют засаду, убивают чинов германской армии и проводят акты саботажа…"
Далее говорилось, что германские власти будут принимать суровые меры по отношению к партизанам и их сообщникам, и обещалась высокая награда тем, кто будет помогать германским властям в ликвидации "партизанских банд".
Но подпольщики посмеивались над бессильной яростью фашистов. На воззваниях гарнизонного коменданта они наклеивали свои листовки, призывали население беспощадно истреблять оккупантов.
В то время как Горлов со своим отрядом совершал по ночам отважные налеты на вражеские патрули и транспорт, Василий Ревякин с Гузовым и Женей Захаровой готовили выпуск первого номера газеты "За Родину!"
Первый номер вышел 10 июня 1943 года на небольшом тетрадном листе. Сверху лозунг: "Смерть немецким оккупантам!" Под лозунгом крупными буквами шло название газеты "За Родину!" Перед текстом под линейкой: "Издание КПОВТН", июнь, 10, 1943 г.". В конце газеты обращение: "Прочитай и передай товарищу".
Газета "За Родину!" стала выходить регулярно два раза в месяц — сначала на одной, потом на двух и, наконец, на четырех полосках. В каждом номере помещались передовая статья и обзор сводок Совинформбюро. Газета откликалась также и на события в городе.
Василий Горлов и Николай Акимушкин с фиктивными путевками от биржи труда начали работать в Стрелецкой бухте. С помощью слесаря Николая Матвеева, из группы Сильникова, они готовились установить связь с командованием Черноморского флота. В бухте было много мелких моторных баркасов, ожидавших ремонта, который, кстати сказать, рабочие всячески саботировали. У Матвеева было припрятано несколько моторов, снятых рабочими с судов. По указанию Горлова, Матвеев поставил на небольшой баркас один из своих моторов, снабдил баркас необходимым запасом горючего, маслом, рыбацкими сетями, чтобы в море подпольщики могли назвать себя рыбаками. Команда Горлова составилась из моряков Акимушкина, Михаила Балашова и опытного моториста Константина Куликова.
В темную ночь, при небольшой волне, Куликов незаметно вывел баркас с приглушенным мотором в открытое море. Когда отошли от берегов Крыма километров на двадцать пять, Горлов дал команду: "Взять курс на Туапсе".
Четверо суток путешествовали они по морю. Не раз отказывал мотор. Приходилось поднимать паруса.
Шли еще целую ночь, а наутро показались горы Кавказа. Моряки осторожно подходили к берегу.
— Туапсе! — радостно воскликнул Акимушкин, приветствуя знакомый порт.
— Точно, — подтвердил Горлов.
В тот же день командующий Черноморским флотом получил подробную информацию о положении в Севастополе…
Со дня ухода группы Горлова в море минуло три недели. Судьба их была неизвестна, и это очень волновало Ревякина. Но вот в начале августа 1943 года, ночью, когда Ревякин заканчивал передовую для очередного номера подпольной газеты, а Гузов и Захарова готовили в подземелье обзор военных действий за пять дней, раздался условленный стук в окно. Это были Горлов и Акимушкин, доставленные в эту ночь вместе с Балашовым и Куликовым на подводной лодке с советского берега. Велика была радость Ревякина, когда моряки рассказали ему, как тепло приняли их командующий Черноморским флотом и секретарь обкома партии, с каким вниманием слушали они сообщение о работе подпольной организации, как подробно знакомился командующий флотом с переданными ему разведданными, за которые он просил передать подпольщикам благодарность. Начальник разведки флота снабдил их портативной радиостанцией. Радистом был назначен Николай Акимушкин. Он получил код для шифровки радиограмм и позывные штаба флота, который сам непосредственно будет принимать все передачи от севастопольских подпольщиков.
Радиограммы подпольной организации дали возможность советской авиации вернее бить по цели, и каждый удачный налет становился большим праздником в жизни севастопольцев.
Ночью первого ноября Ревякин услышал по радио давно желанную весть: "На Перекопском перешейке наши войска стремительным ударом опрокинули противостоящие части противника, преодолели Турецкий вал и прорвались к Армянску. Таким образом, пути отхода по суше для войск противника, расположенных в Крыму, отрезаны нашими войсками".
— Наконец-то и мы дождались! — радовался Ревякин, обнимая Гузова, Захарову и Пиванова, с которыми он в подземелье заканчивал печатание очередного, восемнадцатого номера газеты "За Родину!"
— Скоро, дорогие мои, и наша неволя кончится! — Он приоткрыл люк подземелья и громко крикнул: — Лида, Лидок! Скорей! Новость! Наши в Крыму! Прорвали Перекоп, Армянск заняли. Дай руку, поцелую. Рожать будешь, моя милая, в свободном Севастополе!
Лида была беременна уже четвертый месяц, от истощенья и бессонных, тревожных ночей часто болела, но крепилась, бодрствовала и бдительно охраняла подпольщиков в своем доме.
Дом их, относительно спокойный днем, необыкновенно оживлялся по ночам. Ревякин, казалось, совсем забыл, что такое отдых и сон.
Он встречался с руководителями патриотических групп, получал от них нужные сведения, давал указания. С наступлением темноты к Ревякину приходили Акимушкин, Горлов, Гузов, Женя Захарова, Пиванов и опять начиналась горячая работа. Составив с Акимушкиным шифровки для командования Черноморского флота, Ревякин снабжал Гузова и Захарову материалами для очередного номера газеты, замуровывал их на всю ночь в подземелье, а сам садился с Горловым обдумывать очередной налет на фашистов.
Несмотря на такую напряженную работу, Ревякин успевал довольно полно отражать в своем дневнике события этих дней. Вот некоторые его записи:
"29. 10. 43. г., пятница. С раннего утра по Симферопольскому шоссе идут одна за другой колонны автомашин, нагруженных разным военным имуществом. Немцы злые, как голодные звери. Заметна паника и большое недовольство войной…
30. 10. 43 г., суббота. В 6 часов утра пришли друзья. Говорили о плане действий наших людей. В 7 часов прибежала с плачем соседка. Предупредила: немцы расклеивают по городу приказ об эвакуации всего мужского населения. Пришлось принять меры. Среди населения смятение такое, что трудно рассказать. Севастополь точно в пожаре. Люди куда-то бегут, кричат, прячутся. Другие сговариваются и ночью исчезают из города. Предприятия окружены фашистами, вооруженными автоматами. Рабочие, как закованные в цепи, никуда ни за чем не отпускаются. При попытке бежать расстреливаются. Документы в учреждениях сжигаются. Объекты военного значения минируются. По улицам облавы. Хватают мужчин…
Появилось новое обращение немецкого командования к населению о выдаче «КПОВТН». Арестованные севастопольцы стойко держатся. Приняты меры. Запрятали вещи на случай обысков, арестов…
Всю ночь работали. В шести местах обстреляли патрули и машины. Захватили трофеи — восемь автоматов и три пистолета. Из наших один убит, двое ранены. Укрыли в больнице. На сердце много радости и горя.
31. 10. 43 г. День начался в тревоге, но чем выше поднималось солнце, тем становилось веселее. Приказ об эвакуации населения сменил другой — "эвакуация отменяется".
Чтобы успокоить население, которое всячески укрывается, гитлеровское командование пустило брехню о том, что якобы «эвакуация» отменена потому, что германская армия получила подкрепление, прорвала советскую линию обороны, заняла Мелитополь и продвинулась за Мелитополь на 80 километров. "Поэтому, говорится в приказе, — угроза Крыму и Севастополю миновала". Но это вранье шито белыми нитками. Все видят, как фашистские заправилы продолжают удирать из Крыма. Эвакуируются карательные отряды, сбежал городской голова Супрягин. Хотел удрать и начальник полиции Корабельного района, но наши ребята помешали. Успокоили его навеки и укрыли в надежном месте — в земле.
С наступлением вечера мы ждали своих. Прилетели точно, не опоздав ни на одну минуту. Фашисты, как прибитые собаки, в панике разбежались по укрытиям. Бомбы сброшены удачно. На вокзале попали в эшелон с войсками и техникой, на Историческом бульваре разбили зенитки, у Графской пристани потопили большой пароход. Оккупантов не узнать. Дух упавший. Потеряли надежду на спасение и через море. С горя пьют шнапс, шныряют по городу. Мы всю ночь не спали, готовили газету".
Восемнадцатый номер газеты "За Родину!" от 1 ноября 1943 года, отпечатанный подпольщиками в большом количестве, предназначался ими для населения всего Крыма.
В передовой статье под названием "Все, как один, на священную борьбу с врагом!" подпольная организация призывала патриотов к активным действиям против оккупантов.
7 ноября подпольная организация распространила по городу девятнадцатый номер своей газеты. В этом номере была помещена итоговая сводка Советского Информбюро за период с 5 июля по 5 ноября 1943 года.
* * *
До ноября 1943 года в севастопольской подпольной организации, за исключением случайного ареста Прасковьи Степановны Коротковой, не было провалов.
Неоднократные обращения немецких властей к населению о выдаче подпольщиков, засады в развалинах и в местах наклейки газеты "За Родину!", обыски, облавы и массовые аресты севастопольцев ничего не давали гестапо. Члены подпольной организации оставались неуловимыми… Одними своими силами карательные органы оккупантов не в состоянии были справиться с патриотическим освободительным движением, и немецкое командование вынуждено было перебросить с Перекопского и Керченского фронтов новые силы специально для борьбы с партизанами. Самые отборные шпионские кадры из бежавших в Крым с Украины и Кубани гестаповцев были направлены в Симферополь и Севастополь для раскрытия и ликвидации подпольных организаций. Маскируясь советскими патриотами, фашистские агенты всякими путями стремились завязать знакомство с нашими людьми и проникнуть в патриотические группы. В этих условиях от членов подпольной организации требовалась особая настороженность.
К сожалению, не все подпольщики своевременно это поняли. Окрыленные победами советских войск и растерянностью оккупантов, некоторые товарищи ослабили бдительность и поплатились за это своими жизнями. Жертвами своей неосторожности стали Павел Данилович Сильников и несколько членов его группы. Шесть мужественных советских патриотов погибли. Несмотря на ужасные пытки, они не выдали никого из товарищей и не раскрыли тайны своей организации.
Фашистским карательным органам пришлось продолжать поиски подпольщиков. Ночью 3 декабря Акимушкин в сопровождении Куликова и Балашова пробирался с радиостанцией на Максимову дачу для очередной передачи. Вдруг раздался окрик: "Хальт!" Из засады показались немцы. Подпольщики залегли и начали отстреливаться. Прижатые к земле прожекторами и непрерывными очередями из автоматов моряки не могли скрыться. Продолжая обороняться, они расстреляли все патроны. Оставалось лишь несколько гранат. Чтобы не попасть в руки врага, Акимушкин решился на отчаянный шаг. Он разбил рацию, порвал и изжевал шифровку и, бросая гранаты, кинулся на немцев в надежде прорваться. Акимушкин и Куликов тут же были убиты. Упал и Балашов. Немцы посчитали их всех убитыми, вышли из своей засады, но как только они подошли поближе, Балашов бросил в них последнюю гранату, а сам прыгнул в балку и скрылся в кустарнике.
Горе Ревякина было двойным. Он не только потерял дорогих ему людей, но и лишился радиостанции, — оборвалась связь с Большой землей. Попытка снова послать Василия Горлова для связи с командованием флота не удалась.
Радист штаба Черноморского флота целыми ночами повторял позывные Севастополя и не получал ответа. Молчание подпольщиков сильно встревожило командующего флотом.
Начальнику разведки флота было приказано принять срочные меры к выяснению положения в Севастополе и послать туда опытного человека с радиостанцией.
Положение в севастопольском подполье между тем продолжало осложняться…
Немецкие жандармы и полицаи рыскали по городу и попадавших в их руки людей загоняли в лагерь на Рудольфову гору, там объявляли уклонившимися от эвакуации, на баржах вывозили в море и топили. Массовое истребление севастопольцев продолжалось вплоть до освобождения города нашими войсками.
Но никакой террор не смог сломить мужества севастопольцев. В любых условиях они под руководством неуловимой «КПОВТН» продолжали борьбу с оккупантами.
1 января 1944 года подпольная организация распространила по городу двадцать первый номер своей газеты. В передовой статье под заглавием "Отомстим гитлеровским палачам за зверства над русским населением" сообщалось о новом чудовищном преступлении гитлеровцев, свидетелем которого был сам Ревякин.
23 декабря 1943 года на станцию Севастополь привезли с Керченского фронта раненых военнопленных. На вокзале пленных держали голодными в холодных и грязных вагонах, без медицинской помощи. Через несколько дней раненых погрузили на баржу в Южной бухте будто бы для эвакуации. Вскоре на барже что-то загорелось, и она окуталась густым дымом. Раненым не давали спасаться. Немецкие катера, подошедшие к барже якобы для тушения пожара, вместо спасения людей струей воды смывали их обратно в трюм, а тех, кому удалось выпрыгнуть в море, расстреливали из автоматов. Так погибло более тысячи человек.
В эти мрачные дни к подпольщикам пришла неожиданная радость. Ночью к Ревякину прибежал Толя Лопачук и торопливо зашептал:
— Дядя Саша! Дядя Федя вас зовет.
— Какой дядя Федя? — не понял Ревякин. — Говори толком.
— Это мой настоящий дядя. Во флоте служит. Он прямо оттуда к нам пришел. Вас спрашивает. Идемте скорей.
В доме Лопачуков Ревякин встретился с человеком лет тридцати, среднего роста, коренастым, с мужественным лицом.
— Познакомьтесь, — сказала Анастасия Павловна Ревякину: — Федор Федорович Волуйко, мой родственник, навестить нас пришел.
— Очень рад, — сдержанно проговорил Ревякин, с нетерпением ожидая, что скажет гость.
— Я к вам с Большой земли, — сообщил Волуйко, передавая Ревякину небольшой пакет. — Это вам от командующего флотом. Адмирал обеспокоен вашим молчанием.
Ревякин быстро распечатал письмо и, прочитав его, просветлел.
— Спасибо за заботу, у нас действительно положение неважное.
— Кое-что мне уже рассказала тетя Ната, — спокойно пояснил моряк и, глянув на ручные часы, добавил: — У нас с вами для беседы сорок пять минут. Мне нужно до рассвета выбраться из города. Меня ждут.
— Вы разве не останетесь в Севастополе?
— Нет. Я приземлился в лесу у партизан. Там и буду находиться. Должен был навестить вас дней десять назад, но из-за прочеса немцами леса задержался. Имею задание установить с вами постоянную связь. Что у вас случилось?
Волуйко с большим вниманием слушал рассказ Ревякина обо всем, что произошло в подпольной организации после гибели рации. Задавал вопросы, делал замечания. Ревякину особенно тяжело было говорить о гибели Сильникова, Акимушкина и других боевых друзей. Волуйко заметил это.
— Вы создали здесь прекрасную организацию. Областной комитет партии и командование флота ценят вашу самоотверженную борьбу. Вы и ваши друзья просто не представляете, какое значение имеет ваша работа. Мне поручено передать вам вот что. Войска 4-го Украинского фронта с Перекопа и Приморская армия из района Керчи прижимают противника к морю, а на нас, черноморцев, возложена задача — не пускать фашистов живыми из Крыма. Наши подводники, катерники и летчики, как вы в этом убедились, очевидно, неплохо выполняют это задание. Вы же организуйте свою работу так, чтобы каждый шаг, любое передвижение противника по морю и на суше без малейшего промедления становились известными командованию. Рацию и радиста я вам привез. Сможете обеспечить работу рации в городе?
Ревякин тяжело вздохнул.
— Если у вас нет надежного, хорошо законспирированного помещения, имею указание связать вас с человеком, который здесь работает по заданию разведки флота. На этого человека вы можете спокойно положиться. Он коммунист, коренной севастополец, старый моряк, хорошо известный командованию. Кличка его «Доктор». Так и будете его звать. Рация будет у него, и все материалы передавайте ему "для Любочки". Любочка — кличка нашей радистки. Она будет работать с Доктором. Только предупреждаю: кроме вас, никто из ваших подпольщиков не должен знать Доктора и Любочку, и они к вам ходить не будут.
* * *
Выполняя задание командования флота об усилении разведки, Ревякин при помощи Галины Васильевны, работавшей в морской комендатуре, устроил Горлова и Балашова в порт грузчиками. Им он поручил наблюдение за передвижением транспортных судов, переброской грузов и войск.
Сама Галина Васильевна перешла на работу уборщицей в разведотдел одной из немецких воинских частей на Лабораторной улице.
Наблюдения за вражескими кораблями в бухтах, в особенности в Южной, вели Александр Мякота и члены его группы — рабочие Анатолий Сорокин, Калинин и Нелли — смелая разведчица, диверсантка. Как специалиста, немцы часто посылали Мякоту на суда для ремонта электроизмерительных приборов и моторов. В качестве помощника он обыкновенно брал с собой Нелли, своей красотой привлекавшую внимание и симпатии неприятельских моряков. Особенно радовались ее появлению на судах румынские команды, работавшие на мелких и буксирных катерах. Охотно болтая с красивой девушкой, матросы-румыны откровенно выражали свое недовольство войной, ругали гитлеровцев и выбалтывали очень ценные для подпольщиков сведения о немецком флоте.
День памяти Владимира Ильича Ленина подпольная организация решила отметить боевыми делами.
В ход были пущены материалы, полученные Ревякиным от Волуйко.
17 января Нелли заложила самовоспламеняющееся вещество в большой катер, стоявший в Казачьей бухте. Когда на катере возник пожар, румынская команда оказалась на берегу. Пламя быстро охватило все судно, и оно сгорело.
На другой день наши летчики подбили в море немецкий танкер, шедший из Румынии в Севастополь с нефтью.
Бомбой было повреждено управление танкера и сделано несколько пробоин в корпусе. Поверхность моря вокруг судна покрылась красно-коричневым глянцем.
На помощь танкеру из Севастополя оккупанты срочно выслали аварийную бригаду из немцев и русских рабочих. В числе других Мякота направил на танкер двух своих подпольщиков, слесарей Калинина и Сорокина, снабдив их самовоспламеняющимся веществом.
Бригада провозилась целые сутки, кое-как заделала пробоины, но рулевое управление танкера ей не удалось восстановить.
Гитлеровцы вызвали буксир, а рабочих отправили обратно в Севастополь.
Пока ожидали буксир, на танкере возник пожар. Ярко вспыхнула нефть, корабль затонул. Из команды спаслись немногие.
20 января Горлов и Балашов работали на выгрузке медикаментов и перевязочных материалов с баржи. Укладывая груз на берегу, они заложили и туда самовоспламеняющееся вещество. Возник пожар. Было сожжено и испорчено более двухсот ящиков и тюков.
В ночь с 21 на 22 января Ревякин организовал вылазку в развалины. Переодевшись в немецкую форму, он, Горлов, Балашов, Анзин и Пиванов обстреляли немецкие патрули в районах Малахова кургана и Куликова поля. Ночные «прогулки» в развалины давно уже были из осторожности прекращены. Автоматные очереди по патрулям явились большой неожиданностью для гитлеровцев.
А 23 января в городе произошло событие, которое вызвало среди оккупантов новую панику.
Около двенадцати часов ночи на станцию Севастополь из Симферополя прибыл большой эшелон с боеприпасами. Эшелон был поставлен недалеко от станции и находился под сильной охраной. И вдруг в два часа ночи в вагонах начали взрываться снаряды. Зарево пожара осветило город. Снаряды рвались до шести часов утра, искалечив железнодорожные пути, депо, много паровозов и подвижного состава.
6 февраля из Симферополя в Севастополь прибыл вагон с продовольствием для снабжения немцев-железнодорожников. В этом вагоне работал грузчиком комсомолец Володя Боронаев, член симферопольской молодежной подпольной организации. Боронаев был хорошо знаком с комсомольцем Виктором Кочегаровым и его отцом. После раздачи продуктов немцам он пошел ночевать к Кочегаровым. Вечером Виктор пригласил к себе Милу Осипову, Мишу Шанько и познакомил их с Боронаевым. Засиделись за полночь. Не отрываясь, слушали комсомольцы рассказ Боронаева о работе симферопольских подпольщиков.
— 23 января у вас взлетел на воздух эшелон, — говорил им восторженно Боронаев. — Знаете, кто взорвал? Наши симферопольцы.
— Как же они это сделали? — спросила Осипова.
— Мы имеем связь с партизанами. Из леса получаем мины. Этими минами и взрываем поезда. Я и вам две штучки привез. Спрятал их у себя в вагоне. Утром передам их тебе, Виктор, и научу, как с ними обращаться. Сами будете взрывать и поезда, и пароходы.
Осипова и Шанько уходили от Кочегаровых, полные радостных планов.
Но их мечтам не суждено было осуществиться. Как выяснилось впоследствии, гестаповцы следили за Володей Боронаевым еще от Симферополя. Пока он был у Кочегарова, немцы обыскали вагон, обнаружили мины, а утром арестовали его, Виктора Кочегарова и его родителей — отца Владимира Яковлевича и мать Татьяну Яковлевну. В тот же день были арестованы Людмила Осипова и Миша Шанько.
Поздно ночью, когда Гузов, Захарова и Ливанов еще работали в типографии, а Ревякин с Лидой готовили к отправке на Большую землю новые разведывательные данные, дом Ревякиных был окружен гестаповцами. Раздался стук в окно.
— Кто-то чужой! — Ревякин быстро собрал бумаги со стола и, бросив их в подземелье, предупредил товарищей об опасности.
Те потушили свет и замерли. Замаскировав вход в подземелье, Ревякин велел Лиде лечь в постель. Та не соглашалась.
— Лучше я пойду открою, а ты спрячься в подземелье.
— Нет, нет, ложись: не забывай, ты больна и ничего не знаешь.
Стук в окно повторился.
Ревякин вышел в сени и открыл дверь. Яркий свет электрического фонарика мгновенно осветил его, и он очутился в руках гестаповцев.
— В чем дело, господа? — спросил он по-немецки, не пытаясь сопротивляться.
— Почему долго не открывали дверь?
— Мы спали, нужно было одеться.
— Вы Саша Орловский? — услышал Ревякин свою подпольную кличку от стоящего перед ним начальника СД Майера. Не теряя самообладания, Ревякин спокойно ответил:
— Я Александр, но не Орловский, а Ревякин.
— Знаю, — усмехнулся Майер, испытующе вглядываясь в лицо Ревякина. — Мы вас разыскиваем давно.
Ревякин сделал удивленное лицо.
— Я никогда ни от кого не прятался. Работаю учителем в школе и все время проживаю в этом самом доме.
— И это знаю, господин Ревякин. На вас получена нехорошая характеристика. Надеюсь, вы поможете мне распутать это дело.
— Не знаю, что за дело.
— Где у вас типография? — строго спросил Майер, надеясь неожиданным вопросом смутить Ревякина.
— Это клевета, господин начальник, — также спокойно ответил Ревякин. — Все мое хозяйство — это больная жена, которая должна скоро родить, и две почти пустые комнатки.
— Говорите правду!
— Я говорю с полным сознанием того, что меня ожидает за ложные показания.
Гестаповцы произвели тщательный обыск. Несколько раз заглядывали в сундук, под кровати, в шкаф, в печку, развалили дрова, лежавшие около плиты. Подземелье и электрический провод в стене были так хорошо заделаны, что гестаповцы их не нашли. Спокойное непринужденное поведение Ревякина сбивало с толку опытного гестаповца.
— Пойдемте с нами, — приказал он.
Услышав, что мужа забирают, Лида вскочила с постели и испуганна закричала:
— Саша, Саша!
— Вы, мадам, не волнуйтесь, — сказал ей Майер. — С вашим мужем мне нужно немножко поговорить. Все будет хорошо. Очень хорошо, уверяю вас, мадам.
Лиду била нервная лихорадка, она вся дрожала, зубы стучали. Шатаясь, она вышла в сени, потом во двор, на улицу, вглядывалась в ночную темень, прислушивалась. Кругом было тихо, так тихо, что она ясно слышала биение своего сердца. "Сашу взяли, Сашу взяли", — шептала она.
Лида заперла двери, проверила ставни и сообщила в подземелье, что муж арестован.
— Серьезно или как? — растерявшись, невпопад спросил Пиванов.
— Не знаю, — ответила Лида. — Искали типографию.
— Неужели предательство? — изумился Гузов.
— Не может быть, — уверенно возразила Женя. — Если бы было предательство, тогда бы они и типографию нашли.
— Да, но приезжал сам начальник СД, знает Сашину кличку, назвал его "Орловский", — упавшим голосом рассказывала Лида. — И вообще уходите скорее. Спрячьтесь до рассвета у тети Наты.
— Знаешь, Лида, — твердо заявил Гузов, — мы все здесь останемся. До утра отпечатаем листовку и пустим ее по городу. Я думаю, этим мы отведем подозрение от вашего дома и от Саши.
С предложением Гузова все согласились. Оно было разумно.
Подпольщики терялись в мучительных догадках, почему арестован Ревякин. Все скоро разъяснилось.
К концу дня дежуривший на улице Толя увидел, как у дома Ревякина остановились два легковых автомобиля. Из одной машины вышли начальник СД Майер и румынский офицер. Из другой, в сопровождении двух гестаповцев, вылез человек в румынской шинели с приподнятым воротником. Прихрамывая, этот человек повел гестаповцев во двор Ревякиных. Толя мгновенно взбежал на горку и, спрятавшись за большой камень, стал наблюдать, что делалось во дворе. Около собачьей будки, маскировавшей выход из подземелья, хромой человек в румынской шинели что-то показал Майеру. Когда этот человек повернулся и стало видно его лицо, Толя застыл в ужасе. "Людвиг! — чуть не закричал он. — Вот кто предал Сашу!"
Людвиг Завозильский работал в подпольной организации паспортистом. Год назад он вместе с двумя своими братьями был привезен с партией пленников из Польши в Севастополь на работу. Братьев его гитлеровцы вскоре расстреляли, искали и Людвига, но он в это время лежал в больнице и был спасен подпольщиками.
Людвиг хорошо знал немецкий язык и в совершенстве владел граверным искусством.
Подпольной организации крайне нужен был человек, умеющий изготовлять фиктивные документы, штампы, печати и подделывать подписи на немецком языке. Ревякин решил использовать Завозильского для этой работы… Подпольщики, близко ознакомившись с ним, убедились, что он малоустойчивый человек. Выросший в капиталистическом государстве и являясь выходцем из зажиточной семьи, Завозильский пришел в подполье не по идейным убеждениям, а как человек, загнанный фашистским террором.
Мальчик продолжал следить. Гестаповцы отбросили в сторону собачью будку, разрыли землю, открыли люк и заглянули в подземелье. Послышались изумленные восклицания и громкий разговор немцев. Оставив часового с автоматом, все они уехали.
Минут через сорок к дому Ревякина снова подъехал Майер, а за ним грузовая машина с немецкими солдатами и гестаповцами. Они оцепили дом, вытащили все из подземелья, погрузили в машину и увезли. В доме осталась засада.
После того, как типография оказалась обнаруженной, были арестованы Лида Ревякина, Женя Захарова, Иван Пиванов, Георгий Гузов и Люба Мисюта, которых знал и предал в лапы палачей иуда Завозильский.
Однако, несмотря на все трудности, подпольная организация сохранилась и не прекращала борьбы с оккупантами. Мякота продолжал ходить на работу в мастерские. У него на квартире хранился запасной радиоприемник, собранный по заданию Ревякина Андреем Максюком. Мякота и Максюк уже принимали по этому приемнику сводки Совинформбюро и передавали подпольщикам и рабочим.
За полтора года работы подпольная организация сумела объединить вокруг себя широкие массы населения. Для севастопольцев подпольная коммунистическая организация давно стала маяком, излучавшим свет любимой социалистической Родины. Они полюбили тайную коммунистическую газету "За Родину!" и выхода каждого номера этой газеты ожидали с большим нетерпением.
Весть о захвате гестаповцами подпольной типографии и об арестах Ревякина и его жены Лиды, Жени Захаровой и Георгия Гузова мгновенно разнеслась по городу и вызвала волну возмущения. И когда подпольная организация выпустила первую после провала типографии листовку, написанную Николаем Терещенко и отпечатанную на пишущей машинке подпольщицами из группы Галины Васильевны Прокопенко, призывавшую население всеми силами мстить фашистам и помогать Красной Армии, вслед за этой листовкой в городе на стенах, заборах, на камнях развалин появилось множество гневных лозунгов, стихов, частушек, написанных на клочках разноцветной бумаги, порою неопытными руками. Неизвестные патриоты призывали севастопольцев: "Бейте проклятых извергов-фашистов чем попало! Проклятие и смерть предателям и провокаторам!", "Севастопольцы, мстите палачам!", "Да здравствует наш Сталин!", "Да здравствует СССР!", "Да здравствует «КПОВТН» и наша газета "За Родину!"
На Северной стороне, на Куликовом поле, на улице Карла Маркса, на Синопском спуске ночью были обстреляны немецкие патрули. Во двор начальника карательного отряда Ягья Алиева была брошена граната.
Дети Севастополя, как и все наши советские дети, чуткие и всегда отзывающиеся на благородные подвиги, тоже старались вредить оккупантам. В развалинах, на свалках они собирали битые бутылки, гвозди и всякие острые металлические предметы, маскировали их на дорогах и портили покрышки вражеских автомашин, задерживая автотранспорт.
Ревякина и других арестованных подпольщиков держали в заключении до середины апреля. Это были для них дни самых тяжелых испытаний.
Каждый день жестокие допросы, очные ставки друг с другом, с предателем Завозильским, избиения, опять допросы, опять истязания плетьми и прикладами. Морили голодом, сутками не давали воды.
Изощряясь в пытках, палачи добивались от патриотов выдачи оставшихся на свободе товарищей и подпольной радиостанции, продолжавшей передавать шифровки на Большую землю.
Но Майер и его помощники оказались бессильными сломить волю героев подполья. Ни один из них не проявил малодушия, не просил у палачей пощады.
Изолированные от внешнего мира, узники не знали, что близилось время освобождения Крыма и Севастополя.
8 апреля началось генеральное наступление Советской Армии на Крымском фронте. В течение одного дня, прорвав сильную оборону врага на Перекопе и Сиваше, наши воины стремительно очищали родной край от фашистских захватчиков.
Перемены в судьбе арестованных произошли совершенно неожиданно. 13 апреля никого из них не вызвали на допрос, а Ревякина перевели из одиночки в общую полутемную камеру с оконцем во двор. Там уже сидели Иван Пиванов, Георгий Гузов, Александр Мякота, Михаил Балашов и Николай Терещенко, тоже переведенные туда из одиночек.
В конце дня в подвал привели Василия Горлова, о печальной участи которого ничего не знали арестованные. Лицо у него было темно-фиолетовое, распухшее от побоев. Руки крепко связаны электрическим проводом. Через продранную тельняшку, которую он никому из карателей не дал стащить с себя, виднелись синяки и ссадины на плечах и груди. Он так изменился, что узнать его было почти невозможно.
Тюремщики с такой силой втолкнули его в камеру, что он ударился головой о стенку, упал на цементный пол, закрыл глаза и заскрежетал зубами от боли.
Все бросились к нему, развязали посиневшие руки, подложили ему под голову ватник.
— Как же ты попал сюда? — удивлялся Ревякин. — Мы считали, что ты у партизан.
— Неудача, Саша. И повидаться с ними не пришлось, — вздохнул Горлов. — В лесу, по дороге к партизанам, наткнулись на карателей. Отходили с боем. Меня ранили в ногу. Бежать не смог, схватили. Привезли в Бахчисарай, в румынскую жандармерию. Хотели, чтобы я им о партизанах рассказал. Пытать начали. Ну, я, конечно, не стерпел, стукнул одну сволочь. Тут и пошло. Свалили на пол, руки проводом скрутили, били прямо до бесчувствия… Мучили каждый день, но не в этом теперь дело. Вас тоже, вижу, разделали порядком. Главное-то, братишки, немцы из Крыма удирают.
— Как удирают? — в один голос воскликнули арестованные.
— А вы что, ничего не знаете? — оживился Горлов. — Удирают, да еще как! Наши уже заняли Симферополь, к Бахчисараю подходят. Вся фашистская армия к Севастополю бежит. По дороге сюда на этих вояк нагляделся. Из Бахчисарая все удрали. Арестованных часть постреляли, а других, видимо, не успели, с собой сюда захватили.
Новости, принесенные Горловым, произвели на подпольщиков такое огромное впечатление, что они забыли, где находятся. Восторженный Георгий Гузов подбежал к двери и громко закричал в волчок:
— Товарищи! Наши в Крыму! Красная Армия заняла Симферополь, Бахчисарай, подходит к Севастополю!
— Правда, Саша? — раздался звонкий голос Нелли.
— Правда, дорогие девочки, правда. Поздравляю вас и крепко обнимаю! — радостно ответил Ревякин.
В ответ Люба Мисюта громко запела:
Ведь от тайги до британских морей Красная Армия всех сильней.Из всех камер арестованные дружно поддержали:
Так пусть же Красная Сжимает властно Свой штык мозолистой рукой. И все должны мы неудержимо Идти в последний смертный бой.Часовой из татарского карательного отряда подошел к окну камеры, где сидели подпольщики, и не то с сочувствием, не то с издевкой закричал:
— Пой, пой! Все равно сегодня ночь все на луна будешь! — И тут же, растерявшись перед мыслями о неизбежной расплате, предатель добавил заискивающе: — Моя тебе очень жалко, пой!
— Вот почему нас посадили вместе и не вызывают на допрос, — проговорил Терещенко. — Сегодня ночью всех на луну.
— Конечно, они теперь постараются с нами расправиться как можно скорее, — проговорил Горлов.
Водворилось тяжелое молчание.
Из тридцати трех патриотов, вывезенных на расстрел, в числе которых были Ревякин, Терещенко, Пиванов, Мякота, Гузов, Горлов, Женя Захарова, Люба Мисюта, Нелли и другие подпольщики, спаслись лишь Балашов и еще двое (не члены подпольной организации). Все остальные были зверски убиты гестаповцами.
* * *
Прошли годы с тех пор, как победно закончилась историческая битва за Севастополь. На месте былых сражений развернулась великая стройка. Из руин поднимается новый, еще величественнее и краше город русской славы, и в этом величавом труде строителей воодушевляют бессмертные примеры героев, отдавших свои жизни в борьбе за свободу и счастье советских людей.
А. Сурков
Малахова кургана вал. Знакомый путь до Балаклавы… Ты дважды пал и дважды встал Бессмертным памятником славы. На ост отхлынули бои. В пустынных бухтах космы тины. Чернеют копотью твои Непобежденные руины. И кажется — куда ни глянь — Одна огромная могила. И кажется — чужая длань Тебя навеки раздавила. Пусть сбудется, что суждено. Судьба героев неизменна. Непобежденному дано Стряхнуть могильный холод тлена. Ты пал, оружья не сложив. Сражался, не ломая строя. И в каждом русском сердце жив Твой образ — города-героя. О боевой твоей судьбе В просторах русских песня льется. В кубанских плавнях по тебе Тоскует сердце краснофлотца. Свершая тяжкий ратный труд На кораблях, в степях Донбасса, Твои орлята, в битвах, ждут Вождем назначенного часа. И он настанет — этот час Расплаты грозной и кровавой. И ты воскреснешь третий раз, Увенчанный бессмертной славой.* * *
"Вахт ам Райн" внизу гнусит гармошка. Темень. Тень немецкого штыка. В полночь старый черноморец Кошка Будит краснофлотца Шевчука. И идут они от Инкермана Сквозь потемки мертвой тишины До высот Малахова кургана, Мимо Корабельной стороны. Часовым глаза слепят туманы. Что там промелькнуло впереди? То ли тени, то ли партизаны — В темноте попробуй разгляди. Шорох. Всплеск. И тело неживое Приняла свинцовая вода. Вдоль причала в ночь уходят двое, Не оставив на камнях следа. На скалу карабкаются ловко, Раздирают заросль камыша. Гулкая старинная кремневка Вторит автомату ППШа… Смерть сердца морозом оковала. В темном склепе не видать ни зги. Слушают четыре адмирала Легкие матросские шаги. И сказал Нахимов Пал Степаныч, Славный севастопольский орел: Это Кошка, адмиралы, на ночь, На охоту правнука повел. Ужас на пришельцев навевая, Воздухом бессмертия дыша, Ходит по развалинам живая, Гневная матросская душа. Чует сердце — скоро дрогнут скалы От стального крика батарей. Мы еще услышим, адмиралы, В бухтах грохот русских якорей… Звездный мир над бухтами огромен, Штык качнулся и упал во тьму. Лазарев, Корнилов и Истомин Отвечают другу: — Быть тому!Аркадий Первенцев Третий удар (отрывок из киносценария)
Ночь. Аппаратная Василевского. Маршал читает ленту, диктует телеграфистке.
Василевский. Передавайте Сегодня, восьмого апреля, в восемь ноль-ноль приступаем к выполнению вашего приказа об освобождении Крыма.
Сталин смотрит на стенные, затем на карманные часы. В руке Сталина часы. На них ровно пять. Часы тикают.
Высоко плывут облака в предрассветном небе. Встает солнце над Турецким валом. Дремлют немцы на постах. Светлеет небо над Сивашом. На командном пункте 51-й армии ждут. Взад и вперед ходит генерал Крейзер. Крейзер смотрит на часы. Недвижимы тяжелые облака.
На наблюдательном пункте 2-й гвардейской армии генерал Захаров нетерпеливо смотрит на часы.
Выше солнце над Турецким валом. Ходит немец-часовой.
Из-за горизонта, освещенного восходящим солнцем, беззвучно выезжают и идут на аппарат гвардейские минометы.
Генерал Захаров смотрит на часы.
Снимается маскировка с орудий.
Смотрят на часы Василевский и Толбухин.
Медленно поднимаются дула орудий.
На часах в кабинете Сталина ровно восемь.
Офицер дает сигнал. Первый выстрел орудия и сильные артиллерийские залпы.
Озаряемые залпами, спокойно наблюдают Василевский и Толбухин.
Утро в Кремле. За длинным столом собрались работники Наркомата земледелия.
Сталин. Так вот… Какие меры приняты Наркоматом земледелия по подготовке весеннего сева в Крыму?
Встает нарком земледелия Бенедиктов.
Бенедиктов. Разрешите мне сказать, Иосиф Виссарионович.
Сталин. Прошу вас.
Бенедиктов. Вслед за освобождением Крыма от оккупантов…
Глубокий ров Турецкого вала. По скату его ложатся снаряды, взрывая землю.
Артиллерийская канонада.
Толбухин (глядя на часы). Сейчас перенос огня.
Облака земляной пыли рассеиваются, открывая крепостные стены Турецкого вала, обстреливаемого нашей артиллерией.
Из лисьих нор, обманутые прекращением огня, по свистку выбегают немцы и поспешно перебегают в первые линии траншей.
В наших окопах солдаты выставляют чучела.
Крики «ура».
Над всей линией наших траншей поднялись "люди"-чучела. Противник ведет по ним огонь.
Крики «ура».
Солдаты держат над окопами чучела.
Крики «ура».
Падают сраженные чучела.
Захаров (взглянув на часы). Теперь из вторых четырехсот!
Залп орудий.
Стреляет одна батарея…
…вторая…
…третья…
Дыбом встала земля над вражескими укреплениями.
Смеясь, солдаты прячут чучела.
Отплевываясь от пыли, солдаты снимают с чучел каски.
Снарядом разнесло вражескую пушку.
Унтер (кричит). Огонь!
По Турецкому валу несется огневой шквал.
Гитлеровцы вновь бегут к лисьим норам.
Суетясь, толкая друг друга, прячутся в норы.
Взрывом подняты пласты земли.
Пыль рассеивается. В норе притаились три солдата. Они тяжело дышат.
Солдат в очках. О-о-ох! Что-то у них не так вышло, как надо, у этих русских. Что-то они спутали!
Остроносый солдат (глубокомысленно). У них плохо работает машина.
Вздымается земля во рву Турецкого вала.
Солдаты рассматривают снятые с чучел каски. Они прострелены.
1-й солдат (тыча себя пальцем в лоб). Вот сюда бы угадал!
2-й солдат. Скажи, пожалуйста! (Показывает свою каску, продырявленную в двух местах).
Мертвый гитлеровец у подбитой пушки.
Взрыв.
Толбухин (смотрит на часы). Снова пауза…
Трое немцев выбегают из норы.
В траншеях противника суета, подготовка к встрече атаки русской пехоты.
Из окопов поднимаются чучела.
Крики «ура».
Чучела принимают огонь на себя.
Толбухин и Василевский.
Толбухин (глядя на часы). Снова огонь!
В немецкой крепости. Гитлеровцы торопливо вытаскивают из склада боеприпасы. Взрывы.
Снаряд попадает в немецкую пушку.
У разбитого орудия офицер.
Он что-то кричит. Его накрывает снаряд.
Снаряды кромсают артиллерийские позиции противника. У пушек — ни одной живой души.
Гитлеровские солдаты прячутся в норы. Их догоняет снаряд.
Толбухин и Василевский сосредоточенно наблюдают за боем.
Толбухин. Сейчас пойдут гвардейцы Захарова.
Солдаты 2-й гвардейской надевают каски, берут винтовки, становятся на ступеньки окопов.
Толбухин (тихо). Ну, вперед!
Из окопов с громовым «ура» поднимаются гвардейцы Захарова, бросаются стремительно в атаку.
Через разбитые нашей артиллерией противотанковые укрепления проходит, ведя огонь, цепь автоматчиков.
На поле боя, усеянное вражескими трупами и разбитой немецкой техникой, врываются с криками «ура» и бегут в атаку гвардейцы.
В лисьей норе оглушенные немцы слышат русское «ура».
Солдат в очках отряхивает с шинели землю и устраивается поудобнее:
— Они могут кричать «ура» сколько им угодно. Знаем мы эти шутки.
Внезапно нора освещается лучом солнечного света и возле солдата падает граната.
Цепи гвардейцев несутся неудержимым потоком, скатываются с горы в лощину. На втором плане, у разбитой пушки, встает фигура гитлеров ского офицера с поднятыми вверх руками. Русские рвутся вперед.
Гусеницы танка подминают проволочные заграждения противника
В образовавшуюся брешь врываются наши бойцы.
В траншее гитлеровцы. Один у пулемета, второй метнул гранату. Оба бросаются наутек. Над ними проходят гусеницы русского танка.
Еще траншея. Убегает немец. Его догоняют гусеницы танка.
Солдаты, стоявшие у пушек, разбегаются. Въезжает русский танк, утюжит все и уходит дальше.
В дыму из развороченных немецких траншей поднимается белобрысый немец с черной повязкой на глазу. Подняв вверх руки, он нечеловеческим голосом орет.
Подбегает Степанюк, с интересом рассматривает немца, оглядывается по сторонам.
Степанюк. И чего воно кричит? (Немцу). Не кричи! Ну! Не кричи! (Немец не унимается). Не кричи! (Злее). Иды! Форвертс!
Немец, с опаской поглядывая на автомат Степанюка, поднимается из траншеи и, не опуская рук, выходит из кадра.
Степанюк присел на край окопа, смотрит немцу вслед.
Степанюк (широко улыбаясь). Цирк!
Енекке в своем подземелье, задыхаясь, кричит в трубку телефона.
Енекке. Танки ворвались в Армянск! Я приказал вам перебросить сто семнадцатый пехотный полк и танки резерва! В бой вводить прямо с марша! (Бросает трубку).
У карты Сталин и генерал Антонов.
Антонов. Генерал Захаров успешно продвигается. Армянск взят.
Сталин. Потери?
Антонов. Двести шестьдесят человек. У немцев подсчитано семь тысяч убитых. Через Каркинитский залив генерал Захаров отправил…
Карта с указаниями направлений захаровского десанта и движения войск генерала Крейзера. Рука генерала Антонова показывает.
Голос Антонова…десант с выходом в тыл к Ишуньским позициям, куда должны выйти войска генерала Крейзера.
Сталин. Обстановка на Сиваше?
Антонов. На главном направлении противник оказывает упорное сопротивление. На второстепенном направлении корпус Кошевого пробил брешь.
Сталин (с интересом). Пробил брешь?
Антонов. На второстепенном направлении, товарищ Сталин.
Сталин уходит от стола в глубь кадра к телефону, снимает телефонную трубку.
Сталин. Соедините меня с маршалом Василевским. Здравствуйте, товарищ Василевский. Доложите обстановку на участке Кошевого.
Василевский (у аппарата "ВЧ"). Кошевой захватил первую линию траншей на высоте шестнадцать-шесть северо-восточнее Тархан и захватил Тай-Тюбе. На главном направлении перемена пока не наметилась.
Сталин у телефона.
Сталин. Полководец не должен быть фетишистом плана. План не догма. Снимайте часть сил и резервы с главного направления, перебросьте на второстепенное и развивайте успех. Оборона надломлена? Сломайте ее! Ищите ключ к развязке операции на второстепенном, Томашевском направлении и превратите его в главное направление.
Маршал Василевский у «ВЧ».
Василевский. Приступаю к выполнению вашего приказания, товарищ Сталин. До свидания.
Василевский, положив трубку телефона, выходит в другую комнату к столу с картой и обращается к генералу Толбухину.
Василевский. Сталин приказал вводить армейские, фронтовые резервы в этом… (Наклоняется над картой).
Рука Василевского наносит на карту стрелку удара в направлении высоты 33 у Томашевки.
Голос Василевского…направлении.
Голос Толбухина. Томашевка?
Василевский. Да.
Енекке выходит из штаба, за ним командующий обороной перешейка генерал Сикст.
Енекке (Сиксту раздраженно). Вы должны держать Томашевку и высоту тридцать три любой ценой.
Сикст. Я ничего не могу сделать, генерал.
Енекке. Это замок Крыма.
Сикст. Психика моих солдат надломлена…
Енекке. Если Толбухин сорвет этот замок, если это случится, — под суд.
Надпись: "Высота 33".
Командный пункт командующего 51-й армией. В амбразуре товарищи Василевский, Толбухин и Крейзер.
Артиллерийская канонада.
Ночь, ветер. Вражеские проволочные заграждения. Советский солдат набрасывает шинель на проволоку, пытается пройти, но падает замертво, сраженный очередью автомата.
Бойцы режут проволоку ножницами, ползком пробираются под проволокой. По ним стреляют, их забрасывают гранатами.
На командном пункте.
Толбухин (Чмыге). Вы же сами, товарищ Чмыга, рассказывали об этой высоте, так что вам и книги в руки.
Чмыга. Есть, провести батальон в тыл к высоте тридцать три!
Толбухин (пожимает руку Чмыге), Спасибо, товарищ, старшина. Эта высота — замок Крыма на пути к Севастополю.
Чмыга. Понятно. Разрешите выполнять приказание?
Толбухин. Выполняйте.
Чмыга. Есть.
Чмыга уходит в глубь траншеи, еще раз оглянулся. В небе прожекторы.
Черная поверхность озера. По ней тоже шарят прожекторы.
Бойцы, взвод за взводом, входят в воду, высоко держа автоматы.
Генералы Толбухин и Крейзер наблюдают через амбразуру. На их лицах отблески прожекторов.
Толбухин. Начинайте демонстрацию атаки высоты в лоб.
Крейзер. Слушаю.
В ночи мигают прожекторы противника.
Гвардейские минометы открывают шквальный огонь.
Летят молнии реактивных снарядов.
По грудь в воде идут бойцы. Скользнул луч прожектора. Густо ложатся снаряды, поднимая столбы воды.
По горизонту, вдоль озера, растянулась цепочка немецких прожекторов.
Поверхность озера обстреливается. Снаряды поднимают столбы воды.
Чмыга переглянулся с идущим рядом Степанюком. Бойцы нырнули под воду, держа над поверхностью воды автоматы.
В амбразуре Толбухин и Крейзер.
Толбухин (раздраженно). Погасить прожекторы.
Крейзер. Есть.
Гвардейские минометы посылают молнии реактивных снарядов.
Вспыхивают и гаснут немецкие прожекторы.
По горизонту, там, где стояли прожекторы противника, поднялись к небу черные столбы дыма. Все погасло.
Пробираются в воде, держа автоматы наизготове, Чмыга и Файзиев. Файзиев выжидательно смотрит на старшину.
Берег, занятый противником в тылу высоты 33. Из воды выходят солдаты "озерного десанта".
Поднялась голова Чмыги. Он сжал гранату.
Генералы Толбухин и Крейзер.
Толбухин. Сигнал к атаке.
Крейзер. Есть.
Взвилась и упала в воду ракета над озером.
Берег ожил. Пехота "озерного десанта" с криками «ура» бросилась в атаку.
Сталин говорит по телефону.
Сталин. Войска вышли на оперативный простор? Желаю удачи. До свидания.
Кладет трубку телефона. Устало проводит рукой по лбу. Нагнулся над папиросной коробкой, взял несколько папирос, разломил их, чтобы набить табаком трубку.
Звучит песня бойцов:
Кипучая, могучая, никем не победимая, Страна моя, Москва моя, Ты самая любимая!Крым. Широкая дорога между двумя рядами цветущих деревьев. Все залито южным солнцем. Мчатся советские танки, на них бойцы. Песня:
Кипучая, могучая, никем не победимая, Страна моя, Москва моя, Ты самая любимая!Под цветущими ветвями проносятся советские танки. Василевский садится в машину.
Василевский (шоферу). Джанкой!
Машины с советской пехотой мчатся по дороге.
Надпись: «Симферополь».
У штаба 17-й немецкой армии стоит автомобиль, нагруженный чемоданами. К автомобилю, тяжело ступая, подходит Енекке, садится. Адъютант и шофер вопрошающе смотрят на него в ожидании указания маршрута следования.
Енекке. Сталинград.
Шофер и адъютант (в ужасе). Куда? Куда?
Енекке (встряхнувшись). Севастополь… Севастополь…
Машина трогается. У здания штаба, на костре, сжигают документы.
Цветут крымские сады. Солдаты весело, с песней переходят ручей вброд.
Через кадр появляется надпись: «Евпатория».
Песня бойцов:
Эй, по дороге! Эй, по дороге! По дороге войско красное идет! По дороге войско красное идет!Мимо кипарисов проносятся машины с пехотой, замаскированные зелеными ветвями.
Надпись: «Феодосия». Цветущими садами идут колонны бойцов. Надпись: «Ялта».
Тянутся бесконечные колонны пленных. Им навстречу идут наши танки.
Надпись: «Симферополь». Песня:
Все пушки, пушки заряжены, Гудит наш красный строй, А факелы зажжены Зовут на смертный бой. За землю и свободу Вперед, стрелки, вперед! И красных рать народу Свободу принесет.Звуковой наплыв на оркестр.
Крымскими дорогами мчатся машины с советской пехотой.
Из цветущей долины поднимается на гору колонна бойцов.
Толпы жителей приветствуют победителей. Гремит духовой оркестр.
Шагает молодой лейтенант. Мальчуганы пытаются попасть с ним в ногу, с восхищением смотрят на него.
Лейтенант. Песню!
Шагают войска. В первом ряду гвардейцы. Среди них — Чмыга, Файзиев. Пилотки солдат украшены цветами, сверкают ордена и медали. Солдаты запевают песню. На руках у Чмыги ребенок.
Песня бойцов:
Кипучая, могучая, никем не победимая, Страна моя, Москва моя, Ты самая любимая!Шагает в рядах гордый, сияющий Степанюк.
У столба со стрелой "Севастополь — 81 километр" стоит девушка-регулировщица. Улыбаясь, машет флажком.
Надпись: «Сапун-гора».
В утренней дымке высокие хребты Сапун-горы.
Смотрят на гору Аржанов и Степанюк.
Аржанов. Оно, конечно, нет таких крепостей, но высоко, круто… В общем горка…
Степанюк. И головне, друже, им звидтыля бить нас пидходяще.
Аржанов. Ну ты это брось свое «пидходяще». Давай лучше закурим… «пидходяще». (Берет у Степанюка табак). Да-а… Так сказать — высота…
Степанюк (примирительно). Ну, да… горбок.
Небольшая высота, изрытая глубокими воронками снарядов. Много стреляных гильз. Развалины дота. Осторожно, оглядываясь по сторонам, идут Чмыга и Файзиев.
Чмыга. Мы на этих горах, браток, в сорок первом-сорок втором двести пятьдесят дней стояли.
Засвистели пули. Чмыга и Файзиев пригнулись, залегли в воронке.
Когда стрельба прекратилась, осмотрелись по сторонам.
Файзиев (удивленно). Гильзы! Сколько… Осколки…
Чмыга. Гильзы это наши, тульские. А это (отшвырнул осколок снаряда) со всей Европы.
Файзиев заметил что-то, передвинулся вперед, подозвал Чмыгу.
Файзиев. Что это?
Чмыга. Дот был.
Файзиев. Да нет… под дотом смотри.
В развалинах дота белеют кости и череп.
Чмыга снимает каску. Файзиев остановил его.
Файзиев. А может, это немец?
Чмыга (грустно). Нет, браток, поле боя тогда оставалось за ними. Своего б они схоронили. А вот наших, что стояли на этих высотах насмерть… (Отвернулся с горечью. Файзиев заглядывает ему в глаза). Ты пойди в траншею. Я тут один покурю…
Файзиев тихонько уходит.
В траншеях появляются генерал Толбухин и сопровождающие его офицеры.
Офицер. Смирно!
Солдаты вскакивают.
Толбухин (останавливает их). Сидите, сидите.
Командующий садится среди бойцов.
Против него Аржанов и Степанюк.
Толбухин (увидя кисет в руках Аржанова). Табачок-то есть?
Аржанов. А как же, товарищ генерал. Табачный край. Разжились солдаты.
Толбухин. Как звать-то?
Аржанов (вскакивая). Гвардии сержант Аржанов Петр Михайлович!
Толбухин жестом разрешает ему сесть.
Толбухин (Степанюку). А вас?
Степанюк хочет встать, но генерал удерживает его.
Степанюк. Гвардии рядовой Никита Степанюк.
Солдаты любовно смотрят на командующего.
Степанюк. Мы же с вами, товарищ генерал, вид Сталинграда идемо разом.
В глубине траншеи появился Вершков, вытянулся перед генералом.
Вершков. Гвардии рядовой Вершков Сергей Иванович!
Прыгнул в траншею Файзиев, рапортует.
Файзиев. Гвардии рядовой Файзиев Лятиф!
Толбухин (улыбаясь). Так вот вы кто! А я думаю, что это за орденоносцы такие?
Файзиев и Вершков, улыбаясь, с гордостью посматривают на свои новехонькие ордена.
Толбухин. За что ордена получили?
Вершков. За форсирование озера, товарищ генерал.
Файзиев (добавляет). В обход высоты тридцать три, товарищ генерал.
Толбухин (серьезно). Ну что ж, за дело получили. А где ваш проводник, черноморец?
На высоте у разбитого дота грустный Чмыга у белеющих в темноте костей.
Чмыга. Мы тебе, браток, памятник поставим из белого камня, инкерманского. Только бы нам через эту горку перевалить.
Смотрит в сторону Сапун-горы.
В траншее Толбухин среди солдат.
Толбухин. Ну что, высока горка?
Аржанов. Да… Посопишь, пока влезешь.
Толбухин. Потому и называется Сапун-гора.
Солдаты засмеялись.
Аржанов. Скажи пожалуйста. Так, стало быть, это и есть Сапун? Слыхали.
Все смотрят вверх на Сапун-гору. На первом плане дот.
Толбухин (задумался). Как думаете, солдаты, взберемся на эту горку?
Аржанов. Да ведь надо бы, товарищ генерал, горка-то своя.
Берхтесгаден. Кабинет Гитлера.
Гитлер (истерически). Севастополь держать! Все атаки должны быть отбиты!
Перед Гитлером с поникшей головой сидит Енекке.
Енекке. Я не могу ручаться, фюрер.
Гитлер. В отставку! Вас заменит генерал Альмендингер!
Енекке поднимает голову, саркастически улыбается.
Енекке. Альмендингер? Да поможет ему бог.
Гитлер (вопит). Севастополь надо держать! Надо держать! Надо держать!
Советская артиллерия.
Артиллерист (дернув за шнур). Ну, держи!
Артиллерийские позиции на подступах к Сапун-горе. Гремят пушки. По склонам Сапун-горы густо ложатся снаряды.
В небе идут советские бомбардировщики, пикируют, земля будто вспенивается от бомбовых ударов. Склоны Сапун-горы в пламени и дыме.
В подземелье так называемого "южного форта" в штабе 17-й армии сидит новый командующий 17-й немецкой армией генерал Альмендингер. Генерал Конрад докладывает ему.
Конрад. Это продолжается уже пятый час. Солдаты моих частей не выдерживают.
Альмендингер (не глядя на него). Невыдерживающих — расстреливать.
Конрад (подходя ближе). Мне докладывали о случаях сумасшествия. Там, в центре этого ада, солдаты сходят с ума!
Альмендингер. Сошедших с ума расстреливать.
Далекая канонада сотрясает стены "южного форта".
В облаках идут эскадрильи бомбардировщиков.
На командном пункте Приморской армии маршал Василевский, генерал армии Толбухин, командующий Приморской армией генерал Мельник, начальники штабов, адъютанты. Генералы смотрят в бинокли.
Дымятся склоны Сапун-горы. Артиллерийская подготовка продолжается…
Задумался Чмыга. К нему подходит Файзиев.
Фаизиев (застенчиво). Слушай, товарищ, я тут одно заявление написал. Прочти, может, ошибка есть?
Чмыга (читает). "Если…"
Файзиев (продолжает) "…меня убьют…"
Чмыга. Понятно.
Файзиев."…считать коммунистом".
Чмыга (возвращая Файзиеву заявление). Никаких ошибок нет. Отдавай лейтенанту.
Файзиев. Спасибо.
Степанюк, Аржанов, Файзиев подают лейтенанту заявления о приеме в партию. Клубятся взрывами склоны Сапун-горы.
На этом фоне возникает надпись: "7 мая 1944 года".
Чмыга надевает бескозырку, бросается в атаку.
Молодой лейтенант бросается вперед.
За ним поднимаются из траншеи солдаты.
Лейтенант. За Родину! За Сталина! Вперед!
Солдаты. Ура!
Поднимается в атаку Степанюк.
Крики «ура».
Бойцы идут в атаку.
Крики «ура».
Лавина атакующей пехоты поднимается от подножья горы.
Крики «ура».
Командный пункт 2-й гвардейской армии. Маршал Василевский, генерал Захаров. Захаров. Как бы они морем не ушли?
Василевский. Не уйдут. Адмирал Октябрьский плотно запер все выходы.
Море. Идут в атаку торпедные катеры.
В море вражеский транспортный корабль в сопровождении конвоя.
Стремительно проносятся торпедные катеры, оставляя пенящийся след.
Над кораблем поднимается огромный столб черного дыма.
В воздухе советские самолеты.
Пылает в море судно противника.
Последняя дорога на Констанцу становится для гитлеровцев дорогой смерти.
Солдаты взбираются на Сапун-гору, объятую дымами взрывов. Командир дивизии, штурмующей Сапун-гору, кричит в трубку полевого телефона.
Комдив. Дайте прямой по дотам второй линии!
Наши артиллерийские позиции. Бьет артиллерия. Солдаты поспешно заряжают орудия.
Укрывшись в пещере, гитлеровец бросает оттуда вниз гранаты. Вниз по горе катятся гранаты. Советские пехотинцы взбираются на гору.
Рвутся вражеские гранаты.
Степанюк, укрывшись за убитым бойцом, бросает гранату, пригнулся. Взметнулась пыль.
Гитлеровец из пещеры продолжает катить вниз гранаты-"лимонки".
Земля, поднятая взрывом, оседает. За уступом скалы укрылся Чмыга. Он стряхивает с себя землю, ползет вперед.
Командный пункт.
Василевский. Упорное сопротивление!
Огнеметы прочесывают склон Сапун-горы.
Прочистив путь, взбираются на гору огнеметчики, за ними пехота.
На командном пункте маршал Василевский, генералы Толбухин и Мельник.
Василевский. Пока ни в одном месте фронт не прорван.
Над обрывом стоит немец с поднятыми руками, потом падает сраженный. На гору взбегает Чмыга, карабкается по крутым уступам скал.
Файзиев, весь изодранный, упрямо и ловко карабкается по щебню вверх.
Вокруг ложатся пули. Файзиев припал к земле.
Огнеметчики продолжают огнеметную атаку склонов.
Пылают склоны горы.
С новой силой ринулась вверх пехота, залегает и вновь бежит, осиливая метр за метром.
Командующий 51-й армией генерал Крейзер говорит по телефону.
Крейзер. Прошу усилить авиаподдержку! Авиаподдержку прошу усилить!
Бомбардировщики летят по курсу.
Командующий воздушной армией говорит в трубку радиотелефона.
Командующий. Буря! Буря! Я — Ветер! Я — Ветер! Отставить Мекензию! Отставить Мекензию! Переключайтесь на Сапун-гору. Как поняли? Прием!
Самолеты держат курс на Сапун-гору.
Вниз летят бомбы.
Советская артиллерия продолжает разносить вражескую оборону. Снизу доверху дымятся все ярусы Сапун-горы.
В блиндаже Василевский у аппарата «бодо», диктует. Василевский. Немцы переходят в непрерывные контратаки.
Телеграфист. Есть!
Василевский. Прогрызаем оборону метр за метром. Телеграфист. Есть!
По склонам Сапун-горы взбираются русские пехотинцы, срываются, падают и снова ползут. Огромный камень падает сверху и сбивает бойца с ног.
Из амбразуры немецкого дота стреляет пушка.
Запыленный, потный командир дивизии хриплым, сорвавшимся голосом кричит в трубку телефона.
Комдив. Голубчики, артиллеристы, дайте прямой по левому! Не пускает!
У орудия. Выпуская снаряд, артиллерист запекшимися губами произносит:
Артиллерист. Даем по левому!
Батарея открывает огонь по Сапун-горе.
Командир дивизии облегченно вздыхает.
Комдив. Спасибо, голубчики!
По горе, усеянной вражескими трупами и разбитой техникой, взбираются цепи бойцов.
На командном пункте Толбухин, Мельник, начальник штаба 4-го Украинского.
Толбухин. Крепко держатся на второй линии.
Начальник штаба. Там фланкирующие доты.
Толбухин. Ох, высока ты, матушка!
В траншее перед Сапун-горой.
Комдив. Штурмовое знамя! (Появляется боец со знаменем). Передайте командиру Сивашского полка: я поручаю ему водрузить это знамя на Сапун-горе!
Боец. Слушаюсь!
Боец со знаменем бросается через бруствер траншеи вперед, на аппарат.
Советские войска в расположении первой линии обороны противника. Молодой лейтенант в упор стреляет в фашиста из пистолета, тот падает, лейтенант бежит дальше.
Боец несет сквозь дым штурмовое знамя, за ним бегут остальные. Он падает. Знамя берет бегущий следом. Знамя плывет мимо вражеских проволочных заграждений. Знаменосца сразила пуля. Ободранное проволокой знамя переходит в руки следующего бойца, который доносит его до второй линии немецкой обороны. Навстречу из траншеи поднимаются гитлеровцы. Рухнул боец со знаменем, но молодой лейтенант ловким ударом опрокидывает врага. Вокруг закипела рукопашная схватка. Ухватившись за крыло разбитого немецкого самолета, падает, подкошенный пулей, лейтенант, но рука его еще держит знамя. Следующий боец подхватывает боевой стяг, передает его Степанюку. Высоко несет знамя Степанюк. Вслед ему смотрят глаза умирающих бойцов. Свалился и Степанюк. Перевязывающая раненого Аржанова девушка-санитарка поднимает знамя и вместе с Аржановым несет его выше. Путь им преграждает пулеметное гнездо противника. Знамя все же реет, изодранное, простреленное. Оно в руках Файзиева. Файзиев долго несет его все выше и выше. Еще несколько шагов, но пуля подкашивает и его. Знамя вот-вот рухнет. До вершины Сапун-горы осталось совсем немного. И вот опять взметнулось знамя. Его выносит на вершину Чмыга. Он размахивает знаменем, чтобы далеко было его видно.
Чмыга ставит знамя на землю. Взрыв гранаты. Раненый Чмыга оседает, но не выпускает знамени. Через вершину горы переваливают первые цепи пехоты.
Бегут мимо Чмыги бойцы.
Знамя заметил генерал Крейзер.
Крейзер (радостно). Смотрите! Смотрите!
В руках Чмыги полощется знамя победы.
На командном пункте все направили свои бинокли на знамя.
Чмыга в изнеможении прижался лицом к драгоценному древку…
Надпись: «Херсонес». Обрыв над морем. Бегут толпы разбитой 17-й гитлеровской армии. Их догоняют русские пули.
На мысе. Несутся машины с немецкой пехотой, бегут пешие. Они отступают к морю под активным обстрелом советской артиллерии и авиабомбежкой.
Легковая машина. Капот открыт, шофер копается в моторе. Из машины выходит генерал Теодореску, смотрит на часы.
Теодореску (шоферу). Скорей, скорей! Э, чорт возьми, через десять минут отходит мой самолет.
Мимо бегут отступающие войска противника.
Аэродром. Бежит фашистский офицер с чемоданами.
Последний транспортный «юнкерс» перед отлетом.
Дверь кабины закрывается. Офицер стучится, его уже не пускают. Самолет стартует. Офицер в отчаянии хватается за плоскость, падает. Самолет уходит.
Офицер поднимается и стреляет из пистолета вслед самолету.
Херсонес. Бегут гитлеровцы. В кюветах брошены машины. Поток бегущих заслоняет застрявшую машину Теодореску. Светлая легковая машина врезается в машину Теодореску.
Теодореску бросается навстречу выходящему из машины Мюстегиб Фагилю.
Теодореску. Уберите немедленно вашу машину, господин адвокат!
Мюстегиб Фагиль. Если через тридцать секунд вы не двинетесь вперед, я прикажу сбросить вашу машину в кювет, господин генерал!
Теодореску. Я не понимаю, почему вы так торопитесь? Вы же считали Крым турецкой территорией? (Отвернулся).
Мюстегиб Фагиль. Вы тоже считали Крым румынской территорией.
Теодореску хватает Мюстегиб Фагиля за плечо, поворачивает к себе.
Теодореску. Слушайте, вы! Если вы сейчас же не уберете вашу машину, я прикажу своим солдатам…
Мюстегиб Фагиль. У меня тоже есть солдаты!
Теодореску. Вы смеете называть ваш татарский сброд из карательных отрядов солдатами?! Они воевали только с женщинами и детьми.
Мюстегиб Фагиль (кричит). Сейчас они вам покажут, как они умеют воевать с румынами! (Зовет). Ахмет! Сбросить его машину в канаву!
Вбегают татары в немецкой форме. Они наваливаются на Теодореску.
Западная оконечность Херсонесского мыса. Бегут солдаты, тянутся машины.
На причалах Херсонеса толпы немцев, румын и татар грузятся на судно. Въезжает машина Мюстегиб Фагиля.
Мюстегиб Фагиль торопит шофера, выбрасывающего из машины чемоданы.
Мюстегиб Фагиль. Скорей, скорей! (Выбегает из машины),
Судно перегружено людьми. Солдаты прыгают через борта на палубу.
В воздухе советские бомбардировщики.
Судно отчаливает от берега.
Летят бомбардировщики.
На борту немецкого судна. Мюстегиб Фагиль кричит капитану:
— Поднимайте турецкий флаг, капитан!
Капитан. Мы не вышли из русских территориальных вод.
Мюстегиб Фагиль. Все равно поднимайте! Они потопят нас?
На воду летят бомбы. Гигантский столб воды над вражеским кораблем.
В воздухе эскадрильи советских бомбардировщиков.
Гитлеровцы в воде ловят спасательный круг со свастикой.
Над мачтой поднимается турецкий флаг.
На вершине Сапун-горы реет красный стяг. Возле него часовые. Мимо флага советские войска устремляются к Черному морю.
Северная бухта. Спускаются на воду груженные войсками катеры, боты. В воде взрывы.
Бухта заполнена лодками, на которых переправляются войска.
На противоположном берегу в дыму пожаров Севастополь.
Высоко над освобожденной крымской землей реет красное знамя. Возле него советский воин. Это Чмыга.
Чмыга смотрит на освобожденный город, уверенно говорит:
— Ничего, мы отстроим тебя, Севастополь! Ты будешь лучше, сильнее, чем был!
Иосиф Уткин Моряк в Крыму
Моряк вступил на крымский берег, Легко и весело ему! Как рад моряк! Он ждал, он верил И вот дождался — он в Крыму. В лицо ему пахнуло мятой, Победой воздух напоен. И жадно грудью полосатой, Глаза зажмурив, дышит он. А южный ветер треплет пряди Волос, похожих на волну, И — преждевременную — гладит Кудрей моряцких седину! Как много видел он, как ведом Ему боев трехлетний гул! Но свежим воздухом победы Сегодня он в Крыму вздохнул. И автомат, как знамя, вскинув, Моряк бросается вперед — Туда, где флотская святыня! Где бой! Где Севастополь ждет!Евгений Юнга Удары с моря
Весенней порой 1944 года, в начале апреля, когда розовое море цветущего миндаля затопило сады черноморского побережья, в дни стремительного броска армий Четвертого Украинского фронта через сивашские дефиле, я переправился из Геленджика в Скадовск и оттуда в освобожденный нашими войсками Западный Крым.
Это было незадолго до освобождения Севастополя.
Отряд торпедных катеров шел вдоль пустынного Каркинитского залива, известного в древности под названием Некропила, то есть Мертвых Ворот. Мы держали курс на мыс Тарханкут — западную оконечность Крымского полуострова, пробираясь из Скадовска в Караджу, к району, который с незапамятных времен снискал худую славу среди мореплавателей. Исстари он носил мрачное название "кладбища кораблей". Правда, такое название соответствовало истине лишь в эпоху парусного флота, однако навигационные условия в здешних местах ничуть не изменились. У Тарханкута всегда белеют гребни зыби и чаще, чем где-либо на Черном море, дует свежий ветер, неблагоприятный для плавания небольших кораблей, особенно для торпедных катеров.
Продолжительный переход на торпедном катере никогда не бывает легким. Он терпим в штилевую погоду, хотя уже малейшая зыбь дает знать себя резкими толчками, но донимает человека любой выносливости, если на море, как говорится, «свежо».
Зыбь встретила нас у мыса Кара-бурун, крутой скалой возникшего на выходе из Каркинитского залива. Ощущение окрыленности, созданное быстротой движения и похожее на то, какое испытываешь при нарастающем беге самолета по стартовой дорожке, сменилось душевыматывающим состоянием, знакомым каждому, кто ездил в кузове грузового автомобиля по разбитому большаку. Все мы, — и стоявшие в люках боевой рубки, и радист в крошечной бортовой каюте, где невозможно выпрямиться во весь рост, и мотористы в насыщенном парами бензина отсеке, испытывали одно и то же. Будто исполинские руки непрерывно трясли катер, то и дело с маху швыряя его всем корпусом вниз, с неудержимой силой толкали навстречу волнам, и он пробивал их, точно таран стену, со скоростью, превышавшей скорость курьерского поезда.
Тогда и попытался я представить себе недавний, закончившийся за несколько суток до начала боев на крымском плацдарме, переход группы торпедных катеров с Кавказа в эти места, о чем услышал перед отплытием.
* * *
Приказ, врученный в штабе Черноморского флота командиру группы, был краток: выйти из гавани засветло, в течение ночи обогнуть Крым и достичь порта назначения, расположенного там, где выжженные плато и необозримые пастбища Западной Таврии сливаются с черноземными степями Украины. Гавань, куда предстояло добраться катерам, должна была стать маневренной базой в момент, когда армии Третьего Украинского фронта займут Одессу, а войска Четвертого Украинского фронта перейдут в наступление через Сиваш, Перекоп и Турецкий вал. Освобождение Одессы означало полную изоляцию фашистских гарнизонов на территории Крыма: в их распоряжении оставалось только сообщение морем. Оборвать это сообщение, уничтожая вражеские караваны, поручалось Черноморскому флоту, в частности торпедным катерам капитана 2 ранга Проценко. Поэтому и надо было заблаговременно пройти неприметно для противника мимо захваченных им берегов, мимо его дозоров, минных полей и прочих препятствий.
Расчеты перехода, произведенные специалистами, не укладывались в рамки обычных норм плавания торпедных катеров: ни по времени пребывания в море, ни по навигационным условиям, ни по длительности напряжения, чрезмерного даже для организма, натренированного службой на кораблях такого класса.
На практике обстояло так.
Мартовским днем, в штормовое ненастье, когда торпедным катерам полагалось отстаиваться у причалов базы, Виктор Трофимович Проценко, разделив группу на два отряда, повел первый из них вокруг оккупированного фашистами Крыма.
Переход первого отряда длился свыше суток. Все это время, и днем, и ночью, люди торпедных катеров бодрствовали, не сменяясь ни на минуту. Командиры катеров не выпускали штурвалов из рук, радисты не снимали наушников, мотористы не отходили от рычагов управления механизмами, а боцманы коченели на ветру, в тумане, в дождевой слякоти возле пулеметных турелей. Многое было на пределе работоспособность моторов, которые никогда до тех пор не испытывали такого напряжения, запасы горючего, принятого на борт сверх всяких норм и, за неимением других мест, размещенного в торпедных желобах. Да, катера шли без своего главного оружия: вместо длинных, серебристо-коричневых от смазки торпед в желобах находились куцые контейнеры с бензином.
Несчастье стряслось под вечер, когда кавказское побережье осталось далеко позади.
Катера мчались против зыби, как перемещавшийся наперерез волнам и ветру острый продолговатый выступ гигантского рифа, рассекавший море пунктирами бурунов. Серые корпуса были неразличимы в облаках брызг и пены, однако Проценко быстрее, чем кто-либо на флагманском катере, заметил неладное.
Эффектное зрелище согласованного движения многих кораблей мгновенно исчезло, едва из строя вырвался и вдруг завертелся, будто волчок, бурун катера лейтенанта Гиршева.
Лицо Проценко вытянулось.
— Подвел-таки ветеран! Чинили-чинили, а все мало… Стоп моторы! — приказал он и крикнул, склонясь к распахнутой дверце радиорубки: — Запросите Гиршева! Судя по его пируэтам, рули отказали!
Спустя минуту радист доложит ответ Гиршева. Лейтенант сообщал, что лопнул штуртрос.
С ожесточением и досадой Проценко разглядывал злополучный катер. Задержаться, пока на нем починят штуртрос, было нельзя: корабли уже миновали траверз Феодосии и вступили в пределы самой опасной зоны, которую надо пройти за ночь. Отправить катер своим ходом обратно — все равно, что бросить его на произвол судьбы; не лучше, если оставить его на месте на время ремонта, а самим продолжать путь. Вдобавок, и то, и другое, и третье могло раскрыть врагу тайну перебазирования.
— Передайте Гиршеву: приготовиться к затоплению. Личному составу перейти на соседние катера…
Проценко перечислил, на какие, и, выждав, когда радист нырнет в свою конурку, вздохнул. Жестокая целесообразность принуждала затопить катер, хотя он был дорог — и как боевая единица, и как память о людях, прославивших его еще в месяцы боев за керченский плацдарм.
Глаза выдали радость командира группы, едва радист принял просьбу Гиршева. От имени личного состава лейтенант просит разрешить экипажу отремонтировать рулевое устройство своими силами на ходу.
— Как же они будут держаться на курсе! — воскликнул Проценко, втайне довольный таким ответом. — Мудрят друзья! Одними моторами не справиться… Ну-ка, подгребем к ним!
Флагманский катер повернул к потерпевшему аварию, и то, что увидел Проценко, привело его в хорошее настроение.
— Вы что придумали, Гиршев? — спросил он, догадываясь, но желая услышать подтверждение.
— Идея принадлежит Эстрину, — отрапортовал лейтенант. — Приспосабливаем бросательные концы к обоим рулям. Пока штуртрос починят, я постою с одного борта, боцман с другого, а Хабаров будет дирижировать: управлять газом и корректировать нас.
— Правильно решено, — одобрил Проценко. — Сейчас пересажу к вам механика для ускорения. Когда изготовитесь?
— Как только перейдет механик, можем итти.
Через четверть часа катера возобновили свой бег, а затем ночь скрыла заливаемые зыбью фигурки двух человек, будто припаянные к бортам аварийного катера.
Тот не отставал. Так свидетельствовали донесения о ходе ремонта, принимаемые радистом головного катера. Ремонт штуртроса длился всю ночь. И ночь напролет два человека — лейтенант Гиршев и главный старшина Эстрин, каждую секунду рискуя быть смытыми за борт, промокшие, с багровыми от брызг щеками и воспаленными от соленой морской пыли глазами, не выпускали из окоченелых пальцев бросательные концы, которые заменяли штуртрос.
Утром, на исходе одиннадцатого часа после аварии, круглое лицо Проценко расплылось. Он разглядел, что Гиршев и боцман перебрались с кормы в боевую рубку. Мальчишеская фигурка лейтенанта юркнула в люк, а минутой позже радист головного катера принял исчерпывавшее инцидент донесение:
"Ремонт штуртроса закончен. Рулевое управление действует безотказно".
Переход продолжался, благополучно был завершен, а все, кто участвовал в нем, без малого сутки отсыпались там, где сон свалил их — на палубах катеров, на дощатом причале порта назначения.
* * *
Вражеские дивизии у Севастополя зажаты в смертельное кольцо. Множество звеньев образовали это кольцо, два из них — моряки торпедных катеров капитана 2 ранга Проценко и морские летчики Героя Советского Союза Корзунова. С утра до вечера корзуновцы ищут вражеские корабли, находят их, уничтожают бомбовыми ударами с воздуха. Вечером летчиков сменяют моряки соединения Проценко. В штиль, в свежую погоду, с вечерних сумерек до рассвета сторожат море советские торпедные катера, неумолимо режут последнюю коммуникацию гитлеровцев, настигают возле Севастополя и вдали от берегов караваны быстроходных барж и транспортов противника, прорываются к ним сквозь охранение и меткими ударами торпед с кратчайшей дистанции отправляют удирающих из Севастополя фашистов на дно Черного моря.
В конце дня, когда над бухтой проносятся, возвращаясь с задания, самолеты Корзунова, капитан 2 ранга Проценко шифрограммой приказывает командиру группы Местникову прибыть вместе с одним из отрядов на рейд базы. Радиограмма передана в семнадцать ноль-ноль. Спустя двадцать семь минут штабной сигнальщик докладывает, что четыре катера находятся у ворот бухты и уже идут прямым курсом к плавучей базе.
Шагнув за угол штабного дома, Проценко направляется на край мыса к обрыву. Прохладный ветер-низовка дует в лицо, неся навстречу запах моря.
Крутой мыс, увенчанный небольшим каменным домиком, где разместился штаб соединения, расположен невдалеке от входа в бухту. С обрыва хорошо виден рейд, беспредельное море за ним, рыбачий поселок в углу бухты, высокая белая башенка маяка против мыса. Между мысом и маяком покачивается на зыби неуклюжее, странной конструкции, судно — плоскодонное, с огромными подзорами. Это бэдэбэ — быстроходная десантная баржа, в полной исправности захваченная у противника возле причала одного из освобожденных черноморских портов.
Став на краю обрыва, Проценко ищет взглядом катера, но не находит их ни у входа в бухту, ни на рейде. Лишь пенистый след, расплываясь, указывает курс, по которому они промчались через рейд к плавучей базе.
— Как не узнать Местникова, — говорит, подходя к Проценко, начальник политотдела соединения. — Метеор!
— А здорово он под Цезаря написал, — откликается капитан 2 ранга. — Это я насчет его последнего донесения: "Встретил, торпедировал, утопил". И подпись. А кого-чего, так и позабыл доложить.
Проценко смеется, затем принимается усердно семафорить руками. Его высокая плотная фигура отчетливо выделяется на освещенной заходящим солнцем круче.
Не спускающий с нее глаз сигнальщик плавучей базы тотчас передает на подошедшие катера приказ командира соединения: "Капитану третьего ранга Местникову, капитан-лейтенанту Константинову и старшему лейтенанту Хабарову немедленно явиться ко мне".
Подождав, пока сигнальщик просемафорит ответ об исполнении, и разглядев отплывшую от бэдэбэ шлюпку, Проценко снимает реглан и расстилает его на траве.
— Прошу, — приглашает он начальника политотдела и тянет его за собой на землю. — Ну, что?
— Сделано, товарищ капитан второго ранга.
Он достает из кармана густо исписанные листки донесения о боевых действиях торпедных катеров на подступах к Севастополю, начиная с момента перебазирования, которое Проценко называл "диким переходом", но которое справедливее считать одним из удивительных героических эпизодов, украшающих историю нашего флота. Краткой характеристикой перебазирования и открывалось политдонесение. Далее в нем без лишних слов излагались факты боевых действий соединения на морских подступах к Севастополю, могущие служить иллюстрацией к оперативным сводкам об успехах моряков Черноморского флота. Почин принадлежит Местникову, который командовал набеговой операцией на порт Ак-Мечеть в ту ночь, когда войска Четвертого Украинского фронта вплотную подошли к городу и заняли дорогу из Ак-Мечети в Евпаторию. Прижатые к берегу фашисты поспешно перебрались на быстроходные десантные баржи. Две из них, битком набитые гитлеровцами, успели покинуть гавань. Враг был уверен в спасении, тем внезапнее для него оказалась встреча с катерами Местникова на пределе радиуса действия торпедных катеров. Ни судорожное маневрирование, ни бешеное огневое противодействие, ни ночная мгла не спасли удирающих фашистов. Торпеда нашла цель. Головная бэдэбэ разлетелась на сотни озаренных пламенем взрыва обломков. За время последующих походов черноморцы потопили еще пять быстроходных десантных барж и два сторожевых катера, шедших из Севастополя в Констанцу и Сулину.
— День за днем, вроде незаметно, а все вместе кое о чем говорит, — замечает командир соединения, когда начальник политотдела откладывает последний листок в сторону. — Согласен, отсылайте. Впрочем, думаю, что завтра придется приплюсовывать, — громко прибавляет он, заслышав неподалеку шаги. — Когда Местников узнает о радиограмме комфлота, то к самым причалам пролезет, но разрядится по цели.
— Точно, — раздается за спиной Проценко. — Прибыли по вашему вызову, товарищ капитан второго ранга!
В глазах командира соединения мелькают и гаснут искорки лукавства.
Он разом поднимается и становится лицом к лицу с тремя моряками в одинаковых, защитного цвета, непромокаемых костюмах. Только возраст отличает моряков друг от друга, в остальном они, как на подбор, под стать командиру соединения и начальнику политотдела, — круглолицые крепыши, люди атлетического сложения, завидного спокойствия, большой физической силы и выносливости, без чего немыслима служба на торпедных катерах. Старший по званию да и по обличью — командир первой группы, коренастый Местников, типичный черноморец с многолетним загаром, с проблесками седины на висках, с черными, чуть навыкате глазами, отражающими волю и неисчерпаемую жизнерадостность. Эти же качества отражены на лицах обоих моряков, пришедших вместе с Местниковым и стоящих рядом с ним навытяжку перед Проценко. И тот и другой значительно моложе, чем командир группы, но та же решимость, похожая на упрямство, характеризует обоих: невозмутимого, на вид даже флегматичного командира отряда Константинова и угловатого юношу Хабарова с неотцветшим румянцем на пухлых щеках и голубыми глазами. Не зная его, трудно по внешности даже предположить в нем героя суровых дней штурма Новороссийска и освобождения Тамани.
— Как настроение, товарищи? — спрашивает Проценко, испытующе глянув прямо в глаза Хабарову и не сомневаясь в ответе. Мальчишеская смелость старшего лейтенанта хорошо известна всем катерникам. Хабаров отлично совмещает ее с трезвым, осмысленным риском.
— Нормальное, — спокойно отвечает Хабаров.
— Разрешите узнать? — сиплым, простуженным голосом осведомляется Местников, обращаясь к Проценко. — Вы, кажется, упоминали о какой-то радиограмме, заодно и обо мне.
Командир соединения весело подмигивает Местникову:
— Ушки на макушке, да?
Местников усмехается:
— Привычка, товарищ командир. Каждую ночь напролет слушать приходится: не чапают ли где "всемирные завоеватели"…
— Так вот, есть радиограмма для нас с тобой, Александр Александрович, и для всего соединения, — согнав улыбку, торжественно объявляет Проценко. — Комфлота обратился к нам с напоминанием: не давать фашистам покоя, усилить атаки, добиться, чтобы враг не смел высунуться из Севастополя, топить до последнего. Что скажешь?
— Разрешите доложить из района Севастополя, оттуда виднее, — с готовностью произносит Местников.
Константинов и Хабаров согласно кивают.
— Встретил, торпедировал, утопил, так? — опять улыбнувшись, напоминает командир соединения. — Не возражаю, но условимся: так сообщаешь только в том случае, если утопишь одну бэдэбэ, а если больше, — жду разъяснений. Давайте сюда, товарищи, уточним…
Он достает из планшета карту Севастопольской бухты и подходов к ней. Ветер, играя, теребит хрустящий лист, выгибает его, как парус.
Положив карту на разостланный реглан и прижав ее углы камешками, Проценко принимается объяснять план предстоящего похода.
Моряки внимательно слушают. Сведения, которыми располагает командир соединения, сводятся к одному: неведомо где фашисты имеют потайную лазейку и, пользуясь ею, пробираются из Севастополя в море незаметно для всех, кому поручено держать блокаду. Доказательством этого являются караваны быстроходных десантных барж и транспортов противника. Их обнаруживают на рассвете вдали от берегов наши летчики. Курс, по которому следуют караваны, неизменный: из Севастополя в Констанцу и Сулину. Правда, многие из них благодаря отличным действиям пикировщиков Корзунова идут вместо порта назначения на дно моря, но факт остается фактом: в кольце блокады явно не хватает звена.
Обступив сидящего на корточках перед картой командира соединения, моряки размышляют, стараясь доискаться причины. Кажется, кольцо замкнуто прочно. Днем на подступах к Севастополю барражируют воздушные разведчики, ночью крейсируют корабли. Все, что находится вне видимости, тщательно прослушивается. Слух людей настолько обострен, что любой человек из экипажа торпедных катеров, до рассвета подстерегающих врага на коммуникации, за три мили, несмотря на плеск волн и монотонный напев ветра, безошибочно распознает шум винтов и звук моторов. И все-таки враг просачивается, как вода сквозь пальцы, должно быть используя то, на что обычно не обращают внимания. Карта района действий ничего не подсказывает. Район досконально изучен, каждая бухточка и расщелина известны еще до войны, а все подступы к Севастополю пересечены линиями курсов торпедных катеров.
— Загадали загадку, — сокрушенно тянет Проценко. — Ответ такой: отгадаешь — утопишь, ошибешься — улизнут.
— Прячутся где-нибудь впритирку под бережком, пока день, — предполагает Константинов. — Как только мы пройдем мимо, они — ход до отсечки и в море!
— Негде им прятаться, да еще днем! — возражает Местников. — Шлюпку и ту без труда разглядишь. Самые неподходящие места для отстоя. Другое думаю: не место, а время. За временем прячутся.
Командир соединения проницательно смотрит на Местникова, но молчит. А тот уже крепко ухватился за догадку, хотя столь же крепко сидит в нем нежелание расставаться с тем, что хочется считать неоспоримым: гитлеровцы окончательно устрашены ударами по их караванам с моря и не рискуют покидать Севастопольскую бухту ни днем, ни ночью. Эта мысль засела в Местникове после двух предыдущих походов. Две ночи подряд катера тщетно подстерегали противника у самого Севастополя. Фашисты не показывались.
— За временем прячутся, — повторяет Местников. — Думаю, что выбирают промежуток, когда наша авиация уже в пути на свои аэродромы, а корабли еще на подходе к району. Иного не вижу.
Проценко одобрительно поддакивает.
— Уметь выбрать время сейчас для них все, — продолжает Местников.
— Для нас также, — многозначительно добавляет командир соединения, глядя на вечереющее небо.
Местников мгновенно выпрямляется:
— Прошу добро на выход, товарищ капитан второго ранга, времени в обрез, солнышко вот-вот закатится, надо подоспеть до темноты, чтобы разгадать загадку.
Проценко соглашается.
— Выходите четверкой, — говорит он. — Помните наказ адмирала.
Командир соединения провожает офицеров до тропинки, вьющейся по склону к мосткам рыбачьей пристани, где болтается на зыби шлюпка с гребцом, и, козырнув, поворачивает обратно. Офицеры снова видят его, когда шлюпка выбирается из-под обрыва на рейд.
Высокая фигура Проценко, неподвижная, как статуя, венчает вершину мыса. За ней, сбоку штабного домика, чернеет остов похожего на старинный замок здания, сожженного гитлеровцами. Они не успели взорвать его, как не успели взорвать строений рыболовецкого колхоза и поселка в углу бухты, но сожгли все, что было доступно пламени. Обугленные стены каменных амбаров темнеют вперемежку с фашистскими блиндажами, траншеями, ходами сообщения, вырытыми на откосах крутого берега по обе стороны мыса.
Берег, окаймленный чертой прибоя, отступает назад с каждым нажимом весел; все ближе придвигается, нависая над шлюпкой, корпус плавучей базы.
Головы в бескозырках и клеенчатых шлемах высовываются из всех люков, едва над катерами звучит знакомый сиплый голос командира группы:
— Подгребем к Умникову!
Быстрым взглядом Местников обводит катера, ошвартованные лагом друг к другу, взбирается по мокрому от зыби скользкому борту на узкую палубу и говорит низкорослому широкоплечему, чуть постарше Хабарова, лейтенанту, встречавшему прибывших:
— Умников, кликните Латашинского и Гиршева. А где Головачев?
— Где мне еще быть, как не здесь, — отзывается, поднимаясь над люком рубки, пожилой моряк с добродушной улыбкой на морщинистом лице — заместитель командира группы по политчасти. — Вот толкую с ребятами. А что, уходим?
— Да, как только объясню задачу.
Один за другим подходят командиры катеров.
Местников коротко передает им о разговоре с Проценко и радиограмме командующего флотом.
— Прошу запомнить места и обязанности в сегодняшнем походе, — заключает командир группы. — Головным — Умников. Давно пора ему внести свой вклад в общий счет и свой счет открыть. Я иду с Умниковым. Справа — Гиршев с обеспечивающим Хабаровым и моим заместителем. Слева — Константинов, за ним Латашинский. Первым атакует Умников, а Хабаров прикрывает его и отвлекает на себя внимание противника. Так же поступает Константинов, когда пойдет в атаку Латашинский. Ясна задача?
Командиры подтвердили.
— Значит, не дожидаясь ночи, следуем на определенную цель? — интересуется Головачев.
— Определенная цель у нас, Василий Михайлович, всегда та же самая — фашисты, — назидательно напоминает Местников. — Где-то чапают, пока мы в базе. Ловчат, а нам надо переловчить их. Для этого требуется выбрать время, вот ключ от их ловкости.
Он стучит по стеклу ручных часов:
— Если до сумерек успеем притти в район поиска, в самый раз угадаем на рандеву. По местам!
Дружно ревут моторы.
Местников ныряет в люк боевой рубки. Через несколько мгновений, сменив фуражку на непромокаемый шлем, он поднимается между Умниковым, стоящим у штурвала, и боцманом Самсоновым, который уже примостился за пушкой средней турели. Умников выжидательно глядит на командира группы. Тот разрешающе машет рукой.
Тотчас головной катер пятится в сторону от плавучей базы, круто разворачивается и, распустив усы бурунов, мчится к воротам бухты. За ним стремительно начинают разбег остальные корабли. Четыре смерча из пены и брызг проносятся мимо обрыва, на краю которого все так же неподвижно стоит командир соединения, и, восхищая красотой маневра "поворот все вдруг", мгновенно огибают косу с маяком на ней.
Через несколько минут они сливаются с гребнями зыби в черноморских просторах.
* * *
Белая башенка маяка долго виднеется позади катеров на фоне позолоченного заходящим солнцем моря. Она исчезает за горизонтом только в тот миг, когда корабли вступают в район Севастополя.
День еще не померк, но плоские берега, ведущие к Северной стороне, уже слились с темнеющей морской далью. Море повсюду пустынно, своим видом оно как бы оспаривает правильность формулы Местникова: "уметь выбрать время".
— Уметь выбрать время и набраться терпенья, — сквозь зубы бормочет командир группы и делает жест, означающий остановку.
— Осмотреться! — приказывает он, когда гул моторов умолкает.
Словно стократ усиленное эхо, вдалеке рокочут тяжелые раскаты бомбовых взрывов и орудийной канонады.
Катера плавно покачиваются на волнах. Миг равновесия между днем и ночью миновал. Сумерки начинают сгущаться. Длинные полосы вечерних теней дорожками расстилаются по морю. Ветер свежеет. Линия горизонта расплывается перед напряженным взглядом. Гребни зыби, ломающие ее, напоминают силуэты кораблей.
Местников трет глаза кулаком, опять всматривается и настораживается, заслышав тихую скороговорку боцмана Самсонова:
— Гробы ползут, товарищ капитан третьего ранга! Две бэдэбэ на выходе по курсу! Охранение справа. Два эска вижу ближе к нам, а может есть и другие. Смотрите по моей руке….
Он ведет пальцем вдоль горизонта и несколько раз подчеркивает место, где обнаружил врага.
Зрение не обмануло боцмана. То, что командир группы вначале принял за гребни, не исчезает, но перемещается по горизонтали. Среди гребней ползут два силуэта, похожие на нижнюю часть гроба — отличительный признак быстроходной десантной баржи. Они за пределами слышимости, ибо ничье ухо не может уловить звука их моторов. Впрочем, теперь это не имеет значения.
— Понятно, командир? — спрашивает Местников. — Помнишь, о чем говорили? Сообразительность, расчет, внезапность — гарантия успеха атаки!
Перехватив напряженный взгляд Умникова, он показывает на вражеский караван:
— Действуй! В случае чего — поправлю. Курс на головную бэдэбэ. На подходе увидим и уточним.
Умников нагибается к старшине группы мотористов, ожидающему возле рукояток управления моторами:
— Газ до полного!
И впивается пальцами в обод штурвала.
Головной катер будто прыгает по ступенькам, пока мотористы переключают его движение с одной скорости на другую. Затем рывки сменяются ровной стремительностью полета на предельной скорости. Звонкий шум истолченной в пену воды, крутящейся вихрем возле форштевня, свист брызг, несущихся сплошным потоком вдоль бортов, приглушенный рев моторов, частые удары днища о гребни сливаются в один звук яростного движения к цели, которое одинаково хорошо знакомо летчикам-пикировщикам и морякам торпедных катеров.
Серая тьма уже опустилась на море, но взгляд Местникова отчетливо различает белые комки пены вокруг соседних катеров, мчащихся, как приказал командир группы, строем уступа, и вырастающие на горизонте силуэты вражеского каравана. Да, Самсонов не ошибся. Караван состоит из двух бэдэбэ и четырех эска, охраняющих баржи по двое с борта. Баржи низко сидят в воде, до отказа нагруженные фашистами и награбленным добром, увозимым из Севастополя.
Местников выбирается из люка и кричит на ухо Умникову:
— Жми, командир! Жми на головную! Пока спохватятся, схарчим!
Поглощенный атакой, захваченный стремительностью движения, чувствуя себя неотъемлемой частицей порыва, влекущего катер наперерез врагу, Умников отрывисто бросает:
— Веду на кратчайшую дистанцию, иначе боюсь промазать!
Ответ успокаивает командира группы. Теперь Местников не сомневается в том, что молодой лейтенант сумеет взять точный прицел и разрядиться наверняка. В словах Умникова слышится многое, но прежде всего нежелание израсходовать торпеду впустую, характерное для настоящего бойца, дорожащего каждым выстрелом, и особенно важное для тех, кто при встрече с противником располагает ограниченным количеством боеприпасов.
Стиснув обеими руками штурвал и отсчитывая секунды, Умников ждет, когда верхняя надстройка баржи сравняется на уровне глаз с высотой буруна у форштевня.
Тем же самым, дублируя правильность глазомера лейтенанта, занят командир группы.
Катер уже проник за черту охранения. Прямо перед ним черным гробом колышется на зыби силуэт головной баржи. Правее ее едва проступает над поверхностью моря первый корабль конвоя. В стороне от него смутно виднеется бурун катера Гиршева.
Противник молчит. Караван в полном походном порядке следует прежним курсом. Фашистские наблюдатели бездействуют.
Местникову на мгновение чудится, что Гиршев застопорил моторы. Он встревоженно всматривается. Нет, все в порядке — бурун соседнего катера держится на курсе фашистского эска.
— Молодцы! — облегченно вздыхает командир группы, поняв, что Гиршев и Хабаров в точности выполняют маневр, стараясь привлечь к себе внимание противника и дать Умникову время разрядиться. — Два с половиной кабельтова, — определяет он расстояние до баржи и, не утерпев, подсказывает в тот момент, когда рука Умникова ложится на кнопку выбрасывателя:
— Залп! Отворачивай вдоль каравана!
Рубиновый огонек лампочки под кнопкой вспыхивает и гаснет, прикрытый ладонью.
Лейтенант не нажимает, а что было силы вдавливает кнопку в гнездо. Тут же отпустив ее, он вертит колесо штурвала: надо увести катер в сторону от курса, чтобы уступить дорогу торпеде.
Белой молнией промелькнув в ночи, она исчезает у борта головной баржи.
Умников не видит ни разбега торпеды, ни того, что происходит спустя несколько секунд после залпа, когда огромный, чернее ночи, фонтан взрыва, расплываясь, встает над морем перед глазами боцмана и командира группы. Толчок взрывной волны, пронесшейся под водой, вынуждает покачнуться всех, кто находится в моторном отсеке и радиорубке, но лейтенант даже не ощущает его. Он ведет катер вдоль каравана и успевает лишь разглядеть корпус второй баржи, заслонивший ее силуэт конвойного корабля, да сверлящее ночь светлое пятно торпеды, выпущенной концевым катером.
В этот момент командир группы кладет тяжелую руку на плечо Умникову:
— Стоп моторы!
— Промазал, да? — беспокоится лейтенант.
Командир группы находит в темноте горячую ладонь Умникова и крепко трясет ее:
— Поздравляю с победой! Можешь не сомневаться: еще полтыщи гитлеровцев на счет Севастополя записано твоей торпедой!
— А Латашинского?
— Сейчас узнаем. Вот они, друзья! — обрадованно произносит Местников.
Из мрака, один за другим, вырываются три буруна и, опадая, открывают за собой знакомые силуэты.
Разом глохнут моторы, но тишина так и не наступает. Ночь неумолчно гремит близкими раскатами канонады, охватывающими Севастополь от края до края, как гроза.
Двигаясь по энерции, три силуэта приближаются к борту головного катера.
— Умников! — весело зовет Хабаров. — Поклон от "завоевателей мира" со дна Черного моря! Опустились благополучно!
Непринужденный смех обегает катера и обрывается, едва раздается голос Латашинского. Досада и огорчение звучат в нем. Окликнув командира группы, Латашинский докладывает, что выпущенная им торпеда пронизала вторую баржу, но не взорвалась. Бэдэбэ уцелела и ушла вместе с охранением обратным курсом в Севастополь.
Константинов, отрапортовав о своих действиях, подтверждает донесение Латашинского.
— Повторим, товарищ капитан третьего ранга? — предлагает Хабаров и признается: — Охота на Севастополь глянуть.
Командир группы молчит, прислушиваясь к раскатам канонады, обдумывая целесообразность погони и возможность второй атаки. Забираться в глубь бухты рискованно. Он уже рассмотрел в ночи то, чего еще не замечают другие: контуры остова Херсонесского собора. Итти дальше — значит подставить катера под огонь береговых батарей противника. Так подсказывает разум, а сердце спорит и не желает подчиняться ему. Двадцать лет, отданных Севастополю, находятся на одной чаше весов рядом с тоскующим сердцем. Его трепет командир группы ощутил, едва в той стороне, где лежат руины родного города, впервые после двух лет разлуки нашел зовущие глаза Инкерманских створов, по которым всегда определялся, возвращаясь с моря в Главную базу. Они притягивают к себе, манят, тревожат самыми дорогими воспоминаниями…
Наконец, Местников глухо говорит:
— Наша задача — топить караваны противника в море на выходе из Севастополя и на подходах к нему. В Севастополе еще будем. Что касается торпеды Латашинского, то хотя она и не сработала, но свое дело сделала. Фашисты струсили и вернулись в бухту. В ней и сдохнут!.. Теперь к делу… Разойтись в прежнем порядке на дистанцию слышимости и на переменных курсах просматривать море. Будем стеречь выход, пока не сменят летчики. Заводитесь!
Он спускается в радиорубку и пишет короткую шифровку для командира соединения. В тексте радиограммы, как и вчера, только три слова: "Встретил, атаковал, утопил"…
* * *
На рассвете над катерами низко проплывает темнокрылый, с алыми звездами, самолет-разведчик. Словно поясняя, что заступает на вахту, он приветственно покачивает плоскостями и, набрав высоту, берет курс туда, где неумолчно гремит канонада, клубятся над горизонтом тучи черного дыма, лежит разоренный врагами, терпеливо ждущий сынов-освободителей родной город.
Начинается очередной день битвы за освобождение Севастополя.
Владимир Рудный Три дня
Севастопольский штурм
I
Под вечер шестого мая полковник Родионов вернулся от командующего армией и приказал адъютанту собрать штабистов. Он присел на брус пористого крымского камня у входа в дот, где помещался командный пункт, снял фуражку, расстегнул китель и, опершись локтями о колени, подставил грудь вечерней прохладе.
Воздух в провалах гор был синим. Острые короткие лучи солнца били в глаза, предвещая час наибольшей активности немецкой артиллерии. Беззвучно вспыхивали в лощинах и на вершинах черные, похожие на минареты, башни, и спустя секунды эхо скал разбрасывало вокруг хлесткий свист и разнообразные голоса разрывов. Позади нас за холмами возникали языки ответного огня дальнобойных. По склонам на передовой стучали минометы. За облаками шли стаи двухмоторных «фазанов» наших бомбардировщиков — в кружеве зенитных пятен. Уже несколько дней и ночей не прекращалось это состязание звуков и красок над долинами перед Сапун-горой, на Федюхиных высотах, на Сахарной Головке. Родионов подумал: в сравнении с тем, что начнется завтра, все это ерунда, завтра эта горная молотьба перерастет в дикий грохот, который трудно даже заранее вообразить, грохот, спрятанный сейчас в длинных штабелях тяжелых снарядов.
Родионов взглянул на одного из бойцов, стоявшего невдалеке у дота, широкое волжское лицо его было озарено какой-то мыслью, он задумчиво смотрел на дымные горы и, кажется, витал где-то далеко-далеко, в тиши родных приволжских холмов, у прозрачного ручья под заветным камнем, среди чистой живой природы милой земли. Да, Жигули этому спокойному волжанину, должно быть, милей картинных вершин Крыма. Но вот и он стремится туда, к Севастополю, хотя того города в жизни не видел и не увидит теперь, потому что там, на берегу моря — одни руины. Но каждый шаг вперед приближает его к дому. Потому он и ждет дня наступления, быть может, не зная, насколько день этот близок и велик.
Родионов подумал, что и сам всю войну живет этим ожиданием: когда отступали, он ждал дня, когда остановят врага, когда остановили — дня, когда пойдут вперед. В горах Кавказа Кубань была вершиной надежд. Потом Кубань осталась позади и столь же остро влекли Ростов, Донбасс, Днепр. А лишь месяц назад, в непролазной грязи у Сиваша он опять ночей не спал в ожидании сигнала ринуться со своей дивизией к разъедающую жижу гнилого моря — Сиваша — под огонь, смерть и первым ступить в Крым. Грязь казалась таким бедствием, что он мечтал о пыли, о сухих знойных днях лета. А сегодня люди жалуются на пыль, как на бич войны, и на жару, как на истязание, потому что тут негде умыться и не хватает питьевой воды. Теперь, когда он прошел столько рубежей, столько ступеней, теперь то, что недавно казалось великим, стало малым в сравнении с тем, что впереди, в сравнении с ожидаемым штурмом Севастополя; какая огромная лестница — война, как крута дорога к победе.
Сегодня в штабе армии Родионову показали приказ ставки о присвоении его дивизии наименования «Симферопольской». Родионов усмехнулся при воспоминании о Симферополе: в армии злословили, что Родионов отбил этот город и у гитлеровцев, и у соседа. Вольно было соседу зевать в решающую минуту боя. Хорош будет он сам, если допустит, чтобы кто-то другой взял у него под носом Сапун-гору и Севастополь. Вверху, на командном пункте армии, сегодня твердо обещали, что именно он, полковник Родионов, а не сосед справа или слева, пойдет взламывать немецкое кольцо.
— Командиры собрались, Алексей Павлович, — тихо доложил вынырнувший из соседней воронки молоденький адъютант. — Разрешите позвать начальника штаба?
— Зови.
Родионов поднялся и вошел в дот.
Под бетонными сводами продолговатого помещения на самодельной, покрытой ковром тахте, на циновке, на табуретах у столика с телефоном и радиоаппаратом расположились офицеры штаба. В прорези плащ-палатки, заменявшей дверь, и в глубокую амбразуру скупо проникал с улицы вечерний свет.
Родионов зажег на столе аккумуляторную лампочку — резкий белый луч упал на букет свежей сирени, утром доставленной из Чергуня, и на большой, выгравированный в бетоне стены якорь, — он всегда напоминал Родионову о прежнем хозяине этого дота, о полковнике Горпищенко, погибшем у него на глазах под Большой Лепетихой на Днепре.
Там, на Днепре, он много слышал от Горпищенко об этих местах, где каждый камень в матросской крови. Теперь, когда он сам пришел сюда, он реально представил себе картины тяжелых битв, выдержанных здесь два года назад морской бригадой. Вот отсюда, из этого дота, морское орудие стреляло по немцам на Итальянском кладбище. А сейчас Итальянское кладбище в тылу дивизии, амбразура дота обращена в тыл и сам дот стал его, Родионова, командным пунктом. Многие солдаты побывали на Итальянском кладбище. Бойцы рассказывают о непогребенных матросах в ржавых тельняшках, об истлевших бушлатах и хранят, как амулеты, морские пуговицы с позеленевшими якорями, такими же, как этот на бетонной стене. Родионов, глядя на якорь, вытравленный в бетоне, каждый раз думал о преемственности духа прошлого и о незримой связи с теми, кто двести пятьдесят дней и ночей — до лета тысяча девятьсот сорок второго года — стоял здесь насмерть против фашистов.
— Горпищенко, между прочим, как вы все должны помнить, не раз говорил, что Сапун-гору немцам взять не удалось, — начал Родионов, обращаясь к собравшимся в доте офицерам; большинство из них знало и помнило полковника Горпищенко, попавшего после Севастополя в эту дивизию. — И, вообще, учтите, никто не брал эту гору в лоб: никто и никогда. Мы возьмем — возьмем штурмом.
Родионов строгим, проникающим в душу взглядом всматривался в лица офицеров, освещенные неровным светом, словно проверяя, как понято его решение командирами полков — осторожным Слижевским, хитрым и храбрым Камкиным, горячим, увлекающимся Сташко.
— Штурм назначен на завтра, товарищи офицеры, — продолжал он. — Час уточнят. Командарм приказал… — и Родионов стал излагать задачу, поставленную дивизии. Все вынули карты, нанося ориентиры согласно указаниям полковника.
Когда разошлись, была уже ночь. В мутном небе повисла неполная майская луна, было холодно, и над землей, как ночные кузнечики, верещали маленькие верткие «У-2».
— Пошла кукуруза, — добродушно приветствовали их на земле. — Заведут сейчас фокстрот на всю ночь…
За горами на вражеских позициях лучи прожекторов заметались по небу, судорожно прощупывая облака и лунную тень. Лучи скрещивались, дрожа, перебегали то выше, то ниже, схватывали, как орех щипцами, ослепительный, похожий на светлячка самолет. Горы откликались тяжким стоном.
Красные нити доверху прошивали меч прожектора, не выпускавший цепко схваченный им самолет. Сердце останавливалось в тревоге за судьбу летчика. А он и не пытался увертываться. «У-2» трещал и трещал своим моторчиком, хотя с земли казалось, что со всех сторон его прострочили насмерть. Вспыхивало пламя: внизу рвались бомбы. «У-2» уходил от пораженной цели вместе с пленившими его клещами прожекторов, будто не они его, а он их держал цепко-цепко; он тянул эти клещи за собой к самой земле и внезапно исчез. Лучи отскочили вверх, как упругие пружины, освобожденные от груза. Они снова заметались, пока не нашли другой самолет и столь же бесплодно повели его по небу.
— Ох, дьяволы, до чего дьяволы! — восхищался наш неспавший передний край. — Трещат, верещат, сыплют бомбы, идут в прожекторе — и хоть бы что.
Всю ночь раскаты бомбовых ударов чередовались с раскатами артиллерийского налета, предпринятого на участке перед Сапун-горой. Под этот шум две группы разведчиков с разных направлений вышли к безымянной высотке у Сапун-горы; Родионов прозвал эту высотку «Зернышком», которое трудно, но во что бы то ни стало нужно взять, — так и вошло это название во все сводки и оперативные документы. Одна из групп отвлекла огонь противника, ложно демонстрируя попытку разведки; а другая забралась в глубь вражеских линий и притащила двух «языков»: худого, как жердь, девятнадцатилетнего обер-ефрейтора и черноволосого унтера со сгустком крови над рассеченной правой бровью — он оказал разведчикам сопротивление. Они вытащили его прямо из блиндажа.
К Родионову гитлеровцев привели под утро. Немца с рассеченной бровью ввели в дот.
Родионов сел у стола, дал ему чистый лист бумаги, наметил ориентиры немецкой обороны и приказал обозначить расположение траншей, точек, артиллерии, мин и проволоки.
Унтер все это нарисовал и довольно точно, — все совпадало с уже известными разведке данными: фашисты использовали наши старые укрепления и, кроме того, усилили их цепью новых.
— Из какой дивизии? — спросил унтера начальник штаба.
— Сто одиннадцатой, семидесятого полка, — отчеканил, видимо, предельно вымуштрованный унтер.
— Сто одиннадцатой, семидесятый полк? — все удивленно переглянулись. — Но ведь этот полк, товарищ полковник, разбит нами у Томашевки на Сиваше?
— Спросите его, давно он в этом полку?
— Четыре дня назад, после излечения в госпитале, прибыл из Констанцы.
— Морем?
Унтер угрюмо усмехнулся:
— Морем до берега не доходят. Самолетом.
— И много прибыло?
— На каждом самолете по восемнадцать человек. Тридцать самолетов в прошлую ночь и еще больше в эту ночь.
— Ну, вот вам и семидесятый! — Родионов развел руками и рассмеялся. — Старый фашистский трюк: номер прежний, а полк новый. Они и с дивизией такое выкидывают уже два года. Спроси его, кто командует дивизией?
— Генерал-лейтенант Грюнер.
— Где он?
— Где-то позади.
— Когда они ждут нашего наступления?
— Сейчас и всегда, — отчеканил унтер. — С минуты на минуту
— И каков приказ?
— Зайти в бункера и стоять насмерть. Фюрер обещает помочь.
— А солдаты?
— Солдаты не верят, но выхода нет. Морем никто уходить не хочет — верная смерть. На самолетах летают только генералы и оберсты. Солдат может лететь на самолете в Крым, но не обратно. Фюрер велел стоять.
— И долго думают стоять?
— Наш оберст вчера сказал: русские стояли восемь месяцев, мы будем стоять восемь лет. Одну дивизию с пути вернули обратно в Крым…
Раздался телефонный звонок — из армии торопили с доставкой «языков». Немцев увезли.
Родионов вышел на воздух. Он сел на тот же камень у входа в дот. Подошел начальник штаба. Родионов отдал приказание заполнить наградные листы на разведчиков.
Утро быстро разгоняло ночь, и луна меркла в белеющем небе. Над долиной не утихали привычные звуки методичной перестрелки. Родионов расправил плечи, устало потянулся и, сморщив свое обгоревшее лицо, сказал:
— Что за чертовщина — опять сто одиннадцатая. Под этим номером уже три состава было. Три дивизии мы перебили. Сколько в ней командиров сменилось — не перечтешь. Первая встреча была тут же в Крыму, в Керчи. Неприятная встреча. Они нас столкнули… на Тамань. Потом мы с ними бились на Кавказе под Тихорецкой и Ново-Джарлиевской. Перебили почти весь состав — все с крымскими нарукавными знаками, чорт побери. Догнали их дивизию у Славянской и уже пополненную растрепали под Темрюком. Через Крым немцы отвели остатки этой дивизии к Таганрогу, пополнили свежими батальонами из Германии и бросили в бой против десанта моряков. Там ее снова подсократили морячки, котановцы. На Никопольском плацдарме мы опять встретили эту дивизию — она не досчиталась всего своего хозяйства и тысяч четырех солдат. Фашисты вытащили ее остатки в Одессу. Там пополнили — и в Крым. Ее семидесятый полк мы встретили уже на Сиваше: от него остались рожки да ножки. И вот снова она против нас — на Сапун-горе. На ключевой позиции. Сразимся, товарищи офицеры?
— Побьем и на этот раз, — ответил кто-то из окружавших Родионова молодых командиров.
— Тут они начали, тут мы их и кончим.
— Это верно, — согласился Родионов. — Отсюда, пожалуй, не уйдут даже и остатки этой дивизии. А сейчас хорошо бы часика два соснуть. До самого Севастополя. Ну, все по местам! Марш!
Он ушел в дот, и все разошлись по землянкам, но мало кто спал в эти последние перед решающей битвой часы.
Когда солнце разогнало утренние туманы, Родионов уже был на наблюдательном пункте, спрятанном в траншеях среди кустарника напротив Сапун-горы.
Все сверили свои часы с часами приехавшего к началу операции генерала из штаба армии.
Наступало первое утро трех дней и трех ночей штурма.
II
В девять ноль-ноль седьмого мая по всему фронту от Балаклавы до Качи, от Генуэзской башни до северных маяков, на старинных бастионах Севастопольской обороны, над каменными лестницами славных редутов, над скалистым утесом Кая-Баша, над Сапун-горой, над Сахарной Головкой, над долиной Инкермана и Бельбеком, над Мекензиями, над бетоном батарей Северной стороны — началось то, что участникам битвы запомнилось на всю жизнь и в веках останется под именем Великого штурма.
В одну и ту же минуту вдоль высот пробежала круговая цепь орудийных вспышек, сотни и сотни орудий взорвали воздух над железным поясом вражеской обороны и подняли в небо смерч земли, камня, железа, стали. Разрыв налетал на разрыв, и над горами росли и росли сплошные стены дыма. Небо впереди становилось все темнее, густая мгла закрыла солнце, горы во сто крат усиливали грохот штурма. В гуле канонады тонули не только голоса людей, но и рокот бесчисленных самолетов, сходившихся к Севастопольской крепости с севера, юга, востока и запада, и тяжкие разрывы сброшенных ими бомб. Белые столбы мешались с черными, языки пламени окутывали все впереди, нельзя было уже разглядеть ни Сапун-горы, ни «Зернышка» перед нею, — все стонало, горело, дрожало, а в небе, в воющей синеве метались десятки машин: «яки» бились с «мессерами», и хвостатыми факелами падали подбитые самолеты.
— Четвертую войну воюю — такого не видел! — крикнул Родионов. — На равнине, пожалуй, такого и не увидишь. Какая баталия!
И действительно, узкий крымский театр, горы и долины открывали перед ним эту битву во всем ее страшном многообразии. Он видел одновременно и работу артиллерии, и воздушные бои, и падающие самолеты, и летчиков, повисших под куполами парашютов, и зенитный огонь наших и вражеских батарей, и огоньки минометов на передовой, и путь танков, залезающих на скалы, и даже цепи пехоты, поднявшиеся и выходящие в атаку. Ему казалось, что он слышит, чувствует, как кричат там "ура!", видит, как сверкают глаза у рвущихся вперед бойцов.
— Сташко, Сташко! — надрывался на наблюдательном пункте телефонист, заткнув пальцем свободное от трубки ухо.
— Не могу вызвать Сташко, товарищ полковник, — жалобно докладывал он, не бросая трубки, — не слышно!.. Связь исправная, товарищ полковник… Но ведь не слышно, такое творится!.. Есть, накрыться плащ-палаткой!
В землянке рядом с наблюдательным пунктом радисты в наушниках следили за эфиром. В эфире звучали — то немецкая речь, то команды наших пехотных командиров, то возгласы артиллерийских корректировщиков, то жаркие переговоры летчиков между собой в воздухе, то спокойный голос станции воздушного наведения, находящейся где-то неподалеку на вершине одной из гор:
— Фазаны, фазаны! Заходите справа. Вниманию замыкающего: на хвосте «мессер», на хвосте «мессер»!
— Коршуны, коршуны! Лучше прикрывайте фазанов. На замыкающего сел «мессер». Справа два «фокке»!
— Шарики, шарики! Там пошла наша пехота. Не бейте по нашей пехоте. Левее, левее возьмите. Противник левее!
Из землянки видны были все эти бои, заходы бомбардировщиков, драки истребителей с «мессерами» и атаки штурмовиков впереди наступающих цепей.
Прошел час, другой, третий. Солнце выползало из надземной мглы к зениту; но, нагоняя солнце, росла зыбкая стена пыли, дыма и огня. Воздушная битва шла уже в солнечном, ослепляющем свете. А на земле канонада не стихала, наоборот, она достигла своего апогея, когда из лощин с каменным скрежетом помчались огненные бруски эрэсов, когда заговорило это страшное для врага советское оружие, все сжигавшее и сметавшее и на «Зернышке», и на Сапун-горе.
Тут же из-за Мекензиевых гор, из Инкерманской долины, из самого Севастополя ответили немецкие дальнобойные орудия. Но их огонь терялся в шквале нашей артиллерии, как терялись управляемые ассами «мессеры» и «фокке-вульфы» в массах нашей авиации, все утро и весь день висевшей над полем битвы.
Пехотные цепи перевалили за «Зернышко» и залегли в лощине перед горой, где вьется дорога на Севастополь.
С наблюдательного пункта эта лощина не просматривалась: ее скрывала только что взятая высота. Видно было лишь подножье Сапун-горы, где цепочки пулеметного и автоматного огня ясно обозначали линию немецких траншей. Родионов и наблюдающий за действиями дивизии генерал следили за этим местом в стереотрубы, надеясь увидеть там наступающих. Но фашисты держались, и наша пехота не шла. Связисты докладывали, что пехота лежит в лощине, не поднимается.
Из траншей противника по этой лощине били и пулеметы, и минометы, и противотанковые пушки. С гребня их поддерживали «фердинанды», и даже немецкие зенитки перенесли огонь с неба на землю. Гитлеровцы понимали, что эта лощинка — последний рубеж перед горой, и именно сюда, на этот маленький участок, они нацелили всю мощь своей артиллерии.
Родионов нервничал. Сила внезапности артиллерийского удара прошла, а позиции на горе, главные позиции еще не прорваны. Согнанный с «Зернышка» противник сможет притти в себя и даже контратаковать, если сейчас же, немедля, не опрокинуть его на этом главном рубеже, — иначе впору все начинать сначала. Из армии запрашивали точную обстановку. Родионов в пятый раз вынужден был повторять неприятное «лежим», и это проклятое слово, вероятно, пошло сейчас по штабам, по соседям, как дурная слава об его дивизии.
Родионов попросил у генерала разрешения отлучиться в полки.
Саша, верный шофер, накануне благополучно промчавший полковника через облако разрыва, запылил по долине к «Зернышку».
На НП не отрывали глаз от машины и вздрагивали, когда поблизости от нее падал снаряд. Потом машина скрылась за холмом.
Начальник штаба и генерал стали ежеминутно теребить телефониста:
— Узнайте, как полковник?.. Где полковник?.. Да шевелитесь же!
Но вскоре с НП увидели, скорее поняли, где он: поднялись цепи и по лощине во весь рост пошли на гору, не пошли, а помчались в бурной атаке бойцы. Их вел Родионов, вел за собой сквозь огонь, и люди, падая, знали, что они победили. Не редели наши ряды. Живые занимали места павших. Это был порыв, порыв солдат, верящих в святую необходимость, и бессмертие своего подвига.
Когда Родионов вернулся на наблюдательный пункт, радист доложил о перехваченном открытом тексте радиограммы командира одной из немецких частей. Он докладывал командиру сто одиннадцатой дивизии генерал-лейтенанту Грюнеру: "Оборона прорвана. Отступаю. Примите меры!"
Взяв первую и вторую линии траншей на Сапун-горе, бойцы шли по еще горячей от огня и металла земле, в дыму своих же снарядов, по вспоротым, распотрошенным нашими пушками дотам, по разорванным на куски, вместе с их орудиями и оружием, гитлеровцам. Вал нашего огня передвинулся дальше, следом за ним отошла вперед и граница относительной тишины, граница пространства, куда редко падали немецкие снаряды.
Противник засел на вершине горы.
Мимо наблюдательного пункта вели пленных. Родионов спрашивал переводчика, нет ли среди них кадровиков, старослужащих сто одиннадцатой дивизии с нарукавными знаками "За Крым". Но это все шли солдаты недавнего пополнения, молодые и пожилые, сброд из разных частей и батальонов, наспех собранный в эту дивизию. Они растерянно смотрели на наших людей и на горы, на мирную, спокойную природу русской земли, обрушившей в это утро на них такое возмездие.
День шел к концу. Фашисты еще стояли и держали наших на середине склона; по различным признакам Родионов определил, что они даже готовятся к контратаке.
Снова звездным налетом нависла над противником наша авиация. Артиллерийский вал поднялся на вершину штурмуемой горы и перешагнул ее. Нестерпимы стали острые запахи гари, серы и пороховых газов, за день пропитавшие воздух над долиной. К грохоту и дрожи гор все стали уже привыкать. Но Родионов сердцем и разумом военного почувствовал, что именно сейчас, в кажущуюся минуту спада, наступает кульминационный момент, когда чаша весов должна дрогнуть и определить успех сегодняшнего боя.
Генерал в волнении закурил и, обращаясь к Родионову, заметил:
— Ну, дорогой, сейчас — или мы опоздаем.
Генерал подошел к армейскому проводу и через секунду сообщил Родионову, что началось движение у Балаклавы, у Карани и на правом фланге за Сахарной Головкой — морская бригада штурмовала гранитный утес Кая-Баша, а гвардейцы брали Сахарную. Все глянули вправо и влево на видимые в мутнеющей дали высоты на краях подковы фронта — там сейчас были и авиация, и стопушечный жар неутомимой нашей артиллерии; оттуда, с побережья бухт, доносился, подобный утреннему, скрежет скал и гор, и всем стало ясно, что там тоже пошли в генеральное наступление.
В землянке радистов прозвучало хлесткое морское слово, долетевшее, наверно, оттуда, где моряки штурмовали Кая-Баш.
— Полундра! — гремело в эфире, вызывая у радистов теплую улыбку и восторженный шепот: "моряки пошли".
Родионов вспомнил командира моряков, гвардии полковника Ивана Власова, с которым он виделся за день до штурма; Власов больной, в жару и лихорадке, избрал для командного пункта полуразбитую Генуэзскую башню. Верно он стоит сейчас на развалине, как на мостике корабля, и, опираясь на руки друзей, командует штурмом.
— Полундра! — донеслось снова по эфиру уже откуда-то совсем близко, и вдруг кто-то из радистов крикнул:
— Да это же наши, пехота по-моряцки кричит! Наши пошли!..
По склону Сапун-горы бежали вверх бойцы, бежали под матросский клич, занесенный ветром из Балаклавы, подсказанный севастопольской землей, — эти люди опять поднялись, ободренные движением на флангах. Рывком, в какие-то два десятка минут взлетели они на вершину, где немцы уже поднимали руки. На НП смешались голоса телефонистов, вооруженных биноклями командиров и наблюдателей:
— Вижу флаг! Второй! Третий! Пятый! Седьмой! Много флагов!
— Двести немцев подняли руки!
— Сташко доносит, что он на гребне!
— Слижевский перевалил на ту сторону!
— Победа, товарищи, победа!
— Будем купаться в Севастополе!..
Родионов расцвел от удовольствия, и его морщинистая улыбка как-то сразу показала, в каком напряжении он жил весь этот день.
— Ох, и будет мне морока решать, кто первый на гору взобрался! — добродушно сказал Родионов. — Глядите, товарищи, сколько флагов понатыкали! Где только кумач берут? И каждый докладывает — первый!
Новая партия пленных шла по тропе под конвоем одного нашего солдата, да и то раненого. Родионов сказал начальнику разведки:
— Смотрите, не упустите мне кадровиков! Собрать все знаки "За Крым". Это нужные трофеи. Я хочу посмотреть, сохранился ли кто-нибудь из тех завоевателей…
Стало удивительно тихо. Вернее, после такого дня затишье казалось глубокой тишиной. Из наблюдательного пункта можно было высовываться сквозь маскировку прямо наверх, не страшась, что увидит противник, хотя он еще сидел слева на высотах, а отдельные группы и корректировочные посты остались и справа в скалах. Родионов махнул на них рукой, как бы говоря: "теперь пусть обнаруживают, вопрос все равно решен". В окружении штабных офицеров он стоял на высоте в сумраке заката, над полем недавней битвы. Исподлобья глядя на генерала, он сказал:
— Ну, товарищ генерал-майор, теперь пойдем в Севастополь!
— Уж ты хочешь, Алексей Павлович, все себе заграбастать, — усмехнулся генерал. — Дай и другим повоевать.
— У кого ключ, тот и входит! — в глазах Родионова сгустилась тревога: неужели теперь, когда сделано главное, когда пройден рубикон, его оставят во втором эшелоне и вперед выйдет другая дивизия, другой командир будет добивать его врага — сто одиннадцатую вместе с ее номером, с теми ее офицерами, которые два года назад нашивали себе на рукава бронзовую карту Крымского полуострова с готической надписью?
Он молча побрел на командный пункт к доту, куда сходились для доклада командиры частей. Он выслушивал их, вел строгий деловой разбор, указывал на ошибки, был, как всегда, точен, резок и справедлив, но все, близко знавшие Родионова, чувствовали, что он чем-то глубоко встревожен, что-то беспокоит его. И, быть может, все понимали, что именно беспокоит Родионова, потому что все в эту ночь думали о следующем этапе боя, о близком Севастополе, о завтрашнем дне.
III
В ночь на восьмое мая радио передало сообщение Совинформбюро о прорыве немецкой обороны на Севастопольском фронте. Ужиная в доте Горпищенко, Родионов услышал из Москвы о том, что он накануне сделал и видел. Родионов подумал, что сейчас в его доме на Чистых Прудах тоже, наверное, включено радио и, слушая сообщение о Сапун-горе, жена вспомнит о нем; но никому не понять, как он счастлив и несчастен в эти минуты, с какой тревогой он ждет решения командарма о завтрашнем дне.
С этой тревогой он не расставался всю ночь. Придя на командный пункт, он увидел серию белых ракет над нашими позициями. Они возвещали начало фашистской контратаки: передовые части требовали артиллерийской поддержки. Родионов снова увлекся боем. Забыв обо всем, он стал готовить врагу отпор.
Наши подтянутые вперед легкие батареи открыли ураганный огонь, они клали снаряды прямо перед нашими позициями, а тяжелая артиллерия отсекла атакующих гитлеровцев от их тылов, замкнув таким образом противника в смертельной ловушке. В яростном бою, в шквале огня была не только отбита попытка гитлеровцев заткнуть брешь, но и развит достигнутый накануне успех. Сташко, Слижевский и Камкин заняли следующий ряд траншей противника, а наша разведка дошла почти до хутора Дергачи.
Мимо наблюдательного пункта, где Родионов провел всю ночь без сна, опять вели пленных. Их сводили в воронку от тонной бомбы, бегло опрашивали и, как только собиралась солидная группа, маршем отправляли в тыл.
Родионов уехал в санбат навестить раненых героев штурма и вручить им ордена. Вернулся в полдень восьмого мая и получил приказание, которого больше всего опасался: пропустить соседа через свои боевые порядки, самому же оставаться во втором эшелоне и готовиться к действиям на девятое мая.
Родионов с обидой сказал генералу, что невелика, мол, честь стоять во втором эшелоне в пяти километрах от такого города, как Севастополь, имея в кармане ключ к нему. Генерал пожурил его за горячность, несвойственную старому вояке, и твердо заверил, что завтра, в решающую минуту, дивизия будет выведена вперед и завершит штурм.
То, что было накануне под Сапун-горой, в этот день повторилось на флангах. У Балаклавы и на Северной стороне не смолкала канонада. Там сжимали подкову фронта тяжелым, но упорным движением вперед; здесь же, в центре подковы, хозяином дня был Морянов, заместитель Родионова по тылу; он бросил на горные дороги все повозки, все тракторы, в течение дня передвинул склады почти к самой горе, пополнил боекомплектами батареи и патронные сумки стрелков, развернул на месте недавних боев санитарные пункты и похоронил убитых.
Саперы расчищали от мин лощинки за «Зернышком», а связисты тут же опутывали высоты километрами провода.
К концу дня Родионов вышел на новый НП среди развороченных немецких блиндажей и разметанных нашей артиллерией дотов. Это было пристрелянное немцами место, куда они сейчас бросали снаряд за снарядом. Родионов стоял под разрывами и ругал дивизионного инженера:
— Какого дьявола выбираете «глаза» на таком месте, где не видно противника. Мало ли что — во втором эшелоне! Что ж я век здесь буду стоять? Я должен видеть, как сосед ведет бой!
Ночь на девятое была тяжелой. Немецкие самолеты бомбили квадрат за квадратом все занятое дивизией пространство. А далеко над Севастополем поднималось зарево. Родионов сказал:
— Жгут. Трусят и выбрасывают весь запас бомб. Значит все. Не в первый раз так.
Утром он перебрался под большой, изрытый дождем и ветрами камень и расположился на открытом месте, подчеркивая временность своего пребывания там. Саша, поставив машину тут же возле дороги, сидел рядом с полковником; чуть ниже вились тропы, по которым сейчас шли бойцы более счастливой дивизии, выдвинутой генералом вперед.
Кто-то, увидев шагавшего вверх матроса, шутя сказал:
— Ну вот, Алексей Павлович, все ясно: моряк идет к Севастополю, и наверняка у него за пазухой флаг.
Комдив то и дело вызывал по телефону командиров полков:
— Ну, как там сосед, продвинулся?.. Смотри, не зевай, Сташко. Не отрывайся, на плечах иди. Мало ли что они воюют. И мы повоюем… Надо будет вырвемся вперед, не спросим!.. Ничего, ругать не будут. Делу лучше…
На той стороне шел бой, ревниво переживаемый Родионовым. Другая дивизия приближалась уже к хутору Дергачи, и Сташко время от времени докладывал, что он тоже не отстает. "На пятки наступаю!" Свистели снаряды — они поддерживали бой соседа. Шли раненые — раненые соседа. Шли пленные — тоже захваченные соседом.
Какой-то боец той, воевавшей, дивизии, увидев полковника, подвел к нему здоровенного шофера из немецкого артиллерийского дивизиона, оставил "на сохранение", а сам побежал обратно — на передовую. Немецкий шофер сказал, что пушки дивизиона разбиты и все кончено. Час назад ему дали автомат, и вот он сдался.
Пленный осведомился, скоро ли отправят его отсюда в тыл в лагерь… Внизу из лощины раздался в это время скрежет «Катюш»; пленный побледнел.
Саша смотрел на гитлеровца презрительно. Он сказал, что сейчас, мол, придется принимать все недолеты и перелеты, которыми ответят фашисты на работу ненавистного им оружия. И действительно, разрывы застучали по склонам Сапун-горы. Все прижались к камню. Обернувшись, Родионов увидел согнутую в три погибели фигуру пленного, нахлобучившего на голову каску и спрятавшего лицо в колени. И Саша, и Родионов брезгливо отвернулись.
— Скажите ему, что отпускаю его в Севастополь, — бросил через плечо Родионов. — Пусть идет, если хочет.
— Наин, найн, — испуганно ответил пленный. — Нет, я не хочу в Севастополь!..
Внезапно в гулкий грохот боя ворвался рокот низко летящего самолета; какой-то «У-2» мчался по долине между гор в самое пекло, приветливо покачивая крыльями, и многие подумали в это мгновение одно и то же.
— Смотрите! Это наш летчик летит к Севастополю.
И Родионов ревниво подумал о том же; он запросил полки об обстановке. Но вдруг зазвонил телефон командующего. Телефонист доложил:
— Товарищ полковник, генерал вызывает…
Родионов с жадностью схватил трубку и приник к ней, дрожа от волнения:
— Слушаю, товарищ генерал-майор. Одну минуточку: тут «Катюши» играют, не слышно вас. Сейчас кончат… Все. Слушаю… Есть, вынуть карту. — И шепотом адъютанту: "Давай, давай скорей двадцатипятитысячную, севастопольский лист". Так. На Дергачи? Так. Затем — сто шестьдесят пять и один? Есть. Что? Не разобрал. А?.. «Мессер» бомбы бросает, товарищ генерал, не слышно. Да, кончил… Сбили… Благополучно. Шофера ранило. Да, продолжаю: Малахов слева?.. Разрешите, товарищ генерал, и на Малахов? История, товарищ генерал, история!.. Есть, слушаюсь… У меня ничего… Оправдаем… Есть… Перехожу вперед на новый НП.
Родионов положил трубку, мигнул телефонистам, чтобы собирались вперед в облюбованную уже разведчиками траншею, откуда прекрасно виден был театр войны до самого Севастополя, и мягко спросил Сашу, бинтующего раненную осколком ногу:
— Так в санбат, Саша?
— Да тут осколочек, товарищ полковник. Пустяк, перевяжу. Уж я с вами в Севастополь…
— Ну, смотри. Дело хозяйское. Если так — ладь машину и жди меня впереди за Дергачами. Я пока пойду напрямик, а там двинем в Севастополь.
Через полчаса Родионов стоял за горой в немецких траншеях и хриплым голосом командовал по радио:
— Сташко, Сташко, у тебя двадцатипятитысячная? Дергачи видишь? Дальше балка, там курган… Малахов курган? Дело твое. Я твоей разведкой не командую… Раз флаги заготовили, значит знают, что делают… Ты вот не на Малахов, ты на фланги смотри, фланги держи!.. То-то.
— Панкул! Скажи своим бомбардировщикам, чтобы обеспечили фланги Сташко и Слижевскому. Да смотри, пусть по своим не кроют!
— Пушки выкатывай вперед, пушки! Побежали фашисты, не отставай!
Впереди в долине, у Дергачей, за Килен-балкой, на последних подходах к Севастополю развернулась панорама решительного завершающего боя. Гитлеровцы дрогнули, и видно было, как поднимается и бежит толпой враг, ища спасения от артиллерийского урагана, от штурмующих самолетов, от вихря свинца, от верной смерти, настигающей его и с неба и с земли. И все поднялось в долине, все двинулось вперед в стремительном темпе преследования; люди уже перестали обращать внимание на огонь, на снаряды, на вой бомб, люди видели только Севастополь, море, падающее к закату солнце и восходящую победу.
В Дергачах настигли и разгромили штаб сто одиннадцатой. В разоренных блиндажах, среди разбросанных термосов с горячим чаем валялись трупы гитлеровцев. Возле шоссе стояла группа пленных офицеров. Это и было ядро дивизии. Какой-то пожилой рязанец, взмокший, седой от пыли, срывал с них нарукавные знаки "За Крым" и бросал на дорогу; на шоссе росла горка бронзовых карт Крымского полуострова, эмблема "покорения Крыма", учрежденная Гитлером в июле 1942 года.
— Что вы делаете? — в ужасе крикнул Саша; он проезжал по заданию Родионова вперед и увидел на дороге эту кучку бронзы. — Это же трофеи! Это то, что искал полковник!
Саша выскочил из машины и заковылял, волоча ногу, к немецким значкам. Но по дороге мчалась колонна грузовиков с пушками на прицепе. Тяжелая гаубица колесом наехала на бронзовую кучку, смяла ее и вдавила в землю. Потом люди и кони шли и шли, наступая на этот поверженный в прах знак фашистской самонадеянности. Саша махнул рукой, влез в машину и поехал догонять Родионова.
Первыми доложили Родионову о выходе к Севастополю Сташко и Камкин. Сташко, высокий смуглый человек, без шапки, в маскхалате, бежал по Килен-балке впереди радиста, навьюченного рацией и шестом для нее. Охранявшие своего командира разведчики отстали. Сташко стремительно выбежал на холм над Килен-балкой. Ветер с моря, севастопольский ветер, взъерошил его черные волосы. Сташко крикнул:
— Вот он!
Впереди, внизу, справа, слева был виден Севастополь. Сверкающие бухты, ярусы улиц, купол разрушенной Панорамы, мачты и трубы затонувших кораблей, огонь и дым пожаров, фонтаны воды, земли и камня, поднятые минами и снарядами, трассы пулеметного и автоматного боя, неразбериха самолетов, бьющихся в небе. Все, кто поднялся на гребень высоты, остановились потрясенные. Люди упоенно произносили:
— Севастополь!
— Развертывайте рацию! — резко приказал Сташко. — Вызывайте командира! Товарищ, полковник! Товарищ полковник! Я — Сташко. Я — Сташко. Нахожусь над Севастополем, над Севастополем! Мои подразделения вошли в город. Ведут бой на Корабельной стороне. Прошу перенести огонь артиллерии…
Сташко остался на командной высоте. Он махнул офицерам рукой вперед, что означало: спешите, догоню.
Не чувствуя ног, люди пересекли бесчисленные воронки и ложбинки от мин, развороченные доты, землянки, разбитые снарядами бетонные бастионы, перепаханные огнем и железом противотанковые рвы, разметанные проволочные заграждения.
Об этих подступах пленные еще утром говорили, как о неприступном поясе внутреннего городского обвода. И вот все это в течение нескольких часов превращено в мусор, уничтожено, сметено в одну кучу вместе с гарнизоном.
На Корабельной стороне у палисадника дома на Истоминской улице стояла машина полковника. Родионов сидел у рации и передавал:
— Корабельная сторона очищена. Веду бой в городе. Противник не прекращает пулеметного и минометного огня. Его артиллерия бьет по наступающим и по переезду у вокзала.
Окончив разговор с командующим, он вытер платком влажное, опаленное солнцем лицо, улыбнулся, сощурил красные от бессонницы глаза и добродушно сказал Саше:
— Жене бы передать: вошел, мол, Алексей Павлович в Севастополь…
Он хотел еще что-то сказать, но тут подбежал запыхавшийся Сташко. Он произнес "товарищ полковник", осекся и тихо завершил:
— Двигаюсь в город с резервом.
— Дожил, Сташко, дожил, — усмехнулся Родионов. — Командир дивизии тебя обгоняет. Камкин-то уже дале-е-е-ко впереди. Так-то, брат…
Он кивнул Саше и поехал вперед, туда, где шел уличный бой.
* * *
Вечером, на переезде у Севастопольского вокзала, где, как на полевом бивуаке, дымили костры, я останавливал машину за машиной, спрашивая, не подбросит ли кто в тыл. Шоферы смеялись:
— Кто теперь в тыл… Сейчас все в Севастополь!
На случайной полуторке, когда-то захваченной у нас гитлеровцами и теперь отбитой и угоняемой расторопным артиллеристом к Сапун-горе, я выехал в эту ночь в обратный путь. Дорогу недавнего боя запрудил сплошной стремившийся в город поток. Нас догнала только одна машина — там сидел Родионов. Я перешел к нему и увидел на груди у шофера Саши полученный им сегодня орден «Славы».
Освещенное луной лицо Родионова было счастливым и усталым после трех дней и трех ночей штурма.
— А ведь подумайте, — сказал он. — Вот так сразу и кончилась тут война. Теперь мы в глубоком тылу. На курорте.
— Был фронт, стал курорт, — сказал Саша.
— Сто одиннадцатую вы добили, генерал, ее командир, в плену. Теперь отдыхать, Алексей Павлович? — спросил я.
— Вот еду на старый КП, помыться надо, поспать.
— Ну, теперь вы уже суток на двое заляжете?
— Пожалуй, нет, — в раздумье ответил Родионов, кивая на непрерывный встречный поток машин, повозок и людей. — Видите, что творится, все в Севастополь. Придется часика через два повернуть обратно: буду выводить дивизию. У нас впереди большие дела, воевать еще надо…
Сергей Алымов В бою заслужили мы славу свою
Лазурные бухты, жемчужные горы, Высокий, далекий огонь маяка. Эх, Черное море, красивое море, Родной Севастополь — любовь моряка! Сверкают под солнцем широкие дали, В бою заслужили мы славу свою. Сказали: — Вернемся… — И слово сдержали. Встречай, Севастополь, морскую семью. Счастливый народ выбегает на взгорья, Веселая чайка летит над волной. Встречай, Севастополь, орлов Черноморья, Навеки прославивших город родной. Лазурные бухты, жемчужные горы, Высокий, далекий огонь маяка. Эх, Черное море, красивое море, Родной Севастополь — любовь моряка!Евг. Поповкин Штурм Сапун-горы (из второй книги романа "Семья Рубанюк")
Гитлеровцы, в беспорядке отступив к Севастополю, еще яростно сопротивлялись, по ночам бомбили населенные пункты и дороги, но уже ни у кого не было сомнения в том, что полный разгром оккупантов в Крыму — дело нескольких дней.
Уже совсем стемнело, когда Петро и Сандунян, свернув около шаткого деревянного мостика с истолченной в мельчайшую белую муку дороги, пошли по широкой сырой лощине, переполненной людьми, повозками, лошадьми, орудиями… Под кустами лежали и сидели кучками солдаты, от костров тянул горьковатый дымок, хрустели сеном лошади.
Первый, кого они узнали из своих, был Евстигнеев. Стоя к ним спиной, он говорил что-то двум солдатам. Те слушали вытянувшись.
Петро подошел ближе. Евстигнеев, почувствовав, что кто-то стоит за его спиной, обернулся. Глаза его изумленно округлились.
— Товарищ гвардии старший лейтенант!
Он по-стариковски засуетился и, растерявшись от радости, не мог сказать ничего внятного.
— Ну, как в роте? — спросил Петро. — Все живы?.. Э-э, вам лычки старшины, Алексей Степанович, дали?
— Ротой товарищ Марыганов командует. Он сейчас на совещание пошел. Майор Тимковский собирает.
— Тимковский уже майор?
— Перед самым наступлением присвоили звание.
— Ну показывайте, где штаб. Пошли, Арсен!
Переговариваясь, они подошли к палатке, из которой доносились громкие голоса, смех. У входа в нее стояли офицеры и курили. В одном из них Петро сразу признал комбата Тимковского.
— Разрешите доложить? — вскинув руку к шапке, радостно дрожащим голосом сказал Петро. — Партизаны Рубанюк и Сандунян прибыли в свою родную часть…
* * *
Петро принял от Марыганова роту и, как только у него выдался свободный час, пошел в полк.
Было еще утро. Командир полка Стрельников и его заместитель по политчасти Олешкевич сидели за палаткой на траве и завтракали.
— Ну-ка, партизан, иди, иди, докладывай, — крикнул Стрельников, заметив Петра. — Садись, перекуси с нами.
— Спасибо. Уже завтракал.
— Как воевалось в лесу? Рассказывай…
— Неплохо. По роте своей соскучился здорово…
Петро сел на траву. Склоны близких долин тонули в белой пене цветущих яблонь. В ветвях шиповника молчаливо прыгали воробьи, воровато подбирались к остаткам снеди, лежащей на разостланной газете. Петро начал рассказывать о партизанском лагере.
Стрельников, немного послушав его, перебил:
— Ты извини, мне в штаб дивизии сейчас нужно идти. Вот что могу тебе сказать: разведчики довольны твоей работой. Не осрамил нашу часть.
— Старался добросовестно, — сказал Петро.
Стрельников поднялся, пожал ему руку и ушел… С минуту Олешкевич молчал, щурясь на залитые солнцем горы, потом спросил:
— Отвоюемся, какие у тебя личные планы на дальнейшее?
Петро ответил не сразу. Он заметил в газете портрет улыбающейся девушки в костюме летчицы. Она была похожа на Нюсю, закадычную подругу Оксаны: лукавые, веселые глаза, изогнутые тоненькие дужками брови, полные губы. Петро торопливо отряхнул газету и прочел подпись под снимком:
"Кавалер двух орденов гвардии лейтенант Анна Костюк. Совершила в ночное время на своем легком бомбардировщике более двухсот боевых вылетов".
— Что увидел? — спросил Олешкевич.
— Землячку. Из Чистой Криницы…
Олешкевич взял газету, посмотрел на портрет девушки.
— И до войны летчицей была?
— Рядовой колхозницей. В звене у сестры работала.
— Молодец! Ну, так ты на мой вопрос не ответил.
— Вы спрашиваете, чем я думаю после войны заняться? Самым что ни на есть мирным делом. Садоводством.
— В армии нет желания остаться? Пожизненно? Хороший из тебя вояка получился.
— Если бы нас не трогали, я бы с большим удовольствием занимался агрономией.
Олешкевич еще долго расспрашивал о партизанах, о Сандуняне, потом сказал:
— Ну, иди, Рубанюк. Готовь свою роту. Самое серьезное еще впереди…
Бои предстояли жестокие. Противник очень сильно укрепил высоты перед Севастополем: Сапун-гору, Горную, Кая-Баш, Сахарную Головку. В штаб армии был доставлен захваченный приказ главнокомандующего армейской группой "Южная Украина" генерал-полковника Шернера от 20 апреля 1944 года. Генерал писал:
"В ходе боев нам пришлось оставить большую территорию. Ныне мы стоим на грани пространства, обладание которым имеет решающее значение для дальнейшего ведения войны и для конечной победы. Сейчас необходимо каждый метр земли удерживать с предельным фанатизмом. Стиснув зубы, мы должны впиться в землю, не уступая легкомысленно ни одной позиции… Наша родина смотрит на нас с самым напряженным вниманием. Она знает, что вы, солдаты армейской группировки "Южная Украина", держите сейчас судьбу нашего народа в своих руках".
…Рота Петра — в числе штурмующих. За ночь, несмотря на беспрерывный обстрел, она выдвинулась вперед, к самым проволочным заграждениям у безымянной высоты, и хорошо зарылась в землю.
Чуть светало… Ярко-зеленая звезда, низко повисшая над темным кряжем, казалась взвившейся вверх ракетой. Голая, с крутыми каменистыми скатами гора тонула в предутреннем голубоватом сумраке. Перед ней, правее и левее, синели очертания других высот; ветерок налетал из-за них порывами, оставлял на губах солоноватый привкус моря.
Обходя многочисленные воронки, Петро подошел к укрытиям, где расположились подрывники, приданные его роте. Среди голосов он различил басок Евстигнеева. Слышался стук ложек.
По ходу сообщения Петро прошел в укрытие, поздоровался.
— Севастопольцы есть здесь? — спросил он.
— Есть! Стрижаков.
— Павлуша, отзовись…
— Я!
Перед Петром возник худощавый, невысокий солдат. Держался он с Петром почтительно и в то же время с достоинством человека, видавшего всякие виды и уверенного в себе. Поэтому и не смог Петро сразу определить, сколько ему лет: за двадцать или все тридцать.
— Родились в Севастополе? — спросил Петро, обращаясь на «вы», хотя большинству солдат по фронтовой привычке говорил «ты».
— Никак нет.
— Что ж, долго жили в нем?
— Не довелось. Оборонял в сорок первом.
— А-а… Тоже севастополец… Справедливо. Если возьмем гору, будет виден город?
— Как на ладошке… Там уж зацепиться ему не за что.
— Значит, сопротивляться будет отчаянно.
— Точно! Ну, сковырнуть его можно будет быстро. Запсиховал фриц… Думает о своей погибели, а не о победе… Это уже вояка никудышный…
— Сумеем первыми на высоту прорваться?
— Надо, товарищ командир роты. Я припас… Вот… — Солдат извлек из-за пазухи алый кусок материи развернул. — Мечтаю первым достичь.
— Это по-гвардейски…
Позже, побывав у бронебойщиков, минометчиков, Петро видел такие красные флажки у многих. Солдаты оживленно переговаривались, шутили, и Петро понял, что, пожалуй, в этом спокойствии бойцов, которым предстояло штурмовать сильно укрепленную гору, таилось для противника самое страшное.
Люди не только страстно хотели поскорее выбить противника из последнего, севастопольского, укрепленного района. Они знали, что сумеют сделать это так же мастерски, как сделали уже, ворвавшись в Крым.
Едва с рассветом началась артиллерийская обработка высоты, Петро быстро добрался к своему командному пункту. И здесь, приглядываясь к солдатам, которые должны были находиться во время боя при нем, Петра увидел, что и они так же оживлены, как их товарищи, ожидающие в укрытиях сигнала к атаке.
Артиллерийская канонада все усиливалась, сливаясь в общий несмолкаемый гул.
— Такого еще не было, — громко и восхищенно сказал пожилой солдат, наблюдавший из-за бруствера окопчика за происходящим.
Противник открыл ответный огонь. Снаряды и мины ложились позади и впереди командного пункта Петра. В безветренном, по-летнему жарком воздухе дым и пыль становились все гуще. Из-за гребня горы поднялось солнце; темный диск его проглядывал будто сквозь закопченное стекло.
За грохотом Петро не слышал, как над его головой низко пронеслись штурмовики. Он увидел их, когда рев моторов заполонил все бездонное небо. А к вершине горы, еще дрожавшей от ударов «илов», уже плыли бомбардировщики…
Во вражеские траншеи штурмующие группы ворвались через несколько минут после того, как над исходными позициями со свистом взвилась ярко-красная ракета. Первая высотка была захвачена.
Петро перенес вперед командный пункт. Но еще до того, как он расположился со своими связными в глубокой воронке, которую чья-то бомба, словно нарочно, разворотила на удобном для энпе взгорке, гитлеровцы перешли в контратаку. Враг был тотчас же отброшен.
Лишенные растительности и почти отвесные скаты горы, густо покрытые железобетонными дотами, проволочными заграждениями, дымились, вздрагивая от разрывов.
В боевые порядки штурмующих групп и стрелковых подразделений артиллеристы выдвинули свои пушки, и штурм горы возобновился. Это была третья атака за день.
Медленно, шаг за шагом вгрызаясь в оборону врага, стрелки через час заняли первую линию траншей противника и с неимоверными усилиями продолжали пробиваться вперед.
Меняя командный пункт, Петро попал под пулеметный огонь, пополз, вскочил в развороченную снарядом траншею.
Она вся была завалена трупами вражеских солдат. Два пулеметчика из роты Петра, в мокрых, приставших к телу гимнастерках, пытались установить на бруствере «максим».
— Черт!.. Поставить негде… Придется выкидать мертвяков.
Петро выкарабкался и поспешил за связистами, тянувшими кабель.
К полудню в руках у противника оставался только гребень высоты, но держался он за него упорно, и продвижение стрелков снова застопорилось.
Особенно досаждал наступающим пулеметный огонь из амбразур большого бетонного дота. Его долго и сосредоточенно обстреливали тяжелые орудия, бомбили штурмовые самолеты. Но гарнизон дота оставался невредимым. Как только поднималась пехота, из амбразур снова хлестал огонь крупнокалиберных пулеметов и прижимал атакующих к земле.
Рота Петра несла потери, орудия сопровождения отстали, и, пока артиллеристы тянули их на лямках в гору, командиры взводов пытались прорваться вперед под прикрытием огня бронебойщиков и минометов.
— Что же вы, гвардейцы!? — хрипло кричал впереди младший лейтенант. — Или сил не хватает?.. Не дадим им удрать из Севастополя… За мной, орлы!..
Он встал во весь рост и тут же упал, срезанный пулеметной очередью.
Петро понял, что теперь никакая сила не оторвет людей от земли, а это-то и было губительным: гитлеровцы вели по ним прицельный огонь.
Надо было во что бы то ни стало блокировать проклятый дот, ослепить, взорвать его!.. Петро глядел на бетонную грибообразную глыбу с узкими амбразурами, и у него перехватывало горло от ярости. К доту не было никаких скрытых подходов, которыми могли бы пробраться подрывники.
А Тимковский, нервничая, поминутно требовал по рации:
— Поднимай людей! Что залегли? До утра будете тянуть?!
Петро с большим усилием сдерживал желание лично броситься в атаку. Может быть, ему удалось бы увлечь людей, оторвать их от земли… Но рассудок подсказывал другое: так можно поступить лишь в отчаянии. В лоб здесь не возьмешь.
— Принимаю меры к блокированию дота, — доложил он Тимковскому. — Прошу прибавить огонька…
Петро вызвал Евстигнеева, поручил возглавить группу и вместе с ней обезвредить дот…
— Без этого не продвинемся, — сказал Евстигнеев, измеряя прищуренным глазом расстояние до противника. И вдруг радостно воскликнул:
— Флажок!..
Из окопов тоже заметили красный лоскут материи на гребне; по цепи понеслись восторженные крики:
— Флажок! Флажок!.. Товарищ комроты, глядите!
Петро видел, что фашисты еще бьют из дота, но огонь их уже ослабевал. Красный флажок, поднятый каким-то смельчаком в тылу у противника, создал в настроении бойцов тот перелом, который должен был обеспечить успех атаки.
Петро с маху вскочил на бруствер, поднял над головой автомат:
— Вперед, гвардейцы! Высота наша!
Он взбирался вверх, не пригибаясь, хрипло дыша. Только один раз оглянулся… Гвардейцы поднимались за ним цепью, стреляя на ходу, скользя по крутому подъему. Сзади, не отставая от пехоты, волокли орудия артиллеристы. На плечи людей, на развороченную землю оседала белая горьковатая пыль.
Уже на самом гребне Петро смахнул пот, заливавший глаза, огляделся.
Из траншей, испуганно вскинув руки, вылезали один за другим вражеские солдаты. Офицер, в мятом, испачканном известняком и глиной кителе, без головного убора, признав в Петре командира, шагнул к нему. Не опуская рук, услужливо доложил:
— Цейн зольдатен… Ейн официр… Плен…
Из окопов, укрытий, щелей карабкались все новые и новые группы солдат. Петро, приказав одному из лейтенантов разоружать их и направлять на пункт сбора пленных, прошел с Евстигнеевым вдоль линии вражеской обороны.
В некоторых траншеях еще сидели растерянные, оглохшие от обстрела и бомбежки немецкие солдаты. Они робко и подобострастно следили за каждым движением Петра и Евстигнеева, заискивающе улыбались.
— Вылезай, хриц, вылезай! — покрикивал Евстигнеев.
Тучный лысый ефрейтор, уцепившись грязными руками за кромку щели, пытался выкарабкаться и никак не мог. Из-под скрюченных, с крупными заусеницами, пальцев его сыпалась рыхлая каменистая порода. Не спуская с Петра округленных от страха глаз, он с силой уперся тяжелым ботинком в грудь раненого, лежащего на дне щели, и наконец выбрался. Раненый застонал, но толстяк даже не обернулся.
— Эх, пес, а не человек! — выругался Евстигнеев.
— Не задерживаться! — донеслась до слуха Петра команда. — Вперед, на Севастополь!..
Петро узнал голос Тимковского. Прижав рукой сумку, чтобы не болталась, он побежал к нему.
Комбат, возбужденный и сердитый, отдавал какие-то приказания начальнику своего штаба и одновременно переругивался с артиллерийским капитаном. На груди у него болтался вынутый из чехла бинокль: Тимковский брался за него, подносил к глазам, но его то и дело отвлекали.
— Что разгуливаете? — накинулся он на Петра. — Сейчас получите задачу…
К Петру подошел Сандунян.
— Ругается, значит доволен, — сказал он, показывая на комбата одними бровями. — Когда сердит, вежлив как… японский дипломат…
Петро засмеялся. Они закурили. Пыхнув папироской и уже спокойнее поглядев по сторонам, Петро только сейчас увидел внизу, в легкой дымке, зеленое море, бледно-золотые облака над ним, серые квадраты города… Он схватил Сандуняна за рукав гимнастерки:
— Севастополь! Арсен, да посмотри же!..
Перед ними лежал город, о котором они за годы войны слышали столько легендарного. Он казался совершенно вымершим, безлюдным. Даже издали было видно, что строения разрушены, закопчены пожарами. И сейчас, справа, в районе пристани, клубился угольно-черный дым.
— Это возле Графской пристани горит, — сказал кто-то. К городу спускались с горы разрозненные группы бойцов, орудия. Сзади подтягивались танки, тягачи, пехота… Штурмовики и тяжелые бомбардировщики обрушивали свои удары уже где-то дальше, за городом.
Предстояло овладеть третьим рубежом обороны противника, и впереди уже велась разведка боем…
Потеряв ключевую высоту перед Севастополем, враг не мог оказать серьезного сопротивления. Днем рота Петра вела бой у самых окраин города…
Гитлеровцы, теснимые частями 4-го Украинского фронта и Отдельной Приморской армии, отходили на последний свой рубеж в Крыму — к Херсонесу…
На рассвете Тимковский разыскал Петра в полуподвальной комнате трехэтажного жилого дома. В здании были выбиты все окна, пол усеян стеклом и штукатуркой. Лежа в самых разнообразных позах, спали бойцы, Петро, уронив на руки голову со сбившейся на затылок фуражкой, сладко похрапывал в углу, около низенького детского столика.
Тимковский постоял над ним, тихонько потряс за плечо.
Петро вскочил, красными, воспаленными глазами посмотрел на майора. По сонному лицу его с глубокими отпечатками складок рукава еще бродили неясные тени.
— Царствие небесное так проспишь, — сказал Тимковский. — Поднимай роту, пойдем фашистов добивать…
Он показал на двухверстке, куда нужно Петру вести своих людей.
Петро поднял бойцов, забрал каску и автомат.
В полутемном коридорчике, очевидно, служившем прежним жильцам квартиры прихожей, он мимоходом взглянул в расколотое снизу доверху зеркало и так и застыл с протянутой к двери рукой. На него удивленно смотрел какой-то чумазый детина с впавшими небритыми щеками и вымазанным известкой носом.
Петро задержался у зеркала, немного привел себя в порядок и, вскинув автомат по-охотничьи, на плечо, вышел на улицу.
По изрытой взрывами брусчатке шли саперы с миноискателями, моряки, тянули провод связисты.
Пехотный майор в перетянутой ремнями шинели помогал растащить сбившиеся в узком проезде повозки.
— Ну, куда вас черти несут? — беззлобно кричал он на ездовых. — Противник еще в городе…
Повозочные, флегматично помахивая кнутами, упрямо пробивались куда-то вперед, к центру.
Над израненным, превращенным в камни и щебень городом поднималось утро… В легкой дымке вырисовывалась перед Петром гавань, Корабельная сторона. У памятника Погибшим кораблям, то совершенно скрывая его, то четко выделяя его белую высокую колонну, вздымались к прозрачному синему небу исполинские клубы черного, жирного дыма. Петро вспомнил, что у берега еще с вечера было подожжено нефтеналивное судно.
С возвышения, на котором стоял дом, приютивший Петра и его роту, были видны контуры здания Севастопольской панорамы. Они были знакомы Петру по фотографиям.
Откуда-то с горы, затянутой свинцовым маревом, протягивались в сторону Херсонеса бесшумные огненные пунктиры: били гвардейские минометы. Гитлеровцы беспорядочно и как-то вяло стреляли по городу из орудий. Снаряды рвались то на голых холмах, за окраиной, то в бухте.
На них никто не обращал внимания. Более неприятным было частое повизгивание пуль: трудно было определить, откуда стреляют.
Проходивший мимо Петра пожилой связист с катушкой провода беспокойно говорил своему спутнику, тащившему вслед за ним два телефонных аппарата:
— Шаловливых пуль сколько…
— Пули — дуры, — откликнулся боец. — Вот мину как бы не достать из-под земли ногой…
Связисты посторонились, уступая дорогу трем бойцам, катившим навстречу по плитняку тротуара внушительный бочонок.
Бочонок был массивный, крепкой работы, в нем тяжело плескалась какая-то жидкость, и бойцы, заметно взбудораженные, хлопотали около него с хозяйской рачительностью и усердием. Один из них, в мешковатой гимнастерке и рыжих обмотках, деловито покрикивал встречным:
— Поберегитесь, ребята…
В нескольких шагах от Петра они остановились передохнуть. О чем-то таинственно переговариваясь, оживленно жестикулировали.
Потом Петро слышал, как боец в обмотках дружелюбно объяснял нивесть откуда вынырнувшим двум морякам-патрульным:
— Масла подсолнечного разжились… Верно говорю, масло…
— Ну, и жадные вы… Зачем вам столько масла? — укоризненно говорил мрачный на вид моряк, принюхиваясь к бочонку.
— Так это… На общее, сказать, питание… Всей хозкоманде, — отстаивал боец в обмотках, ревниво придерживая бочонок рукой.
— Нет, дядя, ты пушку не заливай, — строго сказал моряк. — Никакое это не масло, а чистый спирт… Понял? А спирт хозкоманде ни к чему…
Беззвучно смеясь, Петро наблюдал, как бочонок, подталкиваемый расторопными морячками, покатился дальше, глухо погромыхивая по камням, подпрыгивая на выбоинах.
— Приходите… Полведерка отпустим, — пообещал второй моряк, оглядываясь на заметно приунывших бойцов и широко улыбаясь. — Пожертвуем за труды…
Петро подождал, пока его рота разобрала свое оружие, построилась. и повел ее запруженными улицами и переулками к Камышевой балке.
У одного из перекрестков, над рядами колючей проволоки, стоял на шесте плакат:
Стой! Кто пройдет дальше, будет расстрелян!
Мимо плаката прошли посмеиваясь, и только кто-то из задних рядов ударом ноги вывернул его из земли, отшвырнул далеко в сторону, к куче щебня, золы и ржавого железа.
* * *
После изгнания немецко-фашистских захватчиков из Севастополя они удерживали в Крыму лишь Херсонесский мыс с Казачьей бухтой, в которой на скорую руку было сооружено несколько временных причалов.
Сюда хлынули толпы вражеских солдат. Командир 111-й пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер, представлявший в эти последние часы боев за Крым гитлеровское командование, приказал срочно строить вторую линию обороны. Он рассчитывал, задержав натиск советских войск, эвакуировать остатки крымской группировки в румынские порты на кораблях, обещанных Гитлером.
Однако солдаты и большая часть офицеров, объятые паническим ужасом, деморализованные, бросая имущество, устремились к морю в надежде попасть на суда. На них уже не действовали никакие увещевания и даже угрозы оружием фанатиков офицеров и генералов, которые, вопреки здравому смыслу, решили продолжать сопротивление.
Начальник штаба 111-й пехотной дивизии подполковник Франц посоветовал Грюнеру отправить к русским парламентера для переговоров о сдаче. Он даже предложил для выполнения этой миссии свои услуги, но Грюнер резко и категорически отклонил его совет.
Огонь советских войск по Херсонесу все усиливался. Над клочком земли, в который вцепились гитлеровцы, беспрерывными волнами появлялись штурмовики.
Прорвавшись в бухту сквозь плотный заградительный огонь советских батарей, четыре вражеских судна смогли принять на борт лишь незначительную часть солдат и офицеров из тридцати тысяч, скопившихся на Херсонесе. Два корабля тут же были потоплены авиацией.
Паника и хаос усилились еще больше, когда распространился слух, что генералы Бемэ и Грюнер, переодетые в летные комбинезоны, собрались бежать на самолете, который круглые сутки держали наготове.
У маленьких суденышек, около причалов, началась неописуемая давка. Сталкивая друг друга в море, ругаясь и схватываясь в кулачной потасовке, незадачливые "покорители Крыма" старались как можно быстрее покинуть землю, которая жгла им пятки.
Двенадцатого мая советские войска мощным ударом танков и пехоты взломали оборону противника и, подавляя разрозненные группки сопротивляющихся фашистов, начали распространяться по Херсонесскому полуострову…
…Петро из своего неглубокого укрытия в расщелине меж камней, которое даже не хотелось ему «обживать», видел, как цепь вражеских солдат, с которой рота уже несколько часов вела довольно вялую перестрелку, внезапно дрогнула. Часть гитлеровцев побежала, некоторые продолжали отстреливаться.
Петро поднял бойцов, и они рванулись вперед с такой яростью, что даже самые упорные из фашистов побросали оружие и торопливо подняли руки.
Проходя мимо пленных, Петро обратил внимание на то, что большинству из них давно перевалило за третий десяток и что, судя по регалиям, болтавшимся на их грязных мундирах и кителях, его роте довелось вести последний бой в Крыму с матерыми вояками.
— Капут! — кратко подытожил Арсен Сандунян, догоняя Петра, шагавшего вместе с Евстигнеевым к морю.
— Сработано чисто, — весело улыбаясь и усталым жестом вытирая пыль со лба, откликнулся Петро.
— Сколько же их тут! — удивлялся Евстигнеев осматриваясь. Подозрительно разглядывая злые, грязные лица фашистов, он на всякий случай держал свой автомат наготове.
Небольшое пространство древнего Херсонесского полуострова было заполнено толпами гитлеровцев. На развороченной, пахнущей дымом и гарью земле валялись вперемежку с трупами людей и лошадей опрокинутые автомашины, орудия, остовы разбитых самолетов. Чем ближе к бухте, тем гуще была усеяна земля брошенными чемоданами с награбленным добром, ящиками с продуктами, бутылками, консервными банками, медикаментами, рулонами бумаги, деньгами, порнографическими открытками и сентиментальными семейными фотографиями, коробками с шоколадом и древесным спиртом, пачками сигарет.
Пленные, окликая друг друга гортанными резкими голосами, понукаемые своими офицерами и ефрейторами, собирались в кучу, строились.
— Эти уже отвоевались, — с удовольствием сказал Сандунян Петру.
— Разрешите, товарищи офицеры? — окликнул их низенький шустрый лейтенант с «лейкой» в руках и с какими-то футлярами, сумочками, чехольчиками на боку. Херсонес очищали? Минуточку…
Петро и Арсен машинально поправили головные уборы, одернули гимнастерки.
— Так… А вы, папаша… Извиняюсь, гвардии старшина, в срединку, — командовал фотокорреспондент. — Фриц, фриц, стань там… Хир!.. Дорт!.. Отлично!..
Щелкнув, он справился:
— Не устали? Тогда еще разочек… Великолепно… Папаша, подбородочек повыше… Ус не надо крутить… Превосходно… Минуточку… Фамилии…
Он исчез так же стремительно, как и возник.
— Бойкий! — похвалил Евстигнеев.
— Корреспонденту иначе нельзя, — сказал Петро. Они дошли до крутого, кремнистого обрыва над морем, заглянули вниз.
Море отделялось от обрыва узенькой кромкой песка, загроможденного крупными валунами и усеянного отполированной волнами галькой. Гитлеровцы кишели на этой узенькой прибрежной полосе. Офицеры бросали в плещущие волны оружие, документы… Лица их были зелеными, как морская вода.
К морю вели высеченные в ракушечнике лестницы. Сандунян принялся подсчитывать поднимающихся на берег пленных:
— Сто… Двести…
— Их без нас потом сосчитают, — махнув рукой, сказал Петро. Он беззлобно смотрел на давно небритые, растерянные и злые лица врагов. Вдруг его внимание привлек шум, одиночные выстрелы.
— Старшина, узнайте, что такое? — поручил он Евстигнееву.
Выстрелы стали чаще, и Петро, торопливо вынув из кобуры пистолет, поспешил вслед за старшиной.
Не добежав еще двух-трех десятков шагов, он увидел небольшую, плотно сгрудившуюся кучку гитлеровцев. Они отстреливались от наседающих бойцов. Высокий старый офицер, яростно размахивая парабеллумом, что-то кричал. Потом, не целясь, он выстрелил.
— Генерал ихний, — крикнул бежавший рядом с Петром лейтенант и, опустившись на колено, вскинул автомат.
— Не бей! — Петро ударил кулаком по стволу автомата, но лейтенант все же успел дать короткую очередь. Генерал ухватился рукой за плечо и выронил револьвер.
Петро метнулся к нему и вдруг согнулся, взялся обеими руками за живот. Сделав несколько шагов, он со стоном начал валиться на бок.
Сандунян подбежал позже. Он видел, что в Петра выстрелил стоявший за спиной генерала рослый немецкий офицер с широкой колодкой орденских ленточек на кителе.
Арсен, зажав в кулаке рукоять пистолета, бросился на него. Заметив сверкающие глаза Сандуняна, оскаленные зубы на смуглом, искаженном гневом лице, офицер попятился, рывком поднес к своему виску пистолет и застрелился…
Сандунян склонился над Петром. Он лежал ничком, подвернув под себя руку. На зеленых бриджах его густо проступала кровь. Рубанюк тихо, в забытьи, стонал, и Сандунян бережно перевернул его на спину.
…Очнулся Петро спустя несколько минут. Рана в верхней части живота нестерпимо горела.
Над ним вполголоса разговаривали. Петро с усилием открыл глаза и увидел командира полка Стрельникова и Олешкевича. Не разжимая зубов, он тихонько, без слез, всхлипнул.
— Ну, ничего, ничего, — сказал Стрельников. — Живой… Заштопают, все будет в порядке…
— Пуля в животе осталась, — произнес женский голос. — И кровотечение, смотрите… Надо срочно в госпиталь… Помогите, товарищ, лейтенант. Чуть-чуть приподнимите.
От резкой боли в животе Петро снова лишился сознания…
Очнулся он в санитарном автобусе. Машина катилась медленно и плавно, мягко шурша по асфальту шоссе.
Покачиваясь на висячих носилках, Петро медленно размежил веки… В автобусе было душно, сильно пахло йодом, эфиром… Один ив раненых непрерывно стонал, потом хриплый голос его перешел в рыдание. Рядом с ним сидела девушка, держа в своих руках его желтую, безжизненную руку.
— Куда мы? — слабо шевеля губами, спросил Петро. — Слышите, сестра?
— В госпиталь, в госпиталь… Скоро уже…
Вдоль шоссе шли нескончаемые колонны пленных. Петро безразлично смотрел на них. Заросшие щетиной, позвякивая котелками, они шли медленно, без конвоя, потом вдруг начинали почему-то бежать, сбиваясь в кучу, наталкиваясь друг на друга…
Автобус, гудя, обогнал голову колонны, и Петро неожиданно заметил сквозь нагретое солнцем стекло знакомого матроса Сергея Чепурного. Моряк ехал рысью впереди колонны пленных, понукая каблуками и хворостиной свою неказистую, явно трофейного происхождения, кобыленку. Ноги его в широких матросских брюках были раскорячены, бескозырка лихо сдвинута на затылок.
Увидев, что автобус обогнал колонну, Чепурной махнул прутиком, сжал каблуками вспученные бока кобыленки.
— Шнеллер!.. — донесся до Петра его зычный голос.
Разгром немецких войск в Крыму Итоги Крымской кампании
Сегодня, 12 мая, в Крыму закончилась операция по очищению района мыса Херсонес от остатков немецко-фашистских войск, разбитых при овладении нашими войсками городом Севастополь.
В ходе боёв по разгрому Севастопольского плацдарма противника и очищению мыса Херсонес нашими войсками за период с 7 по 12 мая уничтожено: танков и самоходных орудий — 49, самолётов — 87, орудий разных — 308, миномётов — 331, пулемётов — 620, автомашин — 564, складов разных — 24.
Противник потерял только убитыми более 20.000 солдат и офицеров.
Захвачено нашими войсками: танков и самоходных орудий — 48, самолётов — 49, орудий разных — 1.228, миномётов — 721, пулемётов — 4.859, винтовок и автоматов — 46.041, автомашин — 4.173, лошадей — 710, складов разных — 123, паровозов — 25, эшелонов с военной техникой — 14 и отдельно вагонов с разным военным имуществом — 540.
Взято в плен 24.361 солдат и офицеров, в том числе командир 5 армейского корпуса генерал-лейтенант Бемэ, командир 111 пехотной дивизии генерал-лейтенант Грюнер и несколько полковников.
ВСЕГО за период Крымской кампании с 8 апреля по 12 мая нашими войсками уничтожено: танков и самоходных орудий — 188, самолётов — 529, орудий разных — 775, миномётов — 946, пулемётов — 1.882, автомашин — 2.227, складов разных — 39.
Противник потерял убитыми более 50.000 солдат и офицеров.
Захвачено: танков и самоходных орудий — 111, самолётов — 49, орудий разных — 2.304, миномётов — 1.449, пулемётов — 7.008, винтовок и автоматов — 84.524, автомашин — 4.809, лошадей — 11.684, складов разных — 188, паровозов — 44, эшелонов с военной техникой — 14 и отдельно вагонов с разным военным имуществом — 2.865.
Взято в плен 61.587 солдат и офицеров, из них часть раненых.
Таким образом, за всю Крымскую кампанию с 8 апреля по 12 мая противник потерял по главным видам боевой техники и людского состава: пленными и убитыми — 111.587 человек, танков и самоходных орудий — 299, самолётов — 578, орудий разных калибров — 3.079, автомашин — 7.036 и много другой техники.
Кроме того, нашей авиацией и кораблями Черноморского флота с 8 апреля по 12 мая потоплено с войсками и военными грузами противника: транспортов — 69, быстроходных десантных барж — 56, сторожевых кораблей — 2, канонерских лодок — 2, тральщиков — 3, сторожевых катеров — 27 и других судов — 32. Всего потоплено за это время 191 судно разного тоннажа.
СОВИНФОРМБЮРО
Валентина Потемкина Севастополь
Мой светлый город, ты изранен, Но ведь остался белый камень, Еще горячий от огня. Прибоя вечное движенье, Как сердца милого биенье, Вновь будет радовать меня. Пусть моего не стало дома, Пусть тополь мой у дома сломан, Он силу жизни сохранит. И город славы — он бессмертен, Могучим корнем врос в столетья, А кроной в будущем шумит. Войска приветствует столица, И вся страна тобой гордится Урал, и Волга, и Кавказ. А тот, кто в первых был сраженьях, Кто знает горечь отступленья И кто поклялся в грозный час Вернуться к городу в заливе, Сегодня нет его счастливей, И нет милее ничего, Чем опаленный этот тополь, И нет отрадней для него Родного слова — Севастополь.Петр Сажин Освобожденный город
Есть в нашей стране такие города, улицы которых похожи на раскрытые страницы чудесной книги: идешь по таким улицам и как будто читаешь волнующие душу слова, и сердце твое наполняется каким-то торжеством и гордостью.
Таков Севастополь…
Ни о каком другом городе не сложено столько легенд и песен. В мире эпитетов, пожалуй, не скоро найдешь слово, чтобы достойно выразить величие Севастополя…
С трудом лавируя среди повозок и орудий, наш автомобиль спешит в город. Пройдена последняя петля горной дороги. Створки гор закрыли море, мы приближаемся к холмам Сапун-горы. Здесь сходится несколько дорог. Сотни машин торопятся в Севастополь. Пыль тянется за ними, как дым пожара в степи.
Перед глазами мелькает застывшее в дикой судороге железо, вылизанная огнем земля, трупы, опаленные кусты и изрытые снарядами и бомбами холмы. Надо это видеть, чтобы понять, какой силы смерч пронесся над этим, если говорить сухо по-военному, «рубежом».
Картину боя можно представить себе, измерив на глазок расстояние от воронки до воронки. Оно не больше метра—двух. Этим объясняется, почему вражеских трупов здесь сравнительно мало — их просто разнесло на куски.
У Малахова кургана пробка. Над головой со свистом проносятся снаряды. Выбитые из Севастополя оккупанты еще держатся у Херсонеса. Они уцепились за бухты: Стрелецкую, Омега, Камышевую, Казачью, мыс Херсонес и Круглую бухту.
Небо над Херсонесом в зенитных разрывах, там действуют наши штурмовики и бесстрашные «У-2». По Херсонесскому полуострову бьют и наши пушки.
На вражеские снаряды никто не обращал внимания, хотя обстрел ведется с хорошей пристрелкой: гитлеровцы бьют по дорогам, по Петровой слободе, по вокзалу, по Зеленой горке.
И наконец он открылся.
Чудо-город! Слава нашей Отчизны.
Над холмами его стелется черный дым, и сквозь дым, как через разрывы облаков, сияет гладкое, голубое, как небо, зеркало Южной бухты. Люди на машинах встают.
Все, кого судьба столкнула здесь у Малахова кургана, с изумлением смотрят на город. Как не похож он на тот сказочный Севастополь, образ которого в боях они несли сюда. Развалины, пепел да крик чаек над Северной бухтой.
И все же, поруганный оккупантами, обожженный огнем, он прекрасен. Город, где прогремели на весь мир подвиги советских людей — матроса Ивана Голубца, Ноя Адамия, Фильченкова, комсомольцев одиннадцатого дзота, артиллеристов батареи Пьянзина… Город матроса Петра Кошки и Даши Севастопольской, адмиралов Нахимова и Корнилова…
Дорога поворачивает на вокзальное кольцо. На воде бухты плавают бочки, бревна, ящики. Сквозь клубы дыма вырисовывается ферма плавучего крана с флагом на вершине.
Мы спешим вперед. На улицах города — трупы врагов. Особенно много их у вокзала. Они лежат прямо на дороге.
Машина выносит нас по длинному и так знакомому подъему на Ленинскую. С болью озираемся по сторонам. Камни, щебень, дым, битое стекло, трупы. Не сговариваясь, снимаем фуражки и склоняем головы.
Губы шепчут: "Здравствуй, Севастополь, здравствуй, город-герой".
Медленно ползут машины к Графской пристани. Над водной станцией вьется советский флаг, над портиком Графской пристани на флагштоке тельняшка и бескозырка, поднятые вместо флага моряками из отряда морской пехоты.
Под стеной одного из уцелевших домов стоит, как разгоряченный конь, танк с большой и броской надписью, звучащей, как символ — «Мститель». Он пришел сюда со своим экипажем от Сталинграда. Этот танк первым вылез на неприступный гребень Сапун-горы и первым ворвался в город. Он славно выполнил свою миссию.
По улицам города шагают отряды саперов, связисты, мчатся машины, гарцуют всадники. Твердо печатают шаг морские патрули. На стенах зданий, на каменных оградах появляются надписи: "Мин нет", «Разминировано».
На площади Коммуны останавливается радиофургон, и над городом взвивается песня. Далекая и прекрасная песня из Москвы. А со стороны Карантинной бухты, с Херсонесского мыса доносится гул артиллерии, взрывы бомб. Над юго-восточной окраиной города в высоком небе то и дело повисают черные хлопья разрывов — в шести километрах от Севастополя еще идут бои. Последние бои, и люди прислушиваются не к залпам, а к песне, звучащей, как победный марш, как призыв к труду, который должен дать жизнь городу немеркнущей славы…
* * *
Вместе с группой моряков я поднялся на Малахов курган.
Высокий бурьян, кусты иудиного дерева, разбитые блиндажи, обгорелые остовы машин, ржавая жесть консервных банок, распотрошенные матрацы — это все, что осталось здесь от оккупантов.
На месте, где 5 октября 1854 года был смертельно ранен Корнилов. стоял бронзовый памятник адмиралу. На нем сияла символическая надпись: "Отстаивайте же Севастополь".
Защитники Севастополя 1941—1942 годов, герои второй обороны, с достойным мужеством отстаивали город русской славы; каждый раз после трудной ночи они смотрели на бронзового адмирала и, убедившись в том, что он цел, с еще большим упорством дрались с врагом.
Нет теперь ни памятника, ни надписи. Один лишь гранитный постамент. Не узнать и знаменитого бастиона, где соратники Корнилова — русский офицер, тридцать солдат и несколько матросов — сражались на удивление всему свету. Англичане обкладывали башню бастиона, в которой заперлись герои, горящим хворостом, пытаясь выкурить их. Но они не сдались. Тогда враги стали заливать бастион водой, а герои продолжали сражаться…
На северной стороне Малахова кургана уцелело заклепанное орудие, снятое в первые дни осады с одного из миноносцев. На башне орудия сохранилась надпись: "Смерть немецким оккупантам!"
Где матросы, стоявшие у этой пушки? Что с ними сталось? Придет ли кто из них сюда, чтобы посмотреть на свободный город с высоты кургана?
Тихо здесь. Внизу зияют развалины Корабельной стороны и Павловского мыска. Вдали чернеют пустые глазницы амбразур Константиновского форта, а южнее раздетый сферический шар Панорамы. И только гладь Южной бухты, отполированная солнцем, сияет вечной жизнью.
Глядя на руины, на дым, который плыл черным облаком над городом, я вспомнил Севастополь июня 1942 года. На улице Ленина лежал тогда разбитый бомбой старый каштан. Он был похож на тяжело раненого. Но листья на его беспомощно опущенных ветках зеленели — могучий корень давал им животворящие соки. Сейчас Севастополь напоминает тот разбитый каштан. Невольно думаешь, что и у него есть свой бессмертный источник силы, что и он подымется скоро и зацветет. Придут сюда дети, братья героев Малахова кургана, тридцатой батареи, дзота № 11, Суздальской горки, придет доблестная Черноморская эскадра, и снова бухты огласятся свистом боцманских дудок, гулким боем склянок и звуками сирен. Город — будет!..
Наконец в последний раз вздрогнула от взрывов земля Севастополя, и сразу стихло все кругом. Только лязг гусениц покидающих город танков гулко разносится над бухтой. У мыса Херсонес — крайней точки Крымского полуострова — фашисты капитулировали.
Сталинградская кампания закончилась зимой, и снег многое скрыл от глаз. Разгром немцев в Крыму начался весной, а закончился в разгар ее. Лишь пыль слегка «состарила» своим седым налетом свежую картину битвы.
Я попал на Херсонес сразу же после того, как остатки разгромленных немецких войск выкинули белый флаг.
Гитлеровцы стянули на узкий плацдарм тысячи орудий, пулеметов, минометов. Сюда же отошли танки, самоходная артиллерия и свыше пятидесяти тысяч солдат. Мне думается, немцы радовались, когда их вышибли из Севастополя. Здесь была какая-то надежда уйти морем.
Уже от Стрелецкой бухты почти невозможно было ехать. Я оставил машину и пошел пешком. По пыльным дорогам навстречу нам уныло брели тысячные колонны пленных.
Под берегом на легком прибое качался чужой транспорт. "Не слышно на нем капитана, не видно матросов на нем".
Из Казачьей бухты тянул запах гари. Горели баржи и корабли, которым так и не удалось в это утро уйти к Констанце. На поле валялись бумага, рюкзаки, ящики, шинели, банки, одеяла, винтовки, автоматы, гранаты, письма, ордена, зубные щетки, пояса, каски, мины, патроны. Все это было занесено сюда солдатами 17-й армии и теперь брошено в панике. Под высоким обрывистым берегом Херсонеса на камнях лежали тысячи трупов фашистских «завоевателей».
Я нагнал матроса-разведчика Ведерникова. Он первым ворвался в Севастополь и теперь шел до берега «Херсонца», шагая через трупы оккупантов, обходя горящие машины и разбитые пушки. Мы вышли к берегу. Ведерников снял с плеча автомат и выпустил длинную очередь. Это был салют матроса.
На крымской земле не было больше вооруженных немцев.
Пасмурный с утра день разыгрался. Над нами сияло жаркое солнце юга. А впереди, раскинувшееся до самого горизонта, лениво плескалось слегка ворчливое и усталое море. Далеко-далеко чернели крохотные точки. Это шли в Севастополь лихие катера Черноморского флота…
* * *
На улице Ленина в домике, пощаженном войной, разместились прибывшие вместе с войсками группы партийных и советских работников Севастополя.
Ни стула, ни стола, ни гвоздя. Работники горкома партии сидели друг против друга на вещевых мешках и обсуждали план развертывания жизни в освобожденном городе. Положение было чрезвычайное: требовалось немедленно очистить город от трупов и улицы от завалов, дать воду, электроэнергию, открыть баню, пустить пекарню, развернуть торговлю и общественное питание. С чего начинать?
В Севастополе не было ни света, ни воды. По улицам двигались непрерывным потоком войска. В знойном воздухе дружной весны к небу тянулись дым и пыль. Усталых бойцов томила жажда. Неистовствовали от отсутствия воды кони.
И вот на улицах появились бочки, корыта, ведра с студеной ключевой водой. Солдаты умывались, пили сладкую воду, наполняли фляжки. Лошади с присвистом высасывали влагу из корыт. Во дворах кипели чаны, билась мыльная пена в тазах, солдаты мылись в импровизированных банях, их белье тут же стиралось и сушилось.
С первого дня освобождения на улицах города трудились сотни женщин (мужчин в Севастополе почти не было: многих угнали гитлеровцы, другие вступили в Советскую Армию сразу же по ее приходе).
Без машин, а лишь лопатами да кирками, а то и просто руками, они расчищали улицы, убирали трупы, освобождали от грязи и мусора случайно уцелевшие дома. Они работали так, как будто силы их никогда не могли иссякнуть.
Нужно было видеть и знать положение Севастополя, каким его оставили оккупанты, чтобы понять, какое чудо сотворили севастопольские женщины!
Вот краткая хроника этих дней:
Оккупанты разрушили все предприятия города, но уже 10 мая вышел первый номер газеты "Слава Севастополя". Хлебозавод к 17 часам выдал первый хлеб, а в 18 часов севастопольцы услышали голос Москвы.
10 мая почта вручила жителям Севастополя 3.500 писем.
12 мая начала работать баня. 14-го закончена расчистка улиц. В подвале на улице Ленина был показан фильм "Два бойца".
16-го по водопроводным трубам побежала вода.
19 мая загорелся электрический свет.
Все это было сделано севастопольскими женщинами и старыми отставными матросами — внуками и правнуками нахимовских героев.
Они умели отстаивать город от нашествия врага. Они проявили мастерство и в возрождении жизни в нем.
Севастополь — любовь и гордость нашей страны. Его слава не померкнет в веках.
Александр Жаров
Все было в городе мертво — Дома, и улицы, и пристань… С холма глядел каштан ветвистый С глубокой грустью на него. Вечерняя сгустилась тень. Развалины — над грудой груда. А между ними, словно чудо, Цвела спасенная сирень… Воспрянут, будут жить сады. Ряды домов воскреснут тоже! Сирень вскипающая схожа С голубизной морской воды… Вставай, творящий чудеса! Кипи неистощимой силой, Мой Севастополь, город милый, Отчизны вечная краса!Семен Кирсанов Оживай, Севастополь
Наша песня вошла в Севастополь! За холмом орудийный раскат, воздух города пылен и тепел, круговая дорога под скат… Мы въезжаем по узким и тесным переулкам приморской земли, ждут пути над обрывом отвесным полковые обозы в пыли. Лом войны завалил мостовые, пыль лежит, как столетняя быль, и спокойно везут ездовые на усах эту вечную пыль. Мертвый немец на пыльной дороге, вплющен в землю и цвета земли… И колеса, копыта и ноги равнодушно по трупу прошли. Мы врагов под ногами не видим, Это стоптанный прах мостовых. Видим стены и вновь ненавидим ненавистников наших живых. Видим раны от мин и орудий, видим зданий безжизненный ряд, стены эти, как люди и судьи, тишиной о враге говорят. Воскресай, оживай, Севастополь! Люди вытравят плена следы! Ленин станет на бронзовом цоколе, зацветут золотые сады! Детвора зашумит под колонной, кораблями заполнится даль. Словно солнце на ленте зеленой сын отцовскую тронет медаль! Мы пришли не с пустыми руками на вершины заветных высот, белый мрамор и розовый камень вся Россия сюда принесет. Все спокойнее волны залива, в город входит волна синевы. И за эхом последнего взрыва К нам доносится слово Москвы!П. Павленко Город — памятник (отрывок из романа «Счастье»)
На рассвете он подсел в автобус к иностранным корреспондентам. Погода была на редкость хороша. Предгорье, круто сбегающее к морю, поблескивало сильной сочной росой. Она стекала косичками с обнаженных скал, как дождь, украдкой проползший по земле, вместо того чтобы упасть сверху. Нежный и грустный запах зимы, запах морского камня и отсыревших, но еще не совсем гнилых листьев очень съедобный запах, что-то вроде опары — веял в воздухе, не соединяясь с запахом близкого моря. В полдень горячие камни и глинобитные стены домиков тоже некстати пахнули горячим хлебом.
Автобус промчался мимо одинокой могилы у края шоссе; рядом торчали остатки английского танка. Ужасно горели эти проклятые танки. Чуть что — они как свеча. Этот, должно быть, из бригады Черных. Она проходила именно здесь. Сибиряки, они впервые видели черноморскую весну и самый радостный, самый торжественный ее месяц — май. Это было в самом начале его, когда деревья расцвели, не успев зазеленеть. Длинные ветви иудина дерева покрылись мелкими, частыми цветами и торчали, как гигантские фиолетовые кораллы. Розово, точно освещенные изнутри, светились персиковые и миндальные деревья. Красным и розовым, реже синим, горели трещины скал, набитые узенькими кривульками цветов. Танки мчались, замаскированные сверху цветущими сливами и миндалем, будто клочки садов, а из смотровых щелей торчали букетики горных тюльпанов. Когда хоронили погибших, за цветами далеко ходить не приходилось. Многие так и погибали с цветами в руках.
— Ривьера, — сказал Ральф, корреспондент лондонской газеты. — Или немного Италии. — Точно он не расслышал ни одного слова из рассказа Воропаева о танкистах.
— Разве на Ривьере сражались? — спросил Воропаев.
Но ему не ответили за ревом клаксона. Автомобиль преодолевал как раз самую тугую петлю перевала.
Когда скрылось море и впереди показались сонно полулежащие на боку горы — грустный и однообразный пейзаж, — француз, до сих пор дремавший, спросил:
— Сталин был уже в Севастополе? Говорят, что Черчилль и Рузвельт выехали туда сегодня.
— Не знаю, — ответил Воропаев. — Я бы никого туда не пускал пока.
Англичанин вежливо уточнил:
— Понятно. Памятники истории всегда нуждаются в некотором оснащении, в доработке.
— Это же не Дюнкерк, — возразил Воропаев. — А в Севастополь я не пустил бы даже вас. Там еще много мин.
— Мы, господин проводник, пойдем туда, куда нам захочется, и только туда. Кстати, я голосую за остановку и завтрак.
Все торжественно проголосовали. Севастополь был им нужен, как прошлогодний снег.
Когда заканчивали завтрак, Гаррис сказал:
— Наш почтенный, но строгий полковник будет очень удивлен, узнав, что я выдвинулся как журналист благодаря русской теме.
Воропаев сел боком к рассказчику. Здесь, где допивали коньяк иностранные гости, в прошлом году проходила дивизия Провалова. Многое вспомнилось…
Гаррис между тем начал рассказывать, что в 1909 году, когда он проводил время в Париже в качестве юного туриста, в театре Шатло открылся русский сезон. Удобный случай познакомиться с народом, о котором ничего не знаешь. Гаррис попал на "Князя Игоря", услышал Шаляпина, увидел танцы Нижинского и Карсавиной и "Половецкие пляски" Фокина.
— Вы понимаете, господа, что получилось? "Князь Игорь" — опера. Немного тяжеловатая, как всё русское, но мелодичная. И, конечно, Шаляпин — отличный певец. И, конечно, Нижинский — король танца. Но успех сделали не певцы, не танцоры-солисты, а массовые пляски. Именно они открыли глаза на русскую душу. Страсть, ярость, самозабвение!.. Я не случайно сказал — самозабвение. Слово это выражает состояние души, свойственное одним русским. Забвение себя, своих нужд. — Гаррис оглянулся на Воропаева:
— Я не делаю ошибок в толковании понятия самозабвения, почтенный полковник?
— Право не скажу. Я не языковед.
— А! Это уже очко. А то мне показалось, что вы всё знаете. Итак, возвращаюсь. Если бы ту постановку можно было увековечить на киноленте, мы, американцы, узнали бы русских на десять лет раньше. Я тогда прямо с ума сошел. Тут ордою, как пляшущее пламя, ворвались половцы, машут бичами, потрясают кривыми саблями и вопят, стонут, зовут, и все быстрее взлетают, грозят. Чорт побери, это такая сцена, что в первом ряду партера было страшно сидеть. Я тогда же сказал себе: русское искусство с огромным напряжением сдерживает страсть своего народа к прыжку куда-то вдаль. Сколько красок, сколько ритмов, сколько порыва прорваться куда-то в четвертое измерение! Не дай бог, — думал я, — если эта самозабвенная страсть когда-нибудь вырвется за границы искусства. И первая моя корреспонденция была о русском балете.
— Браво! — тактично сказал, готовясь подняться, француз.
— У нас еще есть время, — удержал его англичанин. — Гаррис волен рассказывать столько времени, сколько мы будем допивать его коньяк.
— Да, балет балетом, а тогда даже хитрый Бриан, рукоплескавший русским балеринам, не мог бы предсказать столь ошеломляющих темпов русского прыжка в неизвестность. Знаете, господин полковник, я иногда жалею, что Россия ушла в политику.
— Конечно, балет, как и всякое искусство, выражает душу народа, но изучать страну по балету, это все равно, что изучать садоводство по варенью, — сказал Воропаев. Ему не хотелось всерьез спорить с Гаррисом. Он чувствовал, что не переубедит его. — Даже не выезжая из дома, вы могли бы узнать о России куда больше, если бы прочитали Толстого. Чехова, Горького. Я уж не говорю о Ленине, — добавил он, с трудом подавляя раздражение.
Выслушав его, Гаррис продолжал рассказывать о том, что говорил ему знаменитый Морис Дени о декорациях Бакста и Бенуа, а Воропаев поглядел на часы. Приблизительно в этот час и в этот день дивизии Отдельной Приморской армии ворвались в прошлом году в балаклавскую долину и увидели вдали, на горизонте, памятник погибшим в 1855 году итальянцам. Начинался подъем на Сапун-гору, севастопольскую голгофу.
Если бы хоть на одно мгновенье жизнь восстановила картину происходившего здесь, — нет, даже не картину, а одни звуки ее, один ужасный рев сражения, язык американца прилип бы к нёбу, и его сердце, пропитанное алкоголем и скептицизмом, навсегда остановилось бы при звуках того, что он называл «самозабвением», при стихийном разгуле русского боя.
Дивизии ползли плечо в плечо… Командные пункты не успевали располагаться за стремительно продвигавшимися боевыми порядками, да их даже как будто и не было, ибо просто командовать сражением, понятным каждому солдату.
Это было сражение солдатское, народное, начало и исход которого каждый знал заранее. Одно лишь было не совсем ясно — продлится ли оно день, неделю или месяц. Но сколько бы ни длилось оно, результат мог быть один — освобождение Севастополя.
Белая известковая пыль стояла над долиной и скатами Сапун-горы; падал частый каменный дождь. Воропаев вспомнил, как человек двенадцать пехотинцев и артиллеристов, впрягшись в пушку, бегом втаскивали ее на крутой скат горы. Они были без гимнастерок, с лиц их катился пот, они бежали, запрягшись в пушку, и во весь голос что-то кричали. Пушка взбиралась вверх довольно быстро, и если кто-нибудь из «бурлаков» падал, его сейчас же заменяли. За пушкой, тоже бегом, на руках, как ребят, тащили снаряды, и если подносчик падал, это была двойная потеря — и бойца, и снаряда.
"Чего вы орете, ребята?" — жалеючи задыхающихся криком солдат спросил Воропаев.
"Сегодня это Крикун-гора, товарищ полковник, — ответил ему молоденький артиллерист, — а с его стороны, с немецкой — Сапун-гора, а к вечеру сделаем ему Хрипун-гору".
Понадобилось девять часов непрерывного штурма, чтобы немец почувствовал Хрипун-гору. Вот где развернулось истинное самозабвение.
Гаррис между тем еще рассказывал:
— Морис Дени так и сказал мне: "Я приду на спектакль со своим этюдником. Это самый волшебный мираж, который когда-либо мог явиться художнику".
— Да, в те годы любили яркие краски и пестроту, — согласился француз, все время думавший о том, что пора бы ехать дальше, — коньяку уже не было.
Гаррис, наконец, позволил французу встать и поднялся сам.
— Странно, что образ русской души вы нашли… в балете, — с усилием сказал Воропаев. — Вы только его и знаете. Интересно, что бы вы сказали, побывав за четыре года до того в Москве, на баррикадах пятого года? Или если бы вы знали книги Павлова, Сеченова? Мне, например, кажется, что штурм Сапун-горы, к которой мы приближаемся, гораздо глубже мог бы раскрыть вам душу нашего народа. Или Сталинград, скажем. Вы не находите?
Гаррис пожал плечами.
Англичанин, взглянув в какой-то маленький справочник, спросил:
— Как вы сказали? Сапун-гора?
— Да, Сапун-гора.
— Мне бы казалось, стоит заглянуть на кладбище союзников 1855 года. Как вы считаете?
Очень вежливый француз, которому была ужасно неприятна пикировка Гарриса с Воропаевым и который, очевидно, считал своей обязанностью стушевать разногласия, сказал:
— Я бы так, господа, формулировал: памятники! Мы осматриваем только памятники — в этом какая-то система. Иначе, если мы углубимся в анализ имевших место событий… Как вы считаете?
— Правильно, — согласился англичанин. — Памятники — это, по крайней мере, система. Вы как? Гаррис сказал:
— Мне важно сделать дюжину снимков в городе, чтобы доказать редакции, что я тут был. В городе есть какие-нибудь памятники?
— Нет еще, но весь город — сплошной памятник.
— Нет, нет, вы только послушайте его, — оживился Гаррис, — это чисто по-большевистски. Памятников у них тут и в помине нет, а между тем он приемом тур-де-тэт бросает вопрос наземь и говорит: весь город надо понимать как единый памятник. Ох, уж эта мне диалектика! В общем, я — как большинство.
И автобус свернул в сторону, к старому английскому кладбищу 1855 года.
В. Лебедев-Кумач Севастополь
Восстань из пепла, Севастополь, Герой, прославленный навек! Твой каждый уцелевший тополь Взлелеет русский человек. Те камни, где ступал Нахимов, Нам стали дороги вдвойне, Когда мы, нашей кровью вымыв, Вернули их родной стране. Израненный, но величавый, Войдешь ты в летопись веков — Бессмертный город нашей славы, Святыня русских моряков. И наши дети внукам нашим Расскажут в бухте голубой, Как гордо ты стоял на страже, Прикрывши Родину собой!Примечания
1
lenok555: Оригинальные примечания из книги отсутствуют!
(обратно)2
2
(обратно)3
3
(обратно)4
4
(обратно)
Комментарии к книге «Севастополь», Александр Ивич
Всего 0 комментариев