«Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие»

825

Описание

Это не совсем обычная книга о России, составленная из трудов разных лет, знаменитого русского ученого и мыслителя Виктора Николаевича Тростникова. Автор, обладая колоссальным опытом, накопленным за много лет жизни в самых разнообразных условиях, остается на удивление молодым. Действительно, Россия в каком-то смысле пережила свое «самое длинное десятилетие». А суждения автора о всяческих сторонах общественной жизни, науки, религии, здравого смысла оказываются необычно острыми, схватывающими самую суть нашей сегодняшней (да и вчерашней и завтрашней) реальности. Это делает во многом профетическую книгу В.Н. Тростникова «Россия земная и небесная» бесценным даром для нескольких поколений относительно молодых людей, не обладающих личным опытом значительного прошлого – как в науке, так и в духовном прозрении, которое приходит к человеку, увы, не всегда в молодости, а с течением лет. Вопросы духовной, религиозной зрелости – тоже стали важным элементом книги. Главный принцип, который постулирует автор: быть русским – значит глубоко чувствовать духовные ценности русской...



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие (fb2) - Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие 1196K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Виктор Николаевич Тростников

Виктор Николаевич Тростников Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие

От издателя

Это не совсем обычная книга, составленная из трудов разных лет знаменитого отечественного ученого и мыслителя Виктора Николаевича Тростникова, и она вовсе не нуждалась бы в отдельном представлении, если бы не одна особенность: автор, обладая колоссальным опытом, накопленным за много лет жизни в самых разнообразных условиях, остается на удивление молодым. Действительно, Россия в каком-то смысле пережила свое «самое длинное десятилетие». А суждения автора о всяческих сторонах бытовой жизни, науки, религии, здравого смысла оказываются необычно острыми, схватывающими самую суть нашей сегодняшней (да и вчерашней и завтрашней) реальности. Поэтому пусть читатель не удивляется необычному сопоставлению сталинских времен с брежневскими, «перестройки» с «новым капитализмом», законов физики и социальных реалий. Мир предстает перед нами необычайно разноликим – и в то же время крайне увлекательным. Это делает во многом профетическую книгу Тростникова бесценным даром для нескольких поколений относительно молодых людей, не обладающих личным опытом значительного прошлого – как в науке, так и в духовном прозрении, которое приходит к человеку, увы, не всегда в молодости, а с течением лет.

Вопросы духовной, религиозной зрелости тоже стали важным элементом книги, это видно в особенности в третьей части, где рассматривается внутренняя интеллектуальная мощь Православия в сочетании с личным познанием.

Важно, что автор, не навязывая своих оценок, твердо стоит на позициях глубинной русской мыслительной традиции, которая не связана собственно с этническими особенностями личности, а целиком относится именно к области чистого Духа. Физику-теоретику по образованию такие формулировки, конечно, позволительны, тем более что они отвечают на самые болезненные вопросы современного российского бытия. Вспоминается в связи с этим знаменитая формула философа Н. Бердяева о необходимости различения «России небесной и России земной», ведь именно «небесную», идеальную в своем представлении Россию мы и можем любить, чтобы вывести на путь приближения к ней далеко не всегда приглядную «Россию земную», с которой приходится сталкиваться в бытовой жизни.

Важным представляется принцип, который исподволь, а иногда и открыто постулирует автор: быть русским – значит глубоко чувствовать духовные ценности русской культуры, неразрывно связанные с Православием, а национальные корни, этническая принадлежность здесь ни при чем. Это напрямую отсылает нас к тезису, изложенному еще апостолом Павлом, где для Христа-Спасителя «нет ни эллина, ни иудея», а важна лишь убежденность человека в Истинной Вере.

А начинается-то все с «развлекательной» жизненной прозы – множество интересных зарисовок и тонких наблюдений о жизни, о людях, окружавших автора, и о стране, которая эволюционировала параллельно с ним. Гениальные ученые, безвременно ушедшие поэты, мудрые священники, проницательные женщины… И только к середине книги начинаешь чувствовать громадность замысла, разносторонний и беспощадно откровенный анализ русской жизни, на который не всякий отважится.

Итак, перед вами, читатель, непростая литературная вещь, однако она пробуждает глубокое и сладостное стремление изучить и возлюбить духовную культуру России еще вдумчивее, с учетом многоликости вещного и интеллектуального мира.

Р. Огинский

Предисловие

До революции самым дорогим архитектором в России был Иван Владиславович Жолтовский. В начале двадцатого века он строил красивые особняки тогдашним «новым русским», и тем они очень нравились, так как Жолтовский лучше всех в мире знал секреты ампира – всякие там архитравы, антаблементы, триглифы, метопы и прочие пилястры. Но вот грянул Октябрь, пролетариату понадобился конструктивизм, и классическая пластика была выброшена на помойку, как и все буржуазное. Но в отличие от своих коллег – Щусева, Весниных, Лодовского и Мельникова – Жолтовский не стал менять свои убеждения и оказался безработным. Более десяти лет он жил продажей накопленного имущества и совсем обнищал. Но вот Сталин стал строить империю и, разумеется, тут же начался спрос на ампир. И тогда вспомнили о Жолтовском.

Рассказывали: к окошку кассы Моспроекта подходит старичок в галошах на босу ногу, подвязанных веревочкой. Кассирша, по внешнему виду решив, что это сторож, ищет фамилию в соответствующей ведомости и не находит. – Да как же это, – бормочет старичок, – мне звонили, чтобы я получил деньги.

Кассирша берет ведомость сантехников, но там его тоже нет. – Так кто же вы? – теряет она терпение. – Я главный консультант проекта. – Кассирша находит его в отдельном наряде и говорит: – А вы взяли с собой чемодан? Тут вам целый миллион выписан…

Пересидел-таки, дождался.

Я тоже вроде бы пересидел угар демократии. При Ельцине мои патриотические писания никто и близко не подпускал к печати. Одна дама, издававшая журнал средней толщины, даже сказала: «Тростников будет напечатан у нас только через мой труп». Сегодня звонят, просят рукопись. Конечно, тьфу-тьфу, чтобы не сглазить, но, похоже, я правильно сделал, что не менял убеждений.

Читая статьи, отобранные для этой книжной публикации, я испытал сложные чувства. Иногда удивлялся: неужели я когда-то был такой умный? Иногда восклицал: ну, брат, здесь ты впал в крайности и заврался! И во втором случае рука тянулась к исправлениям, хоть баритональный редакторский голос мягко, но жестко отговаривал меня от правок. Подумав как следует, я решил, что не имею права ничего менять. Ведь большинство статей я писал не один, а с соавтором, и без его согласия не могу этого делать, а его уже нет. Этот соавтор – то самое пресловутое «ельцинское десятилетие», которое действительно было для нас самым длинным. Поэтому оставляю все как есть: пусть этот сборник, помимо всего прочего, будет и документом эпохи.

Тем, что сборник вышел в свет, я обязан многим людям. Особенно хочу поблагодарить Галину Ивановну Поморцеву, оказавшую неоценимую помощь в предварительном редактировании текстов.

Раздел первый Люди

Его слабость заключается в его силе

Когда мне позвонили из Ясной Поляны и предложили написать что-нибудь о Толстом для готовящегося журнала, это было для меня нечаянной радостью. Вряд ли даже звонок из Кремля стал бы для меня более приятным сюрпризом. К тому же выполнение этого заказа показалось мне в первый момент очень легким: ведь на протяжении почти всей моей жизни Лев Толстой был для меня главным писателем и лишь сравнительно недавно уступил эту роль другому автору. Но когда дошло до дела, я понял, что писать о нем мне очень трудно, и именно по той причине, что я переплелся со всем, в нем содержащимся, и теперь говорить о нем – значит говорить о себе, а это, помимо того что нескромно, малоинтересно для других.

Все-таки добавлю два слова о переплетении. Одно время я чувствовал Толстого своим «альтер эго» – я родился в том же году, только век спустя, и мой день рождения всего на пять дней позже; у меня то же отчество и фамилия начинается на ту же букву. И с самого детства я с ним: «Охота пуще неволи», «Мильтон и Булька», «Лев и собачка» – вот что формировало мои представления о добре и зле в большей мере, чем остальные произведения, больше, чем даже звучный и легко запоминающийся «Мистер Твистер» или веющий потусторонним духом «Бежин луг». В первом – противопоставление плохого богача и хорошего «цветного народа» было слишком прямолинейным, а во втором удручали длиннейшие, слишком цветистые и совершенно ненужные для основного сюжета описания природы, которые приходилось просто пропускать. А главное – и там и там было ясно, что это сочинительство, пусть очень умелое, на котором можно учиться излагать свои мысли на бумаге, но именно сочинительство, а в «Мильтоне и Бульке» было нечто другое – что именно, я тогда не понимал, но чувствовал какой-то особенный уровень повествования, много более высокий. Толстой воспринимался мною тогда как волшебник, складывающий слова так, как не может сложить их никто другой: будто они сами собой складываются, без участия сочинителя.

Это волшебство особенно сильно поразило меня в возрасте четырнадцати лет. Мы с мамой были эвакуированы в Среднюю Азию и жили в комнате общежития. Я переболел малярией и, не имея еще сил встать с постели, томился скукой. Внезапно я увидел на соседней койке книжицу: это был томик из «Войны и мира» издания Маркса, тот, где Андрей Болконский умирает в Мытищах. Я начал его читать, и со мной стало происходить нечто до тех пор не случавшееся. До этого мне пришлось прочесть много интересных книжек, например, «Таинственный остров», сюжетом которого я долго был взволнован, но я вообразить не мог, что существует такая литература. Какая же? Такая, что, начиная ее читать, ты целиком погружаешься в некую родную и близкую тебе жизнь, гораздо более реальную, чем та, которая вершится вокруг тебя, и пока ты не закроешь последнюю страницу, тебе не надо ни есть, ни пить, ни спать, а только жить этой настоящей жизнью, спрессованной каким-то чудом в нескольких сотнях бумажных страниц, а когда закрываешь ее, тебя охватывает грусть, что надо возвращаться в действительность, которая по сравнению с тем, где ты сейчас побывал, есть не действительность, а плохая выдумка.

Это был важный этап моего срастания с Толстым, которое продолжилось и дальше. «Войну и мир» я прочитал к настоящему моменту восемь раз, «Анну Каренину» – двенадцать, и я не уверен, что на этом счет закончится. А вот «Воскресение» осилил только раз и никогда не имел потребности к нему вернуться – оттолкнула явная тенденциозность этого романа. Зато многие рассказы и повести – «Два гусара», «Холстомер», «Смерть Ивана Ильича» и мировой шедевр «Хозяин и работник» – перечитывал постоянно. Так что трудно сейчас понять, что во мне от меня самого, а что от Толстого, который не во мне, а вне меня. А писать-то надо о нем, объективном. Что ж, придется сделать усилие и подавить в себе все субъективное, ведя разговор о всем доступном явлении мировой культуры, которое назвали «величайшим писателем земли Русской». Конечно же меня хватит лишь на то, чтобы затронуть два или три аспекта этого явления.

Начнем с попытки разгадать секрет этого волшебства, о котором сейчас было сказано, то есть понять суть художественного метода Толстого.

Думается, он был основоположником нового для того времени типа литературы, перехода ее на третью стадию развития. На первой стадии она занималась описанием событий, происходящих с персонажами и вокруг них. Этим литература занималась, начиная с Античности вплоть до конца Средневековья. Описывали события эпосы, саги, руны, сказания, былины и так далее. Святогор едет по дороге и видит суму переметную; Илья Муромец направляется в Киев через Чернигов и встречается с Соловьем-разбойни-ком. Сказитель ничего не сообщает нам о переживаниях Святогора, не сумевшего поднять суму, и Ильи, сумевшего приторочить разбойника к седлу и доставить его князю, да его и самого это не интересует. Переживать предоставляется слушателям былины, которые ставят себя на место ее героев. Но около XVIII века европейская литература начала входить во вторую стадию – проявлять повышенный интерес к внутреннему миру своих персонажей, к тому, какие эмоции они испытывают в тех или иных обстоятельствах. Пример – «Страдания молодого Вертера» Гете, причем пример, ставший весьма заразительным. Здесь автора волнует не столько то, что делается вне Вертера, сколько происходящее в нем самом, ибо это помогает понять особенности его души. Это же занимает и Пушкина: он не описывает конкретные любовные похождения Онегина, как это сделал бы средневековый писатель, а знакомит нас с психологией этих похождений («Как рано мог он лицемерить, таить надежду, ревновать…» и тому подобное). Достоевский в «Бедных людях», вызвавших бурный восторг Белинского, прямо предоставляет Макару Девушкину изливать свои переживания в письмах, которые и становятся тут главным предметом повествования. Психологическая литература не упразднила событийную, а сосуществовала с нею, однако претендовала на более высокий ранг, считая себя «передовой».

И вот появился граф Толстой, «прогремевший, как гром среди ясного неба, своими “Севастопольскими рассказами”». Это было уже нечто совершенно новое – литература вошла в третью стадию своей исторической эволюции.

Метод, к которому прибегнул Толстой с самых первых своих произведений, основан на тонком различении двух вещей: чувств (не важно, индивидуальных или коллективных), определяющих восприятие окружающего, а значит, и поведение, и мотивации этого восприятия и этого поведения. До Толстого писатели считали, будто чувства и есть мотивация, а он впервые догадался, что эта подлинная мотивация лежит на более глубоком, подсознательном уровне личности или социума и порождает нужные ей чувства, которые мы принимаем за первопричину наших поступков. В чем причина такой маскировки? Толстой понял и это. Дело в том, что подлинная мотивация всегда является более низменной, приземленной, грубой, чем те чувства, в которые она себя облекает и которыми мы объясняем и оправдываем свои действия. Слово «всегда» здесь существенно: оно выражает закон, относящийся к природе человека. Его можно назвать законом облагораживания мотивации. Открыв этот закон, Толстой, в сущности, создал новую антропологию, правильность которой постоянно подтверждал своими произведениями, помещая изображаемых в них лиц под увеличительное стекло и обнаруживая в них то, о чем не знают они сами.

Толстому не приходило в голову заявить о своем открытии как о научном результате: академическая сфера была для него предметом больше насмешек, чем уважения («Противнее всех самоуверен немец: он верит в науку, которую сам выдумал»). Но иносказательную формулировку закона облагораживания мотивации он все-таки дал в своем знаменитом, много раз повторенном тезисе: «Мы любим людей, которым сделали добро, и не любим людей, которым сделали зло». Тут в принципе этот закон содержится. Действительно, почему у нас возникает любовь к человеку, которого мы чем-то одарили, пусть даже ненамеренно? По той причине, что акт его облагодетельствования дает нам повод считать себя более добрыми, чем мы есть на самом деле, то есть облагораживает нас в собственных глазах, и за это мы чувствуем к нему благодарность. А не любим человека, которому чем-то навредили, хотя бы случайно, из-за того, что, посчитав его плохим, мы смягчаем неблагородство своего поступка: с плохими и надо так поступать, чего с ними церемониться.

Открытие, касающееся самых глубин людской натуры, сделано Толстым методом художественного проникновения в действительность, которое в познавательном смысле может быть не менее эффективным, чем научное исследование. Но академические круги весьма консервативны, и тех, кто не придерживается их цеховых правил публикации результатов, в свою компанию не принимают. Ни один дипломированный психолог не обратил внимания на подсказки великого писателя, которые при должном наукообразном оформлении могли бы произвести переворот в теории. Лишь через пятьдесят лет после опубликования «Севастопольских рассказов» Зигмунд Фрейд ввел в науку примерно то представление о человеке, на котором построено произведение. Но идея Фрейда похожа на идею Толстого, как котенок на льва: она у него редуцирована, опошлена и дополнена ложью. Бессознательное самооблагораживание простирается у Фрейда лишь на одну-единственную сферу – на половое влечение, а сам предмет облагораживания – якобы заложенный в каждом человеке «эдипов комплекс» – попросту выдуман. Открытие же Толстого имеет универсальный характер и замечательно согласуется с антропологией другого русского гения, Владимира Соловьева, считавшего одним из фундаментальных элементов внутреннего человека чувство стыда по отношению к низшему в себе. Понятно, что в рамках этой антропологии самооблагораживание выступает средством избавления от этого стыда, позволяющим человеку чувствовать себя человеком, а не животным.

Метод художественного познания человеческой души Толстой применяет в первом крупном своем произведении так подчеркнуто, как впоследствии этого уже не делал, – видно, очень хотелось поделиться с читателем радостью открытия. Описывая экстремальную ситуацию Крымской войны, он обнаруживает закон облагораживания также в его экстремальном выражении – в героизации. Истинная мотивация поведения людей вовсе не их геройство – это основная мысль повествования. «Да! Вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следы суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости – ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно занятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам».

Или вот место, с полной беспощадностью показывающее подлинную мотивацию одного из «героев Севастополя», штабс-капитана Михайлова. «Каково будет удивление и радость Наташи, – думал он, шагая в своих стоптанных сапогах по узенькому переулочку, – когда она вдруг прочтет в “Инвалиде” описание, как я первый влез на пушку и получил Георгия. Капитана же я должен получить по старому представлению. Потом очень легко я в этом же году могу получить майора по линии, потому что много перебито, да еще, верно, много перебьют нашего брата в эту кампанию». Как мы видим, Михайловым движет одно честолюбие, доводящее его до того, что он чуть ли не радуется нашим потерям, расчищающим ему путь к званиям. Где же здесь патриотизм, где мысль о России, о вере православной, где клятва «уж постоим мы головою за Родину свою!»?

Выявление истинной, а не облагороженной мотивации продолжается у Толстого и в следующих произведениях, хотя не столь резкое. Князь Василий презирает подхалимов, но ему почему-то всегда симпатичны влиятельные люди, и он бескорыстно заводит с ними дружбу. Романтизм Наташи Ростовой и ее очаровательная непредсказуемость оказываются лишь преломлением ее истинного стремления иметь мужа и детей, и когда эта изначальная потребность удовлетворяется, она становится серой и скучной. Каренин отказывает Анне в разводе, чтобы отомстить ей за измену, но для себя объясняет отказ не этим недостойным порядочного человека чувством, а тем, что так велел ему сделать прозорливец…

Казалось бы, такого рода литература, показывающая, что наша жизнь управляется более примитивными началами, чем нам хотелось бы думать, не должна была понравиться публике – кому охота докапываться до навоза, на котором растут ласкающие наш взор цветы. Но Толстой не только понравился, а буквально завладел умами и сердцами миллионов. А в конце XIX века во Франции появился писатель если не такого же масштаба, то такого же направления, еще один представитель третьей стадии развития словесности – Мопассан. Начиная с первой своей вещи – «Пышка», он в большинстве своих рассказов разоблачает низменную мотивацию поступков, маскируемую добрыми побуждениями. Мопассан в своем разоблачении еще более жесток, чем Толстой, но, несмотря на это, он тоже имел колоссальный успех. Кстати, Толстой высоко ценил Мопассана и написал о нем отдельно статью. В чем же причина этого успеха?

Отчасти она объясняется тем, что каждый читатель относит критику людской природы не к себе, а к окружающим, а убеждать себя в том, что окружающие плохие, приятно, так как ты сам по контрасту оказываешься хорошим. Но есть и более серьезная причина. Литература этого типа вызывает в нашей душе уникальное чувство прикосновения к неприукрашенной, обнаженной правде жизни, правде до конца, к онтологической основе нашего бытия, а это дороже всякой эстетики. Такая литература представляет человека не ангелом и не демоном, а таким, какой он есть, и читатель поневоле соглашается с автором (да, человек таков), и в акте согласия происходит его приобщение к космическому миропорядку, настолько иногда ощутимое, что он останавливает чтение и несколько секунд сидит в состоянии какого-то странного волнения. И чаще всех и вернее всех писателей доставляет нам это волнение Лев Толстой.

Но вот незадача: помимо приобщения к правде жизни, Толстой иногда вводит нас в область довольно нудных рассуждений, не только не покоряющих своей правдивостью, но и просто неубедительных. Это происходит в тех случаях, когда он от описания гениально чувствуемого им хода жизни переходит к попыткам объяснить нам смысл жизни. И тут он неизменно терпит провал. А потребность понять смысл человеческого существования была у Толстого так велика, что свои неубедительные раздумья на эту тему он вставлял даже в наиболее совершенные художественные произведения. В «Войне и мире» это «Эпилог», в «Анне Карениной» – философские размышления Левина, в «Крейцеровой сонате» – послесловие. Что же касается «Воскресения», то там этих раздумий так много, что весь роман в целом нельзя назвать совершенным, хотя поразительные по художественной силе места имеются и в нем (например, описание чувств молодого Нехлюдова во время ледохода).

Эта ложка дегтя в бочке меда, каковой является для нас творчество Толстого, – не вина его, а беда. Чтобы простить человека, надо его понять, а чтобы его понять, надо его любить. Кто любит Толстого, для того его дилетантское учительство есть трагедия великой личности – трагедия мучительная, но оказавшаяся для него совершенно неизбежной. Она явилась закономерным результатом трех особенностей душевного устроения Толстого: повышенной чувствительности к мысли о неотвратимой смерти, доходящей до приступов страха («Арзамасская тоска»); наследственной гордыни аристократа, подхлестнутой всемирной славой, и, как ни странно, гениально верным пониманием эмпирической жизни – достоинством, которое вне сферы своего применения обратилось в недостаток.

Тема смерти у Толстого проходит сквозной нитью через все его творчество. Ей специально посвящены рассказы «Три смерти», «Люцерн» и «Смерть Ивана Ильича». Описание смерти занимает центральное место в «Севастопольских рассказах». В «Войне и мире» князь Андрей умирает дважды, в «Анне Карениной» долго умирает Николай Левин, и это едва ли не лучшие страницы великих романов. И такой гипертрофированный интерес к смерти вызван у Толстого не только его врожденным страхом перед нею, но и переполнявшей его влюбленностью в жизнь, которую он чувствовал всеми изгибами своего «я» и понимал, как никто другой. Он ценил свое понимание жизни, считал, что здесь он первый в мире, и это служило для него основой самоутверждения, в котором он, как гордый человек, очень нуждался. Но ему было ясно, что понять жизнь до конца может только тот, кто разгадает ее тайну – то, что она всегда кончается, то есть поймет смерть. Вот он и напрягался все время, чтобы ее понять, измучил и себя и своих читателей этим напряжением, но так и не понял. Иначе не могло и быть. Толстой не был способен понять смерть потому, что был очень уж способен понимать жизнь. Весь его познавательный аппарат был идеально настроен на то, что происходит до смерти, потому что для предвидения того, что начинается после нее, он оказался совершенно непригодным. Ведь там все устроено по-иному.

«Царство мое не от мира сего», – сказал Бог-Сын, а Толстой всеми фибрами своего сознания принадлежал сему миру, потому гениально его и изображал.

У апостола Павла есть слова, будто специально обращенные к Толстому: «Душевный человек не принимает того, что от Духа Божия, потому что он почитает это безумием; и не может разуметь, потому что о сем надобно судить духовно» (1 Кор. 2, 14). А Толстой судил обо всем душевно, потому что почитал безумием даже тезис о триединстве Бога, служащий не только краеугольным камнем духовной жизни христиан, но и исходным началом всякой верной философии, как отмечал Иван Киреевский. Вдуматься же в слова апостола ему не позволяла все та же гордыня. Он хотел докопаться до тайны смерти сам, пренебрегая мудростью богодухновенных святых отцов, а такая самодеятельность в этой области ничего дать не может.

Но тем, кто упрекнет Толстого в мистической и метафизической безграмотности, я скажу: «Стоп! Заградите ваши уста, столь быстрые на суждение. Не все с этим писателем так просто. Прочитайте «Хозяин и работник».

По критерию художественности, отнесенному к текстам такого объема, эта вещь является непревзойденной во всей мировой литературе, и с ней можно сравнить лишь те три десятка страниц эпопеи Марселя Пруста, где он описывает смерть своей бабушки. Но сейчас о другом. Этот рассказ – не просто литературное совершенство, но прорыв Льва Толстого в ту область, где многие религиозные люди считают его бездарным. Прорыв, да еще какой!

Вдумываясь в специфику Толстого как писателя, мы согласились, что он открыл в своей литературе «закон облагораживания мотивации». И вот эта стройная искусствоведческая концепция разбивается о рассказ «Хозяин и работник». В нем Хозяин не облагораживает себя, а принижает. Он постоянно думает о деньгах и сознательно делает своей жизненной мотивацией корысть. Но в последний день своей земной жизни он обнаруживает в себе еще более сильную глубинную мотивацию, заставившую его совершить бескорыстное самопожертвование, отогревая Работника ценой собственного замерзания. Кем же он был на самом деле – стяжателем или добрым самарянином? Толстой не дает ответа на этот вопрос. Сказать вам почему? По той причине, что сам его не знает. А ведь вроде он знал о жизни все. Значит, все-таки не все. И не зная ничего о том, куда мы уходим из жизни, все-таки кое-что об этом знал.

Хотелось бы многое еще сказать о Толстом, однако если касаться всего, чем он волнует ум и сердце, конца разговору не будет. Но проститься с ним хочется с улыбкой. Давайте же напоследок улыбнемся.

Лев Толстой в Поляне Ясной Босиком ходил обычно. Это было и опасно, И, конечно, неприлично. Но, напарывая ногу То на то, а то на это, Он умел найти дорогу В поле в середине лета. Не прося себе поблажки, Этот человек великий Описал нам запах кашки И цветенье повилики. Скажет, если кто не знает: Вот так глупость, вот мура-то! Но ведь это открывает Повесть про Хаджи-Мурата. Почитай-ка эту повесть, И узнаешь до конца ты, Что мучительная совесть Открывала век двадцатый.

А у нас был Высоцкий

Известно, что глубинный смысл всякого явления становится понятным лишь тогда, когда оно отойдет достаточно далеко в прошлое.

Оценка по свежим следам всегда искажена еще неостывшими эмоциями. По отношению к такому явлению, как Владимир Высоцкий, это особенно верно. Вспоминаешь, что совсем недавно он был молод и полон замыслов, а теперь лежит на Ваганьковском кладбище – и сердце пронзает жалость, и как-то не можешь до конца поверить в случившееся. Эти чувства так сильны, что, думая о Высоцком, в первую очередь думаешь о потере.

И все же пришло время начать осмысливать его как приобретение. Его творчество уже закончено, к нему ничего больше не прибавится. Оно стало историческим фактом, а такие факты интересны главным образом с точки зрения их исторической ценности. Поскольку Высоцкий – поэт, то по традиции следовало бы начать с анализа особенностей его поэтического дара. Эта традиция очень прочна, и сложилась она в рамках представления, будто характер и значение творческого наследия всякого художника зависят от специфики его одаренности. Но я думаю, что для художника такого масштаба, как Высоцкий, не талант определяет миссию, а наоборот, миссия определяет особенности таланта. Я не могу поверить, что Высоцкий появился случайно, в силу каких-то генетических мутаций. Он, несомненно, выполнял нечто провиденциальное. У него, как и у других поэтов такого уровня, историческое предопределение было первичным, а одаренность производной: она далась ему в той мере и в таком качестве, которые соответствовали предопределению и позволили выполнить его наилучшим образом. В ответ на возможные упреки в «ненаучности» такого взгляда на историю культуры я мог бы привести в его защиту ряд подробно изложенных аргументов, но считаю это излишним. Поэтому я предлагаю читателю принять мою точку зрения хотя бы временно и убедиться, что она многое делает понятным.

Итак, мы будем исходить из того, что Высоцкий был нужен нашему народу, что он выполнял нечто для него важное и актуальное.

Что же это было? Высоцкий был и певцом и актером, но главное его наследие относится к области словесности. Конечно, тексты его песен трудно отделить от мелодии и исполнения, но все-таки для слушателей важнее всего именно его слово, а не музыка, как скажем, у Луи Армстронга. А слово лишь тогда может иметь мессианское значение, когда оно в какой-то степени есть Богосозидающее слово.

Слово Высоцкого обрело всенародное значение как раз потому, что оно было созидающим. Что же созидает Слово? В самой краткой форме на этот вопрос можно ответить так: оно создает вещи. Из «Калевалы» мы знаем, что поэт Вяйнямейнен мог «напеть» елку или какой-то другой предмет. Убеждение, что слово обладает творческой силой, пронизывает мифологию не только финского, но и всех других народов. В христианской философии мировым созидающим началом также выступает Слово. Христос, создавший новозаветную реальность, согласно Евангелию, есть Слово.

Не следует думать, будто слово могло создать вещественную реальность лишь в какое-то мифологическое время, а сейчас эту способность потеряло. Оно до сих пор обладает ею. Когда вы ходите по лесу со знающим человеком и он произносит названия трав, эти травы благодаря звучанию слова возникают для вас из небытия. Ни таволга, ни донник как бы не существуют, пока вы не узнали их имена. Конечно, в физическом смысле они существовали давно – с того момента, когда их «назвал» Творец, – но в вашей вселенной они получили место только вместе со словами «таволга» и «донник». Аналогичным образом растение или животное не является реальностью в научном смысле, пока специалист не присвоит двойное латинское название, обозначив какими-то словами вид и семейство. До этого его как бы нет. В общем, «существование» – понятие весьма нетривиальное. Только примитивное материалистическое мировоззрение абсолютизирует предикат «существует», полагая, будто по отношению к любому объекту он либо верен, либо нет.

«Кентавр не существует, – говорит материалист, – а лошадь существует». И во всех других случаях мы тоже можем утверждать либо то, либо это.

На самом же деле в том примере, который он приводит в качестве классического, никакой ясности нет. Ведь когда говорят: «лошадь существует», имеют в виду не данную конкретную лошадь, а лошадь вид – лошадь вообще. Но что означает утверждение «лошадь вообще» существует? Пытаясь понять это, мы сразу же приходим к знаменитой проблеме существования универсалий, которая обсуждалась европейскими учеными нескольких столетий, пока грубый прагматический дух нарождающегося естествознания не подорвал интерес к таким тонким исследованиям. Однако в наши дни огромная сложность понятия «существует» вновь заявила о себе, причем как раз в той области, где все казалось в этом отношении ясным – в физике.

Сейчас у ученых нет единого мнения по поводу того, в каком смысле существует волновая функция атомного объекта, существуют ли виртуальные, т. е. принципиально ненаблюдаемые частицы, существуют ли кварки, составляющие фундаментальную основу всего вещества, и т. д.

Можно было бы подробнее изложить драматическую историю перемены отношения нашей науки к понятию, всегда казавшемуся ей элементарным, но мы-то ведем речь не об этом – о Высоцком. И нам достаточно лишь обратить внимание на то, что «существование» имеет много различных уровней и что объект не просто существует или не существует, а может существовать в меньшей степени или в большей, в том или ином качестве.

Само по себе физическое существование является еще довольно низкой формой бытия. Это такое бытие, в котором объект подвержен лишь воздействию стихийных сил законов природы. Но если люди дают ему наименование, он поднимается на более высокий экзистенциальный уровень, так как вовлекается в орбиту сознательной деятельности человека и начинает испытывать на себе влияние его хозяйственных или научных устремлений, подчиненных более сложным законам, чем природные. А высший ранг существования достигается всякой данностью лишь тогда, когда она получает статус реальности в мистическом соборном сознании народа. При этом она сама становится мистическим объектом и тем самым вступает в круговорот наиболее важных и таинственных мировых процессов. Для этого она должна не просто получить название, но и быть зафиксированной в доступном народу поэтическом образе.

Бородинская битва реальнее любого другого российского сражения не потому, что она имела наибольшее военное значение, а потому, что получила художественное воплощение в «Войне и мире». Высший ранг существования ей придал не Кутузов, а Лев Толстой.

Сущность феномена Высоцкого можно осознать в историческом контексте и только с учетом того, что сейчас было сказано.

К началу 1960-х годов наше общественное сознание было до предела обеднено. Та его часть, которую можно назвать коллективным мироощущением, стала поистине нищей. Наш мудрый вождь товарищ Сталин предписал народу, за плечами которого было целое тысячелетие напряженного духовного развития, воспринимать все окружающее в свете 5-й главы «Краткого курса истории партии».

Конечно, свести национальное российское осознание к этой примитивной схеме было нелегко, но физическое уничтожение лучших представителей народа и систематическое запугивание остальных в течение многих лет помогли осуществить такую редукцию. И вот на нас опустилась мгла коллективного одичания, которое таило в себе громадную опасность как для каждого из нас, так и для внешних народов. Нормальное положение состоит в том, чтобы общество было умнее самого умного индивидуума – в этом случае оно совершенствует каждого человека, тянет его вверх. У нас же оно стало глупее самого глупого индивидуума, что создало угрозу деградации личностей. Угроза же внешнему миру заключалась в потере нашим обществом всякого ощущения реальности и даже простого инстинкта самосохранения. Его поведение стало безумным, оно бросалось от одного нелепого лозунга к другому, ничего не запоминая и ни из чего не делая выводов. В его убогом сознании не умещалось уже ни прошлое, ни будущее, оно забыло собственную историю и не было способно заглянуть в завтрашний день. Если бы оно не выздоровело, это привело бы к какому-то страшному коллапсу и, может быть, к остановке всей мировой истории. Но такой исход пока, видимо, Провидением не предусмотрен – или отложен. И все-таки похоже, что России был уготован путь исцеления.

Первым признаком того, что критический момент уже позади и дело повернуло к улучшению, было развенчание Хрущевым умершего Сталина. Материалистически мыслящие современные историки пытаются дать этому странному поступку главы государства рациональное объяснение – например, усмотреть тут какие-то личные выгоды. Но где уж говорить о выгодах, когда разоблачение культа с самого начала вызвало глубокое недовольство сильных партийных кругов и в конечном счете привело Хрущева к падению. Не проще ли предположить, что Никита Сергеевич всего лишь выполнял не осознанную им самим историческую миссию? Выполнил, а потом стал не нужен и был отодвинут историей в тень. Но как бы там ни было, устроенная им «оттепель» дала возможность народу немного прийти в себя. Замороженные до этого лютой сталинской идеологией, соки нашего национального организма начали оттаивать и двигаться. И в этот момент вспыхнули пресловутые «хрущевские надежды», которые опьяняли нас радостью. На миг нам показалось: все, выздоровели! Многие до сих пор гадают, почему тогдашние упования не сбылись. Одни говорят, что Хрущев был половинчатым политиком и не довел дело десталинизации до конца. Другие сваливают все на поднявшую голову «реакцию». Но истина – ни в том, ни в другом. Просто само наше общество не было готово к переходу в новое состояние. У него не хватило бы внутренних сил, чтобы сразу начать ту жизнь, которую ведет здоровое общество. После затяжного недуга нельзя тут же выбегать на свежий воздух и позволять себе обычную норму движений: от этого закружится голова и станет еще хуже, чем прежде.

Сейчас мало кто понимает эту в общем-то весьма простую вещь, и в этом виноват все тот же материализм, который проникает в души даже тех, кто его ругает. Хотя мы стали чаще говорить о Боге и цитировать Священное Писание, на государство мы по-прежнему смотрим как на «общественный договор», апеллируя к старику Руссо. Отсюда идут наши преувеличенные представления о роли правительства. Раз общество зиждется на «сетке отношений», рассуждаем мы, значит, разумное изменение этой сетки может сделать и всю нашу жизнь разумной, а такое изменение – в руках властей.

И нам невдомек, что не только структура законодательства, но и сама трактовка понятия «Законность» зависит от того незримого фактора, который можно назвать состоянием народного духа. Государство – отнюдь не есть договор между преследующими свои личные выгоды индивидуумами – оно есть целостная данность, обладающая собственным неделимым «сверхсознанием», развитие которого и определяет историческую судьбу государства. А развивается это сверхсознание не по рецептам политиков. Наоборот, чуткий политик сам всегда подлаживается к его спонтанной эволюции. Скажем, прежде чем власти начнут разрабатывать закон об охране окружающей природы, нужно, чтобы в широких народных массах таинственным образом изменилось отношение к деревьям, птицам и зверью, чтобы рука заядлого охотника неизвестно почему перестала подниматься на дичь.

Одной из главных характеристик мистического национального сознания является широта его мироощущения. К моменту хрущевской десталинизации оно было у нас очень узким, поэтому никаких реальных шансов на осуществление вспыхнувших надежд в то время, увы, не было. Той богатой и разнообразной сетке общественных связей, о которой многие тогда возмечтали, неоткуда было взяться, так как она всегда возникает как результат материализации богатства и разнообразия народного духа, а дух наш пребывал тогда еще в страшном убожестве. Мы недооценивали серьезности болезни и легкомысленно считали, что из нее можно выскочить одним махом с помощью административных мер и реформ. Позволяя в течение десятилетий разрушать религию и выработанные веками тончайшие регулировочные механизмы многослойного русского общества, мы решили, что все это нам мгновенно простится и как странный сон уйдет в прошлое, если мы только доведем до конца разгром сталинистов. Мы не учли, что у нас за душой осталось не намного больше, чем у сталинистов, что мы отвыкли от реальных и значимых ценностей. Нет, нам предстоял долгий путь.

И прежде всего нашему народному сознанию необходимо было раздвинуть свои рамки до естественных пределов, ассимилировать массу теснящихся вокруг нас вещей и событий, поднять их до уровня высшей, мистической реальности. Для этого надо было опоэтизировать их, ввести в рамки народного художественного восприятия. Именно в этом, а не в трескучих внешних преобразованиях должен был состоять следующий после отмены культа Сталина этап нашего национального исцеления. Для этого этапа требовался народный поэт совершенно особого типа. Им стал Владимир Высоцкий.

Он явился не на голом месте. В некотором смысле его предшественником был замечательный поэт Булат Окуджава. Одаренный тонкой музыкальностью и приятным голосом, он записывал на магнитную пленку песни собственного сочинения, и они расходились по всей стране, достигая самых дальних ее уголков. В это время и была отработана вся технология «магнитиздата», которая уже на новом уровне тиражности стала работать потом на Высоцкого. Но рассматривать Окуджаву как человека, который подготовил лишь технические условия для распространения песен Высоцкого, было бы несправедливо. Он был предтечей Высоцкого и в чисто творческом отношении. Именно он первым запел о простых вещах, силой своего искусства придавая им такую форму, которая позволила им войти в ткань социального бытия. Он делал это далеко не в том масштабе, как после него Высоцкий, – он как бы примерялся к этой деятельности. Наверное, трудно было сразу привыкнуть к мысли, что смелому пошлется удача. Ведь господствовало убеждение, что в песне поэтическим должен быть в первую очередь сюжет. И Окуджава большей частью старался петь о таких романтических вещах, как синий ночной троллейбус, таинственный воздушный шарик, загадочный «стол семи морей».

Но вот, как предвосхищение чего-то грядущего, звучит у него баллада о парнишке из простого московского двора – Леньке Королеве. И ее успех был не меньшим, а даже, наверное, большим, чем успех его «салонных» песен, развивавших традицию Вертинского. Я считаю, что несколькими лучшими своими песнями Окуджава открыл дорогу Высоцкому. Тем не менее Высоцкий пошел по ней не сразу. Соблазн сюжета был слишком велик и для него, и вначале он перед ним не устоял. Но при этом проявилось его неподражаемое умение достигать цели кратчайшим способом. Что может быть по сюжету сказочнее сказок? Ничего. Вот он и начал петь сказки. Это не был период творческой учебы, какой проходят почти все поэты. Высоцкий в этом отношении уникален. Первые его песни столь же совершенны, как и последние. «Сказки» были переходным мостиком не на пути к овладению мастерством, а на пути к выполнению миссии. В них Высоцкий выдержал свое первое испытание: сумел сделать потустороннюю реальность органической частью здешней реальности. Он с блеском совершил то, о чем мечтали еще энтузиасты времен «Осоавиахима»: сказку сделать былью. Начинающий маг продемонстрировал свою мистическую силу. Хотя писать о Высоцком вообще-то очень трудно – прежде всего из-за ответственности темы, – сейчас перед нами возникает специфическая трудность: не завязнуть в разборе «сказок». Им вполне можно было бы посвятить весь остальной текст статьи. С другой стороны, и этого было бы мало – они достойны целой книги. Как-то я сказал Высоцкому: «На вас защитят когда-нибудь не одну диссертацию». Он засмеялся и, не то соглашаясь, не то переспрашивая, повторил: «Защитят когда-нибудь!» Какие уж тут вопросы – будут и диссертации и монографии.

И все же на сказках нам придется задержаться. Надо понять: с помощью каких средств Высоцкий сделал сказочных персонажей по повседневному реальными? Тут можно указать на два приема, к которым он обратился. Первый, более формальный, состоял в том, что он систематически перемешивал тамошнюю и здешнюю реальности, так что они как бы уравнивались, получали одинаковый статус. Примеров тому можно привести множество: «На горе стояло здание ужасное, издалека напоминавшее ООН», «Чтобы творить им совместное зло потом, поделиться приехали опытом». (О Змее Горыныче и Соловье-разбойнике), «И ругался день-деньской бывший дядька их морской, хоть имел участок свой под Москвой». Второй прием не так бросается в глаза, но по существу он важнее, а главное – он был блестяще использован потом, уже в «серьезный» период творчества. Высоцкий погружает сказочный сюжет в характерную эмоциональную атмосферу нашего времени. Мифические герои не только совершают у него те же поступки и произносят те же фразы, как и наши живые современники (например, колдун кричит русалке: «Все пойму и с дитем тебя возьму!»), но он к ним по-современному и относится. Высоцкий выделяет в очень точном виде абстрактную структуру наших психологических реакций и в ее узловые точки помещает нечто выдуманное. В принципе такой ход мог бы привести к двум последствиям: либо выдуманность узлов разрушит правдоподобие эмоций, либо правдивость эмоционального фона оживит призраки. У Высоцкого получается второе. Скажем, «лесная голытьба» становится у него вполне естественной и органичной благодаря тому, что она «по-своему несчастная». В этих словах выражена очень типичная форма сегодняшнего восприятия, а потому и объект этого восприятия обретает подлинность. Долго ли, коротко ли тешился молодой бард волшебным даром, заново укореняя в народном сознании давно вырванную из него лесную нечисть, но только к нему однажды явилась его строгая муза и сказала: «Это еще не служба, а службишка, – служба же твоя впереди. Хватит попусту силу богатырскую растрачивать, соверши-ка ты настоящий подвиг!»

До сих пор он делал нереальное реальным. Теперь ему предстояло нечто похитрее: делать реальным то, что и так реально, переводить вещи и события из низшей формы существования в высшую. Это труднее, чем переводить их туда из небытия. Когда вещь хоть как-то существует – скажем, на уровне названия, – то в ней имеется некое устоявшееся «теплохладное» отношение, и сделать его более эмоциональным очень непросто. Ведь человек не понимает, что, хотя эта вещь есть, ее как бы и нету, поскольку ей отведено место лишь в нашей голове, но не в нашем сердце. Чтобы заинтриговать человека тем, что ему уже известно, надо сконструировать новую и весьма заразительную систему отношений. На «сказках» выяснилось, что Высоцкий очень умелый конструктор такого рода. Разумеется, нельзя думать, будто до какого-то момента он писал только сказки, а потом стал признавать только сюжеты из повседневной жизни. Одно не сразу у него ушло, другое не сразу к нему пришло. Новая установка вытеснила старую исподволь и постепенно. И естественно, что среди его песен должны были появиться «гибридные», представляющие собой связующие звенья между двумя разными формами творчества. Одной из самых замечательных переходных песен является песня о джинне, выпущенном из бутылки. В ней даны два параллельных плана – сказочный и бытовой. Махровый советский мещанин сталкивается с персонажем арабских сказок. Но герои не равновелики по своему значению в песне. Главной ее фигурой служит обыватель, филистер. Он изображен живо и объемно, в то время как его партнер весьма схематичен. Высоцкий использует древнего джинна лишь для того, чтобы с его помощью выявить отталкивающие черты современного обывателя. Одна из этих черт раскрывается в самом начале песни: «У вина достоинства, говорят, целебные. Я решил попробовать: бутылку взял, открыл». От этой фразы так и разит лицемерием. Он, видите ли, пьет не ради удовольствия, а из одной лишь научной любознательности. Но в полной мере мерзость главного героя выступает наружу дальше, именно при взаимодействии с джинном. Сначала он на всякий случай проявляет лояльность: «Прямо, значит, отвечай: кто тебя послал? И кто загнал тебя сюда, в винную посудину, от кого скрывался ты и чего скрывал?» Но, сообразив, что джинн может его обогатить, он забывает политграмоту и требует сокровищ. Когда же в ответ слышит: «Мы таким делам вовсе не обучены», – в нем снова оживает гражданская бдительность и он звонит в милицию. Завершается песня второй сценой лицемерия, придающей ей симметрию: «Может, он теперь боксом занимается: если будет выступать – я пойду смотреть». Ясно, что сказочный персонаж имеет здесь уже вспомогательное, второстепенное значение и введен как бы по привычке, по старой памяти. Чувствуется, что он висит на волоске и вот-вот перестанет появляться. Так и случилось. Прошло немного времени, и Высоцкий сочинил песню, которая начинается так:

Мой сосед объездил весь Союз. Что-то ищет, а чего – не видно. Я в дела чужие не суюсь, Но мне очень больно и обидно. У него на окнах плюш и шелк, Клавка его шастает в халате. Я б в Москве с киркой уран нашел, При такой повышенной зарплате.

Разве это не тот же самый тип, который позарился на сокровища джинна?

Посмотрите, вот такой же лицемерный шантаж:

А вчера на кухне ихний сын Головой упал у нашей двери И разбил нарочно мой графин. Я папаше счет в тройном размере. Ему платят рупь, а мне пятак, Пусть теперь мне платят неустойку. Я ведь не из зависти, я так, Ради справедливости, и только.

Образ советского мещанина тот же самый, но уже в рамках чисто бытового повествования, без всякой бесовщины.

Высоцкий преодолел искушение делать ставку на внешнюю мистику и стал раскрывать нам внутреннюю мистическую сущность простых и вроде бы знакомых нам вещей, заставляя воспринять их на новом уровне сознания. Он в значительной мере открыл для нас вселенную, в которой мы все живем. Я далек от мысли, будто в период своей поэтической зрелости Высоцкий стал бытописателем. Ничего подобного! Того, кто провел бы нас лишь по закоулкам коммунальной кухни, нельзя было бы назвать открывателем вселенной. Высоцкий как раз выделяется необычайно широким диапазоном интересов. Его волнует все – от пророчицы Кассандры и князя Олега до прыгуна в высоту и попавшего в вытрезвитель забулдыги. Он любопытен, как ребенок. У него удивительная ко всему ненасытность. Создается впечатление, что он хватал для своих песен все, что случайно попадалось под руку. Такая всеядность, возможно, была бы не очень ценным качеством для поэта, если бы не одна деталь: все, до чего Высоцкий дотрагивался, он превращал в золото и увеличивал этим золотой фонд нашего мироощущения. Его нельзя назвать не только бытописателем, но и вообще поэтом какой-либо определенной темы. У него нет «своей темы», «темы Высоцкого». Это очень важная его отличительная черта, но ее не так-то легко заметить. Всякий может найти у него то, к чему имеет особенное пристрастие, и счесть певцом именно этого. И геолог, и спортсмен, и научный работник, и стюардесса единодушно воскликнут: да что вы, это же наш автор! – имея в виду каждый свое.

Так порой возникают недоразумения. Например, в некоторых некрологах, переданных по радио, Высоцкого изображали едким сатириком и ставили в один ряд с Галичем. Это говорит о том, что в феномене Высоцкого еще не успели как следует разобраться. Объединять его с Галичем только из-за того, что оба играют на гитаре и оба очень талантливы – все равно что объединять человека и страуса на том основании, что оба двуногие. Высоцкий и Галич не только не похожи, но и противоположны, так как первый – поэт типично созидательный, а второй – типично разрушительный. Но я уверен, что с течением времени каждый из них займет в нашей культуре свое собственное место и не будет казаться дубликатом другого. Определить место Высоцкого как раз и поможет тематическая разновидность его творчества, его удивительный «энциклопедизм». Люди такого плана уже встречалась в нашей истории, и у них есть вполне определенное название. Всем были присущи точно такие же качества, что и Высоцкому: любопытство ко всему, постоянный восторг первооткрывателя. Это, конечно, просветители. Взяв сочинение любого из них – Ломоносова, Новикова, Добролюбова, Чернышевского, – поражаешься в первую очередь именно их всеядности, невыраженности их интереса к чему-либо одному, стремлению к универсальному охвату всех явлений.

Но между ними и Высоцким имеется важное различие. Все эти люди насаждали в народе разум, Высоцкий же насаждает чувство. Русское просветительство изменило свое направление, и это вызвано изменением исторической обстановки. В 18–19 веках в душе нашего народа было много сложных и высоких чувств, питаемых христианской верой, но его ум отставал. Поэтому тогдашние просветители бросали все свои силы на развитие ума, рьяно внедряли рационализм во всех его формах. Но они перестарались. Культ разума создал почву для распространения социальной утопии, утопия вызвала революцию, а революция уничтожила и религию и Церковь, лишив тем самым народное чувство его мистического корня. В итоге соотношение между рассудком и эмоциями сменилось на противоположное: Россия сделалась страной с напичканной схематическими построениями огромной головой и бесчувственным крошечным сердцем. Понятно, что для выправления такого нового перекоса надобны просветители нового типа: не рассудочные, а душевные. Высоцкий был среди них одним из первых. А если уж говорить о более конкретной аналогии, то я сравнил бы его с Ломоносовым, который, по словам Пушкина, был нашим первым университетом. То же можно сказать о Высоцком: в послевоенной России он стал первым подлинным университетом наших чувств.

Установив, в чем заключалась миссия Высоцкого Владимира Семеновича, легко убедиться, что особенности его одаренности и его творческого метода идеально соответствовали этой миссии. Поскольку его жизненной задачей было эмоциональное просветительство народа, его искусство должно было быть, во-первых, эмоциональным, во-вторых, понятным и доступным широким народным массам. Этому содействовал, конечно, сам жанр – песни под гитару, а также пластичный, богатый суровыми обертонами голос Высоцкого и его огромная музыкальность. Но музыковедческий анализ – не моя область, поэтому мы перейдем к анализу языковых и стилевых особенностей его песенных текстов. Если сказать совсем кратко, то песни Высоцкого по языку можно назвать псевдопростонародными. Префикс «псевдо» обычно подразумевает что-то плохое, но здесь я его употребляю в самом положительном смысле, в том, в каком бы я сказал то же самое о лучших стихах Никитина или Кольцова. Язык песен Высоцкого по внешности выглядит как подлинная уличная речь и даже включает в себя подслушанные на улице фрагменты такой речи, но он всегда организован с таким мастерством, какое доступно только крупному поэту-профессионалу. Профессионализм достигает у Высоцкого такого уровня, что неопытному глазу становится совершенно незаметен. Завершенность фабулы, внутренние ритмы и аллитерации спрятаны так искусно, что не отвлекают внимания слушателя, а лишь создают благоприятные условия для восприятия содержания. Высоцкий зачастую находит настолько метафорически точные выражения и настолько изысканные рифмы, что иной поэт на одном этом сделал бы карьеру, выпятив наружу этот формальный аспект своего мастерства. Но Высоцкий всегда маскирует свои языковые жемчужины, произносит их скороговоркой и подчиняет все главной, не формальной цели – созиданию целостного эмоционального впечатления. Когда он, например, поет о ведьмах: «Им встретился леший. – Вы камо грядеши?», то слушателю некогда оценивать всю прелесть находки, всю тонкость приема, состоящего в использовании старославянского языка, но он действует на подсознание, моментально создавая ощущение глубокой древности персонажа. Прием срабатывает, но сам по себе остается в тени. И так всюду. Все эти: «ну, а Вологда – это вона где!», «но я свою неправую правую не сменю на правую левую!», или «сам как пес бы так и рос в цепи… Родники мои серебряные, золотые мои россыпи» звучит у Высоцкого так естественно, будто все люди так говорят, будто в этом нет ничего особенного. Но будь у него класс чуть пониже, такие обороты были бы ему не под силу. Обманчива и манера изложения Высоцкого, которая кажется очень простецкой. Вслушавшись в любую его песню, начинаешь поражаться тому, что с первого раза ускользает от внимания: техническому совершенству ее построения. Вот, к примеру, песня, которая вначале производит впечатление типично «блатной»:

Нынче все срока закончены,

(Заметьте: сказано не «сроки», а «срока» – точно так же, как говорят сами заключенные, и это сразу создает атмосферу подлинности.)

А у лагерных ворот, Что крест-накрест заколочены, Надпись: «Все ушли на фронт».

(Ворота крест-накрест – это уже образ, и это никакой урка не придумает, урка умеет петь только о конкретных вещах, скажем, о тоскующей матери или жене; однако слушатели не замечают здесь профессионализма и продолжают воспринимать песню как фольклорную.)

За грехи за наши нас простят: Ведь у нас такой народ — Если Родина в опасности, Значит всем идти на фронт. Там год за три, если Бог хранит, Как и в лагере зачет. Нынче мы на равных с ВОХРами: Нынче всем идти на фронт.

(Снова блистательный по техническому уровню текст с утонченной рифмой. «Бог хранит – ВОХРами» воспринимается как зэковский, в чем немалую роль играет ловко вставленное словечко «зачет».)

А у начальника Березкина Ох, и гонор, ох, и понт, И душа крест-накрест досками, Но и он ушел на фронт.

(Ни в каком фольклоре не найдете вы такого умелого повторения образа креста: тюремные ворота крест-накрест и душа начальника крест-накрест.)

Лучше было б сразу в тыл его: Только с нами был он смел. Высшей мерой наградил его Трибунал за самострел.

(А теперь послушайте грустно-счастливый конец, где в третий раз появляется крест.)

Ну а мы – всё оправдали мы. Наградили нас потом — Кто живые – так медалями, А кто мертвые – крестом. И другие заключенные Прочитают у ворот Нашу память застекленную: Надпись: «Все ушли на фронт».

Резюмируя сущность поэтического метода Высоцкого, можно сказать, что внешняя простота и легкость текста, создающая иллюзию живой речи, сочетается у него с безукоризненной художественной отделкой на всех уровнях – от лексикона до композиции. Это делает текст исключительно доходчивым и в то же время глубоко западающим в душу для самых разных людей – от простого рабочего до академика и от продавца до директора завода. Но именно это и требовалось для выполнения миссии современного просветительства. Не доказывает ли это первичности миссии и вторичности средства?

О каждой из граней таланта Высоцкого можно говорить много. Но, повторяю, об этом всём будут еще написаны монографии, и специалисты разберут все по косточкам. А нам в заключение этого краткого очерка о покойном поэте остается попробовать ответить на вопрос: каков же итог его деятельности и в чем могут состоять ее последствия?

Я думаю, точнее всего его жизненный итог выражается словом «прорыв». На войне этим термином обозначается операция, состоящая в том, что мощная боевая единица, чаще всего танковая армия, сокрушает передовую линию противника и проходит в его тыл. Это еще не занятие территории, но важная его предпосылка. Чтобы завоевать эту землю окончательно, на нее должна вступить пехота. Но теперь ей сделать это легче – брешь уже пробита. И чем шире был прорыв, тем вероятнее конечный успех. Прорыв, который совершил Высоцкий, был очень широким. Его жадная ко всему, неуемная и страстная душа художника освоила такую массу предметов и событий, что их трудно даже просто перечесть. В этом он далеко оторвался от нас, ушел вглубь территории, пока нам еще чуждой, и крикнул: идите за мной, овладевайте всем этим. На этой земле ждет нас многое такое, что когда-то нам принадлежало, но потом было утрачено, а есть кое-что и совсем новое. Нам описывали эти места, но описания всегда были сухими и формальными и не вызывали тех чувств, которые вспыхивают в груди, когда видишь все воочию, принимаешь близко к сердцу и знаешь: это твоя земля, без которой тебе не жить и которую надо распахивать и засевать. Высоцкий зовет нас увидеть ее воочию. Разумом многие из нас знали, что, хотя сейчас мирное время, в глубине океанов идет необъявленная война атомных подводных лодок, от которых при их обнаружении и потоплении отказываются все государства. Знали, что семьи подводников иногда получают краткие похоронки. Но это не было прочувствовано как реальное явление нашей жизни, к которому непременно надо как-то отнестись. А если мы пойдем за Высоцким, оно оживает:

Наш путь не отмечен, Нам нечем, нам нечем… Но помните нас! Спасите наши души! Мы бредим от удушья!

Теперь это перейдет из разума в душу и станет частью нашего общего бытия, от которого уже не отделаешься… Разумом все понимают, что есть в современной жизни такое явление, как профессиональный спорт, втянувшее в себя тысячи людей. Но те из нас, кто непосредственно с ним не соприкасался, не переживают его, как нечто серьезное, а многие и вообще остаются к нему глубоко равнодушными. Однако если мы пойдем за Высоцким, мы будем твердо знать, что есть в нашей цивилизации эта странная вещь и отмахнуться от нее невозможно. Ведь тот парень, который жалуется: «Тут мой тренер мне сказал: беги, мол!» – это почти я, или ты, или любой из нас, и нельзя же отдать его на откуп циникам и дельцам… Разумом все согласны с тем, что где-то рядом с нами затаилась война, что она в любой момент может вырваться наружу. Но чувствуем ли мы всем своим существом, что такое война?

Песни Высоцкого о войне – это совершенно особый разговор. Я считаю, что они представляют собой вершину его творчества и одну из высочайших вершин мировой поэзии вообще. Его острый интерес к войне закономерен. Как просветителя душ, его должны были в первую очередь привлечь такие виды человеческой деятельности, в которых душевные силы раскрываются максимально полно. Отсюда его тяготение к теме альпинизма и еще больше – к теме войны. И дух войны он передал гениально. В одной из своих книг Бердяев посвятил войне целую главу. Он пишет в ней, что война – коренной экзистенциальный фактор, что она нуждается в глубоком философском осмыслении, что брезгливо-пацифистское к ней отношение совершенно чуждо христианскому мировоззрению, создавшему образ небесного воинства. Все это абсолютно правильно. Но все это, и даже больше, выражено в военном цикле песен Высоцкого. Человек, которому при окончании войны было всего 7 лет, передал ее суть так, как это не удалось ни одному из ее участников. Что стоит один этот символ войны: «певчих птиц больше нет – вороны». Впрочем, цитировать эти песни нельзя – их надо слушать. Послушайте их, и вы откроете для себя войну… В общем, прорыв, сделанный Высоцким, и широк и глубок. Все, что он мог совершить в одиночку, он совершил. Поэтому о последствиях его деятельности можно сказать так: они зависят от нас. Я знаю, что многих покоробят слова «совершил все, что мог». Как же, мол, так, всего 42 года, сколько бы еще мог написать, если бы не такое несчастье! Да, его смерть ужасна своей преждевременностью, проживи он дольше, он многое бы еще сделал. Но мне кажется, это были бы уже не песни, а что-то другое. Его великий песенный прорыв подошел к своему логическому завершению. За год до его смерти мы вместе ехали в машине, и он сказал мне тихо и серьезно: «Я все тверже прихожу к убеждению, что главное – это Россия, ее люди, ее природа, ее история. И думаю, что моя основная работа должна быть за письменным столом». Трудно сказать, что именно он имел в виду. Но у меня было ощущение, что он поворачивает от душевности к духовности. Не успел. И знал, что не успеет. Поэтому и написал за несколько дней до смерти такие строки: «…Мне есть что спеть, представ перед Всевышним, / Мне есть чем оправдаться перед ним».

Он-то, конечно, оправдается. Но оправдаемся ли мы? Ведь мы так еще и не начали вслед за ним массированное наступление. Безнадежно не поспевает за ним наше официальное искусство, вобравшее в себя только малую часть его творчества. Некоторые темы Высоцкого для него пока вообще неподъемны. Отстала от него и наша формально не признанная «вторая культура»: что-то не видно ни равноценных ему бардов, ни способных учеников и последователей. Правда, Пушкин тоже появился лишь через полвека после Ломоносова, но это слабое утешение. Сейчас столько времени на раскачку нам никто не предоставит.

Утешает другое: огромная всенародная любовь к Владимиру Высоцкому. Пожалуй, только после его смерти стало ясно, как она велика. Его похороны вылились в подлинное проявление национальной скорби, его могила стала одной из самых дорогих могил России. Это значит, что он нужен, что его искусство исцеляет. Начавшийся процесс нашего выздоровления вряд ли теперь остановится. Внешнее его протекание может смениться внутренним, менее заметным. Возможно, сейчас как раз такой момент. Нам часто говорят: вот какие вы плохие, у вас нет свобод, вы не можете добиться, чтобы в магазинах были продукты… И говорят так убедительно, и в общем-то верно, что поневоле приходишь в уныние и думаешь: господи, да что же мы за люди? А потом вдруг вспоминаешь: – Но ведь у нас есть Высоцкий! И уныние уступает место надежде.

Памяти Петра Капицы

(Возвращаясь к ненаписанному)

Я всегда любил рассказывать о Капице моим знакомым, и образ этого человека не только не меркнул во мне с годами, но, напротив, становился все более значительным. Несмотря на то что личных встреч с Капицей у меня было немного, я все-таки могу причислить его к одному из «главных людей» своей жизни, так как беседы на этих встречах касались очень существенных для меня вопросов. В общем, внешний заказ совпал здесь с внутренним побуждением, так что оставалось только засучить рукава и засесть за работу.

Но, начав – еще даже не писать, а только обдумывать свои мемуары, – я понял, что моя задача гораздо труднее, чем это показалось вначале.

То есть совсем нетрудно было бы набросать умилительный образ мудрого наставника, оказавшего на меня в период формирования моего отношения к науке благотворное влияние, но это получился бы рассказ не о Капице, а о моем восприятии Капицы, т. е. в конечном счете обо мне. Это был бы перенос мироощущения нашего поколения на человека другого поколения, следовательно, это была бы неправда.

Конечно, многие читатели не заметили бы этой неправды и приняли бы отражение Капицы в моем сознании за самого Капицу. Может быть, я не устоял бы перед соблазном отдать в сборник поверхностную статью, не требующую от меня особых усилий, если бы я вдруг не почувствовал, что этого резко «не одобрил» бы именно тот, о ком я собираюсь писать, – Петр Леонидович Капица.

Двадцать с лишним лет тому назад в издательстве «Знание» вышла брошюра «Жизнь для науки», содержащая четыре биографических очерка Капицы – о Ломоносове, Франклине, Резерфорде и Ланжевене. Я читал много биографических книг, некоторые даже переводил, но изо всех них мне более всего запомнилась эта небольшая книжица. Я считаю ее образцом, которому должны следовать все авторы научно-биографического жанра. Подражать тут надо, разумеется, не стилю и языку, а стремлению к максимальной правдивости портрета. Ведь именно в этой литературе мы более всего встречаем «лакировку». Капица был не только чужд прилизыванию образов великих ученых, он был принципиальным противником такого подхода. Например, в первом очерке упомянутой брошюры изображается не тот Ломоносов, который занял определенное место в науке и культуре двадцатого века, а тот, который существовал в восемнадцатом веке, т. е. реальный, а не легендарный Ломоносов. Избегая проецирования нашей эпохи на эпоху Ломоносова, Капица показывает, что научные занятия Ломоносова не оказали заметного воздействия на современников и даже большинству из них совершенно не были известны. Он отмечает: «Характерно, что никто из окружающих не мог описать, что же действительно сделал в науке Ломоносов, за что его надо считать великим ученым». Однако, разрушая легенду об огромном вкладе Ломоносова в тогдашнюю мировую науку, Капица не только не умаляет его, а, наоборот, возвышает. Отделяя Ломоносова от той внешней данности, которая отчасти напоминает слепой механизм, а отчасти лотерею и называется «цивилизацией», он выясняет, чего стоил Ломоносов сам по себе, каков был подлинный масштаб этого мыслителя и этой личности. Не интересуясь ценой, которая диктуется привходящими обстоятельствами и может быть сегодня высокой, а завтра упасть до нуля, он определяет стоимость Ломоносова – характеристику внутреннюю, а поэтому неизменную. И ему удается показать нам, что стоимость эта очень велика и все поколения русских людей могут и должны гордиться Ломоносовым как великим представителем великого народа. Так, отбрасывая ложную объективность, Капица приходит к объективности истинной. Это он сделал не только в очерке о Ломоносове, но и в других биографиях, причем не стихийно, а вполне сознательно. Он сам рассказывает, что, когда в Кембридже по случаю столетия со дня рождения Максвелла были прочитаны доклады об этом гениальном физике, он сказал Резерфорду: «Меня поразило, что все говорили о Максвелле исключительно хорошее и представили его как бы в виде сахарного экстракта. А мне хотелось бы видеть Максвелла настоящим, живым человеком, со всеми его человеческими чертами и недостатками». Эту тенденцию переосмысливать даже хрестоматийные утверждения, представляя их более правдивыми, он постоянно проявлял и в своих лекциях. В этом состоит один из его заветов.

Нет, легко это или трудно, но я должен попытаться восстановить образ того Капицы, каким он был в действительности, а не каким казался и кажется. То, что я располагаю скудным материалом, не может служить оправданием для отказа от решения этой задачи. Отказаться можно было бы только от самой статьи, но не от правды в статье. А от статьи отказываться мне не хочется…

Но как проникнуть в душу человека, жизненный опыт которого так отличен от моего собственного? И, более того, – от опыта всего нашего поколения? Капица видел то, о чем мы только слышали, и слышал то, о чем мы можем лишь догадываться. Примеры? Пожалуйста. Скажем, он неоднократно видел Иоанна Кронштадтского и слышал его проповеди. Убийство Александра Второго выступало для него в детстве как событие сравнительно недавнее, а когда началась Русско-японская война, он был уже вполне сознательной личностью. Много лет он провел в Англии, и буквально на его глазах Резерфорд создавал свою знаменитую модель атома. В начале нынешнего века за мешок хлеба Кустодиев изобразил его на картине вместе с его другом Колей Семеновым, а во второй половине века оба они получили по Нобелевской премии. В Англии он успел еще увидеть закатную зарю Викторианской эпохи, а в России попал одно время в немилость к самому Сталину. Могу ли я реконструировать внутренний мир такого человека? Не безнадежны ли окажутся все мои попытки?

Они были бы и в самом деле безнадежны, если бы не одно спасительное обстоятельство: все люди сродни друг другу и в своей сокровенной глубине имеют общую природу. Правда, есть разные человеческие типы, но их не так уж много, а главное – все они в потенции наличествуют у каждого человека, хотя реализуется лишь один из них. Это как в модели атома по Нильсу Бору: энергетические уровни могут быть не какие попало, а лишь «разрешенные». Если мы допустим, что всякий атом, занимая определенный уровень, знает и обо всех остальных, получится совсем хорошая аналогия. Положение вещей, описываемое этой аналогией, обеспечивает возможность «вживания» писателя в образ своих героев, и само существование художественной литературы подтверждает такое положение вещей. При этом главным становится отыскание ключа к человеку, определение его «типа», остальное дается уже значительно легче. И мне кажется, что я нащупал «тип» Капицы, который сейчас же и назову. Суть Капицы как ученого состояла в том, что он был РОМАНТИК НАУКИ.

Его научный романтизм был органичным и окрашивал всю исследовательскую, организационную и преподавательскую его деятельность. Эту черту не могли вытравить ни время, ни обстоятельства. Я не знаю, какую роль в появлении в нем этой доминантной черты играли врожденные особенности, а какую – приобретенные, но я знаю, что сейчас в науке таких людей уже нет, ибо эпоха научного романтизма кончилась. И если говорить о крупных фигурах, то Капица был ПОСЛЕДНИМ РОМАНТИКОМ НАУКИ, а поэтому соединил собой две эпохи. Это делает его личность особенно интересной, а историю жизни – поучительной.

Романтизм, о котором я говорю, не должен пониматься, как нечто незрелое или наивное. Это не переходная фаза к чему-то более серьезному, а являющееся само вполне серьезным и внутренне обоснованным специфическое отношение к окружающему миру и своему месту в нем. Представители этого романтизма зачастую проявляют даже большую реалистичность в оценке событий, чем захватившие ныне науку в свои руки прагматики. Это особенно хорошо видно как раз на примере Капицы. Он никогда не носил розовых очков, и от его высказываний часто веяло какой-то освежающей трезвостью. Чтобы было ясно, что я имею в виду, приведу две иллюстрации. Первая из них – это то, что я уже говорил выше о его биографических очерках, в которых отсутствовала какая-либо восторженность, неправильно связываемая многими с романтизмом. Вторая иллюстрация – неоднократно высказываемая Капицей в докладах и статьях пессимистическая точка зрения на энергетическое будущее человечества. Приводя неумолимые цифры и факты, он безжалостно развеивал мечты о широком освоении солнечной энергии и геотермальных источников (слишком мала плотность энерговыделения) и ядерной реакции деления (появление вредных радиоактивных отходов). Что же касается ядерной реакции синтеза, то, по мнению Капицы, если она даже будет осуществлена в контролируемой форме, то ввиду неизбежного рассеяния части получаемой энергии в окружающую среду это приведет к повышению средней температуры земли со всеми грозными последствиями этого – к таянию льдов Антарктиды, неустойчивому климату и т. д. Этот пример особенно интересен, так как те люди, которых принято в обиходе называть романтиками, как раз очень любят разглагольствовать о «неограниченных возможностях», которые открывает перед человеческим родом наука, о захватывающих перспективах на грядущие века в материальном процветании общества. Капица не только не имел ничего общего с такими людьми, но даже был им в некотором смысле антагонистичен.

В чем же тогда заключался его романтизм?

Он заключался в том, что на протяжении всей жизни главным стимулом его исследований было то обстоятельство, что эти исследования очень интересны. Это было для него определяющим в физике. Разумеется, он много внимания уделял и извлечению практической пользы из своих научных открытий и, более того, всегда стремился довести разрабатываемую в его институте тему до стадии технических приложений, но и это было следствием того же самого любопытства. Глядя на окружающий нас физический мир, Капица умел отыскать в нем то одну, то другую захватывающую головоломку и, отыскав ее, начинал неотступно думать над ее решением. Возможность практических применений научной идеи тоже воспринималась им чем-то вроде шарады, и он брался за эту шараду с тем же трепетным интересом, с каким приступал к обдумыванию принципиальных научных проблем.

Это отношение к науке как к занятию, привлекательному самому по себе, независимо от его утилитарного значения, было настолько органичным для Капицы, что оно как освежающей волной обдавало каждого, кто соприкасался с ним как с физиком, а особенно его студентов. Переняли ли они это отношение от своего профессора и сохранили ли в себе? Понесли ли и дальше ту эстафету чистой научной любознательности, которую он им вручил, усвоили ли традицию смотреть на физическое исследование как на расшифровку великого плана устройства вселенной, заложенную самим Ньютоном и дошедшую до них через Бойля, Фарадея, Максвелла, Томсона, Резерфорда и Капицу? Пока могу лишь сказать, что мне очень хотелось бы ответить на этот вопрос положительно…

Помню, как на рубеже сороковых и пятидесятых годов большую, устроенную амфитеатром аудиторию в старом здании Московского университета на Моховой раз в неделю заполняли первокурсники физико-технического факультета. Впрочем, туда являлись и многие второкурсники, и еще какой-то более взрослый люд – вероятно, сотрудники Капицы и аспиранты. Ведь это было событие! На самом верху, тщательно все записывая, сидел сын Петра Леонидовича, Сережа, тогда еще совсем молоденький. Академик читал курс экспериментальной, или «общей», физики. Эти лекции, в отличие от всех других, не давали строго систематических знаний. Тем не менее уже тогда мы интуитивно понимали их большую важность и всегда являлись на них в полном составе. И интуиция нас не подвела. Сейчас, по прошествии более чем тридцати лет, эти лекции выступают в ретроспективном осознании как самое яркое из всего, что украшало наши студенческие годы, как дорогое воспоминание, окрашивающее ностальгическим чувством то невозвратное время. И причина этого проста: на лекциях Капицы мы и в самом деле сталкивались с очень важной вещью – тем настроем души, который обеспечил ученым прошлого возможность создать могучую современную науку и после этого стал постепенно угасать, уступая место настрою совершенно иному, на него не похожему и уже не содержащему в себе такого творческого потенциала. Застать и почувствовать «кожей» этот чистый дух физического исследования, породивший нынешнюю всепроникающую технологию и этой самой технологией угашенный, посчастливилось из ныне здравствующих людей сравнительно немногим. И среди тех, кому повезло, были мы – молодые студенты физтеха.

Ткань этих лекций имела четко выраженные продольные и поперечные нити. Продольными, проходящими через весь курс, были замечательные «лирические отступления» – рассказы о физиках, об их судьбе, о благородстве одних из них и неблаговидных поступках других, воспоминания о великом Резерфорде, а также спонтанно рождающиеся по ходу изложения размышления на самые различные темы – от проблемы приоритета в науке до постановки дела подготовки научных кадров. В этой части Капица воспитывал нас как людей, прививал нам те нравственные принципы, которые были характерны для ученых великой романтической эпохи. Поперечными нитями служили конкретные частные вопросы, которые входили в учебную программу – скажем, свойства гравитационного поля, устройство катушки Румкорфа, внутреннее преломление света и т. п. Но и здесь Капица не только учил нас, но и воспитывал – теперь уже как будущих физиков, исследователей. Тут он как раз и вырабатывал в нас отношение к физике, как к страшно интересному предмету. Средство, употребляемое им для этого, было всегда одно: ставя тот или иной, тысячи раз поставленный ранее, опыт или выводя на доске давно входящую во все учебники формулу, он делал это так, будто все происходит впервые в истории, т. е. на наших глазах совершается Открытие! Как и все остальное, Капица делал это вполне обдуманно. Однажды на лекции он даже приоткрыл нам тайну своего метода – правда, говоря не о себе, а о своем учителе Резерфорде. Он рассказывал, как Резерфорд на своих лекциях каждый раз заново выводил закон соударения двух твердых шариков (формула была необходима ему для обоснования своей революционной модели атома, предполагающей наличие весьма малого ядра и сравнительно обширной электронной оболочки), к следующему разу все опять забывая и, видимо, намеренно не желая готовить вывод перед лекцией. Капица одобрял и как бы «непрофессиональное» поведение Резерфорда, считая, что некоторая затяжка времени окупается здесь подлинностью демонстрируемого творческого процесса. И, раз он одобрял его, значит, считал желательным подражать ему – и действительно подражал. Одним из полезнейших следствий такого рода поведения было то, что Капица своим примером учил нас удивляться. Ведь без способности удивляться тому, что для остальных кажется само собой разумеющимся, нет настоящего ученого. Говорят, у Ньютона был старший брат – как и их отец, простой фермер. Однажды будущий физик, тогда еще юноша, сказал брату: «Знаешь, что меня поражает? Что все тела падают вниз!» Тот в ответ покатился со смеху: «Ну и глуп же ты, Исаак, куда же им падать – вверх, что ли?» А потом младший брат стал гениальным ученым, а старший так и остался землепашцем. Не знаю, был ли и вправду такой эпизод в жизни Ньютона, но уверен, что общая теория относительности была обязана своим возникновением тому, что однажды Эйнштейн удивился независимости ускорения тел в гравитационном поле от их массы.

Вот этим-то умением широко открытыми и удивленными глазами смотреть на природные процессы Капица заражал своих учеников. Для него был важен внутренний настрой человека, наличие в человеке научного романтизма, и тогда он выделял его из массы и старался помочь утвердиться в физике. В этой связи расскажу о случае, относящемся ко мне, так как это тот случай, который известен мне лучше всех других. Кажется, в начале второго курса я ради интереса поставил перед собой задачу: каковы должны быть длина и толщина кварцевой нити, чтобы использующие ее крутильные весы могли обнаружить световое давление? Конечно, задача эта очень проста, но на тогдашнем уровне моих математических познаний мне пришлось с ней основательно повозиться. Наконец я получил нужную формулу, подставил в нее параметры кварца и выписал окончательный ответ. Гордый самостоятельно полученным результатом, я оформил его в виде микрореферата, сделав поясняющие чертежи и рисунки. Не помню, кому я хвалился этим «трактатом», но каким-то путем он дошел до Капицы. И вот я узнаю: Петр Леонидович говорит на кафедре, что студенту Тростникову надо предоставить все необходимые материалы и приборы и пусть он в институтской лаборатории поставит опыт Лебедева. По какой-то причине я этого не сделал, но сам факт интереса у знаменитого академика к моему «детскому лепету» произвел на меня сильное впечатление и заставил о многом задуматься. Но лишь теперь я до конца понял, что скрывалось за этим неожиданным интересом. Капица учил нас не физике, а учил быть физиками, а понятие «физик», как и вообще «ученый», определяется не внешними признаками – суммой знаний, – а внутренними – способностью быть любопытным по отношению к природе и стремлением во что бы то ни стало свое любопытство удовлетворить.

С убежденностью Капицы в первичности внутреннего фактора в творчестве и в «производной» природе внешнего я столкнулся несколько позже еще раз. Увлекшись математикой, я задумал перейти на мехмат МГУ. Переводы такого рода администрацией не поощряются, поэтому я попросил аудиенции у Петра Леонидовича, рассчитывая на его содействие. Рассказав об изменении своих интересов, я спросил, не сможет ли он походатайствовать за меня перед ректором. Не стану приводить всю нашу беседу, имевшую для меня большое воспитательное значение, но в ней Капица выразил мнение, что совершенно не важно, какой диплом получает начинающий ученый, ибо важно только то, чем он интересуется. «Вы вполне можете заниматься математикой, кончив физический факультет», – сказал мне Капица, и этой фразой проблема, так долго мучившая меня, была мгновенно решена. Добавлю, что, окончив физфак МГУ, я впоследствии стал заниматься чистой математикой и диссертацию защитил уже в этой области науки, так что мудрость моего наставника вполне себя оправдала.

Понимая, что нельзя ждать, пока каждый студент сам увлечется чем-то и самостоятельно поставит перед собой задачу, которая на его стадии развития будет для него творческой проблемой, он решил помочь нам и дал собственную подборку физических задач. В годы нашей учебы она «ходила по рукам» в машинописном виде и лишь в шестидесятых годах была опубликована в брошюре издательства «Знание». Затем, уже в дополненном виде, она печаталась и в других издательствах, и ныне достаточно широко известна, так что анализировать ее тут нет надобности. Скажу только, что все «задачи Капицы» были сформулированы именно так, чтобы студент, избравший какую-то из них для размышления, чувствовал себя пионером в исследовании некоторого явления, поскольку к ним не было дано никаких ответов и даже было непонятно, решал ли их сам Капица или нет. Характерной особенностью этих задач было то, что нужные для решения параметры не давались и их приходилось брать из справочников, а также то, что при решении необходимо было учитывать не только свойства того объекта, по отношению к которому ставился вопрос, но и поведение окружающей его среды, т. е. четко осознавать всю физическую ситуацию в целом. Скажем, решить задачу: «Река образует наклонную плоскость; может ли тело из-за этого плыть по реке со скоростью, превышающей скорость течения?» – можно лишь при том условии, что человек разобрался в картине распределения скоростей в толще воды. «Скоростью течения» мы называем фактически только скорость самого верхнего слоя воды, но под ним лежат слои, имеющие все меньшую скорость движения, а на самом дне вода неподвижна. Этот, обычно игнорируемый, факт и всплывает наружу, когда мы приступаем к размышлению над задачей, и уже одно это оказывается полезным.

Я добавил бы к этому, что «задачи Капицы» трогательны сквозящей в них заботой о студентах. Труд по их составлению был проявлением душевной щедрости, т. е. в конечном счете любви к людям. Те, кто знал Петра Леонидовича близко, единодушно говорят, что он был исключительно доброжелательным человеком. Нам, конечно, было не так просто уловить эту его черту, так как разница положений студента и академика все же очень велика и особой интимности в отношениях здесь быть не может. Сокровенность его доброты усугублялась еще и тем, что это был человек железной воли, а это качество воспринимается людьми, не обладающими большим жизненным опытом, как противоположное доброте.

Но мне все же повезло и здесь. Однажды я совершенно случайно присутствовал при его неожиданной встрече с академиком В.А. Фоком. Я писал тогда брошюру об А.А. Фридмане и нуждался в интервью с хорошо знавшим его Фоком. Последний назначил мне встречу в Президиуме Академии наук СССР, куда прибыл из Ленинграда по какому-то делу. И вот, в момент нашего разговора, в комнату случайно заглянул Капица. Не могу передать, как просияло его лицо. Я был надолго забыт и затаив дыхание следил из уголка за сценой свидания двух любящих друг друга людей. Не было такой мелочи, относящейся к быту, которую бы не выспросил Петр Леонидович, выясняя, насколько удобно устроился в Москве Владимир Александрович. Много раз при этом дознании он приходил в ужас от жутковатых условий проживания ученого и каждый раз при этом предлагал переехать к нему на Николину гору, уверяя, что этот переезд не составит никакого труда, так как есть и машина и шофер. Неуютное казенное помещение вдруг озарилось светом и наполнилось теплом, а два титана мировой науки вдруг сбросили маски «величия» и сделались теми, кем они всегда на самом деле и оставались – навеки преданными друг другу товарищами.

Вспоминая невольно подсмотренную мною встречу академиков Капицы и Фока, я вижу в ней теперь новую сторону. Я начинаю догадываться, что эмоциональность этого свидания объяснялась тем, что тогда сошлись два представителя вымирающей породы ученых, сошлись «последние из могикан». Фок был всего на четыре года младше Капицы и в молодости варился в той же кухне европейской физики, которая была родной и для Капицы. Хотя Капица был экспериментатором, а Фок – теоретиком, они были близкими коллегами по созданию новой физики, основанной на ядерно-оболочечной модели атома и квантовых представлениях. В этой работе они участвовали совместно с блестящими физиками своего поколения Бором, Дэвиссоном, Комптоном, Де Бройлем, Гейзенбергом, Шредингером, Дираком, Паули, Штерном, Эренфестом и другими. А в то время, когда произошла их встреча в апартаментах Академии наук, большинство из этих физиков, чьи имена звучат для нас как абстрактные символы таких-то открытий, а для них наполнялись конкретными воспоминаниями о близких людях, каждый из которых был неповторимой, непохожей ни на кого другого личностью, – большинство из них уже оставили сей мир. Два тлеющих уголька, оставшихся от грандиозного костра человеческого гения, волею судьбы сблизились и на несколько минут стали снова разгораться. Но вернуть тот небывалый огонь, осветивший глубочайшие тайны материи, было уже невозможно…

Да, своеобразие прошедшей эпохи, ее «психологический тип», проявлявшийся в наиболее активных ее деятелях, нельзя воспроизвести заново, даже если очень захочется. В жизни человечества все настолько связано, что для восстановления прежнего духовного настроя надо было бы восстановить всю структуру прежней жизни, начиная от бытовых условий и средств связи и кончая распространенными тогда традициями; а к тому же и вычеркнуть из памяти новейшую историю, оказывающую на умы необратимое воздействие. Это, разумеется, совершенно невозможно, еще не было в истории случая, чтобы ностальгия, пусть даже очень сильная, породила что-то более серьезное, чем стилизацию под старину и музеи. И было бы пустым занятием призывать сейчас к тому, чтобы наука опять украсилась ореолом романтики, окружавшим ее в начале нашего столетия. Этот атрибут придали ей тысячи и миллионы объективных причин, нам неподвластных и в большинстве своем нам неизвестных. Плеяда научных романтиков сделала свое историческое дело и удалилась со сцены. Это произошло уже на наших глазах, ибо мы видели и знали того из плеяды, кто ушел последним, – Петра Леонидовича Капицу. И мы должны ясно понять, что в ближайшее время таких людей в науке уже не будет, ибо настала новая эпоха.

Но хотя мы не можем вернуть прошедшего (да это и не нужно), мы обязаны сделать из него выводы, которые могут быть полезными для настоящего. Вглядевшись в ярчайшего представителя этого прошедшего – Капицу, мы заметили, что главной чертой его натуры было отношение к науке как увлекательнейшему разгадыванию загадок природы, т. е. как к занятию чрезвычайно интересному, независимо от получаемой от него выгоды – как для общества, так и для себя лично. Конечно, эта же черта была свойственна и всем крупным физикам его эпохи, работавшим в первой половине двадцатого века. Это были подлинные энтузиасты, а нередко и фанатики науки, и величайшее счастье им доставлял сам процесс исследования. И что же? Именно эти бескорыстные романтики заложили базу всей той корысти, которую мы извлекаем теперь в огромных количествах из научных достижений. Когда они стали уходить из науки, расширение и укрепление этой базы остановилось. Ведь не секрет, что после создания в 1930-х годах квантовой механики, т. е. на протяжении уже пятидесяти лет, в физике не было получено ни одного фундаментального результата. Теория элементарных частиц топчется на месте, и ей не помогают миллионные затраты на гигантские ускорители, единой теории поля нет, геометро-динамика представляет собой лишь набор «программ», и даже лазеры, которыми мы так склонны гордиться, явились реализацией теоретического расчета Эйнштейна, сделанного в 1916 году. Но мы не хотим видеть этого и продолжаем говорить и писать о быстром развитии науки, выдавая за него развитие технологии. Однако, когда технология исчерпает научную базу, ее рост прекратится, и тогда нам уже вообще нечем станет гордиться – ни наукой, ни технологией.

Я не могу дать по этому поводу каких-то рекомендаций, да и кто я такой, чтобы давать кому бы то ни было рекомендации? Но я позволю себе высказать на этот счет некоторые субъективные соображения, навеянные образом Капицы. Мне кажется, что постоянное акцентирование в печати, докладах, по радио и по телевидению практической пользы науки является неправильным и недальновидным. Мы боремся с тем, чтобы наука не превращалась в кормушку для защитивших диссертации, но не понимаем, что ее нельзя представлять кормушкой и для всего человечества в целом. Конечно, не надо делать вид, будто нас интересует лишь чистое познание, а не польза, но надо начинать не с пользы, а с познания. Если оно будет истинным, а не фальшивым, то польза последует обязательно, ибо никакое проникновение в тайны природы не может не принести пользы – в том или ином смысле. В понятии «научно-техническая революция» мы делаем ударение не на том слове, и это совсем не безобидно, ибо может привести к тому, что никакой «революции» вообще не произойдет. В произнесении этой формулы нам нужно подражать нашим великим покойным учителям, которые совершили полвека назад великую научную революцию, а совершив, не впали в хвастливость и не ударились в прожектерство, а до конца своих дней оставались в твердом убеждении, что величайшим из всех триумфов является триумф познающей мир человеческой мысли.

Он один знал, куда ведет Россию

Старец проснулся в обычное время, попытался подняться и не смог, такая охватила слабость. И понял, что уже не встанет.

За окном было еще темно, бревенчатые стены озарялись лишь тусклой лампадкой. Страха смерти не было. И снова, в который раз, он начал перебирать свою жизнь, чтобы еще до Страшного Суда дать ей свою собственную оценку.

Если это был он

Скромный путевой дворец. Скоро зима. Что делать? Возвращаться в Петербург, ежедневно напоминающий ему об отце, опять оказаться в центре придворной суеты и с деланой улыбкой на лице ждать, когда масоны приведут в исполнение приговор, вынесенный ему за запрещение их лож? Господи, но это же было свыше моих сил! А тут такой шанс, какого больше не будет. Верный друг Дибич не проболтается, а лейб-медик Вилье за хорошие деньги составит заключение о смерти. И составил, только в протоколе осмотра трупа допустил ошибку: отметив повреждение от падения в молодости с лошади, о котором не раз слышал, перепутал левую ногу с правой. Но на это, к счастью, никто не обратил тогда внимания.

Господи, простишь ли меня за это решение? Обман народа, вовлечение брата в великий грех – помазание в

Успенском соборе на царство при живом миропомазаннике. Старец застонал, как от физической боли, и уставшая от напряжения его душа обратилась к более светлым воспоминаниям – к романтической дружбе с Адамом Чарторыжским, ко встрече в Париже с Лагарпом, который воспитывал его в республиканском духе, а потом сам стал убежденным монархистом. И, конечно, как всегда, появился тот самоуверенный, смелый, гениальный – с которым он шесть лет вел сложнейшую партию-многоходовку и поставил-таки ему под Лейпцигом мат, оказавшись более хитрым игроком, что и сам побежденный признал на острове Святой Елены…

Вот какие тени слетались к убогой крестьянской избе на окраине Томска в начале февраля 1864 года. Если, конечно, это был ОН.

Начало царствования

Не было в России монарха более недооцененного, более окарикатуренного в литературе, а потом и в фильмах, чем Александр Первый. «Плешивый щеголь, враг труда» – вот что получил он вместо благодарности за труды на благо Отечества. И от кого получил? От поэта, выучившегося на его деньги в основанном им лицее – одном из многочисленных новых учебных заведений, сеть которых царь создавал на всей территории России, считая просвещение граждан важным этапом подготовки отмены крепостничества. Даже к ненавидимому дворянством за попытки ограничить его своеволие и потому оклеветанному Павлу история не так несправедлива.

А за что, кроме просвещения, было благодарить Александра I – может, больше и не за что? Ответить на этот вопрос чрезвычайно легко, надо лишь вспомнить евангельскую мудрость: о дереве судят по его плодам. А плоды всякого царствования – суть те изменения, которые произошли в стране за его годы. Значит, нам надо взять Россию 1825 года, когда Александр покинул трон, и вычесть из нее Россию 1801 года, когда он на него взошел. Разница и будет плодом, по которому надо оценивать правление этого императора.

Политическое наследие, которое ему досталось, было ужасающим. Никакого законного государственного порядка не существовало, действия власти, как и то, кто завтра будет у власти, предсказать было невозможно. Дворянская верхушка, трепетавшая перед Петром и потому державшаяся в рамках дисциплины, после его смерти с накопившимся за 30 лет нетерпением рванулась к власти. Пользуясь тем, что Петр не оставил никаких указаний, касающихся твердого порядка престолонаследия, она стала действовать, как преторианцы в Древнем Риме – возводить на трон того, кто, по ее мнению, хорош для нее. Так наступила «эпоха дворцовых переворотов», как назвал ее Ключевский. Легкость смены монархов была невероятной. Анна Иоанновна стала императрицей по интригам одного человека – боярина Димитрия Голицына; Елизавету Петровну посадили на престол 19 гвардейцев; убили Петра Третьего и наделили верховной властью Екатерину Вторую два человека – братья Орловы; зверски забили до смерти Павла Первого – граф Пален с десятком пьяных подельников. Тридцатилетнее отсутствие переворотов при Екатерине (не считая неудавшейся попытки Пугачева) не должно создать иллюзии, будто установилась наконец законность. Наоборот, на большинство населения, т. е. на крепостных крестьян, распространилось в этот период самое чудовищное беззаконие – они были превращены в безгласных и бесправных рабов. Просто эта мудрая правительница всемерно баловала дворян – дарила им земли, отнятые у монастырей и завоеванные в результате успешных военных кампаний, истратила 40 миллионов на своих фаворитов. Понятно, что они пылинки сдували со своей «матушки-государыни».

Правил железной рукой в бархатной перчатке

Вот какую страну получил в свои руки Александр – северный вариант латиноамериканской «банановой республики», где все решает очередная хунта. При этом ему был показан изуродованный труп отца, увидев который он, как стоял, так и рухнул навзничь. Это был намек: видишь, что бывает с царями, которые не находят с нами общего языка! Этот намек Александр прекрасно понял и в один день превратился из юноши с открытым сердцем, видящим в каждом человеке прежде всего хорошее, в глубоко спрятавшего в себе свои настоящие мысли и чувства актера, игравшего роль безобидного простачка. Он прослыл безвольным, подверженным внешним влияниям – то «интимного кабинета», то Сперанского, то Аракчеева, то архимандрита Фотия – и этим усыпил бдительность дворянства и сохранил себе жизнь, а на самом деле он умело использовал то одних, то других фигурантов, чтобы они, каждый на своем этапе, содействовали осуществлению его стратегической программы, известной только ему. И вдобавок к тому, что он переиграл французского императора, ему удалось переиграть и русское дворянство, сковав его амбиции прочной сетью законов, властью Государственного совета, укреплением местной администрации разного уровня нормативными актами, накопившимися постепенно и незаметно. И когда очередные заговорщики 14 декабря 1825 года подошли к Зимнему дворцу уже не с кучкой авантюристов, а с целым войском, вместо взрыва, который должен был сбросить Николая, получился пшик: Россия была уже не та. В конце царствования Александра она стала ПРАВОВЫМ ГОСУДАРСТВОМ, пусть даже лишь отчасти.

Стоит ли докапываться до правды?

Неужели он дожил-таки до освобождения крестьян, о котором мечтал с первых дней своего правления и которое так основательно и всесторонне подготавливал?

Есть много убедительных доводов в пользу мнения, что таинственный сибирский старец Федор Кузьмич был на самом деле покинувшим престол императором Александром. Но все эти доводы косвенные. Прямым доказательством мог бы стать только сравнительный анализ ДНК. Провести его проще простого. В Томске лежат мощи Федора Кузьмича, ставшего местночтимым святым, в Голландии наверняка найдутся потомки по женской линии королевы Анны Павловны – родной сестры Александра Павловича. Московский патриарх и нынешняя голландская королева Беатрикс благословение на экспертизу, думается, дадут, а обойдется она всего в несколько тысяч долларов. Вопрос в другом: нужно ли раскрывать тайну человека, который сознательно решил унести ее в могилу?

Кто нашей стране нужней – губернаторы или сатирики?

Двадцать восьмого января 2006 года исполнилось 180 лет со дня рождения Михаила Евграфовича Салтыкова-Щедрина. Круглая дата весьма кстати заставляет нас вспомнить об этом выдающемся сыне России, который в последнее время почти выпал из нашего общественного сознания. Кстати не только потому, что забывать о людях, составляющих гордость нации, всегда нехорошо, но и потому, что для осмысления сути его творчества нынче есть особые причины.

Два дела ради одной цели

По прошествии длительного времени мы обычно имеем дело не с человеком, а с его образом, и чем масштабнее человек, тем большему искажению подвергается его образ. В случае Салтыкова-Щедрина – фигуры масштаба поистине громадного – образ потерял всякую схожесть с оригиналом, и нам надо начать с восстановления хотя бы минимальной правды об этом деятеле.

Правду о нем надо искать прежде всего в том, как воспринимали его современники, что он делал для той России, в которой жил. А делал он вот что: с огромным напряжением, на пределе отпущенных ему сил и очень действенно служил тому конкретному отечеству, в рамках которого протекало его земное существование.

А что было отпущено ему судьбой? Великий литературный талант, редкие административные способности и бесконечная любовь к своей Родине. Окончив знаменитый Царскосельский лицей, задуманный Александром Первым как «кузница высших управленческих кадров», он уже в возрасте 18 лет поступил на государственную службу, на которой с небольшими перерывами провел около двадцати лет. Эта сторона его жизнедеятельности часто замалчивается, и очень напрасно, ибо по затраченной на нее энергии и принесенной ею пользе она вполне сравнима с его литературным трудом. В Рязани, а затем в Твери он был вице-губернатором. В трех губерниях – Пензенской, Тульской и той же Рязанской он занимал другую генеральскую должность управляющего казенной палатой – фактически местного министра финансов. И главным, чему он посвящал свои усилия на этих высоких постах, была борьба с коррупцией, как и ныне, захлестывавшей тогда Россию. Всюду, где он служил, он становился грозой взяточников.

Вскоре он решил, что локальными мерами положения в стране не исправить и что надо привлекать внимание общества к недостаткам административной системы в целом, обволакивающей всех царских ревизоров патриархальной лаской и щедростью и тем самым не позволяющей Петербургу составить истинное представление о ситуации в провинции. Так Салтыков-Щедрин встал на путь литературной сатиры, которая сделалась второй стороной его государственного служения. Но после его кончины вспоминали только об этой второй стороне, и в каждую эпоху трактовали ее так, как было выгодно для текущего момента. Этого он не предусмотрел.

Над кем он смеялся

Что представляют собой «Губернские очерки», «Пошехонская старина», «История одного города», сказки Салтыкова-Щедрина? Конечно, это смех сквозь слезы. Это не бичевание кого-то, каких-то внешних злых сил, это самобичевание. Салтыков-Щедрин говорил читателям: что же мы с вами за люди, не проявляем никакой инициативы и возлагаем все упования только на начальство, которое от этого наглеет и коснеет в лени и тупости? И это «мы» всегда оставалось единственным предметом его едких насмешек, нигде не переходя в «они». В послереформенной России Салтыков-Щедрин был таким знаменитым патриотом, так ясно выразил свое антизападническое мировоззрение в «Убежище Монрепо» и свое восхищение сметкой и умом русского народа в блистательной сказке «Как один мужик двух генералов накормил», так добросовестно нес цареву службу, что никому не могло прийти в голову заподозрить его в русофобии или в призывах к свержению монархии. Зная о своей репутации, он позволял себе порой перегибать палку, и это было проявлением недальновидности, которая впоследствии дала возможность спекулировать на его имени.

Большевики записали его в свои ряды

При советской власти Салтыков-Щедрин сделал посмертно блестящую карьеру, которой, конечно, никогда себе не пожелал бы. Но марксисты не спросили его согласия и беспардонно записали в революционеры. Разумеется, это была величайшая фальсификация. Салтыков-Щедрин убедительно доказывал, что наши беды коренятся в наших собственных недостатках и, чтобы жизнь стала лучше, надо признать эти недостатки, покаяться и очиститься от них; советские идеологи приписали ему совершенно противоположную мысль: мы хорошие, а живем плохо потому, что у нас плохая власть, которую, следовательно, надо сбросить. В таком «откорректированном» виде в 1934 году был экранизирован роман «Господа Головлевы», ничего общего не имевший с революционной пропагандой и представлявший собой высокохудожественный образец критического реализма. В 1946 году в докладе Жданова о журналах «Звезда» и «Ленинград» было прямо сказано, что партия «устами Ленина и Сталина неоднократно признавала огромное значение великих русских революционно-демократических писателей и критиков – Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Салтыкова-Щедрина, Плеханова». Вот в какую компанию попал бедный вице-губернатор – все, кроме него, тут откровенно деклассированные маргиналы! Вот цена неосторожности в высказываниях.

Куда конь с копытом, туда и рак с клешней

Но еще хуже, лживее и гаже большевиков извратили литературные находки Салтыкова-Щедрина люди, которые появились лишь в начале двадцатого века, в его середине стали очень популярными, а сегодня просто-таки доминируют на эстраде и на телевидении. Народ метко припечатал их кличкой «смехачи».

Сами-то они считают себя сатириками. Но объект их сатиры – не «мы», а «они», только теперь это уже не власти, а простые русские люди, наш народ. Эта русофобия началась с давнего сюжета Жванецкого «В греческом зале, в греческом зале», а сейчас достигла апогея. Чтобы доказать это, придется, преодолевая отвращение, привести цитату. Как-то раз по всероссийскому телеканалу под «фанеру» с записью идиотского гогота толпы был озвучен неким смехачом такой текст: «Купец поехал в дальние страны, спросил дочерей, что им привезти. Старшая сказала: бальное платье. Средняя сказала: накидку с каменьями. Младшая же попросила: “«Привези мне чудище мохнатое для сексуальных утех”…»

Все. Дальше падать некуда, это дно. Любой узнает здесь самую целомудренную и самую трогательную сказку «Аленький цветочек», вызывавшую слезы умиления и восхищения бескорыстной самоотверженной любовью у многих поколений русских деток. Современному смехачеству необходимо было отравить и это ядом цинизма и пошлости. Теперь оно может торжествовать.

Мне понятно, что могут рождаться на свет такие моральные уроды, как этот «сатирик». Мне понятно и то, что по нашей лености не нашлось человека, который специально разыскал бы этого негодяя, чтобы плюнуть ему в лицо. Но одного я так и не могу понять – что в его репризе смешного.

Думаю, этого не понял бы и Салтыков-Щедрин, если бы вернулся к жизни. А мы не стали бы ему ничего объяснять и посоветовали бы, дабы не плодить бездарных подражателей, не высмеивать глупость публично, а возглавить какую-нибудь губернию и устраивать в ней жизнь по-умному.

За всех за нас вы думали в Кремле

Начиная разговор о Сталине, нужно отдавать себе отчет в том, что ты непременно навлечешь на себя чей-то гнев. Что бы ты о нем ни сказал, какую бы-ни дал оценку его личности и его деятельности, всегда найдется достаточно много людей, которых это возмутит. Единственным способом избежать негодования было бы говорить о Сталине так, как говорят о Навуходоносоре, жившем две с половиной тысячи лет назад и сделавшемся за это время чистой абстракцией. Но это невозможно, ибо для большинства наших граждан умерший всего полвека назад вождь представляет собой живую конкретность.

Однако само наше пристрастное отношение к этой персоне делает ее обсуждение актуальным и даже необходимым. Ведь все равно рано или поздно эмоции надо будет заменить трезвым подходом, и лучше это начать делать до того, как историческая правда начнет забываться и вместо реального Сталина появится Сталин мифологический. Пятьдесят лет – срок для этого оптимальный: страсти уже поостыли, а колоссальная фигура, нависавшая недавно надо всем миром, еще живет в нашей памяти.

Объективный подход должен заключаться в том, чтобы оценивать Сталина исключительно по историческому результату его правления, полностью отвлекаясь от специфики тех средств, которые он применял для достижения этого результата. Конечно, отвлечься от них психологически трудно, ибо именно средства, к которым он прибегал, больше всего задевают за живое, но постараться сделать это необходимо. Иначе уйдет время истины, которое примерно через пятьдесят лет кончается, вместе с уходом из жизни последних свидетелей эпохи. Именно через такой период Толстой дал верное описание Отечественной войны 1812 года, а Фолкнер – Гражданской войны в США.

Что такое исторический результат деятельности Сталина?

Это разница между той Россией, которая была до его прихода к власти, и той, которую он оставил своим преемникам, уйдя в иной мир. Она получается простым вычитанием из Советского Союза 1953 года, когда вождь умер, Советского Союза 1928 года, когда жестокая борьба между ним и Троцким завершилась в его пользу, а устранение Зиновьева, Каменева, Бухарина и Кирова было уже «делом техники» и нуждалось лишь в каком-то предлоге.

Давайте начнем с вычитаемого. Что представляла собой наша страна в 1928 году?

Это было довольно фантастическое государственное образование, по своему происхождению идеократическое, но все более переходящее в бюрократическое, поскольку его центральная идея – диктатура пролетариата, готовящего мировую революцию, – постепенно приедалась и пламенная пропаганда этой идеи фанатиками все более вытеснялась демагогией приспособленцев. Перерожденчество и цинизм, как всегда, начинались с головы, и наиболее ревностными блюстителями чистоты и незапятнанности партийных лозунгов становились карьеристы, обрушивающиеся на всевозможных «уклонистов», чтобы расчистить себе дорогу вверх по служебной лестнице. Соответственно этому репрессивный аппарат ЧК переориентировался с подавления истинных классовых врагов и всяких «бывших», которых становилось все меньше, на преследование призраков типа «Промпартии», «вредителей», «провокаторов» и т. п. Что же касается материального фундамента молодой республики, то он был очень слабым, народ в своей массе был нищим, полуголодным, раздетым и разутым; всякая тряпка считалась вещью и не выкидывалась. Последствия страшной разрухи, вызванной Гражданской войной, были преодолены лишь в малой степени, да и то главным образом благодаря НЭПу, а не организующей деятельности партийных руководителей, делающих ставку на призывы трудиться, а не на механизмы реальной трудовой заинтересованности. В промышленном и оборонном отношении мы были тогда очень отсталой страной.

Что сказать о тогдашнем общественном сознании? Оно не было однородным. Для рыцарей революции, искренне поверивших в нашу великую миссию освобождения трудящихся всего мира, которых отец Сергий Булгаков называл «почти святыми», конец двадцатых был трагедией, периодом глубокого разочарования. С болью в сердце они видели вокруг себя отступничество от подлинного большевизма, предательство революционных идеалов, впадение в мерзкое мещанство. Их приводило в отчаяние, что женщины ставили у своих зеркал портреты не Ленина и Дзержинского, а Дугласа Фербенкса и Монти Бенкса, а граммофоны играли не «Марсельезу», а «Аргентинское танго». Негодование наступлением мелкобуржуазной стихии лучше всех выразил Маяковский – гениальный поэт, но наивный человек, принявший за чистую монету пафос строительства нового мира и посвятивший свой уникальный дар его пропаганде, что становилось все более нелепым и в конце концов привело его к гибели. Уже в начале двадцатых он чутко уловил тревожащую его тенденцию и написал такие строки:

Утихомирились бури революционных лон. Подернулась тиной советская мешанина, И вылезло Из-за спины РСФСР Мурло мещанина.

Но начавшееся приземление жизненных установок могли заметить только максималисты – на самом деле романтики, а точнее, дури, было еще очень много. Население все еще верило, что через тридцать лет человек будет заходить в магазин и брать, что ему нужно, бесплатно: «каждому по потребностям». И уж конечно, ископаемым экспонатом музея станет замучивший всю Россию клоп (тот же Маяковский отразил это в одноименной пьесе). На возникающие у кого-то жалобы отвечали: «Это пустяки по сравнению с мировой революцией», а при препирательствах в трамвае говорили: «Таких, как вы, мы в коммунизм не возьмем», – и это было весомым аргументом. Левацкие крайности, вроде общества «Долой стыд!» (его члены ходили по улицам нагишом), все еще держались, хотя начали уже вызывать осуждение толпы. Зато закрытие церквей никого особенно не волновало: верили, что рай построим без Бога, «своей мозолистой рукой». Антирелигиозные убеждения поддерживали блестяще сделанные фильмы-агитки «Чудотворец», «Праздник святого Йоргена», «Крылья холопа» и другие.

Особо надо сказать об эстетике конца двадцатых, которая, как и всегда, нагляднее всего заявляла себя в архитектуре. Это было время конструктивизма, питавшегося идеологией «освобожденного труда». Ее образцом является клуб имени Русакова в Москве К.С. Мельникова, прозванный «домом-комбайном». Он был воздвигнут в 1928 году как символ не только нового зодчества, но и новой жизни, но вместо ожидаемого триумфа потерпел полный провал. Москвичи не оценили его смелых форм и восприняли сооружение как уродство. Произошло то, чего не предвидели новаторы, – глаз публики стал возвращаться к традиционным русским критериям красоты и безобразия и затосковал по классицизму. Соответственно, начали отвергаться зрителями и формалистические выдумки театра Мейерхольда, карикатурно изображенного в «Двенадцати стульях» (1928 г.) под видом «Театра Колумба».

Суммируя сказанное, можно обрисовать обстановку накануне взятия Сталиным всей полноты власти в свои руки следующим образом. Эксперимент по созданию всероссийской коммуны под водительством рабочего класса, за которым с большой симпатией наблюдали из своего прекрасного далека левые круги Запада, потерпел фиаско. Ожидаемого роста производительности «освобожденного труда» не произошло, и поднять народное хозяйство не удалось. Вывешивание на досках почета портретов ударников оказалось слабым стимулом для напряжения сил, а жестко контролируемый партией НЭП мог заткнуть лишь самые зияющие дыры. В обществе назревало разочарование и разброд, все чаще ностальгически вспоминали «мирное время» (до 1914 года). Народ затосковал по стабильности, по традиционному укладу жизни, хотел порядка. Ему надоела «революционная» риторика бесконечных митингов и собраний, а высшие партийные функционеры мечтали образовать новую аристократию, но инстинктивно догадывались, что истинная аристократия без монарха существовать не может. Так низы и верхи сошлись в желании получить царя, не важно, под каким названием, который один мог бы своей волей прекратить попытки осуществить неосуществимую утопию кабинетных теоретиков социализма как самой эффективной в производственном отношении формации.

Перепрыгнем через четверть века – срок по историческим меркам ничтожный. И что же мы застаем? Империю. Всесильная вертикаль власти, начинающаяся в Кремле, не оставила и следов политической самодеятельности класса-гегемона. Каждый знает теперь свое место в работающей как часы государственной машине, ощущая себя одним из ее винтиков. Координируемое Госпланом народное хозяйство вышло по промышленной продукции на первое место в Европе и на второе в мире. Еще большее чудо произошло в области науки. Советская математика по новым идеям и прикладным разработкам опередила немецкую и французскую, физика дала таких ученых, которые в дальнейшем получили более десяти Нобелевских премий. Вторыми после американцев они создали атомную бомбу, а запустили спутник, т. е. решили проблему ее доставки в любое место земного шара, первыми. Бряцая этим страшным оружием, Империя создала сообщество стран-сателлитов в виде «антиимпериалистического лагеря», занявшего половину планеты. Отдельно надо сказать о том, что высочайшего уровня достигло искусство. Советские композиторы-классики Шостакович, Прокофьев и Хачатурян стали гордостью двадцатого века, необычайный взлет произошел в оперном творчестве, высочайших вершин достигли театр и кинематограф. Это заставляет подойти дифференцированно к понятию «тоталитаризм»: в сталинские времена этот тип общественного жизнеустроения характеризовался не столько страхом, который всегда парализует творчество, сколько идеей служения, его стимулирующей. Соответственно, сформировалось служилое сословие имперской аристократии – государственные и хозяйственные деятели такого масштаба, которых можно сравнить разве что с «Екатерининскими орлами». Они являлись опорой императору, которого так и не короновали и именовали «вождем», получая от него щедрые денежные награды, дачи, привилегии и почести.

* * *

Итак, все готово для того, чтобы произвести операцию вычитания. Уменьшаемое и вычитаемое представлены нами совершенно беспристрастно, поэтому и разность будет объективной. Останется только посмотреть, положительна она или отрицательна, и мы будем иметь оценку Сталина как исторического деятеля. Так или нет?

Думается, даже поставив вопрос в такой предельно упрощенной форме, мы не получим на него единого ответа. Всякий ответит на него в соответствии с тем, в чем он видит смысл истории и как выстраивает в ней иерархию ценностей. Один скажет: любая республика, даже самая плохая, лучше любой империи, даже самой хорошей. Другой выскажет противоположное убеждение: любая империя лучше любой республики. Тем не менее наша постановка проблемы имела смысл: она поможет каждому нашему читателю разобраться в своем глубинном политическом кредо.

Ну а каково кредо вразумляемого Церковью христианина? Он, конечно, за империю. В империи – Первом Риме – возникло христианство; в империи – Втором Риме – очищалось от ересей; в империи – Третьем Риме – встретит пришествие антихриста и конец истории. Хочется только, чтобы этот Третий Рим, который ушел сейчас, как град Китеж, под воду, но обязательно всплывет, был не половинчатой империей, как у Сталина, не решившегося отказаться от марксизма, а настоящей.

Святитель, связавший три эпохи

Когда нас охватывают сомнения относительно будущего России – а при нашей жизни, с ее лихими поворотами и озадачивающими сюрпризами, они не могут не возникать, – надо вспоминать слова инока Филофея: «Москва – Третий Рим, а четвертому не быти», несомненно услышанные им от самого Бога. В них – гарантия сохранения нашего духовного стержня, а значит, и существования как нации. Что нам волноваться, если сам Творец и Хозяин истории определил нашу судьбу до конца времен, и от нее нам не уйти. А если – не приведи Господь! – мы сделаемся отступниками и решительно не захотим ее принять, Бог из камней сих сделает русских, и они вместо нас будут свидетельствовать при приходе антихриста погружающемуся в бездну греха миру о Христовой Истине. Этого ли мы хотим?

Понятно, что фраза, произнесенная в XV веке, может показаться не очень убедительной. Но у нее есть наилучшее из всех возможных ее подтверждений – наша история.

В чем, собственно, заключается главная мысль старца Филофея? В том, что все происходившее в России со времени ее Крещения и что будет происходить в ней, пока бытие не упразднится его Создателем и звездное небо не свернется, как свиток, имеет единый, сквозной смысл, а значит, в своей сущности характеризуется строгой преемственностью. Попятные струи, круговые завихрения и прочая турбулентность свойственны лишь поверхностному слою нашей реки времен, а в своем глубинном течении она куда направила воды тысячу лет назад, туда катит их ныне и будет катить после нас.

Кто-то из читателей возразит: а как же семьдесят лет советского атеизма? Разве коммунистам не удалось приостановить ход нашей христианской истории?

Конечно нет! Прельстившись учением Маркса, коммунисты тешили себя иллюзией, будто направляют события туда, куда указал этот лжепророк, но их деятельность была подобна усилиям лодочников, пытающихся взмахами весел повернуть течение Волги. Да, наверху они гнали волну в свое «светлое будущее», но основное течение все равно сносило их туда, куда назначил двигаться России Всевышний. Желая построить новый мир, они сломали сословную структуру царской России, но, не понимая того, что это восстанавливает административное устроение допетровской Святой Руси, перенесли столицу в первопрестольную Москву. Взявшись за создание «нового человека», они написали для него «Кодекс строителя коммунизма», но он получился почти копией заповедей Христа, только без ссылки на источник. Революции существуют лишь в умах политиков, а народная жизнь непрерывна, ибо она складывается из жизней отдельных людей, которые, переходя из одного отрезка истории в другой, остаются теми же самыми.

Особенно прочной скрепой сменяющих друг друга периодов общенациональной жизни служат индивидуальные истории таких личностей, которые, во-первых, умеют вобрать в себя как можно больше той России, в которой протекала их молодость, и, во-вторых, сохраняют верность тому лучшему, что они вобрали в свою душу и чему научились. А если они становятся к тому же еще и публичными фигурами и имеют возможность передавать накопленное осмысленное широкому кругу людей, обеспечивая этим плавность, а значит, и целенаправленность духовного развития страны, то им просто нет цены.

Таким драгоценным для России человеком, обладавшим в исключительной мере всеми тремя упомянутыми качествами, был великий святитель, архиепископ Верейский

Иларион (Троицкий). В обращенном к нему кондаке Церковь поет: «Краса новомучеников Российских, Руси святой похвала», и это абсолютно верно. Но к этому надо добавить, что он был украшением не только сонма новомучеников, но и всей России.

Как и почему у бедного сельского батюшки родилось это чудо человеческого совершенства? Дивный юноша рос на рубеже веков в уездной глуши Тульской губернии. Он сочетал в себе редкую красоту и физическое совершенство с ангельской чистотой целомудренной души и выдающимися способностями к учебе и умственному труду, позволившими ему блестяще пройти полный курс образования, который полагался ему по происхождению – духовное училище, семинария, духовная академия, и в 27 лет получить звание магистра богословия. Казалось, ему не нужно было бороться с соблазнами и, окончив учебу, он просто и естественно принял монашеский постриг и в том же году стал сначала иеромонахом, а затем архимандритом.

Что же окружало эту необыкновенную личность в период ее созревания и что из окружающего она впитала, чтобы сохранить в себе до кончины, делясь им с другими?

Это была великая пореформенная Россия, прекраснейшая из стран, когда-либо существовавшая на земле, но в невиданной пышности своего очередного расцвета начавшая уже проявлять признаки увядания и омертвения, – всего ощутимее в завораживающей и будоражащей культуре Серебряного века. Эта культура, достигнув предельных высот по уровню мастерства, в нравственном отношении пыталась встать по ту сторону добра и зла, и эти два начала все больше перемешивались между собой в русской жизни, так что отделить их друг от друга стало почти невозможно. Одни и те же люди слушали проповеди Иоанна Кронштадтского и читали революционные прокламации, молились в храме о «безмолвном житии во всяком благочестии и чистоте» и участвовали в антиправительственных демонстрациях, возмущались падением морали и требовали неограниченной свободы для каждого. Многие великие люди того времени не разобрались в этом хаосе, приняли призраки за действительность, внешнюю красивость за подлинную красоту, посулы лжепророков за обетования Христа. Многие, но не отец Иларион. Его дар различения духовности был уникальным. Как при офсетной печати на бумаге оттискивается только то, что нужно, а остальное не прилипает, так в его душе отпечаталась лишь та Россия, которая порождается мыслями о ней Бога и именуется Третьим Римом, и ничто другое к ней не прилепилось.

Он был одним из тех людей своего времени, которых можно перечесть на пальцах, которые видели Россию правильно, отметая все наносное и случайное. Это позволило ему внести заметный вклад в то, чтобы переход от дореволюционной России к послереволюционной не был тем полным разрывом, который декларировался большевиками, а содержал в себе максимально возможный при таких декларациях элемент преемственности. Произведенный в 1923 году в архиепископы и став наместником Сретенского монастыря в Москве, он сделался правой рукой патриарха Тихона и получил от него благословение на подвиг исповедничества – на участие в диспутах против наркома Луначарского и лжемитрополита «живой церкви» Введенского. Не теряя благодушия и чувства юмора, он играючи клал их на лопатки, убедительно доказывая безумство обновленчества и его обреченность на провал. К голосу жившей в нем светлой, мудрой и красивой, как он сам, прежней России прислушивались не только тысячи присутствовавших в зале, но и сидевшее в президиуме советское начальство. Это в конечном счете сыграло решающую роль в том, что власть отвернулась от живоцерковников и вступила в переговоры с православной Церковью, которая вернула себе многие храмы, захваченные раскольниками. Конечно, последние видели во владыке Иларионе своего главного врага, и по их интригам он попал и на Соловки, и в Ярославскую тюрьму, и в 1929 году, 28 декабря, умер в тюремной больнице Ленинграда от сыпного тифа. Великому архипастырю было всего 43 года…

Прошло много лет, начался новый отрезок нашей истории – перестройка, отмена социализма, возрождение веры и Церкви. И давно умерший владыка Иларион снова напомнил о себе, вмешавшись в нашу духовную жизнь самым неожиданным образом. Об этом чуде рассказывает его преемник, наместник возобновленного в 1994 году Сретенского монастыря архимандрит Тихон (Шевкунов).

«Многие из наших прихожан помнят Любовь Тимофеевну Чередову, последнюю духовную дочь священномученика Илариона (Троицкого). Ей было уже больше ста лет, но она с полной убежденностью говорила, что не умрет, пока не будет прославлен в лике святых владыка Иларион. Настал момент, когда был поднят вопрос о его канонизации. Любовь Тимофеевна была в это время уже тяжело больна. Она не вставала, и врачи поражались, что она еще жива. И вот, поехав в последний раз ее причащать, я принес ей радостную весть: решение о канонизации священномученика Илариона принято Синодом. После причастия мы прочитали несколько молитв и в том числе “Ныне отпущаеши раба Твоего, Владыко”. Через три дня она отошла к Господу».

Таким образом, святитель Иларион связал не два, а целых три периода нашей истории, показывая маловерам, что никто не может остановить ее промыслительное движение. В частности, преемственность духовной жизни Сретенской обители явным образом выразилась в соединении прежнего ее наместника, уже святого, с нынешним их общей духовной дочерью, которой Бог не дал умереть, пока она не выполнила свое предназначение.

Как выпекались кумиры

История карьеры Фрейда поразительно похожа на легенду о докторе Фаусте – не в том поэтизированном варианте, какой предложил Гете, а в изначальном фольклорном изложении, которое, конечно, гораздо ближе к истине. Фауст был вовсе не профессором, а студентом, притом весьма нерадивым, частенько сбегавшим с лекций, чтобы посидеть в кабачке. Честолюбия же в нем было предостаточно, и однажды, захмелев, он воскликнул: «Я все отдал бы, чтобы стать знаменитым!» И тут, откуда ни возьмись, к нему подсел хорошо одетый господин и участливо сказал: «Я помогу вам в этом, только для проформы сделайте пустячок: напишите расписочку своей кровью». И началось головокружительное восхождение давшего эту расписку молодого человека к славе.

Фрейд не был шалопаем и прогульщиком. Он прилежно осваивал профессию врача в центре тогдашней медицинской мысли – в Париже. Одним из его учителей был крупнейший невролог Шарко. Вернувшись в родную Вену, он открыл там частную практику, приносившую ему не бог весть какой, но стабильный достаток – вполне по его квалификации, ибо доктор он был весьма неплохой, но не из тех, кого называют «светилами» и платят им большие деньги даже за краткую консультацию.

Его пациенты принадлежали к весьма специфическому разряду: это были лица, подвергшиеся в детстве сексуальным домогательствам и страшно напуганные этим. Сами домогательства ими забылись, а безотчетный страх, особенно сильный по ночам, остался. Фрейд применял для лечения этих неврозов начавшую тогда входить в обиход методику: под гипнозом заставлял больного или больную вспомнить обстоятельства их детского кошмара, выводил их в область ясного сознания, делая тем самым причину переживаний понятной и объяснимой, тогда как до этого она оставалась мистической и поэтому пугающей. Прискорбное бытовое злоключение – это вовсе не прячущиеся в темноте по углам злые духи, тут можно поставить точку.

Любопытная деталь: занимаясь этой практикой, Фрейд не жаловался на нехватку клиентов. Значит, педофилия, достигшая ныне в Европе таких масштабов, что общественность начала требовать за это преступление смертной казни, заявила о себе уже в XIX веке. Разумеется, Фрейд не одобрял этой мерзости, но она приносила ему доход, тем более что папочки соблазнялись своими крошечными дочками и особенно падчерицами почти исключительно в богатых семьях. Но он не был удовлетворен, он хотел не просто большего, а гораздо большего. 21 сентября 1897 года он отправил своему другу Флиссу следующее письмо:

«У меня и вправду немало причин для досады. Так приятно было ожидать неувядаемой славы, как впрочем, и определенного достатка, полной независимости, возможности путешествовать, воспитывать детей без тех суровых лишений, в которых прошла моя молодость. Все зависело от того, выйдет ли толк из лечения истерии. А теперь снова надо быть тихим и скромным, снова беспокоиться, откладывать деньги на старость».

Это написано после доклада на врачебном съезде о своей методике, не вызвавшего никакой реакции. А ему уже 41 год, время уходит. Что-то надо делать, не оставаться же хорошим, но безвестным врачом. А что именно? Кто посоветует?

Советчик нашелся. Он как-то подслушал жалобу Фрейда на свою судьбу, понял, что это очень честолюбивый и жадный до денег и славы человек – и взял над ним свое шефство, как когда-то над студентом Фаустом.

С 1898 года в прежней телесной оболочке жил уже совершенно новый Зигмунд Фрейд. Он заявил себя уже не каким-то лекарем, а глубоким мыслителем, мудрым философом и учителем человечества. И человечество признало его таковым. Еще бы: ему нашептывал формулу успеха и открывал перед ним зеленый свет тот, кто, имея рога и копыта, ухитряется быть невидимым. Он подарил миру великое открытие, не потребовавшее от него ни дополнительных исследований, ни клинической проверки, ни статистической обработки данных – для него нужна была лишь дерзость, соединенная с апломбом, и умение включать в ложь элементы истины, создавая картину общего правдоподобия. Здесь он действовал по той же стратегии, что и другие кумиры XIX века – Маркс и Дарвин: котлеты из конины пополам с мясом рябчика: один конь, один рябчик.

«Открытие» ошеломило публику. Фрейд вывернул наизнанку результаты своих наблюдений и объявил, что тут преступное сексуальное влечение испытывали не родители к детям, а дети к родителям. Далее он обобщил это утверждение, перенеся его со своих пациентов на всех людей вообще. У кого-то этот «эдипов комплекс» с годами забылся, а у кого-то подсознательное воспоминание о нем сохранилось, и именно их он лечил в своей клинике. Но и тех, у кого нет выраженных истерик и неврозов, тоже надо лечить его методом, который он назвал психоанализом, ибо страх и тревога все равно гнетут душу. Обобщения на этом не кончились. Сексуальное начало в человеке, или «либидо», сказал Фрейд, определяет не только психические аномалии, но и почти всю внутреннюю жизнь человека, порождая в процессе «сублимации» даже самые высокие чувства.

Так добросовестный врач, приносивший людям пользу, в момент превратился в одного из предсказанных Евангелием лжепророков (Мф 24), нанесшего делу познания истины огромный вред. Чтобы разоблачить его лжелечение, нужно аккуратно отделить в нем ложь от правды, что мы и попытаемся сейчас сделать.

Утверждение, будто в раннем детстве каждый мальчик хочет совокупиться со своей матерью, а каждая девочка – со своим отцом, совершенно абсурдно. Элемент же правды, на котором Фрейд здесь играет, состоит в наличии в каждом человеке первородного греха, проявляющегося уже в младенческом возрасте. Однако этим наследственным грехом является вовсе не блудная страсть, которая вторична, а эгоизм, гордыня, желание «стать как боги».

Такая же лукавая подмена сделана и во фрейдовской теории происхождения любви. Да, та любовь, которую можно назвать «брачной», известная всем молодым людям влюбленность, идеализация возлюбленного или возлюбленной, доходящая до сумасшествия любовная эйфория, которая, кстати сказать, очень кратковременна и часто сменяется ненавистью, – это чувство, конечно же, есть облагороженное половое влечение, т. е. «сублимация либидо». Да, скопцы не влюбляются. Но ведь влюбленность – специфический вид любви, это совсем не та любовь, о которой сказано «Бог есть любовь». А Фрейд распространил свою теорию сублимации и на эту, подлинную любовь, не имеющую к похоти никакого отношения. И получилось, что сама религия рождается из полового инстинкта.

Так Фрейд завершил дело своих предшественников. Маркс изгнал Бога из истории, Дарвин – из живой природы, а он – из сердца человека. Как хвостатому было не содействовать его мирской славе?

Но ведь этот персонаж требует за свои услуги платы. Расписки кровью, видимо, не было, и он завладел душой своего подопечного иначе: Фрейд покончил жизнь самоубийством. Кто толкнул его на это в 83 года, совершенно очевидно.

Два императора на весах вечности

Древнегреческий мудрец Солон говорил, что судить о человеке можно лишь после того, как он закончил свой земной путь, ибо для правильной его оценки важно не столько то, как он жил, сколько то, как он умирал. Верность этого утверждения подтвердилась судьбой разбойника, висевшего на кресте справа от Спасителя: считаные минуты его поведения перед смертью перевесили десятки лет предыдущих дел. Давайте попробуем с этим именно критерием подойти к такой личности, как Наполеон, ибо к тому, что он совершил в пору своей жизненной активности, историки относятся по-разному и диаметрально противоположно. А чтобы критерий этот имел какую-то привязку, будем сравнивать его закат и уход с закатом и уходом другой личности того же исторического масштаба – Александра Первого, бывшего сначала его другом, а потом ставшего непримиримым врагом.

Неизвестный Наполеон

Казалось бы, что в биографии Наполеона может оставаться неизвестным – ведь она восстановлена исследователями так подробно, что ее можно расписать по дням и даже по часам. Однако же целый пласт его жизни, и может быть самый важный, остался скрытым от публики. Намек на это сокровенное в его душе впервые прозвучал в беседах с генералом Бертраном на острове Святой Елены, когда одиночество и мысли о близящейся смерти делали в его глазах суетными дипломатические и политические соображения и заставляли быть искренним, как на последней исповеди. Рассказывая о себе преданному другу, прошедшему с ним огни и воды, он не пытался укрепить тот свой образ, который он продуманно и умело создавал в сознании общества, восхищавшегося им или ненавидящего его, но всегда трепетавшего перед ним, а открыл себя таким, каким был на самом деле. Но общество не захотело принять этого непривычного для себя образа, и дневники Бертрана, опубликованные только через тридцать лет после смерти Наполеона (1849–1859), сейчас являются библиографической редкостью.

Главное, что открылось о Наполеоне в этих записях, – его глубокая религиозность. Именно ее он тщательно скрывал от окружающих. «Об этом я сейчас очень жалею», – сказал он Бертрану. Подтверждением того, что Христос был для него живой реальностью, без соединения с которой человек – ничто, является то обстоятельство, что наиболее настойчивой просьбой к губернатору острова была просьба пригласить священника, чтобы причаститься. Месса была для Наполеона необходима как воздух. А то, что его вера пришла не на склоне лет, а жила в нем смолоду, доказывается его легендарной отвагой в сражениях, особенно ярко продемонстрированной на Аркольском мосту: Бонапарт чувствовал свою харизму и был уверен, что Бог отведет от него все пули. Так оно, видимо, и было. И надо подчеркнуть, что его вера была не «бытовой», не семейной традицией, впитавшейся в него в детстве на «отсталой» Корсике, а вполне сознательной и богословски весьма зрелой. Человек с таким интеллектом не мог не размышлять о религии. В результате этих размышлений, которыми он поделился с генералом Бертраном, он выделил и подверг уничтожающей критике тот главный недостаток протестантизма, который делает эту религию ересью, – отсутствие мистики, неверие в таинства, – с такой ясностью и четкостью, которая сделает честь любому профессиональному теологу. А в конце этой беседы сказал: «Конечно, схизматики ближе нам, католикам, чем протестанты». Схизматиками во Франции называли православных.

Александр шел иным путем

Если император французов был изначально верующим, но в обществе, «просвещенном» Вольтером и совершившим богоборческую революцию, стыдился это показывать, то у русского императора все обстояло противоположным образом: в стране формально православной ему необходимо было посещать богослужения и в своих речах и указах непременно упоминать Бога, но либеральное воспитание, которым руководил швейцарец Лагарп, не сделало его по-настоящему верующим и лет до тридцати он, скорее всего, оставался в душе скептиком и агностиком. Но натура его была очень восприимчива к мистической стороне бытия, и в этом он был родственен Наполеону. Инстинкт все время заставлял его искать что-то духовное, и в своем внутреннем развитии он предвосхитил путь советской интеллигенции 1970-х годов, которая после отчаянных метаний от оккультизма к йоге в основной массе вышла наконец на полноту истины, т. е. на православную веру. В двадцатых годах царь был уже глубоко православным человеком, избрав в качестве духовника архимандрита Фотия, непримиримого борца с протестантским духом, который закрался даже в Священный синод. Именно по настоянию Фотия он сместил проникнутого этим духом обер-прокурора Синода Голицына и запретил в России масонские ложи.

Кто же из двух «властелинов полумира» был больше осиян светом христовой правды? Поскольку мы верим, что православие сохранило эту правду неповрежденной, а латиняне ее исказили, наш ответ однозначен: Александр как христианин был в конце жизни выше Наполеона.

Встреча на полях сражений

Если встать на людной улице и спрашивать прохожих: «Кто выше как полководец – Наполеон или Александр Первый?», почти все скажут: «Конечно Наполеон». Но распространенное мнение не всегда верно, и это как раз такой случай. В подтверждение превосходства военного гения Наполеона приводят Аустерлиц, но это же некорректно. Во-первых, при Аустерлице русские войска входили в состав объединенной русско-австрийской армии и план сражения, оказавшийся неудачным, был разработан австрийцем Вейротером. Во-вторых, у Александра, которому было лишь 28 лет, отсутствовал какой-либо военный опыт, а 36-летний Наполеон имел за плечами множество блестящих побед, на которых отработал свою знаменитую тактику создания решающего перевеса на ключевом участке поля боя. Да и не Александр руководил сражением, а Кутузов. Да, Наполеон взял тогда верх, но ведь победителем надо считать не того, кто выиграл сражение, а того, кто выиграл кампанию, а по этому критерию несомненным победителем надо считать Александра, разгромившего Наполеона в очной встрече под Лейпцигом (формально главнокомандующим там был князь Шварценберг, но он не отдавал ни одного важного приказа, не получив одобрения царя) и затем триумфально вошедшего во главе русской армии в Париж. Этим была поставлена точка в осуществлении дальновидного замысла, возникшего у Александра вскоре после Аустерлица, вероятнее всего, в 1806 году. В его основе лежало убеждение царя, оказавшееся совершенно правильным, что время работает на нас, а не на Наполеона, поэтому войну с ним надо максимально отсрочить, прибегая для этого к любым ухищрениям. На первом этапе он очаровал

Наполеона, встретившись с ним в Тильзите и притворившись его искренним другом и восторженным почитателем. Вспоминая, как царь там его провел, Наполеон назвал его на острове Святой Елены «хитрым византийцем эпохи упадка». Конечно, это было сказано от досады, ибо кто-кто, а великий полководец обязан знать, что умение обмануть противника является достоинством военачальника и зачастую решает исход борьбы. На втором этапе, когда интересы двух империй стали приходить уже в явное противоречие, Александр принялся разыгрывать из себя слабовольного, колеблющегося человека, которого и чисто дипломатическим нажимом можно принудить к заключению выгодного для Наполеона мира. Это тоже дало отсрочку. Но мудрее всего он повел себя, когда война все-таки началась и французская армия форсировала Неман: не возглавил войска и предоставил сначала Барклаю, а потом Кутузову заманивать противника вглубь России, где неизбежно должна была подняться «дубина народной войны», которая гвоздила оккупантов до тех пор, пока они не выкатились из нашего отечества.

Кто же гениальнее проявил себя как стратег? Опять наш император. Он рассчитал все на шесть лет вперед! Он почувствовал, что французы завязают в Испании, где им приходится держать все больше солдат, он предвидел, что континентальная блокада ударит по карману русских помещиков и из поклонников великого Бонапарта они начнут становиться его ненавистниками, а вторжение французов в Россию, умело им спровоцированное, будет сопровождаться грабежами и мародерством, что сделает войну общенациональным делом. Расчет был точным, но если бы Александр заранее поделился им с царедворцами, план был бы разглашен и все бы расстроилось. Подумайте: один во всей России Александр понимал, что происходит и что надо делать, и на протяжении нескольких лет носил это в своей душе! Легко ли это ему было?

Последний экзамен

Господь был милостив к двум гигантам начала девятнадцатого века, чье противостояние составляло главное политическое содержание эпохи. Он не дал им умереть в тщеславии и гордыне, и оба получили возможность в уединении и тишине подготовиться к кончине и покаяться. К Александру это относится в той мере, в какой верно утверждение, что он не умер в 1825 году в Таганроге, а ушел в затворничество, а потом объявился в Сибири под именем старца Федора Кузьмича. Но поскольку это подтверждается множеством серьезных аргументов, примем предположение за факт. До странности схожие судьбы, не правда ли? Но есть и разница: русский император покинул вершину славы и могущества добровольно, а французского пришлось свергнуть оттуда с помощью герцога Веллингтона. Насколько же спасительным для них оказался этот поворот судьбы?

Александр достиг подлинного смирения. Когда его как беспаспортного приговорили к наказанию кнутом, он не стал заявлять о своем высоком происхождении и принял бичевание молча, подражая Христу. А на заимке жил в безмолвии и молитвах, стяжав дар исцелений. И Бог послал ему в конце жизни великую радость: настолько продлил его дни, что он дожил до освобождения крестьян, которое было главной целью его царствования. Но восстание декабристов, при нем созревшее, спутало ему все карты. Сегодня старец Федор Кузьмич – один из местночтимых святых западной Сибири, мощи которого покоятся в монастырском соборе Томска, привлекая к себе множество паломников.

Ну а что Наполеон? Семь лет, проведенных на пустынном острове, и для него не прошли даром – он перебирал в памяти и переосмысливал всю свою жизнь, что явствует из его писем и дневниковых записей. Но вот что настораживает: настоящего христианского покаяния там не очень много. Говоря о своих неудачах, он винит в них в основном не себя, а других, и создается впечатление, что целью этих текстов, в опубликовании которых он не сомневался, было все-таки самооправдание.

Конечно, не нам судить, спаслась ли душа этого, несомненно, великого человека, встряхнувшего начавший сползать к пошлому буржуазному существованию мир и поднявшего на невиданную высоту блеск и величие Франции. Но, согласитесь, и последний отрезок земной жизни наш император провел достойнее.

Бог гордому противится

Год 1666-й, видимо, недаром оканчивался на три шестерки – именно он ознаменован таким событием в русской истории, которое, как никакое другое, порадовало Сатану: начался Раскол, имевший страшные последствия, которые даже сегодня не вполне изжиты.

Всякое историческое явление такого масштаба имеет, во-первых, свои глубокие причины, а во-вторых, находит лежащий на поверхности повод. Так было и на этот раз.

Начнем с глубины. Время Раскола – семнадцатый век. Какие процессы происходили тогда в России?

Страна только недавно пришла в себя после Смутного времени, когда всем казалось, будто она перестала существовать. И ее восстановление пошло необычайно быстро. Русский народ будто бросился как можно скорее наверстать упущенное в своем развитии. Под покровительством новой династии и под Божьим Покровом стало налаживаться хозяйство, возводиться церкви, отстраиваться города, и уже к 1649 году стало возможным дать восставшему из пепла государству своего рода конституцию – знаменитое «Уложение» Алексея Михайловича. За срок менее сорока лет Россия стала могущественной страной Европы! Об этом подвиге наших предков, об их оптимизме, вере в Бога и в свои силы, даваемые Богом, нам необходимо вспомнить и сегодня, когда мы так часто поддаемся на внушаемый нам всеми средствами информации мотив уныния, вторя вслед за ними, что у нас нет будущего, мы спиваемся и т. п.

Активное возрождение России требовало установления и более активных связей с Западом. Конечно, они никогда не прерывались – достаточно вспомнить, что итальянцы помогали нам построить Московский Кремль, а через Архангельск и Мангазею шла активная торговля с англичанами пушниной. Но этого товарооборота и других видов сотрудничества теперь стало уже недостаточно. При Алексее Михайловиче (а вовсе не при Петре, как принято думать) целый район Москвы был наводнен приезжими иностранцами и получил название «Немецкая Слобода». Иммигранты оседали у нас навсегда, заводили булочные, различные мастерские, возводили кирхи, быстро ассимилировались. Однако, становясь русскими, они естественным образом вносили в нашу культуру свои элементы, чем немало ее обогащали. В результате в умах наших государственных деятелей и самого царя складывалось мнение, что у Запада можно многому научиться. Ключевский так описывал эту ситуацию: «В Москве решили заимствовать у иностранцев все полезное, но при этом не изменять своей вере. О, если бы это было возможно! Технические и производственные успехи немцев, как доказал Макс Вебер, были основаны на идеологии протестантизма “спасают не дела, а та вера, которая в сердце”, и отделить плоды такой установки от ее корней практически невозможно. Так уже при родителе Петра Великого началось втягивание России в общеевропейский апостосийный процесс, т. е. движение в направлении “от Бога”». И хотя Алексей Михайлович лично был человеком глубоко православным, он, не желая того и даже не осознавая, стимулировал это движение.

А что верующий народ? Разумеется, он сердцем почувствовал, куда поворачивает наш корабль «правящая верхушка». Поэтому в низах созревало недовольство (подкрепленное к тому же махинациями власти с введением медных денег. – Прим, ред.), приведшее, в конце концов, к религиозному расколу, который был ничем иным, как расколом представлений о том, каков должен быть образ жизни русского человека. Начавшееся противостояние было столкновением средневековой Руси, которая действительно была прекрасной, и Россией Нового времени. Нам легко понять, какой трагедией для многих был этот явно обозначившийся закат «Святой Руси» и как чужда и ненавистна была им насаждавшаяся «неметчина».

Однако этот исторически неизбежный переход от одного уклада к другому можно было бы сделать более безболезненным, смягчить противоборство, провести преобразования более гладко, делая упор не на принуждение, а на убеждение. И размышляя о том, почему этого не произошло, с логической неизбежностью обращаешь взор к гигантской фигуре того времени – к патриарху Никону.

Это был типичный самородок вроде Ломоносова. Родившись в нижегородской глубинке, стал сельским священником, но, как сказано в Евангелии, свечу не ставят под кровать, а помещают на высоком месте. Первыми обратили внимание на его красоту, ум и достойные манеры московские купцы, приехавшие на Макарьевскую ярмарку, и уговорили поехать в столицу. Там он попался на глаза царю Алексею Михайловичу, и реакция государя на это чудо была адекватной: Никон стал его «собинным другом» (т. е. особенно любимым) и в 1652 году был сделан патриархом. Царь так ценил его ум, что никакой важный вопрос не решал без его совета. И часто советы владыки были очень полезными и мудрыми. Самым судьбоносным из них был совет взять под свою царскую руку страдавшую от польских захватчиков Украину. Очень не хотелось Алексею Михайловичу брать на себя эту головную боль – своих забот, что ли, мало, да тут может еще начаться война с Польшей, но патриарх убедил его принять дерзкое решение, а скорее даже заставил. И вот в 1654 году состоялась Переяславская рада, и Малороссия влилась в состав Великой России. Думается, огромное историческое значение этого шага понимают все, но мало кто знает, что он был сделан по инициативе Никона.

Приобретя абсолютное влияние на царя, патриарх совершил ошибку, свойственную всем самоуверенным натурам: принял мягкость и податливость царя за слабость. И решил взять в свои руки не только духовную, но и политическую власть. Это был соблазн «папоцезаризма», перед которым не устояли в свое время предстоятели католической церкви. Но там оправданием этому была раздробленность Европы, которую мощная централизованная власть Церкви должна была компенсировать, а Россия уже давно преодолела удельные междоусобицы и становилась империей. Два медведя в одной берлоге не могут ужиться, и Алексей Михайлович все более начинал это понимать. Его не могло не задеть, что патриарх подписывал документы, ставя под своим именем титул «Великий Государь». Всем был хорош патриарх Никон, но чтобы стать подлинно великим человеком, ему не хватило малости – такта и, конечно, скромности. А поскольку у христиан скромность именуется смирением, а противоположное ей качество – гордыней, то надо сказать прямо, что она-то и погубила Никона, нанеся заодно и великий вред России.

Накапливающееся против патриарха раздражение царя, конечно же разжигаемое и боярами, оказавшимися фактически отстраненными от власти, привело к тому, что на какое-то важное собрание Никон не был приглашен. Это привело его в такую ярость, что 10 июня 1658 года он хлопнул дверью и самовольно сняв с себя патриаршие обязанности, уехал в свой любимый Новый Иерусалим на Истре и там затворился. Из того, что он не назначил себе преемника и вообще никак не оформил свое отречение, ясно: Никон надеялся, что царь пошлет за ним делегацию, а то и приедет сам, и будет умолять его простить обиду и возвратиться в Москву. Но он просчитался – царь не стал его возвращать, а может быть – и вздохнул с облегчением.

И все же положение становилось нетерпимым – сколько же времени Церковь может вдовствовать?! Государь решил созвать Собор с приглашением зарубежных патриархов. На нем Никон был окончательно низложен и сослан в отдаленный монастырь. Узнав об этом, часть верующих, недовольных теми резкими и категоричными исправлениями церковных книг и порядка богослужения, которые были восприняты ими как нарушение «древнего благочестия», возликовала, связав снятие Никона именно с реформами, им проводимыми, и это закрепило в умах мнение о его неправоте. И когда в начале 1667 года Собор продолжил свою работу и утвердил все нововведения Никона, это уже никого не интересовало: противники реформ, обретшие из-за низложения Никона чувство своей правоты, ушли в старообрядческий раскол. Вот наглядная иллюстрация того, какие печальные последствия может иметь гордыня.

Понятно, что выносить оправдательный или обвинительный приговор фигурам такого масштаба, как Никон, может только Господь Бог. И все же попытаемся прикинуть, что именно лежит у него на одной и на другой чаше весов.

На левой – Раскол, и это очень тяжелый груз. Но есть и вторая чаша, и там – присоединение Малороссии к Московскому царству. Оно произошло благодаря Никону и будет перед Высшим Судией ходатайствовать за него. Действительно ли это был великий вклад в историю России? Думается, да, ибо здесь была угадана та промыслительная линия нашего развития, которую в те годы далеко не все осознавали. Никон осознал ее, и в этом его пророческий гений. Что же это за линия?

Нет ничего бессмысленнее, чем относиться эмоционально к событиям, ставшим историческим фактом: во-первых, они от наших чувств уже не зависят, а во-вторых, мы долгое время не понимаем их подлинного смысла. Так что попробуем спокойно проанализировать суть того подспудного процесса, который в январе 1654 года прорвался наружу такой громкой акцией, как решение Переяславской рады отдать Украину под высокую руку единоверного московского государя.

Вглядевшись в этот процесс, мы обнаружим в нем два уровня. Первый из них, который можно назвать внешним, – столкновение разных форм жизнеустроения. Здесь определяющим фактором было стремление крепостнической системы Речи Посполитой раздвинуть свои границы на восток, где ей представлялась некая целина, особенно после того, как у нас пресеклась династия Рюриковичей. От успеха этой хозяйственной экспансии зависело благосостояние претенциозной и жадной польской шляхты, поэтому предметом ее вожделенных мечтаний было в ближайшей перспективе возвращение Северской области и Смоленска, а дальше им виделись как свои уже тульские и рязанские земли.

В начале XVIII века такие ее надежды сделались весьма реальными, ибо на Руси началась Смута. Однако поляки не смогли воспользоваться открывшейся перед ними возможностью, и тому была объективная историческая причина: та феодальная система, которой они держались, была к тому времени явным анахронизмом. Во всей Европе вековая борьба между сюзеренами и вассалами завершилась победой первых еще в конце XV – начале XVI века: во Франции при Людовике XI, в Англии при Генрихе VIII, в России при Иване III.

А вот в Речи Посполитой канат перетянули привыкшие к абсолютной власти в своих имениях землевладельцы, сделавшие короля выборным лицом с почти декоративными функциями и установившие в решавшем все главные вопросы Сейме «право вето», согласно которому любой заартачившийся дворянчик мог сорвать принятие государственно-важного постановления: «Не позволям!» Это сделало Польшу неконкурентоспособной на европейской сцене и привело не только к бесполезности походов, предпринятых с целью захвата российских пространств, но через полвека после них – к потере Украины, а еще через сто с небольшим лет – к прекращению ее независимого существования в результате раздела между Пруссией, Австрией и Россией.

Временные успехи Польши на востоке, связанные с Лжедмитриями и Владиславом, были результатом недоразумения: присягая этим фигурантам, русские люди видели в них посланных самим Богом государей, которые продолжат прерванное смертью Годунова державное строительство Руси. Когда же становилось ясно, что это просто ставленники алчных магнатов, вроде Мнишека и Вишневецких или честолюбивого Сигизмунда, народ отвергал их с негодованием, пропорциональным тому энтузиазму, с которым принимал их вначале, приклеивая к каждому из них презрительную кличку «вор».

Пребывая по менталитету в безвозвратно ушедшей эпохе, паны не способны были понять, что Россия давно уже вступила в ту фазу исторического развития, где над всем доминирует воля народа к усилению государственности, отсюда и неизбежность крушения их восточных авантюр.

Эта воля, хотя и с запозданием, передалась и той ветви русского племени, которая проживала под польским господством на территории Украины. Король, сидевший в Варшаве, не мог олицетворять для малороссов государственный порядок, так как у него не было никакой управы на местных крепостников. В наиболее активном и влиятельном слое нации, в запорожских казаках, потребность в твердости и легитимности общественного жизнеустройства проявилась в том, что у них возникло желание перестать быть полуразбойничьей вольницей и сделаться служивым сословием.

С этого момента приближение к Переяславской Раде стало неизбежным. И вы послушайте, с какой речью выступил на этой раде гетман Богдан Хмельницкий: «Нам нельзя больше жить без государя. Мы собрали сегодня явную всему народу раду, чтобы вы избрали себе из четырех государей государя». Как видим, суть была не в том, чтобы идти под руку именно Алексея Михайловича, а в первую очередь в том, чтобы оставить анархию. Это – исходное положение, а дальше начинается выбор между турецким султаном, крымским ханом, польским королем и русским царем, закончившийся в пользу последнего, поскольку он единственный из четверых был православным.

Здесь мы подходим ко второму уровню происходившего, более глубокому, чем политический, – к религиозному. На нем дело и решилось окончательно. Сегодня можно только удивляться, до чего глупо вела себя шляхта на Украине, а в годы интервенции – ив Московии. Воистину, кого Бог хочет погубить, того лишает разума.

Если бы паны просто владели землей и эксплуатировали крестьян, народное терпение могло бы еще продлиться, но они ведь оскорбляли самое интимное и самое святое – веру! У них не хватило мудрости отмежеваться от католических миссионеров, не тащить их с собой на Русь, не окружать иезуитами самозванцев. В этом не было необходимости, ибо их чисто корыстные интересы не имели органической связи с планами папского престола, потерпевшего на западе сокрушительное поражение от протестантов, – окатоличить Восточную Европу.

Даже первый Лжедмитрий, человек, видимо, очень неглупый, понимал, что его войско не должно показывать свою неприязнь к православию. Но куда там, его никто не слушал. У нас же было как раз совпадение светских и духовных интересов. Как подчеркивал В.О. Ключевский, собирание русских княжеств вокруг Москвы было исполнением не только политического, но и религиозного императива.

Объединяя оба уровня противостояния Польши и России в XVII веке, можно сказать, что это было противостояние двух цивилизаций – отмирающей, средневековой, освящаемой выродившимся в папоцезаризм христианством и нарождающейся, имперской, избравшей своей духовной основой неповрежденную апостольскую веру. Понятно, что победа последней была предрешена. Важной вехой на пути к ее полному торжеству была Переяславская Рада.

Встает вопрос: в какой мере к плодам этой победы причастны мы, русские начала XXI века? Ответ таков: мы вскормлены этими плодами, они вошли в нашу плоть и кровь, и поэтому мы остаемся той же державной нацией, что и в начале века семнадцатого. Нас уже не переделаешь, мы до конца времен останемся такими, подтверждая «закон непереходимости культурно-исторического типа» Данилевского, согласно которому основной признак всякой цивилизации сохраняется неизменным, пока жив народ, являющийся носителем этой цивилизации. Для нас таким признаком служит воля к имперскому существованию.

Мы чувствуем себя нормально лишь при сильной централизованной власти и только при ее наличии раскрываем свои таланты в творческом созидании. Когда такая власть почему-либо прерывается, мы впадаем в растерянность, и у нас начинается смута. В такой момент другим цивилизациям кажется, что это удобный случай навязать нам их ценности и их образ жизни. Однако все их усилия и все вложенные в это средства неизменно идут прахом, и мы возвращаемся к нашей излюбленной державности.

Так просчитались когда-то поляки, так просчитался содействовавший «освобождению труда» Интернационал, которому предпочли установившего твердую дисциплину Сталина. Так, конечно, просчитается и «новый мировой порядок», которому померещилось, будто после падения в России партийной власти из нас можно будет вырастить индивидуалистов, превыше всего ставящих «права человека», и все миллиарды, потраченные им на наше перевоспитание, окажутся выброшенными на ветер. Недавние выборы показали это с полной очевидностью.

Так что уроки нашей истории надо не забывать в первую очередь тем, кто воображает, что нас можно переделать.

Он тщетно пытался поверить в ложь

Восемьдесят лет назад «у народа, у языкотворца умер звонкий забулдыга подмастерье» – Сергей Есенин. Он интересен со многих точек зрения. Тем, кто имеет вкус к словам и к их сочетаниям, он любопытен как мастер этого дела, к которому обращены слова его собрата по перу: «Вы ж такое загибать умели, что другой на свете не умел»:

И холодное корявое вымя сквозь тьму Прижимал я, как хлеб, к истощенным векам. Проведите, проведите меня к нему, Я хочу видеть этого человека.

Любители русской природы тянутся к нему, чтобы насладиться ее картинами:

Выткался на озере алый свет зари, На бору со звонами плачут глухари.

Видят в нем родную душу и те, кто склонен пофилософствовать:

Не жалею, не зову, не плачу, Все пройдет, как с белых яблонь дым.

Но главное, чем интересен Сергей Есенин, – это тем, что он с необыкновенной чуткостью уловил глубинную суть своей эпохи, понимая ее гораздо лучше, чем понимала себя сама эпоха, и выразил эту суть не только своими стихами, но и своей жизнью. Почему это так ценно для нас – ведь нынче совсем другое время?

Не раз говорилось: народ, который не знает своего прошлого, не имеет будущего. Тут все правильно, кроме слова «знает». Прошлое надо не «знать», а носить в себе как живую реальность. Описывая революцию и Гражданскую войну, Маяковский сказал: «Это было с бойцами или страной, или в сердце было моем». Вот так же в своих сердцах мы должны хранить то, что происходило не только с нами, но и с нашими предками. Только в том случае, если прошлое будет жить в нас как настоящее, возникнет связь времен и мы будем не статистами, а активными действующими лицами на мировой сцене.

Особенное место в чуткой душе занимают судьбоносные, критические, переломные периоды прошлого. Одним из них было у нас начало двадцатого века – время трех революций, гибели тысячелетней православной России, появление атеистического государства под названием СССР. Если правда о тех днях не станет нашим настоящим, мы не сможем правильно ответить на грядущие вызовы истории. Совершенно прав был тот мудрый человек, который сказал: «Если я пойму русскую революцию, я пойму все». Где же нам взять эту правду? У историков? Но ведь у каждого из них своя концепция, и он подгоняет под нее факты. У мемуаристов? Но многие из них представляют происходившее так, чтобы самим предстать перед читателем в выгодном освещении. Нет, лакмусовой бумажкой эпохи может быть только поэт – существо болезненно чувствительное, впечатлительное, вечно рефлексирующее и в то же время мнительное, не доверяющее собственной натуре и потому жадно впитывающее дух своего времени. Чем талантливее поэт – тем активнее он воспринимает свою эпоху. Есенин – не просто талантливый, а гениальный поэт. Что же отразилось в этом зеркале – в его творчестве и в его поступках?

Певец революционного язычества

Второе десятилетие двадцатого века. Первый взрыв уже произошел, кончился неудачей. «Царь испугался, издал манифест…» Столыпинские галстуки. Ленский расстрел. Все ждут нового взрыва – кто с нетерпением, кто со страхом. Марксисты усиливают свою пропаганду, интеллигенция на нее откликается. Все это не может не доходить до училища в Спас-Клепиках, где получает свое образование способнейший юноша Сережа Есенин. Но в его стихах, сочинением которых он не на шутку увлекся, нет ни малейшего отзвука расхожих в то время философских раздоров – одна лишь природа:

Край любимый! Сердцу мнятся Скирды солнца в водах лонных. Я хотел бы затеряться В зеленях твоих стозвонных.

И все в таком духе. Что это – уход от действительности и нежелание видеть процессы, происходящие в обществе? Совсем наоборот. Удивительное, невероятное, обнажающее в своей метафоричной прозорливости самую суть этих процессов. Это с виду идеологически нейтральное воспевание природы на самом деле предельно идеологично, и его подспудную мысль разъяснил сам Есенин в написанной уже в 1920 году статье «Ключи Марии». Эти ключи открывают доступ к смыслу пейзажной лирики Есенина, являясь манифестом того, ради чего она создавалась, – манифестом язычества. В свете этого манифеста становится ясно, что знаменитая фраза Есенина «Мать моя Родина, я большевик» имела под собой больше оснований, чем принято думать. Большевики еще сами не осознавали, какую религию они избирают, порвав с христианством, а поэтический вундеркинд из Рязани распознал это за них и прежде них: они возвращаются к язычеству, причем в абсолютном его варианте, ибо все предыдущие язычники поклонялись каким-то частным составляющим материальной природы – солнцу, грому, ветру и т. п., а марксисты установили культ материи как таковой, сделав своим священным писанием «Диалектику природы» Энгельса и «Материализм и эмпириокритицизм» Ленина. Не вслед за комсомолом бежал, задрав штаны, юный Есенин, а впереди комсомола, тогда еще не существовавшего. Конечно, рядовым коммунистам было трудно уловить связь между утонченным неоязычеством стихов Есенина о матери-родине и той пошлятиной, которую им преподавали в кружках политграмоты, называя ее «диаматом», но убежденные умные враги христианства, такие как Троцкий или Блюмкин, прекрасно ее улавливали и высоко ценили поэзию Есенина.

Провидец красной империи

Ненасытная к заимствованию только еще зарождающихся установок своего времени душа Есенина не могла удовлетвориться такими «поклонниками». Интуиция подсказывала ему, что так любезная ему страна «с названьем кратким Русь», потеряв Христа, не удержится на одних глухарях, иволгах, опавших тополях и напоминающих чужих жен березках, что она должна стоять на чем-то более прочном. На чем? Поэтическое прозрение подсказало точный ответ – на твердой государственности. Как бы ни рядились большевики в левацкие одежды, все равно они кончат империей, им от нее никуда не деться. И над гениальной «Песнью о великом походе», воспевающей революцию, витает образ не Ленина или Троцкого, а Петра Великого, нашего первого императора, а на самом деле – будущего Сталина. Напрасно сбрасывали мы царя, все равно придется его вернуть. Слова мудрой старушки из «Анны Снегиной» – это тайные мысли самого автора поэмы:

А все это значит безвластье. Прогнали царя… Так вот… Посыпались все напасти На наш неразумный народ. Открыли зачем-то острога, Злодеев пустили лихих. Теперь на большой дороге Покою не знай от них.

Есенин предвидит, что большевикам не уйти от того, чтобы начать скручивать этих «социально близких» и наводить такую железную дисциплину, какой, может быть, не было и при Петре. Здесь он тоже опередил марксистско-ленинских тугодумов. Не он за ними бежал, а они, после некоторых колебаний, бросились туда, куда он давно смотрел своим внутренним взором.

Если Бога нет, то все дозволено

А теперь о его жизни. Бессмысленно отрицать, что она была крайне безнравственной – это слишком хорошо документировано. Так что же, он был моральным уродом, от роду порочной натурой? Опять ответим: нет и нет! Его пресловутая непутевость в действительности была путем, подсказанным ему философией нового мира, который пытались построить наши революционеры. Эта философия утверждала, что заповеди Христа устарели, что не существует ничего, кроме материи, что умрешь – лопух вырастет, что человек – не раб Божий, а хозяин вселенной, призванный утверждать в ней свою волю, а воля эта, раз существует только материя, состоит в удовлетворении своих плотских потребностей. Так прямо марксисты, возможно, не говорили, но поэту не нужно внушать что-то прямо, он схватывает все с полуслова. А если довести материализм до логического конца, он неизбежно превращается в цинизм, и гениально чуткий к идеям эпохи Есенин решил идти этим подсказанным теорией циничным путем до тех пор, пока хватит сил, и посмотреть, куда он приведет. Сил хватило ненадолго, и путь привел к деградации личности, к скотству, свинству, пьянству и смерти.

Есенин не был скотиной, свиньей и пропойцей. Он даже не был бабником. Его настоящее, не подсказанное философией нового мира отношение к женщине раскрывается в изумительной поэме «Анна Снегина», целомудренной, как свежевыпавший снег. Тут совсем другое: Есенин взял на себя грехи своего времени, и они его раздавили. Это был подвиг, пусть до конца не осознанный им самим. И сегодня нам следует извлечь из него пользу. Вспоминая о Есенине, мы должны ясно увидеть в его личных грехах грехи нашего недавнего прошлого: богохульство, цареубийство, человекобожие. Увидеть, ужаснуться им и навсегда потерять охоту к ним возвращаться. Это и будет то покаяние, к которому нас постоянно призывает Церковь – главный плод того, что именуется связью времен.

Кто Вы, маэстро Михалков?

(К юбилею)

Ах, как приятно перемыть косточки известному всей стране человеку! В обычное время делать это не позволяют правила приличия, но сейчас особый случай – юбилей, промежуточный результат, черта, отделяющая сделанное от того, что будет делаться дальше. Подведение имеющихся итогов – необходимость для юбиляра. Удобный повод остановиться на минуту, осмыслить пройденный путь, суммировать успехи и неудачи, стараясь понять причины тех и других, взглянуть на себя взыскательным внутренним взором. Как тут и нам не присоединиться к этому анализу, но уже извне? Надо поучаствовать в нем, а значит, и слегка посудачить – здесь это будет оправданно.

Да, Никите Сергеевичу Михалкову 60 лет. Рубеж весьма серьезный, на котором достигается полная зрелость ума и чувств, и в то же время сохраняются еще силы для их использования. Попробуем же с помощью нашего «наружного наблюдения» угадать, с чем он подошел к этому рубежу и в каком направлении шагает дальше.

Читатель может сказать: а зачем, не проще ли спросить об этом самого юбиляра? Неужели он отказал бы в интервью?

Наверное, не отказал бы. Но вот я представляю, как задаю ему вопросы и, вы знаете, – предвижу, что он на них будет отвечать. И, слыша эти ответы, чувствую, как во мне поднимается Станиславский: «Не верю!» Не так прост Никита Михалков, чтобы выворачивать наизнанку свою душу перед журналистами. Конечно же, не все он скажет, о чем думает, тем более что еще сам многое до конца недодумал. Наверняка он уже вглядывается в то пространство, которое простирается за чертой с цифрой 60, и связывает с ним определенные упования, спугнуть которые так легко выбалтыванием. Разве мало у него врагов, которым откровения относительно его планов помогут сорвать их осуществление? Он знает, что их много, и в своих ответах журналистам постарается усыпить их бдительность. Нет, лучше уж мы попытаемся сами его «вычислить».

Правда, это довольно трудно. Несложно идентифицировать только стереотип, а Михалков – штучное изделие. К сожалению, не я придумал этот прекрасный эпитет, а Ширвиндт, который отнес его к Вере Васильевой, но тут он очень к месту. Такие, как Михалков, с конвейера не сходят, это собранный вручную 550-сильный «Бугатти». И понять, на что расходуется эта повышенная мощность, с помощью стандартной логики невозможно.

Ее обманчивость в применении к этому человеку становится очевидной, если вспомнить его карьеру и то, как она воспринималась публикой. В возрасте восемнадцати лет он снялся в фильме «Я шагаю по Москве» и сразу стал кинозвездой, причем того амплуа, которое составляет предел мечтаний начинающего актера – амплуа молодого красавца. Такие покорители дамских сердец всех поколений наших кинозрителей, и теперь казалось, что предшествующего сменяет очередной Рудольфо Валентино. И Михалкову ничего не стоило стать им, нужно было лишь соглашаться сниматься в этом амплуа. Но ожидания поклонников и поклонниц не сбылись – он пошел по другому пути и начал сам снимать фильмы.

Почему же он не вошел в распахнутую перед ним дверь, ведущую в блистающее царство гарантированной славы, а свернул в длинный коридор ничего заранее не обещающей, напряженной, полной нервотрепки рутинной работы с капризными актерскими коллективами? Ведь там на каждом шагу тебе норовят подставить подножку цензоры и идеологи, там нужно доводить себя почти до инфаркта, отстаивая сцены, которые тебе велят вырезать и которые почему-то оказываются для тебя самыми дорогими.

Объяснение я вижу только в одном: Михалков принадлежит к тем натурам, которым недостаточно просто жить, а необходимо знать, для чего они живут. А чтобы понять это, надо внимательно вглядеться в сам феномен жизни, сравнить между собой разные варианты ее прохождения и пофилософствовать над ними.

И он стал воспроизводить разные способы жить на экране, глядеть на них со стороны и делать для себя какие-то выводы. Это была полемика с самим собой и с теми людьми, которые предлагали ему свою оценку жизненных реалий. Скажем, в фильме «Родня» я явственно вижу его спор со старшим братом, снявшим в Америке ленту об «идиотизме деревенской жизни», о людях из глубинки, приехавших к родственникам в город и выглядящих на их фоне дикарями. В «Родне» же все прямо противоположно: деревенская гостья не только показывает себя в духовном плане много выше городских родственников, но и проявляет практическую мудрость, помогающую им решить свои проблемы. Так или нет?

Если представление о фильмах Михалкова как о рефлексии правильно, то именно в них следует искать ключик к разгадке этой личности. Тогда уже само название его фильма может многое прояснить: ведь при таком подходе оно не может быть случайным. И наилучшей зацепкой представляется мне название картины «Свой среди чужих, чужой среди своих». То, что это знаковое для Михалкова название, подтверждается тем, что, начав недавно издавать журнал, он назвал его «Свой», опустив для краткости последующие слова, но, несомненно, подразумевая их. Конечно же, Михалков относит их не только к герою фильма, но и к самому себе.

В каком смысле надо это понимать? Думаю, сам Михалков нашел ясный ответ на этот вопрос не сразу, а лишь через пять лет и выразил его художественными средствами в, может быть, самом проникновенном из своих фильмов – «Несколько дней из жизни Обломова» (между прочим, это был любимый фильм его матери).

Эта картина очень важна для расшифровки сущности нашего юбиляра по той причине, что она приоткрывает нам предмет его любви, а известно, что где любовь человека, там и весь он. Она потому проникновенна, что любовь Ильи Ильича Обломова есть любовь Никиты Сергеевича Михалкова, а значит в ней нет ни тени фальши. Что же они оба так сильно любят?

Ответить можно одним-единственным словом, но оно мало кому что-то объяснит. Слово это – Россия. Услышав его, многие спросят: а что это такое? И тут же начнутся и распря, и раскол, и взаимные обвинения.

Но не будем заменять это слово другим. Тот, кто любит Россию, знает, что она такое, а тому, кто не любит, этого все равно не объяснить. «Не поймет и не заметит гордый взор иноплеменный, что сквозит и тайно светит в наготе твоей смиренной», как сказал Тютчев. Гордым иноплеменником может оказаться здесь и свой по крови, и среди этих формальных своих Михалков может чувствовать себя чужим.

В своем восприятии понятия «Россия» люди делятся на две категории. Для одних это конкретное государство с политическими и общественными институтами, народным хозяйством и т. д. Нравится им это государство – значит они любят Россию, не нравится – значит не любят. Для других, если исключить из рассмотрения государственный строй и его политику, останется не пустое место, а нечто вполне реальное, и это и будет Россия. Они не смогут объяснить, что это такое, но это-то необъяснимое они и любят больше всего.

Обломов, не отдавая себе в этом отчета, любил именно саму Россию, этот вид с холма, на котором стояла его отцовская усадьба, клен под окнами, эти кусты бузины у забора. Он был уязвлен этой любовью с детства, с тех дней, когда кормилица подносила его к иконам. И он не хотел отрываться от России, не поехал за Штольцем за границу, не поддался его уговорам заняться общественной деятельностью.

Михалков – родственная ему душа. У него тоже есть отцовская усадьба с особенными, не произрастающими в нашем климате деревцами, при взгляде на которые в сердце возникает святой для него образ главного человека его жизни, его матери, передавшей ему эстафетную палочку любви, которую он с тех пор и несет. И как он был бы счастлив, парясь по субботам в баньке, а потом душевно общаться за рюмкой наливки, рецепт которой придумала Наталья Петровна! Но жизнь стала более жестокой, чем при Обломове, и сказала ему: «Ничего этого у тебя не будет, если ты не станешь Штольцом».

Никита Михалков – это Илья Обломов, вынужденный стать Андреем Штольцем. Вынужденность видна в том, что он ведет себя не совсем так, как вел бы природный Штольц. В киноролях он безупречен, а в этой взятой на себя по необходимости жизненной роли то недоигрывает, то переигрывает. В этом качестве он должен быть своим среди чужих, но это у него не всегда получается. Исключительно добрый и любвеобильный по натуре человек, он заставляет себя быть жестким, как Штольц, и часто перегибает палку, обижая людей в таких ситуациях, где настоящий Штольц решил бы вопрос дипломатично и мирно.

Но пути назад у него нет. После всех поворотов и зигзагов он вышел на финишную прямую, найдя наконец ответ на вопрос, для чего он живет: чтобы служить России. И стал кинопродюсером. Теперь его цель – возрождение великого русского кинематографа, искусства, которое и по сей день остается для нашего народа важнейшим. И тут ему и дальше придется быть Штольцом, может, даже в большей степени, чем прежде, и он будет наживать новых врагов, но это – судьба. Это твоя судьба, дорогой наш юбиляр, а от судьбы не уйдешь. А если мы правильно тебя поняли и этим «засветили» перед «чужими» и они начнут ставить тебе палки в колеса, то, что ж, будем помогать тебе с ними управиться.

Владыке Василию Родзянко

Начало двадцатых. В России бедлам, Полная неразбериха в России. Россия расколота пополам, Будто массовой шизофренией. История входит в новый виток: Видишь, швартовы уже отдали? Слышишь последний пароходный гудок? Кончено. Белые проиграли. Русский мальчик на корабле Синь горизонта глазенками ловит. Что его ждет в незнакомой земле? Что ему век двадцатый готовит? Век к нему оказался строг — Были денечки очень лихие. Век одного только сделать не смог: Не смог отнять у него России. И там, на чужбине, ночью и днем, Весной и осенью, зимой и летом Подобно лампаде теплилась в нем Россия своим несказанным светом. Бежали годы в стране далече, Казалось, разлуке не будет конца, А Родина уж готовилась к встрече, Выращивала пиршественного тельца. Опыт скитаний и даже бедствий Многому учит. Полезно иметь его. Но лучший момент всех путешествий — Приземление в Шереметьево! И этот момент настал для тебя, Дорогой наш владыка Василий, И нам остается воскликнуть, любя: Многая лета тебе в России!

Раздел второй Держава

Камо грядеши, Русь?

Люди не знают о себе самого главного. Древние греки не знали, что они древние греки; русские, жившие в эпоху Ивана III, не знали, что они живут в Средневековье. Каждое поколение пребывает в неведении относительно своего места в истории, и это понятно: история обретает смысл только тогда, когда она кончается.

Исторический период, который начался в России около 1985 года и был назван «перестройкой», еще не кончился, но по многим признакам уже близок к окончанию, поэтому его суть понемногу проясняется. Это означает, что пора предпринимать попытки его историософского осмысления. А раз так, то кто-то должен быть в этом занятии первым. Давайте же мы с вами и дерзнем стать первыми. Но, прежде чем начинать анализ, необходимо сделать одну существенную оговорку: Россия – страна чудес, это надо всегда помнить. Что бы ни высказал о России даже самый грамотный политолог и прогнозист, в сказанном будет оставаться какой-то элемент недостоверности. Наше отечество, несомненно, находится под особым Божьим смотрением, почему мы и молимся в ектении «о богохранимой стране Российской», следовательно, самое логичное суждение о нем может оказаться ложным, ибо невозможное человеку возможно Богу. Но отсюда вовсе не следует, что мы не должны средствами своего ограниченного разума стараться расшифровать судьбу: ведь этот разум тоже дан нам Богом, поэтому заставлять его работать – есть богоугодное дело.

Начнем с того, что слово «перестройка» является очень удачным, хорошо выражает суть процесса. С середины восьмидесятых многое в нашей стране стало перестраиваться и меняться. Но в большинстве областей эти изменения происходили лишь потому, что в государстве все взаимосвязано, и, начавшись с какого-то исходного объекта, они по цепочке побежали дальше. Нам важно установить, что было этим исходным объектом перестройки и почему его было необходимо перестраивать. Априори можно предположить, что эта необходимость была абсолютно неотложной и избежать перестройки тут было нельзя. Известно, что в нашем идеологизированном обществе очень не любили резких движений – бонзы из Политбюро были большими консерваторами и ко всем новшествам относились с подозрением и страхом. И если процесс все-таки с чего-то пошел, значит, это что-то испытывало такой сильный кризис, что его уже не могли оставить в прежнем виде. Так с чего же пошла перестройка, кризис чего возник у нас около десятка лет назад?

Если спросить об этом разных людей, можно услышать самые разные ответы: это был кризис экономики, внешней политики, межнациональных отношений, духовный кризис и т. п. Эти кризисы действительно имели и имеют место, но они производны, вторичны. Первоначальным кризисом, их породившим, был кризис власти.

Чтобы осознать это и принять как центральное историческое событие российской жизни конца двадцатого столетия, нам необходимо уловить происхождение и смысл института власти.

Уточним сначала сам термин «власть». Поскольку нас интересует политический аспект этого понятия, под властью мы будем подразумевать верховную государственную власть, применяющую для реализации своей основной функции различные средства принуждения, включая насилие. Функция, же эта очень проста: заставить каждого человека жить так, чтобы при этом была возможна и жизнь общества.

Такая власть совершенно необходима, и причиной ее необходимости является первородный грех, исказивший первозданную человеческую природу. Бог замыслил человека святым и свободным, и если бы этот замысел осуществился, власть стала бы не нужна. Однако человек дурно распорядился данной ему свободой выбора и не дал осуществиться этому великому замыслу. В наказание Бог определил мужчине в поте лица есть свой хлеб, женщине – в муках рожать детей, а сменяющим друг друга после Адама и Евы поколениям их потомков – иметь над собой жестокое начальство, которому они должны подчиняться. Если бы человек сумел возвратиться к догреховному состоянию, власть стала бы ненужной. Один раз такое почти произошло: когда после массы Божьих чудес евреи были выведены Моисеем из Египетского плена и поселялись на обетованной земле, они прониклись такой благодарностью к Богу и таким благочестием, что смогли жить без института верховной власти, имея у себя лишь первосвященников, называемых «судьями», которые изъясняли народу Божью волю и которых народ слушался не из-под палки, а по велению сердца. Но это длилось лишь в течение нескольких поколений, после чего люди испортились, обнаружили, что не могут сами ужиться друг с другом и стали просить пророка Самуила поставить им царя, «как у других народов». С тех пор такое состояние никем уже не достигалось и запечатлелось лишь в утопических мечтах Маркса, учившего, что при коммунизме люди станут сознательными и государство отомрет, и князя Кропоткина, провозгласившего принцип «анархия – мать порядка». Но при всем своем остроумии этот афоризм ложен: эмпирический греховный человек, являющийся единственным материалом истории, нуждается в иных способах наведения порядка, иногда очень болезненных. Нам далеко до коммунистической сознательности, каждый из нас хочет получать от других больше, чем отдавать им, а сразу всем реализовать такую программу невозможно.

Чтобы существовало общество, индивидуум должен выполнять определенные правила поведения, которые в совокупности мы назовем социально-востребованным поведением. Это понятие складывается из двух частей: из того, что индивидуум стал бы делать и сам по себе, и из того, что он добровольно делать бы не стал. Выполнение этой второй части обеспечивается властью. В этом обеспечении – не только первейшая ее обязанность, но и единственная обязанность, ни для чего другого власть не нужна. И когда она в силу каких-то причин недообеспечивает этого объема (необходимого вмешательства. – Прим, ред.), тогда-то и возникает кризис власти, который должен быть срочно преодолен, ибо он грозит гибелью обществу и государству, после которой каждый отдельный гражданин вместе с семьей и имуществом становится совершенно беззащитным. В этот момент нации уже не до того, какими средствами будет устранен дефицит между социально-востребованным поведением граждан и их фактическим поведением, – этот дефицит надо ликвидировать любыми средствами. Когда дом начал гореть, тут не до споров, чем его тушить, – его надо тушить чем попало. Лишь после того как указанная разница объемов будет устранена, можно будет перейти и к обсуждению тех средств, которым возобновленная общественная жизнь станет поддерживаться дальше. Иными словами, здесь должен соблюдаться принцип приоритета количества принуждения над его качеством, и вопрос о повышении его качества может ставиться на повестку дня только после того, как его количество достигнет общественно-безопасного уровня.

Но что значит «повысить качество принуждения»? Это нужно понимать как усовершенствование формы верховной власти. Дело в том, что требуемое для процветания социума недобровольное поведение граждан может обеспечиваться разными путями и вызывать у граждан разную ответную реакцию. При одном и том же объеме принуждение может быть менее приятным и более приятным для принуждаемых, унижающим их и не унижающим, вызывающим чувство внутреннего протеста и воспринимающимся как нечто фатальное. От чего это зависит? От степени соответствия аппарата принуждения, (т. е. формы верховной власти), психологическим особенностям народа, которые, в свою очередь, зависят от типа религиозности и исторического прошлого нации, материализованного в традициях, нравах и обычаях. Тут нельзя дать единых для всех рецептов, тут «что русскому здорово, то немцу карачун». Каждая нация должна в своем поступательном развитии улучшать свою власть, делая ее максимально созвучной своей душе. Но, повторяем, таким улучшением можно позволить себе заняться при том условии, что какая-то власть уже есть, если же ее нету, тогда не до жиру, быть бы живу.

Из чего же нации могут выбирать, как велик здесь запас вариантов? Если говорить об основных формах, то их немного. Аристотель насчитал в свое время шесть – три хороших и три плохих. Его схема продержалась более двух тысяч лет и не утратила ценности даже по сегодня, но после работ таких выдающихся политологов, как Лев Тихомиров и Иван Ильин, ее нужно несколько модифицировать.

В принципе, можно говорить о семи базовых формах верховной власти. К ним приводит использование двойного классификационного критерия, впервые введенного Тихомировым, – по типу принуждения, осуществляемого властью, и по мотивам подчинения этому принуждению.

Сама по себе власть может быть, с одной стороны, либо единоличной, либо групповой, так что тут два варианта. Подчиняться же власти люди могут по четырем причинам: из страха перед нею, из уважения к ней, вызванного какими-то ее заслугами перед народом, из убеждения в ее божественном происхождении и из корысти. В первых трех случаях граждане подчиняются непосредственно тем лицам, которые стоят у власти, поэтому эти формы можно объединить понятием волевой власти. В четвертом случае индивидуумы подвергаются давлению экономических факторов, ощущая это давление как безликую власть денег. Конечно, при этом власть тоже находится в чьих-то конкретных руках, а именно – в руках тех воротил, которые контролируют финансовую систему государства, – но они обычно анонимны. Поэтому вместо восьми форм (2x4) мы получаем лишь семь – делить власть невидимок на единоличную и групповую бессмысленно. Вот эти формы:

1) Власть одного лица, основанная на страхе, – ДИКТАТУРА; 2) власть группы, основанная на страхе, – ХУНТА; 3) власть одного, основанная на признании его заслуг, – ВОЖДИЗМ; 4) власть группы, основанная на признании ее (или ее предков) заслуг, – АРИСТОКРАТИЯ; 5) власть Божьего помазанника – МОНАРХИЯ; 6) власть сакральной группы – ЖРЕЧЕСКОЕ ПРАВЛЕНИЕ (иначе: теократическое государство. – Прим, ред.); 7) власть денег (точнее – финансовой закулисы) – ОЛИГАРХИЯ.

Читатель спросит: а где же самая главная форма, где демократия? Если трактовать этот термин буквально, как «власть народа», то ее не существует и существовать не может, ибо власть народа над народом, т. е. над самим собой, есть не что иное, как отсутствие власти, самоуправство, анархия, а такое, как мы знаем, было в истории только один раз – в Израиле периода судей. Если же понимать под демократией ту форму власти, которая имеется сегодня в «свободном мире», то эта власть есть типичная олигархия, безраздельная власть денег. Почему же ее называют «демократией»? Как ни странно, в этом есть своя логика. Демократия в значении «власть народа» есть «фактическое безвластие», но если властью считать только ее волевые формы (на что имеются психологические основания, ибо понятие власти ассоциируется у нас с образом каких-то властных людей), то олигархия и есть отмена всех таких форм, необходимая ей для того, чтобы превратить земной шар в однородный рынок, а человечество – в сумму отдельных потребителей, утвердив тем самым абсолютную власть денег.

Пафос нынешней западной «демократии», который все больше становится пафосом современной цивилизации, состоит в индивидуализме и эгоцентризме. Это – пафос неподчинения человека другому человеку или другим людям, его выхода из всех обязывающих к бескорыстному служению надличностных структур, от семьи до национальных государств. Он насаждается не только всей масс-культурой, но и решениями международных форумов и организаций, вроде ООН или Совета Европы, бдительно охраняющих «права человека» во всех их модификациях, вплоть до прав детей не слушаться родителей. Но ведь это настоящий пафос анархии, почему же тогда наша цивилизация не боится, что, пропагандируя эти установки, она развалит мир и, следовательно, погибнет и сама? О, тут есть одна тонкость: она разрушает не все формы власти, а все, кроме одной – власти доллара. Перевести весь земной шар на подчинение только этой власти – это и есть программа «нового мирового порядка».

Теперь обратимся к нынешней российской ситуации. Она однозначно прочитывается как кризис власти, ее неспособность подчинить поведение частей интересам целого. Отсюда и развал СССР, и разгул преступности, и безнаказанность коррупционеров, и разбазаривание национальных богатств, и Чечня, и потеря Черноморского флота, и презрительное отношение к России стран «ближнего зарубежья» – чувствуя, что лев при смерти, шакалы наглеют. А откуда сам этот кризис, почему он разразился?

Он был обусловлен многими историческими причинами. Задумаемся: к какой из перечисленных выше форм власти надо отнести так называемую советскую власть, обеспечившую существование СССР? Вначале это была аристократия, групповая власть имевших заслуги перед революцией «старых большевиков», державших в своих руках ключи от теории построения коммунизма. Это была как бы светская модификация правления жрецов, где роль религии играл марксизм. Так как марксизм есть идея, то эту власть иногда называют и «идеократией», и это тоже правильно. Ясно, что аристократический характер эта власть могла сохранять лишь до тех пор, пока народ верил в коммунизм, а потом должна была выродиться в хунту. Так оно с ней и произошло, но не сразу. Между периодом аристократии «политкаторжан» и периодом хунты, прозванной народом партийной мафией, в нашу историю вклинился вождизм.

Это произошло закономерно в ходе естественного самоусовершенствования формы верховной власти. Дело в том, что если говорить о волевых властных формах, то единоличная форма тут всегда намного качественнее групповой, а поэтому в социальном и политическом смысле предпочтительнее. Во всей мировой истории явно прослеживается тенденция почему-либо возникших групповых форм власти довольно быстро переходить в единоличные. Какие же у последних имеются преимущества?

1). Имеется лицо, из которого в случае необходимости можно сделать козла отпущения и тем самым разрядить назревающую смуту. У древних скандинавов король заранее венчался на правление как потенциальная жертва (действительно, именно шведскому королю Эрику IX приписывают фразу, сказанную им на собственной казни – «Ну что ж, это опасности ремесла». – Прим. ред.). Родство этих двух типов общественного служения – царствования и принесения себя в жертву – отражено в прекрасной фреске Тьеполо «Жертвоприношение», где над юношей, предназначенным для заклания, совершается в точности тот же обряд, что и над царем – возложение рук первосвященника и помазание миром. Верховные правители приносились в жертву и в нашей недавней истории, правда, уже после своей смерти. Хрущев свалил все плохое на Сталина, Брежнев – на Хрущева, Ельцин – на Горбачева. Как удобно! А вот на членов бундестага, кнессета или Политбюро свалить ничего нельзя – каждый из них скажет: «Я был против, но ко мне не прислушались». Пример: решение начать афганскую войну было принято коллективно, и теперь в этом преступлении никто не виноват. То же и с Дудаевым, которому помогли захватить власть и вооружиться, – ответственных за это нет. Нарывы тут не прорываются, а загоняются внутрь.

2). В этом случае в стране один хозяин, которому во всех серьезных вопросах принадлежит последнее окончательное слово. Это очень существенный момент. Политические истины всегда относительны и условны, в истории прав не тот, кто прав, а тот, кто умеет настоять на своем, и во многих случаях гораздо важнее отреагировать на что-то быстро и четко, чем тратить время на дебаты в поисках наилучшего варианта. Когда такие дебаты слишком затягиваются, должен быть кто-то такой, кто стукнет кулаком по столу и скажет: «Пусть история меня рассудит, но сейчас я приказываю делать так!» И история обычно оценивает такую решительность положительно.

3). В этом случае власть обладает таким ценным для подданных свойством, как наличие совести. Никакой коллектив совестью обладать не может, а личность в какой-то мере обладает ею всегда. Всякий верховный правитель, даже неверующий, принимая или подписывая какое-то решение, бессознательно прислушивается к голосу своей совести, а значит, советуется с Богом. И что очень важно – где есть совесть, там есть и милосердие.

В народном сознании подлинным правителем является лишь тот, кто взял на себя право и обязанность казнить и миловать, т. е. брать на свою совесть отнятие жизни у человека и по своему милосердию оставлять ему жизнь. При этом и первое право, и второе делают правителя в глазах народа особой личностью, а это служит предпосылкой для появления к нему чувства любви.

4). Это чувство и является главным оправданием личной власти. Когда на поместном Соборе 1917–1918 годов обсуждался вопрос о восстановлении института патриархии, решающим оказался голос простого крестьянина, который сказал: «Синод я любить не могу, а патриарха могу». То же самое и со светской властью, ибо объектом любви может быть только конкретный человек. Кто-нибудь спросит: а для чего, собственно, нужна любовь народа к власти? Для того, чтобы подчинение ей не только не вызывало отрицательных эмоций, но сделалось радостным; для того, чтобы переливающаяся через край любовь каждого подданного к своему правителю распространялась на окружающих и сплачивала население в нацию, делая ее монолитной. Счастлив народ, имеющий лидера, которого можно любить, – такому народу все по плечу, он никогда не брюзжит и не жалуется, он постоянно ощущает душевный подъем и находит в себе силы для преодоления любых трудностей. В состоянии такого подъема был южноамериканский народ при Симоне Боливаре, немецкий народ при Гитлере, русский народ при Иване III, и именно в эти периоды времени эти народы играючи сокрушали врагов и во много раз расширяли свою территорию.

Всякая нация инстинктивно стремится к такому блаженному состоянию, поэтому, если какие-то посторонние силы не нарушают внутреннюю логику ее эволюции, она обязательно создает себе харизматического лидера, чтобы ей было кого любить. Религиозная нация наделяет своего избранника харизмой через таинство миропомазания, а безрелигиозная – через гиперболизацию его человеческих заслуг и достоинств. Первый путь много лучше второго, ибо, начав неумеренно восхвалять лидера, невозможно остановиться, и это восхваление неизбежно начинает доходить до абсурда (Мао Цзэдун был провозглашен лучшим пловцом Китая, а Ким Ир Сен – вождем трудящихся всего мира). Но чтобы пойти первым путем, нация должна быть верующей. Нам же в середине двадцатых довелось стать атеистами, и мы создали себе не Помазанника, а вождя.

То обстоятельство, что им оказался товарищ Сталин, чисто случайно. Он не обладал какими-то подходящими для этого качествами, скорее наоборот. Он не любил выделяться, был неважным оратором, даже говорил по-русски с сильным акцентом. Эрнст Фишер в своей книге «Жизнь и смерть Иосифа Сталина» показывает на фактах, что Сталин вовсе не старался выдвинуться на первые роли, боялся этого, осторожничал и медлил; тем не менее будто какая-то невидимая сила выталкивала его наверх, и с какого-то момента все, что бы он ни делал, шло ему только на пользу. Он стал для народа не по-хорошему мил, а по-милу хорош. Почувствовав это, он осмелел и под восторженные крики одобрения миллионов начал устранять своих конкурентов – большевистскую гвардию. Поверил ли он сам в конце концов в свою сверхгениальность, этого мы никогда не узнаем, но народу, который поверил в нее и благодаря этому обрел великого вождя, это было абсолютно не важно.

Когда такой вождь умирает, для народа это потрясение, а для его окружения проблема. Она состоит в вопросе, какой должна быть теперь верховная власть. В случае смерти Сталина эта проблема была особенно трудной, так как он не подготовил себе преемника (в этом, между прочим, проявилось не очень высокое качество его как правителя), так что осиротевшие высшие функционеры были весной 1953 года в полной растерянности и в большом смущении. Но надо было что-то делать, и, не привыкшие думать самостоятельно, они не нашли ничего лучшего, как автоматически вернуться к тому, что было до Сталина, – к «коллегиальному» правлению.

Пока еще были живы остатки «большевистской гвардии» – Хрущев, Ворошилов, Микоян и некоторые другие, а главное, пока народ еще верил в коммунизм, власть Политбюро еще можно было считать аристократией. Но по мере того как пропасть между предсказаниями марксистского учения и действительностью расширялась, монопольное право гвардии на охрану чистоты этого учения переставало означать право на управление страной, и Политбюро стало превращаться в хунту. Чтобы сделаться чем-то более прочным, начальству необходимо было менять свой статус. Так началась перестройка, которая, конечно же, была не что иное, как перестройка власти.

Однако сделать сколько-нибудь серьезное интеллектуальное усилие снова оказалось нашим бонзам не по плечу, поэтому, не изобретая велосипедов, они ухватились за то готовое, что выработал Запад, – за капитализм, который вначале они стыдливо называли «рыночными отношениями». Ход их мысли понятен: утратив возможность оставаться идеологическим штабом, они решили стать финансово-промышленным штабом и подчинять себе людей не речами, а рублями. С этого момента и начался острейший кризис власти в России. Правящая элита допустила колоссальный просчет, подтвердивший, что серые клеточки мозга иногда все-таки должны поработать. Просчет состоял в том, что власть отождествили с одним лишь принуждением, тогда как у этой медали есть и другая сторона – подчинение. Чтобы заставить граждан выполнять весь объем социально-востребованного поведения, действуя рычагами материальной заинтересованности, нужно, чтобы эти граждане были в житейском смысле материалистами, чтобы корысть и стремление обогатиться были для них самым сильным стимулом поступков. Но мы, русские, не такие, поэтому рубль действует на нас совсем иначе, нежели франк или евро на западного европейца или доллар на американца. Нет, мы отнюдь не бескорыстны, мы не прочь хорошо подзаработать, а еще лучше – урвать или хапнуть, но подчинить весь образ своей жизни методичному повышению своего благосостояния, быть дисциплинированным и аккуратным исполнителем всех распоряжений хозяина, чтобы через десяток лет дождаться от него пятипроцентной надбавки к зарплате; откладывать, рассчитывать, экономить, не тратить лишнего, подавлять свои прихоти и желания мечтой о том времени, когда твой счет в банке достигнет некоей заветной цифры, – это явно не для нас.

Но ведь именно такие психологические установки индивидуумов толкают вперед коллективный паровоз западной цивилизации. Эти установки вырабатывались у европейцев веками, по крайней мере с XVI столетия, когда размер состояния стали считать показателем веры и благочестия, что Кальвин возвел даже в религиозный догмат. Почитайте Диккенса (любой из его романов), и вы увидите, как мягко, но настойчиво западная культура внедряла в сознание людей культ богатства, каким окружала его романтическим ореолом, чтобы деньги легче было водрузить на высшую ступеньку в иерархии человеческих ценностей. Четыре века ушло на то, чтобы главным мотивом поведения людей сделать корысть, и только после этого в Европе и Америке к власти пришла подлинная олигархия, зная, что теперь с помощью «зелененьких» она может вить из всех веревки. А из нас их никакими долларами не совьешь, в нашей ценностной шкале есть вещи, которые стоят выше любых денег, а значит наши поступки в серьезных ситуациях всегда будут определяться не материальной заинтересованностью, а этими вещами.

В «Войне и мире» есть замечательное описание чувств Наполеона в день Бородинского сражения. «И сосредоточение батарей на один пункт, и атака резервов для прорывания линии, и атака кавалерии “железных людей”, – все эти приемы уже были употреблены, и не только не было победы, но со всех сторон приходили одни и те же известия об убитых и раненых генералах, необходимости подкреплений». И дальше: «Рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели охватывает беспомощного человека». Не то ли самое должна испытывать нынешняя наша власть, у которой все, со всех сторон, от шахтеров и судоремонтников до металлургов и конструкторов космических аппаратов, просят, умоляют и требуют дотаций, но все дотации, которые власть с таким трудом выделяет, уходят как в бездонную бочку?

Наполеон не сумел победить под Бородином не потому, что действовал там хуже, чем под Иеной и Ауэрштадтом, а потому, что ему теперь противостояли не пруссаки, а русские. Экономические воздействия, которыми наша власть пытается принудить граждан делать то, что необходимо для нормального функционирования государства, не дают эффекта не потому, что они хуже тех, которые успешно употребляются на Западе, а потому, что на Западе одни люди, а у нас другие. А раз они не дают эффекта, значит власть не имеет силы, а это и есть кризис власти. Наша беда состоит в том, что в коробку передач российского автомобиля кремлевские умники, начиная от авторов «пятисот дней» и кончая Чубайсом, ставят заграничные шестеренки, поэтому не происходит зацепления зубьев, и наша машина не трогается с места.

Такое положение не может длиться бесконечно. Если Россия как-то еще держится, то только на терпении своего народа, но оно приближается к своему пределу. Очень скоро должна наступить развязка. Какой она будет?

Выйти из Третьего Безвластия мы можем только туда, куда выходили из Первого (Смутное время начала XVII века) и Второго (1917–1922): а именно в сильную единоличную власть. Ее ждет сегодня весь наш народ, и то, что на выборах в Думу многие голосовали за коммунистов, объясняется вовсе не желанием снова строить «светлое будущее», а воспоминанием, что «при Сталине был порядок». Но и те, кто у нас наверху, тоже начинают понимать, что игры в рынок и Запад надо кончать и устанавливать обычную, понятную каждому русскому человеку волевую власть. Спасти нас может только железная рука бесспорного лидера, и как только такой лидер выйдет на сцену, народ не колеблясь предоставит ему неограниченную свободу действий. Кто же это будет? И как мы станем его называть – вождем или царем?

Здесь мы вступаем в область гаданий, но не надо этого бояться. Ведь мы для того и начинали наш разговор, чтобы закончить его каким-то наиболее обоснованным прогнозом. Его очень трудно дать.

Но в целом дело ясное. До монархии мы пока не доросли, вначале у нас будет вождь. Но если процесс возвращения нашего народа к православной вере будет продолжаться, в какой-то момент вождь будет помазан на царство, и тогда Россия вернется к естественной для себя форме политического существования. Когда это произойдет, знает один Бог.

Философия патриотизма

Слово «патриотизм» звучит сегодня повсюду, выходит на одно из первых мест по частоте употребления. И в то же время вряд ли есть в нашем языке понятие более туманное, чем это. Составители словарей, конечно, так не считают, они вообще никогда не сомневаются в точности своих определений, но в данном случае их определение есть объяснение темного через еще более темное. В словарях сказано «патриотизм есть любовь к Родине». Но чтобы эта фраза была понятной, надо понять, что такое здесь «любовь» и как трактовать слово «Родина». Ясно, что это не та любовь, которая привязывает Ромео к Джульетте или гастронома к вкусной пище, это особая форма любовного чувства. Какая же? Чем эта любовь отличается от любви к собакам или к хорошим автомобилям? Разъяснений не дается. Та же неопределенность имеется и в отношении «Родины». Что это – двор, в котором я вырос, родной город, моя губерния или вся территория государства, гражданином которого я являюсь? А если государство состоит из двух частей, разных по языку и культуре, как Бельгия, или вообще многонационально, как Россия? Является ли для бельгийца-валлона родиной Фламандия или для москвича – Алтай? Словарь молчит.

Но главная причина недоразумений состоит в том, что мы воспринимаем понятие патриотизма как политическую категорию, т. е. считаем патриотом того, кто совершает действия и особенно делает заявления, которые, по нашему мнению, являются патриотическими. Такой подход в корне ошибочен, поскольку действия и заявления, на которые толкает чувство патриотизма, могут иметь совершенно иную мотивацию, с патриотизмом ничего общего не имеющую. Сегодня у нас многие думцы объявляют себя патриотами, но разве не может быть так, что некоторые из них просто делают этим способом карьеру, уловив новые веяния в общественном сознании нашего народа? Или взять Джузеппе Гарибальди – был он итальянским патриотом? Вы скажете, – конечно, более того, он был образцом, эталоном патриотизма. А вы знаете, что до того, как стать вождем движения Рисорджименто за освобождения Италии, он 10 лет воевал в Южной Америке за освобождение латиноамериканских стран, где жили не итальянцы, а испанцы и индейцы? В эти годы он показал себя не патриотом, а, наоборот, интернационалистом, можно сказать, Че Геварой XIX века. Так, может быть, и в итальянских подвигах им руководил врожденный дух борца и смутьяна, не имеющий прямой связи с любовью к Родине? (Стоит вспомнить и еще один аспект деятельности Гарибальди – а именно проживание в течение ряда лет в Англии, где его готовили к подрыву Австро-Венгерской империи, противостоящей Британии на континенте, путем откола Италии. – Прим, ред.)

Нет, судить о патриотизме по политической или военной активности неправильно, тут легко впасть в ошибку, обознаться. А само происхождение этого иностранного слова, которого до девятнадцатого века в русском языке не существовало, толкает к политической его трактовке, ибо оно происходит от «l’enfants de la Patrie» (сыны отечества), которых «Марсельеза» призывала идти в бой за победу революции.

Нет, патриотические чувства надо искать не во внешнем поведении, которое может быть всего лишь имитацией, а там, где оно зарождается и становится элементом внутреннего мира – в сердце человека. Но в чем суть этой характеристики нашего «Я», которая может присутствовать в нем, а может и не присутствовать?

Произнеся это «Я», невольно вспоминаешь Фихте, вся философия которого посвящена разработке этого понятия. «Я», по Фихте, – ядро нашей личности, ее начало, но кроме него там же, где и оно, т. е. в нашей душе, существует и «Не Я». Обогащение философского понятийного аппарата этим термином – несомненная заслуга Фихте. Он правильно угадал, что «Я» не сможет развиваться и расти, если рядом с ним не будет «Не Я», ибо в этом случае оно будет вариться в собственном соку. Однако он дал этому «Не Я» совершенно неправильную интерпретацию. Для него это была противостоящая человеку природа, в борьбе с которой упражняется и мужает личность, т. е. «Я». Такая трактовка, конечно, навеяна духом протестантизма, свойственным всей немецкой классической философии. Ведь основной тезис протестантов «Бог у меня в душе» ведет к индивидуализму, к культу сильной личности, «юберменша», так любезного немцам именно благодаря их протестантской закваске. Такой индивидуум сражается с внешним миром, где уже нет Бога, ибо Он перешел в душу воителя. В личном сознании такой пафос рождает эгоизм и гордыню, а в социальном сознании – доктрину либерализма. На самом же деле наше «Не Я» есть сверхличное начало, которое в иерархии духовных реалий стоит выше нашего «эго», а потому, чтобы оно укрупняло нашу личность, с ним надо не бороться, а входить в союз; не овладевать им, а позволить ему овладеть нашим «Я». Однако последнее все-таки ближе нам, чем это превосходящее нас «Не Я», поэтому инстинкт самосохранения противится такому позволению. Закрыть двери своей личности, не пуская в нее сверхличное, или распахнуть их перед ним – вот альтернатива, стоящая перед каждым человеком, и каждый человек решает ее по-своему. И диалектика здесь такова, что ревниво оберегающий свое «Я» в конце концов теряет его, ибо в изоляции оно начинает деградировать, а отдающий его в распоряжение «Не Я», поднимает его на новую высоту.

«Не Я», соседствующее в человеке с его «Я», не есть что-то отвлеченное, оно весьма конкретно. В своей предельной конкретности, в своей абсолютной бытийности это Бог, точнее Бог-Слово, Второе Лицо Троицы, Христос. Но почувствовать Его как свое сверхличное способен далеко не каждый – это удел святых. Но это не значит, что остальные души обречены на усыхание. Мир устроен так, что и людям, не обладающим тончайшим духовным зрением, предоставлен шанс: им дано ощутить в качестве возвышающего их сверхличного начала свой культурно-исторический тип, ту цивилизацию, в которой они родились и сформировались. Это промежуточная инстанция между Богом и отдельным человеком, обильно наделенная высшими духовными дарами, ибо цивилизации создает сам Господь в соответствии со своим неисповедимым замыслом о человеке; любит их, заботится о них и пестует их таким образом, чтобы в их рамках созревали нужные Ему человеческие личности, разнообразие которых украсило бы Вселенную.

Вот эта-то превосходящая каждую отдельную личность инстанция доступна всем нам, а не только особо религиозно одаренным избранникам. Открыв ей настежь двери своего «Я», мы еще не обретаем святости, но делаемся соработниками творящего культурно-исторические типы Господа, а значит, угодными Ему людьми.

Но не все решаются распахнуть эти двери, опасаясь, что через них будет похищено и вынесено самое интимное и дорогое, греющее душу, и душа замерзнет. Многие не понимают, что отдать это интимное выгодно, ибо вместо него в наше «Я» войдет нечто новое, более ценное, которое повысит его качество. Открывший двери не обедняет, а обогатится, обменяв свою индивидуальную мудрость, называемую душевностью, на мудрость своего народа, называемую духовностью. Не об этом ли, в частности, говорит Христос в Евангелии: «Сберегший душу свою потеряет ее; а потерявший душу свою ради Меня сбережет ее» (Мф 10, 39)?

Теперь мы можем дать патриотизму точное определение. Но перед этим надо сделать одну оговорку. Вопрос о патриотизме связан с вопросом об отношении человека к своей цивилизации, а никакой серьезный вопрос нельзя решить своим личным субъективным разделением, и надо обратиться к сверхличному в себе – к разумению своей цивилизации. Значит, в данном случае наша русская православная цивилизация должна подсказать нам нечто о цивилизации вообще, ибо наш предмет связан с этим понятием. Но лучше всего она может сказать о самой себе, так как другие цивилизации ей чужды. Поэтому нам следует говорить не о патриотизме как таковом, а о русском патриотизме. Что такое итальянский, французский или английский патриот, мы знать не можем, да нам и не надо этого знать.

Итак, русский патриотизм есть согласие человека отдать свою личность во владение сверхличному началу, каковым является русская православная цивилизация, отдать без всякого сожаления, без всяких условий, не колеблясь, ничего не выторговывая, отдать с радостью, раз и навсегда.

Замечательно, что при этом не надо возбуждать в себе какую-то щемящую чувствительность, умиляться русским березкам и русским народным песням – достаточно просто дать согласие, и русскость сама войдет в сердце. Надо расстаться с самовлюбленностью и самолюбованием, понять, что сам по себе ты – ничто; опорожнить душу, перегруженную хламом, который ревниво оберегает твое жадное «Я», и тогда в нее войдет преисполненная Божьей благодати, добрая, терпеливая, все понимающая Россия и просветит тебя светом истины. И тогда у тебя неожиданно начнут подступать к горлу слезы при виде наших березок и при звуках наших песен.

А тот, кто свое интимное возлюбит более всего на свете и будет дрожать над ним, как Плюшкин над своей ветошью, тот неизбежно сделается западником, поскольку чуждый культурно-исторический тип все равно не станет интимным, а составит лишь приятное внешнее к нему дополнение. Он для Плюшкиных не опасен (при этом есть и антитеза – Обломов был интимнейшим человеком и милейшим эгоцентристом, и в то же время являет собой характерный тип русского человека. – Прим. ред).

Так что патриотизм – не политические лозунги и вообще не слова. Это выбор на самом глубинном уровне, первичнее которого нет ничего, – выбор не ума или чувства, а воли. Он подобен выбору, стоявшему перед нашими прародителями, – выбору между гордыней и послушанием, хотя возникает в более косвенной форме, чем тогда. Наш соотечественник, сделавший его так, как они, становится русофобом, а сделавший иначе – патриотом и оказывается ближе ко Христу, чем первый, даже если считает себя язычником, а тот ходит в церковь.

И последнее. Из сказанного ясно, что гордый и тщеславный человек принципиально не может быть патриотом. Вот вам и критерий для разоблачения политических имитаторов. Если общественный деятель, заявляющий себя патриотом, ругается с другими такими же деятелями, стараясь стать выше их, значит это лжепатриот, то есть самозванец.

Были ли декабристы русскими?

Грязь очень прилипчива. Основательно испачкавшись, трудно сразу полностью отмыться: в одном месте соскребешь ее, а потом глянешь в другое, а там она, оказывается, осталась. Духовная нечистота, которая называется ложью, тоже обладает таким свойством.

Мы так основательно извалялись в одном из самых отвратительных видов лжи – в материализме, что нам еще отмываться от него и отмываться. Слишком долго барахтались мы в нем, по уши вымазались. Еще в восемнадцатом веке идеи французских «просветителей» начали проникать в высшие слои русского общества, а в девятнадцатом столетии началось массовое увлечение дарвинизмом, политэкономией, атеистически интерпретируемым естествознанием, а кончилось все самой агрессивной формой материализма – марксизмом. «Основной вопрос философии» был решен раз и навсегда: материя первична, дух вторичен, а кто возразит, тому не поздоровится. Поскольку каждому человеку все-таки свойственно заботиться о своем здоровье, мы не только помалкивали, но иногда и подпевали идеологам, и за 70 лет подпевания их ложь почти стала нашей.

Так бы и барахтались мы в диаматовской и истматовской помойке, воображая, будто строим коммунизм, если бы не одно обстоятельство, которое отец Павел Флоренский выразил всего четырьмя словами: «Зло само себя ест». Ложь – самая чистая разновидность зла, поэтому она тоже неизбежно самоуничтожается. Советское общество, насквозь пропитанное ложью, вступило в период стагнации и сгнило до основания, и тогда инстинкт самосохранения заставил нас возвращаться к правде и, взяв в руки ватку с ацетоном, мы стали смывать со своей кожи кровавый цвет богоборческого социализма. Лицо-то, может быть, и успели оттереть за пятнадцать лет, а если заглянуть в другие места? О, во многих из них взору откроется прилипшая кумачовая краска, какой в двадцатых и тридцатых годах отсвечивали на демонстрациях плакаты «Религия – опиум для народа». В частности, в определении важнейшего для нас понятия «русский» зачастую господствует махровый материализм – здесь духовная составляющая не просто для нас вторична, мы ее вообще не учитываем. Мы понимаем русскость как этническую принадлежность, а ведь что такое этнос? Это гены, ДНК, т. е. материя. Вот ее-то мы и признаем, ею одной решаем национальный вопрос и тем самым обкрадываем самих себя, оставляя в забвении и никак не используя, не включая в контекст нашей философской и гуманитарной культуры драгоценное наследие нашего же собственного мыслителя Николая Яковлевича Данилевского (1822–1885). И получается, что немец Шпенглер и англичанин Тойнби внесли более значительный вклад в развитие его идей, чем российские историки и социологи. Подтверждение поговорки о пророках в своем отечестве? Нет, все то же влияние материализма.

Данилевский по праву может быть отнесен к тем немногочисленным авторам, с сочинений которых начинается поворот к совершенно новому осмыслению того, что мы видим вокруг. Его «Россия и Европа» – первая в истории публикация, в которой совершенно ясно прочитывается идея о дискретности мироустройства, хотя и не в общефилософской формулировке, а в применении к частному аспекту бытия. Но поскольку этот аспект особенно важен, она легко поддается обобщению. Он обнаружил дискретность в такой области, которая считалась образцом непрерывности и плавности в жизни человеческого рода. Идеологи нового времени, а особенно деятели эпохи Просвещения, учили, что человечество движется в едином для всех стран и народов направлении, а именно – в направлении «прогресса», и если какие-то племена отстают от передового отряда европейцев, возглавляющих идущую колонну, то постепенно они их нагонят, и в недалеком времени все люди окажутся у одной цели и между ними не будет никакого различия. Данилевский же доказал, что понятие «человечество» лишено реального содержания и единицей всемирной истории является конкретность, которую он назвал «культурно-историческим типом», а о совокупности всех таких типов можно говорить лишь метафорически, как об абстракции.

Сегодня мы знаем, что видимый мир дискретен во всех своих составляющих, что Бог, создавая его, применял исключительно «цифровые технологии» как самые эффективные. Правда, если бы наши интеллектуалы не были ослеплены безбожием и внимательно прочитали хотя бы первую главу Евангелия от Иоанна, то они давно поняли бы это, ибо Творец не скрывал главного своего секрета и сказал, что все стало быть через Слово, а слово есть дискретная структура, состоящая из отдельных фонем или букв. Но, слыша, они не слышали, и науке пришлось переоткрывать эту истину, которая уже две тысячи лет назад была общедоступной. Первым из ученых, который выдвинул концепцию дискретности, считается Нильс Бор, объяснивший с ее помощью излучение атомов, откуда и выросла вскоре перевернувшая физику и породившая изменившие нашу жизнь современные технологии квантовая теория. На самом же деле эту революционную идею в отношении культуры за несколько десятилетий до Бора выдвинул Данилевский, но он настолько опередил свое время, что его гениальное прозрение осталось почти незамеченным и только потом, трудами уже западноевропейских историков, дискретная «полицивилизационная» модель человечества утвердилась в профессиональной историософии.

Какое отношение это имеет к нашей теме? Самое прямое. Данилевский не просто разбил людской род на отдельные культурно-исторические типы, но и сформулировал законы образования и развития этих типов. Особенно важны два из этих законов, идущие у Данилевского под номерами 3 и 4. «Третий закон» гласит: «Начала цивилизации одного культурно-исторического типа не передаются народам другого типа». Это, собственно, и есть принцип дискретности, аналогичный постулату Бора о «разрешенных» электронных орбитах, отделенных друг от друга «запрещенными». Но для нашего разговора важнее четвертый закон: «Цивилизация, свойственная каждому культурно-историческому типу, тогда только достигает полноты, разнообразия и богатства, когда разнообразны этнографические элементы, его составляющие, – когда они, не будучи поглощены одним политическим целым, пользуясь независимостью, составляют федерацию, или политическую систему государства».

Для опирающейся на широкую этническую базу государственной системы, обретающей благодаря широте базы полноту и богатство, существует название, которого Данилевский избегает из дипломатических соображений, ибо это название носила страна, в которой он жил, и употреби он это слово, его могли бы заподозрить в шовинизме. Это прекрасное слово – ИМПЕРИЯ. В имперском варианте цивилизация действительно расцветает наиболее пышным цветом и, бесспорно, представляет собой самое красивое и самое плодоносящее коллективное жизнеустроение, которое только возможно в нашем грешном мире. Давая наивысшую оценку многоэтническому государству, Данилевский, конечно же, имел в виду свою любимую Родину, великолепную и могучую Российскую империю, гражданином которой ему выпало счастье быть, но такими же по разнообразию составляющих были еще две настоящих империи – древнеримская и византийская. И там и там огромное количество народностей сплавились в единой державности, и в первом случае все жители, независимо от крови и владения вторым после государственного национальным языком, были «римлянами», а во втором – «ромеями». В Российской же империи все были «русскими». И сплавило их в эту великую нацию общее духовное ядро – основанное на православных нравственных ценностях мировоззрение и правосознание, которое принималось и теми, кто, являясь подданными русского царя, молился Богу в костелах, кирхах или мечетях.

Какой великой страной была Россия, и как проницательно угадал ее замечательный сын Николай Данилевский причину ее силы и блеска! Он не хотел отнимать Россию у любых племен, внесших хоть какое-то маковое зернышко в ее сокровищницу. Всем им он отводил место в братстве, называемом русским народом. Варяги – древние скандинавы, – строившие когда-то фортификационные сооружения Руси и своим примером сделавшие нас нацией бойцов, – разве не стали они русскими? Угро-фины, показавшие нам образец незлобивости и смирения и научившие нас сливаться с природой, – разве они не сделались тоже русскими? А немцы, со времен Алексея Михайловича тысячами приходившие служить России – все эти Беннигсены, Букгевдены, Тотлебены, Бенкендорф и так далее, – что, они недостаточно преданно ей служили, чтобы в итоге назваться русскими? Русский по крови Чацкий сказал «Служить бы рад, прислуживаться тошно» и, вскричав «Карету мне, карету», слинял в Европу, а что мешало ему служить? Либо лень, либо неумение. А вот великий математик Эйлер приехал в Санкт-Петербург из Европы и прославил нашу академию. Кто же из них на самом деле русский?

А вот описание в «Медном всаднике» петербургского наводнения. Александр Первый выходит на балкон Зимнего дворца и видит страшную картину, похожую на ту, какая была недавно в Новом Орлеане.

Царь молвил. Из конца в конец По ближним улицам и дальним В опасный путь средь бурных вод Его пустились генералы Спасать и страхом обуялый И дома тонущий народ.

А вы знаете, кто были эти генералы, взявшие на себя героическую миссию не существовавшего тогда МЧС? Их было два: черногорец граф Милорадович и немец генерал-адъютант Бенкендорф. И что же, мы откажем им в чести именоваться русскими? Данилевский не отказывал.

Какое одичание в сфере, связанной с национальным вопросом, произошло за сто двадцать лет, протекших со дня смерти Данилевского! Как примитивно определяется сейчас русскость и как она этим обедняется! Цвет глаз, цвет волос, папа с мамой и бабушка с дедушкой, этих же цветов, а кто-то уже предлагает использовать и циркуль. Значит, с нашего корабля нам придется ссадить Беринга, Крузенштерна и Беллинсгаузена? Но если бы их ссадили с тех кораблей, на которых они совершили великие географические открытия, умножившие славу России, не было бы этих открытий, следовательно, той славы.

Этнический критерий в определении понятия «русский» неприемлем не только потому, что ставит материю выше духа, но и потому, что он практически бесполезен, ибо никто не знает своих предков дальше третьего, максимум четвертого поколения. Даже дворяне с их родословными ничего не могут гарантировать в смысле чистоты крови, ибо достаточно велика вероятность супружеской измены их бабушек или прабабушек. Судить же об этнической принадлежности по внешнему виду – значит полагаться на воображение и фантазировать. Если итальянца или англичанина еще можно по физиономии отличить от русского, то немца – практически невозможно. Немцы в массе выглядят фенотипически абсолютно так же, как русские, поэтому фашистским шпионам работать в Советском Союзе было очень легко, надо было только в совершенстве овладеть языком. А уж о славянах, вроде поляков, сербов, хорватов, и говорить нечего. Так что, если даже поставить своей целью выделить из многоликого нашего народа тех, чьи генетические корни тянутся к вятичам, кривичам, полянам и древлянам, и только их именовать русскими, то, помимо того что по ее качеству эту немногочисленную труппу вряд ли можно будет назвать нашей элитой, это предприятие принципиально неосуществимо. Определить, кого надо включать в эту касту, все равно не удастся, зато известно, кого не следует в нее включать: «негритоса» Пушкина, шотландца Лермонтова, грузина Багратиона, немца Рихтера, еврея Утесова.

Но если «кровяной» критерий непригоден, то какой же взять вместо него? Сколько ни думай, а лучше того, который предложен Ильей Глазуновым, не найти. Вот его определение: «Русский тот, кто любит Россию».

На первый взгляд кажется, что это «определение темного через еще более темное»: теперь надо разъяснять, что такое «Россия». На самом деле порочного круга здесь нет, ибо тот, кто любит Россию, знает, что она такое. Правда, он понимает это сердцем, интуицией, но Россия является для него не абстракцией, а живой уникальной, ни на что другое не похожей и очень дорогой конкретностью. А раз так, значит, это сердечное понимание можно попытаться выразить словами, хотя это и не очень легко сделать.

Трудность состоит здесь в том, что любовь к России начинаешь ясно ощущать лишь тогда, когда ее покидаешь. Живя в России в окружении всего русского, эту любовь не замечаешь, как не замечаешь воздуха, которым дышишь. Поэтому формулировку Глазунова можно изменить: «Русский тот, кто не может жить вне России». Чего же не хватает ему на чужбине, какие воспоминания мучают его и делают несчастным, почему он тоскует?

Вынужденный эмигрант Петр Лещенко пел в одной из самых пронзительных своих песен: «Я тоскую по русским полям, эту боль не унять мне без них». Но дело, конечно, было не в полях, которые в Румынии, где он доживал свой век, примерно такие же, как у нас. Да что в Румынии: в Джорданвиле, в штате Нью-Йорк, где находится главный монастырь Русской православной церкви за границей, ландшафт до удивления похож на русский, даже травы и деревья те же самые, но попавшего туда русского это ни на секунду не обманет, он чувствует, что это не настоящая

Россия. Даже наоборот, при виде этой имитации ностальгия у него лишь обостряется, как обострилась бы печаль по умершим родителям, если бы сироте предложили жить с похожими на них мужем и женой. Ландшафт сам по себе русскому не нужен, ему надо знать, что этот ландшафт, даже если он похож на китайский, окружен всем остальным, что составляет Россию. Так что же это?

Это прежде всего люди, похожие на него, говорящие и думающие так же, как он. С ними можно спорить, иногда можно их даже ненавидеть, но это свои люди, которых не заменят никакие добряки и умники, если они чужие. У тех и логика другая, и чувства непонятные, с ними всегда надо быть настороже. От своих ты знаешь, чего ожидать, а от тех – нет. Еще одно, без чего русский чувствует себя потерянным, – стихия родного языка. Не отдельные полиглоты должны говорить вокруг по-русски, а абсолютно все – в трамвае, на улицах, в отделении милиции, в суде, в тюрьме, если, не дай бог, придется туда попасть, и не обязательно с ним, а и между собой. Как точно назван этот лучший в мире язык «родным» – он встречает нас в первые часы после рождения, звучит у нашей колыбели, потом в детском саду, в школе… Это – единственная подлинная людская речь, все остальные языки либо собачий лай. Либо мычание коровы. Помните, как удивился Гекльберри Финн, когда они с негром Джимом вплыли на плоту в устье Миссисипи (штат Луизиана, бывшая французская колония) и он услышал, как два человека на берегу разговаривают по-французски? Он спросил негра Джима, что это они говорят не по-человечески – с виду-то вроде люди? Для Тома «человеческим» языком был английский, а для нас он, конечно же, русский и никакой другой, как бы мы блестяще его ни выучили.

Далее идут более сложные, но столь же необходимые нам вещи, и, может быть, самая главная из них – русское правосознание, т. е. представление о том, что хорошо, а что плохо, что допустимо, а что нет, какие поступки соответствуют нормам поведения, а какие неприличны, когда можно говорить, что хочешь, а когда лучше держать язык за зубами.

В юридической науке правосознание определяется как «обычай, регулирующий отношения между индивидом и обществом», и тому обычаю, который принят в России, нельзя научиться по книгам, его надо впитать с молоком матери. В других странах этот неписаный порядок совсем другой, и приспособиться к нему русскому человеку не просто трудно, а зачастую невозможно. Чуждые нравы, чуждые традиции, чуждые правила поведения – как жить с ними? Нельзя, невыносимо, лучше повеситься!

Подобные тебе люди, такая же, как у тебя, шкала ценностей, принятая всеми, согревающее тебя, как пуховое одеяло, журчание русского языка везде и всюду – вот то, без чего ты, русский человек, не можешь жить, а значит, это и есть Россия. Но это же самое есть и сущность того, что Данилевский назвал культурно-историческим типом и что мы сегодня чаще называем цивилизацией. Таким образом, расшифровывая интуитивно понимаемый термин «Россия», мы можем сказать, что Россия есть русская цивилизация, ни на какие другие цивилизации не похожая, которая, согласно третьему закону Данилевского, не может стать своей для кого бы то ни было, кроме нас, а у нас не может быть заменена никакой другой цивилизацией. Соответственно, русским человеком, пусть он будет хоть «негром преклонных годов», является тот человек, который внедрен в русскую цивилизацию.

Кто-то из читателей наверняка заметил, что при разговоре о русском культурно-историческом типе не была упомянута православная вера. Да, она важнее всего, но надо учесть, что православие – не одна из характеристик нашей цивилизации, а первопричина всех ее характеристик. Отличительные черты чего бы то ни было всегда принадлежат миру явлений, а формообразующее начало, порождающее эти явления и придающее им их специфику, находится в мире сущностей, в царстве духа. Таково ядро всякой цивилизации – тип ее религиозности, система ее верований. Ядро русской цивилизации – «русский Бог», а Бог не может быть составной частью цивилизации, ибо она находится на земле, а Бог – на небе. Конечно, выражение «русский Бог» нужно понимать фигурально, ибо онтологически Бог один для всех. Но психологически у разных народов Он разный, поскольку по-разному ими воспринимается, обретает у каждого культурно-исторического типа свой специфический образ, и особенности этого образа определяют особенности соответствующей цивилизации. Ни в какой земной цивилизации, выработанный ею образ Бога не может быть совершенно истинным, хотя бы в силу поврежденности нашего сознания первородным грехом, но всякая цивилизация верит, что именно ее представление о Боге самое правильное. Верим в это и мы, русские. Но верить в истинность своей религии – одно, а обладать религиозной истиной – совсем другое. А обладать ею может лишь тот, кто стоит близко к Богу, имеет с Ним прямую связь, получает от Него подсказки и намеки, выводящие на истину. Существуют ли такие люди, и если существуют, то кто они? Да, они есть, и в нашей русской цивилизации их особенно много. Это – святые. Русские святые суть те избранники, через которых Господь питает нашу цивилизацию живительными духовными соками, а значит, они, как проводники этих соков, более всех других людей пропитываются ими и становятся наиболее адекватными представителями своего культурно-исторического типа. Поэтому идеальными, образцовыми, эталонными русскими людьми являются русские святые. Такими были, в частности, Прокопий Устюжский – по крови немец, Пафнутий Боровский – по крови татарин, Александр Свирский – по крови вепса. Для этих духовных гигантов такие материальные данности, как гены и нуклеиновые кислоты, были даже не второстепенными, а десятистепенными, презренной плотью, которая «не пользу нимало». Они купались в жидком золоте русскости, золотили все вокруг, и без них, единственно по-настоящему русских, не было бы никакой русскости и в нас, грешных. Хочешь узнать, на сколько процентов русский какой-нибудь твой знакомый? Не копайся для этого в его родословной, не измеряй длину и ширину его черепа, а определи, насколько он похож на Сергия Радонежского.

Вернемся, однако, к вопросу, стоящему у нас в заголовке, – были ли русскими декабристы?

…Четырнадцатое декабря тысяча восемьсот двадцать пятого года. Утро. На плацу разагитированные офицерами-заговорщиками полки. Напряжение достигает такой точки, когда вот-вот должно произойти что-то такое, после чего пути назад уже не будет.

К войскам подъезжает граф Михаил Андреевич Милорадович – выходец из Сербии, всю жизнь служивший России, верный помощник русского царя, проливавший кровь в многочисленных битвах, герой Бородина, потом принявший на себя ответственность за организацию пристойного быта в столице – генерал-губернатор Петербурга. Срывающимся от волнения голосом он обращается к солдатам: «Друзья мои! Вспомните, как мы вместе стояли насмерть за святую Русь, за нашего Государя! Опомнитесь, что вы делаете, на что вас толкают! Не поднимайте руки на Божьего помазанника, не губите свои души!»

И тут к графу подскакивает поручик Петр Каховский. Речь генерала для него острый нож, она может сорвать все задуманное в Северном и Южном тайных обществах предприятие. Каховский выхватывает пистолет и убивает Милорадовича.

Наш по крови Каховский и иноплеменник по крови Милорадович. Их судьбы перекрестились в судьбоносный момент нашей истории. Первый застрелил второго и за это был повешен. По-настоящему рассудит их только Высший Судия, а мы зададим себе только один вопрос: кто из них русский?

Теперь у нас есть уже достаточно четкие критерии. Во-первых, русский тот, кто любит Россию. Во-вторых, русский тот, кто укоренен в русской исторически сложившейся цивилизации, для кого она родная, кто вне ее жить не способен. В-третьих, русский тот, кто по строю своей души похож на русских святых или по крайней мере считает этих святых светочами и старается им подражать. Так какую же оценку дать по этим критериям Каховскому и Милорадовичу?

То, что Милорадович любил Россию, не может вызывать никакого сомнения. Если бы он ее не любил, зачем он проливал бы за нее кровь на полях сражений, рисковал бы утонуть, вытаскивая из бурных вод Невы русских детишек. Включенность его в русскую цивилизацию также очевидна, ибо на своем посту генерал-губернатора столицы России он своей служебной деятельностью содействовал укреплению этой цивилизации. И, наконец, он был православным верующим, почитал Иисуса Христа и всех христианских святых. Надо ли прибавлять к этому что-то еще, чтобы признать его русским?

Ну а что о Каховском? Обсуждать его как личность нет смысла, поскольку такая тоталитарная организация, как масонство, – а практически все декабристы были масонами, – уничтожает личность, заменяет ее «необщее выражение» общим, стадным, искусственно сконструированным. Поэтому надо говорить не о русскости именно Петра Каховского, а о русскости (или нерусскости) всех декабристов вообще.

Любили ли они Россию? Об этом надо судить не по их словам, а по их делам, а их дела говорят о том, что они ненавидели Россию. В самом деле: в тот переломный для ее истории период, когда Александр Первый сначала с «интимным кабинетом», а затем со Сперанским и Государственным советом нащупывал твердолегитимную систему управления страной, чтобы сделать невозможным возврат к «эпохе дворцовых переворотов», и исподволь готовил освобождение крестьян, они не только попытались сорвать эту спасительную для России программу, но и вынашивали планы убийства главного гаранта ее осуществления – царя. Такой же отрицательной получается оценка их русскости и по второму критерию – по степени сродства с тысячелетней русской цивилизацией, с нашим культурно-историческим типом. Выразителем культурно-исторического типа является, конечно же, народ, а как написал о декабристах их великий почитатель Ленин, совершенно не склонный их принизить, они были «страшно далеки от народа». Этой точной фразой все и сказано. Что же касается сопоставления духовного облика декабристов с духовным обликом русских святых, то здесь обнаруживается диаметральная противоположность. Она бросается в глаза уже в свете одного-единственного факта, которого вполне достаточно, а именно того факта, что они собирались поднять руку на Божьего помазанника.

Итак, после уточнения всех определений и учета исторического материала, мы можем дать на поставленный нами в названии статьи вопрос совершенно категорический ответ: какая бы кровь ни текла в жилах тех или иных декабристов, никого из них нельзя считать русским.

Кем же были эти люди?

В нашем языке для них существует очень краткая и выразительная характеристика: выродки.

Ее верность заложена в самой ее этимологии, ибо «выродок» – это тот, кто вышел из своего рода. Декабристы, в большинстве своем родовитые русские, дворяне, сознательно отреклись от своей родовитости, от народа, от государства, от служения отчизне и стали служить силам, мечтающим уничтожить Россию. Если бы их мечтам суждено было сбыться, наша великая страна давно была бы стерта с карты мира вместе с ее уникальной цивилизацией. Но Господь не допустил этого, ибо у Него на Русь возложены надежды, как на Третий Рим, которого врата ада не одолеют до конца времен.

Об этом должны помнить и современные выродки, которых у нас не так уж мало.

Славянофилы: мифы и действительность

Гоголь говорил, что меткое прозвище, данное народом, так прилипает к человеку, что во всю жизнь его не отдерешь. Ах, если бы только меткое! А то острослов Батюшков прозвал Хомякова, братьев Киреевских и их единомышленников «славянофилами», и это нескладное, совершенно не выражающее их взглядов наименование так и осталось в истории и за ними, и за их последователями. И прежде чем начать разговор об этих замечательных людях, надо освободиться от ассоциаций, связанных с этимологией термина «славянофильство». Они не были какими-то особенными «любителями славян», поскольку критерием их любви, симпатии и сочувствия к тому или иному народу была не этническая принадлежность, а религиозная и культурно-историческая основа общественной жизни. Относясь весьма критически к католикам, славянофилы не делали исключения для поляков или хорватов, и православная мордва была им ближе и роднее этих впавших в латинство славян. Итак, «любовь к славянам» – первый миф, касающийся тех, о ком мы будем беседовать.

Второй миф, являющийся столь же злой и лживой карикатурой, – представление, будто славянофилы были «квасными патриотами», отрицавшими все, что приходит с Запада и желавшими отгородиться от этого самого Запада китайской стеной. Другое дело, мол, «западники» – противоположная им партия: те признают пользу европейских влияний и призывают вводить их в русскую жизнь. В общем, славянофилы – ретрограды и изоляционисты, а западники – люди широко и объективно мыслящие.

Это несусветная чушь, тут все противоположно тому, что было на самом деле. Лучшим доказательством будет сравнение главного идеолога славянофильства Ивана Васильевича Киреевского и вождя западников Виссариона Григорьевича Белинского. Второй окончил уездную гимназию, поступил в Московский университет и был выгнан оттуда за неуспеваемость. Затем, познакомившись с некоторыми представителями московской интеллектуальной элиты, вроде Герцена, нахватался от них идей Шеллинга и Гегеля, изрядно упростив их, приспосабливая к своему сознанию и, вооружившись этой метафизикой, бросился писать страстные статьи о русской литературе, считая, что до конца XVIII века ее вообще не существовало. Что же до Киреевского, то пройдя блестящий курс домашнего воспитания под руководством своего родственника Василия Андреевича Жуковского, он к 16 годам знал в совершенстве европейские языки, освоив затем и греческий до такой степени, что мог переводить и комментировать сочинения Максима Исповедника, а уехав для продолжения образования в Европу, знакомился с немецкой классической философией не в отраженном свете, а в дружеском общении с Шеллингом и Гегелем, непосредственно слушая их лекции и общаясь с ними в домашней обстановке. Так чья же точка зрения должна была оказаться более узкой и провинциальной, чьи высказывания наивными и доморощенными? Это совершенно очевидно.

Сегодня читать сочинения Белинского и его последователей Добролюбова, Чернышевского и Писарева просто невозможно – помираешь от скуки. Глупость на глупости, безграмотность на безграмотности. Незнание не только западной, но и собственной истории. А тогда они пользовались в среде первой волны российской «образованщины» бешеным успехом. Это понятно: на социальную арену выходила новая сила, претендующая на новое устроение общественной жизни, – бескорневые, не отягощенные религиозной и культурной преемственностью разночинцы, которые потом трансформируются в подготовившую революцию русскую интеллигенцию. То была жадная, завистливая, настырная сила, ей все имеющееся было плохо, она хотела поскорее все заменить, и подготавливать эту замену обстоятельно и продуманно ей было недосуг. Чего там думать – есть же Европа, посмотрите, какая там удобная и цивилизованная жизнь – надо и у нас устроить такую же! А этот их европейский Запад, который они ставили в качестве образца, был не тем, какой существовал в действительности, а воображаемым, потому что настоящего Запада они не знали и не понимали. Белинский увидел его, лишь когда поехал на курорт лечить чахотку, но, согласитесь, видеть Германию из больничной палаты – это не то, что пить чай с Шеллингом.

Знали и понимали Запад как раз славянофилы – цвет нашей философской мысли. Они дали его болезни самый точный диагноз, прежде всех почувствовав, что в его общественном организме разрастаются две страшные метастазы протестантизма – индивидуализм и рационализм, которые неизбежно приведут к предсказанному в Евангелии оскудению любви. Не Шпенглер, а жившие почти за сто лет до него русские мыслители, вошедшие в историю под нелепым именем «славянофилов», первыми предсказали «закат Европы». И эта неизбежность не просто их тревожила, но была исходным тезисом той программы, которую они предлагали для России.

Кто-то спросит: а что это они так переполошились? Да, предугадали духовную деградацию Запада, омертвение чувств бывших христиан, усыхание душ, отход от служения Богу ради служения маммоне. Ну и что? Им-то какое дело было до Запада – хочет черстветь, ну и пусть черствеет. То-то и оно, что ни Хомяков, ни Киреевский, ни Аксаков не могли сказать этого «пусть», ибо в них самих любовь нисколько не оскудела. Они были людьми, не просто умеющими любить, но живущими любовью. Что же было предметом их любви?

Точнее всего об этом можно сказать, прибегнув к терминам, которых тогда не было. Всем сердцем и всем разумением своим они любили русскую православную цивилизацию, видя в ней величайшее из земных сокровищ. Она, безусловно, стояла для них на первом месте в иерархии ценностей. Но было и нечто, что они любили почти так же, – сестринская западно-христианская цивилизация. Они ощущали ее красоту, знали ее великую историю, она была для них почти такой же родной, как и своя собственная. И как это ни парадоксально прозвучит для большинства читателей, воспитанных на мифе о том, что славянофилы были ненавистниками Запада и всем заморским напиткам предпочитали квас, именно жалость к европейцам, сердца которых превращались в ледышки, как у андерсеновского Кая, заставила их призвать русское общество идти путем самобытного развития, сохраняя в своей культуре, образе жизни, традициях и правосознании ту заповедь любви, которую провозгласил на Тайной вечере Спаситель и которая составляет самую суть православия. Сохранить не только для себя, но и для всего мира и, ближайшим образом, для наших западных соседей, когда-то пребывавших с нами в единой животворящей вере, а теперь все далее от нее уклоняющихся.

Это не значило, конечно, что славянофилы любили Европу больше, чем Россию, но то, что первая их забота была не о себе, а о гибнущих европейцах, ярко выражало их православную, истинно христианскую установку: сначала ближнему, а потом себе. В своих мечтах они видели будущую Россию самоотверженной Гердой, в последний момент заключающей в свои объятия этого западного ближнего и горячими слезами сострадания растапливающей его почти совсем застывшее сердце.

Если же перевести это сентиментальное представление на философско-богословский язык, получится полное соответствие с величайшими Откровениями о человеческом роде, которые было угодно Богу донести до нашего сознания через евангелистов и пророков.

Вот эти великие Откровения:

1. «Я создал Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее» (Мф 16, 18).

2. «Но Сын Человеческий пришед найдет ли веру на земле?» (Лк 18, 8).

3. «Не бойся, малое стадо, ибо Отец ваш благоволил дать вам Царство» (Лк 12, 32).

Это – речения самого Бога. Вдумываясь в них, нельзя не увидеть, что они имеют самое прямое отношение к судьбе и назначению России.

Церковь, которую создал Христос, одна – это православная Церковь. И она, по слову Господа, уцелеет до конца времен. Уцелеть она может только в России, в «Третьем Риме», в остальном мире произойдет, и уже происходит, катастрофический упадок веры. И в России-то истинных христиан будет немного, но это «малое стадо» не должно унывать, а должно свидетельствовать гибнущему от неверия миру о Христовой истине. Исполнение нами этого долга, во времена славянофилов воспринимавшееся как дело будущего, ныне все очевиднее становится делом настоящего. И исполняя этот долг, мы с благодарностью и восхищением обязаны вспомнить заветы таких замечательных людей, как Киреевский, Хомяков, Аксаков, Самарин, Леонтьев, и их единомышленников, которые заранее предуготовляли нас к этому.

Нужен ли России царь?

Вопрос о нужности или ненужности царя для России имеет два аспекта – конъюнктурный и принципиальный, поэтому тут возможны четыре варианта ответа: сейчас нужен, а вообще нет; сейчас не нужен, а в принципе нужен; не нужен ни сейчас и никогда; нужен и сейчас и всегда. Наше нынешнее общественное мнение включает в себя все четыре точки зрения, так что согласия на этот счет пока нет. Это, конечно, плохо. Правильным может быть только один ответ, и надо постараться его найти. Если нам это удастся и если верный ответ будет убедительно аргументирован, мы станем солидарнее в очень важном пункте, а значит, у нас появится надежда на лучшее будущее.

Рассмотрим проблему сначала в конъюнктурной постановке, начнем с исторической аналогии. В начале XVII века, когда пресеклась династия Рюриковичей, вследствие чего началась Смута, для России не было ничего важнее, чем обретение нового царя – это был вопрос ее жизни и смерти. После десятилетних мытарств, разрушивших страну почти до основания, соборно избранный Михаил Романов был помазан на царство, и с этого момента настроения пошли на убыль. А уже при сыне Михаила, т. е. на протяжении жизни одного поколения, Россия сделалась одной из самых могущественных и богатых стран Европы. К нам потянулись выпрашивать подачки греческие архиереи, а гетман Хмельницкий умолял Алексея Михайловича взять Украину под свою высокую руку, и тот после долгих отказов наконец согласился. Следы этого пышного расцвета, имевшего прямо-таки взрывной характер, мы до сих пор видим в бесподобных «храмах семнадцатого века», едва ли не сильнее всех других пробуждающих в нас ностальгию, и в удивительно интимных и в то же время исполненных благочестия иконах того времени.

У нас тоже недавно был десятилетний с лишним период неразберихи, связанный с переходом от плановой экономики к «рыночной», который многие сравнивали с промежутком между двумя династиями и даже прямо называли «Смутным временем». Собственно, он еще и не закончился, хотя в последние годы наметились некоторые положительные тенденции. Может быть, из этой аналогии надо сделать вывод, что и сегодня возведение на престол царя стало бы для нас панацеей от всех бед?

Нет, такой вывод был бы некорректным. Исторический опыт нельзя переносить механически из одной эпохи в другую. За четыре века в России многое изменилось, и то, что было необходимым тогда, сейчас может оказаться бесполезным или даже вредным. Без дополнительного анализа тут не обойтись. И начинать этот анализ нужно с вопроса, почему же сразу после того, как наши потерявшие царя предки снова его получили, их жизнь быстро стала входить в естественное русло.

Раскрыть этот секрет не так просто – сначала нужно уяснить, на чем вообще держится положительное общественное жизнеустроение. Об этом пытливые умы стали задумываться еще в самом начале Нового времени. Протестантская реформация, утвердившая принцип индивидуализма, и выросший из нее капитализм с его ожесточенной конкуренцией открыли зеленый свет человеческому эгоизму и создали почву для возникновения небывалых прежде общественных отношений, которые английский философ Томас Гоббс назвал «войной всех против всех». Но как же может существовать государство, если каждый изо всех сил тянет одеяло на себя? Гоббс сам же и ответил на этот вопрос: оно устоит только в том случае, если в нем будет установлена сильная единоличная власть, опирающаяся на беспощадный аппарат принуждения. Однако за 100 лет до Гоббса другой англичанин с тем же именем – Томас Мор, казненный в 1535 году Генрихом Восьмым, предложил другой рецепт: общество не развалится, если в нем будет царить любовь, а чтобы люди любили друг друга, нужно отменить вносящую раздоры частную собственность и поселить людей в общих бараках (которые последователь Мора француз Фурье назвал «фаланстерами»), чтобы они приучались жить в дружбе и взаимной симпатии (следует отметить, что основной причиной казни Мора были «придворные интриги», поскольку католик Мор никак не соглашался признать недавно провозглашенного духовного главенства в англиканской церкви королем Генрихом VIII, что вызвало гнев последнего. – Прим. ред.). С той поры и до наших дней ничего третьего «цивилизация» не изобрела и упорно прокручивает то одну схему – капиталистическое общество с мощной полицией, то другую – социалистическое общество с насильственно навязываемой установкой «человек человеку – Друг, товарищ и брат» (что тоже требует неусыпного полицейского надзора и вразумления тех, кто не хочет любить ближних). Но ни та ни другая установки не дали положительного результата. Сейчас уже ясно, что менять капитализм на социализм и обратно – сизифов труд, поскольку и в первом, и во втором строе заложено собственное отрицание, которое на определенном этапе развития каждого строя неизбежно его уничтожает.

Если вдуматься серьезно, это великая трагедия человечества. Стоит где-то воцариться капитализму, как там тут же возникает революционное подполье, в горах собираются вооруженные отряды повстанцев, сепаратисты и террористы взрывают бомбы, угоняют самолеты или захватывают заложников, и как снежный ком разрастается криминал. Как только в какой-нибудь стране победит социализм, там начинается всеобщее недовольство низким уровнем материального благосостояния, который он несет с собой, и отсутствием элементарных свобод. А причина этой трагедии проста: ею является впадение европейского человечества в гордыню, приведшее к значительному ослаблению его связи с Богом, а потом и к открытому атеизму, ярче всего выразившемуся в материалистическом мировоззрении. Скажут: тут нет ничего нового, мы сейчас всюду слышим сетования «отпали от Бога, отсюда и все наши беды». Слышать-то слышим, но хорошо ли понимаем, какие приводные ремни соединяют отпадение от Бога с распадением общества? А об этом стоит задуматься.

Как точно отметил Владимир Соловьев, Бог может быть для человека либо всем, либо ничем. Если я действительно верю, что Бог есть, что Он – мой создатель, что, исполняя Его заповеди, я обрету вечную жизнь, а не исполняя их, пойду туда, где плач и скрежет зубов, то для меня не может быть ничего важнее установления с Ним прочной связи уже в земной жизни, чтобы она продолжилась и там. Но если для меня самым важным служит что-то другое, например, богатство, служебное положение, людская слава и т. п., значит веры у меня на самом деле нет и все мои разглагольствования о Боге суть пустые слова.

Когда в жизни европейского человечества Бог перестал быть всем (а это произошло около XVI века), у него остался один путь: сделать этим всем самого себя. Так началась эпоха «гуманизма», или человекобожия. Человек был объявлен существом и самодостаточным и самозаконным, т. е. способным извлечь ту правду, на которой зиждется мир, из своего собственного внутреннего содержания. Однако эту правду нельзя извлечь из человека, ибо ее в человеке исходно нет; ее надо вносить в человека – как индивидуального, так и общественного, – беря ее из того источника, где она существует. А такой источник находится вне человека и вне тварного мира, и соединение с ним возможно только в религии, которая по самой своей этимологии означает «восстановление связи». Попытка устроить человеческую жизнь на чисто человеческих природных началах есть вытаскивание себя из болота за волосы, и оно фатально обречено на провал в любом варианте.

Провал капитализма заключается в том, что, поощряя ради повышения уровня производства конкуренцию, он культивирует в людях эгоизм и жадность, а эти злые духи, выйдя из бутылки, начинают делать совсем не то, что от них ожидалось. Даже сильная полиция, на которую уповал Гоббс, перестает с ними справляться. Война всех против всех становится все более жестокой и выходит из берегов. Это происходит на наших глазах в современной Америке, где достаточно в каком-то городе отключиться уличному освещению (как это было в Лос-Анджелесе), как тут же начинается банальное мародерство, разграбление магазинов. Тех, кто всецело охвачен эгоизмом и жадностью к деньгам, долго на одном страхе не удержишь – они сами начинают наводить страх. Там, где верховным божеством является доллар, преступный бизнес неумолимо берет верх над легальным, так как он доходнее, и нация постепенно превращается в шайку уголовников. К тому же стремление к наибольшей прибыли заставляет капиталистов вкладывать деньги в обслуживание самых надежных, т. е. самых низменных потребностей, а это влечет за собой поощрение таких потребностей средствами массовой пропаганды, и люди начинают деградировать в сторону скотов.

Провал же социализма заключается в том, что, когда человека заставляют любить окружающих, он начинает тихо (или люто) их ненавидеть. Доказательством этого служат советские коммунальные квартиры, в которых как бы реализовались фаланстеры Фурье: в этих училищах братства с общей кухней хозяйки плевали в суп соседкам или сыпали в их кастрюли соль. Что же касается справедливости, якобы устанавливаемой социализмом, то она имеет в ней извращенную форму: не «поделись с бедным», а «отними у богатого».

Итак, обе разновидности безбожного жизнеустройства заводят в тупик. Выход из него только один: образумиться и положить в основание жизни безусловные принципы, на которых Бог утвердил мироздание и возвестил нам о них в христианском Откровении. Если мы воздвигнем свой дом на этом камне, а не на песке относительных ценностей нашей лукавой натуры, он будет стоять так же твердо, как вселенная.

Возобновление связи с Богом ради обретения прочной жизненной опоры вполне возможно. На личном уровне оно должно осуществляться через церковь, а на общественном – через верховную власть. Как правильно говорил Гоббс, эта власть должна быть персональной и воплощаться в личности, которая не связана ни с какими отдельными группировками, витает высоко над всеми частными интересами и даже над всем народом, ибо только так сможет руководствоваться одним-единственным интересом: быть для своих подчиненных проводником абсолютных божественных законов бытия – учить их жить по подлинной, а не придуманной кабинетными теоретиками правде. Но это получится при одном условии: если подчиненные признают эту его выделенность и исключительность и его право распоряжаться страной будет для них очевидным и неоспоримым. Тогда никакая борьба за власть и связанные с ней интриги и заговоры будут невозможны и в обществе воцарится мир. Но так произойдет лишь в том случае, если, во-первых, право на власть будет узаконено религиозно, а, во-вторых, для народа такое узаконение будет иметь бесспорную силу, т. е. народ будет религиозным. Такой народ увидит в нем Божьего помазанника, которому станет подчиняться не из страха, а по совести. Это и будет царь.

А теперь вернемся к конъюнктурному аспекту поставленного в заголовке вопроса. Нужен ли России царь сегодня?

Необходимость в сильной единоличной власти, которая остановила бы своей железной рукой развал страны, ощущается нынче до такой степени, что иногда раздаются возгласы: «Нам нужен Сталин!» Но так можно воскликнуть лишь сгоряча. Вспомнив, какой ценой этот правитель построил сильное государство и какой спертой была в этом государстве атмосфера марксистской лжи, всякий возьмет эти слова обратно. А вот царь, который начал бы восстанавливать Великую Россию в интересах русского народа и в соответствии с открытым ему через харизму помазанничества – нашим божественным предназначением, – был бы очень кстати. Но сегодня он, к сожалению, невозможен, ибо у него не будет достаточного количества подданных. По примерным оценкам, половина нашего населения либо продолжает верить в миф о «проклятом царизме», насаждавшийся многими десятилетиями, либо исповедует атеизм, так что факт помазанничества для них ничего не значит. Поэтому слова Ильина «Царя мы еще не заслужили» остаются справедливыми.

Когда мы его заслужим, он не замедлит явиться и спасет Россию. Скоро ли это может произойти? Кто знает, может быть, и скоро. Ведь Россия – страна чудес.

Метафизическая сущность либерализма

Американский правовед Борк, известный специалистам своими научными трудами, а широкой публике тем, что он баллотировался в Верховный суд США, издал в 1996 году объемистую книгу «Ковыляние к Гоморре»[1], которая сначала была раскритикована, а потом предана замалчиванию. Что же такого страшного сказал своим соотечественникам досточтимый профессор? Скорее не сказал, а прокричал: «Америка гибнет!» Не странно ли слышать это от гражданина «самой процветающей страны мира»? Оказывается, нет – факты, им приведенные, подтверждают это. Демагоги-политики, конечно, отрицают это, а народ верит политикам, поскольку не любит горькой правды, но истинный патриот Америки, понимающий опасность происходящего, не может молчать – его долг начать бить в колокол.

В чем же видит ученый причину неблагополучного положения? Об этом можно сказать совсем кратко: в чрезмерном либерализме американской жизни. Именно в чрезмерном. Борк не выступает против либерализма как такового, – избави Бог! – он лишь указывает на то, что нельзя с ним перебарщивать. Идея «либерте, эгалите, фратерните» сама по себе прекрасна, – говорит он, – но ее нельзя доводить до крайностей, ибо при этом она переходит в свою противоположность.

Ах, как это нам знакомо! В семидесятые годы, а то и раньше, у нас начали появляться самиздатовские статьи, в которых утверждалось, что марксизм сам по себе замечателен, но Сталин его исказил, и от этого искажения пошли все наши беды. И подобно тому, как профессор Борк призывает американцев вернуться к правильному пониманию лозунгов Французской революции, так за четверть века до этого профессор Рой Медведев призывал нас вернуться к правильному пониманию лозунгов Русской революции. И реакция официальных кругов была сходной: они встретили его с таким же осуждением, как сейчас Борка.

Можно не сомневаться, что аналогия продолжится. От того, что американская пресса освистала своего диссидента, ничего там не изменится, и сползание к пропасти будет продолжаться. И в какой-то момент начнет срабатывать столь сильный в этой эгоистической и практичной нации инстинкт самосохранения. Тогда выступления против либерализма станут не только легализованным, но и поощряемым направлением публицистики. Изворотливые идеологи живо придумают какой-нибудь трюк, чтобы, не свергая священного для Запада идола свободы, дать этому понятию какое-то новое толкование, которое позволит несколько закрутить гайки (например, будет запущен афоризм «свобода – это дисциплина»). Тогда на первые полосы газет выйдут куда более резкие критики либерализма, чем первопроходец Борк, а он будет прочно забыт, как забыт у нас Рой Медведев. Кануть в Лету – удел всех тех, кто недоговаривает до конца. История могла бы сказать о себе словами Высоцкого: «Я не люблю, когда наполовину!»

Итак, деваться им некуда, пересматривать свое отношение к либерализму им все равно придется. Если они начнут это делать, мы сможем съязвить на их счет: «Открыли Америку!» Ведь такой пересмотр был блестяще проделан еще в конце XX века нашим Константином Леонтьевым, который убедительно показал, что если процесс, который он назвал «либерально-эгалитарным», будет развиваться и дальше, это приведет к гибели человечества. Не читают американские социологи классиков русской философии, а зря! Сэкономили бы массу времени и сил.

Что ж, раз у нас такое ценное наследие, значит, нам и карты в руки, чтобы копнуть тему либерализма глубже того наивно-феноменологического уровня, который был доступен новичку в этом вопросе Борку, и внимательно изучить его корни. Куда они ведут, из чего вырастает это явление и чем оно так опасно для человеческого рода?

Либерализм, как это явствует из самого слова, есть некое отстаивание свободы. Но это еще очень мало. Необходимо уточнить, кому либерал призывает предоставить свободу и какой смысл он вкладывает в этот термин. Может быть, он хочет наделить свободой верховную власть, считая, что она вправе принимать те решения, которые сочтет полезными для народа? Ни в коем случае! Напротив, он всегда выступает за ограничение высшей власти, за жесткий контроль над нею. Может быть, он борется за свободу национального самовыражения любой этнической группы, стоит горой за ее право утверждать собственные традиции и исповедовать религию отцов? И это вряд ли. Это совершенно не вяжется с тем образом, который возникает в нашем сознании при слове «либерал». Его ценности носят «общечеловеческий» характер, на национальные традиции и верования он смотрит как на предрассудки, мешающие всем народам мира влиться в русло единой цивилизации. Тогда, может быть, он ратует за свободу всякого отдельного человека от окружающего его общества? Да, теперь мы попали в самую точку. Когда либерал обращается к своей излюбленной теме – «правам человека», он имеет в виду права индивидуума, а не какой-либо коллективной инстанции. Субъектом свободы для него выступает только личность.

А что надо понимать под свободой, на которую личность имеет «неотъемлемое право»? Ведь ясно же, что неограниченной эта свобода быть не может, ведь люди живут в коллективе, и если каждый будет делать что хочет, что же тогда получится!

Джон Стюарт Милль, которого можно назвать классиком либерализма, выдвинул следующий принцип: всякий свободен делать все то, что не приносит вреда другим. Эта формула до сих пор остается главным кредо либералов. Однако стоит чуточку в нее вдуматься, как возникнут вопросы, на которые они не смогут дать внятного ответа.

Дело в том, что формула Милля не имеет никакого смысла до тех пор, пока мы не будем знать, что для человека вредно, а что не вредно. Такое знание может основываться только на глубоком понимании природы и сущности человека, на универсальной антропологии, а эта дисциплина лежит на пересечении биологии, психологии, социологии, историософии, космологии, космогонии, метафизики и богословия, поэтому, чтобы ее построить, нужно использовать результаты всех этих наук. Говоря кратко, чтобы понять человека, нужно понять все. Неужели же кому-то может прийти в голову мысль, что современный либерал, будь он эдаким благодушным сангвиником, разглагольствующим о свободе со спичкой в зубах, или нервным холериком, постоянно кипящим ненавистью к несправедливостям, так всесторонне познал природу человека, что для него не осталось в нем никаких тайн? Да эта мысль просто смешна! Какие там из либералов мыслители – они совершенно не способны к глубокому анализу чего бы то ни было, а тем более такой сверхсложной данности, как человек, ибо их интересует не глубина, а поводы к тому, чтобы горячиться и протестовать. […] И конечно, невозможно верить и тому, что они говорят о самих себе, о причинах и целях своей бурной активности. Тут нам необходимо провести независимое расследование.

Суть либерализма можно понять только при том условии, что он будет осмысливаться на фоне грандиозного исторического процесса, который начался в XV веке в Европе, постепенно охватил весь мир и сегодня вступает в завершающую фазу. Этот процесс – апостасия, отпадение человека от Бога. Именно он определил специфику истории на протяжении последних пятисот лет. А что было причиной самого этого процесса? В том смысле, в каком категория причины понимается в логике и естествознании, ее не существовало – это был свободный выбор. Народы Европы захотели пойти по этому пути, захотели стать «как боги» (Быт 3, 5), вот и все, а поэтому настоящий Бог сделался для них конкурентом и должен был быть сначала вытеснен куда-то на периферию картины мира, а потом и вовсе из нее удален. Повторилась история Адама и Евы и строителей Вавилонской башни. Все настолько банально, что даже неинтересно.

Интересно другое. Когда мы произносим фразу «В пятнадцатом веке человек решил поставить себя на место Бога», необходимо сделать уточнение: какого «себя»? Ведь слово «человек» может означать «один человек» («человек не может поднять бетонную плиту»), а может означать «люди» («человек вывел несколько сотен пород собак»). Кто же стал выдвигать себя в качестве нового бога – «Я» или «Мы»? Ответ такой: на вооружение были взяты оба варианта. Человекобожие с самого начала развивалось по двум направлениям, и эти направления, тоже с самого начала, стали враждовать и воевать между собой, что продолжается и по сегодня. Направление, делающее ставку на коллективного человека, впервые заявило себя в утопиях, а потом трансформировалось в социализм. Индивидуалистическое направление вышло на историческую сцену в форме протестантизма, породившего в дальнейшем капитализм (как лютеранская революция привела к возникновению капитализма, подробно показал немецкий историк Макс Вебер).

Сущность произошедшего лучше всего раскрывается в терминах богословия. Инстанция, от которой отпали европейцы, есть Второе Лицо Пресвятой Троицы – Слово. Это значит, что в ходе апостасии люди перестали управляться словом. Но ведь чем-то их жизнь все равно должна была управляться, и вот тут-то и возникла альтернатива. Она могла перейти на управление словом с маленькой буквы – не божественным, а человеческим словом (приказами вождей, текстом учения), которое при потере мистической связи человека с Богом быстро становится лже-словом, – а могла перейти на управление цифрой.

В первом случае устанавливается власть предсказанных в Евангелии лжехристов и лжепророков (Мф 24), во втором – власть безликой силы, имеющей точное количественное выражение: власть денег, плутократия.

Обе формы безбожного жизнеустроения реализованы в новейшей истории в самых разных местах земного шара. Они сменяют и свергают друг друга, разделяются в пространстве и во времени, вступают в смертельное противоборство, образуют коалиции в стремлении задавить друг друга числом, затем начинают мириться и «сосуществовать», но и в периоды примирения ведут взаимную подрывную работу, и каждая из них превозносит себя как идеал для человечества и ругает другую. И чаще всего бывает так, что стоит где-то воцариться одной из них, как часть населения тут же начинает мечтать о другой доле, что и используется политиками, специализирующимися на переворотах. Какая же из них объективно лучше? Этот вопрос поставлен неправильно, его надо задать иначе: какая из них хуже? Ответ будет такой: обе хуже. Ведь не надо забывать, что обе они – апостасия, а она в любом своем виде приводит к редукции – упрощению мировоззрения, эмоциональному обеднению, очерствению сердец, оскудению любви, ослаблению воли, потере мудрости и интуиции, упадку душевного тонуса – короче, к снижению качества жизни.

Иначе и быть не может. Добровольно отключившись от того Источника, о котором сказано «Им же вся быша», человек стал добычей своей легковесной природы и начал всплывать на поверхность бытия во всех своих проявлениях, в рассуждениях, в чувствах, в поступках. Однако механизмы этого обмельчания зависят от того, к чему привел апостасийный процесс – к управлению лжесловом или к управлению цифрой.

Лжеслово использует для овладения человеком такой тип редукции, как романтизм: редуцированную версию выполнения первой евангельской заповеди – аскетического служения, столь распространенного когда-то среди христиан. В подлинной аскезе человек служит Богу, который на небесах, Богу-Слову, без которого «ничто не начало быть, что начало быть» (Ин 1,3), и от Него же получает поддержку. В карикатурной аскезе, каковой является романтизм, человек служит выраженной в людских слогах идее, а поддержку черпает от своих единомышленников – ведь иной одушевленной внешней инстанции для него не существует. Как видим, здесь все материализуется и опошляется, неизменной остается разве лишь бескорыстность и самоотверженность служения. Все великие революционеры, ненавидевшие капитализм и боровшиеся за победу социализма, были и великими романтиками, не желавшими ничего лично себе и готовыми отдать жизнь за свою идею. Мы хорошо знаем, что это за персонажи. Лжеслово марксизма, обретя себе таких жрецов, как Ленин и Троцкий, утвердилось через них и их последователей сначала на одной шестой части суши, а потом и на более обширной территории «социалистического лагеря».

Ну а какой тип редукции избирает в качестве орудия захвата власти цифра? Нетрудно догадаться. Христианство жило двумя заповедями: любовью к Богу и любовью к ближнему (Мф 22, 37–39). Редуцирование первой заповеди, как мы сейчас видели, приводит к романтизму, но ведь можно еще редуцировать и вторую. Вот тогда мы и получим либерализм. Его метафизическая сущность раскрывается в его происхождении. Он произошел от христианского служения, называемого благотворительностью или милосердием. Человек, посвятивший себя подлинному милосердию, получает мистическую поддержку от Бога, который внутри него (Лк 4, 21). Апостасия ведет к выхолащиванию мистики, и служение получается совсем иным: теперь человек черпает поддержку не от Бога, находящегося в его душе, а от самой души, от тех естественных чувств, которые в ней рождаются по законам психологии. Конечно, чтобы поддерживать человека, эти чувства должны быть приятными, и одно из таких чувств возникает от сознания, что ты являешься защитником обижаемых. Его псевдоблаготворитель и извлекает из своей души, а это значит, что подлинным стимулом его деятельности служит честолюбие – если и не в смысле стяжания людской славы, то в смысле любования самим собой. Такой человек и есть либерал – выродившийся милосердный христианин. Вырождение имеет здесь столь же глубокий и необратимый характер, как и в случае романтизма, и тоже меняет все знаки на обратные. Настоящий благотворитель любит ближнего, а себя чаще всего ненавидит (Ин 12, 25), считая себя великим грешником и рассматривая свои добрые дела как форму покаяния. Либерал любит в основном себя, и заступничество за других, в особенности отстаивание их свободы, рассматривает как средство почувствовать себя великим праведником и восхититься собою. Понятно, что такой низменный стимул порождает и поверхностную благотворительность, в большинстве своем выражающуюся просто в призывах.

[…]

В свете сказанного становится понятной и социальная функция либерализма: либерализм есть фермент капитализма. Реакцию образования капитализма запустила Реформация, но без каталитического действия либерализма она протекала бы очень медленно. Именно поэтому либерализм все время идет рука об руку с капитализмом, а социализму он ненавистен. Мы, русские, видели и то и другое. Лет двадцать назад либералы сидели у нас по тюрьмам, а теперь они сидят в парламенте, который раньше был заполнен одними романтиками. И какой же вывод мы можем сделать из их сравнения? Только один: и первые и вторые – слуги дьявола. Торжество лжеслова и торжество цифры есть в конечном счете его торжество, ибо он жаждет уничтожить человеческий род, а оба апостасийных пути, по меткому выражению Шафаревича, ведут к одной пропасти. Путь, прокладываемый романтизмом, ведет к тоталитаризму и геноциду; путь, расчищаемый либерализмом, ведет к полной деспиритуализации человека, к его превращению в «потребительское животное». Нас сейчас повели по второму пути, и осознать его гибельность нам важнее всего. Если уже и американцы начинают упираться, сомневаясь в правильности этого пути, то нам и сам Бог велел делать это. Неужели у нас инстинкт самосохранения слабее, чем у них?

Суть опасности состоит в том, что цифра есть совершенно неадекватное средство регулировки людского бытия, ибо она способна регулировать только линейные системы, а духовная составляющая человека, хоть индивидуального, хоть общественного, существенно нелинейна. Чтобы управлять человеком, цифра должна его «линеаризовать» – вытравить из него духовность. Сегодня она изо всех сил пытается это сделать. Это значит, что если романтизм подталкивает нас к загону для скота, то либерализм тянет нас к скотской жизни вне загона. И не «чрезмерный» либерализм, а любой. Соответственно нам и следует к нему относиться.

Монархия: история или актуальность?

В течение многих веков верховная власть в России принадлежала особо почитаемому лицу, торжественно возводимому на престол в главном Соборе страны и носившему титул царя. Он был формально неподотчетен в своих действиях ни иностранным владыкам, ни собственным подданным, и ему принадлежало последнее слово во всех важных государственных делах. Титул свой он носил пожизненно, а после его смерти его место занимал старший сын. Появление первого нашего царя было связано с освобождением России от татаро-монгольского ига в конце XV века, отречение последнего царя – с ее порабощением марксистской идеологией, представляющей собой своеобразную разновидность талмудического иудаизма. В протекшие между этими датами четыре с лишним века укладываются все наиболее значительные свершения нашего народа, превратившего за это время небольшое Московское княжество в могущественнейшую державу планеты, занимающую одну шестую часть ее суши.

Итак, период самостоятельности России и ее расцвета совпадает с периодом правления царей. Так может быть, эта форма правления не была такой уж плохой и мы зря от нее отказались?

Вообще говоря, «совпадает» не обязательно означает «вследствие этого». Ведь может быть и так, что свершения обязаны только творческому таланту и самоотверженному труду русского человека, а цари лишь мешали раскрытию этих качеств, так что без них успехи России были бы еще более впечатляющими.

Именно так представляли дело официальные советские историки. Они рассказывали нам волнующую повесть о том, как угнетенные трудящиеся боролись с проклятым царизмом и, когда свергли его, впервые увидали свет. Но можно ли верить такой повести? Ведь ее писали те самые люди, которые свергали царизм, а значит, были заинтересованы в оправдании своих действий. Не могли же они сознаться, что совершили ошибку и вместо пользы принесли вред. Жена, которая по глупости ушла от хорошего мужа, всегда говорит, что он был мерзавцем, это закон психологии. Конечно, нельзя заведомо считать, что революционные историки врут, но ожидать от них в этом вопросе объективности было бы наивностью. Давайте же порассуждаем самостоятельно.

Нам говорили: царизм лежал на пути нашего прогресса, как сгнившая колода, поэтому пришлось сбросить его в канаву истории. Если так, то после того, как сбросили, должен был бы начаться головокружительный подъем России во всех областях – хозяйственной, социальной и культурной. Но ни в одной из них подъема на самом деле не было. Знаменитые сравнения показателей СССР с показателями 1913 года мало о чем говорят, так как относятся к тем направлениям, где продвижение вперед было тенденцией времени и обусловливалось не политическим строем, а логикой саморазвития науки и техники. Заявлять, что «в 1960 году у нас было сто быстродействующих ЭВМ, а в 1913-ом ни одной, поэтому да здравствует революция! нечестно, ибо надо сравнивать цифру сто с тем количеством ЭВМ, которое было бы в России, если бы революция не произошла. А экстраполяция данных на 1913 год с учетом тогдашних темпов прироста продукции дала бы для 1960 года не сто ЭВМ, а десять тысяч. Если при большевиках кое-что и было сделано в области индустриализации, то за счет жесточайшей дисциплины (за 20 минут прогула давали срок), широкого применения адского труда заключенных (без него не была бы создана в короткий срок наша атомная промышленность) и ограбления крестьян через организацию колхозов. Но догнать и перегнать Запад, как обещала партия, все равно не удалось, и к восьмидесятым социалистическая система хозяйствования, которой хотели утереть нос царской системе, оказалась настолько неэффективной, что лопнула сама собой.

Возьмем социальную сферу. Здесь показателем крепости и здоровья служит чувство патриотизма, объединяющее граждан в единую нацию, а проявляется оно лучше всего в годину испытаний, когда в родные пределы вторгается враг. Давайте же сравним поведение россиян в Первую отечественную войну и во Вторую. В 1812 году на сторону французов не перешел ни один русский воин, а в 1941-м к немцам перебежало более четырех миллионов наших солдат! Разрекламированный советский патриотизм оказался липой, и чтобы выиграть войну с Гитлером, Сталину пришлось вернуться к испытанному самодержавному патриотизму, восстановив и погоны, и офицерские звания, и суворовские воинские традиции.

О культуре и говорить нечего. Если взять имена самых крупных ее деятелей советского периода, то окажется, что большинство из них сформировались творчески еще до революции. Таковы Горький, Маяковский, Алексей Толстой, Михаил Булгаков, Пришвин, Паустовский, Зощенко, Пастернак, Собинов, Обухова, Прокофьев, Нестеров, Корин, Шаляпин, Дейнека и многие, многие другие. Конечно, были и чисто послереволюционные мастера, но после золотого века девятнадцатого столетия и серебряного века начала двадцатого, они образовали не более чем бронзовый век.

Таким образом, даже самый беглый анализ приводит к выводу, что монархическая форма верховной власти была не такой уж «угнетающей» и «сковывающей». Жизнь нации протекала при ней весьма полнокровно – во всяком случае, полнокровнее, чем при генсеках и Политбюро. В этом убеждают нас упрямые факты.

В общем, и жизненный опыт, и здравый смысл подсказывают нам, что последнее решение должен принимать кто-то один. Конечно, это трудно, но это нужно нации, это род служения народу. Да, шапка Мономаха тяжела, и если их будет много, каждая из них станет легче, но тогда в стране будет базар-развал.

Напомним, что речь идет не о любой власти, а о верховной. Монархия может сочетаться с самым широким народным самоуправлением, с самыми демократическими представительными институтами, с земством и т. п. Чтобы хозяйствование было хорошим, нужно, чтобы в нем принимало участие как можно больше трудовых людей, но главный хозяин должен быть в государстве один, иначе получим бесхозяйственность в стратегии. Поэтому даже абсолютизм, какой был во Франции при Людовике XIV («государство – это я»), и сильная президентская власть, как в сегодняшней Бразилии, все-таки лучше власти хунты или безвластия, именуемого «демократией». Но мы говорим здесь не о власти вообще, а о той ее форме, которая существовала в России и называлась царизмом. А царизм, помимо того что это была обычная единоличная верховная власть, обладал специфической особенностью, выгодно отличавшей его от других монархических систем.

Дело в том, что царь на Руси, строго говоря, не был таким лицом, которое не должно ни перед кем отчитываться, и в этом смысле не был «верховным» правителем. Он отчитывался перед Богом, который и являлся подлинным носителем высшей власти. Судьбами России, как считали наши предки, распоряжался Сам Господь, и все, что в ней происходило, происходило по Его промыслу, по Его смотрению или по Его попущению. Статус царя был, в сущности, статусом наместника. Это можно пояснить с помощью аналогии. В середине XIX века граф Воронцов был наместником царя Николая Первого на Кавказе. Что это означало? Правителем Кавказа являлся царь, но поскольку он находился в Санкт-Петербурге и потому никак не мог находиться в Тифлисе, то он поставил на свое место (отсюда и название) графа Воронцова, распоряжающегося там от его имени и по его указаниям. Послушание Воронцову было послушанием царю, и почести, ему воздаваемые, были также почестями, воздаваемыми в его лице царю. А теперь поднимемся на ступень выше. Истинным властелином России был Бог (недаром в ектении молятся о «богохранимой стране Российской»), но поскольку Бог невидим для человека, Он посадил в Санкт-Петербурге вместо Себя царя, так что покорность царю означала покорность Богу, и слава царя была Божьей славой.

Это не совсем то, что абсолютизм, это намного тоньше и разумнее. Во-первых, рвение и исполнительность сановников и царедворцев, являющиеся условиями четкого функционирования государственного аппарата, не могут в этом случае восприниматься как карьеризм или холуйство, ибо пиетет перед дающим приказы царем есть пиетет перед Богом. Это не есть холуйство по той же причине, почему почитание иконы не есть идолопоклонство. Когда мы молимся перед иконой, мы не доске молимся, а тому существу, которое на этой доске изображено, и оно нас слышит. Когда мы благоговеем перед царем, мы благоговеем не перед ним самим, а перед его саном, перед тем вторым миропомазанием, которое он принял один из всех нас и которое сделало его как бы новой иконой.

[…]

Почему же нам так упорно и так долго внушали, что эта система ужасна и реакционна, что мы наконец поверили этому и начали искать что-то лучшее?

Разумеется, именно потому, что она была хорошей и делала Россию жизнеспособной. О достоинствах этой системы знали не только наши предки, но и предки наших врагов, поэтому главным пунктом всей их стратегии было уничтожение царизма. Все антирусские силы – и масоны-декабристы, и народовольцы, и социалисты, и либеральная буржуазия, и большевики – первейшей своей задачей ставили свержение царя, считая, что остальное приложится. И оказались не правы: не стало царя, не стало и Великой России.

Но ведь совершенно ясно, что ни декабристам, ни большевикам, которые были русскими людьми, не было выгодно, чтобы Россия погибла. Значит, за ними стоял кто-то другой, кому это было необходимо. Кто же именно?

За ними стояли те же самые силы, которые стоят сегодня за нашими «демократами», – силы, готовящие свою собственную «монархию». Их монархия должна быть всемирной, поэтому любая национальная монархия стоит им поперек дороги и должна быть уничтожена. А больше всего им мешала русская монархия, как самая сильная, поэтому ее они ненавидели больше всего.

Надо ли произносить имя этой готовящейся мировой монархии? Читатель, наверное, уже догадался: это царство антихриста. «Новый мировой порядок» – лишь зашифрованное наименование его подготовительной фазы, а предотвратить переход этой фазы в окончательную может лишь одна сила: Православное Российское Царство.

Вот и судите сами – осталась ли безвозвратно в истории русская монархия или она сама актуальность.

Раздел третий Идеалы и реальность

Два пути спасения

Монашество называют «ангельским чином», и в этом ярче всего выражается отношение к нему верующих мирян. Вот это люди! Добровольно отказываются от того, что так естественно для человека, – от брака, от имущества, от принятия собственных жизненных решений – и все это для того, чтобы лучше и усерднее исполнять «наибольшую заповедь»: «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душою твоею, и всем разумением твоим» (Мф 22, 37). Обратите внимание на слова «всем», «всею», «всем» – они означают, что ничего не должно быть в сердце, душе и мыслях, кроме одного Бога. У истинного монаха так и бывает, и от постоянного невидимого общения с Богом он сам начинает обретать божественные черты. А ведь именно богоподобие является тем свойством, которое Творец хотел вложить в человека: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему» (Быт 1, 26). Первоначальное богоподобие было искажено грехопадением, но монах стремится восстановить его в себе, и если ему это удается, его именуют «преподобным», т. е. «очень подобным». Не должны ли мы заключить из этого, что спастись могут только те, кто идет «царским путем» иночества? Ведь «спастись» означает «войти в Царствие Божие», а чтобы вписаться в это Царствие и удержаться в нем, нужно быть того же духа, что и оно, а какой еще может дышать в нем дух, кроме Божьего? Есть закон «подобное тяготеет к подобному», значит, тот, кто стал подобным Богу, пойдет к Богу, а тот, кто не стал, пойдет в другое место…

Мысль о том, что Царство Небесное доступно лишь для монахов, могла бы привести всех остальных христиан в уныние, но, к счастью, она сразу же опровергается житиями святых и даже просто церковным календарем. Всякий верующий знает, что в сонме святых, т. е. лиц, попавших в Царствие, есть немало людей семейных – князей, воинов, врачей, торговцев и т. д., – которые исполняли вторую заповедь, «подобную первой»: «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Мф 22, 39); а также людей самого различного образа жизни, принявших мученическую кончину за Христа. Поэтому вопрос надо поставить иначе: действительно ли иноческий путь является «царским», т. е. быстрее и эффективнее всего вводящим в Царствие?

Вначале может показаться, что это так. Говорит же апостол Павел: «Безбрачным же и вдовам говорю: хорошо им оставаться, как я; но если не могут воздержаться, пусть вступают в брак; ибо лучше вступить в брак, нежели разжигаться» (1 Кор 7, 8). Из этих слов можно заключить, что брачное состояние есть состояние низшее по сравнению с безбрачным: лучше не жениться, но если уж не можешь этого «вместить», то, нечего делать, женись. Спасение и в браке возможно, но это – спасение как бы «второго сорта».

Однако при дальнейшем размышлении нельзя не прийти к выводу, что это совершенно неверно. Это вытекает из тех же житий, конкретно – из жития преподобного Макария Великого. Этот поистине великий подвижник и чудотворец, имевший от Бога дар даже беседовать с черепами умерших людей, услышал во время молитвы голос: «Макарий, ты не достиг еще такого совершенства, как две женщины, живущие в городе». Изумленный старец немедленно направился в город, чтобы узнать, какие труды во имя Господа совершают эти превзошедшие его женщины, и услышал от них следующее: «Мы вышли замуж за родных братьев, и за все время совместной жизни мы не сказали друг другу ни одного злого или обидного слова и никогда не ссорились между собою». Вот и все! Впрочем, это только сказать легко – «все», а попробуйте-ка, если вы женаты или замужем, ни разу не поругаться со своими родственниками со стороны «супружеской половины» в течение многих лет. Подумайте, и вы убедитесь, что это, пожалуй, потруднее, чем молиться и поститься, как это делал Макарий Великий. А следовательно, и спасение в браке может быть в принципе вполне «первосортным».

Это не противоречит и соображениям чисто богословским. Преподобный Серафим Саровский учил различать цель христианской жизни и средства ее достижения. Но если такой целью является обретение богоподобия, то мы должны задать себе вопрос: а что это такое «богоподобие»? Ясно, что это не внешнее сходство – Бог есть чистый дух. Бог не имеет никакой «внешности», «Бога не видел никто никогда» (Ин 1, 18). Значит, тут имеется в виду внутреннее, сущностное. А сущность Бога состоит прежде всего в том, что Он есть Троица. Как это ни странно прозвучит, но, чтобы выполнить назначение своей жизни, человек должен стать подобным Троице! Не удивляйтесь – ведь в библейском тексте сказано: «сотворим», а не «сотворю», и «по подобию Нашему», а не по «Моему подобию». Чтобы быть богоподобной, человеческая личность должна составлять часть какой-то триады, как божественное Лицо составляет часть Троицы.

«Но тогда получается противоречие, – скажете вы – только что сотворенный Богом Адам не мог иметь «троического богоподобия», так как ни в какую человеческую триаду он входить не мог, ибо кроме него никаких людей не было, а в то же время он был как раз в высшей степени богоподобным – изначально богоподобным».

А все-таки троическое богоподобие у него было. Как и любое из Лиц Пресвятой Троицы, первый человек имел перед собой еще два объекта: Самого Бога в Его единстве и тварный мир. Это обеспечивало ему полноту внутренней жизни и возможность успешно выполнить возложенную Творцом на человека задачу.

Эта задача, как говорят нам и святые отцы, и Сам Христос («Вы – соль земли… Вы – свет мира» – Мф 5, 13–14), состоит в обожении вселенной. А это обожение может осуществляться в двух формах – пассивной и активной.

Пассивное обожение тварного мира человеком протекает следующим образом. Переполнившись любовью к Богу, человек устремляет к Нему весь свой помысел, без остатка отдает Ему свое сердце (первая заповедь). Эта беззаветная и бескорыстная любовь человека к Богу вызывает ответную любовь Бога к человеку, и Бог в Лице Святого Духа приходит к нему и поселяется в горнице его души, освящая его Своею благодатью. Преподобный Серафим называл это «стяжанием Святого Духа». Это и есть начало обожения мира – здесь обоживается сам человек. Ну а дальше все происходит само собой. Человек, имея на себе вещественную плоть, которая подчинена всем законам материального бытия, постоянно взаимодействует через нее с окружающим миром, что-то получает от него, а что-то ему отдает. Хочет он этого или не хочет, но по самой своей природе он оказывается включенным во вселенскую экосистему, тысячами нитей оказывается связанным не только с животными и растениями, но и с землей, по которой ходит, и с воздухом, которым дышит. Освободиться от этих связей он мог бы только одним способом – отделавшись от телесной оболочки, т. е. совершив самоубийство. Однако Бог, живущий в таком человеке, не разрешает ему сделать это, подсказывает ему, что это будет великий грех – грех дезертирства. Богу как раз и нужно, чтобы он имел на себе тело, поскольку именно оно становится для остального мира источником обожения. Ведь его тело – это та ближайшая материя, которая первая подвергается воздействию живущего в нем Святого Духа и тоже наполняется Им, а через те материальные каналы, которые соединиют это тело с другой материей, Дух начинает вливаться и в эту материю. Для того чтобы это происходило, человеку не нужно как-то специально заниматься внешним миром, думать о нем, сосредоточиваться на его проблемах. Он может обращать на него самый минимум внимания, необходимый для того, чтобы не пойти против его законов и не погубить свою плоть, но обоживание все равно будет делаться в силу самого того факта, что этот человек в своем материальном аспекте живет в тварном мире. Таков первый вариант исполнения человеком своей миссии во вселенной, и в этом варианте нахождение человека в триаде, двумя другими членами которой являются Бог и сама вселенная, воздает ему все условия для самораскрытия. Имея перед собой «другое Я» в лице Бога, он четко ощущает границы своего собственного «Я», укрепляясь тем самым в осознании себя как личности; любя Бога, он образует с Ним прочный союз, являющийся не вынужденным, а свободным, поскольку и Бог, и он сам могут проявлять свою независимость друг от друга в активности, направленной на тварное бытие.

Другой вариант обожения предусматривает появление в человеке усиленного интереса к миру, заставляющего уделять ему гораздо больше внимания и отдавать ему гораздо больше сознательных и целенаправленных усилий.

Говоря коротко, он отличается от первого тем, что там человек сосредоточивает себя на Боге, а здесь – на тварном мире, чтобы своим энергичным воздействием привести его в максимальное соответствие с Божьим о нем Замысле. Какой из них лучше служит задаче обожения мира? Однозначно ответить на этот вопрос мы не можем, но из Библии ясно, что Творец предусмотрел и тот и другой. Вот место из Книги Бытия, удостоверяющее, что второй вариант богоугоден: «И взял Господь Бог человека, которого создал, и поселил его в саду Едемском, чтобы возделывать и хранить его» (Быт 2, 25). Но для того, чтобы быть хорошим хранителем и возделывателем сада (как и всего другого), необходимо целиком отдаться своему занятию: ложась спать, думать о том, с чего ты начнешь завтрашний трудовой день, начиная работу, думать, чем ты ее закончишь. Необходимо подходить к этой работе творчески, любить ее, видеть в ней смысл своего существования, постоянно что-то придумывать, вводить усовершенствования. Иными словами, надо, как принято выражаться, «гореть на работе». Если тот, кому поручена важная работа, не любит ее, не переживает неудачи в ее выполнении как трагедию, не радуется удачам, делает ее без азарта, равнодушно, постоянно отвлекаясь куда-то мыслями и чувствами, все пойдет у него наперекосяк и достойного результата не получится.

Однако эти теоретические рассуждения о двух путях не могут удовлетворить живого конкретного человека, который не может делать и то и то одновременно. Он вправе спросить своего Творца: «Прости меня, Господи, но я хочу все-таки знать, кого мне любить – Тебя или доверенное мне Тобой дело? Я – существо ограниченное по своим возможностям, ресурсы моей души невелики, на все меня не хватит. Ты же Сам сказал, Господи: “Никто не может служить двум господам: ибо или одного будет ненавидеть, а другого любить; или одному станет усердствовать, а о другом не радеть”» (Мф 6, 24). Что ответить Богу на этот простодушный вопрос?

Его ответ нам сегодня известен. Он дан через библейских пророков и через святых отцов, осмыслен соборным церковным сознанием и подтвержден двухтысячелетней практикой служения Богу лучших представителей людского рода.

Богу одинаково угодны оба вида выполнения человеком своей миссии в мире – и пассивный и активный. В обоих случаях человек получает то главное, чем Творец хочет его одарить, – Божье подобие.

В первом случае оно является естественным следствием того, что человек входит в триаду, одним из членов которой выступает Бог. Тесно соединенный с Богом в рамках этой триады, человек начинает светиться Его отраженным светом. Во втором случае человек отщепляется от Бога и утрачивает «подобие отражения», но зато берет на себя роль творца по отношению к материальному миру, который он начинает «возделывать», и вследствие этого обретает «подобие по функции». Но здесь возникает одна серьезная трудность: исчезает необходимая для полнокровной внутренней жизни троичность. Отвлекаясь ради усиленной активности в толще материи, человек остается с этой материей один на один. Это-то и произошло с Адамом, когда он получил наказ хранить и возделывать Едемский сад. И это было плохо.

То, что это плохо, Творец увидел раньше самого Адама. Как только тот начал трудиться в саду, Господь сказал: «Не хорошо быть человеку одному» (Быт 2, 18). А дальше произошло нечто очень интересное: Творец попробовал дать Адаму в качестве «второго Я» одного из животных. Он по очереди подводил их к Адаму и просил его дать каждому из них имя, по которому можно было судить, как он воспринимает это животное, как к нему относится. Видимо, Бог надеялся, что кого-то из тварей Адам назовет «помощником» и троичность будет восстановлена, но этого не произошло. И тогда в Замысел о человеке было внесено изменение: из ребра Адама был сотворен другой человек, женщина. И вот ей-то Адам дал то имя, которое требовалось: «И сказал человек: вот это кость от костей моих и плоть от плоти моей; она будет называться женою, ибо взята от мужа своего» (Быт 2, 23). Так в подобие Пресвятой Троице была создана новая триада «мужчина – женщина – тварный мир», позволяющая мужчине быть энергичным и инициативным землеустроителем.

Итак, не нарушая воли Творца носить на себе образ и подобие Божие, человек все же имеет выбор. Он может стать подобием Богу в двух разных смыслах: прилепиться преимущественно к Богу и почти забыть о материи или прилепиться преимущественно к материи и почти забыть о Боге. Непременное условие состоит в том, что ни о Боге, ни о материи нельзя забывать совсем, иначе жизненное задание человека не будет выполнено. Если человек полностью забудет о Боге, он начнет «возделывать сад» не так, как это нужно Богу, так что обожения не получится. Если он полностью забудет о материи и о ее законах, он просто погибнет и на этом все кончится. Но при выполнении этого условия оба пути являются спасительными, и совершенно невозможно сказать, какой из них «царский». Они оба освящены Творцом еще до грехопадения, т. е. в то время, когда Адам и Ева были святыми.

Этот момент очень важен, поскольку бытует мнение, будто супружеская жизнь и рождение детей явились результатом первородного греха, а до него Адам и Ева жили как брат и сестра. Это мнение не только не подтверждается Книгой Бытия, но и прямо ей противоречит. Ведь там черным по белому написано следующее: «И сотворил Бог человека по образу Своему, по образу Божию сотворил его; мужчину и женщину сотворил их. И благословил их Бог, и сказал им Бог: плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю и обладайте ею» (Быт 1, 27). Невозможно отрицать, что это не что иное, как благословение Богом брака и рождения детей, и что оно было дано до грехопадения. Это был второй этап сотворения богоподобного человека: сначала Бог сотворил человека-монаха, а потом человека-мирянина, хозяйственному попечению которого Он вручил землю. Это серьезное поручение просто требовало от Адама и Евы деторождения, поскольку «обладать землей» вдвоем им было бы не под силу.

Согласитесь, что тут все предельно ясно. Но почему же тогда так популярно приведенное выше мнение? На что оно опирается? Оно же противоречит не только библейскому тексту, но и элементарной логике. Зададим себе вопрос: был у догреховных Адама и Евы биологический аппарат размножения или нет? Если бы им предназначалась девственность, то зачем вся эта сложная анатомия? А если ее не было, то откуда она взялась потом? Неужели мгновенно возникла в момент вкушения злополучного «яблока»? И почему еще до этого Бог говорил о «мужчине и женщине»? Чтобы выпутаться из этих нелепостей, была создана теория, будто детородные органы были приданы первой человеческой паре «про запас», так как Бог с самого начала учитывал возможность грехопадения. Но тут комментарии, пожалуй, излишни – пусть читатель сам даст оценку этому изысканному умственному построению.

Когда какое-то мнение натыкается на множество несообразностей и все-таки держится, значит, есть некая психологическая причина его возникновения. В данном случае нетрудно понять, в чем она состоит. Нашему падшему сознанию физиология брака представляется чем-то нечистым, неприличным. Как бы ни внушала нам масс-культура, что «секс» – совершенно естественное дело и им можно заниматься чуть ли не на людях, ощущение его постыдности остается в нас неистребимым. Вот это-то «встроенное» в нашу нынешнюю природу ощущение мы и проектируем по закону ретроспекции на догреховных Адама и Еву, не умея себе представить, что в своей первозданной чистоте они воспринимали плотское соединение так же спокойно, как еду и питье. А это было именно так. Выражаясь святоотеческим языком, брачное совокупление было у них «бесстрастным». Не физиология изменилась у супругов после греха, а их отношение к физиологии, и к прежнему, бесстрастному отношению к ней возврата уже не было, если не считать акта зачатия Иоакимом и Анной Пресвятой Богородицы, который, безусловно, был бесстрастным, и других подобных супружеских слияний, в которых обе стороны достигли высокой святости.

Это дает нам ключ к пониманию того, в чем состоит второй путь спасения – спасения в браке. Выше мы говорили, что, активно занимаясь устроением «земли», что в полной мере возможно лишь в супружестве, человек не должен забывать о Боге. Теперь можно выразиться еще сильнее: он должен восходить в браке к святости. Если это получится, тогда различие между «ангельским» чином и мирянским исчезает, поскольку сам брак, которым мирянин отличается от монаха, становится ангельским. Поэтому Бог равно призывает нас на оба пути спасения, и даже само это призывание в обоих случаях имеет одну и ту же форму.

По свидетельству многих подвижников (например, Симеона Нового Богослова), причиной их вступления в иноки было видение, которое они описывают как «свет», наполнившее душу неизъяснимым блаженством. После этого блаженства все земные утехи казались им ничего не стоящими, и они уходили в монастыри и пустыни, полагая, что там, в молитвенной сосредоточенности, дивный свет будет являться им каждодневно. Но как бы не так: вначале он надолго исчезал, и только к концу жизни, после многолетних подвигов, начинал постепенно возвращаться – не той яркой вспышкой, как в юности, а ровным тихим сиянием, не возбуждающим, а дающим умиротворение и спокойную радость. В чем же был смысл внезапной вспышки? Конечно же, это был аванс, задаток, который нужно было отрабатывать, талант, данный для приумножения, ссуда на обзаведение материалом для начала строительства. Показав юноше Свой Свет, Господь приглашал его пойти иноческим путем, спасаться в монашестве, ибо видел, что он может это «вместить».

Но разве не то же самое происходит и у того, кто не создан для иноческой жизни и может спастись лишь в браке? Ведь тут тоже дается бесплатная ссуда – воспетая в бесчисленных стихах и романах безумная влюбленность жениха и невесты. И эту ссуду тоже надо отрабатывать терпеливым созданием прочной семьи. И так же, как в монашеской келье, муж и жена в своей семейной квартире в особенно тяжелые моменты черпают силы в воспоминаниях о том несказанном свете. И если сил у них хватит, та первоначальная любовь вернется к ним, но уже не бурной страстью, а тихой радостью, и семья станет домашней церковью, и Бог будет неотлучно присутствовать в этой церкви, и супруги, образовав «плоть едину», станут подобными Богу…

Две дороги, сначала расходящиеся, а потом сливающиеся, так как ведут в одно место – в Царствие Божие. О том, какими правилами надо руководствоваться, чтобы успешно пройти дорогу иноческого спасения, которой идет монашество, написано очень много. О том, как проходить вторую дорогу, которой идет большинство, не написано почти ничего, а ведь там тоже есть четкие правила. Но это – отдельная тема.

Духовная брань России

(Метафизический анализ)

Чтобы понять духовную ситуацию, сложившуюся сегодня в России, нужно знать, как Россия к ней пришла, мысленно пройти с ней хотя бы основные этапы ее духовного пути на протяжении всего столетия, взяв за отправной пункт ситуацию, которая имела место в его начале.

Она может быть охарактеризована одной фразой: к двадцатому веку русское общество подошло почти полностью развецерковленным и секуляризованным, что создавало напряжение и дискомфорт.

Тут могут возразить: ведь в России было тогда большое количество церквей, православие пользовалось поддержкой и защитой государства и было основной официальной религией. Да, это так, но вся беда была как раз в том, что оно стало официальной религией, и только. Поверьте, сейчас мне трудно говорить это, особенно на фоне привычного для нас воздыхания о дореволюционной верующей России с ее колокольными звонами, крестными ходами и Святками, описанной Никифоровым-Волгиным и Иваном Шмелевым, но истина дороже воздыханий. А истина заключается в том, что Русская православная церковь уже в XIX веке приобрела черты казенности и не пользовалась авторитетом, особенно у образованной публики, т. е. у людей, от которых зависело направление развития нашей страны. Она сохраняла некоторое значение для части простого люда, но и то скорее как традиция, чем источник и вершительница таинств. Другая же его часть, причем наиболее внутренне активная, пыталась удовлетворить духовные запросы на стороне, вовлекаясь в многочисленные секты, толки и расколы.

Идеализация России прошлого века как христианского государства производилась, конечно, в пику большевикам, пусть даже бессознательно. Неправильно было бы сказать, что предреволюционная царская Россия была плохой страной, но в своей массе она не была уже тогда христианской. Об этом прямо свидетельствует святитель Игнатий Брянчанинов, который писал, что при нем, т. е. в первой половине девятнадцатого века, в России нельзя найти духовных наставников, и те, кто хотят начать монашеское подвижничество, должны руководствоваться книгами древних отцов. О полном упадке религиозности говорит и тот факт, что в то время Пушкин пустил по рукам «Гавриилиаду» и она быстро распространялась в списках. Вдумайтесь: он был не кем иным, как христианским Салманом Рушди, а сравните реакцию на него так называемых православных русских и реакцию на пасквиль Рушди нынешних мусульман! Рушди во избежание расправы над собой сбежал из страны и спрятался, а Пушкина читали с удовольствием, а начальство слегка грозило ему пальчиком: ах ты, шалун, больше этого не делай! Как же Россию того времени можно называть «уделом Богородицы», если мерзкая хула именно на Богородицу никого всерьез не возмутила? А «Сказку о попе и работнике его Балде» печатали уже официально. Это говорит о том, что выведенный там образ жадного, глупого и невежественного священника воспринимался народным сознанием как вполне правдивый. А в «Анне Карениной» русский помещик Левин вспомнил перед женитьбой, что он уже семь лет не причащался – а ведь это был «почвенник», человек отнюдь не «прогрессивных» убеждений, к тому же духовно ищущий. Он постоянно мучился вопросами о жизни и смерти, но почему-то ему не приходило в голову искать на них ответы в Церкви. Почему?

На это Толстой отвечает в «Исповеди» – ведь он и есть Левин. Когда с ним произошел внутренний переворот и он стал задумываться о смысле бытия, он первым делом пошел в церковь, но скоро его чуткая душа почувствовала там казенщину и начетничество, и через несколько лет он навсегда перестал туда ходить. Он не ощутил там присутствия животворящего Духа, не испытывал благодати, и хотя графа справедливо упрекали в гордыне, его все же можно по-человечески понять. Не только он, но вся активная часть русской нации искала истоки духовности вне Церкви. Интеллигенция увлекалась то материализмом, то хождением в народ, то политэкономией, то спиритизмом, а простой народ шел в многочисленные «толки» и «согласия». По всей России происходило грандиозное брожение умов, и причиной этого было то, что протягивающий руку к православной Церкви за духовной пищей получал от нее камень.

Почему сложилось такое положение? Почему наша Церковь стала неспособной к окормлению нации? Причина этого – в разгроме монастырей, а следовательно, и монашеского делания, начатом Петром и завершенном Екатериной – как раз теми двумя монархами, которые носят титул «великих». Как свинья под дубом из басни Крылова, они разоряли корни того могучего дерева, которое звалось «Святой Русью», ибо удар по монастырям означал прекращение опытного богопознания, без которого не может быть воспроизводства Христовой истины, а значит, и обновления Христовой Церкви. Без него христианская мысль и христианское чувство усыхают, религия превращается в свод заученного материала и начинает отторгаться общественным сознанием как нечто скучное и нетворческое. Церковь без монастырей – то же самое, что теоретическая физика без экспериментальной – абстрактные рассуждения, книжничество. Такой книжной и стала наша Церковь после разгрома великого русского иночества.

Глубинный метафизический смысл произошедшего состоял в том, что при наличии опытного богопознания – подвижнической работы благочестивых иноков – Церковь несла народу Слово с большой буквы – благовестие Бога – Слова Господа нашего Иисуса Христа. Но по мере того как умное делание монахов вынужденно прекращалось, весть, несомая Церковью, становилась словом с маленькой буквы, человеческим словом – уже не Логосом, а речью. А нация продолжала жаждать Логоса, который есть источник воды, текущей в жизнь вечную (Ин 4, 14), поэтому начала все больше интересоваться разными формами слова с маленькой буквы, ловко имитирующими Слово с большой буквы.

Основными объектами имитации были те атрибуты христианства, которые составляют самую его суть, – его религиозное рвение, идея загробного воздаяния как торжества справедливости, вселенский характер проповеди, полнота истины, идеал братства. При подмене Логоса человеческим словом тут произошла неизбежная редукция перечисленных категорий, поскольку людское разумение, вследствие своей ограниченности, не видит тех узлов, которые завязываются и развязываются в Боге, а поэтому выдергивает и выбрасывает все идущие от этих узлов нити, ослабляя этим всю ткань рассуждения. Поэтому слово с маленькой буквы всегда очень скоро вырождается в лжеслово, и именно это хотел сказать Тютчев в знаменитом стихотворении «Силенциум»: «Мысль изреченная есть ложь». В данном случае редукция заключалась в том, что религиозность была заменена фанатизмом, справедливость – уравниловкой, вселенскость – интернационализмом, истинность – научностью, братство – ликвидацией частной собственности. Все эти суррогаты христианства были предложены нашему национальному сознанию и пленили многих, как то и было предречено в Евангелии: «Ибо восстанут лжехристы и лжепророки» (Мф 24, 24). И все это происходило на фоне вторжения в Россию западноевропейских жизненных установок, начавшегося еще при Петре, а теперь принявшего характер затопления. Эти установки сводились к утверждению капитализма, т. е. к переходу общества на управление цифрой. Но русские люди, в тайниках своих сердец все еще помнившие о Слове с большой буквы, о сладостной своей полнотой жизни в Логосе, инстинктивно тянулись к нему и отвергали цифру, ибо, как и Гумилев, сказавший «А для жизни низшей были числа», чувствовали в ней угрозу самому своему существованию как духовных существ и были правы. Ведь числовое управление адекватно лишь для автоматов и роботов, значит, переход к такому управлению требует превращения людей в автоматы – лишь в этом случае оно будет по-настоящему эффективным. В Европе не боялись такого превращения, называемого «обуржуазиванием», поскольку общество было подготовлено там к этому четырьмя веками иссушающего душу протестантизма, а в России ему противились. Русских все еще тянуло к Логосу, но в выхолощенной отсутствием умного иноческого делания нашей Церкви его уже не было, поэтому они бросались то на одно, то на другое лжеслово, принимая эти фальшивки за подлинники, но, интуитивно чувствуя их легковесность, не могли ни на одной остановиться. К тому же их манила и уже довольно прочно вошедшая в русскую жизнь цифра – ведь капитализм у нас все же развивался. Эти метания изматывали нервы, создавали нездоровую обстановку, толкали людей на парадоксальные мысли, высказывания и поступки и неуклонно вели к упадку, что отразилось в характеристике искусства того периода как «декаданса» или «упадка». Эта клиническая атмосфера первых лет двадцатого века прекрасно передана в романе Алексея Толстого «Сестры». Но вечно метаться было все-таки нельзя, необходимо было выбрать какое-то из лжеслов и объявить его Логосом хотя бы для собственного успокоения. И в поле нашего внимания все настойчивее начала входить чрезвычайно ловкая компиляция, включившая в себя все наиболее привлекательные лжеслова, а еще лучше – эдакое универсальное лжеслово, к тому же лжеслово о цифре. Это был марксизм, о котором Ленин сказал, что русские революционеры его «выстрадали», т. е. долго мучились поисками того, чем можно обмануть народ, и наконец нашли этот вернейший из обманов. В марксизме было вранье сразу обо всем: и о героизме, и о справедливости, и о всемирном братстве, а подавался он в форме точной науки, т. е. истины, и говорил о товарах, деньгах и прочих цифровых показателях бытия. Могла ли взыскующая правду Россия устоять перед таким соблазном?

С какого-то момента стало ясно, что она перед ним не устоит, и это породило в обществе новое чувство – страх, так как одним из существенных пунктов марксистского лжеслова была революция. Неизбежность революции нависла над Россией как дамоклов меч, и разные люди реагировали на это по-разному. Одни, как страус, прятали голову в песок, одурманивая себя, чтобы не задумываться о будущем, вечеринками, салонами, возбуждающими танцевальными ритмами, эротикой – в общем, следованием наказу Маяковского «Ешь ананасы, рябчиков жуй». Другие говорили: скорее бы; лучше гром, чем ожидание грома! Третьи твердо и сознательно шли в революцию, находя в этом для себя смысл жизни. Четвертые пытались ее предотвратить.

Одной из таких попыток было появление и стремительное распространение обостренного эстетизма, известного под названиями «стиль модерн», «Мир искусства», «арт нуво», «югендстиль», «сецессион». Это была ставка на тезис Достоевского «красота спасет мир». Модерн, захвативший все виды искусства и архитектуру, был демонстрацией чистой, бессодержательной красоты, красоты самой по себе, которую можно приспособить к чему угодно и наполнить любым содержанием. Эта чистая красота взывала к сильным людям, готовившим революцию, с мольбой о пощаде и с обещанием служить им во всем и даже начала выполнять это обещание – например, дала большевистской газете «Правда» шрифт логотипа. Но красота мира не спасла – революция все-таки разразилась и смела 90 % той эстетики, которой пытался пленить революционеров модерн.

Другой попыткой была апелляция к нравственному чувству, обнародованная в сборнике «Вехи». Это была порка русской интеллигенции за легкомысленное поведение, приведшее к кровавым событиям пятого года. Авторы «Вех» вразумляли своих коллег и самих себя: надо идти путем не переделки социума, а переделки самих себя. Наша беда в том, говорили они, что мы ленивы, легковерны, суетливы, нетерпеливы, не имеем понятия о внутренней дисциплине, воображаем, что служим народу, в то время как роем ему яму, и народ знает это и ненавидит нас за это. Наша глупость привела уже к смуте и может привести к еще худшей, поэтому ее надо из себя изживать. Но и этика не спасла мир: в авторов сборника полетели гнилые помидоры и тухлые яйца, и никто из интеллигентов не вразумился и не прекратил свою разрушительную активность. Отрезвить обезумевшую Россию было уже невозможно, и в назначенный Промыслом час произошло величайшее событие двадцатого века – грянула страшная Русская революция.

В результате на одной шестой части планеты утвердилось лжеслово о цифре. Как это было с самого начала понятно всем умным и духовным людям, а сейчас понятно уже почти всем, долго господствовать оно не могло, так как у лжи короткие ноги. Выдавая желаемое за действительное, Ленин заявил: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – но подлинная действительность состояла в том, что это учение было бессильным, потому что было ложным. Его ложность должна была рано или поздно вылезти наружу, и на это возложили свои надежды русские эмигранты, объединившиеся вокруг журнала «Смена вех». Рассуждение сменовеховцев (к которым примкнули потом «младороссы» и «евразийцы») было таким: большевиков надо не ругать, а поддерживать, поскольку они укрепляют русское государство и защищают русский народ от разлатающего влияния масонского Запада. Конечно, они основывают это государство на лживой базе марксизма-ленинизма, но ее непрочность со временем выявится, и сама жизнь заставит большевиков вернуться к тому единственному фундаменту, на котором только и можно водрузить крепкое государство, – к национальному чувству русского народа. Таким образом, спасенная от сатанинских сил мировой закулисы Россия вернется к своей исконной сути. Надо добавить к этому, что на постепенное перерождение большевиков из интернационалистов в патриотов уповали и многие русские в самой тогдашней России. Сегодня мы можем со всей определенностью ответить на вопрос, сбылись ли эти упования.

Нет, они не сбылись! Ход событий привнес в нашу историю нечто такое, чего не могли предвидеть никакие прогнозисты, ибо их прогнозы были не богодухновенными пророчествами, а человеческими расчетами, а такие расчеты всегда грубы и приблизительны. Никто не учел «тонкого эффекта», который и сыграл в определенный момент решающую роль. Сейчас, правда, кажется, что его можно было заранее вычислить, но ведь задним умом мы все крепки. Невычислимым моментом оказалось тут поведение начальства.

Надо заметить, что оно начало ощущать зыбкость марксизма как фундамента государственности почти сразу после свершения революции, поэтому львиная доля их энергии шла на то, чтобы внушить и себе и народу, что марксизм незыблем и учение о коммунизме есть слово истины. С каждым годом это становилось все более трудным делом, так как несоответствие этого учения тому, что происходило вокруг, делалось все более вопиющим. Мировой революцией и не пахло; производительность труда при социализме оказалась не более высокой, как предсказывала теория, а гораздо более низкой, чем при капитализме; и мы теряли всякую надежду выиграть у него экономическое соревнование; революционный энтузиазм масс не разгорался, а затухал. Что оставалось делать вождям? Силой заставлять нас верить в коммунизм? Они и заставляли, но вскоре поняли, что на этом долго не продержишься. Репрессии раннего социализма есть не что иное, как попытка онтологизировать утопию путем введения в нее такой бесспорно онтологической вещи, как смерть, но когда смерть становится единственным онтологическим элементом бытия, то все это бытие приобретает характер умирания, поскольку смерть становится единственным реальным началом и в духовной сфере.

Так всякий социализм превращается в общество вымирания, как это первым показал Шафаревич в книге «Социализм как фактор мировой истории». Вымирать же нашему начальству не захотелось, и Сталин действительно стал обращать взоры в поисках живительного начала государственности к патриотизму, но смерть застала его еще тогда, когда он делал в этом направлении лишь первые шаги. Сменивший же его рабфаковец Хрущев не обладал его гибкостью ума и вернул нашу официальную идеологию к тому, что вдалбливали ему в голову в юности, – к наивным ленинским лозунгам и даже к идее мировой революции (он сказал американцам: «Мы вас похороним»). Однако поскольку наивность этого бреда могла вызвать смех не только у кур, но у птиц и значительно более крупных размеров, вроде индюшек, то у начальства остался только один выход: взять на вооружение цинизм и думать одно, а населению внушать совершенно другое.

Необходимость постоянной жизни в цинизме сделала профессию вождя самой вредной профессией в Советском Союзе. Наши генсеки и члены Политбюро долго не могли привыкнуть к двойному существованию, спивались, преждевременно старились, впадали в маразм, лишались почек и т. д. И вдруг все это кончилось – в высшую номенклатуру пришло поколение мутантов, у которого уже не было аллергии на бесстыдство. Это был квантовый переход на пониженный уровень духовности, и именно из-за потери духовности, имевшей вначале защитный характер, а потом ставшей свойством личности, они оказались готовыми принять цифру как своего бога и свой идеал. Вот чего не предвидели сменовеховцы: того, что в России конца двадцатого века капитализм примут верхи, а низы отвергнут его с удвоенной силой, потому что «номенклатурный капитализм» окажется особенно мерзким и будет означать разворовывание и продажу России властями. Они не могли себе представить парадокса: наследники большевиков превратились не в патриотов, а в самую антинациональную из всех возможных компрадорскую буржуазию. Вместо того чтобы укреплять государственность, как ожидали этого оптимисты, они начали интенсивно ее разваливать.

Теперь мы можем дать объективную оценку сложившейся в мире духовной ситуации. Если говорить совсем кратко, она заключается в обостряющемся духовном противоборстве глобального масштаба.

Капитализма наш народ так и не принял, и теперь уже ясно, что и не примет. Вначале этому препятствовали коммунисты, чья пропаганда все-таки действовала, теперь же, когда преемники коммунистов, назвавшие себя «демократами» сами его приняли, народ тем более не сделает этого, поскольку для его отвержения у него появились еще две причины. О первой мы только что сказали: компрадорский капитализм верхов стал олицетворением национального предательства, коррупции и криминального беспредела, и от него всех, кроме мутантов-демократов, уже тошнит. Выборы в регионах наглядно показывают, что люди начинают решительно предпочитать «левых», так как государственниками показывают себя нынче только левые. В ближайшем будущем эта тенденция, несомненно, усилится. Вторая причина лежит в том, что за прошедшие семьдесят лет мировой капитализм, который нам предлагают скопировать, действительно вошел в фазу окончательного загнивания и потерял всякую привлекательность. Власть числа становится уже не плутократией, т. е. властью денег, а «цифрократией» – прямой властью цифры, которую скоро будут наносить лазером на чело и правую руку каждого, а деньги вообще отменят. Это точно предсказано в Апокалипсисе (Откр 13, 16), и это будет преддверие воцарения антихриста.

Отсюда совершенно ясно, в чем состоит наша русская миссия перед человечеством. Мы должны стоять насмерть в своем отвержении цифры и возвращаться к Слову с большой буквы. Не подчинившееся цифре зверя «малое стадо» тоже предречено в Откровении Иоанна Богослова, и этим стадом должна стать возрожденная Святая Русь. Больше стать им некому.

Наш Бог – Троица

Христианский догмат о Троице – вершина человеческого знания, предельная для нас глубина и полнота мировой истины. Сколько бы люди еще ни прожили на земле, ничего принципиально нового им уже не откроется. Блистательнейшие идеи великих мыслителей мировой истории имеют подлинную ценность лишь в той мере, в какой они соотносятся с тезисом о триединстве Творца и Вседержителя или могут быть использованы как вспомогательные соображения для его усвоения. Совершенно прав был Иван Киреевский, сказавший: «Направление философии зависит в первом начале своем от того понятия, которое мы имеем о Пресвятой Троице».

Что же, значит, простым людям нечего и мечтать постигнуть премудрость главного положения христианского богословия, до которой не сумели подняться ни Эммануил Кант, ни Лев Толстой?

Вовсе нет! Великие истины обладают тем свойством, что могут открываться человеку на разных уровнях, начиная с самого простого, и на каждом из них происходит реальное приобщение к заключенному в них смыслу, хотя и не полное, но полезное и назидательное. Особенно убедительно подтверждается это на примере догмата о Троице, который в первом приближении может быть объясним младенцу, а во всей бесконечности содержания остается недоступным никакому теологу. Вот пример объяснения троичности Бога на детском уровне, которое в действительности оказывается очень глубоким. Выступавшему в прямом эфире священнику позвонил пятилетний мальчик и спросил: «А почему Бог один, а лицо не одно, а три?» Батюшка ответил замечательно: «Потому, что Бог есть любовь, а чтобы она была, нужны лица, любящие друг друга. Вот и живет в Боге изначально любовь: Отец любит Сына и Духа, Сын любит Отца и Духа, Дух любит Отца и Сына». Разве может не понять этого маленький человечек, который знает, что такое любовь с тех самых пор, когда научился узнавать склоняющуюся над его колыбелькой маму? Ведь это понимание очень верное.

Однако более требовательные к логике взрослые могут возразить: так рассуждать хорошо лишь тогда, когда заранее знаешь, что Бог есть Троица, а этот главный, исходный факт, откуда стал известен? Кто первый догадался об этом и что подтолкнуло его к такой нетривиальной мысли?

Такого догадливого гения не было. Никто из людей самостоятельно додуматься до этой коренной истины мироздания никогда не смог бы. Она была дана нам в Божественном Откровении, да и то после длительной исторической подготовки, направленной к тому, чтобы мы смогли ее вместить.

В эту подготовку были промыслительно вовлечены три великих народа древности: израильтяне, греки и римляне. Не будем обсуждать, чей вклад был весомее, – все они являлись необходимыми, – а посмотрим, в чем они заключались.

Древнеизраильская цивилизация выработала четко выраженную и энергично акцентированную идею единобожия. Будь оно абсолютно строгим, т. е. единственный Бог имел бы единственное лицо (как Аллах у магометан), это было бы несовместимо с христианством и не могло бы быть первым к нему шагом; если бы в одной из глав священной для евреев Книги Бытия не было удивительного и, казалось бы, противоречащего духу Ветхого Завета рассказа о том, как Бог является Аврааму в виде трех мужей, и Авраам говорит им всем трем вместе «Ты», будто это одно существо. Ясно, что это место Пятикнижия есть не что иное, как сокровенная информация о Троице, которая на тот момент была непонятной, но через много веков превзошла по своему значению содержание других глав.

О греках. Их роль в приуготовлении человечества к познанию истины огромна: она заключается в том, что они создали философию – отыскание сущности явлений. Основываясь на методе умозрения, эллинские мудрецы еще в V веке до н. э. пришли к утверждению, что сущностью мира является Единое, абсолютно простое в смысле отсутствия каких бы то ни было частей, но в слитном виде содержащее в себе все. Единое может развертываться во Многое, и, если взять его полную развертку и охватить ее взором как объект, мы получим Другое Единое, эквивалентное ему по емкости, но не целостное, а, напротив, дробное, составляющее структуру. Вот этот переход атома в структуру, происходящий без потери содержания, и обратное свертывание структуры в атом и составляет, по убеждению греческих философов, суть мировой жизни. Нетрудно догадаться, что Единое стало прообразом христианского Бога-Отца, а Другое – прообразом Сына, или Бога-Слова, каковое наименование указывает именно на Его структурированность, ибо слово всегда состоит из частей – букв или фонем.

Участие римской цивилизации в формировании и распространении христианского представления о Боге не менее существенно. С начала первого века до н. э. Римское государство неотвратимо эволюционировало от республики к монархии. После продолжительных гражданских войн член второго триумвирата Октавиан Август был провозглашен императором, а через 27 лет после этого в Вифлееме родился Христос. Бог-Сын будто специально ждал, чтобы воплотиться для своей спасительной миссии, срока, когда возникнет империя, и понятно почему: до этого у Него ничего не получилось бы. Евреи, первыми открывшие Бога-Отца, воспринимали Его как «Бога Израилева» или «Бога Авраама, Исаака и Якова», отзвук чего до сих пор сохранился в наших церковных молитвах, а Христос пришел, чтобы обратиться ко всему человечеству, поэтому такое местническое понимание правильной веры необходимо было преодолеть, заменив национальную психологию интернациональной. Именно такая замена и произошла в эпоху кесарей, когда статус полноценной личности получал не тот, кто принадлежал к такому-то этносу или к такому-то сословию, а кто имел римское гражданство. Все мы знаем слова апостола Павла, что во Христе нет ни иудея, ни эллина, но задумываемся ли о том, что это юридическое уравнивание произошло в Римской империи и было первым шагом к уравниванию духовному? Но помимо этой психологической подготовки к христианизации народов Рим осуществил и не менее важную техническую подготовку: создал однородное правовое, языковое и коммуникационное пространство от Британии до Северной Африки и от Пиренеев до Карпат, благодаря чему проповедь христовых учеников и апостолов смогла стать воистину вселенской.

Итак, к моменту Боговоплощения тремя великими цивилизациями, деятельность которых, несомненно, направлялась Божьим промыслом, были созданы уже многие составляющие Истины: единобожие с намеком на Троицу, философский дуализм, представляющий сущее в двух модусах, поворот к трактовке Истины как наднациональной, вселенской правды. Но чтобы намек превратился в догмат, чтобы модусы ожили и превратились в Ипостаси, чтобы вселенскость политическая стала вселенскостью религиозной, эти составляющие должны были быть творчески синтезированы с добавлением к ним новых идей, превращающих их соединение в цельное миропонимание. Ради этого синтеза и стало Слово плотью, осуществив его в величайшем тексте всех времен и народов – в Евангелии, или Благой Вести. Здесь Троица выступает уже не прикровенно, а явно. В главе 3 от Матфея Бог предстает во всей полноте: Отец свидетельствует о Себе возгласом «Се есть Сын Мой – возлюбленный», Дух – в виде сходящего на Сына голубя, в то время как сам Сын, воплощенный в Иисусе, крестится от Иоанна в Иордане. А в третьей и шестнадцатой главах от Иоанна дается развернутое представление о Святом Духе, наличие которого превращает эллинскую пару «Единое – его Другое» в триаду «Отец – Другое Отца Сын – общий для Отца и Сына Дух». Этим круг человеческого богопознания в общих чертах завершился, ибо «2» есть открытое число, а «3» – замкнутое.

Но стала ли эта веками созревавшая в умах лучших мыслителей великая истина, окончательно выраженная самим Богом, достоянием рядовых христиан и как повлияла она на судьбу человечества?

Повлияла самым кардинальным образом, круто изменив весь ход мировой истории, именно потому, что стала достоянием самых широких масс. Только не надо это понимать так, будто каждый уверовавший в Троицу стал искусным богословом и научился математически точно доказывать самому себе и другим, что Бог не может быть не кем иным, как соединением трех единосущных лиц. Это надо понимать в том смысле, что народы, населяющие Европу и прилегающие территории, начали интегрироваться в новую цивилизацию, ядром которой был отлитый в чеканные формулировки Символа Веры, догмат о Троице, и постепенно начали проникаться ее духом, ее критериями добра и зла, отношением к себе и ближним и вырабатывать соответствующую культуру, правосознание и бытовые традиции.

Отметим три главные характеристики этой прекраснейшей и самой животворной из всех цивилизаций. Идеальная гармония между «Я» и «Мы», существующая в Троице, которая получила гениальное пластическое выражение в знаменитой иконе Рублева, порождает бесконфликтное взаимодействие между личностью и обществом, идущее на пользу и ей и ему. Это подтверждено историей: сугубое почитание Пресвятой Троицы, распространившееся из посвященной Ей преподобным Сергием обители по всей Руси, быстро привело к окончанию княжеских междоусобиц и содействовало образованию единого Российского государства.

Говоря о второй характеристике, вернемся к тому, что было сказано в начале «для детей», добавив к этому богословский аргумент: только при наличии в Боге Лиц категория любви обретает дотварный статус и, более того, становится причиной сотворения мира, в котором преизбыточная Божественная любовь как бы выплескивается наружу. Ни в какой другой религии нет столь высокого понятия о любви, как в той, которая исповедует Троицу, что, конечно, сказывается на жизнеустроении, порожденном этой религией. Третья характеристика – придание христианством высочайшего достоинства человеку: здесь человек в некотором смысле входит в состав самого Божества, так как Второе Лицо Троицы есть Богочеловек. […]

Сподвижник Ярослава Мудрого

Святитель Иларион – колоссальная фигура в русской истории. Это не преувеличение, не выражение выплеснувшегося через край благоговения перед его обаятельной личностью, а несомненный объективный факт. Доказывается он очень просто: он сыграл ключевую роль в формировании как русской государственности, так и русской святости – разве этого мало для такой высокой оценки?

Его значение в обеих упомянутых областях можно назвать преобразовательным. На своем примере он показал то, что должно было войти в жизнь Руси, делая ее в политическом и религиозном отношении все более самодостаточной.

Говоря об Иларионе, историки всегда подчеркивают, что он был первым митрополитом всея Руси русским по крови – предстоятели, бывшие до него, были греками и назначались в Константинополе тамошним патриархом и утверждались византийским императором. Этот порядок был совершенно естественным, поскольку Русская Церковь в то время была одной из епархий Церкви греческой, вошедшей в нее в этом статусе по просьбе крестителя Руси святого Владимира. Но главное было не в том, что Иларион был этническим русским, а в том, что он был поставлен на митрополичью кафедру собором русских епископов. По тем временам это было совершенно невероятное событие, и оно не могло бы произойти, если бы не одно чрезвычайное обстоятельство: Русь в этот период воевала с Византией. Однако, когда был заключен мир, Царьград утвердил Илариона в его сане. Это был промыслительно явленный русскому народу прообраз будущей автокефалии нашей Церкви, которую она получила лишь триста лет спустя, в 1448 году. К этому не только экклезиологическому, но и политическому идеалу (ибо Церковь тогда не была «отделена от государства»), неожиданно блеснувшему на самой заре ее существования, Русь стремилась все эти три столетия, и воспоминания о стопроцентном национальном митрополите Иларионе ободряли и вселяли надежду.

Вторая, не менее удивительная преобразовательная роль святителя Илариона состояла в том, что именно он, а не кто-либо еще, заложил основу прародины всех русских преподобных – Киево-Печерского монастыря. Об этом тоже говорят достаточно редко, а зря. Будучи священником в церкви всех Апостолов в княжеском селе Берестове, он часто уходил для уединенной молитвы на кручу Днепра и выкопал там пещеру длиной в две сажени. Это и была первая пещера знаменитой обители, в которой поселился родоначальник русского иночества преподобный Антоний, когда вернулся с Афона в Киев. […]

Владыка Иларион жил в XI веке, который с полным правом можно назвать «веком крещения Руси». Таинство, произведенное над киевлянами в 988 году в Днепре и Почайне, было только затравкой процесса, дрожжами, которые лишь позже должны были заквасить все тесто. Новая вера не сразу дошла до сердец русских людей, тем более до их разумения. Христианское правосознание только в середине XI века стало входить в государственные юридические нормы – в «Русскую правду», позже – в «Поучение» Владимира Мономаха. Казалось бы, что в этот «неофитский» век еще не могло сложиться на Руси безукоризненно грамотного православного богословия, что оно придет потом, но вот парадокс: богословский уровень «Слова о законе и благодати», прочитанного Иларионом в Десятинной церкви Киева незадолго до своего поставления в митрополиты (и, может быть, содействовавшего этому поставлению), выше, чем у большинства тех публикаций, которые издаются сегодня в целях объяснения читателям, что такое христианское учение. В «Слове» есть очень важный момент, который сегодня практически замалчивается – то ли из-за политкорректности, то ли по недостаточной чуткости авторов не к букве Писания, а к его духу.

Такой «опечаткой», а точнее сказать, плохим переводом является русский текст семнадцатого стиха пятой главы Евангелия от Матфея: «Не думайте, что Я пришел нарушить закон или пророков; не нарушить пришел, но исполнить». Слово «исполнить» перешло в неизмененном виде из церковнославянского текста, а там оно означало вовсе не то, что в современном русском языке понимается под ним, – оно означало, говоря по-нынешнему, «дополнить». Впрочем, лучше обратиться прямо к подлиннику. Там употреблен греческий глагол, который переводится как «наполнить», «насытить», «завершить». Разница, согласитесь, принципиальная. Читая «Я пришел исполнить», мы понимаем дело так, что закон Моисея и речения ветхозаветных пророков уже содержали в себе полноту Истины, и Христос явился только для того, чтобы перевести ее из области теории в область практических действий, т. е. организовать по этим указаниям жизнь уверовавших в него людей. В самом деле, ведь исполнитель не является творческой личностью, он делает лишь то, что ему приказали. Стоило ли Сыну Божию воплощаться, восходить на Голгофу, воскресать, возноситься и посылать на апостолов Святого Духа, чтобы этой ценой просто «исполнить» нечто заранее предрешенное? Другое дело «наполнить», «завершить». Тут предполагается, что бывшее до этого имеет пустоты и пробелы, что оно не доведено до конца. И святитель Иларион именно в этом смысле воспринимал глагол из семнадцатого стиха, который читал и по-гречески. Такое восприятие приводит к совершенно не такому взгляду на соотношение Ветхого и Нового Заветов, какой, к сожалению, в наше время стал общепринятым.

Этот ложный взгляд ярче всего проявляется в популярном ныне термине «иудеохристианство». Он предполагает, что христианство естественным путем выросло из религии древних иудеев, как дерево вырастает из семени, содержащего весь его генетический код, поэтому в названии нашей веры должна найти какой-то отзвук и вера, ее взрастившая. Это – большая ошибка. Из ветхозаветной религии ничего бы само собой не выросло, ибо те элементы, которые ее дополнили, появились в результате потрясшего мир Новозаветного Откровения. Не надо делать никаких догадок по поводу того, чем бы стала религия древних евреев, если бы ее не вобрало в себя в качестве составной части христианство: ответ на этот вопрос дала сама история. Не влившаяся в христианство, где она получила в корне новый смысл, вера древних евреев существует – это вера современных евреев, иудаизм, и это абсолютно другая религия, несовместимая с христианством. Да, в ней почитается Единый Бог, и кто-то скажет: и христиане почитают Единого Бога. Это так, но у христиан этот Бог – единосущная Троица, а у иудеев Он – Единица. Между этими представлениями о Боге – пропасть. Христос действительно не нарушил принципа единобожия, но насытил его таким содержанием, которого раньше не было. Кстати, Он не нарушил и философской концепции «Единое – Многое» древнегреческого мудреца Парменида, и «Единое» стало у Него Отцом, а «Многое» – Сыном, но неужели на этом основании мы будем вправе назвать православие «эллинохристианством»?

Святитель Иларион был чужд той лицемерной «политкорректности», к которой современные авторы прибегают страха ради, и, сравнивая Ветхий и Новый Заветы, четко ставил все на свои места. Послушайте, что он говорил при этом: «Изгнаны были иудеи и рассеяны по странам, а сыны благодати, христиане, наследники стали Богу и Отцу. Как меркнет свет луны при восставшем солнце, так и закон – при явлении благодати: стужа ночная гибнет от солнечного тепла, согревающего землю, и человечество уже не горбится под бременем закона, но в благодати свободно ходит». […]

И еще один мотив, ясно слышный в творениях святителя Илариона, а сегодня почему-то умолкнувший, – безмерная радость за свою страну, над которой воссияло Солнце Правды. Он испытывал ее полвека спустя после Крещения Руси – величие события дошло до сознания нации именно за такой срок. Может, «Новое Крещение Руси» произошло после периода атеизма в 1990-х. Может, радость по этому поводу, которой пока не видно, охватит следующее поколение?

Преподобный Серафим и будущее России

По реке истории мы плывем не на байдарке, а на весельной шлюпке: куда двигаемся, не видим; мимо чего-то проплываем, улавливаем лишь боковым зрением, не успевая осмыслить. И только тот участок, от которого достаточно удалились, открывается нам с полной ясностью, и мы начинаем понимать его суть и смысл – смысл минувшего. […]

Мир вещей, явлений и событий, будучи по своей природе множественным, не годится для того, чтобы нести в себе самом какой-либо смысл – материя разделяет, а не объединяет, дробит, а не сплачивает. Смысл срастается с той данностью, которая, как и он, неделима, а такая данность на свете только одна – чье-то «я». Подобное тяготеет к подобному, единое способно жить лишь в другом едином, смысл истории не может обрести своего существования в чем-либо, кроме ума разумного существа, созерцающего историю, охватывающего ее своим взглядом. Однако простота формы не означает простоты содержания: смысл может быть очень богатым, хотя это богатство в нем не имеет структуры и является слитным. «Я» может принимать в себя сложную систему, сплавляя ее в целостность и с помощью этого сплавления придавая ей смысл, которого в ней самой не было. Как это происходит, видно из описания Моцарта процесса сочинения музыки.

«После того, как я выбрал одну мелодию, к ней вскоре присоединяется другая, в соответствии с требованиями общей композиции, контрапункта и оркестровки, и все эти куски образуют «сырое тесто»… Произведение затем растет, я слышу его все более и более отчетливо, и сочинение завершается в моей голове, каким бы оно ни было длинным. Затем я охватываю его единым взором, как хорошую картину или красивого мальчика, я слышу его в своем воображении не последовательно, с деталями всех партий, как оно должно звучать позже, но все целиком в ансамбле».

Точно по такому же принципу создается в воображении историка целостный образ прошлого, возникновению которого предшествует рытье в архивах, изучение документов, чтение мемуаров и т. п. Весь этот материал постепенно организуется по каким-то интуитивно ощущаемым нами законам композиции – что-то выбрасывается как несущественное, на чем-то ставится особое ударение, – и настает момент, когда эпоха предстает перед внутренним взором историка сразу вся целиком и одновременно с этим ему открывается ее смысл.

Конечно, под «историком» здесь надо понимать не только профессионала, но любого человека, который интересуется прошлым и размышляет над ним, читая соответствующую литературу. У каждого такого человека формируется в сознании свой образ истории, а значит, и ее смысл. Понятно, что таких смыслов много и все они хотя бы чем-нибудь отличаются друг от друга. Каждый из индивидуальных образов былого, даже если он возник под влиянием сказанного другим индивидом, будучи элементом уникального «Я», так же уникален, как и оно само.

Не вытекает ли отсюда с логической неизбежностью, что в истории нет объективного смысла? Ведь в самих событиях он пребывать не может, ибо события и смысл разноприродны: они материальны и множественны, а он духовен и целостен. Получается, что история лишена собственного смысла. Однако наш разум не может примириться с таким выводом, несмотря на его логическую безупречность, и продолжает быть уверенным, что в истории есть не относительный, зависящий от того, что думают о ней люди, а абсолютный смысл, который был бы в ней даже в том случае, если бы никто из людей о ней не думал. Но как это возможно – ведь смысл может существовать только в чьем-то «я»? Да, все так, но если это «я» абсолютно, то и смысл будет абсолютным. Вот и разгадка парадокса: абсолютный смысл в истории есть, и это – образ истории, имеющийся в сознании Творца. […]

Бог сам делится с человеком своим пониманием предмета. Он может поделиться и с не очень благочестивым исследователем, если захочет через него донести до людей какую-то истину, в том числе и историческую, но гораздо чаще Он сообщает свой образ истории святым. Почему? Да потому, что святые постоянно помнят слова псалма «всяк человек ложь» и старательно очищают свое сознание от человеческой лжи, от всего личного и субъективного, и ждут, когда в чисто выметенную горницу их души войдет Святой Дух, чтобы наставить их на всякую истину, в частности, на историческую. И Бог не посрамляет их ожидания. Так и у нас, грешных, появляется шанс понять смысл истории: не зная, какой видит ее непосредственно сам Бог, мы можем разыскать сведения о том, какой видели ее святые, глядевшие на нее Его глазами. Особенно ценен для нас в этом смысле великий старец Серафим Саровский, поскольку его взгляд на Россию, а значит, и на судьбы всего мира, хорошо документирован, а тот факт, что он совершенно очистился от своего субъективного «я» и жил в Боге и с Богом, подтверждается сотнями свидетельств. Одним из самых ярких свидетельств такого рода является поразительный эпизод из жизни преподобного, который в силу абсолютной его запредельности было бы дерзостью пересказывать и можно лишь процитировать оставивших свои записи современников.

«Однажды о. Серафим призвал к себе Елену Васильевну Мантурову и сказал ей: “Ты всегда меня слушала, радость моя, и вот теперь хочу я тебе дать одно послушание. Исполнишь ли ты его, матушка?”. – “Я всегда вас слушала, – ответила она, – и всегда готова вас слушать!” “Во, во, так, радость моя! – воскликнул старец и продолжал: Вот, видишь ли, матушка, Михаил Васильевич, братец-то твой, болен у нас, и пришло время ему умирать… умереть надо ему, матушка, а он мне еще нужен для обители-то нашей, для сирот-то… Так вот и послушание тебе: умри ты за Михаила Васильевича, матушка!” – “Благословите, батюшка!” – ответила Елена Васильевна смиренно и как будто спокойно».

Хотя спокойствие Мантуровой длилось недолго, и, когда до нее дошел смысл «послушания», ее объял ужас, она не отреклась от своего согласия и вскоре умерла, а брат ее поправился. Комментировать это не поворачивается язык, но сказать что-то об этом все-таки необходимо. Сказать можно лишь то, что жизнь и смерть всякого человека находятся в руках одного Господа, и если жребии двух праведников поменялись по слову отца Серафима, значит, он произнес его не от себя, а от лица Всевышнего, с которым слился до такой степени, что сделался Его земным продолжением. Значит, и путь России он созерцал не своим взором, а взором Того, Кто ведет ее по этому пути.

Что же сообщает нам великий угодник Божий о России? Его слова сохранились в записках Николая Александровича Мотовилова, которому батюшка Серафим открыл ее тайну в устной беседе.

Преподобный сказал, что срок жизни, назначенный ему Богом, намного превышает сто лет. Но мы знаем, что он умер, не дожив до восьмидесяти. Как же это? Се объясняется его предсказанием, из которого следует, что это была не окончательная смерть, а лишь временное прекращение жизни, которая возобновится, когда закончится в нашей стране период безбожия и русские люди вернутся к вере. Тогда батюшка Серафим воскреснет и откроет в Дивееве проповедь всемирного покаяния, на которую соберется множество народа со всех концов земли. Мотовилову больше всего показалось невероятным, что центром вселенского проповедования будет не Саров, а Дивеево: «Нешто Вас Саровские отдадут?» – недоуменно спросил он старца.

Сегодня эта часть пророчества уже исполнилась: мощи преподобного по стечению обстоятельств покоятся именно в Дивееве, будто ожидая того часа, когда начнет сбываться и остальное…

Сопоставляя слова преподобного Серафима со словами другого инока, старца Филофея, жившего на три столетия раньше, «Москва – Третий Рим, а четвертому не быти», мы видим их полное друг другу соответствие. Великая тайна России, открываемя нам Богом через двух своих угодников, состоит в том, что ей предназначено быть последней свидетельницей Христовой Правды перед лицом погружающегося в бездну греха мира перед приходом антихриста и концом истории. Сроки же известны одному Богу и раскрытию не подлежат. Нам, русским, нужно думать не о сроках, а о том, чтобы быть готовыми к возложенной на нас Богом миссии духовного свидетельствования.

Что дало миру христианство?

Христианство отмечает круглую дату. Две тысячи лет назад предвечный Бог воплотился в человека и вошел в протекающую во времени и пространстве земную жизнь. Он взял на Себя людские грехи, умер вместе с ними на кресте, воскрес, вознесся к Отцу и, ниспослав оттуда на апостолов Святого Духа, основал вышедшую на вселенскую проповедь Церковь. Все это изменило ход мировой истории, и сегодня мы спрашиваем себя: а в чем конкретно заключались эти изменения? Давайте попробуем ответить на этот вопрос хотя бы в самой краткой форме, коснувшись лишь наиболее значимых аспектов людского бытия.

1. Индивидуальное жизнеустроение

«Кто во Христе, – говорит апостол Павел, – тот новая тварь; древнее прошло, теперь все новое» (2 Кор 5, 17). В чем же состояла эта новизна? Во-первых, христианство освободило человека от власти внешних обстоятельств и сделало его хозяином своей судьбы, который, если захочет, может так возвыситься, что карьера удачливого царедворца и даже счастливый жребий самого царя покажутся в сравнении с этим сущим пустяком: он может войти в обители вечного блаженства. Во-вторых, оно явственно указало путь такого возвышения: дало заповеди, исполнение которых его обеспечивает. Впервые за всю историю человечества посмертная участь души была столь напрямую соотнесена со здешними поступками, что превратило отпущенное человеку время его земной жизни в «деньги вечности», которые можно накопить и в смертный час расплатиться ими за вход в Небесное Царство.

Чтобы понять масштаб этого переворота в сознании, нужно учесть, как смотрели на свою жизнь дохристианские народы античного мира. Судьба каждого была предопределенной, и изменить ее не мог не только он сам, но даже Зевс. Максимум, о чем можно было мечтать, – это узнать, что написано у тебя на роду, чтобы хоть как-то подготовить себя к неизбежному. Сегодня нам даже трудно себе представить, какое воздействие на психику и на поведение тогдашних людей оказывала эта фаталистическая концепция. Они платили громадные деньги оракулам, главный из которых – Дельфийский – был настоящим финансовым олигархом. Наиболее ярко тема рока раскрыта в трилогии Софокла о царе Эдипе. Постоянная мысль «что мне суждено, того не избежать» не могла не сковывать инициативу человека в любом деле и не вырабатывать в нем пассивность и консерватизм. […] Христианство раскрепостило человека, пробудило его от духовной спячки, высвободило его внутреннюю энергию, направив ее на достижение великой цели – стать небожителем. На почве христианства стали рождаться невиданные прежде личности, люди колоссальной воли и в то же время колоссального смирения, способные передвигать горы, исцелять больных и при этом считающие себя худшими из всех, кто живет на свете. «Новая тварь», появление которой предрекал апостол, начала публично заявлять о себе своими лучшими представителями, и они становились светочами сначала для христиан, а потом и для тех язычников, которые смутно чувствовали противоестественность установившегося в Римской империи образа жизни, но не знали, как его изменить. Когда Тертуллиан говорил, что всякая душа по природе христианка, он имел в виду, что человек какой-то глубинной генетической памятью помнит о рае, в котором пребывали наши прародители до грехопадения, и инстинктивно по нему тоскует. Пока не было светочей, тьма казалась нормой, но когда они появились, многие стали понимать, что это патология. Постепенно формировалось то, важность чего невозможно переоценить: новый идеал человека, и люди стали очищаться от своей греховности и оздоровляться. Абстрактные разговоры о вреде зла и пользе добра никого не меняют, другое дело, когда перед глазами есть живой образец, которому ты хочешь подражать.

После Миланского эдикта 313 года, сделавшего христианство государственной религией, новый эталон человека стал всеобщим.

2. Коллективное жизнеустроение

Христианство возникло в империи. Это обстоятельство несомненно было промыслительным. Наличие огромного однородного PAX ROMANA, не имеющего внутри себя лингвистических, таможенных, политических или информационных барьеров, обеспечило его быстрое распространение от северной Африки до Британского острова и Ирландии. Можно спросить: а не перевешивался ли этот положительный факт тем отрицательным фактом, что империя, бывшая тогда языческой, сопротивлялась христианству как единое целое, т. е. очень сильно? Нет, не перевешивался, так как это целое в то время уже агонизировало и его дни были сочтены. Христиане понимали, что им нужно просто перетерпеть. Внешний момент наличия государства был для них гораздо важнее того внутреннего момента, что это государство судорожно защищало свою обреченную идеологию. Всякое гонение только умножало ряды христиан и приближало их торжество.

В послании святого Павла римлянам есть слова, которые нередко вызывают недоумение: «начальник не напрасно носит меч: он Божий слуга, отмститель в наказание делающему злое» (Рим 13, 4). Они никак не могли относиться к реальному тогдашнему начальству, которое наказывало не тех, кого следовало. Фраза становится понятной, если предположить, что апостол уже видел духовными очами ту власть, которая должна была прийти в ближайшее время и действительно пришла в лице императора Константина, после чего меч кесаря стал служить Богу.

Почему христиане так нуждаются в благожелательно относящемся к их вере государстве? По той причине, что представление о должном поведении только тогда может прочно утвердиться в личном сознании, когда оно соответствует общепринятым этическим принципам, а чтобы этические принципы стали общепринятыми, им нужна поддержка со стороны законодательства, которое обретает максимальную убедительность именно на уровне государства. Конечно, этика первых христиан не имела законодательной поддержки, но это был период борьбы, и чувство собственной правоты возогревалось в них обильным нисхождением Святого Духа, с помощью которого Христос создал свою Церковь. Когда же они победили, экстраординарное Богодухновение прекратилось, и государственный протекционизм стал необходим. Кесарь принял на себя теперь функцию удерживающего, которую и провидел апостол Павел и которую христианские монархи выполняли сначала во всей Европе, затем в отдельных ее странах и в последний раз в России до самого начала XX века.

3. Наука и культура

Великая европейская наука и великое европейское искусство, возникшие где-то на исходе раннего Средневековья и кончившие свое существование совсем недавно, не были никаким закономерным следствием общечеловеческого развития, как пытаются представить официальные историки, а явились плодами христианства. И образование завязи, и набухание почки, и наливание плодовой мякоти соком происходило у них в рамках христианской государственности под покровительством «удерживающих» и вне этих рамок произойти никогда и нигде не могло бы. Когда же христианские государства исчезли с карты мира, плодоношение прекратилось.

Зависимость тут достаточно ясна. Ее легче всего заметить на примере науки. Как уже было сказано, христианство сделало человека дерзновенным, поскольку объявило ему о его богоподобии (Быт I, 26). Свойство подобия подразумевает сходство главных черт – в данном случае, разумеется, не по масштабу, а по специфике. Понятно, что сходство должно распространяться тут и на характер творчества, а в христианстве Божественное творчество обладает той отличительной особенностью, что это есть созидание из ничего (ex nihil). Если человек есть хотя бы бледная тень Бога, то он, пусть лишь в пределах своих ограниченных способностей, тоже должен творить из ничего! И вот, приглашенный к богоподражанию Ньютон изобретает математический анализ по существу «из ничего», и эта дисциплина становится фундаментом всего европейского естествознания.

Любопытно, что анализ был создан способом, похожим на тот, которым Бог, по мысли святителя Игнатия Брянчанинова, создал вселенную («Слово о смерти», подстрочное примечание о божественности математики). Получив из рук Ньютона и Лейбница расчетный аппарат небывалой эффективности, теоретики стали докапываться до его логических оснований. Более двух столетий лучшие математики Европы пытались четко зафиксировать постулаты, на которых зиждется интегральное исчисление, и только в 1979 году было доказано, что они не могут быть сформулированы в логико-арифметическом языке (теорема Париса-Харрингтона). В этом смысле анализ и вправду создан «из ничего». Однако сказать, что он создан «ничем», нельзя: все, что есть в нем ценного для науки, порождается его центральной смысловой категорией – понятием актуальной бесконечности. Оно логически невыразимо, но оно-то и представляет собой ту творческую силу, которая вызвала к жизни «высшую математику», как бесконечный Бог дал жизнь вселенной, так что «богоподобие» основателей этой дисциплины оказывается более прямым, чем можно было подумать раньше. И то, что они решились так буквально скопировать Творца, перевернуло мир. Вот вам зависимость между христианством и европейской наукой: не будь христианства, не было бы осознания человеком своего богоподобия; не будь такого осознания, не было бы дерзновенного человеческого творчества; не будь такого творчества, не было бы математического анализа; не будь анализа, не было бы ни одной точной науки. Конечно, то же рассуждение применимо и к европейскому искусству христианской эры, которое тоже было типичным творчеством художников «из ничего».

4. Технология

В материальном смысле мир перевернула не наука, а возникшая на ее базе технология. Она является следующим звеном приведенной причинно-следственной цепочки, а значит, тоже есть плод христианства. Возобновляя популярный в первые века спор с языческими жрецами, «чья вера лучше», мы могли бы сегодня сказать: конечно, наша – ведь она позволила нам летать по воздуху! Без христианства человечество до сих пор ездило бы на лошадках. Но, появившись благодаря христианству, современная технология стала всеобщим достоянием, ибо для ее освоения и усовершенствования творчества «из ничего» не требуется, а нужны лишь обычные человеческие способности. Великих открытий в науке нет уже пятьдесят лет, и их больше не будет, так как в мире нет больше христианских стран, но практическое освоение идей невозвратимой эпохи гениев будет еще какое-то время продолжаться. Примерами такого освоения являются компьютеры, космические полеты, Интернет, сельскохозяйственная генная инженерия и клонирование. Когда прикладной потенциал квантовой физики и молекулярной биологии будет исчерпан, развитие технологии остановится, ибо люди снова стали язычниками и утратили богоподобие. Евангельское речение «Без Мене не можете творити ничесоже» (Ин 15, 5) получит тогда свое убедительное подтверждение.

Общее заключение

Так что же, пережив двухтысячелетний взлет духовности, прикоснувшись к невыразимой красоте богоуподобления и несказанной радости богопознания, испытав непередаваемое словами счастье жизни во Христе, мы снова превращаемся в дикарей, правда, научившихся чинить телевизоры и с необыкновенной легкостью открывать банки с пивом?

В какой-то степени да. Конечно же, постхристианская эпоха, в которую вступило человечество, есть эпоха одичания. Однако надо вспомнить, что смерть христиан есть семя, которое затем прорастает. Мир стал уже не таким, каким он был до Рождества Христова: одни цивилизации из него выпали, в нем другие появились. В настоящий момент основных цивилизаций шесть: русская постправославная; посткатолическая (Латинская Америка, Испания, Португалия, Филиппины); постпротестантская (более распространенное название – «Современная западная цивилизация», а самоназвание – «Новый мировой порядок»); исламская; индуистская; дальневосточная (Китай и его сфера влияния). По иерархии фундаментальных ценностей и по постулатам национальной этики и национального правосознания, воплощенным в национальном образе идеального человека, цивилизация, поставленная в нашем списке первой, к которой принадлежим мы с вами, сохранила в себе в наименее поврежденном виде духовно-нравственное ядро первичной христианской цивилизации. Это и есть то семя, на которое можно сегодня возлагать надежду. Если оно прорастет, одичавшие народы снова просветятся. Масштабное восстановление действующих храмов в России делает эту надежду вполне обоснованной.

Его наказ: одухотворяйте всё творение

Только трое из вселенских учителей христианства удостоены титула «Богослов». Всего трое за всю историю Церкви!

Почему это звание присвоили первому из них, апостолу Иоану, и спрашивать нечего – кому же, как не ему? Две тысячи лет нас поражает последняя фраза его Евангелия: «Многое и другое совершил Иисус, но если бы писать о том подробно, то, думаю, и самому миру не вместить бы написанные книги» (Ин 21, 25). Подчас мы воспринимаем ее как художественное преувеличение, однако если подробно раскрывать метафизическую глубину самого этого благовестил, то объем текста получился бы воистину немалый. В его первой фразе «В начале было Слово…» – бездонная истина о Сыне, едва лишь обозначенная, в третьей главе так же пунктиром намеченная истина о Святом Духе, а в четырнадцатой содержатся очень краткие, но дающие пытливому уму нескончаемую пищу для размышления намеки на взаимоотношения Отца и Сына. Содержание животворящей Троицы, на которой держится все, что держится в бытии, свернуто в десяток страниц: берите и осмысливайте!

И взяли, и стали осмысливать. Так через триста лет после Иоанна Богослова вышел на учительство защитник православного символа Веры от арианской ереси константинопольский патриарх Григорий Богослов, второй из удостоенных этого звания. И более шестисот лет они оставались двое.

Неужели за эти века не возникали и не решались принципиальные проблемы христианской науки о Боге, мире и человеке? Конечно, возникали и, конечно, успешно решались богодухновенными отцами Церкви. В пятом веке участниками Халкидонского Вселенского собора был раскрыт смысл слов Никео-Цареградского Символа Веры «Нас ради человек и нашего ради спасения сшедшего с небес» – сформулирован христологический догмат о двух естествах и двух волях в едином Лице Спасителя. В восьмом веке на Седьмом Вселенском соборе была поставлена точка в долгой борьбе с иконоборчеством, вошедшая в историю как «Торжество Православия», но никто из участвовавших в этом духовном учительстве святителей и преподобных, даже Иоанн Дамаскин, доказавший, что иконопочитание не есть идолопоклонство, не был почтен тем же эпитетом, что любимый ученик Христа и избавивший Римскую державу от арианства великий патриарх. И только в одиннадцатом веке к ним присоединился Симеон Новый Богослов.

На какой же детали Божьего мироустройства, о которой до него никто глубоко не задумывался, считая, что тут все ясно, сосредоточил свое внимание этот тихий и непритязательный аристократ, отказавшийся от блистательной придворной карьеры ради того, чтобы предаться не нарушаемому внешней суетой богомыслию в монастырской келье? На детали всем известной, но никем до него до конца не понятой – на ПЛОТИ.

До него тут все казалось самоочевидным: плоть – враг нашего спасения, она вводит нас в грех, и ее надо всячески умерщвлять, как это делал еще Иоанн Предтеча, а затем христианские преподобные, носившие вериги, подставлявшие тело зною и холоду, морившие его голодом. Самым ярким примером тут служит жестокое обращение с собственной плотью Марии Египетской, сделавшей свою телесную оболочку почти призрачной. Но вот что замечательно: именно этот идеал, если вдуматься в него как следует, становится поворотным пунктом, меняющим общепринятое в первые десять веков христианства отношение к плоти. Давайте же попробуем вдуматься в этот сюжет, не прибегая пока к учению преподобного Симеона, а употребляя только обычную логику.

Мария Египетская не ублажала свою плоть, постоянно держала ее в строгости, сурово пресекала ее позывы и потребности. Зная об этом, мы говорим: она умерщвляла свою плоть. Если это действительно было умерщвление, то, поскольку преподобная Мария преуспела в этом деле больше кого-либо другого, это означает, что она добилась своего и ее плоть стала мертвой. Но как же этот мертвый призрак сумел ходить по воде, как посуху? Ведь реку переходила не душа святой Марии, а ее тело\ Разве увязывается такое поразительное свойство со статусом мертвечины? Замученное, заморенное, иссушенное солнцем и ветрами тело, которым пренебрегают, которое ненавидят и бичуют и по земле-то еле-еле протащится, а это парит, как ковер-самолет! Тренированное, обильно питаемое мощное тело олимпийского чемпиона дай бог пролетит над землей в прыжке восемь метров, а этому и стометровая ширина реки нипочем! Неувязка получается…

Этот парадокс раскрыл для нас преподобный Симеон и внес этим громадный вклад в богопознание. Он произвел тонкое философское различение в нашей эмпирической плоти двух принципиально разных составляющих: той первозданной человеческой плоти, которую сотворил Господь в шестой день и которую носили на себе Адам и Ева до вкушения запретного плода, и прочно въевшийся в нее после этого вкушения грех, ставший для человечества наследственным повреждением. Преподобные не плоть как таковую травят, вымораживают холодом, истощают недоеданием и недосыпанием и выжигают зноем, говорит святой Симеон, а только вторую ее составляющую, освобождая от нее первую, гораздо более выносливую, которой не страшны ни холод, ни жара. Этот процесс возвращения нашей плоти к исходному, данному Богом образцу Симеон назвал обожением плоти и провозгласил именно обожение, а вовсе не умерщвление своего тела главной задачей всякого христианина, а не только пустынников и молитвенников, которые суть лишь образцы для посильного подражания. И одним из лучших образцов своего времени был сам преподобный Симеон, сначала насельник, а потом, более двадцати лет, игумен монастыря святого Маманта. Достигнув высот искусства «умной молитвы», он удостоился потрясающего состояния, когда на несколько часов все вокруг него превратилось в свет и он сам стал светом. Конечно, это было восхождение в Царство Небесное, и его обоженная плоть не помешала ему туда подняться.

Ломавшее традицию учение Симеона Нового Богослова было встречено с недоверием и прививалось с трудом, но потом стало одним из главных сокровищ православного миропонимания. Поразительные свойства святых – хождение, не касаясь ногами земли, выживание в неотапливаемой келье при сорокаградусном морозе, мгновенные перемещения в пространстве, жизнь без сна и на таком рационе, от которого и корова с ее четырьмя желудками не протянула бы месяца, а главное, нетленность останков – стали восприниматься как несомненные доказательства возможности преобразовательного воздействия духа на материю, причем во все более широком смысле. Если дух способен преображать биологическую материю человеческого тела, то почему бы ему не преображать и другие виды материи – землю, природу, атмосферу? И если это может делать духовное сознание индивидуального святого, то почему бы этой силой не обладать соборному сознанию святой Церкви? Чувствуете, какая грандиозная здесь намечается экстраполяция? Развивая ее, мы неизбежно приходим к выводу, что Христова Истина, посеянная на земле две тысячи лет назад и названная апостолом Павлом «малой закваской, которая квасит все тесто» (1 Кор 5, 6), есть Православие, а тестом является весь мир, включая подземную магму и небесные светила. Вот какая огромная задача лежит на наших с вами плечах, дорогие единоверцы. Как трудно ее исполнять и в то же время какое это счастье!

О времени

В категории времени, какой она выступает в христианской концепции Бытия, имеется два аспекта: один абсолютно ясный, другой абсолютно непостижимый. Ясно всякому христианскому богослову то, что время есть не изначальная, а сотворенная данность. Сегодня мы знаем из общей теории относительности, что время неразрывно связано с пространством и материей, а отсюда автоматически вытекает утверждение о сотворенности одновременно со временем и этих двух характеристик сущего.

Вас ничего не смутило в последней фразе? Наверное, смутило. Как понимать выражение «одновременно со временем»? Это значит «в тот же момент, в который возникло время, возникло и пространство с материей»? Но что такое «момент, когда возникло время»? По логике это означает, что до этого момента времени не было. Но слово «до» также лишается смысла, если времени нет. «До» означает «за полчаса», «за месяц» или «за миллион лет», а там нет ни часов, ни месяцев, ни лет. Языковое затруднение, с которым мы тут сталкиваемся, есть отзвук того полностью скрытого от человеческого разумения и даже не формулируемого, что имеется в категории времени. Но к этому «Божественному мраку» мы еще не подошли, так что продолжим рассуждать о том, что нам доступно.

Творец в каком-то смысле предшествует созданной Им твари, в том числе и времени. Предшествует не как бывший раньше, ибо, пока нет тварного мира, нет и понятия «раньше», а как причина предшествует следствию. Что это за предшествование, нам, людям, не очень понятно, ибо, как совершенно правильно утверждал Кант, мы всё, о чем думаем, облекаем в категории пространства и времени – это априорное свойство нашего восприятия. Мы готовы допустить причину после следствия – в этом случае она называется целью, – но вообразить ситуацию «причина ни до, ни после» нашему ограниченному кантовским априоризмом сознанию не по силам. Тем не менее одним из главных атрибутов Бога в христианском учении является предикат «предвечный» – существовавший прежде всех веков.

Но хотя нам не дано понять, с помощью какого механизма свободное от времени производит на свет порабощенное временем, убедиться, что так бывает, каждому из нас очень легко. В человеке есть ядро, которое не меняется, к которому ничего не прибавляется с годами, следовательно, существующее вне времени – это его «я». Не личность его, которая складывается из черт характера, знаний, привычек, воспитания, особенностей биографии и т. д., а то нематериальное, невидимое со стороны и ощущаемое только изнутри абсолютно простое и неподвижное, что обеспечивает возможность приобретения опыта, знаний, привычек и всего другого, что доступно наблюдению других в значительно большей степени, чем наблюдению самого человека. А ведь человек всегда имеет превратное представление о том, что в течение жизни накручивается на его атомарное «я». Мое «я» не обладает никакими свойствами, оно лишь дает мне возможность приобретать и развивать всякие свойства и в этом смысле порождает меня как индивидуальность, как конкретного земного человека, проходящего здесь свой жизненный путь. Вот вам прецедент: находящееся вне времени, пространства и материи является причиной плотского, вошедшего в поток времени и занявшего место в трехмерном мире. А раз есть такой прецедент, то почему бы Творцу, в царстве которого часы не имеют стрелок, не создать иное по своей природе царство, задав ему четкий ритм «тик-так, тик-так»?

Для христианина принимаемый его религией тезис о тварности времени имеет громадное значение, определяя структуру его самосознания и мироощущения. «Тварное» – это значит «второстепенное», «преходящее», «побочное». А что же главное? Главное – это то, что Бог «вдунул» в человека при его сотворении – в единственного из всех живых существ. Что же вошло в человека с этим вдуванием? Вошел в него Сам Бог и образовал рядом с и раньше имевшимися в человеке, как у всякого животного, двумя частями – душой и телом – и третью составную часть – дух. Дух – это Бог в человеке, это совесть, религиозное чувство и главное – любовь. Не плотская похоть, которую со времен Возрождения в основном понимают под термином «любовь», а способность отдать душу за други своя, самоотверженность, жалость ко всей стенающей твари. Прикасаясь к этой своей составляющей, наше «я» чувствует, что время для него исчезает, и если оно прочно свяжет себя с ней, так что она станет для него главной составляющей, оно в конечном счете и само выйдет за рамки времени и обретет вечную жизнь.

Переход такого сросшегося с Божественной любовью «я» в те сферы существования, где «нет болезни, печали, воздыхания, но жизнь бесконечная», христиане называют «спасением души» и в его достижении видят не просто главную, но и единственную цель земной жизни. Когда же мы ведем порочную жизнь, Богу в нашей душе становится «негде главу подклонити» и Он из нее уходит, и освободившееся место занимает совсем другой персонаж – хотя и невидимый, но имеющий рога и копыта. Он тоже существует вне времени, поэтому соприкосновение с ним обжигает нас одновременно ощущением его гнусности и его бессмертия, и нам приоткрывается иная, ужасная бесконечность – вечная мука.

Подчеркнем, что слово «бесконечность» и в первом, и во втором случаях надо понимать не как никогда не кончающиеся проходящие друг за другом часы, дни, недели, годы, столетия и так далее, а как остановившееся мгновение. Это очень важное уточнение, ибо оно в корне меняет бытующие нелепые представления о загробной жизни. Вечное блаженство спасенных душ обычно понимается как длительное, намного превышающее по сроку земную жизнь, пребывание в райскому саду, усаженном дивной красоты деревьями и кустарниками. Да такое времяпрепровождение под пальмами через неделю надоест – ведь нет такой красоты, которая рано или поздно не приелась бы. Нет, там осуществится невозможное на земле пожелание: остановись мгновенье, ты прекрасно! Святой так и замрет, застынет в экстазе счастья, и оно не будет постепенно улетучиваться, так как все маятники и все шестеренки умолкнут, и не будет никакого «тик-так». Соответственно, не будет накапливаться и страдание грешников – они тоже замрут в ощущении гадливости и омерзения к самим себе, и к этому одномоментному ощущению не будут добавляться последующие. Это правильное представление о «вечной муке» как о застывшем мучительном мгновении, а не длящихся бесчисленные века страданиях отводит аргумент критиков христианства, обвиняющих Бога в ужасающей жестокости: за конечные грехи земной жизни Он, дескать, наказывает бесконечным терзанием. Оно не бесконечно, оно одномоментно, и уже поэтому его размер ограничен.

Тот тезис, что в самом Боге нет времени, сразу прекращает и все недоразумения, связанные с расхождениями геологической и палеонтологической шкалой естественной истории и хронологией процесса сотворения мира, приведенной в Библии. В творящем Боге никакого времени не было, все шесть реализаций Его расположенных в логической последовательности мыслей о тварном бытии получали параметр времени, только отчуждаясь от Творца, и этот параметр творец волен был устанавливать так, как это было Ему нужно. Вопрос «за какое время был сотворен мир?» лишен всякого смысла, ибо процесс сотворения инициировался Богом, в котором нет никакого времени, точнее, который не связан никаким временем, ибо Он его создатель и хозяин. Самая точная, хотя и парадоксальная, на наш слух, хронология сотворения мира такова: «Бог за шесть дней создал мир, имеющий возраст 15 миллиардов лет».

Ну а еще точнее – мгновенно, ибо «дни» – лишь смысловой, а не временной ряд воплощений Божественного Проекта.

О вере и суевериях

Чтобы разобраться в различии между верой и суевериями, обратимся к определению веры, данному апостолом Павлом: «Есть же вера уповаемых извещение, вещей обличение невидимых» (Евр II, I). Как это понимать? Обличение невидимого есть познание того, что недоступно зрению, постижение сверхчувственной реальности. Что же касается слов «уповаемых извещение», то тут надо учесть, что в церковнославянском языке часто опускаются самоочевидные служебные слова. В данном случае опущенным словом явно был предлог «об», т. е. это место надо воспринимать как «об уповаемых извещение», что в современной терминологии есть «получение информации о том, на что следует уповать». Где же находится источник этой информации, из какой части души приходит подсказка?

Согласно христианскому учению, человеческая душа состоит из трех частей, называемых в святоотеческой литературе «мыслительной», «раздражительной» и «пожелательной», что соответствует более привычным для нас понятиям «разум», «чувство» и «воля». Если бы подсказка шла со стороны чувства, надо было бы говорить не о вере, а о логическом или научном познании. Если бы она шла со стороны чувства, надо было бы говорить об интуиции, инстинкте или художественном схватывании, и вера тоже была бы ни при чем. Остается воля. ВЕРА ЕСТЬ НЕ ЧТО ИНОЕ, КАК ВОЛЯ К ИСТИНЕ.

Но тогда встает вопрос: что есть истина? Когда-то Пилат задал этот вопрос Христу, но ответа не получил. Отвечать было и не надо, так как Истина стояла перед ним. Истина – это и есть Христос, Бог-Слово, через которое все начало быть (Ин I, 3). Преподобной Нил Мироточивый говорит об этом так:

«Истина есть домостроительство воплощения Господа нашего Иисуса Христа, т. е. Христос. А ложь есть домостроительство воплощения погибели. Все, что подготавливает людей к отвержению закона Божия и Спасителя их, есть ложь. Эта ложь домостроительно подготавливает пришествие Антихриста и принятие его родом человеческим».

В словах преподобного примечательны два момента: во-первых, одновременно с истиной определяется и ложь, во-вторых, оба определения апеллируют к понятиям не рациональным или эстетическим, а экзистенциальным – к понятиям спасения к погибели. Истина есть путь в Царство Небесное, которое строит Христос; ложь есть путь в псевдоцарство, которое строит Сатана и в котором по завершении строительства он сделает своим наместником антихриста. Все, что не есть Царство, является по отношению к нему внешностью и в Евангелии называется «тьмой внешней». Это и есть сатанинское псевдоцарство, куда заводит и заманивает ложь. Следовательно, у нас есть только два варианта жизненного выбора: истина и ложь, третьего не дано. Большинство из нас в глубине своего «Я» знают об этом и в свете этого подспудного знания совершают акт самоопределения – хотят быть с Истиной или хотят быть с ложью. И те и другие – активные творческие натуры, которые в Апокалипсисе названы «горячими» и «холодными» (Откр 3, 15). Остальные же «теплы», т. е. пассивны, и пассивность вовсе но уберегает их от тьмы внешней, а ведет туда даже вернее, чем холодность холодных, ибо те все-таки могут повернуть вектор своего выбора на 180 градусов, а этим просто нечего поворачивать. Вторые и третьи, конечно, погибнут, а из первых спасутся лишь те, у которых воля к истине достаточно велика, чтобы заставить их совершить усилие, которым «берется Царство Небесное» (Мф II, 12). Тем не менее всех их надо назвать верующими, ибо вера есть не величина, а направленность воли. Отсюда следует важный вывод: не всякий верующий спасется, как заявлял Лютер. «Что пользы, братия мои, если кто говорит, что он имеет веру, а дел не имеет? Может ли вера спасти его?» (Иак 2, 14). Однако, не будучи достаточным условием спасения, вера является его необходимым условием – без нее попасть в Царство Небесное никак нельзя.

Суеверия же суть верования, в принципе не спасительные. Суеверный человек – это тот, кто верит всуе, т. е. напрасно, без пользы. Направления его верований хаотичны, определяются случайными причинами и никак не соотносятся с полюсами главной мировой оси домостроительства. Что же до абсолютной величины этих случайных векторов, то она всегда невелика. Встречали ли вы человека, который верил бы, скажем, в примету о черной кошке так убежденно, что готов был пострадать за эту свою веру? Вряд ли. Ярко выраженная воля может быть либо волей к спасению, т. е. доброй волей, и тогда она называется верою, либо волей к погибели, т. е. злой волей, и тогда она называется одержимостью. А у суеверных нет ни той ни другой, так что это к ним относятся слова Бога: «О, если бы ты был холоден или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст моих» (Откр 3, 16). Не должны ли эти грозные слова заставить таких людей убояться и задуматься? Тем более что суеверия могут умышленно внушаться нам врагом нашего спасения, поскольку они не совместимы со спасающей верою.

Чего же нам сегодня следует особенно опасаться, какую «теплоту» предлагает нам князь мира сего взамен ненавистной ему «горячести»? Прежде всего тут надо назвать астрологию. Этот род суеверия является сейчас самым массовым, он буквально захлестывает нас, им полны средства массовой информации от центрального телевидения до районных газет, регулярно знакомящие нас с астрологическими «прогнозами» и «советами». На это тратится гораздо больше времени и средств, чем, например, на популяризацию Евангелия или на ознакомление публики со значением христианских праздников. И эта пропаганда дает результаты: мы превращаемся из людей в рыб, скорпионов, тельцов и других тварей, а каждый двенадцатый становится даже весами. Из подслушанного на улице: «Ну ясно, почему он так поступил – он же весы». Да, тем, кто верит в астрологию, все кажется ясным, и эта иллюзия знания доставляет им приятное ощущение. Но за него приходится расплачиваться дорогой ценой: утратой понимания таких категорий, как свобода и ответственность. Астрология их, в сущности, отменяет, поэтому ее можно назвать реваншем язычества за поражение, которое оно потерпело в первые века нашей эры. В античном мире судьба каждого человека била предрешена от рождения, и самое большее, что он мог сделать – это узнать свою судьбу через оракулов или пифий. Это чувство обреченности, называемое фатализмом, и создало тот прикрытый внешним изяществом внутренний застой, который в позднем Риме начал приводить к повальным самоубийствам. От вырождения и гибели людей спасло христианство: Новый Завет освободил человека от всесилия рока и сказал ему: «Все зависит от тебя самого – можешь обрести вечную жизнь, а можешь пойти туда, где плач и скрежет зубов». Эта благая Весть окрылила человека и создала из него «новую тварь», наделенную небывалой творческой энергией и построившую великую цивилизацию. И вот, через две тысячи лет после освобождения, люди снова начинают проситься в рабство, искать новые формы рока, еще более отвратительные, чем прежде. Тогда это были по крайней мере живые существа – прядущие нить судьбы богини Парки, – ныне же это «планида», бездушное небесное тело, движущееся по расчисленной на миллионы лет вперед орбите. Неужели нашим новым язычникам не приходит в голову простая мысль, сразу же опровергающая всю астрологию: низшее не может управлять высшим?

Другое модное суеверие – восточный двенадцатилетний цикл, тоже изобилующий всякой живностью – свиньями, обезьянами, драконами и т. п. Уже одно то, что этот культ пришел из стран с совершенно чуждой нам религией, должно было бы насторожить потомков создателей Святой Руси, но, к сожалению, они растеряли свою православную гордость, и чужие фантазии стали предпочитать собственной истине. А ведь истина до сих пор рядом с нами, наша Церковь хранит ее в неповрежденном виде и готова поделиться ею с каждым желающим. Почему же так мало желающих? Потому, конечно, что нет воли к истине, то есть нет веры.

С этим безволием нам надо покончить, иначе история покончит с нами как с нацией. Мы должны сознательно выращивать в себе веру, не дожидаясь, пока поле нашей души целиком зарастет сорняками, и делать это можно независимо от воцерковления. Ведь если бы вне церковной ограды нельзя было бы обрести волю к истине, то, поскольку лишь эта воля может подвести к ее калитке, спастись могли бы только дети священников, а Господь предусмотрел возможность спасения для всех.

Сегодня молодые люди и представить себе не могут, в какую тьму была погружена Россия полвека тому назад. Человек, претендовавший даже на самое скромное положение в обществе, и думать не смел зайти в церковь. Слово «бог» встречалось только в переизданиях дореволюционных авторов (разумеется, с маленькой буквы) и в выражениях «а бог его знает» или «ни богу свечка, ни черту кочерга». Невозможно было раздобыть Библию, а о существовании святоотеческих творений и другой духовной литературы мы вообще забыли. Но самое худшее было то, что с утра до вечера в наши головы вдалбливали диамат и истмат: во Вселенной нет ничего, кроме материи, а в истории нет ничего, кроме закона увеличения эффективности производства. Умные и красноречивые подлецы с громкими учеными званиями употребляли все силы своего интеллекта, чтобы мы поверили в это как в строго доказанную научную истину, а не поверить было опасно для жизни. И что же?

А то, что многие из нас так и не приняли этой «истины», отторгли ее от своих душ, как иммунная система отторгает пересаженную чужую ткань. В качестве такой иммунной системы в нас сработала воля к истине. Сами не зная почему, мы так и не смогли поверить, что мир и человек устроены так пошло и безобразно. Мы страстно желали, чтобы все оказалось сделанным по-другому, и это желание было настоящей верой, хотя и не церковной.

Сейчас никто нам ничего не внушает, и мы можем видеть бытие таким, какое оно нам действительно представляется. Так зачем же некоторое из нас не пользуются этим и добровольно принимают не менее безобразную, чем марксизм, ложь, будто людским микрокосмом, эквивалентным большому космосу, управляет ничтожная часть большого космоса – несколько мертвых планет?

Одумайтесь, дорогие братья и сестры!

Надо объединяться

Последние события церковной жизни оживили во многих сердцах почти уже угасшую надежду на воссоединение двух разошедшихся в результате революции и Гражданской войны ветвей русского Православия. Я не стал исключением. Не от большого ума или учености, а только потому, что мне несколько раз доводилось оказаться в том месте и в тот момент, где происходило нечто важное для взаимоотношений между РПЦ и РПЦЗ, я осмеливаюсь высказать несколько своих мыслей на этот счет, основанных на живых воспоминаниях.

Уже с того самого дня, когда я узнал о существовании «карловацкой» Церкви, как мы ее тогда называли, ее образ прочно связался у меня с большой любовью, которую она питает к России. Такая ассоциация возникла у меня по весьма значимым для меня причинам, что были семидесятые годы, когда идеология марксизма все очевиднее обнаруживала свою ложность, и образующийся в душе вакуум нужно было чем-то заполнять. Некоторые из нас стали искать правду в вере предков, в учении Христа. И натолкнулись на серьезное препятствие: не было нужной литературы. Библию купить на черном рынке было еще можно, поскольку ее ограниченным тиражом издавали в Патриархии, но кроме Священного Писания для вхождения в христианство необходимы учебники богословия и святоотеческие творения, а это не печаталось. Неизвестно, что с нами бы стало и не превратились бы мы в каких-нибудь еретиков в результате попыток понять все своим умом, если бы не типография преподобного Иова Почаевского РПЦЗ в Джорданвилле, штат Нью-Йюрк. Там не только издавали широчайший спектр духовных книг, включавший сотни названий, но и заботились о том, чтобы эти книги попадали в Россию. Дело было организовано весьма масштабно, использовались моряки, коммерсанты, туристы и даже дипломаты. Это была чистая благотворительность, ибо литература раздавалась в России бесплатно.

Еще явственнее я ощутил любовь к нам зарубежников, когда работал на восстановлении Данилова монастыря. Это были уже восьмидесятые, время особенного энтузиазма верующих и приходящих к вере: возрождение христианства ощущалось как никогда сильно. Этим энтузиазмом горели и приезжавшие в Москву «карловчане». Они старались тоже внести вклад в возобновление обители – кто деньгами, кто красками для иконописцев, кто своим трудом. Известный публицист из Сан-Франциско Владимир Беляев тесал кирпичи, Лиза Ланжерон из Нью-Джерси мыла в храмах полы. Это были наши люди, полные единоверцы и единомышленники; ни нам, ни им не приходило в голову, что мы принадлежим к разным «юрисдикциям».

В 1988 году зарубежная Церковь, как и наша, отмечала тысячелетие Крещения Руси. Социализм в СССР не был еще отменен, а значит, не было и надежды на то, что наши власти разрешат официальной церковной делегации поехать в США, поэтому туда пригласили как частных лиц священника Димитрия Дудко и меня – мы были «диссидентами», которым нечего было терять. Но в самый момент отъезда у отца Димитрия скончалась матушка, и он поехать не смог, так что я оказался на юбилейных мероприятиях единственным гостем из России. Я выступил с научным докладом на конференции в Джорданвилле и прочел небольшую речь в вашингтонском отеле «Мэй Флауэр». Нет никаких слов, чтобы описать радушие, с которым встречали меня во всех домах и на всех собраниях. Разумеется, мои личные качества не играли здесь никакой роли – для русских американцев я был просто олицетворением утраченной отчизны – далекой, таинственной, горячо любимой и… несчастной. Да, жалость к России, как я скоро заметил, была их доминирующим чувством. Они часто повторяли слова песни «занесло тебя снегом, Россия» и воспринимали их буквально. Этот соблазн быть «печальниками Руси» был так силен, что «первая волна» перед ним не устояла. Это преувеличенное сострадание к нам казалось мне тогда безобидной странностью, однако в ней была заложена будущая на нас обида, которая неизбежно возникнет, когда железный занавес падет и образ погребенной под снегами Родины окажется сильным преувеличением. В 1988 году этот образ был общепринятым в той среде, в какой я находился в Америке. Помню, как на одном из ужинов активистка Нью-Йоркского прихода красавица Ирина Кулеша сказала: «Теперь я понимаю, в чем состоит промыслительная миссия русского рассеяния: вы там разучились креститься, и мы вас этому научим».

Не ищите в моих словах иронии или осуждения. Слушая такие высказывания о стране, где действовали две духовные академии самого высокого уровня, были такие богословы, как архимандрит Иоанн Маслов, и такие старцы, как архимандрит Иоанн Крестьянкин, я ощущал за ними не наивность или высокомерие, а великую трагедию отрыва от Родины. И этот отрыв зашел так далеко, что обрести утраченное более невозможно. А ведь мечта о таком обретении согревала сердца двух поколений беженцев. Они внушали себе, что сидят на чемоданах, ожидая падения коммунизма в России, а тем временем незаметно пускали корни на чужбине. Глаз привыкал к другим пейзажам, руки привыкали к другим предметам, а главное – не на родной земле появлялись родные могилы. И когда коммунизм пал, вернулись единицы.

Приятное чувство будущего миссионерства в одичавшей при большевиках России, преемственно воспитываемое в семьях бывших белогвардейцев, передалось и первоиерархам РПЦЗ. Это я увидел во время второй поездки в Америку в 1990 году. Митрополит Виталий предложил мне рассказать, что знаю, о только что избранном патриархе Алексии II. В назначенное время я явился в Синод и застал там всех зарубежных епископов, кроме австралийского Павла. Я поведал владыкам все хорошее, что было мне известно о новом предстоятеле РПЦ, – о его горячей вере, любви к богослужениям, о восстановлении им Валаамского монастыря, часовни Блаженной Ксении, обители на Карповке и о многом еще. Но чем больше я приводил аргументов в пользу того, что это именно тот человек, который нужен сейчас нашей Церкви, тем владыки больше мрачнели. Я был удивлен этим, а потом меня осенило: им как раз не хочется, чтобы кто-то в самой России поднимал Церковь, им нужно быть единственными, кто может ее поднять!

Установка на миссионерство привела к тому, что РПЦЗ начала открывать у нас свои приходы. Чтобы оправдать эту акцию, нужно было отыскать у себя такое достоинство, которого не имела РПЦ, и оно отыскалось быстро и естественно. У РПЦЗ была «свобода», позволяющая ей смело обличать действия российского руководства. В том, чтобы противопоставить этот дух независимости царившей у нас со времен Петра Великого традиции политической безгласности Церкви, состоял основной пафос открытия приходов. Затея не удалась, поскольку тут акцентировалось именно противопоставление, вызывавшее мысль о расколе. Народ не проявил большого желания переходить из своих приходов в «чужие», а переметнувшиеся туда наши клирики в большинстве оказались маргиналами, от которых потом пришлось избавляться.

Однако сам замысел зарубежников был правильным. Конечно же, во въевшемся в русскую Церковь за триста лет сервилизме состоит главная ее беда. Особенно досадно, что она не подняла голоса против предающей интересы народа и страны политики «ельцинизма», проводимой компрадорской буржуазией, – этим она упустила уникальный шанс стать духовным вождем нации. Были частные протесты – скажем, при показе на НТВ фильма Скореезе, – но не было решительного противодействия самой стратегии распродажи и расчленения государства. Однако персонально винить тут некого: робость, выработанная веками, сразу не исчезает. Наше «сергианство» началось задолго до местоблюстителя Сергия Страгородского и приписывается ему совершенно зря.

Сегодня, кажется, настал-таки исторический момент, когда возглавители РПЦ поняли, что так дальше дело на пойдет. В определениях августовского Архиерейского собора сказано, что Церковь оставляет за собой право встать в оппозицию светскому начальству, если этого потребуют интересы верующих. После падения патриарха Никона паства услышала такое от первоиерархов впервые! Эту «антисергианскую» ноту моментально уловили чувствительные к ней зарубежники и начали подумывать о воссоединении с матерью-Церковью, образовав соответствующую комиссию. Слава Богу! Если мы соединимся, они получат наконец долгожданную возможность подлинного миссионерства: действовать изнутри, оказывать влияние на целое, будучи органической его частью; это влияние, опосредованное не спорами, а любовью.

Миражи двадцатого века

1. Дедекиндовы сечения

Когда поезд уже тронулся и проводница опустила откидную ступеньку, Лизка пропищала мне с платформы: – Папочка, привези мне из Москвы колясочку для куклы!

Эта ее фраза засела во мне и время от времени стучала в ушах, как слова привязавшейся песни. И однажды я над ней задумался, а задумавшись – поразился. Надо же, нет еще трех с половиной лет, а уже хочет быть мамой, катать свою дочку в колясочке, заботиться о ней, укладывать поудобнее, укрывать одеяльцем. Какой неудержимый напор бытия, какая воля к любви и возобновлению жизни! А может быть, воля к власти над другим человеческим существом, пусть и в обличье куклы?

За окном открылись водные просторы Клязьминского водохранилища. Это уже наши места. Они становятся все более знакомыми, и вот с правой стороны мелькнуло столь памятное общежитие, а за ним, загороженный теперь новыми постройками, учебный корпус. Почти полвека тому назад мы первыми вошли в него с непередаваемым чувством причастности к чему-то значительному. Избитые это слова «храм науки», но для нас это действительно был храм.

Ощущение значительности нашего физтеховского существования поддерживалось фундаментальностью и обширностью учебной программы и высоким качеством преподавания. По каждой дисциплине нам читали лекции и вели практические занятия лучшие специалисты, среди профессоров было много академиков. Идя по коридору, можно было столкнуться лицом к лицу с Капицей, Ландсбергом, Спицыным, Христиановичем, Лаврентьевым, Ландау.

Основной инструмент теоретического естествознания – математический анализ – мы осваивали на лекциях Сергея Михайловича Никольского, ставшего академиком несколько позже, но и тогда уже имевшего большой научный авторитет. Поскольку при решении задач по физике необходимо брать интегралы, а физика как главный наш предмет «не могла ждать», он построил свой курс следующим образом: в зимнем семестре прочел «первый концентр», в котором дал приемы интегрирования безо всякого обоснования понятия интеграла, а в весеннем семестре начал все как бы заново, но уже «от яйца» и с полной строгостью. Тем яйцом, в котором, как в зародыше, содержится дифференциальное и интегральное исчисление, являются действительные числа, поэтому в первую очередь надо было растолковать нам, что это такое. Никольский избрал для этого способ, придуманный немецким математиком Дедекикдом: определял действительное число как «сечение» – разбивку множества всех рациональных чисел на два класса, где каждое число нижнего класса меньше любого числа верхнего класса. Понятия «рациональное число» и «класс» принимались как самоочевидные, так что Никольский считал определение совершенно строгим, а мы – тем более. Для нас дедекиндовы сечения были последним словом науки, окончательно решившим проблему обоснования анализа.

И только много лет спустя я узнал, что метод сечений относится к середине девятнадцатого века, так что в тот момент, когда его нам давали, это был уже анахронизм. Но Никольский не являлся специалистом по математической логике, которая одна может решить, какое рассуждение является строгим, а какое нет, да в то время ею у нас никто всерьез не занимался, кроме, пожалуй, Новикова-старшего, так что представления о строгости были туманными даже у корифеев анализа. Марксистские идеологи, которых все побаивались, презрительно называли математическую логику «формальной логикой» и противопоставляли ей «диалектическую логику», которую в математике никуда не приспособить. Так и побратались мы с этими сечениями, которые, уверен, каждый из нас запомнил на всю жизнь. А это был всего лишь один из вариантов искусственных построений, которыми пытались обосновать анализ в период увлечения теорией множеств. Все они были логически эквивалентными между собой и с современной точки зрения логически несостоятельными. Исходным понятием была в них актуальная бесконечность – бесконечное множество, представленное сразу всеми своими элементами и рассматриваемое как единый объект, с которым будто бы можно обращаться точно так же, как с любым конечным объектом. Считалось, что это понятие открыто интуиции всякого человека, так что в разъяснениях не нуждается. На самом же деле такая интуиция присуща только профессиональным математикам, и это даже не интуиция, а привычка, вырабатываемая в результате частого употребления этого понятия, простота которого обманчива. В начале нашего века выяснилось, что обращаться с ним надо крайне осторожно: в теории множеств обнаружились неустранимые внутренние противоречия. С какого-то момента специалистам стало ясно, что на рассуждения, в которых фигурируют актуально-бесконечные множества, нельзя очень-то полагаться, ибо они могут здорово подвести. Так начался возврат к тому представлению о строгости, какое принималось всеми учеными до начала теоретико-множественного бума: строгость есть логика плюс арифметика, а все, что сверх того, – от лукавого.

Но и тут математикам не повезло: в начале тридцатых годов Гедель показал, что и логико-арифметический метод ненадежен, так как страдает неполнотой, а может быть, и внутренней противоречивостью. А в конце семидесятых, после того как была доказана теорема Париса-Харрингтона, стало известно, что анализ принципиально невозможно свести даже к такой не совсем надежной связке, как логика с арифметикой.

В общем, уже в начале нашего столетия дедекиндовы сечения были отголоском старины, и некоторые математики полагали даже, что их автор давно умер, как умерли Коши и Риман. А он был еще жив! Свои сечения он изобрел в молодом возрасте, и с тех пор не напоминал о себе ничем значительным, поэтому, встречая его имя только в учебниках, профессора и студенты относили его к классикам. Это заблуждение было настолько прочным, что в каком-то календаре была напечатана даже дата его смерти. Календарь попал к нему в руки, и он отправил в редакцию письмо следующего содержания: «С интересом ознакомился с информацией о дате моей кончины. Что касается месяца и числа, тут спорить не буду, может быть, вы окажетесь правы, однако насчет года никак не могу с вами согласиться, ибо прекрасно помню, что в течение всего того года чувствовал себя превосходно».

Не следовало ли Никольскому быть более щепетильным – не делать вида, будто он водружает высшую математику на абсолютно прочный фундамент?

О, нет, все было прекрасно. Слава Богу, что он не огорошил нас с самого начала сообщением, что актуальнобесконечные множества, на языке которых он рассказывал о действительных числах, содержат в себе антиномии. Ведь в этом случае мы чувствовали бы себя обманутыми и стали бы с меньшим уважением относиться к получаемым знаниям. По своей молодости мы не способны были тогда понять великую тайну мироздания, может быть, важнейшую из тайн, состоящую в том, что на несовершенном и путаном языке, которым только и располагает человек, истина все-таки может быть выражена, причем не приблизительно, а абсолютно точно. Это кажется невозможным, но в результате долгого жизненного опыта каждый из нас начинает это принимать как факт. Да, мысль изреченная есть ложь, Тютчев прав, но тогда и эта тютчевская мысль, т. е. мысль, что всякая изреченная мысль есть ложь, тоже есть ложь, а значит, существуют изреченные мысли, несущие истину. Если цепляться за одни лишь слова, то действительно ни в чем нельзя быть уверенным, а при большом старании можно и доказать что угодно, как это делали софисты, но, к счастью, язык не сводится к одним словам. Он есть не выразитель истины, а высекатель ее из глубин нашего сознания, где она присутствует изначально. Недаром Платон говорил, что знание есть припоминание. Но чтобы мы припомнили что-то, нашу мысль нужно локализовать на этом предмете, и это-то и делает текст. Он всегда грубоват и неточен, но его выразительных средств хватает, чтобы сузить область нашего размышления до небольшого кружка, а уж ту точку в этом кружке, которая есть истина, мы отыскиваем сами. Важно не то, чтобы текст был адекватным тому, что он хочет выразить – это вообще невозможно, – а то, чтобы в нас была воля к вытаскиванию из собственных кладовых души того, что этот текст заставляет нас вытащить оттуда. Если эта воля есть, мы познаем истину в окончательной форме безо всяких искажений.

Если присмотреться, видно, как это постоянно происходит. Толстой писал «Войну и мир» много лет, одно зачеркивал, другое переделывал, в третье вносил добавления и, наконец, отдал рукопись в печать. Отдал не потому, что довел ее до совершенства – ее можно было улучшать еще очень долго, – а потому, что счел текст уже достаточно прописанным, чтобы вызвать в нас должные мысли и чувства, и решил на этом закончить работу. И был прав, что ее закончил: это не до конца отделанное произведение, каждый фрагмент которого можно оспорить и подвергнуть критике, в целом встало вне всякой критики, поскольку делает для нас бесспорной главную идею автора о наличии в русском народе огромной внутренней силы, раскрывшейся в Отечественной войне 1812 года. Неистинный в своих отдельных частях роман, прочитанный до конца, открывает для нас абсолютную истину.

Так же было с творцами современной физики. Их не смутила зыбкость таких абстракций, как «бесконечномерное пространство» и «пси-функция»; они разложили пси-функцию атома водорода в этом пространстве по собственным функциям оператора энергии, и коэффициенты разложения с точностью до седьмого знака после запятой дали им все линии водородного излучения. Почему этот фокус им удался? Потому, конечно, что они горели желанием познать истину, всей душой жаждали истины, пробовали то одно средство ее выражения, то другое, ошибались, разочаровывались, но начинали все заново и, наконец, случайно нашли подходящий для ее формулирования язык – функциональный анализ с его спектральной теорией.

Когда такое горение есть, несовершенство языка не препятствие, тогда ради возобновления человеческого познания происходит чудо рождения истины из лжи, подобное чуду рождения любви из игры трехлетней девочки с простенькой целлулоидной куклой, свершающемуся ради возобновления самого человеческого бытия.

У нас, первых физтеховцев, такое горение было. И спасибо Сергею Михайловичу Никольскому, что он не погасил его правильной, но неуместной в тот момент информацией о том, что обоснование анализа вообще невозможно, а поддержал его своим вдохновенным рассказом о дедекиндовых сечениях.

2. Эхо войны

Несколько лет назад Новиков-младший высказал мысль, которая показалась мне тогда неожиданной:

– Скоро отвоевавшие в Афганистане будут играть большую роль в нашем обществе. Война формирует особый тип человека – смелого, решительного, энергичного. Она связывает тех, кто через нее прошел, чувством солидарности и совместной посвященности в такой опыт, какого нет у остальных, поэтому образует из них как бы народ в народе: сплоченный и дружный, а значит, представляющий собой большую силу.

Как сказал Смердяков, «с умным человеком и поговорить полезно». Не знаю, насколько полезным был для меня тот разговор с Сергеем Петровичем, но когда на нашу политическую авансцену выдвинулись Руцкой, Грачев, Громов, Лебедь и другие «афганцы», я убедился, что он действительно человек умный. Наверное, вернувшиеся из Афганистана и вправду стали особыми: их относительно мало, а заметны они стали очень.

А вот когда мы начинали учиться в физтехе, таких людей – фронтовиков – было большинство, а у нас особенно, поскольку как среди учащих, так и среди учащихся было очень мало женщин. Практически все наши преподаватели только недавно вернулись с фронта, немало демобилизованных было и среди студентов. Им при поступлении предоставляли льготы, и они охотно этим пользовались. Они все еще жили войной, и ее запах пропитывал воздух вокруг нас. Это была совершенно иная атмосфера, чем сегодня, у людей были другие ценности и другие установки. Они были гораздо более дисциплинированными, и государственному интересу отдавался безоговорочный приоритет над личным…

Это было в день Красной армии. Нас собрали в актовом зале, на возвышении, как и положено, сидел за столом президиум. В его составе мы с удивлением увидели нашего завхоза Коваленко. Мы знали, что он был на фронте, но тогда почти все взрослые мужчины там побывали, так что самого по себе этого было далеко не достаточно, чтобы сесть рядом с деканом и академиками. Дело прояснила другая неожиданность: присмотревшись, мы разглядели на груди завхоза звезду Героя Советского Союза, которую он раньше не носил.

Оказалось, он был тот самый Коваленко, который воевал на Северном фронте в четверке легендарного Сафонова – по мнению многих специалистов, лучшего летчика всей Отечественной войны. Правда, он сбил меньше самолетов противника, чем Кожедуб или Покрышкин, но ведь они воевали до самого сорок пятого, а Сафонов погиб в сорок втором, а на тот момент он намного опережал всех истребителей по числу звездочек на своем фюзеляже. Кстати, именно звено Сафонова, как самое грамотное в профессиональном отношении, осваивало первые поступившие к нам из Америки «аэрокобры».

Коваленке предоставили слово, и он рассказал много такого, что я очень хотел бы восстановить в памяти полностью, но это невозможно. Тогда диктофоны еще не были в ходу, о стенографистках тоже никто не позаботился, так что этот отчет живого свидетеля потрясающих событий сохранился лишь в частичном и искаженном временем виде в памяти тех, кто его слышал почти полвека тому назад. В моем же сознании на него наложилось и что-то из того, что я прочитал потом о звене Сафонова в литературе и увидел в фильме «Война на Севере» из двадцатисерийной эпопеи Романа Кармена. Как теперь определить, какую часть занимает рассказ Коваленко о той картине гибели Сазонова, которую я вижу сегодня перед собой? Но если бы я не услышал этого рассказа, никакой картины у меня вообще не было бы и само имя Сафонова мало что мне говорило бы…

Морской путь от Северной Америки до Мурманска имел тогда огромное военное значение: по нему в изнемогающий от титанической схватки с Германией Советский Союз шла существенная стратегическая помощь – военная техника, продовольствие, одежда, медикаменты и многое другое. Разумеется, противник прилагал все усилия, чтобы перекрыть нам этот кислород, делая главную ставку на свой лучший в мире подводный флот. После того как множество английских и американских кораблей было торпедировано, союзники стали применять тактику плавучих городов, прозванных «конвоями»: несколько десятков транспортов сплачивались в компактную группу и шли в окружении крейсеров, эсминцев и противолодочных кораблей-охотников, а над этой армадой барражировали боевые самолеты. Наши летчики перенимали охранную службу у американцев где-то над Гренландией и оттуда несли ее до самого пункта назначения.

Это произошло на закате. Конвой был атакован немецкой эскадрой, началась перестрелка. Чтобы подавить огневую мощь флагманского линкора врага, наши штурмовики стали заходить на бомбометание, а для прикрытия их от «мессеров» били введены в бой и наши истребители. Увидев над собой самолеты русских, линкор открыл ураганный огонь из зенитной артиллерии, и один из истребителей был сбит. Летчик выбросился с парашютом и сел на воду в спасательной надувной лодке. Через минуту первые охранные корабли конвоя начали проходить от него на расстоянии пятидесяти метров. Моряки отчетливо рассмотрели пилота и узнали в нем Сафонова, которого не просто любили, а клялись его именем. Он был цел и невредим и тоже видел лица знакомых ему ребят. Они смотрели друг другу в глаза, и этот взгляд был прощальным: расстояние между ними быстро увеличивалось. Затем то же самое повторилось с другими кораблями, и мимо сидящего на воде героя прошел весь эскорт, а через четверть часа все суда растворились в безбрежной морской дали, и Сафонов остался один в холодном океане, который быстро начал темнеть и погружаться в ночь.

Сейчас каждый, кто узнает об этом, начинает возмущаться: а почему же Сафонова не попытались спасти, не вытащили его на борт? Приходится разъяснять, что для этого пришлось бы остановить весь конвой, так как любой отдельный корабль, задержавшийся из-за спасательной операции, тут же был бы уничтожен идущей по пятам немецкой эскадрой, а остановка всего конвоя, помимо того что была сопряжена о громадными техническими трудностями, могла сорвать весь график движения «плавучего города», что имело бы непредсказуемые последствия. Конечно, после такого разъяснения вопрос снимается, но задается он сегодня обязательно. Мы просто не можем его в наше время не задать, поскольку нам постоянно внушают, что высшей ценностью мироздания является человеческая жизнь. А вот когда мы слушали рассказ Коваленко, ни у кого такого вопроса не возникло, ибо только что кончившаяся война приучила нас к мысли, что жизнь отдельного человека – ничто по сравнению с интересами народа и государства, и если человеку нужно умереть, чтобы эти интересы не пострадали, то это даже не жертва, а самое естественное дело.

Два разных мировоззрения – одно тогда, другое сейчас. Какое же из них правильнее? Возражать против точки зрения, ставящей во главу угла человеческую личность, я не рискну – ведь это один из членов символа веры современности. Разумеется, да здравствует личность и ее раскрытие! Но тут хочется сделать одно добавление: своего максимального раскрытия личность достигает тогда, когда кладет свою душу за «други своя». Если же она печется о своем во что бы то ни стало сохранении, а особенно о своих правах, то она деградирует и вскоре вообще перестает быть личностью.

Может быть, такой взгляд сейчас старомоден, но во времена нашей физтеховской молодости он был для нас аксиомой. И следствием этой аксиомы было то, что мы думали о нашей будущей работе в области физики как о служении. Да, мечталось и о степенях и званиях, но это виделось исключительно как заслуженная награда за принесенную стране пользу. Так же смотрело на вещи и поколение физиков чуть старше нашего, и только это позволило им совершить до сих пор как следует не осознанный и не оцененный научный подвиг; создать атомное оружие не за семь лет, которые как минимум отвели нам американцы, а всего за четыре года, что позволило на более чем четыре десятилетия отодвинуть нашу «капитуляцию» перед США. Теперь она все-таки, к сожалению, происходит, но уж физики в этом не виноваты.

3. Рыжий Юрка

После того что сейчас было сказано, читатель может подумать, будто права человека послевоенных физтеховцев абсолютно не интересовали. Здорово же он ошибется, сделав такое заключение, – не просто ошибется, а попадет пальцем в небо. Именно Физтех дал нашей стране одного из самых первых правозащитников, переименованного впоследствии в «диссиденты» Юрия Федоровича Орлова.

Юра обладал двумя внешними особенностями, которые сразу бросались в глаза и делали его облик запоминающимся: твердым волевым подбородком и огненно-рыжими курчавыми волосами. Мы так его обычно и звали: «Рыжий Юрка». Поскольку я жил с ним в общежитии в одной комнате, могу засвидетельствовать, что теория «нордического подбородка» на нем вполне оправдалась: он действительно был очень волевым и целеустремленным человеком. По своей натуре это был деятель, а не созерцатель. Я думаю, что он принадлежал к тому же духовному типу, что и Петр Первый. Во всяком случае, наблюдение за Юрой Орловым помогло мне создать для себя психологический портрет Петра, который я считаю достаточно верным. Этот император тоже был прирожденным деятелем – с самого детства он минуты не мог сидеть сложа руки, энергия била в нем ключом, он то командовал потешными войсками, то строил флот на Яузе и в Переславле-Залесском, то мотался по Европе, разыскивая и покупая всякие диковины и перенимая разные изобретения, а потом и вообще начал возводить на болотах новую столицу при наличии вполне благополучной и как нельзя лучше отвечающей своему назначению Москвы. Прорубил окно в Европу. Правда, Европа была в ужасе от такого прорубания, но это другой разговор.

Такие люди достойны всякого уважения, ибо это мощные моторы, приводящие в движение все вокруг себя, но за эту свою двигательную силу, как и вообще за все в этой жизни, им приходится платить. Они платят за нее тем, что нередко направляют свои усилия на вещи совершенно ненужные, а порой даже и вредные, так как они не способны прервать свою бурную активность и подумать, действительно ли это то, чем следует заниматься. Для того чтобы увидеть глубинный смысл какой-то деятельности и понять, к каким последствиям она приведет, нужно как следует пофилософствовать, а это занятие кажется всякому настоящему деятелю пустой тратой времени. Поэтому такой человек похож на заводной танк: сметая все со своего пути, он мчится по прямой линии, но куда эта прямая оказывается направленной, определяется не внутренним выбором, а внешними случайными обстоятельствами.

В научной карьере Орлова тем случайным обстоятельством, которое предопределило ее направленность, было то, что на втором курсе меня и его направили на практику в Институт теоретической и экспериментальной физики, прятавшийся тогда под псевдонимом Теплотехнической лаборатории и размещавшийся в той самой усадьбе Черемушки, принадлежавшей внуку петровского фаворита Меншикова, которая потом дала название всем новым кварталам СССР, и, кажется, не только СССР. Возглавлял ТТЛ Алиханов, а Мигулин строил там наш первый циклотрон. Вот к нему-то, то есть к циклотрону, мы с Юрой и пристроились. Мне пришла идея заняться расчетом движения протона в будущем циклотроне – эта работа показалась мне интересной, поскольку в техническом отношении была тогда довольно трудной. Так как частота переменного поля на ускоряющей щели циклотрона постоянна, а частота обращения протона в постоянном магнитном поле из-за релятивистского увеличения массы с увеличением скорости падает, настает момент, когда накопленное опоздание станет таким, что протон будет подходить к щели в тот момент, когда на ней нет напряжения, и ускорение прекратится. Теория относительности подкладывает здесь физикам свинью, из-за которой циклотрон может разогнать протоны лишь до какой-то ограниченной энергии. Чтобы определить эту энергию и найти максимальное число оборотов частиц в процессе ускорения, после которого напряжение надо со щели убирать, нужно мысленно пройти весь путь вместе с протоном, то есть круг за кругом промоделировать весь ускорительный цикл. Сегодня компьютер сделает это за ничтожную долю секунды, но тогда компьютеров еще не было и воспроизводить цикл нужно было вручную. Этим мы с Юрой и занялись: поставили на стол немецкий электрический арифмометр и стали вычислять по известной формуле время каждого полуоборота, внося в следующий шаг расчета новую массу, которую находили по другой формуле. Короче, Орлов, я и «Рейн-металл» образовали «очень медленнодействующую вычислительную машину» и пребывали в ипостаси первооткрывателей около месяца. Хотя это была рутинная, совершенно не творческая работа, я вспоминаю этот месяц как один из лучших в своей жизни. Во-первых, мы получили полезный для нашей лаборатории результат, а во-вторых, в этом нашем уединении было переговорено много такого, что только вступающим в самостоятельную жизнь молодым людям кажется очень интересным и важным.

Уехав по окончании практики на каникулы, я и не подозревал, что «танк», с которым я так долго сидел бок о бок, завелся. Немного позанимавшись после этого лета теорией разных ускорителей, я остыл к ним, и результатом этого периода осталось лишь небольшое учебное пособие по ускорителям, изданное мною в Учпедгизе. А Орлов не остыл! Он разрабатывал и дальше методику теоретического моделирования движения ускоряемых частиц, и настал момент, когда на нее возник усиленный спрос. В Армении задумали построить громадный линейный ускоритель, с которым связывали надежды на переворот в ядерной физике, и оказалось, что никто, кроме Орлова, не может просчитать путь электронов в трубе этого монстра. Его пригласили в Ереван, носили там его на руках, и он сделал все необходимые расчеты. За это он получил звание члена-кор-респондента Армянской Академии наук. Вероятно, танк двигался бы и дальше, но перед ним неожиданно возникла стена. Теория элементарных частиц зашла в тупик, и информация, получаемая на ускорителях, никак не могла вывести ее из тупика. Это означало, что миллиарды, истраченные Советским Союзом и Соединенными Штатами в попытках обогнать друг друга по энергии своих синхрофазотронов, выброшены коту под хвост и эти «динозавры» никому не нужны. Вскоре они, как и подобает динозаврам, вымерли, так что Орлову пришлось направить свою активность в новое русло. Им-то и стала «защита прав человека».

Я не знаю, какой внешний толчок побудил Юру стать заступником обижаемых, но, думаю, тут сыграли роль и его личные качества. Моральные принципы и понятия чести и долга всегда имели для него большое значение. Однажды он выпрыгнул из окна второго этажа, чтобы не скомпрометировать женщину, к которой внезапно приехали родственники, и сломал себе ногу. Длительное хождение с палочкой напоминало нам об этом его благородном поступке. Таким же рыцарем Орлов проявил себя в политике, куда с какого-то момента окунулся с головой. Надо заметить, что он был не просто убежденным коммунистом, но даже секретарем какой-то производственной партийной ячейки, и первое его диссидентское выступление было сделано с позиций «истинного марксизма-ленинизма». Затем он всерьез принял подписание нашей страной Хельсинкских соглашений по правам человека и образовал общественный комитет по контролю над их выполнением. Ясное дело, что застойной брежневской номенклатуре такие контролеры были ни к чему, и она решила обездвижить Орлова. Попался он из-за собственной доверчивости, впрочем, вполне закономерной для честного человека. Ну как не поверить колхознику, который пришел к тебе со слезами на глазах и пожаловался, что председатель отнял у него пасеку? Об этом возмутительном самоуправстве Орлов написал в своем бюллетене, а вскоре был вызван в суд по обвинению в клевете. Пасечник заявил на процессе, что все пчелы при нем и живет он под благодатным покровом замечательного своего председателя как у Христа за пазухой. Юру посадили, а потом выслали в Якутию. Оттуда он прислал мне душевное письмо – видно, впервые в жизни, благодаря вынужденному одиночеству, стал задумываться над мировоззренческими вопросами. Чувствуя, что это благоприятный момент, я ответил ему тоже искренним письмом, в котором прямо изложил свое кредо христианина. Этим я надеялся втянуть его в духовные беседы, и у меня были на то основания. Однако именно в это время в судьбе Юры произошел резкий поворот. Это случилось в 1986 году.

В то время я подружился в Москве с американским журналистом по имени Ник Данилофф. Он был внуком генерала Данилова, который в компании из семи человек присутствовал в вагоне близ Пскова (станция Дно. – Прим, ред.) в момент подписания последним государем манифеста об отречении, и праправнуком декабриста Фролова. Как-то раз я в шутку сказал ему: «Тебе нельзя брюзжать на советскую власть, так как два твоих предка сделали все для ее прихода – один хотел свергнуть Николая Первого, а другой принял отречение Николая Второго». Утром 30 августа он позвонил мне и просил зайти около шести часов, чтобы получить переданную через него посылочку от одной общей знакомой американки. Но за час до моего выезда позвонила его жена Руфь и сказала: «Ваш визит сегодня невозможен, у нас возникли проблемы».

Проблемы состояли в том, что Ника арестовали. Так же, как и Орлов, он клюнул на подсадную утку: некий молодой человек посулил передать ему секретную информацию об афганской войне, и после получения пакета он был взят с поличным. Его обвинили в шпионаже и посадили в Лефортовскую тюрьму. А подоплека этой акции была следующая. В Америке завалился наш разведчик – тоже был схвачен с поличным, и его надо было выручать. Наши решили создать симметричную фигуру в лице Ника и обменять его на своего шпиона. Но наш-то шпион был настоящий, а вот Ник – отчасти сфабрикованный, и американцы сочли такой обмен несправедливым. Стороны долго перепирались, но американцы все же пересилили – поднялась их общественность, даже сам Рейган вмешался, и Ника пришлось выпустить. Так бы и сидеть нашему агенту в ихней тюрьме, но тут руководителям КГБ стукнула в голову счастливая мысль: выменять его на Юрия Орлова. Те согласились, и в один осенний день, когда Юра обмазывал глиной печку в ожидании сибирских морозов, за ним пришли кто следует, одели в новый костюм и с пересадками с вертолета на малый самолет, а потом на большой, доставили в США, где он живет и поныне. Вот ведь как получилось: нашего резидента хотели обменять сначала на одного моего друга, а когда это не удалось, поменяли на другого! Только вот посылочку жаль…

Юрий Орлов и Петр Великий. Два похожих русских человека. Пусть первый похож на второго в том же смысле, как котенок на льва, пусть масштаб их личностей, тем более влияние на историю, несоизмеримы, и все-таки они из одного семейства. А если и есть между ними существенные различия, то они в пользу Орлова.

Общее достоинство того и другого состоит в самоотверженности, в потребности служения отечеству. Оба они не щадили своих сил ради блага своего народа. Общая их беда в том, что они не умели сами определить, где благо, и доверялись в этом вопросе другим, а поэтому ошибались.

Петр доверился Лефорту и другим иностранцам Немецкой слободы и увидел благо России в бритье бород, насаждении табака, отмене патриаршества и переплавке колоколов на пушки. Эффект от этих мер действительно был быстрым и впечатляющим, но в долгосрочной перспективе такие самовольные нововведения оказались для нас губительными, так как подорвали нашу духовную самобытность. После петровских реформ Россия стала внешне сильнее, но внутренне ослабла.

Орлов доверился либералам, выдвинувшим идею о «социализме с человеческим лицом», в котором коллективизм разбавлен индивидуализмом. Если бы он проанализировал эту идею более тщательно, он понял бы, что те, кто так упорно ее насаждает в России, делают это единственно для того, чтобы расшатать устои государственности нашей страны. Они боролись с советским тоталитаризмом не потому, что он угнетал граждан – на них-то им было наплевать, – а потому, что он создавал крепкую державу, опасную для Запада в военном отношении. И с помощью реформ, осуществлению которых содействовали Орлов и другие диссиденты, они одержали в этой борьбе победу. В результате мы внешне стали много слабее, чем прежде. Брошу ли я за это рыжему Юре упрек?

Нет, не брошу. Да, поверить в правозащитную деятельность как средство возрождения отечества было так же наивно, как поверить в ускорители как средство разгадки тайн материи. Но, мужественно занимаясь этой деятельностью, Орлов создал один из первых прецедентов открытого отвержения официальной идеологии, и это было очень ценно. Мы увидели, что даже в СССР можно твердо отстаивать свои собственные убеждения и остаться при этом живым, и постепенно стали решаться на то, чтобы тоже обзаводиться такими убеждениями. От этого мы стали внутренне сильнее, а внутренняя сила важнее внешней. Поэтому, если в Физтехе когда-нибудь создадут портретную галерею почетных выпускников, я предложу повесить там фотографию Юрия Федоровича Орлова. Только обязательно цветную!

4. Перпетуум-мобиле

Если Юра Орлов сам напоминал своей неутомимостью вечный двигатель, то другой наш однокашник задумал создать таковой из нагревателей, охладителей, проводов и всяких железок. Это был Богдан Войцеховский.

В общежитии он жил в соседней с нами комнате, и во внеучебное время мы общались постоянно – то вместе решали заданные на дом задачи, то просто беседовали. Богдан был очень волевым человеком, обладал большой работоспособностью, учился не формально, а стремясь проникнуть в самую суть проходимого материала. Я вижу, что дал ему почти такую же характеристику, как Орлову, но это были очень разные люди. Богдан душевно был более тонким, хотя это было трудно заметить из-за его сдержанности. Не помню, чтобы он когда-нибудь вспылил, закричал, хлопнул дверью или как-то еще выплеснул наружу свои эмоции. Думаю, многое перегорело в нем на войне, которую он всю провел на передовой, реально убивая врагов и ежедневно рискуя сам быть убитым. Я услышал от него немало интересных фронтовых рассказов, но не хочу их здесь воспроизводить, чтобы не создать у читателя неправильного представления о студенте Войцеховском. На Физтехе главным для него было не прошлое, а будущее – видно, еще на войне он твердо решил после демобилизации полностью посвятить себя физике и теперь подчинял всю свою жизнь выполнению этой программы. Надо сказать, что для ее выполнения у него были все данные. Помимо отличной памяти, логических способностей и трудолюбия в нем было еще и то, что эти качества заменить не могут и без чего стать крупным ученым невозможно, – физическая интуиция. Одно из ее проявлений было настолько ярким, что я помню его до сих пор. Прочитав на досуге брошюру о простых числах, я узнал из нее, что их плотность убывает по экспоненциальному закону, и сказал об этом Богдану. Ответ его меня поразил: – «Ну что ж, это почти очевидно». – «Почему это кажется тебе очевидным? В книге это доказывается очень сложным и косвенным путем!» – «Ну как же, ведь числа, не являющиеся простыми, есть кратные простым, то есть простые, умноженные на два, на три и так далее. В начале числовой оси простых чисел много, и они выбивают своих собратьев впереди себя интенсивно, но по мере того как они редеют, выбивание замедляется. Короче, убывание их плотности пропорционально самой плотности, а это и есть экспоненциальная зависимость».

Понятно, что это рассуждение Войцеховского не было строгим, но в нем был так верно схвачен механизм формирования простых и составных чисел, что я позавидовал Богдану светлой завистью: вот бы мне такой ум! Как легко мне было бы тогда учиться!

Но бывший артиллерист не собирался ограничиваться только учебой, одним усвоением того, что сделано было в науке до него. Он сам хотел поразить какую-нибудь мишень, выстрелив по ней из главного калибра. Такой мишенью он избрал Второе начало термодинамики. Не знаю, с каких пор в нем начала зреть ненависть к этому постулату, но на втором курсе он был уже его убежденным врагом и собирался разнести в щепки. По его мнению, считать Второе начало физическим законом было совершенно неправильно, ибо есть процессы, в которых оно нарушается, и он, Богдан Войцеховский, готов создать установку, которая будет его нарушать и, следовательно, опровергнет. Поскольку Второе начало эквивалентно утверждению о невозможности вечного двигателя второго рода, совершающего механическую работу за счет охлаждения окружающей среды, то его опровержение означало бы, что такой двигатель возможен и никакой энергетический кризис человечеству не грозит.

А потом начало происходить то, что сегодня было бы абсолютно невозможным. Войцеховскому выделили помещение, дали необходимое оборудование и приборы и прикомандировали к нему группу техников и лаборантов, которые по его чертежам и под его наблюдением изготовляли детали установки и производили ее монтаж и наладку. Вы только вдумайтесь: значительные материальные и людские ресурсы были предоставлены в распоряжение студенту второго курса, и для чего: чтобы он попытался построить перпетуум-мобиле! Сегодня Физтеху нечем заплатить за телефон, а в годы послевоенной разрухи и нищеты он позволил себе финансировать фантастический проект парня со средним образованием. Тогдашнее начальство факультета всячески поощряло творческую инициативу студентов. Да, в то время государство не жалело денег на науку, ибо понимало, что знание – это сила, но можно ли отнести к разряду научных исследований то, что затеял Богдан? Ведь в таком случае надо признать разумными и поиски «философского камня»…

Но самое удивительное даже не то, что производилось такое финансирование, а то, что и наши преподаватели относились к работе Войцеховского вполне серьезно. Он почти перестал в тот период появляться в общежитии – чуть ли не ночевал на своей установке, но никто над ним не подтрунивал и не иронизировал. Появляясь в Долгопрудном после отлучки, ребята спрашивали: ну как, не опроверг еще Богдан Второе начало? Мы вправду ожидали этого опровержения, заранее предвкушали удовольствие от сенсационных сообщений в печати, которые навеки прославят Физтех. А ведь мы были физиками и прекрасно понимали, что Второе начало есть не что иное, как утверждение, что система, предоставленная сама себе, переходит из менее вероятного состояния в более вероятное, а это утверждение тривиально. И Богдан это знал. Неужели это было какое-то коллективное умопомешательство?

Еще лет пять назад на этом предположении пришлось бы и остановиться. Но сегодня, благодаря одному замечательному научному результату, начинает вырисовываться настоящее объяснение.

Результат получен известными специалистами по плазме Института общей физики АН СССР. Проделав на быстродействующей ЭВМ расчет движения отдельных частиц газа, подчиняющегося аксиомам механики и закону Кулона, они не получили «целиком и полностью» известных статистических закономерностей термодинамики, в частности, Второго начала. Дополнительное исследование позволило руководителю группы доктору наук С.И. Яковленко высказать следующее убеждение: причиной того, что эти статистические законы все-таки выполняются на практике, является вмешательство какого-то таинственного «агента», который он назвал «внешним стохастизатором» (стохастичность – физико-математический термин, означающий как бы «преднамеренную» случайность того или иного процесса. – Прим. ред).

Максвелл мечтал когда-то о маленьком «демоне», который, двигая невесомую заслонку, отменяет Второе начало.

Теперь выяснилось, что для этого не нужно искать «хорошего» демона, а достаточно просто нейтрализовать «плохого». Думаю, что Войцеховский предвосхитил эту идею еще полвека тому назад. Конечно, он верил в законы вероятности, но не верил, что Второе начало термодинамики возникает из одной лишь вероятности, и тому, что к ней извне примазывается, хотел преградить дорогу. Его работа была действительно серьезной, и руководители факультета почувствовали это, дав ему зеленый свет. Но он слишком опередил время.

Вот какие люди были у нас на Физтехе!

Сильные нашего мира

На вопрос одного молодого человека, стоит ли ему заняться литературной деятельностью, Лев Толстой ответил: «Если можете не писать – не пишите». Раньше я воспринимал эти слова как шутливый афоризм, вроде тех, что печатаются в отделе юмора вечерних газет. Но чем дальше, тем больше начинал понимать, что это был крик души мудрого старика, на своем собственном опыте познавшего всю муку и тяжесть профессионального писательского труда, т. е. писания текстов с целью их опубликования.

Писатель, если он действительно заслуживает этого названия, постоянно выворачивается перед всем миром на изнанку, ибо, о чем бы он ни писал, он фактически пишет о себе. А это и стыдно и мучительно.

Писатель ничем не защищен от любых, даже самых вздорных нападок и обвинений. Пушкин приводит высказывание одной дамы (очень милой) по поводу фразы «Владимир усыновил Святополка, однако ж не любил его» из «Истории Государства Российского». Дама кипела негодованием: «Однако! зачем не “но”? однако! чувствуете всю ничтожность вашего Карамзина?» И каждый, кто собрался публиковаться, должен заранее сказать себе: «Я это перетерплю».

Писатель не защищен и от своих поклонников, которые едва ли не страшнее критиков. Чем лучше он пишет, тем больше отравляют ему жизнь эти фанатики, считающие своим неотъемлемым правом являться к нему в дом в любое время дня, изливать свою душу, просить советов и показывать свои сочинения, с настоятельной просьбой прочитать их с целью дать подробный и, насколько позволяет совесть, благожелательный отзыв. В конце концов могут стать настоящим стихийным бедствием.

И чем же уравновешиваются все эти неприятности? Всего лишь иллюзорной надеждой, что тебя вот-вот поймут правильно (на самом-то деле не поймут никогда!), и нерегулярными гонорарами, которые даже в благоприятных случаях не идут ни в какое сравнение с дивидендами более или менее успешного бизнесмена средней руки.

А сейчас ко всем напастям писательской судьбы добавилась еще одна: НАСТАЛ ИСТОРИЧЕСКИЙ МОМЕНТ, КОГДА МИР ПЕРЕСТАЕТ ЧИТАТЬ.

А что – скажете, не перестает? Скажете, сгущаете краски? Скажете, драматизируете ситуацию? Скажете, преувеличение?

Нет, к сожалению, ничего не сгущено, не драматизировано и не преувеличено. Не читают больше! Не желают читать. То есть читать-то читают, но что?! Стандартную массовую продукцию или наукообразную ложь. А это значит – не читают.

Уж у нас-то в России читать очень любили – наверное, больше, чем где-либо еще. Тут сказалась и традиция уважения к нашей великой литературе, и то обстоятельство, что других развлечений маловато, и общий романтико-утопический настрой, тянущийся еще от революционного энтузиазма. Сам помню, как перепечатывали на машинке что ни попадя, становились в очередь за «слепыми» пятыми и шестыми экземплярами. А теперь – все, отчитались. Почему нет больше у нас «самиздата»? Из-за преследования со стороны властей? Ничего подобного. Преследований такого рода как раз стало меньше! Власти привыкли к машинописным текстам, как когда-то к женским брюкам, и реакция на них притупилась. Не в строгостях дело, а в другом: кому нынче придет в голову размножать вручную какое-нибудь там «Собачье сердце»? Да пропади оно пропадом – что в нем такого уж интересного? И читать его нынче станут лишь единицы.

Вы думаете, что я сейчас начну вздыхать и сетовать на современных обывателей за их бездуховность? Нет, наоборот, я скажу им: и правильно делаете, что не читаете! Ведь и вправду, что для ВАС в этом «Собачьем сердце» или в стихах Гумилева интересного и важного? Ровным счетом ничего. Читать – только время попусту тратить…

Недавно мне попалась американская научно-фантастическая повесть: мальчик из далекого будущего находит на чердаке под пылью странные сшитые листы бумаги, покрытые непонятными значками, и никто не может объяснить ему, что это книги. Литература как культурный фактор давно уже себя изжила, а информацией люди обмениваются не то телепатически, не то с помощью электроники. Я думаю, это подлинное пророчество. Да, все так и будет, к тому все и идет. Но тогда что же мне делать? Ведь похоже, что я не могу не писать!

А ты через «не могу» – отвечал я сам себе. Сейчас не статьи и книги нужны, а совсем другое. Нужно менять свою жизнь. В наше время все упирается в жизнь, как это давно уже понял Лев Толстой. Лет двести назад главное еще сохранялось во внешней профессиональной деятельности, ибо внутренняя жизнь питалась от корней, доставлявших ей все необходимое; а теперь, когда корни эти усохли, настоятельной задачей стало их восстановление. Станет снова полнокровной наша жизнь – пойдет нужным порядком и всяческая деятельность, в том числе и культурная. Поэтому прежде всего надо обратиться к животворным источникам бытия – к земле, физическому труду, семье, религии. Решись на это – и самому станет хорошо, и полезный пример для других получится. Не в словах нынче нуждаются люди – слова начисто девальвированы, всем опостылели, и никто в них не верит, – а в поступках.

Все это говорил я себе не под влиянием минутного настроения, а с чувством полной ответственности. Эти мысли я вынашивал годами, и они все прочнее укоренялись в моем сознании. Если я и не осуществлял своего глубинного стремления – не переезжал из города в деревню, не менял перо на рубанок и т. д., – то только из-за того, что не хватало силы воли. И собственная слабость мучила меня и создавала чувство неудовлетворенности жизнью.

Но вот мой старый знакомый, живущий не в Москве, прислал мне письмо, в котором были такие строки: «Я и мои друзья просим тебя прислать какую-нибудь из своих новых работ: очень хотим тебя почитать, пожалуйста, не забудь это сделать!»

Вот тебе и раз… Ведь у меня не развлекательная проза, а довольно своеобразная писанина, требующая к тому же известного напряжения ума; и все-таки хотят читать. Да не ошибка ли тут какая? Неужели и вправду ЛЮДИ ХОТЯТ ЧИТАТЬ СЕРЬЕЗНЫЕ ВЕЩИ?

В общем, здорово смутил меня этот запрос. Не верить своему знакомому я не мог: человек он деловой и совсем не льстец. Но и поверить тоже было трудно, так как для этого пришлось бы пересматривать всю мою концепцию современности, а легко ли это? Изменять ее как-то кардинально я так и не стал, но пришлось внести в нее некоторые дополнительные уточнения. После этого цельность моего мироощущения восстановилась. По-прежнему придерживаясь убеждения, что главное сейчас состоит в изменении образа жизни, я, как мне кажется, нашел оправдание и писательской деятельности. Прав я оказался или нет – покажет, в частности, судьба вот этой моей статьи, которую я пошлю написавшему мне приятелю и, может быть, опубликую в печати. Если она вызовет интерес, отклик и сочувствие – значит, я угадал.

Гипотеза моя простая. Да, люди больше всего нуждаются нынче в обретении правильной жизненной программы, а не в каких-то там книгах, но поскольку привычка к чтению еще не окончательно изжита, то многие из тех, кто чувствует потребность в изменении жизни, надеются найти нужные рецепты в книгах. В этом, так сказать, проявляется инерция отмирающей культуры. Ну а коли так, то кроме серьезного подхода к делу возникает и самый что ни на есть серьезный, т. е. учитывающий мой специфический склад личности, и при таком подходе я все-таки должен писать.

Может быть, все это моя фантазия, может быть, никто и не надеется найти наши жизненные советы в современной литературе, а если кто-то и надеется, то, может быть, эти надежды иллюзорны. Но если такая надежда у кого-то есть, то она мне на пользу, и я должен попытаться ее оправдать. Вот я пытаюсь.

Есть пословица: «Каждый человек кузнец своей судьбы». Так ли это? Разве не влияют на нашу жизнь внешние обстоятельства, от нас не зависящие?

Конечно, влияют, притом очень здорово. И тем не менее главная роль принадлежит и нам самим. В эпоху сильнейших социальных принуждений и обезличивающей массовой культуры у индивидуума имеется не меньше возможностей создавать свою биографию, чем в доисторический период, когда наши предки охотились на мамонтов и пещерных медведей. Знаменитое метафорическое изображение современной цивилизации в фильме «Новые времена», где маленький человечек захватывается в конвейер и протаскивается через систему труб и шестеренок, в принципе правильно, но его надо дополнять одной деталью, которая у Чаплина отсутствует. Когда человек проходит какую-то из труб и выпадает наружу, он обнаруживает перед собой не одну, а сразу несколько следующих, и только от него самого зависит, в какую из них сунуть голову дальше. На самой поточной линии выбора действительно нет, но на каждой развилке он имеется. А поскольку развилок много, то на входе человек может оказаться в самых разных точках пространства.

Запрограммированность сегодняшнего человеческого бытия значительно преувеличена и зачастую лишь служит нам удобным самооправданием. Что бы там ни говорилось, однако, окончив среднюю школу, каждый может устраиваться на работу туда-то или туда-то или поступать в такой-то или такой-то институт. Как и при выборе профессии, возникает много вариантов при выборе жены. А ведь это – ключевые развилки, откуда можно добраться до самых несхожих между собою мест. Кроме того, всегда доступен человеку обмен квартиры, переезд в другой город. Муж и жена по своей совместной воле решают, иметь ли им детей, а если да, то сколько. Выбери бездетную жизнь – все сложится по-одному; в случае трех или четырех детей – совсем по-другому. На службе можно сразу встать на путь карьеризма, а можно на него не вставать. Можно заняться общественной деятельностью и выступать на каждом собрании, а можно сидеть незаметно в уголке и дремать.

Ну а что же нас толкает выбрать то или иное продолжение жизни в этих критических точках?

Вспоминая свою собственную жизнь, я начал понимать, что мой выбор диктовался либо тем, что какое-то из продолжений меня больше других привлекало, либо тем, что меня меньше других отталкивало. В последнем случае решение получалось вроде бы вынужденным: и то и это плохо, но того вообще душа не принимает, а это еще как-то терпимое. И вот что примечательно: в тех случаях, когда я делал выбор активно и с удовольствием, позже оказывалось, что мною совершена большая и грустная ошибка, а когда все решалось по методу исключение, и я принимал какой-то вариант только потому, что все остальные вызывали во мне безотчетное омерзение и даже страх, тогда через много лет, оглядываясь назад, я говорил себе: какое счастье, что тогда так все обернулось и что не было передо мной тех шансов, о которых я так горячо мечтал! В общем, отрицательный критерий всегда был у меня безошибочнее положительного.

Заметив эту закономерность, я стал пристальнее вглядываться в механизм моего неприятия. Сперва мне казалось, что тут просто срабатывает какая-то непостижимая интуиция: не могу я этого сделать, и все тут! Что-то есть в этом иррациональное – будто внушение свыше или рок откровения. Кстати, именно так трактует это хорошо знакомое ему чувство Солженицын. В «Архипелаге» он пишет: «Легко не очертишь то внутреннее, никакими доводами не обоснованное, что мешало нам согласиться идти в училище НКВД… Сопротивлялась какая-то вовсе не головная, а грудная область. Тебе могут со всех сторон кричать: “надо!”, а грудь отталкивается: “не хочу!” Без меня, как знаете, а я не участвую». Но однажды, по некоей случайности, я заметил, что процесс отбора совсем не так уж мистичен, а основан на каком-то происходящем в моей душе сопоставлении или сравнении. Образно этот процесс можно описать приблизительно так. Каждый возможный вариант поведения имеет для меня как бы свой музыкальный тон, свое нравственное звучание. В душе же моей с каких-то незапамятных времен имеется что-то вроде камертона, издающего всегда один и тот же настроечный сигнал. И если звучание предложенного судьбой поступка вступает в явный диссонанс с эталонным звуком, то совершить такой поступок я не могу. Почему? Не потому ли, что трудно станет жить с диссонансом внутри себя?

Нет, пожалуй, не поэтому. Скорее всего, потому, что я чувствую, как диссонирующий звук может взять, да и подавить встроенный в меня камертон, и он навсегда умолкнет. А это СТРАШНЕЕ ВСЕГО НА СВЕТЕ. Если он умолкнет – тогда все, конец. Тогда больше не будет надежды.

Когда я это осознал, любопытство заставило меня задуматься: каково же происхождение моего чудесного камертона? Когда я впервые услышал его ни с чем не сравнимый звук, навсегда запавший мне в душу?

Поиски по принципу «холодно-жарко» быстро повели меня в детство.

И вот я снова на нашей малаховской террасе, и передо мною старый клен, а в воздухе – тонкий, ни на что не похожий запах настурций. Входит бабушка с пузырьком и приказывает:

– Садись сюда, будем капать в нос.

– Нууу… Не надо… У меня насморк уже прошел!

– Где там прошел, еще хуже стал. Вон как говоришь гнусаво.

– Это я не из-за насморка, а из-за того, что не хочу капать!

– Вот видишь, сам себя и подвел. Ну-ка садись быстрее!

Боже, где взять сил вслушиваться в этот давний, молодой еще, бабушкин голос, в котором притворная строгость, но никакой жесткости и вообще ничего, кроме любви, нет и быть не может, хотя в нем – и как когда-то жили в Софрине и ходили по узкой тропке, где слева и справа стеною желтая рожь, на станцию и разглядывали паровоз, и я знал, где какие у паровоза части, и показывал и шатун и поршень, а бабушка изумлялась и всем потом рассказывала, какой я умный; и в нем же ежеутреннее горячее толокно, и кухонная табуретка с керосинкой в три фитиля и слюдяным окошечком, и бездомный сирота Кирилл, которого бабушка приютила во время голода в Поволжье, и какая-то неблагодарная женщина, которую бабушка приютила еще в Ленинграде, в Гражданскую войну, до моего рождения, а она украла у нее меховую пелерину; и в нем же неприятные горчичники и приятные банки, оставляющие на спине белые круглые пятна, – но все это тоже любовь, и ничего больше. Так вот: где же взять сил, чтобы слушать этот голос, зная, что через сорок пять лет он звучал уже тихо и неразборчиво, а бабушка ослепла и все время хотела умереть, но никак не умирала, и часто печалилась, что я уже ее не люблю, а я так и не успел ее разубедить, а теперь уже поздно, и она так никогда и не узнает, что моя любовь была такой же бесконечной и вечной, как и ее.

Ментоловые капли проникают из носа в горло и холодят. Вообще-то это приятно, и я отнекивался от капель больше по привычке. Бабушка берет большую чистую тряпку и заставляет меня как следует в нее сморкаться. Нос очищается, и становится совсем хорошо.

Около терраски появляется большая старая дворняга Смок. Я кидаю ему кусок хлеба, но не в пасть, а нарочно в сторону, но Смок легко ловит хлеб на лету. С тех пор я не встречал ни одной собаки, которая так ловко хватала бы куски на лету. Тогда я был уверен, что этим навыком обладают все псы, но оказалось, что наш Смок был уникальным.

В конце сада слышатся приближающиеся шаги. Смок поворачивает туда голову и начинает вилять хвостом. Это – Бэлла, живущая в другой половине дома. Она на три года старше меня и уже перешла во второй класс. Ее отчим – известный во всем нашем районе хирург Леоненко, который за получасовую консультацию получает больше денег, чем мой дедушка зарабатывает за неделю. Мать Бэллы нигде не работает, тщательно следит за своей фигурой, постоянно шьет новые наряды. Первый ее муж, Бэллин отец, был какой-то видный военачальник, по-теперешнему генерал.

Жизнь на той половине дома представлялась мне чем-то высшим. Это был мир богатства, значительности, влиятельных связей. К Леоненкам запросто приезжали в гости такие влиятельные персоны, какие никого в нашей семье не удостоили бы и кивка. Некоторые появлялись аж в собственных автомобилях – глазели все дети. Чуть ли не каждый день прикатывал на новеньком велосипеде сам Буся Гольдштейн – скрипичный вундеркинд, о котором постоянно писали в газетах. По вечерам за стеной играла музыка, слышались веселые застольные выкрики, доносилось мерное шарканье ног, вытанцовывающих фокстрот «Рио-Рита». Все это было для меня настолько недосягаемо, что я даже не испытывал зависти. Я твердо знал, что мы так жить никогда не будем, и не потому, что по своей бездарности не способны стать врачами или скрипачами, а просто потому, что мы не такие люди. С этим фактом я смирился раз и навсегда. До того дня, о котором идет сейчас речь, я ни разу не был на их половине. Дядя и дедушка иногда попадали в это потустороннее царство, так как у них были с соседом какие-то дела, но ходили туда всегда днем и ненадолго. На вечеринки, которые устраивались чуть ли не семь раз в неделю, наши не приглашались. Однако сегодня и мне суждено было пересечь таинственный барьер. Недавно Бэлла похвалилась, что родители купили ей патефон, и пообещала продемонстрировать новинку. И вот для этого она за мной и пришла. Надо сказать, что я не воспринимал Бэллу как полноценную представительницу высшего леоненковского мира и относился к ней, как к простой девчонке. Во-первых, она не была взрослой, а поэтому находилась в высшем царстве в подчиненном положении, на уровне прислуги, что ли. Во-вторых, она была в меня влюблена, и по этой причине я мог смотреть на нее свысока.

Бабушка задерживает меня, чтобы причесать, а Бэлла идет подготавливать музыку. Я интересуюсь у бабушки, сколько может стоить патефон.

– Сколько бы ни стоил, у них денег хватит.

– А почему у них много денег?

– Потому что они большевики. Большевики – значит всего больше, и добра и денег.

– А мы кто же?

– У нас всего меньше, стало быть, мы меньшевики.

Эта бабушкина трактовка политических терминов производит на меня сильное впечатление. Меня зовут, а я задумываюсь. Я вспоминаю, что недалеко от нас, в Удельной, живет на огромной даче знаменитый большевистский поэт Демьян Бедный. Да, так все и есть: большевик – большая дача. Но почему же его фамилия «Бедный»?

Но вот моя внешность приведена в порядок, и я огибаю дом, чтобы войти в него с противоположной стороны. Разумеется, Бэллины родители не запретили бы ей привести своих друзей на их территорию; как люди, вечно чем-то озабоченные, они бы просто не заметили крутящейся во дворе детворы. Но нам самим не хотелось там играть: здесь все было приветливее, теплее, проще. Здесь – кокетливые анютины глазки и скромные ноготки, там – огромные желтые лилии. Здесь – утоптанная детскими босыми пятками живая упругая земля, там – посыпанные колючим толченым кирпичом строгие дорожки…

Бэлла встречает меня на просторной террасе, уставленной соломенной мебелью, и ведет в комнаты. Пройдя что-то вроде прихожей (с обязательной медвежьей шкурой и оленьими рогами над дверью), мы попадаем в залу. Роскошь увиденного превосходит все, что подсказывала мне моя фантазия. То обстоятельство, что у соседей есть рояль, было мне известно по ежедневно звучащим за стеной однообразным Бэллиным гаммам, но то, что он такой огромный, а главное – не черный, как все рояли, а светлый, – до этого я додуматься не сумел. И уж, конечно, не ожидал, что увижу старинные картины в золоченых рамах. Вот это да! Темные пейзажи с ветряными мельницами и рыцарскими мотивами заставляют с особой силой почувствовать недосягаемость леоненковского мира. Но в то же время во мне впервые появляется и нечто новое: ощущение чуждости этого мира, даже враждебности. Меня вдруг пугает мысль: а что, если Петр Михайлович и Валентина Яковлевна усыновят меня, как подающего надежды мальчика, и навсегда оставят в этой половине дома? Ведь у них власть, они хозяева…

Интересно, что это мое инстинктивное восприятие их как хозяев, хотя мы считались абсолютно равноправными совладельцами дома, оказалось все-таки верным. Уже гораздо позже я узнал о драматической зависимости от Леоненко, в которую попала наша семья из-за дядиной доверчивости. Мы поменяли на Малаховку нашу московскую жилплощадь по причине тетиного туберкулеза, который надеялись излечить сосновым воздухом. Уже было обострение, шла даже кровь горлом, поэтому переезжать нужно было срочно. Отдав сестре Петра Михайловича две комнаты на Арбате, мы вселились в ту часть дома, которую занимала она, по-джентльменски договорившись при этом с хозяином оформить задним числом фиктивную купчую. Но Леоненко, выглядевший как лондонский денди и державший на своем участке настоящий английский травяной корт, не оказался джентльменом. Он несколько лет тянул с купчей, обещая поехать в контору то буквально через неделю, то в следующем месяце, то весной, то осенью, а затем прямо и откровенно объявил дяде, пришедшему к нему в очередной раз по этому делу: живите, сколько хотите, выселять я вас не собираюсь, но и купчую оформлять не стану. Придя от Леоненко, дядя слег в постель: схватило сердце. Вернувшись после войны домой, дядя не пытался въехать в малаховскую дачу – знал, что это бесполезно; одна трата нервов. К тому же вся его семья погибла от голода в тылу, а мы с мамой устроились в Москве.

…Бэлла накручивает никелированную ручку патефона и ставит пластинку «Раскинулось море широко». Хриплый задушевный голос Леонида Утесова мгновенно заставляет исчезнуть всю мою натянутость. Я замираю, как загипнотизированный, и боюсь пропустить хоть слово. Какое счастье было бы иметь такую штуку и, как только заблагорассудится, слушать эту замечательную песню! Мне кажется, что я слушал бы ее непрерывно.

В разгар нашего с Бэллой музыкального наслаждения входит Валентина Яковлевна. На ней длинный, до полу, узкий змеино-блестящий халат, а голова замотана полотенцем – видно, только что покрасила волосы. Ее лица мне и тогда толком не удавалось разглядеть – то оно было под вуалью, то под кремовой маской, – а теперь и подавно не вспомню. Слыла-то она красавицей, но дать этому личное подтверждение не могу. А вот насчет того, что фигура у нее была прекрасная, ручаюсь. Как сейчас вижу ее высокий стройный стан, длинную шею, плавную округлость плеч. Наверное, именно это и отбивал хирург у генерала.

– Дети, идите крутить свою шарманку на террасу. Вы нам с Петром Михайловичем мешаете разговаривать.

Бэлла покорно обрывает песню на самом волнующем месте, складывает патефон, и мы покидаем комнату, так поразившую меня светлым роялем и темными картинами. И хотя леоненковская терраса тоже очень богатая и тоже чуждая, все же здесь я чувствовал себя посвободнее, чем в зале. Там я вообще онемел, а здесь хоть какой-то дар речи у меня появился.

– Давай поставим с самого начала, – предлагаю я Бэлле. Она с готовностью соглашается. Добрая она была девочка, всегда хотела сделать людям приятное. Где-то она теперь, моя старушка?

Раза три подряд прослушали Утесова. Слушали бы и еще, но почувствовали, что надо все же знать и меру. Заводя ослабевшую пружину, Бэлла просит меня:

– Сходи в гостиную, возьми другие пластинки, они там на маленьком столике лежат, где стоял патефон.

Идти туда одному страшновато, но не подаю виду. Вступаю в прихожую с медведем, а дальше что-то не могу сообразить, куда сворачивать. Когда шел с Бэллой, не догадался приметить дорогу, а возвращаться спрашивать ее неудобно – скажет, что это, мол, за дурак, в трех соснах заблудился. И я толкаю одну из дверей наобум.

Но эта дверь ведет вовсе не в залу, а в какую-то узкую и длинную комнату, похожую на коридор. В ней стоят столики с фарфоровыми вазами и висят застекленные гравюры. В комнате никого нет, но через полуоткрытую в другом ее конце дверь доносятся резкие голоса Валентины Яковлевны и Петра Михайловича, пригвождающие меня к месту.

Восстановить содержание того, что они кричали друг другу, я не могу даже приблизительно. Дело не в том, что с тех пор прошло много лет, а в том, что половины произносимых ими слов я тогда просто не понимал. Это была ужаснейшая площадная брань. Если учесть, что в нашей семье и слово «дурак» считалось недопустимо грубым, а в школу, где дети быстро расширяют свой лексикон, я еще не ходил, то можно догадаться, что ссора супругов звучала для меня как бы на китайском языке. Тем не менее, не знаю уж, какой там интуицией, я отлично понял, что смысл выкрикиваемых фраз неописуемо мерзостен. Возможно, мне помогли разобраться в этом некоторые доступные сознанию слова – например «идиот», часто произносимое Валентиной, и «потаскуха», визгливо повторяемое ее мужем. И, мне кажется, именно в этот момент я потерял свое детское целомудрие и ощутил то, что часто ощущают при этом все люди – ужас и отчаяние.

Уже лет через сорок дядя открыл мне оборотную сторону внешне благополучной супружеской жизни этой четы. Оказалось, что к Петру Михайловичу перешло от генерала не только обладание идеальным женским телом, но и несение тяжкого креста. В первые же месяцы брака Валентина начала приглашать к себе погостить каких-то молодых людей, которых представляла ему как своих родственников. Мой дядя как-то набрался храбрости и при случае сказал соседу: «Что это за двоюродные братья приезжают все время к вашей жене – не кажется ли вам это подозрительным?» Сказал и сам был не рад: хирург схватился за голову, скривил рот, а потом и заплакал. «Я знаю, Александр Александрович, что она мне изменяет, но что делать – я ее люблю и все ей прощаю…» Судя по подслушанному мною скандалу, процесс прощения в те годы проходил не так уж гладко. Потом, говорят, Валентина окончательно сломила мужнину волю и амбицию, и он уже сам подыскивал ей любовников.

У меня будто земля под ногами горела. Картина дала трещину, и чтобы ее заделать, нужно было срочно понять, как способны совмещаться эти благородные вазы и редкостные гравюры с бесстыдным цинизмом ругательств и искаженными злобой и ненавистью, с потерявшими все человеческие интонации голосами. И вдруг у меня возникла дикая мысль: а может, это не Леоненки вовсе, а какие-то чудища, проникшие в дом в их отсутствие? Я вглядывался в дверной проем, но никого не видел. И вдруг там кто-то появился, и это было именно чудище! Существо имело тело ящерицы и маленькую черную головку с большой седой бородой – гибрид колдуна Черномора и сказочного дракона. Меня охватил такой страх, какой испытываешь только в кошмарном сне.

Слегка придя в себя, я тихо попятился и присел где-то на террасу. Когда Бэлла увидела мое лицо, ее глаза округлились.

– Что с тобой? Где пластинки?

– Чего-то я не нашел их там. Пойди принеси сама.

Она пошла в дом. А я… Я сделал то же самое, что сделал Хаджи-Мурат, когда Гамзат резал его молочных братьев: не выдержал испуга и убежал. […]

Из кухонного окна раздается притворно строгий голос бабушки:

– А ну-ка иди сюда, посмотрим, как твой насморк!

Вот я и услыхал ту самую ноту. Неужели она могла сохраниться в моей памяти с тех давних пор? И иметь надо мной такую власть, что я именно по ней выверял в конечном счете все остальное? Странно – могло ведь показаться, что я ее совсем позабыл! Но нет, ошибки быть не может: вспомнив этот голос и эти интонации, я отчетливо вижу, что тут и есть исток. Только эта нота не подведет и не обманет. Иди за ней, как за Вифлеемской звездой, – и минуешь все ямы и капканы. Доверься ей – и грубыми фальшивками покажутся тебе все ложные ориентиры, совлекающие в сторону от единственно верного пути. И все-таки я обращался к ней очень редко – лишь в самые ответственные моменты жизни. Только тогда, когда инстинкт самосохранения заставлял меня воспользоваться именно ею, а не чем-нибудь другим. Почему же не чаше?

Кажется, я знаю почему. Дело в том, что эта нота обладает одной удивительной особенностью: она всегда звучит очень тихо.

Вспоминая свою жизнь, умиравший от рака Иван Ильич Головин охотнее всего останавливался мыслью на самом ее начале. «Одна за другой ему представлялись картины его прошедшего. Начиналось всегда с ближайшего по времени события и сводилось к самому отдаленному, к детству… И опять тут же, вместе с этим ходом воспоминания у него в душе шел другой ход воспоминаний – о том, как усиливалась и росла его болезнь. То же, что дальше назад, то больше было жизни. Больше было и добра в жизни, и больше было и самой жизни… Одна точка светлая там, позади, в начале жизни, а потом все чернее и чернее».

Я пока, слава Богу, не болен раком, а вспоминать и оценивать свою жизнь мне все равно пора: возраст подсказывает. И я вспоминаю. Но в отличие от Ивана Ильича я чаще всего задумываюсь как раз над зрелыми годами. Я вглядываюсь в них не потому, что они мне приятны. Наоборот, они всегда вызывают мое отвращение. Но я чувствую, что мне необходимо понять: как можно было столько лет гнить так пошло и мерзко? И вот, кажется, начинаю понимать. Потому жил я гадко, вечно был в нетерпении, спешке и суете, а поэтому недосуг мне было обращать внимание на тихий звук заветного камертона. И только когда над моей душой нависала смертельная опасность и, чувствуя это, она сжималась и цепенела, в наступившей тишине явственно раздавалась нежная мелодия, и не вслушиваться в нее было уже невозможно.

Об одном из таких моментов я должен здесь рассказать.

Вспоминать, какой я был в то время, неприятно и стыдно, но из песни слов не выкинешь. Замечу, что тогдашняя суетливость моей жизни в значительной мере шла от страстного желания выдвинуться, стать «большим человеком». Я смутно представлял себе, в какой именно области произойдет мое возвышение, да это было мне и безразлично. Мечтая о том, что вот-вот передо мной откроется «путь наверх», я сосредоточивал мысли не на самом пути, а на том, куда он ведет. Население земного шара делилось для меня на две категории: одна жила на первом этаже, другая на втором. Жители первого этажа были в моих глазах быдлом, пассивным материалом истории, безликим человеческим стадом. Умирая, они бесследно исчезали, мир не запоминал их имен, не писал о них в книгах, не отмечал дат их смерти или рождения. На втором этаже жила соль земли, элита. Благодаря своей смелости и решительности, умению вести крупную игру и, когда надо, идти на риск, иногда и не без помощи какого-нибудь специфического таланта – например, художественного, – эти люди завоевывали право осуществлять свои дерзкие замыслы, получали власть над людьми и возможность управлять жизнью обществ и в итоге навеки вписывали свои имена. И главной целью моего существования было попасть на второй этаж, не важно, по какой лестнице.

Понятно, что ввиду полной неконкретности этих маниловских грез, они все время оставались бесконечно далекими от осуществления. Но однажды фортуна все-таки подкинула мне самый что ни на есть реальный шанс.

Я работал тогда референтом по науке в одном из центральных учреждений, чья функция состоит не в делании чего-либо, а в координировании чужого делания. Хоть я был и наивный мечтатель, но выгоду своего ключевого положения понимал отлично. Мне было приятно, что от меня зависят люди, которые по своим знаниям и должностям стоят много выше меня. Это тешило мое самолюбие и позволяло чувствовать себя почти «выбившимся». Но, к сожалению, только почти. Вот если бы, оставаясь в своем координирующем учреждении, я поднялся хотя бы на один, а лучше на два ранга, тогда я стал бы уже несомненной Фигурой, и в первом приближении можно было бы считать, что жизнь удалась. Но конкуренция в нашей конторе была отчаянная, народ весь зубастый и со связями, так что никакой надежды для меня в этом плане не было.

Однако, каких только не бывает в мире случайностей! Как-то начальник нашего учреждения – человек, разумеется, с номенклатурными связями и стоящий рангов на пять выше меня, – повез меня с собой на совещание к совсем уж высокому начальнику. Надо сказать, что такое бывает – специалиста зачастую могут пригласить даже высочайшие чины, чтобы он что-то подтвердил или разъяснил, так что улыбка судьбы состояла не в этом.

Обладателем счастливого лотерейного билета я почувствовал себя после того, как деловая часть беседы подошла к концу. Наморщив лоб, небожитель несколько раз задумчиво повторил мою фамилию и вдруг спросил: «А у вас не было родственников в Михневе?» «Как же, – ответил я, – там жил мой дядя, местный ветеринар…»

Через десять минут мой шеф смотрел на меня снизу вверх. Подобострастно улыбаясь и изображая на лице глубокое умиление, он слушал мой с хозяином кабинета неторопливый задушевный разговор. О, это был воистину мой звездный час, – пусть недолго, но все-таки со мной, как с иронией говорил один из руководителей: не того государства! И обязан я был этим не каким-то своим особым качествам, а простому стечению обстоятельств. Оказалось, что лицо, к которому мы явились с докладом, было когда-то… батраком у моего михневского дяди.

Когда это всплыло, я и сам многое вспомнил. Дядя, конечно, говорил об этом, как не говорить! Не из каждой же деревни вышли такие знаменитые деятели, и тут было чем похвастаться. Дядя умер в конце пятидесятых годов, и вся эта история запечатлелась в моем сознании как что-то полумифическое. Тем более что дядя редко упоминал фамилию своего бывшего батрака и называл его обычно просто «работником». Вот это-то слово и запомнилось мне больше, и это оказало определенное влияние на мое политическое миропонимание. Дело в том, что, когда дядя говорил «работник», не всегда сразу можно было понять, имеет ли он в виду дореволюционный, угнетенный статус этого человека, или же его теперешнее высокое и властное положение. По какой-то причуде нашего языка он как был «работником» («Бывало, скажешь работнику: “А ну-ка принеси с пасеки медку!”»), так и продолжал им быть («ведь этот… ну, работник-то этот – он из наших, михневских!»), хотя раньше находился в самом низу общества, а теперь вознесся на его вершины. Такая двузначность термина поразила мое детское воображение, и я даже сочинил каламбур: «деревенский наш работник стал теперь в ЦК работник» (беседуя с ним и поддавшись его простому и искреннему тону, я чуть было не прочел ему этот стишок, но, слава богу, хватило-таки ума удержаться). С тех самых пор в моей голове как бы слились воедино два разных человеческих типа: бесправный эксплуатируемый бедняк, которого мне жалко до слез, и всесильный жесткий функционер, которого я боюсь до дрожи в коленках. Вот как могут лингвистические неожиданности воздействовать на формирование нашего восприятия окружающего! А впрочем, такие ли уж это разные типы? Может, язык наш мудрее нас?

Мой высокопоставленный собеседник сообщил мне много и такого, о чем я не имел представления. Оказывается, именно мой дядя давал ему, тогда еще совсем юноше, политические брошюры, которые и привели его в большевистскую партию. Не знаю, из-за этого или нет, но говорил он о дяде с большим почтением и даже с любовью. В эти минуты я чувствовал себя будто его родственником, и мне хотелось ущипнуть себя: не сон ли это? Выяснилось еще, что, когда он стал уже работником во втором, партийном смысле, дядя раза два обращался к нему с какими-то ходатайствами и он сделал все, что надо. Подозреваю, что именно благодаря ему дядю так и не раскулачили, хотя он владел очень крепким хозяйством и жил в прекрасном огромном доме…

Как быстро умеем мы вписываться в крутые повороты нашей судьбы! Черная «Волга» мчала нас с шефом по тем же самым улицам, по которым мы всего два часа тому назад ехали в «большой дом», а я уже был совсем другим человеком. Жесты стали естественными и вальяжными, в глазах появилась уверенность, в голосе – эдакая барская лень… И шеф принял эту метаморфозу как должное. Да что мне этот шеф! Я не сомневался, что скоро мною станет интересоваться кто-то посолиднее его.

Так оно и произошло. Через несколько дней секретарша под большим секретом сообщила мне, что мое личное дело затребовали наверх. А там дошла очередь и до меня самого.

Я до сих пор гадаю иногда: кто же это меня тогда вызвал? По телефону лишь сообщили адрес и сказали: «Вас ждут в 17 часов». На здании никаких табличек. Пропуск под стеклом у вахтера, я назвал себя, он объяснил, куда идти. Поднялся по широкой мраморной лестнице, нашел нужную дверь. Там делопроизводитель. «Одну минуточку!» – и скрылся за второй дверью. Тут же опять появился, жестом пригласил входить. Кабинет огромный, пустой, во весь пол толстый ковер, а из-за подковообразного стола идет мне навстречу человек. Ни фамилии его, ни имени-отчества, ни должности я так никогда и не узнал.

А внешность хорошо помню, но описать все-таки затрудняюсь. Уж очень она неопределенная, просто не за что уцепиться. С другой стороны, что ни скажи, все подойдет. Красив? Вроде да – глаза голубые, волосы светлые, лицо открытое, славянское. Но все как котом облизано, приглаженное какое-то, «парикмахерское». Интеллигентный? Вроде да – костюм хороший, манеры учтивые. Но о сложных предметах с ним говорить не станешь – язык не повернется. Добрый? Вроде да – все время улыбается, говорит приятные вещи, чуть что – извиняется. Но чувствуется, что, если надо, перешагнет через твой труп и бровью не поведет. Надо ли долго описывать? – сами, небось, таких видели, их у нас сейчас целое племя образовалось. Да и не в его внешности дело.

Он крепко пожал мне руку и долго ее не отпускал, потом усадил, предложил дорогие заграничные сигареты (сам некурящий). Первая же его фраза придала разговору тон приятельской, почти интимной беседы.

– Знаем мы о вас, многое знаем, слышали. Знаем, что человек вы толковый, способный. Так вот, между нами, конечно, – какие ваши дальнейшие планы? Не собираетесь же вы в этой шарашке просидеть всю жизнь!

Я впервые услышал столь презрительный отзыв о нашем учреждении и сразу же понял, как он точен. Конечно, шарашка – и ничего больше. И сидеть в ней всю свою жизнь я, конечно, не рассчитывал, это тоже точно. Но какого-то конкретного плана перехода в другое место у меня не было. Ведь я всегда был уверен, что счастье само свалится мне на голову. И самое смешное, что и вправду дождался этого!

Узнав о моей беспечности в отношении собственной судьбы, он сделал озабоченное лицо. Ему приходилось даже это обдумывать за меня. Затем, словно отгоняя поднявшиеся в нем сомнения, воскликнул:

– Нет, нет, там сидеть бессмысленно, там нет никаких перспектив. Совершенно негде развернуться. Нет, нет, надо выходить на другой уровень (эта фраза привела меня в восторг: я и сам был в этом убежден). Прежде всего надо, конечно, вступить в партию (тут меня как ножом по сердцу полоснуло). Рекомендацию вам обещал дать… – Он сделал многозначительную паузу, подмигнул мне и назвал фамилию «работника». – Ас такой рекомендацией, я надеюсь, трудностей при приеме не будет (еще бы!). А там станем думать, станем думать… Да, надо бы вам съездить за границу. На будущий год намечается конференция в Штатах, как раз по вашей специальности, так мы подскажем вашему начальству, чтобы вас направили (опять во мне бурлящий восторг). Вы были в какой-нибудь соцстране?

– Нет, за границей еще нигде не был.

– Тогда обязательно надо съездить сначала в какую-нибудь соцстрану, хотя бы по туристической. Займитесь этим не откладывая.

Тут мое настроение снова упало. Оказывается, чтобы сделать карьеру, я и сам должен энергично стараться. Вообще-то действовать я был готов и даже мечтал о действиях, но о действиях совсем других – интеллектуальных. Я бы с удовольствием написал обзор по отрасли, представил бы свои предложения по улучшению и развитию, а вот беготня за путевками, написание заявлений, прохождение разных комиссий и изменение планов на отпуск меня не устраивали. Кроме того, я совсем не хотел ехать в какой-то там «Румынский Бангладеш» – мне это было неинтересно. Я вообразил себе эту группу награжденных путевками за рубеж провинциальных активистов, вспомнил, как экскурсоводы по каждому случаю рассказывают «старинную легенду» о бедном юноше, полюбившем дочь короля – или на худой конец княжну, представил, как я буду гадать, кто же у нас непременная для каждой группы подсадная утка, и мне стало тошно. Зачем мне все это?

– А зачем нужно в соцстрану?

Он посмотрел на меня с удивлением:

– Как зачем? Такой порядок. После этого легче оформиться и в капстрану. Вы меня поняли?

Сказать, что я в тот момент что-то понял, было бы сильным преувеличением. Но я, несомненно, начал понимать. Все получалось каким-то не таким. То, что ложь и фальшь царят на первом этаже, я знал, но мне казалось, что жители второго этажа от них освобождены и могут друг перед другом не притворяться и не лицемерить. Но это было не так. Уж какие сильные люди пожелали послать меня в Америку, а и им трудно сделать это без моей липовой предварительной поездки в Болгарию или ГДР. О господи, неужели даже на их уровне нельзя обойтись без «туфты»? В чем же тогда их сила?

– Ну вот, в общем, не теряйте времени, начинайте действовать. А то так до пенсии и будете слушать швецовские анекдоты (Швецов – наш остроумец, референт по сельскому хозяйству). Кстати, какие байки новенькие порассказал?

– Сейчас у него все больше про Чапаева идут.

– Ну да, у него всегда сериями. Помню, была серия про сумасшедших, потом «Армянское радио» пошло, потом… Да, вот как раз вчера мне рассказали, послушайте…

И он рассказал мне анекдот – о чем бы вы думали? – о Ленине и Троцком! Разумеется, не злой, построенный на чистой игре слов, но все-таки! Значит, хотел подчеркнуть, что я свой человек для них. И, кроме того, выполнив то, о чем его попросили сверху, чувствовал облегчение и позволил себе расслабиться и отдохнуть. А чья была эта просьба, угадать нетрудно. Бывший батрак моего дяди ради его светлой памяти решил позаботиться о племянничке – позвонил кому следует и сказал: «Помоги молодому человеку! Ну и насчет своей рекомендации в партию упомянул, а это уже придало просьбе оттенок приказа. И вот, «кто следует» сделал все, что от него зависело, и теперь шутил.

Но, по мере того как он становился все непринужденнее, я мрачнел и чувствовал себя все более скованно. Я знал, что это плохо, что я могу этим себе повредить и даже поставить под угрозу так неожиданно открывшуюся передо мной блестящую карьеру, но ничего не мог с собой поделать. ДО МЕНЯ НАЧАЛО ДОХОДИТЬ, и на душе стало скверно и тревожно.

Когда я ехал сюда и даже когда разговор уже начался, я был абсолютно уверен, что сильные мира сего хотят что-то сделать ДЛЯ МЕНЯ. Пусть не за мои личные достоинства, а в память о дяде, но если не быть щепетильным, этот нюанс можно проглотить. А сейчас я увидел всю свою наивность, и мне приоткрылась истина. Они хотели совершить нечто НАДО МНОЙ. Не предоставить мне шанс подняться наверх, оставаясь таким, какой я есть, а изменить меня, сделать меня таким, как они. И они были безукоризненно логичны. Они-то были умные люди, а вот я был в то время безнадежный дурак. Они прекрасно знали, что, если человек внутренне не станет таким, как они, никакая внешняя помощь не поднимет его наверх. Таковы законы природы, и отменить их не в силах никто, даже «самый-са-мый большой начальник». И ведь они были добры ко мне, они действительно сделали все, что могли, причем совершенно бескорыстно. С их точки зрения, они оказывали мне благодеяние. Я ведь мечтал о продвижении на две ступеньки и о заграничных командировках – они мне как раз это и предложили. Мало того, подозревая, что я неграмотен и не знаю законов природы, они терпеливо растолковали мне, как можно этого достичь, их не нарушив. Какие же чувства у меня к ним могут быть кроме благодарности? И какие могут быть претензии?

Никаких претензий. И благодарность я тоже испытывал. Я даже почти любил их. А вот сам себе был ненавистен. Меня жгло мучительное чувство вины и неловкости, как я буду теперь выкручиваться? Такие занятые люди тратили на меня время безо всякой для себя пользы, из одного лишь участия, а я теперь должен им сказать: «Напрасно вы старались, все равно стать таким, как вы, я не могу. Хочется, ох как хочется – ведь тогда и власть, и благоденствие, и собственная машина с водителем, и поездки в капстраны, – а НЕ МОГУ».

Почему же не можешь? Другие могут, а ты – нет? Ты что же, особенный какой-то? Никакой я не особенный. А не могу по одной простой причине: это было бы предательством. По отношению к себе. Чтобы стать таким, как они, нужно предать какой-то нежный звук, которого я обычно не слышу, а сейчас слышу очень явственно. А предать его страшно – тогда уже не будет возврата. Нет, не особенный я, а просто трус. Не могу решиться на то, чтобы без возврата… И так хочется скорее выскочить на улицу!

Мои переживания по поводу неловкости отказа вступать в партию оказались неосновательными. Никто мне больше не звонил и о моем решении не спрашивал. Я недооценил их наблюдательности и интуиции. Хотя мой собеседник и рассказывал анекдоты, он, видимо, все примечал и все наматывал себе на ус. И понял, что Я НЕ ТАКОЙ ЧЕЛОВЕК. И все само собой заглохло. А вскоре вскрылись какие-то важные ошибки в деятельности руководства, и наш «работник» СЛЕТЕЛ, так что сейчас я даже не знаю, жив он или уже давно умер.

В разговорах на «духовные» темы часто приходится слышать такое:

– Хотелось бы верить в Бога, но окончательно поверил бы я только в том случае, если бы доподлинно узнал, что произошло чудо.

Все прямо-таки рвутся к вере, и будто бы лишь отсутствие чудес является досадным препятствием, преграждающим к ней дорогу.

Что ж, если дело за такой малостью, то все не так уж безнадежно. А может, чудеса все-таки есть? Может, стоит их поискать?

Чего далеко ходить – возьмем хотя бы нас с вами, человеческий род. Антропологи установили, что неандерталец не был нашим прямым предком. Откуда же мы тогда взялись? Не чудо ли это?

– Нет, это нельзя считать чудом. Если предка пока не нашли, это не значит, что его вообще не было. Покопаются в земле получше и найдут.

Хорошо, обратимся тогда к нефти. Откуда ее столько под землей? Кто создал для нашей цивилизации это бензохранилище, без которой она была бы немыслима? И почему его объем как раз такой, что запас исчерпается именно в тот момент, когда современный образ жизни подойдет к своему кризису и по всем другим аспектам – экологическому, демографическому, политическому и т. д.? Не чудо ли это?

– Ну, знаете, предположить, что миллионы лет назад Бог специально для нас заготавливал нефть, впрыскивая ее под землю, – это уж слишком! Есть же теория, что она образовалась из разложившихся живых организмов.

Но почему же они не сгнили и не переварились другими организмами? Ведь биологи говорят, что основной характеристикой природы является полный кругооборот в ней живого вещества. Одни существа питаются другими, те ассимилируют и перерабатывают остатки. В фауне и флоре ничего не пропадает, ни одной молекулы.

– Да, это, конечно, странно, но ведь имеется и неорганическая теория происхождения нефти. Правда, она еще совсем черновая и неубедительная, но, надо надеяться, геологи ее доработают. […]

Ладно, оставим в покое дела такого рода. Вам нужны, возможно, чудеса более броские и наглядные (по мнению многих современных теологов и культурологов, доказательство существования Господа может возникать лишь на основе глубокой и истинной веры в Бога. – Прим. ред.).

А как насчет Нины Новиковой из Великих Лук, которая сломала позвоночник и была жалкой калекой, а в конце шестидесятых годов чудесным образом исцелилась после молебна и сейчас абсолютно здорова?

– Это еще надо доказать. Скорее всего, ее вылечили врачи, а она приписала все Богу…

И вот так всегда. О чем ни скажешь, на все обязательно найдется отговорка. А когда вглядишься в контраргументы внимательно, обнаруживаешь, что все они сводятся к двум основным: либо «сам я не видел, а другим не верю», либо «наука еще не объяснила этого, но со временем объяснит». Первый свидетельствует о крайней недоверчивости, второй – об удивительной доверчивости. Как же это совмещается? Да очень просто. Доверчивость проявляется ко всему тому, что направлено против чуда, а недоверчивость – к тому, что говорит за него. Это показывает, что современный человек заранее убежден, что чудес не бывает, и все его воздыхания «ах, увидеть бы чудо» лицемерны. Тот, кто примет их всерьез и начнет и вправду приводить данные о чудесах, лишь даром потеряет время. Наш закоренелый атеизм непробиваем. […]

Нечто совсем хрупкое и слабое, оставшееся в моей душе от тех полузабытых времен, когда бабушка Оля заставляла меня сморкаться в тряпку и говорила: «Они большевики, потому что у них всего больше», – пересилило мое бешеное зоологическое стремление к почету, власти, деньгам и чинам и спасло мою душу.

В одну сторону тянуло то, что мне хорошо понятно: высокая зарплата, видное служебное положение, полезные связи, заграничные командировки, перспективы дальнейшего продвижения. Все это заявляло о себе громовым голосом, ослепляло своей яркостью и было предметом моего нетерпеливого жгучего вожделения.

А что тянуло в другую сторону, я даже и сказать не мог бы. Оно было тонким, хрупким и расплывчатым. Что-то вроде едва слышного «пи-бип», доносящегося из далекого космоса. Какое-то светлое умиленное облегчение: «Да нет… мы же не такие люди…» И оно перетянуло.

Сильное было побеждено слабым, ясное – неопределенным.

А много позднее, когда мечты о служебной карьере уже окончательно были мною оставлены, у меня неожиданно произошла радостная встреча с бабушкой Олей, изменившая все мои представления о силе и слабости. Наверное, это была предпоследняя наша встреча.

Со дня ее смерти прошло около года. Как-то в ранний час, еще до начала литургии, я зашел в Пименовскую церковь, что близ метро «Новослободская». Надо сказать, я очень люблю эти строгие минуты, когда почти пустой храм освещен лишь пламенем немногих свечей и тусклым предутренним светом, проникающим сквозь высокие узкие окна. Конечно, в церкви благостно и в праздники, когда яблоку негде упасть и ты чувствуешь себя частицей огромного народного тела, не подавляющего твою индивидуальность, как подавляет ее толпа на «массовых гуляниях» в парке культуры, а, наоборот, поднимающего ее до уровня соборной мудрости, – но иногда непременно надо пользоваться и возможностью побыть в храме наедине с Богом и святыми угодниками. Тут можно подойти к любой иконе, самому поставить свечку, подумать о себе, о России, о ее великом прошлом, о ее уповании на будущее; можно войти в предалтарное пространство, над которым нависает купол со Вседержителем, и с особой силой ощутить величие Творца.

Я как раз и стоял пред алтарем. Иконостас в той церкви – редкостная красота, резанный из каррарского мрамора по рисункам знаменитого архитектора Шехтеля. И, глядя на эту красоту, на удивительную кружевную резьбу по белому камню, я вдруг понял: да это же Он создал!

Он, Христос, Сын Божий.

И храм этот Он создал, а не зодчий. Зачем зодчему нужен был бы этот храм, если бы Его не было? И народ российский Он создал из диких языческих племен.

Иконостас высился передо мной неподвижно, но вместе с тем будто летел куда-то, плавно и уверенно. И его полет сопровождался прекрасной музыкой, остановившейся на одной торжествующей ноте. Слышимая мне одному, она делалась все громче и наконец достигла такой силы, что меня охватила дрожь. Мне открылось нечто бесконечно могущественное, чему не могло противостоять ничто. Куда там! «Трудно тебе идти против рожна, Савл». Но вот что поразительно: это была та же самая тихая нота, которую в далеком детстве заронила в меня бабушка. Точно та же, здесь не могло быть никакой ошибки!

И тут появилась она сама. Она оставалась собой, бабушкой Олей, но она была – Он. Они были одно и были – Любовь.

– Так вот, Ба, какая в тебе исполинская, ни с чем не сравнимая сила! А ты притворялась бедной и слабой: «У нас всего меньше…» Да ведь у вас ВСЁ!

Примечания

1

Robert H.Bork. Slouching Toward Gomorrah. NY, 1996.

(обратно)

Оглавление

  • От издателя
  • Предисловие
  • Раздел первый Люди
  •   Его слабость заключается в его силе
  •   А у нас был Высоцкий
  •   Памяти Петра Капицы
  •   Он один знал, куда ведет Россию
  •   Кто нашей стране нужней – губернаторы или сатирики?
  •   За всех за нас вы думали в Кремле
  •   Святитель, связавший три эпохи
  •   Как выпекались кумиры
  •   Два императора на весах вечности
  •   Бог гордому противится
  •   Он тщетно пытался поверить в ложь
  •   Кто Вы, маэстро Михалков?
  •   Владыке Василию Родзянко
  • Раздел второй Держава
  •   Камо грядеши, Русь?
  •   Философия патриотизма
  •   Были ли декабристы русскими?
  •   Славянофилы: мифы и действительность
  •   Нужен ли России царь?
  •   Метафизическая сущность либерализма
  •   Монархия: история или актуальность?
  • Раздел третий Идеалы и реальность
  •   Два пути спасения
  •   Духовная брань России
  •   Наш Бог – Троица
  •   Сподвижник Ярослава Мудрого
  •   Преподобный Серафим и будущее России
  •   Что дало миру христианство?
  •   Его наказ: одухотворяйте всё творение
  •   О времени
  •   О вере и суевериях
  •   Надо объединяться
  •   Миражи двадцатого века
  •   Сильные нашего мира Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Россия земная и небесная. Самое длинное десятилетие», Виктор Николаевич Тростников

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства