«Новые идеи в философии. Сборник номер 9»

594

Описание

Серия «Новые идеи в философии» под редакцией Н.О. Лосского и Э.Л. Радлова впервые вышла в Санкт-Петербурге в издательстве «Образование» ровно сто лет назад – в 1912–1914 гг. За три неполных года свет увидело семнадцать сборников. Среди авторов статей такие известные русские и иностранные ученые как А. Бергсон, Ф. Брентано, В. Вундт, Э. Гартман, У. Джемс, В. Дильтей и др. До настоящего времени сборники являются большой библиографической редкостью и представляют собой огромную познавательную и историческую ценность прежде всего в силу своего содержания. К тому же за сто прошедших лет ни по отдельности, ни, тем более, вместе сборники не публиковались повторно.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Новые идеи в философии. Сборник номер 9 (fb2) - Новые идеи в философии. Сборник номер 9 (Новые идеи в философии - 9) 594K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Коллектив авторов

Новые идеи в философии. Сборник № 9. Методы психологии I

Э. Л. Радлов Самонаблюдение в психологии

Психология, в отличие от наук, исследующих объективный мир и почерпающих свой материал из наблюдения над данными наших внешних чувств, имеет дело с внутренними переживаниями, доступными лишь самонаблюдению. Утверждать, что основной метод психологии есть самонаблюдение – значит, в сущности, высказывать самоочевидную истину, между тем многие исследователи отрицали всякое значение у самонаблюдения, как научного метода, и нельзя сказать, чтобы основания, которые они приводили в пользу своего отрицания, не имели значения. Без самонаблюдения психология невозможна, но она была бы столь же невозможной, если бы самонаблюдение было единственным методом ее и не могло подлежать проверке других, более надежных способов приобретения достоверного знания. Пирогов в своих «Вопросах жизни» очень хорошо указал на трудности самонаблюдения: «Мы не можем выйти из заколдованного круга при всех наших усилиях определить точнее наше субъективное индивидуальное бытие. В общих чертах оно тождественно для всего человечества, имеет многие общие черты и с субъективизмом других животных. Но это сходство проявляется объективно только тремя путями: голосом (звуком), словом (членораздельными звуками) и движением (прямым и рефлективным). Все наши опыты и наблюдения над проявлением субъективного индивидуального бытия человека и животных не имеют других критериев. Но если все они, несмотря на приобретенные посредством их влияния знания, ненадежны, сомнительны, двуречивы, то еще менее прочны те наши сведения, которые мы приобрели чисто субъективными наблюдениями»1.

«Не в праве ли же я был», говорит Пирогов далее, «заключить, что в отношении нашей субъективной индивидуальности мы, действительно, стоим в заколдованном кругу. С одной стороны, объективные критерии для ее расследования (голос, слово, движение) ненадежны, неясны и двусмысленны; а с другой стороны, субъективные – ненормальны до того, что, употребляя наше сознание и мысль для исследования сознания же и мысли, мы рискуем потерять и то, и другое. В самом деле, кто поручится за ясность и нормальность мышления у наблюдателя, направляющего беспрерывно все внимание и мышление на то, например, чтобы проследить начало и прохождение мысли в сознании, кто поручится, что подмеченное совершилось в наблюдаемом, а не в наблюдающем?.. Еще гораздо труднее, ненормальнее и сомнительнее дело, когда мы беремся судить о нашем Я, другими словами – о нашем лично сознательном ощущении бытия, мысли и, вообще, о присутствии в нас субъективного начала со всеми его (психическими) свойствами. В этом случае, – если правильно мое сравнение нашего Я с музыкантом, играющим одновременно на нескольких инструментах, – оно, наше Я, начинает играть, не быв виртуозом, на одном из них исключительно и делает, конечно, fiasco»2.

Пирогов прекрасно назвал положение, в котором находится психология, заколдованным кругом.

Действительно, объективные методы исследования психических явлений сами по себе шатки и сверх того предполагают самонаблюдение, как свою основу; самонаблюдение же заключает в себе своеобразные трудности, сводящие почти к нулю результаты, добытые этим путем. Пирогов говорит, что индивидуальное бытие в общих чертах тождественно для всего человечества и даже для мира животных, но это утверждение никоим образом не могло быть получено из самонаблюдения, ибо последнее имеет дело всегда лишь с собственным сознанием и его переживаниями. Заключения, выводимые из самонаблюдения, касаются лишь одного индивида; душевная жизнь его представляет чисто единичное и неповторяемое явление; на такой основе общих законов душевной жизни построить нельзя.

В ограниченности материала, т. е. поля наблюдения, доступного внутреннему опыту, по справедливости всегда видели одно из важнейших препятствий для психолога, желающего строить общую теорию на самонаблюдении; недаром Шиллер говорил:

Willst Du dich selber erkennen, so sich wie die andern es treiben, Willst Du die andern verstehen, blick in dein eigenes Herz. (Хочешь себя ты познать, на других обрати свои взоры, Хочешь других ты понять, в сердце свое загляни.)

Итак, никакой общей теории, т. е., науки, нельзя построить, если самонаблюдение есть единственный источник наших знаний о душевной жизни. Но не только в этой ограниченности источника психологических знаний заключается трудность его применения для психолога. Второе и еще более существенное возражение, приводимое обыкновенно против самонаблюдения, как метода научного исследования, состоит в том, что применение самонаблюдения уничтожает или искажает то состояние, на которое оно направлено. Действительно, представим себе человека, испытывающего порыв сильного гнева; если он не отдастся всецело этому чувству, а захочет наблюдать, как гнев протекает в душе, как он возникает, какие изменения он вызывает в теле и сознании, то такое отношение к собственному порыву непременно повлечет за собой прекращение его или же, по крайней мере, значительное изменение его характера. Таким образом, в результате получится, что мы наблюли не тот объект, который желали, а какой-то искусственный, не живой. Дело нисколько не изменится от того, что мы вместо порыва гнева для примера выберем какое-либо из состояний умственной жизни человека. Если мы поглощены какой-либо интересной проблемою, то в это время мы не можем наблюдать за тем, как у нас связываются представления, как из известных посылок вытекают выводы, ибо субъект совершенно поглощен своим предметом и не чувствует своего раздельного от объекта бытия; когда же мы начнем думать о том, каким путем мы пришли к известным результатам в исследовании интересующего нас предмета, тогда самый интерес к предмету исчезает и наступает сознание раздвоения субъекта и объекта.

Итак, самонаблюдение есть единственный источник, в котором человек непосредственно знакомится с душевными переживаниями, и в то же время на этом источнике науки построить нельзя, ибо он не дает права на вывод общих положений, и объект, с которым человек знакомится, оказывается не подлинными объектом, не реальным душевным переживанием.

Так, обыкновенно, изображают дело противники самонаблюдения в психологии, и, без сомнения, доводы, приводимые ими, имеют большой вес и значение, однако, не в той мере, в какой это может показаться с первого взгляда.

Во-первых, самый термин «самонаблюдение» выбран весьма неудачно, ибо наводит на мысль о методичном наблюдении над собственными состояниями; такое наблюдение, конечно, невозможно; но уже Ф. Брентано в своей превосходной книге «Empirische Psychologie» предложил весьма удачное разграничение самонаблюдения (Selbstbeobachtung) от внутреннего восприятия (innere Wahrnehmung). Первое, т. е. методичное наблюдение за собственными состояниями, конечно, невозможно; но второе, т. е. внутреннее восприятие собственных состояний, есть несомненный факт. Несомненно, что мы не только испытываем известные переживания, но в то же время и сознаем их, как наши состояния, т. е., что объектами сознания могут стать не только предметы внешнего мира, но и внутренние состояния, которые мы рассматриваем, как переменчивые или текучие явления нашей души. Допустим ради простоты, что все содержание сознания состоит из одних представлений большей или меньшей сложности и ясности, т. е., что ни чувства, ни воля, как таковые, не могут стать объектом сознания, а лишь представление о чувстве или воле, и нам станет совершенно очевидным, что в сознании одновременно может находиться не один какой-либо ряд представлений, а несколько рядов, стоящих в более или менее тесной связи между собой, хотя, может быть, и не одинаково ясно сознанных. Представим себе, например, человека лгущего. Лжец от фантазера отличается тем, что хотя оба создают ряды представлений фантастических, несоответствующих действительности, но первый делает это с определенной целью, а именно, с целью скрыть истину, – в то время, как второй предается просто игре ассоциаций. Когда лгущий сочиняет свою ложь, он в то же время имеет сознание истины; таким образом в сознании лжеца протекают два ряда представлений – один, сознаваемый с меньшею степенью ясности, стоящий как бы на заднем плане, другой, – сочиняемый и сознанный вполне отчетливо. То же самое подтверждается размышлением над действием привычки. Когда мы совершаем какие-либо действия, нам непривычные, мы сначала должны думать, как их лучше совершить, следовательно, в сознании протекают два ряда состояний – потом же, когда сложилась привычка, первый ряд отступает и уступает место другому какому-либо.

Если гневающийся и не может наблюдать за своим гневом, то все же нельзя отрицать того, что он сознает свой гнев и может его впоследствии описать и отличить от других состояний. Самонаблюдение невозможно, но внутреннее восприятие доставляет знание о психических состояниях, которое и может служить основанием для выводов. Гневающийся, конечно, не может наблюдать за тем, как протекает его гнев, но он в каждый момент имеет совершенно отчетливое внутреннее восприятие своего гнева. Если бы кто-либо усомнился в этом и счел различение самонаблюдения от внутреннего восприятия софистической тонкостью, то ему стоит только припомнить, – оставаясь в границах того же примера, – что человек до известных пределов является господином своих состояний, что он имеет некоторый контроль над ними. Гнев наблюдать невозможно на себе самом, но сдерживать порыв гнева вполне возможно. – Вспыльчивый человек не мог бы раскаиваться в своей несдержанности, если бы не имел непосредственного знания своих состояний и воспоминания о них; и сдержанный человек не мог бы подавлять в себе подступающих порывов гнева, если бы не имел отчетливого знания, полученного путем внутреннего восприятия, о действии как самого гнева, так и тех противодействующих ему представлений о последствии гнева, которые приходится вызывать в сознание в борьбе с стихийным аффектом. Точно также все содержание логики, поскольку она касается не внутренней состоятельности и значимости мысли, а течения умственных процессов, заимствовано из показаний внутреннего восприятия…

Итак, нет никакого противоречия в том, чтобы испытывать известное психическое состояние и в то же время знать о том, что испытываешь его; напротив, указанная черта сознания есть основная его особенность, благодаря которой факты психической жизни становятся известными человеку. Таким образом, часть возражений, совершенно справедливых относительно самонаблюдения, отпадает и не имеет применения к внутреннему восприятию, несомненной основе всякого знания о психическом мире.

Этим, однако, вопрос о значении и ценности внутреннего восприятия не решен еще. Пусть внутреннее восприятие и является единственным источником наших сведений о душевных переживаниях, все же первое возражение, выставленное против самонаблюдения, сохраняет свою силу и по отношению к внутреннему восприятию, а именно, что путем самонаблюдения (а также и внутреннего восприятия) мы знакомимся лишь с собственными, – чисто индивидуальными, неповторяемыми переживаниями, а на них никак нельзя построить общегодной теории.

Индивидуальность и неповторяемость психических явлений представляет основное их свойство, засвидетельствованное внутренним восприятием, и с этим свойством психологу, конечно, приходится считаться; оно, однако, не исключает возможности построения общей теории. Без сомнения, психология никогда не станет, наукою в том смысле, в каком мы говорим, например, о науках, имеющих своим предметом неорганическую материю, но зато психология имеет перед ними одно великое преимущество – непосредственности и внутренней достоверности данных, полученных путем внутреннего восприятия. Понятия, под которые мы подводим явления внешнего мира, не применимы к душевным явлениям; нельзя в этой области достичь и той точности измерений, которая достижима в объективном мире, но отсюда еще не следует, что, вообще, никакой общей психологической теории быть не может. Индивидуальность психических явлений не исключает того, чтобы все живые существа, одинаково индивидуальные, имели общие между собой черты; неповторяемость же психических явлений тоже не представляет непреодолимого препятствия, ибо естественно предположить, что одинаковые условия вызывают сходные психические явления. Хотя в психологиях приводится много в научном отношении малоценного и недостаточно проверенного материала, но вряд ли можно утверждать, что все содержание психологии никакого научного значения не имеет.

Итак, если возможно знание о душевных явлениях путем внутреннего восприятия, но в то же время знание это слишком ограничено, то возникает вопрос о том, каким путем расширить его.

Психологии нет никакого основания стоять на точки зрения строгого солипсизма. Хотя внутреннее восприятие и говорит нам лишь о наших состояниях и о том, что всякая иная душевная жизнь, кроме нашей собственной, познается нами лишь при посредстве представлений о чужом Я и толкуется по аналогии с нашими душевными состояниями, но нет никаких оснований считать это толкование неправильным и необоснованным. Ведь и внешний мир познается нами путем представлений (положение Шопенгауэра – мир есть мое представление – безусловно истинно), точно также как и чужое одушевление; психология может указать условия, которые приводят нас к вере в независимое существование внешнего мира и чужого одушевления, но психологии нет никакого дела до вопроса о праве придавать представлениям объективное значение, – это задача гносеологии. Признание существования чужой душевной жизни и возможность толкования ее по аналогии с нашей собственной значительно расширяет пределы психологического исследования. Но расширение границ психологии возможно не только в смысле объективном, но и в области чисто внутренней. Внутреннее восприятие говорит нам лишь о том, что происходит в индивидуальном сознании в этот момент, но память сохраняет представление о предшествовавших состояниях и дает рефлексии возможность сравнения прошлых переживаний с настоящими, а благодаря сравнению – возможность нахождения общих черт.

Признание чужих психических миров, познаваемых по аналогии с нашим, расширяет, конечно, область психических исследований, но именно необходимость руководствоваться при исследовании аналогией ставит исследователю значительные трудности: если мы легко знакомимся с внутренним миром взрослого нормального человека путем языка, членораздельных звуков, жестов и выразительных движений – хотя все эти средства в той же мере служат раскрытию душевного мира, сколь и сокрытию его истинного содержания3, – то уже гораздо труднее понять все то, что уклоняется в какую-либо сторону от нормы. Гениальные люди обыкновенно бывают непоняты современниками, почти в такой же мере, как и ненормальные или умалишенные.

Между тем психическая жизнь тех и других для психологии должна представлять большой интерес. Понять гения – значить найти доступ к психологии творческого процесса; понять умалишенного – значить получить возможность заглянуть в процессы разложения душевной жизни. В том и другом случае психолог имеет дело с весьма сложным душевным миром. Не меньшее значение для понимания истории души представляет психический мир детей и животных, так как здесь все явления протекают в более простой и элементарной форме. Понять детский мир, конечно, нелегко, но психологу-аналитику в этом случае на помощь толкованию по аналогии приходят воспоминания о собственных прежних переживаниях; гораздо затруднительнее положение исследователя по отношению к животным; аналогия тут играет весьма незначительную роль, поэтому доступ к психике животных весьма ограничен. Талантливые наблюдатели, вроде Фабра, без сомнения, умеют изображать психическую жизнь животных, например, насекомых, в весьма ярких красках; но стоит только вспомнить недавно вышедшую книгу Карла Кралла, в которой сообщается, что лошади умеют извлекать кубические корни, чтобы вообще отнестись скептически к современной психологии животных. Правда, психическая жизнь животных должна быть гораздо более простой, чем человеческая, и если Шиллер утверждал, что в жизни человека есть два полюса, около которых все вращается4, то это гораздо более справедливо относительно жизни животных.

Мы указали на некоторые области явлений, способные расширить данные внутренних восприятий и обогатить материал психолога: мы далеко не исчерпали всего материала. Психология народов, толпы, вообще история способны дать исследователю весьма ценный и богатый материал. Подобному расширению и углублению подлежит и внутреннее восприятие. Мы уже указали на память, как на орудие психологического анализа. Современная психология не без успеха применяет и эксперимент, но само собой разумеется, что самый эксперимент возможен лишь при допущении внутреннего восприятия, как основного источника психологических сведений.

Г. И. Челпанов Об экспериментальном методе в психологии

В последнюю четверть столетия психология обогатилась новым методом исследования; она, по примеру наук о физической природе, стала пользоваться в своих исследованиях экспериментом, она, как теперь принято выражаться, сделалась экспериментальной.

Эксперимент сделался неизбежным спутником психологического исследования. Всюду в Европе и в Америке при университетах учреждаются лаборатории или «институты» для экспериментальных исследований психических явлений. Экспериментальные методы исследования начинают пользоваться таким повсеместным признанием, что едва ли в настоящее время найдется какой-либо психолог, который стал бы отрицать значение эксперимента в психологии. В настоящее время едва ли кто-нибудь из психологов стал бы противопоставлять исследованию при помощи экспериментальных исследований исследование при помощи самонаблюдения просто. Теперь едва ли кто-либо стал предлагать вопрос: «что в психологическом исследовании важнее, эксперимент или самонаблюдение?» С одной стороны, никто из психологов не отрицает первенствующей роли самонаблюдения в исследованиях психических явлений, хотя уже многие начинают говорить о необходимости «ограничения самонаблюдения»5. С другой стороны, никто не отрицает значения эксперимента, хотя очень многие убеждены, что применению эксперимента в психологии есть определенный предел6.

Благодаря применению эксперимента в психологии все содержание психологии расширилось: возникли новые отрасли психологии. Вообще, во всей психологии последнего времени, благодаря применению эксперимента, произошло такое глубокое изменение, что настоятельно необходимо дать совершенно определенный ответ на вопрос, какое значение имеет эксперимент в психологии, потому что ближайшая будущность психологии находится в зависимости именно от разрешения вопроса о пределах приложимости эксперимента в психологии.

Если еще лет 10– 15 тому назад можно было противопоставлять психологию экспериментальную психологии интроспективной, то в настоящее время для такого противопоставления нет никаких оснований. По отношению к эксперименту мы не можем говорить так, как говорили лет десять тому назад, что мы переживаем «кризис» в психологии. Кризис уже миновал. Эксперимент уже завоевал прочное положение в психологии, и тем не менее пределы его приложимости остаются невыясненными в достаточной мере. Этим вопросом мы и займемся в настоящей статье.

Прежде всего мы рассмотрим старое противопоставление – эксперимент или самонаблюдениe в психологии. Для этого нужно рассмотреть, что такое самонаблюдение и каково его отличие от внешнего наблюдения.

По отношению к самонаблюдению всегда возникало сомнение – действительно ли оно может считаться источником психологического познания, даже больше, может ли вообще самонаблюдение осуществиться во внутреннем опыте. Кажется, для такого сомнения есть место, если мы сравним «внешнее» наблюдение с тем, что мы называем внутренним наблюдением или самонаблюдением. Внешнее наблюдение осуществляется в том случае, когда наше внимание направляется на более или менее продолжительное время на какой-либо предмет или явление. Может ли подобное направление внимания иметь место во внутреннем опыте? В тот момент, когда мы для наблюдения какого-либо психического явления желаем направить на него наше внимание, его уже нет налицо. Поэтому при изучении психических явлений нам приходится оперировать только лишь с вспоминаемыми образами известных психических явлений, непосредственно же наблюдать то или иное психическое явление в нашем внутреннем опыте мы не в состоянии. Поэтому правильнее было бы вместо термина «самонаблюдение» употреблять термин «внутреннее восприятие»7, потому что термин «самонаблюдение» как будто притязает на то, чтобы быть поставленным наряду с внешним наблюдением, что фактически оказывается невозможным. Таким образом приходится признать, что в изучении психических явлений мы поставлены в необходимость вместо наблюдения пользоваться восприятием, а этот прием исследования связан с недостатками, которые вообще влечет за собой всякое восприятие воспоминаемых образов. Если мы вспоминаем образы, то эти последние возникают иногда в ослабленной форме, иногда мы вследствие забвения придаем им такие черты, которые им на самом деле не принадлежат. Ясно, что тот источник познания психических явлений, который называется «самонаблюдением», не свободен от недостатков, от которых свободно внешнее наблюдение.

Однако, следует заметить, что самонаблюдение при всех недостатках, присущих ему, отнюдь не может быть истолковано в том смысле, что психология должна строиться только на основании наблюдений над самим собой. Такое толкование понятия самонаблюдения было бы совершенно неправильно, потому что самонаблюдение предполагает также наблюдение над психической жизнью других существ. Если мы основным источником познания психических явлений считаем самонаблюдение, то это нужно понимать в том смысле, что психологические переживания других индивидуумов становятся для нас доступными только лишь потому, что мы переводим их на язык наших переживаний, на язык нашего самонаблюдения. Какой-то психолог, возражая против лабораторий по экспериментальной психологии, сказал: «Я ношу свою лабораторию с самим собой». Этим он хотел сказать, что в исследовании душевных явлений он ни в чем не нуждается, кроме самонаблюдения. Но такое выражение, даже если отрицать значение экспериментальной психологии, нужно считать неправильным, потому что если ограничиться только наблюдением своих собственных душевных переживаний, то мы эти последние воспринимаем с массою индивидуальных особенностей, не имеющих цены для науки, которая ищет общего, а не индивидуального. – Поэтому нужно считать, что самонаблюдение должно быть дополнено наблюдением других существ, которое в известном условном смысле может быть названо также объективным наблюдением. Самонаблюдение и наблюдение над другими должны быть соединены, и именно такой соединенный метод самонаблюдения и объективного наблюдения единственно может иметь научное значение. Таким образом совершенно ясно, что самонаблюдение не исключает объективного наблюдения, не исключает, разумеется, и применения эксперимента. Но, с другой стороны, и экспериментальное исследование необходимо предполагает самонаблюдение. Что эксперимент не только не исключает самонаблюдения, а, наоборот, необходимо его предполагает, это станет ясным, если мы рассмотрим смысл и сущность эксперимента.

Что такое эксперимент? Мы противополагаем его простому наблюдению. Если возникает какое-либо явление, свойства которого мы изучаем, направляя на него внимание, то это будет изучением при помощи простого наблюдения. Изучаемое явление возникает само собою, помимо нашей воли. К возникновению изучаемого явления мы относимся, так сказать, пассивно. Что касается эксперимента, то сущность его заключается в том, что к возникновению того или другого изучаемого явления мы относимся не пассивно и воспринимаем его не случайно, но, наоборот, относимся к нему активно, способствуя его возникновению. Мало того, мы не только способствуем возникновению явлений, но и видоизменяем условия, при которых совершается изучаемое нами явление. В этом заключается различие между простым наблюдением и экспериментом. Но понятие эксперимента в естествознании и в психологии употребляется в двояком смысле. Если моя активность в отношении к изучаемому явлению выражается в том, что я принимаю меры к тому, чтобы искусственно вызвать явление, которое я предполагаю исследовать, то это будет, конечно, эксперимент, но эксперимент в широком смысле слова. Более узкое понятие эксперимента заключается в следующем. Если, изучая какое-нибудь явление, я видоизменяю условия его возникновения и этим видоизменяю само явление, то это будет эксперимент в собственном смысле слова. Для пояснения различия между двумя видами эксперимента возьмем пример. Положим, я желаю разрешить психологический вопрос, как относятся дети к темноте? Для разрешения этого вопроса я затемняю ту комнату, в которой находятся дети, и наблюдаю, как реагируют дети на темноту. В этом случае, как это легко видеть, эксперимент заключается в том, что я вызываю или искусственно созидаю известное переживание, в данном случае темноты, и стараюсь проследить, какими свойствами обладает это переживание, вызывает ли оно, например, чувство страха или переносится равнодушно и т. п. Будем ли мы в этом случае иметь дело с экспериментом? Многие, пожалуй, станут это оспаривать, но, бесспорно, в данном случае мы имеем дело с экспериментом, хотя и в широком смысле слова. Приведенный только что случай отличается от простого наблюдения. Если бы я случайно увидел, что ребенок, оставшийся в темноте, обнаружил чувство страха, то это было бы, конечно, простым наблюдением. Если же я преднамеренно, с целью изучить влияние темноты на душевное состояние ребенка, своим вмешательством вызываю его, это уже, бесспорно, эксперимент.

В естествознании и психологии, когда мы говорим об эксперименте, то, обыкновенно, имеем в виду эксперимент в узком смысле слова: мы видоизменяем условия возникновения явления, этим производим изменение самого явления, а благодаря этому последнему мы имеем возможность изучить свойства самого явления. Для этого, конечно, необходимо знать условия возникновения явлений. Для пояснения этого вида эксперимента и возьмем в пример, так называемую, Мюллеровскую иллюзию. Мы имеем две равные линии, из которых каждая ограничена двумя углами, направленными в разные стороны. Одна линия кажется длиннее другой. Возникает вопрос, отчего это происходит? Каковы причины иллюзии? Мы можем сделать всевозможные предположения. Может быть, иллюзия происходит от того, что линии параллельны, находятся рядом, или оттого, что промежутки заполнены, наконец, оттого, что линии ограничены углами, так что, если бы они были ограничены какой-нибудь другой фигурой, то иллюзии, может быть, и не было бы. Мы можем вызвать изменение условий, которые являются причинами иллюзии, и посмотреть тогда, благодаря чему она возникает. Я предполагаю прежде всего, что иллюзия возникла оттого, что линии параллельны; устраняю параллельность, – иллюзия остается. Может быть, если бы линии были ограничены не углами, иллюзии не было бы. Заменив углы дугами, видим, что иллюзия остается по-прежнему. Может быть, она исчезнет, если мы возьмем вместо двух углов по одному, но и здесь иллюзия не исчезнет и т. д. На этих примерах мы видим, как можно видоизменять условия, при которых совершается психическое явление – для того, чтобы исследовать причину его. Такое изучение, как мы видели выше, называется экспериментальным, и именно это есть второй вид эксперимента.

Возьмем ли мы изучение психических явлений в первом смысле или во втором, мы увидим преимущества изучения при помощи эксперимента сравнительно с изучением при помощи простого наблюдения.

Первое преимущество заключается в следующем: при простом наблюдении мы имеем дело с явлением случайным, не повторяющимся, которое мы даже не всегда можем изучить как следует. Эксперимент дает возможность повторять явления и тем самым всесторонне изучать их. Например: мы можем изучить какое-либо психическое явление в области зрительных ощущений, восприняв его случайно; вследствие этого нам может быть придется наблюсти его один раз на протяжении многих лет, между тем, если мы изучаем это явление экспериментально, то мы можем вызывать его столько раз, сколько понадобится. Это явление мы можем много раз повторять и благодаря этому последнему обстоятельству мы можем направлять наше внимание на особенно интересные для нас стороны его. Это последнее обстоятельство приближает психологию в известном смысле к естествознанию. В самом деле, натуралист может всегда вернуться к предмету, который он изучал вчера, неделю, год тому назад, – для психолога же нет такой возможности без эксперимента.

То обстоятельство, что мы можем, видоизменяя условия возникновения явления, изучать изменение самого явления, дает возможность установить в данном явлении причинное соотношение. Если бы не могли видоизменять условий, при которых совершается изучаемое явление, то мы не были бы в состоянии установить причинной связи психических явлений. Таким образом мы можем установить причинную связь психических явлений главным образом благодаря эксперименту. Далее, в экспериментальном изучении мы имеем возможность, изучая психические проявления множества индивидуумов, и притом при различных условиях, выходить за пределы индивидуальных различий, тогда как при исследовании при помощи индивидуального самонаблюдения мы всегда склонны придавать всеобщность индивидуальным психическим особенностям.

Наконец, то, что делает психологические эксперименты особенно ценными для науки – это возможность повторения их при одинаковых условиях. Это значит, что то или иное психическое явление может быть изучаемо при одинаковых условиях в различных местах, в различное время и различными лицами. Эксперимент, который был несколько лет тому назад произведен в Калифорнийском университете, может быть в настоящее время повторен где-нибудь в России при совершенно тождественных условиях. Это – характерная, существенная особенность эксперимента, которая несвойственна простому наблюдению. Поэтому если встречаются где-либо такие эксперименты, которые не могут быть повторены, то мы вправе сказать, что они не имеют научного значения. Так, например, в книге «Экспериментальные исследования о непосредственной передаче мыслей» доктора Котика указаны такие эксперименты, которых никто кроме автора, не мог бы повторить. Итак, эксперимент позволяет изменять условия явления, повторить его, и в этом заключаются бесспорные преимущества экспериментального исследования перед простым наблюдением.

Но при обсуждении вопроса об экспериментальном методе исследования в психологии весьма важно выяснить, что общего между экспериментом в психологии и экспериментом в естествознании. Характерным признаком эксперимента в естествознании является то, что в нем применяется измерение. Спрашивается, возможно ли измерение психических процессов в том смысле, в каком оно возможно в естествознании. Сами психические процессы прямо не могут быть измеряемы; они всегда измеряются косвенно через посредство измерения раздражения, но, во всяком случае, они измеряются8. В данный момент для нас важно отметить, что к психическим процессам можно применять числовые выражения. В этом смысле можно сказать, что психические процессы могут быть измерены, даже если бы это измерение происходило через посредство измерения физических процессов. Вся современная психология полна фактами этого рода. Можно измерить явления памяти, можно измерить внимание, ощущения и т. п. Правда, эти измерения не обладают той точностью, которая присуща измерениям в области физических знаний, но тем не менее они имеют весьма важное научное значение. Применение числа к психическим явлениям имело огромное значение для развития психологии. Благодаря тому, что были найдены способы измерения чувствительности, памяти, внимания и т, п., оказалось возможным возникновение такой важной отрасли психологии, как индивидуальная психология9. Но не следует думать, что эксперимент применим только там, где могут быть определяемы количественные отношения. Экспериментальное исследование возможно и там, где определяются исключительно качественные отношения, и это сделается вполне понятным, если мы примем в соображение сущность эксперимента, которая нами была выяснена выше.

Вследствие того, что психические явления измеримы, в исследовании психических явлений оказывается возможным применение статистических методов, которые оказались такими плодотворными в изучении социальных явлений и в биологии, в применении к психологии они оказались столь же плодотворными. Следует обратить внимание на понятие коллективного предмета (Kollectivgegenstand), которое вообще употребляется в статистике, но которое в особенности применимо к предметам психологического исследования. В психологии, как и в естествознании, мы можем мыслить или просто единичный предмет, или класс таких предметов. Этот класс может образоваться вследствие того, что предметы объединены каким-либо сходством, когда они образуют, например, род или вид. Они могут объединяться и иначе, если они, например, могут получать какое-либо численное выражение. Тогда это будут предметы, которые группируются около каких-либо средних величин. Возьмем в пример из области психологических исследований, так называемую, простую реакцию. Одна реакция есть индивидуальный предмет. Этой реакции соответствует какая-либо величина времени у данного индивидуума. Несколько реакций могут представлять коллективный предмет, если их времена группируются около какой-либо средней величины, которые могут быть изображены при помощи диаграммы, если принять во внимание частоту повторения указанных времен реакций. Эта диаграмма уже является выражением коллективного предмета, и это будет реакция, свойственная данному индивидууму. Реакция, понимаемая как коллективный предмет, становится как бы единичным предметом. Ее можно трактовать, как единичный предмет, хотя на самом деле она обозначается множеством цифр. Конечно, распределение может быть различным. Может быть, симметрическая кривая, может быть, асимметрическая, может быть, волнообразная кривая. Но все эти диаграммы свидетельствуют об одном, именно, что те или другие психические явления могут быть объединены в одно целое, и могут быть обрабатываемы с точки зрения статистики и теории вероятности.

Вся, так называемая, психофизика, т. е. определение порога раздражения и определение взаимного отношения между раздражением и ощущением основывается на понятии коллективного психологического предмета10.

Мы видели, каково отношение эксперимента к простому наблюдению: простое наблюдение есть такое исследование психических явлений, при котором мы имеем дело с явлениями, представляющимися нам случайно: если же мы наблюдаем явления не случайные, а вызываем их сами и, кроме того, изменяем условия, при которых явления совершаются, то мы изучаем явления способом экспериментальным.

Нам необходимо познакомиться с классификацией методов экспериментального исследования потому, что при детальном рассмотрении их можно лучше понять сущность экспериментального метода.

Вундт делит экспериментальные методы исследования на следующих три класса: 1) метод раздражений, 2) метод выражений и 3) метод реакций11.

1. Метод раздражений сводится к следующему. Мы предлагаем испытуемому субъекту то или другое физическое раздражение, чтобы при его помощи вызвать то или другое психическое состояние. Например, мы предлагаем субъекту какое-нибудь звуковое раздражение и вызываем в нем ощущение звука. Это раздражение мы можем изменять и соответственно с изменением раздражения мы можем вызывать изменение в психическом состоянии испытуемого субъекта.

Характерная особенность рассматриваемого метода заключается в том, что, изменяя раздражение, мы изменяем соответствующее ему психическое состояние, и таким образом определяем причины психических явлений.

Второй метод называется методом выражений и заключается в следующем. Всякий психический процесс получает определенное физиологическое выражение во внутренних или внешних органах. Переживая известное чувство, мы замечаем, например, что у нас изменяется дыхание, изменяется деятельность сердца и т. д. Если бы мы умели изучать эти выражения психических состояний, то мы могли бы сделать предположение относительно природы самих психических состояний. Задача заключается в том, чтобы по физиологическим выражениям построить теорию психических процессов.

Но как можно изучать выражение тех или иных психических состояний? Метод исследования заимствован из физиологии, которая указывает способы регистрирования изменений в процессах дыхания, кровообращения, деятельности сердца, пульса и т. п. Эти изменения пульса, дыхания и т. п. мы можем регистрировать и тогда, когда мы переживаем какое-нибудь определенное чувство, например, чувство страдания, удовольствия и т. д. Мы вызываем у испытуемого субъекта чувство удовольствия, заставляя его, например, вдыхать ароматические вещества. Удовольствие вызывает расширение сосудов, усиливает деятельность сердца и т. п. Эти изменения могут быть зарегистрированы при помощи указанных приемов. При помощи метода выражений мы имеем, таким образом, возможность изучать изменения психического состояния в их выражениях. Изучая выражения, мы можем изучить и само психическое состояние.

Третий метод есть метод реакции, представляющий соединение метода раздражений с методом выражений. Я предупреждаю то лицо, над которым произвожу эксперимент, что он воспримет какое-либо раздражение, например, услышит какой-либо звук, и что он должен, как только услышит звук, произвести реакцию, т. е. привести в движение, например, палец, нажать пальцем на пуговку телеграфного ключа. Мы имеем возможность измерить промежуток времени, лежащий между началом действия раздражения и реакцией. Этот промежуток времени дает возможность судить о природе психического процесса, лежащего между восприятием раздражения и реакцией на него. Продолжительность времени реакции служит характеристикой самого процесса реакции.

Применение метода выражения для исследования психических процессов дало начало той отрасли психологии, которая носит название объективной психологии12. В последнее время это понятие (объективной психологии) пользуется таким широким распространением, что начинают говорить о необходимости ограничить интроспекцию на том основании, во-первых, что очень многое из того, что входит в область психологии, не входит в область интроспекции; во-вторых, на том основании, что признаком психического явления может быть не только то, что входит в область сознания, но и, например, целый ряд подсознательных явлений, которые не входят в сознание, но относительно которых не может быть сомнения в том, что они суть явления психические. Наконец, например, физическое утомление точно также является признаком психического явления. Это объективное выражение является материалом для так называемой объективной психологии.

В связи с объективной психологией в последнее время выделяется еще одна отрасль психологии, которая называется психодинамикой – или динамической психологией13. Динамическая психология занимается изучением превращения физической энергии, которая находится в связи с тем или другим видом психической деятельности. Леман определяет психодинамику, как точное изучение количественного влияния одновременных или последовательных умственных состояний одного на другого. По его мнению, в измерении энергии мы имеем единственное средство узнать о взаимоотношении высших психических процессов, т. е., по его мнению, для того, чтобы определить количественное отношение между высшими умственными процессами, нужно измерить энергию, которая истрачивается при переживании тех или иных высших умственных процессов. Для измерения динамических эквивалентов психических процессов имеются следующие основания. Параллельно с психическими процессами совершаются определенные химические процессы. И так как химическим процессам соответствует определенный эквивалент энергии, то вполне ясно, что этот эквивалент энергии может быть измерен, и таким способом можно получить известное представление о тех процессах, которые происходят в сознании. Но параллелизм можно провести еще дальше, если сказать, что химическим процессам соответствуют те или другие изменения в кровеносной деятельности. В самом деле, калориметрические эксперименты показали, что изменения скорости пульса находятся в тесной связи с изменениями в химических процессах, а отсюда ясный вывод, что изучение изменений кровеносной деятельности дает возможность проследить и связь между психическими деятельностями. В этом давно можно было убедиться из анализа продуктов сгорания и при помощи калориметрических экспериментов14.

Но как можно было бы при помощи измерения энергии определить меру того или другого психофизиологического процесса? Это, по мнению Лемана, возможно потому, что психофизиологические процессы, как бы они ни были сложны, подчиняются законам энергии. «Психофизиологические процессы, говорит Леман, могут осуществляться только на счет других форм энергии, – в данном случае на счет химической энергии мозга. Отсюда следует, что два одновременных процесса, которые возникают благодаря превращению данного количества энергии, должны взаимно друг друга угнетать»15. Один психический процесс в этом случае может быть назван угнетающим, а другой – угнетаемым. Обозначим первый при помощи символа А, а второй – при помощи символа В. Процесс В угнетается процессом А. Степень угнетения В является мерой процесса А.

Для пояснения того, как можно измерить психический процесс при помощи измерения угнетения, возьмем пример. Пусть испытуемый складывает ряд однозначных чисел до ста. Это пусть будет процесс угнетаемый. В качеств угнетающей работы мы воспользуемся ударами метронома, именно, мы предъявим требование, чтобы испытуемый при каждом ударе метронома ставил точку в ряду слагаемых. Само собою разумеется, что испытуемый, поставленный в необходимость совершать добавочную работу (слушать удары метронома и проставлять точки), будет отвлекаться от своей основной работы – сложения – и выполнять эту последнюю менее совершенно. Если мы будем определять то количество сложений, которое испытуемый будет совершать при наличности угнетающей работы, то мы измерим силу угнетения. Из этого видно, что количественное измерение в этой области может служить мерой психической деятельности16.

Такова идея той отрасли экспериментальной психологии, которая носит название психодинамики.

Объективная психология, по-видимому, открывает совсем новые перспективы для исследования психических явлений. Один из сторонников объективной психологии, именно, г. Костылев в своей книге «Кризис экспериментальной психологии»17 находит, что современная экспериментальная психология пошла по неправильному пути, она стала заниматься исследованием не того, что следует. Нужно было исследовать не психические процессы, а соответствующие им физиологические. «Нужно было исследовать нервный ток, который, проникая в корку головного мозга, порождает ощущение, нужно было открыть те внутримозговые процессы, которые соответствуют колебаниям ощущения. Вместо того, чтобы изучать эти последние процессы, психофизика занялась измерением ощущения и таким образом пошла по совершенно ложному пути»18.

Психология давно уже не говорила таким языком. Но для нас весьма важно отметить те окончательные выводы, к которым приходит объективная психология, потому что они делают для нас ясным и самую правомерность понятия объективной психологии. «Истинная задача экспериментальной психологии, говорит г. Костылев, состоит в познании самой природы психических явлений, их локализации и связи, соединяющей их с организмом»19.

Локализация психических явлений и связь, соединяющая их с организмом, – это понятия физиологические, а не психологические. Но г. Костылев идет дальше. Он просто отождествляет психическую деятельность с рефлективной и находит, что «отождествление психизма с рефлективной деятельностью оправдывается в психологии». «В работе, которая поставляет целью превращение психологии в науку чисто объективную, Бехтерев признает, что всякий психический акт может быть представлен как рефлективный акт, который, достигая корки мозга, оживляет там, благодаря ассоциативным связям, следы предшествующих возбуждений, которые, в конце концов, определяют нервный разряд»20.

Однако, хотя г. Костылев так определенно высказался в пользу отождествления «психизма с рефлективным актом мозга», он очень далек от отрицания роли интроспекции в психологии. «Экспериментальная психология будущего не будет исключительно объективной, как этого, по-видимому, желает Бехтерев. Я не вижу основания держаться объективного изучения функционирования рефлексов. Я считаю чрезвычайно важным изучение наряду с этим при помощи интроспекции процесса их группирования, который приведет нас от зачаточной умственной деятельности ребенка к бесконечно сложному сознанию взрослого»21.

Это признание совершенно ясно свидетельствует о несостоятельности самого понятия объективной психологии.

Нужно считать совершенно правильным утверждение, что изучение объективных выражений психических процессов способствует познанию психических явлений, но обозначение такого рода исследований объективной психологией способно ввести в заблуждение. То, что в настоящее время называют объективными признаками психических явлений и то, что, по-видимому, дает право на существование особой объективной психологии, было признано и в прежней экспериментальной психологии.

Вполне можно согласиться с утверждением Доджа, что признаком того или иного психического состояния является не только то, что может быть в нашем сознании, но равным образом и объективно запечатлеваемые признаки. Но ведь эти объективно запечатлеваемые признаки имеются во всяком экспериментальном исследовании. Например, я произвожу движение реакции. В самонаблюдении я нахожу только представление волевого импульса и произведенного движения. Но этим далеко не исчерпывается то, что мы называем простой реакцией. Она имеет еще признаки, которые открываются при помощи объективного измерения времени. При помощи этого последнего мы получаем длительность реакции, время, которое в нашем сознании не имеется налицо. Время реакции в данном случае есть объективный признак психического процесса. Таким образом, совершенно правильно утверждение, что те или другие процессы могут иметь признаки, которые нами субъективно не переживаемы, но могут быть объективно зарегистрованы, и это последнее может быть названо признаком того или иного психологического процесса, но все же следует помнить и в этом случае, что хотя мы и изучаем объективные признаки, но это суть признаки психического процесса. В этом смысл всякое применение эксперимента есть не что иное, как оперирование с объективными признаками. Как мы видели, при помощи метода раздражений мы изучаем изменение раздражений и по изменению этих последних мы судим об изменениях психического процесса Таким образом ясно, что объективное изучение и субъективное идут всегда рука об руку.

В недавнее время эксперимент получил неожиданное применение в исследовании высших умственных процессов (суждения, умозаключения, мышления понятий, вообще процесса мышления), говорю «неожиданное», потому что раньше неоднократно высказывалось убеждение, что эксперимент может применяться только к элементарным психическим процессам. Экспериментальные приемы исследования высших умственных процессов вызвали возражение со стороны такого выдающегося психолога, как Вундт. Поэтому чрезвычайно важно определить, какое место в психологии занимают эти исследования, являются ли они, как эксперименты, заслуживающими внимания.

Но в чем заключаются исследования высших умственных процессов. Поясню при помощи примера. Я желаю, например, изучить природу процесса, называемого суждением. Если бы я захотел исследовать этот процесс по прежнему способу, то я поступил бы так. Я представил бы какой-нибудь процесс суждения, как я его переживаю в своем сознании, затем другой, третий процессы, и на основании этого сделал бы вывод относительно природы суждения вообще. В настоящее время психологи находят, что для разрешения этого вопроса следует в лаборатории производить систематический опрос над другими лицами. Испытуемому субъекту предлагают вопрос, на который он дает ответ в форм суждения, высказанного или невысказанного, в форме «да» или «нет». Другими словами, субъект должен пережить то психическое состояние, которое называется сознанием суждения. После того, как он составил суждение, ему предлагают описать, что было в его сознании, когда он составлял суждение или переживал то психическое состояние, которое называется созиданием суждения. Если я произведу такого рода эксперимент над одним, другим, третьим, четвертым и т. д. субъектами, у меня накопится материал, на основании которого я могу сделать выводы относительно природы суждения. Такого рода опыты впервые начали производиться в Вюрцбургской лаборатории профессора Кюльпе.

Независимо от Кюльпе, такого же рода экспериментальные исследования процесса мышления производил французский психолог Бинэ; он для этой цели воспользовался очень простым способом. Он задавал своим маленьким дочерям вопросы, на которые они должны были давать ответы, и просил сообщать, что у них есть в сознании, когда он думают о том или ином предмете. Для того, чтобы получить представление о том, как он вел эти исследования, я приведу выдержку из его протоколов22. Он дает одной дочери своей (Арманд) такую задачу: «Я говорю ей название Ф… Это – имя лица, очень хорошо знакомого, которое прослужило у нас в доме в течение шести или семи лет, и которое мы видим от времени до времени раз пять или шесть в год. Арманд, после некоторых попыток представить себе Ф., оставляет попытку и говорит: это суть только мысли, я другого ничего себе не представляю. Я мыслю, что Ф. была здесь (когда она жила у нас в доме), и что она теперь в В., но я не имею никакого образа. Я думала, что я имею образ, но я такого образа не нашла». Бинэ произносит слово «tempête» (буря). Его девочка должна сказать, что она себе представляет, когда мыслит понятие, обозначаемое этим словом. Девочка по выполнении этой задачи говорит: «Я ничего себе не представляю. Так как это не есть предмет, то я себе ничего не представляю. На этот раз я сделала усилие, но я образа все-таки не имела». По поводу слова «favorit» (любимец) испытуемая сообщает: «Это мне ничего не говорит. Я совсем ничего не представляю. Я говорю себе, что это обозначает то одну, то другую вещь. Но в то время, как я ищу, никакой образ не появляется». Из этих исследований оказалось, что есть мысли без образов. Сам по себе этот вывод представляет огромную важность.

Метод Вюрцбургской лаборатории напоминает метод Бинэ с той только разницей, что исследования производились над людьми психологически образованными, – приват-доцентами, профессорами, а потому задачи были сложнее, но выводы получились те же самые.

Для того, чтобы показать, как производились эти исследования, я возьму выдержку из их протоколов. Руководитель опытов произносит какое-либо предложение; испытуемый должен, выслушав это предложение, сказать, понимает он его или нет. Если понимает, то должен описать то, что он пережил. Вот, например, предложение, которое руководитель читает испытуемому. «Понимаете ли вы следующее предложение: нужно быть столько же сострадательным, сколько и жестоким, чтобы быть тем или другим». Через 27 секунд получается ответ – «да». Затем испытуемый субъект описывает переживаемое: «Сначала я почувствовал себя беспомощным перед этой фразой, наступило искание, которое носило характер повторного восприятия обеих частей приблизительно так, как если бы я спрашивал, как можно быть жестоким, чтобы быть сострадательным, и наоборот. Внезапно меня осенила мысль, что исключительное положение того или другого понятия исключает само себя, одно с другим тесно связано, одно предполагает другое, то или другое может существовать вследствие контраста. То, что здесь пришлось передать многими словами, в мысли представляло один акт. Тогда все положение осветилось и я понял его». Таким образом, испытуемый утверждает, что понял мысль в одном акте, а между тем традиционная психология учит, что здесь должно быть много процессов. Этот результат представляет, несомненно, огромную важность еще в том отношении, что доказывает возможность состояний сознания, имеющих не конкретный характер. Этот вывод опровергает, по-видимому, то, что до сих пор являлось общепризнанным в психологии23.

Подобные эксперименты производились во многих лабораториях Европы и Америки. Нам следует выяснить, можно ли эти эксперименты считать научными, можно ли признать, что экспериментаторы стоят на правильном пути. Первый возразил против них Вундт. Он осуждает этот метод, называет его ненаучным. «Эти так называемые эксперименты, говорит Вундт24, даже не суть эксперименты в том смысле, который выработан естествознанием и воспринят психологией. Этому последнему понятию в качестве самого существенного признака принадлежит целесообразное, сопровождаемое возможно благоприятным состоянием внимания созидание и изменение явлений. Если же кому-нибудь предлагают неожиданные вопросы один за другим и заставляют его обдумывать какие-либо проблемы, то это не есть ни целесообразное вмешательство, ни планомерное изменение условий, ни наблюдение при возможно благоприятном состоянии внимания. Закономерное изменение условий того или иного процесса совершенно отсутствует, – и условия наблюдения так неблагоприятны, как только возможно, потому что наблюдателю внушается, что он должен воспринять воздействие впечатлений очень сложных, при том в присутствии других, его наблюдающих лиц». Далее Вундт говорит: «Лицо, над которым производится эксперимент, находится в неблагоприятных условиях: оно должно в одну и ту же минуту переживать нечто и наблюдать переживаемое. При таких условиях внимание не может работать с достаточной интенсивностью: оно разделяется между переживаемым и тем, что надо воспринять»25.

Это возражение неосновательно, потому что во всяком психическом эксперименте мы имеем дело с тем же самым: мы сначала воспринимаем и затем воспроизводим то, что воспринимали. Во всяком психологическом эксперименте мы оперируем с образами воспринимаемыми. В этом отношении эксперименты в области мышления ничем не отличаются от других экспериментов.

Но самое веское возражение Вундта заключается в следующем. Эти эксперименты отличаются от психофизических тем, что в последних мы имеем дело с раздражением, которое мы можем изменять по нашему плану произвольно, можем видоизменять условия, при которых протекает психический процесс, а в этих экспериментах мы этого делать не можем. Ошибочность метода состоит, таким образом, в том, что мы не можем планомерно варьировать и повторять переживаемое, чтобы обеспечить достоверность высказываемого. Когда я задаю испытуемому какой-либо вопрос, то процесс в уме испытуемого находится вне моей власти. В психофизических экспериментах я до известной степени властвую над экспериментом, потому что, видоизменяя раздражение, я в то же время видоизменяю и самый психический процесс. В этих же экспериментах процесс протекает по-своему; я жду, когда процесс закончится, и испытуемый субъект расскажет мне о нем. Этим, конечно, эксперименты над высшими умственными процессами решительно отличаются от обычных психофизических. Последний аргумент Вундта имеет, действительно, значение. Согласимся с Вундтом, что в экспериментах этого рода психический процесс не находится в нашей власти, мы не можем производить в нем изменений. В них есть существенное отличие от тех экспериментов, которые называются психофизическими, главным образом, в том отношении, что в них не допускается никакого измерения, но ведь следует признать, что эксперимент мы имеем не только в том случае, когда может быть производимо измерение, но и в том случае, когда мы определяем качественные отношения. – Здесь же эксперимент служит только для того, чтобы установить факты. Мы, конечно, должны будем признать, что эксперименты этого рода менее совершенны, т. е. приводят к менее определенным результатам, чем эксперименты психофизические, но тем не менее они имеют очень важное значение именно потому, что они служат для установления фактов мыслительной деятельности. Посредством этих приемов исследования нельзя измерить явлений, но вполне возможно установить факты.

Кроме того, в них все же есть признаки, сближающие их с экспериментом в собственном смысле слова. Прежде всего мы можем по произволу вызвать любой мыслительный процесс; по желанию мы можем повторить его, – правда, не совсем в том виде, в каком мы его переживали, но все же можем повторить приблизительно в том же виде. Благодаря этим обстоятельствам мы можем избежать тех недостатков, которые присущи исследованию при помощи простого самонаблюдения. В силу этих соображений мне кажется, что названные нами экспериментальные методы исследования высших умственных процессов в будущем могут оказаться чрезвычайно плодотворными. Но при этом следует сделать весьма важную методологическую оговорку. Эксперименты этого рода могут сделаться плодотворными только в том случае, если в них в качестве испытуемых принимают участие лица психологически образованные. Это исследование высших процессов мышления, воли и т. п. имеет то важное значение, что возвращает психологию на почву чисто психологического исследования.

Есть еще один вид экспериментов, которые можно назвать коллективными экспериментами. Коллективные эксперименты производятся одновременно над большим числом лиц и по преимуществу в школах. Но коллективные эксперименты только в том случае могут иметь бесспорное научное значение и приобрести достаточную точность, когда результаты переживаний получают определенное выражение и когда именно интерес исследователей сосредоточивается на этих продуктах переживания, а не на особенностях самого переживания, потому что в массовых экспериментах утрачиваются индивидуальные различия психических переживаний, которые в большинстве случаев представляют большой интерес. Например, при исследовании памяти при помощи коллективных экспериментов можно определить количество выучиваемого, но не может быть определена особенность этого психического переживания26.

Мы имеем теперь достаточно данных для ответа на вопрос, каково значение экспериментальной психологии, и каково ее место в общей системе психологии. Между экспериментальным методом и так называемым методом самонаблюдения противоречия нет; один метод не исключается другим. Главное значение эксперимента состоит именно в том, чтобы сделать самонаблюдение более точным. Если иногда говорят, что экспериментальная психология имеет ограниченное значение потому, что она может изучать лишь простейшие психические явления, то на это следует заметить, что, конечно, в настоящее время мы можем изучать экспериментально лишь простейшие психические явления, но ведь принципиально не исключается возможность того, что впоследствии и сложные психические явления удастся подвергнуть экспериментальным исследованиям. Впрочем, следует отметить, что есть психические процессы, которые по самой своей природе исключают возможность экспериментального исследования. Таковы, например, чувства моральное и религиозное. Они не подлежат экспериментальному исследованию потому, что их нельзя вызывать, как это обыкновенно делается в эксперименте. Они сохраняют свой специфический характер и свою чистоту только в том случае, если возникают в реальном переживании, без искусственного их вызывания. Таковы пределы применения эксперимента.

Следует заметить, что какой-либо отдельной «экспериментальной» психологии нет. Нельзя говорить, что существуют две психологии – экспериментальная и основывающаяся на самонаблюдении. Экспериментальной психологии в собственном смысле не существует, – есть только экспериментальный метод исследования психических явлений. Еще очень недавно делались попытки выделить экспериментальную психологию в самостоятельную отрасль. Если такой процесс выделения и существует, то следует отметить, с другой стороны, что и экспериментальная психология все больше и больше входит в общую психологию27.

Г. П. Зеленый Современная биология и психология

Быстрый рост наук физических оказал несомненное влияние на изучение психических явлений. С одной стороны заметны попытки психологов внести в психологию приемы и методы, применяющиеся в физических науках; с другой стороны, физиологи стали прямо претендовать на психические явления, как подлежащие их ведению. Особенно ярким выразителем последних был у нас в России Сеченов, своими сочинениями оказавший огромное влияние на течение мысли и мировоззрение русской интеллигенции: Сеченов28 высказывался, например, так: «Ясной границы между заведомо соматическими, т. е. телесными, нервными актами и явлениями, которые всеми признаются уже психическими, не существует ни в одном мыслимом отношении».

Затем он считал чувствование, сознательный фактор, средним членом рефлексов и т. п.

Другие физиологи, не высказывая прямо таких взглядов, на деле опирались на них, пытаясь в своих исследованиях ввести психические явления в круг исследуемых явлений.

Тем временем в биологии определилась новая ее отрасль – изучение реакций животных на внешнюю среду, а именно, тех сложных реакций, из которых составляется то, что мы называем поведением животных. Американцы называют изучаемые ею явления метким термином «animal behavior».

На изучение этих реакций направились усилия ученых разных специальностей: зоологии, сравнительной психологии и физиологии. Усилия эти и привели к накоплению большого количества знаний. Исследования эти приняли такое направление, что психические явления стали все более и более исключаться из ведения естествоиспытателей, как это будет видно из дальнейшего.

Даже те исследователи, которые ставят своей конечной целью именно психику (представители сравнительной психологии), и те ходом своего исследования невольно отстраняются от задач психологии, часто сами того не сознавая.

I

Разбирая всю совокупность реакций животного на внешнюю среду, мы можем подразделить их на две группы: одна группа давно уже изучается физиологами под именем рефлексов, таковы, например, мигание при раздражении глаз, чихание и кашель при раздражении дыхательных путей, отделение слюны при раздражении полости рта и т. под. К другой группе относятся все остальные реакции, которые в повседневной жизни и отчасти в науке считают результатом психической деятельности животного и из которых складывается то, что мы называем поведением.

Разнообразие этих явлений так велико, что затруднительно найти несколько таких примеров, которыми иллюстрировалась бы вся сумма их. К ним, например, относятся: прибегание животного к пище, нападение на других животных, убегание от опасных предметов и т. д. и т. д.

Рефлексы, которые отнесены к первой группе, давно уже изучаются физиологами и не о них будет идти речь. Нас интересуют те реакции, которые я отнес ко второй группе.

Как они изучаются и как их надо изучать?

Когда мы изучаем те простые реакции, которые названы рефлексами, то мы устанавливаем законосообразную связь между внешним проявлением реакций (в наших примерах – отделение слюны, мигание век) и процессами в нервной системе. Такого рода реакция считается нами понятою тогда, когда нам станут известны все те нервные процессы, которые имеют здесь место. При изучении рефлексов мы пытаемся выяснить себе соотношение между раздражением и ответной реакцией, ход и характер процессов возбуждения и торможения, происходящих при этом в нервной системе, и как дальнейший этап исследований, узнать физико-химические процессы, лежащие в основе нервных явлений.

Возьмем для примера такой рефлекс, как отдергивание лягушкой (хотя бы и обезглавленной) лапки в ответ на раздражение кожи. Подвергая анализу эту реакцию, мы отметим, что сначала произошло раздражение чувствительных нервных окончаний, заложенных в коже. Возникшее в нервных окончаниях нервное возбуждение передалось затем по чувствительным нервам в мозг. Здесь нашему анализу подвергнется путь, который возбуждение будет проходить, равно как самый характер возбуждения и сопутствующие ему процессы торможения. Из мозга возбуждение передается по двигательным нервам в мышцы и в результате получится ответное движение, т. е. отдергивание лапки. Вот весь процесс, который подвергается нашему анализу. Но это только первый этап исследования. В дальнейшем нам надо выяснить, что такое процессы возбуждения и торможения, какова их физико-химическая природа, и тогда задача физиолога будет закончена.

На этом примере мы видим, чтó физиолог называет рефлексом: это – такая ответная реакция организма на раздражение, которая совершается при посредстве нервной системы, причем происходит передача возбуждения по центростремительному нерву в центральную нервную систему, а оттуда по центробежному пути в тот или иной рабочий орган (мышцы или железы).

Как видно, формула эта достаточно широка, чтобы подвести под нее почти всякую нервную реакцию организма на внешнюю среду. Но часть физиологов, равно как психологи, прибавили к этой формуле одно слово, которое в сильной степени меняет все дело. Именно, рефлексами они стали называть только те реакции, которые совершаются «непроизвольно», выделивши в особую группу другие реакции, как «произвольные», «сознательные».

И вот, в результате такого подразделения «сознательные» реакции остались вне круга исследований физиологов. Хотя многие физиологи и считали, что психические явления также подлежат изучению физиолога; хотя часто при объяснении этих реакций прибегали к психологическим толкованиям, но, несмотря на это (а, вернее, благодаря этому), фактически эти сознательные реакции остались без обстоятельного экспериментального анализа.

Еще Сеченов29 пытался ввести и так называемые психические реакции в круг исследований физиолога. Он, как известно, высказал взгляд, что психические реакции – это те же рефлексы. Но его взгляд так и остался в теории. Факт тот, что, несмотря на него, сам Сеченов дальше теоретического рассмотрения вопроса не пошел.

Систематических экспериментных исследований, имевших своей исходной точкой такой взгляд, он сам не производил. И причина этому, прибавлю тут же, лежала, вероятно, в том, что он считал психические явления составною частью рефлекса. Эта точка зрения и явилась, по-видимому, тормозом для исследования. Как бы то ни было, впрочем, взгляд Сеченова все-таки был шагом вперед. Он приблизил так называемые психические реакции с их фактической стороны к физиологу.

Такое положение дел продолжалось до девяностых годов прошлого столетия. В это время среди биологов проявился особый интерес к изучению так называемых психических реакций, причем одни ученые устремили свое внимание на выяснение тех законов, по которым происходят эти реакции, другие думали воспользоваться этими реакциями, как показателями психических явлений, пытаясь создать сравнительную экспериментальную психологию. Конечно, строго разграничивать эти стремления не приходится.

Мы теперь рассмотрим вопрос, в каком направлении шли научные исследования, при изучении тех реакций, которых до этого не причисляли к рефлексам, оставив пока в стороне сознательные намерения их авторов. Это тем более важно, что часто ученые делают ценные открытия и исследования в одной области, стремясь к совершенно другим научным целям.

Первые ценные шаги были сделаны при изучении реакций низших животных, что вполне понятно, в виду их сравнительной простоты. Не задаваясь целью дать точную и подробную историю исследований в занимающей нас области, я остановлюсь только на наиболее ярких и выпуклых работах.

Издавна уже было известно, что некоторые животные тянутся к свету, другие прячутся в темные места, щели и т. п.

Эти факты многие были склонны объяснять психологически. Если животное стремится к свету, то это, значит, потому, что оно любит свет. Если животное устремляется в щели, то потому, что любит их. Давши этим фактам такое объяснение, мысль ученых успокоилась, считая свою задачу исполненной.

Не так подошел к этим явлениям один из величайших современных биологов (ныне живущий в Америке) – Ж. Леб. В своих работах он обратил внимание на физическую сторону этих реакций, видя в ней объяснение. Вот как он объясняет факты:

«Уже давно было известно, что многие животные «приманиваются» светом и летят в огонь. Это считали особым инстинктом. При этом говорили, что эти животные «любят свет», что «их влечет к свету любопытство», что здесь происходит «притягивание» и проч. Я в целом ряде работ, из которых первая появилась в январе 1888 г., показал, что во всех этих случаях дело идет ни о чем ином, как о тех же явлениях, которые у растений давно известны под именем гелиотропизма. Можно показать, что гелиотропизм животных точка в точку совпадает с гелиотропизмом растений. Представим себе, что на ночную бабочку свет действует на одну сторону; тогда это одностороннее действие света выразится в том, что те мышцы, которые направляют голову животного к свету, придут в состояние усиленной деятельности и тогда, само собой разумеется, голова животного повернется к свету. Как скоро голова животного повернута к свету, и ее срединная плоскость совпадает с направлением световых лучей, симметричные точки ее поверхности, особенно глаз, подвергаются действию световых лучей под равным углом, и нет никакого основания, чтобы животное отклонилось от направления световых лучей направо или налево. Таким образом, оно направится к свету. Если дело будет идти о животных с быстрым движением вперед (как ночная бабочка), то они попадут в огонь раньше, чем жар огня будет иметь время затормозить их движение. Если дело будет идти о животных с медленным движением вперед, на которые усиливающейся жар при приближении к огню может подействовать раньше, чем животное попадет в самый огонь, то, как только животное вследствие своего положительного гелиотропизма приблизится к самому огню, тогда вследствие высокой температуры движение вперед затормозится, животное удалится от огня, затем вновь ориентируется и т. д.»30.

Аналогичные физиологические объяснения Леб дает и другим «инстинктам».

Итак, мы теперь имеем чисто физиологические объяснения этих реакций, чуждые каких бы то ни было психологических понятий.

Леб нам нарисовал картину тех физиологических процессов, которые имеют здесь место. Многие (в том числе и сам Леб) пришли к заключению, что эти исследования доказывают, что животные прибегают на свет не потому, что они любят свет, а потому, что в них имеют место описанные Лебом физиологические процессы. Однако, с этим согласиться нельзя. Если описана физиологическая сторона реакции, если между ней и внешними раздражениями наблюдается законосообразная связь, то это не значит еще, что отсутствует психическая сторона.

Опыты Леба нисколько не доказали того факта, что психические явления в этих реакциях не имеют места.

Твердое сознание того, что физиолог должен исследовать только объективную (физическую) сторону так называемых психических реакций, что психическая сторона явлений исключается из естественно-научного исследования, мы встречаем затем у других ученых, из которых первыми наиболее полно выразили эту точку зрения Ziegler, Bethe и Uexküll. Опираясь на эту точку зрения Bethe, Beer и v. Uexküll даже предложили в 1899 году31 особую номенклатуру для так называемых психических реакций, которая была бы пригодна для исследователей, избегающих субъективных психологических истолкований.

Необходимость для физиолога придерживаться только объективных истолкований особенно ярко выразил v. Uexküll. Он же ясно высказал, что при такого рода исследованиях психическая сторона не отрицается, а только исключается.

В своей полемической статье32, направленной против Wassmann'a, он, разбирая пример так называемой психической реакции животного, так выражается:

«Движение, произведенное животным, было вызвано сокращением мышц. Сокращения мышц были вызваны возникновением в нервных окончаниях колебаний электрических волн.

Электрическая волна возникла в двигательных нервах не самостоятельно, а была вызвана в нем подобными же физическими явлениями движения (physikalische Bewegungsphänomene) в определенных центрах центральной нервной системы. Последние же, в свою очередь, прямо получили те двигательные импульсы, которые исходили из определенных центростремительных нервов. Волны электрических колебаний, которые пробегали по центростремительным нервам, возникли из органа чувств этих нервов, после того, как он подвергся раздражению процессом движения (Bewegungsvorgang) внешнего мира.

«Итак, мы сделали то, что желает Wassmann. Мы все время умозаключали от действия к причине и этим путем опять оставили животное без того, чтобы столкнуться с элементом психики.

«Можно сказать, что последнее прямо невозможно, так как причиной движения может быть только движение же.

«Почему же Wassmann стал думать, что, делая обратное заключение о причинах движения животного, он натолкнется на психику?

«Представим себе такой случай, что кто-нибудь из нас имеет возможность молекулярные процессы в своей нервной системе сделать доступными для собственных органов чувств при помощи гальванометра и т. п. Тогда мы бы увидели, что совершенно так же, как у животного, сперва от раздражения какого-нибудь органа чувств центростремительный нерв передает волну колебания в мозг. Эта колебательная волна вызывает в различных центрах движение молекул, которое передается определенным центробежным нервам, отчего и произойдет сокращение мышц.

«Это наблюдение нашей собственной нервной системы нашими органами чувств может обнаружить совершенно так же, как у животного, только цепь явлений движения (Bewegungserscheinungen).

«Наряду с этим внешним самонаблюдением, существует еще внутреннее самонаблюдение, при котором мы пользуемся нашими ощущениями. Внешнее самонаблюдение принадлежит целиком физиологии, внутреннее самонаблюдение – целиком психологии».

Итак, у Uexküll’я мы уже видим вполне ясное и сознательное разграничение задач психологии и физиологии. Вместе с тем, у него ясно высказана возможность сделать специальным предметом исследования те физиологические процессы, которые имеют место при так называемых психических реакциях, оставляя психические явления в стороне. Эту физиологическую сторону психических реакций он описывает, как рефлексы. Пусть читатель сравнит приведенную здесь цитату Uexküll’я с определением рефлекса, данным в начале статьи.

Этому объективному методу Uexküll следовал в своих экспериментальных работах, касавшихся, к сожалению, только низших животных.

Самое обширное применение объективного метода при изучении психических реакций мы находим впоследствии в работах проф. И. Павлова и его школы. Этим работам мы уделим особое внимание. Однако, до этого мы должны сделать еще экскурсию в область истории вопроса.

До сих пор была изложена история развития объективного метода. Применение этого метода возникло среди физиологов, что и понятно, так как, только оставаясь на почве объективизма, физиологи оставались физиологами. Но наряду с этим в среде других биологов возникло стремление создать сравнительную психологию. Так называемые психические реакции животных эти биологи пытались использовать в качестве показателей не нервных процессов, а психических. Проще говоря, наблюдая за внешним поведением животных, делали догадки о тех психических процессах, которые, по их мнению, обусловили ту или иную реакцию.

Таким образом создалось среди исследователей психических реакций два лагеря: одни, обращаясь к психике животных, пытаются создать сравнительную психологию, другие изучают только физиологическую сторону психических реакций, причем отрицают возможность создания сравнительной психологии и допускают только сравнительную физиологию.

Мы сейчас не беремся решать, кто в этом споре прав, тем более, что задача нашей статьи представить фактическое положение и историю вопроса.

Обращаясь к работам представителей сравнительной психологии (будем их называть субъективистами) мы должны констатировать, что психические явления (понимая под этим словом явления сознания) животных остались по-прежнему для нас темными. Да иначе и не может быть, так как субъективисты до сих пор даже не сумели найти объективных признаков сознания у животных. Субъективисты, конечно, собрали много интересного материала, но этот материал исключительно фактический, физиологический. В этих исследованиях ценна та сторона, которая состоит в установлении закономерности между внешними раздражителями и внешними на них реакциями организма. Что касается до истолкования этих реакций, то психологические их истолкования носят характер произвольных догадок. Однако, все чаще и чаще встречаются истолкования физиологические.

Особенно ярко это встречается у одного из виднейших представителей сравнительной психологии, Жоржа Бона, которому мы обязаны ценными работами. Его попытки объяснить некоторые реакции животных на внешнюю среду законами физической химии чрезвычайно интересны.

Повторяю, мы здесь не будем дебатировать вопрос о возможности сравнительной психологии. Мы только отметим то обстоятельство, что, пока что, попытки создать сравнительную психологию приводят их авторов к физиологии.

Кроме того, многие авторы относят свои опыты над животными к области психологии, хотя эти опыты касаются вовсе не психических явлений, а только внешних реакций животных.

Чтобы не быть голословным, мне пришлось бы делать подробный анализ некоторых работ по так называемой сравнительной психологии, но этого мне не позволяют размеры статьи.

Впрочем, в доказательство справедливости моих слов достаточно привести заглавие одной главы из книги видного представителя сравнительной психологии Ж. Бона33.

Оно гласит так: «Application de la chimie physique à la psychologie».

Всякий психолог, прочитавши эту главу, увидит, что дело идет о применении физической химии не к психическим явлениям, а к физиологическим, при том главным образом к тем, которые являются коррелятом явлений психических.

Применение термина «психический» к тем физиологическим явлениям, которые только корреляты явлений психических, встречается у представителей так называемой сравнительной психологии постоянно. Оно часто основано только на недостаточном знакомстве с психологией и ее задачами. Иногда же оно состоит в просто неправильном применении термина «психический»34.

II

Мы до сих пор характеризовали в общих чертах, в каком направлении шла научная мысль при изучении так называемых психических реакций. Теперь займемся анализом конкретных данных, при том касающихся высших животных.

Изучение психических реакций у высших животных стало на твердую почву с того времени, как возникло и развилось учение об ассоциативных явлениях. Первое ясное представление об ассоциативных явлениях мы находим как раз у того ученого, который первый обратил внимание на физиологическую сторону психических реакций, именно, у Леба.

В своей статье о физиологии мозга червей35 он выражается следующим образом:

«Под ассоциативной памятью мы понимаем такое устройство мозга, благодаря которому какой-нибудь раздражитель вызывает не только те действия, которые соответствуют его природе и специфической структуре раздражаемого образования, но, кроме того, и эффекты раздражения от других причин, которые раньше воздействовали почти или вполне одновременно с данным раздражением».

Применяя слово «память», Loeb подчеркивает, что он берет его только в объективном смысле, характеризуя физиологический, а не психический процесс.

Понятие об ассоциативных реакциях было огромным шагом вперед в деле изучения так называемых психических реакций. К сожалению, сам J. Loeb не производил систематических экспериментальных исследований, опирающихся на понятии об «ассоциативной памяти».

Факты, к которым применимо это понятие, мы зато встречаем у представителей так называемой сравнительной психологии. Таковы факты «дрессировки» животных, «обучения» их, о чем говорит и Ж. Леб. В самом деле, ведь при дрессировке мы добиваемся того, что животное реагирует определенным образом на какой-нибудь определенный раздражитель (будь это жест или слово человека или какой-нибудь другой сигнал), который раньше этой реакций не вызывал. Достигается это одновременным действием этого раздражителя с другим, вызывающим ту реакцию, которую желательно получить в результат дрессировки.

Кто первый из ученых применял дрессировку – трудно установить с точностью. Мы с ней встречаемся уже у Леббока36, который, показывая собаке карточку с надписью «food» (пища), давал ей есть, а показывание чистой карточки – кормлением не сопровождал. Через некоторое время на карточку с надписью «пища» выработалась у собаки особая реакция, как результат, очевидно, ассоциирования зрительного раздражения от вида надписанной карточки с актом еды и связанными с ним реакциями. Систематически заниматься такого рода опытами стали другие ученые.

В 1896 г. этим занялся французский ученый HachetSouplet, продолжающий свои опыты и поныне. Затем в 1898 г. появилась работа Thorndicke'a37, который производил опыты над цыплятами, кошками и собаками. Как показывает само заглавие работы, в его опытах вырабатывались ассоциации определенных раздражений с другими раздражениями и связанными с ними реакциями. Опыты Thorndike'a получили большую известность и вызвали много работ, в которых следовали его методике.

В 1903 г. появилась работа Yerkes'a, который производил аналогичные опыты над лягушками и раками (совместно с Huggins'oм).

Он помещал лягушку в ящик, который имел 2 выхода: один (правый) имел красные стенки и кончался слепо, другой (левый) имел белые стенки и вел в маленький бассейн с водой. По полу ящика помещались проволоки, через которые сейчас же пропускался электрический ток, как только лягушка направлялась в правый выход. В результате лягушка всегда направлялась в левый выход, а не правый, даже тогда, когда электрический ток не пропускался. При этом у лягушки получилась еще одна ассоциативная реакция: как только лягушка прикасалась к электрическим проводам, находившимся на полу, она от них отскакивала даже тогда, когда никакой ток через них не пропускался. Очевидно, образовалась связь между тактильным и термическим раздражениями от соприкосновения с проволокой и той реакцией, которая раньше вызывалась раздражением от пропускавшегося электрического тока.

Упомянутые авторы были пионерами в работах над ассоциативными реакциями. С тех пор было произведено огромное количество работ по этому вопросу, только авторы разно называли свои работы. Одни называли свои опыты «дрессировкой», другие – «выработкой ассоциативных реакций», третьи – «выработкой привычек», четвертые – «обучением» животных. Но какие бы термины авторы ни применяли, ясно одно, – что у всех в опытах имел место тот процесс, о котором говорит J. Loeb в приведенной цитате: один раздражитель приводился в одновременную связь с другим раздражителем, вызывавшим определенную реакцию, и тем самым приобретал способность вызывать ту же реакцию, что и второй раздражитель. Иначе говоря, везде играло роль то свойство мозга, которое Loeb называет «ассоциативной памятью».

Как же шло изучение ассоциативных реакций и каким методом производился их анализ?

Раз у животного уже имеется ассоциативная реакция, то на очередь выступает задача выяснить законосообразную связь этой реакции: 1) с раздражениями от окружающей среды и 2) с процессами у животного, которыми эта реакция обусловлена.

Вторую задачу можно выполнять двояко: изучать связь ассоциативной реакции: 1) с предполагаемыми психическими процессами животного (следовательно, «объяснять» реакцию психологически) или 2) с физиологическими процессами в нервной системе («объяснять» реакцию физиологически).

Почти все авторы, как вышеупомянутые, так и их последователи, прибегали к психологическому, субъективному истолкованию ассоциативных реакций38.

Результат такого направления получился довольно неутешительный, особенно если сравнить его с результатами работ И. Павлова и его школы, прибегавших к физиологическому толкованию при изучении таких реакций.

С одной стороны знание психики животных у субъективистов нисколько не подвинулось вперед, с другой – законосообразная связь внешней реакции с внешним миром мало выяснилась.

Шаткость психологического объяснения должна особенно резко выступить при исследовании ассоциативных реакций у инфузорий. Способность инфузорий образовывать ассоциативные реакции доказана в интересной работе С. Метальниковым39.

Совсем другую картину мы видим в работах нашего знаменитого физиолога Павлова и его школы, применявших при изучении ассоциативных реакций объективный метод. На этих работах, в которых объективный метод достиг своего апогея, мы и остановимся подробно.

И. Павлов олицетворил собою всю историю изучения так называемых психических реакций, с ее методологической стороны.

Однако, раньше, чем излагать его работы, мы должны сделать маленькое отступление.

До сих пор шла речь о тех реакциях организма, которые сводятся к действию мышц. Двигает ли животное конечностью, направляется ли оно куда – мы в этих случаях имеем мышечную реакцию. Но, кроме мышц, животное может реагировать на внешние раздражения своим железистым аппаратом, т. е. может получиться отделение секрета различных желез (слезных, слюнных, желудочных и проч.).

Вот эта секреторная реакция и была постоянным объектом изучения Павлова.

Работы Павлова и его школы касаются отделения слюнных желез у собак40. Всем известно из личного опыта, что при виде вкусной пищи «текут слюнки».

Эту секреторную реакцию также причисляют к так называемым психическим реакциям, так как связь ее с психическими явлениями всем очевидна из личного опыта. Следовательно, мы имеем здесь дело с другим видом психических реакций, железистым.

Проф. Павлов в свое время придерживался такого же психологического объяснения этой реакции, как и другие физиологи, среди которых находился такой корифей, как Cl. Bernard.

Именно, он так выражался: «При пустом желудке достаточно одного вида пищи, даже мысли о пище, чтобы слюнные железы заработали, – на этот счет относится известное выражение «слюнки текут». Таким образом психический акт, страстное желание еды бесспорно является раздражителем центров слюнных нервов»41.

В то время проф. Павлов так называемое психическое слюноотделение не подвергал специальному исследованию. Занявшись им, затем, специально, он вначале придерживался все того же психологического истолкования. Однако, полного расцвета работы Павлова и его учеников достигли только тогда, когда они примкнули к последователям объективизма и применили метод образования ассоциативных реакций. Эта сознательная перемена субъективного (психологического) метода на объективный, продиктованная самим ходом исследования, чрезвычайно поучительна, особенно если принять во внимание, что именно она обусловила плодотворность относящихся сюда исследований (сравнительно с первоначальным, психологическим стадием).

Работы проф. Павлова и его школы тем особенно интересны, что в них объективный метод применялся как раз по отношению к высшим животным (собакам), тогда как другие представители объективизма имели дело с низшими животными.

Проф. Павлов направил на изучение слюнных психических реакций усилия нескольких десятков учеников, опубликовавших десятки исследований.

В настоящей статье, конечно, нет ни возможности, ни надобности излагать все данные, полученные школой Павлова. Мы их коснемся лишь постольку, поскольку нужно для того, чтобы показать, как идет объективное изучение психических реакций, иначе говоря, воспользуемся ими как примером специального изучения физиологического коррелята психических явлений.

И. Павлов заявил себя сторонником объективного метода в 1903 г.42 и тогда же подчеркнул все значение ассоциирования одних раздражений с другими.

И. Павлов проводит параллель между так называемым психическим слюноотделением и слюноотделением, получающимся от раздражения полости рта (кислотой, пищей и т. под.).

Что слюноотделение от раздражения полости рта возникает путем рефлекса, известно давно. Раздражающее вещество действует на чувствительные окончания центростремительных нервов, оттуда возбуждение передается по центростремительному нерву в мозг, а из мозга – по центробежному нерву в слюнную железу, вызывая ее работу.

Какой же процесс имеет место при так называемом психическом слюноотделении? По мнению проф. И. Павлова, здесь играет роль тот же общий механизм передачи возбуждения по нервным путям, только раздражается не полость рта, а органы чувств (зрительное раздражение от вида пищи, обонятельное – от запаха и проч.). Следовательно, и так называемое психическое слюноотделение– рефлекс, но только рефлекс особого рода – условный, между тем как рефлекс в полости рта Павлов называет безусловным рефлексом. Вот что он говорит: «Основная же характеристика психического опыта – его непостоянство, его видимая капризность. Однако, результат психического опыта тоже повторяется, иначе о нем не было бы и речи. Следовательно, все дело только в бóльшем числе условий, влияющих на результат психического опыта сравнительно с физиологическим. Это будет, таким образом, условный рефлекс».

Затем проф. Павлов выяснил условия, благодаря которым получается так называемое психическое слюноотделение или, придерживаясь терминологии Павлова, условный рефлекс. Условие это состоит в ассоциировании раздражителя, который сам по себе не вызывает слюноотделения, с действием другого раздражителя, вызывающего слюноотделительные рефлексы.

«Если вы перед нормальной собакой, с постоянными фистулами, распространяете в первый раз, например, запах анисового масла, то никакого отделения слюны нет. Если же вы, одновременно с распространением запаха, прикоснетесь к полости рта самим маслом (сильным местно-раздражающим средством), то затем уже и при одном только распространении запаха начинает течь слюна».

Дальнейшие опыты школы Павлова показали, что можно сделать любой раздражитель из внешнего мира возбудителем условного слюноотделительного рефлекса, стоит только ассоциировать его действие с раздражением полости рта, вызывающим безусловный слюнный рефлекс. Мне удалось показать, что можно для этого безусловный слюнный рефлекс заменить готовым условным рефлексом43.

Различным ученикам И. Павлова удалось сделать возбудителями условных слюнных рефлексов различные звуки, запахи, механическое, термическое или электрическое раздражение кожи, зрительные раздражения, ассоциируя их действие с действием веществ, вызывающих раздражением полости рта безусловный слюноотделительный рефлекс (например, с соляной кислотой, мясным порошком и т. под.).

Как объяснять образование условных рефлексов? Если мы будем придерживаться точки зрения субъективистов, представителей сравнительной психологии, то, чтобы объяснить эти явления психологически, мы можем так сказать: запах анисового масла в приведенном примере потому стал вызывать условный рефлекс, что он стал напоминать собою вкус анисового масла. Представление о вкусе анисового масла и вызвало слюноотделение. Иначе говоря, здесь имеется процесс психологической ассоциации. Павлов, однако, такие психологические толкования оставил и обратился к процессам в нервной системе, имеющим здесь место. Он говорит:

«Когда данный объект – тот или другой род пищи, или химически раздражающее вещество – прикладывается к специальной поверхности рта и раздражает ее такими своими качествами, на которые именно и обращена работа слюнных желез, то другие качества предмета, несущественные для деятельности слюнных желез, и даже, вообще, вся обстановка, в которой является объект, раздражающие одновременно другие чувствующие поверхности тела, очевидно, приводятся в связь с тем же нервным центром слюнных желез, куда идет раздражение от существенных свойств предмета по постоянному центростремительному пути. Можно было бы принять, что в таком случае слюнный центр является в центральной нервной системе как бы пунктом притяжения для раздражений, идущих от других раздражимых поверхностей. Таким образом прокладывается некоторый путь к слюнному центру со стороны других раздражаемых участков тела. Но эта связь центра с случайными путями оказывается очень рыхлой и сама по себе прерывается. Требуется постоянное повторение одновременного раздражения существенными признаками предмета вместе с случайными для того, чтобы эта связь укреплялась все более и более. Таким образом устанавливается временное отношение между деятельностью известного органа и внешними предметами».

Итак, следовательно, слюнная реакция изучается в связи не с психическими процессами, а с физиологическими. Физиолога интересует не психическая ассоциация, а физиологическая. Дальнейшее изучение условных рефлексов, выяснение законов, которым они подчиняются, всегда опиралось на представление о процессах нервных, а не психических. Приведем пример.

Главное свойство условного рефлекса – способность исчезать в том случае, если мы будем повторно его вызывать, не сопровождая тем безусловным рефлексом, на почве которого он возник. Предположим, например, что мы сделали определенный звук возбудителем слюнного условного рефлекса, раздражая им собаку одновременно с вливанием ей в полость рта соляной кислоты. Будем теперь многократно повторять этот звук, но при этом не вливать кислоту. При первом испытании звук вызовет сравнительно значительное слюноотделение, при втором – меньшее, при третьем – еще меньшее и т. д., до полного исчезновения рефлекса. Употребляя принятый в лаборатории Павлова термин, условный рефлекс угасает. Как объяснить это угасание?

Психолог сказал бы: собака убедилась, что звук больше не сопровождается вливанием ей в рот кислоты, и это повело к исчезновению слюноотделительной реакции. Физиологи же говорят: условный рефлекс угас по причине возникшего в нервных клетках торможения (процесса физико-химического). Этим объяснением, конечно, вовсе не утверждается, что психические процессы отсутствуют. Просто они оставляются исследованием в стороне.

Дальнейшие работы по условным рефлексам установили много фактов, иллюстрирующих законосообразность между воздействиями внешнего мира и условными рефлексами. Все эти работы исходили из объективного объяснения фактов, причем неоднократно выяснялась большая плодотворность объективного метода сравнительно с субъективным.

Общий же план изучения условных рефлексов, несомненно, тот же, что и рефлексов безусловных, о которых шла речь в начале статьи.

Сначала выясняется законообразная связь между внешними раздражениями и ответной реакцией организма. Затем характер и ход процессов возбуждения и торможения в мозгу, а затем уже возникает задача определить их физико-химическую природу. Проф. Павлов и его школа изучали условные рефлексы на слюнную железу, т. е. секреторную реакцию организма. Спрашивается, применимы ли найденные при этом законы к мышечной реакции, т. е. к условным рефлексам на мышцы? Уже в работах школы Павлова мы встречаемся с изучением мышечной реакции, сопровождающей слюнную: собака то поворачивает голову в сторону экспериментатора, то отворачивает, в зависимости от разных условий.

Данные, полученные при изучении слюнных условных рефлексов, были затем повторены на мышечных условных рефлексах школой проф. В. Бехтерева, который также примкнул к сторонникам объективного метода.

Для получения мышечных условных рефлексов Бехтерев воспользовался предложенным Yerkes'ом методом сочетания раздражителя с электрическим раздражением кожи (см. выше).

Опыты производятся так: лапа собаки раздражается электрическим током, что вызывает приподымание, отдергивание лапы. При этом пускается в ход тот раздражитель, на который требуется образовать условный рефлекс. Таким образом получается условный рефлекс – собака отдергивает лапу на действие одного только раздражителя, без содействия электрического тока.

Опыты Павлова и его школы касаются такого рода психических реакций, которые относят к хотя и сознательным, но непроизвольным реакциям. Имеют ли произвольные реакции свои особенности с физиологической точки зрения? На этот вопрос пока еще нельзя дать определенного ответа. Можно лишь утверждать, что и произвольные реакции можно изучать также с объективной точки зрения и, кроме того, что они имеют, по крайней мере, некоторые общие законы с условными рефлексами на слюноотделение. В этом я мог убедиться, изучая выработанную мною реакцию прибегания кошки на определенный звук44.

Объективное изучение так называемых психических реакций, как читатель мог видеть, только началось. Поэтому мы еще очень далеки от полного знания тех мозговых процессов, которые имеют при этом место. Не надо забывать, что мы имеем здесь дело с самым сложным в мир механизмом – мозгом. Однако, первая задача – выяснение того мозгового пути, которое возбуждение при этом проходит – в общих чертах, по-видимому, исполнена. J. Loeb, разбирая данные, полученные немецким физиологом Goltz’ем45 на собаке, у которой были удалены оба мозговых полушария (она после операции жила 1½ года), приходит к заключению, что у нее отсутствовала «ассоциативная память», т. е. способность к условным рефлексам. Это затем подтверждено мною46 на двух собаках, которым я произвел аналогичную операцию; я не мог образовать у них условных рефлексов. Следовательно, можно утверждать, что при условных рефлексах возбуждение должно на своем пути пройти непременно через кору мозговых полушарий.

Затем проф. Павловым в общих чертах выяснены те законы, которым подчиняются процессы возбуждения и торможения в мозгу, имеющие здесь место.

Что касается последней задачи, выяснения физико-химической основы нервных процессов, то на этот счет существуют очень скудные данные. Да это и понятно. Во-первых, мы имеем дело с слишком сложным механизмом, а во-вторых, физиология здесь находится в зависимости от физической химии, которая только недавно стала развиваться.

Подводя итог приведенной здесь краткой истории изучения так называемых психических реакций, мы можем повторить еще раз ту мысль, которая проходила через нашу статью красной нитью.

Биологи, изучая так называемые психологические реакции животных, самим ходом исследования все более и более отстраняются от психологического их объяснения и ограничиваются выяснением законосообразной связи между внешними раздражениями с одной стороны и ответной внешней реакцией животного и физиологическими процессами в нервной системе – с другой. Таким образом, психика животных остается вне исследования. Физиология не делает никакой принципиальной разницы между организмом человека и животных, и объективный метод, применяемый ею при изучении животных, применим ео ipso и к человеку.

Где причина такого течения научной мысли? Мне кажется, оно объясняется отчасти трудностью проникнуть в психический мир животных (да и человека тоже), а главное – оно единственно соответствует задачам и духу естественно-научного исследования47, которым проникнуты биологи. Имеются и более глубокие причины, которых в настоящей статье касаться не буду.

Некоторые физиологи утверждают, что у нас нет признаков, по которым мы можем судить, имеется ли сознание у данного животного или нет. В этом своем утверждении они даже несколько отстали от философов, среди которых многие уже давно высказывали мысль, что мы не можем доказать наличности сознания и душевной жизни даже у других людей (кроме как у самого себя). Особенно ярко выразил эту точку зрения проф. А. И. Введенский48.

У философов же (особенно у представителей психофизического параллелизма) давно можно встретить примеры объективного физиологического истолкования психических реакций.

Итак, физиология, ведет нас по пути, который дает нам возможность объяснять реакции, поведение животных и человека процессами в нервной системе; если такого рода исследование и объяснение реакций применимо к одному человеку, то нет никакого основания отрицать его применимость к исследованию группы людей, к обществу, к народу. Мы можем, следовательно, изучать объективно физиологическую сторону социальных явлений. Этот вопрос я более подробно разобрал в своем докладе, читанном в Петербургском философском обществе в 1909 г.49

В заключение должен предостеречь от неправильного толкования моих слов. Говоря, что психическую реакцию можно «объяснить» физиологическими процессами, я вовсе не утверждаю этим, что физиология учит, что активная первопричина этих реакций – материальные процессы; что психические явления – только эпифеномен, пассивно следующий за физиологическими процессами. Слова «объяснить реакции физиологически» я употребляю в смысле «установить законосообразную связь между процессами в нервной системе и внешними реакциями».

Естествознание не решает метафизических вопросов, и пусть метафизик не ищет в физиологии прямого ответа о сущности души.

А. Ф. Кони Психология и свидетельские показания

(Практические заметки)

Свидетельское показание, даже данное в условиях, направленных к обеспечению его достоверности, нередко оказывается недостоверным, Самое добросовестное показание, данное с искренним желанием рассказать одну правду, – и притом всю правду – основывается на усилии памяти, передающей то, на что, в свое время, свидетель обратил внимание. Но внимание есть орудие для восприятия весьма несовершенное, память же с течением времени искажает запечатленные вниманием образы и дает им иногда совершенно выцвесть. Внимание обращается не на все то, что следовало бы впоследствии помнить свидетелю, и то, на что было обращено неполное и недостаточное внимание, по большей части слабо удерживается памятью. Эта своего рода «усушка и утечка» памяти вызывает ее на бессознательное восстановление образующихся пробелов, и мало-помалу в передачу виденного и слышанного прокрадываются вымысел и самообман. Таким образом, внутри почти каждого свидетельского показания есть своего рода язва, отравляющая понемногу весь организм показания, не только против воли, но и без сознания самого свидетеля.

Можно ли считать доказанным такое обстоятельство, повествование о котором испорчено и в источнике (внимание) и в дальнейшем своем движе– нии (память)? Согласно ли, например, с правосудием принимать такое показание, полагаясь только на внешние процессуальные гарантии и на добрые намерения свидетеля послужить выяснению истины? Не следует ли подвергнуть тщательной поверке и степень развития внимания свидетеля и выносливость его памяти? И лишь выяснив, с какими вниманием и памятью мы имеем дело, вдуматься в сущность и в подробность даваемого этим свидетелем показания и справедливо оценить его.

Таковы вопросы, лежащие в основании предлагаемой в последнее время представителями экспериментальной психологии переоценки стоимости свидетельских показаний.

Экспериментальная психология – наука новая и в высшей степени интересная. Если и считать ее отдаленным началом берлинскую речь Гербарта «о возможности и необходимости применения в психологии математики», произнесенную в 1822 году, то, во всяком случае, серьезного и дружного развития она достигла лишь в последней четверти прошлого столетия. Молодости свойственна уверенность в своих силах и нередко непосильная широта задач. От этих же свойств не свободна и экспериментальная психология, считающая, что труднейшие из вопросов права, науки о воспитании и учения о душевных болезнях, не говоря уже о психологии в самом широком смысле слова, могут быть разрешены при помощи указываемых ею приемов и способов. Но «старость ходит осторожно и подозрительно глядит». Эта старость, т. е. вековое изучение явлений жизни в связи с задачами философского мышления, не спешит присоединиться к победным кликам новой науки. Она сомневается в том, что сложные процессы душевной жизни могут быть выяснены опытами в физиологических лабораториях и что уже настало время для вывода на прочных основаниях общих научных законов даже для простейших явлений этой жизни. Тем не менее нужно быть благодарным представителям экспериментальной психологии за поднятый ими вопрос о новой оценке свидетельских показаний. На необходимость ее указывают труды и опыты профессоров: Листа, Штерна («Zur Psychologie der Aussage»), Врешнера (тоже) и доклад на гиссенском конгрессе экспериментальной психологии г-жи Борст («О вычислении ошибок в психологии показаний»).

На неточность свидетельских показаний, являющуюся следствием ослабления памяти, недостаточности внимания или того и другого вместе, давно уже указывали английские юристы, занимавшиеся изучением теории улик и доказательств. Бест, Уильз и, в особенности, Бентам не раз обращались к анализу этот явления. Последний посвятил ему особую главу своего трактата «о судебных доказательствах». Он находил, что неточность показаний вызывается ослаблением памяти, вследствие отсутствия живости в восприятии сознанием своего отношения к факту и под влиянием времени, заменяющего, незаметно для свидетеля, подлинное воспоминание кажущимся, причем на место настоящего впечатления является ложное обстоятельство. Он указывал также на то, что весьма важное значение для уклонения показаний от истины имеют работа воображения и несоответствие (неточность, неумелость) способа изложения. Поэтому уже и Бентам требовал математических приемов в оценке и классификации показаний, восклицая: «неужели правосудие требует менее точности, нежели химия?» Но в дальнейшем своем стремлении установить строгий и непоколебимый масштаб для оценки доказательств и вытекающего из них внутреннего убеждения он дошел до неприемлемой крайности: он изобрел особую скàлу, имеющую положительную и отрицательную стороны, разделенные на десять градусов, обозначающих степени подтверждения и отрицания одного и того же обстоятельства; при этом степень уверенности свидетеля в том, о чем он показывает, должна обозначаться им самим посредством указания на градус Бентамовской скàлы…

Экспериментальная психология употребляет разнообразные способы для выяснения вопросов, касающихся объема, продолжительности и точности памяти. Существуют методы исследования путем возбуждения ее к сравнению, к описанию, к распознаванию и к воспроизведению. В применении к людям, разделяемым по отношению к свойствам своего внимания на таких, у которых более развито слуховое внимание или зрительное внимание, – эти методы дают очень интересные результаты, доказывающие связь душевных процессов с деятельностью нервной системы и мозга. В расширении этой области наших знаний заключается несомненная заслуга экспериментальной психологии. Но едва ли все подробные исследования и интересные сами по себе опыты должны изменить что-либо в ходе и устройстве современного уголовного, по преимуществу, процесса. Такое сомнение возникает и с точки зрения судопроизводства и с точки зрения судоустройства.

В первом отношении прежде всего рождается вопрос: одно ли и то же показание свидетеля на суде и отчет человека, рассматривавшего в течение ¾ минуты показанную ему картину с изображением спокойно-бесцветной сцены из повседневной жизни? Одно ли и то же – вглядеться с безразличным чувством и искусственно направленным вниманием в излюбленное Штерном изображение того, как художник переезжает на новую квартиру или как мирная бюргерская семья завтракает, выехав «in's Grüne», – а затем отдаться «злобе дня», забыв и про картину, и про Штерна – или быть свидетелем обстоятельства, связанного с необычным деянием, нарушающим мирное течение жизни, например, с преступлением, и при том не на сцене, а в окружающей действительности, и быть призванным вспомнить о нем, зная о возможных последствиях своих слов? Преступление изменяет статику сложившейся жизни: оно перемещает или истребляет предмет обладания, прекращает или искажает то или другое существование, разрушает на время уклад определенных общественных отношений и т. д.

Для установления этого существуют по большей части объективные, фактические признаки, не нуждающиеся в дальнейших доказательствах свидетельскими показаниями. Но в преступлении есть и динамика – действия обвиняемого, занятое им положение, его деятельность до и по совершению того, что нарушило статику. Здесь свидетели играют в большинстве случаев огромную роль, и их прикосновенность к обстоятельствам в которых выразилась динамика преступления, вызывает особую сосредоточенность внимания, запечатлевающую в памяти образы и звуки с особой яркостью. Этого не в силах достичь никакая картина, если только она не изображает чего-либо потрясающего и оставляющего глубокий след в душе, вроде «Петра и Алексея» Ге, «Княжны Таракановой» Флавицкого или «Ивана Грозного» Репина. Да и тут отсутствие личного отношения к изображенному и сознание, что это, как говорят дети, «не завсамделе», должны быстро уменьшать силу впечатления и стирать мелкие подробности виденного. Но показывание картинок является только первым шагом на пути изучения способов избежания неточных показаний – говорят представители экспериментальной психологии. В будущем должно утвердиться сознание, что воспоминание есть не одна лишь способность представления, но и акт воли, – и тогда, для устранения ошибок не только в устах свидетелей, но на страницах мемуаров и исторических воспоминаний создастся нравственная мнемотехника, и в школах будет введено «преподавание о воспоминании». Однако, желательно, чтобы и теперь относительно особо важных свидетелей применялась психологическая проверка степени достоверности их показаний особым экспертом, лучше всего юристом-психологом, который может дать этим показаниям необходимый коэффициент поправок. Но что такое особо важный свидетель? Очевидно, тот, кто может дать показание об обстоятельствах, имеющих особо важное уличающее или оправдывающее значение. Однако, такие обстоятельства в виде прямых доказательств встречаются сравнительно редко и устанавливаются обыкновенно совершенно объективным способом. Гораздо важнее улики. Но как выбрать между уликами, – «qui sont des faits placés autour de quelque autre fait», как говорит Боннье, – могущими лишь в своей совокупности и известном сочетании перестать быть «ein Nebenumstand» и установить известный факт, имеющий прямое отношение к составу преступления? Как отделить особо важные от менее важных? Судебная практика представляет множество случаев, где пустое и незначительное, по-видимому, обстоятельство сразу склоняло весы в ту или другую сторону, так как оно нередко совершенно неожиданно замыкало собою цепь оправдательных или обвинительных соображений, слагавшихся среди сомнений и колебаний. Кто может, кроме того, определить, кто из свидетелей должен быть подвергнут психологической экспертизе? Конечно, суд, во время заседания, когда выяснится важность обстоятельства, о котором дает или должен дать показание свидетель. Но тогда вся предшествующая работа суда и присяжных заседателей должна быть прервана и, по условиям места и времени, начата снова лишь по окончании экспертизы, которая, по рецептам Штерна и Врешнера, должна длиться, по меньшей мере, около месяца. Да и где взять необходимое количество экспертов-психологов? И не будет ли возможность такой экспертизы оправдывать малую заботливость о делаемом теперь отыскании других данных для проверки и испытания удельного веса свидетельского показания? Затем, действительно ли так многозначительна подобная экспертиза, создающая, к слову сказать, для некоторых доказательств своего рода предустановленность ad hoc, причем, в сущности, показания свидетеля, проходящего чрез психологическую редакцию и цензуру эксперта, утрачивают свою непосредственность? Психологическое исследование лжи будет, надо думать, бессильно, ибо сознательный лжец не представит никаких пробелов памяти относительно того, что он измыслил в медленной работе низменных побуждений или в твердом желании спасти близкого или дорогого человека. Лучше всего это доказывают очные ставки свидетелей между собою. Лжец всегда упорно стоит на своем, а правдивец под конец начинает нередко путаться и колебаться, смущенный возникшими сомнениями в правде своих слов. Едва ли, поэтому, суду придется часто присутствовать при психологическом удостоверении перевиранья свидетелем своей первоначальной лжи – и задача экспертизы сведется лишь к указанию на возможность, по условиям памяти свидетеля, неточности показания, которое он считает правдивым. Но для этого есть более доступные и простые средства. Наконец, если показанию свидетеля можно доверять лишь после проверки степени его внимания и силы его памяти, то почему же оставлять без проверки эти же самые свойства у судей, память которых должна удерживать в себе правдивый образ неизмеримо большого количества обстоятельств. Если рассказ свидетеля о слышанном и виденном может, независимо от него, передавать то и другое в искаженном или неверном виде, то насколько же больших гарантий требует рассказ судей о том, что им пришлось выслушать, – рассказ, излагаемый в форме исторической и аналитической части приговора. Не придется ли неизбежно спросить – et quis custodit custodes ipsos? Поэтому там, где экспериментальная психология предъявляет требование указываемых ею опытов взамен совокупной работы здравого рассудка судей и присяжных, знания ими жизни и простого совестливого отношения к своим обязанностям, не последовательнее ли было бы преобразовать суд согласно мечтаниям криминальной психологии, заменив и профессиональных и выборных общественных судей смешанною коллегией из врачей, психиатров, антропологов и психологов, предоставив тем, кто ныне носит незаслуженное имя судей, лишь формулировку мнения этой коллегии.

Нечто подобное предлагает уже несколько лет венский профессор Бенедикт, который находит, что государству приходится иметь дело с тремя родами преступников: прирожденными (агенератами), неправильно развившимися лично или под влиянием среды (дегенератами) и случайными (эгенератами), при чем суду над теми из них, которые оказываются неисправимыми, т. е. агенератами, и над большею частью дегенератов, должен быть придан характер особой коллегии из врачей лишь с примесью судейского элемента. Эта коллегия, предусмотрительно составленная из двух инстанций, с периодическим пересмотром всех ее приговоров, должна каждый раз разрешать формулу: X=M + N + N1+E + O, причем М обозначает совокупные условия и свойства организма подсудимого, N – его прирожденные свойства, N1 – его приобретенные наклонности, Е – внешние на него влияния, его среду и обстановку и О – случайные влияния и возбуждения. Этот же суд учреждает и своеобразную «усиленную опеку» над лицами, хотя еще и не совершившими какого-либо преступного деяния, но, по своим наклонностям, способными его совершить.

Поэтому, не увлекаясь приемами экспериментальной психологии, можно попробовать подвести, по отношению к свидетельским показаниям, итог многолетних практических наблюдений.

Среди общих свойств, которые отражаются не только на восприятии свидетелями впечатлений, но, по справедливому замечанию Бентама, и на способе передачи последних, видное место занимает, во-первых, темперамент свидетеля. Сочинение Фулье «О темпераменте и характере» вновь выдвинуло на первый план учение о темпераментах и дало физиологическую основу блестящей характеристике, сделанной Кантом, который различал два темперамента чувства (сангвинический и меланхолический) и два темперамента деятельности (холерический и флегматический). Опытный глаз, житейская наблюдательность обнаруживают эти различные темпераменты и вызываемые ими настроения очень скоро во всем: в жесте, тоне голоса, манере говорить, способе держать себя на суде. А зная типическое настроение, свойственное тому и другому темпераменту, нетрудно представить себе и отношение свидетеля к описываемым им обстоятельствам и понять, почему и какие именно стороны в этих обстоятельствах должны были привлечь его внимание и остаться в его памяти, когда многое другое из нее улетучилось.

Во-вторых, при оценке показания играет большую роль пол свидетеля. Психологические опыты Штерна и Врешнера также замечают разницу между степенью внимания и памяти у мужчин и женщин. Достаточно обратиться к серьезному труду Гевлок Эллисса «О вторичных половых признаках у человека», к интересному и содержательному исследованию И. Е. Астафьева «Психический мир женщины», к исследованиям Ломброзо и Бартельса и к богатой литературе о самоубийствах, чтобы видеть, что чувствительность к боли, обоняние, слух и в значительной степени зрение у мужчин выше, чем у женщин, а любовь к жизни, выносливость, вкус и вазомоторная возбудимость выше у женщин. Вместе с тем, как правильно замечает Астафьев, у женщин значительно сильнее, чем у мужчин, развита потребность видеть конечные результаты своих деяний и гораздо менее – способность к сомнению, при чем доказательства их веры во что-либо оцениваются более чувством, чем анализом. Следствием этого является преобладание впечатлительности над сознательною работою внимания, соответственно ускоренному ритму душевной жизни женщины. Наконец, интересными опытами Мак Дугалля установлено, что время, которое играет такую важную роль в показаниях, мужчинам кажется длиннее действительного на 45%, женщинам же – на 111%. В каждом из этих свойств содержатся и основания к оценке достоверности показания свидетелей и потерпевших от преступления, которые также часто подлежат допросу в качестве свидетелей.

В-третьих, большой осторожности при оценке показания требует поведение свидетеля, влияющее на способ передачи им своих воспоминаний. Замешательство его вовсе еще не доказывает желания скрыть истину или боязни быть изобличенным во лжи, – улыбка и даже смех при передач обстоятельств, отнюдь не вызывающих веселости, еще не служат признаком легкомысленного отношения его к своей обязанности свидетельствовать правду, – наконец, нелепые заключения, выводимые свидетелем из рассказанных им фактов, еще не указывают на недостоверность этих фактов. Свидетель может страдать навязчивыми состояниями без навязчивых идей. Он может не иметь сил удержаться от непроизвольной и неуместной улыбки, от судорожного смеха (risus sardonicus), от боязни покраснеть, под влиянием которой кровь бросается ему в лицо и уши. Эти состояния подробно описаны академиком Бехтеревым. В таких случаях надо слушать, что говорит свидетель, и отнюдь не принимать во внимание при оценке сказанного то, чем оно сопровождалось. Свидетель может быть глуп от природы, а глупость, по справедливому мнению покойного Токарского, отличается от ума лишь количественно, а не качественно – и глупец прежде всего является свободным от сомнений. Но глупость надо уметь отличать от своеобразности, которая тоже может отразиться на показании.

В-четвертых, наконец, некоторые физические недостатки, отражаясь на односторонности показания свидетеля, в то же время, так сказать, обостряют его достоверность в известном отношении. Известно, например, что у слепых чрезвычайно тонко развивается слух и осязание. Поэтому, все, что воспринято ими этим путем, приобретает характер особой достоверности. Известный окулист в Лозанне, Дюфур, настаивает даже на необходимости иметь на быстроходных океанских пароходах в числе служащих одного или двух слепорожденных, которые в виду исключительного развития своего слуха могут, среди тумана или ночью, слышать на громадном расстоянии приближение другого судна. То же можно сказать и о более редких показаниях слепых, основанных на осязании, если только оно не обращается болезненно в полиэстезию (преувеличение числа ощущаемых предметов) или макроэстезию (преувеличение их объема).

Обращаясь от этих общих положений к тем особенностям внимания, в которых выражается разность личных свойств и духовного склада людей, можно отметить в общих чертах несколько характерных видов внимания, знакомых, конечно, всякому вдумчивому наблюдателю.

Внимание, столь отражающееся в рассказе о виденном и слышанном, прежде всего может быть разделено на сосредоточенное и рассеянное. Внимание первого рода, в свою очередь, или сводится почти исключительно к собственной личности созерцателя или рассказчика, или же, наоборот, отрешается от этой личности, которая в их передаче отходит на задний план. Есть люди, которые всегда делают центром своих мыслей и представлений самих себя и проявляют это в своем изложении, о чем бы они ни говорили. Для них – сознательно или невольно – все имеет значение лишь постольку, поскольку оно в чем-либо их касается. Окружающий мир явлений рассматривается ими не иначе, как сквозь призму собственного Я. От этого ничтожные сами по себе факты приобретают в глазах таких людей иногда чрезвычайное значение, а события первостепенной важности представляются им лишь отрывочными строчками – «из хроники происшествий».

При этом житейский размер обстоятельства, на которое устремлено такое внимание, играет совершенно второстепенную роль, и важным является лишь то, какое отношение имело оно к личности повествователя. Обладатель такого внимания нередко, поэтому, с большею подробностью и вкусом будет говорить о действительно только его касающемся и лишь интересном – будь то вопрос сна, удобства костюма, домашних привычек, тесноты обуви, сварения желудка и т. п., – чем о событиях общественной важности или исторического значения, свидетелем которых ему пришлось быть. Из рассказа его всегда ускользнет все общее, родовое, широкое и останется твердо запечатленным лишь то, что задело его непосредственно. В эготической памяти свидетеля, питаемой подобным, если можно так выразиться, центростремительным вниманием, напрасно искать не только подробную, но хотя бы лишь ясную картину происшедшего или синтеза слышанного и виденного. Но зато она способна сохранить иногда ценные характеристические для личности самого свидетеля мелочи. Когда таких свидетелей несколько, приходится из их показаний складывать представление о том или другом обстоятельстве, постепенно приходя к уяснению себе всего случившегося. При этом необходимо мысленно отделить картину того, что в действительности произошло на житейской сцене, от эготической словоохотливости свидетелей. Надо заметить, что рассказчики с эготической памятью не любят выводов и обобщений и, в крайнем случае, наметив их слегка, спешат перейти к себе, к тому, что они сами пережили или ощутили. У Анри Монье есть типическое, хотя, быть может, и несколько карикатурное изображение подобного свидетеля, повествующего о железнодорожном крушении, сопровождавшемся человеческими жертвами. В двух-трех общих выражениях упомянув о самом несчастии, спасшийся пассажир подробно распространяется о том, как при этом он долго и тщетно разыскивал пропавший зонтик, прекрасный, новый зонтик, только что купленный в Париже по удивительно дешевой цене. Еще недавно в отчетах газет об одном жестоком убийстве приводился рассказ очевидца, в котором изложение того, как он уронил перчатку и должен был сойти с извозчика, – поднять ее и надеть, – занимало едва ли не большее место, чем описание того трагического события, которого он был свидетелем. Несчастие, поразившее сразу ряд людей, обыкновенно дает много таких свидетелей. Все сводится у них к описанию борьбы личного чувства самосохранения со внезапно надвинувшеюся опасностью, и этому описанию посвящается все показание, причем забывается многое, чего, несомненно, нельзя было не видеть или не слышать. Таковы были почти все показания, данные на следствиях о крушении Императорского поезда в Борках 17 октября 1883 г. и о крушении парохода «Владимир» в августе 1894 года на пути из Севастополя в Одессу. У нас, в России, под влиянием переживания скорбных представлений о прошлом, эготический характер показания придает очень часто пугливое отношение свидетеля к происходившему пред ним, сводящееся к желанию избежать возможности видеть и слышать то, о чем может понадобиться потом показывать. Передача обстоятельств, по отношению к которым рассказчик старался избежать положения свидетеля, обращается незаметно для него в передачу того, что он делал и думал, а не того, что делали и говорили они, или что случилось пред ним.

Прямую противоположность вниманию центростремительному представляет такое, которое, употребляя те же термины из области физики, можно бы назвать центробежным. Оно старается вникнуть в значение явления и, скользнув по его подробностям и мелочам, уяснить себе сразу смысл, важность и силу какого-либо события. Человек, обладающий таким вниманием, очень часто совершенно не задумывается об отношении тех или других обстоятельств лично к нему и свободно и легко переходит из положения наблюдателя в положение мыслителя по поводу созерцаемого или услышанного. Точно, верно, иногда вполне объективно определив общие черты события, сами собою слагающаяся в известный вывод, такой свидетель затрудняется, однако, точно указать время происшествия, место, где он сам находился, свои собственные движения и даже слова. И этого нельзя объяснить простой рассеянностью или недостаточной внимательностью свидетеля в его обыкновенной ежедневной жизни. Такие свидетели вовсе не принадлежат к числу людей «не от мира сего». Все простое и привычное равномерно привлекает их внимание; но событие, выходящее из ряда обычных явлений жизни, яркое по своей неожиданности или богатое своими возможными последствиями, вызывает живую работу мысли и пробуждает чувства свидетеля. В нем на время упраздняется способность сосредоточиваться на мелочах – и в памяти его общее подавляет частное, – характер события стирает его подробности. Опытный слушатель по тону, по способу изложения безошибочно узнает такого свидетеля, у которого «я» отходит на второй план перед «они» или «оно». Он никогда не усомнится в правдивости показаний потому только, что свидетель, рассказывающий, не задумываясь, подробности скудного впечатлениями дня, затрудняется припомнить многое лично о себе, когда дело касается дня, полного подавляющих своею силою впечатлений. «Этот человек лжет, – скажет поверхностный и поспешный наблюдатель: – он точно определяет, в котором часу дня и где именно он нанял извозчика, чтобы ехать с визитом к знакомым, и не может ясно припомнить, от кого именно вечером в тот же день, в котором часу и в какой комнате он услышал о самоубийстве сына или о трагической смерти жены»… – «Он говорит правду, – скажет опытный наблюдатель, – и эта правда тем вероятнее, чем больше различия между каким-нибудь обыденным фактом и потрясающим событием, между полным спокойствием после первого и ошеломляющим действием второго»…

Вниманием рассеянным можно назвать такое, которое не способно сосредоточиваться на одном предмете, и, направляясь к нему, задевает по дороге ряд побочных обстоятельств. Оно тоже может быть или центробежным или центростремительным в зависимости от свойств наблюдающего и передающего свои впечатления. При этом мысль и наблюдения никогда не идут по прямой дороге, а заходят в переулки и закоулки, цепляясь за второстепенные данные, иногда не имеющие никакого отношения к предмету, на который первоначально было направлено внимание. В частной жизни, а в особенности при деловых сношениях нужно немало терпения и терпимости к рассказчику, чтобы следить за ломаной линией повествования, постоянно отклоняющегося в сторону, и, спокойно выслушивая массу ненужных вещей, сохранять нить Ариадны в лабиринте словесных отступлений и экскурсий по сторонам. К числу подобных свидетелей и рассказчиков принадлежат такие, которые любят начинать «ab ovo», передавать разные биографические подробности и вообще отдаваться в безотчетную и безграничную власть своих воспоминаний, причем accidentalia, essentialia и eventualia смешиваются в ходе их мышления в одну общую, бесформенную массу. Тип таких рассказчиков слишком известен и, к сожалению, распространен, чтобы нужно было пояснять его примерами. Но есть в нашей русской жизни одна характерная особенность, на которую нельзя не указать: это – любовь к генеалогическим справкам и семейственным эпизодам, в равной степени тягостная как со стороны слушателя, предлагающего вопросы, так и со стороны рассказчика, отвлекающегося в область ненужных подробностей. Случается, что кто-либо, взволнованный каким-нибудь выходящим из ряда событием, передавая о нем сжато и целостно по содержанию, вынужден бывает назвать для точности те или другие имена. Горе ему, если в составе слушателей есть человек с рассеянным вниманием. Он способен, среди общего напряженного внимания, прервать самое существенное место повествования, рисующее глубокий внутренний смысл события или его значение, как общественного явления, вопросами: «это какой N. N? тот, что женат на М. М.»? или: «это ведь тот N. N., который, кажется, был сапером»? или: «а знаете, я ведь с этим N. N. встретился однажды у моих знакомых В. Это ведь он женился на племяннице М. М., который управлял Контрольной Палатой? – Где только – не помню… ах, да! в Харькове, или, нет, в Саратове – нет! нет! вспомнил – именно в Харькове, а брат его… и т. д. Будучи сам повествователем, человек с таким рассеянным и направленным на мелкие, незначащие подробности вниманием, очень часто совершенно не отдает себе отчета, в чем сущность его рассказа и где лежит центр тяжести последнего. Обыкновенно умственно ограниченный, узко исполнительный в служебном или светском обиходе, но вместе с тем вполне довольный собою, такой рассказчик отличается не только склонностью к уклонениям в сторону брачных и родственных связей и отношений, но и особой пунктуальностью в названиях и топографических подробностях. Для него, например, не существует просто фамилий, а есть чины, имена, отчества и фамилии, нет Петербурга, Нижнего, Исакия, Синода, конки, а есть Санкт-Петербург, Нижний-Новгород, храм Исаакия Далматскаго, Святейший Пpaвитeльcтвyющий Синод, конно-железная дорога и т. д. Показания свидетелей такого рода могут с первого взгляда поразить своею полнотой и как бы обточенностью, но эта полнота обыкновенно лишь кажущаяся. Слишком добросовестное усвоение себе частностей рассеивает внимание, необходимое, чтобы удержать в памяти главное и единственно нужное.

Затем есть два рода внимания по отношению к способности души отзываться на внешние впечатления. Одни люди объективно и с большим самообладанием как бы регистрируют то, что видят или слышат, и начинают внутреннюю, душевную переработку этого лишь после того, как внешнее воздействие на их слух или зрение прекратилось. Все воспринятое ими представляется их памяти, поэтому ясным, последовательным, без пробелов и пропусков, объясняемых перерывами внимания. Это – те, которые, по образному выражению великого поэта, «научившись властвовать собой», умеют «держать мысль свою на привязи и «усыплять или давить в сердце своем мгновенно прошипевшую змею». Не так поступают и чувствуют себя другие, отдающиеся во власть своим душевным движениям. Эти движения сразу и повелительно завладевают ими и иногда прежде всего поражают внимание. Тут не может быть речи о забывчивости или недостатке последнего: оно просто парализовано, его не существует вовсе. Таковы люди «оглушенные, – по выражению того же Пушкина, – шумом внутренней тревоги». Этот шум поражает всякую способность не только вдумываться в окружающее, но даже замечать его. Евгений в «Медном всаднике», Раскольников в «Преступлении и наказании» являются яркими представителями такого «оглушенного» внимания. Чем неожиданнее впечатление, вызывающее сильное душевное движение, тем больше парализуется внимание и тем быстрее внутренняя буря покрывает мраком внешние обстоятельства. Ни один почти подсудимый, совершивший преступление под влиянием сильной эмоции, не в состоянии рассказать подробности решительного момента своего деяния – и в то же время оказывается способным передать быстро сменявшиеся в его душе мысли, образы и чувства перед тем, как он ударил, оскорбил, спустил курок, вонзил нож. Гениальное изображение такого душевного состояния, в котором целесообразность и известная разумность действий совершенно не соответствуют помраченному сознанию и притупленному вниманию, дает Толстой в своем Позднышеве. Несомненно, каждый старый криминалист-практик, пробегая мысленно ряд выслушанных им сознаний подсудимых, совершивших преступление в страстном порыве и крайнем раздражении, признает, что рассказ Позднышева об убийстве им жены очень типичен и поразителен, как доказательство силы интуиции великого художника и мыслителя.

Там, где играет роль сильная душевная восприимчивость, где на сцену властно выступает так называемая вспыльчивость (которую не надо смешивать, однако, с запальчивостью, свойственною состоянию не внезапному, а нарастающему и питающему само себя подобно ревности), пострадавший в начале столкновения часто становится насильником в конце его. Если же он устоял против напора гнева и не поддался мстительному движению, его внимание все-таки действует обыкновенно только до известного момента, воспринимая затем только моментами отдельные, не связанные между собою события. Когда сказано оскорбительное слово, сделано угрожающее движение, принято вызывающее положение, бросающее искру в давно копившееся негодование, в затаенную ненависть, в прочно сложившееся презрение (которое Луи Блан очень метко характеризует, говоря, что «le mépris c'est la haine en repos»), тогда взор и слух оскорбленного обращаются внутрь и утрачивают внимание к внешнему. Этим объясняется то, что часто, например, возмутившее до крайности оскорбление не тотчас же «выводит из себя» обиженного, а лишь после некоторой паузы, во время которой обидчик уже спокойно обратился к другой беседе или занятиям. Но это затишье – перед бурей… Внезапно прорывается протест против слов, действий, личности обидчика в самой резкой форме. Было бы ошибочно думать, что тот, кто промолчал первоначально и лишь чрез известный промежуток времени проявил свое возмущение криком, воплем, исступлением, ударами, мог в этот перерыв наблюдать и сосредоточивать на чем-либо свое внимание. Нет! он ничего не видел и не слышал, а был охвачен вихрем внутренних вопросов: «да как он смеет?! да что же это такое? да неужели я это перенесу?!» и т. д. Но если даже он и успел овладеть собою, решившись пропустить все слышанное «мимо ушей» или сделать вид, что не понимает, из уважения к (той или другой) обстановке или в расчете на будущее отмщение, которое еще надо обдумать, тем не менее потерпевший тратит столько сил на внутреннюю борьбу с закипевшими чувствами, что его внимание на время совершенно подавлено. Этим объясняются ответы невпопад и разные неловкости внезапно оскорбленного, что, конечно, каждому приходилось наблюдать в жизни. Из показаний такого человека надо брать то, что сохранила его память до наступления в душе его «шума внутренней тревоги» и не смущаться при оценке правдивости его слов тем, что затем внимание ему неожиданно изменило. Свидетелем может быть и постороннее столкновению или несчастному стечению обстоятельств лицо. Если оно отличается впечатлительностью, если оно «нервно» и не «вегетирует» только, но умеет чувствовать и страдать, а следовательно, и сострадать, то созерцание нарушения душевного равновесия в других, иногда в близких и дорогих людях, действует на него удручающе. Волнение этих людей, разделяемое свидетелем, ослабляет его внимание или делает его очень односторонним. Кто не испытывал в жизни таких положений, когда хочется «провалиться сквозь землю» за другого и собственная растерянность является результатом неожиданного душевного смущения другого человека? В этих случаях человеку с чутким сердцем, страдая за другого, инстинктивно не хочется быть внимательным…

Сильные приливы чувства, вызванные сложным процессом внутреннего переживания скорби, утраты, разочарования и т. п., относятся также к числу причин, заслоняющих в памяти или устраняющих из области внимания отдельные, связанные между собою части события, о котором приходится свидетельствовать. Вспоминая неуловимые для постороннего взора стороны отношений к дорогому существу, вызывая из невозвратного прошлого милый образ в его малейших проявлениях или переживая оказанную кому-либо или когда-либо несправедливость или черствость, человек иногда в самом, по-видимому, безразличном месте своего рассказа вынужден бывает остановиться. Слезы подступают к горлу, острая и безвыходная тоска, уснувшая лишь на время, впивается в сердце, а какой-нибудь звук или слово, вызывающее за собою ряд воспоминаний, так приковывает к себе внимание, что все последующее погружается в тень, и рассказ обрывается вследствие нравственной и физической (слезы, дрожь голоса, судороги личных мускулов) невозможности его продолжать. Многие, вероятно, видели пред собою и не раз подобных свидетелей. Тургенев писал о крестьянке, потерявшей единственного сына. Передавая о том, как он хворал и мучился, бедная мать говорила спокойно и владела собой, но когда она доходила до рассказа о том, как, взяв от нее корочку хлеба, умирающий ребенок сказал ей: «мамка! ты бы сольцы»… какое-то невысказанное воспоминание всецело овладевало ею каждый раз, она вдруг заливалась слезами, начинала рыдать и уже не могла продолжать рассказа, а только безнадежно махала рукой.

Наконец, внимание может сосредоточиваться или на процессе действий, явлений и собственных мыслей или же на конечном их результате, – так сказать, на итоге их. Обыкновенно это чрезвычайно ярко выражается в способе изложения. Одни не могут передавать виденного и слышанного иначе, как в подробном изложении всего в порядок последовательной постепенности; другие же, наоборот, спешат скорее сказать главное. При допросе первых – их нередко приходится просить сократить свой рассказ; при допросе вторых – их необходимо возвращать от итога рассказа к подробностям места, времени, остановки и т. д. Делать это надо с осторожностью, особенно в первом случае, так как наклонность к процессуальному рассказу обыкновенно обусловливается еще и особыми свойствами или, вернее, привычками внимания, которое цепко держится за последовательность и преемство впечатлений и затуманивается, как только эта последовательность нарушается каким-либо перерывом. Эти способности рассказчика обыкновенно отражаются и на том, как он слушает. Наряду с людьми, умеющими ценить логическую и психологическую нити повествования, отдельные части которого, связанные между собою, создают постепенно настроение, достигающее своего апогея в заключении, в освещающем и осмысливающем все факте, картине или лирическом порыве, – существуют слушатели нетерпеливые, жаждущие скорейшей «развязки» и предупреждающие ее догадками во всеуслышание или досадными вопросами…

Таковы, в главных чертах, свойства внимания вообще. Наряду с ними можно указать на некоторые особенности внимания, так сказать, исключительные или личные, т. е. присущие тому или другому свидетелю уже не in genere, но in specié.

Куда, например, надо отнести склонность некоторых людей обращать исключительное и даже болезненное внимание на какую-нибудь отдельную часть тела человека и, в особенности, на его угодливость; при этом некоторых во всей физиономии человека прежде всего привлекают к себе глаза, других – походка, третьих – цвет волос! Есть люди, у которых особенно развита mémoire auditive и которые не в силах удержать в памяти чье-либо лицо – и в то же время они с чрезвычайной ясностью и во всякое время могут представить себе голос того же самого человека со всеми его оттенками, вибрацией и характерным произношением. Свидетель, который обращает на глаза, опишет их цвет, размер и выражение, но станет в тупик или ответит очень неопределенно, если его спросить о росте или цвете волос обладателя этих самых глаз. Разного рода уродливости, как горб, хромота, косоглазие, кривоглазие, болезненные наросты на лице, шестипалость, провалившийся нос и т. п., на многих производят какое-то гипнотизирующее впечатление. Взор их невольно, вопреки желанию, обращается постоянно к этому прирожденному или приобретенному недостатку, почти не будучи в силах от него оторваться. Врожденное чувство эстетики и стремление к гармонии и симметрии, свойственные человеку, обостряют протестующее внимание, и другие свойства и черты наблюдаемого человека отходят на задний план и стушевываются. Свидетель, отлично представляющий себе наружность горбуна или движения человека с искалеченными, скрюченными или неровными ногами, совершенно добросовестно не будет в силах припомнить что-либо определенное касательно одежды, цвета волос или глаз тех же самых людей…

Подобная же связанность внимания проявляется и тогда, когда ужас или отвращение заставляют избегать взгляда на предмет, возбуждающий такое состояние. Есть люди, которые не могут заставить себя глядеть на труп вообще, а на обезображенный, с зияющими ранами, выпавшими внутренностями и т. п., тем более. Внимание их обращено на все, что находится вокруг и около наводящего ужас предмета, и упорно отвращается от самого предмета. Это, конечно, отражается и в их показаниях. И, наоборот, на некоторых такие именно предметы имеют то гипнотизирующее влияние, о котором говорилось выше. Несмотря на ужас и отвращение, часто даже вопреки им, иной человек не может отвести глаз от картины, от которой, по народному выражению, «тошнит на сердце».

Тягостное и отталкивающее зрелище постоянно притягивает взор, который невольно с пытливостью и необыкновенною изощренностью впитывает в память возмущающие душу подробности, вызывающие чувство мурашек в спине и нервную дрожь в конечностях. В современной жизни местом, где проявляется такого рода гипноз, служат кабинеты восковых фигур. Эти фигуры, с зеленовато-мертвенным оттенком их лиц, неподвижными глазами и безжизненными, деревянными ногами, производят на многих неприятное впечатление. А когда такие фигуры служат для изображения мучительства различных пыток или сцен совершения кровавых преступлений, это впечатление доходит до крайних пределов. Музей Grevin в Париже, подносящий своим посетителям последние новинки из мира отчаяния, крови и проклятий, или так называемые «Folterkammer» немецких восковых кабинетов всегда могут насчитать между зрителями этих вредных и безнравственных зрелищ, приучающих толпу к спокойному созерцанию жестокости, людей, которых «к этим грустным берегам влечет неведомая сила». Есть нервные люди, которые предпочли бы остаться ночью в одной комнате с несколькими трупами, например, в анатомическом театре или «препаровочной», чем провести час наедине с несколькими восковыми фигурами, и тем не менее, они почти никогда не могли противостоять искушению зайти в кабинет восковых фигур. Они вступали туда с «холодком» под сердцем и, насытив, вопреки душевному возмущению, свое внимание удручающими образами во всех подробностях, страдали потом от вынесенного впечатления и долго тщетно старались изгладить из памяти вопиющие картины…

Такое же влияние имеют иногда и те произведения живописи, в которых этическое и эстетическое чутье не подсказало художнику, что в изображении действительности или возможности есть черта, за которую переходить не следует, так как за нею изображение уже становится безжалостным и даже вредным поступком. Несколько лет назад на художественных выставках в Берлине и Мюнхене были две картины. Одна представляла пытку водою, причем безумные от страдания, выпученные глаза и отвратительно вздутый живот женщины, в которую вливают второе ведро воды, были изображены с отталкивающей реальностью. На другой, носившей название «Искушение святого Антония», место традиционных бесов и обнаженных женщин занимали мертвецы, находившиеся на всех степенях разложения, пожиравшие друг друга и пившие из обращенной в чашу спиленной верхней части своего черепа собственный мозг. Обе картины всегда привлекали толпу; некоторые возвращались к ним по несколько раз и в то время, как из уст их раздавались возгласы отвращения и ужаса, глаза их жадно впивались во все подробности и прочно запечатлевали их в памяти.

Применяя эти замечания к свидетельским показаниям, приходится признать, что гиперестезия (обостренность) внимания, возбужденного картинами, внушающими ужас и отвращение, вызывает неизбежным образом анестезию (притупленность) внимания к побочным и в особенности к последующим впечатлениям. Это, конечно, влечет за собою и неравномерную ценность и полноту отдельных частей показания. Однако, нет основания видеть в этом неправдивость свидетеля или намеренные с его стороны умолчания. Таким образом, если о выходящем из ряда событии или резкой коллизии, о трагическом положении или мрачном происшествии даются показания разными лицами, одинаково внешним образом стоявшими по отношению к ним и показывающими каждый неполно, то во всей совокупности получится совершенно определенная, соответствующая действительности картина. Один расскажет про все мелочи обстановки, среди которой найден убитый, но не сумеет определить, лежал ли труп ничком или навзничь, был ли одет или раздет и т. д., а другой опишет выражение лица у трупа, положение конечностей, пену на губах, закрытые или открытые глаза, направление ран, количество и расположение кровавых пятен на белье и одежде, – и затруднится сказать, сколько окон было в комнате, были ли часы на стене и портьеры на дверях и т. д. Один и тот же предмет отталкивал от себя внимание первого свидетеля и приковывал внимание второго…

Бывает, что поражающая свидетеля картина слагается из нескольких наводящих ужас моментов, непосредственно следующих друг за другом. В таких случаях зачастую последующий ужас притупляет внимание к предшествующему, и в описаниях первого появляются разноречия. Яркий пример этого мы видим в рассказах очевидцев (или со слов их) об убийстве купеческого сына Верещагина в Москве, в 1812 году, в день вступления французов, – чем осквернил свою память граф Ростопчин. Описание этого события у Л. Н. Толстого в «Войне и мире» является одной из гениальнейших страниц современной литературы. Проверяя это описание по показаниям свидетелей, приходится заметить, что сцена указания толпе «на изменника, погубившего Москву» и затем расправа с ним – всеми рассказывается совершенно одинаково, а предшествовавшее ей приказание рубить Верещагина передается совершенно различно. В рассказе М. А. Дмитриева – Ростопчин дает знак рукой казаку, и тот ударяет несчастного саблей; по словам Обрезкова – адъютант Ростопчина приказывает драгунам рубить, но те не сразу повинуются, и приказание было повторено; по запискам Бестужева-Рюмина – ординарец Бердяев, следуя приказу графа, ударяет Верещагина в лицо; по воспоминаниям Павловой (слышавшей от очевидца) – Ростопчин со словами: «вот изменник», толкнул Верещагина в толпу, и чернь тотчас же бросилась его душить и терзать. Таким образом исступление озверевшего народа произвело такое ошеломляющее впечатление на очевидцев, что из их памяти изгладилось точное воспоминание о том, что, несомненно, должно было ранее привлечь к себе их внимание.

К индивидуальным особенностям отдельных свидетелей, отражающимся на содержании их показаний, помимо физических недостатков – тугого слуха, близорукости, дальтонизма, амбиоплии и т. п., – относятся пробелы памяти, пополнить которые невозможно даже при самом напряженном внимании. Прекрасная в общем память может быть развита односторонне и представлять собою проявление слухового, зрительного или моторного типа. Но даже если она соединяет в себе все эти элементы и является памятью так называемого смешанного типа, она дает иногда на своей прочной и цельной ткани необъяснимые разрывы относительно специального рода предметов. В эти, если можно так выразиться, дыры памяти проваливаются чаще всего собственные имена и числа, но нередко то же самое случается и с целым внешним образом человека, с его физиономией. Обладатель такой сильной, но дырявой памяти будет напрасно напрягать все свое внимание, чтобы запомнить число, запечатлеть у себя в уме чью-либо фамилию или упорно вглядеться в чье-нибудь лицо, разбирая его отдельные черты и стараясь отдать себе ясный отчет в каждой из них в отдельности и во всей их совокупности… Тут память коварным образом отказывается служить двояко: иногда, удерживая имя, утрачивает представление о соединенной с ним личности, или же, ясно рисуя известный образ, теряет бесследно принадлежащее ему прозвание. Кроме этих случаев, так сказать, внутренней афазии памяти, у некоторых людей одновременно изглаживаются из памяти как личность, так и имя, и в то же время с чрезвычайной отчетливостью остаются действия, слова, тон и звук речи, связанные с этим именем и личностью. Показания свидетелей с подобной памятью могут с первого взгляда казаться странными и даже возбуждать к себе недоверие, так как, не зная этих свойств памяти иных людей, трудно бывает отрешиться от недоумения – каким образом человек, передавая, например, в мельчайших подробностях чей-либо рассказ со всеми оттенками, складом и даже интонациями речи, не может назвать имени и фамилии говорившего. А между тем свидетель глубоко правдив и в подробностях своей передачи, и в своих ссылках на запамятование.

Весьма важную роль в свидетельских показаниях играют бытовые и племенные особенности свидетеля, язык той среды, к которой он принадлежит и, наконец, его обычные занятия. Показания, вполне правдивые и точные, данные по одному и тому же обстоятельству двумя свидетелями разного племени, могут значительно различаться по форме, краскам, по сопровождающим их жестам, по живости передачи в зависимости от племенных особенностей. Стоить вообразить себе рассказ хотя бы, например, об убийстве в «запальчивости и раздражении», случайными свидетелями которого сделались житель Финляндии и уроженец Кавказа. С фактической стороны рассказ в обоих случаях будет тождествен, но как велика окажется разница в передаче события, в отношении к нему свидетеля, какие оттенки в рисунке! На медлительное созерцание северянина наибольшее впечатление произведет смысл действия обвиняемого, которое и будет охарактеризовано кратко и точно; живая натура южанина скажется в образном описании действия.

Точно так же влияют на показание и бытовые особенности род жизни и занятий. Каждый, кто имел дело со свидетелями в Великороссии и Малороссии, несомненно, подметил разницу в форме, свободе и живости показаний свидетелей, принадлежащих к этим двум ветвям русского племени. Великоросс расскажет все или почти все самостоятельно; малороссу большею частью приходится предлагать вопросы, так сказать, добывать из него показание. Показания великоросса обыкновенно носят описательный характер, – в медлительно и неохотно данном показании малоросса зато гораздо чаще встречаются тонкие и остроумные определения. Рассказ простой великорусской женщины, «бабы», обыкновенно бесцветнее мужского; в нем чувствуется запуганность и подчиненность; рассказ хохлушки, «жинки», всегда ярче, полнее и решительнее рассказа мужчины. Это особенно бросается в глаза в тех случаях, когда об одних и тех же обстоятельствах дают показания муж и жена. Бытовая разница семейных отношений и характер взаимной подчиненности супругов сказывается здесь наглядно. Нужно ли говорить, что горожанин и пахарь, фабричный работник и кустарь, матрос и чиновник, повар и пастух, будучи свидетелями одного и того же события, в своих воспоминаниях непременно остановятся на том, что имело какое-либо отношение к их занятиям и роду жизни, а для других прошло, совершенно не возбудив внимания.

На языке свидетеля нередко отражается и глубина его способности мышления. Как часто за внешнею словоохотливостью оказывается скудость соображения и отсутствие точных понятий и, обратно, в сдержанном, кратком слове видно честное к нему отношение и сознание его возможных последствий. Слова Фауста: «wo Begriffe fehlen, da stellt ein Wort zur rechten Zeit sich ein» применимы и к свидетельским показаниям. Люди внешнего лоска и полуобразования особенно часто прибегают к пустому многословию; простой человек, хлебнувший городской культуры, старается выражаться витиевато и употребляет слова в странных и неожиданных сочетаниях, но свидетель из простонародья говорит обыкновенно образным и сильным в своей оригинальности и сжатости языком.

Затем опыт показывает, что целый ряд свидетелей вызывает необходимость делать некоторую редукцию их показаний вследствие допущения ими бессознательной лжи при наличности искренней веры в действительность того, что они говорят. Так, например, пострадавшие всегда и нередко вполне добросовестно склонны преувеличивать обстоятельства или действия, направленные на нарушение их прав. Особенно часто это встречается в судебных показаниях потерпевших, которые были при этом очевидцами содеянного над ними преступления. В подобных случаях вполне применима пословица: «у страха глаза велики». Внезапно возникшая опасность невольно приобретает преувеличенные размеры и формы в глазах тех, кому она грозит; опасность прошедшая представляется взволнованному сознанию большею, чем она была, отчасти под влиянием ощущения, что она уже прошла. Известно, что люди впечатлительные, ставшие в безопасное, по их мнению, положение, бывают до крайности подавлены неожиданно прояснившимся пониманием опасности или горестных последствий, которые могли бы произойти, и сердце их сжимается от ретроспективного ужаса не менее сильно, чем если бы он еще предстоял. Слова Байрона: «и вот оно (сердце) уж вынести не может того, что вынесло оно», как нельзя лучше изображают такое состояние. Вот почему употребляются сильные выражения при описании ощущений и впечатлений и являются преувеличения в определении размера, быстроты, силы и т. п.

К той же области бессознательной лжи относится совершенно искреннее представление себе людьми, мыслящими преимущественно образами (а таких большинство), настроения тех лиц, о которых они говорят, на основании кажущегося жеста, тона голоса, выражения лица. Предполагая, что другой думает то-то или так-то, человек оправляется в своей оценке всех поступков этого другого от уверенности в том, что последним руководит именно такая, а не другая мысль, владеет именно такое, а не другое настроение. В обыденной жизни подобное произвольное толкование вызывает собою и известную реакцию на предполагаемый мысли другого – и отсюда является сложная и очень часто совершенно необоснованная формула действий: «я думаю, что он думает, что я думаю… а потому надо поступить так, а не иначе». Отсюда разные эпитеты и прилагательные, далеко не всегда оправдываемые действительностью и исходящее исключительно из представления и самовнушения говорящего. Часто усматривается «презрительная» улыбка или пожатие плечами, «насмешливый» взгляд, «вызывающий» тон, «ироническое» выражение лица и т. п. там, где их в сущности вовсе не было. Если свидетель отличается некоторой живостью темперамента, он нередко наглядно изображает того, о ком он говорит, и кажущееся ему добросовестно выдает за действительность. Особенно частое применение этого бывает при изображении тона выслушанных свидетелем слов.

Но есть, несомненно, ложные по самому своему существу показания, которые надо отличать от показаний, данных неточно или отклоняющихся от действительности под влиянием настроения или увлечения. Здесь не существует, однако, общего мерила, и по происхождению своему такие показания весьма различаются между собою. Из них, прежде всего, необходимо выделить те, которые даются под влиянием гипнотических внушений. Последние, остроумно названные доктором Льежуа «интеллектуальной вивисекцией», изменяют внутренний мир человека и, вызывая в нем целый ряд физиологических и душевных явлений, оказывают самое решительное воздействие на память, то обостряя ее до крайности, то затемняя почти до совершенной потери. Таким образом загипнотизированного можно заставить забыть обстоятельства, сопровождавшие внушение, и изгладить совершенно из его памяти то, что он узнал о том или другом событии, или, наоборот, путем «ретроактивных галлюцинаций» (Бернгейм) внушить ему твердую уверенность в том, что он был свидетелем обстоятельств, вовсе на самом деле не существовавших. Надо, впрочем, заметить, что эти ретроактивные галлюцинации, по наблюдениям Шарко, когда внимание направляется на собственные поступки подвергающегося внушению – идут лишь до известного предела. Так, почти невозможно внушить человеку с известным нравственным строем души, что он совершил какое-нибудь гнусное преступление. Бессознательному подчинению здесь противодействует внутренняя реакция, допускающая его лишь до картин и состояний, от которых наяву человек отвернулся бы с негодованием и отвращением.

Наряду с внушенными показаниями бывают и показания, даваемые под влиянием самовнушения. Таковы очень часто показания детей. Большая впечатлительность и живость воображения при отсутствии надлежащей критики по отношению к себе и к окружающей обстановке делают многих из них жертвами самовнушения под влиянием наплыва новых ощущений и идей. Приняв свой вымысел за действительность, незаметно переходя от «так может быть» к «так должно было быть» и затем к «так было!», они упорно настаивают на том, что кажется им совершившимся в их присутствии фактом. Возможность самовнушения детей, представляющая немало исторических примеров, является чрезвычайно опасною, и здесь вполне уместна психологическая экспертиза, подкрепляющая самый тщательный и необходимый анализ показания.

Затем бывает ложь в показаниях, как результат патологических состояний, выражающихся в болезненных иллюзиях, различных галлюцинациях и навязчивых идеях.

Наконец, есть область вполне сознательной и, если можно так выразиться, здоровой лжи, существенно отличающейся от заблуждения, вызванного притуплением внимания и ослаблением памяти. Статьи Я. А. Канторовича «О праве на истину» дают один из последних и подробных этико-психологических очерков лжи, как движущей силы в извращении правды; особой разновидности неправды, остроумно именуемой «мечтательной ложью», посвятил свой интересный очерк И. Н. Холчев; общие черты «психологии лжи» намечены Камиллом Мелитаном и, наконец, бытовые типы «русских лгунов» даровито и образно очерчены ныне, к сожалению, почти забытым писателем А. Ф. Писемским. Размеры настоящей заметки не позволяют касаться этой категории показаний, в которых, по меткому выражению Ивана Аксакова, «ложь лжет истиной». Нельзя, однако, не указать, что этого рода ложь бывает самостоятельная или навязанная, причем в первой можно различать ложь беспочвенную и ложь обстоятельственную. Ложь беспочвенная заставляет сочинять никогда не существовавшие обстоятельства (сюда относится и мечтательная ложь), и весь ум свидетель направляет лишь на то, чтобы придать своему рассказу внешнюю правдоподобность, внутреннюю последовательность и согласованность частей. Психологической экспертизе здесь не найдется никакого дела. В обстоятельственной лжи внимание направлено не на внутреннюю работу хитросплетения, а на внешние, действительно существующие обстоятельства. Оно играет важную роль, твердо напечатлевая в памяти те именно подробности, которые нужно исказить или скрыть в тщательно обдуманном рассказе о якобы виденном и слышанном. И здесь при исследовании силы и продолжительности нарочно подделанной памяти опыты экспериментальной психологии едва ли многого могут достичь. Наконец, ложь навязанная, т. е. придуманная и выношенная не самим свидетелем, а сообщенная ему для посторонних ему целей, так сказать, ad referendum, почти всегда представляет уязвимые стороны. Искусный допрос может застать врасплох свидетеля, являющегося носителем, но не изобретателем лжи. Иногда очень старательно исполняя данное ему недобросовестное поручение, такой свидетель теряется при непредусмотренных заранее вопросах, путается и раскрывает игру своих внушителей.

В заключение остается указать еще на один вид сознательной лжи в свидетельских показаниях, лжи беззастенчивой, наглой, нисколько не скрывающейся и не заботящейся о том, чтобы быть принятою за правду. Некоторым свидетелям ложь доставляет, по тем или другим причинам, своеобразное удовольствие, давая возможность произвести эффект «pour épater le bourgeois», как говорят французы, или же получить аванс за свое достоверное показание, не приняв на себя никакого обязательства за качество его правдоподобности.

Г. Гейманс Методы специальной психологии

«Специальной психологией» я имею обыкновение называть тот отдел психологической науки, который, вместо разысканий общих законов, раскрывающихся в психической жизни всех людей, занимается изучением различий между индивидами и группами индивидов, чтобы в самом этом многообразии усмотреть более или менее точную и полную закономерность. Можно сказать, что до настоящего времени эти изыскания составляли науку, почти исключительно французскую. Даже не считая Монтеней, Лабрюйеров, Ларошфуко и стольких других имен, принадлежащих прошлому, нужно признаться, что нашими настоящими познаниями в этой области мы обязаны главным образом трудам Бине, Маланера, Полана, Пере, Артанбера и многих других, которые впервые дали нам идею множественности типов и правильности, с которой внутри этих типов комбинируются различные элементы характера. В настоящей статье я хотел бы отдать себе отчет в методах, с помощью которых были достигнуты эти результаты, задать вопрос о пределах, до которых эти методы могут вести нас, и, наконец, указать кое-какие новые методы, которые заслуживали бы применения в комбинации с первыми.

Просматривая большую часть упомянутых книг, с первого же взгляда поражаешься тем, что я назвал бы полу-литературным или полу-художественным их характером. Этими словами я не только хочу воздать должное достоинствам композиции и стиля, которыми он изобилуют, но хочу также сказать, что в них нельзя найти методических, строгих, часто более или менее педантических доказательств, характеризующих чисто научные работы, Метод, быть может, не отсутствует совершенно, но он не бросается в глаза; он прячется, вместо того, чтобы выдвигаться, что, впрочем, сообщает этим книгам особое очарование. Читаешь и чувствуешь себя убежденным; но если, окончив чтение, спросить себя, на чем покоится, в конечном счете, эта убежденность, то не сразу найдешь, что ответить. Разумеется, автор не преминул иллюстрировать свои положения примерами, взятыми из истории, из романов, иногда из окружающей его жизни; но, в конце концов, пример – не доказательство, и мы чувствуем некоторую неловкость, не видя отчетливо почвы, которую, тем не менее, чувствуем под ногами. Мы говорим себе, что ни в какой другой науке, отличающейся подобной сложностью, два или три примера не считались бы достаточными для того, чтобы обосновать общую теорию, и спрашиваем себя еще раз, по какому праву автор утверждает, а читатель принимает вещи, не имеющие, по-видимому, никакого более солидного основания.

И вот мне кажется, что эти вопросы допускают ответ, который, с одной стороны, объясняет и в значительной степени оправдывает приемы, употребляемые упомянутыми психологами, а с другой стороны, показывает необходимость дополнить их другими методами, бывшими до сих пор в пренебрежении. Показать это и будет моей задачей.

Итак, каким образом оказывается возможным в области специальной психологии достигать прочных результатов, убеждать себя самого и других, приводя в пользу своих утверждений всего-навсего каких-нибудь пять-шесть фактов? Я думаю, это возможно, прежде всего, потому, что, помимо приводимых фактов, и автор и читатель имеют в своем распоряжении множество других, почерпнутых или из общения с людьми или из самонаблюдения, фактов, которые, по большей части, остаются погребенными в глубине бессознательного, но которые, однако же, своим множеством и своим единодушием могут дать твердую опору нашим теориям и предположениям. А во-вторых, я думаю, это возможно потому, что в предметах духа, в гораздо большей степени, чем в вещах природы, мы можем отдавать себе отчет в логической связности различных качеств, встречающихся в отдельном объекте, и выводить их a priori одни из других. Итак, вопрос идет, главным образом, об этих двух или трех методах – о повседневном наблюдении, о самонаблюдении и дедукции, и о них мы должны задать себе вопрос, в каких пределах они могут удовлетворить требованиям строгой науки.

Прежде всего, повседневное наблюдение. Огромное преимущество психолога – в том, что он живет среди объектов своего изучения и в постоянном соприкосновении с ними; каждый день и каждый час он присутствует при сценах, более или менее значительных, в которых эти изучаемые им объекты раскрывают частицу своей внутренней жизни, и все эти данные опыта оставляют в его уме мельчайшие следы, которые, комбинируясь между собой за порогом сознания, в конце концов, образуют там более или менее верные предпосылки для новых частных случаев, или даже гипотезы и теории об общих соотношениях между различными психическими качествами. Таким именно путем сложилась большая часть ходячих мнений о психических различиях между полами, возрастами, национальностями и расами, так же, как и различные предложенные классификации темпераментов и характеров: психолог, внимание которого обращено к одной из этих тем, находит в своем уме совершенно готовые образцы – разумеется, немного спутанные в деталях, но достаточно отчетливые в основных линиях, – образы групп, которые он желает описать, и ему остается только анализировать их. Мне представляется несомненным, что анализ, полученный таким путем, заслуживает высшей степени нашего внимания, потому что, в конечном счете, он покоится на солидной и широкой почве данных опыта. В неизмеримой массе наблюдений над человеческой природой, которые мы делаем в течение всей нашей жизни, совпадающие случаи взаимно поддерживают, а противоречащие – взаимно изглаживают друг друга; нужно предполагать, следовательно, что комбинации, представляющиеся нашему уму естественными и правдоподобными, на самом деле коренятся в природе вещей. Но эта предпосылка получает свое полное оправдание лишь при том условии, что случаи, на основании которых составилось наше окончательное впечатление, представляют в своей совокупности с достаточной полнотой все человечество, или, по крайней мере, ту часть его, к которой относятся наши заключения. Однако, это условие далеко не всегда выполняется. Возможно, что некоторые группы представлены в среде, где мы вращаемся, только немногими индивидами; если эти индивиды случайно имеют несколько общих черт, то эти черты ассоциируются в нашем уме с общим характером группы, и мы предположим соответствия там, где имеются лишь простые совпадения. Далее, даже в том случае, если число лиц, служивших образцами для данной группы, будет достаточно велико, почти обязательно окажется, что мы встречались с одними чаще, чем с другими; из этого следует, что первые будут участвовать в большей мере, чем последние, в построении образа, который мы составим себе об общем habitus группы. Так, оказывается, что, по замечанию Д. С. Милля, из взглядов, высказанных кем-нибудь о природе женщины вообще, можно заключить с почти комической степенью вероятности о специальных качествах, характеризующих его супругу. Конечно, можно принимать меры предосторожности; но до тех пор, пока не составлен точный список случаев наблюдений, почти невозможно избегнуть опасностей, на которые я только что указывал. К этому присоединяется то обстоятельство, что вероятность для отдельных наблюдений запечатлеться в уме и оказать влияние на образующиеся в нем общие образы зависит в значительной мере от присутствия у исследователя предвзятых идей. Лишь только мы начали подозревать связь между какими-нибудь двумя качествами, случаи, подтверждающие это подозрение, будут лучше наблюдаться и запоминаться нами, чем другие; будет совершаться невольный и бессознательный подбор, вследствие которого два лица, имея перед глазами одни и те же факты, но ожидая разных результатов, могут извлечь из этих фактов диаметрально противоположные выводы. Повторяем еще раз: можно принимать меры предосторожности; можно поступать, например, как Дарвин, который имел привычку тщательно отмечать все наблюдаемые им факты, которые, казалось, противоречили готовым теориям. Но нужно сказать, что, даже принимая всевозможные меры предосторожности, чрезвычайно трудно поручиться за полную объективность. И это особенно в области психологии, так как здесь мы имеем дело, по большей части, с непредвиденными, мимолетными фактами, появляющимися среди огромной массы других фактов, привлекающих к себе внимание только благодаря их связи с привносимыми идеями, которые определяют выводы исследователя. Метод повседневного наблюдения имеет таким образом большой недостаток: он исключает возможность контроля как одного исследователя над другим, так и каждого исследователя над самим собой. Когда, например, Бэн утверждает, что интенсивность аффективного состояния находится в прямом отношении ко времени, в течение которого это состояние достигает своего maximum'a, а Маланер держится противоположного взгляда, как возможно решить их спор, пока они передают свои различные мнения только как результат их личного опыта? И каким образом сам исследователь может доверять своим выводам, если он должен сказать себе, что эти выводы основаны на фундаменте, прочности которого он оценить не может? Возможность построения точной науки всегда зависит от того условия, чтобы факты, наблюдаемые каждым, были доступны для всех: мы видим, в какой степени метод, о котором шла речь, далек от того, чтобы удовлетворять этому условию.

На втором месте мы назвали метод самонаблюдения. С самого начала могло бы показаться странным, что самонаблюдение одной личности может сообщать ей знание о других; однако, это каждый день происходит в искусстве, в исторических изысканиях, а также в повседневной жизни. Когда романист описывает нам вымышленное лицо, когда историк дает реконструкцию исторического характера, когда в обыденной жизни каждый, более или менее точно, предвидит, как будут вести себя его знакомые при данных обстоятельствах, конечно, первый собирает «человеческие документы», второй тщательно рассматривает все факты, которые сообщает ему его наука, а третий прибегает к своему предшествующему опыту, касающемуся данных личностей; но никто из них не выполнил бы своей задачи, если бы, на основании этих данных, он не построил бы в себе самом более или менее полного образа той личности, которая его занимает, если бы он не отожествил себя с нею и не почувствовал бы почти непосредственно то, что должно – теперь или в прошлом – происходить в ней. Эти приемы не теряют своего значения и в психологии: даже с помощью многочисленных наблюдений никто не может составить себе правильного понятия о том, что такое нервный человек, сангвиник, истерик, если он сам, хотя бы на мгновение, не чувствует себя истеричным, сангвиником или нервным. Мне представляется несомненным, что французские психологи, основатели специальной психологии, почти все одаренные художественным темпераментом, широко пользовались этим методом, и их произведения показывают нам его счастливые результаты. Впрочем, этот прием не настолько уж далек, как это могло бы казаться, от методов, строго научных и признанных за таковые; можно утверждать даже, что он точно соответствует тому, что в других науках называется экспериментальным методом. В самом деле, как геолог в своей лаборатории, в уменьшенном масштабе, воспроизводит влияния, которым, в отдаленные времена, подвергались минералы, происхождение которых он хочет узнать, так психолог в себе самом реконструирует характеры, проявления которых он хочет понять; и тот и другой извлекают из своих наблюдений над копиями выводы, относящиеся к оригиналу. Однако, если в принципе таким образом нельзя ничего возразить против метода, только что изображенного мною, и если даже наши познания в психологии без него никогда не могут достигнуть последней степени ясности и точности, нужно все-таки сознаться, что так же, как и предыдущей метод, он не может удовлетворить требованиям доказательности. Во-первых, он предполагает, для своего успешного применения, качества, довольно редкие: живую, сильную и в то же время дисциплинированную фантазию, абсолютную способность временно изглаживать свою собственную индивидуальность и проникать в чужую. Конечно, эти качества встречаются у большинства вышеупомянутых исследователей; но они могут встречаться только в виде исключения у тех, кто изучает их труды: читатели опять должны принять на веру предлагаемые выводы. Да и всякий человек погрешим; возможно, значит, что результаты экспериментирования над собой у различных исследователей не всегда совпадают, а когда они расходятся, то, как и в методе повседневного наблюдения, нет способов установить, на чьей стороне истина. Итак, мне кажется, что настоящий метод столь же мало, как и предыдущий, может считаться решающим в области специальной психологии.

Остается дедуктивный метод. Известно, что Д. С. Милль, более полувека тому назад, признал этот метод единственным, с помощью которого специальная психология («этология») может получить прочное обоснование. С тех пор часто высказывали замечание, что этот взгляд знаменитого логика был тесно связан с другим, который, однако же, никем не разделяется: что все люди рождаются равными. Действительно, если бы это было так, самый короткий и самый верный путь к пониманию различия характеров заключался бы в том, чтобы отдать себе отчет в том, как они складывались в течение человеческой жизни; необходимо было бы только знать условия, при которых жил индивидуум или группа индивидов, чтобы логически вывести отсюда, по законам общей психологии, все интеллектуальные и моральные качества, характеризующие их. Однако, можно признать безнадежность этой позиции, не отказываясь из-за этого от употребления в психологии дедуктивного метода. Между бесчисленными качествами, которыми люди отличаются друг от друга, существуют несомненные отношения подчинения и логической зависимости; когда, например, о данном лице известно, что оно не обладает вторичной функцией50, или же, что оно весьма активно, или отличается чрезвычайно развитой эмоциональностью, то можно объяснить себе и, в случае надобности, предсказать – в первом случае, что это лицо не будет способно к абстрактным рассуждениям; во втором – что оно будет до известной степени реалистично и практично; в последнем, – что его взгляд на вещи редко будет беспристрастным. А так как эти случаи зависимостей очень часты в психологии, то они могут быть очень полезны при построении типов; и мы, действительно, видим, что в сочинениях упомянутых нами психологов результаты опыта и самонаблюдения повсюду выясняются и подкрепляются рассуждениями дедуктивного порядка. И, разумеется, это можно было бы только приветствовать, если бы эти результаты опыта и самонаблюдения были бы прочно обоснованы на их собственной почве. Это условие очень важно, потому что история всех наук учит нас, с одной стороны, насколько ценна дедукция для объяснения хорошо установленных фактов; с другой стороны, насколько опасно, по крайней мере, имея дело с уже прочно обоснованной наукой, пытаться употреблять эту дедукцию для того, чтобы установить самые факты. В юные годы всякой эмпирической науки мы видим изобилие попыток, стремящихся дедуктивно доказать необходимость известных явлений, между тем как позднее точное исследование открывает, что эти явления происходят совершенно иначе или же что они сами имеют другой характер, чем полагали ранее. Это зависит главным образом от чрезвычайной сложности фактов: хотя бы мы и вычислили точно все прямые последствия какой-либо причины, она может иметь, сверх того, известное число косвенных последствий, которые уравновешивают и разрушают первые; другие причины, существование которых даже не подозревалось, могут вмешаться в дело и заменить своими следствиями следствия известной причины. Специальная психология – очень молодая наука, и ее предмет отличается чрезвычайной сложностью. Между тем как в других областях ограниченность круга причин, участвующих в игре, или широкое знание, накопленное в предыдущих изысканиях, уменьшают в известной мере указанные опасности, здесь эти опасности достигают своего maximum'a и надолго еще отнимают у нас всякую законную надежду расширить область наших знаний с помощью дедуктивного метода. Когда мы со временем приобретем прочно установленное знание фактов и их общих связей, дедукция может и должна будет вмешаться, чтобы дать им объяснение; пока же это знание остается недостоверным, дедукция может пополнить его лишь в очень скромных пределах. Говоря вообще, дедукция дает понимание без достоверности, тогда как индукция дает достоверность без понимания; для создания серьезной науки, и та и другая одинаково необходимы, но в их сотрудничестве индукция всегда должна предшествовать.

Итак, мне думается, что методы, применявшиеся до настоящего времени в специальной психологии, имеют, разумеется, большую ценность, но не могут быть признаны достаточными. Они имеют большую ценность, прежде всего, с точки зрения эвристической, направляя внимание исследователя к известным правдоподобным предположениям, которые заслуживают испытания; затем, сообщая результатам исследования большую субъективную ясность и понятность; наконец, объясняя логическую связанность фактов, в которых исследование обнаружило эмпирическую связь. Но они не могут быть признаны достаточными потому, что, говоря кратко, они не допускают проверки гипотез. Если правда, что для решения всякого научного вопроса необходимы три интеллектуальных операции: наблюдать, предполагать, оправдывать, – то эти методы делают возможными первую и вторую из этих операций, но не могут дать запаса фактов, хорошо установленных и пользующихся всеобщим признанием, который сделал бы возможным оправдание гипотез. Пока у нас не будет этого запаса, специальная психология не может предъявлять притязаний на звание настоящей науки; следовательно, абсолютно необходимо его пополнить. Это значит, что мы нуждаемся в возможно большем количестве психографий, понимая, вместе с В. Штерном, под психографией подробное, полное и точное перечисление всех признаков, характеризующих с психической стороны данного индивида. Когда в нашем распоряжении окажется несколько тысяч этих психографий, можно будет широко черпать из этого фонда, чтоб проверять предложенные гипотезы – или же чтобы предлагать их – относительно соотношений между различными психологическими качествами, классификации характеров, отличительных характеристик возрастов, полов, профессий и национальностей, и относительно множества других вопросов. Спрашивается, как можно получить их?

Чтобы ответить на этот вопрос, полезно будет установить различие между идеальным методом, который может лишь постепенно осуществляться в будущем, и методами предварительными, весьма несовершенными, но тем не менее достаточными для начала работы. Идеальный метод состоял бы в том, чтобы психологи всего мира пришли к соглашению относительно построения общей схемы, по которой каждый из них мог бы дать психографии нескольких лиц, близко ему знакомых, основываясь на личном наблюдении, на расспросах и экспериментировании. Работая таким образом, мы в недалеком будущем могли бы иметь в своем распоряжении достаточное количества психографий, строго сравнимых между собою и составленных компетентными наблюдателями. Труд, который начал Тулуз в своем знаменитом этюде о Золя, может считаться опытом такого метода; ему недостает только тщательного и хорошо разработанного выбора экспериментальных приемов, далее, личного и близкого знакомства с изучаемой личностью, наконец, сотрудничества многих исследователей при пользовании общей схемой – условие, необходимое для того, чтобы собрать достаточно материалов. Нужно надеяться, что новый «Institut für angewandte Psychologie und psychologische Sammelforschung» в Берлине не замедлит взять на себя инициативу в организации работы в указанном мною направлении.

Однако, так как цель эта будет достигнута только после подготовительных работ, которые не могут быть делом одного дня, необходимо спросить себя, нельзя ли, в ожидании их, по крайней мере, собрать для себя некоторые предварительные данные, способные расчистить путь для более широкой и совершенной науки будущего – я полагаю, что эта возможность, действительно, существует; и я хотел бы вкратце указать здесь на два метода, которые, согласно с результатами, полученными Вирсма и мною, оказываются вполне достаточными, чтобы доказать некоторые соотношения и дать возможность предугадать несколько других, причем их значение будет возрастать бесконечно, по мере того, как они будут прилагаться в более широком масштабе. Эти два метода суть метод биографический и метод анкет.

Биографический метод состоит в том, чтобы прочесть возможно больше биографий исторических личностей, тщательно отметить все более или менее важные качества, которые им приписываются или могут быть приписаны на основании фактов, упоминаемых биографом, и составить таким образом возможно полные психографии этих личностей. Наконец, эти психографии, сжатые в надлежащей форме, сравниваются между собою и изучаются по обыкновенным методам статистики для отыскания соответствий и определения вероятностей. Этот метод имеет, без сомнения, некоторые неудобства, которые, однако же, не так велики, как можно было бы ожидать. Во-первых, мы имеем здесь дело исключительно с выдающимися личностями, потому что они одни могут претендовать на честь иметь свою биографию; позволительно спросить себя, можно ли прилагать к людям вообще то, что встречается у этих избранных личностей. Мне думается, что на этот вопрос следует отвечать утвердительно. Конечно, у избранных людей некоторые качества будут встречаться чаще, а другие – реже, чем у обыкновенных людей. Но психологию интересует не абсолютная или относительная распространенность отдельных качеств, а, скорее, распространенность комбинации тех или иных качеств, так как лишь эта последняя дает право заключать о существовании положительных или отрицательных соотношений. И нет никаких оснований предполагать, что эти соотношения различны для людей выдающихся и для большинства. Вот пример: большинство художников обладают большей эмоциональностью, чем средний человек; но мы констатируем у легко возбудимых артистов те же свойства, сопутствующие возбудимости, как и у эмоциональных людей, не принадлежащих к художникам, как-то: импульсивность, раздражительность, изменчивость настроения, недостаток практического смысла, и т. д. Если же дело, вообще, обстоит так (а результаты, получаемые с помощью других методов, доказывают это более чем достаточно), то возражение, о котором мы только что говорили, по-видимому, теряет свои основания. То же самое относится и к другому возражению. Говорят, что биографы не всегда беспристрастны; нельзя полагаться на них; чтобы составить действительно научную психографию исторического лица, необходимо обратиться к первоисточникам, собирать и взвешивать доступные нам свидетельства и аргументировать свои выводы со веем аппаратом исторического метода. И в самом деле, было бы прекрасно иметь в своем распоряжении несколько сот психографий, основанных на столь широких данных и составленных с такой мелочной заботливостью. Но здесь, как часто и везде, лучшее – враг хорошего; чтобы достигнуть этой высокой цели, психолог должен был бы сделаться историком, а сделавшись историком, он мог бы, в течение всей своей жизни окончить, самое большее, две или три таких идеальных психографии. При этих условиях психолог должен выбирать; сделаться ли ему историком и составить эти две или три психографии или же предоставить историческую работу историкам и довериться наудачу существующим биографиям, которых он может прочесть немало за несколько лет и сделать из них извлечения, ценные с психологической точки зрения. Правда, последний прием может показаться неудовлетворяющим требованиям строгого метода, но следует делать различие между требованиями исторического метода и требованиями метода психологического. Для того, чтобы получить единственную психографию, абсолютно достойную веры, нужно, разумеется, следовать историческому методу; для того, чтобы собрать сведения о соответствии между различными элементами характера, нужно большое число психографий, и если бы даже каждая из них имела серьезные недостатки, в своем целом он могут лечь в основание выводов, обладающих совершенно достаточной вероятностью. Это потому, что здесь, как и во всех науках, которые основаны на статистическом методе, закон больших чисел сообщает общим результатам вероятность бесконечно бóльшую сравнительно с той, которая принадлежит единичным фактам. Когда какое-нибудь свойство часто встречается в характере известной группы, некоторые биографии, может быть, забудут отметить это свойство в тех случаях, где оно существует; другие будут воображать, что заметили его там, где оно и не существует, но чем больше число наблюдаемых случаев, темь больше вероятности, что эти противоположные ошибки нейтрализуют друг друга, и что из сближения всех этих сомнительных данных родится, если не истина, то, по крайней мере, нечто, очень близкое к ней. К тому же методы вычисления вероятностей позволяют нам точно рассчитать степень доверия, которое мы можем питать к полученным результатам, так же, как и их вероятные погрешности; а сравнение этих результатов с теми, которые доставляются нам другими методами и другими исследователями, дает не менее ценное средство для контроля.

На втором месте я назвал метод анкет. По правде сказать, анкеты теперь не очень уважаются, и нужно сознаться, что бóльшая часть организованных до сих пор анкет, особенно в Америке, весьма мало содействовали успехам науки. Но это зависит исключительно от того, что инициаторы их почти совершенно не умели использовать данные, прошедшие через их руки. Стэнли Холл, например, устроил известную анкету о гневе, и констатирует, на основании полученных ответов, что в гневе некоторые из его корреспондентов краснеют, другие бледнеют, что одни из них бьют попавшиеся им под руки предметы, другие же этого не делают, что после кризиса одни испытывают чувство стыда, другие – экзальтации и т. д. Теперь было бы чрезвычайно интересно узнать, краснеющие или бледнеющие особы охотнее бьют предметы, что чаще следует за сильными физическими проявлениями гнева: стыд или экзальтация, и т. д.; но такие вопросы, для разрешения которых автору стоило бы только привести в порядок свои документы, по-видимому, даже и не были поставлены. Ограничились для каждого отдельного явления подсчетом случаев, где оно имеется налицо, и самое большее, вычислением процентных отношений! Не удивительно, что ничего не нашли, раз ничего не искали, и опыт анкетного метода предстоит еще сделать. Быть может, будет полезнее, производя этот опыт, не требовать у своих корреспондентов более или менее произвольных признаний на данную тему, как поступали по большей части американские психологи, но предлагать им точные вопросы, на которые они могли бы ответить простым «да» или «нет»; только таким образом можно быть уверенным в том, что все будут смотреть на вопрос с одних точек зрения, и следовательно, их ответы будут строго сравнимы друг с другом. Работая таким образом, мы сообщим анкетному методу большое преимущество перед биографическим, не говоря уже о том, что с помощью первого можно без труда собрать гораздо большее число психографий, чем с помощью второго. Впрочем, не стоит и пояснять, что эти психографии, взятые в отдельности, заслуживают столь же мало или даже еще менее доверия, чем биографические данные; здесь, как и там, только их количество дает им право претендовать на степень научных документов.

Итак, вот эти два метода, от которых зависит, если я не ошибаюсь, возможность сообщить теперь же специальной психологии характер хоть сколько-нибудь точной науки. Поэтому я считал полезным испробовать как тот, так и другой (последний в сотрудничестве с Вирсма, профессором психиатрии при университете в Гронингене), и я хотел бы прежде, чем кончить мою статью, сообщить еще некоторые подробности о наших приемах и наших результатах.

Что касается биографического исследования, я занимаюсь им несколько лет и опубликовал некоторые результаты в первом томе «Zeitschrift für angewandte Psychologie». Я прочел до сих пор 110 биографий художников, ученых и исторических людей всех времен и стран; я классифицировал мои извлечения по некоторым основным свойствам, как-то: национальность, активность и вторичная функция, и определил степень распространенности других качеств в образованных таким образом группах. Эта распространенность оказалась гораздо более различной в отдельных группах, чем я мог предполагать, и, что еще важнее, в этих различиях мы находим замечательную правильность. Вот один очень выразительный пример: правдивость определенно приписывается герою моих биографий в 23 случаях из 100, а отсутствие этого качества – в 26 из 100; в группе эмоциональных, неактивных, с первичной функцией, встречается только 5 % правдивых и 70% лгунов; между тем как в диаметрально противоположной группе неэмоциональных, активных, со вторичной функцией процент первых достигает 38, а процент вторых равняется нулю. Вероятность случайности этих расхождений для четырех наших чисел в отдельности равняется 6,004, 0,000, 0,136, и 0,000; для всех четырех вместе она совершенно ничтожна и ставит вне сомнения наличность указанного соответствия. Большинство других соответствий не достигают подобней степени очевидности, и это не удивительно, если иметь в виду ограниченное число изученных лиц; тем не менее удалось найти для каждой группы известное число качеств, вероятная связь которых с отличительными качествами группы доказывается полученными цифрами, и которые, вместе взятые, дают цельный образ, в котором мы узнаем хорошо знакомый тип. Таким образом, «эмоционально-раздражительные» и «эмоционально-сентиментальные», «чувствительно-живые, «апатически-активные», «страстно-непостоянные» и «страстно-сосредоточенные» Маланера – все находят готовое место в вышеупомянутой классификации.

Затем идут анкеты, организованные Вирсма и мною. Первая из этих анкет (см. Zeitschrift für Psychologie, т. 42– 51) должна была первоначально сообщить нам данные о психологической наследственности. Для этой цели мы обратились к содействию всех нидерландских врачей (в числе около 3000); мы послали каждому из них 6 экземпляров вопросного листа, содержащего 90 вопросов о всех пунктах, важных для характеристики каждого лица, и просили их выбрать семью, знакомую им лично, и дать нам требуемые сведения относительно отца, матери и детей этой семьи. Из этих 3000 врачей не менее 450 исполнили нашу просьбу; и таким образом в нашем распоряжении оказались психологические описания 2523 лиц, принадлежащих к 558 семействам. Обладая этими материалами, мы были в состоянии констатировать весьма определенные тенденции в отношении психологической наследственности; но они же сделали возможным и точный контроль результатов биографического исследования. С этой целью мы распределили психографии анкеты по тем же принципам, которым я следовал в предыдущей работе; мы составили те же самые группы и определили снова их соответствия. И мы нашли, что во всех существенных пунктах типы, построенные на основании анкеты, согласуются с типами биографического изучения. Чтобы иллюстрировать это совпадение, мне хочется еще раз сопоставить две уже упомянутые группы. Эмоциональные, неактивные, с первичной функцией, согласно анкете, так же, как и согласно биографиям, импульсивны, необузданы, раздражительны, с изменчивым настроением, поверхностны или даже глупы, склонны копировать чужие мнения; остроумны, распущены, тщеславны, честолюбивы, расточительны, радикалы в политике, застенчивы или аффектированы, экспансивны, интриганы, лгуны, неразборчивы в средствах, рассеяны и неаккуратны; между тем как – тоже согласно с данными обоих исследований – неэмоциональные, активные, со вторичной функцией отличаются уравновешенностью, спокойствием, ровным настроением, интеллигентностью, независимостью взглядов, недостатком остроумия, стыдливостью, равнодушием к внешнему блеску, тенденцией стушевываться, экономностью, консервативными мнениями в политике, простотой, молчаливостью, честностью, правдивостью, совестливостью, вниманием и пунктуальностью. Мы видим, как эти два типа напоминают «эмотивно-раздражительных» и «апатически-активных» Маланера; но в то же время мы видим, что индуктивное исследование прибавляет к его описаниям значительные черты, которые мы едва ли могли бы подозревать заранее. И мы видим, наконец, что если бы другие изыскания в том же духе подтвердили полученные результаты, то они сообщили бы этим результатам гораздо высшую достоверность сравнительно с той, которую они могли бы почерпнуть или в субъективном чувстве очевидности или в абстрактных рассуждениях.

Мы сравнили наши результаты не только с имеющимися классификациями характеров, но и с заключениями специального исследования, также французского происхождения. Рог де-Фюрзак напечатал несколько лет тому назад в Revue philosophique этюд о скупости, результат личных наблюдений над небольшим кругом лиц. В этих лицах он отмечает много качеств, соответствующих скупости: в интеллектуальной области – нормальная, но преимущественно недоброжелательная наблюдательность, узость идей, скучный разговор, недостаток практического смысла и знания людей; в области эмоциональной – отсутствие альтруистических чувств, тяготение к одиночеству, индифферентизм или охранительные взгляды в политике, недостаток патриотизма, ничтожная чувствительность, тщеславие, честолюбие, нетерпимость и вечное беспокойство; наконец, в волевой области – молчаливость и недоверчивость, властный характер и отсутствие интереса к наукам и искусствам. И здесь опять-таки, изучение 79 случаев скупости, встречающихся в нашей анкете, дает точно такие же результаты; и только в одном-единственном качестве оба исследования противоречат друг другу: импульсивность, по анкете, не отсутствует у скупцов, хотя де-Фюрзак не нашел ее у своих знакомых. Наконец, и здесь анкета прибавляет к картине, нарисованной французским психологом, несколько интересных черт, каковы: пониженная активность, мрачное или переменчивое настроение, отсутствие отвлеченных добродетелей, индифферентизм к религии и некоторые другие.

Во второй анкете, организованной Вирсма и мною, которая была предназначена для собирания данных о психологии переходного возраста, мне достаточно сказать несколько слов. Для этой анкеты мы обратились к сотрудничеству преподавателей в средних школах нашей страны; пятидесяти из них, которые выразили согласие содействовать нам, мы послали экземпляры вопросного листа относительно поведения учеников в школе, и они дали нам сведения приблизительно о 4000 учениках в возрасте от двенадцати до двадцати лет. Мы только что приступили к разбору этих материалов; только по одному пункту, по психологии полов, работа уже окончена, и опять-таки наши результаты только подтверждают то, что позволяли ожидать предыдущие исследования. То есть, что, как я показал в своей недавней книге о психологии женщины, мальчики и девочки этой анкеты обнаруживают в главных чертах те же отличия, что мужчины и женщины в предыдущей анкете; впрочем, эти отличия далеко не всегда совпадают с ходячими мнениями о психологии полов. Что касается общих соответствий, обнаруженных первой анкетой, то хотя они еще не вычислены точно на основании материалов второй, но они проглядывают всюду.

Итак, я повторяю в заключение, что, как мне думается, исследования, о которых я говорил, по крайней мере, поставили вне сомнения возможность собрания эмпирических данных, которые могут служить основанием для индуктивной и точной специальной психологии. Но эти исследования – лишь первый черновой труд, к которому потомство отнесется, конечно, с улыбкой сострадания. Эти общие качества, которые я извлек из биографий и о которых собирали сведения наши анкеты, как эмоциональность, интеллигентность, правдивость и другие, являются лишь бледными абстракциями; каждое из них обнимает бесконечность специальных форм, весьма различных, – быть может, даже противоположных друг другу; многие из них имеют производный или сложный характер; наряду с ними многие другие заслуживают не меньшего внимания. Чтобы проникнуть в глубины человеческого характера, необходимы психографии, отличающиеся гораздо большей подробностью и полнотой, чем те, которые легли в основу наших исследований. Может быть, понадобится большее число сотрудников и объектов наблюдения; однако, чем полнее и достовернее будут наши психографии, тем менее будет необходимо нагромождать материалы, чтобы извлечь из них несомненные выводы. Было бы вполне достойно французского гения, создателя психологического романа и первого исследователя специальной психологии принять активное участие в этих изысканиях, которые должны будут когда-нибудь создать прочный и окончательный фундамент не только для наших теорий о структуре человеческой души, но и для всех наших усилий поднять эту человеческую душу на все более высокий уровень счастья и нравственности.

Перев. Г. Федотов

1

Пирогов. Сочинения. Том I, стр. 85 (издание 1887 г.).

(обратно)

2

Ibid., стр. 86–87.

(обратно)

3

Ср. Young. «And men talk only to conceal the mind.»

(обратно)

4

Einstweilen bis den Lauf der Welt Philosophie zusammen hält, Erhält wie das Getriebe Durch Hunger und durch Liebe. (обратно)

5

Об этом см., напр., Dodge. The Theoryand Limitations of Introspection. American Journal of Psychology. XXIII, стр. 214–229.

(обратно)

6

См., напр., Elsenhans. Lehrbuch der Psychologie. 1913.

(обратно)

7

Об этом см. Wundt. Logik. В. III, стр. 164.

(обратно)

8

Об этом см. мою статью: «Об измеримости психических явлений» в философском сборнике, посвященном Л. М. Лопатину.

(обратно)

9

Об этом см. мой сборник «Психология и школа». М. 1912, стр. 104.

(обратно)

10

Об этом см. Wirth. Psychophysik. 1912, стр. 28–30. Wundt. Physiologische Psychologie. В. I. 563–574, а также Ansсhütz. Spekulative, exacte und angewandte Psychologie. 1912.

(обратно)

11

Об этих методах см. Wundt. Grundzüge der physiol. Psychologie. 1908. B. I, стр. 23–42.

(обратно)

12

В русской литературе наиболее полное выражение этот взгляд получил в сочинении акад. В. М. Бехтерева – «Объективная психология». Спб. 1907–1912.

(обратно)

13

Об этом см. Lehmann. Lehrbuch der psychologischen Methodik. 1904. Его же. Grundzüge der Psychophysiologie. 1912, стр. 402 и сл. Его же. Elemente der Psychodynamik. 1908.

(обратно)

14

Об этом см., например, Dodge. Mental Work. A Study in Psychodynamics. The Psychological Review. Vol. XX. № 1. January.

(обратно)

15

См. его Lehrbuch der psychologischen Methodik. § 27.

(обратно)

16

Там же.

(обратно)

17

La crise de la psychologie expérimentale. 1911.

(обратно)

18

Ук. соч. стр. 19.

(обратно)

19

Ук. соч.

(обратно)

20

Ук. соч. стр. 128.

(обратно)

21

Ук соч. стр. 153.

(обратно)

22

Binet. L'étude experimentale de 1'intelligence. 1903, стр. 84.

(обратно)

23

Вот главнейшая литература по вопросу об экспериментальном исследовании высших умственных процессов: Мarbе. Ехреrimentellpsychologische Untersuchungen über das Urtheil. 1901. Watt. Experimentelle Beiträge zu einer Theorie des Denkens. Archiv für die gesammte Psychologie. IV. B. 1905. Асh. Ueber die Willensthätigkeit und Denken. 1905. Messer. Experimentell-psychologische Untersuchungen über das Denken. Arch. f. d. ges. Psych. B. VIII. Bühler. Thatsachen und Probleme zu einer Psychologie der Denkvorgänge. A. f. d. g. Psych. B. IX. Binet. L’étude expérimentale de l’intelligence. 1903. E. von Aster. Die psychologische Beobachtung und experimentelle Untersuchung von Denkvorgängen. Zeitschrift für Psychologie. B. XLIX. Dürr. Ueber die experimentelle Untersuchung der Denkvorgänge. B. XLIX. Störring. Experimentelle Untersuchungen über einfache Schlussprocesse. Arch. f. d. g. Psychologie. B. XI. Störring. Experimentelle und psychopathologische Untersuchungen über das Bewusstsein der Gültigkeit. Arch. f. d. g. Ps. XIV. 1909.

(обратно)

24

Wundt. Logik. В. III. Стр. 174.

(обратно)

25

См. также Grundzüge der physiologischen Psychologie. В. III. 551–554 и В. I. Стр. 10–11, а также статью Kritische Nachlese zur Ausfragemethode в Arch. f. d. gesammte Psychologie. B. XII.

(обратно)

26

См. мой сборник «Психология и школа». Стр. 121.

(обратно)

27

В сочинении Wirth, Psychophysik, стр. 2-ая, совершенно справедливо отмечается: «Эти исследования высших психических процессов выдвигают самостоятельность экспериментальной психологии, которая ей присуща, как части общей психологии (als Theilgebiet der allgemeinen Psychologie)».

(обратно)

28

И. Сеченов. Психологические этюды, стр. 151.

(обратно)

29

Сеченов. Рефлексы головного мозга. Спб. 1871 г.

(обратно)

30

J. Lоеb. Einleitung in die vergleichende Gehirnphysiologie und vergleichende Psychologie. 1899.

(обратно)

31

Th. Beer, А. Веthe u. I. V. Uexküll. Vorschlage zu einer objektivierenden Nomenklatur in der Physiologie des Nervensystems. «Biologisches Centralblatt». 1899.

(обратно)

32

v. Uexküll. Ueber die Stellung der vergleichender Physiologie zur Hypothese der Tierseele. «Biol. Centralbl.». 1900.

(обратно)

33

G. Bohn. La nouvelle psychologie animale. 1911.

(обратно)

34

«Объективная психология» проф. В. Бехтерева есть в сущности физиология.

(обратно)

35

J. Loeb. Beiträge zur Gehirnphysiologie der Würmer. «Pfluger's Archiv». 1894.

(обратно)

36

Lubbock. Les sens et l'instinct chez les animaux. 1891.

(обратно)

37

Thorndike. Animal intelligence; an experiment study of the associative processes in animals. «Suppl.: of Psychological Review». 1898.

(обратно)

38

Зачатки физиологического истолкования мы встречаем у одного из величайших биологов – Ламарка, в его «Philosophie zoologique». Он говорит: «Та причина известного явления, которое заставляет почти всех животных производить всегда одни и те же действия, равно как та, которая вызывает в самом человеке наклонность повторять всякое действие, ставшее привычным, несомненно, заслуживают исследования… Во всяком действии нервный флюид, который его вызывает, испытывает перемещение, обусловливающее это действие. Раз действие было несколько раз повторено, флюид, который его вызвал, без сомнения, проторил себе путь, который ему тем легче пройти, чем чаще он его раньше прокладывал и он сам обладает большей способностью следовать по этому проторенному пути, чем по другим, менее проторенным».

(обратно)

39

С. Метальников. К физиологии внутриклеточного пищеварения у простейших. 1911 г.

(обратно)

40

Для этой цели собакам производится маленькая операция выведения наружу выводного протока слюнной железы. Конец выводного протока приживляется к коже и таким образом мы имеем постоянную возможность следить за слюноотделением. Такой свищ слюнной железы сохраняется в течете всей жизни животного, нисколько не влияя ни на ее продолжительность, ни на здоровье животного.

(обратно)

41

И. Павлов. Лекции о работе главных пищеварительных желез. 1897.

(обратно)

42

И. П. Павлов. Экспериментальная психология и психопатология животных. «Известия Импер. Военно-Медицинской Академии». 1903.

(обратно)

43

Г. Зеленый. Особый вид условных рефлексов. «Архив биологических наук» 1909.

(обратно)

44

G. Zе1iоnу. Ueber die Reaktion der Katze auf Tonreize «Centralbl. f. Physiologie. 1909.

(обратно)

45

Goltz. Der Hund ohne Grosshirn. «Pfluger's Archiv». 1892.

(обратно)

46

Зеленый. Собаки без полушарий большого мозга. «Труды Общ. Русских Врачей в Спб.– 1911. «С. R. d. l. Soc. d. Biologie». 1913.

(обратно)

47

Эта мысль развита мною подробнее в трудах: «Ориентирование собак в области звуков». – Труды Общ. Русск. Врачей в Спб. 1906 г.; Материалы по вопросу о реакций собаки на звуковые раздражения», Спб. 1907 г.; Ueber die zukünftige Soziophysiologie. «Archiv f. Rassen. – u. Gesellschafte – Biologie». 1812.

(обратно)

48

А. И. Введенский. О пределах и признаках одушевления. Журнал Мин. Нар. Просвещения. 1892.

(обратно)

49

G. Zеllоny. Ueber die zukünftige Soziophysiologie. «Archiv f. Rassen – u. Gesellschafte – Biologie». 1912.

(обратно)

50

Под вторичной функцией» я разумею (согласно с В. Гроссом) влияние, которое психические факты (восприятия, идеи, эмоции) продолжают оказывать на душу, когда они уже опустились в сферу бессознательного.

(обратно)

Оглавление

  • Э. Л. Радлов Самонаблюдение в психологии
  • Г. И. Челпанов Об экспериментальном методе в психологии
  • Г. П. Зеленый Современная биология и психология
  • А. Ф. Кони Психология и свидетельские показания
  • Г. Гейманс Методы специальной психологии Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Новые идеи в философии. Сборник номер 9», Коллектив авторов

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства