Виктор Тростников Вера и разум. Европейская философия и её вклад в познание истины
Предисловие автора
Предлагаемые двадцать пять бесед о европейской философии представляют собой краткое изложение двухсеместрового курса, читавшегося на разных факультетах Российского Православного института имени Иоанна Богослова на протяжении пятнадцати лет. Приступив к преподаванию, я сразу столкнулся со стандартной для перестроечного времени трудностью: вся предыдущая методика, равно как и все имеющиеся учебники и учебные пособия, в один момент сделались непригодными для использования, так как основывались на марксистской идеологии, теперь отменённой. Посоветовавшись со специалистами из Института философии РАН, я принял решение читать просто курс истории европейской философии, давая её критическую оценку с позиции православного миропонимания: начать с древних греков и закончить русской религиозной философией Серебряного века. Естественно, что при отсутствии учебной литературы курс поневоле получился авторским, и я чувствовал себя человеком, который начал учиться плавать непосредственно в тот момент, когда его бросили в воду. Но в этом было и нечто полезное: предоставленный самому себе, я осознавал свою ответственность за построение курса и был вынужден непрерывно работать над его усовершенствованием, учитывая в конце каждого года выявленные в ходе преподавания недочёты и исправляя их в новом учебном году. Огромную помощь в этом оказали мне мои студенты своими вопросами, а зачастую и дельными возражениями. Чтобы эта «обратная связь» была как можно более эффективной, я строил изложение не в форме монолога, а именно в форме бесед. В результате курс явно улучшался, нам удалось_уточнить само понятие «философии» как науки об «отвлечённых началах» (метафизики) и вывести её за пределы «философствования» (вроде того, каким занимались французские просветители XVIII века), а затем постепенно избавиться от гипноза послекантовской «немецкой классической философии». Чем внимательнее мы в неё вглядывались, тем более убеждались в том, что она является в сущности идеологическим инструментом протестантской цивилизации, представленным всему миру как высший образец человеческой мудрости. Эта разрекламированная и непомерно раздутая в литературе вычурная риторика совершенно затмила в умах многих поколений достижения русской философской школы, уходящей своими корнями в православное мировосприятие. А между тем, насколько простая, глубокая и ясная вещь «настоящая философия» – не заказанное напористой и самоуверенной протестантской цивилизацией её теоретическое оправдание, а честное искание Истины – и как нужна такая философия тем русским людям, которые по своей натуре нуждаются в укреплении веры доводами разума.
Вступив в XXI век, мы обнаружили себя в многополярном мире. Это налагает на каждую из существующих сегодня цивилизаций обязанность самоопределиться, осознать свою безусловную ценность. Ибо без уважения к самой себе она не будет уважать других, а без уважения к другим цивилизациям как таким же носителям безусловных ценностей не может быть мирного с ними сосуществования и плодотворного сотрудничества. Поэтому задача самоидентификации русской православной цивилизации в области философской мысли становится требованием не только культурным, но и политическим. В беседах и делается попытка такой самоидентификации.
Данные беседы предлагаются не в качестве готового учебника, а в качестве руководства к действиям по его коллективной разработке. В них содержится лишь сама идея будущего курса философии для нефилософских высших учебных заведений России, который неизбежно должен прийти на смену марксистским курсам.
Текст этой книги формировался не только при участии тех, кто слушал мои лекции. В рукописи его прочитали Михаил Спирин и Олег Козлов, сделавшие ряд ценных замечаний. Но самые веские аргументы в пользу его опубликования нашли мои друзья Дарья и Алексей Ананьевы, которым я выражаю особую благодарность.
Беседа первая Предмет и метод философии
Слово «философия» в переводе с греческого означает «любовь к мудрости». А что такое мудрость? Это не то, что ум. Человек может иметь острый ум, быстро соображать, успешно решать задачи, требующие интеллектуальных усилий, но, если он не разбирается в жизненных ситуациях, не может дать человеку, испытывающему затруднения, хороший совет и сам совершает неблагоразумные поступки, его никак нельзя назвать мудрецом. Умными и даже очень умными нередко бывают дети – мы называем их вундеркиндами или компьютерными гениями и поражаемся совершенству их мыслительного аппарата, – но мудрости в них так же мало, как в любом ребёнке этого возраста.
Мудрость – это и не багаж знаний, не эрудиция. По телевидению часто показывают различные викторины, конкурсы всезнаек, которые могут сразу ответить на самый хитрый вопрос, например: в каком фильме Антониони впервые играл Ален Делон? Удивляясь человеку, который знает такую чепуху, не видишь в нём ничего такого, что можно назвать мудростью: ведь истинному мудрецу глубоко безразлично, какой лицедей изображал такого-то героя, – у него на уме совсем другое. Его интересуют не частности, а мир в целом, принципы, которые лежат в основе его функционирования. Он размышляет над тем, что есть окружающая нас действительность и как нужно к ней приспосабливаться. А для ответа на эти вопросы он ищет внутреннего смысла внешних явлений, сущности вещей, цели своего существования. Иными словами, мудрость есть понимание и чувствование сущности мироустроения и вытекающее из этого умение в него вписаться. Любовь к такому пониманию и есть философия.
Толстой сказал об этом так:
«Философия, в личном смысле, есть знание, дающее наилучшие возможные ответы на вопросы о значении человеческой жизни и смерти».
Как формируется это личное знание? Конечно, из жизненного опыта, из наблюдений – поэтому ни дети, ни поверхностные эрудиты, превращающие свою память в склад не связанных между собой фактов, не могут быть философами. Большинство же людей с возрастом в той или иной степени становятся философами.
Но в наших беседах нас будет интересовать философия не в личном, а в общезначимом смысле, то знание о мире и человеке, которое накапливается веками и тысячелетиями. Мы будем знакомиться с философией как наукой, а одним из главных признаков науки является её кумулятивность, накапливаемость мыслей и идей в течение многих поколений. Благодаря этому свойству любая наука представляет собой знание развивающееся, совершенствующееся, повышающее свою ценность. В него вносят свою лепту люди разных стран и разных эпох, и даже те из них, которые ошибаются и выдвигают неверные теории, приносят пользу, так как отрицательный результат не менее важен, чем положительный, – он избавляет от повторения ошибки, ставя на ложном направлении знак «въезд запрещён». Наука, таким образом, есть продукт коллективного труда, и философия – не исключение. Философы, где бы и когда бы они ни жили и на каком бы языке ни говорили и думали, составляют единую семью, в которой каждый каждому близок и понятен. Какой-нибудь древнегреческий мудрец, живший более двух тысяч лет назад, роднее современному философу, чем сосед по лестничной клетке. Читая труд мыслителя древности, наш современник слышит живой голос друга, которого волновали те же мировые проблемы, который, задавая себе те же самые «детские вопросы», нашёл такие красивые и глубокие ответы, что дух захватывает!
Не будем лицемерить, признаемся самим себе, что все мы немножечко снобы. Втайне мы мечтаем о том, чтобы оказаться в элитарном кружке людей либо очень богатых, либо очень знатных, либо обладающих огромной властью. Но нас туда не пустят, и это хорошо, потому что в этом бомонде на самом деле довольно скучно. И мы поступим по-другому: будем тихонько приходить в компанию аристократов не богатства и власти, а ума и духа – истинной элиты человечества, кладезей мудрости, ударной силы людского интеллекта. Скромно примостившись где-нибудь с краешку, мы будем выслушивать их речи одну за другой, стараясь вникнуть в их богатейшее содержание. Нам важно научиться видеть за внешней оболочкой подлинную суть_вещей. И если у нас хватит желания и терпения набраться ума-разума, о каждом можно будет сказать словами Тютчева:
Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил.Чтобы не слишком разбрасываться, мы будем выслушивать только европейских мыслителей – мы, русские, сами европейцы, и они нам ближе и доступнее. И выслушивать их станем по старшинству – кто раньше родился, тот пусть раньше и высказывается. Так мы лучше увидим сам процесс накопления философской истины, наглядно убедимся в огромной роли преемственности в этой науке, где ученики внимательно изучают наследие состарившихся или умерших учителей.
Конкретно же реализация этой программы будет состоять в прохождении курса истории европейской философии с момента её возникновения в середине первого тысячелетия до нашей эры и до XX столетия нашей эры. Конечно, мы не будем относиться к идеям, возникшим на разных стадиях развития европейской философии, как к бесспорным истинам, а будем подвергать их критическому анализу. И не потому, что мы умнее древних мыслителей, а потому, что упомянутый принцип накопления в науке предоставил в наше распоряжение достаточную полноту миропонимания, с высоты которой можно судить тех, кто этой полнотой ещё не обладал. В чём же состоит этот надёжный критерий оценки философских построений, которым мы станем пользоваться? Не будем забегать вперёд и раньше времени говорить о нём подробно. Лучше сначала убедиться в его действенности, а уже потом воздать ему подобающую хвалу. Скажем пока, что в выработке этого критерия немалую роль играли и те частичные истины, которые прозревали философы, ещё не обладавшие полнотой миропонимания.
* * *
Вы можете удивиться: почему европейская философия началась только в середине первого тысячелетия до нашей эры? Что же, раньше этого срока, на протяжении многих тысяч лет люди не интересовались тем, что есть мир и каково в нём место человека? Не было, что ли, мудрецов, которые делились своими мыслями на этот счёт с соплеменниками и учения которых записывались, распространялись и становились общепризнанными?
Разумеется, философы рождались во все времена, а значит, во все времена существовала и философия, ибо потребность в ней присуща человеку по самой его природе. Ведь Лев Толстой прав: она даёт ответы на вопросы о значении человеческой жизни и смерти, а что может быть актуальнее таких вопросов?
Да, философия существовала всегда, но до определённого времени она входила в состав религии, была от неё неотделима. Но тогда спрашивается: есть ли между ними разница, и если есть, то в чём она состоит?
Сначала о сходстве. Вспомним ещё раз, что разъясняет нам философия. Она разъясняет, что такое окружающий человека мир (объект) и что такое человек (субъект), а также как они соотносятся. Совершенно то же самое разъясняет нам религия, так что она, как и философия, есть знание о самых общих характеристиках бытия, универсальное знание. Но как только они начинают отвечать на поставленный ими вопрос о мироустройстве, так сразу же между ними возникает различие. Ещё перед тем, как приступать к формулировке ответа, религия принимает аксиому, что вне человека (субъекта) помимо видимого мира (объекта) существует ещё одна инстанция, являющаяся для себя, то есть по своей природе, субъектом, но для нас выступающая в качестве объекта. Поскольку этот субъект – объект невидим (нематериален), возникает вопрос, почему религия так уверенно говорит о его существовании и даже утверждает, что он важнее мира и человека? По той причине, что эта божественная инстанция, творящая и организующая всё бытие, открывается человеку в актах, которые так и называются – откровениями, и открывается именно в этом качестве, не просто говоря «я есть», а и сообщая о себе некоторую информацию. Объём этой информации определяется самой божественной инстанцией – она открывается людям в той мере, в какой хочет. Открывается это высшее начало особым харизматическим избранникам – пророкам – и коллективному сознанию специально созданного для этого института церкви, устанавливающей культ этого начала и соединяющей с ним народную массу. Поэтому религию можно назвать знанием о мироустройстве, основанном преимущественно на Откровении, хотя для его расшифровки и понятного народу истолкования необходимы чисто человеческие способности логического мышления. А вот философия не имеет права ссылаться на Откровение, она самоопределяется в качестве такого познания универсальной истины, которое прибегает только к силе человеческого разума. Правда, все мы по своему опыту знаем, что разум в процессе работы время от времени нуждается в подсказках со стороны интуиции, и философы ею вовсе не пренебрегают. Так что, если быть точными, мы должны сказать, что философия есть такой род универсального познания, который преимущественно употребляет интеллект. Поскольку интеллектуальная составляющая есть во всяком религиозном познании, в любой религии имеется некая доля философии. А если считать интуицию тихой подсказкой свыше (что, скорее всего, так и есть), то верно и обратное: в каждой философии есть некая доля религии, а именно – скрытого Откровения, называемого обычно вдохновением (дуновением Божьего Духа). Иными словами, религия и философия действительно тесно переплетены друг с другом и являются просто двумя аспектами единого дела познания истины о сущем. Но почему же тогда в середине первого тысячелетия до нашей эры философия демонстративно отделилась от религии?
Для того чтобы это произошло, необходимы два условия: вера в общественную инстанцию, а значит и в Откровения, должна уменьшиться, а доверие к логическим рассуждениям – возрасти. Тогда философия станет более надёжным средством проникновения в тайны бытия, чем религия, возьмёт над ней верх и отделится от неё как первенствующая отрасль человеческого знания. Именно это и произошло в VI веке до Рождества Христова в античной Греции, и, прежде всего, даже не в самой Греции, а в её колонии, расположенной на юге Италии. Главный город этой колонии именовался Элея, отсюда и название живших в ней греков – «элеаты». Колония была очень богатой, благодаря мореходному искусству имела выгодные торговые связи со странами Средиземноморского бассейна, и её состоятельные граждане, имея достаточное количество рабов, были избавлены от физического труда. Однако часть из них занимала свой досуг не азартными играми, охотой и пирами, как это делали позже римские патриции, а ещё позже – русские помещики, а открыли для себя более утончённое наслаждение – философствовать. Почему эта страсть распространилась прежде всего в Элее, непонятно, но её возникновение именно в греческой среде вполне закономерно. Эта нация становилась всё более культурной (речь идёт, конечно, о верхушке) и в какой-то момент переросла примитивную языческую религию с её блудником Зевсом во главе пантеона – и верить в Откровения, исходящие от него и окружающих его интриганов, озабоченных только тем, чтобы люди приносили им больше всесожжений, было совершенно невозможно. С другой стороны, выборная система, установленная в эллинских полисах, сильно стимулировала искусство ведения логической аргументации при агитации в пользу того или иного кандидата. Вызванное к жизни ради вербовки избирателей, это искусство затем обратилось на познание истины. Так родилась великая европейская философия.
Отделившись от изжившей себя языческой религии, эллинская философия образовала совершенно новый вид универсального знания, которого раньше нигде в мире не существовало, ибо и в Индии, и в Персии, и в Египте, и в
Китае, и всюду философия была частью религиозного знания. Поэтому мы вправе сказать, что философию как науку создали древние греки. В этом, конечно, нужно признать их огромную заслугу перед человечеством. Рождение научной философии было связано с её отказом пользоваться таким источником информации о сущем, как Откровение. Новая методология привела возникшую науку к новой структуризации: в ней появились разделы, которых в религии не было, а некоторые из тех, что были, теперь выпали. Структурное различие религиозного и философского познания иллюстрируется приведённой схемой.
Структурное различие между религией и философией как двумя видами универсального знания
Беседа вторая Только что родившаяся философия сразу задаёт свой главный вопрос
Итак, в середине первого тысячелетия до Рождества Христова в рамках эллинской языческой цивилизации впервые в человеческой истории дерзновенная людская мысль предприняла попытку безрелигиозного, или внерелигиозного, осмысления мироустройства. Как мы увидим дальше, она затянется очень надолго. Собственно, весь наш учебный курс будет ответом на вопрос, насколько успешной оказалась эта попытка и дала ли она хоть какой-то результат.
Построение безрелигиозной картины мира началось почти одновременно в двух далёких друг от друга частях греческого мира: в Элее, в Южной Италии, и в провинции Иония (нынешняя Турция) в городах Милете и Эфесе. Все три этих города были греческими колониями. Ионийская школа получила известность раньше элейской, и потому в учебниках по истории философии именно её представителям отдаётся приоритет в создании античной философии. Однако согласно тем определениям, которые мы дали выше, эту стандартную точку зрения следует пересмотреть. Прежде всего надо говорить здесь не об античной (или древнегреческой) философии, а о философии вообще, о философии как принципиально новой области исследования, которой раньше никто и нигде не занимался, ибо универсальным знанием, дающим ответы на «мировые вопросы», была религия. Но дело даже не в этом. Ионийские мыслители занимались совсем не тем, что в строгом смысле этого слова следует называть философией. Давайте в этом убедимся.
Основателем и первым учителем ионийской школы был Фалес Милетский (VII в. до н. э.). Он прославился тем, что предсказал затмение Солнца и его стали считать великим мудрецом. Некоторые историки подозревают, что информацию о затмении он получил от посещавших Милет индийских купцов, которые располагали таблицей затмений. Перейдя к проблемам более общим, он заявил, что первоначалом всего, что образует мир, является ВОДА. Космос же он представлял так: в его основании находится имеющая форму диска земля, плавающая в океане. Над ней находятся звёзды, а ещё выше – солнце. Сегодня мы можем сказать, что в его космологии нет и намёка на правду, и даже если под «водой» понимать водород, то есть протоны или электроны, то неверно, что материя состоит из них, ибо есть ещё нейтроны, мезоны и фотоны.
Учеником Фалеса был Анаксимен (VI в. до н. э.). Он учил, что первоосновой вселенной является ВОЗДУХ: его сгущения и разрежения образуют все вещества, нас окружающие. Землю он сделал шарообразной и поместил её в центр сферы, на которой расположены звёзды. Сейчас мы знаем, что небесная сфера – плод зрительной иллюзии и больше ничего. Единственно интересная мысль Анаксимена – объяснение того, почему Земля не падает на звёздную сферу: поскольку Земля находится на одинаковом расстоянии от всех точек небесной сферы, она не знает, на какую точку ей падать (почему на эту, а не на ту?) и поэтому вечно остаётся неподвижной. Тут мы видим предвосхищение «буриданова осла», умершего от голода, находясь между двумя охапками сена. В том же VI веке жил Анаксимандр; у него первоосновой мира было «беспредельное» (апейрон), свойства которого он, впрочем, не разъяснял. Более интересны Эмпедокл (490–430 гг. до н. э.) и Гераклит из Эфеса (544–486 гг. до н. э.). У них не одно первоначало, а четыре: огонь, вода, воздух, земля. Гераклит, единственный из ионийцев, развивал циклическую космогоническую идею. Вселенная меняется повторяющимся образом – огонь живёт смертью земли, воздух – смертью огня, вода – смертью воздуха, земля – смертью воды. Скорее всего, идея цикличности тоже заимствована им от индусов. Гераклит известен также изречениями «Всё течёт, всё меняется» и «Нельзя дважды войти в одну реку».
Конечно, это никакая не философия, а что-то вроде зачатков химии или физики: каждый из ионийцев даёт свою «таблицу Менделеева», список элементов, из которых состоит материя, причём сами эти элементы тоже материальны. Одна материя сводится (редуцируется) к другой, вот и всё. Тут нет движения в глубину, тут обсуждается, как одна материя образует другую, а это всего лишь естествознание или натурфилософия, а она так же отличается от философии, как «милостивый государь» от «государя». Философия начинается там, где ставится вопрос не из чего состоит видимая реальность, а что невидимое стоит за видимой реальностью – тут действительно делается шаг в глубину бытия, тут позади оставляется физика и начинается метафизика. Этот шаг сделали настоящие философы – элеаты.
Вот подлинные отцы-основатели мировой философии: Ксенофан (родился в 570 г. до н. э.), Парменид (родился в 540 г. до н. э.) и его ученик Зенон (480–430 гг. до н. э.). Наиболее творческой личностью в этой триаде, олицетворением элейской школы, был Парменид – гений самой высокой пробы.
Можно даже сказать, что от элеатов и пошла современная философия, поскольку они правильно поставили вопросы, касающиеся мироустройства, и указали, где и с помощью какой методологии надо искать на них ответы. И с тех пор ничего не изменилось: на протяжении двух с половиной тысяч лет все крупнейшие философы ставят точно те же вопросы и пользуются той же самой методологией для их разрешения. Это означает, что безрелигиозное постижение бытия, то есть то предельное знание о мире, которое можно получить не прибегая к Откровению, явилось сразу в своих общих чертах и в дальнейшем подвергалось лишь переоткрытию, уточнению, детализации и переложению на язык и образы, привычные для других поколений. Надо заметить, что многие из этих переложений только замутняли идею Парменида, так что оригинал оставался непревзойдённым.
Ещё одна оговорка. Высказывания самих элеатов дошли до нас лишь в отрывочном цитировании, но дух их учения передаёт нам Платон, который считал себя их учеником и последователем. Он относился к ним с таким пиететом, что в молодости специально ездил в Элею, где старики могли ещё помнить живого Парменида, тем более Зенона. Один из лучших диалогов Платона так и называется «Парменид». Однако мысли великого элеата, как и мысли Сократа, Платон подаёт в своей собственной интерпретации, так что это нельзя считать цитированием. Поэтому то, что мы сегодня говорим об учении Парменида, есть не что иное, как реконструкция. Вот изложение этой реконструкции.
Как и все философы вообще, элеаты имеют своей конечной целью понять существующее, или сущее. И, как перед всеми философами, перед ними встаёт вопрос: возможно ли такое понимание? И сразу, с порога они отвечают утвердительно. Эта возможность заложена в самом их определении сущего: СУЩЕСТВУЕТ ТО, ЧТО МОЖНО ПОЗНАТЬ; ТОГО, ЧЕГО НЕЛЬЗЯ ПОЗНАТЬ, НЕ СУЩЕСТВУЕТ.
На этом определении стоит остановиться, ибо тут может возникнуть впечатление, будто элеаты – рационалисты. Это совершенно не так. Философский рационализм возник гораздо позже, достигнув апофеоза в декартовском «я мыслю, следовательно, я есть» и в гегелевском «всё действительное разумно, и всё разумное действительно» (под «мыслью» понимается логическое рассуждение, а под «разумным» – то, что удовлетворяет критериям формально строгого вывода). Элеаты же не придают никакой цены формальной логике и нарочито демонстрируют её беспомощность. Именно её дискредитации посвящены знаменитые «апории» (парадоксы) Парменидова ученика Зенона, которые так поразили Пушкина, что он откликнулся на них стихотворением:
«Движенья нет», сказал мудрец брадатый. Другой смолчал и стал пред ним ходить. Сильнее бы не мог он возразить; Хвалили все ответ замысловатый. Но, господа, забавный случай сей Другой пример на память мне приводит: Ведь каждый день пред нами солнце ходит, Однако ж прав упрямый Галилей.Тут Пушкин имеет в виду апорию «стрела». Она доказывает, что стрела не может лететь. В самом деле, в каждый момент времени стрела находится в определённом месте пространства, то есть в этот момент она неподвижна, но если она неподвижна во все моменты, значит, она неподвижна всегда, так что «брадатый» мудрец прав – движенья нет. Зенон иронизирует здесь над рационалистами: вот к чему приводит ваше хвалёное строго логическое рассуждение – к противоречию с тем, что твёрдо знает каждый ребёнок: с тем, что движение есть. А откуда мы знаем, что оно есть? Мы это видим – пусть кто-нибудь встанет со стула и пройдётся перед нами.
Следовательно, слово «познать» не связано у элеатов с логикой, с дискурсивным рассуждением – они принципиальные иррационалисты. Замечательно, что эта позиция блестяще подтвердилась современной наукой как совершенно правильная. В XIX веке, в период господства рационализма и материализма учёные всерьёз уверяли человечество, что любую истину можно получить с помощью чисто математического вывода, то есть «вычислить» её. Но в 1930-х годах сначала австриец Гёдель, а потом поляк Тарский доказали, что формально-логический вывод как инструмент познания истины очень скромен по своим возможностям и большинство верных сведений о мире, которыми располагают люди, получены ими совсем другими средствами. Какое же средство избрали в качестве самого надёжного элеаты, что означало для них «познать»?
Это означало для них увидеть. Только не физическими очами, а очами ума, умозрением. Они признавали наличие в человеке некоей интеллектуальной интуиции, позволяющей уму схватывать суть того, на что он себя направляет. Что именно может схватить, то есть познать наш ум? Конечно, не форму, не цвет, а смысл, идею своего предмета. Но поскольку возможность быть познанным у элеатов равносильна предикату существования, значит, у нас в мире реально существуют идеи, а все остальное производно, вторично и даже иллюзорно. Такое миропонимание называется идеализмом, поэтому мы можем сказать, что создатели европейской философии создали её в конкретной форме философского идеализма, основателем которого несправедливо считается их позднейший ученик Платон.
В области методологии, которую по необходимости им пришлось создавать на голом месте, элейские мудрецы тоже совершили прорыв для всех последующих поколений – создали совершенно новый язык философии, основой которого стали общие понятия (категории), или универсалии. Этот язык был им абсолютно необходим. Ведь универсалии были для них единственно существующими данностями, из которых складывается всё, а названий для таких данностей в естественном людском языке (в данном случае в греческом) не было, ибо люди с такими абстракциями никогда не имели дела, они для них не являлись реальностью, которую нужно как-то обозначать. Как у негров из Сенегала нет в лексиконе слова «снег», так в дофилософскую эпоху ни у кого не было таких слов, какие теперь употребляются в метафизических рассуждениях. Элеаты указали способ получения этих терминов: их нужно брать из обычного языка, придавая им новое значение, определяемое контекстом. Пример – термин «материя».
Как первооснователи философии, элеаты первыми столкнулись и с проблемой, которая оставалась едва ли не главной головной болью этой науки на всём протяжении её существования и различные решения которой порождали различные её направления и школы. Эта роковая для безрелигиозного универсального познания проблема состоит в следующем.
Философ размышляет над тем, как устроен окружающий мир, хочет разгадать его внутреннюю природу, понять, каков он сам по себе, каким был до появления человека и будет после его исчезновения с лица земли. Для этого необходимо получить доступ к его сокровенному внутреннему, собственному бытию, а это принципиально невозможно, поскольку мы всегда имеем дело не с миром, как таковым, а с теми донесениями о нем, которые доставляют нам наши органы чувств. Глаз посылает в наш мозг зрительные сигналы, ухо – сигналы акустические, рука, ощупывающая предмет, докладывает тому же мозгу об осязательных ощущениях, и всё это после обработки сознанием порождает представление об окружающем мире. Но имеем ли мы право утверждать, что представление о мире и есть сам мир? Дикарь или невежда, конечно, отождествляют эти вещи, но философ, обязанный тонко различать понятия, не должен этого делать. А поскольку мы никак не можем выскочить из представления о мире и пробиться к самому миру, к вещам в себе (Ding an sich), как принято говорить со времён Канта, у философа не может не возникнуть чувства неисполнимости своего познавательного замысла.
Чтобы лучше понять эту тупиковую ситуацию, прибегнем к аналогии. В годы «железного занавеса» мы, жившие в СССР, очень хотели понять, что такое Америка, какова там жизнь, в чём суть этой страны. Раз и навсегда ответить на эти вопросы можно было бы только одним способом: съездить туда и какое-то время там пожить. Но это было невозможно. Поэтому мы судили о Соединённых Штатах по радиопередачам «Голос Америки», вслушиваясь в них сквозь треск глушилок. В результате в нашем сознании возникло определённое представление о тамошней жизни, которое мы считали истинным. Но когда занавес пал и мы стали туда ездить, оказалось, что это представление совершенно не соответствовало действительности. Только установив прямой контакт с Америкой в обход радиоволн, мы узнали о ней правду. А установить такой же прямой контакт с внешним миром в обход сигналов наших органов чувств и сделать таким образом «вещи в себе» «вещами для нас», понятыми нами изнутри, совершенно невозможно.
Элеаты не только осознали всю серьёзность этого вызова человеческому стремлению познать мир, но и нашли для себя творческий ответ на него. Чтобы объяснить, в чём он заключался, продолжим нашу аналогию.
Надо ли нам приходить в уныние оттого, что внутренняя жизнь американского народа отделена от нас «железным занавесом» и потому недоступна нашему прямому наблюдению? – могли мы поставить вопрос в советские годы. Подумав как следует, мы должны были бы всё-таки ответить: не надо. Ведь мы имеем возможность наблюдать внутреннюю жизнь нашего народа, вступая с ним в прямой контакт безо всяких радиоволн, а если допустить, что американцы – такие же люди, как и мы, что им свойственны те же мысли, чувства и желания, что они так же реагируют на внешние события, то, учитывая условия, в которых они находятся, мы можем «влезть в их шкуру» и по-настоящему понять их. Допущения, позволяющие сделать это, есть постулат о том, что природа человека, где бы и в каких обстоятельствах он ни жил, одна и та же, что есть некая универсальная идея человека, которую можно постигнуть, изучая ближних, и затем распространить на дальних.
Похожий постулат приняли элеаты. Они предположили, что общезначимые понятия, универсалии, из которых строится, как из кирпичиков, всё сущее, одни и те же для внешней реальности и для внутреннего мира человека (в этом и состоит их общезначимость), и эти универсалии умопостигаемы, ибо умопостигаемость и есть существование, то есть принадлежность к сущему. Но тогда всё равно, где постигать эти универсалии – там, где они отделены от нас посредничеством наших органов чувств, или в самих себе, где они открываются нашему уму непосредственно.
Это предположение даёт ключ к познанию всего, так как его часть, заключённая в нас, подобна части, находящейся вне нас, – ими управляют одни и те же идеи, одни и те же смыслы. Призыв к пользованию этим ключом древнегреческие философы облекли в краткую форму: ПОЗНАЙ САМОГО СЕБЯ, подхваченную Сократом и дошедшую до нас через Платона. Ты – микрокосм, являющийся миниатюрной моделью большого космоса, всматривайся в себя, и ты поймёшь, как устроен большой космос.
Что же обнаружили элеаты, начав эту интроспекцию? Они обнаружили поразительный факт, до этого никого не поражавший, – тот факт, что вглядывание человека в самого себя возможно. Никто раньше этому не удивлялся, а Парменид удивился, и из такого удивления выросла вся европейская философия. Чему же тут было удивляться?
А вот чему. Ведь человек есть субъект – то, что вглядывается и размышляет, а то, во что он вглядывается, есть объект – объект вглядывания и осмысления. Как же он может быть одновременно субъектом восприятия и его объектом? Что же ему – раздвоиться?
Не надо человеку раздваиваться – отвечает Парменид, – он и так изначально раздвоён: в нём есть и субъект, и объект, и только вместе они составляют микрокосм, который представляет собой человеческое существо.
Беседа третья Учение элеатов о «едином»
За две предыдущие беседы, я надеюсь, мы получили уже кое-какие представления о том, что такое философия. Давайте проверим, так оно или нет. У нас есть две методологические установки, которыми мы можем воспользоваться: «Существует то, что можно познать» и «Познай самого себя». Это не так уж мало.
Итак, начнём со второго тезиса. «Я хочу познать самого себя». Это значит, что предмет моего познания – то же самое моё «я», которое хочет познать этот предмет. Чтобы дело как-то сдвинулось с места, надо в первую очередь дать определение этому «я». Как же его определить?
– Что тут думать, – скажете вы, – каждый из нас даёт такое определение, когда начинает писать какое-нибудь заявление или просьбу. Я, скажем, начинаю писать так: «Я, Виктор Николаевич Тростников, проживающий: ул. Верхняя, 40, номер паспорта такой-то, работающий преподавателем в Российском православном университете» – и так далее. Таким образом, разъяснение того, что такое «я», состоит из перечисления характерных для меня свойств или признаков. Их очень много – к перечисленным можно добавить рост, вес, цвет глаз, рисунок отпечатков пальцев и ещё массу чего. Такого набора признаков, какой имеется у меня, не имеется ни у кого на свете, поэтому, если взять его за моё определение, он позволит идентифицировать меня абсолютно безошибочно. Итак, «я» – это человек, имеющий такой-то набор признаков, не так ли? Можно на этом остановиться?
Никак нельзя. Стоит чуть подумать, и это определение рассыпается. Двадцать лет назад у меня были совершенно другие признаки – и жил я не там, и работал в другом месте, и вес был поменьше, и так далее. Но и двадцать лет назад это было то же самое «я», что и сейчас.
Люди, которые смотрят на меня со стороны, то есть для которых я – чистый объект, могут отождествлять меня с набором внешних признаков, да и то только в данный момент, поскольку до него признаки были другими и после него станут другими. Да и я сам, если смотрю на себя со стороны, тоже могу описывать себя признаками. Возможно ли это? Конечно, каждый по сто раз в день так себя и видит. В «Войне и мире» Наташа Ростова после бала слышит голос, произносящий: «Какая прелесть эта Наташа!» Чей это голос? Конечно, её же самой, больше никого в комнате нет. Значит, её «я» как воспринимающий субъект действительно отделилось от её «я», как воспринимающего объекта. И такое странное отделение постоянно происходит с любым человеком, поэтому он может описывать себя в заявлении, как бы со стороны.
С тех пор как мне было три года, в моём теле десять раз сменились все клетки, совершенно другим стал облик, выпали на голове волосы, а на подбородке, наоборот, появились, изменились вкусы, мысли стали совершенно другими, то есть на месте того человека появился абсолютно другой человек. Почему же я говорю: «Когда мне было три года…» – и это никого не удивляет? По той причине, что я точно знаю: внутри себя, то есть как субъект, я в три года был точно таким же, как сейчас, что в этом невидимом ядре моей личности, без которого не было бы ни самой этой личности, ни каких бы то ни было внешних её признаков, описываемых в анкете, – за прошедшие десятки лет ничего ни на йоту не прибавилось и не убавилось.
Итак, задача познания самого себя оказывается более сложной, чем можно было подумать. Надо решить не одну, а целых три задачи: познать своё «я» как субъект, познать своё «я» как объект и познать механизм взаимодействия между этими двумя «я».
Первая задача самая простая. «Я» как объект представляет собой, как и всякий другой объект, набор свойств и признаков. Это – структура, состоящая из множества элементов, каждый из которых, в принципе, доступен наблюдению и изучению. Отличие моего «я» как объекта от других объектов, внешних по отношению ко мне, заключается лишь в том, что некоторые элементы образующей его структуры относятся к моему внутреннему миру и, соответственно, их удобнее наблюдать и познавать мне самому, но и другие люди могут их обнаружить, если будут внимательны. Скажем, мне самому удобнее, чем окружающим, оценить степень своей чувствительности к мнению обо мне окружающих – речь идёт не о реакции на упрёки или похвалы, которая определяется в значительной мере воспитанием, а о внутреннем восприятии, о котором непосредственно никто, кроме меня, знать не может. Но и в этом случае, в момент наблюдения за упомянутым свойством, оно выступает для меня объективным, а самоанализ протекает и здесь по тем же правилам, что и анализ окружающего мира или представления о нём, и возникающие при этом вопросы типичны для гносеологии. Но и внешние наблюдатели, особенно если это психологи, располагающие приборами, могут определить меру моей чувствительности.
О нашем внешнем структурированном «я», «я – объекте», можно сказать ещё и так: это – та составляющая нашей личности, которая только и известна другим людям и которая является поэтому для них самой важной. Для них я – это мой набор признаков, моя структура. Это доказывается существованием закона о сроке давности, после которого наказание за совершённое преступление отменяется. С точки зрения общества и государства, за этот срок человек становится уже не тем, который совершал преступление, а совсем другим, так что нести ответственность за того, предыдущего человека, не обязан. И хотя внутреннее «я» ни у кого ни на волос не меняется, оно окружающих людей не интересует – для них его как бы нет.
Труднее обстоит дело с познанием своего «я» как субъекта. Трудность тут одна, но она имеет принципиальный характер. Чтобы познать, или, что то же самое, понять нечто, надо поставить его перед собой и вглядеться в него, неважно, физическим или умственным взором. То, во что мы вглядываемся, вдумываемся или пытаемся схватить умозрительно, по самому определению есть объект – объект вглядывания и вдумывания. Но как только мы делаем наше внутреннее «я» объектом, оно сразу же перестаёт быть субъектом, а ведь мы хотим познать его свойства именно как свойства субъекта. Понять, как устроен какой-то механизм, что у него внутри, можно лишь наблюдая его в действии.
Чтобы познать себя в качестве вглядывающегося в какой-то объект субъекта, я должен вглядеться в себя в тот момент, когда я вглядываюсь в объект, но я не могу вглядываться сразу и в объект, и в самого себя. Поэтому устройство моего внутреннего «я» и его свойства являются для меня непознаваемыми, и, как бы я ни старался, мне не дано узнать, что находится внутри моего «я – субъекта», каково его содержание. А теперь вспомним принцип «чего нельзя познать, того не существует». Структуру моего внутреннего «я» нельзя понять, значит, в нём нет никакой структуры, нет частей, то есть оно является целостным, слитным, бесструктурным. Как только мы обращаем свой взор на внутреннее устройство, оно тут же загораживается от нас непроницаемым экраном, следовательно, бессмысленно говорить что-либо об этом устройстве и надо считать, что его вообще нет. Но в этом отрицательном утверждении есть элемент положительного знания. Мы поняли очень важную особенность нашего внутреннего «я»: оно является ЕДИНЫМ. Дуализм человеческого «я» обретает конкретное содержание: «я» как объект множественно, «я» как субъект едино.
К этой информации о нашем внутреннем «я» можно добавить и другую, связанную с его функционированием. Когда я думаю о чём-то или воспринимаю что-то, это делает «я – субъект», ибо думать и воспринимать – дело именно субъекта. В самом акте обдумывания или восприятия не принимают никакого участия качества моего «я» как объекта – ни умственные способности, ни впечатлительность, – они влияют только на то, хорошо ли я обдумываю или воспринимаю свой предмет. Зато, если не будет моего «я» как субъекта, не будет никакого обдумывания и восприятия. Отсюда можно заключить, что наличие во мне моего внутреннего «я» является непосредственной причиной того, что я умею думать и воспринимать, то есть что это оно думает и воспринимает. Но просто его наличие не может быть первопричиной моего думания и воспринимания – ведь оно присутствует во мне всегда, а думаю и воспринимаю я лишь иногда. Когда же оно включает в действие свою способность думать и воспринимать и почему делает это? Ответ тут только один: потому, что оно так хочет. А спрашивать, почему оно так хочет, нелепо, ибо хотение есть акт воли, а синонимом слова «воля» является слово «свобода» (например, «в 1861 году русским крестьянам дали волю»), свобода же есть отсутствие внешней обусловленности, по-другому беспричинность, а как можно задавать вопрос, в чём причина беспричинности?
Декарт, с философией которого мы познакомимся позже, сказал: «Я мыслю, следовательно, я есть», и это сочли верхом мудрости. Но Декарт не исполнил завета древнегреческих мудрецов додумывать всё до конца. Мы последуем этому завету и пойдём на один шаг дальше Декарта, добавив к его тезису другой: «Я мыслю, следовательно, я хочу мыслить». Ещё дальше, как мы сейчас видели, идти уже нельзя. Так мы получаем ещё одну очень важную информацию о нашем внутреннем «я»: если по природе оно есть ЕДИНОЕ, то по своему действию есть ВОЛЯ.
Наконец, о взаимодействии «я – субъекта» и «я – объекта». Здесь мы имеем очень любопытную ситуацию. Вернёмся опять к феномену размышления. Размышляет, как мы уже знаем, внутреннее «я». Но над чем оно размышляет? Над каким-то поставленным перед собой предметом осмысления. Этот предмет может быть либо реальным, то есть таким, о котором доносят нам наши органы чувств, либо воображаемым, который «я» само ставит перед своим мысленным взором. Начнём с первого случая.
Когда мы осмысливаем фрагмент внешней реальности, процесс сводится к отысканию нашего смысла в наборе цветовых пятен и звуков и во включении этого нового для нашего внутреннего «я» смысла в свой состав. Это, конечно, не означает, что достигнутый смысл стал частью внутреннего «я»: как мы знаем, в нём нет никаких частей. Вхождение в него ещё одной добавки можно сравнить с поглощением астрономической «чёрной дырой», где всё сплавляется в один недоступный внешнему наблюдению «атом» какого-нибудь упавшего на неё тела, например метеорита. Таким образом, в акте восприятия внутренним «я» внешних впечатлений может произойти его количественное обогащение.
Иначе обстоит дело при осмыслении нашим «я» предмета, порождённого его собственным воображением. Прежде всего заметим, что такого осмысления не могло бы быть, если бы внутреннее «я» не обладало способностью, оставаясь неделимым и, следовательно, ничего не теряя, выбрасывать из себя наружу в качестве некоего протуберанца нечто такое, что сразу же превращается в структурированный объект. Теперь о нём уже можно говорить как о «части» единого «я», ибо он вошёл в тот мир, где есть эта категория.
Осмысливая фрагмент своего собственного содержания, наше «я» может заметить в нём какие-то дефекты логического или эстетического характера и тут же устранить их. После этого «я» втягивает улучшенный фрагмент в себя обратно, в результате чего происходит его качественное обогащение, усовершенствование.
Самым ярким примером такого способа самоусовершенствования является феномен раскаяния. Он хорошо описан тем же Пушкиным:
Воспоминание безмолвно предо мной Свой длинный развивает свиток. И с отвращением читая жизнь мою, Я трепещу и проклинаю, И горько сетую, и горько слёзы лью, Но строк печальных не смываю.Раскаяние есть частный случай приближения к истине. Можно извлечь из себя, улучшить и спрятать обратно мысль – это будет рассудочное приближение. Можно сделать то же самое со своими эмоциональными оценками, навести порядок в области чувств – это будет эстетическое приближение. Можно, наконец, развернуть перед собой свиток своей жизни и увидеть в ней такие поступки, которые больше не станешь повторять, – это будет экзистенциальное приближение, может быть самое важное.
Смыть печальные строки невозможно, но печалиться о них полезно, ибо это меняет в лучшую сторону качество нашего «я».
Для того хранилища или резервуара, в котором хранится содержание нашего «я», обычно используется термин «память». Если мы хотим быть настоящими философами, мы не должны его употреблять, ибо он не имеет определения, а следовательно, бессмыслен. Ничего другого сказать о памяти, кроме того, что она помогает нам запоминать, невозможно, поэтому не надо засорять язык лишними словами. Что это за устройство, обеспечивающее нам запоминание, где оно находится и как действует – знать принципиально нельзя, ибо оно находится в нашем внутреннем «я», которое непостижимо. Так что не следует удваивать понятия и вместо того, чтобы говорить «Это ушло в мою память», лучше сказать «Это ушло в моё “я”».
Способность нашего «я» отчуждать от себя фрагменты своего содержания, претворяя их в наблюдаемую структуру, и вбирать их обратно, растворяя в своём едином, даёт нам возможность диалога не только с самим собой, но и с другим человеком. Действительно, всякая беседа протекает по одной и той же схеме.
1. Иванову приходит в голову мысль: «Хорошо бы в такой жаркий солнечный день пойти в павильон на набережной и выпить по кружке пива».
Мысль эта приходит в голову никак не в словесной форме, не в расчленённом на слова виде, а мгновенно, сразу и целиком. О таких мыслях иногда говорят: «Меня вдруг озарило». Но передать её Петрову в таком свёрнутом виде Иванов не может, ибо телепатии нет. Приходится совершить ещё один акт.
2. Иванов переводит свою целостную мысль в словесную форму, во фразу, которая представляет собой внешнюю и для него, и для Петрова структуру. Эту структуру он представляет Петрову средствами своего голосового аппарата.
3. Петров, восприняв эту структуру с помощью слухового аппарата, предъявляет её своему внутреннему «я», которое свёртывает её в целостную мысль, повторяющую мысль Иванова, и его «я» оценивает эту мысль как хорошую. После этого оба идут в павильон.
Предложение попить пивка, конечно, несерьёзная передача мысли, но абсолютно так же протекает самая наисерьёзнейшая. Великий математик Анри Пуанкаре понял все свойства автоморфных функций и даже их связь с геометрией Лобачевского в тот момент, когда занёс ногу над ступенькой кареты, но ещё не успел опустить. Из этого озарения затем вышли десятки страниц мемуара (трактата. – В. Т), заложившего новое направление в математическом анализе. Тысячи математиков, читая этот мемуар, свёртывали его структуру в целостную мысль – ту самую, которая озарила Пуанкаре, – и работали дальше.
* * *
Отцы-основатели философской науки построили свою модель большого космоса по аналогии с микрокосмосом, которым является человек. Неизвестно, в какой мере они руководствовались собственным тезисом о том, что нужно прежде всего познать самого себя, но для нас сейчас важна не их методология, а их результат. Автором элейской космологии был, по всей вероятности, Парменид; его учение мы и изложим сейчас в краткой форме, используя в качестве основного источника диалог Платона «Парменид».
Исходная задача Парменида – понять, что есть Единое. Познание этой категории идёт у него по пути отбрасывания тех свойств, которыми Единое не обладает. Такое познание называется апофатическим, и оно играет важнейшую роль в христианском богословии, которое, несомненно, заимствовало его у древнегреческих философов. Вот к каким выводам приводит этот метод по отношению к Единому.
1. Оно беспредельно, то есть не имеет границ. В самом деле: если бы у него была граница, то была бы и серединная часть, а у Единого не может быть частей.
2. Оно не имеет пространственной формы, иначе существовало бы её очертание, то есть граница, а её, как мы доказали, быть не может.
3. Оно вообще не может находиться в пространстве, так как в этом случае оно состояло бы из частей, находящихся в разных местах, а частей у него быть не может.
4. Оно не может жить во времени, ибо тогда оно распадалось бы на «Единое в момент t1», «Единое в момент t2» и так далее, то есть опять же имело бы части.
То, что не находится в пространстве и времени, не имеет ни границ, ни очертаний, по здравому человеческому рассуждению просто не существует. Однако Парменид принимает его существование в качестве постулата, на котором строится вся его система. Поэтому вопрос о его существовании не обсуждается, а обсуждается вопрос, какие его свойства вытекают из факта его существования.
Дальше Парменид проводит изумительное по тонкости и глубине различение понятий, которые всегда и все путают, сваливая в одну кучу: понятий существования и бытия. Быть, по Пармениду, значит являться объектом, доступным субъекту. Быть – значит присутствовать в мире, причём так, что это присутствие можно обнаружить. Существование же есть нечто другое – сейчас увидим, что, но оно, несомненно, причастно бытию. Действительно, если бы оно не было причастно бытию, то его нельзя было бы обнаружить, а значит, и познать, а того, чего нельзя познать, не существует. Но существование не есть бытие – в этом общем атрибуте совмещаются два свойства – чистое существование, существование без бытия, и собственно бытие. Чистое существование не обнаруживается и не демонстрируется – это чёрная дыра, которая существует, но которой во вселенной нет, ибо она недоступна никакому наблюдению. Но чтобы обладать бытием, стать наблюдаемым, необходимо прежде обладать чистым существованием, существовать внутри себя, никак не проявляясь снаружи. Иными словами, чистое существование есть возможность бытия, а бытие – реализованное в нём чистое существование. Когда же мы говорим о чём-то, что оно существует, мы понимаем это как пару свойств: чистое существование плюс бытие. Чистым существованием обладает Единое. Отсюда основное положение философии элеатов: «СУЩЕСТВУЮЩЕЕ ЕДИНОЕ ДОЛЖНО БЫТЬ ЦЕЛЫМ, А ЕДИНСТВО И БЫТИЕ – ЕГО ЧАСТЯМИ».
Тут требуется разъяснение. «Существующее Единое» есть нечто большее, чем просто Единое: оно не только обладает чистым существованием, но и является, то есть здесь и то и другое вместе. Тем не менее это не две данности, а одна – оба атрибута входят в него как части, образуя целое.
А теперь нанесём последний штрих в описании элейской философии – он очень важен. Существующее Единое обязано время от времени выбрасываться наружу, обретая бытие. Из чистого существования Единого в бытие переходит каждый раз какая-то часть его содержания. Если же оно развернётся в структуру всё целиком и эту структуру кто-то окинет взором как целое, этому взору откроется «ДРУГОЕ ЕДИНОГО». Понятно, что по самому своему происхождению Другое имеет в точности то же по объёму содержание, что и Единое, но воплощение, или, как говорят, модус, совершенно иной: вместо единства – множественность.
Беседа четвёртая Космология Платона
Платон (427–347 гг. до н. э.) – самый известный из древнегреческих философов, более всех цитируемый и обсуждаемый. Литература о нём необъятна, его имя, наряду с именем Аристотеля, открывает список общепризнанных мудрецов. Более чем два тысячелетия не уменьшается популярность Платона. Причина – не столько его личные дарования, сколько то, что сочинения Платона – почти единственное, что сохранило для последующих поколений интеллектуальные достижения его непосредственных предшественников и учителей из элейской школы, а также учение Сократа. Надо заметить, что Платон и не претендовал на авторство во многих разъясняемых им вопросах, более того, как можно предположить, нередко и свои собственные мысли излагал от чужого имени, вкладывая их в уста того же Сократа и других мыслителей. Но сказать, что Платон светит отражённым светом, было бы несправедливо; он, несомненно, внёс в философию и свой собственный творческий вклад.
На идейную позицию всякого человека сильно влияет то, когда и где он жил. Платон все свои 80 лет провёл, за исключением нескольких путешествий, в Афинах – городе-государстве (полисе), который нынешняя западная цивилизация считает колыбелью своего социального устроения, а именно – демократии и, конечно, очень хвалит. Для нынешнего западноевропейца и особенно американца само слово «демократия» стало священным, поползновение на неё считается величайшим преступлением, а её насаждение там, где её нет, любыми средствами, включая бомбардировки, – доблестью и долгом всякого человека. Платон был одним из тех совсем немногих людей, чей срок земного существования в точности вписался в золотой период афинской демократии, он застал её расцвет и начало её заката. Он родился всего через два года после того, как умер основатель демократического законодательства
Перикл, и был ещё жив, когда на севере Балканского полуострова подрастал Александр Македонский, чья империя скоро поглотила не только Афины с их демократией, но и всю Грецию, а заодно и половину известного грекам мира. Платон принадлежал как раз к той элите Афин, которая в первую очередь пользовалась благами демократии, созданной ею «под себя». По всему этому он должен был бы быть певцом придуманной Периклом общественной системы, дать ей прочное философское обоснование. Процитируем ещё раз слова Тютчева:
Блажен, кто посетил сей мир В его минуты роковые. Его призвали всеблагие Как собеседника на пир. Он их высоких зрелищ зритель, Он в их совет допущен был, И заживо, как небожитель, Из чаши их бессмертье пил.Но послушайте, что он говорит о демократии! Характеризуя ревностных «демократов», добивающихся того, чтобы их выбрали в органы власти, Платон пишет: «Они, за редкими исключениями, чуть ли не стоят во главе: самые ядовитые из этих трутней произносят речи и действуют, а остальные усаживаются поближе к помосту, жужжат и не допускают, чтобы кто-нибудь говорил иначе». Платон отвергал демократию не только из нравственных соображений (зная её близко и изнутри, он видел её демагогичность и бесстыдное лицемерие), но и по причине серьёзной угрозы с её стороны всему обществу. «Наглость они будут называть просвещённостью, разнузданность – свободою, распутство – великолепием, бесстыдство – мужеством». А конец этому всегда один: «В демократическом государстве только и слышишь, как свобода прекрасна и что лишь в таком государстве стоит жить тому, кто свободен по своей природе». Однако «тирания возникает, конечно, не из какого иного строя, как из демократии, иначе говоря, из крайней свободы возникает величайшее и жесточайшее рабство».
Мы не случайно начали разговор о Платоне с ознакомления с его политическими взглядами. Его нравственные переживания, связанные с разочарованием в демократическом строе, которым так гордились Афины, напрямую сказались на его философии, которая в какой-то мере была реакцией на эти переживания. Обычно в философской системе исходным элементом является космология, а этика возникает как нечто вторичное, из неё вытекающее, но в данном случае получается наоборот: космология Платона выстроена такой, какая она есть, из этических соображений. Заметим, что был ещё один великий философ, а именно Иммануил Кант (1724–1804), у которого нравственные вопросы играют фундаментальную роль.
Платон в молодости общался с Сократом и был его почитателем, каковым и остался на всю жизнь. Когда афинский суд приговорил Сократа к смерти путём принятия яда (из корня цикуты, по-нашему вёха), Платону было уже 28 лет, так что дружба между ними могла быть зрелой и сознательной. Казнь учителя произвела на Платона удручающее впечатление, даже стала его жизненной трагедией. То, что Сократ был осуждён за растление несовершеннолетних юношей, за педофилию, не делало в глазах Платона приговор справедливым, поскольку он сам принадлежал к той же сексуальной ориентации. Он видел в этом чудовищный акт беззакония, уничтожение не то по глупости, не то из зависти лучшего из горожан. Его охватило глубокое уныние, он почувствовал, что мир, в котором убивают достойнейших, не может быть подлинным, поскольку он жесток и безобразен. Но как же быть, если другого мира нет?
Здесь и зародилась его космология. Другой мир есть, сказал себе Платон, – мир прекрасный, справедливый и совершенный. Иначе не может быть, иначе надо воскликнуть, как Евгений из «Медного всадника»: «Иль наша жизнь лишь сон пустой, насмешка неба над землёй?» Так в качестве спасительной идеи созрела у Платона идея дуализма сущего, наличия в нём двух составляющих – плохой, дефектной, неправильной и хорошей, безупречной, светлой. Собственно, ученику элеатов естественно было
остановиться на этой мысли, ибо они тоже придерживались дуалистической космологии. Но у них расщепление мира на две составляющие производилось по совершенно иным признакам и не имело никакого отношения к моральным проблемам. У Парменида фигурировали два модуса, или состояния, в которых может находиться мир: когда всё содержание сплавлено в Единое и когда это содержание развёртывается во Многое, образуя в совокупности Другое Единого. Эти модусы совершенно не похожи друг на друга и даже взаимно противоположны. Это не устраивало Платона, ибо не давало выхода из нравственного тупика и отчаяния. Альтернативой здешней, земной действительности, отвратительной своей несправедливостью, он хотел иметь некий дивный занебесный мир, где отрётся всякая слеза и успокоится всякая страждущая душа. И в своих «Диалогах», блестящих по литературной форме и на первый взгляд весьма убедительных, он начал доказывать, что такой мир непременно существует – мир неповреждённых чистых идей. Населяя свой занебесный мир, идеи образуют иерархическую пирамиду, подчиняясь находящемуся на её вершине БЛАГУ.
Тут был один очень важный нюанс. Чтобы мысль о существовании прекрасного мира идей была по-настоящему утешительной, необходимо поверить в то, что существование идей не просто реально, а что оно реально в большей степени, чем существование вещей. И Платон всеми средствами убеждает и себя, и своих читателей, что высшей реальностью обладают именно идеи, причастные Благу и наполненные Благом, а не вещи, которые зачастую уродливы для нашего взора и оскорбительны для нашего нравственного чувства. Доказательству того, что это так, посвящены многие его диалоги. Эти доказательства никак нельзя считать безупречными, в них много софистики, изощрённого искусства «выдавания чёрного за белое», которое в условиях постоянного словесного соревнования на собраниях борющихся за власть демагогов (как их называл Платон), составляющих неотъемлемую деталь демократии, достигло в это время в Афинах высшего расцвета. Многие «доказательства» Платона шиты белыми нитками, особенно те, которые вытекают из цепочки вопросов и ответов, составляющих логическую основу всех его философских диалогов. Некто «умный», который в итоге и докажет то, что нужно Платону, спрашивает некоего «человека из народа» – не искушённого в науках, но сообразительного – то одно, то другое, и постепенно, отбрасывая ошибочные ответы, оба приходят к истине. Это, конечно, чистая софистика, только видимость объективного исследования, так как вопрошаемый явно играет в поддавки. Поэтому, не погружаясь в эту детскую игру, зафиксируем её конечный результат – космологию Платона, получившую название объективного идеализма.
Существуют два параллельных мира – мир вещей и мир идей (по-гречески «эйдосов»). Вот как пишет о нём сам Платон: «Занебесную область занимает бесцветная, без очертаний неосязаемая сущность, подлинно существующая, зримая лишь кормчему души – уму». Мир идей совершенен, гармоничен, и источником его совершенства и гармонии является главная его идея – Благо, которая выстраивает все остальные идеи в должном иерархическом порядке. Вещи возникают как проекции на материю соответствующих идей, являясь, таким образом, вторичными по отношению к первичным идеям. Скажем, в мире идей (названном «платоновскими небесами») существует идея лошади, некая невещественная лошадь. Она не имеет никаких изъянов, она прекрасна, улучшить её невозможно. Это – образец лошади, идеал, к которому стремятся коннозаводчики (слово «идеал» в смысле эталона как раз и происходит от платоновского понимания идеи). Овеществляясь в материи, которая проникнута не Благом, а злом и поэтому сопротивляется, идея лошади искажается, и те лошади, которых мы видим вокруг себя, оказываются далёкими от совершенства. Таким образом, идея для вещи есть, с одной стороны, причина её возникновения, порождающее начало, а с другой стороны – образец для подражания, к которому вещь хочет приблизиться, но достигнуть его так и не может. В строгом смысле этого слова существуют только идеи, вещи же являются отбрасываемыми ими тенями. Идеи вечны, неизменны и прекрасны; вещи тленны, текучи, и красота смешана в них с безобразием. Почему же обыденное сознание считает реальностью вещи, а идеи – чем-то воображаемым? Это потому, объясняет Платон, что вещи мы видим, а идеи невидимы и доступны только умозрению, которым люди разучились владеть, ибо оно в практической жизни не находит применения. Этот эффект принятия второстепенного за главное Платон пояснил аллегорией «Пещера».
– Представьте себе, – говорит он, – человека, сидящего в кресле, поставленном в середине пещеры. Он сидит спиной ко входу, лицом к плоской стене, которой заканчивается пещера. Этот человек в таком положении родился и вырос, специальные ограничители кресла не дают ему обернуться, так что он всегда видит только находящуюся перед ним стену. У входа же в пещеру, то есть за его спиной, горит яркий костёр. Между костром и сидящим в кресле человеком проносятся разные предметы, пролетают птицы, пробегают звери. От этих совершенно реальных, то есть существующих в действительности объектов на глухую стену пещеры падают тени. Только эти движущиеся тени и видит прикованный к креслу человек в течение всей своей жизни. А теперь подумаем: что будет считать этот человек реальностью? Конечно же, бегающие по стене тени, ибо той, настоящей реальности, тех предметов, которые движутся сзади него, он видеть не может. Так вот, схожая ситуация возникает с эйдосами: они находятся где-то вне поля нашего зрения (на платоновских небесах), но отбрасывают на материальный мир «тени», которые мы видим и называем вещами, приписывая им самостоятельную реальность, которой у них на самом деле нет.
В платоновской схеме мироздания есть одно слабое место. Платон утверждает, что идея производит вещь, а вещь стремится стать столь же совершенной, как её идея. Но что заставляет одну производить, а другую – стремиться? Чтобы ответить на эти вопросы, Платон вводит понятие мировой души, которая посредничает между миром идей и миром вещей и обеспечивает их взаимодействие. Она вдувает в идею желание сотворить вещь, а в вещь – желание подняться до уровня идеи. Но эту третью составляющую своей космологии Платон упоминает как-то вскользь и не раскрывает ни ее сущности, ни ее свойств, поэтому платонизм все-таки остаётся дуалистической системой.
В состав загадочной «мировой души» Платон включает и богов (они ниже Блага), и человеческие души, пребывающие в царстве идей до своего вселения в тела и после выхода из них. Естественно, находясь в царстве идей, ещё не вошедшая в чьё-то тело душа видит там истину и поэтому знает её. Воплотясь, она почти всё забывает, но при большом усилии кое-что может всё-таки припомнить. Отсюда знаменитый тезис Платона, который он положил в основу своей гносеологии: ЗНАНИЕ ЕСТЬ ПРИПОМИНАНИЕ. Таким образом, у Платона человек не есть «чистый лист», как утверждал потом Джон Локк, – он рождается уже с каким-то багажом представлений о сущем. Кстати, душу человека Платон считал микрокосмом, подобным парменидовскому Единому. Он писал: «Божественному, бессмертному, умопостигаемому, единообразному, неразложимому, постоянному и неизменному самому по себе в высшей степени подобна наша душа». Однако не это умопостигаемое нераздельное он сделал альтернативой миру вещей, а также структурированную, как и материальный мир, совокупность отдельных эйдосов. Такова в главных своих чертах космология Платона. Её выразил в поэтической форме А.К. Толстой:
Тщетно, художник, ты мнишь, что творений своих ты создатель! Вечно носились они над землёю, незримые оку. Нет, то не Фидий воздвиг олимпийского славного Зевса! Фидий ли выдумал это чело, эту львиную гриву, Ласковый, царственный взор из-под мрака бровей громоносных? Нет, то не Гёте великого Фауста создал, который, В древнегерманской одежде, но в правде глубокой, вселенской, С образом сходен предвечным своим от слова до слова.Какую оценку следует дать этой космологии?
Хотя Платона принято причислять к философам и, более того, называть одним из величайших из них, на самом деле это в значительно большей мере поэт. Тот факт, что он обладал незаурядным литературным талантом, отмечается всеми исследователями; его диалоги представляют собой прямо-таки шедевры драматургии с блестящей композицией и умело подобранными, всегда выдуманными персонажами, каждого из которых автор наделяет своим характером и своим мировоззрением. Но всех сбивала с толку форма: тексты, которые являются по сути художественными, маскируются Платоном под строго логические рассуждения. Надо отдать ему должное: он перехитрил потомков, и они увидели в нём великого интеллектуала. Это – иллюзия. Космология Платона – не что иное, как наукообразное выражение извечной мечты страждущего человечества о сказочной стране, где нет болезней, печали и слёз. Страну эту помещали и в прошлое, и в будущее, и на какой-нибудь далёкий остров, а Платон поместил её в занебесное пространство. Ошеломляющий успех сопутствовал его «царству идей» не из-за доказательности аргументов в пользу его существования, а именно из-за художественности его описания. Но поскольку художественность действует на подсознание, в сознании складывалось убеждение, что это философское, то есть научное открытие.
А если отбросить эстетические оценки и взглянуть на космологию Платона именно как на метафизику, то мы сразу должны будем констатировать значительный шаг назад по сравнению с космологией элеатов. Дуализм Платона гораздо примитивней. Царство идей, по сути, просто дублирует царство вещей, только в прибранном, выметенном, принаряженном и украшенном варианте. Идея лошади есть та же лошадь, только очень красивая, хотя эта красота «умозрительна». Это удвоение сущего лишено какого-либо метафизического смысла. А вот дуализм элеатов чрезвычайно глубок: там Единое совсем не похоже на своё Другое, и это создаёт ту разность потенциалов, которая вращает колесо бытия.
Заметим, что дуализм парменидовского, а не платоновского типа лежит в основе живого мира – геном лошади, который есть её идея, представляет собой линейную структуру азотистых оснований ДНК, и он абсолютно не похож на своё «другое» – живую лошадь.
В то же время во многих важных моментах Платон прямо заимствует тезисы элеатов, не делая ссылок. Его царство идей «бесцветно, без очертаний» и так далее – точно как Единое. Но тогда откуда же там отдельные идеи, образующие множественную структуру? Это один из примеров внутренней противоречивости системы Платона.
Беседа пятая Антропология и социология Платона
1. Что такое человек
Человек, по Платону, есть тварное (сотворённое) существо. В его сотворении принимали участие боги разных уровней. В человеке имеется три составляющие (речь идёт об идее человека, то есть о бестелесном образце – плотский человек появляется уже после проецирования этой идеи на материю). Обратим внимание на возникающее здесь противоречие: сотворение идеи человека прибавляет к миру идей ещё одну идею, но мир идей, по Платону, неизменен.
Разум, мыслящая составляющая, сотворена высшим богом демиургом (но он всё равно ниже Блага).
Аффективная составляющая (чувства, страсти) и вожделеющая составляющая (желания, воля) сотворены низшими богами.
Целью человека является подчинение аффективной и вожделеющей составляющих разумной составляющей – подчинение низшего в себе высшему. Но достигнуть этого очень трудно, так как низшая часть активно сопротивляется, тем более что она ещё искажена по сравнению со своей идеей в земных людях. Поэтому самостоятельное обуздание страстей и похотей невозможно, здесь необходимо соответствующее воспитание. Воспитатели должны вырабатывать в своём подопечном с ранней молодости умение не идти на поводу у низших страстей, не давать им выхода наружу (люди, которые научились этому, называются поэтому воспитанными), а также обращать свою волю на достижение только разумных целей.
Самой могучей силой, определяющей внутреннюю жизнь человека и его поступки, Платон считает ЛЮБОВЬ. Он выделяет её в своей системе в очень важную философскую категорию и в своих диалогах постоянно подвергает её всестороннему анализу. Один из самых знаменитых диалогов «Пир» целиком посвящён этой теме. Собравшись на дружескую пирушку, группа афинских любителей мудрости, среди которых был и Сократ, принимает совместное решение поменьше пить и побольше говорить, обмениваясь мыслями о том, какое значение имеет любовь и что это такое. Приведём некоторые любопытные места из этого разговора.
Окинув взором гостей, возлежащих за пиршественным столом, хозяин дома сказал:
«Пусть каждый из нас, справа по кругу, скажет, как можно лучше, похвальное слово Эроту, и первым пусть начнёт Федр, который и возлежит первым».
Восхваляя бога любви Эрота, Федр доказывал, что он выше других богов уже по причине своего старшинства: он появился раньше их.
«Эрот – это великий бог, которым люди и боги восхищаются по многим причинам, и не в последнюю очередь из-за его происхождения. Ведь почётно быть древнейшим богом. А доказательством этого служит отсутствие у него родителей, о которых не упоминает ни один рассказчик и ни один поэт. Гесиод говорит, что сначала возник Хаос, а следом широкогрудая Гея, всеобщий приют безопасный, а с нею Эрот».
Вот как интересно обстоит дело! Если, как принято считать, древнейшая профессия женщины – быть жрицей любви, то древнейшей профессией среди богов является внедрение в людской род этой самой любви. Ведь Эрот только и делает, что стреляет из лука, чтобы возбудить в человеке любовное влечение.
Следующий оратор, Павсаний, предлагает прежде всего уточнить, какого Эрота собравшиеся намерены восхвалять. По его мнению, их существует два. Почему? По той причине, что Эрот – неотлучный спутник и помощник Афродиты, а Афродита существует не одна, напоминает Павсаний, – их две. Есть Афродита старшая, дочь Урана (неба), которую поэтому называют «небесной», и есть Афродита младшая, дочь Зевса и Дионы, и у каждой из них имеется свой Эрот. Естественно, что какова Афродита, таков и её Эрот. Что можно сказать о старшей, небесной Афродите? Внушаемая ею любовь тоже небесная, возвышенная, благородная. В какой форме проявляется в людях эта высокая любовь? Старшая Афродита, будучи дочерью Урана, воплощает в себе одно мужское начало, поэтому опекаемая ею возвышенная любовь есть любовь между мужчинами. Младшая же Афродита, в которой по её рождению от Зевса и Дионы смешаны мужское и женское начала, покровительствует вульгарной, простонародной форме любви – любви между мужчиной и женщиной. Итак, есть небесная Афродита, а есть вульгарная Афродита, и, соответственно, есть два Эрота – небесный и вульгарный. Первого, по мнению Павсания, и надо восхвалять, а второй никаких похвал не достоин.
Понятно, что, какие бы персонажи ни высказывались в произведениях Платона, на самом деле в них говорит только один человек – сам Платон. Это такой риторический приём – вкладывать свои заветные мысли в уста выдуманных героев, чтобы придать этим мыслям видимость объективности. В «Пире» суть всей своей философии любви Платон вкладывает в уста Аристофана (не драматурга, а его тёзки). Подбираясь к глубинной природе любви, Аристофан начинает издалека. Он напоминает, что, когда люди только вышли из рук творящих богов, они были не такими, как сейчас. Они были не двух, а трёх полов – мужчины, женщины и муже-женщины (андрогины, или гермафродиты). Внешний их вид тоже был совершенно другой. «Тело у всех было округлое, спина не отличалась от груди, рук было четыре, ног тоже четыре, и у каждого на круглой шее два лица, глядевших в противоположные стороны, голова же у этих лиц была общая, ушей имелось две пары, половых органов два, остальное можно себе представить». Передвигался такой человек либо во весь рост, как мы, либо, если очень спешил, катился колесом. Были они, как сказано, трёх полов – мужской происходил от Солнца, женский – от Земли, а смешанный – от Луны, поскольку и Луна совмещает оба начала. Страшные своей мощью, эти люди вынашивали великие замыслы и даже посягали на власть богов. Узнав об этом, боги обеспокоились и стали совещаться, как уничтожить дерзких тварей. Но кто же тогда будет приносить им жертвы? И Зевс нашёл лучшее решение. Он сказал:
«Кажется, я придумал способ и сохранить людей, и положить конец их буйству, уменьшив их силу. Я разрежу каждого из них пополам, и тогда они, во-первых, станут слабее, а во-вторых, полезней для нас, потому что число их увеличится. А если они и после этого не угомонятся, я разрежу их ещё раз, и они будут прыгать у меня на одной ножке».
После этой операции каждый ныне живущий человек чувствует свою половинчатость и стремится восстановить изначальную целостность, слиться с отрезанной от него половинкой. Он подсознательно знает, какая это была половинка, отсюда три вида людской любви. Если мужчина – половинка разрезанного пополам первочеловека мужского пола, то он ради восстановления этого существа стремится слиться тоже с мужчиной, то есть является «голубым». Если женщина – половинка первоначальной женщины, она становится лесбиянкой. Те же нынешние люди, которые явились результатом рассечения андрогина, влекутся к противоположному полу.
Надо заметить, что от этой концепции любви, основанной на мифе о разрезанных перволюдях, пошло выражение «платоническая любовь», в котором всё перевёрнуто с ног на голову. Под платонической любовью мы понимаем высокую, идеальную любовь, лишённую физического влечения, тяготение чисто духовное. Или ещё один случай: «Ты – моя половинка, – говорит влюблённый предмету своей любви, – нас когда-то разрезали, и я всю жизнь тебя искал». Тут под половинкой понимается личность, неповторимый индивидуум. У Платона же для части андрогина безразлична личность того человека, с которым он жаждет воссоединиться, важно, чтобы это был человек противоположного пола. Такое же безличностное, то есть чисто животное влечение свойственно педерастам и лесбиянкам.
2. Что такое общество
Человек, по Платону, есть «общественное животное» – его индивидуальное существование дополняется абсолютно необходимым для него существованием коллективным.
Поэтому понять это «животное» можно только соединёнными усилиями антропологии и социологии, частью которой является политология – наука о власти. Полноценная жизнь людей должна обеспечиваться государством – до-государственные формы коллективного бытия Платоном нигде не рассматриваются, это период дикости, когда и человека-то в строгом смысле этого слова ещё не было. Жизнь человека в государстве раскрывает перед ним огромные возможности. Достоинство государства состоит в том, что в нём осуществляется разделение труда, позволяющее достигать высокого уровня материального устроения жизни для всех людей вместе и для каждого в отдельности. Только государство может организовать совместный труд огромного количества людей и реализовать масштабные общеполезные проекты вроде строительства плотин или возведения больших архитектурных сооружений. Но роль государства не ограничивается только материальным созиданием. Как мы знаем, Платон придавал ключевое значение воспитанию человека, а им лучше всего заниматься тоже государству. Поэтому социология Платона как сквозной нитью пронизана рассуждениями о государственном устройстве, а поздние его работы посвящены этой теме целиком. В них он пытается ответить на вопрос, каким должно быть идеальное, образцовое государство.
Государственное жизнеустроение, помимо положительного аспекта, заключающегося в возможности разделения труда и проведения в жизнь грандиозных творческих начинаний, имеет и отрицательную сторону: оно требует насилия. Причина этого очень проста и естественно вытекает из платоновской космологии. Ведь согласно этой космологии всё земное несовершенно, ибо материя своим сопротивлением искажает воплощённую в ней идею. В частности, несовершенен и земной человек. Его дефектность выражается в том, что он не способен проявлять достаточную сознательность и всегда и везде вести себя так, чтобы не причинять вреда или неудобства другим членам общества. Платон формулирует это так: объём требуемого обществом безопасного для него поведения его членов превышает объём того общественно безопасного поведения, который они могут предложить обществу добровольно. Возникающий дефицит этого поведения должен быть обеспечен с помощью принуждения, и принуждать граждан должно государство – в этом его основная функция.
Государство в понимании Платона есть некий сверхорганизм, эдакий коллективный человек. Поэтому оно, как и отдельный человек, состоит из трёх частей: разумной (мыслящей), аффективной (чувствующей) и вожделеющей (желающей). Это коллективные ум, чувства и воля. Как в отдельном человеке ум должен подчинять себе эмоции и волю, так в государстве управлять всем должны умные люди – философы. Они составляют верхнее сословие, называемое «правители-философы». Они не должны обзаводиться семьёй, так как это отвлечёт их от служения, которому они обязаны отдавать все свои силы. Впрочем, по Платону, к государственной деятельности пригодны только любители юношей, так что жёны им и не нужны. Следующее сословие – «стражи». Это армия и полиция. Им тоже не следует жениться. Поддерживают положительную демографию ремесленники – вожделеющая часть общества.
Государство Платона очень жестоко, законы его весьма суровы. Это поистине полицейское государство. По странной логике этот почти фашистский идеал жизнеустроения вынашивал афинский аристократ. Теория спасительной функции тоталитарного государства имеет одно весьма уязвимое место. Платон надеется исправить повреждённость земного человека правильным воспитанием со стороны государства. Но ведь государство само повреждено, ибо это земной институт: идея государства, воплотившись на земле, исказилась. Как же искажённое государство может исправить искажённого человека?
Что тут сказать? По-видимому, Платон надеялся, что мудрые философы, управляющие государством, смогут в порядке исключения (благодаря своим выдающимся способностям) преодолеть искажённость человеческого ума и написать правильные учебники и методические пособия.
Беседа шестая Космология Аристотеля
Аристотель (384–322 гг. до н. э.), аристократ из города Стагиры, был учеником Платона. Он поступил в платоновскую академию, когда её руководителю было около шестидесяти – пора наивысшего расцвета его мудрости, когда огромный багаж передуманного сочетался в нём с ещё сохранившимися умственной энергией и телесной крепостью. Несмотря на сорокалетнюю разницу в возрасте, между учителем и учеником возникла дружба. Ученик попался себе на уме, слушая Платона, он начал гнуть в философии свою собственную линию. Сохранилось его изречение, обычно цитируемое по-латыни, которой Аристотель вряд ли владел: «Amicus Plato, sed madis arnica veritas» («Платон мне друг, но истина дороже»). Выйдя из академии, Аристотель основал собственную школу, назвав её Лицеем. Так что можно сказать, что все академии мира идут от Платона, а все лицеи – от Аристотеля.
Любопытно, что Аристотель, как и Платон, презирал демократию, которой так гордились Афины, и был убеждённым монархистом. Это навлекло на него недовольство властей, и в конце концов ему пришлось вернуться в Македонию, где был монархический строй и где он нашёл гостеприимство царя Филиппа, который сделал знаменитого уже к тому времени на всю Грецию философа воспитателем своего сына Александра. И, наверное, ни одно воспитание в мировой истории не давало таких плодов. Усвоив мысль учителя, что единовластие есть лучшая форма государственности, Александр Македонский стал властелином огромной империи, простиравшейся чуть ли не до Индии. У нас в России есть обычай провозглашать «учителя года», а Аристотеля, если за критерий брать результат преподавания, следовало бы назвать «учителем всех времён и народов».
Мыслительный аппарат Аристотеля был совершенно поразительным, он носил в своей голове какой-то сверхмощный компьютер. Аристотель не просто накапливал в своей памяти все знания, которые были доступны человеку четвёртого века до нашей эры, – он имел неодолимую потребность систематизировать эти знания, аккуратно раскладывать их по полочкам. Это был один из величайших эрудитов и классификаторов, каких только знает история. Больше всего на свете он любил ясность, поэтому и не удовлетворился освоением искусства ораторов и софистов строить убедительные рассуждения, достигшего в тогдашней Греции очень высокого уровня. Проанализировав формальную структуру безукоризненных высказываний, суждений и доказательств, он создал в результате научную логику, которая до сих пор преподаётся студентам-гуманитариям всего мира и называется «аристотелевой логикой».
Эта же тяга к ясности стала причиной того, что он отверг космологию Платона, в которой нашёл одно особенно смущавшее его необъяснимое место: механизм взаимодействия между миром идей и миром вещей. Каким образом идея порождает вещь и почему вещь хочет быть похожей на породившую её идею? На эти вопросы Платон даёт невразумительный ответ. Поэтому Аристотель предложил другую модель мироздания, в которой, по его мнению, таких недоумений не возникает.
Приступая к созданию своей собственной космологии, Аристотель подошёл к этой задаче строго логически: прежде всего надо определить, что будет её предметом. Внешняя объективная действительность, данная нам в ощущениях? Дать такой примитивный ответ Аристотель, как достаточно грамотный философ, никак не мог – в этом случае получится всего лишь натурфилософия, изучение природы, физика («физис» по-гречески – природа). Естествознание тоже сильно занимало Аристотеля, но оно, по его мнению, было «второй философией», а первой выступала метафизика, наука об универсалиях – началах и принципах, на которых зиждется всё сущее. Но что является сущим? Только то, отвечает Аристотель, что обладает собственным самостоятельным единичным бытием, чьё существование не зависит от существования чего-то другого и не нуждается в его существовании. Такой объект Аристотель называет субстанцией. Задача «первой философии» – осмысливать именно такое, субстанциальное, бытие, самобытные объекты. Но тут встаёт этот роковой для любого настоящего философа вопрос, который, как мы будем видеть на протяжении всего нашего повествования, невозможно обойти. Как мы можем знать что-либо о внутренней жизни внешнего для нас объекта? Между нами и этим самодостаточным бытием непроницаемый барьер, и всё, что мы можем о нём знать, – это донесения наших органов чувств о его внешности, но никак не о том, что внутри такого бытия. Платоновское предположение об объективном существовании эйдосов было для более строгого ума Аристотеля совершенно бездоказательным – то, что душа наша сохраняет какие-то обрывки воспоминаний об идеях, среди которых находилась до своего воплощения в тело, – это лишь фантазирование, а на нём ничего прочного не построишь. И тут Аристотель осознаёт, что подлинно сущее можно получить только таким способом, каким получил его Парменид: «существует то, что можно познать». Но слово «познать» для рационалиста, каким был Аристотель, означало совсем не то, что для элеатов, – он был способен понять, а значит, и познать только то, что выражается в понятиях. Так он сконструировал предмет своего изучения, считая его при этом объективной реальностью. Но этот приём был всё-таки фокусом. Аристотелем делалось скрытое допущение, что всякая безукоризненная с точки зрения логического мышления понятийная конструкция обязательно существует как элемент мироздания вне человеческого сознания. На самом деле, в рамках чисто научной философии, то есть безрелигиозного исследования начал и принципов, такое допущение нельзя ни доказать, ни опровергнуть, то есть, как говорят математики, оно есть «неопределённое высказывание», и единственный способ его легализации заключается в том, чтобы взять его за аксиому. Как мы знаем, Парменид так и поступил с утверждением «существует то, что можно познать, а того, чего нельзя познать, не существует». Аристотель же принимает свой подобный этому тезис втихомолку. Заметим, что через две тысячи лет немецкий философ Гегель, положивший в основу своей космологии точное повторение допущения Аристотеля, сформулированного в трёх словах «всё разумное действительно», открыто объявил его постулатом. Вывод один: мысль Парменида и Гегеля была более чуткой к корректности рассуждений, чем мысль Аристотеля. Примечательно, что его комментаторы (а их за два тысячелетия было несметное количество) дружно избегали отмечать как недостаток несформулированность основного допущения аристотелевской метафизики, но, видимо, чувствуя в этом пункте что-то неладное, избегали и называть её объективным идеализмом, поскольку так и остаётся неясным, где находятся субстанции – в нашем уме или вне нас.
Теперь о самой космологии. Аристотель рассматривает субстанциальное бытие в двух аспектах: статическом и динамическом. Соответственно, универсальные причины (начала) имеются у него тоже двух родов: причины существования субстанций и причины движения субстанций. Всего причин четыре. Вот что пишет о них сам Аристотель:
«О причинах говорится в четырёх значениях: одной такой причиной мы считаем сущность, или суть бытия вещи; другой причиной мы считаем материю, или субстрат; третьей – то, “откуда начало движения”; четвёртой – “то, ради чего”, или благо (ибо благо есть цель всякого возникновения и движения)».
Под словом «вещь» здесь понимается субстанциальное единичное бытие. Поскольку такая терминология широко используется во всей философской литературе, мы будем впредь прибегать к ней без дополнительных разъяснений.
Так вот: для возникновения вещи необходимо обретение ею формы. Для этой категории Аристотель употребляет любимое слово Платона «эйдос» (внешний вид), но вкладывает в него совсем другое значение. У Платона эйдос вещи находится где-то в занебесной области, а у Аристотеля – в самой вещи. «Эйдос» Аристотеля «оформляет» вещь и тем самым вводит её в бытие, ибо бесформенного бытия не бывает. Однако, прежде чем оформлять, надо иметь нечто, подлежащее оформлению. В этом предположении, несомненно, отозвалось убеждение всех языческих религии, в том числе и греческой, что имеющий определённую структуру окружающий мир создан из изначального бесструктурного «хаоса». Отголосок этого архаического представления есть и в Библии: до первого дня творения, отделившего свет от тьмы, «земля была безеидна и пуста». Вот эта самая «безвидность», то есть отсутствие формы (а по-гречески именно отсутствие «вида») и пустота, то есть отсутствие содержания, характеризует вторую причину бытия – материю, или субстрат. Она не есть «что-то», всегда имеющее форму, поэтому Аристотель именует её также «ничто». Материя, субстрат, ничто, то, что называлось в религии «хаос», – это необходимое условие, возможность бытия, переходящая в реальное бытие при наложении на неё формы.
Это безвидное, бессодержательное ничто – материя в строгом смысле слова, или «первоматерия». Но это же слово можно употреблять и в бытовом значении – например, говорить, что материей (или материалом) для медного шара служит медь – вещь вполне бытийная. Шарообразность тут – форма, а медь – материя. Но эта материя сама может быть формой, материей для которой являются частицы вещества. Формой для этой материи служит та их конфигурация, которая образует вещество, называемое медью. По этой цепочке промежуточных «форм» и «материй» можно двигаться как вверх, так и вниз, и в каждом её звене форма этого звена будет материей для следующего, а его материя – формой для предыдущего звена. Будет ли эта цепочка бесконечной? Ни в коем случае: античное мышление не вмещало в себя идеи бесконечности, считало её «дурной» (поэтому греки и не создали высшей математики, хотя Архимед был в одном шаге от неё). Внизу она кончалась материей, которая уже ни для чего не может быть формой, или первоматерией, а наверху – формой, которая ни для чего не является материей – высшей формой, представляющей собой не что иное, как Благо.
Аналогичная цепочка выстраивается и в аристотелевской динамике бытия. Всякое движение субстанции имеет свою причину, которой служит движение какой-то другой субстанции. В каждом звене этой цепочки одна субстанция есть двигатель, а другая – движимое. Точно так же, как и в статике, внизу имеется двигатель, которого уже ничто не двигает, то есть неподвижный двигатель, и это есть третья причина, а вверху имеется цель, ради которой происходит всё мировое движение, и эта четвёртая причина есть опять же Благо, но уже в другой функции.
Включение Аристотелем категории движения в фундамент своей космологии имеет для него важное значение, ибо это даёт метафизическое оправдание тому, что форма стремится наложить свою печать на материю: этот творческий порыв есть частное проявление фатальной необходимости двигаться, вызываемой «третьей причиной» – неподвижным двигателем всех субстанций. Но если подходить строго, как это научились делать философы уже гораздо позже, тут присутствует скрытый постулат о существовании особого рода движения, состоящего в «оформлении» до этого бесформенного субстрата. По законам логики, которые так высоко чтил сам же Аристотель, этот постулат надо было сформулировать открыто. Но это – деталь; в его рассуждениях есть более обширное белое пятно: Аристотель не объясняет, где находится его «эйдос» (форма) до того, как он накладывается на субстрат. Отменив «платоновские небеса», он лишил форму возможности существовать самостоятельно. Он понимает это и даже подчёркивает, что форма может существовать только в единичных вещах (субстанциях), где она неразрывно связана с материей. При этом исходным понятием своей космологии Аристотель считает единичное бытие, иначе, вещь. Есть вещь – есть и её форма, нет вещи – нет и формы. Но это означает, что причиной существования формы является существование вещи, а Аристотель утверждает, что форма есть причина («первая причина»), а вещь – следствие. Если форма практически неотделима от изначальной данности, именуемой субстанцией (или вещью), зачем выделять её теоретически в ещё одну изначальную данность, объявляя первичной (ибо она есть «первая причина»), – не проще ли сказать, что всякая субстанция имеет два атрибута – форму и её материальное наполнение? Как страстный классификатор, Аристотель придаёт такое значение атрибуту формы, что в своём сознании отрывает её от того предмета, которому принадлежит форма, и онтологизирует её, объявляя элементом мироздания, однако в своей картине мира не оставляет такого места (платоновских небес), где этот элемент мог бы приютиться.
Аристотель начал свою философскую карьеру с критики системы Платона («Платон мне друг, но истина дороже»). Эта критика была вполне справедливой. Он ловит Платона на внутренних противоречиях его метафизики и на том, что, если развивать её последовательно, она приводит к абсурду. Вот пример. Согласно Платону, у всяких двух схожих чем-то объектов имеется общий «видовой» эйдос, содержанием которого является то, что свойственно сразу обоим объектам. Скажем, заяц и кит схожи тем, что кормят детёнышей молоком, поэтому в царстве идей есть «идея млекопитающего». Теперь возьмём пару «идеальный человек» (то есть находящуюся в занебесье идею человека) и «реальный человек» (живущий на земле). Между ними, разумеется, есть нечто общее. Но в таком случае этому общему должна соответствовать на платоновских небесах ещё одна идея – «третий человек», как назвал её Аристотель. Но это ещё не всё: между первоначальной идеей человека и этой вторичной, смешанной, тоже есть нечто общее, чему должна соответствовать ещё одна идея. Это возникновение всё новых и новых эйдосов будет продолжаться до бесконечности, что явно абсурдно.
Это, конечно, меткое возражение, но относиться к нему серьёзно, как к научному контраргументу, никак нельзя, ибо нельзя относиться серьёзно к облачённому с помощью софистики в псевдонаучную форму платоновскому царству идей, где всё совершенно, прекрасно и пронизано благом. Спор между Аристотелем и Платоном – это спор между систематизатором и поэтом, гениально сумевшим выдать себя за философа благодаря незаурядному красноречию. Для современной мысли их многословные построения не представляют ровным счётом никакого интереса. Что мы можем заимствовать у Платона? Разве лишь тезис о существовании невидимой реальности, которая важнее видимой, но про этот тезис можно сказать: «Тоже мне открыл Америку!» С самого появления на земле гомо сапиенса, то есть минимум за 20 тысяч лет до Платона, все религии мира (а без религии не существовало ни одного народа и ни одного племени) в качестве главной истины объявляли людям об этой реальности и, более того, учили их входить с нею в контакт, устанавливать с нею связь, откуда и само название «религия», которое в переводе с латинского означает «возобновление связи». Ничего ценного для нас не содержат и сочинения Аристотеля о природе – современный зоолог или ботаник найдёт их весьма наивными и полными ошибок и домыслов, что и неудивительно: подлинно научное изучение живой природы началось лишь в XVIII веке с классификации видов Карла Линнея. Почему же за Платоном и Аристотелем на века закрепилась репутация великих философов? По той причине, что в глаза бросался присущий их сочинениям важный признак философии: попытка понять сущее, не прибегая к религиозным категориям. Отсутствие же второго признака – придания первостепенного значения проблеме соотношения между нашим представлением о мире и миром самим по себе – было почему-то не замечено.
Кроме того, Платон и Аристотель заполнили своими многочисленными трудами всё читаемое пространство Античности, благодаря чему сделались символами эллинской мудрости, заслонив собой истинно великих философов Древнего мира – элеатов – с их поразительным постулатом «существует только то, что можно познать» и глубочайшей идеей инверсного дуализма мироустройства, раскрывающегося в двух модусах: Едином и Многом, – идеей, которую европейским философам впоследствии пришлось переоткрывать заново.
Впрочем, сказать, что в текстах Аристотеля совсем нет ничего для нас ценного, было бы неправильно. Охваченный страстью раскладывать всё по клеточкам, он пытался сделать это и с формами верховной власти, чем и заложил основы научной политологии. Это начинание представляет интерес и сегодня, и его можно продолжить с учётом накопившегося за две с лишним тысячи лет исторического материала.
Беседа седьмая Политология Аристотеля
Аристотель много путешествовал по греческому миру, бывал в разных городах-государствах и с его любознательностью не мог, конечно, не приглядываться к политическим устройствам, которые в различных местах были различны. Вполне естественно, что, собрав достаточно большой материал, он захотел его систематизировать – иначе он не был бы Аристотелем. Предметом его систематизации была верховная власть, которую мы в дальнейшем будем называть просто «властью». Он создал таблицу, вроде «таблицы Менделеева», где элементами были формы власти, в которой, по его мнению, не был пропущен ни один возможный вариант. Рассуждал он просто и на первый взгляд безукоризненно: форма власти может характеризоваться двумя параметрами – количественным и качественным. Первый параметр есть число носителей власти. Теоретически тут могут быть три варианта: власть принадлежит одному человеку, власть принадлежит привилегированному меньшинству, власть принадлежит большинству. И то, и другое, и третье Аристотель видел и на практике. Что же касается качества власти, то этот параметр принимает всего два значения: хорошая власть и плохая власть. Таким образом у Аристотеля возникают шесть форм власти, которые образуют таблицу:
Таблица форм власти по Аристотелю
Названия форм власти, вписанные в клетки таблицы, принадлежат самому Аристотелю. Они требуют некоторых пояснений. Первое касается термина «олигархия» во второй строке и третьем столбце. Сегодня он означает «власть денег». У Аристотеля к такой разновидности олигархии применялся термин «плутократия» – от хозяина подземного царства с его золотыми залежами Плутона. «Олигархия» же понималась в более широком смысле – как власть небольшой кучки («олиго» по-гречески – малое) плохих людей, захвативших эту власть тем способом, который был для них возможным, – может быть, через ложь и демагогию, может быть – силой, а иногда, может быть, и с помощью денег. Далее – что такое хорошая и плохая демократия. Аристотель понимает, что правит государством всё равно какое-то занявшее высокие посты начальство, он далёк от ленинского тезиса «Каждую кухарку можно научить управлять государством». Правят правители, а демократия заключается в том, что их выбирает народ, и приходят к власти те, за кого высказалось большинство. Но это означает, что здесь надо очень продуманно и честно организовать избирательный процесс, дабы народ видел, что его воля действительно исполнена. Это – хорошая демократия, политейя. Если же народ не будет доверять выборам, он выйдет на улицы, начнёт кричать «Хлеба и зрелищ!» или что-то в этом духе, и властям придётся ублажать его какими-то подачками, так что получится власть толпы, охлократия.
Более двух тысячелетий классификация форм власти Аристотеля считалась исчерпывающей и навсегда закрывшей вопрос. Вот каков был авторитет Стагирита (прозвище Аристотеля по месту рождения) – никто не вдумался в его схему, никто не взялся проверить строгость рассуждений, лежащих в её основе. А в этих рассуждениях было очень слабое место: расплывчатость понятий «плохая» и «хорошая», относящихся к форме власти. Правда, Аристотель пытается определить эти понятия, говоря, что хорошая власть – это та, которая заботится не о себе, а о народе, а плохая – та, которая заботится о себе. Но как тут можно провести чёткую грань? Чтобы заботиться о народе, власть должна быть сильной, иначе ей не дадут этого делать, а чтобы стать сильной, она должна позаботиться о себе, подавить внутренних врагов, прочно взять в свои руки бразды правления. Легче всего служить народу абсолютной власти, ибо в этом случае никто не сможет помешать её служению, а манифестом абсолютной монархии является девиз Людовика XIV «Государство – это я». Но если монарх и есть государство, то его забота о государстве, то есть о народе, автоматически есть забота о себе. Поэтому если в таблице Аристотеля строки вполне понятны, то столбцы вызывают недоумение, а значит, и вся таблица должна быть забракована. Качественный параметр необходимо заменить в ней на какой-то другой, более определённый. Но на какой именно?
Это стало очевидно после того, как замечательный русский мыслитель Лев Тихомиров (1852–1923) в своём труде «Монархическая государственность» ввёл в научный аппарат наряду с категорией «власть» категорию «подчинение власти». Сейчас даже странно, что этого не сделал никто раньше. Ведь никакого феномена власти не могло бы нигде и никогда существовать, если бы не существовало феномена подчинения, или повиновения. Почему люди повинуются властям – это ведь вопрос очень глубокий, даже философский. Тихомиров считал, что желание кому-то повиноваться заложено в самой природе человека. Вот что он писал: «Необходимо заметить, что власть с одной стороны и подчинение с другой – вовсе не являются непременным результатом какого-либо насилия, подавления одной личности другою. Как полагает К.П. Победоносцев, в сложной натуре человека есть между прочим несомненное искание над собой власти, которой он мог бы подчиниться. Это – сила “нравственного тяготения”, “потребность воздействия одной души на другую”… «Сила эта, – замечает автор, – естественно, без предварительного соглашения, соединяет людей в общество». Она же «заставляет в среде людской искать другого человека, к кому приразиться, кого слушаться, кем руководствоваться».
«Это очень глубоко подмеченная черта нашей психологии, черта, которую можно назвать женственною, но которая обща всему роду человеческому. Она вовсе не есть выражение слабости, по крайней мере по существу, но выражает поэтическое созерцание идеала, искомого нами и чарующего нас в частных воплощениях своих, вызывающего наше преклонение и подчинение, ибо идеалом нельзя владеть, а ему можно только подчиняться, как высшему нас началу. Эта черта, особенно яркая у женщин, выражает, однако, целую серию общечеловеческих добродетелей: смирения, скромности, искренней радости при отыскании идеального, без зависти к тому, что оно выше нас, а с одной чистой готовностью поставить это высшее в образец себе и руководство».
Здесь нет, конечно, исчерпывающего ответа на вопрос, почему люди подчиняются власти, но эта проблема впервые обозначена как серьёзная и требующая отдельной разработки. Взяв на вооружение введённую Тихомировым категорию, двигаясь по намеченному им пути, мы можем заменить несовершенную таблицу Аристотеля другой, по-настоящему логически обоснованной. Для этого качественный параметр надо отнести не к власти, а к подчинению. Подчинение же может быть низкого качества, среднего качества и высокого качества. Первое – это подчинение из страха. Второе – подчинение из уважения к заслугам власти. Третье – подчинение власти как поставленной самим Богом.
Почему именно такова восходящая последовательность? По той причине, что качество повиновения тем выше, чем меньше неудобств и отрицательных эмоций доставляет человеку это повиновение, чем оно естественнее и органичнее. Повиновение из-под палки оскорбительно для повинующегося, оно озлобляет его, вызывает глухое, а иногда и открытое сопротивление, короче, сильно омрачает существование. Подчиняться тому, кто имеет значительные заслуги перед Отечеством, воспринимается как нечто само собой разумеющееся, хотя и в таком начальстве любители перемывать кости могут найти массу недостатков. Если же народ смотрит на власть как на поставленную свыше, повиновение становится не только не обременительным, но даже радостным, и в этом случае возникает то чувство обретения авторитетного покровительства, о котором писал Победоносцев. Право властвовать такого лица или лиц признаётся безусловным и никем не оспаривается.
Беря за качественный параметр причину повиновения власти, получаем еще одну таблицу.
Обсуждение нашей таблицы мы начнём с важного замечания. Ни одна из форм верховной власти, вписанных в её клетки, не осуществляется на практике в чистом виде, и приведённые в ней примеры лишь ориентировочны. Скажем, диктатура Дювалье держалась в Гаити не только на страхе, внушаемом населению его костоломами «тонтон-макутами», но отчасти и на уважении безграмотного чёрного люда к «папе Доку», такому же, как они, негру, ставшему столь высокообразованным. Или взять боярское правление 1538–1547 годов, когда великий князь (будущий царь Иван Грозный) был ещё несовершеннолетним. Борьба за власть между враждующими боярскими группировками Шуйских и Бельских прикрывалась государственными интересами. Таблица даёт классификацию чистых форм и имеет теоретическое значение; на практике всякая форма власти содержит в себе почти всё, что есть в таблице, но в разных пропорциях, и какая-то одна из девяти наших форм всегда доминирует. Продолжая сравнение таблицы форм верховной власти с таблицей Менделеева, можно сопоставить это неизбежное присутствие в эмпирических режимах нескольких «чистых» форм власти с тем фактом, что любое вещество, входящее в состав земной коры, не является чистым элементом, ибо содержит хотя бы небольшие примеси. Тем не менее периодическая таблица элементов имеет для геологов громадное значение, и, найдя в земле золотой самородок, они называют его «золотом».
Некоторые клетки приведённой таблицы форм власти требуют комментариев. Например, – тоталитаризм. Механизм, на котором держится этот режим, очень интересен. На первый взгляд кажется странным, как это власть принадлежит большинству, то есть народу, в то же время повинуются этой власти из страха. Что же, выходит, народ сам себя боится – как это возможно? Оказывается, очень даже возможно. Дело в том, что страх индивидуума персонален, а власть коллектива безлична. Суть тоталитаризма заключается в том, что при нём каждый отдельный гражданин боится всех остальных граждан, вместе взятых. Чего он конкретно боится? Доносов, которые в тоталитарном государстве приобретают массовый характер, вызовов на собрания для «пропесочивания». Да и просто подозрения в нелояльности, которое может повлечь за собой в лучшем случае увольнение с работы, а в худшем – статью. «Власть большинства», собственно говоря, в том и состоит, что это самое большинство, а точнее, та псевдобытийная данность, которую можно назвать «коллективной душой», вампирически высасывает бытийность из индивидуальных душ, раздувается и, нагоняя на отдельных людей страх, заставляет их себе подчиняться. В таком обществе каждый старается демонстрировать свою лояльность массе, а масса становится от этого ещё более тиранической, и выхода из этого заколдованного круга, невыгодного для всех, нет.
Эта форма жизнеустроения замечательна ещё тем, что в ней неизбежно возникает артефакт «отца народа», «корифея», «фюрера», «дуче», или, как его ещё называют, обожествляемого лидера, выведенного в обобщённом виде в романе Дж. Оруэлла «Восемьдесят четвёртый год» («1984») в образе Большого брата. Эту фигуру обычно путают с диктатором, силой захватившим власть, что является грубой ошибкой: Большого брата выталкивает наверх масса, он должен только не очень сильно этому сопротивляться. А причина такого выталкивания очень проста: для демонстрации своей лояльности народу, гарантирующей относительную безопасность в тоталитарном обществе, удобно персонифицировать расплывчатое понятие «народа», чтобы иметь его конкретный символ. Ведь нельзя вывесить в витрине магазина фотографию «правящего большинства», зато можно вывесить портрет олицетворяющего это большинство «вождя».
Несколько слов надо сказать о таком понятии, как монашеская республика. Речь идёт, конечно, как и во всех клетках таблицы, о «чистом» варианте, то есть об автономной самоуправляемой общине, состоящей из истинных монахов, каждый из которых видит в любом из своих братьев по обители святого человека, а себя считает последним из людей.
А теперь о правлении венчанного царя. Венчанный монарх представляет собой сакральную личность, это, выражаясь фигурально, «светский первосвященник». Соответственно, ему не просто охотно подчиняются, его любят. Как любят – об этом мы читаем в «Войне и мире». «Остановившись против Павлоградского полка, государь сказал что-то по-французски австрийскому императору и улыбнулся. Увидев эту улыбку, Ростов сам невольно начал улыбаться и почувствовал ещё сильнейший прилив любви к своему государю. Ему хотелось высказать чем-нибудь свою любовь к государю. Он знал, что это невозможно, и ему хотелось плакать. Государь вызвал полкового командира и сказал ему несколько слов. “Боже мой, что бы со мной было, ежели бы ко мне обратился государь! – думал Ростов. – Я бы умер от счастья”. Государь обратился к офицерам: – Всех, господа (каждое слово слышалось Ростову, как звук с неба), благодарю от всей души. – Как бы счастлив был Ростов, ежели бы мог теперь умереть за своего царя! – Вы заслужили георгиевские знамёна и будете их достойны. “Только умереть за него!” – думал Ростов».
Возможно, православная монархия, в которой посчастливилось жить нашим прапрадедам, – всё-таки лучшее реальное общественное жизнеустроение?
Беседа восьмая Материалистическая и прагматическая линия в эллинской философии
По своему духовному типу древние греки – народ для нас довольно загадочный и малопонятный. С одной стороны, они изобрели демократию, и это, казалось бы, говорит о том, как высоко они ценили свободу личности. С другой стороны, они свято верили в рок, в предопределённость судьбы каждого человека, а ведь такая предопределённость делает свободу иллюзорной: ты хоть вон из кожи лезь, а всё равно с тобой будет то, что тебе на роду написано, а точнее, заранее назначено троицей Клото, Лахесис и Атропос – богинями судьбы, которых греки именовали мойрами. Это совсем не та психология, что у христиан, которые говорят «сами себе, и друг друга, и весь живот наш Христу Богу предадим». Христиане делают свой жизненный выбор сразу, безо всякого рока, по своей воле грешат, по своей воле воздерживаются от грехов, а судить, что перевесило, предоставляют Всевышнему, надеясь на Его милость. Вера христиан в Страшный суд есть не что иное, как вера в человеческую свободу, ибо если бы человек не был свободен, делая то, что ему предназначил рок, то за что можно было бы его наказывать или награждать после смерти?
Разгадать тайну эллинской души помогает её удивительное сходство с «протестантской душой», которая гораздо ближе к нам по времени, а потому лучше известна. Как и эллины, протестанты ставят личность выше коллектива и, несмотря на это, отказывают ей в возможности свободно строить свою судьбу, призывая лишь добросовестно исполнять то дело, к которому ты приставлен. Кальвинисты же, выражающие дух протестантизма особенно выпукло, совершенно отождествили свою точку зрения с греческой: у них уже при рождении человека предопределено, куда он попадёт – в рай или в ад, и никакие его усилия тут ничего изменить не могут. Опять соединяются здесь две, вроде бы вопиюще противоречащие друг другу установки: индивидуализм и фатализм, утверждение личного бытия как высшей ценности и признание полного бессилия личности в устроении этого бытия.
Ещё нагляднее эта антиномия демонстрируется современным американским обществом. Оно буквально помешано на «правах человека», под которыми подразумеваются права индивидуума, оно провозглашает их альфой и омегой жизнеустройства, оно навязывает их всему миру, не останавливаясь ради этого перед бомбёжками, и в то же время люди в Соединённых Штатах – настоящие рабы масскультуры, которая тиранически навязывает им стереотипы поведения и мышления. Именно в Америке более, чем в любой другой стране, реально понятие «кумира», которому подражают миллионы, одеваясь как он, думая его мыслями, приобретая его привычки. Опять сочетание крайнего индивидуализма (в теории) и крайней стадности, совершенно лишающей индивидуальности (на практике).
Повторяемость антиномии показывает, что она закономерна и что где-то в глубине оба якобы противоположных друг другу акта – провозглашение суверенности личной воли и следующий сразу же за этим отказ от неё, – оказывается, имеют расположенную где-то глубоко общую причину.
Эта общая причина самоутверждения и потери себя – утрата или значительное ослабление в человеке религиозного чувства, то есть убеждённости в существовании Высшего Начала, на котором только и держится всё, что есть. Эта убеждённость именуется верой, и тот, кто имеет веру, слышит слова этого Начала: «Без меня не можете делать ничего» – и знает, что слова эти истинны. Когда религиозное чувство пропадает и человек перестаёт ощущать присутствие в мире Высшего Начала как источника жизни, он поневоле начинает искать этот источник в самом себе, а поскольку его там нет, после бесплодных поисков бывает вынужден вверить свою судьбу внешнему порядку вещей, уже безличному. Ибо угадать в этом порядке устанавливающую его Личность может только религиозное чувство, а его в данном случае нет.
Древние греки в сравнении с окружающими их народами были малорелигиозны. Да, у них был целый пантеон богов, но это были те же люди, только более могущественные и вдобавок бессмертные. Сходство с людьми у них было не только внешнее, но и внутреннее – в них бушевали те же страсти и похоти, что и в нас. Поэтому культ эллинских богов был, в сущности, культом человека. Обожествление человека эллинской цивилизацией нашло яркое выражение в учреждении ещё в VIII веке до нашей эры все-греческих Олимпийских игр, победители которых чествовались как небожители, и им возводились статуи. В общем, факт малорелигиозности древних греков не подлежит сомнению, а ведь эти греки были древними, а значит, по нашим понятиям, должны были быть весьма религиозными. Почему же они стали таким странным исключением? Может, на них как-то повлиял в этом отношении климат, а может, социальные факторы? Или этнические особенности?
Перебирая в уме возможные причины малорелигиозности эллинов, мы сами уподобляемся им по своему маловерию: ищем причины материальные и рациональные. А почему бы не предположить, что это сам Бог попустил грекам стать неверующими, чтобы посмотреть, каковы будут результаты? Согласитесь, что нам трудно сделать выбор в данном вопросе между «естественным» объяснением и «вышеестественным». А это значит, что мы до сих пор так и не определились в самом главном, пытаемся сесть между двух стульев и служить двум господам. С одной стороны, мы вроде бы возвращаемся к вере предков, в церковь стали ходить и даже причащаться, а с другой стороны, никак не становится для нас абсолютно бесспорной реальностью Творец и Вседержитель мира, чья воля превыше всех «законов природы», и Кто один, в конечном счёте, управляет всем происходящим в природе и в человеческом обществе.
Если же мы хотя бы на несколько минут определимся, приняв постулат, что история вершится на небесах, то перед нами начнёт вырисовываться весьма любопытный сюжет.
За тысячу лет до Рождества Христова Бог избирает некий европейский народ и отпускает его от Себя на длинном поводке: пусть погуляет без Наставника, поживёт собственным умом и другими способностями, которые Я вложил в него при сотворении и которые он называет «природными», и продемонстрирует и себе самому, и другим народам, и последующим поколениям, чего можно добиться, обособившись от Меня и не слушая Моих подсказок.
Сегодня, когда прошло столько веков после окончания этого «эксперимента», мы хорошо знаем, чего добились малорелигиозные эллины, каких горизонтов достигли в своём автономном плавании. Главное, что они открыли для себя и для всех, – это огромную, до того не оценённую силу человеческого интеллекта. Как актёр при отлучке суфлёра из его будки вынужден мобилизовать всю свою фантазию, в результате чего обнаруживает в себе дотоле неведомые ему дарования, так и древнегреческим мыслителям, потерявшим связь с источником Откровения, пришлось предельно напрягать свой собственный ум, вырабатывая весь его ресурс. Благодаря этому сокровищница человеческого знания обогатилась философией элеатов и Платона, геометрией Евклида и логикой Аристотеля. Повышенный интерес к человеку, занявшему у эллинов центральное место в мироздании вместо Бога, вызвал к жизни виртуозное искусство скульптурного портрета, а также не утратившую интереса и в наши дни «греческую трагедию», впрочем, чересчур навязчиво подчёркивающую неотвратимость рока.
Остальные плоды секулярности эллинской цивилизации были горькими, и в конце концов античный мир ими отравился.
Негативным следствием греческого маловерия было широкое распространение материализма и прагматизма. Эти установки с самого начала стали проникать и в философию, но такие интеллектуалы, как Парменид, Платон и Аристотель, в течение какого-то времени могли их нейтрализовать своей метафизикой. Но ведь людям надо не только размышлять о принципах и началах, но и жить повседневной жизнью, а чем могла помочь такой жизни эта мудрёная метафизика? Если бы у эллинской цивилизации была настоящая религия, люди в ней искали бы ответы на жизненные вопросы, но её не было: у Зевса об этом не спросишь. Поэтому в качестве альтернативы «заумной» классической философии в Греции возникла доступная каждому система рассуждений, которую тоже назвали «философией», хотя в строгом смысле этого термина (как поисков универсальных основ сущего) она ею не являлась. Её скорее следует называть «житейской мудростью», и, хотя такие вещи не входят в число предметов нашего рассмотрения, нам следует кратко с нею познакомиться, как мы ознакомились выше с натурфилософией ионийцев, тоже не представлявшей собой подлинной философии.
Прагматическое направление греческой мысли оставило в стороне теоретические исследования отвлечённых категорий и сосредоточилось на проблеме правильного поведения, то есть на этике.
Древнегреческий материализм, не в бытовом смысле, а как космологическая концепция, впервые заявил о себе в учении Демокрита (460–370 гг. до н. э.). Понятие материи, оставаясь философской категорией, обрело у него также конкретный вещественный смысл, воплощаясь в атомах – мельчайших неделимых частицах, сочетания которых образуют все чувственно воспринимаемые предметы. Атомы – это бытие, пустые промежутки между атомами – небытие. Атомы вечны и неизменны, предметы, возникающие в результате их соединения, преходящи и текучи.
Первый из философов-прагматиков, Эпикур (341–270 гг. до н. э.), построил свою этику на базе атомизма, но сама по себе атомистическая космология его не интересовала – физика для него была служанкой этики. Вот его программное заявление:
«Пусты слова того философа, которые не врачуют никакие страдания человека. Как от медицины нет никакой пользы, если она не изгоняет болезнь из тела, так и от философии, если она не изгоняет болезнь из души».
Разрабатывая своё учение о мире и человеке, Эпикур столкнулся с проблемой, которая, как кошмарный сон, преследовала затем и всех других мыслящих материалистов. Их философия кладёт в основу своей космологии тезис «Существует только материя и вечные неизменные законы её движения и развития». Материя же по самому определению есть мёртвое вещество. Значит, мир, в котором существует только материя, есть мир мёртвый, механический, представляющий собой огромный автомат, движение которого на вечные времена предопределено законами физики. Это – детерминированный мир, в котором никакая его часть не может обладать свободой, это заведённые часы, в которых шестерёнки, колёсики и стрелки не могут изменить фатально предназначенного им хода. Но окружающий нас мир не мёртв – он живёт, дышит, он полон упрямых, своевольных существ, которым наплевать на мировые законы, которые делают не то, что предписано этими законами, а то, что хотят. Каждый человек знает это по себе. Всякое «я», существующее в этом мире (а таких «я», включая высших животных, триллионы), обладает свободой выбора хотя бы в узких пределах и этим моментально разрушает материалистическую модель бытия. Эпикур это прекрасно понимал. Он верил в атомы как универсальные и единственные носители реальности, следовательно, и человека представлял состоящим только из атомов и больше ни из чего. Но поскольку траектории атомов подчинены физике, значит, и вся деятельность человека определяется физикой, а тогда он не отвечает за свои действия, ибо не выбирает их – за него их выбирают законы движения атомов. Другими словами, если весь мир есть автомат, то автоматом является и человек, ибо он есть часть этого механического мира, так что за все его поступки надо спрашивать не с него, а с атомов, а в этом случае как можно говорить об этике? Ведь это наука о правильном поведении, а в механическом мире, состоящем из прыгающих атомов, поведение любого его фрагмента, включая человека, должно быть признано правильным – тут же нет альтернатив, всё заранее обусловлено сцепленными между собой шестерёнками и колёсиками. Этика – это учение о том, как выбрать между таким-то и таким-то поступками, но в атомистической вселенной нет никакого выбора. Я убил ближнего, но я не виноват, так как его убили двигающиеся во мне атомы – меня они не спрашивали.
Чтобы выйти из тупика и дать всё-таки место этике, Эпикур делает поразительное предположение: он допускает, что законы физики предписывают атомам их траектории не абсолютно жёстко, а оставляют некоторый «люфт», в пределах которого атом может отклоняться в своём движении от заданного. Отклоняться от положенных траекторий могут и атомы в человеческом организме, и, собираясь вместе, эта вариативность даёт человеку определённую меру свободы. Поразительной эту теорию Эпикура можно назвать по той причине, что через две с лишним тысячи лет квантовая механика неожиданно для самих учёных установила с абсолютной достоверностью, что движение микрочастиц не является однозначно детерминированным. Для каждой из частиц имеется набор возможных траекторий, каждая со своей вероятностью (вероятности же определяются однозначно), так что две одинаковые частицы, например два электрона, оказавшиеся в одних и тех же условиях, могут двигаться по-разному.
На что должен, по Эпикуру, употребить человек эту возникающую из небольшого своеволия атомов свободу? В чётком ответе на этот вопрос и заключается вся суть этики Эпикура. Человек должен вести себя так, чтобы безболезненно вписаться в жизнь вселенского организма, частью которого он является. Человек должен всегда помнить: «Ducunt volentem fata, nolentem trahunt» («Послушных судьба ведёт, непослушных тащит»). Для того чтобы быть послушным природному порядку и подчиняться ему добровольно, надо знать, в чём состоит этот порядок, то есть знать физику.
Каков же результат правильного поведения? Эпикур называет этот результат наслаждением – в его достижении и заключается цель человеческой жизни. Современные люди, вкладывающие в понятие наслаждения совсем не тот смысл, который вкладывал в него Эпикур, называют «эпикурейцами» тех, кто пьёт хорошие вина, вкусно ест и гуляет вовсю (пример – Стива Облонский из «Анны Карениной»). Это грубое искажение, даже противоположность исходному пониманию слова. По Эпикуру, наслаждение заключается в душевном спокойствии, в «безмятежности». Вот его собственное разъяснение на этот счёт.
«Когда мы говорим, что наслаждение есть конечная цель, то мы разумеем отнюдь не наслаждение чувственности или распутства, как полагают те, кто не знают, не разделяют или плохо понимают наши учения, – нет, мы разумеем свободу от страданий тела и смятений души».
От страданий тела избавляет умеренность, смятение же души, или страхи, бывают, по Эпикуру, трёх родов: страх перед богами, страх перед смертью, страх перед загробной судьбой. Это мнимые страхи, от которых необходимо избавляться. Надо усвоить, что никаких богов нет, что всё сущее сводится к игре атомов. Смерть есть, но она не имеет к человеку никакого отношения: пока он жив, смерти нет, а когда она приходит – нет человека. Так что человек и смерть не пересекаются, почему и не надо её бояться. Загробной жизни нет – умрёшь, лопух вырастет. Поэтому живи, пока живётся, и ни о чём не думай, будь во всём умеренным, «живи незаметно», не давая овладеть тобой страстями – ни чрезмерной радостью, ни глубоким горем.
Схожее учение, основоположником которого был Зенон из Китеона (не путать с учеником Парменида), живший в конце IV – начале III века до нашей эры, получило название стоицизма от дома с портиком (по-гречески «стоя») в Афинах, где Зенон преподавал свою философию ученикам. Школа стоиков просуществовала до II века нашей эры.
Философия стоиков отличается от философии эпикурейцев только своей космологической составляющей – этика у них почти одинаковая. Стоики – не атомисты, космос у них не механизм, а одушевлённое целое. Такое мировоззрение именуется пантеизмом. У стоиков меньше свободы, чем у эпикурейцев, – у тех есть «люфт атомов», а у этих неотвратимый рок, который определяется всеобщим Божественным началом. Поэтому главной этической установкой у стоиков является покорность обстоятельствам, уход во внутреннюю жизнь, бесстрастие и созерцание – то, что в Индии зовут «нирваной». Стоик должен равно воспринимать бедность и богатство, здоровье и болезнь, людские почести и поношения.
С течением времени философия стоицизма становилась всё более пессимистичной. Провозглашённая ею в качестве идеального состояния души «атараксия» (безмятежность) всё заметнее переходила в уныние. Примечательно, что это упадническое настроение начинало проникать в высшие слои римского общества. Главный идеолог стоицизма I века Сенека был одним из самых богатых людей своего времени, наставником императора Нерона. Ему были доступны любые чувственные наслаждения и утехи, но он вёл аскетический образ жизни, пытаясь в крайнем воздержании найти смысл жизни, однако так и не нашёл его и вскрыл себе вены, опасаясь мести бывшего ученика. А крупнейшим стоиком II века был аж сам римский император, а именно – Марк Аврелий. Он правил с 161 по 180 год, и правил весьма успешно, одержав ряд внешних побед и укрепив внутренний порядок государства. Тем не менее его философия была проникнута чувством беспомощности и слабости человека, которого он видел существом «навязчивым, неблагодарным, завистливым, заносчивым, коварным, неуживчивым, злобным». Это приводило его в отчаяние и чувство безысходности. Вот его жалобы на жизнь:
«Время человеческого существования – миг; его сущность – вечное течение; наши чувства смутны; тело бренно; душа неустойчива; судьба загадочна; слава недостоверна. Одним словом, всё, относящееся к телу, подобно потоку, а относящееся к душе – сновидению и дыму. Жизнь – борьба, странствие по чужбине, посмертная участь – забвение».
Ещё одно прагматичное направление в античной философии, зародившееся всё в том же IV веке до нашей эры, – скептицизм. Основатель этой школы Пирон учил, что высшая мудрость заключается в умении ответить всего на три вопроса:
1. Каково происхождение вещей?
2. Как нужно относиться к вещам?
3. Какую пользу мы извлекаем из правильного отношения к вещам?
Вот ответы скептиков:
1. Происхождение вещей неизвестно.
2. Мы должны воздерживаться от любых категорических высказываний о вещах.
3. Польза от избегания категорических суждений состоит в обретении бесстрастия («апатии») и душевного спокойствия.
Как мы видим, основная установка скептицизма та же, что установка эпикуреизма и стоицизма, – уход от активной внешней деятельности, замыкание внутри себя. Но только в скептицизме появляется совершенно откровенный отказ от философии, так что это течение можно назвать «антифилософской философией».
Совершенно ясно, что упадок греческой философии и её вырождение в банальные практические рекомендации отражали упадок и вырождение всей античной цивилизации.
Беседа девятая Агония Римской империи и античной цивилизации
Мы уже неоднократно употребляли в наших беседах слово «цивилизация», не уточняя, что имеем в виду, поскольку его расхожий смысл общепонятен: это примерно то же самое, что «культура». Но теперь пора придать ему более узкое и более определённое значение, используемое не в обычной речи, а в таких науках, как история, социология и философия. Это узкое значение сформировалось сравнительно недавно и оказалось очень плодотворным, так как позволило произвести в названных отраслях исследований подлинный методологический переворот. Современное понятие «цивилизации» стало основным рабочим понятием специалистов по всемирной истории, исходной единицей изучения прошлого и настоящего человечества, ключом к осмыслению многих вещей в этой области, которые раньше оставались загадочными. После работ Данилевского, Шпенглера, Макса Вебера, Ортега-и-Гассета, Льва Гумилёва и особенно Тойнби биография человечества очень удобно прочитывается как рождение, созревание, расцвет и гибель цивилизаций и их взаимодействие, включающее как сотрудничество, так и борьбу. Такой подход очень многое проясняет. Что же такое «цивилизация»?
Этот термин имеет двоякое определение: первое относится к цивилизации как к объективной реальности, второе – к соответствующему научному понятию. В первом смысле, в качестве «вещи в себе», цивилизация есть большое сообщество (big society), внутри которого люди чувствуют друг друга «своими», ибо руководствуются одной и той же шкалой ценностей, нормами поведения и понятиями о том, что такое добро и что такое зло. Во втором смысле это «умопостигаемое поле исторического исследования» (определение Арнольда Тойнби), то есть такая описательная категория, которая лучше всего усваивается историком, соответствуя особенностям его мышления и восприятия («умопостижения»). Это такой срез истории, который является легче всего нами воспринимаемым, то есть «вещью для нас». Представление о человечестве как о совокупности отдельных цивилизаций позволяет лучше всего понять происходившее прежде и происходящее в наше время. Что же касается внутренней структуры нормальной цивилизации, то она изображена на схеме.
Схема зрелой цивилизации (по И. Андрушкевичу)
1. Ядро (тип верования)
2. Питательная мякоть (культура)
3. Защитная скорлупа (государство)
Обозревая всю доступную нам историю человечества, Тойнби зафиксировал в ней около двадцати достигших зрелости и несколько зародившихся, но не развившихся цивилизаций. В настоящее время, если говорить только о значимых, имеющих ядерное оружие и оказывающих существенное влияние на ход мировых событий, их пять: западная постпротестантская, русская православная, исламская, индийская и китайская. Это – основные игроки на геополитическом пространстве, и от их взаимодействия зависит будущее нашего людского рода.
Очень интересен вопрос о том, почему и как возникают новые цивилизации. Причина их появления столь же загадочна или столь же очевидна – это зависит от мировоззрения, – сколь и причина появления новых видов в живой природе. Для атеиста она непостижима, для верующего человека совершенно ясна: Бог их творит, ибо Ему это для чего-то нужно. В случае цивилизации религиозная точка зрения подтверждается фактами. Всякая цивилизация начинается с ядра, ибо оно-то и задаёт общую для всех её членов иерархию ценностей. Чтобы быть принятой всеми, эта иерархия должна быть безусловной, а таковой она может быть лишь в том случае, когда является результатом Откровения. Не подлежащим критике может быть только предмет веры, а вера не придумывается, она всегда богооткровенна. Ядро цивилизации – это «закон», цементирующий жизнь людского сообщества, а «закон», если проследить его происхождение, – это «пророки», пророки же суть глашатаи Бога. Так что все цивилизации, и исчезнувшие, и нынешние, возникали по Божьей воле и ни одна цивилизация не возникла не по Божьей воле.
Что же касается ответа на вопрос «как?», то здесь имеются различные варианты. Зародившееся ядро новой цивилизации должно без промедления обрести защитную скорлупу, иначе оно может быть уничтожено теми, кто не принимает образовавшего это ядро нового типа верования. Этой скорлупой ядру может послужить уже существующая скорлупа, то есть оно может спрятаться под чужое крылышко, а в другом случае оно может само создать собственную защиту, как мы наблюдаем это в исламской цивилизации. Её тип верования, Коран, возник в результате Откровения, полученного в начале VII века пророком Мухаммедом на горе Хира близ Мекки, и в течение нескольких десятилетий этому ядру удалось создать для себя защиту в виде сильного государства (халифата), которого раньше на Аравийском полуострове, населённом пастушескими племенами, не было.
Христианская цивилизация формировалась иначе. Её ядро было заложено в день Пятидесятницы самим воплощённым Богом в рамках уже имеющегося Государства, не просто сильного, а самого сильного в тогдашнем мире – в Римской империи. Конечно, это была мощнейшая защитная скорлупа, но проблема заключалась в том, что она защищала совсем другое ядро – языческий тип верования. Так в I веке новой эры сложилась уникальная ситуация: внутри огромной по занимаемой территории высокоразвитой цивилизации появилось новое ядро, совершенно несовместимое со старым, ибо одним из главных его признаков было категорическое отрицание любой религии, кроме собственной. Невольно возникает недоумение: почему Христос выбрал для своего Откровения такой неудачный момент и такую неудачную страну? Это недоумение развеивается самой историей, из которой мы знаем о триумфе христианства, перевернувшего мир. Раз этот триумф состоялся, значит, семя, из которого выросло христианство, было брошено в нужное время и в нужное место. И теперь, как следует подумав, мы можем понять, почему Божественный выбор был верным.
Сначала поразмыслим о времени. При поверхностном взгляде оно кажется неудачным: всего пару поколений назад Римская республика стала империей, и государство достигло апогея своего могущества – как же можно было вступать в соперничество с язычеством, прикрытым, как щитом, всем этим могуществом? Однако вспомним, чем мы завершили предыдущую беседу: констатацией того факта, что в начале новой эры, то есть как раз тогда, когда на землю сошёл Сын Божий, Рим начал входить в состояние глубокого кризиса. В философии он выразился в замене высокой метафизики филистерской житейской мудростью, в общественной жизни – в увлечении кровавыми зрелищами, свидетельствующими о полном очерствении сердец, в частной жизни – в небывалом возрастании числа с виду ничем не мотивированных самоубийств. Материально империя богатела, а духовно беднела, души становились пустыми, смысл жизни терялся. В блудивших и строивших друг другу козни языческих богов давно уже никто не верил, их пантеон стал откровенным сборищем бесстыдников. Внешне границы государства ещё продолжали раздвигаться (хотя этот процесс сильно замедлился), но никаких перспектив внутреннего развития у нации уже не было. Так что Благая Весть Христа, воспламенившая в сознании чутких людей надежду, оказалась весьма своевременной. Свирепые гонения на христиан, периодически воздвигаемые властями, были всего лишь агонией обречённого языческого мира.
А почему евангельская проповедь началась именно в империи, а не за её пределами, где таких гонений могло не быть? Это тоже поддаётся объяснению. Эта проповедь по самой своей сути должна была быть вселенской (по-гречески «кафолической»), ибо истина, принесённая Христом, универсальна, абсолютна и окончательна, то есть равно обращена ко всем народам и племенам. Во Христе «нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужского пола, ни женского» (Гал. 3, 28). А вселенную того времени почти всю заняла Римская империя, обеспечив тем самым для христианского свидетельства единое языковое, правовое и коммуникационное пространство. Если бы апостол Павел не был римским гражданином, дальние путешествия его и его товарищей, о которых сказано «во всю землю изыде вещания их, и в концы вселенныя глаголы их», были бы невозможны.
Так что новая грандиозная цивилизация, новый, преобразивший историю христианский мир возник в Римской империи не случайно. Эта империя, ставшая колыбелью «новой твари», как назвал христиан Апостол, была заключительным этапом восьмисотлетнего пути Рима, который кратко отражён в приводимой ниже хронологической таблице.
Хронология Древнего Рима
Основание Рима: 753 г. до н. э.
Период царей: 753–509 гг. до н. э.
Изгнание царей. Установление республики: 509 г. до н. э.
Борьба между патрициями и плебеями: V в. – начало III в. до н. э.
Начало римской экспансии в Италии: 500 г. до н. э.
Избрание первого римского диктатора: 494 г. до н. э.
Учреждение военного трибуната с консульской властью: 444 г. до н. э.
Рим устанавливает контроль над Южной Италией: 290 г. до н. э.
Предоставление плебеям равных законодательных и избирательных прав с патрициями: 287 г. до н. э.
Вся Италия под контролем Рима: 265 г. до н. э.
Первая Пуническая война (с Карфагеном): 264–241 гг. до н. э.
Присоединение к Риму Сицилии: 241 г. до н. э.
Вторая Пуническая война: 218–201 гг. до н. э.
Третья Пуническая война: 149–146 гг. до н. э.
Разрушение Карфагена. Учреждение провинций Африка, Ахайя и Македония. Взятие Коринфа, завершившее покорение Греции: 146 г. до н. э.
Первое восстание рабов в Сицилии: 138–132 гг. до н. э.
Борьба Гая Мария и Корнелия Суллы, открывающая эпоху военных диктатур: 88–64 гг. до н. э.
Первая война с Митридатом VI, царем Понта: 89–85 гг. до н. э. Вторая война с Митридатом VI: 83–81 гг. до н. э.
Третья война с Митридатом VI: 74–64 гг. до н. э.
Восстание рабов под предводительством Спартака: 73–71 гг. до н. э.
Завоевание Помпеем Понта и Палестины. Сирия – Римская провинция: 64 г. до н. э.
Заговор Каталины, военное выступление, разгром и его самоубийство: 63–62 гг. до н. э.
Галльские войны Цезаря: 58–50 гг. до н. э.
Первый триумвират – Цезарь, Красе, Помпей: 60 г. до н. э. Гражданские войны: 49–31 гг.
Цезарь – пожизненный диктатор: 45 г. до н. э.
Убийство Цезаря: 44 г. до н. э.
Второй триумвират – Август, Антоний, Лепид: 43 г. до н. э.
Постановление Сената об обожествлении Цезаря: 42 г. до н. э.
Победа Октавиана над Антонием и Клеопатрой в морском сражении при Акции. Октавиан – единоличный правитель: 31–30 гг. до н. э.
Получение Октавианом титула «принцепс Сената»: 28 г. до н. э.
Октавиан принимает титул «Август»: 27 г. до н. э.
Август – великий понтифик: 12 г. н. э.
Смерть Августа. Его обожествление: 14 г.
Правление Тиберия: 14–37 гг.
Калигула: 37–41 гг.
Клавдий: 41–54 гг.
Миссионерская деятельность апостола Павла: 50-е гг.
Нерон: 54–68 гг.
Грандиозный пожар в Риме (18–21 июля).
Первое преследование христиан: 64 г.
Гражданская война в Риме и приход к власти династии Флавиев: 68 г. Династия Флавиев – Веспасиан, Тит, Домициан: 69–96 гг.
Разрушение Иерусалима: 70 г.
Династия Антонинов – Нерва, Траян, Адриан, Антонин Пий, Марк Аврелий, Коммод: 96—192 гг.
Гражданская война: 192–193 гг.
Династия Северов – Септимий Север, Каракалла, Макрин, Элагабал, Александр Север: 193–234 гг.
Эдикт Каракаллы о даровании прав римского гражданства свободным жителям империи: 212 г.
Переход христианского богослужения в Риме с греческого языка на латинский: ок. 230 г.
Эпоха «солдатских императоров»: 235–284 гг.
Диоклетиан – агония языческого Рима: 284–305 гг.
Константин Великий: 306–337 гг. (до 316 г. правил вместе с Лицинием)
Миланский эдикт о веротерпимости: 313 г.
Законодательное закрепление празднования воскресного дня («дня Господа»): 321 г.
Первый Вселенский (Никейский) собор: 325 г.
Второй Вселенский (Константинопольский) собор: 381 г.
Юлиан Отступник (попытка реставрации язычества): 361–363 гг. Феодосий Великий: 379–395 гг.
Разделение империи на Западную и Восточную: 395 г.
Падение Западной империи: 476 г.
Языческая Римская империя просуществовала с 27 года до н. э. по 313 год, то есть 340 лет. В 313 году император Константин издал Миланский эдикт, сделавший христианство официально признанной религией, после чего она стала даже привилегированной и быстро заняла место государственной идеологии, так как пользовалась личным покровительством кесаря, незадолго до смерти принявшего крещение. Вместе с языческим Римом кончилась (не сразу) и античная цивилизация, уступившая место новой, христианской цивилизации. Константин, видимо, понимал, что рождается новый мир и захотел порвать со старым даже географически: перенёс столицу своей империи из Рима в небольшой город в Малой Азии близ Босфорского пролива – Византий, переименовав его в Константинополь. Любопытно отметить, что так же вместе с идеологией меняли столицу египетский фараон Эхнатон и русский царь
Пётр I – видимо, прежняя столица раздражала их «намоленностью» той верой, которую они считали препятствием для своих реформ. А в 395 году Римская империя была разделена на Западную со столицей Римом и Восточную со столицей Константинополем. Вторая просуществовала ещё 1057 лет, а первая рухнула в 476 году. Причиной её гибели было Великое переселение народов.
Всякая цивилизация в период зрелости распространяется на такую территорию, которая по своей величине соответствует силе духа этой цивилизации. Когда она занимает эту территорию, говорят, что цивилизация достигла своих естественных границ. У Римской империи, несмотря на её вселенскую претензию, даже во времена наибольшего духовного подъёма тоже были естественные границы – на западе и севере океан, на юге леса тропической Африки, а на востоке – германский и славянский миры, отделённые от Рима Рейном и Дунаем. Раздвинуться дальше этих рубежей Империя так и не смогла. Германцы стали для неё стеной, остановившей её расширение. Мало того, они нередко вторгались отдельными отрядами и в пределы Империи. Попытки наказать их за это оборачивались против самих римлян. В 9 году нашей эры вождь готов Арминий в Тевтобургском лесу нанёс римскому войску Квинтилия Вара жестокое поражение, полностью уничтожив целых три легиона – около 30 000 человек. В общем, положение на восточной границе всегда было для Рима головной болью. Когда же в империи начался внутренний кризис, граница на Рейне уже перестала быть «естественной», у государства не хватало жизненной силы, чтобы продолжать простираться так далеко. Германцы же, напротив, наполнялись энергией, и немаловажную роль в этом играло то обстоятельство, что многие из них принимали христианство. Напор германского элемента на Империю становился всё более сильным, и сдерживать его было всё труднее. До поры до времени процесс был мирным, происходя в форме миграции. Римский мир был гораздо более благоустроенным и комфортабельным, чем полудикий мир германских племён, поэтому представители этих племён так же стремились правдами-неправдами проникать в империю, как современные алжирцы во
Францию, мексиканцы в США, а таджики в Россию. И Рим из соображений практической выгоды даже поощрял такое проникновение, вербуя отважную «синеглазую рать германцев» на военную службу. Но настал момент, когда эта «ползучая» оккупация перешла в открытую, осуществляемую военной силой. В конце IV века вестготы перешли Дунай и заняли север Балканского полуострова, а затем перебрались в Италию и основали там своё королевство. Этому переселению способствовал нажим на них с востока азиатского племени хунну (гуннов). В 410 году готский предводитель Аларих взял Рим, а потом ушёл в Южную Галлию и Испанию. В Испании королевство вестготов продержалось до VIII века, когда было завоёвано арабами (маврами), создавшими там Кордовский халифат. В 430 году в Северной Африке возникло королевство вандалов, которые по пути туда разграбили Рим, за что их имя стало пугалом. В конце V – начале VI века Галлию заняли франки, откуда и пошло название Франция. Италия же была завоёвана поднявшим восстание наёмником Рима Одоакром, который и сверг в 476 году последнего кесаря Западной Римской империи Ромула Августула, а потом в ней возникло королевство лангобардов. Имя последнего римского императора символично: Ромул был основателем города Рима, а Август – первым римским императором.
Надо заметить, что вожди германских племён, создавшие на землях Западной Римской империи свои королевства, номинально признавали верховную власть императора и считали себя его подданными – до 476 года подданными кесаря, сидевшего в Риме, а после – кесаря Константинопольского. Но на деле они были совершенно самостоятельными, так что Западная Европа политически раздробилась, подготовив тем самым наступление на своей территории нового социально-экономического уклада – феодализма.
Беседа десятая Христианство бросает вызов античной цивилизации
Возникновение всякой цивилизации начинается с возникновения её ядра, то есть типа верования, который порождается Откровением. До I века нашей эры все Откровения сообщались через пророков, которые были глашатаями Бога. То обстоятельство, что пророк говорит не от себя, подчёркнуто в стихотворении Пушкина, которое так и называется «Пророк» (пересказ пророка Исайи): «Восстань, пророк, – говорит Господь, – и виждь, и внемли, исполнись волею Моей и, обходя моря и земли, глаголом жги сердца людей». Откровение же, благодаря которому возникло ядро христианской цивилизации, возвестил людям не Божий избранник, не посланник Неба, не харизматик, а сам Бог, специально для этого сошедший на землю и воплотившийся в человека Иисуса. Это свидетельствует о том, что христианское Откровение, а значит и религия, на нём основанная, есть нечто совершенно особенное и уникальное. В чём же состоит уникальность этой религии? Конечно же, в объёме истины, в ней содержащейся. Раньше народам сообщалась частичная истина, больше которой они не могли ещё вместить, и тут достаточно было богодухновенных пророков, но, когда настало время поделиться с людьми всей полнотой истины, сделать это мог только Сам олицетворяющий Истину Бог-Слово. Это совершенно естественно: ведь требования к квалификации учителя начальной школы гораздо меньше тех, которые предъявляются к руководителю выпускника университета.
Здесь необходимо сделать оговорку. Что такое полнота истины? Если понимать под этим всю истину о Боге, мире и человеке, раскрытие всех тайн мироустройства, всех нюансов Божьего замысла и самой цели творения, то утверждение «Христос явился, чтобы даровать нам полноту истины» заведомо неверно. Ведь Сын Божий не пролил никакого света на то, почему небесные тела двигаются по определённым орбитам, почему яблоко падает на землю и из чего состоят атомы, – всё это пришлось открывать человеку собственными усилиями, доходить до этого своим умом. А ведь это – важная часть всей истины о сущем. Истина, заключающаяся в учении Христа, обладает полнотой в том смысле, что её знания вполне достаточно, чтобы, руководствуясь ею, правильно прожить земную жизнь, то есть согласовать свою волю с волей Творца, стать Его другом и помощником и, угодив Ему, получить от Него в награду вечное блаженство после смерти тела. Действительно, в сравнении с таким знанием всякое другое можно считать не второстепенным даже, а десятистепенным, ничего существенного к нему не добавляющим. Оно – главная ценность для человека, основная истина. Оказавшись в дремучем лесу, разве ты не назовёшь вполне достаточной для тебя истиной подсказку, в каком направлении надо идти, чтобы выбраться из чащи и спастись? Такой же спасительной силой обладает подсказка Христа о том, как надо вести себя в хитросплетении повседневных событий, какими ориентирами руководствоваться.
– Вы можете выбраться из этой чащи, – говорит нам Христос, – и выйти на солнечную поляну, где «несть печали, болезни и воздыхания, но жизнь бесконечная», и потому Его слово именуется Благой Вестью. Ясно, что такую весть во всей её полноте никто, кроме самого Бога, принести человечеству не мог.
К сказанному надо добавить следующее. Спасительные наставления Христа даются не в форме необсуждаемых инструкций по технике безопасности, вроде «не стой под грузом», а представляют собой условные высказывания типа «если…, то…», никоим образом не отнимающие у человека свободу выбора, но объясняющие, почему ему выгодно в данной ситуации поступать так-то и так-то. В Евангелии не сказано «Будь милостив!», а говорится: «Блажены милостивые, ибо они помилованы будут» – то есть «ты можешь не быть милостивым к окружающим, но знай, что в этом случае и тебя Господь не помилует». Зато в Евангелии содержится философское обоснование рекомендуемого Заповедями поведения. Эти заповеди в кратчайшей форме обнимаются одной фразой «Да любите друг друга» (Ии. 13, 34). Новый Завет разъясняет метафизическую причину этого принципа: Бог есть любовь (1 Ии. 4, 8). Любовь отождествляется с Богом и, следовательно, как и сам Бог, имеет дотварный статус, по той причине, что она изначально живёт во взаимных отношениях Трёх Лиц, составляющих Единое Божество.
Мы знаем, что ядро христианской цивилизации, то есть Благая Весть, возникло рядом с другим, давно уже существовавшим и пользующимся покровительством могущественнейшего в мире государства, – античным язычеством.
Обыватели удивлялись неразумности христиан: куда они прут против рожна – у них же нет никаких шансов, против них не только власть кесаря, но и весь народ! Но они не знали, что за этой «кучкой суеверных безумцев» стоит невидимо Сам Творец и Вседержитель мира и потому, возводя на христиан гонения, они сами прут против рожна, как и сказал Господь одному из первых гонителей, Савлу, ставшему апостолом Павлом. Христианство в конце концов победило, но победа далась его приверженцам нелегко. На пути к своему торжеству оно прошло пять этапов: три первых до принятия христианства Империей, а четвёртый и пятый – после. Условно эти этапы можно связать и со столетиями.
I век – патетика.
II век – апологетика.
III век – экзегетика.
IV век – догматика.
V век – педагогика.
Рассмотрим эти этапы, которые суть не что иное, как стадии формирования перевернувшей мир христианской цивилизации, по отдельности.
1. Патетика. Под этим словом надо понимать небывалый духовный подъём, который охватил учеников и последователей Христа после дня Пятидесятницы, когда на собравшихся в Иерусалиме апостолов сошёл Святой Дух в виде огненных языков на голове каждого из них. Эта сцена ярко описана в Деяниях апостолов одним из тех, кто такой язык получил и обрёл способность говорить на всех наречиях, – святым Лукой.
Об этом космическом событии Сын Божий предупреждал апостолов заранее:
«Но Я истину говорю вам: лучше для вас, чтобы я пошёл (имеется в виду Голгофа), ибо, если Я не пойду, Утешитель не придёт к вам; а если пойду, то пошлю Его к вам, и Он пришед обличит мир о грехе и о правде и о суде» (Ии. 16,7). Конечно же, эти слова были обращены не только к ближайшим ученикам, ходившим за Христом во время Его земного служения, но ко всему будущему христианскому народу, ибо только весь этот народ, вся совокупность верующих в Распятого могли помочь Христу обличить мир в грехе и предъявить ему правду. Отдельные личности даже такого масштаба, как апостол Павел, никак не сумели бы это сделать. Дух Святой обильно ниспосылался на всех христиан, и они буквально купались в благодати, которая делала их веру несокрушимой. Это удивительный период, когда десятки тысяч христиан не только не боялись самых жестоких преследований, но зачастую намеренно навлекали на себя гнев властей, чтобы получить мученический венец. Известны случаи, когда некоторые из них ночью нападали на проезжих купцов, размахивая деревянными мечами, чтобы быть убитыми охраной и вознестись к своему Господу Иисусу Христу. По этому поводу церковь издала специальный указ, разъясняющий, что погибшие таким образом не являются мучениками и не войдут в Царство Божие. Накал эмоций (по-гречески «пафос», откуда и слово «патетика») достигал у уверовавших во Христа такой силы, что они видели небо отверстым, и им ничего не было страшно. В последующие века такое состояние души тоже имело место, но только у отдельных святых. А в I веке по Р.Х. оно было массовым. Объяснить этот социальный феномен рациональным способом невозможно, разве что предположить, что в это время в Римской империи распространилось какое-то неизвестное науке массовое психическое заболевание. Но делать такие невероятные предположения нет никакой нужды, тут всё предельно просто. Тут всего-навсего исполнилось обещание «пришлю вам Утешителя», – а как могло оно не исполниться, если его дал сам Господь? Щедро ниспосылаемый Им на верующих Святой Дух утешал их и в трудах, и в мучениях, утешал с избытком, так утешал, что радость перевешивала боль, причиняемую истязаниями. Щедрое излияние Святого Духа на первые поколения христиан при правильном понимании истории как процесса Божественного Домостроительства не только не выглядит чем-то аномальным, а напротив, легко объяснимо. Ведь кто такой пришедший на землю Сын Божий? Он – Сеятель, как сам и сказал об этом в Евангелии (Мф. 13, 3). А что делают в первые дни после того, как посеяли семена в землю? Обильно поливают эту землю, поскольку именно в это время для всходов требуется влага. Если даже человек так делает, посадив растения, как же не делать этого Богу, выращивающему «новую тварь» – христиан? Без «поливки» Святым Духом в тот период, когда они были ещё слабы и весь мир ополчился на них, их цивилизация не состоялась бы.
Всё было против них. Им пришлось терпеть насмешки, презрение и фанатическую ненависть толпы. Нерону легко было свалить на христиан вину за поджог Рима – ведь народ и так видел в них преступников. Такие оценки мы постоянно встречаем в литературе того времени. Приведём несколько примеров.
Тацит (54—123): «Это ужасное суеверие, будучи подавлено на время, вновь появилось не только в Иудее, где это зло и возникло, но и распространилось по городу, который есть столица всего отвратительного и постыдного».
Плиний Младший (61—114): «Это безобразное и чудовищное суеверие, усугубляемое ещё упрямством и непреклонным упорством».
Светоний (70—140): «Это новое и зловредное суеверие».
Минуций Феликс (цитируя язычников): «Христиане – люди беззаконной, бессовестной и отчаянной секты, их вера пуста и безумна».
Лактанций: «Христиане – враги общества, а их религия – нечестивое и грубое суеверие».
Галерий: «Христианство – гнусный заговор».
Чернь кричала на улицах: «Долой ведьм!», «Христиан – ко львам!».
О христианах ходили самые чудовищные слухи: что они отравляют колодцы, пьют кровь младенцев, развратничают, не останавливаясь даже перед кровосмешением, на своих собраниях поклоняются ослиной голове. То, что эта нелепая клевета держалась в течение двух столетий, объясняется, в частности, тем, что в римском обществе существовал значительный слой людей, имевших реальную причину желать лишить христиан всякого влияния путём их дискредитации. Это – все те, кто обслуживал языческую культуру и языческий уклад жизни, – скульпторы, художники и архитекторы, возводящие и украшающие капища, работники цирков, гладиаторы, разного рода оракулы и тому подобное. Они понимали, что, если христианам, считающим языческие утехи мерзостью, удастся даже частично насадить свою мораль, они лишатся доходов. Ведь последователи Распятого действительно ставили вопрос о необходимости изменить весь веками устоявшийся образ бытия.
Но, несмотря на гонения сверху и ненависть снизу, христиане были самой жизнерадостной группой населения. Они буквально светились оптимизмом, были неизменно благожелательными к окружающим, готовыми помочь и утешить и, как заповедовано их Учителем, отдать последнюю рубашку. Всходам, которые были так заботливо поливаемы Сеятелем, были не страшны ни непогода, ни попытки их вытоптать – их переполняла радость жизни, цель которой была им совершенно ясна, и цель эта была высокой. Вот эта высота жизненной цели, в возможность достижения которой они свято верили, патетика этого запредельного целеполагания и окрашивала всю жизнь ранних христиан, делая их счастливыми.
Апологетика. Около ста лет понадобилось для того, чтобы непреоборимая жизненная сила христиан, их неистребимое благодушие и лучащийся радостью светлый облик заставили мыслящих людей из языческого общества задуматься о том, почему они такие. Ведь если христиане так уверены в своей правоте, значит, за ними стоит какая-то сила, и тогда возникает вопрос: обрушивая на них гонения и, следовательно, идя против этой силы, не совершаем ли мы ошибку, за которую поплатимся? И многие представители римской элиты, не доверяя слухам, начали сами присматриваться к жизни христиан, посещая их собрания и вступая с ними в беседы. В результате такого независимого расследования они быстро убедились, что образ христиан как невежд, уголовных преступников и моральных уродов противоположен действительности, что это люди как раз высоконравственные и законопослушные. Изменив к ним отношение, некоторые из открывших для себя правду (что христиане – на самом деле образцовые граждане Империи и прекрасные люди), почувствовали потребность поделиться этой правдой со всеми. Так возникло целое направление в литературе II века, названное «апологетикой» – оправдательным жанром. Она была обращена иногда к широкой общественности, иногда к местному начальству, а в отдельных случаях и к самому императору. Самым известным из апологетов того времени является Квинт Тертуллиан (родился в 160 г.).
Экзегетика. Когда среди способных самостоятельно мыслить наблюдателей укрепилось убеждение, что образ жизни христиан весьма похвальный, им захотелось понять, какая идеология вдохновляет их на такое поведение. Чтобы ответить на этот вопрос, они, преодолевая предвзятость, стали читать священные книги христиан, в частности Библию. И довольно быстро обнаружили, что это – настоящий кладезь идей, в том числе философских, перед которыми меркнут идеи и Платона, и Аристотеля.
О философской составляющей христианского учения мы будем подробно говорить в следующей беседе, а сейчас отметим главное: самые крупные из тогдашних учёных были так потрясены открывшимися им истинами Священного Писания, что осуществили в зашедшей в тупик метафизике настоящий прорыв. Великий учитель Церкви Ориген (185–253) создал экзегетику, науку о толковании Библии как книги, в прикровенной форме предвозвещающей грядущее евангельское Откровение. Принцип интерпретации Ветхого Завета, сформулированный Оригеном, не потерял своего значения и до наших дней. Он состоит в том, что в Библии соседствуют три рода текстов: исторические, нравственные и мистические, и их нужно истолковывать отдельно и разными методами. Другой гений III века, Плотин (204–270), реконструировал с учётом христианских идей космологию элеатов (Единое-Другое), чем подготовил работу по созданию православной догматики, проделанную уже в следующем столетии. Её обсуждение, так же как и обзор деятельности выдающихся христианских просветителей – создателей православной педагогики, мы тоже отложим до следующей беседы.
Беседа одиннадцатая Философское содержание христианского учения
После издания императором Константином в 313 году Миланского эдикта, сделавшего христианство допустимым и даже поощряемым, в храмы хлынули миллионы людей для подготовки к крещению («оглашения»), самого крещения и участия в богослужениях. Период патетики, когда Святой Дух отверзал перед уверовавшими небеса, давно кончился, и этой массе нужно было объяснить, во что они теперь веруют. К сердцу надо было подключать уже и разум. Так перед учителями Церкви встала задача чётко и ясно сформулировать основы христианского учения о Боге, мире и человеке в понятной форме, иными словами, изложить философский аспект нового верования. Проделанная в III веке работа по осмыслению Священного Писания подготовила для этого хорошую теоретическую базу, и период экзегетики естественно перешёл в период догматики. И здесь главную роль играла александрийская научная школа. Когда философские идеи христианского Откровения начали систематизировать, оказалось, что они абсолютно оригинальны и даже там, где в них используются достижения прежней метафизики, им придаётся совершенно новый и более глубокий смысл. Мы приведём здесь четыре такого рода идеи.
1. Бог создал мир из ничего (ex nihilo). Об этом сказано во второй Маккавейской книге, глава 7-я, стих 28. Творящие боги существуют во всех религиях. Но везде они организуют мир из первобытного хаоса, который существует изначально. В античном язычестве творящие боги (деды и прадеды Зевса, Афины и так далее) преображали хаос в космос (по-гречески «красота, порядок», откуда слово «косметика»). Иногда при реорганизации первичной материи богами её объём существенно возрастал. Например, в древнекарельском эпосе Калевала мир сотворяется из утиного яйца. Но исходное вещество яйца всё-таки было необходимо.
В природных процессах материя не прибавляется, одним из фундаментальных законов физики является закон её сохранения. Но любой из нас может увидеть воочию, как он нарушается, взглянув на мироточивую икону, которых в наше время десятки тысяч. Новое вещество появляется здесь по той причине, что «Бог, идеже хочет, побеждает естества чин». Такую победу над естественным ходом вещей мы называем «чудом». Творить чудеса может только Божественная инстанция. Творческую силу той или иной из таких инстанций условно можно измерять отношением той общей массы вселенной, которая получена в результате появления новой массы, к исходной массе вселенной, которая была до этого. Например, для оценки величины древнекарельского творящего бога надо было бы массу созданного им мира разделить на массу утиного яйца. Понятно, что этот «коэффициент приумножения», характеризующий творческий потенциал бога Калеваль, получится огромным. И всё же и в этой, и во всех других религиях, кроме одной, этот коэффициент, а значит и творческая сила бога, конечен, хотя может быть громадным. Единственное исключение – христианство, где никакой исходный хаос Богу не дан и Ему приходится его создавать («В начале Бог сотворил небо и землю. Земля была безвидна и пуста…» – эта безвидная и пустая земля и была хаосом, созданным самим же Богом в «нулевой» день). Каков же здесь показатель Божьего величия? Он измеряется отношением массы вселенной к нулю, так как исходная масса была равна нулю. А это отношение равно бесконечности: любая масса больше нулевой в бесконечное число раз. Вот первый философский вывод из Библии: Бог есть бесконечность.
Уяснение этого факта сыграло громадную роль в том, что христианская цивилизация достигла грандиозных успехов в науке и технологии и перевернула весь мир в отношении материального благоустройства. Если мы летаем сегодня на самолётах и разговариваем по сотовой связи, мы должны благодарить средневековых христианских богословов, которые приучили людей к понятию бесконечности как к реальному числу (ибо Бог бесконечен и в то же время абсолютно реален), а именно включение в математику бесконечности породило интегральное исчисление – основу всех точных наук, без которых была бы невозможна современная техника.
2. Бог есть Троица.
Это положение называется основным догматом христианской веры, и по отношению к нему возникало больше всего непонимания, порождавшего сотрясавшие раннюю Церковь ереси. Да и в более позднее время некоторые люди почему-то никак не могли вместить его в сознание. Лев Толстой, устав однажды от своего бесплодного богоискательства на стороне, решил наконец ознакомиться с верой своих предков и начал читать «Догматическое богословие» митрополита Макария (Булгакова). Дойдя до догмата триединства Бога, он пришёл в негодование и швырнул книгу в дальний угол комнаты со словами: «Такую нелепость я вытерпеть не могу!» Но и люди не столь бездарные в философском отношении, как «матёрый человечище», тоже нередко задают недоумённый вопрос: так сколько же у нас богов – один или три?
Поспешим их успокоить: христианская религия есть единобожие. Бог у нас один, так же как в иудаизме и исламе, но эти две религиозные системы не видят в нём никакой «инфраструктуры», а мы видим, подходя на один шаг ближе к метафизическому осмыслению Божественного начала.
Тезис о том, что индивидуальная единичная данность может обладать внутренней структурой, не только не является нелепым утверждением, но представляет собой тривиальное высказывание, подтверждаемое многими примерами. Первая и самая убедительная иллюстрация такого случая – человек. Вообразим, что он стоит перед нами и его зовут, скажем, Николай. В том, что это один человек, не может быть сомнения – он не шизофреник, и никакого расщепления личности у него не наблюдается. Но в его внутреннем мире взаимодействуют три составляющие – воля, разум и чувство. Воля хочет, разум обдумывает, чувство догадывается, схватывает суть дела без слов. Иногда бывает так, что Николай хочет одного, понимает, что ему надо другое, а эмоции восстают и против первого, и против второго. В этом случае он говорит: во мне живут три человека; как лебедь, рак и щука, они тянут меня в разные стороны. И Николай находится в нерешительности, пока между этими тремя не будет достигнут какой-то компромисс.
Поскольку человек сотворён по Божьему образу и подобию, его можно назвать уменьшенной моделью Бога. А по модели, даже по крошечной, можно судить и о некоторых чертах оригинала. Поэтому естественно предположить, что в сотворившем нас Боге, Который только один, тоже имеются три составляющие. Эта гипотеза так и осталась бы недоказуемой и неопровержимой, если бы она не подтверждалась Окровением, в котором сам Бог информирует нас о Своей троичности. Его воля – это Отец; Его разум – Сын (он же Слово); Его всепроникающая интуиция – Дух Святой («Дух дышит, где хочет, и не знаешь, откуда приходит и куда уходит»). Подумайте – совсем как в каждом из нас! Но нет, слишком увлекаться аналогией тут нельзя, ибо на уровне Бога возникают не только количественные отличия, но и качественные. Например, между тремя Божественными составляющими, которые именуются Ипостасями, или Лицами, не может возникать несогласие. Далее: Бог есть Абсолют, поэтому его Лица также Абсолютны, следовательно, не могут быть «меньше» Его – в этом внепространственном мире геометрическая аксиома «часть меньше целого» не выполняется. Но так же, как «три человека» в Николае, Отец, Сын и Святой Дух в Троице нераздельны и неслиянны.
Из свойства троичности Бога, устанавливаемого основным догматом православия, вытекает другое Его свойство, которое по своей исключительной важности может, как и троичность, использоваться в качестве определения нашего Бога. Формула «Бог есть Троица» эквивалентна формуле «Бог есть любовь». Действительно, три Лица нераздельно и неслиянно существуют в Боге изначально, они были в Нём прежде того, как началось сотворение мира. И эти Лица соединены любовью, которая, следовательно, в христианстве является дотеарной данностью, то есть имеет Божественный статус.
Это даёт нам право утверждать, что любовь, как она понимается в христианстве, по своему качеству выше её интерпретации в любой другой религиозной или философской системе. Но не только это: она у нас уникально велика и качественна, ибо из посылок «Бог есть бесконечность» и «Бог есть любовь» следует вывод: «Любовь бесконечна».
Поразительный по своей метафизической глубине основной догмат православия является тем звеном, которое связывает христианское богословие с эллинской философией и позволяет говорить о древнегреческой цивилизации как идейной предшественнице христианской. Богословие Троицы есть совершенно очевидное развитие учения элеатов о Едином и его Другом. Вспомним: всё в себя вмещающее, но не имеющее частей Единое разворачивается у Парменида в эквивалентное ему по содержанию, но структурированное Многое, которое совокупностью всех своих элементов образует Другое Единого – по своей сущности то же, но по модусу (способу бытия) иное. Что остаётся сделать, чтобы получить православную Троицу? Спрыснуть схему элеатов живой водой, получив из безликого Единого столь же целостного, как оно, и столь же бездонного по содержанию Отца, а из структурированного Другого – рождаемого Отцом при развёртке, равновеликого Ему Сына, или Слово. И ввести третье живое Лицо – Святого Духа, который становится здесь необходимым межличностным посредником между Отцом и Сыном, переводчиком с языка целостной воли на язык словесного выражения этой воли.
Так в ретроспективном взгляде вырисовывается сверхчеловеческая мудрость Божественного Домостроительства, стратегия которого нашему ограниченному разумению становится понятной только задним числом. Многие века считалось, что значение элейской школы метафизики заключалось в том, что из неё выросли Платон и Аристотель. Сегодня можно констатировать, что такой взгляд на историю европейской мысли был не чем иным, как длительным заблуждением. Поэтические фантазии Платона о прекрасном царстве идей, многословные трактаты Аристотеля, где всё и вся раскладывается по выдвижным ящичкам, были шагом назад по сравнению с гениальным прозрением элеатов и на целую тысячу лет приостановили развитие философии, которая вновь ожила лишь в XVII веке.
3. Человеческая природа повреждена первородным грехом.
Этот христианский догмат тоже уникален – ничего похожего нет ни в какой иной вере. «Первородный грех» – это роковой поступок первых людей, дурно распорядившихся в самый ответственный момент дарованной им Творцом свободой выбора.
Метафизическая сторона произошедшего состояла в следующем. Намереваясь в шестой день сотворения увенчать созданное Им до этого, Бог сказал: «Сотворим человека по образу Нашему и по подобию Нашему». И эта задача оказалась наисложнейшей из всех, решённых Создателем в предыдущие пять дней, ибо в ней содержалось, казалось бы, непреодолимое внутреннее противоречие.
Убедимся в этом, став мысленно на место Творца. Нам надо получить богоподобное существо, то есть такое, которое в миниатюре обладает теми же главными признаками, присущими Богу. Одним из главных Его признаков, если не самым главным, является свобода, полная неподотчётность и нестеснённость Его воли. Человек, конечно, подотчётен окружающим и стеснён обязательствами, но в его душе должна быть определённая мера свободы, иначе какое же может быть богоподобие. Для этого человека надо наделить при сотворении собственной волей, правом выбора. Бог это и сделал. Но, к сожалению, для богоподобия этого мало: собственная воля есть и у дьявола, а разве можно сказать, что он богоподобен? В богоподобном существе должна быть благая воля, ибо Господь благ, но это очень сильное ограничение, накладываемое на волю, и если мы его наложим принудительно, то где же будет свобода выбора у этого существа? А раз нет свободы выбора, то нет и богоподобия. Таким образом, требование богоподобия человека приводит к необходимости лишить его богоподобия. Заколдованный круг, и как из него выйти, мы с вами никогда не догадались бы. Но Бог догадался.
Творец немного «недоделал» человека. Он наделил его свободой выбора, но как он станет распоряжаться этой свободой, не предопределил, иначе человек тут же потерял бы свободу выбора. Перед Творцом был не запрограммированный робот, но ещё и не богоподобное существо, ибо воля, которая в нём уже имелась, не была благой: она была пока никакой. На том участке ДНК, куда должно быть вписано качество воли, был оставлен пробел. Но для завершения формирования генома вида гомо сапиенс этот пробел надо было заполнять. Если бы Бог вписал туда Своей рукой «благая воля», получился бы благочестивый робот, только и всего. И вот что сделал Господь: Он попросил самого человека заполнить оставленный Им пробел, делая его тем самым Своим сотворцом. Человек, уже обладавший к тому моменту свободой выбора, должен был сам решить, какую волю вписывать в геном, делая её наследственным признаком человеческого рода, – благую, то есть Божию, или собственную, не обязательно совпадающую с Божией.
Прямой вопрос «Какую ты выбираешь волю для себя и своих потомков – благую или неблагую?» был, конечно, недопустим, ибо в самих эпитетах тут присутствует подсказка. То, насколько остроумно Бог создал ситуацию, провоцирующую выбор безо всякого давления, достойно восхищения. Поселив первых людей Адама и Еву в райском саду, Бог указал на некое дерево с красивыми плодами и сказал: «А от него не ешьте – это древо познания добра и зла». Затем стал невидимым и потихоньку наблюдал, что они сделают.
Перед нашими прародителями встала дилемма. Конечно, они хотели добра – кто же его не хочет. Послушаться Бога и не вкусить плода – поступок, безусловно, добрый. Но есть и другой вариант: вкусить-таки плод, узнать благодаря этому, что такое добро и что такое зло, и в дальнейшем совершать добрые поступки уже не по послушанию Богу, а по собственному критерию, который будет обретён в результате вкушения. Суть альтернативы была проста: либо Божию волю мы безоговорочно ставим выше собственной и плода не срываем, либо ценой ослушания научимся сами различать добро и зло и впредь будем делать то, что является добром по нашему собственному разумению. Адам и Ева плод сорвали. Выбор между смирением и самонадеянностью был сделан в пользу самонадеянности, своеволие оказалось привлекательнее покорности. Бог увидел результат своего эксперимента и сказал: «Что ж, так и запишем». И записал гордыню и самонадеянность, выбранные прародителями людей, в наш с вами генетический код. С тех пор для рая мы стали непригодными – ни для земного, ни для небесного, ибо жить рядом с Богом может только тот, кто никогда не делает зла, а человек, руководствующийся собственными понятиями о нём, всегда будет ошибаться и делать зло, думая, что это добро, так как критерий их различения известен только Богу. Сколько бы человек ни съел каких бы то ни было плодов, вместить этот критерий в своё сознание он не сможет. Делать только добро можно лишь единым способом: исполняя Божию волю.
4. Сын Божий сошёл на землю и принял крестную смерть, чтобы открыть нам доступ в утерянный рай.
Наследственное повреждение, причинённое первородным грехом, сделало людей непригодными к тому, чтобы пребывать после смерти тела в Царствии Божием, поскольку в саму их «плоть и кровь» вошло пагубное своеволие. Лишение рая было не местью со стороны Бога, человек сам нанёс неудачный последний штрих на свой генетический портрет. Напротив, Бог весьма скорбел об этом и наконец нашёл совершенно невероятный, потрясающий способ исправить положение.
Что нужно было сделать для спасения человека? Дать ему новую плоть и кровь, не повреждённые грехом. Но где же их взять? Был только один способ: вырастить её! Именно для этого Сын Божий воплотился в человека Иисуса, воплотился в самый момент его безмужнего зачатия во чреве Девы Марии, чудесно произошедшего по дуновению Святого Духа. В зародышевой клетке ещё нет греха, ему там просто негде поместиться, он существует пока ещё в генетическом коде и должен разрастаться вместе с организмом. Но это был организм не простого человека, а Богочеловека, и Бог, который соприсутствовал в нём рядом с человеком, не давал греху вползти в него. Как говорят богословы, своим воплощением Бог-Слово освятил весь жизненный цикл человека Иисуса от зачатия до полной зрелости, поэтому Иисус, будучи во всём остальном подобным нам, остался, в отличие от нас, без греха. А чтобы истребить и те греховные семена, которые как-то могли в это тело проникнуть, Иисус дал это тело умертвить (в этот момент Бог его оставил, ибо Бог умереть не может), после чего произошло Воскресение, и в этом новом теле Сын вознёсся к Отцу, отдав в Его распоряжение это выращенное Им путём отвержения всех соблазнов и ценой страданий тело «Нового Адама». В это тело Отец с помощью Святого Духа может облечь теперь каждого искренне того желающего и искренне раскаявшегося в грехах человека через таинство причащения, перед которым иерей от имени Христа возглашает: «Сие есть тело Мое, еже за вы ломимое во оставление грехов, и сия есть кровь Моя, еже за вы и за многия изливаемая во оставление грехов».
Таков краткий обзор философской составляющей христианского учения, в который включены только подлинно новаторские идеи, прежде никогда не высказываемые, озадачившие на много веков вперёд умы любителей мудрости. Те, кто имели вкус к метафизическим размышлениям, ознакомившись с этими идеями, открыли для себя целый пласт интеллектуальных жемчужин, перед которыми добытые прежде ценности оказались весьма скромными. Вот тут бы и начаться взлёту философии, её восхождению на новый уровень, но историки не сообщают нам о нём. В чём же тут дело? Дело в том, что мощный взлёт был, но, поскольку философский аспект христианства являлся органической частью всеобъемлющего прорыва в сознании и поведении христиан, в их мировоззрении, мироощущении и миропонимании, он не выделялся как нечто самостоятельное и философия растворилась в богословии. И только в Новое время, когда она снова отмежевалась от религии, её идеи, взятые вне связи с верой, привлекли к себе пристальное внимание европейских мыслителей.
Беседа двенадцатая Средневековая европейская философия
Когда античная философия окончательно утратила самостоятельность и была поглощена христианским богословием? Условно датой этого важного поворота в её судьбе можно считать закрытие в VI веке императором Юстинианом Великим школы неоплатонизма в Афинах. Это поглощение продлилось до XVI века, то есть «богословское пленение» философии заняло тысячу лет. На Западе и в Византии она развивалась в условиях несамостоятельности по-разному.
Разное направление развития христианской философии в Западной Европе и в Византии обусловилось тем, что в этих двух частях некогда единой Империи сложились принципиально различные социально-политические и экономические условия, и вся жизнь людей потекла в них по-разному. Разумеется, это не могло не сказаться на постановке философских проблем и на методах их решения.
1. Западное христианство
После падения Западной Римской империи в 476 году на её территории возникали, распадались, воевали друг с другом, объединялись, а порой и перемещались с одного места на другое многочисленные королевства, в которых правящей верхушкой были германцы, а народную массу составляли главным образом местные этнические группы – латиняне и кельты. Заметим, что то же самое произошло спустя несколько столетий в Восточной Европе, а именно на Руси, где правили варяги (древние скандинавы, принадлежавшие к тому же германскому этносу, что и правители Западной Европы Средневековья), а подавляющее большинство населения составляли славяне и угрофинны. Три столетия, с V по VII включительно, историки иногда называют «тёмными веками» – название, указывающее на малую изученность происходившего в этот период (тёмный – это «не совсем ясный»). Однако суть этой эпохи как раз очень ясна: в это время шли два наложившихся друг на друга процесса – один вещественный, другой духовный. Первый состоял в продолжении Великого переселения народов, которое улеглось в свои окончательные берега лишь к VIII веку. Второй процесс – христианизация овладевших большой частью Западной Римской империи «варваров», то есть германцев. Казалось бы, что ещё было нужно для восстановления империи – налицо и единая вера, и зримые остатки единой материальной цивилизации, вызывающие ностальгию по былой державной мощи. И когда передвижение племён в основном завершилось, попытка восстановления Римской державы действительно была предпринята Карлом Великим, объявившим себя в 800 году императором, но это административное образование оказалось непрочным, и в 843 году внуки Карла Великого разделили по Верденскому договору его империю на три части, которые, в свою очередь, стали дробиться на всё более мелкие владения, называемые феодами, и так в Западной Европе начал устанавливаться новый образ общественного и индивидуального бытия, называемый феодализмом. Вот что писал об этом известный историк начала XX века Н.И. Кареев:
«Феодализм, сначала подготавливавшийся, затем господствовавший и, наконец, постепенно разрушившийся, составляет одну из наиболее важных особенностей западноевропейской истории. Это разложение государства пришлось как нельзя более на руку Церкви. Сильная своей организацией, образованностью своих служителей в грубом варварском обществе, своим землевладением, которое всё более и более разрасталось, церковь на Западе могла вступить в успешную борьбу с государством, чтобы подчинить его своему влиянию и своему господству». Возникает вопрос: почему всё-таки Империю на территории Западной Европы восстановить не удалось ни Карлу Великому, ни позднейшим германским королям Оттонам, провозгласившим себя кесарями Священной Римской империи германской нации, и их державы оказались не более чем мыльными пузырями? Можно ли объяснить это как-то более убедительно, чем сказав «В одну реку не войдёшь дважды» или «Разбитую чашку не склеишь»?
Объяснение есть. Империя – сложнейшее жизнеустроение, которое не может свалиться с неба, даже если всё население будет желать этого и молиться об этом, – она должна созреть в ходе длительного исторического процесса. Исторический же процесс, подготавливающий и порождающий империю, всегда есть распространение культуры и организованности, накопленных в некоем зародышевом центре, на окружающие общества, менее культурные и менее организованные. Этот зародыш становится сердцем будущей империи и, что очень важно, ясно понимает и ощущает суть своей миссии как упорядочивающей и просветительной. В метафизическом смысле империя превращает хаос в космос, бесформенность в структуру, неразбериху в систему. Вовлекаемые в орбиту этой борьбы с энтропией люди превращаются из «жителей» в «граждан империи», которые должны проникнуться идеей этой борьбы, почувствовать себя миссионерами, несущими прогресс отсталым народам. И они действительно проникаются этой идеей, приспосабливают к ней своё мировосприятие. Имеющие место и в других обществах чувства долга и служения здесь достигают высшего выражения, патриотизм и верность Отчизне становятся своеобразным культом, который нисколько не мешает обычному религиозному культу, а лишь дополняет его. Имперская идея меняет сознание народа, делает его по своим внутренним характеристикам народом державным, и только страна, населённая таким народом, может стать настоящей империей, независимо от того, как она будет официально именоваться. Но как могли бы за два-три столетия образовать державный народ полукочевые германские племена, с удовольствием вписавшиеся в необычайно комфортную для них римскую цивилизацию, но совершенно неспособные по своему складу характера её воспроизводить? Империя нравилась им как потребителям, а исполнять те тяжёлые повинности, на которых она только и может держаться, они не хотели. Так что поговорка «Разбитую чашку не склеишь» всё-таки уместна и тут: расчленить империю германцы смогли, а срастить ее куски им было не дано.
А это, как метко выразился Кареев, было как нельзя более на руку Церкви. На руку в чём? Уважаемый историк объясняет: в том, чтобы подмять под себя государство. Это совершенно правильно, но здесь надо задать вопрос: а для чего Церкви устанавливать своё господство над государством? Что она получит в результате этого? Давайте подумаем. Духовная власть, господство над душами людей у неё и так имеется, тут ей никто не конкурент. А подчинив себе государство, она будет иметь и власть материальную – политическую, административную и экономическую – таким образом весь мир будет у её ног. Значит, надо внести уточнение. Феодализм был не «на руку» западной Церкви, а представлял для неё сильный соблазн, великое искушение.
Оно имело совершенно ту же природу, что и знаменитое искушение Христа во время Его сорокадневного поста в пустыне перед началом земного служения. Вспомним, как это было.
«…Берёт Его диавол на весьма высокую гору, и показывает Ему все царства мира и славу их, и говорит Ему: всё это дам Тебе, если падши поклонишься мне. Тогда Иисус говорит ему: отойди от Меня, сатана; ибо написано: “Господу Богу твоему поклоняйся и Ему одному служи”. Тогда оставляет Его диавол, – и се, Ангелы приступили и служили Ему» (Мф. 4, 8).
Этот сюжет повторился в точности. Раздробленность и слабость светского правления нашёптывала церковному руководству: возьмите брошенную кесарями власть в свои руки, отвлекитесь ради бедного беспризорного народа от исключительного служения одному Господу, обратите внимание и на мирское, и всё оно станет вашим! Метафизический смысл искушения был прост: послужите сразу двум господам – Богу и мамоне, и все сокровища и вся слава мира достанутся вам. И, в отличие от Христа, Западная Церковь не смогла преодолеть этого соблазна, не сказала «отойди от меня, сатана». В художественной форме суть искушения, перед которым она не устояла, выразил Достоевский в главе «Великий инквизитор» романа «Братья Карамазовы».
Это был поворотный момент не только в истории христианской Церкви, но и в истории всего человечества. Христианская цивилизация раскололась на католическую и православную. Формальное размежевание между ними произошло лишь в XI веке, а фактически эти ветви разошлись лет на двести раньше. Католицизм воцарился в Западной Европе, православие – в Византии. Загоревшись желанием обрести власть не только над душами своей паствы, но и над её телами и кошельками, католическая Церковь провела энергичные реформы, сделавшие её более мобильной, централизованной и дисциплинированной (эти реформы провёл «величайший из пап» Григорий VII в конце XI века, сразу после официального разрыва с православной Церковью), и начала создавать для достижения своих честолюбивых целей новое богословие и новую философию.
Православным священникам часто задают вопрос: в чём различие между вашей верой и католической? Не всегда вопрошающие получают ясный и чёткий ответ. А он необычайно прост, прост до примитивности. Вся догматика, все обряды, вся метафизика, всё церковное искусство католицизма направлены только на одно: убедить людей в том, что для благополучной жизни на земле и обретения вечного блаженства на небесах необходимо и достаточно целиком ввериться Церкви, быть ей во всём послушными и своё послушание подтверждать пожертвованиями, желательно как можно более щедрыми. Вот и всё! Остальные миллионы слов, сказанных католическими проповедниками и учёными, – лишь заговаривание зубов, радужный туман, скрывающий от глаз наивных людей элементарную жажду власти, которую можно было бы выразить всего в трёх словах: «доверяйте и повинуйтесь».
Чтобы люди доверяли Церкви, надо, чтобы они доверяли её главе, Папе. Для этого в Символ веры, вопреки запрету Вселенского собора, было внесено добавление «филиокве» («и от Сына»), Смысл таков: благодать Святого Духа исходит не только от Отца, но и непосредственно от Сына, то есть Христа, а поскольку Папа после вознесения Христа к Отцу стал Его викарием, то есть «исполняющим Его обязанности», то он тоже является источником Святого Духа, а по Евангелию это Дух Истины (Ин. 16, 13), значит, Папа обладает знанием истины, то есть он непогрешим. Как же ему не доверять?
Припав к стопам Церкви, может спастись каждый. Откуда у неё эта спасительная сила? Её наличие следует из концепции юридизма, принятой католическим богословием. Она состоит в утверждении, что для спасения души нужно сделать вполне определённое число добрых дел и вознести вполне определённое количество молитв – скажем, жертвовать на благотворительность десятую часть своих доходов и молиться 22 минуты в день. Отдал это Богу – можешь быть спокоен за посмертную судьбу. Но монахи в католических монастырях не смотрят на часы, когда молятся, – они увлекаются этим занятием и отдают ему многие часы. Так они зарабатывают избыточную благодать, являющуюся результатом их «сверхдолжных заслуг». Куда же она девается? Конечно, поступает в распоряжение Церкви, которая в дальнейшем может распределять её по своему усмотрению между верующими и возмещать недостаток их собственных заслуг из этого резервного фонда. А поскольку фонд этот огромен, Церковь может, в принципе, спасти любого. Так обосновывается постулат достаточности обращения к Церкви для спасения. Что же касается постулата необходимости, то тут католикам надо опровергнуть главное возражение: Дева Мария не прибегала к помощи католической Церкви, и не только спаслась, но и удостоилась родить Бога! Чтобы пасомые не соблазнились этим примером, западная Церковь ввела догмат о «непорочном зачатии Девы Марии»: дескать, в момент Её зачатия Иоакимом и Анной с Неё был Божественным актом снят первородный грех. А поскольку на всех остальных людей этот акт не распространяется и первородный грех на них так и лежит, им надо спасаться через Церковь.
Таким образом, проблема спасения в католицизме решена раз и навсегда – доверяй Церкви, будь ей покорен, и попадёшь в рай, – а поэтому никакой сотериологии (науки о спасении) в нём нет, и всё богословие у католиков сосредоточилось на онтологии, на Отце, на изучении Его атрибутов и других свойств, на логических проблемах сотворения мира, соотношения между Богом и человеком, на теории познания. Этими проблемами и занималась религиозная мысль на протяжении нескольких веков в рамках схоластического богословия.
Что же касается философии, то её главной проблемой в это время, вызывавшей ожесточённые споры, была проблема универсалий – общих логических категорий, абстрактных понятий. Здесь богословы разделились на два лагеря. Реалисты утверждали, что общие понятия существуют реально (отсюда их название) и являются мыслями Бога, предшествующими вещам, которые Бог творит уже после того, как они сформируются в Его уме. Тезис этой партии – universalia ante res (универсалии до вещей). Номиналисты возражали на это так: откуда мы можем знать мысли Бога, и вообще, творческое начало в Боге – не ум, а воля\ Творец не нуждается в предварительных чертежах своих изделий, а просто говорит «да будет!». А общие понятия есть лишь удобные для нас обозначения свойств, имена, поэтому universalia post res (универсалии после вещей).
2. Восточное христианство
Здесь сотериология, напротив, заняла центральное место в богословии, а следовательно, и в философии. Заботиться о телах граждан Империи Церкви не было надобности – это взяло на себя государство, – и она сосредоточилась на проблеме спасения душ. И это пошло на пользу делу постижения истины. В нашем кратком обзоре надо отметить два ценных результата работы философской мысли православных авторов.
Первый принадлежит Симеону Новому Богослову (X век). Будучи великим постником и молитвенником, преподобный Симеон впервые в истории христианской философии серьёзно задумался над тем, каким должно быть в идеале взаимодействие двух составляющих человека – духовной и материальной. То, что они тянут нас в разные стороны и являются поэтому конфликтующими началами (из-за повреждённости плоти первородным грехом), христианам было понятно всегда, но до глубокого осмысления этого конфликта и путей выхода из него у богословов долго не доходили руки. Считалось, что, поскольку дух в человеке должен господствовать над плотью, стало быть, плоть надо умерщвлять. В рамках такого взгляда плоть человека сама по себе представляется его непримиримым врагом. Преподобный Симеон увидел в этом положении несовместимость с постулатом о человеколюбии Творца, в силу которого Он не должен был облечь человека в оболочку, заведомо враждебную его душе. Он высказал убеждение, что плоть надо не умерщвлять, а возвращать к догреховному состоянию, обоживать её, изгоняя из неё грех, иными словами, умерщвлять не саму плоть, а порождаемые её повреждённостью страсти. Эта точка зрения постепенно была принята православным учением и вошла в состав её философского базиса. Она неоднократно звучала в словах преподобного Серафима Саровского, который говаривал: «Плоть наша – подружка наша».
Вторая глубокая идея, которой мы обязаны восточной Церкви, принадлежит святителю Григорию Паламе (XTV век). Она относится сразу к двум разделам богословия – сотериологии и гносеологии (теория познания).
Толчком к разработке нового учения о связи между Богом и человеком стал спор Паламы с калабрийским монахом Варлаамом, который утверждал, что прямое богопознание через молитвенное созерцание и аскезу является самообманом, поскольку Бога отделяет от человека непроходимая пропасть. Опираясь на Священное Писание, Григорий Палама показал, что, хотя сущность Бога, Его внутренняя жизнь непознаваемы и непостижимы, Бог посылает энергии, воспринимаемые человеком и несущие информацию о Божественном мире. Но если даже на земле наша душа способна улавливать небесный свет, то после освобождения от тела она сможет видеть его воочию, то есть будет способна жить в Царстве Небесном.
Беседа тринадцатая Кризис католицизма и протестантская революция
Есть поговорка, подтверждаемая не только философией, но и прямым жизненным опытом: «За всё надо платить». Она принадлежит к самым известным и постоянно повторяемым сентенциям и в то же время более всех других игнорируется. Как только перед человеком возникает какой-нибудь соблазн, вроде сыра в мышеловке, он тут же её забывает, хотя ещё накануне мог напоминать об универсальном принципе расплаты какому-то своему знакомому.
Католическая Церковь тоже забыла об этом принципе, когда обстоятельства открыли перед ней возможность, слегка отойдя от духа подлинного христианства, положить к своим ногам все богатства и всю славу Европы. Это «слегка» неизбежным образом стало превращаться в «существенно», и с Церковью случилось то, что всегда случается с пытающимися сидеть сразу на двух стульях: она оказалась между ними и упала. Это и была плата за соблазн. Но и когда пришло время платить, западная Церковь всё ещё тешила себя надеждой, что поговорка верна для всех, кроме неё, и, сидя на полу, всё ещё воображала, будто вот-вот встанет на ноги и, собравшись с силами, сможет, как и прежде, властвовать над миром. Её отчаянное цепляние за власть привело к пролитию целых рек крови и всё равно кончилось поражением.
Тот, кто поддаётся искушению, совершает грех, неважно, отдельное лицо это или что-то большее. Западная христианская Церковь, поддавшись искушению господствовать над всеми королевствами Европы, совершила грех, подобно греху наших прародителей. Бог сказал Адаму и Еве: плодитесь и размножайтесь и владейте землёю, но им показалось этого мало, и они захотели «стать как боги», то есть владеть ещё и небесами. Западной Церкви, в лице её епископа Петра, было сказано Христом: что свяжешь и развяжешь здесь, будет связано и развязано на небесах, то есть ей были даны в распоряжение небеса, но ей этого показалось недостаточно, и она захотела владеть также всем земным. Тот же Адамов грех, только наоборот! И имел он такие же роковые дальние последствия, только не для всего человечества, как первородный грех, а для западной цивилизации. Пожелав излишнего, первый человек потерял и то, что имел, и, как предупреждал его Бог (Быт. 2, 17), стал смертным и умер; точно так же и католическая Церковь, пожелав того, что ей не должно принадлежать, обрекла себя на смерть, и не только себя, но и всю порождённую ею цивилизацию. Сегодня, когда Запад начал уже агонизировать, мы с полной ясностью видим, какими страшными и непреложными бывают Господни слова: «Не делай этого, а то смертью умрёшь».
Яркая и драматичная судьба западного мира служит прекрасным подтверждением ещё одной поговорки: «Коготок увяз – всей птичке пропасть». Его триумфальный ослепительный расцвет, затем постепенное вырождение, прошедшее последовательно три фазы – католическую, протестантскую и постпротестантскую – и, наконец, быстрое угасание, абсолютно логичны. Такой грандиозной, поистине космической, духовной трагедии не разворачивалось в человеческой истории с самого момента изгнания Адама и Евы из рая. Но она была вполне закономерна. Вот причинно-следственная цепочка, ведущая западную цивилизацию к уходу с исторической сцены.
Коготок увяз в XI веке, когда западноевропейская Церковь позарилась на богатство и славу Земного царства, благо они лежали перед нею бесхозные, и изменила своему назначению, тому делу, ради исполнения которого её основал Христос. А дело это очень простое – не в смысле лёгкости исполнения, а в смысле ясности и определённости, – и состоит оно не в подмене Церковью Земного царства, а в правильном с ним взаимодействии. Говоря предельно кратко, Церковь, через таинства, проповедь и организацию повседневной жизни народа, его правильного быта с годичным циклом праздников и богослужений, должна освящать нацию – содействовать тому, чтобы Господь ниспослал на неё Святой Дух, который будет животворить её, делать крепкой, энергичной и мудрой.
Организовывать же её коллективную производственную жизнь – не в компетенции Церкви, этим должно заниматься государство. Такой симбиоз выгоден обеим сторонам, так как здесь Земное царство получает идеальных граждан, а Церковь – защиту и поддержку благодарного ей за этих граждан государства. Западная же Церковь, воспользовавшись распадом Империи, посягнула на выполнение тех функций, которые выполнял кесарь и его чиновники, но к этому она была совсем не приспособлена. Не выстроив никакой разумной системы управления, она просто захватила в собственность чуть ли не треть всей плодородной земли и ввела своих епископов и аббатов в состав местного начальства, заботясь при этом вовсе не о процветании нации, а лишь о том, как сохранить свою власть и свои приобретения. Для этого было необходимо обосновать свою гегемонию теоретически. За это взялся учёный монах доминиканского ордена Фома Аквинский (1225–1274). Он и стал главным философом католицизма, авторитет которого в папской церкви до сих пор является непререкаемым. Это и не удивительно: все его сочинения направлены на доказательство того, что Церковь должна стоять выше государства, а Папа – выше любого светского монарха. Его основными метафизическими постулатами были следующие утверждения: 1) вера выше разума; 2) в Боге сущность и существование совпадают (следовательно, для познания сущности существующих вещей надо подняться к Богу, а отсюда вывод: богословие выше науки, ибо даёт ей ключ к познанию); 3) в Боге сущность и действия совпадают (обоснование филиокве: Отец и Сын имеют одинаковую сущность (единосущны), значит, и их действия одинаковы – Отец испускает Святой Дух, и Сын тоже). В вопросе об универсалиях Фома занял компромиссную позицию: первоначально они возникают в уме Бога и предшествуют вещам, но после воплощения в вещах повторно возникают в умах людей как свойства и эти универсалии существуют post res.
Был ли Фома Аквинский великим философом? Западный мир безоговорочно считает его таковым. Но ведь этот мир начал делаться «западным» именно с принятия католической веры, а Фома является главным идеологом католицизма, так что объективной оценки тут быть не может. Если же подходить беспристрастно, надо констатировать, что никакого ноу-хау в его сочинениях нет, что собственный, оригинальный вклад Аквината в познание истины примерно равен нулю. Это был человек огромного интеллекта и необъятной эрудиции, который мастерски, а точнее – гроссмейстерски выполнил никем не сформулированный, но висевший в воздухе политический заказ оправдать папоцезаризм. Надо признать, что выполнил он его блестяще. Фома создаёт иллюзию, будто для него главное – онтология, бескорыстные поиски космологической и богословской истины, и, чтобы сделать эту онтологию убедительной, он заимствует её у Аристотеля, чей рационализм становился для европейского человека, втягивавшемуся в апостасию (отпадение от Бога), гораздо понятнее поэтической фантазии Платона. Такому виртуозу софистики, как Фома, совсем не трудно было облечь схемы Стагирита, касающиеся формы и субстанции, атрибутов и акциденций, неподвижного, двигателя и четырёх начал, в одежды теологии, что он и сделал. А учение о примате духовной власти над светской вытекало из его онтологии как бы само собой. Так что любители чётких оценок могли бы сказать о Фоме Аквинском так: это не был великий философ, но он достоин громкого титула «философ католицизма».
Несмотря на отчаянные усилия Церкви сохранять господство, во всей Европе начали расти антицерковные настроения. Не помогла и инквизиция, которая в период с 1481 по 1808 год подвергла репрессиям около трёхсот тысяч человек, из них более тридцати тысяч сожгла. Раньше всего эти настроения проявились у темпераментных итальянцев, которые уже в XIV веке стали инициаторами литературно-художественного движения, получившего название «гуманизма», под которым понималось освобождение человеческой личности от гнёта церковников. В самом раннем произведении этого рода, «Декамерон», его автор, Боккаччо, изображает католических монахов хищными, корыстолюбивыми, похотливыми и невежественными паразитами общества. Но это была только проба сил.
Главные ресурсы антиклерикализма накапливались в быстро развивающейся в промышленном, торговом и научном отношении Северной Европе, где вмешательство Церкви во все эти виды активности становилось невыносимым. Даже в XVII веке, когда вот-вот должен был появиться Ньютон, папские власти устроили судебный процесс над Галилеем, ставший для католической Церкви не меньшим позором, чем инквизиция. Действительно, утверждая, что в центре планетной системы находится не земля, а Солнце, Галилей не открывал никаких америк, а просто высказывал прописную для всех специалистов истину, которую уже за сто лет до него возвестил Коперник. Но Церковь продолжала настаивать на том, что лучше любых астрономов знает, что вокруг чего вертится, и силой заставила Галилея отречься от гелиоцентрической системы.
В общем, к началу XVI века север Европы представлял собой для католицизма пороховую бочку, в которую нужно было только бросить искру. И она была брошена.
31 октября 1517 года настоятель католического храма в саксонском городе Виттенберге прибил к церковным дверям обращение к прихожанам, в котором содержалось 95 возражений против продажи индульгенций. Этого священника звали Мартин Лютер (1483–1546). У храма собралась толпа народа, возбуждение, вызванное воззванием, нарастало. Прочитав его, многие прямиком отправились к папскому представителю Тецелю, у которого ещё вчера покупали индульгенции, и стали возвращать их, требуя деньги назад. Для Церкви, сказочно обогащавшейся за счёт торговли индульгенциями, это был опаснейший прецедент. Когда Тецель вернулся в Рим и доложил о случившемся Папе, тот понял, что крамолу нужно подавить в самом зародыше, и вызвал к себе Лютера якобы для разбирательства, а на самом деле для расправы. И что самое удивительное, Лютер отправился пешком в Рим. К счастью, друзья перехватили его на дороге и сказали ему: наивный человек, ты же оттуда не вернёшься! Он послушался их и отправился обратно в Виттенберг. Тогда Папа попытался арестовать его и доставить в Рим под конвоем, но не тут-то было: немецкие курфюрсты, которым давно уже надоела постоянная опека Церкви, прикрыли диссидента, заявив: руки прочь от нашего Лютера! Его выступление, дескать, носит богословский характер, вот и опровергайте его точку зрения богословскими аргументами, а не затыкайте ему рот.
Дальше события развивались с необыкновенной быстротой. У Лютера нашёлся единомышленник, крупный учёный Филипп Меланхтон, и они вместе от критики института индульгенций перешли к пересмотру всего учения католической Церкви, то есть приступили к созданию совершенно новой религии. Весть об этом молниеносно распространилась по всей Европе и вызвала лавинный процесс присоединения к лютеровскому инакомыслию. Уже в 1519 году проповедовать новые идеи начал в Швейцарии Цвингли, затем другой швейцарец, Кальвин, создал собственную разновидность лютеранства, доведя его революционные идеи до крайней степени. А в 1534 году король Генрих VIII отменил папскую власть в Англии и положил начало еще одному варианту новой религии, названной англиканской, в отличие от лютеранства не отменяющей Церкви, но подчинившей её монарху. Бунт против Папы разрастался как снежный ком.
Столь же стремительно сплачивались вокруг Лютера его последователи в самой Германии. Здесь события развивались следующим образом.
1519 год. В Саксонии, в Лейпциге происходит диспут между католическими богословами и лютеранами. Последние стоят на своём, и Папа отлучает Лютера от Церкви.
1520 год. Лютер публично сжигает папскую буллу о своём отлучении, сжигая тем самым все мосты за собой.
1521 год. Отлучение Лютера подтверждается Вормским эдиктом.
1526 год. Первый имперский сейм в Шпейере приостанавливает преследование лютеран.
1529 год. Лютеране на сейме в Шпейере подают официальную «протестацию», после чего их начинают называть «протестантами», и вскоре это наименование переходит на всё антицерковное движение со всеми его разновидностями и сектами.
1540 год. Католическая Церковь специально для борьбы с протестантским движением создаёт орден иезуитов, возглавляемый Игнатием Лойолой. Папа срочно начал разрабатывать стратегию контрреформации, созывая в 1547, 1551 и 1562 годах Тридентский собор.
Противостояние прежней и новой религий вступило в такую острую фазу, что кровопролитие стало неизбежным. И действительно, в 1572 году в ночь с 24 на 25 августа (память святого Варфоломея) в Париже было вырезано 2000 гугенотов (так называли протестантов во Франции), а по всей стране – около 30 000. А в 1618 году вспыхнула Тридцатилетняя война. Началась она так.
В 1565 году был заключён религиозный мир в Аугсбурге, где католичество пошло на уступки: сословиям было дано право проводить реформацию в своих владениях. Но не в церкви. В 1618 году это право было нарушено в Чехии, и образованная ещё в 1608 году «протестантская уния» подняла вооружённое восстание. Чехи и уния в 1620 году были разбиты при Белой Горе. Император Фердинанд стал восстанавливать в Чехии католицизм. Но оказалось, что Папе торжествовать было ещё рано. В 1625 году началось вмешательство в конфликт соседних государств. Первой вмешалась Дания, но её король Христиан IV был разбит имперскими полководцами Тилли и Валленштейном (героем романа Шиллера). Ободрённый этой победой Фердинанд издал в 1629 году реституционный эдикт. Но в 1630 году на помощь протестантам пришёл шведский король Густав Адольф. В 1632 году после победы на Лехе вся Северная Германия, Богемия и Бавария оказались в руках протестантов. В 1639 году начинается вмешательство в войну Франции, и это решило дело. В 1648 году Тридцатилетняя война завершилась Вестфальским миром. Его подписание было несомненной победой протестантов, ибо они добились главного: их религия была признана абсолютно равноправной с католической.
Тридцатилетняя война имела громадное всемирно-историческое значение, совершенно изменив геополитическую карту Европы. На территории Германии надолго закрепилось разделение на княжества («земли»), которое было преодолено только в XIX веке. Усилились Швеция и Нидерланды, но более всего Франция, которая стала главной силой континентальной Европы. Однако нас здесь интересует иной аспект: Вестфальский мир возвестил о возникновении на нашей планете новой цивилизации.
Всякая цивилизация начинается с появления своего духовного ядра – типа верования. Какую же веру положили в основу своего миропонимания протестанты? Её фундамент составляет следующие положения:
1. Спасают не дела, спасает вера во Христа, живущая в сердце человека, о которой никто, кроме самого этого человека, может не знать.
2. Авторитетным является только Священное Писание, но не Священное Предание и не соборные решения Церкви.
3. Всякий мирянин может читать Священное Писание самостоятельно и истолковывать его так, как ему кажется правильным, – иными словами, каждый сам себе богослов.
4. Никаких таинств не существует – это выдумки Церкви. Крестить младенцев не возбраняется, раз укоренилась такая привычка. Но когда они достигнут совершеннолетия и смогут сознательно объявить себя христианами, они должны проходить обряд вторичного, основного крещения – конфирмацию. Причащение совершать можно, но только как воспоминание о Тайной вечере. Фикцией является, в частности, таинство рукоположения, а потому нет и священства. Каждый верующий сам себе священник. Место пастырей должны занять пасторы – уважаемые, богословски образованные люди, помогающие организовать религиозную жизнь и просвещающие верующих.
5. Почитание икон, мощей и других святынь есть суеверие.
6. Институт монашества должен быть отменён.
Вот какую веру предложил Европе Лютер, и половина Европы с энтузиазмом её приняла, создавая в разных местах разные её модификации. Таков исторический факт, и его никто не может отрицать. Но здесь возникает серьёзный вопрос. Как мы знаем, всякая религия есть результат Откровения, придумать её человеку невозможно. Человек может создать философскую систему или какое-то учение, но не религию. Какое же откровение было дано Лютеру и как оно было ему дано? Ответ вроде бы должен быть вполне определённым, так как выступление Лютера относится к исторически недавнему времени и все его обстоятельства хорошо документированы. Но ответа нет, всё покрыто мраком. Единственное, что нам известно, – это то, что однажды Лютер запустил чернильницей в явившегося к нему дьявола. Подробно реформатор христианства о том не говорил, но этот эпизод наводит на подозрение, что визиты хвостатого наносились ему и прежде, а значит, вполне вероятно, что этим персонажем и была подсказана идея реформации, то есть «откровение» пришло к Лютеру не сверху, а снизу. Это даёт пищу для интересных размышлений: может быть, и все христианские ереси (а лютеранство – типичнейшая ересь, удовлетворяющая строгому определению этого термина) подбрасывались врагом рода человеческого, а ересиархи лишь тешили себя горделивой мыслью, будто они дошли до своих учений собственным умом? Скорее всего, так и было. Но дьявольское «откровение» всегда есть ложь, ибо дьявол «лжец и отец лжи» (Ин. 8, 44), а на лжи никакое учение долго простоять не может. Протестантская же цивилизация, основанная на догматике Лютера, просуществовала целых 450 лет и, что самое важное, принесла обильные плоды, в корне изменившие жизнь всего человечества. Вся современная среда обитания, предоставляющая нам возможности быстро перемещаться на огромные расстояния и легко связываться с любыми уголками земли, с её атомной энергией и Интернетом, – вся она зиждется на современной технологии, которая создана точными науками, а точные науки есть один из плодов протестантизма. Другим его плодом является капиталистическая форма хозяйствования, позволившая достигнуть высочайшего уровня производства товаров потребления. Если бы не протестантская революция, люди до сих пор ездили бы на лошадках и одевались в платье, сшитое из домотканой материи. Кто-то скажет, что от этого они вовсе не были бы менее счастливыми, чем летая на реактивных самолётах и копаясь в интернетовской помойке, но это уже совсем другая тема. Если такое грандиозное всемирно-историческое явление, как протестантская цивилизация с её фантастическим материальным могуществом, состоялось, значит, оно не было неугодно Богу и, более того, входило в Его замысел о человечестве, как необходимый этап Домостроительства. Но такой яркий и плодотворный этап Домостроительства не мог бы столько времени удерживаться на дьявольской лжи. Значит, в ядре протестантской цивилизации содержалась какая-то правда, а правда может исходить только от Божественного Откровения. На каком же Откровении могло быть основано лютеранство?
Ответ чрезвычайно прост. Для обретения этого Откровения Лютеру вовсе не надо было созерцать видения, как Иоанну Богослову, слышать какие-то голоса, как Мухаммеду, и тому подобное, ему даже не требовалось быть пророком (кстати, его последователи никогда не называют Лютера пророком). Тот элемент правды, который позволил протестантизму так долго простоять, Лютер взял в готовом виде, так как он существовал уже полторы тысячи лет и был европейцам хорошо известен, ибо составлял часть великого Евангельского Откровения Господа нашего Иисуса Христа. Таким образом, мы имеем здесь интереснейшую ситуацию: ядро новой цивилизации возникает не в результате нового Откровения, как это вроде бы полагается, а в результате сокращения объёма прежнего Откровения с добавлением чисто человеческих домыслов.
Это действительно очень интересный случай, расширяющий наши представления о феномене цивилизации. История протестантизма показывает, что ядро цивилизации может быть синтетическим, а лучше сказать, эклектическим, совмещающим в себе нечто истинное, взятое из Откровения, и нечто ложное, придуманное человеком. Имеющаяся в протестантском типе верования ложная составляющая льстит тщеславию человека, и в этом секрет её долговечности: человек принимает её совершенно некритично, даже не пытаясь сверить её с истинной частью, которую он включил в свою религию, взяв из Божественного Откровения. Так в эту религию с самого начала было заложено внутреннее противоречие, которое рано или поздно непременно приведёт и к краху основанной на этой религии цивилизации.
Беседа четырнадцатая Первые плоды протестантизма
Ключ к пониманию сути протестантизма так же прост, как и ключ к пониманию сути католицизма. В католической цивилизации всё подчинено одной задаче: сделать Церковь главным институтом общества, а в протестантской цивилизации всё подчинено обратной задаче: вообще отказаться от института Церкви, полностью устранить его из общественной жизни. Иными словами, дух католицизма – тотальная церковность, дух протестантизма – категорическая антицерковность. Это его основная, характеристическая особенность, из которой вытекают все остальные. Первой из них, непосредственно порождаемой антицерковностью, является индивидуализм протестантов. Сказав «А», им приходится говорить «Б»: если мы утверждаем, что каждый сам себе священник и сам себе богослов (по Лютеру, каждый человек может самостоятельно читать и толковать Священное Писание), значит, мы верим в ум и интуицию отдельного человека, а раз его ум и интуиция настолько сильны, что он не нуждается в помощи других людей даже в таких сложных вопросах, как религия, то со всеми другими проблемами он и подавно справится сам. Так с самого начала в протестантизме стало утверждаться человеческое «я» и игнорироваться человеческое «мы».
Индивидуализм, в свою очередь, неизбежным образом привёл протестантов к рационализму и сенсуализму. Оставшись наедине со своими природными способностями, человек начинает думать: а в чём состоят эти мои способности, делающие моё обособленное «я» не нуждающимся в коллективном «мы»? Конечно, это, во-первых, мой личный разум, умение рассуждать логически и, во-вторых, присущие мне как биологическому существу органы пяти чувств. Этим исчерпывается личное неотъемлемое достояние отдельного «я», и, если это «я» хочет быть автономным существом, оно должно полагаться только на разум и на пять органов чувств. Упование на разум называется рационализмом, а упование на чувства – сенсуализмом. Вместе с антицерковностью и индивидуализмом они образуют те четыре кита, на которых стоит протестант в своём отношении к внешнему миру и во взаимодействии с ним. Однако и Христос им не чужд. Он питает их теми личными доблестями, которые вытекают из почитания Евангелия и его заповедей: скромностью («блаженны нищие духом»), терпением («блаженны плачущие»), любознательностью («блаженны алчущие и жаждущие правды»), стремлением к теоретическому знанию («Дух животворит, плоть не пользует нимало»), упорством и целеустремлённостью («Царство Божие силою берётся, и употребляющие усилие обретают его»). Но вот незадача: в том же Евангелии сказано «Я создам Мою Церковь, и врата ада не одолеют её», а протестанты поставили своей целью именно одолеть Церковь. И ещё куда бы ни шло, если бы это было единственное неприятное для них место в тексте, на авторитетности которого они постоянно настаивают, но таких мест десятки! «Где двое или трое собраны во имя Моё, там и Я посреди них» – фраза, явно требующая соборности, противостоящей индивидуализму. А как быть с третьей главой Евангелия от Иоанна, насквозь пропитанной мистикой, отвергаемой протестантами? Или со словами Христа о том, что хула на Святого Духа не простится человеку ни в этом веке, ни в будущем? Ведь, отрицая силу таинств, протестанты отрицают силу Святого Духа, то есть возводят на Него хулу! А вот завет Христа о совершенно конкретном таинстве, а именно – о причащении, которому протестанты придают чисто психологическое значение как воспоминанию о Тайной Вере: «Истинно, истинно говорю вам: если не будете есть плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни» (Ин. 6, 53).
Справедливым и понятным было возмущение Лютера поведением Церкви, стремившейся любыми средствами контролировать все сферы европейской жизни, включая политическую и экономическую. По-человечески понятен и энтузиазм, с которым натерпевшиеся от церковников широкие массы встретили выступление Лютера, сделавшись в считаные годы «протестантами», заявившими, что если Церковь торгует за деньги Святым Духом, то надо обходиться вообще без неё и без Святого Духа. Однако трудно понять другое: как можно совместить рационализм и антицерковность с Евангелием, которое на каждой странице рассказывает о чудесах, и с апостольскими посланиями, главной темой которых являются призывы как зеницу ока сохранять Церковь и быть её верными чадами?
В общем, руководимые не трезвым рассудком, а вырвавшимися наружу эмоциями, протестанты оказались в тупике, из которого вроде бы не было никакого выхода. И всё-таки они нашли выход. Если традиционный образ мышления не позволяет отречься от Церкви, не отрекаясь от Евангелия, то надо изменить образ мышления: те места Евангелия, которые обогащают внутренний мир человека, читать и усваивать, а те, которые учат быть не одиночкой, а частицей сотворённого Богом огромного мира, выполняющей не свою, а Его волю («Да будет воля Твоя яко на небеси и на земли»), элементарно пропускать мимо ушей.
Сегодня мы сплошь да рядом сталкиваемся с поразительным умением образованного человека не видеть того, что не соответствует его убеждениям, даже если оно совершенно очевидно. Учёный, уверенный, будто всем происходящим управляют только неумолимые законы природы, в частности закон сохранения материи, не станет и обсуждать феномен мироточения икон, хотя бы вы вплотную подвели его к иконе, на которой на его глазах набухают капли благоуханной жидкости, стекающие затем вниз. По своей профессии он должен быть любопытным, но это странное явление его нисколько не заинтересует. Ещё показательнее весьма распространённое среди интеллигенции мнение, будто высшие формы жизни возникли из низших путём естественного отбора. Хотя отбор, как признают это и сами дарвинисты, оставляет наиболее живучие существа, а менее живучих убирает, а живучесть низших организмов несравненно выше живучести высших и, следовательно, легкоранимые носороги под действием естественного отбора давно должны были бы превратиться в неистребимых тараканов, затем в бактерий, умеющих выживать даже в кипятке, и, наконец, в камни, которые существуют несмотря ни на что в течение миллионов лет, демонстрируя максимум живучести, мы всё время слышим пренебрегающее всякой логикой утверждение, будто когда-то на земле жили только простейшие организмы, а потом отбор превратил их в очень сложные.
Вольное обращение с логикой, полученное нынешним западным миром в наследство от протестантизма, вовсе не такая безобидная вещь, как это может показаться. Например, американцам оно грозит обойтись в сотни миллиардов долларов. Такие бешеные деньги они собираются истратить на исследование планеты Марс с единственной целью – обнаружить там жизнь или её следы. Такое открытие было бы действительно очень важным, но, поскольку на это надежды очень мало, проектировщики согласны удовольствоваться тем, что найдут на Марсе воду. Собственно, в этом и заключается сейчас их мечта, на это они готовы потратить умопомрачительную сумму. Спрашивается: ну хорошо, дорогостоящие аппараты найдут на Марсе воду в виде подземного льда – что дальше? А дальше включится в дело весьма странная логика, от которой Аристотель перевернулся бы в гробу: вода есть необходимое условие жизни, следовательно, если на Марсе есть вода, значит, там обязательно есть либо была какая-то форма жизни. И самое поразительное, что такое заключение посчитают законным не какие-нибудь там пастухи, а учёные, которые вроде бы должны уметь правильно рассуждать. Подобным способом можно очень легко доказать наличие на Луне автомобилей: там есть ровные участки поверхности; ровная поверхность есть необходимое условие движения автомобилей, значит, они на Луне есть.
Самый существенный момент состоит здесь в том, что практика использования логики в качестве дышла, куда повернёшь, туда и вышло – стала обычной не только для отдельных не очень умных людей, но и для самых широких масс. Ведь налогоплательщики Соединённых Штатов не возражают против финансирования из своего бюджета замысла «найти на Марсе воду, а следовательно, жизнь». Таким образом, умение не видеть и не слышать того, что не хочется видеть и слышать, надо квалифицировать уже как цивилизационный признак, как неотъемлемую составную часть культуры, сформировавшейся в рамках протестантской цивилизации.
Тип верования, представляющий собой ядро цивилизации, определяет и тип человека, выращиваемого данной цивилизацией, ибо религия первична, а психология вторична. Когда в Римской империи зародилась христианская цивилизация, апостол Павел сказал: «Итак, кто во Христе, тот новая тварь; древнее прошло, теперь всё новое» (2 Кор. 5, 17). Это в какой-то мере можно отнести ко всякой возникающей на земле цивилизации, в том числе и к протестантской. Появившись в конце XVII века, она превратила свою предшественницу – ту «новую тварь», о которой говорил Апостол, – в «новейшую тварь» с совершенно уникальными особенностями душевного устроения и менталитета.
Этот тип человека известен нам как «немец» из анекдотов – дотошный, аккуратный, малость упёртый и слегка туповатый. Вот один из анекдотов о нём. Немца во Франции приговорили к казни на гильотине. Перед ним хотели обезглавить какого-то француза, но нож застрял посередине, и согласно традиции приговорённый был отпущен на волю. Нож подняли и приглашают немца, а он не идёт: «Вы сначала почините свою гильотину!»
Этот тип блестяще выписан Лесковым в рассказе «Железная воля», а Толстой так выразился о нём в «Войне и мире»: «Немец самоуверен хуже всех, и твёрже всех, и противнее всех, потому что он воображает, что знает истину, науку, которую сам выдумал, но которая для него есть абсолютная истина».
Составив свою религию из двух несовместимых частей – некоторых евангельских заповедей и положений, противоположных другим евангельским заповедям, которые пришлось научиться в упор не замечать, – протестанты первых поколений усваивали это умение с молоком матери, и вскоре оно стало их генетической особенностью. И в деле теоретического изучения и практического освоения внешнего мира такой тип человека получил над всеми другими громадное преимущество, ибо обладал склонностью к абстрактному мышлению, упорством, напористостью и односторонностью.
Необыкновенная напористость протестанта объясняется очень просто. Душа у него перегорожена на два отделения. В первом находится усечённое Евангелие, в котором оставлена только сама вера в Христа и те Его заповеди, которые относятся к формированию внутреннего мира индивида. Вся евангельская метафизика игнорируется. Зайдя в это отделение, протестант проникается духом аскетизма, дисциплины, самоограничения, жаждой правды, то есть знаний, потребностью служить идее, целеустремлённостью. Но здесь он гостит недолго и вскоре переходит в другое отделение, где ему, как верующему (побывавшему в первом отделении), разрешается делать любые дела, если они делаются по-христиански добросовестно, ибо за свою веру он уже спасён независимо от дел. И он начинает делать эти дела с большой энергией и упорством, которыми зарядился в первом отделении от Евангелия. И вот это появившееся в XVI веке небывалое существо, приватизировавшее Бога, изъяв Его из вселенной и заключив в своё сердце, вдохновляясь этим приватизированным Богом, начало направлять своё вдохновение не на спасение души, как делали христиане прежде, ибо спасение автоматически следует из веры, а на освоение обезбоженной и потому резко упростившейся вселенной и на удобное устроение в ней своего тела.
Благодаря своим новым качествам протестанты быстро добились больших успехов в научной и хозяйственной сферах. Первыми плодами протестантизма были точные науки и капиталистическая форма производства.
Связь между реформацией и капитализмом была убедительно доказана ещё в начале прошлого века Максом Вебером. Капитализм зиждется на двух опорах – эксплуатации рабочих и ростовщичестве, принявшем в нём грандиозные размеры в виде банковского кредитования. В католической цивилизации и то и другое считалось греховным, так как противоречило евангельским заповедям милосердия и нестяжательства («Не собирайте себе сокровищ на земле, где моль и ржа истребляют и где воры подкапывают и крадут» – Мф. 6, 19). Теперь на то, чтобы выжимать соки из наёмных трудящихся и драть с кредитуемых высокие проценты, была дана религиозная санкция: спасает внутренняя вера, а внешние дела могут быть любыми. Причинно-следственная связь между протестантской революцией и появлением точных наук более сложна и интересна. Точные науки есть теоретическое познание человеком внешнего мира с использованием математики как главного инструмента. Вследствие протестантской революции не только субъект познания (человек) стал другим, но и объект познания (внешний мир) тоже, как ни странно, стал другим, и оба этих изменения действовали в одну сторону, дружно содействуя повышению эффективности познания.
Сделав Бога чем-то вроде любимого домашнего животного – собачки или кошечки, протестант с умилением продолжал наполняться от Него личными христианскими достоинствами, в числе которых были и перечисленные выше качества, необходимые для успешной научной деятельности. Эти качества и раньше были присущи христианам, но теперь их можно было целиком сосредоточить на научной работе, не отвлекаясь на богословие и проблему спасения. Протестант по-прежнему считал, что идеи первичны, а материя вторична («Дух животворит, плоть не пользует нимало»), поэтому начал создавать науку с теории. Помня о том, что человек создан по образу и подобию Бога, а значит, его творчество должно быть подражанием творчеству Бога, творящего «из ничего», протестантский учёный положил во главу угла математику, которая получает свои результаты именно «из ничего» – извлекает их из придуманных самими же математиками аксиом по ими же предписанным себе правилам вывода. Далее. Ту математическую дисциплину, которая обеспечила грандиозный прорыв в физике и технике, – интегральное исчисление, или «математический анализ» – протестанты основали на понятии актуальной бесконечности, то есть бесконечности, представленной сразу всеми своими элементами как конкретный единичный объект. А вместить в сознание это формально противоречивое понятие им помогло то, что они, оставаясь здесь христианами, видели перед собой живой пример такой данности – воплощённость в конечного человека Иисуса бесконечного Сына Божия. Зная о практическом преобразовании мира этой бесконечностью (Христом), протестанты горячо уверовали в громадные перспективы прикладных наук, основанных на математическом анализе, и отдавали их развитию много времени и сил. Таков был внутренний потенциал протестантов, доставшийся им в наследство от истинных христиан, который они употребили для достижения своих более узких целей.
А цели их науки действительно стали узкими. Отозвав Бога из вселенной и запрятав Его в свою душу, они сделали вселенную бездушным механизмом. Вот что писал об этом известный историк науки А.П. Юшкевич: «Вырабатывалась новая концепция мира… Физический мир начинают мыслить как своего рода гигантский механизм, части которого автоматически работают по неизменным законам. Нередко вселенную сравнивают с часами». Вот чем стал для протестантов бывший Божий мир, полный жизни, тайны и любви, – заведёнными часами! Конечно, изучать такой мир стало гораздо проще.
Беседа пятнадцатая Философия начинается с нуля
Конкурентно-капиталистическая форма хозяйствования, основанная на индивидуализме, и точные науки, основанные на рационализме, были не единственными плодами протестантской революции. Ещё одним её плодом была протестантская философия.
Философия, как и всякое культурное явление, определяется в своих исходных началах типом верования. У протестантов, несмотря на то что они продолжали называть себя христианами, тип верования стал совершенно новым, и он породил новое мироощущение. Вследствие этого протестанты почувствовали себя «новой тварью», точнее, «новейшей», ибо название «новая тварь» навсегда закреплено апостолом Павлом за первыми христианами. Ну а что сделает такая вновь появившаяся небывалая тварь? Конечно же, всё начнёт с чистого листа, относя уже не к первым христианам, а к себе речение Апостола «древнее прошло, теперь всё новое» (2 Кор. 5, 17). И ничему «Древнему» протестант решил не верить, в том числе и в сфере философии.
Первым крупным протестантским философом принято считать Фрэнсиса Бэкона (1561–1626). Это был английский аристократ и государственный деятель, одно время он даже занимал должность лорд-канцлера. Ещё недавно можно было услышать довольно странную легенду, будто это он был настоящим автором пьес, приписываемых Шекспиру. На самом деле он, конечно, не был драматургом, впрочем, как, в строгом смысле этого слова, не был и философом, ибо его совершенно не интересовала главная составляющая философии – метафизика. Он предложил не мировоззрение, а метод познания, считая это самым актуальным для своего времени. Его методологические рекомендации состоят из двух частей: отрицательной (как не надо познавать вещи) и положительной (как надо их познавать), причём первая для него едва ли не важнее второй. Что же, по Бэкону, не надо использовать в познании? Разумеется, всё то, что использовалось раньше, – ведь «древнее прошло, теперь всё новое». Старое знание необходимо выбросить на свалку истории, ибо оно добывалось неправильным способом и вследствие этого было ошибочным. Его мы разрушим до основания, а затем… затем, употребляя правильную методологию, получим подлинное знание, которое есть сила. Знаменитый афоризм Бэкона «Knowledge is power» на английском звучит даже откровеннее, чем в русском переводе: «power» здесь скорее не «сила», а «власть» – власть человека над природой.
В историю философии Бэкон вошёл как основатель эмпиризма. Это неудачное определение. Он не считал единственным источником знания практический опыт, он отводил важную роль и разуму. Эмпирик – это почти то же, что сенсуалист, а Бэкон никак не может быть назван сенсуалистом, поскольку он не доверял непосредственному чувственному восприятию. Он также не был рационалистом, ибо не слишком доверял и разуму, почему и предлагал методику, которая, по его мнению, должна исправить ошибки нашего мышления. А чтобы исправить ошибки, надо их знать, вскрывать их происхождение. В общем, Бэкон не подпадает ни под какое из направлений философии, его рассуждения не есть философия. Он был просто активно мыслящим умным человеком, типично для англичан скептического склада, обладавшим здравым смыслом и самостоятельностью мнений. И как положено такому человеку, он начал с пересмотра всего традиционного и установившегося.
Бэкон считал, что правильно познать окружающий мир людям мешают ошибки сознания, которые он назвал «идолами». Надо перестать поклоняться идолам, решительно избавиться от них, и мы сделаемся восприимчивыми к истине. Эти идолы бывают четырёх видов.
1. Первый вид – идолы рода. Их вскармливает природное несовершенство человеческих органов чувств, которые неточно отражают окружающий мир, вносят в информацию о нём искажения. В этом пункте Бэкон выступает антисенсуалистом, призывает осторожно относиться к увиденному и услышанному, вносить в него коррективы. Это можно сделать с помощью того же чувственного восприятия, сверяя между собой разные его показания, а также с помощью их логической обработки.
2. Второй вид – идолы пещеры. Они не являются врождёнными, как предыдущие, а прививаются к индивидуальному сознанию в результате воспитания в своей среде, где имеются характерные именно для этой среды и этой местности предрассудки, суеверия и заблуждения, которые человек усваивает с детства. Это приводит к тому, что каждый смотрит на мир как бы из своей пещеры и потому видит его однобоко. Отделаться от влияния этих идолов можно, знакомясь с более широким спектром взглядов, анализируя их и беря от каждого самое ценное.
3. Третий вид – идолы рынка. Они похожи на идолов пещеры, но избавиться от них труднее. Если идолы пещеры порождаются особенностями мировосприятия узкого коллектива, в котором вырастает человек, то идолы рынка возникают в рамках гораздо более многочисленного сообщества – всех людей, говорящих на данном языке. Эти люди вступают в непосредственное общение между собой большей частью на рынках или ярмарках, куда привозят товары из разных уголков страны, отсюда и название, данное Бэконом этим идолам. Предостерегая от них, как от самых опасных, Бэкон бросает вызов расхожему мнению о глубокой мудрости всякого национального языка, который будто бы «умнее» тех, кто на нём говорит. Более того, Бэкон подчёркивает несовершенство всякого языка и наличие в нём того, что можно назвать «лингвистическими провокациями». Это очень смелая и, в принципе, верная мысль, которую Бэкон, к сожалению, в дальнейшем никак не развивает.
4. Четвёртый вид – идолы театра. Их суть можно выразить двумя словами: вера в авторитеты. Понятно, что такая «новейшая тварь», как протестант (пусть и английский) Бэкон, не могла не объявить авторитетам войну. Пока на нас гипнотически действуют имена древних философов, пока мы будем восклицать «Ах, Платон!», «Ах,
Аристотель!», совершенно некритически относясь к их высказываниям, ни о каком познании не может быть и речи. Надо сказать, что призыв Бэкона подвергать сомнению авторитеты, помимо того, что он доносит до нас дух эпохи, достоин того, чтобы прислушиваться к нему в любые времена, в том числе и сегодня. Что же касается названия четвёртых идолов, то, думается, Бэкон имел здесь в виду то обстоятельство, что, находясь в театре, зрители поддаются воздействию актёрской игры и верят тому, что происходит на сцене, хотя это – чистая выдумка.
Ну хорошо, пусть мы избавились от затемняющих наше сознание идолов. Что дальше? Как употребить это очищенное сознание для постижения истины?
Переходя к положительной части своего учения, Бэкон начинает с настолько художественного образа, что невольно возникает мысль: а он, пожалуй, и вправду мог бы написать «Гамлета»! Бэкон сравнивает умственную работу человека с предметной деятельностью трёх насекомых: ПАУКА, МУРАВЬЯ и ПЧЕЛЫ, для которых истиной является их среда обитания. Эту среду, то есть истину, они обретают тремя разными способами, к которым мы должны присмотреться. ПАУК выпускает её из себя – средой обитания является для него паутина. МУРАВЕЙ возводит свою муравьиную кучу, нагромождая друг на друга веточки, листики, хвойные иглы и всякую другую всячину, никак её не обрабатывая. А вот ПЧЕЛА, для которой средой обитания служат восковые соты, наполненные мёдом, перерабатывает в воск и мёд собранные отовсюду пыльцу и нектар. Из этих членистоногих Бэкону милее всего пчела – с неё он и призывает людей брать пример в поисках истины: собирать как можно больше фактов, но не сваливать их в кучу, как муравей, а обобщать и делать какие-то теоретические выводы. Этот метод он называет индукцией и торжественно объявляет его верным ключом к раскрытию тайн природы, поэтому его имя вошло в историю, прочно ассоциировавшись со словом «индукция». Стоит сказать «Фрэнсис Бэкон», как почти наверняка услышишь: «Это тот философ, который изобрёл метод индукции?» В этой фразе сразу две ошибки. Во-первых, как уже было сказано, Бэкон никакой не философ, а во-вторых, он индукцию не «изобретал». Учить исследователей природы применять метод индукции, то есть обобщать наблюдения, – это то же самое, что учить сороконожку, в каком порядке ей пускать в ход свои ножки. Она без всяких советов включает их в правильном порядке, а исследователь только и делает, что обобщает факты. Учёные делали это за тысячелетия до Бэкона и будут делать всегда, даже если Бэкон со своими сочинениями будет полностью забыт. Почему же он с таким пафосом говорил о банальнейшей вещи? Думается, он с тем же пафосом сказал бы и «Лошади кушают овёс» – ведь только что кончилось всё древнее и началось новое, так что и лошади будто по-новому стали насыщаться овсом. Но мы-то сегодня знаем, что это чувство первооткрывателей, первопроходцев и новаторов, свойственное раннему протестантизму, было чисто субъективным и иллюзорным, поэтому восхищаться призывом Бэкона обобщать факты нам не подобает. А вот не восхититься его иллюстрацией на букашках трёх видов людского творчества просто невозможно. Более того, нам этот яркий образ следует взять на вооружение, и мы действительно будем в дальнейшем его использовать.
Продолжателем бэконовского эмпиризма считается Джон Локк (1632–1704), тоже англичанин. Это был представитель чистого сенсуализма. Философом его можно назвать лишь с такой же натяжкой, как и Бэкона: то, чем он занимался, было не чем иным, как попытками заложить основы психологии творчества (конечно, новой психологии). Его главная идея состояла в том, что все идеи, возникающие в уме человека, возникают исключительно в результате опыта. Никакого знания Бог в рождающегося человека не вкладывает, человек появляется на свет в виде чистого листа (tabula rasa), в который опыт вписывает дальнейшее содержание. Вот его собственные слова на этот счёт: «Каким же образом человек получает идеи? Откуда он черпает весь материал рассуждения и знания? На это я отвечаю одним словом: из опыта. На опыте основывается всё наше знание, от него, в конце концов, оно происходит».
Заслуживает ли эта теория серьёзного обсуждения? Если Бэкон под видом философии публиковал рекомендации учёным о познании мира, то Локк под тем же соусом предлагал форменные глупости. Каждый нормальный человек знает, что ребёнок появляется на свет буквально начинённый эмоциями и желаниями. У ребенка уже в самом раннем возрасте заметна сложная внутренняя жизнь, а любопытство чаще всего сводится к желанию обнаружить в открывшемся ему мире нечто такое, о чём он каким-то образом уже знает (например, идентифицировать существо, которое в дальнейшем он будет называть «мама»). Как доказал лауреат Нобелевской премии Конрад Лоренц, понятие «матери» является изначальным элементом сознания не только человека и высших животных, но даже птиц. Оно присутствует в нём уже в момент рождения и ему остаётся только связать это понятие с конкретным объектом. Впрочем, чтобы отвергнуть концепцию «чистого листа», не надо было дожидаться результатов Лоренца – достаточно было задать вопрос: а из какого опыта может возникнуть идея о том, что всякая идея возникает только из опыта? Я могу припомнить, что такая-то конкретная идея подсказана мне каким-то конкретным наблюдением, но утверждать, что любая идея, и нынешняя, и будущая, возникает исключительно из опыта, может только тот ум, который способен распространять некий признак с конечного числа случаев на бесконечное. Ибо под словами «всякая идея» понимается потенциально бесконечное множество возможных идей, а способность ума совершать скачок от конечного к бесконечному (а главное – вместить в себя само понятие бесконечности) не может возникнуть из опыта, ибо в эмпирической действительности бесконечности нет. Но теория Локка не только вопиюще противоречит фактам, она к тому же внутренне противоречива: чтобы рождать идеи из опыта, человек должен иметь к этому врождённую способность, а значит, он не «чистый лист».
Теперь мы временно покинем Англию и переместимся на Европейский континент, где познакомимся с двумя выдающимися личностями, которых можно уже с полным правом назвать философами.
Подлинным основателем и провозвестником протестантской философии надо считать француза Рене Декарта (1596–1650). Именно его признал её родоначальником один из самых знаменитых её представителей более позднего времени Гегель, который говорит, что с Декарта «начинается обетованная земля философии Нового времени и закладываются основы дедуктивно-рационалистического метода познания». Действительно, Декарт был ярчайшим выразителем того подхода к постижению истины, который известен как рационализм, в историческом смысле он был «рационалистом номер один».
Но сначала несколько слов о том, что это был за человек. Хотя Декарт окончил католический колледж, к Церкви он всегда стоял в оппозиции, так что по духу был типичным протестантом. Именно «диссидентство» Декарта вынудило его бежать из Франции: сначала он нашёл прибежище в оплоте протестантизма Голландии, а затем в Норвегии, куда был приглашён королевой Кристиной, дочерью знаменитого Густава-Адольфа. Декарт был гениальным математиком, внёсшим важнейший вклад в развитие этой науки: он создал аналитическую геометрию. Это был настоящий прорыв: впервые наука о числах (арифметика) соединилась с наукой об образах (геометрией) в неразрывное целое, и только благодаря этому стало возможным создание интегрального исчисления («высшей математики») – основы всех современных точных наук.
Как человек Нового времени, начавшегося с лютеранской революции 1517 года, Декарт в построении своей философской системы начал с нуля, не доверяя ничему прежнему, подвергнув сомнению всё, что говорили «древние». Но ведь из нуля невозможно извлечь ничего содержательного, в основу философии должен лечь какой-то положительный тезис. Как же быть? Декарт нашёл остроумнейшее решение: взял за исходный тезис утверждение «Cogito ergo sum» – «Я мыслю, следовательно, я есть». Оно обладает тем замечательным свойством, что, усомнясь в его истинности, мы делаем его ещё более истинным: ведь сомнение есть мысль, значит, оно только подтверждает его первую часть «Я мыслю».
Исходное положение философии Декарта является квинтэссенцией рационализма, ибо отождествляет человека («я») в первую очередь с мышлением, а не с чувством или с волей. Включая в действие своё главное свойство – мыслить, человек приходит к выводу, что окружающие его предметы существуют в определённых пространственных границах, так что, помимо мышления, есть и другая форма бытия – протяжённость. Больше никаких форм Декарт не признаёт, так что в своей космологии он исповедует дуализм. Мышление и протяжённость – две независимые друг от друга субстанции, из которых и состоит мир. Напомним, что согласно определению Аристотеля субстанция есть самодостаточная данность, которая может фигурировать в высказываниях только в качестве субъекта, но никак не в качестве предиката (подлежащего, но не сказуемого).
Мышление, по Декарту, свойственно только человеку. Оно состоит из идей, главные из которых являются врождёнными. Высшая врождённая идея – идея Бога. Поскольку она априорна и возникает в уме человека с необходимостью, значит, Бог действительно существует. Правда, признав наличие в мире Бога, Декарт теряет к нему всякий интерес и никакими теологическими изысканиями не занимается.
Вторая декартова субстанция, протяжённость, есть не что иное, как мёртвая материя, вселенский механизм, бездушный автомат. Поскольку не протяжённость, а мышление свойственно лишь человеку, животные тоже оказываются у Декарта автоматами, заводными куклами, лишёнными каких бы то ни было чувств и желаний. Декарт говорил, что, если мы режем ножом собаку и она визжит, это просто скрип плохо смазанного механизма, а на самом деле ей не больно. Не укладывается в голове, что нормальный человек мог говорить такие чудовищные вещи, но это факт. Вот до чего может довести фанатизм в исповедании своих идей!
Сформулировав основы своей метафизики, Декарт приступил к тому, к чему и должен был приступить человек Нового времени, начинающий всё с нуля: к поучениям, как надо познавать истину. Наверное, Декарту, как и Бэкону, это представлялось самым важным, на самом же деле всё, сказанное им на эту тему, так же малоинтересно, как и сентенции Бэкона. Он просто распространяет хорошо известный ему метод работы математика на все сферы исследовательской деятельности – надо, дескать, начинать с формулирования ясных и несомненных положений (аксиом) и затем дедуктивным методом выводить из них частные истины (теоремы). Тому, кто так и делает, наставления Декарта не нужны, а тот, кто работает по методу индукции и получает хорошие результаты, перестраиваться всё равно не будет.
Вторым по времени протестантским философом был немец Готфрид Вильгельм Лейбниц (1646–1716). Он принадлежит к числу величайших математиков всех времён и народов – достаточно сказать, что он параллельно с Ньютоном и совершенно независимо от него создал интегральное исчисление, или математический анализ. По разнообразию интересов и эрудиции он может поспорить с Леонардо да Винчи, Блезом Паскалем и Павлом Флоренским. Философия была лишь одним из тех многих предметов, которым он посвятил свой талант, но в неё, как и в другие предметы, Лейбниц внёс интересный вклад.
Космология Лейбница воскрешает великую идею элеатов, с которой, собственно, и началась европейская философия. У Ксенофана, Парменида и Зенона сущее само в себе, в своей внутренней жизни, есть не имеющее частей, но содержащее всё Единое. Нашему же взору оно предстаёт в виде Многого, которое, взятое целиком как единичный объект, есть Другое Единого. У Лейбница имеется такого же типа дуализм, только «единых» у него бесчисленное множество; каждое из них именуется монадой. Монада замкнута в себе и «не имеет окон», совершенно не нуждаясь во взаимодействии с другими монадами, иными словами, монада есть отдельная частная субстанция. Её сущность можно постичь не органами чувств, а только чистым разумом (то же самое Парменид говорил о Едином), поэтому Лейбница относят к рационалистам. Однако, возможно, несправедливо, ибо под «разумом» он, как и Парменид, мог понимать более широкий вид познания – умозрение, – включающее в себя и интуицию. Как мы увидим позже, современный научный взгляд на объективную реальность удивительным образом оказался созвучным монадологии Лейбница, так что он в некотором смысле на триста лет опередил своё время. Но у современников его система особого отклика не нашла – для поддержания в обществе реформаторского духа требовалось что-то более доступное. Сложности в ней возникли и у самого её автора. Раздробив парменидовское Единое на множество самостоятельных монад, Лейбниц столкнулся с необходимостью ответить на вопрос, как же эти монады согласуют свои действия для создания в мире порядка и гармонии, если они «не имеют окон» и ни одна из них ничего не знает об активности других? Чтобы снять эту проблему, Лейбниц постулировал принцип «предустановленной гармонии»: дирижёром хора монад является Бог, который в каждый момент внушает монаде именно то желание, которое повлечёт за собой нужные для общего вселенского порядка действия. Липа зацветает в июне не для того, чтобы её опыляли пчёлы (о пчёлах она ничего не знает), а потому, что её монаде внушено свыше желание цвести именно в июне. Так в космологии Лейбница возникает Бог, Который находится уже не только в сердце человека, айв космосе, а это явный отход от мировоззрения протестантов. И всё-таки они признали Лейбница своим. Во-первых, его математические труды характеризуют его как рационалиста. Во-вторых, он великий человек, а принять в свою компанию великого человека приятно всем. В-третьих, протестантская культура не могла держаться на одних банальностях, ей была нужна и метафизика, и система Лейбница стала толчком к её разработке.
Следует упомянуть ещё об одном философе раннего протестантизма – Барухе Спинозе (1632–1677). Он был голландский еврей, воспитанный в строгом иудаизме, но свойственный эпохе зуд новаторства заставил его изменить вере предков и начать разрабатывать собственное учение о мире, которое должно воплотить в себе универсальную истину. Отличный сюжет для психологического романа: невзрачный чахоточный шлифовщик линз, отставший от иудеев (за свои писания он был отлучён от амстердамской синагоги) и не приставший к христианам, трудясь по ночам над своим трактатом, чувствует себя не неудачником и изгоем, а величайшим из людей, чьё имя будет навсегда вписано в историю. Он смотрит на всех свысока: «Жалкие глупцы, если бы вы знали, кто находится рядом с вами!» Его имя действительно вошло в историю, но система, которую он придумал, сегодня никакого интереса не представляет, ибо это чистейшей воды компиляция, составные части которой, заимствованные в готовом виде из разных источников, идентифицируются с предельной очевидностью. В своём умении взять с миру по нитке Спиноза очень похож на другого еврея, тоже порвавшего с иудаизмом и не ставшего христианином и тоже построившего типично компилятивное учение, нахватав отовсюду всего понемножку, – Карла Маркса.
Обрисуем вкратце построение Спинозы, указывая, откуда заимствованы его элементы.
1. Методология. Познание должно выводиться из одного положения (аксиомы) чисто дедуктивным путём (Декарт).
2. Этим исходным положением является признание единой субстанции, которая есть всё (ветхозаветное единобожие).
3. Эта субстанция имеет два главных атрибута – мышление и протяженность (Декарт).
4. Внешне всеобщая субстанция проявляется в модусах, каковыми являются тела (Лейбниц).
5. Тела (модусы) имеют двоякую природу: в них есть и душа (мышление), и материальная составляющая (протяженность). Это тоже лейбницевская монадология.
6. Практическое познание модусов надо осуществлять методом индукции (Бэкон).
7. Свобода человека есть познанная им необходимость (Евангелие, а именно следующее речение Христа: «И познаете истину, и истина сделает вас свободными» – Ии. 8, 32).
Понятно, что эклектическая система Спинозы никакого конкретного вклада в развитие философской мысли не внесла.
Беседа шестнадцатая Запоздалый философский цветок католицизма
Ознакомившись с ранней протестантской философией, мы могли убедиться, что, если не считать не очень для неё органичную монадологию Лейбница, она была в большей мере громкой претензией на новаторство, чем действительно новым вкладом в развитие человеческой мысли. Успех религиозной реформации окрылил протестантов и заставил поверить в то, что столь же триумфально они смогут реформировать и философию. Однако те, кто не были охвачены этой эйфорией и сохраняли трезвость мысли, отнеслись к таким заявкам скептически. И было вполне логично ожидать, что кто-то наиболее талантливый из этих людей поднимет голос в защиту ценнейшего багажа идей, накопленных мудрецами Античности и Средневековья, который теперь призывали выбросить за борт корабля современности. Такой человек, скорее всего, должен был появиться в Англии, олицетворяющей традиционализм и недоверие к континентальной Европе, и к тому же не быть протестантом. Такая личность нашлась. Мыслителем, который своими работами показал, что генеральной линией развития философии, вопреки всем революционным декларациям, должна стать великая древняя метафизика, стал английский католический епископ Джордж Беркли (1585–1653). Своё выступление Беркли начинает с прямой критики одного из новых философов, сенсуалиста Джона Локка. Заявив, что человек рождается «чистым листом» и все идеи возникают у него из опыта, то есть из ощущений, почему вместо слова «идеи» он употребляет выражение «идеи ощущений», Локк далее утверждает, будто идеи ощущений бывают «первичными» – они подсказываются качествами самих воспринимаемых нашими чувствами вещей – и «вторичными», порождаемыми особенностями нашего восприятия. По мнению Беркли, такое деление не имеет логического оправдания, противоречит сенсуалистической установке самого же Локка и является нецелесообразным, ибо производит искусственное удвоение предмета исследования, имеющего единую природу и единое происхождение. Почему такие идеи, как масса, плотность, число, Локк считает объективными и вкладывает в сами вещи, а такие, как цвет и звук, – субъективными, возникающими в нашем «я»? Такое разграничение совершенно произвольно, и, если быть последовательным, надо признать, что абсолютно все «идеи ощущений» формируются внутри нас, поскольку сами ощущения существуют только в нас, и больше нигде. Использовать термин «вещи» для сокращения речи можно, но надо помнить, что всякая «вещь» на самом деле есть некий «комплекс наших ощущений» – зрительных, слуховых, тактильных и тому подобное. Это – убийственное возражение, показывающее, что Локк никакой не «сенсуалист», а компилятор, вроде Спинозы, взявший от сенсуализма только декларативную часть, а затем скатившийся к вульгарному житейскому представлению о существовании вещей с их свойствами вне нас и независимо от нас и нашего сознания. Эта эклектичность, вместе с абсурдным утверждением, будто человек рождается совершенно пустым по своему содержанию, лишает Локка всякого права именоваться «философом» и делает его писания всего лишь историческим курьёзом. Но Беркли снисходителен к Локку. Как истинный мудрец, он сохраняет доброжелательность и только показывает, как нужно рассуждать не дилетантски, а профессионально. Рассуждать надо строго последовательно, иначе это будет не философия, а пустословие. Если мы принимаем тезис, что вся информация о внешнем мире поступает в наше сознание исключительно через наши органы чувств, возбуждающие в нас определённые ощущения, то мы должны принять и логический вывод из этого тезиса: все наши представления о внешнем мире составляются из ощущений, которые служат для них единственным исходным материалом. Не только такие понятия, как «красный цвет» или «приятный звук», составляются из ощущений, но и такие, как «размер», «масса», «плотность» и им подобные.
И то, что в просторечии мы называем «вещами», строго говоря, есть не что иное, как устойчивые комплексы ощущений. Например, берёза есть совокупность чувственных впечатлений зрительного, осязательного и обонятельного характера, и нет никаких оснований утверждать, что ощущение «зелёности листвы», «белизны ствола» и «благоухания» – в нас, а не в берёзе, а ощущение её «размера» – отражение того, что находится в ней самой. Нет и не может быть критерия, позволяющего определить, какие из наших ощущений субъективны, а какие объективны, какие принадлежат нам, а какие вещам, ибо все ощущения по самому определению этого понятия субъективны, то есть принадлежат нам. Мы не имеем права говорить, что ощущения порождаются вещами, – правильно говорить, что вещи, а точнее, образы вещей рождаются в нашем сознании как определённые комплексы ощущений. Здесь Беркли подходит к фундаментальному положению своей философии: МЫ ДАЁМ ЖИЗНЬ ВЕЩАМ. Бессмысленно говорить о вещах самих по себе, поскольку мы всегда имеем дело только с образами вещей, с представлениями о них, поэтому надо констатировать несомненный факт: мы можем быть уверенными в существовании лишь комплексов наших ощущений. Отсюда другая формулировка фундаментального тезиса Джорджа Беркли: СУЩЕСТВОВАТЬ – ЗНАЧИТ БЫТЬ ВОСПРИНИМАЕМЫМ.
Так, в XVII веке, когда давно открыт и активно заселяется Новый Свет, когда вообще всё вокруг новое, а древнее прошло, неожиданно пахнуло великой метафизикой Древней Греции и, казалось, сданной уже в архив мудростью полулегендарных элеатов. Вспомним Парменида: СУЩЕСТВУЕТ ТОЛЬКО ТО, ЧТО МОЖНО ПОЗНАТЬ. Ведь у Беркли то же самое! Как и почему католическая цивилизация на самом своём излёте, уже побеждённая «новейшей тварью» и обречённая на угасание, породила такого мыслителя? После пережёвывания схоластической теологии Аристотеля, после бесплодных диспутов об универсалиях, после заказной философии Фомы Аквинского, имеющей единственной целью оправдать господство Церкви над всем миром, Беркли возвращается к почти забытым истокам европейской философии! Может быть, это просто проявление начитанности английского епископа?
Нет, весь дух работ Беркли, вся их логика свидетельствуют о его несомненной самостоятельности. До той идеи, которая озарила когда-то ум Парменида, Беркли дошёл своим собственным умом и развил эту идею. И, может быть, причиной того, что интеллект этого католика сумел переоткрыть тончайшую метафизическую идею двухтысячелетней давности, как раз и было окончательное поражение папизма: клирикам стало уже не нужно поддерживать дискредитированную идеологию Святого престола и их сознание освободилось для честных поисков истины.
Беркли не просто повторил Парменида, а пошёл дальше – по крайней мере, дальше того Парменида, какой известен нам по пересказу Платона, который наверняка воспроизводил не все мысли своего предшественника, а только те, которые ему нравились.
Перед каждым человеком, который логическим путём приходит к осознанию того факта, что о внешнем мире можно говорить только предположительно (ибо мы всегда имеем дело не с ним, а только со своими ощущениями, преподносящими нам не сам мир, а его образ или представление о нём), моментально встаёт проблема, которую надо как-то решать. Если мир есть то, что мы воспринимаем, то когда мы его не воспринимаем, он перестаёт существовать. Пока я смотрю на Парфенон, он есть, но, как только я от него отворачиваюсь, он исчезает. Это как-то странно. Вот я поглядел на Парфенон, потом уехал в Москву и больше на него не смотрю – значит, его уже нет? Беркли этого не утверждает, ведь он сказал «мы даём жизнь вещам», а не «я даю жизнь вещам», чем избежал солипсизма – той точки зрения, что существую только я, а всё остальное мне только кажется. Я не смотрю на Парфенон, но вместо меня на него смотрит сейчас кто-то другой – ведь на Акрополе всегда толпа туристов, и кто-нибудь из них даёт Парфенону жизнь. Ну а если всё же наступит такой момент (например, ночью), когда на него никто не смотрит, что же, тогда он и вправду исчезает?
Тут возникает и ещё одна проблема, которую Беркли не то не заметил, не то сознательно обошёл. Да, если я не даю жизни Парфенону своим созерцанием, то её дают ему своим созерцанием другие люди. Но существуют ли эти другие люди, когда их самих никто не созерцает? Эта проблема решается очень просто: каждый человек чувствует, воспринимает и созерцает самого себя и этим сам даёт себе жизнь. Но проблема с Парфеноном остаётся, поскольку он сам себя созерцать и ощущать не способен. И Беркли решает её исчерпывающим образом, продвинувшись тем самым дальше элеатов. Когда Парфенон или любой другой неодушевлённый объект никто из людей не видит, его видит Бог, тем самым давая ему существование. А поскольку Бог является вездесущим и всевидящим, ничто из мира не исчезает, независимо от того, присутствуют ли в нём люди со своим восприятием или их вообще нет. Допустив существование универсальной всевидящей инстанции, Беркли логически узаконил парменидовское Другое, которое у элеатов оставалось не совсем ясным: они определяли его как «Многое, схваченное всё вместе единым взором», но не указывали, чей это взор, – не человека же!
Так, развивая своё учение, Беркли переходит сначала от субъективного идеализма к объективному идеализму, а потом от философии к богословию. Как же решается у него в конечном счёте вопрос о существовании внешнего мира? Окончательный вывод таков: он всё-таки существует независимо от нашего восприятия, но существует не сам по себе, не субстанционально, а в сознании Бога. Хотя Беркли приходит к этому утверждению чисто логическим путём, отталкиваясь от солипсизма и постепенно его преодолевая, оно находит подтверждение в Священном Писании, то есть в Откровении, ибо там Бог выступает не только Творцом, но и Вседержителем – инстанцией, держащей на себе всё существующее, которое существует лишь постольку, поскольку она держит его в своём уме и в своих ощущениях. Это не абсолютное, а условное существование, поэтому если под словом «существование» понимать самодостаточное, ни от чего не зависимое бытие, то вещи, пока мы их не воспринимаем, действительно не существуют, оставаясь мыслями Бога как Творца и Его созерцаниями как Вседержителя. А что меняется, когда и мы тоже начинаем их созерцать?
Беркли никак не отвечает на этот вопрос, потому что он его не ставит. Вернувшись к подлинно философским проблемам, поднятым элеатами, он продвинулся в своём решении дальше их, но окончательного решения всё же не нашёл и найти при всей своей гениальности в то время не мог. Чтобы добраться до этого решения, человеческой мысли нужно было пройти ещё большой путь в направлении, намеченном элеатами и Джорджем Беркли. Но и этого было недостаточно. Получить полное представление о соотношении субъекта и объекта можно было только с учётом соответствующего материала, полученного фундаментальными науками лишь в первой половине XX столетия.
Поскольку сочинения Беркли представляют собой философию самой высокой пробы, естественно задать вопрос, как они повлияли на дальнейшее развитие человеческой мысли. Ответить на него очень трудно, поскольку трудно сказать, что такое «влияние» и как оно распространяется. Проще всего оно обнаруживается в прямом цитировании. Ну а если мы видим принципиальное сходство точек зрения у какого-то автора с более ранним автором, но не встречаем ни одной ссылки на последнего, можем ли мы утверждать только на основании отсутствия ссылок, что влияния в данном случае не было? Разумеется, не можем. Если человек напряжённо думает над какой-то проблемой, считая её решение главной целью своей жизни, то ему может быть достаточно самой коротенькой подсказки, чтобы всё сразу стало на свои места и направление исследований полностью определилось. А такая подсказка может прийти самыми разными путями и не непосредственно от первоисточника, а через кого-то другого. Будет ли это «влиянием»? Зигмунд Фрейд признался, что решающее значение для выбора им темы своих исследований имела фраза, услышанная им в молодости от знаменитого врача Шарко (изобретателя лечебного душа): «Ищите во всём сексуальное начало». Эти слова стали катализатором, вызвавшим реакцию соединения в стройную концепцию тех накопившихся в нём идей, которые до этого были разрозненны. Получается, что если бы не Шарко, то не было бы и Фрейда как автора теории «сублимации». Тем не менее было бы смешно, если бы он в своих научных трудах сделал ссылку на устное высказывание Шарко, брошенное не то в шутку, не то всерьёз. Сочинения Беркли напоминали, в чём состоит основной вопрос философии, и в этом состояла та решающая подсказка, которую не мог не уловить чуткий читатель, а читателями этих сочинений были все интеллектуалы следующего поколения, так что «влияния», хотя бы на тематику, просто не могло не быть. Впрочем, у него был и прямой последователь, почти ученик – тоже англичанин, всего на 26 лет моложе его, заставший его в полном здравии, – Давид Юм (1711–1776). К сожалению, «ученики» великих бывают похожими на них как котята на льва – видимо, на них «природа отдыхает». Хватаясь за поразившую их мысль своего учителя, они приспосабливают её к своему куда более скромному разумению, в результате чего получается упрощение, а иногда и карикатура. Так было с учеником Парменида Платоном, с учеником Лейбница Вольфом и с учениками Владимира Соловьёва, философами Серебряного века, которые довели до абсурда его «софиологию». То же можно сказать и о Давиде Юме.
Юму очень понравилась мысль Беркли о том, что непосредственно нам даны только наши ощущения, а о внешнем мире мы вправе судить только предположительно. Остальное содержание берклианства его не заинтересовало. Раз реальны только ощущения, рассудил дальше Юм, значит, их и надо сделать объектами нашего изучения, относясь к ним не просто как к первичным, а как к единственным данностям, раз и навсегда забыв о такой незаконной философской категории, как «внешний мир». Этот полный отказ от использования с какой бы то ни было целью понятия объективного бытия и ограничение предмета обсуждения исключительно элементами внутреннего мира – совсем не то, что мы находим у Беркли, постоянно говорящего о «вещах» с их, пусть условным, существованием и о Боге как несомненной внешней относительно нас реальности. Здесь, как и в случае софиологии Владимира Соловьёва, глубокая и тонкая мысль Беркли вырывается из контекста и доводится до нелепости. Ограничив рамки своего анализа, как он сам говорит, «эмоциями, аффектами и ощущениями», Юм лишает себя возможности опираться хоть на какую-то онтологию и вступает на зыбкую почву чисто психологической рефлексии, пытаясь как-то классифицировать и систематизировать содержание души. Но поскольку без онтологической составляющей не может быть никакой философии, рассуждения Юма оказываются столь же бесплодными, как и рассуждения Локка. Он сам в конечном счёте убеждается в этом, закономерно приходя к скептицизму и агностицизму.
Однако второе рождение настоящей философии не могло не получить развития. Начинание Беркли было подхвачено, только уже не умирающей католической цивилизацией, которая так и застряла на Фоме Аквинском, а крепнущей протестантской. Так в результате адаптирования идей католического епископа к протестантскому мировоззрению во второй половине XVIII века возникла классическая немецкая философия.
Беседа семнадцатая Кому Церковь не мать, тому Бог не отец
Протестантская цивилизация добилась права на легальное существование по Вестфальскому миру 1648 года, которым завершилась Тридцатилетняя война. В результате сложилась ситуация внешне аналогичная той, с которой столкнулись христиане в 313 году, когда Миланский эдикт Константина Великого дал им свободу вероисповедания. До этого им приходилось прятаться, скрывая свою веру от враждебного окружения, узнавать друг друга по только им известным признакам, зашифровывать Христа изображением рыбы, совершать богослужения в катакомбах и так далее, иными словами, быть по своему поведению сектантами, каковыми их и считали римляне. А что вносит в общественную жизнь секта? Конечно же, раскол. Христиане не хотели раскалывать Империю, они были самыми законопослушными гражданами, но вести себя иначе просто не могли. И промыслительно, против своей воли, всё-таки раскалывали языческое государство до тех пор, пока оно не капитулировало и не сделало их религию своей официальной идеологией. После этого перед ними встала новая задача, прежде неактуальная: дать предельно сжатую и ясную формулировку самой сути своего верования, которая была бы понятной для десятков миллионов бывших язычников, становящихся теперь вслед за императором христианами. В период гонений к Спасителю обращались только «алчущие и жаждущие правды». Его учение они усваивали от мудрых харизматических наставников, преемников апостолов, которые дышали ещё святостью Пятидесятницы, а также от старших единоверцев, посвящавших их в Откровение на всенощных бдениях, действительно длившихся всю ночь, так что ни в каком тексте, кроме Евангелия, они не нуждались. При Константине же Церковь повела ко Христу за руку всё население, и ему надо было доходчиво разъяснить, во что теперь оно будет веровать. Отцы Церкви выработали такое разъяснение, известное как Символ веры, первый вариант которого был готов в 325 году, а та формула, которая читается в храмах сегодня, была дана в 381 году.
Такой же общедоступный «символ веры» протестантизма надо было вырабатывать после Вестфальского мира, когда новый тип верования перестал быть сектантским, то есть разрушительным, и поднялся на уровень официальной идеологии первого вышедшего из феодализма национального государства, которым была Франция.
Централизация власти началась здесь ещё при короле Филиппе Красивом (1268–1314) из династии Капетингов, который разгромил орден тамплиеров, ограничил самостоятельность феодалов и нанёс удар по могуществу Церкви, силой заставив пап перенести свою резиденцию в Авиньон, сделав их тем самым фактически своими пленниками («Авиньонское пленение» 1309–1378 годов). Но вскоре после его смерти началась Столетняя война 1337–1453 годов, в ходе которой Франция была наполовину оккупирована англичанами и разорена. Только после окончательного изгнания англичан, начатого Жанной Д’Арк (последним их оплотом на континенте оставался Кале, который пал в 1558 году), формирование единого сильного государства возобновилось. Завершил его один из самых выдающихся французских королей Людовик XI (1461–1483) из династии Валуа. Он присоединил к королевскому дому Прованс, Анжу, Пикардию, Мэн и другие важные провинции. С этого времени границы Французского королевства неуклонно расширяются. Могущество Франции, как и её территория, резко возросло после Тридцатилетней войны, уже при династии Бурбонов (первый король – Генрих IV, один из героев трилогии Александра Дюма «Королева Марго», «Графиня де Монсоро» и «Сорок пять»). При сыне Генриха, Людовике XIII, руководил действиями Франции гениальный дипломат, а вернее сказать, интриган (изображённый Александром Дюма в «Трёх мушкетёрах») кардинал Ришелье. Будучи главным католиком страны, он, когда это было выгодно, поддерживал и протестантов (например, Густава-Адольфа), ставя выше всяких религиозных интересов мощь и величие Франции. И при следующем короле, Людовике XIV, вошедшим в историю как «король-солнце», это величие достигло апогея – Франция стала абсолютной монархией, где вся полнота власти сосредоточилась в руках одного лица, выразившего свой принцип правления тремя словами: «Государство – это я».
Может возникнуть вопрос: почему бы ту политическую форму общественной жизни, которая сложилась при Бурбонах, не назвать империей? Причина в том, что в XVIII веке, когда возникло это название, хорошо понимали разницу между империей и авторитарным национальным государством. Империя, как это видно на классических примерах – Римской империи, Византии, АвстроВенгерской империи, Российской империи, Османской империи, Британской империи, – всегда многонациональна, её основной признак заключается в том, что принадлежность к ней всякого человека определяется его гражданством:, в то время как национальное государство объединяет определённый этнос, и для принадлежности к нему, как следует из самого наименования, желательна принадлежность к этому этносу (хотя могут быть отдельные исключения). Впоследствии понимание этой разницы как-то ушло. Скажем, Наполеон назвал себя не «императором Франции», а «императором французов», не чувствуя, что в этом титуле содержится внутреннее противоречие: если ты верховодишь только одними французами, то какой же ты император – ты национальный лидер, только и всего. Император должен быть отцом всех народов, живущих в империи. Незаконно присвоил название империи (рейха) своему государству и Гитлер: оно было строго мононациональным. Наполеону казалось, что термин «император» звучит торжественнее, чем «король»; таким же образом хотел поднять престиж Германии Гитлер, хотя лично себя назвал правильно – «фюрером» (вождём). А вот сталинское государство было очень близким к империи, так как в нём поощрялось развитие разных национальных культур и полноценным человеком считался любой, кто мог сказать: «Смотрите, завидуйте – я гражданин Советского Союза!»
У Аристотеля всякое единовластие именовалось «монархией» и попадало в одну клетку его таблицы. Это была очень грубая классификация. В своём стремлении к систематизации всего он игнорировал даже тот исторический материал, который просто бросался в глаза: империя его ученика Александра Великого была совсем не похожа на персидское царство, которое он разрушил, а и там, и там было строгое единоначалие. Империя и абсолютная монархия – это, конечно, разные формы власти одного лица. Общее между ними лишь то, что, концентрируясь в одних руках, власть неизбежно должна отниматься у тех инстанций, которым она принадлежала, – у феодалов, аристократов, духовенства, олигархов и других социальных групп и сословий. Это приводит к уравниванию статуса самых широких масс населения, которые теперь все равны перед дубинкою верховного правителя, а значит, и к тому, что граф Уваров назвал «народностью», связав её с «самодержавием». В обеих системах возникает единое сообщество, только в империи это граждане, а в абсолютной монархии нация, и это различие весьма существенно. Гражданское общество сплачивается законами и побуждается прежде всего к политической, административной и хозяйственной деятельности; нация сплачивается культурой и реализует себя главным образом в деятельности интеллектуальной и художественной. Последнее и произошло во французском абсолютизме XVIII века. Освобождённые от властных функций, перешедших теперь к королю, представители самых разных сословий взяли на себя функции добровольных помощников и советчиков короля в идеологической сфере, перейдя от служения шпагой к служению словом. И это своё служение они понимали как посвящённое не только Франции, но и всему человечеству, ибо их «прекрасная Франция» воспринималась ими как флагман человечества, как свет миру, рискующему без него заблудиться во тьме. Так под крылышком абсолютизма зародилось французское Просвещение, составившее вместе с ним «просвещённый абсолютизм». Куда же звал народы этот высоко поднятый факел, какие идеи несли людям французские просветители? И какой вклад внесли эти идеи в развитие европейской философской мысли?
Скажем сразу: никакой подлинной философии здесь не было, поскольку не было метафизики. Единственным тезисом, который можно считать философским, а вернее, историософским, был вдохновивший просветителей тезис министра Людовика XVI барона Тюрго о необходимости для всего человечества двигаться в будущее одним и тем же путём, который есть путь «прогресса» (Тюрго и ввёл в обиход это словечко, которое в последующие два века стало самым употребляемым на нашей планете). «Прогресс» понимался двояко: во-первых, развитие науки и техники, позволяющее человеку всё больше подчинять себе природу, и, во-вторых, как тогда говорили, «смягчение нравов», в результате которого и отдельные люди, и общество в целом становятся всё более гуманными. Короче говоря, к природе надо относиться всё безжалостнее, а к человеку всё снисходительнее. Тут важно то, что движение в направлении прогресса провозглашается нормой для всех народов, и если одни страны опережают остальных в этом движении, то рано или поздно оставшиеся к ним подтянутся, и все начнут, как сказал Маяковский, «без россий, без латвий жить единым человечьим общежитьем». В основе концепции всемирного прогресса лежит монистическая модель человеческого рода, представление о его унитарности, о принципиальной одинаковости всех сообществ, различия между которыми суть что-то привходящее, обусловленное посторонними случайными историческими причинами, так что со временем они должны сойти на нет. И эта идеальная модель, обязательная для всех, есть, конечно, европейское, то есть протестантское общество. Этой мыслью философская составляющая французского просветительства исчерпывается, и дальше начинается чисто публицистическая деятельность по высмеиванию, изобличению и искоренению из общественной жизни всего того, что мешает прогрессу. А мешает в первую очередь, разумеется, Церковь, в адрес которой один из первых французских просветителей, Вольтер, высказывался предельно ясно: «Раздавить гадину!»
Уже из этого можно догадаться, что Просвещение было продолжением и дальнейшим развитием Реформации.
Слова Феофана Затворника «Кто отрицает Церковь, непременно придёт к отрицанию Бога» подтвердились в данном случае в полной мере. Французское Просвещение дышит не только антиклерикализмом, но и прямым безбожием и даже богоборчеством. Это была закономерная трансформация протестантской идеологии при её переходе с уровня феодализма на уровень большого сообщества, каковым является абсолютная монархия. Дело в том, что большое сообщество, чтобы быть живым и сильным, должно иметь единую цементирующую его религию. А вера в разобранного по отдельным душам Христа не может быть такой сплачивающей всех религией, так же как и Евангелие, которое каждый может толковать как хочет, поэтому Франции, первой стране, ставшей большим европейским сообществом, пришлось искать в качестве цемента какую-то другую всеобщую веру, не связанную с Христом. И она её нашла. Уже ранние просветители, ставшие властителями душ в первой трети XVIII века, – Вольтер и Монтескьё – заявили, что людей должна объединять «естественная религия». Их знаменитый последователь Дени Дидро так и назвал своё основное сочинение: «О достаточности естественной религии». Это был программный документ наступающей эпохи, в корне изменившей жизнь всего человечества. Сегодня стал уже общеупотребительным термин «апостасия», который определяется как «отпадение европейцев от Бога, начавшееся с движения Возрождения, или Гуманизма XIV века». Это слишком упрощённое, схематичное определение, верное лишь в самых общих чертах и не позволяющее понять истинной природы процесса, состоявшего из нескольких различных этапов. Возрождение, которое было первым его этапом, представляло собой бунт не против Бога, а против клерикализма, то есть против назойливого вмешательства Церкви в мирские дела. Сама же необходимость существования Церкви, равно как и её догматика, сомнению не подвергалась. Вторым этапом была начавшаяся в XVI веке Реформация, которая тоже не отворачивалась от Бога, но уже решительно порывала с католической Церковью и отвергала её догматику. Так что апостасии в строгом смысле этого слова пока ещё не было. Началась она лишь с третьего этапа – с эпохи французского Просвещения XVIII века, о которой мы сейчас говорим. Какой из этапов был самым главным? Хотя все они были звеньями одной цепи и неизбежным образом следовали друг за другом с промежутком в 200 лет, решающим стал всё-таки третий, поскольку здесь произошёл принципиальный поворот от веры к безверию. Конечно же, имеется в виду традиционное понимание веры как «уверенности в невидимом» (Евр 11, 1). Закономерным этот поворот был по той причине, что расфасованный по внутренним карманам ручной Бог протестантов не мог долго удерживать даже в отдельных индивидуальных сознаниях свой онтологический статус и начал превращаться в чисто психологический фактор, помогающий человеку сохранять в себе характерные черты «немца» – упорство, добросовестность в исполнении своей работы и целеустремлённость. Но когда эти черты вошли в привычку и стали особенностями не отдельных людей, а всей протестантской цивилизации, Бог перестал быть для неё необходимостью. Отказ от Бога, инициатором которого стала Франция, вовсе не означал конца протестантской цивилизации – он знаменовал лишь её секуляризацию. Просветители по типу своего сознания остались типичными протестантами, продолжавшими исповедовать антицерковность, индивидуализм и рационализм, но Христос стал для них чем-то излишним, и к антицерковности присоединился атеизм. Вот тут-то, собственно, и началась настоящая апостасия. Она стремительно набирала силу, дышала самоуверенностью, чувством своей правоты и сметала со своего пути оппонентов. Начался форменный либеральноатеистический террор, с помощью которого протестантская цивилизация расчищала себе путь. И вообще, всякая религия, признающая Бога, должна была уступить место новоизобретённой «естественной религии».
Так в чём же заключалась суть этого изобретения, наложившего свою печать на всю последующую историю не только Европы, но и всего мира?
Уже из грандиозной всемирно-исторической роли этой «религии» можно предположить, что она очень проста.
Так оно и есть. Она действительно элементарно проста для взявшей её на вооружение цивилизации. Чтобы изобрести её, не нужно было большого ума, она прямо-таки напрашивалась, определялась самим развитием протестантской цивилизации. Ведь с какой главной установки началась протестантская революция, какой рычаг использовала она для высвобождения людей из-под власти Церкви? Индивидуализм. Он и стал коренной особенностью протестанта, его визитной карточкой. Понятно, что, как бы ни трансформировалась в ходе своей эволюции протестантская цивилизация, этот атрибут должен был в ней сохраняться. Атомизация общества, вызванная укоренением принципа индивидуализма, отняла у Церкви влияние на людскую массу, и все её попытки его вернуть окончились провалом. Но вот феодализм кончился и его сменила эпоха создания национальных государств, а этому процессу атомизация была уже серьёзной помехой. Надо было снова консолидировать общество, но не отступая от идеи индивидуализма, питавшей и рационализм, без которого нет науки, и капиталистическое производство. Решение было самоочевидным: сделать идею индивидуализма культовой идеей, положив её в основу нового всеобщего верования. Когда-то людей объединяла вера в Бога, теперь пусть объединяет их вера в человека – в отдельно взятого индивидуального человека, в его природные способности – ум, волю, талант, нравственное чувство. Если все дружно и согласованно станут в это верить, никакой атомизации не произойдёт. Именно такую веру просветители назвали «естественной религией» и всю свою энергию отдали одному-единственному делу: проповеди этой новой религии человекобожия. Так что и с ними всё очень просто: философами они не были ни в малейшей степени, а представляли собой что-то вроде новоявленных апостолов. Во всяком случае, сами они себя ими и ощущали, ибо, как и апостолы, пытались просвещать мир, но на деле получалась карикатура. Уже само слово «просвещение» в их устах было издёвкой: апостолы несли свет Христовой истины, а эти «просветители» отвергали Христа и тем самым погружали людей во тьму. И количество их не дотянуло до двенадцати – если брать только классиков французского Просвещения, их набирается всего десять: Вольтер, Монтескьё, Дидро, Ламетри, Кондильяк, Руссо, Гольбах, Гельвеций, Кондорсе, Д’Аламбер.
К французскому Просвещению до сих пор принято относиться как к философии, которой в истории этой науки посвящается самостоятельный раздел, так и озаглавленный: «Философия французского Просвещения». Возьмите любой такой курс, и вы убедитесь, что эта глава самым невыгодным образом отличается от всех остальных. Читать её очень трудно и очень скучно – эта какая-то мешанина из поверхностных суждений, частных мнений, иногда совершенно фантастических, пошлых сентенций, внутренних противоречий, апломба и невежества. Вольтер, который был просто журналистом и ничем более того, взялся разъяснять французскому народу смысл интеллектуального наследия одного из глубочайших мыслителей всех времён – Ньютона. Естественно, он взял из этого наследия только то, что сам смог понять, а смог понять потому, что упростил и окарикатурил. Монтескьё важно рассуждал о своём великом открытии: психика человека определяется климатическими и географическими факторами той местности, в которой он живёт. Дидро разглагольствовал об универсальной морали, вложенной в душу человека самой природой, не разъясняя при этом, что такое «природа». На этот вопрос ответил Гольбах, и только послушайте его «разъяснение»:
«Природа есть великое целое, получающееся от соединения различных веществ, из различных сочетаний и различных движений, наблюдаемых нами во Вселенной»!
Такие же пустые и бесплодные определения просветители относили к «природе человека». Тут у них не было единства: Кондильяк всё в человеке сводил к ощущениям. Руссо допускал существование души и загробного воздаяния, Дидро, Ламетри, Гельвеций, Гольбах и Д’Аламбер считали человека механизмом, от которого после смерти ничего не остаётся. Ламетри так и озаглавил свой главный труд: «Человек-машина». Просветители отнимали у человека духовную составляющую по той причине, что всё духовное исходит от Бога, а признание Бога несовместимо с обожествлением человека, но этим они сами себя загоняли в логический тупик, так как вместо обожествления человека у них получилось обожествление автомата – такой абсурд, какого не было ещё во всей истории. Но глухота к логике и слепота к фактам избавляли их от сомнений – они просто не замечали, что находятся в тупике. Расшифровывая механизмы природы человека, Гельвеций оставил только два из них: удовольствие и сострадание. В общем, «рыба ищет где глубже, а человек – где лучше», вот и вся философия. Проблемы прав индивидуума, названные впоследствии «правами человека», обсуждал Кондорсе, поощрявший частную собственность как двигатель прогресса. Никаких глубоких соображений на этот счёт им высказано не было, всё ограничивалось трюизмами.
Тем не менее, когда это празднословие, пустословие и многословие отстоялось, оно дало сухой остаток, изменивший ход всемирной истории. Им была «Декларация прав человека и гражданина» Великой Французской революции 1789 года – символ веры протестантской цивилизации, навязанный в 1948 году всем народам при основании ООН в повторившей её «Всеобщей декларации прав человека и гражданина».
Беседа восемнадцатая Кант – философ протестантизма
Конечно, то, что идеологию протестантской цивилизации первыми начали создавать французы, было не совсем логично. Немцы породили эту цивилизацию, немцам и надлежало бы вооружать её теоретически. Но политические обстоятельства, о которых мы говорили в предыдущей беседе, вынудили французов перехватить у них инициативу и раньше всех начать писать для наступившего Нового времени «символ веры». Но то ли из-за спешки, то ли из-за таких национальных особенностей, как некоторое легкомыслие и чрезмерная возбудимость, этот символ получился у французов довольно поверхностным – в нём было больше декларативности, чем глубины. Эта декларативность показала свою несостоятельность во время Великой французской революции: якобинцы, которые списали свои зажигательные лозунги со страниц просветительских сочинений, сумели удержать страну в своих руках лишь в течение пяти лет (1789–1794). Новой цивилизации, утверждавшейся в Европе всё более прочно и основательно, уже становилось недостаточно одного ораторского искусства, она начала испытывать потребность в собственной метафизике. Этот цивилизационный заказ мог добротно выполнить только «сумрачный германский гений», и в конце XVIII века он взялся за его выполнение.
Обращение к метафизике было не чем иным, как возвращением к ней от публицистики. Возвращением к главной и, по сути, единственной проблеме настоящей философии, с постановки которой она и началась в Европе. Проблема эта заключается в том, чтобы построить целостную и внутренне непротиворечивую картину сущего, включающую в себя понятие внутреннего мира человека, то есть сознания, и понятие внешнего по отношению к человеку мира, то есть объективной реальности. Здесь есть одна тонкость, понимание которой отличает истинного философа от просто умного человека, некритически пользующегося обычным здравым смыслом: эти два фундаментальные понятия неравноправны и несимметричны. Картина внешнего мира есть продукт деятельности нашего сознания, а наш внутренний мир дан нашему сознанию непосредственно, так что это даже не понятие, а эмпирическая данность, прямое восприятие сознанием самого себя, то есть рефлексия. Категория же внешнего мира есть чистая понятийная конструкция, поскольку в сознании внешнего мира нет – ведь он по самому определению является по отношению к нашему сознанию внешним, – а есть только образ этого мира или представление о нём, формируемое с участием всё того же сознания. Когда начинающий философствовать ум осознаёт это, он тем самым получает право именоваться подлинным философом и перед ним встаёт следующий вопрос: в какой мере в создании образа того мира, который мы называем «внешним», участвует наше собственное сознание, а в какой – какие-то другие факторы, и какие именно. Найти ответ на этот вопрос для философа – такая же голубая мечта, как для физика построить единую теорию поля, – после этого философией можно больше не заниматься. Если ответ будет тот, что никаких посторонних факторов, участвующих в создании образа внешнего мира, не существует, то есть этот образ целиком продуцируется самим сознанием, внутренних противоречий в такой философии не возникнет: существует только моё сознание, а остальное есть плоды его деятельности. Если же философ скажет, что на представление о мире влияют кроме сознания ещё какие-то факторы, и назовёт их, то понятие об этих факторах он включит в свою картину сущего, и она тоже будет завершена. Первый ответ даёт солипсизм, и он логически неопровержим, но совершенно бесплоден, ибо удовлетворяет только рассудок, оставляя в недоумении чувства и волю. Да, мне всё только кажется, мне просто показывают кино, ну и что? Как мне жить дальше? Не надо всё-таки забывать, что для всех без исключения философов правильное представление о мироустройстве имело не только теоретическую ценность, но и прикладную, ибо оно подсказывает человеку, как ему лучше в это мироустройство вписаться.
Когда протестантской цивилизации, которая до этого дала миру великих математиков, физиков, натуралистов, мореплавателей и изобретателей, пришло время обогатить человечество и собственными философами – не такими липовыми, какими были французские просветители, а подлинными, – она показала, что вполне способна это сделать. В тихом немецком городке Кёнигсберге в 1724 году родился человек, который, никуда оттуда не выезжая, прожил тихую жизнь, бедную внешними событиями, но наполненную напряжённым внутренним содержанием – непрерывной, каждодневной работой мысли. Сначала он был поглощён естественными науками и получил в этой области результаты, которые, даже если бы он не стал потом знаменитым философом, обеспечили бы его имени место в энциклопедиях. Он высказал идею, позже подхваченную и развитую выдающимся французским математиком Лапласом, о том, что наша планетная система образовалась из первоначального газового облака под действием законов механики и гравитации (гипотеза Канта – Лапласа), а также указал на то, что действие вызываемых Луной морских приливов приводит к замедлению вращения Земли. Но после пятидесяти такие частности перестали его интересовать, и он сделался философом, причём не просто подлинным, а самой высокой пробы. Умер этот человек в 1804 году всё в том же Кёнигсберге, который сегодня принадлежит России и именуется Калининградом, так что всякий желающий может посетить его могилу и прочитать на надгробии его имя: ИММАНУИЛ КАНТ.
Для Канта, так же как для элеатов и Джорджа Беркли, было очевидно, что, когда мы говорим о «внешнем мире», мы на самом деле говорим об образе внешнего мира, который является таким же элементом нашего сознания, как и зрительные или слуховые ощущения. Но Кант поставил вопрос, который не привлёк внимания его предшественников: почему образ внешнего мира, создавать который помогает нам наука, получается у всех одинаковым? Можно, конечно, ответить так: этот образ является слепком с реально существующего мира, его отражением в сознании, а поскольку мир для всех один, одним и тем же получается и его отражение. Каковы сами вещи, таковы и наши представления о них. Обыденному сознанию такой ответ хорошо понятен и кажется исчерпывающим, однако здесь мы снова скатываемся к «первичным качествам» Локка, к гипотезе о субстанциональном существовании вещей вне нас с их собственными, от нас не зависящими свойствами и становимся на точку зрения простого естествоиспытателя, заменяя метафизику физикой. Разумеется, физика необходима, но пытливый ум философа хочет шагнуть «за физику» (по-гречески – в метафизику), и первым шагом туда становится понимание того, что говорить о реальном познании внешних субстанций бессмысленно, поскольку они, по самому определению, замкнуты в себе и их собственная внутренняя жизнь для нас недоступна. Заменить философию физикой – значит отменить философию. Надо ли это делать? Кант был убеждён, что делать этого никак нельзя, ибо тогда мы целиком окажемся в области феноменов (явлений), а область ноуменов (умопостигаемых сущностей) будет для нас закрыта. Поэтому найти правильный ответ на поставленный им же самим вопрос он считал принципиально важным. На поиски такого ответа у Канта ушли многие годы напряжённых размышлений, в результате которых сформировалась та философская система, которую называют «кантианством», – первый и самый высокий образец философии протестантизма.
Кант несколько отступил от позиции Беркли, считавшего совершенно незаконным говорить о каких-либо внешних по отношению к нам вещах. Он допустил, что какие-то внешние объекты существуют, но сказать о них что-то кроме того, что они существуют, мы не можем и никогда не сможем. В последнем утверждении Кант проявляет себя агностиком. Этим он отличается от Парменида, который агностиком не был. Вспомните его исходный тезис: «Существует только то, что можно познать». У Канта же внешние вещи, которые он назвал «вещами в себе», познать нельзя, однако они существуют. Это уступка «догматизму» – допущению субстанций, отражаемых нашим сознанием. Но уступка совсем маленькая: образ внешнего мира, возникающий в нашем сознании, совершенно не является «отражением» вещей в себе, которые могут быть не просто не похожими на этот образ, но и диаметрально ему противоположными. Зачем же Канту понадобилась презумпция существования объектов, покрытых непроницаемым мраком? Затем, чтобы выполнялся принцип причинности: для того чтобы наше сознание начало конструировать образ внешнего мира, оно должно испытать какой-то внешний толчок, и этим толчком служат сигналы, приходящие к нашим органам восприятия от «вещей в себе». Что это за сигналы и каков механизм их поступления, мы тоже не знаем, но это и неважно. Важно, что этот спусковой крючок срабатывает и процесс конструирования начинается. А задача философии заключается только в том, чтобы понять, как этот процесс протекает. Наше сознание Кант уподобляет мясорубке, в которую закладывается неизвестно что («вещи в себе»), и в результате кручения ручки из этого нечто получается что-то (образ внешнего мира, «вещи для нас»). Поскольку у всех людей мясорубка сознания устроена одинаково, это «что-то» получается тоже у всех одинаковым – оно и есть общезначимое научное знание. Мясорубка, которую представляет собой человеческое сознание, состоит, как желудок коровы, из четырёх отделов, включающихся в действие последовательно по принципу конвейера, на который поступают «вещи в себе», а сходят с него «вещи для нас». К тому, что следующий отдел получает от предыдущего, он добавляет что-то своё, и эта добавка определяется природными законами его функционирования, которые Кант именует «априорными». Первый отдел – «восприятие», второй – «рассудок», третий – «чистый разум», четвёртый – «практический разум». Рассмотрим схему их действия, которая и составляет самую суть кантианства.
1. Восприятие. На вход здесь подаётся сигнал от «вещей в себе», сказать о котором совершенно нечего. Но каков бы он ни был сам по себе, в этом отделе сознания он моментально облекается в пространственную форму и обретает определённую длительность – атрибуты, которых в исходном сигнале, скорее всего, не было. Без этих атрибутов мы не то что познать, а и просто увидеть или услышать ничего не можем, так мы устроены, поэтому априорными законами восприятия является преобразование исходного сигнала в категории пространства и времени.
2. Рассудок. С этого этапа начинается уже осмысление того, что поставляет восприятие: поступивший от него чувственный пространственно-временной образ обретает здесь логическое оформление, так что о нём теперь можно рассуждать. Этот отдел сознания предъявляет к образу три априорных требования: соблюдение принципа причинности (того самого, из-за которого Канту пришлось вводить «вещи в себе»); соблюдение принципа сохранения субстанции (если вечером я положил под подушку секретные документы и запер дверь изнутри, то я уверен, что утром там их найду); выполнение закона всеобщего взаимодействия. Уверенность в том, что эти принципы всегда выполняются, ниоткуда не следует, их универсальность по самой их сути недоказуема, но нашу веру в их универсальность ничто не может поколебать, ибо она априорна. Понятно, что и образ внешнего мира мы строим таким, в каком они выполняются.
3. Чистый разум. В этом отделе сознания к требованиям рассудка прибавляются требования умозрения, то есть интеллектуальной интуиции. Этих требований тоже три, и все они продиктованы стремлением нашего сознания охватывать всякую множественность единым взором как целокупность. Единство внешнего мира воплощается для нас в понятии вселенной, единство нашего внутреннего мира – в понятии души, единство внешнего и внутреннего миров, вместе взятых, – в понятии Бога. Это и есть априорные категории «чистого разума». И хотя Бог возникает здесь с необходимостью, это не онтологическая, а чисто психологическая необходимость, поэтому Бог Канта не Вседержитель сущего, каким Он выступает у Беркли, а всего лишь организатор интеллектуального комфорта, что в точности отвечает требованию протестантизма.
4. Практический разум. Слово «практический» употреблено Кантом не в смысле прагматичности, а в том смысле, что этот разум подсказывает человеку, как правильно вести себя в обществе. Здесь Кант указывает на всего одну априорную установку, заложенную в самой нашей природе: категорический императив – требование так строить свою индивидуальную жизнь, чтобы не вредить жизни коллективной. По Канту, человек интуитивно руководствуется такими нормами личного поведения, которые могут быть положены в основу социального законодательства. Человеку дано понимание того, что с другими надо поступать так, как он хочет, чтобы они поступали по отношению к нему. Эту внутреннюю установку Кант и называет «категорическим императивом» и восхищается ею. Он говорил, что на свете есть два прекраснейших зрелища: для физического взора это звёздное небо, для духовного взора – нравственное чувство в сердце человека. Далее из своего «категорического императива» он во второй раз выводит необходимость понятия Бога – тоже, конечно, психологическую. Из нравственного чувства вытекает требование справедливости. Но в эмпирической действительности мы часто видим, что злодей остаётся ненаказанным, а праведник всю жизнь страдает и мучается. Этого человеческое сознание допустить не может, поэтому, чтобы справедливость всё-таки торжествовала, ему необходимо верить в существование загробной жизни, где все получают по заслугам, а значит, и того Судьи, который там выносит каждому нелицеприятный приговор.
* * *
Сочинения Канта, в которых с 1781 года он начал излагать свою мировоззренческую систему, произвели на современников сильное впечатление. Вскоре он был провозглашён величайшим мыслителем, и даже сам XVIII век стали называть из-за Канта «умнейшим веком». С тех пор прошло более двухсот лет. Можем ли мы сегодня подтвердить такую высокую оценку философии Канта?
Вряд ли мы с вами умнее тех, кто превозносил его в начале XIX века. Но исторический и научный материал, которого у них не было, позволяет нам судить более объективно. Прошедшие два столетия продемонстрировали нам немало таких деятелей, которые в своё время были «властителями дум», а потом потеряли всякое значение и лопнули как мыльные пузыри. Из этих примеров мы можем заключить, что слава и почёт воздаются в основном не тому, кто работает на вечную истину, а тому, кто умеет удовлетворить сиюминутный спрос со стороны общества и укрепляет свою цивилизацию. Именно за такое умение был объявлен величайшим биологом всех времён и народов Чарлз Дарвин, который учился биологии всего пару лет на медицинском факультете, а потом плавал по морям и океанам, где не было никакой возможности заниматься реальной научной работой, зато был досуг для фантазирования. Кант, конечно, фигура совсем иного масштаба – он философ милостью Божьей, прирождённый мыслитель, тонко чувствовавший смысловые нюансы универсальных категорий и сам умевший вводить необходимые новые категории, а кроме того, человек фантастической работоспособности и целеустремлённости. Несомненно, Кант – украшение всего человечества. Но таких украшений сотни, если не тысячи, так что здесь он должен был бы разделить с ними славу поровну. И в первую очередь разделить её с Джорджем Беркли, который как философ ничуть не ниже Канта, а возможно, даже и выше, и к тому же в «переоткрытии метафизики» ему принадлежит приоритет. Но слава Беркли не идёт ни в какое сравнение со славой Канта, и понятно почему. Беркли принадлежал к угасающей католической цивилизации, а она не могла предоставить места этому гению, поскольку по старческой дряхлости не была способна сдвинуться с того философского основания, которое заложил для неё ещё в XIII веке Фома Аквинский. Для протестантской же цивилизации Беркли являлся чужаком, и даже не столько потому, что был епископом самого традиционного «клюнийского» католического вероисповедания в Ирландии, сколько из-за Бога-Вседержителя, занимающего центральное место в его космологии. А вот Кант был Фомой Аквинским усиливающейся протестантской цивилизации – как же ей не встретить его бурными аплодисментами? Как Аквинат оправдал своей «Суммой теологии» самое главное для католицизма – неограниченную власть Папы, так и Кант в «Критике чистого разума» и в других «критиках» подвёл теоретическую базу под основные верования протестантизма. В качестве местоположения Бога утвердил именно сердце человека и весь процесс познания связал исключительно с отдельной личностью, чьё сознание перекидывает информацию из одного своего отдела в другой и этим создаёт науку, – ни малейшего намёка на общественное сознание у Канта мы не находим. Ну и, конечно, ещё одна его заслуга перед протестантской цивилизацией заключается в утверждении рационализма, которым дышат все его рассуждения.
Если же взглянуть на кантианство внеконфессиональным взором, в нём обнаружится много ошибок и натяжек. Неверно, что нам от рождения свойственна вера в сохранение субстанции, – она стала прививаться на школьных уроках после Лавуазье и Роберта Майера, авторов принципа сохранения массы и энергии. Полным абсурдом является утверждение Канта, будто в душе человека начертан нравственный закон, прекрасный, как созвездие Ориона, – душа наша, повреждённая первородным грехом, представляет собой зрелище, достойное скорее оплакивания, чем восхищения. Есть у Канта и другие важные недочёты, замеченные уже самими его современниками.
Беседа девятнадцатая Фихте и Шеллинг, каждый по-своему, корректируют Канта
Отдельный человек, даже необыкновенно одарённый, никогда не бывает в строгом смысле этого слова создателем какой-либо науки – в лучшем случае он достоин звания её основателя. Уж на что гениальным был Ньютон, а вышедшая из его рук теоретическая физика имела значительные пробелы. В ней имелась механика, теория тяготения и оптика, но не содержалось учения об электричестве и теплоте, так что её пришлось дорабатывать Фарадею, Максвеллу, Роберту Майеру и Больцману. Не удовлетворил полностью философские потребности католической Церкви и Фома Аквинский – томизм понемногу дополнялся позднейшими авторами и превратился в «неотомизм». Не стал исключением и Иммануил Кант. Его система, в первый момент буквально потрясшая восхищённую публику, оказалась при более внимательном рассмотрении не такой уж безупречной.
Да, заслуги его перед протестантской цивилизацией огромны, и она может по праву назвать его своим главным философом. Да, он дал метафизическое оправдание протестантскому индивидуализму, ибо его «трансцендентальный субъект», конструирующий в своём сознании образ мира, есть именно индивидуум, не нуждающийся в помощи коллективного сознания, тем более соборного сознания Церкви. Да, он сделал решительный шаг от «природоцентризма» французских просветителей к подлинному антропоцентризму, то есть к человекобожию. Да, он укрепил и рационализм, показав, как много может постичь человеческий разум. Однако были и некоторые «но». Во-первых, в допущении Кантом «вещей в себе» содержалось внутреннее противоречие: если о них ничего нельзя сказать, то какое право мы имеем утверждать, что они существуют? Во-вторых, серьёзным недостатком познающего субъекта Канта является его статичность: он от рождения наделён априорными способностями, и они никак не меняются во времени – можно подумать, что уже малый ребёнок мог бы создать для себя научную картину мира. Вообще, философская категория развития полностью отсутствует у Канта – его «трансцендентальный субъект» со своими четырьмя отделами сознания живёт вне истории, а это было серьёзным недочётом системы для протестантской цивилизации, которой весьма желательно было получить для себя историческое оправдание, представ перед человечеством прогрессивной силой, закономерно одерживающей верх над устаревшим католицизмом. Так что для поколения немецких философов, следующего непосредственно за Кантом, было чем заняться: при всём благоговении перед своим великим учителем они чувствовали, что имеют право и даже обязаны исправлять его оплошности и доделывать то, что он недоделал.
Первым из доработчиков Канта был Иоганн Фихте (1762–1814). Он был сыном простого ткача, но добрые люди, заметив исключительную одарённость мальчика, помогли ему получить университетское образование. В нём сочетались острый аналитический ум и горячее сердце немецкого патриота. Во время Наполеоновских войн он добровольно пошёл работать в армию санитаром, заразился от больных и умер.
Фихте боготворил Канта. В молодости он отправился пешком из Лейпцига в Кёнигсберг, чтобы лично преподнести своему кумиру первое сочинение «Опыт критики вселенского откровения». Понятно, что само слово «критика», здесь употреблённое, заимствовано из сочинений Канта. Мэтр одобрил работу Фихте и содействовал её опубликованию, дав тем самым начинающему философу путёвку в профессиональную жизнь. Однако, преклоняясь перед Кантом, Фихте помнил о девизе Аристотеля «Платон мне друг, но истина дороже». Самым убедительным доказательством своей любви к учителю он посчитал исправление того, что ему представлялось в кантианстве нелогичным. И прежде всего Фихте не устраивали субстанциальные «вещи в себе», по его мнению, – явный пережиток «догматизма».
Однако просто взять и убрать их из системы Канта оказалось невозможным, волей-неволей пришлось строить новую систему. Если мы считаем некорректными разговоры о чём-то внешнем по отношению к нашему сознанию, то, чтобы быть последовательными, мы не должны и само побуждение к познанию считать вызванным каким-то внешним фактором. А куда же в таком случае поместить это побуждение? Конечно, внутрь, в само сознание, кроме которого нам ничего не дано. Но побуждающее сознание действовать и находящееся в самом сознании начало есть не что иное, как воля. Эта категория, которая у Канта не получила раскрытия, становится для Фихте ключевой, а потянув за эту ниточку, он разматывает совсем не тот клубок, какой разматывает Кант, потянувший за ниточку разума. Вместо исправленного кантианства получилось фихтеанство.
В этой системе всё начинается с акта воли, с «я хочу». Чего же это «я» в первую очередь хочет? Конечно же, осознать себя именно как «я» и утвердиться в этом качестве. Вот первый шаг человеческого познания – самопознание. Первый объект познания, встречающийся на пути начинающего познавать сущее «я», – это оно само. Результат этого первого этапа познания, или, как выражается Фихте, «первое начало наукоучения» (теории познания), – формула «Я ЕСТЬ Я». Укрепившись у самоидентификации, «я», побуждаемое волей к дальнейшему познанию, должно разделить субъект и объект познания, которые до этого были слиты воедино. Для этого «я» должно отыскать в себе самом нечто такое, что оно впредь будет рассматривать как «НЕ Я», обретя тем самым внешний объект изучения. Это искусственно выделенное из «Я» «НЕ Я» Фихте называет «природой». Подчеркнём, что это вовсе не та природа, которая по наивному представлению профанов существует сама по себе независимо от нас и нашего сознания, – Фихте не так наивен и на соблазн впасть в «догматизм» (признание самобытных внешних субстанций) не поддаётся. Его «природа» выпускается из «я» как паутина из паука. Для чего это делается? Для того чтобы «я» развивало в себе познавательные способности (тут ещё одно важное отличие Фихте от Канта, помимо отсутствия «вещей в себе» – у последнего познающий субъект не развивается). В боксе есть такие понятия, как «бой с тенью» и «работа со спарринг-партнёром», – без этих тренировок спортсмен не может стать настоящим мастером. Так вот, фихтевское «я» сначала создаёт себе воображаемый объект познания – свою собственную «тень», а потом эта его тень воплощается по воле «я» в спарринг-партнёра, на котором и отрабатывается познавательное искусство. Таким образом, «вторым началом наукоучения» становится формула: «Я ПОЛАГАЕТ СЕБЕ “НЕ Я”».
Третьим этапом познавательной активности является возвращение к отождествлению «Я» и «НЕ Я», то есть субъекта и объекта познания, с которого всё началось, но уже на новом уровне. Расщепление внутреннего мира человека на собственно «я» и «природу», поставленную перед «я» как нечто внешнее, было лишь методологическим приёмом, позволившим лучше изучить ту часть «я», которая была от него отчуждена как нечто наружное. Теперь эта отчуждённая часть снова присоединяется к «я», обогащая его тем содержанием, которое выявилось в нём в ходе его исследования как внешнего объекта. Формула третьего этапа наукоучения получается у Фихте такой: «Я ПОЛАГАЕТ СРАЗУ И СЕБЯ САМОГО, И НЕ Я». Эти опять слившиеся перед этим разделённые и проработанные по отдельности части образуют «Абсолютное “я”», где субъект и объект познания снова оказываются тождественными.
Вот и вся нехитрая философия Фихте. В ней есть моменты, которые более устраивали протестантскую цивилизацию, чем кантианство. У Канта человек не создаёт мир, а только по-своему перерабатывает «вещи в себе» в «вещи для нас», то есть является «пчелой», в то время как у Фихте он творит его «из ничего» – как Бог (точнее, «из себя»), а дух протестантизма как раз и есть дух человекобожия. Фихте был просто переполнен гордыней, зовущей «стать как боги», – послушайте только, с каким пафосом он об этом говорил: «Я смело поднимаю кверху голову, к грозным скалистым горам и к бушующему водопаду, и к гремящим, плавающим в огненном море облакам и говорю: я вечен, я противоборствую вашей мощи. Падите все на меня, и ты, земля, и ты, небо, смешайтесь в диком смятении, и вы, все стихии, пенитесь и бушуйте и сотрите в дикой борьбе последнюю солнечную пылинку тела, которое я называю моим, – одна моя воля со своим твёрдым планом должна мужественно и холодно носиться над развалинами мира, так как я принял моё назначение, и оно прочнее, чем вы, оно вечно, и я вечен, как оно».
Хотя эта трескучая риторика естественнее читалась бы в «Записках сумасшедшего» Гоголя, чем в философском трактате, она импонировала протестантам, возмечтавшим поставить в центр бытия на место Бога индивидуального человека. И тут нет ничего удивительного – ведь в этой мечте они были такими же сумасшедшими, как гоголевский Поприщин, объявивший себя испанским королём.
Будучи горячим поклонником Канта, Фихте не претендовал на то, чтобы превзойти своего учителя, – он всего лишь хотел немного подправить кантианство, залатать в нём ту дыру, через которую просвечивали субстанциальные «вещи в себе». Но материал для этой заплаты ему пришлось взять из какого-то другого места системы Канта, и в результате в этом месте возникла дыра похуже прежней – фихтеанство стало откровенно отдавать солипсизмом. В самом деле, Фихте говорит: «Реально существует только “я”, всё остальное порождается им, и только им». Но, приняв этот постулат, можно сказать о том же самом более понятно: «Реально существую только я (зачем брать это местоимение в кавычки?), а всё остальное мне кажется (“кажется” – это и есть “порождается моим сознанием”) Но солипсизм, как мы уже говорили, совершенно бесплоден, а бесплодная философия никак не устраивала протестантскую цивилизацию, которая взялась перекраивать весь мир на свой лад, а потому была весьма прагматичной и корыстной. Что же было делать мыслителям, которые страстно хотели угодить своей цивилизации? Им оставалось только одно: залатать и ту дыру, которая получилась у Фихте. За это ревностно принялся ещё один немец – Фридрих Шеллинг (1775–1854). В тот момент он ещё не представлял себе, что, вслед за Фихте, втягивается в авантюру, которая в России с лёгкой руки баснописца
Крылова именуется починкой тришкиного кафтана. Безнадёжность этого предприятия выяснилась намного позже.
Перефразируя слова Эйнштейна, относящиеся к физической теории, о философском учении можно сказать так: если его суть нельзя выразить одной-двумя фразами, то в его подробное изучение можно и не вдаваться, так как оно наверняка ложно. Суть шеллингианства сформулировать в двух фразах до сих пор никому не удавалось. Историки философии пишут о нём так пространно, что после прочтения в голове остаётся какая-то каша, не сдобренная никакой сквозной мыслью. Зато цель, которую он ставил перед собой, можно описать одной фразой: не умаляя фихтевского «я», чтобы не поколебать протестантского принципа индивидуализма и антропоцентризма, придать этому «я» статус объективности. Для этого Шеллинг подверг его операции раздвоения: сохранив в своей системе обычное индивидуальное «я», он ввёл в неё также «я» космическое, вселенское, находящееся вне каждого из нас, а поэтому объективное. Что оно собой представляет? Долго искать его определение Шеллингу не пришлось – под рукой у него было «Абсолютное “я”» Иоганна Фихте, которое образуется как результат синтеза собственного «я» (субъекта) и отчуждённой от него для удобства изучения его же части, которая в ходе изучения была названа «природой». На последнем этапе развития личности эти две её части сливаются, и субъект снова становится тождественным объекту, как в самом начале. Шеллинг не стал ждать, пока обычное «я» вырастет в абсолютное, и сделал последнее изначальной данностью, в которой природа (в обычном понимании этого слова) и дух (как «мировая душа») тождественны, образуя «всё». Это гигантское вечное и всеобъемлющее «я» мистически связано с отдельными человеческими «я», которые в силу этой связи обретают такое же космическое звучание, и их умаления не происходит.
Излагать дальше эклектическое построение Шеллинга нет никакой охоты. Его философия пленила многих современников лишь отходом от солипсизма да звучным наукообразным вариантом немецкого языка. Но обаяние шеллингианства быстро испарилось, и, казалось, немецкая классическая философия начала сходить со сцены. И сошла бы, если бы не Гегель.
Беседа двадцатая Гегельянство и марксизм
Прежде чем продолжить разговор о немецкой классической философии, вспомним, для чего она, собственно, создавалась, в чём было её историческое предназначение. Оно заключалось в метафизическом оправдании протестантизма. Надо ясно отдавать себе отчёт и постоянно помнить о том, что эта философия является в той же мере конфессиональной, что и теология Фомы Аквинского, и к бескорыстному исканию вечной истины имеет косвенное отношение. Но почему же тогда её назвали «классической» – ведь это слово подразумевает, что мы имеем дело с неким образцом, имеющим универсальное значение? А давайте зададим другой вопрос: кто назвал так эту философию? Понятно, что не китайцы и не арабы, а европейцы, то есть представители западной – протестантской и постпротестантской цивилизации, которая отличалась крайней самоуверенностью и самовлюблённостью и возомнила себя единственной истинной цивилизацией, считая все остальные «дикими», «недоразвитыми» или «первобытными». Она не признавала никаких других игроков на исторической арене и по меткому выражению Тойнби «припёрла всех к стенке». Поэтому, как она навязала всему миру через ООН своё, конфессиональное представление о «правах человека и гражданина», так навязала (через ООН???) ему и своё чисто протестантское понятие о том, какой должна быть философия, объявив «классической» собственную философию.
Но коль скоро немецкая философия твердо стояла на страже интересов протестантской цивилизации, то в случае, если эти интересы по каким-то причинам начинали меняться, соответственно этому должна была меняться и философия, оставаясь при этом, разумеется, «классической». А интересы протестантизма на рубеже XVIII и XIX веков начали существенно меняться.
Как мы уже говорили, до определённого момента протестантизм выступал как сила разрушительная, ибо ему необходимо было взорвать монолит католицизма, поэтому его идеология повсюду была сектантской, разъединительной. Но после Тридцати летней войны для Франции, где начался процесс возникновения единого национального государства, установка на разъединение сделалась нежелательной и крайний индивидуализм перестал поощряться. После другой общеевропейской войны, а именно – Семилетней (1756–1763), такой же переломный момент наступил для Германии.
Немцы последними из великих европейских наций вступили на путь политического объединения, но тем непреклоннее была их воля к этому запоздалому и потому особенно желанному объединению. Раздроблённость на мелкие княжества была у них следствием распада в XIII веке Священной Римской империи германской нации (Первого рейха по терминологии Гитлера) и сопровождавших его смут. В 1274 году курфюрсты и архиепископы, желая иметь хотя бы фиктивную верховую власть, избрали императором Рудольфа I, графа Габсбургского, который сделал наследственным достоянием императорского дома Австрию. Однако северные немецкие княжества оставались совершенно независимыми. Тридцатилетняя война вконец разорила Германию, но Вестфальский мир 1648 года создал условия для её постепенного хозяйственного и культурного подъёма. Императорская власть к этому времени стала совсем призрачной – она распространялась фактически только на австрийские владения. На севере же начала усиливаться Пруссия, которой было суждено сыграть в деле объединения Германии ту же роль, которую для объединения русских уделов сыграло в своё время Московское княжество. Для устранения этого конкурента императрица Мария-Терезия и начала Семилетнюю войну с Пруссией. На сторону Пруссии встала Англия, на сторону Австрии – Франция, Россия, Швеция и Саксония. Хотя война, на которой с обеих сторон было убито 500 тысяч человек, не изменила территориальных границ Пруссии, устоявший против мощной коалиции король Фридрих II (Гогенцоллерн) высоко поднял её престиж и стал именоваться Фридрихом Великим, а Пруссия вошла в число великих европейских держав, и процесс объединения вокруг неё немецких земель стал необратимым. И хотя единая Германская империя образовалась только в 1871 году (Второй рейх Вильгельма I и Вильгельма II Гогенцоллернов), немцы уже в начале XIX века предвкушали национальное единство в своих мечтах. Поэтому философия Фихте и Шеллинга, в которой только и слышишь произносимое с пафосом «я», «я», «я», оказывалась уже не соответствующей социальному заказу. Отменять индивидуализм было, конечно, нельзя – хотя бы потому, что на нём держалось всё более укреплявшееся капиталистическое хозяйствование, – но нация желала теперь и метафизического осмысления той силы, которая называется «Мы». Возвышать отдельного человека надо было по-прежнему, но наряду с этим требовалось возвеличивать и всю протестантскую цивилизацию в целом, поскольку она уверенно шла к своему новому этапу – к своему существованию в рамках мощного единого немецкого государства. Этот новый социально-политический заказ блестяще выполнил философ Георг Вильгельм Фридрих Гегель (1770–1831).
В его картине мира «я» уступило центральное место совсем другому персонажу – Абсолютной Идее, или Мировому Разуму. Подумав, что в этом заключается некоторое умаление человека, вы ошибётесь: погодите немного, человек у Гегеля ещё появится и будет играть важную роль. Что же такое эта Абсолютная Идея? Она не подлежит никакому определению, ибо является исходным понятием всей гегелевской философии. Отрицательный её признак – нематериальность, положительные признаки – внутренняя активность, творческая сила, воля к самопознанию. Как мы видим, это нечто живое, одушевлённое, то есть некое «я», подозрительно напоминающее «Мировую душу» Шеллинга и «Абсолютное “я”» Фихте. Отличие Абсолютной Идеи от «Мировой души» состоит лишь в том, что последняя изначально соединена с «Природой», а первая вначале совершенно бесплотна и только потом, в ходе эволюции обрастает своим телесным двойником, составляющим её «инобытие». Однако эта разница не столь принципиальна, чтобы скрыть плагиат у Шеллинга, равно как и использование термина «инобытие» вместо «Другое» не может скрыть прямого заимствования идеи двух модусов сущего у Парменида. В своём стремлении к самопознанию Абсолютная Идея, как и космическое «я» Шеллинга, проходит три этапа. Первый этап – «логика». Его можно назвать предварительным: на этом этапе Идея упорядочивает своё духовное содержание и выстраивает его элементы в абстрактную формообразующую схему дедукции, или дискурсивного мышления, заготавливая тем самым аппарат для дальнейшего, уже предметного самопознания. Второй этап – «природа» – отчуждение от себя Идеей своего «инобытия», представляющего собой ту самую окружающую действительность, которую мы в простоте своей всегда и называли природой, не подозревая, что она есть чьё-то инобытие. Идея делает это для того, чтобы познавать себя со стороны, то есть лучше, внимательнее. В этом инобытии Идея познаёт себя как чувственную достоверность. Третий этап – «дух». На этом этапе развивающаяся природа, в которую входит человек как биологическое существо и человеческое общество, достигает той фазы, когда в ней, как в «инобытии» Идеи, начинает отражаться и главное, что есть в Идее, – её духовное содержание. Теперь, глядя в своё инобытие, Идея может познать себя уже полностью. Инобытие становится её точным повторением, субъект сливается с объектом, и знание, которого достигает человек и человеческое общество, автоматически становится достоянием Абсолютной Идеи и превращается в искомое ею с самого начала самопознание, на чём всё и кончается.
В чём же конкретно воплощается здесь, на земле окончательно познавший себя Мировой Разум (он же Абсолютная Идея)? Если сказать совсем кратко, он «вочеловечивается». Однако это не акт, а процесс, и именно он составляет стержень мировой истории. Мировой Разум должен обрести себя не только в умах отдельных людей, но и в разумно устроенных, становящихся всё более совершенными общественных структурах, самой высшей из которых Гегель считает государство.
Вот последний отрезок пути Мирового Разума к самопознанию. Людское сознание, чтобы приобщиться к Абсолюту, должно становиться всё более свободным, поэтому Мировой Разум вёл его в этом направлении, заставив пройти последовательно через четыре основных периода всемирной истории: восточный (Китай, Индия, Египет, Персия), где вообще не было понятия свободы; греческий, где это понятие возникло, но не относилось к рабам; римский, в котором оно было облачено в общеобязательную юридическую норму («Римское право»); германский. Четвёртый период является последним, ибо только германские народы в конце концов осознали, что свобода составляет основное неотъемлемое свойство человека, и в осознавшей это нации воплощается Абсолютная Идея, материальной реализацией которой становится Прусское государство, а духовной реализацией, конечно же, философия Гегеля. Понятно, что после неё никакой другой философии человечеству уже не требуется.
Айв самом деле, о какой ещё метафизике могла бы мечтать протестантская цивилизация, отождествляющая себя с человечеством? Тут и рационализм (основа сущего – Разум, «всё разумное действительно и всё действительное разумно»), и индивидуализм (каждый, кто проштудирует трактаты Гегеля, познает истину и сделается самодостаточным), и утверждение германского (читать: протестантского) мира как идеала для всех – в общем, всем сестрам по серьгам. И особенно хорош здесь ярко выраженный историзм – протестантская цивилизация не с Луны сваливается, а приходит к мировому господству заслуженно и закономерно, победив в длительной борьбе все предыдущие. А на то, что в гегельянстве сплошные натяжки, что в действительности не оправдание протестантизма вытекает из системы Гегеля, а вся его система вытекает из требования оправдать протестантизм, – на это можно закрыть глаза. Несмотря на свою явную «сделанность», учение Гегеля имело грандиозный успех, а его автор был поставлен чуть ли не выше самого Канта, что, конечно, несправедливо. Если на каких-то небесах существует элитарный клуб бескорыстных любителей мудрости, превыше всего ставивших истину и только ей служивших, Гегеля туда никогда не допустят. Ведь он даже не поставил перед собой основного вопроса философии – что есть моё «я» и чему соответствует образ «внешнего мира», возникающий в моём сознании? И даже метрическое свидетельство, удостоверяющее, что он принадлежит к германской нации, не поможет. А Канта в это избранное общество сразу же примут: он не только поставил такой вопрос, но и дал на него очень интересный ответ.
* * *
На Гегеле сколько-нибудь вразумительная протестантская философия закончилась (как предрекал и сам Гегель, правда, имея в виду совсем другое), и дальше началось то, что Владимир Соловьёв назвал «Кризисом западной философии» (диссертация 1870-х годов). Но перед тем как навсегда потерять своё обаяние, гегельянство сыграло с человечеством злую шутку.
Внешняя простота и лёгкая запоминаемость гегелевской схемы поэтапного развития Абсолютной Идеи пленила немца еврейского происхождения Карла Маркса (1818–1883). Но вот беда: у Гегеля исходной данностью является идея, то есть он идеалист, а Маркс, в соответствии со своей более поздней эпохой, был убеждённым материалистом, то есть для него материя являлась первичной, а идея – производной. И его осенило создать такую философию, в которой те перипетии, какие у Гегеля происходят с идеей, происходили бы с материей. Конечно, при переводе системы с категорий идеализма на категории материализма надо было переделать и какие-то частности, что требовало труда, но Маркс этого не побоялся и принялся за дело. Итак, берём гегельянство, всюду, где там стоит слово «идея», будем писать слово «материя», а что нужно, подкорректируем. У Гегеля всё начинается с идеи. У нас всё начнётся с материи. У Гегеля на первой стадии существует одна идея, материи ещё нет, а идеей управляют законы мышления – логика. У нас на первой стадии сознания с его идеями в мире ещё нет, есть одна мёртвая материя, и управляется она слепыми законами природы – физикой и химией. У Гегеля на втором этапе идея в ходе своей эволюции порождает первобытную природу – организмы растений, животных и нецивилизованного человека. У нас на втором этапе эволюции материи она порождает примитивное сознание животных и недалеко ушедших от них первобытных людей. На третьем этапе у Гегеля идея через созданные ею земные структуры – государство и поощряемую им философию – стремится к самопознанию, к самоутверждению и самоусовершенствованию. У нас материя на третьем этапе своей эволюции будет утверждаться и совершенствоваться через порождённое ею общественное сознание, развивающее производство материальных благ и приводящее в порядок и гармонию окружающую материальную среду.
Третий этап у нас, как и у Гегеля, будет называться «историей» и подразделяться на периоды. У него это – восточный мир, греческий мир, римский мир и, наконец, высший, германский мир. У нас это будут «формации», сменяющие одна другую в порядке повышения эффективности материального производства: первобытно-общинная, рабовладельческая, феодальная, капиталистическая и социалистическая, высшей фазой которой является коммунизм. На нём история заканчивается: «Наш паровоз, вперёд лети, в коммуне остановка».
Как видите, пока всё под копирку. Но Маркс жил на пол столетия позже Гегеля и, так же страстно, как и тот, желая понравиться своим современникам, должен был учитывать, что обстановка в Европе за это время изменилась и надо приноравливаться к новым настроениям публики. А поворот в настроениях был тот, что буржуазное государство, которое идеализировал Гегель, после своего утверждения оказалось штукой весьма неприглядной, порядком всем досадило, и в массах поднималась жажда социальных перемен, вплоть до революционных. Людям стала нужна какая-то светлая мечта, хотелось верить, что хотя бы внуки и правнуки сбросят установленную капитализмом безраздельную власть денег. И Маркс добавил к своей версии гегельянства эту мечту, взяв её из совершенно другого источника. И тут тоже всё было списано под копирку.
В Библии избранный народ – евреи – томился в египетской неволе, выполняя самые тяжёлые работы – изготовление кирпичей. У нас в Европе лучший и достойнейший класс – трудящиеся, руками которого создаются все блага, – томятся в рабстве у капиталистов. Евреев выводил из неволи Моисей, трудящихся выведет из неволи Маркс – не в буквальном смысле, а указав путь избавления от рабства: через социалистическую революцию и ликвидацию частной собственности. А в конце своего компилятивного учения Марксу понадобилось ещё одно заимствование, на этот раз из Евангелия: освободившиеся от власти капитала трудящиеся построят на земле рай, во всём подобный Царству Божию, только без Бога, называемый коммунизмом.
Древо познаётся по плодам. Какие же плоды дала достигшая своего звёздного часа в XIX веке «немецкая классическая философия»; во что претворилась она в веке XX? В две чудовищные вещи. Идея Гегеля о том, что германский мир должен завершить историю, которую разжевал и положил в рот Гитлеру Фридрих Ницше, породила Третий рейх с его «новым порядком» и унесла с собой десятки миллионов жизней. Идея гегельянца Маркса о построении коммунизма в ходе русской революции, Гражданской войны и «классовой борьбы» в СССР (то есть репрессий) добавила к этому числу множество других жертв. Достойна ли философия, принёсшая такие смертельные плоды, именоваться «классической», то есть образцовой?
Беседа двадцать первая Пробуждение самостоятельной философской мысли в России
В 1830 году замечательный русский мыслитель Иван Киреевский сделал заявление, которое можно считать программным: «Нам необходима философия, всё развитие нашего ума требует её». И дальше: «Наша философия должна развиваться из нашей жизни, создаться из текущих вопросов, из господствующих построений нашего народного и частного бытия». И эта программа была осуществлена, чему немало способствовал и сам Киреевский. Характеризуя духовную атмосферу того времени, Георгий Флоровский пишет: «Именно “из нашей жизни”, из господствующих вопросов и интересов родной жизни, рождается в те годы русская философия. Рождается из историософического изумления, почти испуга, в болезненном процессе национально-исторического самонахождения и раздумья. И рождается именно русская философия, а не философия в России. Ибо рождается или пробуждается русское философское сознание, – некто новый начинает философствовать».
Причина начала нашего национального философствования была та же, что у немцев: наша цивилизация вышла на новый политико-социальный уровень – мы стали жить не в такой стране, в какой жили прежде. Это важное изменение российского общественного жизнеустроения произошло в царствование Александра I.
Сравнивать Александровскую эпоху нужно, конечно, с Екатерининской – четырёхлетнее правление Павла было переходным, и его можно не учитывать. Так вот, режим, существовавший при Екатерине, был ближе всего к тому, какой именуют «абсолютной монархией», хотя сама Екатерина страстно желала, чтобы его называли «просвещённым абсолютизмом». Его «просвещённость» состояла лишь в том, что царица переписывалась с Вольером и Дидро и сама пыталась просвещать свой «добрый народ» сентиментальными рассказами и пьесами. По существу же это было жесточайшее крепостничество – никогда в русской истории крестьяне не были отданы в такое беспросветное рабство землевладельцам, как в то время. Екатерина угождала помещичьей верхушке не только тем, что полностью отдала ей на откуп землепашцев, но и щедрой раздачей земель, прежде принадлежащих Османской империи, терпевшей от наших войск одно поражение за другим, и монастырям – за своё царствование Екатерина закрыла около семисот обителей с конфискацией угодий. Неудивительно, что эта верхушка сдувала пылинки с «матушки государыни», которую сама же и возвела на престол путём убийства законного царя Петра III. На этом обоюдном совпадении выгод и продержалась в течение тридцати трёх лет «абсолютная» власть пришлой немки – дворянство с удовольствием предоставляло её царице, зная, что она будет пользоваться ею исключительно в его интересах. Павел, который при жизни матери был отстранён от «большого двора» и развлекался на отшибе армейской муштрой, возмущался наглостью дворянства и, взойдя на трон, попытался его приструнить, но оно показало, кто в стране хозяин: заговорщики, почти не таясь, вломились в покои императора, и он был зверски убит.
Этот последний и самый циничный дворцовый переворот в истории Российской империи наложил неизгладимую печать на личность Александра, на его характер и психику. Убийцы отца явно подали ему сигнал: если ты зарвёшься, тебя ждёт то же самое. Одарённый не только тонким восприятием, но и особым мистическим чутьём, молодой царь прекрасно понял намёк и на всю жизнь выработал в себе крайнюю скрытность и осторожность, дававшие некоторым людям повод упрекать его в двуличности. Он старался никого не раздражать и научился очаровывать тех, с кем имел дело, что при его «ангельской» красоте и обаянии было не так уж и трудно. Наполеон на острове Святой Елены брюзжал в своих записках, что царь обвёл его вокруг пальца, прикидываясь его другом, как делали «хитрые византийцы времён упадка». Но свергнутый император французов забыл в своей запальчивости, что в большой политике искусство одурачивать противника, усыпив его бдительность, именуется дипломатическим талантом и весьма поощряется. Так же перехитрил Александр и русское дворянство, притворяясь слабым и нерешительным. Однако историк Шильдер очень метко замечает, что «Александр правил Россией железной рукой в бархатной перчатке». На самом деле это был самый целеустремлённый и упрямый из русских монархов, унаследовавший, видно, от матери-немки железную волю и настойчивость в решении поставленной перед собой задачи. А задача эта была ясна ему с первого дня царствования: превратить Россию из какой-то огромной «банановой республики» латиноамериканского образца, где хунта то и дело сменяет очередную будто бы правящую марионетку, во вполне европейское правовое государство, населённое не безгласными рабами, а гражданами. Он делал это без всякого шума, почти незаметно, привлекая на каждом этапе таких помощников и исполнителей, которые идеально подходили именно для этого этапа, а потом без сожаления с ними расставался. Для подготовки и систематизации законов император приблизил к себе гениального выходца из низов Сперанского, и кичливые аристократы не принимали его всерьёз. Только когда он покусился на их привилегии и захотел составить текст своего рода конституции, они забеспокоились, а поскольку на носу была война с Наполеоном, Александр не стал рисковать, бросив им эту кость на съедение – отстранил Сперанского и сослал в провинцию. Использовал таланты Сперанского в этой области (но уже достойно вознаградив!) и брат Александра – император Николай I.
К 1820-м годам Россия стала совершенно другим государством. Отмена крепостного права стала уже неотвратимой, теперь это был вопрос только времени. Но главная новизна заключалась в том, что уже не только царедворцы и «преторианская гвардия» чувствовали себя ответственными за судьбу Отчизны, но и огромное количество «средних» образованных людей. В России появился не существовавший до этого слой граждан. И эти люди, активно вошедшие в жизнь империи, почувствовали необходимость понять, в какой стране они живут и как должны ей служить. А путь к такому пониманию неизбежно начинается с философских размышлений.
Философская жажда, возникшая в русском обществе, удовлетворялась из двух источников. Первым из них была система духовного образования. В семинариях и академиях Москвы, Санкт-Петербурга, Киева и других городов появились замечательные преподаватели философии, быстро откликнувшиеся на требование времени, затем они пришли и в университеты. На их лекции ходили толпы. Среди наиболее влиятельных профессоров надо упомянуть Петрова, Павлова, Галича, Надеждина, Голубинского, Погодина. Вторым источником философских знаний, может быть ещё более важным, были появившиеся ещё в двадцатых годах «кружки». Первый из них составился в 1823 году в Москве, его участниками были Веневитинов, Иван Киреевский, Кошелев, Одоевский. Кошелев оставил интересные воспоминания о занятиях кружка: «Мы высоко ценили Спинозу и его творения считали много выше Евангелия и других Священных Писаний». «Христианское учение казалось нам пригодным только для народных масс, а не для нас, любомудров». Около 1830 года появляются кружки Станкевича и Огарёва с Герценом. Тут идёт штудирование и горячее обсуждение немецкой философии – Канта, Фихте, Шеллинга. Этих начали ставить здесь даже выше самого Спинозы и вообще выше всех на свете. Гипнотическое воздействие «немецкой классической философии» на пробудившиеся русские умы становилось всё более сильным. Уже значительно позже заставшие этот ажиотаж свидетели вспоминали, что из-за несогласия в трактовке какой-нибудь фразы Гегеля лучшие приятели на всю жизнь переставали подавать друг другу руку. Именно так, напоследок расцеловавшись, расстались до конца дней Константин Аксаков и Белинский. Как писал тот же Кошелев, «и новое солнце, восходя от страны древних тевтонов, уже начинало лучами выспреннего умозрения освещать бесконечную окружность познаний».
Это увлечение «немцами» было полезной подготовкой к началу самостоятельного философского творчества – оно позволило освоить категориальный аппарат метафизики, научиться строгому логическому мышлению. Но долго этот вступительный период продолжаться не мог, и уже в сороковых годах наблюдаются признаки появления у нас самобытной русской философской мысли, иными словами, зарождения в России собственной национальной философской школы. Её основателями надо считать «старших славянофилов»: Ивана Васильевича Киреевского (1806–1856), Алексея Степановича Хомякова (1804–1860), Константина Сергеевича Аксакова (1817–1860), Юрия Фёдоровича Самарина (1819–1876).
Сначала несколько слов об этом, весьма неудачном термине «славянофилы». В переводе это «любители славян». Однако никакой особой любви к полякам или хорватам названные мыслители не питали, хотя это – славяне. Справедливо было бы сказать, что они любили русских людей, но даже эпитет «русофилов» тоже оказался бы неправильным, ибо они скорее любили не русских как этническую группу, а Россию как историческую единицу со всеми населяющими её племенами и народами. Словечко «славянофилы» пустил в оборот Батюшков, а ведь, как говорил Гоголь, ежели у нас кого наградят прозвищем, так потом его ничем не отдерёшь, неважно, справедливо оно или нет. Столь же нелепо весьма распространённое мнение о славянофилах как о «квасных патриотах», ходивших в косоворотках и ненавидевших всё иностранное. Они имели европейское образование, свободно владели многими языками, а Киреевский вообще учился в Германии, слушал лекции Гегеля и дружил с Шеллингом, нередко заходя к нему в гости, чтобы попить чайку. Характерно, что первая газета, которую начал издавать Иван Киреевский, называлась «Европеец» (её почти сразу закрыли). Они прекрасно знали и любили западную культуру, но считали нецелесообразным для России её копировать, причём нецелесообразным, в частности, из-за того, что это будет противоречить дальним интересам самого Запада. Они считали нашей исторической задачей сохранение самобытности своего развития и своих жизненных устоев – не только для самих себя, но и для всего человечества, ибо усматривали в этих устоях нечто имеющее универсальную ценность. Эта мысль была центральным положением учения славянофилов, поэтому можно сказать, что наша национальная философия началась с историософии.
Это вполне логично. Ведь из-за чего возник у нас в царствование Александра I весь этот «философский бум»? Из-за потребности образованного слоя, становящегося всё более многочисленным и вбиравшим в себя представителей разных сословий, понять суть своего государственного и общественного служения, а поскольку такое служение надо приноравливать к исторической действительности, главным вопросом для этих людей становился вопрос о том, каков исторический путь России, куда она должна двигаться. На него давались два принципиально разных ответа. Первый звучал так: не надо изобретать никаких велосипедов – есть уже проторённый Европой и показавший себя очень многообещающим путь к прогрессу, то есть к усилению через развитие науки и техники господства человека над материей, к повышению уровня жизненного комфорта и к «смягчению нравов», – путь, которым надо следовать и России, и всему остальному миру. Сторонников этой точки зрения прозвали «западниками». Их оппонентами стали «славянофилы» – об их позиции только что было сказано. Какого-то серьёзного раскола в обществе это разногласие не вызвало, дело ограничивалось теоретическим диспутом. Но власти относились к спорящим сторонам неодинаково. Казалось бы, царская администрация должна была состоять из государственников, даже «реакционеров», которым свойственна тяга к изоляционизму, а следовательно, славянофилы окажутся ей более родственными душами, чем западники, но на деле всё было наоборот. Западникам в николаевской России (даже ругающим Отечество) был открыт зелёный свет, в то время как истинных патриотов, славянофилов всячески притесняли, относясь к ним как к общественно опасному элементу. Хомякову полиция запретила читать свои стихи даже близким друзьям, а Аксакова заставила сбрить бороду. Возможно, такая дискриминация объяснялась тем, что Россия готовилась к отмене крепостного права и в качестве подготовительных мероприятий тогдашние государственные умы не находили ничего лучшего, чем реформы западнического типа. Русское самодержавие стало действительно русским только при Александре III, но это были уже восьмидесятые годы, до которых из «старших славянофилов» никто не дожил.
Тем не менее они сыграли огромную роль в становлении нашего национального сознания и, как теперь выясняется, сделали важнейшее историческое открытие, сравнимое по своему значению с открытием в области атомной физики Нильса Бора. Оно стало теоретической основой всех современных исследований по всеобщей истории и социологии, хотя на его авторов никто не ссылается.
Беседа двадцать вторая Первые научные результаты русской философии
Приступая к заключительной части наших бесед – к разбору русской философской школы, нам следует вначале ознакомиться с тем, что за люди были её отцы-основатели: ведь черты личности всякого мыслителя сказываются на том, как он мыслит и что выбирает предметом своего осмысления.
Иван Васильевич Киреевский родился в Москве в семье помещика-дворянина. В Первопрестольной, а также в родовом имении Долбино в сорока верстах от Оптиной пустыни он и прожил всю жизнь, но умер (от холеры) в Санкт-Петербурге. Похоронен он в Оптиной, где его могилу почитатели философии могут посетить и сегодня.
Киреевский от рождения был вундеркиндом. Раскрытию его способностей содействовали воспитание, которым руководил родственник его матери знаменитый поэт Жуковский, а также общая интеллектуальная атмосфера, царившая в семье. Выйдя после смерти мужа за европейски образованного помещика Елагина, его мать учредила в своём московском доме салон, который посещали литераторы. В семилетием возрасте Ваня легко обыгрывал в шахматы всех взрослых, к двенадцати годам свободно владел французским и немецким, позже освоил латынь и греческий.
В двадцатитрёхлетнем возрасте Киреевский влюбился в Наталью Петровну Арбенёву, сделал ей предложение, но получил отказ. Это так потрясло его чувствительную и жаждущую любви натуру, что он погрузился в депрессию. Опасаясь за его здоровье, родные отправили его за границу. Там он несколько развеялся, окунулся с головой в живую атмосферу немецкой философии. Вернувшись в Россию, «средь шумного бала, случайно» вновь встретился с Наташей, и угаснувшее было чувство вспыхнуло с новой силой. На этот раз он встретил отклик, и вскоре они обвенчались.
На этом браке надо остановиться особо, ибо это тот уникальный случай, когда жена значительно повлияла на становление своего мужа как философа. В салоне его матери, где в табачном дыму можно было хоть топор вешать, постоянно звучала тема материализма и атеизма. Не прибавило веры и общение в Германии с представителями «немецкой философии». Наталья же Арбенёва выросла в совсем другой обстановке: её мать была духовной дочерью преподобного Серафима Саровского, к которому однажды возила пятилетнюю Наташу, а духовником Наташи стал известный всей Москве архимандрит Филарет Новоспасский. Она регулярно причащалась и постоянно читала святых отцов.
Однажды Иван Васильевич увлечённо пересказывал жене что-то из Шеллинга. Видя, что она реагирует как-то вяло, он спросил: «Что, ты считаешь это неправильным?» «Нет, тут всё верно, – ответила Наташа, – но это ведь давно известно». – «От кого известно?» – удивился Киреевский. «От подвижников христианского благочестия. Хочешь почитать – вон на моей полке сборник “Добротолюбие”, там всё сказано».
Иван Васильевич почитал – вначале из любопытства, а потом – почувствовав, что у него раскрываются глаза. Какой там Шеллинг, какой Гегель, это детский лепет по сравнению со святоотеческой мудростью! Так произошло его обращение, а через его обращение началась великая русская философия, которую уже по своему происхождению можно называть «православной философией».
А вот Алексей Степанович Хомяков был глубоко верующим и воцерковленным человеком с самой ранней молодости. Он получил прекрасное домашнее образование, затем окончил Московский университет, с целью изучения европейской жизни совершил ряд заграничных поездок, жил в Париже, в Швейцарии, в Италии, в Австрии. Он служил в кавалерийском полку, участвовал в Русско-турецкой войне. Там Хомяков проявил себя твёрдым, дисциплинированным офицером, обладавшим, по отзыву начальства, «холодной храбростью». Вообще, это был человек волевой, весьма организованный, умевший работать и учиться. Эрудиция его изумляла всех, в спорах ему не было равных. Но за внешностью расчётливого бойца скрывалась тонкая художественная натура. Хомяков написал много прекрасных стихотворений, вошедших в золотой фонд русской поэзии.
Каков был круг философских интересов Хомякова, показывают названия его работ: «Мысли по вопросам всеобщей истории», «Опыт катехизического изложения учения Церкви» (сокращённое название «Церковь одна»), три памфлета, начинающиеся одинаково: «Несколько слов православного христианина о западных вероисповеданиях». Как и Киреевский, Хомяков умер в сравнительно молодом возрасте, но его наследие доныне представляет интерес.
Константин Сергеевич Аксаков был сыном замечательного русского писателя Сергея Тимофеевича Аксакова, автора книг «Семейная хроника» и «Детские годы Багрова внука», в которых с несравненной силой дан образ патриархального русского сельского быта конца XVIII века. На земле, описанной своим отцом, он и жил до девяти лет, после чего навсегда поселился в Москве, где с 1832 по 1835 год учился на филологическом факультете университета. Но именно «детские годы», которые он прожил так же, как «Багров внук», определили личность Константина Сергеевича. Среди «старших» славянофилов он был самым «русским», и, хотя все они любили Россию, он любил её особенно страстно и подчёркнуто, выражая свою любовь даже внешне: носил бороду и ходил в расшитой рубахе и смазных сапогах. Этому соответствовало и направление его научных занятий: он исследовал быт и административное устроение древних славян и внутренние качества современного ему русского народа, сложившиеся под влиянием православия.
Юрий Фёдорович Самарин, сын камергера, тоже выходец из Московского университета, в молодости до того увлёкся «немецкой классической философией», что дошёл до абсурдного заявления, будто «православная Церковь не может существовать вне философии Гегеля». Однако к 1844 году он уже стал единомышленником Хомякова.
Самарин был видным государственным деятелем. Он входил в число тех нескольких лиц, которые разрабатывали проект освобождения крестьян, выступал против претензий немецких землевладельцев в Прибалтике. Но, занимаясь практическими делами, он оставался глубоким мыслителем, который после своего обращения соединил горячую веру сердца с точными логическими доводами своего блестящего ума.
Уже из этих кратких биографических сведений видно, какими разными были четыре человека, которым судьба уготовила заложить фундамент нашей отечественной философии. Впрочем, для этого как раз и нужны были разные личности, с разных сторон и разными путями пришедшие к полному единомыслию, ибо они плодотворнейшим образом дополняли друг друга. На ту идею, с которой началась наша национальная философия, этот квартет работал как одно целое. В чём же заключалась эта идея?
Чтобы её понять, надо вначале уяснить, какой идее она была противопоставлена, что упраздняла как устаревшее и неправильное и заменяла новым и правильным. Из того, что славянофилы возражали западникам, понятно: отвергаемая ими идея должна была прийти к нам из Европы. Так оно и было. Идеей, которую осмелились не принять лучшие русские мыслители первой половины XIX века, была порождённая протестантской гордыней концепция монистического историзма, воплотившаяся сначала у французских просветителей в теории «прогресса», а потом, более изысканным и опосредованным образом в гегелевском учении о том, как Мировой Разум находит наконец себя в образцовом государстве, обладающем окончательной истиной, распространяющем своё совершенное устройство и свою истину на весь земной шар. Это была не просто моноцивилизационная модель человечества, – той единственной цивилизацией, которая фигурировала в этой модели, была протестантская цивилизация.
Славянофилы первыми в мировой науке выступили против такого монизма и показали, что на нашей планете существует по меньшей мере две совершенно равноправных и необходимых друг другу цивилизации – западная и русская, – каждая из которых имеет своё историческое предназначение. Для этого им пришлось как следует разобраться в происхождении каждого из этих двух миров и в их отличительных особенностях. Выполнить такую трудоёмкую работу славянофилы могли только совместными усилиями, и вклад каждого из них был существенным.
Специфику западной цивилизации сподручнее всего было выявлять знающим её изнутри Киреевскому и Хомякову.
Более всего в своём заграничном путешествии Киреевский был удручён рационализмом Запада. Германия произвела на него впечатление страны «глупой», даже «дубовой», «хотя дубов в ней, кроме самих немцев, нет». Он предчувствовал, что именно рационализм – один из главных плодов протестантизма – приведёт когда-нибудь европейцев к тотальному духовному кризису. Одна деятельность рассудка, по мнению Киреевского, заводит в тупик, избежать которого можно только истинным просвещением сознания. Для этого человек должен «собрать в одну неделимую цельность все свои отдельные силы, которые в обыкновенном положении человека находятся в состоянии разрозненности и противоречия; чтобы он не признавал своей отвлечённой логической способности за единственный орган разумения истины; чтобы голос восторженного чувства, не соглашённый с другими силами духа, он не почитал безошибочным указанием правды; чтобы внушения отдельного эстетического смысла, независимо от других понятий, он не считал верным путеводителем для разумения высшего мироустройства; чтобы даже внутренний приговор совести, более или менее очищенной, он не признавал, мимо согласия других разуметельных сил, за конечный приговор высшей справедливости; даже чтобы господствующую любовь своего сердца, отдельно от других требований духа, он не почитал за непогрешительную руководительницу к постижению высшего блага, но чтобы постоянно искал в глубине души того внутреннего корня разумения, где все отдельные силы сливаются в одно живое и цельное зрение ума».
Это «зрение ума» есть, конечно, то же самое, что «умозрение» Парменида. Киреевский считал, что Запад утратил к нему способность, а Русь её сохранила и должна сохранять впредь для всего человечества, ибо больше некому. В этом – её будущее, её общемировая миссия. Он писал: «В истории одно государство всегда было столицею других, было сердцем, из которого выходит и куда возвращается вся кровь, все жизненные силы просвещённых народов. Англия и Германия находятся теперь на вершине европейского просвещения, но их внутренняя жизнь уже окончила своё развитие, состарилась и получила ту односторонность зрелости, которая делает их образованность исключительно им одним приличною».
При всей точности своих наблюдений и выводов, Киреевский говорил о «корне умозрения» достаточно абстрактно. Что представляет собой этот корень, разъяснил Хомяков. Это – православная вера, неповреждённое учение Христа и его носительница – Церковь. Только войдя в ограду Церкви, человек прозревает и умом, и всеми своими чувствами. Эту мысль Хомяков сформулировал с необыкновенной ясностью и краткостью:
«Ты понимаешь Писание, во сколько хранишь предание и во сколько творишь дела, угодные мудрости, в тебе живущей. Но мудрость, живущая в тебе, есть тебе данная лично, но тебе, как человеку Церкви, и дана тебе отчасти, не уничтожая совершенно твою личную ложь; дана же Церкви в полноте истины и без примеси лжи. Поэтому не суди Церкви и повинуйся ей, чтобы не отнялась у тебя мудрость».
Таким образом, Хомяков был убеждён, что подлинной мудростью, в том числе мудростью общественного жизнеустроения и исторического поведения, обладает только истинно христианский, то есть православный народ. Какие именно черты выработало православие у русского народа – об этом прекрасно сказал Константин Аксаков:
«Русский народ государствовать не хочет. Он хочет оставить для себя свою не политическую, свою внутреннюю общественную жизнь, свои обычаи, свой быт – жизнь мирную духа… Не ища свободы политической, он ищет свободы нравственной, свободы духа, свободы общественной – народной жизни внутри себя… Как единственный, может быть, на земле народ христианский (в истинном смысле слова), он помнит слова Христа: “Воздавайте кесарево кесареви, и Божие Богови” и другие слова Христа: “Царство Моё не от мира сего”; и потому, предоставив государству царство от мира сего, как народ христианский, избирает для себя иной путь, путь к внутренней свободе и духу, к Царству Христову: “Царство Божие внутрь вас есть”».
Суть механизма воцерковления, которому придавал такое большое значение Хомяков, метафизически раскрывал Самарин:
«Сердцевина понятия о Боге заключает в себе непосредственное ощущение Его действия на каждого человека – начальная форма и предпосылка дальнейшего откровения».
Новаторская идея «старших» славянофилов о законности и необходимости многополярного мира на многие десятилетия оставалась одной из основных тем русской философии. Встретив яростное сопротивление со стороны западной цивилизации, эта идея стала общепризнанной лишь совсем недавно.
Беседа двадцать третья Дальнейшее развитие историософии славянофилов
Разработку выдвинутой старшими славянофилами темы специфики русской православной цивилизации и её отличия от цивилизации западной продолжили два замечательных наших мыслителя – Леонтьев и Данилевский.
Константин Николаевич Леонтьев (1831–1891), сын помещика Калужской губернии, учился сначала в кадетском корпусе, а потом на медицинском факультете Московского университета. Был военным врачом на Крымской войне, затем перешёл на дипломатическую службу. В течение десяти лет находился за границей – на Крите, в Греции, в Турции, в Болгарии и других славянских странах. Пользуясь пребыванием в этом регионе, он внимательно изучал его особенности, знакомился с его историей. В 1871 году Леонтьев заболел пневмонией и, как врач, понял, что умрёт. А было ему всего сорок лет. В отчаянии он упал на колени перед иконой Божией Матери и горячо взмолился: «Матушка Богородица, не дай мне умереть! Если спасёшь меня, я всю остальную жизнь посвящу служению Богу…» Через 15 минут он был совершенно здоров. Вернувшись в Россию, Леонтьев подал в отставку, а позже поселился в Оптиной пустыни, где помогал монахам в издательском деле. В 1891 году Леонтьев переселился в Троице-Сергиеву лавру и принял постриг под именем Климента. Там вдруг возобновилась та самая пневмония, от которой он чуть не погиб в Греции, и на этот раз он от неё скончался.
Дух русской православной цивилизации Леонтьев обозначил термином «византизм». Вот как он определял это понятие:
«Византизм в государстве значит – самодержавие. В религии он значит христианство с определёнными чертами, отличающими его от западных церквей, от ересей и расколов. В нравственном мире мы знаем, что византийский идеал не имеет того высокого и во многих случаях крайне преувеличенного понятия о земной личности человеческой, которое внесено в историю германским феодализмом; знаем наклонность византийского нравственного идеала к разочарованию во всём земном, в счастье, в устойчивости нашей земной чистоты, в способности нашей к полному нравственному совершенству здесь, долу. Знаем, что византизм (как и вообще христианство) отвергает всякую надежду на всеобщее благоденствие народов; что он есть сильнейшая антитеза идее всечеловечества в смысле земного всеравенства, земной всесвободы, земного всесовершенства и вседовольства».
Из описания того, антитезой чему является византизм, ясно, что это такое. Несмотря на то что Леонтьев выражает свою мысль не вполне чётко, да и соответствующая терминология в то время ещё не была выработана, расшифровать её не представляет никакого труда. Выросшая из «германского» (на самом деле протестантского) начала концепция «всечеловечества» (то есть однополярного мира) есть уникальная характеристика западной цивилизации, и никакой другой. Таким образом, Леонтьев, подбирая собственные выражения, всецело солидаризуется со старшими славянофилами, открывшими существование по крайней мере двух несхожих миров, которые принципиально не способны слиться и образовать единый мир, – России и Западной Европы. Но Леонтьев не ограничился простым повторением идеи своих предшественников, а пошёл дальше, развивая эту идею. Он высказал некое утверждение, относящееся не конкретно к России или Европе, а к цивилизации вообще, придав тем самым этому понятию универсальное значение, введя его в историософию и социологию в качестве отвлечённой смысловой категории. Не называя ещё эту категорию «цивилизацией» (этот термин станет общепринятым много позже), Леонтьев попытался сформулировать общие закономерности, относящиеся к её жизненному циклу. Он представлял себе цивилизацию в виде некоего сверхорганизма, который, подобно обычному биологическому организму, проходит три стадии: юность, зрелость и старость. У цивилизации эти стадии таковы: первый этап – первичная эпическая простота и патриархальность; второй этап – сложное цветение с многообразным и гармоническим творчеством и развитием, объединёнными в высшем духовном и государственном единстве; третий этап – вторичная простота, являющаяся результатом смешивания и упрощения, за которой следует разложение и гибель.
Дальнейшее обобщение идей славянофилов и Леонтьева, касающихся многополярности мира, принадлежит Николаю Яковлевичу Данилевскому (1822–1885). Он родился в семье генерала, окончил Царскосельский лицей, затем учился на естественном факультете Петербургского университета и получил степень магистра ботаники. Правительство неоднократно направляло его в разные губернии России для изучения сельского хозяйства и особенно рыболовства. Именно Данилевский составил «рыболовный кодекс» (свод законов), который до сих пор никто вроде бы не отменял. Он питал большой любительский интерес к истории, и к нему хорошо подходит замечание Гладстона, что дилетанты иногда добиваются более значительных результатов, чем дипломированные специалисты, поскольку они не стеснены рамками никакой научной школы и могут мыслить самостоятельно и оригинально. Этот историк-самоучка разработал такую историософскую концепцию, которая, подхваченная авторитетными европейскими специалистами (без ссылок на Данилевского), постепенно привела к революционному изменению взглядов на развитие человечества. В отличие от «старших» славянофилов и Леонтьева Данилевский придал своим мыслям системный характер, создав в этой отрасли науки общую теорию.
В основу своей историософии Данилевский кладёт понятие «культурно-исторического типа». Из самого термина видно, что под этим понимается некая специфическая культура, выработанная в историческом процессе у некоторого общества (оно должно быть достаточно большим), в котором, в силу общности культуры, все ощущают друг друга «своими», в то время как членов другого культурноисторического типа воспринимают как «чужих». Данилевский анализирует эти единицы и на фактическом материале выявляет относящиеся к ним «законы», из которых надо отметить два:
1. Чем шире этническая база культурно-исторического типа, тем он жизнеспособнее и пышнее.
2. («Закон непередаваемости».) Цивилизационная основа данного культурно-исторического типа не может передаваться к другому типу.
Эта аксиоматика в корне меняет представление о человечестве в виде homo sapiens: он перестаёт быть целостным объектом и распадается на несхожие между собой и неспособные перемешиваться «подвиды». И что важно подчеркнуть, это разделение людского рода на отдельные ветви осуществляется не по расовому, а по культурному критерию, не по телесному, а по духовному признаку. Скажем, «африканец» Пушкин, «шотландец» Лермонтов и «датчанин» Владимир Даль являются типичными представителями русского культурно-исторического типа, ибо выросли и укоренились в его культуре. Более того, первый из упомянутых выше «законов» даже поощряет врастание во всякий культурно-исторический тип инородцев, так как они вносят в него зачатки новых творческих идей и возможностей, имеющихся в их генетике, оставляя, тем не менее, общие характеристики типа неизменными.
Таким образом, Данилевский впервые в мировой науке сформулировал аксиоматику дискретной модели человечества, дав тем самым метафизическое обоснование многополярного мира. «Старшие» славянофилы и Леонтьев устанавливали факт многополярности эмпирически, Данилевский же объявил его универсальным принципом, иными словами, частью Божьего замысла о человечестве. И здесь напрашивается сравнение его аксиоматики с постулатами Бора, представившего на суд учёных революционную модель атома с дискретными «разрешёнными» орбитами электронов. Только Нильс Бор выдвинул концепцию дискретности мира атомов в 1911 году, а Данилевский предложил подобную модель, относящуюся к миру людей, в 1869 году – на 42 года раньше.
Замечательно, что Данилевский отстаивал принцип дискретности не только по отношению к человечеству, но и по отношению ко всему миру жизни. В 1880-х годах он опубликовал объёмный труд «Дарвинизм», в котором не оставил камня на камне от популярной тогда теории эволюции видов под воздействием естественного отбора. Существенным моментом этой теории является допускание постепенного и плавного изменения живых форм, в результате которого появляются новые виды, семейства, отряды и так далее. Данилевский показал, что никаких переходных форм никогда ни во флоре, ни в фауне не было (здесь ему помогала его основная профессия – ботаника), так что виды так же не могут переходить друг в друга, как культурно-исторические типы. Заметим, что совсем недавно этот «закон непередаваемости» в применении к биологическим видам неопровержимо доказал всемирно известный русский академик Алтухов.
Концепция культурно-исторических типов как основных действующих лиц всемирной истории не нашла в своё время поддержки у российской научной общественности, верившей в единый для всех «прогресс», но через два-три десятилетия в Европе стали появляться историки и социологи, которые, не упоминая Данилевского, начали применять ту же методологию. Среди них следует упомянуть Освальда Шпенглера, Макса Вебера и особенно Арнольда Тойнби. Шпенглер в своей книге «Закат Европы» (1918 год) противопоставил западную цивилизацию всем другим и предсказал скорую её гибель, повторив через 70 лет прогноз Киреевского. Макс Вебер углубил понимание культурноисторического типа, доказав на частном примере Запада, что его особенности зависят от принятого им типа верования – в данном случае протестантизма. Тойнби обобщил этот принцип отождествления ядра цивилизации с религиозной верой и систематизировал идеи всех своих предшественников в громадном 12-томном труде «Изучение истории». Он представил исторический процесс с древнейших времён до наших дней как рождение, развитие, расцвет, старение и гибель отдельных цивилизаций (этим термином он заменил «культурно-исторические типы») и их взаимодействие, понимаемое в самом широком смысле – от плодотворного сотрудничества до смертельной борьбы. За всю историю Тойнби насчитал около двадцати прошедших полный жизненный цикл цивилизаций. Сегодня поли-цивилизационная модель человечества является общепринятой в научной среде, а это значит, что историософская школа русского любомудрия восторжествовала. А раз она восторжествовала, значит, можно уже посмотреть, каковы её плоды, и сравнить их с плодами «немецкой классической философии».
Процесс принесения философией вещественных плодов – великое чудо, доказывающее, что идея первична, а материя вторична, и подтверждающее речение Христа «Дух животворит, плоть не пользует нимало». В этом загадочном акте умозрительная данность (ноумен) претворяется в чувственно воспринимаемую (феномен). Ноуменальное содержание немецкой метафизики превратилось на феноменальном уровне, как мы видели, в нацизм и марксизм, которые унесли десятки миллионов жизней. Главный ноумен русской историософии всё более заметно реализуется в политической доктрине многополярного мира, против которой перестала возражать даже Америка. А это – залог мирного сосуществования людей на нашей планете, то есть залог того, что миллионы жизней не будут унесены.
Так какая же философия качественней – та, которая приносит смертельные плоды, или приносящая плоды, оберегающие жизнь?
Беседа двадцать четвёртая Владимир Соловьёв-философ православия
Пожалуй, только теперь, по прошествии полутора столетий, оглядываясь на первоначальную русскую философию, можно сказать, что это было культурное явление всемирного масштаба. И всё же ни старшие славянофилы, ни Леонтьев, ни даже Данилевский не могут быть увенчаны титулом «философа православия», как Кант – «философа протестантизма». Дело в том, что они были не философами в строгом смысле этого слова, а философствующими личностями. И хотя личностями они были яркими и философствовали гениально, им не хватало того, без чего нет настоящего философа, с чего начинается философ, – метафизики. Это видно уже по языку их сочинений – в нём практически нет метафизических категорий, которые были непривычны для этих авторов, не вошли в самую основу их мышления и изложения идей, ибо не было соответствующей школы и тренировки. Их тонкие, умные, блестящие и даже пророческие рассуждения развивались в сфере феноменов, сфера же ноуменов оставалась для них неосвоенной и несколько чуждой. А поле, на котором играет философ, – это, прежде всего, ноумены, или, по терминологии средневековых схоластов, универсалии. И так мощно начавшаяся с открытия многополярности мира русская философия не могла и дальше находиться лишь на уровне историософии – дисциплины прикладной, – а должна была подниматься на уровень чистого умозрения, бескорыстных поисков вечной и безусловной истины как таковой. Для этого был необходим настоящий философ, какими были Парменид, Беркли и Кант. И такой философ явился в России – это был Владимир Сергеевич Соловьёв (1853–1900).
Он был сыном знаменитого историка Сергея Соловьёва. Дед по отцу был священником, который сам причастил восьмилетнего Володю и благословил его на христианскую жизнь. Мать его, которую звали Поликсена (как и его сестру), происходила из знатного малороссийского рода, к которому принадлежал замечательный украинский философ Григорий Сковорода. Так что мужская генетика звала его стать православным священником, а женская – философом. Он нашёл единственно возможный выход – стал философом православия.
Владимир Соловьёв родился в Москве, окончил лучшую в России «пятую гимназию» на Остоженке. Ныне там размещается институт иностранных языков, здание которого увешано мемориальными досками знаменитостей, вышедших из гимназии, среди которых красуется, конечно же, и доска Владимира Соловьёва. После гимназии Соловьёв окончил Московский университет и в течение года посещал как вольнослушатель Духовную академию.
В 1874 году, в возрасте 21 года, Соловьёв защитил в Санкт-Петербурге магистерскую диссертацию «Кризис западной философии». В научном мире это было событием – все поняли, что восходит новая звезда русской мысли. Текст диссертации быстро распространялся и наделал много шума. После своей триумфальной защиты Соловьёв поехал в Лондон для работы в библиотеке Британского музея, оттуда в Египет. Вернувшись в Россию, он в 1880 году защитил докторскую диссертацию «Критика отвлечённых начал» и получил профессорскую должность. Но в 1881 году после убийства Александра II он обратился в открытом письме к новому императору Александру III с призывом простить убийц отца, подав тем самым всему миру пример христианской любви к врагам. Это предложение не встретило понимания «наверху», и Соловьёву пришлось подать в отставку. С этого времени и до конца жизни он нигде официально не работал и, подобно Гоголю, не женился и не имел собственного жилища, находясь то у друзей, то в гостиницах, то за границей (два великих «бомжа» в русской истории). В чужом доме он и умер в возрасте всего 47 лет, а именно в доме князя Трубецкого в Узком, близ Москвы (напомним, что Гоголь умер в доме А. Толстого на Арбатской площади). Похоронен Владимир Соловьёв в Новодевичьем монастыре Москвы.
Соловьёв был очень чувствительным к разного рода мистическим явлениям. Об одном из них надо рассказать, ибо оно сыграло очень важную роль в формировании его особых научных интересов и придало уникальный «соловьёвский» оттенок всей его метафизике, который принято критиковать как «софиологию». Надо заметить, что 99 процентов этой критики не основывается на анализе работ самого Соловьёва, а переходит от одного защитника чистоты православия к другому, не удосужившемуся заглянуть в критикуемые сочинения. Ему неоднократно являлся прекрасный образ, который он называл «Вечной женственностью» или «Божественной женственностью». Первый раз это случилось в церкви во время богослужения, когда ему было десять лет. Позже Соловьёв описал это в стихах:
Алтарь открыт… Но где ж священник, дьякон? И где толпа молящихся людей? Страстей поток, – бесследно вдруг иссяк он. Лазурь кругом, лазурь в душе моей. Пронизана лазурью золотистой, В руках держа цветок нездешних стран, Стояла ты с улыбкою лучистой, Кивнула мне и скрылася в туман.«Вечная женственность» явилась ему и в Египте, близ пирамид. И опять он запечатлел это в восьмистишии:
Что есть, что было, что грядёт вовеки — Всё обнял тут один недвижный взор… Синеют предо мной моря и реки, И дальний лес, и выси снежных гор. Всё видел я, и всё одно лишь было, — Один лишь образ женской красоты… Безмерное в его размер входило, — Передо мной, во мне – одна лишь ты.А теперь скажите: для настоящего философа, то есть человека, целью которого является постижение истины, разве могло не быть настоятельной необходимостью выяснить для себя метафизическое значение удивительного феномена, виденного им неоднократно и совершенно реально; понять, какой ноумен стоит за этим феноменом? Вот Соловьёв и пытался это сделать, возвращаясь время от времени к теме «Вечной женственности» на протяжении всей жизни. Он так и не нашёл окончательного ответа, и самый глубокий из исследователей творчества Соловьёва, Лосев, насчитал у него по крайней мере семь разных интерпретаций «Вечной женственности», что и дало некоторым ученикам Соловьёва повод развивать понравившуюся им интерпретацию, доводя её до абсурда, а это вызвало, уже у других людей, резкую критику, обращённую почему-то не к этим горе-ученикам, а к самому Соловьёву, который был тут ни при чём.
Философское наследие Владимира Соловьёва громадно по своему диапазону – оно охватывает буквально все проблемы, которые когда-либо занимали «настоящих философов», и все они получают у него ясное и логичное разрешение. Обладая от природы незаурядным литературным талантом (если бы он не написал ни одной философской строчки, его имя всё равно вошло бы в историю русской культуры за его поэзию), Соловьёв нашёл золотую середину между профессиональным языком, изобилующим метафизическими категориями, характерным для немецких философов, буквально завораживающих читателей этими звучными категориями («непонятно, но здорово!»), и простым прекрасным русским языком, каким написана проза Лермонтова и Тургенева, поэтому самые глубокомысленные и содержательные его работы читаются достаточно легко.
Как и его великие предшественники – Парменид, Беркли и Кант, – Соловьёв начинает с «методологического сомнения» в субстанциональном существовании внешнего мира. Он пишет: «Обыкновенно думают, что, если бы исчезли из мира все чувствующие существа, мир всё-таки остался бы тем, чем он есть, со всем разнообразием своих форм, со всеми красками и звуками. Но это очевидная ошибка: что значит звук без слуха? – свет и цвет без зрения?»
Становясь даже на точку зрения господствующего естественно-научного мировоззрения, мы должны признать, что если бы не было чувствующих существ, то мир радикально бы изменил свой характер. В самом деле, для этого мировоззрения звук, например, сам, то есть независимо от слуха и слуховых органов, есть только волнообразные колебания воздуха; но очевидно, что колебание воздуха само по себе ещё не есть то, что мы называем звуком; для того чтобы это колебание воздуха сделалось звуком, необходимо ухо. Подобные логические рассуждения Соловьёв заключает общим выводом: «Надо твёрдо помнить, что никакого внешнего мира, никаких чувственных предметов и реальных происшествий нам не дано, а известен лишь ряд внутренних явлений, составляющих содержание чистого сознания, или мышления».
Однако Соловьёв не напрасно постоянно называет своё сомнение в существовании независимого от нашего восприятия внешнего мира «методологическим» – идя дальше Беркли и Канта, он рассматривает это сомнение как стимул к тому, чтобы путём отрицания вновь обрести уверенность в существовании объективной реальности, теперь уже не в наивной объективизации своих внутренних ощущений (я слышу звук, значит, он существует в природе), а в подлинной её сути. Вот его собственные слова:
«Я признаюсь откровенно, что я уверен не только в действительном существовании мира природного со всем живущим в нём и не только в бытии своей души и тела и в тождестве своей личности, но ещё уверен и в том, что с Божией помощью могу философски оправдать свою уверенность. Но именно ради этого и дорого предварительное методологическое сомнение как относительно внешней, так и относительно внутренней реальности, ибо этим сомнением не только полагается начало философского процесса проверки наших мнений, но и обусловливается желанный конец его, который никак не будет простым возвращением к прежнему верованию, а должен выразиться в новом, лучшем понимании мира».
Мы уже говорили, что настоящая философия включает в себя умение додумывать всякую мысль до конца, не бросая её на полдороге. В приведённом отрывке Соловьев продемонстрировал, что умел это делать лучше всех других, в частности, лучше Беркли. Беркли говорит: «Когда я не смотрю на вещи, они перестают существовать», но это не доведённая до логического конца мысль. Соловьёв договаривает её: «Когда я не смотрю на вещи, и не вспоминаю о них, я сам перестаю существовать, ибо моё “Я” обретает реальность только как антитеза тому, что есть “не Я”, то есть вещам». Исчезают вещи, исчезаю я. И Соловьёв надеется с помощью Бога и философии преодолеть сомнение не только в бытии вещей, но и в своём собственном бытии.
Сумел ли Владимир Соловьёв выполнить свою дерзкую программу философского обоснования нашей природной уверенности в существовании объективной действительности? Сумел и это, и нечто большее: нарочито не обращаясь к Откровению, то есть средствами только философии, показал, в чём состоит эта действительность. Это сделано им в работе «Чтения о Богочеловечестве».
В этой замечательной работе индивидуальное испытующее сознание проходит на протяжении ста пятидесяти страниц примерно тот путь, который прошло в течение тысячи лет искавшее истины коллективное сознание человечества. Истина есть для него нечто высшее, и вначале оно ищет это высшее в том, что его непосредственно окружает, в эмпирической действительности, в природе, однако в какой-то момент убеждается, что предметная действительность не способна вместить это начало, и начинает понимать, что оно может пребывать только в мире идей. Так возникает представление о двух слоях бытия, дуализм. Но сознание Соловьёва (а речь ведь идёт о работе именно его сознания) не повторяет ошибку Платона, у которого мир идей дублирует мир вещей; рассуждая аккуратнее и точнее, Соловьёв закономерно приходит к инверсному дуализму парменидовского типа. К нему привело Соловьёва различение между идеей как элементом внутреннего мира человека и идеей как элементом существующего вне человека нематериального слоя бытия, то есть между субъективной и объективной идеями. «Чтения…» представляют собой уникальный, до сих пор непревзойдённый образец так называемой «апологетики» – оправдания веры. Есть апологетика научная – она опирается на установленные учёными факты; есть апологетика нравственная – она апеллирует к голосу совести. У Соловьёва совершенно особая апологетика, которую можно назвать логической. Он «вычисляет» Бога почти «из ничего», отталкиваясь от бесспорных тезисов, с помощью одного правильного рассуждения. Понимая, как и все настоящие философы, что для нас непосредственной реальностью являются идеи, он обнаруживает то, чего раньше никто не замечал. Если не скатываться к бесплодному солипсизму и допустить существование идей не только в нашем сознании, но и вне него, то есть как объективных данностей, то надо констатировать, что внутренние и внешние идеи обладают противоположными свойствами: субъективная идея при обобщении беднеет по своему содержанию, а объективная обогащается. Возьмём, например, понятие «человек» (идею человека). Если расширить его до максимальной общности, то в нашем сознании возникнет человек, не обладающий какими-то специфическими свойствами, а только теми, которые присущи всем людям (пересечение). Скажем, офицер уже не подпадает под понятие «человека вообще», так как он, во-первых, человек, а во-вторых, он служит в армии и имеет достаточно высокое звание, то есть понятие здесь сужается. «Человек вообще» для нас – это самый простой человек, ничем не выдающийся, незаметный, скромный. Чем меньше в конкретном человеке индивидуальных отличительных черт, чем меньше претензии на исключительность, тем ближе он к нашему представлению о «просто человеке». Совсем другое дело – объективная идея человека, то есть та, что находится на «платоновских небесах». Там «человек вообще» собирает всех индивидуальных людей, является их объединением, поэтому его содержание максимально. Из этого тончайшего наблюдения Соловьёв делает поистине потрясающий вывод: самому простому человеку на земле (то есть в нашем, земном сознании) соответствует, а значит, и является ему наиболее близким и родственным самый сложный и самый богатый содержанием небесный человек, то есть человек божественный, Богочеловек. Это «вычисленное» Соловьёвым Божественное Лицо оказалось в точности совпавшим с Сыном Человеческим евангельского Откровения, который охотно беседовал с рыбаками и мытарями, но молчал перед синедрионом и Пилатом. Так получает независимое философское обоснование центральное положение христианской сотериологии: стать большим там (войти в Царство Небесное) может только тот, кто умалит себя здесь (научится быть смиренным). Вдумайтесь только, к чему пришёл наш Соловьёв, пользуясь одним лишь правильным рассуждением: к раскрытию смысла загадочной фразы Нагорной проповеди, которой каких только трактовок не давали: БЛАЖЕННЫ НИЩИЕ ДУХОМ! А ведь в её понимании – ключ не только к тайнам мироздания, но и к тайне спасения!
Строго доказав таким образом не только возможность, но и логическую необходимость такой, казавшейся просто невероятной, вещи, как Богочеловечество, Соловьёв развивает эту категорию дальше и так же убедительно показывает, что Богочеловек Христос может выполнять свою функцию Спасителя только в том случае, когда Он является одним из Лиц Троицы.
Живой и действенный Бог должен обладать собственной волей, то есть быть субъектом, а также обладать внутренним содержанием. Исходя из этой двойственности Божественного начала, Соловьёв чисто логически приходит к заключению, что устойчивое и гармоническое сочетание Бога как сущего (субъекта) и Его сущности (содержания) может осуществляться лишь в том случае, если Он представляет собой единосущную и нераздельную Троицу. В конце работы Соловьёв развивает учение о Церкви как Богочеловеческом организме, как о спасающем мир Теле Христовом, продолжая и делая более убедительными идеи, высказанные Хомяковым. Подхватил он и другую мысль славянофилов – о разных путях России и Европы.
«Западная цивилизация представляет полное и последовательное отпадение человеческих природных сил от Божественного начала, исключительное самоутверждение их, стремление на самих себе основать здание вселенской культуры. Через несостоятельность и роковой неуспех этого стремления является самоотрицание, самоотрицание же приводит к свободному воссоединению с Божественным началом.
Коренной поворот, великий кризис в сознании западного человечества уже начался. Ясным выражением его же являются развитие и успех пессимистических воззрений, по которым существующая действительность есть зло, обман и страдание, источник же этой действительности и, следовательно, этого зла, обмана и страдания лежит в самоутверждающейся воле, в жизненном хотении, и, значит, спасение – в отрицании этой воли, в самоотрицании. Это пессимистическое воззрение, этот поворот к самоотрицанию является пока только в теории, в философской системе, но можно с уверенностью предвидеть, что скоро – когда западное человечество убедится самым делом, самою историческою действительностью в том, что самоутверждение воли, как бы оно ни проявлялось, есть источник зла и страдания, – тогда пессимизм, поворот к самоотрицанию перейдёт из теории в жизнь, тогда западное человечество будет готово к принятию религиозного начала, положительного откровения истинной религии. Но по закону разделения исторического труда один и тот же культурный тип, одни и те же народы не могут осуществить двух мировых идей, сделать два исторических дела, и если западная цивилизация имела своею задачей, своим мировым назначением осуществить переход от религиозного прошлого к религиозному будущему, то положить начало самому этому религиозному будущему суждено другой исторической силе».
Если сравнить этот отрывок с тем, что говорил о том же самом Киреевский (под «другой силой» Соловьёв, конечно же, имеет в виду Россию), сразу станет ясно, кто профессиональный философ, а кто в этой области самоучка. К сказанному Соловьёвым ничего не прибавить и не убавить.
Кроме «Чтений о Богочеловечестве» Соловьёву принадлежат фундаментальные труды «Оправдание добра» и диссертация «Критика отвлечённых начал», но здесь нет смысла разбирать их отдельно, так как они лишь расширяют доказательную базу и содержат дополнительные выводы из того, что в более сжатом виде заложено в «Чтениях». Особняком стоят блестящие сочинения «Философия любви» и «Смысл любви», оказавшие огромное влияние на поэзию Серебряного века, в частности, на Блока, однако в эту сложную тему мы углубляться не будем, так же как и в интереснейшую работу «Три разговора», в которой содержится повесть об Антихристе.
Как же оценить нам философское творчество Владимира Соловьёва в целом?
Сказать о нём можно очень коротко: Соловьёв вернул философию к служению религии, которое она оставила за шесть веков до этого, сначала чтобы прислуживать отходившей от истины католической Церкви, а потом чтобы разрушить Церковь. Этим о Соловьёве сказано всё. Он сделал философию частью познания Истины, другой частью которого является вера и Откровение, и этим содействовал приданию истине полноты. Это не означает, что он завершил философию, как это думал о себе Гегель, но он вывел её на единственно верное направление. А поскольку Истина есть православие, то Владимира Соловьёва, вместо того чтобы называть «философом Истины», можно назвать и «философом православия». Но только не надо говорить, что философия Соловьёва есть «конфессиональная» философия. Дело в том, что православие не есть «конфессия». Оно есть полнота истины. Церковь существует только одна, а пространство её проповеди – вся вселенная, и эта Церковь – православная. А вот католичество и протестантизм – конфессии, поэтому Беркли и Кант действительно «конфессиональные» философы.
В заключение скажем несколько слов о пресловутой «Вечной женственности» Соловьёва. Он так окончательно и не определил это понятие, но, читая внимательно сочинения Соловьёва, можно уловить направление его поисков. Христос есть «Другое» Бога Отца, развёртка Его слитного содержания во множественности (в Слове, или Логосе).
Эта множественность имеет свой центр, своё Божественное «Я», и это «Я» едино, не имеет частей. Но в таком случае оно должно иметь свою собственную развёртку, каковой не может быть целостный Отец. Значит, у Христа есть какое-то иное, пока неизвестное, Другое, которое тоже имеет своё «Я». Это «Я» – не «Вечная ли женственность»?
Беседа двадцать пятая Помогла ли европейская философия приблизиться к истине?
Владимир Соловьёв умер на самом пороге XX века в относительно молодом возрасте, будто не хотел вступать в новое столетие. Если действительно у него были предчувствия, что оно окажется для него чуждым, что его философия не будет им востребована, то он был совершенно прав. Не только философия Соловьёва, но и любая настоящая философия стала XX веку уже не нужна. А причина этого заключалась в том, что в XX веке разразился предсказанный тем же Соловьёвым тотальный кризис последовательно и окончательно отпавшей от Божественного начала западной цивилизации, который частично захватил и Россию, тесно связанную с Западом. Отпав от Бога, Запад лихорадочно начал искать какие-то иные начала, на которых можно было бы воздвигнуть здание своей культуры и нормы своего бытия. На поиски этих новых начал был израсходован, как мы теперь можем констатировать, весь XX век.
Запад, как это точно сформулировал Соловьёв, по-прежнему, как и в XIX веке, продолжал искать опору в «природных человеческих силах», а поскольку природа одарила человека тремя основными силами – разумом (логикой), чувством (интуицией) и волей (стремлением к цели), то в западной философии XX века образовалось три главных направления.
1. Неопозитивизм. Это мировоззрение, возникшее в 1922 году в Венском кружке, куда, помимо философов, входили представители точных наук, было не чем иным, как последней и очень яркой вспышкой рационализма: она была обусловлена огромными успехами математики как инструмента естествознания. К этому времени математика стала не только «царицей наук», но и «служанкой наук» и, казалось, полностью оправдывалось утверждение Канта: «В каждой науке столько собственно науки, сколько в ней заключено математики». Неопозитивисты были согласны с Парменидом в том, что существует только то, что можно познать, но познание они понимали иначе: у Парменида это было «умозрение», а у неопозитивистов – строгое логико-математическое рассуждение – цепочка высказываний, начинающаяся на аксиомах и вытекающих друг из друга по чётко определённым правилам вывода. Идеологи неопозитивизма Бертран Рассел (1872–1970) и Людвиг Витгенштейн (1889–1951) свято верили в то, что логико-математический метод является достаточным для познания всей истины, а поэтому ни в метафизике, ни в религии человечество не нуждается. Так в лице неопозитивизма философия упразднила саму себя, и его представители впали в эйфорию, ожидая вот-вот обещавшего наступить момента, когда появится алгоритм, позволяющий «вычислить» окончательную истину, как о том мечтал ещё Лейбниц. По иронии судьбы несбыточность этой жутковатой мечты доказал член самого Венского кружка Курт Гёдель в своей знаменитой теореме 1931 года, согласно которой в логико-математическом языке имеются высказывания, которые в рамках этого языка нельзя ни доказать, ни опровергнуть («неопределённые высказывания»). А в 1936 году польский математик Альфред Тарский доказал более сильную теорему, смысл которой заключается в том, что средствами строгого дискурсивного рассуждения нельзя не только познать всю истину, но даже дать определение понятию истинности. Стимулированные сенсационными результатами Гёделя и Тарского исследования в этой области скоро установили, что в математизированном языке доказуемых утверждений так же относительно мало по сравнению с истинными, как точек на окружности по сравнению с их количеством внутри круга. Из этого вытекал смертный приговор рационализму: наш рассудок обладает ничтожно малой познавательной силой. Так упования на логику как на универсальное средство познания рассеялись навсегда – против строго доказанных теорем не возразишь, – и неопозитивизм к началу Второй мировой войны бесславно сошёл со сцены.
2. Экзистенциализм. Это направление прямо противоположно неопозитивному – в нём европейская философия впервые со времени своего возникновения полностью перестала доверять логике. Устраняясь от решения космологических и космогонических проблем и, вообще, от всякой онтологии, оно положило своим предметом существование человеческой личности в современном мире и провозгласило этот предмет совершенно иррациональным. Но как же в таком случае следует его познавать? С помощью «эмоциональной интуиции», отвечают экзистенциалисты, путём «вчувствования», а не вдумывания в «поток жизни», или в «поток сознания». Лозунг рационалистов «Мыслю, следовательно, существую» ошибочен, на самом деле «Чувствую, следовательно, существую». А как эта школа представляет себе содержание «потока жизни»? Она считает, что главная составляющая этого потока – чувства, переживания, то есть те же эмоции. Выходит, эмоции надо познавать с помощью эмоций – не возникает ли здесь порочный круг? Экзистенциализм призывает, в сущности, к повышенной рефлексии, к интенсификации жизненных переживаний, а поскольку самыми острыми бывают отрицательные эмоции, эта рефлексия приводит к мрачному восприятию существования человека на этой земле. Важнейшей категорией для этого философского направления является страх, приобретающий здесь почти онтологическое значение, – это не страх чего-то, а страх вообще как элемент мироздания. Один из самых известных экзистенциалистов Жан-Поль Сартр (1905–1980) выделял страх человека перед данной ему личной свободой. Сартру принадлежит образное, но безрадостное определение: «Человек – это трещина в бытии». Он имеет в виду следующее: бытие есть то, что вершит своё закономерное круговращение, определяемое законами природы, и потому все его части являются взаимосвязанными, образуя подобие монолита. Человек же представляет собой досадное исключение, ибо ему присуща свобода, он не входит в состав монолита, так как свобода есть пустота. Такая точка зрения не может привести ни к чему, кроме как к грусти и унынию. И это касается не только философии Сартра, но и всего направления в целом: понятие «экзистенциализм» стало почти синонимом понятия «пессимизм». Это вовсе не случайно: пытаясь выразить первичные, порождаемые самой жизнью эмоции через вторичные, рефлексивные эмоции, невозможно даже приблизиться к пониманию смысла жизни, ибо смысл есть всё-таки категория более относящаяся к интеллекту, чем к чувствам. Осмыслить жизнь невозможно одним ечуестеоеанием в неё, к которому призывают экзистенциалисты. И они вполне закономерно приходят к отрицанию в жизни всякого смысла.
Говоря о философии экзистенциализма, невольно вспоминаешь поразительно похожую на неё философию древних стоиков. Мы уже приводили высказывание одного из крупнейших представителей стоицизма римского императора Марка Аврелия; теперь уместно его повторить: «Время человеческой жизни – миг; её сущность – вечное течение; ощущение – смутно; строение тела – бренно; душа – неустойчива; судьба – загадочна; слава – недостоверна». Под этим текстом мог бы двумя руками подписаться любой экзистенциалист! Как это объяснить? Почему такими схожими оказались мироощущения римлян II века и западноевропейцев века XX?
Ответ очень прост. И те и другие находились в состоянии «полного и последовательного отпадения от Божественного начала», что приводило к тотальному духовному кризису, к чувству бессмысленности жизни. Римляне отпали от животворящего начала потому, что свой пантеон когда-то космических богов превратили в собрание занятных литературных персонажей, обуреваемых всеми людскими страстями, в том числе и низменными. Европейцы же отпали по своей гордыне, желая «сами стать как боги». Но результат получился один и тот же: «несостоятельность и роковой неуспех» попыток основать жизнь на чём-то ином, а не на безусловном начале. Диагноз Владимира Соловьёва годится для всех веков – как прошедших, так и будущих.
Свою несостоятельность осознали и сами экзистенциалисты в лице их лидера, немецкого философа Мартина
Хайдеггера (1889–1976). Этот мыслитель, всю жизнь слывший атеистом, в 1966 году дал секретное интервью репортёру журнала «Шпигель», взяв с него слово опубликовать текст только после его смерти. Умер Хайдеггер через десять лет после этого интервью, и в ближайшем номере журнала оно было обнародовано. И почитатели Хайдеггера с изумлением узнали, что глава «атеистического экзистенциализма» к концу жизни стал глубоко верующим человеком и пришёл к убеждению, что, если человечество не возвратится к Богу, оно погибнет. Какие тут могут быть комментарии? Конечно, лучше прозреть поздно, чем никогда, но зачем надо было скрывать от всех своё прозрение? Неужели Хайдеггеру не было известно предупреждение Христа: «Кто постыдится Меня и Моих слов в роде сем прелюбодейном и грешном, того постыдится и Сын Человеческий, когда придет в славе Отца Своего со святыми Ангелами» (Мк. 8,38)?
3. Прагматизм. Для этого философского учения основным жизненным стимулом является воля, а конкретнее, воля к достижению поставленной цели, а на место «добра» или «блага» ставится «успех». Основатель прагматизма американец Джон Дьюи (1859–1952) провозгласил, что задачей философии должны быть не поиски каких-то отвлечённых истин, а «переработка проблемной ситуации в разрешённую». Иными словами, единственное, с чем нужно серьёзно считаться, – это польза. Если понимать это слово в самом широком смысле, это, может быть, и верно (вспомним Толстого: «Философия даёт наилучшие ответы на вопросы о значении человеческой жизни и смерти»), но в прагматизме оно понимается в узком, чисто практическом смысле. А встав на путь такого истолкования, не избежать того, чтобы идти по нему до логического конца, который состоит в необходимости сделать пользу измеримой величиной. Американское общество так и поступило, и единицей измерения пользы, а значит и успеха, естественным образом сделался у него доллар. Так «категорическим императивом» в Соединённых Штатах, а потом и на всём Западе стали два слова: «Make money!» («Делай деньги!»). Что же, значит, западная цивилизация пошла по пути, указанному Джоном Дьюи, то есть философия прагматизма, в отличие от признавших свой «роковой неуспех» неопозитивизма и экзистенциализма, восторжествовала? Нет, здесь иная причинно-следственная связь: не общество пошло за Дьюи, начитавшись его работ, а Дьюи в своих работах возвёл в ранг философии то мировоззрение, которое стихийно давно уже овладело сознанием западного общества и превратило его в царство чистогана, а людей, в нём живущих, – в «consuming animals», потребляющих животных. А общество потребления, поощряемое философией прагматизма, упраздняет эту философию как идейную основу жизни, так как по законам рынка развивается в сторону безграничного расширения спектра предлагаемых товаров и услуг, в том числе интеллектуальных, то есть в сторону плюрализма. Это общество само собой эволюционирует в направлении удовлетворения любых потребностей, и чем разнообразнее эти потребности, тем ему лучше, ибо тем успешнее идёт торговля. Удовлетворяя вначале естественные потребности покупателей, оно на какой-то стадии развития полностью их насытило и, после некоторого колебания, перешло к удовлетворению и противоестественных потребностей, откликаясь предложением на спрос всяческих извращенцев – гомосексуалистов, лесбиянок, педофилов, сатанистов, оккультистов, наркоманов и тому подобное. Этот «великий перелом» произошёл в 1960-х годах и был ознаменован сразу тремя событиями: убийством Мартина Лютера Кинга, после которого цветные перешли в Соединённых Штатах из дискриминируемой группы населения в привилегированную; «сексуальной революцией» доктора Альфреда Кинси; бунтом левых сил во Франции против традиционного государственного порядка, приведшим к свержению олицетворявшего этот порядок президента де Голля. Это был конец протестантской цивилизации и наступление постпротестантской. И эта новая западная цивилизация моментально обзавелась и новой философией – постмодернизмом.
Что это такое? Неудачное название сбивает с толку. Под «модернизмом» здесь понимается не стиль модерн начала XX века, а «современность», Новое время, ценности протестантской цивилизации – пуританская мораль, личный аскетизм, добросовестность в труде, вера в «прогресс», антропоцентризм. От всего этого постмодернизм, по его собственным словам, «дистанцируется». Дух этой философии – децентрализация, вседозволенность, полная толерантность, свобода прихотей в любой сфере, включая духовную. Это порождает существенное расширение диапазона спроса и даже появление искусственных видов спроса, разжигаемых ничем не ограничивающей себя рекламой. Постмодернизм люто ненавидит всякие сдерживающие факторы, называя их «тоталитаризмом». При появлении даже малейшего намёка на организующее и дисциплинирующее начало, на какую-то определённость от терпимости постмодернизма не остаётся и следа, и плюрализм, к которому он призывает, сразу куда-то пропадает. Допустимость любых идей, которую он кладёт во главу угла, распространяется в действительности отнюдь не на любые идеи: идея недопустимости вседозволенности им категорически не допускается.
Так что же такое, всё-таки, постмодернизм? Конечно же, это не философия в традиционном понимании этого слова, ибо он отвергает всё традиционное. Философия всегда была стремлением познать истину, постмодернизм высмеивает всякого, кто верит в существование истины. Постмодернизм – это последняя попытка воздвигнуть здание всемирной культуры на природных человеческих началах. Предыдущие попытки взять в качестве этих начал разум, чувства и волю провалились, ибо неопозитивизм, экзистенциализм и прагматизм пришли в конечном счёте к самоотрицанию, задолго до этого предсказанному Соловьёвым. Постмодернизм избирает жизненным началом идею потакания ничем не сдерживаемым, а напротив, разжигаемым прихотям рыночного общества, но эта идея тоже обречена на «роковой неуспех», поскольку, ставя под сомнение претензию всякого учения на истинность, постмодернизм должен усомниться и в собственной истинности.
Русские философы, не так прочно забывшие о Христе, искали другой способ выхода из кризиса – возвращение к безусловному началу. Стремлением вернуться к нему проникнуты произведения крупнейших наших философов Серебряного века (конец XIX – начало XX): Николая Александровича Бердяева (1874–1948), Сергея Николаевича Булгакова (1871–1944) и Павла Александровича Флоренского (1882–1937). Двое последних, начав с чисто научной деятельности, в зрелом возрасте повернули к вере и приняли священство. Бердяев и Булгаков в 1922 году были высланы из России, а Флоренский остался и был в конце концов расстрелян.
Тут надо сделать замечание, относящееся сразу ко всем трём авторам. Серебряный век нашей культуры характеризовался не только её пышностью и высоким художественным уровнем, но и некоторой нездоровостью, усиленной рефлексией, мнительностью, чрезмерной экзальтацией, нередко переходящей в истеричность. Недаром этот период именовался декадансом (упадком). Упаднические настроения действительно находили тогда своё выражение, и этим нервный Серебряный век отличался от более спокойного Золотого века, но на то были веские причины. Надвигалась эпоха падения сразу четырёх империй, череда революций, гражданских и мировых войн, и чуткие натуры бессознательно предугадывали это и испытывали возбуждение как собаки перед землетрясением. В философии это возбуждение, проявлялось в многословии, вычурности, в претензии на оригинальность, в желании сказать что-то такое, чего до этого никто ещё не говорил. В результате философские сочинения выходили назойливо поучающими, наполненными бесконечными повторениями одной и той же мысли, будто ей не вполне доверял и сам автор, а порой получались просто нечитабельными. Все три упомянутых философа хотели не просто вернуться ко Христу, но вернуться на новом уровне убедительности, пользуясь всевозможными литературными и логическими изощрениями, за которыми в их писания, как правило, вкрадывались ереси.
Бердяев, который в целом был грамотным комментатором Священного Писания и тем самым утверждал его ценность, не удержался от отсебятины: объявил первоначалом всего сущего не Бога, а свободу, за которой уже следует Бог. Отрывать один из атрибутов Бога, каковым является свобода, от Его Личности и объявлять этот атрибут самостоятельным безликим началом – значит идти не за Христом, а за Платоном, который возводил на вершину своей пирамиды идей отвлечённое «благо». Кроме того, Бердяев прямо противоречит речению Христа «Если пребудете в слове Моём, то вы истинно Мои ученики, и познаете истину, и истина сделает вас свободными» (Ии. 8, 31). Значит, Слово (Христос) первично, а свобода вторична.
Не менее еретичны и пространные рассуждения Булгакова об Иоанне Предтече и Деве Марии. На него произвёл глубокое впечатление образ «Вечной женственности», увиденный Соловьёвым, и он решил довести до конца разработку этой темы, которую сам Соловьёв так и не завершил. И сделал это весьма прямолинейно: объявил, что после Успения Дева Мария как раз и стала «Вечной женственностью» и Софией (мудростью Христа) и вошла в качестве четвёртого лица в состав Пресвятой Троицы. Резкое осуждение такой «софиологии» Церковью, к сожалению, бросило тень и на неповинного в ней Соловьёва.
Флоренский гораздо ближе держался подлинного православия. Его фундаментальная работа о Христовой Церкви «Столп и утверждение истины», по его собственным словам, есть не что иное, как изложение взглядов Афанасия Александрийского. Но изложение это чрезвычайно своеобразно и тяжеловесно. Рецензент этой работы, поданной в качестве магистерской диссертации, написал: «Читал четырнадцать дней, прочитал четырнадцать страниц. Ничего не понял, но присвоить звание магистра надо». Но у Флоренского есть вполне ясные и даже блестящие работы, которые необходимо прочитать каждому любознательному христианину, – например, «Философия культа» и «Иконостас». Флоренскому принадлежит убедительное раскрытие метафизического значения обратной перспективы в иконописании и интересные идеи, касающиеся мнимых величин в математике.
В целом же опыт русской религиозной философии Серебряного века тоже отрицателен, он учит не тому, как надо, а тому, как не надо возвращаться к Богу. Она продемонстрировала, что возвращаться к учению Христа, как-то его модернизируя, совершенно недопустимо. Что же делать? Конечно же, то, к чему смолоду призывал Владимир Соловьёв: излагать вечную истину Евангелия на языке своего поколения. Под «языком» здесь надо понимать не только литературную форму, но и подбор такой логической и фактологической аргументации, которая для этого поколения привычна, хорошо известна и убедительна. Иными словами, если философия хочет помочь человечеству выйти из кризиса, она должна смирить свою гордыню и начать сотрудничать с православным богословием. Это не только не унизит её, но, наоборот, значительно возвысит.
* * *
В наших беседах мы часто употребляли выражение «настоящая философия». Теперь можно уточнить, что под этим понималось. Это – та европейская философия, которая, подчёркнуто отмежевавшись от религии, в своём автономном плавании выловила такие секреты мироустройства, которые подтвердили, разъяснили и дополнили истину, данную в Откровении. Это, несомненно, богоугодное дело. Господь говорит человеку: «Я в общих чертах намекнул тебе, как устроен сотворённый Мною мир и чего Я хочу от тебя в этом мире, а остальное додумывай сам, пользуясь дарованными тебе Мною природными способностями». Так что настоящая философия – это в некотором роде послушание.
В качестве подлинных послушников, добросовестных ловцов истины, мы выделили четырёх мыслителей: эллина Парменида, англичанина Беркли, немца Канта и русского Соловьёва. Их результаты, взятые в совокупности, и составляют тот собственный вклад человека в познание Истины, который по Божьему изволению человек должен был сделать самостоятельно.
Парменид разгадал две великие тайны мироустройства: инверсную двухслойность мира и наличие в человеке творящей сущее силы – способности познавать и тем самым созидать. Познавая мир, человек делает его существующим. Бога у Парменида ещё нет, а сущим (существующим) признаётся только идеальное, познаваемое умозрение, о вещах же речь не идёт.
Беркли распространил творящую способность человека и на предметную действительность: человек даёт жизнь не только чистому существованию, но и бытию, то есть вещам. Логическое развитие этой идеи привело Беркли к выводу, что для полноценного существования вещей необходимо ещё одно творящее сознание – сознание вездесущего и всевидящего Бога.
Кант внёс существенную поправку в представление о творящей силе человеческого сознания: оно созидает предметную действительность не «из ничего», как у Беркли, а из таинственных «вещей в себе». Как и у Парменида, мир у него получается двухслойным, но об инверсности слоёв речь здесь не заводится, ибо Кант категорически отказывается говорить о каких-либо свойствах ноуменального слоя, то есть «вещей в себе». Тускнеет у него и идея Бога, который в соответствии с заказом протестантской цивилизации обретает чисто психологический статус («Бог в моём сердце»).
Соловьёв, взяв всё ценное, наработанное его предшественниками и добавив своё, довёл «настоящую философию» до того уровня, на котором она легко вошла в качестве органической части в состав православного учения, завершив таким образом свои самостоятельные поиски Истины. «Своё» Владимира Соловьёва является для дела познания неоценимым (и до сих пор в должной мере не оценённым): развивая парменидовскую мысль об инверсности Единого и его Другого в применении к Небесному и Земному царствам, он показал, что нет отдельно Бога и отдельно человечества, а есть неразделённое и неслиянное Богочелоеечестео. Это заставляет по-новому взглянуть на творящий потенциал человека – теперь он оказывается практически безграничным. В свете соловьёвских «Чтений о Богочеловечестве» слова Христа «И если чего попросите у Отца во имя Мое, то сделаю, да прославится Отец в Сыне» (Ин. 14, 13) начинают восприниматься уже не как метафора, а как конкретное руководство к действию.
Адам и Ева, желая обрести всемогущество, попытались стать «как боги», а им для этого следовало «быть с Богом». Тогда и горы могли бы переставлять и ходить по воде как посуху, что и демонстрируют живущие в Боге и с Богом святые. Так в рамках космологии Соловьёва решается и проблема этики – даётся ответ на вопрос о том, как следует вести себя человеку в этом мире.
Значит ли это, что на Владимире Соловьёве философия кончается? Какое абсурдное предположение! Господь даровал нам способность мыслить и рассуждать на все времена, и Он наверняка ожидает, что мы и впредь будем пользоваться ею для самостоятельного познания тех белых пятен, которые намеренно оставлены Им в Откровении, чтобы мы развивали эту способность и от молочка переходили к твёрдой пище. И уже после смерти Соловьёва люди своим умом создали поразительную космологическую теорию, названную квантовой механикой, в которой неожиданным образом соединились, уточнились и дополнились все идеи «настоящих философов», высказанные на протяжении предыдущих двух с половиной тысяч лет. Оказывается, эти мудрецы, жившие в разных эпохах и разных культурах, прозревали одну и ту же истину о мироустройстве, и в этом смысле их можно назвать пророками. Квантовая механика не только осуществила синтез их догадок, но неопровержимо доказала, что просвечивающая в этих догадках космология действительно верна.
Эта наука установила, что Кант был прав, говоря о существовании «вещей в себе», но не прав в утверждении, будто познать их совершенно невозможно. «Вещами в себе» оказались так называемые «пси-функции», и мы имеем сегодня их точное математическое описание, а также знаем законы опредмечивания этих нематериальных данностей в присутствии наблюдателя, который и в самом деле «даёт жизнь вещам». В квантовой физике возникает также понятие «универсальной пси-функции», аналогичной парменидовскому Единому, а вслед за этим и «универсального наблюдателя», то есть всевидящего Бога Беркли. Универсальная пси-функция координирует поведение частных пси-функций, так что с её помощью осуществляется лейбницевский принцип «предустановленной гармонии». Квантовая механика подтвердила и мысль Соловьёва о том, что самому простому «здесь» соответствует самое сложное «там». Теоретическое описание простейшего физического объекта, который так и называется «элементарная частица», то есть его объективная идея, требует привлечения целого ряда разделов математики от теории групп до матричной алгебры, в то время как теория движения такого сложного объекта, как массивный маятник, сводится к несложному дифференциальному уравнению, разрешаемому любым первокурсником. А прорыв в другой области науки, в биологии – открытие Уотсоном и Криком двойной спирали ДНК и её функций – разве не подтверждает оно самым блестящим образом впервые высказанную Парменидом и переоткрытую и детально разработанную Владимиром Соловьёвым доктрину инверсного дуализма: оказалось, что идея любого биологического вида есть не улучшенное существо этого вида, а нематериальное слово о нём, записью которого служит генетический код из азотистых оснований, совершенно не похожий на это существо.
И это осмысление научных открытий, несомненно, – только начало успехов «послесоловьёвской» философии, так что её нужно не закрывать, а всячески развивать.
Комментарии к книге «Вера и разум. Европейская философия и ее вклад в познание истины», Виктор Николаевич Тростников
Всего 0 комментариев