«Где рождаются циклоны»

202

Описание

Это одна из любимых книг Александра Грина. Из неё он взял эпиграф к своему роману "Бегущая по волнам" "Где рождаются циклоны" - книга путевых очерков, написанных поэтом и романтиком, поклонником Стивенсона и Киплинга. Посетив Гвиану, Венесуэлу, Антильские острова, Шадурн оставил в своём произведении не только описание увиденного, но и свои мысли о странствиях, мечтах и разочарованиях



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Где рождаются циклоны (fb2) - Где рождаются циклоны (пер. Владимир Александрович Розеншильд-Паулин) 445K (книга удалена из библиотеки) скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Луи Шадурн

ГДЕ РОЖДАЮТСЯ ЦИКЛОНЫ

Луи Шадурн

Перевод с французского Розеншильд-Паулин В.А.

I.

ПЕРЕХОД.

Пакетбот.

Пакетбот стоит у пристани. Его просмоленные бока поднимаются, как утесы. Его борта окрашены глянце­витой белой краской, трубы красной.

Пакетбот гораздо приветливее экспресса. Экспресс свистит, плюется и хлопает вам в лицо дверцами; это существо вспыльчивое и сердитое; пассажиров оно не любит. У пакетбота времени достаточно; не только час, но и день он определяет приблизительно. Он знает, что путь будет длинный, что когда, подобно послушному киту, он выйдет на простор, ему придется, полагаясь лишь на собственные силы, долгие дни идти без пере­дышки, без остановки, но соленым равнинам, среди без­молвия морей.

Он знает, что целыми неделями это будет ежеднев­ная напряженная работа машин, равномерный шум шатунов и турбин, глухое пыхтенье двигательных ча­стей, гудение винтов, ритмическое биение этого сердца корабля, которое слышно в любой час дня и ночи.

Он спокоен и терпелив, как богатырь.

Поезд суетится и нагромождает образы. Он озабо­чен быстрой сменой пейзажей. Для него воздвигли мно­жество искусственных сооружений — мосты, виадуки, вокзалы и даже домики для сторожей, расцвеченные красными флагами. Карета доктора ожидает, пока он соблаговолит прибыть. Чиновники в форменных фураж­ках почтительно отдают ему честь. Запыхавшись, он отдыхает под величественными сводами. Это оффициальная особа, наглая, представительная и довольно-таки неопрятная.

Пакетбот это одинокий мечтатель. С своими за­крытыми иллюминаторами, он, будто, что-то скрывает. Поднимитесь на палубу. Потом вы узнаете.

Это один из тех молчаливых, которые знают много разных историй, но не любят их рассказывать.

Однако, если вы сумеете взяться как следует, когда вы останетесь с ним наедине, он скоро заговорит.

Ему не нужны на пути ни флаги, ни сигнальные рожки, ни форменные фуражки; не нужно ни бессмы­сленное восхищение картонных коров — реклама швей­царского шоколада — глядящих на поезда, ни пузатые бутылки минеральной воды, которыми изобретательность коммерсантов украшает наши железные дороги. Пакет­боту нужно другое, только одно: простор.

Сходни.

Переходя по сходням, испытываешь едва ощутимое чувство тревоги, во всяком случае сознание чего-то серьезного. Те несколько шагов, которые вы делаете, чтобы пройти небольшое пространство между черной стеной пристани и еще более черным боком корабля, это громадный этап в вашей жизни и значение его вы, может быть, и не сознаете. Еще немного и этот узкий ров расширится до безбрежности океана.

Земля, где вы родились, где выросли, любили, стра­дали, которая согревала вас своим светом, ласкала ды­ханием своих холмов, полей и лесов, теперь только по­лоса, только точка, ничто, один туман.

Вы уже не принадлежите ей; не принадлежите вашему дому, вашим привычкам, этому другому „я“, которое осталось там, брошенное, как старое платье на стуле, в пустой комнате. Там уже говорят об отсут­ствующем. Там сегодня вечером будет пустое место. Но не бойтесь, скоро все утрясется.

Пакетбот, прежде всего, учит отречению.

Отъезд требует особого аскетизма. Уехать, значит стряхнуть с себя старое. Стряхнуть свою повседневную жизнь: это, впрочем, довольно легко. Но это небольшая радость, радость чиновника, бросающего свои запачкан­ные чернилами манжеты.

Со стоном вытягиваются якорные канаты. Набежа­вшая с моря волна избороздила спокойные воды порта. Отхлынув, она зовет с собой пакетбот, еще притянутый канатами, которые всей своей тяжестью он стремится порвать. Эти колебания находят отзвук в душе путе­шественника. Неизвестное влечет его, но привычное удерживает. Канаты достаточно прочны и если отлив силен, они натягиваются, стонут, но не могут порваться. Нужен сильный удар топора.

Чувство горечи — это тот выкуп, который уплачи­ваешь при отречении.

Стоит отречься от людей, как чувствуешь, что и они отрекутся от вас. Думать об этом эгоисту неприятно, он не легко отказывается от сожаления ближних. Наи­более самоуверенный знает, что он уже больше не ну­жен, и это сознание бесполезности вызывает в нем ощущение, подобное вкусу пепла. В этот момент нужно, не оглядываясь, сделать последний шаг по сходням, иначе рискуешь вернуться, чтобы помешать другим слишком поспешному отречению. Существует еще одна опасная категория путешественников: это те, которые в минуту отъезда учитывают радость возвращения. По разного рода причинам лучше избегать таких людей.

Каюта.

Каюта — это ад, если вас много, и рай, если вы один. Когда вас много, это хаос в миниатюре, клетка в три метра и необходимость в бурные ночи переносить морскую болезнь соседа. Лучше об этом и не говорить,

Но, когда вы один... это узкая, белая койка, на ко­торой так хорошо спится, как в дни детства.

Белое лакированное дерево, никель и круглый ил­люминатор, светящийся над вашей головой, когда сияет луна. Это порядок, определенность, точность и аскетизм приличествующий путешествию. Мало вещей, но все они высшего качества и занимают как можно меньше места Замки чемоданов сверкают на фоне желтой кожи.

Массивные, геометрической формы, сундуки тесно поставлены. В воздухе легкий запах одеколона. Струйка дыма от папиросы.

И брызги пены на стекле.

Отчаливают.

Прощание на вокзале бывает всегда грубым, точно пощечина. Прощание на пакетботе длится долго; времени вполне достаточно, чтобы упиться горем.

Корабельные служители яростно потрясают звон­ками и оттесняют на сходни толпу остающихся. Теперь небольшой ров между бортом и пристанью разделяет людей, которые, быть может, никогда больше не уви­дятся. После подъема сходней этот предел уже нельзя перейти. Уезжающий смотрит на остающегося, как на выходца с того света. Разговаривать нельзя, так как пришлось бы кричать. Но в этих встречных взглядах, которые медленно, медленно расходятся и, наконец, те­ряются в пространстве, есть что-то более грустное, чем смерть, в них чувствуется агония.

Мне вспоминается один образ: женщина, стоя на носу причаленного корабля, не могла оторвать взгляда от другой фигуры, на корме отплывающего парохода. Это было под жарким небом, в окаймленном пальмами порту. Ослепляющий свет искажал черты ее лица. Но она стояла неподвижно; она не протягивала рук; она знала, что все это бесполезно. Я долго наблюдал ее в мой бинокль. Она оставалась все в том же положе­нии и ее тонкий силуэт становился все более и более ро­зовым и. наконец, скрылся за линией воды на горизонте.

Иногда отчаливают ночью. Пассажиры спят. В по­лусне чувствуешь глубокое содрогание, плавное дви­жение, слышишь шум цепей. Затем, вдруг, точно не­ведомая сила вас приподнимает, качает, снова опу­скает: корабль отошел. Как красиво отплытие ночью, в тишине! Оно приносит успокоение всему нашему существу.

Беззаботные или терзаемые тоской путешественники, те, которые ни о чем не сожалеют, а также и те, ко­торые сожалеют обо всем, особенно вы, беспокойные и любящие, для которых всякое расставание равносильно смерти, положите вашу голову на подушку и убаюкан­ные волной закройте глаза. Корабль выходит на простор.

Отплытие.

Серенький октябрьский день, спокойное море цвета аспидной доски, скорей лилового, чем голубого, оттенка. Бледно-голубые полосы неба проглядывают между туч.

Слышатся слова „Вест-Индия!“ и в них чувствуется горячее солнце. Каким далеким это казалось два дня тому назад.

Берега реки окутаны густым туманом. Около полу­дня показывается солнце и величественным светом озаряет отплывающих. Мы идем мимо унылых берегов, позолоченных его лучами. Но приходится снова остановиться в ожидании прилива. Ночью нас будит рев сирены. Корабль переполнен. Весь его облик носит особые характер, свойственный идущим к тропикам пароходам; на палубе видны экзотические личности, внушающие чувство беспокойства; нигде в другом месте их нельзя встретить.

Это все важные особы, как и полагается: посланник, бывший губернатор в колониях, епископ из Ко­лумбии, несколько экваториальных министров, и южноамериканское духовенство чуть не в полном составе. Они похожи на усатых макак, у них накрахмален­ные белые манишки, галстуки с бриллиантами. У одного трость с кастетом. Вот негритянка из Гваделупы, в по­лотняном платье, с красными и белыми полосами и с таким же бантом в курчавых, как шерсть, волосах. Две мулатки, одетые в черное с белым; одна с боль­шими серьгами из девственного золота; их желтые лица покрыты густым слоем пудры.

Красивая стройная женщина, в коричневой накидке, вывела прогуляться старого бульдога с серой мордой. Вчера вечером, когда мы еще шли по реке, мимо нас прошел пакетбот „Азия", освещенный, как собор. Вдали сверкали зеленые и белые огни Польяка. Зажи­гались маяки. Черные очертания берегов вырисовыва­лись на красноватом небе.

Азия! я мечтал о мелодии Равеля, о поэме Клингзора: „Потом я возвращусь мечтателям поведать о чудных приключениях моих!“

Первые впечатления.

Около курительной комнаты находится карта пла­вания, на которой ежедневно, в полдень, отмечается место, где мы находимся. Таким образом, изображаю­щий наш корабль маленький флажок каждый день будет подвигаться по Атлантическому океану, который мы пересекаем во всей его ширине.

На передней палубе негр играет на аккордеоне и пристукивает сапогами в виде аккомпанимента. Его сосед изображает ногами танец, в то время, как тело его остается неподвижным. Аккордеон наигрывает один из избитых мотивов мюзик-холлей.

Сегодня утром мы были в виду мыса Финистера и берегов Испании. Начиная с полудня вчерашнего дня, стало гораздо теплее. Сегодня утром чудная погода. Небо нежно-голубое. На горизонте небольшие перла­мутровые облака. Море перед кораблем залито солнеч­ным светом. На веревках сушится белье. Группы сол­дат кажутся белыми от яркого освещения. Одетый в красное, высокий негр поднимается и глядит на корму. Вода океана отливает темной синевой. За кормой тя­нется пенистая струя. Солнце играет на поднятых кораблем гребнях маленьких волн. Но море спокойно. Качка едва заметна. Полдень. Трудно оторваться от этого необозримого голубого круга, который то подни­мается, то опускается за бортом.

Соблазнитель.

Я ставлю мое складное кресло на палубе рядом с соблазнителем. Соблазнитель высокий, расхлябанный парень, который кончиком своего самопишущего пера ворочает миллионами. У него впалые щеки и желтый цвет лица от несварения желудка. Пьет только молоко. Кашляет. Но у него неограниченный кредит в банках на тропиках. Розовое дерево и золотой песок напол­няют его кассы. Вот он развалился на кресле и греется на солнце, в пиджаме из толстой материи, да еще укутанный в одеяло. Когда он встанет, то в своём слишком широком платье, болтающемся на его теле немного сгорбленный, с втянутым животом, он будет походить на большого худого коршуна. Каждое утро, при восходе солнца, он приходит сюда немного поси­деть. Он любит море.

Это пучек стальных нервов, в оболочке изношен­ного и тщедушного тела. Он был золотоискателем. Его мучила лихорадка, а дизентерия изъела его внутрен­ности. Теперь он богат, очень богат. Когда он говорит его худые жилистые руки гладят одеяло привычным жестом крупье.

Тихим голосом, с полузакрытыми глазами, развали­вшись на кресле, он диктует своей машинистке при­казы, письма, решает сложные задачи, где речь идет о коносаментах, о грузе, о расходах и договорах. „Все дело заключается в том, что деньги никогда не должны выхо­дить из кассы“, — говорит он. — „Дела подобны игре в шахматы: продажа в Сан-Франциско возмещает покупку в Три­нидаде". — Он ведет переписку со всеми частями света.

Он любит это положение тигра, выжидающего до­бычу. Выражение лица у него жестокое; нос большой, крючковатый; карие, блестящие глаза углублены; лоб высокий; усы взъерошены.

Кошка играет с мышкой. Соблазнитель любит играть с человеком — все равно будь то просто доверчивый малый или отъявленный плут! Сначала бархатная лап­ка, потом когти. И при этом какая коварная улыбка под длинными усами! Хороший ли он человек? Дур­ной ли? Это садист.

Он слушает Бодлэра, с полузакрытыми глазами, как будто смакует ликер:

„Мать воспоминаний, первая из всех любовниц", затем хлопает но плечу коммерсанта...

— „Вы знаете, я социалист, чорт возьми!“ кричит он, желая его напугать.

Он способен испытывать чувства симпатии, дружбы, нежности.

Он не вполне уверен, был ли он когда-нибудь лю­бим женщиной. Он охотно рассказывает, что ему изме­няли. Иногда его хищные глаза принимают меланхо­лическое выражение, за это ему многое простится. Он лжет и любит пускать пыль в глаза. Но не всегда с умыслом. Это поэт. После его рассказов о море, дол­гое время не знаешь, что сказать... Я ненавижу со­блазнителя, это несомненно. Но вместе с тем я не уве­рен, не люблю ли я его.

Бар.

Он находится на самом верху, на верхней палубе. Он господствует над кораблем и голубой окружностью океана. Ночью все его окна сверкают во мраке. Эле­ктричество ярким светом заливает лакированные дере­вянные столы и столы с зеленым сукном. Большие ко­жаные кресла. Красное дерево и никель. Буфетчику, тол­стому негру, тесно в его убежище за стойкой, его курчавая голова точно ореолом окружена бутылками и ярлыками.

Он размахивает своей палочкой, как кастетом. От небольшой качки меняется уровень ликера в рюмках:

Как хорошо в уютном баре,

Вдыхая запах рома и ванили,

Плыть к берегам Антильских островов,

Абрикотин потягивая вкусный.

За стаканом вина.

Это священный час для тех, которые уже пересекали тропики.

Море вблизи корабля черно-синего цвета, подобное небу летней ночью. Нос корабля с легким шумом раз­резает его, вспенивая воду. Горизонт опоясан лиловыми и розовыми облаками. Солнечный закат превращает столб дыма в скрученные волосы рыжей вакханки.

Но, бог о ней, с этой феерией, когда в баре ожидает стакан вина.

В баре встречаются две категории пассажиров - сторонники мартиникского пунша, по большей части французы, чиновники, с демократическим оттенком и поклонники шампанского, аристократы, промышленники, словом, „порядочные люди".

Сегодняшний вечер я присаживаюсь к столику любителей пунша, к радикалам. Приходится употреблять это выражение, так как после тафии следует обыкновенно политика. Алкоголь не опьяняет людей с тропиков, но остальное...

Их четверо за столом, четверо, которые никогда не бывают пьяными. Самый веселый — это Мишон, учитель фехтования, проживший двадцать пять лет в колониях. Он не садится за стол, не выпив предварительно де­вять или десять стаканов пунша. Раз как-то он выпил их двадцать. „Так и течет в горло", — говорит он. Другой продолжает: — „В жарких странах без алкоголя живо пропадешь". А третий заключает: — „Хочешь не хочешь, а приходится пить, вы сами скоро в этом убе­дитесь!"

Получасового разговора и стакана пунша доста­точно, чтобы иметь понятие о некоторых сторонах жизни в колониях.

Все там пьют, от Гваделупы до Кайенны, и жен­щины даже больше, чем мужчины. Стакан водки вы­дувают, не сморгнув, следующим образом: приподнимают локоть и вливают стакан в открытый рот. И тафия легко проходит. Адамово яблоко даже не пошевелится. Потом крякнут и дело готово.

Пьют натощак. Это называется „опохмелиться“ пли „поправиться".

Пьют со всеми и особенно с жандармами.

Прежде жандармы были как братья, — сказал учитель фехтования, — теперь это только жандармы.

Старослуживые республиканской гвардии, приехав­шие туда, также подтверждают это.

Про человека, который хорошо пьет говорят: „Это хороший стрелок!

На Мартинике, в горах, можно пить без послед­ствий, но стоит спуститься на равнину, как становишься пьяным. Таким образом иногда видишь субъектов, вы­дувших пять или шесть пуншей на горе, которые со­вершенно твердо держатся на ногах, но начинают по­качиваться по мере того, как спускаются вниз.

Что же касается жен лодочников в Гвиане, они вы­держивают больше, чем мужчины. Их мужья всегда при­возят с золотоносных участков четыреста или пятьсот франков. Когда они снова поднимаются вверх по реке, часть денег они оставляют дома. Можно себе предста­вить, как их жены этим пользуются.

Господа колониальные чиновники строго отно­сятся к этим женщинам, — объясняет Мишон, с го­речью. — Их нужно дрессировать. Из-за чести они не станут работать.

Когда выпьешь, то хочется танцовать. На Марти­нике существует бал Дуду.

Четыре или пять дней нубы их не пугают. Из-за танцев они забывают об еде. — „У меня стерлась вся кожа на ногах“, — сказал один танцор этого памятного карнавала.

Наступает вечер. Дым окрасился цветом заката.

Солнце село. Голубые и лиловые кучи облаков вы­ходят из моря со всех сторон горизонта и настигают одна другую, окружая широкое розовое пространство.

Ночь на деке.

С каждым вечером Большая Медведица все более и более опускается над горизонтом. С другой стороны света появляются новые звезды. У корабля два глаза один зеленый, другой красный. На верхушке передней мачты прикреплен фонарь, он кажется более близким и более желтым светилом. До поздней ночи остаются пасса­жиры на палубе, сидя в складных креслах. Порывы ветра свистят в такелаже. Нос корабля разрезает волны как шелк и разбрасывает брызги драгоценных камней сверкающих фосфорическим блеском. Воздух, который вдыхаешь, напоен ароматом далекой Флориды. Огни на деке и на мостике погасли. Над нами, точно опрокину­тый след корабля, развертывается Млечный Путь. Только ночью можно услышать на корабле самые чудесные истории. Опьянение путешествием охватывает всех этих чуждых друг другу людей, которых судьба соеди­нила, чтобы затем снова разлучить. Красота этих ча­сов особенно волнует сердце, так как они коротки и не повторяются. Но это опьянение переходом полно горечи, подобно вкусу соли на губах, обвеянных дуно­вением моря.

Среди океана.

Воткнутый в карту маленький флажок указывает середину Атлантического океана. Эту ночь была гроза без шторма. На море изливались потоки огня. Без числа раздавались раскаты белого смеха. Безбрежность исчезала во мраке. Сегодня утром солнце всеми цветами радуги играет на волнах; зеленые и красноватые во­доросли плавают на поверхности. Это Саргасское море, это Атлантида

Восход солнца.

Жара усиливается. Невозможно оставаться в каюте. Нужно, чтобы вентилятор действовал всю ночь. Мучит лихорадка и жажда. В этой бане даже легкое дунове­ние ветра из иллюминатора леденит лицо. Обливаясь потом, я беспокойно ворочался на моей койке. Потом вышел на палубу.

На небе загорается заря. Черные массы, похожие на огромные материки, окружают сверкающие моря, зеленоватого и пепельно-розового цвета. На горизонте темная вода разрезана красноватым огненным языком, точно медленно расширяющаяся рана. На западе хаос серого и лилового цвета.

Потом красная рана превращается в залив из золота, окаймленный огромными лиловатыми горами. От воды исходят волны света. Море отражает скрытое в его глубине солнце. Поглощенная Атлантида пы­лает.

Топерь это уже цепь зазубренных гор, огненные долины, пылающие хребты. Лиловый, оранжевый и пур­пурный цвет перемешаны в неестественных сочета­ниях.

Вот появляется мираж: дворцы, портики, Альпы из опала, зеленые озера, такие прозрачные, что кажется будто за ними открываются невыразимо далекие перспективы, будто видишь край света.

Но вот море озарилось светом. Точно кто-то набро­сил сверкающую скатерть, неизвестно из чего соткан­ную, неощутимую, которую нельзя сравнить ни с расплавленным металлом, ни с другой жидкостью. Точно серебро переливается по бледной и дрожащей поверх­ности моря и кажется, что вода отражает второе, скрытое в ней небо.

Потом берега залива раздвигаются. Огненная змея обвивает их и ограничивает светлой полосой. И вдруг весь этот свет собирается, как в фокусе, в одной точке горизонта.

Черная линия моря перерезывает залив, как натя­нутой веревкой. Брызнул огненный луч, появился язык пламени, будто исходящий из гейзера раскален­ной до-бела платины. Поднялся холодный ветер.

Над океаном встает солнце.

Высоко наверху покачивается еще горящий на би­зань-мачте огонек и кажется желтой звездочкой на ши­роком диске.

Праздник на корабле.

На палубе церковная служба. Колумбийский епи­скоп говорит об очищающем влиянии войны. Вместе с ним служит викарий из мулатов, натуральный цвет лица которого имеет ярко-желтый оттенок: совершенно как апельсин на катафалке. Благодаря стараниям Трансатлантической компании можно под тропиком Рака слушать дуэт из „Манон". Невозможно отрицать прогресс. Исполняемого на фортепиано балета „Иродиада" никто не может избежать. Показывается воен­ный доктор, на свободе, в лирическом настроении; он откидывает назад голову, складывает губы сердечком и декламирует нараспев сонет, в котором речь идет о „женщине вечно мертвой". Удивительно, как у него с носа не соскользнет пенснэ.

Все пассажиры пакетбота налицо. Даже из междупа­лубного пространства незаметно выползли его обитатели.

Много людей смешанной крови. Мулат с усами, как у полицейского, в длинном белом галстуке, заткнутом булавкою с бриллиантом, в морской фуражке, распоря­жается балом.

Старожил каторги, в котором, несмотря на его три галуна, не трудно узнать простого надзирателя, с пры­щавой физиономией старого пьяницы, храпит, надвинув на глаза кепи. На другой стороне палубы тихо. В око­шечко одной каюты видна негритянка в красном мад­расском платке, которая с дьявольским выражением таскает но полу и награждает шлепками прелестного белокурого кудрявого мальчика, не смеющего плакать из-за страха привлечь внимание.

Томбола.

Небольшие короткие волны, с пенящимися гребеш­ками, бороздят поверхность моря. По мере приближе­ния к тропикам краски становятся нежнее и прозрач­нее. Все оттенки лазури сливаются в один нежно-го­лубой цвет. От корабля и до горизонта набегают длин­ные полосы отливающей разными красками воды; в этом движении без конца море то светлеет, то темнеет, то снова становится синей его первородная субстанция. Появляются и исчезают радуги. Небо, с плывущими по нем перламутровыми облаками, точно застыло над слегка колеблющейся водой. Едва заметный золотисто­розовый пар расстилается над волнующейся поверх­ностью моря и обрисовывает каждую волну. Но силь­ного волнения нет, лишь небольшая зыбь и легкое колебание расплывающихся красок. Неслышно скользит пароход. Кажется даже, что умолк шум машины. Гвоздь сегодняшнего дня — это бородатый „падре", в высоких сапогах, украшенный орденами, выигрывший в лоттерею пару шелковых чулок и коробку пудры.

Джунгли.

Сегодня вечером соблазнитель лежит у себя в каюте. У него плохой вид. Ему нездоровится. Я сажусь рядом с ним. В этих четырех, окрашенных белой краской сте­нах чувствуется горячее дыхание джунглей. Ни ма­лейшее дуновение ветерка не проникает через откры­тый иллюминатор. Он говорит:

— Никогда я не был так счастлив, как в лесу. Лес там называется джунглями. Я пережил в них лихорадочные часы, которые стоят самых интересных любовных приклю­чений, никогда, впрочем, не испытанных мною. Вы цивили­зованный человек! Вы не имеете понятия о радостях, кото­рые дает лес, плавание целыми неделями по большим ре­кам или речкам, сидя согнувшись в пироге под давя­щим, как раскаленный свинец, небом, и глядя на плы­вущих за пирогой кайманов, верных ваших спутников. Или, когда приходится пробираться, с саблей в руке, сквозь чащу лиан и бамбуков; или утопать по пояс в гнилом болоте, полном насекомых; вы не знаете опьяняющих запахов леса после дождя; скачков пи­роги на пенящихся стремнинах, глухих голосов гребцов, поющих песни по вечерам. Вы не знаете ночи в джун­глях, ее угрожающей тишины, летучих мышей, с мяг­ким шуршанием задевающих вас крылом, неотвязчивого крика лягушки-вола. Но менее всего вы знаете это опья­нение опасностью и одиночеством, овладевающее человеком, связанным с судьбою, повергающей его в уныние.

„Настоящая жизнь возможна только в джунглях, где вы чувствуете за спиной их дыхание, а не в вашей истеричной и чахлой Европе. Да! Это дыхание полно силы, от него несет запахом мертвечины.

„Джунгли это место свалки: люди, животные и рас­тения служат им материалом для перегноя и вся эта гниль находится в брожении под густым сводом листвы.

„Сколько раз и с каким наслаждением я вдыхал этот удушливый лесной воздух, где смешиваются все запахи творения. Преобладают два аромата: зарождающейся жизни и смерти.

„На каждой ветке, в каждом пучке растущей в бам­буковой чаще травы, под зеленой тенью мангового дерева, я, как собака на следу, обонял эти ароматы.

„Едва вы вступите в джунгли, как прикоснетесь рукой к горячей тайне существования.

„Удивительные плоды висят на ветках; но они ядо­виты. Цветы, бархатистые, как зрачек глаза и желан­ные, как женщины, трепещат в тени листвы; но они смертельны. Разноцветные, как драгоценные камни, мухи, заражают вас язвами. Корни съедобных растений вызывают смерть. Смерть, неутомимо царит над этим неистощимым плодородием.

„Я жил под тропиками, в этом дымящемся сердце земли, я объездил моря, кишащие ядовитыми рыбами, обжигающими скатами и медузами, эти изнывающие от жары моря, вздуваемые внезапным подъемом воды; эти острова, где дремлют вулканы, увенчанные шапкой из облаков; эти широкие реки, своей грязью окрашивающие океан в желтый цвет.

„Теперь я избрал другие джунгли, но я жалею настоящие".

Дезирада.

Двенадцать дней морского пути оканчиваются. Двенадцать дней под широким сводом неба. Ясные дни на палубе; мечтания в полудремоте среди лазури. Мелькает золотистая спина летучей рыбы на гребне волны.

На пакетботе создается особый мир, который пере­мещается вместе с вечной линией горизонта. Время и пространство упразднены.

Пакетбот это царство иллюзий. Переход по морю подобен волшебнику. Рождаются миражи. Их мнимые образы озарены светом вечности.

Зачем оканчивается переход? Разве нельзя всю жизнь плыть в этой безбрежной лазури?

Но всему бывает конец.

Длинная серая полоска показывается на горизонте; зеленоватый пар поднимается над водою.

Это земля!

Это Дезирада!

Когда-то мореплаватели окрестили этим красивым именем так долго жданный остров. А мы теперь меч­тали о желании, которому нет конца, о корабле, не находящем пристанища, о путешествии без срока. О, Дезирада, как мало мы обрадовались тебе, когда из моря выросли твои поросшие манцениловыми де­ревьями склоны.

II.

ОСТАНОВКИ В ПОРТАХ.

Гваделупа.

Ночь. Ярко освещенный пакетбот стоит на рейде. Кругом покачиваются лодки; на них мелькают желтые огоньки свечек, защищенных от ветра просаленной бумагой. В лодках навалены фрукты — апельсины и бананы. Слышны крики и голоса. Какой-то резкий и неопределенный говор: это креольское наречие. Земли не видно.

С жадностью мы пробуем фрукты. Апельсины такие кислые, что набивают оскомину. Из дока доносится скрипение подъемных кранов, начавших свою работу, которая будет продолжаться всю ночь и весь сле­дующий день. Пакетбот имеет грустный вид, точно дом, из которого переезжают.

Утром показываются темно-зеленые, ровные и плоские берега бухты, освещенные уже палящими лу­чами солнца. Идет теплый дождь, хотя на небе нет ни одного облачка. Такой дождь здесь называют „вы­соко повешенным". Он возобновляется несколько раз в день, при ярком солнечном освещении.

На набережной рычат большие американские авто­мобили. Шофферы-негры то и дело трубят в рожки.

Толпятся негритянки, их головы повязаны зеле­ными, голубыми и оранжевыми мадрасскими платками. У одной на голове черепаха.

Город производит жалкое впечатление бедного ку­рорта. Дома — простые мазанки, оштукатуренные и вы­крашенные в кричащие цвета. Аптекарские магазины, как в провинциальных городках, наводят уныние.

В зале ресторана, с американской мебелью черного дерева, обитой ярко-зеленым бархатом, пьют свежее кокосовое молоко, прямо из ореха. Здесь имеются элек­трические вентиляторы, граммофоны, китайская пагода из черного дерева с перламутровыми инкрустациями и ватер-клозеты, устроенные из старых опрокинутых ящиков.

Отъезд под жгучим солнцем. Едем полным ходом, с раздирающими уши гудками, по углубленной дороге, среди полей сахарного тростника. Из-под резиновых шин летят брызги грязи. Разбивая себе поясницу, проносимся через лужи и рытвины. Убирающие трост­ник рабочие и носильщики с фруктами, с красивым контуром затылка, широко улыбаются при нашем проезде, показывая свои белые зубы. Низко тянутся тяжелые дождевые тучи. От земли поднимается теплый пар. Настоящая баня.

Крутой поворот. Подъем на почти отвесный скат. Но обеим сторонам дороги буйная растительность, целые заборы из лиан и стволов деревьев. Сквозь их гущу не проникает ни один луч света. Темно-зеленая окраска листвы, блестящая и в то же время какая-то дикая. Листья бананов протягиваются, как огромные языки. Лианы перекидываются, переплетаясь, с дерева на дерево и с ветки на ветку. Кроваво-красные цветы похожи на пучки обнаженных желез.

Клубы жаркого и влажного воздуха охватывают лицо.

Автомобиль проходит но местности, полной тонких благоуханий: пахнет сырой травой, пряностями, смолой и ванилью. Но напрасно стараешься дышать полной грудью: воздуха не хватает. Испытываешь чувство подавленности, задыхаешься в этом изобилии зелени. Это такое же мучение, как оставаться в теплице.

На лесистом склоне горы, под бамбуками толщиною с ногу, бассейн с теплой водой. Толстая дама, креолка, в розовом костюме, барахтается в зеленой воде. Моло­денькая девушка плавает на спине, в полумраке видно, как она выставляет свои маленькие упругие груди, золотистого оттенка.

Завтрак в гостинице без крыши, верхом на балке. Но в один прекрасный день здесь во все этажи будет проведена горячая вода и может быть даже устроят лифт. Врач, владелец гостиницы, пока только мечтает об этом, сидя на разбросанных материалах, и оживляется лишь, когда подают шампанское.

Казино, минеральные воды, покер и пианола — все это будет в самом скором времени для блага тропиков.

Пошел дождь. Мы выезжаем. Воздух напитан бла­гоуханиями. Небо покрыто тучами. Солнце печет не­выразимо. Потное тело изнывает от жары, в ушax шум. В голову лезут неотвязчивые мысли о всемогуществе и преступлениях сладострастия. Это солнечный удар под небом колоний.

Затем снова полный ход, с шоффером-ребенком, по дорогам с головокружительными поворотами, в опьяне­нии скорости и опасности.

Город на берегу моря — моря расплавленного ме­талла.

Короткий красноватый закат. Негры, собравшиеся на площади вокруг статуи Шёльхера, освободителя невольников. Появляется какая-то процессия, с орфеоном впереди. В низкой зале Европейской гостиницы (о, ирония!) при дрожащем желтом свете ламп, тянутся к пуншу грубые лица, толстые губы, приплюснутые носы, белые зубы; пьют, кричат. Политика разжигает страсти. Таверна кишит людьми, как нижняя палуба перевозящего негров судна. Не обходится без ударов палкой, а спин, чтобы их принимать и рук, чтобы на­носить, более чем достаточно.

Ночь наступает сразу, черная и липкая.

С рейда, где горит красный огонь, доносится шум прибоя и заглушает крики пьяниц.

Тихо подкравшееся чувство тоски овладевает вами. Жизнь здесь — сплошной ужас. Но освещенный пакет­бот входит в рейд.

Дядя Вулкан.

„Ма‘тиника! Ма‘тиника“! Шоффер-негр. Дороги с резкими поворотами и крутыми подъемами. Опять волны благоуханий, опьяняющая скорость и свежий ветер в лицо.

Овраги, заросшие зеленью; гигантские деревья, об­витые лианами. Склоны, покрытые лесом, пальмы, банианы в несколько стволов, манцениловые и хлебные деревья, древовидные папортники. Растительность всем завладела, карабкается повсюду. Покачиваются чудо­вищные листья.

Из скал бьют горячие ключи, падая дымящимися каскадами. Красный „волчий хвост, орхидеи, похожие на лампочки в темной зелени. Дорога углубляется в зеленый туннель, с застоявшимся воздухом, полным запаха теплой и дымящейся земли.

Вот гора Пелэ, окутанная туманом, придающим мрачный оттенок всему пейзажу.

Густая туча напоминает о подземных силах.

Скоро берег, где находился разрушенный город, покроется зеленью; растения буйно развиваются; видно несколько хижин, выше склоны, покрытые потрескав­шейся лавой и еще выше темная вершина смерто­носной горы.

В глубине этой земли чувствуется клокотание. Не­истощимая растительность выходит из этой миниро­ванной почвы. Все ущелье засыпано цветами; ветви деревьев углубляются в землю и пускают в ней корни. И всюду дымящиеся источники. И везде это страшное и подавляющее впечатление, эти постоянные признаки опасности!

Возвращение полным ходом в коротких сумерках, в полумраке, как при затмении солнца, точно предве­щающем землетрясение. Но среди зелени, в хижинах зажигаются огоньки, как искорки, блестят светляки на деревьях и кустах. Видна освещенная веранда, полу­лежа отдыхает женщина, мужчина читает. Аромат растений со всех сторон проникает в открытые дома. Тяжело повисли блестящие цветы. Автомобиль мчится с головокружительной быстротой.

Ночь опускается на предместья. Пестрая толпа негритянок, повязанных яркими платками, с ношей на голове и с корзинками фруктов; ребятишки-негры с глянцевитыми ногами, мужчины в белых одеждах, му­латки в развевающихся муслиновых платьях, — целый мир всех оттенков розового и желтого цвета, напол­няющий узкие улицы, с низенькими домами, окаймлен­ные зелеными изгородями, листья которых при вечернем освещении кажутся пурпурными; красное солнце са­дится за черной металлической гладью озера и на прозрачном небе вырисовываются толстые ветви ка­кого-то дерева, похожие на огромных пресмыкающихся.

Кажется, что видишь это во сне, под влиянием опиума. Вдыхаешь полной грудью ароматы и тут же этот ужасный черный демон, со своим гудком, глухим и раздирающим, как рев хищного зверя.

Вспоминаются Цейлон и Китай. Чувствуешь гро­мадное, но немного лихорадочное наслаждение.

После гибели Сен-Пьера, семьи потерпевших долгое время получали вспомоществование. Благодарные чер­ные окрестили смертоносную, но в то же время и питав­шую их гору: "Дядя Вулкан". — Ма‘тиника! Ма‘тиника“!

Апофеоз.

Быстро мчится автомобиль, скользя задними коле­сами на крутых поворотах. Беспрестанно рычит гудок. Сквозь густую зелень мелькают величественные горные и морские пейзажи, подернутые нежно - голубой дым­кой, — похожие на пейзажи Франции.

Видны поля сахарного тростника, с белыми пуши­стыми султанчиками. Среди листвы качаются огромные лиловые, розовые и алые цветы. Навстречу попа­даются вереницы цветных женщин, с бронзовым за­тылком, несущих корзины и кувшины. При проходе автомобиля они улыбаются, показывая белые зубы. И, как одержимые, они разом кричат:

„Да здравствует наш депутат!"

Стоя на подножке большого желтого автомобиля, политик-мулат бросает в толпу зажигательные слова.

Луч заходящего солнца играет на его запломбиро­ванных золотом зубах.

Пестрая, как восточный ковер толпа, увеличивается и собирается перед лошадьми, на которых с невозму­тимым видом сидят рослые жандармы, в касках, с об­наженными саблями.

Облокотившись на перила балкона, красивая кре­олка, окруженная своими детьми, забавляется, глядя на эту сцену.

Во всех окнах мелькают желтые и оранжевые мад­расские платки, похожие на большие тюльпаны

Политика.

Говорит старый плантатор. Он очень стар. Видит плохо. На носу большие очки из желтой черепахи, белая бо­рода, волосы ежом, светло-голубые, немного мутные глаза.

- Вы знаете, что такое „ тетка-свинья “? — говорит он. — Это очень простая штука, это избирательные бюл­летени, которые размножаются, когда их опускают в урну. Да, чорт возьми! иногда избирателей бывает больше, чем жителей. Но, что поделать, ведь не каж­дый день бывает перепись.

- Самое важное, что я сделал в моей жизни, — до­бавляет он, — это примирение Матро-мулата с Дюпоном-белым. В продолжение десяти лет они ненавидели друг друга. Вчера, у меня за обедом они помирились.

Дюпон говорил Матро:

- Вы помните, как стреляли в ваш дом? Ну, так это я велел тогда прекратить стрельбу.

А Матро ему отвечает:

- Вы припоминаете тот праздник, когда вас хо­тели заставить пить? Один человек предупредил вас, чтобы вы не прикасались к вашему стакану. Это я послал этого человека.

Об этом Дюпоне очень много говорят под тропиками.

- Гениальный человек, — восклицает старый план­татор. — Это он изобрел „либерала-белого“. Он начал с того, что покорил всех цветных женщин. Теперь он берет себе, какую захочет! Чтобы помешать выборам одного генерального советника, своего врага, он по­шел прямо к цели, соблазнив его служанку. Эта последняя в день выборов утащила все бюллетени, находившиеся у ее хозяина: а их было около двух тысяч! Несчастный не был избран... из-за недостатка бумаги.

Раз, как-то во время местного праздника в деревне, смежной с владениями Дюпона, одна женщина, быв­шая его любовницей, пожелала ему что-то сообщать.

- Мой муж, — сказала она, — намерен вас отравить. Он приготовил „куинбуа“ и носит его при себе, в ма­ленькой стклянке. Смотрите, когда вам предложат пунш, не пейте его. — Хорошо! — сказал Дюпон. Вечером празд­ник был в полном разгаре. Был устроен бег с факе­лами и толпа запрудила большой двор Дюпона; он ве­лел открыть несколько боченков с тафией и сказал народу речь. Алкоголь и слова оратора опьянили толпу, которая во все горло орала: „Да здравствует Дюпон!" в то время как гремела музыка.

- Внимание!—сказал Дюпон.

Послушная толпа умолкла.

- Я тронут выражением ваших чувств, — продол­жал он. — Но среди вас есть изменник.

- Этого не может быть, — единодушно протестовали собравшиеся.

- Нет, это так, — подтвердил Дюпон, — есть чело­век, который хочет меня убить.

- Кто это? — мы его задушим!

Дюпон жестом мстителя указал пальцем на одного из черных, больше всех выражавшего свое возмуще­ние.

- Вот тот, который желает моей смерти, — громко произнес Дюпон.

Обвиняемый бросился на землю и, ударяя себя ку­лаком в грудь, клялся, что у Дюпона нет более пре­данного слуги, чем он.

- Лжец! — сказал Дюпон. — Яд в твоем кармане. И, подскочив к этому человеку, он схватил его за белую полотняную куртку, быстро сунул руку в один из кар­манов и вытащил маленькую стклянку, которую и показал толпе.

Раздались яростные крики:

- Смерть ему! смерть!

Отравитель сразу присмирел. Он начал стонать: „Простите, мусью Дюпон, простите!", ожидая, что тут-же будет линчеван сторонниками этого замечательного ли­дера.

- Смирите ваш гнев, граждане и гражданки, — произнес Дюпон. — Я сейчас докажу вам, что этот не­счастный не в силах сделать мне вред и что мое кол­довство сильнее его заклинаний.

Сказав это, он высоко поднял стклянку.

- Я это выпью.

- Нет! — простонали собравшиеся в невероятном волнении.

И Дюпон выпил, потом с презрением бросил пу­стую фляжку распростертому преступнику.

— Убирайся, — сказал он. — Дайте ему уйти, — при­казал он толпе, с величественным видом.

Затем он прищелкнул языком.

Восхищенная толпа понесла его, как триумфатора. Негритянки осыпали его цветами и он всех их пере­целовал. Бал там-там продолжался всю ночь, при свете подвешенных к ветвям манговых и хлебных деревьев венецианских фонарей. Избиратели были все пьяны и очень довольны, что нашли великого колдуна. А вели­кий колдун удалился с несколькими друзьями, и все они от смеха надорвали себе животы.

В стклянке вместо яда была просто малага.

Санта Лучия.

Хижины прячутся в зелени бананов. В воде ка­нала отражаются стройные пальмы. Дорога вьется змеей по берегу потока, скрывающегося под сенью бамбу­ков и лиан. Мы обливаемся потом. Воздух пропитан влагой.

Улицы полны крика и споров. В этой духоте люди постоянно находятся в брожении. Воняет тухлым жи­ром и мускусом.

Две маленьких проститутки, одна черная, другая му­латка, расхаживают в оборванных белых платьях. Они говорят мне: „Приходи к нам“. Я пошел за ними. Они жили в хижине на столбах, в глубине грязного двора. Ветхая занавеска разделяла комнату на две части. Оставалось места ровна столько, чтобы поместиться на ящике. Я не знал, что сказать. Они улыбались. Я дал им папирос и один шиллинг. Потом, стараясь яснее выражаться, сказал: „Уже поздно. Пакетбот скоро от­плывает. Я должен итти“. Мулатка покачала головой, и, взяв меня за руку, увлекла за занавеску. На сеннике спал, завернутый в дырявую простыню, ребенок. Жен­щина, не говоря ни слова, легла рядом с ребенком и подняла юбки. Но я отвернулся и отвел руку, которую она мне протягивала. На пороге молча караулила ее черная сестра и не старалась меня удержать.

Тринидад.

— Вест-Индия! — пробормотал я, разваливаясь в бес­шумном автомобиле, мчавшем меня по узкой улице с многочисленными магазинами. Вот прекрасная лавка, где навалены пряности и табак из всех стран. Пахнет корицей и инбирем. Покупая папиросы „Капстан“, ко­жаный чемодан и морскую фуражку с большим ко­зырьком, я вспоминаю начало одной книги Конрада и испытываю чувство удовлетворения находиться в го­роде, где все можно достать, где все говорит о ком­форте и где сейчас, в холле отеля я получу освежаю­щий лимонад.

Но мы проезжали мимо довольно высокой серой стены. Сквозь полуоткрытую дверь видны железные решетки. Кажется это тюрьма. В ней даже есть пре­восходная виселица.

Здесь вообще довольно часто вешают, так как здесь очень много китайских и индусских рабочих. Саванна! Эта лужайка с белыми площадками для тенниса, окай­мленная темными горами, где под пальмами, банианами и манговыми деревьями мирно пасутся бесчисленные коровы, кажется пародией на швейцарские пейзажи. На скамейках сидят темнокожие кормилицы всех оттен­ков и белокурые дети. Вот целый пансион цветных де­виц. Вот индусы, выкрашенные красной и голубой кра­ской, и их жены, с тонкими чертами лица, с золотым кольцом, продетым в нос. Проходит партия арестантов, в. серых полотняных куртках и ярко-желтых шапках. На груди у них крупными буквами написано: „тюрьма"; они скованы попарно железными наручниками.

Виднеются дома среди ажурной зелени, с гроздьями цветов, красных, как пламя и цветов инбирного де­рева. Дома разного стиля, одни белые, совершенно про­стые, другие совсем, как на Ривьере. Есть даже на­стоящий шотландский замок. В королевском парке пьют чай и глядят па проезжающие экипажи. Скользят лег­кие автомобили. Одним из них управляет красивая белокурая девушка, с непокрытой головой; мелькают муслиновые платья и большие светлые шляпы.

Дальше негритянский квартал по дороге в Санта- Анну. Разбросанные маленькие деревянные хижины, все в цветах. И, наконец, китайский город, с низкими домами, кишащий народом, где подготовляются разные возмущения.

Но в Тринидаде царит порядок. У въезда в губер­наторский парк стоит конный полисмэн-негр, в белой остроконечной каске.

Вот целая семья индусов в автомобиле, женщины, с золотом в ноздрях, закутаны в яркий муслин.

Джонсон объясняет мне: — Это выскочки Тринидада бывшие кули, приехавшие на эмигрантском судне, ко­торые теперь стали миллионерами. Недавно в Ост-Индию ушел корабль, на нем было восемьсот пассажи­ров, скученных в междупалубном пространстве, как скот; всё возвращавшиеся на родину индусы. У некоторых в банках остались вклады в тридцать тысяч долларов.

Завтрак в клубе. Превосходная рыба и первосорт­ное вино.

Джонсон и его брат,—багрово-красные лица, — бес­конечно любезны, скупы на слова. Какой-то француз, одетый в куртку цвета „хаки“, с орденской ленточкой, что-то рассказывает, размахивая руками. Он, видно, пе­дант и как пустые люди, у которых не хватает аргу­ментов, беспрестанно повторяет: — Я подчеркиваю... я мог-бы без конца приводить примеры... мог-бы указать на тысячу случаев... — Это маленький, живой брюнет. Англичане слушают его и молча пьют.

Прошел дождь. Автомобиль мчится среди густой глянцевитой зелени, издающей сильный запах. Эта, про­питанная влагой, перегретая земля находится в со­стоянии постоянного брожения. Мы проезжаем мимо плантаций кокосовых деревьев, с их тяжелыми, похо­жими на стручки ветками, в тени которых висят точно огромные разноцветные орехи.

Вот рощи апельсинных деревьев. Стоит только про­тянуть руку, чтобы достать золотистый шар. Ручейки, с берегами, заросшими бамбуком, толщиной в челове­ческую ногу. Виллы, утопающие в цветах, разнообраз­ной окраски, темных, пурпурных и лиловых.

По грязной глинистой дороге, навстречу нам, идет плантатор. Это англичанин, с круглым, потным лицом. На нем открытая на шее рубашка и холщевые штаны.

В зубах трубка. В руке нож. Фетровая шляпа. Очки. Он смеется, протягивая открытую ладонь к кокосовому дереву, сучья которого гнутся от тяжести плодов. Все здесь растет без всякого ухода.

Солнце проглядывает сквозь тучи. Сильно пахнет землей. От ветки отрывается апельсин и надает с глухим шумом на кучу гниющих листьев. На небе радуга.

Порт. Длинный деревянный помост. Вечер насту­пает сразу. Быстро темнеет. Только между небом и водой остается небольшая светлая полоса.

Неполная луна дает лишь бледный слабый свет. Громадная черная туча расползлась двумя крыльями с красными полосами. Из моря выходит радуга и пе­ресекает пурпурное облако. Низко нависшее душное небо покрыто лиловыми и красными полосами. Непо­движные корабли кажутся точно нарисованными ки­тайской тушью, на медно-красном фоне.

В полумраке тихо проплывает парус.

От парохода на рейде ползут по небу скрученные полосы густого дыма.

Вода отливает кровавым цветом.

Мы стоим на набережной и в то же время на пороге другого мира. Проходят люди. Вот два молодых человека в шлемах; два золотоискателя. Они, вероятно, поднимутся вверх по Ориноко до Каррони. Последую ли я за ними? Они приглашают меня. Я от­казываюсь, но мне немного жалко. Мы обмениваемся карточками.

— „Вот мой адрес в Боливаре... Вам следовало бы отправиться в Сан-Фернандо и оттуда, верхом в Каракас, без дороги, прямо по Саванне. Великолепно! — Желаем вам успеха. До свиданья!"

Шлюпка переполнена. Мелькают белые одежды. При свете фонаря негритянки передают корзинки с апельсинами и розовыми бананами. Зеленый огонь на моле показывает, что путь свободен.

Лунный свет.

Море меняет свой вид. Оно волнуется, кипит, на темной поверхности его появляются гребни пены. Облака, в форме колонн, вырисовываются на прозрач­ном, зеленоватом, как озеро, небе. На короткое время все окутывается сумраком.

Луна в первой четверти льет слабый, бледный свет. На горизонте сверкают молнии.

Какую грусть навевает этот лунный свет под тро­пиками. Где вы, душные, темные, ночи, с сверкающими звездами? Здесь унылый пар клубится над морем. Ползут тучи более черные, чем небо. Темный силуэт пакетбота еще усиливает зловещее впечатление этой картины.

Неполная луна разливает бледный, точно подерну­тый дымкой свет и от него не сверкают темные, как смола, волны. А вокруг луны бледный круг, за ним черное, как сажа, небо и синеватые тучи.

На якоре.

Говорят, что мы будем в Демераре после полудня. Должны были придти сегодня утром. Но пропустили прилив. Утром море опять изменило свой вид. Оно теперь зеленое и покрыто пеной. К нему уже приме­шивается грязь Ориноко.

Облачное небо кажется почти белым. Можно за­дохнуться от жары. С каждым оборотом винта вода становится все более и более мутной и грязной и отливает разными цветами. Когда наклоняешься над бортом, в лицо вам поднимается горячий пар. Из глу­бины всплывает грязь и растекается на поверхности серыми пятнами, похожими на плесень.

Жара невыносимая. Испытываешь ощущение, будто все тело покрыто теплым маслом.

По воде тянутся лиловые полосы.

Мы становимся на якорь в безбрежной пустыне, плоской, бледной и унылой. В голове тяжесть. В висках стучит; Мы в виду реки и теперь нужно ждать прилива.

Море приняло желтоватый оттенок. Когда бросили якорь, на поверхность поднялись клубы вонючей тины.

Вдали видна земля: узкая полоса деревьев и домов на уровне горизонта. Рядом с нами покачивается черный с красным угольщик. И больше ничего.

На носу корабля две негритянки в желтых пенюарах, с красными цветами в волосах.

— Послушайте! — говорит наш корабельный док­тор, — ведь теперь не карнавал!

Сверкающее пространство вокруг ослепляет глаза. Море кажется кипящим. Небо потемнело. Цвет его становится темно-синим, испещренным большими бе­лыми пятнами.

Черная линия на горизонте — это Демерара, это Америка. Не видно никакой тени. Легкая качка. На голову давит тяжелая свинцовая шапка.

Далекие страны.

Те же бледные облака неподвижно висят на серо­синем темном небе. Море из желтоватого становится серым. Тропические сумерки надвигаются между двух пурпурных полос, похожих на губы огромного рта, зевающего над черной водой.

Сегодня вечером мы не попадем в Демерару.

Бесконечные мостки на сваях. Загрязненная керо­сином вода. Пристают пироги с одетыми в лохмотья черными. Продавцы бананов и набитых соломой чучел кайманов карабкаются по сходням и заполняют палубу. Какой-то негр лезет через борт, головой вперед, обер­нутой в красный фуляр.

По небу и по морю переливаются нежные краски, розовые, серне и голубые. Кругом все плоско. Пальмы, мачты кораблей и крыши домов кажутся выходящими из ровной поверхности воды.

На палубе настоящее столпотворение. При свете электричества появляются лоснящиеся физиономии.

Внезапно толпа раздается. Раздвинув локти, идет громадный черный полицейский, одетый в темно-синюю форму, на голове у него фуражка с металлической цепочкой, в руке палка с свинцовым набалдашником. За ним печальное шествие, четыре восковых физионо­мии, похожих на куклы из паноптикума. Это беглые каторжники, перехваченные английской полицией. Го­ворят, что они перенесли много страданий в Демерарской тюрьме.

Один очень стар, в куртке из бумажной материй; другой маленький, бородатый, живой, в мягкой шляпе; третий высокого роста, лицо обросло каштановой бо­родкой, убегающий подбородок, длинный, немного кри­вой нос, выражение лица фальшивое, грустное и вместе с тем надменное. Но все одинаково бледны и глаза у них лихорадочно блестят. Их ведут в междупалубное пространство. Маленький улыбается пассажирам.

Ровная поверхность воды сливается с небом. На набережной зажигаются огни, потом фонарь на маяке. Небо распростерлось точно громадная серо-голубая ска­терть и по ней, как и раньше, будто разбросаны хлопья ваты. Последняя лодка возвращается на берег.

Город.

Красивые белые дома колониального типа на сваях, совершенно сквозные, с ажурными верандами, окру­женные пальмами. Холль переполнен товарами, среди которых виднеются корзины с красными пряностями.

В „Ледяном доме" пьют прохладительные напитки. Большая темная зала; белые аркады, среди которых по­качиваются банановые листья. Пахнет ромом. Биллиард. С громким смехом играют негры, откидывая назад ту­ловище.

Рядом с биллиардом немного повыше нечто вроде эстрады; другие негры, закинув ногу на ногу, обсуждают удары.

На улице вшивые индусы в лохмотьях, с горящими глазами и тонкими чертами лица. Вот высокий старик с белой бородой, в тюрбане. На нем оборванный кафтан из бумажной материи и расшнурованные башмаки на босу ногу. Это важная особа: главный распорядитель на бойнях.

Вдоль дороги индусы разложили костры. Все они почти голые, но в тюрбанах. Тонкие лица их жен украшены золотом.

Вот извозчик-негр в цилиндре, синей ливрее и вы­соких ботфортах.

Парк. Красная земля. Жирная листва и гроздья орхидей.

Черные кормилицы и белые бэби.

Падре.

Это бородатый священник, краснорожий, говорит много и громко. Пробыл в колониях двадцать лет. Занимал самые плохие места.

Мы задыхаемся от жары. Спать в каюте сегодня невозможно. Мое складное кресло стоит рядом с креслом падре. Мы мирно беседуем.

Я спрашиваю его про каторжников.

— Негодяи! Все, до одного, негодяи! Не мало они мне испортили крови! Главное, это не давать себя одурачить. Стоит только проявить малейшую жалость, и вы пропали. Ни одного нет мало-мальски порядочного. Даже на лучших из них каторга оставляет свой отпечаток. Впрочем, кто попал на каторгу, так уж, значит, навсегда; из-за „удваивания"! Отбывший срок наказания не имеет права покинуть колонию. Он при­вязан к ней, но большей части, до тех пор, пока не издохнет.

- Знаете ли вы, как их там называют, каторжников- то? „les popotes"! Не правда ли, забавно! Им, впрочем, на это наплевать. О, вы не знаете их. Перестаньте, пожалуйста!

- Вы читали Толстого. Жалею вас. У меня, на душе, все попущения, которые эти лентяи от меня вытянули.

- Что касается кадров, то лучше о них и не гово­рить. Всюду доносы. Господа надзиратели не всегда бывают черезчур строгими; они считают добродетель своих жен вполне достаточной, если она дает им воз­можность получить прибавку к жалованью. Такова обратная сторона вещей.

- Встречал ли я невинно осужденных? За двадцать лет пребывания в Гвиане только одного. Какой-то человек был убит на большой дороге. Умирая, он успел лишь произнести фамилию, только одну фамилию, без имени. Эту фамилию носили два брата. Убийца был отцом семейства. Его брат принял вину на себя и был осужден. Восемь лет каторги, да еще столько же на поселении, что составляет шестнадцать. Ему было девятнадцать лет.

- Он умер до окончания срока наказания. Он рас­сказал мне свою историю на исповеди.

- Субъективные особенности на каторге исчезают очень скоро. Понемногу, но неукоснительно, они рас­творяются в особом, свойственном этой среде, настрое­нии ума. Следовало бы сортировать осужденных, но для этого необходимо, чтобы во главе управления на­ходились высоко-нравственные люди. На самом деле каторжников распределяют, сообра­зуясь с протекцией и в зависимости от денег, которые они получают от родных.

Впрочем, ведь и везде так: и в школе и в казарме. Имеющие протекцию выбираются из этого ада; их определяют служителями в больницы, мелкими чинов­никами.

— В качестве иллюстрации послушайте небольшую историю про некоего Ж..., из Дижона. Ж... унтер-офицер флота. Попадает в Индо-Китай. Курит опиум. Приобретает привычку к педерастии. Уезжает в отпуск, во Францию. Отправляется в Дижон повидать свою невесту; влюбляется в ее семнадцатилетнего брата. Скандал. Родители порывают с Ж... Доведенный до отчаяния, он, в один прекрасный день, звонит у их двери и спрашивает молодого человека. Прислуга не пускает его. На шум на верху лестницы появляется молодой человек.

- Ты больше не хочешь меня знать? — говорит Ж...

- Не хочу, — отвечает тот.

- Значит я никогда, никогда больше не увижу тебя. И Ж... выхватывает револьвер и убивает юношу.

Двадцать лет каторги.

Он является в Каенну, снабженный многочислен­ными рекомендациями.

Очень скоро приобретает всеобщее уважение. Получает место приказчика в каком-то предприя­тии, директор которого не находит ничего лучшего, как поручить ему воспитание своих детей, так как Ж... был из хорошей семьи и получил образование.

- Вы спрашиваете о случайных преступниках? О со­вершивших преступление в припадке страсти? А! мой милый друг, они погибают, как и остальные. Все равно, что человек, брошенный в море. Ничего не поделаешь! Редко кому удается оправдаться. К тому же оправдывают только тех, у кого родные в состоянии, уплатить издержки процесса. Вот вам пример. Был там в госпи­тале служитель, славный малый, уверяю вас. Он рас­сказал мне, как с ним это случилось. Как он сделался убийцей. Каково! А?

— Это был бретонец. Служил он на парусном судне. После длинного перехода он возвращается в Сен-Назер. И тут же решает посетить одну женщину, которую знал раньше и у которой остались какие-то его старые вещи. Он идет к ней. Женщина была в кровати и чистила картофель. В кресле, у окна, сидел мужчина, с унтер-офицерскими нашивками. Мужчина этот даже не пошевельнулся.

Женщина стала надсмехаться над моряком.

- Ладно, — сказал он, — отдай мне мои вещи. Женщина встает, берет вещи и бросает их матросу.

Выпадает ее фотографическая карточка.

- Отдай мне ее, — говорит матрос, — это моя кар­точка.

Женщина делает вид, что хочет ее разорвать. Ма­трос кидается к ней, чтобы вырвать у нее карточку.

Унтер-офицер приходит на помощь к женщине и хватает моряка за плечи. Этот последний схватывает лежавший на ночном столике нож для чистки карто­феля и, не глядя, наносит удар за своей спиной. Лезвие ножа вонзается унтер-офицеру в пах. Он па­дает и умирает. Матрос уходит и отдается в руки властей. Десять лет каторги.

Я устроил его служителем в госпитале. Это был очень тихий парень, хорошо знавший садоводство".

Хотя ночь на исходе, но духота не уменьшилась. Несмотря на тяжелый, насыщенный электричеством воздух, который давит, как свинец, падре с погаснув­шей трубкой в руке, с приподнятой сутаной, из-под которой видны его волосатые ноги, громко храпит.

Разговоры на деке.

- Да, monsieur, из всех негров я признаю только сенегальцев. Представьте себе, что на Мартинике нашли двух убитых священников. Сердце у них оказалось вынутым, чтобы сделать из него порошок.

- Смотрите, чтобы с вашей головы не упал волос на землю; иначе ваш враг может поднять его и при­готовить вам "куинбуа“. Если вы сделаете замечание вашей кухарке, она положит такой „куинбуа" в ваш завтрак.

- Нет, я не люблю Лоти. Таити представилось мне совсем в другом свете. Таитянки но вечерам катаются на велосипеде, сидя, как амазонки, в своих развевающихся платьях, с большими раскрашенными бумажными шарами, заменяющими им фонари.

- Для таитянки, — сказал полковник, — все мужчины одинаковы. Она даже предпочтет денщика полковнику, если только полковник стар, а денщик молод. — Я не люблю картин Гогэна, — заметил колониальный чиновник. Гогэн был не важная личность, он перенял все обычаи канаков. Когда был аукцион его произведений, много вещей украли, между прочим скульптуру, изображаю­щую епископа.

*

* *

Вот они все сидят тут за столом, белые, с синева­тым отливом, целлулоидные воротнички оттеняют их темные лица, сшитое по последней моде, слишком уз­кое европейское платье и ботинки стесняют их; но еще более стесняет их то обязательное начальное образо­вание, которое столь любящее просвещение правитель­ство с честью и славой распространяет в глуши дале­ких джунглей.

Говорят они очень красноречиво, но головы их переполнены готовыми формулами, они изрекают трафа­ретные истины, общие места и произносят избитые фразы, как люди, объевшиеся плохой пищей. Разговоры составляют для них неиссякаемый источник удоволь­ствия.

Их жесты неестественны и напыщенны; их слова громкие и пустые. Глядя на них, невольно вспоминаешь крики попугаев, среди густой листвы, в вершинах ман­говых деревьев на берегу большой, молчаливой реки.

У них все великолепные имена: Цезарь, Помпей, Александр, Сократ, но бывают и шуточные, например, Купидон. Но Цицерон занимает должность дорожного смотрителя, а Тит — переписчика.

Г. Симфорьен возвращается из Франции, где он окончил свое образование. Теперь он адвокат. Темный цвет его лица является результатом смешения многих рас; но ему повезло: у него есть усы. Он носит пенснэ и пристежной воротничек, часто без галстуха. Его ум­ственный багаж — слова и даты. Если он мало понимает дух законов, зато, по крайней мере, знает их хронологию.

Он не может процитировать какой-нибудь декрет без того, чтобы не привести месяц и число его изда­ния. Он выкладывает свои знания с наивным хвастов­ством. Эти свеже-испеченные богачи очень скоро забы­вают, что еще так недавно они были бедняками.

Г. Симфорьен большой педант. Однако, он не всегда правильно выражается. Случается, что, в пылу спора, он, например, восклицает: „старческий старик!“ зато он вполне овладел всеми интонациями европейских орато­ров и превосходно подражал бы им, но, к сожалению, он не может произносит букву „р“.

У сидящего против него г. Октавиана признаки африканской расы выражены более резко: кости щек выдающиеся, нос приплюснутый, а волосы точно коричневый мох. Он очень порывист, но вместе с тем и мягок; сантиментален, как привратница и чрезвычайно мелочен и обидчив. У него мягкие руки, точно без костей, с розовыми ногтями и беловатыми суставами. Он любит напевать современные романсы, но иногда поет и креольские песни. Этот коренастый и здоровенный мужчина говорит каким-то умирающим голосом, кото­рый кажется еще более слабым от пришептывания. Он силен как бык и всегда готов пустить в ход ку­лаки. Из-за пустяков, из-за улыбки, или плохо поня­той шутки, лицо его принимает сероватый оттенок и скверный огонек загорается в его глазах. Он очень злопамятен и не рекомендуется иметь его врагом. Он ревниво поглядывает на свою супругу, лицо - которой более светлого, кофейного оттенка. Это толстая, сырая и скучная особа; она очень требовательна насчет ку­шаний. Если скажут что-нибудь рискованное, она с оби­женным видом опускает глаза. Увы! она не может крас­неть! На ней тиковое клетчатое платье, с затянутым тюлем вырезом и такими-же длинными рукавами.

Голова madame Клоринды обернута ярко-розовым шарфом. Ее лоснящееся лицо с крючковатым носом — откуда он у нее взялся? — расплывается в хитрую улыбку. Склонившись над тарелкой, она глядит исподлобья и жеманно складывает сердечком свой рот. Ей нельзя отказать ни в уме, ни в наблюдательности, но она старательно закругляет свои фразы, подобно тому, как ребенок выводит буквы, когда учится писать.

В этом собрании черных солнц, окаймляющих ска­терть и тарелки, сияет одна бледная луна. Это куколь­ная и розовая физиономия господина де-Сен-Валери, креола из Бурбона. У него маленький вздернутый нос, похожий на опрокинутый вопросительный знак, рот с опущенными углами и великолепные тонкие нафабрен­ные усы, кончики которых, вытянутые в стрелку, симметрично направляются к выцветшим голубым глазам навыкате, типичным глазам пьяницы.

Г. де-Сен-Валери говорит мало, ест много, а пьет еще больше, безостановочно курит и охотно распространяется лишь об экзотических плодах и овощах, достоинства которых он усиленно восхваляет. Он на­чинает полнеть и его уже достаточно почтенное брюшко украшено золотой цепочкой, с множеством брелоков. Он также занимает должность чиновника где- то под тропиками. Его невероятное ничтожество очень способствовало его карьере, не менее, чем чудные глаза его жены, креолки из Ямайки, которые как два огонька еще сверкают среди развалин. Легкая птичка прежнего времени превратилась теперь в тяжелую курицу. Но видно г. де-Сен-Валери родился в сорочке: у него есть дочь.

Расы.

Где вы, благородные мечты о слиянии всех рас о человечестве, вопреки границам и морям соединив­шимся, наконец, в одну семью, об участии в общей ра­боте всей той энергии, того энтузиазма, тех жизнен­ных соков, которые таятся под желтой, белой и черной оболочкой?

Куда исчезли вы, мечтания давно прошедшего о вселенной, где все земные силы претворятся в одну любовь?

Я улыбаюсь, вспоминая мои иллюзии.

Книга, которую я читаю — сочинения Уэльса — уве­личивает еще во мне чувство горечи. Перед моими глазами следующие строки:

„Мне пришлось пробыть некоторое время в Лон­доне, во время невыносимой жары, чтобы присутство­вать на конгрессе народов, который в высшей степени разочаровал меня. Я не знаю теперь, почему я был так разочарован и не явилось-ли это впечатление след­ствием переутомления и желания в короткий срок изу­чить слишком сложные вопросы. Но я знаю одно, что мною овладело нечто вроде отчаяния, когда я слу­шал пошлости белых, изворотливые, но детские речи спокойных индусов и шумную и высокопарную реторику черных. Я не различал уже больше тех ростков, которые могли бы послужить началом осуществления великолепных проектов, а видел только тщеславие, за­висть и эгоизм, так явно и жестоко выступавшие на­ружу, благодаря контрасту альтруистических деклара­ций. Наличие предрассудков и накопление обширных частных интересов, не желавших считаться с вопросом о расах, делало это предприятие прямо безнадежным. На этой конференции у нас не было совершенно об­щих интересов, не было внесено ни одного предложе­ния, которое могло бы нас объединить. И все это так походило на блеяние, на склоне холма..."

Раса!.. Я наблюдаю, вокруг себя, под этим, давящим как свинец, небом, замечательные результаты скреще­ния белой, черной и краснокожей рас, — полу-белых, полу-черных и полу-индейцев; скопление мулатов и метисов в этой громадной тропической теплице; броже­ние всех этих людей смешанной крови, целую гамму различных оттенков кожи, всю эту человеческую фауну которая мешалась и перемешивалась в продолжение ве­ков, в которую входят караибы, испанцы, африканские негры, индусы, краснокожие. И я чувствую тогда ре­альную сущность этого слова. И от всех этих скреще­ний, начиная с того времени, когда голландские и испанские пираты соблазняли девушек с островов, вышли только пораженные поколения, пораженные ум­ственным и духовным бесплодием.

Здешние мужчины не обладают ни энергией евро­пейцев, ни утонченностью востока, ни жизненной силой африканцев. Это уже не те большие дети, кроткие и вместе с тем жестокие, как, например, сенегальцы. Это отбросы человечества, у которых слишком многочислен­ные скрещивания истощили кровь, легко воспринимаю­щие пороки и недостатки нашей цивилизации, но не­способные совершить ничего великого. Танцовать под звуки там-тама, наряжаться, собирать бананы и коко­совые орехи, говорить о политике — вот занятия, кото­рые им приходятся по душе.

Женщины, пылкие в любви и склонные к спиртным напиткам, болтают, спорят и еще больше, чем мужчины, увлекаются политической борьбой.

Это вакханки всеобщего голосования, всегда гото­вые растерзать какого-нибудь кандидата или извести его своими ласками. Вся наша европейская идеология звенит у них в голове, как бубенчик, наполняя ее смутным шумом. Но инстинкт у них дикий, желания и ненависть горячие, а рука всегда готова нанести удар или подсыпать яд.

Отдаленные колонии, захолустные провинции, где царит такое удивительное сочетание традиций, колдов­ства и начальной школы; народ детски простой и угрюмый, дикий и пугливый, склонный к хвастовству и болтливости, ленивый и жадный; города, где царят ложь, притворство и донос; затерянные среди джунглей селения, где декларацию прав человека и гражданина провозглашают под звуки там-тама...

И кроме всего этого тропическая природа, неистощи­мая, дикая, и смертоносная.

А все-таки!

Мне вспоминается доктор, также темнокожий, окончив­ший образование во Франции и отличившийся во время войны, как хирург, а затем вернувшийся в эти отда­ленные страны, которые он сам называл „землей смерти". Я вспоминаю наши бесконечные разговоры на веранде госпиталя, крепкое пожатие его руки, его полные силы горечи слова, его предвидение и понимание сути вещей. Припоминаю также, как он грустил, видя пороки своего народа. Его самолюбие страдало от этого, так как он сам вывел себя в люди и мог считать себя равным каждому белому. Да, я помню все это, и эти образы сильнее предрассудков, сильнее даже грубой и вызывающей разочарование действительности. И до сих пор я чувствую еще братское пожатие этой сильной руки в момент моего отъезда.

Суринам.

С койки виден кусок черного, глянцевитого ночного неба; дома, освещенные фантастическим светом фонарей. Мы тихо скользим по воде, окружающей пароход темной, тяжелой массой. Это Суринам на американском мате­рике. При наступлении дня мы сходим на берег. Дома в колонии белые, зеленые, серые; кругом пальмы. Повсюду голландский комфорт. На вытянувшихся пря­мыми линиями улицах порядок и чистота. На набережной нагромождены, фрукты: целые пирамиды бананов, коко­совых орехов, манговых плодов. Мелькают мадрасские платки и пенюары с разводами. Вот громадная негри­тянка, по крайней мере в два метра в окружности; це­лая башня из черного дерева. Женщины просят, чтобы я их сфотографировал. „И меня, и меня!“ — говорят они. Одна из них бормочет что-то на ужасном англий­ском языке. Черные зрители смеются.

Старый индус, с бородой до колен, наполовину белой, наполовину красной из-за бетеля, которым она окрашена, вшивый и оборванный, проходит по набережной совсем близко от меня. Инстинктивно я приготовляю мой кодак. Но вслед за этим меня берет сомнение. Мне кажется, что этим я обижу его. Я слежу за ним взглядом.

Странное существо. Он кажется обладающим какой-то могущественной силой. Может быть это заклинатель.

Я расспрашиваю. Кто-то объясняет мне, что этот, похожий на нищего, старик, — главный брамин в колонии Парамарибо. Это перекресток, где сталкиваются народы со всего света. Голландцы ведут здесь веселую жизнь.

После торговых дел в течение дня, на залитых ослепляющим светом пристанях, в душных магазинах, из которых вентилятор вытягивает влажный воздух, пропитанный тяжелым и острым запахом пряностей, все бросаются в мюзик-холль. Кто только не бывает там: индусы, китайцы, негры, мулаты, малайцы, европейцы всех оттенков и всевозможного сложения, невозмутимые или живые, с глазами, в которых горит желание жен­щин и алкоголя, с беззубым ртом и толстыми губами; раздаются крики браво, слышно притаптыванье ног в такт музыке, черный оркестр усиленно наигрывает то весело, то яростно; на ярко освещенной сцене старая певица из Кубы, в осыпанном блестками розовом с голубым платье, смуглая, черноволосая, с крючковатым носом и с огромными золотыми кольцами в ушах, кру­жась в „хоте“, с откровенными жестами, делает глазки направо и налево, возбуждая желание толпы, жела­ния, которые светятся и в узких глазах азиатов, и в кружках от лото негров, и в налитых кровью гла­зах белых. В Парамарибо есть каучук, розовое дерево и золото в славных звонких гульденах; здесь можно кутить, курить опиум, видеть жрецов Шивы и беглых каторжников, которые помнят еще осаду Севастополя.

Мы идем вниз по желтой реке. Берега покрыты зарос­лями, начиная от уровня воды и дальше до бесконеч­ности.

Целый мир почти без всяких красок. Желтовато- зеленое, бледное море, маслянистая поверхность которого блестит под лучами подернутого легкой дымкой солнца. Серое небо, с похожими на клочья ваты облаками, сквозь которые проникает палящий свет. Когда ветер прекра­щается, лицо и платье становятся липкими от теплой сырости.

Затем лоцман нас покидает и уезжает в лодке к маленькому пароходу, окрашенному в красный и белый цвет, на котором написано черными буквами: „Surinam River": единственное красочное пятно среди этой серой безбрежности.

Беглые.

Наступает время их утренней прогулки на перед­ней палубе. У одного на голове берег, сам он до пояса голый, на плечи накинута куртка, штаны из грубой холстины. Другой, высокий, с болезненным видом, одет в кафтан из желто-серой бумажной материи; без шляпы; кажется истощенным, грустным и нервным. Третий, бледный, очень худой, с черными глазами и черной бородой, в какой-то странной высокой шапке из жест­кого полотна, лихо надвинутой набекрень.

Надзиратель разрешил мне подойти к каторжникам, чтобы снять с них фотографию. Я угощаю их папи­росами. Смуглый сейчас же принял подходящую позу, упершись рукой в бок. Высокий стоял с высоко под­нятой головой. Один из надзирателей пожелал также быть сфотографированным.

Тяжело глядеть в глаза людям, на которых обру­шилось большое несчастье или неумолимая кара. Бывают богачи, которые не могут дать милостыни без того, чтобы не покраснеть.

Мы разговариваем совершенно просто, но крайней мере они.

Я спрашиваю:

— Это англичане вас поймали?

— Да, нас было десять на одной лодке. Море вы­бросило нас на берег. Мы не знали, куда попали. Целую ночь мы должны были удерживать лодку руками, чтобы она не разбилась о камни. На рассвете мы уми­рали от усталости. Нас осталось трое. Остальные ушли. Может быть они доберутся до Венецуэлы.

— Если не умрут с голоду во время пути, — добавил философским тоном каторжник с каштановой бородкой.

Затем они стали говорить с надзирателем, возвра­щавшимся из отпуска. Они сообщали ему новости про каторгу.

- Давно вы оттуда уехали?

- Вот уже шесть месяцев. — Вы не знаете о смерти надзирателя X...? Его зарубили саблей... Ж... переведен в летучий отряд... Надзиратель Ф... стрелял в такого-то...

Надзиратель, добрый малый, покачивает головой. Они мирно беседуют, как возвращающиеся из отпуска солдаты или как рабочие, которые принимаются за ра­боту. И надзиратели, и каторжники — одного поля ягода. Нельзя сказать, чтобы беглые были удручены своей неудачей после трех недель "тяжелых работ" в Демфаре. Они рады вернуться назад. Как трудно прочесть что-нибудь на этих бледных лицах.

„Потерянный Ребенок".

Медленно по волнующемуся светло-зеленому, местами желтоватому, морю, с отливающими лиловым цветом по­лосами, мы приближаемся к стране каторги. Каюты превратились в невыносимые бани. Сильный теплый ве­тер дует всю ночь. Я думаю о беглых, для которых солнце взойдет завтра уже над тюрьмою.

На рассвете мы находимся в виду островов Спасения. Это темно-красные острова, с редкими пальмами и кокосовыми деревьями. Дома, выкрашенные охрой, принадлежащие управлению каторги, как, впрочем и все, что здесь находится. К пароходу причаливает лодка, чтобы принять почту; на веслах каторжники, по пояс голые, с татуированным телом.

Они показывают разные мелочи, бутылки, корзинки и выкрикивают с лодки их цену. Жандарм покупает ко­косовый орех с резьбой. И при этом извиняется:

— Двадцать пять су! Это не дорого. Любопытно посмотреть. Ведь это работа каторжника.

Одетые в белое, люди, в шлемах, с орденами, подни­маются на палубу.

Мы только-что обогнули островок „Потерянного Ре­бенка". Это нагромождение красноватых камней, на ко­торых находится маяк. Двум каторжникам поручено следить, чтобы фонарь был постоянно зажжен. Они жи­вут на десяти футах скалы, о которую разбивается бур­ное и теплое море, кишащее акулами. С одной сто­роны перед ними бесконечное желтоватое пространство воды, с другой — узкая полоса земли. Раз в неделю им привозят провизию, после чего лодка уходит. Акулы хорошие сторожа. Эти два человека живут тут одни, с камнями, водой и фонарем маяка, Раз как-то один убил другого. Когда пришла лодка с провизией, то на­шли убийцу, который оставался в продолжение трех дней один с трупом.

III.

ПОЗОРНАЯ КОЛОНИЯ.

Кайена.

Выкрашенная красной охрой казарма среди темной зелени унылого Сеперу. Широкая бухта, в которой можно двигаться только с помощью лота. Густая и желтоватая тина. Беспокойные, палящие лучи солнца, подобные расплавленному свинцу. Растущие полукру­гом по берегу деревья. Светлые дома. Чувствуешь себя отрезанным от остального света, затерянным на­всегда в пустыне, полной горя, позора и лихорадки.

На пристани наигрывает музыка. Целое сборище белых и черных толпится на помосте. От него отде­ляются три негритянки, одетые в красное, желтое и лиловое, с головами, повязанными яркими мадрасскими платками. У них в руках убранные зеленью цветы, похожие на змеиную кожу. Высокий негр, худой и расхлябанный, стоя, играет на трехструнной виолон­чели, ему аккомпанирует корнет-а-пистон и кларнет.

Залитая ослепительным светом, процессия дви­гается, с музыкантами во главе, по каменистым углуб­ленным улицам. Почва повсюду кроваво-красного цвета. Дома по большей части деревянные, вблизи кажутся грязными и отвратительными.

Большая площадь, заросшая буйной раститель­ностью, в которой кишат травяные вши, обсаженная гигантскими пальмами, с длинными белыми стеблями, на конце которых на фоне бледно-голубого, но жар­кого и ослепляющего глаза неба покачиваются букеты зеленых и рыжеватых цветов. Наверху гнездятся „стервятники", которые загаживают землю едким пометом.

Крики, возгласы, речи... речи без конца, преры­ваемые звуками музыки. После речей музыканты до­пивают остатки пунша.

Затем обширные, пустые комнаты колониального дома; зеленоватый лимонад в громадном стакане; по­качивание на качалке; поиски сквозного ветра; окна: без рам, с опущенными жалюзи, сквозь которые, не могут проникнуть смертоносные лучи полуденного солнца. Служанка, уроженка Мартиники, убирает со стола. Ей около тридцати лет. Глаза у нее светло­кофейного цвета; ее сильно курчавые волосы разде­лены пробором с двух сторон и собраны в шишки с воткнутыми в них золотыми булавками, которые поддерживают оранжевый мадрасский платок. Затих шум разговоров, в комнате царят полумрак и тишина, все успокоилось. Это время сиесты. Но большая муха своим жужжанием заставляет вскочить спящего.

Меблированная комната.

В этом городе или, вернее, местечке, где. нет ни одной гостиницы, я нанял комнату у одного сирийца. Эта комната громадная, и вся сквозная, как курятник. В ней три окна, или, выражаясь точнее, три, заменяю­щих окна, больших отверстия.

Две кровати, с красными одеялами и раздвижным пологом от москитов. Но ни одного кресла, которое не было бы качалкой. На вешалке висит портрет маршала Жоффра, писанный масляными красками. Стены оклеены рекламами парфюмерных изделий. На мебели разбросаны пыльные книги: „О проституции в Париже" в двух томах и „История искусств“ — Виле. На комоде дребезжат при каждом шаге разнообразные стеклянные вещи, целая горка бокалов, ваз, цветных безделушек (мой хозяин, сириец, торгует всевозмож­ными вещами). При малейшем движении раздается мелодичная музыка — точно звенят хрустальные коло­кольчики.

Моя хозяйка — сборище грязных тряпок, желтое лицо под черным тюрбаном. Болтливая, как неаполи­танка, она так и сыпет непонятными словами; ее окружает куча голых детей, розовых и грязных, на­полняющих дом криком, визгом и шумом возни.

Под моим окном двор с утрамбованной красной землей. Рядом с фонтаном баниан раскинул свои жир­ные листья. Двор с одной стороны ограничен моим домом, с трех других -низкими строениями без окон, с одной дверью или занавеской. Там живут женщины, целое племя негритянок, с атласными грудями и кра­сивыми ногами. Они готовят себе кушанье на дворе, на маленькой жаровне, распространяя чад и вонь. Тут же у фонтана совершают свой туалет и стирают белье. За хижинами восходит солнце и при нежном свете утренней зари я вижу иногда, как одна из этих девушек, стоя перед дверью, раскрывает свой пенюар и медленно, сладострастно приподнимает руками свои тяжелые, бронзового оттенка груди. Она видит меня и смеется.

И утром и вечером идет бесконечная болтовня, слышен смех и споры. После полудня наступает мертвая тишина; иногда из-за опущенной занавески или полу­закрытой двери доносится вздох или стон. Двор похож на громадный котел с застывшей кровью. Стройные пальмы неподвижно вырисовываются на небе цвета цинка; коршун-стервятник, с взброшенными на шее перьями, делает большие круги, потом сразу падает вниз, на какую-то падаль, над которой кружится рой мух.

Иногда вечером приходят мужчины, искатели золота или каучука, в тщательно выутюженных костюмах, в соломенных или мягких фетровых шляпах. Один из них наигрывает на мандолине. От лунного света пальмы и крыши кажутся покрытыми инеем. Другой поет. Это тягучие мелодии, в которых один напев по­вторяется тысячи раз. Огненная муха вспыхивает внезапно, потом гаснет, потом снова зажигается в от­далении, среди лилового сумрака.

И, вдруг, раздается вопль женщины, слышны про­клятья, шум драки, мужской голос, потом еще не­сколько голосов. В одно мгновение двор наполняется развевающимися пенюарами, которые кажутся голубо­ватыми при свете луны. Выскакивают все женщины и кричат резким и глухим голосом.

К ним присоединяются собаки. Но крики женщин громче собачьего лая. Затем наступает тишина. Обра­зуется круг. Между двумя мужчинами происходит схватка. Их тени выделяются на розовой земле. Раз­даются глухие удары, похожие на те, которые слы­шатся, когда булочник месит тесто. „Бац!“ наносят дерущиеся пощечины. Какая-то женщина плачет, точно кудахтает. Зрители стоят неподвижно и молчат. Удары следуют один за другим, быстрые и яростные. Про­тивники чуть не ломают один другому ребра, бьют друг друга по лицу, сойдясь почти грудь с грудью и образуя одну темную массу.

Луч лунного света скользит по листьям бананов и озаренный им фонтан светится фосфорическим блеском.

Но вот среди жителей происходит какое-то дви­жение; слышны крики ужаса. Один из противников упал и лежит с поднятыми кверху коленями. Женщины суетятся около него. Они рады возможности охать и причитать. Крики и жалобы снова несутся к звездам. Но вот убитый начинает приходить в себя. Пререкания возобновляются. Они окончатся только на заре. Каждый говорит по-очереди. Я слышу, как чей-то гнусавый голос начинает говорить тоном проповедника: „каждый человек с сердцем..." Какая-то собака с от­чаяния начинает выть. Далеко, далеко, из джунглей, которые кончаются у окраины города, другие звери ей отвечают.

Одиночество.

Голубоватые листья пальм вырисовываются на прозрачной синеве неба, покрытого полосами лиловых, с красноватым оттенком, облаков. Я стою на углу улицы. Над озаренными красным светом домами, точно залив из золота и меди, окаймленный темными тучами и, как раз в освещенном месте, слегка колеблемые ветром пальмы.

Я поворачиваюсь. В конце, окаймленной стенами и зеленью, улицы, красноватой в тех местах, где падает тень, на оранжевом пространстве выделяется черно­синяя полоса моря.

Над портом великолепные и скоро проходящие сол­нечные закаты. За ними следуют дымчатые сумерки, с тучами, отливающими разными красками, с преобла­данием лиловой, нежного оттенка, с золотом и пурпу­ром, среди зеленых островов, громадных прозрачных озер и странных языков темного пламени, будто выход дящих из моря. Не вода, не земля, а тина собирает рассеянный в небе свет и раскидывает над океаном точно блестящие узорчатые скатерти из бархата и шелка, отливающие болезненным пурпуром, розовым оттенком разложения и желтым цветом серы. То здесь, то там, на ровной поверхности появляются большие светлые пузыри, вздуваются, лопаются и дышат ли­хорадкой.

Толстое манговое дерево вырисовывается на фоне красноватого неба и чернильного цвета моря. На па­роходе, стоящем на рейде, зажигаются огни.

С океана медленно поднимаются огромные столби дыма и точно поддерживают прозрачные своды вечер­него неба. Что-то угрожающее и дикое таится в боль­ших тяжелых тучах, неподвижно лежащих на горизонте и ограничивающих темно-бурым кругом все видимое пространство. В южной части Атлантического океана назревают катаклизмы.

На парапете набережной сидят каторжники в больших, остроконечных соломенных шляпах и в серых куртках и тихо разговаривают. Видны их бритые, зеленоватого оттенка лица, с впалыми щеками и глаза... глаза каторжников, которых нельзя забыть, с беспо­койным взглядом, обесцвеченные солнцем.

Когда с моря начинает дуть ветер, я иду но дороге для караула, прилегающей ниже окруженных темной зеленью казарм, розовых и желтых, похожих на памят­ники Италии; эта дорога еще долго отражает свет скрывшегося солнца. Отсюда я вижу море, маяк и инстинктивно отыскиваю путь, по которому можно вернуться назад. Здесь всегда чувствуешь себя, как в изгнании.

На улицах свет электрических фонарей еще более усиливает красноватый оттенок почвы.

Нары, как из раскаленного горна окутывают стены домов и окрашивают их в бледно-зеленый цвет. В до­мах, под верандами, видны ярко освещенные комнаты. Проходит женщина. Над ней усыпанное звездами ночное небо. Она несет на ладони рыбу, изогнутую, как арка, и сверкающую от лунного света.

Правосудие.

Впечатления каторги преследуют вас и ранним, но уже жарким утром, и в смертоносный для европейца полдень, и по вечерам, дышащим лихорадкой, когда в воздухе тучами носятся москиты. Каторжники встре­чаются повсюду. Их можно узнать по серой куртке, с номером на рукаве, по широкой соломенной шляпе, по бритым головам и по особому выражению глаз. Но их также можно узнать по тому неуловимому отпечатку, который оставляет каторга. Не нужно и раскаленного железа. И без него каторга накладывает свое клеймо и на правого, и на виноватого. Доведенные до извест­ного предела, горе и унижение всегда оставляют не­изгладимый след. Но тюрьма должна быть горнилом великого страдания, чтобы оставить на всех лицах этот ужасный отпечаток.

Встречаешь иногда под тропиками, в каком-нибудь иностранном городе, человека, хорошо одетого, сытого, плантатора или торговца, и испытываешь какое-то чувство неловкости: „Это один из них!“

Вот они, в порту, на улицах, в одиночку или партиями, разгружают стоящие на якоре суда, служат лодочниками, грузчиками, рубят деревья, исполняют самые унизительные, самые рабские обязанности, исполняют их неохотно, подгоняемые надзирателями, которые разгуливают, положив руки в карманы, в шле­мах и с револьвером у пояса.

В этом городе рабства можно задохнуться.

Осужденный на каторжные работы уже больше не человек, — это номер, слепая машина.

Нельзя запретить ему мыслить; но стараются до­биться и этого. После приговора он лишается и своего платья и своего имени. Он искупает грехи своей расыи всего общества. Судья остается чистым; прекрасные зрительницы этой драмы — тоже; даже толпа, которая шумит перед зданием суда, и она остается чистой.

Все те бездельники, которые приходят смотреть, как судят человека, остаются чистыми и пользуются полной свободой. Но для человека, который еще вчера был таким же, как они, сегодня уже нет спасения.

Каторжники.

Одно здесь хорошо: это ночь. Ярко светит луна. Стены и земля залиты нежно-розовым светом. Цинковые крыши точно покрыты снегом. На белых ветвях пальм слегка покачиваются темные пучки листьев; иногда их коснется луч и тогда лист кажется осыпанным кристаллами. На землю пала роса. Небо бесконечной глубины. Но близость каторги оскверняет даже эту ночь.

Их привозят сюда на „Луаре“. Переезд они со­вершают в железных клетках, разделенных проходом, где находятся надзиратели. Эти клетки расположены на нижней палубе, недалеко от машин. Когда плывут близ тропиков, температура бывает здесь, как в су­шильне. В этих клетках они едят, пьют, спят; здесь с ними случается рвота, здесь же они отправляют свои нужды. Если кто-нибудь начинает протестовать и остальные не сумеют успокоить непокорного, его укро­щают душем обжигающего пара.

Палки с острыми наконечниками под рукой всегда наготове.

Их высаживают истощенными и изнуренными пе­реходом.

Теперь это только толпа исхудалых людей, отупе­лых и покорных, как стадо. От них отбирают суконное куртки, в которых они совершали переезд и выдают холщевые, сменяемые раз в год. На голове соломенная шляпа. Никакого белья никакой обуви. Ни одного носового платка. Ни одной ложки. Для еды — собственные пальцы и так называемая „тодие“ — нечто вроде деревянной чашки на четверых.

Первые месяцы приходится спать на приделанной к стене скамье, с ногами, закованными в железные колодки. В течение целой ночи нет возможности по­вернуться. Если заключенный ведет себя хорошо, если у него есть протекция, если родные посылают ему деньги, если он понравится надзирателю, если он шпионит, — его сначала освободят от колодок и даже, может быть, дадут гамак.

Они делятся на разряды, на основании весьма сложной иерархии. Существует четыре категории. Можно повыситься из одной в другую, но точно так же и понизиться, — начиная с „неисправимых", скованных попарно, работающих голыми в смертонос­ном лесу, где и надзиратели умирают вместе с ка­торжниками, и, кончая „1 категорией", — смирившимися, доносчиками, хорошо аттестованными, которых опре­деляют в качестве домашней прислуги, садовников и приказчиков. Таким образом, тюрьма доставляет даро­вых слуг, нередко хорошо знающих свое дело. Если вас пригласят обедать к важному чиновнику, может случиться, что за столом вам будет прислуживать известный убийца. Это вызывает легкую дрожь у дам, которые посматривают на его руки.

Тысяча пятьсот каторжников. И, следовательно, столько же плотников, каменщиков, портных, дровосеков, рабочих всевозможных профессий, состоящих в исключительном пользовании администрации. Людей, которые растлевали маленьких девочек, взламывали несгораемые шкафы, занимались антиправительственной пропагандой, посылают в Гвиану, чтобы опоражнивать ночные горшки местных чиновников. И никаких обще­полезных работ; ни одной дороги, ни одного канала; а между тем, порт полон тины. Но зато имеются пре­красные дома для господ чиновников и существуют надзиратели, которые иногда доверяют воспитание своих детей бывшим педагогам, осужденным за совра­щение малолетних.

Но что за беда, ведь это ничего не стоит.

Устроенный таким образом, каторжник становится как бы членом семьи. Иногда он даже совершенно входит в ее состав.

Не ко всем, однако, относятся так благосклонно. Попадаются упрямцы, лентяи и не желающие шпио­нить. Бывают, — и таких большинство, — которые не потеряли еще безумной надежды на побег и делают отчаянные попытки к бегству. Для таких напрасны мечты о спокойной службе в каком-нибудь семействе. Их удел — работа без цепи или на цени, но десяти ча­сов в день, а иногда и больше; это или обрубание корней, по пояс в воде, кишащей гадами; солнце, как расплавленный свинец, обжигающее затылок, тучи мух и москитов, облепляющих голую спину; или же рубка деревьев, босиком, среди зарослей, где кишат змеи, сороконожки и пауки, где от насыщенной перегноем, полной миазмами почвы исходит дыхание лихорадки, под душной и влажной тенью листвы, которую в продолжение столетий никогда не пронизывал луч солнца.

Недостает воздуха: вот худшее из всех мучений под тропиками. А между тем карцер имеет в ширину два метра и в длину приблизительно пять. Кроме запираемой на замок тяжелой двери никакого другого отверстия. Ни один луч света не может проникнуть внутрь, разве только через трещину двери, выходя­щей в темный коридор. К стене, на шарнирах, прикреплена скамья. На ночь она опускается. Днем запи­рается на замок, чтобы нельзя было лечь. Отбывающие наказание сидят там тридцать дней. Можно приговорить к карцеру на срок и до шестидесяти дней. После трид­цатидневного заключения наказанного переводят на неделю в светлую камеру, затем снова сажают еще на один месяц в темный карцер. Необходимо добавить, что эта тюрьма далеко не является недоступной для скорпионов, москитов, сороконожек и даже для крыс, проникающих повсюду.

Надзиратель весьма любезно открывает карцер и соглашается запереть меня в нем. Пятиминутного пре­бывания в этой сырой и вонючей дыре достаточно, чтобы вызвать некоторые мысли об охране социальных устоев и о преимуществах родиться в приличной семье, получить хорошее воспитание, никогда не уми­рать от голода и не посещать слишком плохого общества.

Камеры тех, которые не спят в клетках, похожи очень на казармы или, вернее, на довольно большие помещения полицейского ареста. Привинченная к стене скамья, доска для хлеба и параша. Все это более или менее одинаково воняет. Свободные от работ валяются или грызут корку хлеба, показывая татуированные руки и грудь. При входе начальника они встают, как солдаты. С наступлением сумерок двери закрываются на замок. Никто не может ни войти, ни выйти. Лица, обладающее некоторым воображением, легко представят себе ночь в каторжной тюрьме, в закрытой наглухо камере, одну из тех удушливых гвианских ночей, когда в воздухе носятся испарения сырой земли, запах усталых человеческих тел, мочи и пота; слышно до­кучливое жужжание москитов, яростно стремящихся ужалить; стоны и хрипение спящих; угадывается на­копляющаяся ненависть, подготовляемый побег, зреющее мщение. Между прочим, заключенные, по большей части здоровые молодые люди, целыми месяцами и годами лишены женщин.

Раз в неделю на двор выводят наиболее недисци­плинированных каторжников; тех из них, которые подвергались наибольшему числу наказании, ставят на колени. Перед ними устанавливают гильотину и по­казывают ее действие. Время от времени совершается настоящая казнь. Каторжники при ней присутствуют. Для исполнения обязанностей палача вызывают добро­вольца. Такой всегда находится. Обыкновенно это бывает негр.

Иногда происходят возмущения.

Ночью надсмотрщики стреляют в хижины и бараки, куда попало.

Однажды было двести трупов, выброшенных акулам. Прежде, когда на островах умирал каторжник, тело клали в мешок, вместе с большим камнем. Лодка в сопровождении нескольких каторжников отчаливает; звонит колокол. На этот призывный звон целыми стаями собираются акулы. Раз, два, три, бум! мешок уже в воде. Теперь обычай этот, кажется, оставлен. Месть также больше не применяется. Раз, как-то, в лесу, где заготовлялись лесные материалы, каторж­ники оглушили надсмотрщика ударом молотка, связали его и положили на муравейник красных муравьев. Надзиратели нашли только один скелет.

Люди превратили эту землю в землю смерти.

Там-там.

Двор между двумя домиками с освещенными луною цинковыми крышами, точно покрытыми инеем. Букет пальм, выделяющихся на фоне молочного неба. Голу­боватый свет, настолько сильный, что при нем можно читать. Во дворе толпа мужчины и женщины, белые костюмы, пенюары и мадрасские платки, менее яркие, при ночном освещении. Картина фантастическая. Вся эта публика болтает в ожидании бала.

Сегодня там-там в честь кандидата.

Раздаются глухие удары, сначала редкие, затем ускоренные, потом снова замедленные; отчетливая, но мягкая барабанная дробь. Три музыканта, одетые в синие костюмы, в бесформенных мягких шляпах сидят, согнувшись, и бьют в обтянутые свиной кожей бара­баны, находящиеся у них между колен.

Видно, как их черные, нервные руки ударяют но коже, сначала медленно и дико, затем быстро и яростно, с резкими перерывами.

Звуки там-тама действуют угнетающе, в них слы­шится угроза. Они вызывают в памяти затерянные в зарослях селения; ведь это ритм той военной пля­ски, которую исполняют индейцы племени Сарамака, на берегах великой реки.

Чем дальше играют музыканты, тем больше они сгибаются. Вот они совершенно нагнулись, чуть не ка­саются носом земли. Танцующие разделяются: кавалеры становятся с одной стороны, дамы с другой, одни про­тив других. Они начинают петь. Монотонная мелодия, в которой слова повторяются без конца, сопровождаются ударами там-тама, отбивающими такт. Сегодня вечером танцующие выдумали следующий стишок:

„Он будет плясать, наш депутат!"

Эту фразу они будут повторять без конца, пока­чивая туловище, с поднятой головой и глазами, уста­вленными в одну точку.

Весь танец заключается в медленном покачивании. Дамы стоят почти неподвижно и только слегка при­поднимают юбки, как бы собираясь сделать реверанс.

Мужчины шевелят животом и задом; эти движения красноречивы и неприличны. Шаг вперед, шаг назад.

Высокий негр, одетый в белое, с круглой соломенной шляпой на голове, гибкий, худой и расхлябанный, про­изводит медленные и в то же время какие-то неистовые движения. С похотливым видом, он отворачивает фалды своей куртки, упирается руками в пахи и двигает взад и вперед животом. Таким образом он доходит до стоя­щей против него самки, потом отодвигается в сторону, с вытянутыми руками и опущенными кистями рук, со­вершенно, как насторожившийся шимпанзе.

Понемногу бал оживляется. Но темп танца не уско­ряется. Эго все те же покачивания пенюаров и белых костюмов, в дымке лунного света, под глубоким, усы­панным звездами небом. У мужчин во рту папиросы, огонек которых бросает отблеск на их лоснящиеся ли­ца. Поют громким голосом; кричат; удары там-тама усиливаются, выбивают дробь, похожую на град, потом замедляются и вдруг обрываются.

С самого начала вечера, перед нами крутится жен­щина, плавно размахивая трехцветным флагом. Четыре бумажных фонаря висят на протянутой поперек двора веревке. Один из них вспыхивает и падает; подни­мается вой. Какой-то негр с откинутой назад головой и вылезающими из орбит глазами, корчится всем те­лом. В этих конвульсивных движениях и в этом иска­женном лице есть что-то трагическое.

Лунный свет скользит по белым, красным и оранже­вым платьям. Под навесом галлереи сидит женщина, косой луч месяца озаряет ее лоснящееся лицо.

Ритм там-тама ускоряется; черные руки двигаются с удивительной быстротой. Танцуют с каким-то не­истовством. Дамы шевелят бедрами все с большей и большей похотливостью и прижимаются к своим ка­валерам.

Это непрестанное покачивание тела, этот медленный темп грустной мелодии похожи на прилив и отлив. И все время гнусавые голоса поют этот дурацкий, навяз­чивый куплет:

„Он будет плясать, наш депутат!"

Колдовство.

Есть слово, которое здесь произносят только в пол­голоса, с таинственным и испуганным видом; это слово „пиай". „Пиай“ — означает нечто неопределенное, но крайне опасное. Креольские дамы и негритянки не лю­бят, когда его произносят перед ними. Несмотря на это они, по большей части, хорошо умеют пользоваться „пиайем". Такой-то умер от неизвестной болезни. Это значит, что он подвергся „пиайю". Другой сломал себе ногу: на него навели „пиай“. И если вы пренебре­гаете пылкими излияниями какой-нибудь влюбленной в вас особы, берегитесь, на вас напустят „пиай“.

„Пиай“ — это оккультная сила, которая безжалостно поражает вас; это или любовный напиток, или яд ме­сти; невидимое проклятие врага; проткнутая иголкой фигура из воска; волос, смоченный в настойке из лиан.

Существовавшая века тому назад магия еще не умерла. Здесь у каждого есть свои формулы, чтобы узнавать судьбу и отводить дурной глаз.

Сидящие у своих хижин старые негритянки мно­гое могли бы рассказать по этому поводу.

Молодая девушка влюблена. Стоит ей положить в кровать своего возлюбленного бутылочку с пером ко­либри, волос и кусочек обстриженного ногтя, и она мо­жет быть спокойна, что возлюбленный ей не изменит. Но не нужно никому сообщать этот рецепт. Иначе "пиай“ теряет свою силу.

Опьяняющие лианы очень часто употребляются в любовной кухне. В один прекрасный день вы замечаете, что потеряли аппетит. У вас болит голова, ломит по­ясницу. Доктор не может понять, в чем дело. Вы начинаете худеть, у вас делаются головокружения. Наступает, наконец, момент полного упадка сил. Вы снова обращаетесь к доктору. Но болезнь ваша необъяснима. Однако, если доктор старожил в колониях, то он посоветует вам переменить кухарку.

Разумеется, что „пиай“ употребляется не только в любовных делах. Он служит также и в политике. Ли­цо, прикосновенное к общественным делам, должно уто­лять свою жажду всегда с большой осторожностью, ни­когда не пробовать фруктов, которые ему предлагают, и остерегаться нюхать букет, который ему подносит молодая девица с очаровательной улыбкой.

Бывают „пиайи" легкие, „пиайи“ смешные и „пиайи“ безвредные. Но бывают также „пиайи“ парали­зующие и „пиайи", вызывающие сумашествие.

Существует, например, такой рецепт:

Нужно, приготовленной известным способом расти­тельной настойкой, смазать починенные места чулок и обуви, после чего на ногах делаются великолепные язвы.

Если хочешь избавиться от врага, нужно, в про­должение нескольких дней смазывать себе руку вазе­лином, не вытирая ее. Затем сунуть ее в мелкий пе­сок так, чтобы песчинки прилипли к коже. Потом не­сколько раз обмакнуть облепленную песком руку в разложившуюся падаль. Затем отыщите вашего врага и ударьте его по лицу, так, чтобы немного его оцара­пать. Остальное сделается само собой.

Искусство составления ядов культивируется в не­которых мулатских или негритянских семьях. Вас пре­дупреждают: „Не ходите к madame Серафин. Это завзя­тая любительница „пиайя“.

Я спросил раз у одной молоденькой проститутки, что она думает о „пиайе“. Она ни за что не хотела мне ответить.

Но доктор, когда я задал ему тот же вопрос, на­хмурился:

— Что я думаю об этом? — ответил он. — То, что один из моих детей, маленький мальчик, в два месяца был отравлен корешками барбардина, которые убивают медленно и не оставляют никаких следов.

Побег.

Каторжник только и живет мыслью о том, как бы сбежать. Нет ни одного, который не мечтал бы о побеге. Некоторым это удается. Многие пробуют; многие уми­рают; многих ловят и подвергают суровому наказанию.

С момента высадки каторжник начинает размы­шлять о возможности бежать из этой страны.

Если у него есть хоть немного здравого смысла он сейчас же поймет, что все шансы за то, чтобы здесь остаться. Не надзиратели, не решетки и крепкие за­поры, и даже не цепи пометают ему.

С помощью хитрости, изобретательности и внима­ния он может преодолеть все эти препятствия. Но существуют две силы, которые трудно победить: это лес и море.

Чтобы бежать нужны деньги. Одни получают их от родных, другие зарабатывают, третьи продают изго­товляемые ими вещи. Арестанту запрещается держать при себе деньги, но ведь существует столько способов, чтобы их спрятать. По большей части, собирающиеся совершить побег, сговариваются между собою и составляют партию в несколько человек. Необходимо найти лодку. Чтобы бежать через джунгли нет другого спо­соба, как спуститься на лодке вниз по реке, к морю, ночью или днем, с бесконечными предосторожностями. Лодка, с небольшим запасом провизии, заранее спрятана в каком-нибудь ручейке.

Они ждут удобного случая во время работ, и когда надзиратель отойдет или повернется, скрываются в за­рослях.

Но этого еще мало, нужно, не имея ли компаса, ни запаса провизии, добраться до ручья. Идти же по тро­пинкам, которые к тому же попадаются очень редко, бывает крайне опасно. Как только побег обнаружи­вается, сейчас же организуется погоня. Человеку, за которым охотятся другие люди, приходится бороться с джунглями. Нужно пробираться под лианами, через переплетшиеся невероятным образом ветви, с окрова­вленными ногами, и коленями; ползти в удушливой тени джунглей полных миазмов, где не чувствуется ни малейшего дуновения ветерка. Хищные звери, змеи, насекомые и голод, а если заблудишься, то и жажда, грозят неминуемой гибелью.

Раз как-то, партия беглых отдалась в руки по­сланного для поимки их отряда. Они пробыли в заро­слях пятнадцать дней. Не хватало троих.

— „Умерли!" — объявили их товарищи. Но когда их поприжали, они признались, что, дойдя до последней степени изнурения и умирая с голода, они убили трех, наиболее слабых, чтобы их съесть.

Не мало костей белеется под лианами и покачи­вающимися орхидеями.

Если им удастся добраться до лодки, это уже лишний шанс для спасения. Но нужно пробираться скрытно, плыть под деревьями, рискуя, что в лодку упадет змея или гнездо мух-тигров. На быстринах лодка разбивается, как скорлупа ореха. Кайманы следят за лодкой и только ждут того момента, когда вследствие какого-нибудь неудачного поворота челнок перевернется.

Сколько таких беглецов уже поглотила река? Про это знают только ее желтые и теплые воды.

Запас провизии быстро приходит к концу. Несчаст­ные люди, умирающие от лихорадки и усталости доби­раются, наконец, до моря.

Об его усыпанные камнями берега яростно бьются волны прибоя.

Как бороться с океаном кучке истощенных людей, у которых только одна маленькая лодка.

Однако, иногда отчаяние бывает сильнее волн океана. Я вспоминаю маленького нервного человека, который бегал по набережной Парамарибо, около при­чаленного пакетбота. Он говорил по-французски, рас­спрашивал находившихся на пароходе людей и в свою очередь сообщал им новости об X.... и У... С ним шу­тили. Это был старый знакомый, бывший каторжник, поселившийся у голландцев, где он зарабатывал себе кусок хлеба. Он пробыл на каторге лишь несколько часов, совершив побег в тот самый день, когда был высажен на берег. Но он весьма благоразумно остере­гался подниматься на палубу.

Чтобы бежать, нужны сообщники. Некий освобо­жденный один из тех, которые обязаны, по отбытии наказания, оставаться жить в колонии, не ближе пят­надцати километров от населенного места, сделался антрепренером по части побегов. За сто франков он доставлял лодку и провизию, усаживал в нее беглеца и по выходе в море убивал его. Такую операцию ему удалось проделать несколько раз. Он забирал деньги. Лодка и провизия годились для следующего раза, а кроме того у жертвы иногда было с собой немного зо­лота. Но антрепренер зарвался. Он раз усадил в лодку двух каторжников, убил одного, но другой увернулся, бросился в воду и достиг берега, после чего донес на убийцу, который и был казнен.

Житель колонии.

Годен высокий мужчина, худой, костлявый, с жел­тым лицом и впалыми щеками; на крючковатом носу следы от пенена; небольшая лысина; глаза светло-го­лубые. Родился здесь, но учился во Франции; затем, когда ему исполнилось двадцать один год, вернулся под тропики. Отправился отыскивать золото и зарабо­тал очень скоро порядочную сумму, но еще скорей истратил ее в Париже, куда ездил на короткое время. Тогда он опять отправился добывать золото.

По правде, сказать, ему наплевать на деньги. Он любит лес.

Ежемесячно, не менее недели, Годэн бывает болен лихорадкой. Вот он, желтый, как лимон, лежит, согнув­шись, под пологом от москитов, в пижаме, с потухшей папиросой во рту.

Его желудок совершенно испорчен консервами и солониной. Он ничего не ест, пьет только молоко, но не мо­жет отказаться от стакана пунша утром и вечером.

„Когда я был в лесу.." - говорит он. Лес для него это бесконечное пространство джунглей и болот, пере­сеченное реками, которое тянется от моря до таин­ственной страны Тумук-Гумак, где живут индейцы с длинными ушами. Годэн жил в лесу. Всегда молчали­вый, он оживляется, когда говорит о нем. Оттуда он вернулся с испорченным желудком, с отравленной ли­хорадкой кровью и совершенно надорванным орга­низмом. Его голос немного дрожит, едва заметно, когда он вспоминает длинные переходы, с саблей для рубки, сквозь гущу лиан и бамбуков.

— Раз как то, — говорит он, — у меня сделался сильнейший приступ лихорадки. „Я ничего не видел перед собой. В глазах мелькали искры, в ушах звенело и я едва стоял на ногах. А между тем надо было идти вперед, идти во что бы то ни стало, или подохнуть на месте. У меня еще оставалась одна ам­пула хинина. Я прислонился к дереву, полуослепленный, с пылающей головой. Я должен был употребить громадное усилие, чтобы раскрыть мешок. Я наполнил шприц. Игла совершенна заржавела. Но другой у меня не было. Я захватил двумя пальцами кожу на животе и с силой вонзил иглу, которая вошла с трудом. Но лихорадка была так сильна, что я не почувствовал боли. Таким образом, я впрыснул себе всю ампулу и был спасен. Но когда я дошел до места назначения, на животе у меня был громадный нарыв.

Получив поручение обозначить в лесу границы, он отправился с отрядом каторжников, без всякой охраны. Перед уходом он отдал свое ружье, патроны и деньги двум каторжникам — вожакам всей партии, и ночью, среди безмолвия пустыни, спокойно спал между ними.

В этом теле, точно лишенном костей, скрыта огромная сила, подвергшаяся не одному испытанию и бьется сердце, которое до сих пор не зачерствело.

Годэн остался молодым. Когда он с силою пожи­мает вам руку, то чувствуешь, что имеешь дело с честным и откровенным человеком. Какой это должен быть хороший товарищ во время пути.

Все в душе уважают его. Как-то ночью сильный прилив, громадной бесшумной волной, сорвал деревян­ный помост в порту, так что в городе ничего не было слышно. На следующий день каторжники вытаскивали балки, большие просмоленные доски, сорванные, изло­манные и точно изрубленные этой таинственной вол­ной, которая регулярно, каждые десять лет, подни­мается из морских глубин и сметает работу людей.

Проходя около каторжников, работавших с голыми ногами, с обнаженным до пояса татуированным туловищем и надвинутыми на бледные бритые лица соло­менными шляпами, я услышал, как один из них, та­щивший толстую балку, сказал с восхищением:

Только то и уцелело, что было сделано monsieur Годэном!

Артемиза.

Ее дом, среди зелени, господствует над городом, над пальмами и манговыми деревьями. Перед самым домом растет красивое дерево, называемое „момбин“, с вет­вями, похожими на мускулы борца; при доме маленький садик, в котором растет несколько бананов; в тот час, когда в городе люди изнывают от духоты под поло­гами от москитов, морской ветер освежает ее комнаты.

Артемиза одета в платье из кретона с цветочками, на голове у нее панама. Сама она маленькая, круглень­кая, с лицом светло-каштанового цвета. Небольшие, черные и очень живые глаза; нос немного приплюсну­тый, короткие курчавые волосы и золотые кольца в ушах. Эго вполне восцитанная особа, говорящая по-французски и по-английски. Она живет на окраине го­рода, но у нее много друзей в колонии среди так называемых „ порядочных “ мужчин. Все более или менее видные европейцы посещали ее и до сих нор еще рас­сказывают об ее воскресных завтраках.

У нее, кажется, было несколько серьезных увлече­ний, которые оканчивались с уходом пакетбота. Одно из них длилось дольше других. Один ирландец поса­дил в ее садике маленькое деревцо, которое совреме­нен превратилось в большое развесистое дерево. Арте­миза показывает его с гордостью и говорит с некоторым опенком меланхолии:

- „Это дерево 0‘Бриена“.

Пo праздникам Артемиза ходит в церковь, два раза в неделю бывает в кинематографе и время от времени посещает бал „Кассэко"; но не танцует, так как пу­блика там слишком смешанная. Она ведь „Мамзель Ар­темиза".

Она не чуждается местной политики. Кандидаты в депутаты не пренебрегают ее указаниями. Иногда по вечерам у нее на веранде происходят длинные сове­щания, в тот час, когда звезды сверкают над паль­мами, трещат кузнечики, летают летучие мыши и воз­дух напоен запахом розового дерева.

Один из ее друзей возил ее во Францию. Она ви­дела Париж, но помнит только Мулэн-Руж.

Как и ее сестры, она очень щепетильна насчет цвета кожи. Я прошу разрешения сфотографировать ее, но она oтказывает, опасаясь, что я буду показывать парижанкам портрет маленькой „Мамзель негритянки".

Бал Кассэко.

Обсаженная манговыми деревьями площадка. Све­тит полная луна и звезд не видно. Тина в ручейке ка­жется посеребренной. Огненные мухи летают среди вет­вей. В тени, под, деревьями, горят коптящие керосино­вые фонари, освещая маленькие столики.

За столиком сидят женщины и их черные локти выделяются на белых скатертях. Подают кофе и пунш. Молодые негры, не старше четырнадцати лет, не смор­гнув, выдувают две полных чашки белой тафии.

Ацетиленовые лампы ярко освещают вход в казино: большой сарай с цинковой крышей. Из-за билетов происходит драка. Сегодня суббота и бал Кассэко.

Вокруг залы идет деревянная галлерея и стоят скамейки. На эстраде оркестр, состоящий из виолон­чели, тромбона и кларнета. Немного ниже музыкантов сидя на полу лицом к ним, негр трясет ящик с гвоздями. Это необходимая принадлежность негритянской хореографии. Другой, в такт музыке, ударяет по скамейке двумя кусками дерева.

Музыка гремит. Бал начинается.

Оркестр играет вальсы, польки и мазурки в бешеном темпе, а палки и коробки с гвоздями отбивают такт. Инструменты издают резкие, неприятные звуки. Но эта дьявольская музыка захватывает вас. Грохот "ша-ша“ отдается в голове; резкие звуки кларнета раз­дирают уши; но, несмотря ни на что, ритм этой музыки увлекает вас.

До сих нор пустая зала наполняется в несколько минут. Сюда приходят искатели золота или каучука, вернувшиеся с золотоносных участков или из леса.

По большей части это люди, которые прибыли только вчера, полуголые, в рваных штанах, в, старом жилете, одетом на голое тело, с саблей для рубки лиан у пояса, и которые сегодня вечером отплясывают здесь в белом, тщательно выутюженном костюме, в круглой соломенной шляпе и в шелковых носках.

Они провели в зарослях несколько недель, работали под солнцем, на золотопромывательной машине, затем вернулись с самородками, золотым песком и драгоцен­ным каучуком.

Они пропустят свой заработок в несколько дней, затем контора выдаст им аванс, которого едва хватит, чтобы запастись на дорогу провизиями, после чего они снова, как здесь говорят, „поднимутся".

А, пока-что, они танцуют с девицами, возбуждая досаду городских франтов.

Много женщин: одни одеты в сильно накрахмален­ные пенюары, благодаря которым кажутся громадными; на других мишурные платья яркого оранжевого или розового цвета; попадаются и европейские туалеты, глядя на которые, можно умереть от смеха, и такие шляпы, что в сравнения с ними оперение попугаев-ара покажется тусклым. Время от времени поднимается юбка и видны желтые чулки и черные ботинки. Все эти дамы для танцев одевают чулки. К счастью, боль­шая часть из них, вместо шляп, повязывают голову мадрасским платком, таким образом, что два узла тор­чат как рожки и эти ярких цветов платки красиво вы­деляются на фоне темной кожи.

Кавалер почти все время танцует с одной и той же дамой. Молодой негр, с тонкими чертами лица, в хорошо сшитом белом костюме, подхватывает толстую девушку с грубоватым лицом. Она танцует, откинув назад голову, с невозмутимым выражением лица и уставленными в одну точку глазами. Он смотрит на нее из-под опущенных ресниц и их подбородки почти касаются. Танцуют они хорошо. Сначала он слегка при­жимает ее к себе, с тем характерным покачиванием бедер, которое им всем свойственно. Потом он просо­вывает свою ногу между ног молодой девушки. Затем сильно и страстно сжимает ее. Их вальс превращается в эротическую пантомиму, бесконечно длящуюся, но их лица не прикасаются и сохраняют спокойное и серьез­ное выражение.

Понемногу бал становится бешеным. Коробка с гвоз­дями призывает к сладострастию. Танцоры обнимают своих дам, опустив руки ниже талии; ноги их перепле­таются; это какая-то дикая мимика любви. Высокий негр с бала там-там продолжает выделывать неприличные движения животом; он пользуется громадным успехом.

По его лицу пот льется в три ручья.

В баре алкоголь еще усиливает неистовство танцую­щих. Тафию пьют стаканами. И мужчины, и женщины выпивают одним духом, потом снова идут танцевать, обдавая друг друга огненным дыханием.

Толстая негритянка, в зеленом мадрасском платке, танцует одна, без кавалера, раздвинув локти и подняв палец, как китайский идол.

Многие женщины танцуют вместе, крепко прижав­шись друг к другу. Две из них изображают любовный экстаз. Одна худая, одетая в ярко-красное, другая в розовом пенюаре, с белой шляпой на голове, отте­няющей ее темное, как ночь, лицо, с выходящими из орбит глазами и с оскаленными зубами. Вокруг них танцующие пары, с грубыми лицами, в розовых или ярко голубых шляпах; ситцевые платья и поддельные кружева, под которыми обрисовываются упругие груди. И все время это странное медленное и сладострастное покачивание нижней части тела. А сверкание белых зубов точно молнией озаряет эти дикие и похотливые лица. Ящик с гвоздями выбивает какую-то сарабанду; кларнет изощряется в воркующих модуляциях, преры­ваемых отрывистыми звуками. Узнаешь мотивы, бывшие в моде в Париже лет десять тому назад, давно погре­бенные вальсы, польки, которые играли еще во времена нашего детства, превращенные в какой-то собачий та­нец, подгоняемый „ша-ша".

Облако пыли затуманивает резкий свет ламп.

Противный запах потных тел доходит до галлереи, вызывая тошноту. Сверху зала похожа на огромный котел, где. корчатся грешники.

Бал Кассэко заканчивается кадрилью, прерываемой головокружительными вальсами, в которой истощается порыв подгулявших золотоискателей.

Затем парочки удаляются вдоль ручья, слегка по­серебренного косыми лучами заходящего месяца, над которым кружатся москиты, в ту сторону, где на небе уже загорается заря, тихо наигрывая на своих баньо грустные песенки.

Жаркие страны.

Доктор увозит меня в своем автомобиле, по един­ственной дороге колонии, в селение, куда он отпра­вляется посмотреть больного.

Дорога, с красной почвой, обсажена кокосовыми и манговыми деревьями. То здесь, то там, сквозь гущу кустов, деревьев и лиан, от которых не свободен ни один клочок земли, проглядывают жалкие хижины. Как только автомобиль замедляет ход, вас охватывает душный и влажный воздух. Громадные мухи ударяются об стекло.

Деревня расположена в лощине близ поросшего лесом холма и прячется среди зелени, дышащий зноем и такой густой, что свет едва проникает сквозь листву. Хижины состоят из крыши, цинковой или врытой боль­шими листьями, на четырех столбах, в некоторых стены сделаны из плетеных лиан; рядом с домашней утварью и причудливой мебелью лежат ананасы, кучи бананов тыквенные бутылки с мукой маниока.

В этом тяжелом, насыщенном разными запахами воздухе, среди вечной тени, где пахнет сырой травой, и постоянно слышится, гудение москитов, повсюду да­рит бедность, выданная ленью. Это облачное небо, изливающее то тягостный зной, то целые потоки дождя необыкновенно способствует плодородию почвы. Растения, деревья, цветы появляются и растут, не­устанно питаемые плодородной почвой, затем гибнут, пре­вращаясь в перегной, который является источником новых жизней. Под тропическим небом растительное царство, получая слишком много пищи, становится хищным; самые величественные европейские деревья кажутся ничтожными рядом с такими, например, деревьями, как банианы, изогнутые ветви которых углу­бляются в землю и пускают там новые корни.

На сотни лье кругом простирается целый океан зе­лени и ее волнообразная, с металлическим отливом по­верхность расступается лишь на мгновение, разорванная молнией реки. Миллиарды растений, с упорными уси­лиями, вытягивают свои ветви к свету и к жизни.

Таким образом, человек здесь подавлен природой и постоянно находится в расслабленном состоянии, пара­лизующем в нем всякое желание деятельности. Перед гигантскими растениями, полными жизненных соков, он чувствует себя жалким паразитом на этой плодородной земле. Дыхание этих необъятных лесов душит его.

Негры лежат перед своими хижинами. Они не обра­батывают землю, не расчищают зарослей. Те, которых мы видим, даже не удосужились нарубить себе мате­риала, чтобы устроить хижины. Они беспечно гнездятся среди переплетшихся ветвей и листвы. Время от вре­мени они идут сорвать плод хлебного дерева или на­ловить немного рыбы в тине.

По крутой тропинке мы спускаемся вниз, в самую гущу. Там находится хижина больного. Тяжело дышать в этой духоте, под густым сводом зелени. Приходится руками раздвигать лианы, среди листвы ползет змея. Хижина довольно большая, под цинковой крышей. Перед входом сидит, согнувшись, старая негритянка, в лиловом платье, повязанная мадрасским платком. На деревянной скамье, лежит на боку больной, голова его покоится на подушке. Это молодой человек, на вид очень сильного сложения. У него ужасная фистула в прямой кишке. Он показывает свою рану. Мать лечит его „гри-гри“, растительными жирами и разными кол­довскими снадобьями. Она верит в эти средства гораз­до больше, чем в медицинскую науку. Завтра, когда приедет санитарная карета, чтобы отвезти ее сына в госпиталь, она будет рвать на себе волосы и начнет призывать духов.

На обратном пути, я замечаю на некоторых дере­вьях нечто вроде висящих на ветвях мешечков, серо­коричневого цвета.

Это тысячи травяных вшей, которые образуют такие прочные скопления. Проникая в дома, они истачивают мебель в порошок. Короткие сумерки спускаются над зарослями. Мы возвращаемся домой. Доктор рассказы­вает мне:

- Здесь все враждебно человеку; все приносит ему вред; все чудовищно. Начиная с растений, дающих пи­щу, но скрывающих яд в своих корнях, как, например, маниок. Вы засыпаете в лесу и когда вы просыпаетесь, то в двух дюймах от вашего уха находится громадный паук-краб, покрытое волосами громадное насекомое, укус которого смертелен. Солнце — это враг, которого ежеминутно следует остерегаться. После дождя от земли исходят испарения, полные миазмов. Каждое насекомое грозит вам смертью или язвами.

Он говорит вполголоса, как-бы опасаясь вызвать невидимую силу.

- А проказа... красная болезнь! Неизвестно, кого она поражает и кого щадит.

И затем, как-бы говоря сам с собою, продолжает:

- Здесь все поражены лихорадкой, но хуже всего, что к лихорадке привыкают.

Освобожденные.

Мне необходимо возобновить запас моего летнего платья. Мне рекомендуют скромного портного, дядю Симона. Конечно, „освобожденный", добавляет мой со­беседник.

Каторжника, отбывшего срок наказания, выпускают на свободу. Но свобода эта весьма относительная, так как он должен оставаться в колонии еще столько же времени, сколько пробыл на каторге. Это называется "удваиванием". Таким образом, человек, приговоренный к десяти годам каторги, фактически остается в этик дальних краях двадцать лет. Привезенный сюда, двад­цатилетний молодой человек искупит свою вину только после долгих лет горя и страданий. Он может быть возвратится, но возвратится стариком.

Двадцать лет в колонии, из коих десять принуди­тельных работ и десять на положении парии, оконча­тельно губят человека, даже если предположить, что совершенно неправдоподобно, что его пощадили над­зиратели, хищные звери, змеи, лихорадка и проказа.

Закон предусматривает, что по отбытии срока на­казания, освобожденный, но вынужденный не покидать колонию каторжник, может получить разрешение на за­нятие каким-нибудь ремеслом, однако, лишь под усло­вием проживания не ближе пятнадцати километров от какого-бы то ни было населенного места. Между тем, в трехстах метрах от Кайенны и в десяти метрах от крайней хижины деревни начинаются джунгли.

Таким образом, каторга выбрасывает бывшего каторж­ника, без каких бы то ни было орудий, и очевидно без оружия, истощенного годами труда под тропическим солнцем, прямо в девственный лес.

Но обычай смягчил варварство законодателя.

Смотрят сквозь пальцы, когда освобожденный добы­вает себе кусок хлеба в каком-нибудь местечке или даже в городе. Очень многие из них делаются ювели­рами, столярами, садовниками, портными, слесарями. Впрочем, без них оказались бы в весьма затруднитель­ном положении. Уж, во всяком случае, не негры при­нялись бы за работу.

Но освобожденный настоящий пария. Его всегда мож­но узнать, хотя он уже и не носит бумажной куртки и остроконечной шляпы. Бывают и такие, которые занимаются разными спекуляциями; их прошлое скоро забывается... если, конечно, им повезет.

Но многие не находят работы; они бродят, как без­домные собаки, под надзором полиции. Каторга сле­дит за ними; при малейшем намеке на возмущение они будут схвачены. Освобожденные соглашаются ра­ботать за очень дешевую цену. Этим пользуются чи­новники.

Я знаю одного, который служит садовником. Он отпустил себе усы. Он всегда очень вежливо кланяется, но в нем нет никакого подобострастия. Его зовут Пьер. Он всегда молчит.

Здесь существует правило, никогда не подавать ру­ки белому, с которым вас не познакомили.

Я вхожу к дяде Симону. Под навесом цветные женщины шьют на машине. На столах свертки раз­ных материй. Господин Симон, маленький старичек в очках, с короткой седой бородой. Он немного тря­сется. Трудно поймать его взгляд, так как его глаза всегда опущены.

Дядя Симон был приговорен к десяти годам каторж­ных работ, как революционер, во время анархистских покушений. На родину он никогда не вернется. Он же­нился на мулатке. Теперь он отмеряет холст и шьет форменное платье для господ жандармов и таможенных чиновников, которые весьма требовательны и любят ругаться. На полке у него лежит несколько книг. Он также молчалив. Когда я начинаю жаловаться на жа­ру, на москитов и на эту проклятую страну, мне ка­жется, что его глаза блестят из под очков, а на лице появляется странная усмешка. И я думаю: уж двад­цать лет, как он здесь! Уходя, я протягиваю ему руку. В этом, впрочем, нет никакой заслуги с моей стороны, так как меня никто не видит.

Купанье в море.

Берег моря покрыт мелким песком и окаймлен ман­говыми ж апельсинными деревьями. Море совершенно спокойно; лишь небольшие волны равномерно набегают на низкий песчаный берег, подобно ровному дыханию спящего человека.

Часть моря отгорожена проволокой.. Это означает, что здесь можно спокойно купаться, не опасаясь акул.

Я раздеваюсь на песке. Не успеваю я снять куртку, как около меня начинает кружиться и жужжать большая, черная с красным, муха. Я быстро снимаю одежду и начинаю размахивать рубашкой, но муха заупрями­лась и не хочет улетать.

Я бросаюсь в воду. Вода совершенно теплая и нисколько не освежает. Она производит впечатление ка­кой-то липкой и тягучей жидкости.

Я отплываю от берега, расчитывая, что дальше вода будет свежее. Удовольствие плыть в этой теплой воде, широко разводя руками, заставляет меня забыть осторожность и выплыть за огороженное проволокой пространство. Но тотчас же мною овладевает страх. Я задеваю за что-то: Может быть это водоросли, а мо­жет быть какие-нибудь неизвестные животные. У меня такое ощущение, будто вокруг вода кишит какими-то мягкотелыми, невидимыми существами.

Я продолжаю плыть дальше Вода становится чище и прозрачнее. Тем не менее, меня преследует какое-то неприятное чувство. Я не уверен в себе. Я одинок в этой странной, предательской стихии, населённой неопределенными существами.

Покачиваясь в воде, плавают громадные медузы, бледные, с розовым оттенком; они то увеличиваются, то сокращаются.

Биение жизни принимает отвратительную форму в этой аморфной массе желатина, похожей на обрывок протоплазмы. У них нет ни мускулов, ни костей, ни глаз, никакого видимого органа. Их движения мягкие и скользкие, всасывающие. Это не водоросль, не цве­ток, не животное, но тем не менее они живут, двига­ются и дышат. И если она вас коснется, то обжигает вам тело, которое покрывается болезненными белыми пузырями .

Около меня плавают, точно окруженные зеленова­тым сиянием, большие стекловидные цветы, с длинными щупальцами. Я стараюсь избежать их, но выходящее из глубины течение наносит на меня эти, похожие на раздувшиеся ядовитые пузыри,, растения.

Неторопливо, набегают с моря легкие волны, при­поднимают меня и опускают в темно-синие долины, где, иногда, сверкнет серебром летающая рыба. Но тре­вожное чувство все более и более усиливается во мне. С каждым взмахом рук меня охватывает дрожь, как будто все население моря собралось вместе и окружает меня, начиная с лиловатых и красных водорослей и морских звезд с тысячами щупальцев, притаившихся в тени скал, этих странных растений-животных, про­глатывающих раковины и кончая тысячами пород, во­оруженных природой рыб, с перламутровой, стальной, пурпурной и огненно-красной чешуей. Я думаю о тех мириадах жизней, которые, подобно лучу света, заго­раются и гаснут в зеленых глубинах моря, об этом множестве немых существ, которые, начиная с самого крошечного и до самого большого, пожирают друг друга, в безмолвии морских бездн; о единороге, бы­стрым движением погружающим свое смертоносное ору­жие в мягкий живот акулы, после чего зеленоватая кристалльная вода на минуту окрашивается струей крови — единственным следом драмы; о летающей рыбе, которая перепрыгивает е волны на волну, преследуемая макрелью; о всем этом Жестоком животном мире с круг­лыми или длинными головами, с тяжело дышащими жабрами; об этом бегстве, об этой вечной безмолвной охоте; о тягучих скоплениях икры молочного цвета, полных зародышей, плавающих в бесплодных и горь­ких водах.

Я думаю о чудовищах, которых это теплое тропи­ческое море скрывает в своих песках.

В этом жарком поясе, море, как и земля, порождает кровожадную фауну и ядовитую флору. Я быстро плыву к берегу. Мною овладела паника. Если-б я не боролся всеми силами, она парализовала бы мои мускулы. В теплых и предательских объятиях этих вод человек не более, как добыча среди стольких других жертв.

Зоологические виньетки.

Громадный тропический лес изрезан речками, по которым под переплетшимися лианами скользят пироги. То место, где речка впадает в большую реку, назы­вается „degrad“. Это точно рот, которым дышет лес. Восход солнца на ,,degrad‘e“, когда от воды подни­мается свет и рассеивает мрак джунглей представляет одну из самых красивых картин в здешних местах. На рассвете к „degrad‘y“ приходят звери на водопой.

Целыми бандами пробираются пумы; тяжело скачет броненосец; ползет змея, раздвигая лианы; проснувшиеся попугаи кричат среди листвы. От воды поднимается розовый пар. Солнце еще не показалось, но весь лес ожидает его появления. Покрытые обильной росою, листья трепещут от предрассветного ветерка; влажные орхидеи блестят в медленно расходящемся голубом сумраке, сквозь который все яснее и яснее обрисовы­ваются темные массы леса.

Вот предвестник зари, пурпурный треугольник, раз­рывает окутывающий реку туман; это полет коралло­вых фламинго; они садится среди трепещущих лиан, выделяясь на фоне зелени своим крававо-красным опе­рением.

Нет лучше времени и места для охоты! Один боа облюбовал такой „degrad“ и располагался там перед зарей для охоты.

Не следует тревожить боа, когда он подкарауливает добычу.

Это почтенное пресмыкающееся, гладкое и толстое, как ствол молодого дерева, которое разворачивается с быстротой и эластичностью лассо, и тогда для недостаточно деликатных людей может получиться боль­шой сюрприз. Итак, боа выбрал себе это место для подкарауливания добычи. Но некий жандарм сделал большую ошибку, решив его оспаривать. Этот жандарм очевидно не обладал чувством такта. Он каждое утро приходил сюда и также подкарауливал дичь, рядом с боа, которого, впрочем, не различал от ствола дерева. К несчастью, ружейные выстрелы разогнали агами, фламинго и прочую пищу змеи. И вот, в один пре­красный день, в то время, как жандарм приторачивал дичь, боа развернулся подобно пружине и обвил жан­дарма вместе с ружьем и сумкой, сдавив его таким узлом, который весьма трудно развязать. Боа начинает с того, что смачивает свою жертву липкой слюной, об­легчающей ему проглатывание; в то же время он разминает ее между своими позвонками. Но тут подошел товарищ жандарма и метким выстрелом прервал это приготовление пищи. Липкое от слюны тело освобо­дили из сдавивших его колец. Врач произвел вскрытие. Оказалось, что кости жандарма были смолоты в муку.

Какой-то человек возвращался с золотоносного участка. Он оперся о дерево, чтобы закурить трубку.

Находившийся на этом дереве боа развертывается и обвивает и человека и дерево. К счастью, кольца змеи охватили также упругие ветви куста, что замед­лило сжимание. Человек успел достать нож из кармана. Он начал пилить, между двумя чешуями, спинной хре­бет змеи. На это потребовалось четверть часа.

Золотоискатели.

Некоторые улицы, с их барами, которые ветер про­дувает со всех сторон, и вид спиртных напитков, на­водят на мысль о Клондайке. Здесь ведь тоже есть зо­лото.

Старая легенда о Маноа-дель-Дорадо, о погребенных сокровищах, об озере со спящими водами, скрывающем город Металла, эта легенда не позабыта еще на бере­гах южной части Атлантического океана. На грубых вывесках читаешь надписи: „Здесь покупают золотой песок и самородки".

Золотоносные участки находятся далеко; чтобы добраться до них, нужно целыми неделями плыть на пирогах. Открывающие их дают им много говорящие названия. Есть „участок Спасибо“, и „участок Елисей „участок Путь к богу" и „участок Наконец", название которого выражает, очевидно, вздох облегчения изму­ченного человека.

Несмотря на это, вдоль пути золотоискателей, по ре­кам и речкам, на лесных тропинках, постоянно можно встретить людей, которые то направляются к золото­носным местам, то возвращаются оттуда.

Одни несут добытое золото с ножом наготове, еже­минутно ожидая нападения; но их подкарауливает с ружьем в руке или беглый каторжник, или негр-маррон, или индеец, так как там существуют еще индейцы, настоящие индейцы Фенимора Купера, с их поселе­ниями, где пляшут военный танец, курят трубку мира и важно совершают религиозные обряды (только кацик их одет теперь в европейскую форму, более достойную его звания, в сюртук с галунами и цилиндр). Другие, полные надежды, упорные в своем стремлении, зака­ленные тяжелой жизнью, с саблей для рубки лиан у пояса, идут за золотом.

Разработка некоторых участков превратилась в ши­рокую эксплоатацию их, с состоящими на жаловании рабочими. На таких участках находятся инженеры, над­смотрщики, годная для питья вода и бараки. Но на­стоящие авантюристы не признают такой эксплоатации. Они ищут участок для себя.

Разведка представляет весьма скучную эпопею. Золотоискателя нередко ждет бесславный конец в за­рослях. Об его исчезновении узнают через долгие не­дели и когда весть об этом дойдет до города, кости его уже будут тщательно обчищены муравьями. Ему непрестанно грозит опасность. Но не все ли равно, когда его увлекает мираж! Люди отправлялись одни, через джунгли, за сказочными богатствами. Мало кому посчастливилось. Многие никогда не вернулись. Но всегда найдутся жаждущие невозможного. В большин­стве это негры из английских колоний. Они идут в кон­тору, получают аванс на экипировку и, без лишних разговоров, отправляются за золотом.

Обыкновенно составляют отряд человек в десять в состав которого входят плотник, землекоп и другие специалисты. Уезжают на двух пирогах. Надо плыть по реке насколько это представится возможным. Про­бираться сквозь заросли гораздо труднее, чем плыть. Но и плаванье дается нелегко. В продолжение трех недель приходится сидеть, согнувшись в длинной и уз­кой пироге, которая может опрокинуться от малейшего неудачного движения, под палящими лучами солнца, без признака тени. Если течение слишком сильно, нужно держаться ближе к берегу и плыть под высунувши­мися, как щупальцы, корнями прибрежных деревьев. Иногда целое гнездо мух-тигров обрывается с ветки и падает в лодку; иногда это бывает змея. Что делать тогда? Броситься в воду? — Но это невозможно. За пи­рогой всегда следует целый кортеж верных спутни­ков — кайманов.

Когда поднимаются вверх по реке, громадным пре­пятствием являются дымящиеся быстрины. Приходится разгружать пироги, тащить на руках провизию и лодки, чтобы затем, после обхода препятствия, снова спустить их на воду.

Целыми днями перед глазами развертывается одна и та же монотонная картина — темные берега и массы отливающей металлическим блеском зелени. Лишь попугаи своей болтовней нарушают унылую тишину. Их красные и зеленые перья мелькают в вершинах деревьев, как цветные флажки. Серый нырок скользит по воде.

Треугольник розовых фламинго, похожий на опро­кинутый парус, исчезает в голубом просторе неба.

Обвивающие ветви прибрежных деревьев боа лениво покачиваются, вытягивая свою голову при плеске весел,

И направо, и налево джунгли, и кажется, что их угнетающая тишина исходит от этого необозримого тропического неба и заглушает непрестанный шум леса, крики птиц и обезьян, невидимую работу расти­тельности, топот броненосцев, жужжание мух, тысячи агоний, тысячи рождении, хрипение смерти, глухое брожение разлагающейся падали, шум этого особого мира, где под каждым листком таится угроза смерти.

Иногда навстречу, попадается пирога с индейцами или неграми Бош, которые известны тем, что умеют преодолевать на пироге одним прыжком пенящиеся быстрины. Встречаются в полном молчании, потом, когда пироги разойдутся, один из гребцов затягивает тихую, унылую мелодию.

В удаляющейся пироге другой гребец слышит его и отвечает. Они переговариваются так, не видя друг друга, но не прекращая своего таинственного диалога. И долго еще продолжает гребец петь свою песню, приостанавливаясь лишь на мгновение и прислуши­ваясь к ответу, которого мы не слышим, но который доходит до него по воде от невидимого и далекого певца.

После долгих недель, в продолжение которых длится путешествие вверх по реке, достигают места впадения маленькой речки. Пирогу оставляют; провизию взвали­вают на спину; в руку берут саблю для рубки лиан. Вперед через заросли, по компасу и секстану! Дорогу нужно расчищать саблей, перерубать переплетшиеся лианы и ветви, перелезать через поваленные деревья. Движение вперед — это непрестанная борьба с ты­сячью препятствий, с враждебным растительным миром.

Полуголые, обливаясь потом, задыхаясь в душном и влажном, как в бане, воздухе, с трудом продвигаются вперед не более как на восемьсот метров в день.

Годэн наткнулся раз на целую стену громадных, колючих бамбуков, круглых и гладких, как металли­ческие столбы. Сабли притуплялись об их твердую древесину. Однако, необходимо было пробраться сквозь эту гущу.

Продвигались вперед на тридцать метров в день

По мере того, как Годэн и его люди проникали в чащу, появлялись удивительные звери и насекомые. Заросли бамбуков служат убежищем для всего, что боится хищных зверей. При внезапно проникшем в эту гущу свете жужжали мухи, копошились пауки, яще­рицы, сороконожки. Вялые змеиные шкуры висели как лианы. Разных пород змеи избрали это убежище, чтобы менять кожу.

Золотоискатели идут вперед. В лесу ночь насту­пает быстро. К пяти часам уже темно. Тогда устраи­вают шалаш. Четыре столба, крыша из листьев вазы, гамак. Несколько ударов саблей, чтобы очистить место от зарослей и лиан. С собой обыкновенно бывает только прогорклое сало; едят дичь, с острыми припра­вами. Затем зажигают на ночь костер. Обуви не сни­мают из-за вампиров. Спится плохо. Ночь в лесу полна разных звуков и крик лягушки-вола не дает покою. Тот, кто проснется, подкидывает хворост в костер.

Иногда во время сна вас внезапно захватывает наводнение. Едва успевают спастись, схватив ружье и патроны. Затем во время дождливого периода идут постоянные дожди, страшные ливни, которые барабанят по листве, как гром; прибавьте к этому запах разло­жения, исходящий от пропитанного влагой леса, отчаяние человека, у которого обувь изъедена плесенью, а платье в лохмотьях, но все же преследующего свой мираж.

Есть еще невидимый враг, который изводит вас без устали, непрестанно преследуя вас, — это насекомые. Во-первых, москиты, отравляющие вам все вечера; по­том мухи разных сортов: муха-тату, муха-майпури и муха-тигр, от которой надо спасаться, как только услышишь ее жужжание. Клещи, которые впиваются в кожу; нигвы, кладущие яйца под ногтем большого пальца на ноге; червяки-макаки, личинки одной мухи, которая кладет их под кожу и которые, изъедая тело, развиваются в громадных, волосатых червяков, длиною в дюйм (чтобы заставить их выйти, достаточно при­близить к ране немного табаку); самые разнообразные вши; паук-краб, величиной с блюдечко, покрытый во­лосами, укус которого смертелен и который делает прыжки в три метра; лучше перейти на другую тро­пинку, чем пройти около него; наконец, верх ужаса, муха ,,hominivorax“, которая кладет яйца в ноздри спящего человека и ее личинки заползают в мозг. Если их не извлечь немедленно, то в лучшем случае можно лишиться носа.

Есть еще змеи: змея-граж, змея-Жако, гремучая змея и змея-лист, тонкая, как веревочка, которая со­вершенно сливается с листвой и убивает человека в три минуты.

Наконец, есть лихорадка!

На каждом шагу опасность, страдание, смерть! И никто не обращает на это внимания.

Годэн вспоминает ежедневную драму леса.

Он описывает ужасную жизнь золотоискателя.

Он жил этой жизнью. Он перенес удушающую жару, лихорадку, укусы насекомых и пресмыкающихся и, улыбаясь, заключает:

— А все-таки я жалею лес. Там я был счастлив.

И, кроме того, там находится золото.

Золотоискатель избирает направление, руковод­ствуясь только своими наблюдениями, своим чутьем и полученными им указаниями. Он останавливается на берегу ручья или потока. Иногда растительность слу­жит ему приметой и по ней он определяет, золотоносная это почва или нет, так как, например, некоторые по­роды деревьев растут только на очень глубоком чер­ноземе.

Раз как-то, утром, золотоискатели остановились позавтракать около нагромождения скал. У одного из них в трещину скалы упала ложечка. Чтобы найти ее, он должен был при помощи своих товарищей сдвинуть с места огромный камень. Они нашли не только ложку, но и самородок в несколько кило.

Легенда награждает эту землю смерти скрытыми сокровищами. Золото не такой металл, как железо или серебро. Оно находится в земле в чистом, девственном виде. Не существует никаких способов, чтобы откры­вать его присутствие. Иногда его находят, копая ко­лодезь, в глине и кварце. Таинственный желтый порошок, сверкающий блестками в некоторых потоках, тщательно промывают. Каждая золотая жила исто­щается более или менее скоро. Затем золото находят в других местах, где никто не мог ожидать его при­сутствия.

Предполагают, что в неисследованных горах Тумук- Гумак находятся сказочные золотые россыпи.

В озере с темными водами скрыт город Маноа- дель-Дорадо; богатства исчезнувших индейских ди­настий погребены там навсегда. И вот, в продолжение веков, люди, смущенные этим миражем и этой легендой, поднимаются вверх по большой реке в поисках Эльдо­радо. Сколько из них возвратилось назад? Золото окружено тайной. Кажется, что оно является чем-то чуждым даже самой природе. Есть птица, которая обнаруживает его присутствие, ее зовут птица-рудокоп, своим пением она призывает золотоискателя. И там, где она находится, там бывает и золото.

Monsieur Огюст.

Бесконечно долго поднимались мы вверх но тини­стой, желтоватой реке, окаймляющей лее. Лишь полет попугаев и ибисов, да ныряние каймана нарушали однообразие воды и темной зелени.

Вы выехали слишком поздно и гребцам приходится усиленно работать, чтобы преодолеть течение. Лодка тяжело нагружена. Нас захватит ночь, внезапно на­ступающая тропическая ночь.

Уже повеяло вечерней свежестью и появились тучи назойливо гудящих комаров. Вот спускается ночь. Тишина становится угнетающей. Загораются первые звезды. Нас окружает мрак. Слышно тихое журчание воды. В темноте чувствуется близость непроницаемой и враждебной массы леса.

Вдруг показывается огонек. Это пристань в деревне. С лодки стреляют, чтобы дать знать о нашем прибытии. Мы с трудом пристаем между пустыми пирогами. Дви­гаются тени туземцев с фонарями; они поведут нас к хижинам, где нас ожидает отдых.

Я нахожусь один в помещении вроде киоска из плетеных лиан, которое озаряет дрожащий свет лампы. Вместо пола — убитая земля, покрытая цыновками, стоит белая кровать. Все очень чисто. Блестит лоханка и — что я вижу? — на столе флакон с ярлыком известной парижской парфюмерной фирмы, — но пустой.

Мы находимся среди девственного леса, в десяти часах езды от ближайшего населенного места.

Я чувствую страшную усталость, ложусь и тушу лампу. Но мною овладевает смутное чувство тревоги при мысли, что я здесь один, ночью, так близко от лева. Другие хижины находятся далеко и разбросаны.

В двух шагах от меня начинаются джунгли.

Меня отделяет от них только тонкая стена из лиан. Малейший шум производит впечатление угрозы или пре­дупреждения; мне кажется, что сквозь стены я чувствую дыхание какого-то огромного, близкого от меня существа.

Но усталость берет свое и я начинаю засыпать среди шорохов тропической ночи, полной гудения и жужжания насекомых.

В хижине свежо и москитов нет, — здесь вообще гораздо лучше, чем в домах жителей колонии.

Трещат кузнечики. Внезапно, в полусне, я привска­киваю. Что-то тяжелое ударяется о стену, слышен шорох крыльев. Это ночная птица, может быть один из тех маленьких вампиров, которые впиваются в палец на ноге и высасывают кровь, тихо обвевая вас своими крыльями.

Утром, через все щели этой плетеной клетки про­никает солнце, горячее и безжалостное даже на заре.

Деревня состоит из нескольких хижин в тени пальм и манговых деревьев, построенных на расчи­щенном месте, и со всех сторон окружена зарослями.

Впрочем, эта деревня, со своей мэрией из плетня и обмазанной глиной розовой церковью, не более как место для собраний. Туземцы живут постоянно в за­рослях. У наиболее значительных из них здесь только временное пристанище. В продолжение недели они живут голые или почти голые, с своими женами и детьми, заняты добыванием розового дерева и каучука. По, воскресеньям они иногда приходят в деревню, мужчины в белых костюмах, некоторые даже в обуви, женщины в разноцветных платьях, повязанные мадрасскими платками или с „катури“ на голове (которая представляет собою не что иное, как опрокинутую корзинку) и с золотыми кольцами в ушах. Впрочем, сегодня более редкое развлечение, чем церковная служба, сегодня политическое собрание.

Все это избиратели. Но мало кто из них разбирается в тонкостях парламентских комбинаций в метрополии. К людям, приехавшим из Европы, они, по большей части, относятся с недоверием.

„Мой хороший негр, мой все понимает", говорят вам старые деревенские дипломаты, хитрые и лукавые, каких не встретишь и в городе.

Они очень недоверчивы, но страшно интересуются выборной борьбой, благодаря присущей им склонности к интригам и, в особенности, вследствие непоборимой потребности говорить, той особой страсти к напыщен­ному красноречию, которая свойственна черным.

Затем наступает очереть пунша. Тафия течет рекою. Кандидат платит за угощение. Вокруг него толпится народ. Подходит человек и протягивает странного вида руку. Кандидат не скупится на рукопожатия и готов проявить дружелюбие, свойственное лицам при поезд­ках их во время предвыборной кампании.

— Ради бога, берегитесь! — шепчет ему на ухо приятель,—это прокаженный!

Кандидат ни мало не смущается. Он привык ко всему. Этот прокаженный все-таки лишний избира­тельный листок. Он кладет руки на плечи человеку, который размахивает своими искалеченными руками, изъеденными розовыми пятнами, держит его на при­личном от себя расстоянии и восклицает:

— А! старый друг! Ведь вот уже лет десять, как мы с ним друзья!

Яркое солнце льет жестокий свет на площадь, покрытую высохшей с острыми стеблями травой. В жарком воздухе раздаются звуки там-тама, как для пляски. Никакого признака тени. Глазам не­стерпимо больно.

Этой жары и всеобщего голосования вполне до­статочно, чтобы у вас затрещала голова.

В конце тропинки начинаются джунгли, с их орхидеями. огненными бабочками, змеями, ядовитыми растениями и хищными зверями. Иногда недалеко от мэрии бродит тигр. И стоит только переступить порог джун­глей, как слова „права человека" начинают звучать глубокой иронией.

За завтраком нужно очень внимательно следить за руками, в которых не вполне уверен. За столом, убранным по-европейски, прислуживает с непри­нужденным видом расторопный каторжник, в серой куртке, с повязкой на голове, как у пирата.. Лицо у него молодое и улыбающееся, он очень добродушен и кажется трудно найти лучшего и более внимательного слугу. Его привезли из Франции и теперь он служит у негров и считается у них своим человеком. Негры зовут его: Monsieur Огюст.

После завтрака monsieur Огюст просит, чтобы я оказал ему милость и позволил переговорить со мной наедине.

- Monsieur, — говорит он, — у вас есть связи, не можете ли вы попросить, чтобы меня перевели в пер­вую категорию? Тогда я мог бы попасть в город!

- Как вас зовут?

- Л... Я парижанин, monsieur, настоящий пари­жанин! Здесь я всем известен под именем monsieur Огюста. Вам дадут обо мне только самые лучшие отзывы. Все вам скажут: „Monsieur Огюст славный малый и, главное, услужливый". Вы понимаете, mon­sieur. что если бы я мог поступить в приличную семью, к белым...

- Хорошо. Но вы, вероятно, сыграли какую-нибудь шутку, чтобы попасть сюда?

- Что поделаешь, monsieur, со мной приключилось несчастье. Но я из хорошей семьи.

- На сколько лет вы приговорены?

Сначала он колеблется, потом с смущенным видом говорит:

- В бессрочную, monsieur.

- Чорт возьми! Но что же вы сделали для этого?

- Украл, monsieur... совершил небольшое воровство!..

- С маленьким насилием, взломом и может быть также...

Он добродушно улыбается и, подняв голову, гово­рит энергичным тоном:

- Что касается служанки, нечего и говорить, это дело моих рук. Но я не хотел ей делать зла. Несмотря на то, что Анри-Роберт и показывал это на суде. Все они путали, monsieur, уверяю вас. А Анри-Роберт был другом моей семьи. Во всех газетах было об этом на­печатано. Обо мне писали в „Matin" как о Пуанкаре. Как вам это понравится? Но уверяю вас, monsieur, я хороший слуга. Окажите об этом директору; чтобы мне выбраться отсюда. Вы видели, как я прислуживаю за столом. Я могу служить в лучших семьях.

Он идет за мной, с своим худощавым лицом, тон­кими губами и фуляровой повязкой корсара.

- Monsieur Огюст! Вы запомните, дорогой барин? Огюст.. 912, второй категории.

Совершенно оглушенные ружейными выстрелами, звуками там-тама, кларнета и коробки с гвоздями, отбивающей такт „кассэко“ в тесных хижинах, с тем­пературой электрической печи, мы садимся в лодки при заходе солнца.

Вечерняя заря темно-красного цвета, с громадными лиловатыми тучами, в которых сверкают молнии. Наши черные гребцы отчетливо обрисовываются на фоне полного грозою неба.

Один из них мурлыкает надтреснутым голосом песню Майоля.

На темную стену прибрежных деревьев садится точно хлопок снега. Это хохлатая белая цапля. Кто-то из нас прицеливается и стреляет. Один из гребцов бросается в воду, заглядывает под коренья и приносит белую птицу, у которой из раны сочится кровь.

Кровь заливает белоснежное оперение; глаза непо­движны, длинный черный клюв тяжело приоткрывается; парализованные тонкие зеленые лапки вытягиваются.

Наступает ночь. Гребцы поют вместе, в лад быстрым и уверенным ударам весел, грустную мелодию со смешными словами:

„Вставайте! вставайте!"

Маленькая „мамзель" с черной мордочкой, в шел­ковых чулках, довольно худощавая, сосет большой кусок сахарного тростника, который она кладет в рот, как трубу.

Я думаю о monsieur Огюсте, о бале там-там, о по­литике, о людях с ребяческими воззрениями, опьянен­ных словами и порохом, о безмолвной жизни джунглей, о беспощадном солнце. И потихоньку глажу рукой перья лежащей у меня на коленях еще теплой белой цапли, убитой нами.

Самба.

Это был сенегалец, громадного роста, приговоренный к каторге за убийство, который работал в партии не­исправимых. Самба был силен, как бык. В одно пре­красное утро, воспользовавшись тем, что два надзира­теля находились около него, он поражает их ударами сабли.. Скованные вместе с ним два каторжника поднимают крик. Самба убивает одного, другого-же, притво­рившегося мертвым, оставляет, разбивает цепь и убе­гает с криком: „Самба уходит в заросли!"

Сенегалец скрывается в лесу. Под вечер, умеющий ходить без шума, Самба видит хижину индейца. Он прячется. Индеец выходит, и Самба убивает его одним взмахом своей сабли. Затем он входит в хижину, вы­гоняет жену индейца с ребенком, забирает ружье и порох, поджигает хижину и уходит.

В лесу существует какой-то таинственный способ сообщения. Новости распространяются очень быстро, неизвестно каким образом. Ужас охватил искателей зо­лота и каучука, когда они узнали, что сенегалец на свободе и хозяйничает в джунглях. Убийства соверша­лись одно за другим, внезапно, неожиданно, иногда на большом расстоянии одно от другого, так как Самба был замечательный и неутомимый ходок. Искатели ка­учука, чтобы извлечь его, забираются обыкновенно на самую вершину дерева, так как необходимо делать надрез, как можно выше. Они пользуются железными крючками, благодаря которым держатся на дереве. Самба подкарауливал их внизу; когда они принимались за работу, он убивал их выстрелом из ружья и оста­влял высыхать среди листвы. Затем он ограблял их шалаши.

Дуновение паники распространилось по лесу. Ра­бочие протянули веревки с колокольчиками вокруг де­ревень и отдельных хижин, чтобы сигнализировать приближение сенегальца.

Раз как-то один белый, направлявшийся на золото­носный участок, встретил высокого, вооруженного негра, весьма подозрительной наружности. Сообразив, что это беглый каторжник, он не испугался и, по обычаю золо­тоискателей, спросил его добродушным тоном.

— Есть у тебя деньги?

- Мне они не нужны,—ответил негр.

- А порох?

- Да.

- Ну, хорошо! — так покажи мне, как скорей всего добраться до участка X...

Негр сопровождал его в течение одиннадцати дней, охотился для него и устанавливал ему на ночь ша­лаш. Когда они приблизились к участку, он отказался следовать дальше.

- Я ухожу, — сказал он. — Дальше я не могу идти. Иначе меня схватят.

И они расстались.

На участке все были удивлены, узнав, с какой ско­ростью их сотоварищ добрался до них.

- Только Самба так хорошо знает лес, — сказали они.

Белый описал наружность своего проводника. Не могло быть сомнений, что это был Самба. Таким обра­зом он провел одиннадцать дней с человеком-тигром.

Самба наводил ужас на лес в течение нескольких недель. Как-то раз он встретился с другим беглым ка­торжником, не имевшим ружья. Этот последний бросился на сенегальца и одним ударом сабли отрубил ему руку. Затем он привязал его к дереву, взял ружье и оставил его искалеченного в джунглях. Два дня спустя жан­дармы смертельно ранили этого человека. Умирая, он рассказал, что убил Самбу и указал, где находится труп. Отправились туда и вместо тела нашли то, что оставили от него коршуны и муравьи.

Госпиталь.

Госпиталь каторги является просто павильоном воен­ного госпиталя. Солдаты и каторжники помещаются по соседству. В дверях вас встречают больничные служи­тели, которые вместе с тем и надзиратели. На переднем дворе растет великолепное темное манговое дерево, сучья которого гнутся от плодов.

Госпиталь ничем не защищен от морского ветра. Из его окон виден рейд. Под аркадами разгуливают каторжники-арабы, которым оставляют их тюрбаны, и желтые левантинцы в красных фесках. Они бродят по комнатам, как больные собаки. Те, кто находится здесь, действительно больны, так как доктор каторги с боль­шим разбором отправляет в госпиталь.

Маленькая квадратная комната, с выложенным ка­менными квадратиками полом и с каменным столом, или так-называемым „биллиардом". Это анатомический кабинет. Вскрытий здесь никогда не производят, но в нем находится нечто весьма любопытное. Это неболь­шая витрина, на которую стоит взглянуть. В ней по­ставлены девять голов, с закрытыми глазами, но три в ряд. Это головы казненных. Они имеют цвет пожел­тевшей бумаги, кроме головы негра, сероватого оттенка. Головы кажутся совсем маленькими, закорузлыми и съежившимися, вследствие бальзамирования. Вероятно, губы были подкрашены, так как они слишком яркие. Кажется, будто эти девять обезглавленных глядят на вас с какой-то усмешкой, стиснув зубы. Рот у всех искажен последней судорогой. У негра Бамбары видны все его зубы. Как говорят, это был здоровенный па­рень, который, умирая, крикнул: „Прощай Кайенна". Рядом с ним худощавое лицо, без подбородка, с жесто­ким выражением.

Этот небольшой кабинет производит зловещее впе­чатление, подобно тем музеям, в которые разрешается входить только взрослым. Эти девять изможденных лиц, умерших под ножом людей, преследуют вас, как девять голов медузы. Они привлекают взгляд и нельзя от них оторваться. Напрасно стараешься разгадать загадку, скрытую под этими опущенными веками.

Из девяти голов только одна не является жертвой гильотины, это голова Бриера, человека, обвиненного в убийстве своих семи детей. Так как преступление не было вполне доказано, его отправили на каторгу. Это был молчаливый крестьянин. Его желтое и длинное лицо кажется иссушенным. Он ни с кем не разгова­ривал. Иногда слышали, как он произносил: „Как могли поверить, что я убил своих детей!" До самой смерти он отрицал взводимое на него обвинение. Его сделали больничным служителем, так как он был очень крот­ким. Среди надзирателей многие убеждены, что он не был виновен, а был лишь жертвой ненависти в своей деревне.

Под миндальными деревьями.

В этом уголке земли, над которым тяготеет проклятие каторги, существуют островки, где еще укрывается красота креольского быта.

С веранды, в тот час, когда подают пунш с толченым льдом, видно, как внизу, в темноте, трепещут листья, колеблемые ночным ветерком. Точно зеленые брил­лианты сверкают первые светляки. Дом и сад полны запахом сваленного перед складами розового дерева. Это единственное время дня, когда чувствуется све­жесть; женщины в белых туалетах возвращаются с тенниса у губернатора; качалки покачиваются около столиков, уставленных стаканами с вином.

Спать ложиться поздно; не хочется задыхаться под пологом от москитов. Идут посидеть под миндальными деревьями. Во время отлива обнажаются громадные, серые утесы, великолепные в своем унынии. Издалека доносится рокот волн. От яркого света круглой, бле­стящей луны померкли звезды; полная разных звуков ночь в этой далекой стране навевает тихую грусть.

Иногда я остаюсь на балконе, полулежа на качалке. Над собой я вижу только покрытую облаками луну и букет пальм... И мое сердце влечет меня, влечет не­удержимо к мысли о возвращении на родину.

Земля смерти.

Здесь, говорил доктор, каторга чувствуется повсюду.

Облокотившись на борт, в то время, как звонок ко­рабельного служителя приглашает остающихся покинуть палубу, я в последний раз гляжу на окрашенную лу­чами заходящего солнца казарму на Мон-Сеперу и го­ворю мое последнее прости городу каторги.

Этот удаляющийся от меня темный гористый берег в старину давал приют, в устьях речек, корсарам и торговцам невольникам. Уже два века, как люди делают из него землю смерти. Но теперь не бриги, нагруженные, как скотом, невольниками, бросают здесь якорь, а ко­рабли, переполненные запертыми в клетки каторжни­ками. Эта земля знала только рабство. Над ней тяго­теет столько жестокости, горя и отчаяния, что даже тяжесть небесного свода кажется более легкой.

Каторга! Это слово звучит в ушах на каждом шагу, как погребальный звон в тюрьме. Каторга поглощает всю жизнь колонии. Она изъедает ее, как злокачествен­ная язва. Если каторга отмечает навсегда человека, который ее перенес, то она также оставляет свой след и на той земле, где она была создана. Уже два века, как поколения осужденных подвергались труду и смерти без всякой цели, так как бесполезный труд является одним из принципов карательной системы.

Каторга создает каторжника; она же создает и над­зирателя.

Леса, в которых скрыты сказочные сокровища, рас­кинулись на необозримом пространстве, прорезанные одной могучей и многими большими реками. Но тор­говля давно уже пренебрегает этим затянутым тиной рейдом, где появляются только редкие парусники и пироги. Большие корабли избегают его, предпочитая заходить в эти два улья с гудящими пчелами: Ilapaмарибо и Демерару. Каторга начертила вокруг Кайенны круг позора и уединения.

Кайенна! Странная смесь тюрьмы, казармы, чинов­ничества, начальной школы, алчности, дикости и аван­тюризма. Толпа ничтожных торгашей, каторжников, отбывающих наказание и освобожденных, все отбросы метрополии, выброшенные в эту тину. Черное население, пассивное, ленивое, питающееся сушеной рыбой и пло­дами хлебного дерева, равнодушное ко всяким дости­жениям, лишенное предприимчивости, легко опьяняемое водкой и политикой, фаталистическое и беззаботное. И, выделяясь среди этой серой людской массы, несколько сильных личностей, авантюристов, людей, полных лихо­радочной деятельности и страсти к риску, которые вы­хватывают из колонии все добываемое ими золото и тотчас же бегут из этой сказочной и проклятой страны.

Ночная бабочка.

Медленно поднимается корабль вверх по реке Марони, своим широким течением раздвинувшей лес. Светает. Над водой и деревьями царит тишина. При­рода ждет появления солнца. Сквозь разорвавшуюся завесу тумана виднеются серые и синие дали. По мутной воде скользит белый нырок.

На горизонте из-за черной полосы леса брызнул луч и окрасил небо медью и шафраном. Трепет про­бежал по земле при первых лучах солнца. Волна жизни прокатилась по бесконечной колеблющейся по­верхности листвы. С деревьев срываются попугаи, блестя зеленым и красным оперением на бледно-розовом небе. Треугольник красных фламинго быстро про­несся над самой водой, затем сразу поднялся кверху и скрылся за кудрявыми вершинами деревьев.

Мы останавливаемся у пристани в Сен-Лоране. Вот еще город каторги, на вид процветающий, но вместе с тем какой-то зловещий. Чиновники очень гордятся им. Они говорят: „Сен-Лоран, это совершенно, как окрестности Парижа". Асниер, не правда ли?

Действительно видны чистенькие виллы, садики и в них кажется даже стеклянные шары.

Здесь живут служащие управления каторги.

Этих служащих очень много и они нуждаются в комфорте. Все дома были построены каторжниками; на них же лежит уход за садиками. Каторга вызывает громадную переписку, как, впрочем, всякое уважающее себя управление; здесь имеется бесконечное множество разных отделов, узнав о которых министерства в сто­лице лопнули бы от зависти. Для каторжника нужно извести бумаги не меньше, чем для солдата.

В этой дачной обстановке каторга процветает. В Кайенне она еще проявляет известную скромность. В Сен-Лоране каторга торжествует, она чувствуется повсюду.

На каждом шагу партии каторжников. На встречу мне попадается великолепное шествие. Каторжники, человек тридцать, тащат тяжелую телегу, на которой стоит, опершись рукой в бок, надзиратель в шлеме, с револьвером у пояса. По обеим сторонам улицы виллы служащих. Видны прочные заборы из заострен­ных бревен, за которыми находятся казематы — жилище каторжников.

По великолепной пальмовой аллее, заставляющей меня забыть о тропическом лесе-Коломб, под белым, ослепляющим глаза небом, я направляюсь к китайской состоящей из окруженных палисадником домиков очень грязных и отделенных друг от друга изгородью и проволокой.

Полуголые уроженцы Небесной империи направляются к набережной. Точно в дремоте застыла зеркальная поверхность реки. Негр Бонг, с мускулистым глянцевито-черньм телом приспособляет весла. Про­ходит несколько индейцев Сарамака с темно-красными лицами, одетых, по-европейски, в лохмотья.

Пошел дождь. Чувствуешь, что промок и от дождя и от пота.

Я укрываюсь у одного весьма любезного торговца. Его магазин совершенно как "Западная Индия". Полу­мрак. пахнет пряностями. Простой прилавок. Стоят бокалы с образцами. На потолке висят связки золоти­стого лука, похожие на крупные четки. В прохладной гостиной зеленого цвета, его жена, и дочери угощают меня пуншем. Это настоящие креолки, без единого синего пятнышка на ногтях; одно из тех колониальных семейств, которые давно уже живут под тропиками и сохранили прекрасные традиции вежливости и госте­приимства. Такие семьи можно еще встретить на Мар­тинике и на Гваделупе; это последние остатки суще­ствовавшего когда-то на островах французского общества.

Мебель из дерева с островов с перламутровыми инкрустациями. Под стеклянным колпаком модель не­большого парусного судна.

Совершенно стиль Фрэнсиса Джемса.

У старого набивателя чучел — маленького морщини­стого человека с короткой квадратной бородой, конечно, бывшего ссыльного, я покупаю чучела маленьких птичек-медососов. На дверях у него покачиваются, подвешенные за клюв попугай - ара с красными и зе­леными перьями, черный нагани и великолепный белый орел брюшком наружу.

Чтобы вернуться на пакетбот, мне нужно пройти мимо двух партий каторжников, плохо выбритых, с трубками в зубах. Одни из них улыбаются, другие сохраняют угрюмый вид.

Стоя на палубе в ожидании отплытия, я смотрю на их тяжелую работу под аккомпанимент скрипения подъемных кранов и канатов. Сквозь частую сетку дождя едва видны туманные очертания берега и этот унылый вид навевает тревожное чувство тоски. Скоро ли, наконец, заревет сирена.

Кончено. Последнее общение с страной каторги.

Корабль идет вниз по течению.

Стало прохладнее. С моря задул ветер.

Мне кажется, что с плеч у меня свалилась какая-то тяжесть, тяжесть унижения и горя, которые мне так долго пришлось наблюдать.

Мы пропустили прилив и потому останавливаемся на якоре в устье реки. Черные тучи нависли над водою. Сверкают молнии. Вечная гроза, которая никак не может разразиться, держится постоянно в местах, где рождаются циклоны.

На корабле зажигаются огни. Широкими полосами набегает мутная вода и ударяется в его бока.

Пловучий маяк обозначает границу между рекой и морем.

Порывы ветра свистят в такелаже.

Я нагнулся над люком и прислушиваюсь к дохо­дящим из недр океанского парохода звукам, похожим на жалобу человека, на хор, с двумя вторящими друг другу голосами. Темные массы металла сверкают при свете топок.

Я стою один на мостике, похожем на аэроплан— один, в устье реки Марони, где соединяются две без­брежные стихии — лес и море. Я чувствую дыхание этих двух пустынь и оно давит меня. Что я такое в этом хаосе среди мрака, где ежеминутно рождаются и умирают бесчисленные существа? И что такое жизнь человека, его усилия, любовь и горе перед этой вечной жизнью чудовищно-плодородной природы?

Лесная бабочка, с широкими черными бархатистыми крыльями, испещренными зелеными полосками, отсве­чивающими фосфорическим блеском, упала у моих ног, принесенная порывом ветра. Я осторожно взял паль­цами этот прилетевший ко мне светящийся цветок. Я поместил ее в картонную коробку с дырочками, чтобы хорошенько рассмотреть, когда будет светло. А сегодня утром, заглянув в коробку, я увидел, что красивая бабочка вся изъедена крошечными, неизвестно откуда появившимися, муравьями.

IV.

В СТРАНЕ КАРАИБОВ.

Караибское море.

Караибское море! Корабли Колумба прорезали сво­им носом его девственные волны. Оно видело каравеллы конквистадоров и бриги торговцев невольниками; оно служило колыбелью сказочных мечтаний авантюристов и жестоких надежд продавцов живого товара; на его длинных, зеленых волнах покачивались галионы испан­цев, нагруженные золотом из Перу и три прочных ко­рабля Гонфлёра, „Мари", „Флёри" и „Бон-Авентюр“, ра­спустив паруса, плыли по его водам в Бразилию в 1541 году. Оно видело зарождение, апогей и крушение испанского могущества, блеск и упадок этой великой империи, над которой никогда не заходило солнце; мо­жет быть оно поглотило и последних сынов Караибов, истребленных воинами Карла V и Филиппа II, к славе которых прибавилось еще воспоминание об истреблении целого народа; оно видело, как ветер гнал корабли кор­саров, видело абордажи, корабли, полные сокровищ, обм­ятые пламенем, в его водах заглох последний крик искателей вечного миража Золотого Руна; оно заста­вляло грабителей отдавать добытое насилием богатство и навсегда замкнуло их уста горстью соли. Это море — олицетворение великого безразличия, раскинувшего свой покров над преступлениями и геройскими поступками, погребенными в его водах, над несчастной судьбой людей. Открытия великих путешественников, равно как и торговые дела богатых арматоров не могут нарушить его невозмутимого спокойствия. Оно всегда спокойно, это голубое море, и лишь изредка по нем проносятся циклоны, ужасные в своем гневе, но скоро оно утихает и тогда снова бесконечной чередой катятся его пени­стые волны.

Кто не переживал опьянения его ночей, тот не знает, что такое красота на свете! У какого путеше­ственника не захватывало дыхание при виде светя­щихся фосфорическим блеском волн или отливающей изумрудом воды, этих вечно меняющих свой вид со­кровищ, этой бездны, то сияющей, то темной! Каждая капелька разбрызганной винтом воды сверкает, как зрачек змеи. И когда я слишком долго глядел на это ки­пение голубоватой цены, на дрожащие переливы, на яростное сладострастие волн, я не мог больше оторвать глаз от этой картины и мною овладевало безумное же­лание броситься в эту пенящуюся воду.

Сколько часов проводил я так, сидя на шканцах и любуясь на безмолвный мир, на залитое светом море, на волнующуюся поверхность этой жидкой аморфной массы, подобной первородной субстанции, полной тре­пета жизни, под чистым озаренным луною небом, где взгляд не может охватить ни границ его, ни глубины.

Караибское море! Тропические ночи, когда вокруг Южного Креста собираются сверкающие звезды; необо­зримый, навевающий на душу мир, простор моря, объединяющий в себе великолепие всего света, когда чув­ствуешь себя проникнутым жизнью вселенной и раство­ренным в ней; тропические ночи, звездная нирвана, чудные видения, которые теперь уже рассеялись!

Но пока я не закрою глаз навеки, в них сохранятся эти образы, которые не преходят, по крайней мере так скоро, как мы сами.

Корсиканцы.

На рассвете показалась земля. Когда солнце подня­лось над мало посещаемым портом Карупано, через ил­люминатор можно было различить цепь гор. Это Венецуэла.

Карупано небольшой порт, у подошвы высоких, изрезанных оврагами, гор, поросших темной тропической растительностью, над которыми, как тяжелая шапка, нависли густые облака. Вода при утреннем освещении кажется розовой. Вокруг корабля ловят рыбу пеликаны. Некоторые из них полощатся в воде, потом улетают; у них громадный клюв, изогнутые крылья и совершенно прямо вытянутые лапки. Все это придает им натяну­тый и странный вид допотопных птиц. Их фигура напоминает букву Z. Другие скользят чуть-чуть над поверх­ностью воды и высматривают добычу. Когда они ее замечают, то бросаются вниз, с опущенным перпенди­кулярно к воде клювом и так стремительно, что кажутся сделанными из свинца. Окончив ловлю, они покачиваются на воде, как утки.

В конце деревянного помоста по берегу вытянулись освещенные восходящим солнцем дома. Пристает сани­тарная лодка. Поднимается желтый флаг. Маленький бритый человек, в очках, слащавый, с розоватым ли­цом — разговаривает по-английски с комиссаром. На сходнях стоят лодочники-метисы, в остроконечных шля­пах, по мексиканской моде.

Начиная с восьми часов, жара становится удручаю­щей. Зеркальная поверхность воды сверкает ослепи­тельным блеском. В отвозящей нас на берег шлюпке находится попугай. На пристани толпятся мулаты и метисы, все здоровенные молодцы, похожие на мекси­канских бандитов, на плече у каждого сидит попугай.

Нас принимает старый корсиканец, с лицом кирпичного цвета. Он предлагает мне ожидать здесь „Костанеру“, на которой я могу доехать до Гвиары.

— Но, — добавляет он, — может быть придется оста­ваться здесь восемь дней. И, должен вам сказать, что это не особенно весело. Самое лучшее было-бы принять хорошую дозу опиума и проспать все это время. Если вам будет угодно навестить меня, то вы услышите у меня музыку и стихи.

Действительно, на этом унылом берегу, поэзия, ка­жется, в большом почете. Внук старого корсиканца— главный редактор местной газеты „Маяк“. Он читает мне сонеты лучшего поэта в Карупано и просит моего сотрудничества. Это красивый, элегантный юноша, с ши­роко раскрытым воротом рубашки. Он везет меня в автомобиле по единственной улице в городе. Это длин­ная улица, с одноэтажными оштукатуренными домами, розового цвета. В дверях стоят женщины в мантильях, с цветами в волосах.

У мужчин, наоборот, вид неотесанный и жестокий, толстые губы, грубые лица.

На это тропическое побережье, лишенное сухопут­ного сообщения с остальной частью государства, в один прекрасный день, высадилось несколько корсиканцев, в деревянных башмаках или даже босиком. Они водво­рились здесь, упорно преодолевая все затруднения, и теперь вся торговля в руках у этих людей. Одному из них принадлежит значительная часть побережья. У всех многочисленные семейства. Они жили здесь, в пустыне, окруженные неграми и метисами, в расстоянии более месяцу пути от родины, отдавшись всецело тяжелому труду, откладывая грош за грошем, весьма крайне не­разборчивые по отношению к таможне и к весу това­ров, жадные, ограниченные, без всякого другого жела­ния, как только накопить золото и приобрести силу и влияние. Им пришлось бороться с климатом, с враж­дебностью населения, со строгостями и лихоимством правительства, мало обращающего внимание на права человека и гражданина.

Интриги, заговоры, тонкий макиавелизм, с которым ежеминутно приходится сталкиваться, — такова жизнь в этих южно-атлантических портах, где живут, отделенные от прочего мира, несколько сот упрямых и жадных людей.

Корсиканцы выдержали; они ведь повсюду выдер­живают. Подобно устрицам, которые присасываются к скале и сливаются с нею, они укрепились на этой земле, приняв ее цвет и покрой одежды. Они более ту­земцы, чем сами туземцы, и редко когда их дети, до­стигнув соответствующего возраста, отправлялись в ка­зармы метрополии. Покупать и продавать! Все их суще­ствование заключается в этих словах. Никакая спекуляция не ускользает от них. Ростовщичество наполняет их сундуки. Ссуды под залог земли и недвижимостей ра­скидывают вокруг них сеть, в которую попадаются зо­лото, плантации, дома, скот. Старый корсиканец, выса­дившийся тридцать лет тому назад, красный и неказистый, как местные камни, сохранивший свои силы, благодаря умеренности, экономный до скаредности, суровый для себя и по отношению к другим, грязно одетый, враг всякой роскоши, поддерживает на своих могучих пле­чах весь свой дом.

Он умеет уберечься от всевозможных козней и от­разить все коварные нападения, которых бог весть сколько замышляется против его кассы.

Он остался в том-же доме со скромным патио, где помещался и в первые дни но приезде, и живет на гроши. Случается, что когда он рухнет, то вместе с ним рухнет и его жилище.

Одна корсиканская чета несколько лет тому назад высадилась на Мартинике. Они совершили путешествие даром, муж. занимаясь мытьем посуды, жена, спрятанная на корабле. Чтобы ее не заметили при высадке, муж спрятал ее в пустой сундук. Они обошли все острова пешком, в качестве бродячих торговцев, про­давая карандаши и бумагу. Теперь они проделы­вают то же путешествие в автомобиле, 40, HP, проезжая по тем-же дорогам, по которым когда-то ходили пешком.

При мысли о необходимости ночевать в гостинице вВиктория“, в комнате в подвальном этаже, с толстыми железными решетками в окнах, я решительно отвергаю предложение оставаться здесь. Солнце накаляет при­брежные скалы своими лучами. И этот городок, с крас­ными домами, и пыльными улицами, вытянувшейся по берегу моря, без деревьев, без всякой растительности, производит впечатление небезопасности и враждебности. Когда мы шли по улице, какой-то мальчишка бросил в нас куском дерева, который задел меня за лицо. У стоящих у дверей мужчин какое-то скотское выраже­ние лица. Чувствуешь, что в этой жаре, в этой пу­стыне, как пчелы в улье, гнездятся алчность, жадность и злоба. Кажется, что эта кучка людей, затерянная на берегу моря, у подножия унылых крутых гор, включает в себе все пороки цивилизации и всю жестокость при­митивного инстинкта. Несмотря на предложение моих хозяев пойти сегодня вечером в кинематограф посмот­реть "Двух сержантов", я удираю на корабль, с твердой решимостью больше с него не сходить. Выход в море наполняет мое сердце радостью. Я иду на мостик и подставляю лицо встречному ветру. Берег понемногу удаляется и, наконец, исчезает со своим нагроможде­нием окутанных облаками гор и мне кажется, что скрылся величественный и дикий враг.

Профиль.

Увлекаемая отливом, „Колумбия" удерживается якорными канатами на рейде „Форт-де-Франса“: переменить корабль, это все равно, что попасть в другой мир.

Солнце садится. Между двумя темными массами туч, двумя громадными золотыми рогами разливается свет. Другие, лиловые, с золотым отливом, тучи собираются над старой крепостью. Вершины Карбэ окутаны легкой дымкой. Внизу город тонет в янтарном освещении. До­носится громкий звон колоколов.

На гладкой поверхности моря покачиваются парусники. На кораблях на рейде зажигаются огни. Тихо скользит большая лодка, ее квадратный парус белеется в полумраке и, кажется, что это скользит мечта по волшебной воде.

Раздаются свистки. Слышно гудение машины. Я гляжу вниз и вижу, как закипела вода под ударами винта. Свежий ветер дует мне в лицо. Мы выходим в море. Среди группы офицеров фонограф хрипит „Кавалерию Рустикана“. Черная линия вулканов вырисовывается на фоне прозрачных облаков. На небе показывается луна; она совсем тонкая и плоская, как леденец, кото­рый долго сосали. Рев сирены извещает, что мы миновали проход. Теперь это морской простор, ночь и немного тре­вожная радость отъезда. Винт оставляет голубоватый след, сверкающий фосфорическими блестками. Высоко, на верху, в капитанской каюте зажигается электрическая лам­почка. Ярко освещенный профиль капитана склоняется, в его электрической клетке, над листом белой бумаги.

Американский корабль.

Мне сказали: „Вы хорошо сделали, что сели на аме­риканский корабль. Звездный флаг единственный, который уважают в этих местах. Посмотрите, Гаити, Ямайка, Сан-Доминго, все эти острова, где еще десять лет тому назад царил французский дух, теперь стали совершенно американскими, все, что там есть, только для янки.

Даже сами венецуельцы боятся и принимают их. На Гаити, где раньше все расчеты производились на доб­рые, старые пиастры, теперь безраздельно царит дол­лар. Караибское море превратилось в американское Средиземное море!...“

"Колумбия" грузовое, судно смешанного типа „Южно- Американской Колумбийской Компании". Оно делает рейсы из Форт-де-Франса до Нового Орлеана, через Гвиару и Большие Антильские острова. Водоизмеще­ние две тысячи тонн. Отапливается нефтью. Груз — древесные материалы для построек. Экипаж состоит из американцев, кроме двух или трех англичан и буфет­чика ирландца, настоящего Патрика. Капитан молодой, бритый блондин, что называется добрый малый. Офицеры охотно снимают форменную фуражку и сюртук с галунами и остаются в одном жилете и белых фланелевых брюках.

Весь нос корабля завален толстыми дубовыми до­сками. Шканцы на корме обращены в курительную комнату и маленькую гостиную. Очевидно, есть фоно­граф. Просторные каюты в центре выкрашены в белое, без всякого украшения, кроме электрического вентиля­тора, который будет гудеть всю ночь, так как темпе­ратура в каютах, как в бане.

Два стола, один для офицеров, другой для капи­тана и пассажиров. Впрочем, после звонка к завтраку и обеду, каждый приходит и уходит, когда ему взду­мается. Ирландец приносит все кушанья зараз. Коли­чество блюд бесконечно, начиная от „dark soup" и кончая „chicken pie" и „homing".

Для питья — фильтр с холодной водой. Америка беспо­щадна в отношении алкоголя. По этой причине, на всякий случай, скрытно погрузили сорок ящиков мадеры, шартреза, виски и шампанского.

Пo вечерам капитан любезно приглашал нас к себе в каюту, чтобы опрокинуть стаканчик, другой, в то время, как фонограф наигрывает „Three pigs on a way", а наш пароход прокладывает, под звездным небом, светящийся фосфорическим блеском путь.

Утром, на сверкающей ослепительно белым светом палубе, пахнет горячими булочками и тартинками пер­вого завтрака.

На перламутровом горизонте, с розовыми, голубыми и зелеными переливами, море очерчивает широкий пра­вильный круг и кажется громадным, наполненным до краев, бассейном. Крикливые чайки, похожие на хлопья пены, носятся вокруг корабля, разрезающего своим носом изумрудную воду. Далеко, справа от меня, летят три птицы, вытянувшись в одну линию, то подни­маясь, то опускаясь по очереди.

Вот она, радость жизни, радость бесконечного голу­бого простора! Но каждые четверть часа металличе­скими, сухими ударами бьют стклянки, а на носу им важно отвечают другие.

Дон Пепе.

Я долго буду помнить его фигуру, какой она пред­ставлялась мне в последние дни нашего совместного путешествия. Я как сейчас вижу его, шагающего по палубе или стоящего на носу, в длинной крылатке, С обшитым черным бархатом воротником, вижу его ис­сушенное, загорелое и серьезное, как у монаха лицо, с крючковатым носом и острым подбородком. Вот он стоит сухощавый и прямой, среди порывов ветра, этот старый баск, всесветный бродяга. Именно этот образ стоит у меня перед глазами и сохранится в моей па­мяти, так как первый раз, когда я его увидел, он про- извел на меня неопределенное и даже неприятное впечатление, я принял его за бывшего монаха.

Мы познакомились на „Колумбии"; грузовое судно везло нас в одно и то же место назначения. В день отплытия, вечером, мы сидели за столом друг против друга и оказались единственными пассажирами, гово­рившими по-французски, хотя, впрочем, в этот вечер со­всем и не разговаривали. Мы только вежливо осведо­мились о цели нашего путешествия. Он направлялся в Гвиару, чтобы затем добраться до Каракаса, а оттуда проехать на автомобиле восемьсот километров, по едва намеченной дороге до Сан-Фернандо-де-Апуре, весьма жаркого города, где постоянно царит лихорадка и где торгуют самыми разнообразными предметами и, в част­ности, перьями белой хохлатой цапли. Судя по его виду, я предполагал, что Пепе Елиссабаль, — так он назвал себя, — принадлежал прежде к какому-нибудь миссионер­скому ордену и сменил рясу на сюртук. Он поведал мне, что он баск, что покинул родину в возрасте восемнадцати лет и что его заветной мечтой было опять возвратиться туда. Больше мы в этот вечер не разговаривали, так как одиночество при лунном свете, которым я наслаж­дался на шканцах, влекло меня больше, чем какие бы то ни было разговоры.

Я встретился с баском на следующий день на па­лубе, когда он, крутя папироску, разговаривал на ло­манном английском языке, с буфетчиком-ирландцем. Он подошел ко мне и предложил „папелито", что со сто­роны этого угрюмого человека являлось признаком на­рождающейся симпатии. К вечеру мы были уже друзь­ями. Он обещал мне отыскать меня в Каракасе, по возвра­щении из своего путешествия, и привезти мне несколько этих драгоценных перьев, за которыми он ехал так далеко.

— Трудное это дело, — сказал он, — отыскивать этих цапель, но зато прибыльное. Только вот что. Приходится проводить пять или шесть месяцев в проклятой стране, гнилой от сырости и лихорадки, есть жесткое мясо, иметь дело с множеством более или менее сомни­тельных христиан и, главное, платить без разбору всем этим господам, так как иначе вас в двадцать четыре часа упрячут в тюрьму, закуют в цепи и оставят си­деть в темной дыре, до тех пор, пока какому-нибудь блестящему генералу или полковнику заблагорассудится вспомнить о вас. А память у них часто бывает корот­кой. Первый раз, когда я приехал в Сан-Фернандо, я задал себе вопрос, как я буду жить в этой тошно­творной „posada“ .и мною овладело сильнейшее жела­ние поскорей убраться оттуда. Как раз в тот момент, когда я предавался этим размышлениям, явился поли­цейский и потребовал с меня уплаты налога за пребы­вание в их городе два пиастра. Два пиастра за право дышать скверным воздухом и быть искусанным мест­ными москитами показались мне слишком дорогой пла­той и я не скрыл моего мнения. Но мой хозяин, чело­век опытный, дернул меня за рукав и шепнул: „ Упла­тите, дон Пепе, уплатите, это будет благоразумнее". Я уплатил и на следующий день отправился с визи­том к генералу, командующему округом, так как там, знаете ли, все более или менее подведомственно воен­ным. Он принял меня очень любезно, и я предложил ему небольшой процент с моих оборотов, если ему угодно будет покровительствовать его покорному слуге. Он с достоинством согласился и распрощался со мной по-отечески. „Я знаю, дон Пепе, — сказал он, — что вы бес­прекословно уплатили налог за ваше пребывание здесь. Вы очень хорошо сделали, так как вам пришлось бы еще уплатить налог в пятьдесят пиастров за право тор­говли в этом округе. Нечего и говорить, что я вас от этого налога освобождаю". Мы расстались лучшими друзьями, и я стал отдавать себе ясный отчет о способах моей торговли и об искусстве разговаривать с оффициальными лицами.

Перья белой цапли, это богатство, которое падает с неба, но нужно находиться в том месте, где оно упа­дет. Строгие законы запрещают убивать этих птиц и разрешается только собирать их перья. Нечего и гово­рить, что не мало бывает несчастных выстрелов, попа­дающих не туда, куда следует. Белые цапли во мно­жестве прилетают на равнины, по окончании периода дождей. Ах! monsieur, это удивительно красивое зре­лище. Можно подумать, что всю ночь шел снег, когда утром восходит солнце над равниной, на целые кило­метры сплошь покрытой белыми цаплями. От их перьев деревья становятся совершенно белыми. Когда птицы объедят все, что только могла дать сырая почва, они улетают громадными стаями, оставляя на земле тысячи перьев.

Хитер будет тот, кто изобретет способ добывать перья цапли, не убивая ее. Я давно уже стараюсь найти наилучший способ и изобрел целую систему, не вполне, впрочем, удовлетворительную. Вот в чем она заключается. Цапель привлекает все белое. Я делаю большие мешки, свернутые из бумаги, которые устана­вливаю на земле отверстием кверху. Птица летит прямо на такой мешок и застревает в нем своим клювом. Она не может от него отделаться и летит перпенди­кулярно наверх, к небу, летит, как молния, ошеломлен­ная этим прибором; затем вдруг падает стремительно вниз и остается лежать неподвижной на земле, с клю­вом в бумажной тюрьме. Тогда остается только по­дойти к ней и взять ее перья.

Дон Пепе верит в сокровище. Он неутомимый иска­тель. Он верит в золото и бриллианты, спрятанные индейцами. Он знает даже потаенное место, где спря­таны эти богатства.

В середине Ориноко, — говорит он мне, — поднимается громадная скала, вышиною в несколько сот футов, на­стоящая крепость, вроде Сахарной Головы в Рио-де-Жанейро. Ее называют скалой сокровищ.

В те времена, когда испанцы рыскали по этим ме­стам, в поисках Эльдорадо, они проникли в Серро-Сипано и нашли там несметное количество золота и дра­гоценных камней, которые они, само собой разумеется, отняли от индейцев Гуайибо, владельцев этих богатств. Но индейцы прогнали своих бесчестных гостей. Затрав­ленные, доведенные до отчаяния, испанцы засели на этой скале, вскарабкавшись на ее вершину с помощью желез­ных крюков. В течение нескольких недель они выдержи­вали осаду индейских полчищ, которые, при наступлении периода дождей, удалились в горы. Тогда испанцы сами покинули свое убежище, убрав за собой крюки, следы которых и теперь еще можно видеть. Но они оставили все сокровища, опасаясь, что их будут преследовать и расчитывая вернуться за ними впоследствии. Они не вернулись, monsieur, и сказочные сокровища Гуайибо находятся еще закопанными в этой скале. И, уверяю вас, это не единственный тайник. Я никогда не вхожу в старый дом, не постучав в стены, чтобы убедиться, нет ли в них пустоты.

У дон Пепе манеры духовного лица. Он потирает руки, как священник, немного туг на ухо. Его платье как будто с чужого плеча; воротничек и манжеты обтрепанные; галстух ужасный, но булавка с велико­лепной жемчужиной. Плохо выбритое лицо продолгова­тое, с выдающимися костями; глаза маленькие, живые. Он женат, и когда говорит про свою жену, называет ее: „madame“.

— Уж тридцать лет, как я рыскаю по этим ме­стам, — сказал он мне.—Я побывал в Колумбии, в Ве­нецуэле, в Боливаре, в Чили, в Перу, в Уругвае. Я пешком перешел через Анды. Меня все здесь знают и в Каракасе, и в Порто-Колумбии, и в Сиудаде-де-Боливар. Дон Пепе тут! Дон-Пепе там! Да, пришлось-таки мне попутешествовать и пешком, и в лодке, и верхом. Жестокие это страны, monsieur, уверяю вас. Жара, ли­хорадка, москиты и, в особенности, люди! Две вещи надо всегда иметь при себе: хинин и браунинг.

Целый день сидели мы рядом, на шканцах, среди голубого простора, прерывая иногда наш разговор длин­ными паузами и глядя на оставляемый винтом след. Этот слащавый и, в то же время, суровый человек не­много противен мне, но вместе с тем что-то влечет меня к нему. В нем сочетались хитрость, сила и страсть к приключениям. Я еще увижусь с ним.

Над пропастью.

Девять часов утра. Офицер поднимает на фок-мачте оранжевый вымпел с буквами N O. U. S. A., на корме звезд­ный флаг и на носу иностранный флаг — желтый, голубой и красный, усеянный белыми звездами: флаг Венецуэлы.

На горизонте показывается темная полоса гор. Оку­тывающие их вершины облака производят впечатление снега. Можно различить целый хаос скал и обрывов, а внизу, на уровне моря, белые и розовые точки. Это Гвиара.

Понемногу краски становятся более отчетливыми. Преобладает зеленый и красный цвет. Отроги Анд до­ходят до моря, видны их крутые склоны и хребты, по­росшие кактусами и алоэ. Все более и более обрисо­вывается громадная масса Найгуаты, изрезанная рас­щелинами, по которой ползут, цепляясь за краснова­тые скалы, обрывки белого тумана.

Порт уже залит ярким светом, который отражается на выкрашенных охрой стенах домов. Точно исходящие из громадной раскаленной печи лучи окрашивают скалы в кроваво-красный цвет.

Покачивается парусник, как язык белого пламени на воде.

— До свиданья, — говорит мне дон Пепе, весь в чер­ном, как одеваются франты под тропиками.

Я прощаюсь с грузовым судном, окраска которого вся потрескалась от жары. Мои вещи схватывают без моего спроса черные люди, одетые в голубое или бе­лое, с фуражками на голове. Разумеется, и здесь нахо­дится несколько попугаев. Причаленный к пристани голландский угольщик изрыгает воду и дым. К моему удивлению, я нахожу мои вещи в маленьком зеленом поезде, с зубчатыми колесами. Это скорый поезд на Каракас.

Маленький поезд идет сначала вдоль моря, с ра­стущими по берегу высокими пальмами, потом начи­нается подъем под сводом зелени.

Внезапно открывается чудный вид на море. Мор­ской берег с пальмами, окаймленный сверкающей по­лосой прибоя, порт, громадные бледно-голубые горы, сливающиеся с небом и в хаотическом беспорядке до­ходящие до моря и точно застывшая поверхность океана, с кроваво-красным отблеском солнца на волнах.

Затем следует Сиерра. Глубокие обрывы, покрытые темной зеленью. Обнаженные хребты, точно из крас­ного мрамора. Жирные, колючие растения по обеим сторонам рельс. Вот остановка в густой тени. Воздух здесь чистый и бодрящий; после нескольких месяцев тропической жары грудь дышет легко и свободно. Железнодорожный путь навис над пропастью.

Едва заметная стальная лента следует за извили­нами горной цепи, вьется змеей среди могучих отро­гов. По временам, на сотни метров под нами, через громадную красноватую расщелину, виднеется изумрудный треугольник моря. Поезд, из темного ущелья, пыхтя, карабкается на скалу, выходит на свет и снова углубляется в титанический и дикий мир.

Светлый дом.

Карета с трудом остановилась на крутой улице, в конце которой видна церковь, вся розовая при ве­чернем освещении, с двумя колокольнями, выделяющи­мися на темном фоне горы. Лошади скользят на мосто­вой и чуть не падают. Я взглянул на дом и увидел только большие ворота, стену и окно с решеткой. Тогда я вошел под ворота и остановился перед второй дверью. Мой звонок раздался где-то очень далеко и мне каза­лось, что звук пробежал большое пространство. Ждать пришлось долго. В двери открылось маленькое окошечко и в нём мелькнуло темное, как туча, лицо.

Я находился в плавании долгие дни, я приехал из страны, где сердце человека не может смягчиться, я перенес палящий зной, липкую теплоту тропических дождей, мне угрожала лихорадка, я видел самодоволь­ный и болтливый эгоизм моих спутников, находился в царстве рабства и отречения. Я был утомлен! Во мне скопилось много горечи, я испытывал чувство устало­сти, оттого, что слишком много видел и перечувствовал.

И, вот, внезапно, я очутился в оазисе. Я находился в патио, с каменным мозаичным полом с легкими бе­лыми колоннами, украшенным зеленью. Подняв голову, я увидел ажурную террасу, а над нею кусок вечернего неба, бледно-зеленого и прозрачного, как вода. Никакой шум не доходил снаружи в этот внутренний двор, в этот полный света и тишины колодезь. Здесь царил мир, как в монастыре, но в таком монастыре, где не исключе­ны тонкие наслаждения. Растущие в тени лилии и не­сколько тубероз распространяли запах, которым был проникнут весь этот просторный андалузский дом.

Слуга-негр провел меня к хозяевам.

В это убежище отдыха и покоя меня привела друж­ба. Приготовленная для меня комната выходила на дру­гой патио, не столь большой, как первый; На столе стояли розы; были приготовлены папиросы на ночь и прекрасная бумага для работы. Я остался один, охва­ченный чувством довольства, опьянявшего все мое су­щество; вокруг меня все было чисто, элегантно и изы­сканно. В каждой вещи чувствовалось дружеское и пол­ное внимания отношение. Воздух был легкий и я уже не ощущал подавляющего тропического зноя и еще более тяжелого чувства одиночества,. Розы благоухали. Я приложил к ним лицо и ощутил их атласную све­жесть и, кажется, между их лепестками осталась одна слезинка.

Светлые и спокойные дни провел я в этих стенах.

Там были диваны, крытые дорогим, старинным шел­ком и китайскими вышивками. Цветы арума с ле­пестками, точно из светлой меди, благоухали в томных металлических вазах.

Лепестки лилий распространяли свой запах по всем комнатам, а ночью он чувствовался даже в патио, куда доносил его легкий ветерок. Вагнер, Дебюсси и Дюпарк ожидали на фортепиано опытной руки, которая бы их перелистала. И часто, по вечерам, раздавались звуки мелодии, в то время, как я, в озаренной мягким светом комнате, любовался, сквозь белые арки террасы, на ноч­ное небо, темное, как бархатное покрывало, усыпанное звездами.

Дом, где царило вечное лето! По утрам мозаичный пол патио сверкал ослепительным блеском. Широкая полоса лазури ложилась на каменный карниз. Под ярким солнцем покачивались пальмовидные листья растений.

И всегда то же неизменное великолепие. Всегда те же чистые ласки лилий и арумов и движение солнца по закругленному, как форфоровый свод, небу и надви­гающаяся тень гор.

С террасы видны крыши, колокольни, пальмовое дерево, но городской шум не доходит до нас.

Город окружен господствующими над ним странными горами, дикими и лишенными растительности, которые в ночи принимают самые разнообразные оттенки. На них набегают лиловые тени, длинные зеленоватые полосы и голубые переливы всех оттенков голубого цвета. По­степенно расщелины заполняются, резкие выступы сглаживаются, склоны становятся гладкими и вытяги­ваются, как застывшие волны у подножия неба, еще светлого на западе, где точно раскрываются прозрач­ные оранжевые озера. Коршуны медленно описывают большие круги на золотом фоне неба и случается иногда, что один из них чуть не задевает нас крылом. На вос­токе, над садами, сгущается мрак. В церкви звонит колокол. Внезапно загоревшаяся лампа напоминает, что день, один из ясных и спокойных дней в этом светлом доме кончился.

Тогда тропическая ночь охватывает дом; патио уто­пает в голубом сиянии, в котором выделяются строй­ные контуры колонн; она ласкает растения и едва слыш­ный шорох их кажется шопотом невидимых существ; легкий теплый ветерок наполнен пылью с тычинок лилий.

Глубокое небо искрится тысячами звезд, неизвест­ных самым теплым августовским ночам Европы. Их неровный и дрожащий свет ласкает цветы с неясным запахом, забытые в вазах...

Светлый дом! Длинная вереница часов текла в нем в вечном золоте солнечных лучей и в тихой лени; по­немногу исчезали желания и сожаления и хотелось жить только настоящим. Лихорадочная жизнь наших евро­пейских городов забывалась перед непрестанным вели­колепием тропического неба и перед этой раститель­ностью, не знающей ни весны, ни осени. К чему желать? Зачем гнаться за неуловимым? Я не испытывал ни ма­лейшего желания переступить через порог дома и сме­шаться с шумной уличной толпой. Здесь был мир, здесь были все богатства света: колебание желтой тени на камне, одинокая пальма и звук дружеского голоса, по­хожий на тихое журчанье ручья.

Город церквей, лилий и автомобильных рожков.

Каракас под лучами утреннего солнца сияет розо­вым, желтым и красным цветом у подножия мрачных гор. Ярко освещенные дома на фоне чистого светло-голубого неба имеют праздничный вид. Преобладает красный цвет, который кажется еще более ярким на фоне темной зелени.

Город расположен в долине, окруженной высокими горами, с крутыми склонами. Улицы поднимаются почти отвесно, на горе роскошным экипажам, которые так льстят тщеславию обывателей. Низкие дома окрашены в светлые цвета. Эта светло-зеленая или розовая окраска придает городу тот обманчивый вид курорта, который, впрочем, имеет большинство тропических городов. Город совсем новый, но, вместе с тем, и старый. Конквиста­доры построили здесь церкви, монастыри и дворцы. Но землетрясения разрушили все следы завоеваний.

Есть еще множество монастырей, церквей и двор­цов для правительства и университета, причем последние самого невероятного стиля, но необыкновенно ве­личественные.

Узкие и шумные улицы кишат пестрой толпой, в которой преобладают мулаты и метисы. Множество лавок, банков и баров. Женщины из простонародья, и черные и белые, носят мантильи и кричащие платья. В воскре­сенье, по окончании службы, встречаются очень краси­вые девушки, выходящие из церкви, с черным круже­вом на белокурых волосах. Вот проезжает метис, вер­хом на муле, с глубоко засунутыми в широкие стреме­на ногами по мексиканскому обычаю. Перед окном па­рикмахерской или модного кафе стоят офицеры и раз­глядывают проходящих женщин. Они одеты в „feldgrau", как немцы,— плоская фуражка и мундир с небольшими погонами и обшлагами. Они стараются держать себя, как немецкие офицеры, но ничего из этого не выходит.

Молодые „кадеты", в синих мундирах, с небольшим воротником и с белыми поясами, скоро научатся марши­ровать, как цапли, прежде чем станут командовать вой­сками президента, состоящими из негров, метисов и главным образом из неукротимых и жестоких горцев, так - называемых „андиносов", составляющих верную поддержку власти, впрочем, только до того момента, пока они-же сами ее не свергнут.

На каждом углу стоит полицейский, чаще всего оборванный, в высокой синей каске с палкой в руке. Здесь безраздельно царствует полиция. У вас спраши­вают имя чуть ли не каждый раз, как вы влезаете в трамвай. Полиция составляет институт, которому пра­вительство посвящает все свои заботы. Оно содержит бес­численное множество шпионов, и мужчин и женщин, из-за страха перед революционерами и вследствие похваль­ного стремления поддержать установленный им порядок.

Не мало священников и притом довольно грязных. Маленькая мулатка несет на голове корзину и кричит глухим голосом: „Pan d'huevos! Pan d'huevos! На рынке где продаются цветы, продавцы показывают в клетках голубых, зеленых, красных птиц, точно из волшебных сказок.

На площади Боливар, — здесь, между прочим, все носит название „Боливар" как в Италии „ Гарибальди“ — оркестр играет веселые мотивы. Площадь выложена мозаикой; на деревьях качаются лиловые орхидеи.

Мужчины из простонародья одеты в белое, а люди из общества в платье темных цветов. Встречаются даже господа в сюртуке и цилиндре. Этот головной убор до­брого старого времени процветает под тропиками, так как здесь считается хорошим тоном относиться с пре­зрением к солнцу, которое, впрочем, иногда мстит за это. Простонародье одевается в полотно, но сливки общества предпочитают шерстяные материи. Это ста­рая традиция, и уже в XYII столетии один писатель отметил странный и смешной обычай, существовавший в Каракасе, жители которого в летнюю пору одевали шубы и плащи.

Тщеславие одно из отличительных свойств этого народа. В этом городе, с крутыми улицами и скольз­кими мостовыми, поражает присутствие ненужных, ро­скошных экипажей, с кучерами-неграми, в синих ли­вреях, желтых рейтузах и высоких ботфортах.

На улицах постоянный шум, щелканье бичей, стук копыт несущихся лошадей и особенно — последнее изо­бретение американцев — автомобильный рожок. Много­численные автомобили все снабжены этим ужасным прибором и все рычат без удержу среди узких улиц, наполняя их адским шумом.

Выходящие на улицу окна целый день бывают заперты, что придает некоторым кварталам какой-то покинутый вид. Но с наступлением вечера, окна откры­ваются. Сквозь железную решетку, — обычай, привезенный из Испании, — видны освещенные сзади лица жен­щин, в мантильях, с красным цветком за ухом. Ино­странец не должен, однако, делать неправильного вывода. Здесь принято сидеть по вечерам около окна. Комната, где находятся женщины, ярко освещена; вся мебель на виду; нужно ведь, чтобы каждый мог остановиться и полюбоваться. Часто бывает, что это единственная ком­ната в доме чисто прибранная и прилично меблиро­ванная. И вот женщины целыми часами сидят у окна, ожидая посещения друга или жениха; — тогда они ста­нут разговаривать сквозь решетку, причем он остается на улице; иногда разговаривают наедине, иногда в при­сутствии родных; при этом у женщин, по большей части, лицо и губы бывают сильно накрашены.

Веками живут они так, придерживаясь испанских обычаев, чуждые всякой другой жизни и какой бы то ни было деятельности; пассивные, пустые, суеверные, болтливые, сидя за своей решеткой и занимаясь сплет­нями. Они делают вид, что отворачивают голову, когда, вы проходите, или бросают на вас презрительный взгляд. Только куртизанки мило улыбаются.

На каждой двери помещается образ богоматери или какого-нибудь святого, представляющий ужаснейшую хромолитографию. Дверь с маленьким окошечком на­крепко закрыта, а перед нею находятся еще сени. Как можно меньше отверстий наружу, как по причине жары, так и вследствие революций.

И церкви! Бесчисленное количество церквей, по большей части без всякого стиля, некрасивых, с без­вкусными лепными украшениями, аляповатых, лишен­ных отпечатка старины.

Но все-таки, сегодня вечером, я смотрю на церковь Мерседес, в конце поднимающейся в гору маленькой улицы, две колокольни которой, похожие на розовые минареты, выделяются на бледно-лиловом хаосе гор. Приближается ночь. Двери в церкви открыты и с улицы виден алтарь с горящими свечами. Целая толпа набож­ных женщин спускается но ступеням, тихо перегова­риваясь между собою. Два громадные пучка лилий стоят при дверях. Среди красноватого полумрака алтарь сверкает тысячью огней.

Запах духов, которыми надушены женщины, смеши­вается с тяжелым благоуханием лилий. Для креольской души эти вечерние службы составляют величайшее удовольствие; не сознавая, она наслаждается послед­ними остатками старого и мрачного испанского мисти­цизма.

Здесь имеются монастыри разных орденов. Я вспо­минаю о женском монастыре св. Иосифа Тарбского, на дороге в Парайсо, где воспитывают молодых креолок, о большом патио, с зелеными растениями и красными колонками. На окружавшей его галлерее все шторы были, опущены. Был канун Рождества и днем стояла страшная жара. В эту ночь молодые девушки должны были участвовать в процессии и нести под пальмами „Virgen Santisima“ (пресвятую богородицу). Часовня выходила на патио; царивший в ней полумрак смягчал кричащую позолоту и контуры статуй в стиле часовни Saint-Sulpice. Воспитанницы в голубых с белым пла­тьях, о черными волосами, спускавшимися на смуглые щеки, возвращались в монастырь; они с любопытством разглядывали нас. Из продуваемого свежим ветерком сада видны были голубые склоны гор. Листья пальм покачивались в прозрачном небе. В этот вечер мы воз­вратились в карете, по дороге из Парайсо, составляю­щей единственную прогулку, допускаемую светскими правилами. Это довольно прохладная дорога, с которой видна игра теней на склонах гор и город. Вдали, в лиловых сумерках, виднелись пальмы, окутанные вуалью легкого тумана. Я думал об эхом маленьком мире, тще­славном, ленивом и жадном, который волновался у подножья этих диких гор. Мираж из золота и крови охватывал небо, заливая монастыри, церкви, дома и даже отдаленные вершины. В нескольких километрах отсюда начинались все те же джунгли. Потом мы выпили по рюмке ликёра в „Индии", небольшом провинциальном кафе, с богатой позолотой, но невыразимо унылом.

Дом священника.

Деревня раскинулась но склонам холма, среди де­ревьев и лужаек. Издали она кажется красным пятном на фоне зелени. Вблизи ее чистенькие и новые дома оказались ярко красными, розовыми с зеленым и розо­выми о голубым. Церковь точно сделана из коралла. Совершенно как раскрашенные игрушки. Нас пригла­шает к себе падре, и мы завтракаем на веранде его де­ревенского домика. Падре достал стулья, у него нет ме­бели, и вся обстановка состоит из стола и двух гамаков. Зато в садике цветут розы и по стене вьется виноград.

Старая служанка, с морщинистым, как старинный пергамент, лицом, похожая немного на колдунью, рас­хваливает жизнь в деревне: „Деревня, — говорит она, — гораздо поэтичнее города". Молодая служанка-индианка, с стройными ногами и черными глазами, помо­гает ей и подает нам сдобренные перцем сосиски, соленую треску и варенье, с вкусом ипекакуаны. Со­гретое солнцем шампанское совсем нас не освежает.

Долго живший в Париже художник забавляет нас разными историями, которые странно слышать под этим широко распростертым знойным небом, и показывает фотографии своих подруг с парижских бульваров. Андалузский гидальго оспаривает у него первенство и перебивает его. Это большой барнн; между прочим, он занимается литературой. „Я создал, — говорит он, — только одно произведение, но должен вам сказать, что это лучший из всех появившихся в наше время рома­нов. Он очень своеобразно трактует философию исто­рии. По поводу испано-американской войны он говорит: „Она имела и хорошую сторону. В ней американцы впервые встретились с людьми благородного происхо­ждения. Одной из присутствующих дам нравится его жилет. „Это исторический жилет, сударыня — скромно замечает он. Он поэт, государственный деятель, первый во всем свете кавалер и, конечно, покоряет все жен­ские сердца. О своих успехах он рассказывает весьма охотно: „Мme X..., которую я обожал... графиня Z..., которая была моей любовницей". Но его тщеславие встречает отпор в тщеславии художника, и разговор кончается кислыми словами, чему не мало способствует плохое пищеварение.

Но вот автомобиль уносит нас через изрезанные оврагами Анды. Дорога вьется змеей по краю темных расщелин, поросших густыми зарослями, из которых поднимаются почти заглушенные ими, обвитые лианами пальмы. Вершины гор окутаны облаками. На склоны набегают лиловые, голубые и зеленоватые тени, похо­жие на выцветшую парчу. По небу кружатся коршуны. На встречу нам попадаются метисы в остроконечных шляпах, верхом на маленьких лошадках и женщины с длинными серьгами в ушах.

У дверей небольшого кабачка молодые люди тан­цуют марикиту, под звуки гитары. Сидящий рядом с шоффером падре превозносит достоинства этой страны, богатой дичью. „Я стреляю куропаток из автомобиля, трах! трах! и всегда попадаю". И он делает вид, будто прицеливается из ружья. По его словам, на склонах Найгуаты есть целые поля земляники и источники, вода которых имеет цвет бренди.

Диктатор.

Сегодня день выставки. Внутренний двор большого желтого здания украшен флагами. Играет военный оркестр. Множество черных сюртуков и серых мундиров. Вокруг галлерей ящики, в которых разложены образцы кофе, какао, минералов, дерева и кожи, представляющие пока еще неэксплуатируемые богатства лесов, орошае­мых Ориноко равнин и льяносов; рядом с сырьем фа­бричные произведения — обувь, одежда, разные металли­ческие и фарфоровые вещи, — первые признаки на­рождающейся промышленной жизни в этой стране план­таторов и скотоводов. Что касается до произведений искусства, то живопись не лучше тех ужасных раскра­шенных фотографий, которыми заполнена делая зала; скульптура и декоративное искусство соответствуют вкусам „пожарного" и местных выскочек. Здесь еще не успели создаться художники. Усилия жителей были на­правлены не на развитие искусства, а на приобретение богатства. Имеются великолепные здания для универ­ситета, но они пустуют. Есть музей, но в нем находятся только плохие копии; существует прекрасная библиотека, с очень милым, развитым и немного грустным библиоте­карем, но нет читателей.

Но вот раздаются звуки национального гимна. Толпа раздается, грубо оттесняемая полицией. Проходит пре­зидент, в сером генеральском мундире, окруженный своим штабом. Он рассеянно раскланивается. Это коре­настый, сутуловатый мужчина, волосы с проседью, лицо смуглое, громадные усы, вид суровый. Вокруг него офи­церы, все загорелые молодцы, с черными волосами и усами, в белых перчатках.

Президент ходит вразвалку, с опущенной головой, как дикий кабан. Этот человек держит в своих властных руках громадную страну. При его приближении разго­воры умолкают и все ему кланяются.

Он простой крестьянин и очень гордится этим. Он сам называет себя: „солдат из крестьян". Он всю жизнь обрабатывал землю и любит ее жадной любовью земледельца. Ему принадлежат громадные земельные владе­ния. В конце-концов, вся эта обширная страна составляет его собственность. Его плантации, угольные копи, неф­тяные колодцы, стада быков и табуны лошадей дают ему огромные доходы. Он живет среди своих владений, в ма­леньком городке Маракай, далеко отстоящем от столицы и министерств, на которые он обращает очень мало вни­мания, будучи окружен верными и преданными людьми— всегда вооруженными офицерами и солдатами, деятель­ными полицейскими и несколькими подобострастными чиновниками. Его время распределено между государ­ственными делами и хозяйственными заботами. Он посе­щает свои конюшни, скотные дворы и молочные заведения.

Производство; сыров, масла и консервов поставлено у него на широкую ногу; равно как и разведение скота. Но вместе с тем это и начальник. Он достиг власти с помощью переворота, как это и полагается в этих молодых и буйных республиках. Долгое время он был правой рукой слишком известного Кастро. Кастро за­болел и уехал лечиться в Европу, а управление внут­ренними делами государства передал своему верному сотруднику. В тот самый вечер, когда пароход, увозив­ший Кастро, вышел в море, все его приверженцы были арестованы, дома их сожжены, имения и все имуще­ство президента конфискованы, а он сам объявлен низверженным. Лучше не сумел бы поступить и Макиа­велли. На следующий день повсюду царил порядок, благодаря смуглым „Андиносам“, с винтовками в ру­ках. Преторианцы были на стороне нового президента, оставалось только привлечь к себе симпатии народа.

Он освободил из тюрем, где изнывали забытые жертвы тирана, целую толпу несчастных, заключенных по по­дозрению или вследствие гнева Кастро, друзей, роди­телей или братьев изнасилованных им женщин. Впро­чем, новый диктатор не преминул в свою очередь за­полнить тюрьмы, чтобы подавить последние вспышки революции.

Все сторонники тирании Кастро, не успевшие скрыться, были размещены по тюрьмам Каракаса, Ма­ракайбо и Валенсии. Вот уже десять лет, как тюрьмы не пустуют. Об этом заботится великолепно организо­ванная полиция.

При малейшем подозрении, каждый может быть арестован, его имущество конфисковано, а ему самому будет дана возможность размышлять, сидя с закован­ными ногами, о преимуществах поддержки существую­щей власти.

Если при новом начальнике государства способ управления остался прежним, зато прекратились бес­порядки. При Кастро царил произвол креатур тирана, деспотизм генералов, полковников, префектов-воров, пьяниц, садистов. Нет возможности перечислить все те жестокости, грабительства, насилия и убийства, кото­рые совершали Кастро и его фавориты.

Военные и гражданские начальники должны были подчиниться новой силе. Положение иностранцев улуч­шилось. Кастро, который в продолжение многих лет смеялся над великими державами и их силой (которую также можно назвать бессилием), мог безнаказанно са­жать в тюрьму, мучить, разорять уроженцев других стран, перед носом посланников и консулов. Дело огра­ничивалось „разрывом дипломатических сношений", которое еще ухудшало положение несчастных, вынуж­денных заботиться о своем имуществе, являвшемся целью вожделений президента и его клевретов.

Теперь в Каракасе и по всей стране дарит порядок. Иностранцы могут приезжать туда, ничем не рискуя. В благодарность за ту безопасность и благоденствие, которые явились последствием мероприятий новой вла­сти, страна передала свою гражданскую свободу в руки диктатора. Выборы являются не более как фикцией; члены конгресса намечаются свыше; трусливые ми­нистры не отходят от телефона в Маракай. Они мо­гут быть уволены в отставку в двадцать четыре часа простой запиской. Что касается печати, то ей предо­ставляется писать о светских развлечениях, о книгах, о скачках, об экономических вопросах, о земледелии, словом, обо всем, кроме политики, как внешней, так и внутренней. Тенденциозная статья может привести ее автора в подземную камеру знаменитой „Ротунды". Журналисты просто обыкновенные чиновники, скром­ные и неуверенные в себе.

Но в глубине души интеллигенция, — а в Каракасе имеется небольшая аристократия ума — хотя и презирает мужицкую грубость существующего правитель­ства, но охотно ему подчиняется, предпочитая отсут­ствие свободы анархии. Она знает, что свобода это плод, который ,не следует срывать, пока он не вполне созрел.

Никто не избавлен от сурового правосудия прези­дента Гомеца. Втихомолку рассказывают, что жертвой ее явился один из его собственных сыновей, уличен­ный в серьезном насилии. Родные его боятся. Вообще все боятся начальника. Для этой первобытной страны, где кипят дикие страсти, для этих полчищ авантюри­стов, налетевших сюда в поисках денег, концессий на железо, уголь и нефть, за золотом или платиной, нужна железная рука. Строго запрещено пускать в ход оружие. Но на многих поясах еще висят браунинги. Вследствие затруднительности сообщения с отдаленными городами существуют еще местные тирании. В десять лет нельзя изменить людей, даже при по­мощи палки. Некоторые штаты стонут под тяжестью налогов. Стоящие у власти люди понимают; что со­зданное насилием можно искоренить только насилием. Затаенный страх революции парализует власть. Зло­употребление полицейской силон, шпионство, доносы, ненормальность в социальных отношениях составляют недочеты твердого и сильного правления. И в этом розовом городе, в городе лилии и церквей, дышется плохо. Несмотря на обилие солнечного света, тюрьмы бросают вокруг себя темную тень.

Тропические траги-комедии.

Было уже поздно, когда слуга пришел мне сказать, что какой-то господин ожидает меня в патио. Оказа­лось, что это дон Пепе. Паспортные формальности за­держали его на несколько дней. Мы сели в тени ко­лонн. Приближалась ночь. Свет лампы падал на ху­дощавое лицо старого баска. Какая у него странная манера пристально глядеть на вас! Дон Пепе говорит, потирая руки, с выразительной мимикой и на его лицо поочередно изображается то жестокость, то ирония, то удивление. Он знает эту страну, да и многие дру­гие, как человек, который потел и трудился на доро­гах, в конях, по рекам. Никто как дон Пепе не сумеет так рассказать пройти тропические страны, где все, в одно и то же время, и просто и сложно.

— Французы не преуспевают здесь, — говорит он. — Они слишком торопятся. Здесь надо уметь выжидать. Главное, это придерживаться принципа "tanana“, что значит: „откладывай всегда на завтра то, что может быть сделано сегодня"... Вам нужно срочно перегово­рить с кем-нибудь. Благодарите бога, если вам это удастся через две недели! Никогда не ждите опреде­ленного ответа, точного указания, ясной справки. Веж­ливости хоть отбавляй, но решения не добьетесь ни­когда. Креольская кровь течет медленно. Здешние жители фаталисты. Они ведь столько перевидали, даже самые молодые из них! Они привыкли к ударам грома, к катастрофам и теперь уже ни на что не реагируют. Воздух здесь слишком вялый.

Но если вы их обидите, берегитесь. Они мстительны и потихоньку доберутся до вас: в один прекрасный день вы будете лежать на земле, сами не зная почему.

Здесь есть две вещи, которые губят человека: тафия и покер. Женщины менее опасны. Прежде всего алкоголь: в тех торговых портах, в Гвиаре, в Сиудад- де-Воливаре, в Сан-Фернандо, в Маракаибо, ничего не делается без водки и вина. Всегда со стаканом в руке! А под этим небом, с лихорадкой, малярией и со всеми их последствиями алкоголь губит вас в два счета. Но, если вам предлагают стаканчик и вы отказываетесь, тот привскакивает: „Es un desprecio"! Вот вам одним врагом больше и вдобавок неудавшееся дело. Игра здесь в крови у людей. Целые состояния создаются и рушатся за карточными столами. Ловкий человек обо­гащается очень скоро, но так же скоро и разоряется. Игра является хорошим очищающим средством для карманов людей, добывших деньги сомнительным путем.

Здесь ворочают миллионами, строят дворцы и уми­рают без гроша в кармане. Обществу это, впрочем, даже приносит пользу.

Ссуды под залог недвижимостей выдуманы для мошенников, и один бог знает сколько их развелось, явившихся неизвестно откуда; ведь сюда приезжают отовсюду, даже с каторги. Теперь, представьте себе, что один из таких богачей на час, сквозь руки которого прошло очень много денег, но который удержал их весьма мало, умирает, оставляя свою семью в бед­ности. Но после него остались недвижимости, план­тации или концессии на копи, словом, нечто такое, что для женщины в стесненном положении может служить источником добывания денег. Появляется ростовщик, которых сколько угодно, и предлагает нуждающейся женщине наличные деньги, — конечно, возможно мень­шую сумму, — под верное обеспечение. Он не сомне­вается, что через несколько лет — срок платежа ведь всегда наступает скоро — овладеет недвижимостями, плантациями, вообще всем имуществом своей клиентки, и, таким образом, получит чуть ли не в сто раз боль­ше данных им взаймы денег.

Не мало громадных состояний создалось здесь та­ким образом. Во времена Кастро, правительство при­нимало участие в таких операциях. Когда кто-нибудь начинал обогащаться слишком скоро и слишком от­крыто, выжидали, чтобы он как следует разбогател, после чего объявляли его лицом подозрительным и — готово дело! в тюрьму, тридцать фунтов железа на но­гах и все имущество конфисковать „pro patria".

Общественные обязанности обогащали людей. Но крайней мере так было во время владычества Кастро.

Должности президентов штата, префекта, директора таможни или почт предоставлялись только креатурам президента республики и притом на сравнительно ко­роткое время. Нужно было набить себе карманы и затем убираться, — иначе беда! Раз как-то, случайно, на место префекта был назначен честный человек. Через шесть месяцев он был уволен. Тогда он явился к президенту и почтительно спросил его о причине такой немилости.

„Никто, — сказал он, — не имел повода быть мною недовольным“. — „Что доказывает, что ты болван"! — ответил ему опереточный глава государства.

В один город назначают префекта. Он начинает с того, что закрывает, под предлогом охраны нрав­ственности, все игорные дома, увеселительные заведе­ния и тому подобные притоны, куда приходили играть, петь, танцовать и прочее. Выгоняют всех владельцев этих заведений. Привычные посетители несколько дней сидят дома и вдруг к величайшей своей радости ви­дят, что через неделю все эти места вновь откры­ваются подставным лицом префекта, который прикар­манивает половину доходов от игорных домов и зара­ботка девиц. Этот уважаемый чиновник, по той же си­стеме, делается собственником всех кинематографов и всех танцевальных зал и, таким образом, получает возможность в короткое время накопить порядочное состояние, которое позволит ему спокойно ожидать того момента, когда он будет уволен или, не торопясь, хлопотать о другом месте.

Некий директор почт, содержание которого состав­ляло от восьми до десяти тысяч боливаров, к концу своего управления, построил себе дворец, который обо­шелся ему в шестьсот тысяч. Что касается служащих, то они получали очень маленькое жалованье, но имели порядочные доходы. Во всем округе между ними су­ществовало соглашение. В такой то день недели, те­леграммы за такими-то нумерами, посылаемые Х... — Y... или Z... W... не должны были регистрироваться. Доход от этой комбинации делился по-братски.

Что касается армии, в которой насчитывалось, — да и теперь еще насчитывается, — так много генера­лов и полковников и так мало солдат, то она пред­ставляла также широкий простор для изобретатель­ности офицеров. В Венецуэле вновь народился обычай подставных солдат. Какой-нибудь генерал обязан был содержать в гарнизоне двести человек. На это коли­чество он получал деньги на жалованье, продовольствие и обмундирование. Нечего и говорить, что в казармах находилось всего на всего двадцать пять или тридцать человек, которых держали впроголодь и на­граждали побоями. Но вот получается известие об инспекторском смотре (об инспектировании ведь всегда предупреждают заранее). Тотчас же генерал приказывает произвести облаву по всем правилам искусства при выходе из кафе, театров и кинематографов.

Полицейские хватают всех, кто более или менее подходит к роли солдата, и, несмотря на протесты не­счастных, командуют: „в казармы, марш!“ Инспектиру­ющий находит роту в полном порядке, которая после его отъезда немедленно распускается.

Бывают также случаи реквизиции. Нередко случа­ется, что на границе Колумбии шайка конных иррегу­лярных войск устраивает набег на Венецуельскую территорию. Это просто бандиты, которые захватывают несколько быков, вешают пастуха и удирают. Но начальник приграничного округа — генерал или полковник — конечно, не упускают подобного случая. „Неприятель перешел на нашу территорию". Немедленно объявляется мобилизация и реквизиция лошадей, седел, ору­жия, продовольствия, которых владельцы, конечно, не получат обратно, когда победоносный отряд, во главе с увенчанными славою начальниками, возвратится с охоты на грабителей, которых давным-давно и след простыл.

— Да, дорогой monsienr, — продолжает дон Пепе, — если бы у меня было время, я мог бы представить вам целую галлерею портретов замечательных негодяев! Теперь эта страна отчасти обрела свою жизненную си­лу, но я, monsieur, знал времена владычества Кастро и был его жертвой.

Освещенное во мраке лицо дон Пепе принимает печальное выражение, но оно скоро заменяется иронической улыбкой, —Я был тогда землемером в небольшом при­брежном местечке, которое терроризировал президент штата, один из фаворитов Кастро. Я привез с собой несколько боченков рому, который в этих местах считался редкостью. Дон Антонио, т.-е. тот президент, о котором я говорил, изъявил желание купить у меня часть этого запаса. Я назначил ему цену, но он нашел ее дорогой; я же, несмотря на его гнев, стоял на своем. В два часа дня я был арестован, по обвинению в шпионстве, и посажен в „Ротунду“, с несколькими кило железа на ногах. Понадобилось вмешательство посланника Соединенных Штатов, чтобы мои ноги освободили от прикованных к ним ядер, да и то это сделали только через три дня. Я оставался в тюрьме четыре месяца и лишь благодаря настояниям того же посланника, явля­вшегося тогда представителем Франции, я был выпу­щен на свободу, но с запрещением пребывания в этом местечке.

- За эти четыре месяца, дорогой monsieur, я был свидетелем нескольких забавных сцен.

— Один политический деятель, дон Мартын... враг Кастро, сидел и днем, и ночью на цепи, недалеко от меня. Он был лишен права, получать пищу извне и ему давали самую отвратительную еду, в которой пла­вали насекомые. Раз как-то тюремщики, для забавы, посадили этого несчастного в кадку с нечистотами, так что видна была лишь голова, и, потрясая топориками, делали вид, будто хотят его обезглавить. Обезумевший от ужаса, заключённый нырял с головой в нечистоты. Эта шутка очень позабавила тюремных надзирателей, а Кастро, узнав об этом, хохотал до упаду.

- Молодой колумбиец, арестованный, как и я, без всякой причины, был закован совершенно голым. Каждое утро он получал сорок палочных ударов, а затем на него выливали сорок ведер воды, для его успокоения. После моего освобождения я отправился на Тринидад и явился в Колумбийское консульство, чтобы засвидетельствовать об обращении с моим злополучным сотоварищем. Молодого человека вскоре после этого выпустили. Понадобилась угроза интервенции, и тогда только обратили внимание, что его приняли за другого.

Наша тюрьма, со всеми ее ужасами, была еще хо­роша в сравнении с гнилой тюрьмой в Маракаибо, где в камерах постоянно стояла вода. Несчастные заклю­ченные сидели там годами, самым жестоким образом позабытые правосудием, которое не могло предъявить им никакого обвинения, кроме только того, что они не понравились Кастро. Полковник Гонзалес К. был заклю­чен в эту тюрьму. Скованный с ним другой заключен­ный оказался журналистом, страдавшим дизентерией. И вот он должен был до двадцати семи раз подни­маться ночью, чтобы сопровождать до ямы человека, к которому был прикован. Этот последний умер. Пол­ковник три дня оставался прикованным к полуразложившемуся трупу.

Кастро был большим любителем женщин. Раз у него являлось желание, он не переносил отсрочки в его осуществлении; вследствие этого он был окружен це­лой компанией сводников и сводниц, из коих многие принадлежали к лучшему обществу. Стоило ему встре­тить на каком-нибудь собрании или даже на улице девушку или молодую женщину, которые ему нравились, как тотчас же тайный уполномоченный шел к родителям или к мужу с предложением торга. Дело обстояло про­сто. Если они не соглашались — тюрьма или конфискация имущества. Предлог всегда находился да к тому же кто стал бы протестовать? Каждый боялся раскрыть рот. Вошло в обычай, когда он бывал на балах, при­готовлять ему маленькую гостиную для его интимных удовольствий.

Этот достойный презрения циничный пастух, кото­рый в продолжение многих лет ежедневно плевал в ли­цо Европе, этот „гаучо", обладал только одним каче­ством — он не был неблагодарным и не забывал оказанной ему услуги.

Глава государства едва умел писать. Но его это очень мало озабочивало. Одним мановением руки он мог поднять дикую кавалерию „льяносов“, а интел­лигенция Каракаса не очень-то жаждала увидеть вблизи их мрачные физиономии. Так царствовал Кастро, всеми ненавидимый и презираемый, но могущественный.

Болезнь сыграла с ним плохую шутку. По совету врачей, он решил отправиться для операции в Европу. Он сел на французский корабль и по прибытии на Тринидад узнал, что новое правительство объявило его низвергнутым, признало его деятельность преступной, и что его друзья находятся в тюрьме или бежали. Для этого достаточно было двадцати четырех часов. Больной, в лихорадке, он велел вынести себя с парохода, с на­мерением добраться до какого-нибудь Венецуэльского порта и снова попытать счастье; он надеялся на страх, внушаемый его именем. Но англичане отказались при­нять его, и он насильно был водворен на корабль.

Никто в точности не знает, какова была его даль­нейшая судьба. В Каракасе, впрочем, есть несколько человек, которым это известно. За ним тщательно сле­дят. Кастро кочует, перебирается с острова на остров, от Сан-Жуана де Порто-Рико до Сан-Доминго, поста­ревший, преследуемый, скрывающийся под чужим име­нем. Может быть он устраивает заговор? Но кому в го­лову придет восстановить этого неудачного Гелиогабала.

Дон Пепе умолкает. Наши шаги звонко раздаются в пустом патио.

— Завтра я уезжаю, — говорит старый баск. — Еще два или три таких путешествия и я покупаю себе домик вблизи Сен-Жан-Пье-де-Порт. Madame и я закончим там наши дни. Я трепался всю свою жизнь и нужда­юсь в отдыхе. Баста! Еще одно маленькое усилие... И старик поднимается, надвигает шляпу на голову и скрывается в ночной темноте.

V.

ВОЗВРАЩЕНИЕ.

Нагрузка угля.

Форт-де-Франс! Предпоследняя остановка на обрат­ном пути. Время года более прохладное. Нет больше гнетущей жары, ослепляющего сверканья воды, же­стоких лучей октябрьского солнца. Небо подернуто дым­кой, краски стали не такими яркими.

Я гляжу на деревья с узорной листвой, на пальмы, на окутанные облаками вершины вулканов, на всю эту декорацию островов, которую я, может быть, никогда больше не увижу.

На набережной возвышается гора угля. Деревянные мостки доходят до люков в угольный ямы на корабле. Около сотни негритянок заняты нагрузкой угля. Они берут лопатой из кучи угольную пыль и черные куски угля и кидают все это в корзину, весом по меньшей мере тридцать кило. Одни из них помогают другим поставить эту корзину на голову. Тогда они становятся в очередь перед маленьким окошечком, где за каждую корзину им выдается билетик. Держась совершенно прямо под тяжестью ноши, с напряженными мускулами шеи, они долго так ожидают, стараясь обмануть уста­лость и нетерпение болтовней, смехом и спорами. Боль­шая часть из них, если смотреть на них сзади, пре­красно сложены, лоснящиеся длинные ноги, мускулистые шеи, гладкие, как ветви пальм. Одна из них, стоящая первой в очереди, похожа на богиню из бронзы. Но лица отвратительны: выдающиеся подбородки и кости среди всей этой черноты белые кружки глаз. У многих толстые животы и груди, как бутылки из тыквы. Они одеты в грязные и пыльные лохмотья, в отвратительные тряпки, в балахоны из старых мешков и бумажной материи; головные уборы самые невероятные, соломенные шляпы, найденные среди отбросов, старые каски, мадрасские платки, фуражки; опроки­нутые корзинки.

Одна за другой, по данному им знаку, они спуска­ются по мосткам, одним движением головы опроки­дывают корзину в открытую пасть угольной ямы и опять бегут наполнять корзины. В то время как они роятся в угле, обрушиваются части кучи, поднимая густую черную, как дым, пыль, затемняющую свет.

Они шумят, как крикливые птицы на берегу моря. Две женщины вцепились друг другу в волосы. Вокруг них другие болтают и бранятся. Два негра разнимают дерущихся. Поднимаются крики, вой. Затем они снова становятся в очередь, не сгибаясь под тяжестью ноши.

Так ходят они взад и вперед, целыми днями и ночами, под палящим солнцем. Машина легко могла-бы заменить этих невольниц; она работала бы скорей и дешевле и сберегла бы напрасный труд. Но грузчицы угля взбунтовались, как только зашла речь о том, чтобы отнять у них корзины.

Дармоеды.

Поэнт-а-Питр. Ревет сирена. На этот раз это по­следняя остановка. Вода на рейде нежно-зеленого цве­та. Голубые парусники покачиваются на якоре. На закругленном, покрытом зеленью, берегу дома кажутся серыми и коричневыми пятнами. Бледные облака неровной полосой протянулись по лиловому и розовому небу. Я опять встретился с дон Пепе. Он облокачива­ется рядом со мной на борт и бормочет тихим голосом: „Вы слышали про гибель „Африки" при выходе из Жиронды? Масса жертв. Капитан скрывает это". И он добавляет: „Предстоит бурная погода. „Порто-Рико" идет с опозданием на две недели. Придется нам по­плясать".

Он тащит меня к себе в каюту, чтобы показать свои сокровища. Замечательно тонкие и белые перья хохлатых цапель, перья серой и голубой цапли; жем­чуг. Он доволен своим путешествием. Но зато пришлось порядочно потаскаться.

Пассажиров немного: коммерсанты, жандармы, ка­кие-то неопределенные личности, должно быть чинов­ники. Все они пьют, едят, Спят, валяются на раскид­ных креслах. В баре покер и неизменная соломинка.

Моряки называют пассажиров дармоедами, людьми, которые только работают челюстями. И, действительно, для корабля они не больше, как пара челюстей! С верхней палубы, нагнувшись над этим колодцем, из которого несет запахом масла и угля, я вижу вну­тренность корабля. Глубоко, внизу, отгороженное желез­ными решетками машинное отделение, освещенное от­блеском топок: полуголые люди целыми и лопатами бро­сают уголь в красную пасть топок. Повыше, в отдель­ной клетке, машины: сталь, бронза, медь, отполиро­ванные, блестящие, обильно смазанные маслом, равно­мерная работа поршней и рычагов; громадный котел, трубы для пара, все то, что составляет сердце кора­бля, правильное биение которого не могут нарушить са­мые большие волны; механик в синей блузе, не отрывая глаз от манометра, следит за давлением пара. Подняв голову, я вижу, на фоне ночного неба, силуэт вахтен­ного офицера, шагающего но мостику; ниже его рулевой у колеса; немного дальше, в капитанской каюте, с разложенными картами, лицо капитана. Каж­дый на своем посту, каждый в сознании своей ответственности, каждый, как гвоздь или заклепка в постройке, чувствующий себя необходимой частью целого. Дармоеды исключены из этой могучей солидарности. Корабль плывет и привезет их в порт. Они не задаются вопросом, сколько для этого требуется энергии, расчета, труда и непрестанного внимания. Все это должно делаться для них: ведь они платят.

Тревога на корабле.

Спокойное море неопределенной окраски с набегающими длинными полосами волн. По бледному небу плывут мелкие серовато-розовые тучки. Свежий, почти холодный воздух. Вот снова появились водоросли Саргасского моря.

Я лежу у себя в каюте и мечтаю.

Вдруг раздается звук сирены, зловещий, протяжный рев. Слышен топот бегущих ног. Я выскакиваю из ка­юты. Кто-то кричит: „спасательные пояса!" Я дергаю веревочку и целых три пояса падают мне на голову. „Все на свои места! готовься покидать корабль!" Что это такое? серьезная опасность?

Нет. Это только маневр. Но этого вполне достаточно, чтобы напомнить, если вы это забыли, что корабль находится в открытом океане, на четырех тысячах мет­рах глубины, и что в один из ближайших вечеров можно легко очутиться в лодке, дрожа от холода и страха, так что зуб не будет попадать на зуб. Все бе­гут к лодкам: доктор, комиссар и толстая горничная, второй никак не удается надеть спасательный пояс. Командир кричит в мегафон: „на свои места! на кора­бле пожар!“ и пожарные трубы начинают действовать во всю. Затем корабль поворачивается, так как его нужно вывести из сферы действия ветра.

Когда это случается на самом деле, — говорит па­роходный служитель, — это бывает не так забавно. Я был на „Венеции", большом судне в десять тысяч тонн, груженном ромом и сахаром; мы находились в середине Мексиканского залива. В половине второго ночи дали знать, что в одном из трюмов показался огонь. Сейчас же начали действовать пожарные насосы. В продолжение трех часов трубы извергали целые потоки воды. Но когда сделали измерение, то оказалось, что трюм напол­нился водою только на пятьдесят сантиметров. А огонь все распространялся. Стали давать сигналы о бедствии. В девяноста милях находился корабль „Чикаго". Тогда направились в его сторону. Но в машинном отделе­нии произошел взрыв. Пришлось ожидать на месте. „Венеция" не шла ко дну, так как ни один лист обшивки не был поврежден. Горело внутри. В метал­лической обшивке образовался громадный костер, пи­таемый тюками сахара и боченками рома: получался великолепный пунш, уверяю вас! Растаявшим сахаром, как цементом были залиты все отверстия в трюме. К девяти часам утра курительная комната, гостиная и мачты на носу, объятые пламенем, обрушились в трюм. В одиннадцать часов корабль начал крениться; экипаж и пассажиры должны были его покинуть. Их по­добрали только к вечеру.

Баск.

— „Знаком ли я с жизнью на золотоносных участ­ках!— восклицает дон Пене. — Тогда не стоило-бы и слу­жить надсмотрщиком на золотых россыпях. Я знал все уловки негров. Какие это разбойники! До чего они мошен­ничают с самородками! Я следил за ними с утра до вечера, когда они перетряхивали золотой песок, стараясь воспользоваться малейшей оплошностью надсмотрщика. Вот один почесывает себе голову, — это значит, что он прячет в своих волосах самородок; другой почесывается в другом месте — наверно то же самое. Третий кашляет, и это оттого, что он проглотил самородок! Иногда роняют самородок с золотопромывательной машины, наступают на него ногой и, когда надсмотрщик отвернется, ударом ноги ловко отбрасывают его на несколько метров назад. Иногда также сообщник рабочего стреляет где-нибудь из ружья. Надсмотрщик смотрит в сторону, откуда раз­дался выстрел и тогда уже исчезает не один, а сорок или пятьдесят самородков.

- Но вы, видно, перепробовали разные профессии?

- Что поделать! Ведь уж сколько времени я ски­таюсь! Я работал десять лет в Боливии, в Колумбии, в Экуадоре и скопил уже порядочную сумму — шесть­десят три тысячи франков. Приезжаю я в Гвиару и останавливаюсь в гостинице с деньгами в чемодане. Раз, вечером, я возвращаюсь домой и вижу, что чемо­дан открыт, а деньги исчезли. Оказывается, мой сосед уехал с моими сбережениями и из окна я видел дым увозившего его парохода. Ничего нельзя было сделать. Консульство для меня было закрыто — я считался тогда непокорившимся. Я забрал свои пожитки и отправился пешком в Каракас. Мне помогли прожить, некоторое время и, в конце-концов, я нашел место землемера в одной из копей на Западе. Мне дают вперед девять­сот боливаров, и я пускаюсь в путь к месту назначения. В дороге я получаю письмо, которым меня отзывают обратно. Оказалось, что копи заняты революционными бандами, пришлось возвращаться. Мне оставили выдан­ную вперед сумму, и я купил на нее какао, чтобы про­дать его на Тринидаде. Но в тот момент, когда я собирался уже сесть на пароход, в пунте дель-Солдадо, появляется отряд революционеров и дочиста меня обирает.

— Я добрался до Тринидада без гроша в кармане. Там мне удалось получить место кассира в одном тор­говом доме, так как, к счастью, я не был слишком плохо одет. Я оставался несколько месяцев у Энрико- делла-С... и, если мне мало платили, зато я научился многим вещам, пригодившимся мне впоследствии. Сам хозяин посоветовал мне искать лучшее место, и я сел на пароход, который поднимается вверх по Ориноко до Сиудада-де-Боливара.

Там я явился к одному коммерсанту, который принял меня очень грубо, так как я не имел при себе удосто­верения личности, и он счел меня за беглого из Кайенны. К счастью, мне удалось получить мои бумаги и, не­сколько недель спустя, я снова пошел к этому госпо­дину. При виде моих бумаг он смягчился и предложил мне работу.

- Я ничего не приму от вас, — сказал я ему. — вы приняли меня за беглого из Кайенны и я вам этого не прощу. У меня нет ни гроша; но, если бы я захотел, я весьма скоро мог бы нажить через ваше посредство порядочное состояние.

— Каким образом! — вскричал тот. — Хотел бы я знать, каким способом вы достигли бы этого.

- Очень просто. Вы знаете, что ваше правительство усиленно разыскивает купцов, которые ведут контра­бандную торговлю с Тринидадом. Мне же известно, что вы тогда-то и тогда-то получили незаконным образом товары от торгового дома делла С... Я тем более хорошо это знаю, так как никто другой, как я отправлял вам эти товары и у меня в руках имеются все дубликаты сопроводительных документов.

Купец опустился в кресло, бледный как полотно, так как перспектива иметь дело с судебными органами по экспортным делам вовсе ему не улыбалась. Я оставил его под этим впечатлением и поспешил покинуть город.

— После этого я и был надсмотрщиком на россыпях в Каллао. Оттуда я вернулся на побережье и тут-то со мной приключилась история с ромом, о которой я уже вам рассказывал. Я оставался в тюрьме четыре долгих месяца, затем, как не имевший права там проживать, вынужден был направиться в Порто-Рико. Там я узнал, что я подпал под амнистию, объявленную французским правительством для непокорившихся. По рекомендации консула я получил несколько уроков французского языка; затем женился и основал тогда „французский лицей", который вскоре стал процветать.

Но вот вспыхнула война. Я тотчас же вернулся, на родину, хотя мне было уже пятьдесят лет. Четыре года пробыл я на войне и даже получил орден, который, впрочем, не ношу. Это ни к чему. Моя жена осталась там. Но она не могла перенести этого потрясения. Помощи ни откуда не было. Мебель, школьные книги, все пришлось продать. Когда я вернулся, то увидел, как на улице дети играли с остатками моего физиче­ского кабинета. А какой это был прекрасный кабинет, monsieur! Мне было пятьдесят четыре года и приходи­лось все начинать сызнова. Более тридцати лет бед­ности, неустанных трудов и приключений, к чему это послужило? Чтобы оказаться, как и вначале, более бед­ным, чем Иов. И что же! вы видите, я снова пустился в приключения. Люди из наших мест не так-то легко падают духом. И оказалось, что все вышло; к лучшему. Дела мои идут недурно. Еще два или три небольших путешествия, как вот это, и у monsieur и madame будет Домик, на солнышке, в Пиренеях. Нельзя сказать, чтобы я скоро добился этого, но зато тогда я уже основательно позабуду эти мерзкие страны, где, положительно мясо слишком твердое, а торговля слишком сложное дело.

Скрестив руки под оттороченным бархатом большим воротником своего мак-ферлана, дон Пепе улыбается. Красный отблеск заходящего солнца освещает его кост­лявое лицо. Корабль двигается вперед, но он твердо стоит на палубе. Глядя на море, он моргает своими маленькими глазами. Он улыбается будущему, улыбается этому зеленому и коварному морю, на котором еще долго будут колебаться его надежды на успех.

Заметки о буре.

Внезапно погода изменилась. Настоящая зима, по­рывы резкого ветра, неспокойное море. Мы обогнули Азорские острова.

Море серое, вся его безбрежная поверхность по­крыта барашками. Волны ударяют сзади, немного наи­скосок и увеличивают скорость хода; эти длинные и могучие волны поднимают корабль и разбиваются о левый борт, обдавая его изумрудными брызгами.

Сквозь разорвавшиеся облака проглянуло солнце; на посветлевшем горизонте вырисовываются то поднима­ющиеся, то опускающиеся темные горы воды. Пени­стые гребни волн отливают всеми цветами радуги. Ле­тают чайки. Ветер уносит и переворачивает их.

Путешествие не могло окончиться без бури. Ветер переменился. Волны ударяют теперь навстречу, не­много наискосок, замедляя ход корабля. Качка увели­чивается. Кажется, будто море поднимается над гори­зонтом, вздувается и хочет разбить борта парохода. В буфете падают тарелки.

Я стою на палубе, ухватившись за перила. Палуба по временам принимает почти вертикальное положение. Волны набегают под корабль, приподнимают корму и винт вертится в воздухе. Тогда весь корпус корабля вздрагивает. Волны разбиваются о борта о глухим щумом. Они точно бешеные, точно дьяволы, с белыми пятнами, брызгающие пеной. Иногда они катятся громадной темной массой, похожей на скалы; поднимаются к небу, вздуваются, потом рассыпаются мелкими брызгами.

Иногда же следуют одна за другой, как украшенные перьями скачущие индейцы.

Ночью можно различить только бесформенный хаос, полный белых привидений.

Сегодня вечером по небу неслись громадные лиловые, с розовым оттенком, тучи. На горизонте было светло и точно полоса яркой меди ограничивала покрытую барашками массу воды. Потом, когда солнце скрылось, море внезапно сделалось совсем, черным; ветер засвистал в такелаже и яростнее стали вздыматься волны.

Нет никакой возможности спать. Все время свали­ваешься с койки на пол. Слышен стук, треск, глухие удары. Грохот такой, точно всю ночь идет бомбарди­ровка. Волны ударяют в иллюминатор. Машине бес­престанно приходится работать впустую и весь корабль содрогается как в истерике, в то время как винт вер­тится в воздухе. Он скрипит, он стонет, он страдает.

Корабль разрезает волны. Но они, угрюмые и яро­стные, идут на приступ. Вот он все больше и больше валится на бок... поднимется ли он? Да, он поднимается, легко, одним порывом разрывая море, которое ревет и плюется вокруг него. Волны сталкиваются. Дымятся, пенятся и белыми пятнами покрывают море до гори­зонта. Под кораблем образуется пропасть, точно кто-то втянул воду в самую глубину океана. Вот поднимается гигантская, как зеленая скала, волна и обрушивается на левый борт с грохотом землетрясения.

Самое интересное это изменившаяся перспектива.

Ровная поверхность моря при спокойном состоянии превращается в целую систему гор, беспрестанно опрокидывающихся. Точно открываются долины, будто по­являются сверкающие снегом вершины.

Чайки мелькают среди волн, затем поднимаются прямо кверху, как ласточки над полем.

Без устали работает машина, но чувствуется, что ей тяжело. Пошел дождь. Опускаются серые сумерки. Море ревет. Издалека доносится глухой шум обвала.

Последняя ночь на корабле. Она будет неспокой­ной. Долго будешь ты ворочаться на своей койке, не­счастный атом, бросаемый из стороны в сторону, не­уверенный в завтрашнем дне, неуверенный даже в часе, даже в минуте, которые должны наступить. Ко­рабль это упрямый механизм, который со свистом и презрением перебрасывают волны. Весь корпус его стонет. А, между тем, каждая часть его крепко дер­жится на своем месте, каждый лист обшивки поддер­живает своего соседа. И механизм работает, работает без устали, прокладывая путь сквозь хаос враждеб­ного, сорвавшегося с цепи мира. В этой железной скор­лупе несчастные души колеблятся как огонь лампы от ветра. Задует ли вихрь одним порывом все эти мига­ющие огоньки? Погрузит ли их в ужасную, ледяную пу­стоту?

Над бесцветным хаосом моря тянется длинная свет­лая полоска дыма; понемногу она удаляется и нако­нец исчезает. Это пароход, идущий своим путем, еще более трудным, чем наш, так как громадные волны бьют его спереди и преграждают путь своею грудью. Ветер ему навстречу и буря перед ним. Он проходит, точно призрак корабля, унося через разыгравшиеся стихии призраки живых. Мы не можем оторвать глаз от этой светлой полоски дыма, от света, все более и более слабого, в котором есть что-то человеческое, ко­торый напоминает мысль, исчезающую во мраке.

Спирали.

Все здесь осталось попрежнему: комната, книги, привычные и знакомые вещи. Путешествие окочено. Снова связана, на мгновение прерванная, однообразная нить жизни. Но вещи не изменились; они хранили свой обычный облик, свое место, свой запах. Только вы, возвратившиеся, стали теперь чужими.

Вот, например, это кресло! Разве не на нем вы со­вершили ваши первые и, вероятно; самые интересные путешествия? Теперь вы сидите на том же месте, с той же трубкой в зубах и припоминаете былые мечта­ния. Воображаемые образы прошлого стали теперь вос­поминаниями; но и в тех и других одинаковая сущ­ность. Желания, сожаления; но какое маленькое место занимает между ними настоящее.

Острова, конторы с запахом пряностей и розового дерева, пальмы, покачивающие свои вершины среди лазури или точно осыпанные инеем при лунном свете, убранные цветами хижины, пестрая толпа на набереж­ных, китайцы в черных шелковых одеждах. Индусские женщины с украшенными золотом лицами, желтые малайцы с горящими глазами, европейцы с ввалившимися от лихорадки щеками, негритянки в мадрасских оранжевых платках, представители всех рас, кишащие под знойным солнцем тропиков, жадные или смирив­шиеся, вялые или страстные, кроткие или жестокие, но все предназначенные одной и той же участи. При­бытие кораблей в порты, свистки при маневрах, скрипение блоков, плеск пирог, рев сирены. Река и лес, бесконечные смертоносные джунгли, медленное течение мутной воды под сводом листвы, первобытная жизнь человека в лесу, мираж золота — что это такое, если не смутные образы сновидений.

Жадными глазами глядел я на зрелище, которое представлял мне мир. Я видел города, построенные купцами на берегах далеких морей, на побережьях, где царит лихорадка и где лишь упорная алчность может удержать белого человека; видел разнообразие обычаев и разнородность страстей; тщетные надежды искателей приключений, неукротимую жажду золота; жестокость первобытных людей и еще более опасную жестокость цивилизованного человека; столкновение ненависти, жад­ности и суеверия, под этим тропическим солнцем, ко­торое разжигает кровь и безжалостно освещает глу­бины человеческой души, подобно тому, как яркий свет лампы обнаруживает скрытое недостатки лица. Я ви­дел эти знойные страны, где царит скука, где алкоголь и опиум приносят тоскующей по родине душе желан­ное успокоение. Я наблюдал многие лица, на которых отражались безумие или мудрость, ненависть или лю­бовь, признаки которых одинаковы под всяким небом. Я видел тщетные усилия людей, боровшихся в лесах и по берегам жарких рек, в самом сердце природы, со­четавшей с таким равнодушием в своем непрестанном развитии жизнь, страдания и смерть. Я сохранил в себе эти образы, как драгоценное сокровище, зная, что времени мало для жатвы и для свидетельства о виден­ном. И вот теперь, склонившись над моим богатством, я подобен томимому жаждой человеку, который хочет напиться из своей ладони... и видит, что вода уходит сквозь его пальцы.

Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

Комментарии к книге «Где рождаются циклоны», Луи Шадурн

Всего 0 комментариев

Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства