«Жду. Люблю. Целую»

3329

Описание

Дочь русских эмигрантов графиня Ксения Осолина и немецкий фотограф, постоянно живущий в Берлине, встретились случайно, но эта встреча явно была предопределена судьбой. Ведь их любовь выдержала испытания разлуками, потерями, войной и даже другой любовью… В военной и послевоенной Европе пересекаются их пути, сплетаются полные драматизма судьбы их близких и друзей.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Тереза Ревэй Жду. Люблю. Целую

Предисловие

Имя французской писательницы Терезы Ревэй хорошо знакомо многим нашим читателям. Ее роман «Твоя К.» стал настольной книгой и у любителей исторического жанра, и у поклонников любовных историй. Книга была удостоена самых восторженных отзывов литературных критиков. Роман сравнивали даже с легендарным шедевром «Унесенные ветром».

В новом произведении возвращается к судьбам своих героев.

На этот раз перед нами разворачивается широкое историческое полотно, охватывающее десятилетний период после окончания Второй мировой войны. Разрушенные европейские столицы, миллионы погибших, исковерканные судьбы, голод, лишения… Но вопреки всему — высочайшие проявления человеческого духа, неистребимые вера, надежда и, конечно же, любовь, которой, казалось бы, нет места в этом мире, увязшем в боли и ненависти.

На долю главной героини романа Ксении Осолиной выпало немало испытаний. Юной девушкой она эмигрировала во Францию из охваченной безумством революции России. Ей пришлось заботиться о больной матери, маленькой сестре и новорожденном брате. Лагеря беженцев, долгие годы унижений, безденежья, ночи, проведенные над вышиванием платьев в маленькой мансарде… Но Франция подарила ей и любовь — настоящую, большую, на всю жизнь. Ксения стала музой известного фотографа Макса фон Пассау, а он превратился в смысл ее жизни. К сожалению, из-за нелепой ссоры влюбленные расстались накануне Второй мировой войны. Но ни ужас военного времени, ни лишения не убили чувств этой женщины. Война миновала, а Ксения все так же любит Макса. Где он? Жив ли? Вопреки здравому смыслу она отправляется на поиски любимого в Берлин, в котором еще гремят отголоски войны и опасность подстерегает на каждом шагу…

Данная сюжетная линия, хотя и главная, но далеко не единственная в романе. Перед читателем предстают новые герои — дети тех, чьи образы полюбились нам еще по прочтении первой книги этой семейной саги. Это дочь Ксении Наташа, племянник Макса и многие другие. Судьба сводит персонажей в самых немыслимых и неожиданных ситуациях, и оказывается, что дети намного добрее и мудрее, чем их родители. К тому же они очень молоды, и юность так или иначе вступает в свои права — и первой влюбленностью, и первыми признаниями, и первыми потерями.

Роман «Жду. Люблю. Целую» до такой степени насыщен событиями, что мы не будем лишать читателя удовольствия с замиранием сердца следить за перипетиями судеб героев.

Своим композиционным построением роман «Жду. Люблю. Целую» заставляет вспомнить «Богач, бедняк» Ирвина Шоу, а по глубине раскрытия образов главных героев книга продолжает традиции такой жемчужины мировой литературы, как «Сага о Форсайтах» Голсуорси. Читатели, которые особо интересуются историей, в романе «Жду. Люблю. Целую» смогут найти ряд новых для себя фактов, касающихся послевоенных Германии, Франции, США.

В заключение можно добавить, что, как истинный мастер, оставила открытым финал романа «Жду. Люблю. Целую», что дает возможность продолжить сюжет. Надеемся, что в самом скором времени нас ждет новая встреча с полюбившимися героями.

Тебе.

Immer mit Liebe[1].

Первая часть

Париж, октябрь 1944

Ложь — это тоже искусство, не терпящее посредственности. Если вы не умеете делать это с тонкостью виртуоза, то лучше не делать этого вовсе.

Прежде чем в первый раз соврать дочери, Ксения Федоровна внимательно посмотрела ей прямо в глаза и голосом, в котором сочетались строгость и нежность, сообщила о том, что отец скончался от сердечного приступа. Сердце Ксении колотилось в бешеном ритме, но лицо оставалось непроницаемым. Они стояли в салоне их парижской квартиры с видом на Люксембургский сад. В то время как дочь плакала, уткнувшись в материнское плечо, сама Ксения никак не могла отделаться от чувства, что стены и ковер в ее доме до сих пор пахнут кровью ее мужа.

«Как это все неправильно, как это несправедливо», — думала Ксения, чувствуя, как вздрагивает ее ребенок. После долгой разлуки их встреча могла быть счастливой. Едва Франции стала угрожать немецкая оккупация, Ксения отправила дочь на юг вместе с семьей сестры. Четыре года показались вечностью. И вот теперь, вместо того чтобы смотреть, как дочь смеется и прыгает от радости, Ксения сообщила ей новость, которая молотом обрушилась на юное сердце. Но правда была еще ужаснее, ведь Наташа обожала Габриеля, который всегда являл собой образец доброго и любящего отца. Снова и снова в памяти Ксении возникала та сцена: радующиеся освобождению парижане под ясным солнечным небом, звон церковных колоколов… и Габриель с револьвером в руке, вырывающий у нее признание в любви к другому мужчине. С перекошенным от гнева и ревности лицом Габриель в один момент лишился всех жизненных якорей. Этот утонченный и умнейший адвокат, воплощение уверенности, не смог простить ей своей верности, своей единственной в жизни любви. Ксения не испытывала к нему зла. Да и что могли значить угрозы и шантаж для нее, русской женщины, пережившей большевистскую революцию, все перипетии жизни в изгнании и войну? Габриель не смог заставить ее покориться, даже когда направил на нее ствол револьвера и нажал на курок. Шансы выжить были один к двум. Ксении повезло, впрочем, повезло и ее дочери, ведь после смерти супруги, Ксения в том не сомневалась, Габриель все равно, зарядив револьвер, убил бы себя. И тогда Наташа осталась бы круглой сиротой.

— Он очень страдал, мамочка? — спросила Наташа с дрожью в голосе.

— Нет, — пробормотала Ксения.

Наконец девушка выпрямилась, вытерла слезы ладонью, поправила волосы, спадавшие на влажный лоб. Она сильно изменилась за годы разлуки. Жизнерадостный, живой ребенок со светлыми косичками и круглыми щечками превратился в статную девушку семнадцати лет с тонкими запястьями и загадочным выражением лица. Она двигалась с неловкостью молодой лани, словно жила в чужом теле. Ограничения и страхи, связанные с войной, изменили каждого. Взгляд ее был темным, непроницаемым. Ксении казалось, что она встретилась с незнакомкой. С любопытством, смешанным с беспокойством, смотрела она на свою дочь. Другие голоса, другие руки вели Наташу через все испытания этих украденных у них лет, которых никто никогда не компенсирует. Отсутствие — не есть ли это одна из форм предательства?

В глубине квартиры хлопнула дверь, заставив Ксению вздрогнуть от неожиданности. Она забыла, что уже не одна, что их теперь четверо в этих стенах, которые наконец-то обрели былой жилой вид. Сама она очень обрадовалась возвращению Наташи, Феликса и Лили. Обнимая на вокзале детей Селигзонов, она испытывала особое волнение. Подруга Ксении Сара доверила их ей еще в 1938 году, надеясь, что разлука окажется недолгой, что она, ее муж Виктор и младшая дочь вскоре смогут уехать из заразившейся антисемитизмом Германии. Но уехать они так и не смогли. Человека, вызвавшегося провести их в Швейцарию, предали, и при переходе границы Сара и Виктор попали в руки гестаповцев. Ксения не знала, что с ними стало, опасаясь самого худшего. Единственное, что ее успокаивало, так это возможность защитить Феликса и Лили.

Сами молодые люди настояли на том, чтобы быстрее вернуться в Париж, проехав через всю искалеченную бомбардировками страну. Наивно было бы ожидать увидеть их такими же, какими они были в начале войны: Наташу — озорную и темпераментную, а время от времени и авторитарную; Феликса — со сверкающим взглядом из-под шапки темных волос; Лили — маленькую, застенчивую и молчаливую девочку, болезненно скучающую по родителям. Ксении все же удалось за последние годы несколько раз навестить их. В один из таких визитов она привезла Селигзонам фальшивые документы. Но эти короткие беспокойные свидания как-то стерлись из памяти. Может, она подсознательно пыталась найти кончик порванной нити, стереть все плохое и забыть о трагическом?

В то время как осенний дождик моросил на желто-красную листву, а в рассеянном свете проступали контуры мебели из красного дерева, Ксения смотрела на перекошенное от горя лицо Наташи. Она ненавидела себя за бессилие и сердилась, что не в состоянии найти подходящие слова утешения. Ей было стыдно. Ужасная смерть Габриеля потрясла ее, но и сделала свободной. Все сложности их связи, о которых она не любила вспоминать, ушли в небытие, но Ксения не стала беззаботнее. Беззаботность вообще была ей не свойственна еще с той ужасной февральской ночи 1917 года, когда она, босоногая, стояла над телом своего отца графа Федора Сергеевича Осолина, убитого большевиками в их петроградском особняке. Теперь Ксения всей душой желала оградить от возможных разрушительных событий настоящее своей дочери.

— Извини меня, мама, — сказала Наташа, отворачиваясь. — Не сердись. Скоро увидимся.

Она скрылась в своей комнате, оставив Ксению одну в салоне. Наедине со своими секретами.

Несколько дней спустя Ксения с папкой в руке и улыбкой на губах вышла из центрального офиса швейного синдиката. Совещание с президентом синдиката Люсьеном Лелонгом, ее старым другом, и представителями Французского комитета взаимопомощи прошло как нельзя более плодотворно. Чтобы собрать средства на оказание помощи жертвам войны, решили устроить показ моделей одежды от парижских кутюрье, использовав в качестве натурщиц кукол, изготовленных лучшими мастерами по эскизам молодой талантливой художницы Элиан Бонабель. Куклы были сделаны из стальной проволоки и достигали восьмидесяти сантиметров в высоту.

Этот неожиданный союз между творцами высокой моды и людьми искусства казался многообещающим. Жанна Ланвен, Жак Хайм, Эльза Шиапарелли, другие знаменитые кутюрье уже думали о настоящей одежде. Режиссер-постановщик Кристиан Берард обдумывал композицию выставки, подбирая декораторов и художников. Даже Жан Кокто заявлял, что примет участие в создании декора. Мероприятие преследовало сразу две цели: собрать необходимые средства и дать импульс возрождению высокой моды, просигнализировав всему миру, что ни война, ни оккупация никогда не смогут уничтожить элегантность парижской столицы. Роберт Риччи, один из организаторов проекта, придумал название для экспозиции — Театр Моды. На Ксению же были возложены обязанности координатора проекта.

Ксения уверенно шла по улице. Стук деревянных подошв ее туфель по тротуару был слышен на сотни метров. Неприятный моросящий дождик размывал пыль на фасадах домов, струйками стекал по магазинным витринам. Холодный ветер заставил Ксению поднять воротник и застегнуть пальто на все пуговицы. Офицер из военной полиции перекрыл движение, чтобы дать проехать колонне американских машин, направляющихся в сторону посольства Соединенных Штатов. Редкие автомобилисты и велосипедисты ждали, не скрывая раздражения. Теплота, с какой парижане встречали американские войска при освобождении, теперь уступила место недовольству и жалобам. Хлеб, который выпекался из привезенной американцами муки, о чем заявлялось с большой помпой, исчез с прилавков магазинов сразу же после признания союзниками временного правительства, возглавляемого генералом де Голлем. Природная гордость французов, дискомфорт от постоянных ограничений и дефицита, черный рынок толкали парижан выказывать свое недовольство освободителям. В быструю победу не верили. Хотя немцы отступали на всех фронтах, сражались они с яростью обреченных. Гражданское население ощущало подавленность. Сколько еще может продолжаться этот кошмар войны? Миллионы погибших и пропавших без вести, судьбы военнопленных — все это тревожило людей. Однако, несмотря на серые лица прохожих, Ксения твердо верила в скорое наступление лучших времен.

Когда она стала спускаться по каменным ступеням, направляясь к саду Тюильри, хлопнул выстрел — как оказалось позже, лопнула автомобильная шина. Ксения вздрогнула и была вынуждена схватиться за перила, чтобы не упасть, и уронила при этом папку. Лежавшие внутри бумаги оказались в пыли. Сзади напирали прохожие. Наклонившись за папкой, она почувствовала, что у нее кружится голова. Именно в этом месте десять лет назад, во время народных возмущений в феврале 1934 года, кавалеристы республиканской гвардии сдерживали разгневанную толпу манифестантов, горланивших Марсельезу, подбирая своих раненых. В воздухе тогда пахло возбуждением и порохом. Боялись шальных пуль. На тротуаре пылал перевернутый автобус. Макс появился неожиданно, впрочем, он всегда именно так появлялся в ее жизни. Подняв воротник бежевого пальто, он стоял под голыми ветками деревьев с фотокамерой в руке. Существует Любовь, которая причиняет боль, и при малейшем упоминании о ней раны снова начинают кровоточить. Не было такого дня, чтобы Ксения не думала о нем. Она не знала, жив он или нет, и это незнание разрывало и разъедало ее душу, будто кислота.

Макс фон Пассау не мог быть устранен из ее жизни. Он словно был рядом, она чувствовала его дыхание, его взгляд, запах его кожи. Говоря по правде, ничего без него не происходило. Он был ее первым мужчиной, изменившим не только ее тело, но и душу, мужчиной, который потребовал от нее самой большой жертвы — отказаться быть сильной и независимой, в то время как она старательно сооружала вокруг себя защиту в течение всех лет испытаний, больше всего не желая снова оказаться уязвимой. Макс же любил ее безоговорочно, как любят те, кто никогда ничего не терял. Тогда у нее не хватило смелости продолжить их отношения, в результате — годы разлуки. Понадобилась война, чтобы Ксения решилась сделать шаг навстречу своей любви. Это случилось поздним осенним вечером в Берлине, когда тень Третьего рейха простерлась над Европой и их душами.

Ксения ускорила шаг. В былые времена, приезжая в Париж, Макс останавливался в отеле «Мерис». Тайком от мужа она приходила к нему, страстная, нетерпеливая, потому что Макс возвращал ее к главному. Тем не менее спустя несколько месяцев она снова оттолкнула его — отчасти из-за страха, отчасти из-за гордости. Она слышала его горькие речи, еще и еще раз вспоминала его взгляд, взгляд раненого. По телу пробежала дрожь. Никогда она не простит себе всю ту боль, которую причинила этому чувственному человеку, талантливому художнику, сумевшему подчеркнуть в ней главное, когда она позировала ему, человеку исключительному, целостному, единственная слабость которого заключалась в том, что он любил ее, Ксению Федоровну Осолину.

Она знала, что немецкие антифашисты, к числу которых с первых дней войны принадлежал и Макс, попытались ликвидировать фюрера в июле прошлого года, но попытка оказалась неудачной. Ответный удар нацистов был безжалостен: тысячи арестованных, сотни смертных приговоров, сфабрикованных судьями. Всякая диктатура жестоко мстит своим врагам. Приговаривали к обезглавливанию, вешали за ребро на крюк.

На мосту Искусств Ксения склонилась над парапетом, стараясь умерить сердцебиение. Холодный пот выступил на ее теле. Что стало с Максом? Где он? В лагере или в подвалах гестапо на Принц-Альбрехт-Штрассе, где палачи подвергают его бесчеловечным пыткам?

— Вам плохо, мадам?

Человек был одет в униформу цвета хаки вооруженных сил Франции. Ксения уклонилась от его взгляда и отстранила рукой. Она не могла больше видеть военных и вообще всего, что было связано с этой бесконечной войной. Она хотела мирной жизни, разгрома войск Гитлера, который превратил Европу в руины; она хотела обнять Макса, живого и невредимого, слышать его жизнерадостный смех, его глубокий голос, видеть спокойную радость в его глазах, она хотела любить его, любить безоглядно. Но все это было желанием невозможного. Макса больше нет, его прекрасное тело гниет в какой-нибудь канаве, а она бредет одна под серым небом, думая о своей сломанной судьбе.

Наташа лежала на кровати, закутавшись в одеяло. В сгущающемся мраке ей никак не удавалось согреться. Дождь за окном закончился, и холодная сырость пронизывала и без того ледяные стены. Электричество подавалось с перебоями, а злополучная плита, которую надо было топить дровами, даже не согревала кухни, когда на ней готовили обед. А Наташа так нуждалась в тепле, чтобы отогнать давящие грустные мысли!

Возвращение в Париж оказалось совсем не таким, каким она его представляла. Она, жаждущая увидеть родных, теперь чувствовала себя гостьей в отчем доме. Куда подевался родной запах пчелиного воска и свежей одежды, к которому она так привыкла в детстве? Даже ее комната, комната маленькой девочки с обоями в цветочек и рядами книг на полках, казалась чужой. Наташа больше ничего не узнавала вокруг себя. Время от времени она вздрагивала, когда ей чудилось, что слышит в пустых комнатах голос отца.

Прошедшие вдали от столицы годы были для нее нелегким испытанием, несмотря на все старания помочь тети Маши и ее родственников по мужу, которые их приютили. В душе Наташа обиделась на мать, которая не оставила ее с собой. Когда Ксения пыталась объяснить дочери, что в провинции она будет в большей безопасности, не говоря уже о лучшем снабжении продовольствием, Наташа заявила, что предпочитает быть голодной в родном доме, чем сытой в чужом. Ксения посмотрела на нее сурово, заметив, что большинство ее сверстников многое бы отдали, чтобы поменяться с ней местами.

— Но это еще хуже, чем ссылка! — крикнула Наташа, рассердившись.

— Не следует говорить о том, о чем не имеешь никакого понятия, — сухо возразила ненавидящая капризы мать.

В трудные моменты Ксения буквально навязывала близким свою поддержку. Жизнь не часто дарила ей радость, — так объясняла это тетя Маша нежным голосом, когда Наташа жаловалась на материнскую жесткость.

Наташа знала все о прошлом матери. В возрасте пятнадцати лет бегство из Петрограда в самый разгар революционной горячки, с больной матерью, маленькой сестрой и новорожденным братом. Лагеря беженцев, унижения по прибытии во Францию; ночи, проведенные над вышиванием платьев в маленькой мансарде, перед тем как стать музой для одного из самых знаменитых фотографов своего времени. Мать никогда не щадила себя, и Наташа восхищалась ее целеустремленностью. Она не колеблясь приняла Феликса и Лили и всегда старалась найти возможность уберечь их от облав, устраиваемых французской полицией. Наташа догадывалась, что деятельность матери не ограничивалась спасением детей Селигзонов. Но эти геройские поступки вызывали у нее не только восхищение, но и страх. Кроме того, если бы мать оставила Наташу в Париже, она смогла бы быть рядом с отцом в последние годы его жизни. Узнав о его смерти, Наташа укрылась в объятиях матери с той же естественностью, что и в детстве, но ее тело осталось напряженным, а взгляд отстраненным. Девушка понимала, что матери тоже стоит немалых усилий оставаться спокойной, и позавидовала такой ее силе.

В дверь постучали. В проеме показалась голова Феликса.

— Я тебе не помешаю?

Наташа поднялась и села на кровати. Феликс закрыл дверь и сел рядом. Не говоря ни слова, он достал из кармана сигарету, чиркнул спичкой, которая осветила его высокий лоб, густые брови, прямой нос, тонкие губы, густые черные волосы, спадающие на поднятый воротник. Стеклышки его круглых очков отражали свет. Затянувшись, он молча протянул ей сигарету. У него были руки интеллигента. Наташа была признательна ему за молчание. Феликс никогда не произносил слова впустую, и это делало его присутствие особенно ценным.

Она знали друг друга семь лет, с того дня, когда Ксения приютила двух перепуганных детей, оторванных от родителей, которые остались в Берлине, где хозяйничали нацисты. Наташа хорошо помнила их первую встречу. Стоя в салоне, одетый в темное пальтишко, с шерстяным шарфом, стянутым на груди крестом, очень коротко, почти наголо остриженный, мальчик держал за руку сестру. Он был очень бледен, губы были стиснуты. При появлении Наташи он слегка откинул голову и смерил ее мрачным, презрительным взглядом, как обычно мальчишки смотрят на девчонок, в полном согласии с неписаными правилами своего возраста. Феликс был на год старше ее, к тому же пользовался преимуществом сильного пола. Но Наташа Водвуайе все равно приняла его в своем доме, в уютной комнате, где в камине горел огонь, в мире, где все восхищались ею, где все ей было знакомо до мелочей, от школьной тетради до горячего шоколада, приготовленного на завтрак, в то время как его лишили всего — родных, привычных вещей, родины, наконец.

Было что-то унизительное в том, что вы стали беженцем, живущим на содержании у чужих людей. В один миг вы теряете все, что придает вам уверенности в этом мире, вас словно вышвыривает на чужой, может, даже враждебный берег. Не пережив подобное сама, Наташа все же чувствовала его растерянность, смешанную со стыдом, от чего кругом идет голова. Это чувство досталось ей в наследство, так как в свое время ее близким судилось пережить похожую драму. Она уверенно протянула ему руку и серьезно произнесла по-немецки:

— Guten Abend und willkommen[2].

Феликс вздрогнул, и бледная улыбка осветила его обеспокоенное лицо. С тех пор им было достаточно только взгляда, чтобы понять друг друга.

Наташа строго хранила тайну Феликса и Лили, даже играя на школьном дворе во время перемен, когда так хочется произвести впечатление на сверстников. Она знала, что всего лишь намеки на эту тему для Селигзонов означали арест и заточение в концентрационном лагере. Тем более что их «вина» была двойной. И то, что они являлись евреями, и то, что являлись немцами. И то и другое надо было любой ценой скрыть. Дети росли вместе, в постоянном страхе. Старшие всегда старались заботиться о Лили, самой младшей, самой беззащитной. Они слышали, как грохотали по шоссе немецкие сапоги, когда началась оккупация южной части Франции, читали объявления комендатуры, в которых перечислялись имена расстрелянных заложников, научились сливаться с окружающей местностью, исчезать, когда опасность была слишком близка. И еще они научились молчать. То, что их связывало, не было обычной, классической детской дружбой, которая могла в любой момент разорваться из-за случайной обиды или просто из-за плохого настроения. Они стали взрослыми раньше, чем их сверстники, просто потому, что у них не было иного выбора. Так распорядилась судьба — она сделала из них настоящих детей войны, повязанных бегством и тайной.

— Знаешь, что мне сильнее всего причиняет боль? — тихо спросила она.

— Скажи.

— Я спрашиваю себя, скучал ли отец по мне в свои последние дни? Сожалел ли он, что меня нет рядом? Может быть, он чувствовал себя одиноко и ему было страшно…

— Он умер у себя дома. В наши дни так везет далеко не каждому.

— Слабое утешение, — бросила она.

— Твой отец знал, что ты здорова и находишься в безопасности. А для родителей это главное.

— Как бы я хотела быть рядом с ним!

Вздохнув, Феликс печально произнес:

— Как я тебя понимаю!

Забрав у нее сигарету, он несколько раз нервно затянулся. Наташа подвинулась, чтобы прижаться к нему. Она знала, какие грустные мысли мучили молодого человека, заставляя его часто просыпаться по ночам.

Феликс не расставался с одной черно-белой фотокарточкой, углы которой были изломаны от постоянного таскания то в кармане, то в портфеле. На ней была все его семья. Улыбающаяся женщина, одетая в элегантное, украшенное брошью в форме цветка платье, с длинным жемчужным ожерельем, держащая на коленях щекастого ребенка. Позади нее стоял представительный мужчина с худым, заостренным, озабоченным лицом и пронзительным взглядом. Он обнимал двоих детей: Лили, положившую руку на плечо матери, и Феликса, с выпяченной грудью и широкой улыбкой. Обычный портрет прекрасной и счастливой семьи. С другой стороны, в отличие от большинства таких фотографий, где все слишком напускное, чтобы быть искренними, изображение открывало совсем другую историю. Мужчина был без галстука, его роль выполнял небрежно повязанный вокруг шеи шелковый платок. Чуть подавшись вперед, он словно противостоял сильному ветру. Шалун ребенок играл с ожерельем матери, пытаясь взять жемчужины в рот. Наклонив голову в сторону отца, Лили закинула ногу на ногу, и было видно, что один из ее носков чуть сполз. Феликс совсем не переживал, что из-за его широкой улыбки видно отсутствие зуба. Фотографу удалось поймать особенное и в самих детях, и в нежном, снисходительном отношении к ним родителей. Ничего не было упущено, ничего не было лишнего. Исключительный портрет, красивый, захватывающий, на котором каждый из персонажей держался вполне естественно.

Наташа понимала, что пережили Феликс и Лили. Когда их увозили из Германии, никто не спрашивал их мнения. Ни один из них не согласился бы добровольно на разлуку, если бы у них спросили или если бы они знали, что она продлится так долго. На первых порах они верили, что скоро увидят мать Сару, отца Виктора и маленькую Далию. Ксения все делала, чтобы их утешить, каждый день занималась с ними, помогая им совершенствоваться во французском языке, в чем особенно преуспел Феликс. Она планировала их распорядок дня, чтобы они не были предоставлены самим себе: уроки фортепиано для Лили, занятия спортом для Феликса, который, несмотря на худобу, был готов мужественно встретить любые трудности.

Война обрушилась на них, словно удар плеткой. Бежав на юг Франции, они вынуждены были научиться терпению в возрасте, когда ни о каком терпении вообще не идет речь. Скупые весточки от Ксении, лишенные всяких деталей, чтобы не выдать посторонним ненужную информацию. Несколько фраз, чтобы сообщить, что все пребывают в добром здравии, спросить о здоровье, напомнить о школе — вот и все, что связывало разорванные семьи.

— Я иногда спрашиваю себя, не слишком ли долго мы не виделись? — устало вздохнул Феликс. — Как мы встретимся после всего, что довелось пережить? Что мы будем друг другу говорить?

— Когда твои родители обнимут тебя, тебе не понадобятся слова. Достаточно даже одного жеста, сам увидишь.

— Мне ты можешь об этом не говорить, — сухо отозвался он. — Но вот Лили… Меня успокаивать не надо. А думаешь ты так же, как и я. О том, что мои родители, возможно, мертвы. От них не пришло никаких известий, и это может означать самое худшее. Мой отец преподаватель университета. Вряд ли такой человек выживет после лагерных работ. Мать тоже не отличалась особой физической силой. Она руководила Домом Линднер и проводила время, делая эскизы моделей одежды. Откровенно говоря, мои родители далеко не атлеты.

Он не мог не почувствовать стыда за свои слова, он словно упрекал родителей в том, что они не обладали физическими данными выше среднего. Он не видел отца с августа 1938 года, когда нацисты грубо ворвались на их виллу в Грюнвальде прямо среди ночи. Они разбили мебель, зеркала, выпотрошили матрацы. Феликсу удалось спрятаться вместе с матерью и перепуганными сестрами в сарайчике садовника, но громилы схватили отца и увезли на машине. Феликс хорошо запомнил, как тот шел, бледный, в пижаме и накинутом на плечи пальто, бессильный помешать негодяям выкинуть из дома жену и детей прямо на ледяной холод посреди зимы. Незадолго до этого его выгнали с университетской кафедры, будто преступника, лишь потому, что он имел несчастье родиться евреем.

Феликс уставился в одну точку на стене. Его глаза горели, кровь сильно пульсировала в висках. Это воспоминание всегда вызывало у него страх, смешанный с горечью. Он очень жалел своего отца, и эта жалость была самым трагическим чувством, какое только может испытывать ребенок. Это грубое столкновение с жизнью лишило Феликса беззаботности подростка, сделало его не по возрасту мудрым. Наташа понимала, что под напускным равнодушием Феликс старается скрыть свою боль. Он не мог смириться с тем, что больше никогда не увидит родителей. А Далия? Его маленькая сестричка, у которой, к счастью, было хорошее здоровье, девочка с пухленьким тельцем и ямочками на щеках, когда она смеялась…

— Я ни секунды не сомневалась в том, что они не погибли, — заключила Наташа. — Но им, конечно, сейчас плохо, они слабы, понадобится время, чтобы они смогли восстановить здоровье. Человек может выживать при разных испытаниях. Разве моя семья не есть тому пример?

— Я должен был остаться вместе с ними, чтобы помогать, — не унимался он.

— Они хотели, чтобы ты находился в безопасности. Защищать детей — долг всех родителей. Как ты не можешь этого понять?

— Мысль, что они принесли себя в жертву ради меня, слишком тягостна, — с горечью произнес он.

— Ты всего-навсего мальчишка, который слишком много думает для своего возраста, — воскликнула она, поднимаясь рывком. — Давай выйдем отсюда, мне душно.

Когда позвонили в дверь, все они сидели за кухонным столом, посреди которого стояла кастрюля с постной похлебкой из моркови и репы, никаким образом не вдохновлявшей Наташу. Лили укутали в шерстяной шарф, а Ксения набросила две шали на свои плечи с элегантностью, которой завидовала ее дочь. Все обеспокоенно переглянулись. «Сколько еще времени должно пройти, чтобы мы при каждом стуке или звонке не подскакивали от страха, словно пойманные с поличным преступники», — раздраженно подумала Наташа.

— Пойду посмотрю, кто там, — сказала она в ответ на разрывающийся звонок.

Первый из вошедших был одет в меховую куртку неопределенного цвета и форменную фуражку. На рукаве красовалась повязка бойца ФФИ[3]. По обе стороны от него стояли полицейские. Их лица были напряжены, глаза излучали холодный свет. Они держались настороже, презрительно поглядывая на Наташу. Девушка почувствовала комок в горле.

— Что вам угодно? — холодея, произнесла она.

— Мадам Водвуайе здесь живет? — спросил человек в форменной фуражке.

— Что вам нужно?

Агрессия по отношению к ней всегда вызывала у Наташи чувство протеста. Она часто проявляла свой норов, что было характерной чертой женщин в роду Осолиных. Например, тетя Маша категорически отказалась внести Феликса и Лили в списки евреев и даже в мыслях не допускала возможности нашить на их одежду желтые звезды. Когда Ксения привезла фальшивые документы, Наташа помогла Селигзонам привыкнуть к вымышленным легендам. Осолины никогда никому не будут слепо повиноваться. И тем более этому плохо выбритому и небрежно одетому незнакомцу со злыми глазами.

— Так она здесь или нет?

Растерявшись, девушка вздохнула с облегчением, когда услышала шаги матери.

— Слушаю вас, мсье, — спокойно произнесла Ксения.

— Это вы мадам Водвуайе?

— Да.

— Вам придется пройти с нами в комиссариат.

Наташа задрожала. Немцы уже ушли, гестаповцы и их прислужники из местных больше не терроризировали людей, но теперь появились другие. Настала пора сводить счеты, и, как часто бывает в подобных случаях, при этом не руководствовались здравым смыслом.

— Я полагаю, у вас есть какие-то документы? — спросила Ксения, после чего один из полицейских достал из кармана бумагу.

Ксения посмотрела на нее.

— Очень хорошо. Дайте мне несколько минут, чтобы собраться.

— Ладно. Только в моем присутствии, — сказал человек с повязкой.

Чужие люди прошли в квартиру. Наташа была сбита с толку реакцией матери, не видя в ее глазах ни гнева, ни даже удивления, а только странную пассивность, совершенно ей не свойственную.

Оказавшись в своей комнате, Ксения сложила в сумку документы, в то время как мужчина в фуражке, прислонившись плечом к стене, наблюдал за ней. Присутствие в таком почти интимном месте этого подозрительного типа, который смотрел на нее с вызовом, сунув руку в карман, волновало и раздражало Наташу. Вот уже несколько месяцев, как мужчины на улице стали засматриваться на нее, но этот смотрел так, словно имел над ней полную власть. Рука в кармане наводила на мысль об оружии. Бойцы ФФИ часто ходили с автоматами наперевес, расстегнутыми куртками и развевающимися на ветру волосами, как в лучшие времена Освобождения.

— Что происходит, мама? Я не понимаю, почему ты согласилась идти в комиссариат?

— Не беспокойся, дорогая, — сказала Ксения, доставая из шкафа плотную шаль. — Это просто недоразумение.

— Хорошенькое недоразумение! — оскалился мужчина. — Впрочем, все вы любите говорить о недоразумениях. Но стоит маленько прижать вас, приведя парочку доказательств вашей гнусной сущности, так вы сразу заводите совершенно другую песню. То же будет и с вами, дамочка. Я с удовольствием посмотрю вам в глаза в тот момент.

У Наташи перед глазами поплыли круги. Первый раз в жизни она была за мгновение до того, чтобы упасть в обморок. Она ощутила страх, как во времена оккупации. Покорность матери, которая без всяких возражений стала надевать пальто, дала ей понять, что происходит нечто очень серьезное. У нее заледенело сердце, она чувствовала, как кружится голова, и с трудом сдерживалась, чтобы не рухнуть на пол.

— Какие-то проблемы, тетя Ксения? — забеспокоился Феликс.

— Я должна пройти с этими господами в комиссариат, — объяснила Ксения. — Я думаю, что это будет недолго. Возможно, несколько часов. В худшем случае меня не будет день или два. Вы знаете, где лежат деньги и продовольственные карточки. Будете ходить за покупками, как обычно. Я скоро вернусь.

— Скоро! Как бы не так, — снова ухмыльнулся мужчина. — Ну все, хватит болтать. Пошли.

Его взгляд потемнел. Подойдя к письменному столу, он стал просматривать лежащие там бумаги. Находившиеся в салоне полицейские громко переговаривались. Очищение — вот слово, которое теперь не сходило с уст. Французы требовали возмездия. За расстрелы заложников, которых зарывали в общих могилах, за депортацию, за замученных до смерти бойцов Сопротивления, за четыре тяжелых года оккупации. Отступая на другой берег Рейна, немцы действовали с особой жестокостью и оставили после себя кровавые доказательства массовых казней. Можно ли было теперь сердиться на этих людей, которые теряли голову от боли и хотели мстить, не дожидаясь приговора суда? Особенно из-за произошедшего на Зимнем велодроме, этом зловещем месте. С другой стороны, все эти так называемые мстители сами были далеко не ангелы. Наташа знала, что в результате часто сводились счеты с невиновными. Именно так избавлялись от конкурентов, от мешающих соседей, от более удачливых на любовном фронте соперниц. Представив, как ее мать идет по улице с гордо поднятой головой, в растрепанной одежде, она поняла всю абсурдность такой ситуации.

— Я не хочу, чтобы ты уходила! — закричала она отчаянно. Мать взяла дочь за плечи и пристально посмотрела ей в глаза.

— Все будет хорошо, Наточка. Обещаю. Надо только прояснить кое-какие моменты. Не переживай, моя душа, — добавила она на русском. — И прошу тебя, без истерик.

Ксения, видя огорченное лицо дочери, надеялась, что та все поймет. В отличие от Наташи она совсем не удивилась приходу полиции. Говоря по правде, она уже несколько дней ждала этого, с тех пор как все банковские счета ее покойного мужа оказались заблокированными. К счастью, ей хватило сообразительности еще в начале августа снять определенную сумму. Габриеля совершенно справедливо подозревали в сотрудничестве с врагом. Его имя внесли в списки Генерального секретариата внутренних дел, такие же списки вывешивали в виде листовок Сопротивления во время оккупации. Смерть Габриеля ничего не меняла. Расследование было все равно назначено. Вполне естественно, что Ксению подозревали как сообщницу мужа. Если только кто-то не донес на нее по низменным мотивам, из-за каких-то старых обид, затаенной злости. На протяжении двух месяцев тысячи человек были отправлены в тюрьму без приговора суда и даже без предъявления обвинения. В отношении многих не было ясности, в чем их подозревают. Но Ксения знала, что совесть у Габриеля была нечиста. Это его восхищение национал-социализмом, которое он не скрывал еще с середины тридцатых годов, в частности во время поездки в Берлин на Олимпийские игры. В течение последних неспокойных лет этот человек, близкий к властным структурам, имел свою выгоду, но она не знала, в чем именно, так как он никогда не посвящал ее в свои дела. Больше всего Ксения боялась реакции Наташи, когда та поймет, что ее отец вовсе не тот герой, которого ее юношеское сердце уже возвело на пьедестал.

— Тогда я иду с тобой! — стала настаивать Наташа.

— Это даже не обговаривается. Ты должна остаться с Феликсом и Лили. Это важно, слышишь меня?

Наташа заколебалась. Феликс с уставшим выражением лица держался на заднем плане. Наташа догадывалась и о присутствии Лили за дверями кухни. У Селигзонов были поддельные документы, к тому же война еще не закончилась. Германия пока не была окончательно повержена, поэтому необходимо было запастись терпением и лишний раз не высовываться. Мало ли что! Стиснув зубы, Наташа кивнула и отступила на шаг.

— Ну все, достаточно! — нервно выкрикнул мужчина в фуражке, беря Ксению за руку и увлекая по направлению к салону.

Полицейские шли за ними по пятам. Проходя мимо журнального столика, один из них рукой задел вазу, сбросив ее на пол, отчего она разбилась вдребезги. Наташа вскрикнула. На лестнице окруженная полицейскими мать с трудом нащупывала ногами ступени. Видя это, Наташа снова бросилась к ней.

— Возвращайся домой! — крикнула Ксения.

Задребезжали застекленные входные двери. Наташа остановилась, бледная, на площадке первого этажа. Ее ноги отказывались повиноваться, и она села на ступеньку. Подошедший Феликс взял ее за руку, помогая подняться.

— Я не понимаю. Это чудовищная ошибка. Мама ничего не сделала… Напротив…

— Если она сегодня не вернется, завтра рано утром мы пойдем в комиссариат. А пока идем. Не надо здесь оставаться.

Не отпуская ее руку, Феликс закрыл двери в квартиру на двойной запор. Стул, на котором совсем недавно сидела Ксения, одиноко стоял в кухне у стены, ее стакан был наполовину пуст, смятая салфетка лежала на столе. От вида внезапно опустевшей кухни Наташе показалось, что ее мать умерла.

— Думаете, это серьезно? — спросила Лили.

Наташа повернулась в сторону той, кого уже давно считала своей младшей сестрой. На худеньком личике Лили большие черные глаза казались двумя бездонными колодцами. Всегда трудно было понять, о чем именно думает Лили. Несмотря на то что ее шея и плечи дважды были обмотаны красным шарфом, руки девочки дрожали, словно от холода. Наташа взяла их в свои, чтобы согреть.

— Конечно же нет! Что ты! — уверенно ответила она. — Мама ничего плохого не сделала. Это просто недоразумение. Ее, должно быть, приняли за кого-то другого… А может, это чья-то злая шутка. Вы ведь знаете, какой у мамы непростой характер. Неудивительно, что мать нажила себе целую кучу недоброжелателей, которые спят и видят, чтобы она провела несколько неприятных часов в полиции.

Она пыталась свести все к шутке, но ее запинающийся голос выдавал волнение.

— С другой стороны, мама как-то уж очень спокойно к этому отнеслась, — добавила она. — Странно, не правда ли? Так, будто была к этому готова.

Феликс, который разогрел успевшую остыть похлебку, стал разливать ее по тарелкам.

— У меня пропал аппетит, — сказала Наташа.

— Надо, чтобы ты поела, — произнес он строго, протягивая ей хлебницу. — И ты тоже, Лили. Скоро отключат газ, и до завтра у нас в желудках не будет ничего горячего.

Наташа посмотрела на него с отчаянием. Разве сейчас все это важно? После всего, что произошло? Но бегство и война сильно повлияли на характер Феликса Селигзона, который стал прагматичным и рассудительным молодым человеком и думал о таких вещах, которые другим показались бы малозначительными. Уверенный, что пища никогда не должна пропадать, пунктуальный до мелочей, он был требовательным и к себе, считал, что должен защищать своих близких.

— Возможно, лично к ней они не имеют претензий, — сказала Лили, дуя на ложку, чтобы остудить похлебку.

— То есть? — не поняла Наташа.

— Возможно, твой отец наделал глупостей.

Наташа мрачно посмотрела на нее. Такая мысль ей и в голову не приходила.

— Это еще что за намеки? Мой отец никогда не делал ничего плохого. Он был замечательным человеком. Знаменитым адвокатом. В любом случае, он был в весьма почтенном возрасте в начале войны. Не думаю, что он занимался делами и во время оккупации. У него не было в том необходимости. Как только тебе в голову могла прийти подобная мысль? — сказала она холодным тоном.

— Мы уверены, что твоя мать ни в чем не виновата. Мы не единственные еврейские дети, которым она помогла. Она наверняка совершила много добрых дел, о которых мы пока не знаем. Она всем сердцем ненавидела нацистов и никогда этого не скрывала. Но твой отец… Он…

Лили смущенно прикусила губу и грустно посмотрела на старшего брата, словно прося у него помощи. Когда Феликс опустил глаза в тарелку, Наташа вздрогнула.

— Все, хватит! Мне это надоело, — сказала она, сжимая кулаки. — Может, ты мне объяснишь, Феликс, на что намекает твоя сестра?

Феликс вздохнул, достал свои очки и принялся вытирать их платком, как поступал всегда, когда пребывал в замешательстве и ему нужно было время, чтобы собраться с мыслями.

— Когда мы еще жили в этом доме перед войной, мы случайно услышали разговор твоих родителей. Твой отец был очень недоволен нашим присутствием. Твоя мать возражала ему. Они также говорили о политике Гитлера, и речи твоего отца были скорее… как бы это сказать? Достаточно неоднозначными.

Щеки Наташи вспыхнули.

— Так ты подслушивал у дверей? Может быть, отец просто не хотел, чтобы под его крышей жили немецкие граждане, неважно, евреи они или нет! Мой отец был героем войны четырнадцатого года. Потому он не выносил бошей.

Феликс поднял руки, словно прося прощения.

— Мне очень жаль, Наташа. Но ты мне задала вопрос, а я на него ответил. Правдиво. Я думаю, что твой отец восхищался политикой нацистов, и в том, что касалось экономики, и в области внешних отношений. Как и многие французы в то время, кстати. Мы уехали в 1940-м году и больше его не видели. Возможно, он и пересмотрел свои взгляды… А возможно, и нет, — закончил он несколько обвинительным тоном.

Последняя фраза оказалась слишком жесткой. Повисло молчание. Слышно было только, как гудит огонь в плите. Лили встревожено смотрела на Наташу, понимая, что она обиделась.

— Ваши подозрения низки! — сказала девушка, резко поднявшись. — Я не верю ни единому вашему слову! Папа не сотрудничал с врагом. То, что за мамой пришли полицейские, так это из-за завистников. Сейчас много кого арестовывают по абсурдным доносам.

— Но среди арестованных есть и виновные, — пробормотал Феликс. — Нужно иметь смелость, чтобы посмотреть правде в глаза. Тем более в такой стране, как Франция, на совести которой режим Виши[4].

— Не забывай, что именно французы спасли тебе жизнь! Не думаю, что нашлись бы немцы, которые сделали бы то же самое!

— Об этом я никогда не забуду. О том, что вы сделали для меня, — серьезно заверил он.

После сказанных весомых слов признательности его лоб еще больше наморщился.

— Просто немыслимо, что вы в течение стольких лет держали при себе эти подозрения и ни слова мне не сказали! А я думала, что нам нечего скрывать друг от друга.

Феликс пожал плечами.

— А что мы могли тебе сказать? Что твой отец произносил речи, которые оправдывали нацистов, в то время как он приютил нас в своем доме? С другой стороны, надо обладать интуицией, чтобы понимать недосказанное, но мы с Лили родились в Третьем рейхе и понимали это. Поставь себя на наше место. Мы приехали из страны, где наши товарищи в классе унижали нас, где нас выгнали из школы… Вскоре мы лишились всего. А мы ведь были просто детьми! У нас не было права ходить в бассейн или в кино. Некоторые из сверстников перестали разговаривать со мной, словно я был заражен чумой. А наши родители…

Вздохнув, он замолчал. Боль отразилась на его лице. Смущенный, он теперь сердился на себя за то, что позволил разгореться этому спору, который не мог привести ни к чему хорошему.

— Они пришли за моим отцом ночью, чтобы забрать его в концентрационный лагерь. Просто так. Он был ни в чем не виновен! Надо это пережить, чтобы уметь распознавать тех, кто исповедует нацистскую идеологию, — презрительно сказал он. — Это нечто, от чего воняет, как от тухлятины. От чего холодеет затылок и волосы встают дыбом… Я не хочу говорить плохо о покойнике, но я очень боюсь, что арест твоей матери вытащит на свет такие подробности, которые тебе очень не понравятся. Тебе лучше быть готовой.

Наташа с ужасом почувствовала, что у нее текут слезы. Вечер превратился в кошмар. Странное поведение матери, страшные слова Феликса и Лили, от которых скручивало желудок. Не говоря больше ни слова, она повернулась и направилась в свою комнату.

— Ты не должен был ей про все это говорить, — расстроено сказала Лили.

— Ты первая начала этот разговор. Но, с другой стороны, ты оказала ей услугу. Она все равно бы об этом узнала. Раньше или позже.

— Ты веришь в то, что он сотрудничал с нацистами?

Феликс посмотрел на младшую сестру, которую распирало от презрения, и в то же время страх читался на ее лице.

— Скорее всего, да. Люди, которые пришли за тетей Ксенией, держались очень уверенно.

— Что они с ней сделают? — испуганно спросила она.

Он видел, что она вообразила самые худшие издевательства, и его сердце сжалось. Смогут ли они когда-нибудь забыть весь тот ужас, который они испытали в первые годы жизни, или они приговорены думать об этом вечно? Даже если среди ФФИ есть грубияны, он, тем не менее, не считал, что Ксении угрожает физическая расправа. Пик суровых преследований, всколыхнувших Францию в первые недели Освобождения, уже миновал, хотя аресты в Париже все еще продолжались.

— Успокойся. Вряд ли ей угрожает опасность. Разве что проведет ночь в участке. Я разузнаю все завтра утром. А теперь ешь. Завтра тебе рано вставать на занятия.

Сестра молча повиновалась. Он же вывалил свою порцию обратно в кастрюлю, злясь на себя за то, что повел себя так жестко с Наташей. Если он до этого никогда не озвучивал свои подозрения по поводу ее отца, так это потому, что есть правда, которую лучше не говорить.

Он стал убирать со стола, мучаясь из-за того, что утром придется идти в комиссариат. Он ни на грош не верил французским полицейским, хотя и утверждал обратное, чтобы успокоить Лили. До тех пор, пока Феликс Селигзон не увидит своих родителей и малышку сестру живыми и здоровыми, он никому не будет верить на этой земле. Только семья Осолиных в его глазах заслуживала доверия. Визит полицейских напугал его, и то, что они с Ксенией обращались, как с обычной преступницей, возмущало его. Но он не протестовал! «Я просто трус», — думал он со стыдом. Нет, он не допустит, чтобы женщину, которую он называл тетей Ксенией, держали за решеткой. Для нее и для Наташи он был готов на все. Это было делом чести. И любви. Просто любви.

«Лучше избегать ареста, когда у тебя такие ухоженные ногти», — подумала Ксения не без иронии, рассматривая ярко-красные пятнышки лака на ногтях. Вздохнув, она натянула на руки перчатки. Деревянная лавка, на которую ее усадили полицейские, была очень твердой, сквозняк холодил икры; комиссариат казался зачумленным местом, в нем пахло страхом и старой бумагой.

Ее заставили ждать всю ночь в мрачном коридоре, не предложив ни одеяла, ни стакана воды. Один известный пианист вот так ждал уже в течение двух дней. Когда в три часа утра она попросила разрешения посетить туалетную комнату, суровый надзиратель ждал ее перед дверью. Она удивилась, что ее не поместили в камеру. Это обстоятельство вселяло некоторую надежду, хотя положение ее по-прежнему было отчаянным. Она боялась, что ее, как и многих других, сразу отправят в лагерь Дранси или даже в тюрьму в пригороде Фреснес. Именно там находилась теперь большая часть парижского бомонда.

Нервное напряжение пульсировало по венам, начала сказываться усталость. Она не смогла сомкнуть глаз всю ночь.

— Мадам Водвуайе? Следуйте за мной.

Она быстро поднялась, покачнулась и насмешливо улыбнулась. Методы классические, даже банальные. Надо было показать тюремщику, что она уверена в себе и ни капельки не устала. «По крайней мере, нервы мои в порядке», — успокаивала она себя, думая о пытках, которым подвергались участники Сопротивления. Она не боялась, потому что ни в чем не была виновата, но опасалась, что ущемят ее права. Ксения до сих пор сохранила подсознательный страх, присущий всем эмигрантам, живущим по нансеновскому паспорту или по временному виду на жительство и не имеющим равных прав с постоянно проживающими в стране.

Допрашивающий был в штатской одежде. Это был мужчина среднего роста, с тонкими чертами лица, с мешками под глазами. Незатянутый узел галстука позволял видеть адамово яблоко. Он знаком велел ей сесть напротив. От пепельницы, полной окурков и пепла, неприятно пахло. На концах некоторых окурков были заметны следы губной помады. В ворохе наваленных как попало бумаг Ксения увидела толстую папку, на которой было жирно выведено имя Габриеля Водвуайе. Сердце ее забилось сильнее.

— Вы знаете, по какой причине находитесь здесь, мадам?

— Что-то связанное с моим мужем, я полагаю.

— Некая персона оказалась настолько любезной, что привлекла наше внимание к делу мэтра Габриеля Водвуайе.

— Позволю себе заметить, что мэтр Водвуайе скончался.

— Вот именно. А у мертвых есть преимущество. Они не могут разговаривать.

Он говорил короткими фразами, прищуривая глаза. Ксения подумала, что допросы, должно быть, утомили его. За последние пару месяцев в каждом парижском квартале появился свой Комитет освобождения, их члены выписывали ордера на арест, не задумываясь о незаконности подобных бумаг. Для задержанных придумывали различные унижения, нескольких человек расстреляли. Внутренние чистки проходили и в полицейской префектуре, и в городском магистрате. Несмотря на то что полиция сыграла важную роль во время восстания, никто не мог, увидев чиновника в полицейском кепи, не задаться вопросом: а что тот делал во время нацистских облав и реквизиций? Таким образом, репутация этих людей оставляла желать лучшего, к ним относились презрительно и с раздражением.

Мужчина посмотрел на нее блеклым взглядом, в улыбочке искривив губы.

— Вы ведь русская по происхождению?

— Да. Десять лет назад я получила французское подданство. Хотите посмотреть мои документы?

Он устало сделал отрицательный жест.

— У нас еще будет время на это.

— В чем конкретно меня обвиняют? — раздраженно спросила она.

— Сейчас посмотрим, — сказал он и, порывшись в папках, извлек бумагу с рукописным текстом, пробежал по ней рассеянным взглядом. — Вот письмо, анонимное. Мы таких много сейчас получаем. На удивление много.

— Не сомневаюсь, что эти же люди писали такие письма и при оккупации, — заключила она, не скрывая своего отвращения.

— Совершенно с вами согласен. Но для вас это все равно ничего не меняет. Итак, по утверждению автора письма, вы часто принимали в своем доме немцев, а также были в числе приглашенных на коктейли, устраиваемые в посольстве Германии.

Ксения вздрогнула. Увы, клеветой это не являлось. Габриель заставлял ее давать обеды, на которые приглашались военные и штатские чиновники оккупационной администрации. Он также настаивал, чтобы она сопровождала его на приемы к немецкому послу Абецу. Можно было даже найти фотографии ее и мужа, сделанные на вернисажах, на скачках в Логншаме или на больших концертах в честь франко-германской дружбы. Узнав об ужасной судьбе евреев, которых согнали на Зимний велодром, она заявила мужу, что больше не будет принимать участия в подобных мероприятиях, но Габриель внезапно предстал перед ней с совершенно неожиданной и незнакомой стороны. Он четко дал ей понять, что знает о ее измене, и в случае непослушания у него хватит влияния доставить ее любовнику массу проблем. Из-за этого шантажа Ксения возненавидела супруга. В других обстоятельствах она немедленно собрала бы вещи, но тогда она оказалась в ловушке. Не только из-за боязни, что Габриель выдаст Макса, но и потому, что должна была защитить Феликса и Лили. Все это было началом цепочки, которая потом привела к драме.

— Не могу это отрицать, — сказала она, выпрямившись.

Мысль о том, что она должна оправдываться, удручала ее. Не в характере Ксении было объяснять свои поступки. Решения она принимала самостоятельно, начиная с пятнадцати лет, и никому не давала отчета в своих действиях. Ее семья всегда могла на нее положиться, близкие знали, что находятся под защитой человека с сильным характером. Но какова была цена этого? Испытания превратили Ксению в женщину прямолинейную, порывистую, с которой трудно было заводить дружбу, женщину невероятно талантливую, способную безоглядно любить своих близких.

Она находила унизительным то, что должна была объяснять этому незнакомцу причины своих поступков во время оккупации, потому что считала естественным укрывать детей евреев, стараться помочь тем, кто нуждался в ее помощи. Теперь, к несчастью, она должна предоставить доказательства своих хороших поступков, чтобы выбраться из этой непростой ситуации. Можно было подумать, что она торгуется на базаре. Она испытывала боль.

Тут она поняла, что собеседник о чем-то рассказывает ей.

— Извините. Не могли бы вы повторить?

— Национальное достоинство, мадам. Эти слова что-либо значат для вас?

Ксения почувствовала себя так, словно ей дали пощечину. Она вдруг вспомнила своего отца. Генерал императорской армии, убитый красноармейцами, этот либеральный и добрый человек перевернулся бы в гробу, узнав, что его дочь обвиняют в поступках, пятнающих ее честь. От этой мысли она покрылась испариной.

— Вы сильно рискуете тем, что предстанете перед судом, — продолжал собеседник, тыча указательным пальцем в пухлую папку. — Если бы ваш муж остался жив, ему, вне всякого сомнения, вынесли бы смертный приговор. Он был недостойным гражданином. Предатель второй категории, как мы их называем, то есть приспособленец, который обогащался, в то время как вся Франция испытывала лишения… Для таких людей стоило бы изобрести особое наказание. Но вы молчите, мадам… Нечего сказать, не так ли?

Ксения молча смотрела в глаза чиновника, горевшие торжеством и удовлетворенностью.

— Я вижу, что Водвуайе храбро сражался во время войны четырнадцатого года. Что ж, теперь он смог бы проститься со своими наградами. И со своим адвокатским званием. Все его имущество было бы конфисковано. Вы представить себе не можете, какое я испытываю разочарование, когда вспоминаю, что он мертв. Самоубийство, кажется, не так ли? Как это вовремя, — заключил он, нехорошо усмехнувшись.

Этот человек, показавшийся ей поначалу незначительным и сильно уставшим, преобразился. Красные пятна плясали на его щеках, когда он сверлил ее презрительным взглядом. Ощущение собственной власти раздувало в нем гордость. Она подумала о Фукье-Тенвиле[5], достойными продолжателями которого оказались приверженцы сталинизма. Такой тип людей при любых обстоятельствах опасен, ибо они всегда руководствуются эмоциями, а не рассудком. Как всегда в трудные моменты жизни, Ксения гордо вскинула подбородок.

— Мертвых не оскорбляют, мсье, — сказала она твердо. — Вы можете осуждать поведение моего мужа во время оккупации, но не надо глумиться над его трупом. Я вам запрещаю это!

— Вы не можете мне ничего запрещать.

— Мой муж заплатил за свою близорукость. И он ни на кого не доносил и никого не отправлял в лагеря. Его имя никогда не появлялось в черных списках, распространяемых бойцами Сопротивления, он не получал от них писем с угрозами и нарисованными гробами. Я не ищу оправдания его ошибкам. Я только хочу подчеркнуть, что он разделял мнение определенной части французского общества, тех, кто сначала прославлял Петена. Через несколько недель они стали прославлять де Голля. Мой муж ошибся, но я уверяю вас: он не преступник. И вы не имеете права плевать на его могилу.

Она повысила голос и смотрела на него не мигая, в то время как ее сердце билось в груди, как барабан.

— Ладно, ладно, — сказал он, сжимая кончики своих пальцев. — Ну а теперь, чтобы хоть как-то оправдаться самой, вы, надо полагать, вытяните на свет Божий имя какого-нибудь якобы спасенного вами еврейчика? Вы не первая, кто прибегает к такому трюку. Мне часто доводилось слушать подобное. Ну, давайте, мне доставит удовольствие послушать ваш «правдивый» рассказ.

Ксения сжала губы. Она предпочла бы познакомиться с соломенными тюфяками в тюремной камере, чем унижаться перед этим человеком.

— Опять молчите? Что ж, ваша тактика защиты оставляет желать лучшего, дорогая мадам. Многие отправлялись за решетку и за меньшее.

— Мне не в чем оправдываться. Я буду говорить, когда предстану перед судьями, которые достойны такого звания. А теперь позвольте мне уйти отсюда. Меня дома ждут дети. Тем более что анонимные доносы никакой суд рассматривать не будет.

— А вы, оказывается, нахалка! В самом деле, лучше бы вы продолжали молчать. Да как вы вообще смеете смотреть мне в глаза! Вы, которая в эти ужасные годы сумела обогатиться за счет спекуляций на черном рынке!

Продолжая смотреть на нее с презрением, он наклонился к ней. От слюны у него остались беловатые следы на уголках губ.

— Я достаточно повидал таких, как вы. Вы мне отвратительны! Кровососы, вот кто вы есть! Мерзкие кровососы! Ничего, вот посидите немного за решеткой, быстро станете любезной.

Он стал выписывать ордер на арест, но его ручка отказывалась писать. Отчаявшись, он швырнул ее в угол комнаты и ринулся из кабинета. Как только он исчез, Ксения схватила со стола письмо-донос, пытаясь по почерку определить автора. Оно было написано черными чернилами, почерк был неаккуратный, некоторые буквы налезали друг на друга. Раздраженная, она поняла, что не узнает почерк доносчика. Она ожидала, что это рука консьержки, писавшей как курица лапой. У Ксении с ней были прохладные отношения, но это был не ее почерк. Ксения снова села на стул и нервно разгладила рукой серую шерстяную юбку.

Она опасалась тесноты темных тюремных камер. Вина лежала на Габриеле, но Ксения не могла отречься от мужа перед этим неприятным типом. В глубине души у нее еще теплилась жалость к покойному. Когда она оказалась в трудном положении, Габриель Водвуайе помог ей. Он был примерным отцом ее ребенка. За это она всегда будет испытывать к нему признательность, невзирая на то, что ей пришлось пережить за последние годы их совместной жизни. И в том, что он пошел на крайний поступок, была доля и ее вины.

Что будет теперь с ее детьми? Как предупредить их о том, что с ней случилось? Ксения ни секунды не сомневалась, что Феликс позаботится о девочках. Она показала, где в квартире хранятся деньги. С деньгами они смогут питаться нормально, так как одних продовольственных карточек не хватит, чтобы утолить голод троих подростков. В этих стенах она может задержаться дольше, чем предполагала. И потом, что будет с ее работой? Палата синдиката очень рассчитывает на ее участие. Теперь, когда на счета Габриеля наложен арест, она должна выкручиваться сама, что, впрочем, ее никогда не пугало. Ничего, пусть она теперь вдова, зато она свободна. Замужние женщины несамостоятельны. Юридически завися от супруга, они не могли иметь ни личного счета, ни даже сами получать зарплату. Выйдя замуж, Ксения с большим трудом привыкла к такому положению вещей, которое всегда считала абсурдным.

В дверном проеме показалась фигура полицейского.

— Следуйте за мной, мадам. Мсье Мартино задерживается. Мне приказано препроводить вас в тюрьму.

Грязная заря занималась над Парижем. На улицах было пусто, жалюзи закрывали окна домов. Сырой и холодный воздух заключил Ксению в объятия. «Может быть, стоило с ним поговорить, с этим мерзким идиотом», — подумала она, усаживаясь в черную повозку, запряженную лошадьми. В который раз ее гордость создавала ей дополнительные проблемы, и она боялась, как бы горько не пожалеть ей об этом впоследствии.

Наташа ожидала в салоне Дома Лелонга на авеню Матиньон. Декор помещения был выполнен в белых, почти девственных тонах, что очень хорошо сочеталось с гипсовой отделкой и создавало иллюзию движения. Вдоль стены стояли стулья. Люстры не горели. Слышно было, как по оконным стеклам барабанят дождевые капли. Стоящие на столе два сделанные из проволоки манекена отбрасывали легкие тени.

Нервничая, Наташа мерила шагами помещение. Она плохо выспалась, расстроенная тем, что нехорошо поговорила с Феликсом и Лили. В течение долгих часов она пыталась воскресить в памяти все разговоры, которые некогда вела с отцом, в поисках подтверждения их правоты, но могла только вспомнить, каким он был великодушным, как никогда ей ни в чем не отказывал. И она пользовалась этим. В то время она была такой беззаботной! Война на многое открыла ей глаза. Но Наташа не могла связать образ своего отца с человеком, который мог поступить недостойно. Правда, политические взгляды не имеют ничего общего с чувствами. Что, если Феликс и Лили правы? Она была вынуждена признать, что ее отец был для нее более загадочным человеком, чем мать. Наташа иногда ловила на себе его взгляд, пронизывающий взгляд человека, который боялся, как бы с его ребенком не случилось несчастья, и в такие моменты она была страшно горда этой молчаливой заботой. С другой стороны, он никогда откровенно не разговаривал с ней. В этом отношении Наташе было проще общаться с матерью, и именно к ней она обращалась за советами, абсолютно доверяя ей. Даже злясь на мать из-за некоторых ее решений, она знала, что та желает ей лишь добра. Она вспоминала воздушные налеты, когда она еще не покинула Париж. Только благодаря спокойствию и уверенности матери она не испытывала страха. Она не сомневалась в ее требовательной любви, и это успокаивало ее. Вот почему она ужаснулась при мысли, что мать находится в тюрьме, беспомощная и испуганная. Наташа была готова молиться небу и земле, только чтобы ее освободили как можно быстрее.

Рано утром Феликс проводил ее в комиссариат. Он попросил у нее прощения за свои необдуманные слова, сказанные накануне. Наташа простила его с недовольным видом, но упрекать его больше не желала. Оглушенная известием, что ее мать отправили в Консьержери[6], она устроила скандал чиновнику, крича ему о несправедливости, так что Феликс был вынужден схватить ее за руку и вывести на улицу. Он объяснил ей, что не стоит попусту спорить с полицейскими, не имея хоть какой-то влиятельной поддержки. Надо было заручиться помощью кого-нибудь из высокопоставленных друзей матери. Феликс поспешил позвонить тете Маше. Сестра Ксении оставалась в Ницце, но она могла попытаться найти свидетелей, принимавших участие в Сопротивлении, чтобы те подтвердили благонадежность Ксении. Наташа, со своей стороны, вспомнила о Люсьене Лелонге.

Первый раз в жизни девушка попала в этот утонченный мир высокой моды, где в течение нескольких лет блистала ее мать. Когда она позвонила в дверь, ей открыла молодая женщина в строгом черном платье, оживленном белым воротничком и жемчужным ожерельем. Под ее вопросительным взглядом Наташа смутилась. Некоторым людям стоило только посмотреть на нее, как она сразу начинала терять уверенность в себе. Ее попросили подождать в салоне. Она одернула свою старую юбку, ставшую внезапно слишком узкой, поправила рукава пуловера, чтобы спрятать следы штопки. «Мсье Лелонг примет меня за несчастную провинциалку», — сказала она себе, глядя на свое отражение в большом зеркале, жалея, что не потрудилась одеться подобающим образом. Мать часто упрекала ее за пренебрежительное отношение к своему внешнему виду. Сама Ксения всегда была образчиком элегантности, даже если на ней были брюки и мужская рубаха, в то время как Наташа надевала то, что первым подворачивалось под руку, и выходила на улицу с растрепанными волосами, а частенько и с расцарапанными коленями. Но как обуздать одержимость, которая всегда гнала ее из дому, невзирая на снег и дождь? Она ненавидела находиться взаперти, сидеть в чопорном салоне или в зале для занятий, где она задыхалась.

Будучи маленькой девочкой, она не могла усидеть на месте, что добавляло хлопот гувернанткам. К счастью, она получила аттестат о среднем образовании на год раньше и поступила в университет, где надеялась обрести больше свободы.

Наташа нервно пригладила волосы, стараясь придать им более ухоженный вид. Она заметила, что под глазами у нее появились темные круги.

— Я похожа на чучело, — произнесла она вслух жалостливым тоном.

— Ну что вы, мадемуазель! Нет ничего более прекрасного, чем вид вылетевшего из гнезда птенца.

На нее смотрел незнакомый мужчина с веселым лицом, открытым лбом и сединой на висках, одетый в элегантный серый костюм, под которым белела ослепительной чистоты рубашка. С собой он принес рулон тюли цвета слоновой кости и рулон турецкого муслина в белый горошек, которые бережно положил на стол.

— Высокая, фигурка танцовщицы, шикарный профиль… А мсье Лелонгу особенно нравятся такие блондинки, как вы. Не бойтесь, мы быстро избавим вас от ваших тряпок. Ну, пройдитесь немного, девушка, — потребовал он, помогая себе жестом руки. — Не будьте такой скованной!

— Извините, мсье, но это какое-то недоразумение.

— Разве вы не ищите место манекенщицы? — удивился он.

— Нет. Совсем нет… Я здесь из-за матери. Вы ее наверняка знаете. Ксения Водвуайе, то есть Ксения Осолина.

— А я-то думаю, кого вы мне напоминаете, — усмехнулся он. — Извините меня, мадемуазель, но разве можно на меня сердиться? Кровь врать не будет, не так ли? Ваша мать передала вам в наследство красоту. Вы решили сегодня прийти вместе с ней? Я как раз принес материю для первых нарядов, в которые мы облачим наших куколок. Эта экспозиция нам так дорога! Мы должны заново вдохнуть жизнь в новые модели одежды, достойные называться таковыми. Посмотрите на это чудо!

Мужчина принялся перебирать пальцами обшитый блестками тюль.

— Проблема в том, что мама сейчас в тюрьме.

Он посмотрел на нее, округлив от удивления глаза.

— В тюрьме?

— Со вчерашнего вечера. Ее отправили в Консьержери. Она ничего не сделала, уверяю вас, — поспешила добавить Наташа со скверным ощущением, что делает из матери преступницу. — Ее обвиняют в сотрудничестве с немцами.

— Вот как. Значит, и ее тоже, — сказал мужчина, нахмурившись.

— Я пришла повидать мсье Лелонга в надежде, что он сможет свидетельствовать в ее пользу. Он авторитетный человек, и его слова имеют вес. Я не могу связаться с моим дядей Кириллом, который сражается в составе французских войск, а моя тетя Маша все еще не вернулась из Ниццы. Мне больше не к кому обратиться.

— А ваш отец?

Она побледнела.

— Он умер два месяца назад.

— О Боже! Бедное дитя! К сожалению, мсье Лелонг будет отсутствовать еще несколько дней. К тому же он сам стал объектом необоснованных гнусных обвинений. В одной мерзкой статейке, появившейся в прошлом месяце, его осмелились назвать «диктатором от моды», представляете? Да если бы не он, все институты парижской высокой моды были бы вывезены немцами в Берлин и оказались бы оторванными от истоков. Насколько я помню, ваша мать тогда очень помогла ему в его благородном деле?

Наташа кивнула.

— Думаю, так оно и было.

— Будет просто чудовищно, если мадам Ксению несправедливо осудят. Идемте со мной. Мы позвоним в Палату синдиката, узнаем, что можно сделать.

Любезность этого человека согревала сердце Наташи, у нее появилась надежда. Открытая улыбка осветила ее лицо, в то время как мужчина внимательно смотрел на нее.

— Жаль, что вы не хотите стать манекенщицей! — вздохнул он. — С такими данными вы стали бы настоящим вдохновением для многих творцов.

— Извините, мсье, но вы не назвали своего имени, — смущенно сказала она, едва не наступая ему на ноги.

— И то верно. Вот болван! Мое имя Кристиан Диор. У меня с вашей матерью много общего, знаете ли, — добавил он тихим голосом. — Превратности судьбы привели меня в мир высокой моды, но она муза, а я простой модельер в этом знаменитом Доме. Идем быстрее, девочка, мысль, что Ксения томится в тюремной камере Марии-Антуанетты[7], просто невыносима.

Завернувшись в пальто, Ксения дрожала от холода. Около двух сотен женщин были собраны в помещении со сводчатым потолком. Мест не хватало, и многие расположились прямо на сыром полу, глядя перед собой отсутствующим взглядом, лишь изредка обмениваясь с соседками короткими фразами. Было темно, словно перед концом света. Некоторые провели в этом жутком месте около двух месяцев. Ксения узнавала женщин, принадлежащих к высшему обществу, в том числе нескольких знаменитых актрис. Одну из них отправили сюда за то, что та не пожелала вселиться в квартиру, конфискованную у еврейской семьи, другую — за то, что родила внебрачного ребенка от немецкого офицера. Ксения предпочла не вступать ни с кем в разговоры и не задаваться вопросом, кто из них на самом деле виновен, а кто нет. Она не знала, что думают о ней остальные, и это беспокоило ее больше всего. Не чувствуя за собой вины, она, как всегда, не собиралась ни перед кем оправдываться.

Из-за мерзкого запаха мочи в помещении дышать можно было только ртом. По ночам Ксении казалось, что ее кусают клопы, и она была вынуждена сдерживать себя, чтобы не расчесать кожу до крови. В течение последних пяти дней она несколько раз требовала встречи с адвокатом или судьей, но надзиратели ограничивались только пожатием плеч. «Сколько времени мне суждено провести в этом аду?» — спрашивала она себя, теряя надежду. Все дела арестованных направлялись судьям, которые не имели ни возможности, ни времени успевать рассматривать их в надлежащие сроки. Ксения старалась держаться и не собиралась жертвовать своим здоровьем, но вскоре и ее стали одолевать изматывающие приступы кашля. Какой абсурд! Женщина, избежавшая ужасов большевистской тюрьмы и подвалов гестапо, оказалась во французской каталажке, стала заложницей тех горячих голов, которые хотели видеть Францию в роли непорочной девственницы, очищенной и отмытой от всякой скверны. Но разве это так просто сделать? Среди истинных предателей лишь некоторые подверглись строгому наказанию, но были и такие, кто отделывался легким испугом. Перед смертью Габриель говорил ей об этом. Можно было клеймить позором журналистов, уликами против которых служили их же статьи, или слабых женщин, предавшихся телесному греху, но кто знает, скольким настоящим мерзавцам удалось проскочить сквозь ячейки сетей, скрыв свои неприглядные делишки? Все это вызывало у Ксении Федоровны гнев. С нее достаточно. Она рывком поднялась и, едва не налетев на соседку, направилась к тяжелой двери и принялась колотить в нее, дав себе слово не отступать, пока не добьется своего.

Как ни странно, на этот раз у нее получилось. Когда ее вели по длинному коридору с грязными окнами, солнечный свет слепил ей глаза. Конвоир толкнул дверь и завел ее в маленькую комнатку, где на стульях сидели Феликс и Наташа. Увидев Ксению, они вскочили. Она не смогла сдержать удивленного возгласа. По встревоженному взгляду дочери она поняла, что вид у нее жалкий. Смущенная, она пригладила рукой грязные волосы. Редко когда она чувствовала себя настолько раздавленной.

— Мадам Водвуайе, мне очень жаль! — воскликнул незнакомый ей чиновник. — Произошло чудовищное недоразумение. Садитесь, прошу вас.

Он поспешил пододвинуть ей стул. Наташа продолжала смотреть на нее с ужасом.

— Как вы, тетя Ксения? — прошептал побледневший Феликс.

— Все в порядке, детки, — улыбнулась она. — Несколько дней во французской тюрьме — это не смертельно. Невзирая на гнетущую атмосферу, — добавила она, бросив суровый взгляд на чиновника, который выглядел обеспокоенным.

— Ваша дочь и мсье Селигзон принесли все необходимые показания свидетелей, которые полностью подтверждают вашу невиновность, — продолжил он, нервно заикаясь. — Я Жюль Жамбен, судья, к вашим услугам. У меня есть несколько писем. Из Центра помощи детям, от некоего Муссы Абади, который рассказывает о вашей поддержке во время оккупации. А также показания мсье Лелонга из Палаты швейного синдиката. Присутствующий здесь мсье Селигзон и его сестра также утверждают, что вы спасли им жизнь.

Ксения благодарно улыбнулась Феликсу. Он и Лили не побоялись назвать свои настоящие имена, чтобы помочь ей. Это было доказательством их любви, чему она придавала большое значение.

— Само собой разумеется, ваше имя никто больше не связывает с сомнительным делом вашего мужа, — продолжил судья.

Ксения почувствовала, как по телу Наташи пробежала дрожь. Она осознала, что напряженность, которую дочь пыталась скрыть, намного сильнее, чем казалось на первый взгляд. Она положила ладонь на руку Наташи. Только бы судья не стал дальше распространяться насчет Габриеля! Время и место были совсем неподходящими.

— В таком случае, мсье судья, я могу покинуть это место, от которого у меня остались не самые лучшие впечатления? Я чувствую себя несколько уставшей.

— Ну конечно, дорогая мадам! Поймите нас правильно. У нас накопилось столько дел. Неудивительно, что кто-то становится жертвой ошибки, но после всего, что произошло, разве иначе может быть?

Разговаривая, он поставил несколько печатей на документы, испачкав в чернилах пальцы.

— Не знаю, как насчет дел, но всякая диктатура ведет только к ошибкам и смертям. Никакой режим, тем более демократический, не должен допускать ошибок правосудия.

Он протянул ей пачку бумаг, до этого лежащих на столе среди множества папок.

— Вот, мадам. Я понимаю ваш гнев, поверьте мне. Республика делает все возможное в данных обстоятельствах. Надо верить. Мы переживем эти потрясения, все вернется на круги своя.

Ксения сжала губы, чтобы не отвечать. Республика, ну да, конечно! Он говорил о ней почти с мистическим трепетом.

Многие вели себя так, словно кошмар, устроенный старым маршалом Петеном 16 июня 1940 года, в день отставки правительства Поля Рено, и режим Виши были лишь случайным недоразумением, как и то, что генерал де Голль, сотрудничающий с Соединенными Штатами, все эти годы официально считался нарушившим присягу. Но в свое время многие верили в законность режима Виши. Историю не переделаешь. Она неизменна, как и прожитая человеческая жизнь.

На улице Ксения, шедшая между Феликсом и Наташей, остановилась, повернулась лицом к Сене и, подняв лицо к солнцу, вдохнула полной грудью.

Спустя несколько месяцев на улице Риволи под сводами Музея декоративного искусства царило небывалое оживление. Стучали молотки рабочих, заканчивающих оббивать декорации. Стоя на стремянке, девушка с грацией канатоходца проверяла, хорошо ли закреплена красная бархатная драпировка. Облаченный в передник, словно в тогу, Кристиан Берард наносил последние мазки на искусственный мрамор кариатид из театральных миниатюр. Время от времени начинала играть музыка и тут же замолкала с придушенным всхлипом. С блокнотом в руке Ксения проверяла, правильно ли расставлены куклы. Вереница сирен и лошадей обрамляла вход в виде уютного грота, модели решеток Пале-Рояль соседствовали с контурами острова Сите. Расстановкой кукол занимались несколько человек, стараясь добиться, чтобы положение рук и наклон головы не нарушали общую гармонию. Работать необходимо было с большими предосторожностями, чтобы не повредить налепленный на тонкую проволоку гипс. Фигурки были в париках, перчатках, шляпках, с миниатюрными зонтиками и кожаными сумочками и почти натурально поглядывали на людей маленькими глазками из-под шелковых вуалей. Ксения восхищалась результатами кропотливой работы мастеров и мастериц, которые провели всю зиму вокруг небольших печурок, источающих иллюзорное тепло, в перчатках со срезанными кончиками пальцев, кляня постоянные перебои с электричеством, из-за которых работу приходилось продолжать при свечах. Куклы были одеты в бархат, отделанный золотой тесьмой, широкие юбки из тюля и сатина, меховые манто и приталенные жакеты. В таких нарядах они походили на взрослых, которые играют роли маленьких капризных детей.

Портные, парикмахеры, модистки, сапожники, гримеры, отдавшие столько сил при подготовке этого спектакля, просто следовали традициям Средневековья, когда подобные разодетые куклы украшали дворцы и замки.

— Осторожно! — воскликнула она, подхватывая белую туфельку, которая соскользнула с ноги манекена, одетого в турецкое платье от Лелонга.

Позади нее Борис Кошно менторским тоном, говоря с сильным славянским акцентом, распекал осветителя. Нервы у всех были напряжены до предела, так как вернисаж открывался уже через два часа. Все знали, каков главный посыл акции, — дать понять всем, что высокая мода в Париже не умерла, что талант художников всегда останется с народом и снова будет блистать на празднике жизни, прекрасными символами которого и являлись эти великолепные куколки. Ожидалось, что посмотреть выставку придут десятки тысяч посетителей.

Ксения задумчиво посмотрела на черно-белые декорации, придуманные Жаном Кокто. Там можно было увидеть комнату служанки, охваченную пожаром; невесту, лежащую, словно смертельно раненная, над которой была подвешена метла ведьмы и бальное платье. Только верный своей безмерной фантазии Кокто смог смешать тоску одиночества и грубость смерти с миражом ренессанса, усеяв все это жемчугом. Тогда она не знала, что пройдет всего несколько недель, и эти образы неожиданно проявятся и станут гнетущими в день, когда она со сжимающимся от ужаса сердцем будет идти среди развалин Берлина в поисках человека, которого она так любила.

— Мадам Водвуайе, у нас проблема, — заламывая руки, воскликнула ассистентка.

— Ну, что там еще?

— Куда-то подевались программки. Теперь уже поздно заказывать новые. Но, может, все-таки сходить в типографию? В конце концов, раздадим их позже.

— Не паникуйте. С программками все в порядке. Я просто отложила их в сторону, чтобы они не потерялись в такой суматохе. Идемте, я покажу вам, где они лежат.

Они торопились прийти вовремя, чтобы не пропустить открытия действа. Наташа, Феликс и Лили поднимались по ступеням между двумя рядами республиканских гвардейцев в полной парадной форме. Убранный в красный бархат павильон Марсан был самым подходящим местом для вернисажа в этом районе Парижа. Молодые улыбающиеся манекенщицы вручали программки с иллюстрациями Кристиана Берарда на обложке. Толпа собралась большая. Люди радовались, что смогут, наконец, развлечься после скучной зимы, во время которой весь Париж страдал от холода и голода. Желание лицезреть прекрасное читалось в искрящихся взглядах и восторженном перешептывании. Сюда приходили, чтобы и других увидеть, и себя показать, как в лучшие времена в Париже. У многих женщин на плечах были довоенные меха.

Люди осматривали декорации молча, почти с религиозным благоговением. Только свет, идущий от макетов, оживлял действо и придавал легкость декорациям. Наташа узнала настороженный силуэт Люсьена Лелонга в темном пальто, с белым шарфом вокруг шеи.

— Невероятно! — восклицала Лили, так сильно наклоняясь вперед, что вынуждала Наташу удерживать ее за пояс пальто. — Даже бутоньерки настоящие! А посмотрите на эти бальные платья! Глядя на них, хочется танцевать всю ночь напролет, как думаете?

В то время как Лили восхищалась с непосредственностью ребенка, Феликс оценивал наряды и строил прогнозы.

— Уже сейчас можно предположить, что скоро будет модно, — констатировал он, поправляя пальцем очки и хитро поглядывая на Наташу. — Тонкая талия, подчеркнутые бедра и широкие юбки. Мне кажется, надо будет попробовать использовать корсет, как в былые времена. А посмотрите на эти аксессуары: вы можете сказать прости-прощай вашим сумкам-рюкзакам, мадемуазели. Грядет возврат к ручным сумочкам, в которых не будет ничего, кроме мелочей вроде пудреницы. Белое также будет в моде. Это как символ хрупкости и чистоты. Надо будет к этому привыкать: женщина станет женщиной, и очень скоро.

— Не думала я, что ты настолько подкован в женской моде, — удивилась Наташа.

Смущенный, он пожал плечами.

— Должно быть, это у меня в крови. Дом Линднер был одним из самых престижных универмагов Берлина, а мама получила золотую медаль на Международной выставке 1937 года, — гордо заявил он. — Эта женщина пропагандировала вкус к хорошим вещам. В свое время ее знали даже в Соединенных Штатах. В детстве я часто наблюдал, как она рисует свои коллекции. Случалось, я даже готовил домашнее задание в ее офисе, когда она подбирала ткани. Порой давал ей советы. Это меня сильно забавляло.

— Только не говори, что сам собираешься стать кутюрье! — усмехнулась Наташа, которая только что открыла этого молодого человека с неожиданной для себя стороны.

Феликс набычился. Ее шутливый тон стал злить его. Возникло ощущение, что она узнала о его постыдном секрете.

— Но ведь надо будет восстанавливать наш магазин. Только Господь знает, во что его превратили! — мрачно сказал он, думая об изувеченном бомбардировками Берлине. — Но, полагаю, мне понравилось бы работать вместе с матерью. Дом Линднер является собственностью нашей семьи более чем сотню лет, и это многое значит для меня. Для меня всегда было очевидным, что я тоже буду с этим связан и сделаю все, что смогу, для процветания этого дела. Я не собираюсь терять годы на учебу, мне не нужны знания, которые вряд ли мне пригодятся на практике.

Наташа озадаченно смотрела на него. В ее глазах Феликс был человеком войны. Получивший фальшивое имя, взятое с надгробия на могиле погибшего мальчика в глухой деревушке на Сомме, где сгорели все регистрационные книги, он был всего лишь тенью, отражением себя настоящего. Его детство принадлежало пропащему миру, у которого не было будущего. Он стал заложником этого мира, который ему не нравился и к которому он никак не был привязан. Время от времени он заговаривал с ней о Берлине, о своей жизни там, но ничего из рассказанного им не казалось ей связанным с настоящим. В школе он был прилежным учеником, не любил пропускать занятия и всегда в срок сдавал тетрадки с домашним заданием, тогда как сама она часто ленилась, за что получала замечания от учителей. Феликс стал единственным, нежданным товарищем для нее, единственного ребенка в семье, и Наташа вдруг поняла, что ей льстит то, что она каким-то образом влияет на его восприимчивую душу.

Но теперь, в первый раз за все время их знакомства она поняла, что молодой человек гордится своим прошлым и планирует будущее, опираясь на него. Его лицо преобразилось: подбородок затвердел, взгляд стал ясным, пронизывающим. Собираясь на вернисаж, он очень тщательно оделся. На нем был темный костюм, слегка ушитый ее матерью, — он когда-то принадлежал дяде Кириллу — и красный галстук. Из нагрудного кармана выглядывал шелковый платок. Аккуратно причесанный, пахнущий одеколоном, Феликс Селигзон теперь мало напоминал ее приятеля по детским играм. Наташино сердце забилось быстрее. Взволнованная, она спрятала руки в карманы манто.

Увлекаемые нетерпеливой Лили, молодые люди продолжали двигаться по залу, но Наташе было трудно сконцентрировать внимание на чем-либо. Куклы сверкали у нее перед глазами: полосы, квадраты, шотландская клетка, калейдоскопические узоры. Теперь она чувствовала присутствие Феликса, даже не глядя на него. Он как-то быстро вырос и стал выше ее на целую голову. Заметив, что выронила перчатки и программку, она отдалилась от друзей и, увлекаемая потоком посетителей, оказалась рядом с декорацией, представляющей порт. На пристани стояло судно с обтрепанными парусами. Миниатюрные чемоданчики были брошены на пристани, а манекены казались одинокими, хрупкими и покинутыми. Увиденное навеивало ностальгию, что, казалось, совсем не подходило атмосфере этого блистательного вечера.

На ее плечо легла рука, она узнала запах духов своей матери. Свет, идущий от макета, хорошо освещал ее профиль: прямой нос, четкая линия губ, светлые волосы, собранные на затылке при помощи сеточки, серьги с жемчугами. Красота матери всегда вызывала у Наташи восторг, но и смущала ее.

— Вижу, тебе понравилась работа Жоржа Вакхевича, — сказала Ксения. — Это кинодекоратор. Он приехал из России в двадцатых годах, как и мы. Родился в Одессе.

«Из порта в никуда», — прочитала Наташа название.

Рассмотрев все детали макета, мать строго добавила:

— Все это было на самом деле. В Одессе, в феврале 1920 года.

Макет соотечественника взволновал Ксению Осолину — она снова ощутила себя на забитой людьми набережной, вместе с тысячами русских, запуганных и ограбленных большевиками. Она снова слышала стоны раненых белогвардейцев, чувствовала ледяной ветер на щеках, руку маленькой Маши в своей — она крепко сжимала ее, чтобы не потерять девочку в толпе. Она снова увидела мать с ее горячечным взглядом, позднее скончавшуюся от тифа на том несчастном судне; нянюшку, которая держала Кирилла на руках. Они плыли в неизвестность без ничего, прихватив кое-какие драгоценности, которые позже были проданы по бросовой цене, чтобы не умереть с голоду. Никто так никогда и не узнал, какой страх она испытала в тот день перед отплытием.

— Что-то не так, мамочка? — спросила Наташа. — Ты стала совсем бледной.

— Извини меня. У меня слегка закружилась голова. А вообще это успех, не так ли?

Ксения злилась, что ее застали в момент слабости. Не в ее характере было давать волю столь болезненным воспоминаниям. Видя, что дочь озабоченно смотрит на нее, она заставила себя улыбнуться. Не стоило нарушать шаткий мир, который они заключили в результате нелегкого разговора, когда Ксения постаралась объяснить ей поступки Габриеля во время оккупации, чтобы Наташа смогла сохранить его образ, не полностью очерненный. Она удивилась, открыв в себе способности к дипломатии. Сидя в кресле в салоне, Наташа внимательно слушала мать, приняв, наконец, версию о том, что отец позволил себя обольстить, как и большинство его соотечественников, — высшие чиновники, священнослужители, военные, аристократы, жители провинции. Эти люди поддержали режим Виши не из-за слепой преданности маршалу Петену, а просто потому, что не видели иного выхода. Они принимали данность как расплату Франции за коррумпированную политическую систему, что в конечном счете и привело к поражению в войне. Габриель считал, что гитлеровский рейх Франция не могла победить, а сотрудничество с ним позволяло избежать полной оккупации страны, что было бы намного хуже. Несмотря на то, что он консультировал немецких промышленников, на его совести не было смертей.

— В те непростые времена это было меньшее из зол, — говорила Ксения, предпочитая умалчивать о том, что клиенты ее мужа обогащались, прибирая к рукам имущество, конфискованное у еврейских семей и переданное в полное владение арийцам.

К счастью, Наташа не требовала подробностей, чтобы поверить ей. Доверие дочери и успокаивало ее, и ужасало, так как недоговоренность — та же ложь, и она боялась того дня, когда все тайное станет явным. Тогда Наташа уже не будет такой покладистой.

Ксения с усилием отогнала от себя мрачные мысли. Она снова посмотрела на посетителей, толпившихся возле декораций. Журналисты делали в блокнотах пометки о впечатлениях, фотограф снимал приглашенных. Вне всякого сомнения, эта выставка надолго останется в памяти людей. Уже шли разговоры о том, чтобы повезти ее в Лондон, Копенгаген, Стокгольм и даже в Нью-Йорк. Но, несмотря на удовлетворение от работы, у Ксении болезненно сжималось сердце. Внезапно лица всех присутствующих показались ей ненастоящими, похожими на карнавальные маски. Она узнавала некоторых женщин, которые участвовали в дефиле под довольными взглядами ухоженных мужей с поднятыми для защиты от сквозняка воротниками. Это были друзья Габриеля. Разве не эти самые лица она не так давно видела на последнем приеме под сводами Оранжереи, во время вернисажа, посвященного любимому скульптору фюрера Арно Брекеру? Не хватает только немецких мундиров и хмурого неба сорок второго года. Именно тогда она в последний раз видела Макса. Он воспользовался этой поездкой в Париж, чтобы передать бланки официальных документов связному из Сопротивления, который держал книжный магазин на улице Риволи.

Вдруг ей так захотелось увидеть Макса, что у нее перехватило дыхание. Она поднесла руку к губам. Никаких известий от него она до сих пор не получила. Жить в неопределенности, листая тонкие газеты или склонившись над радиоприемником, чтобы узнать о продвижении союзных войск, было выше ее сил.

Берлин горел. Советская Армия наступала. Поражение Германии было вопросом нескольких недель, дней, часов… На месте немецких городов оставались лишь воронки от разорвавшихся бомб, пыль, обломки и грязь, в которой валялись трупы, разорванные на части, с переломанными костями, с обезображенными до неузнаваемости лицами, и среди них, конечно, он… Макс. Разве могло быть по-другому? На кого надеяться, кого молить о чуде?

Уже несколько месяцев Ксения жила как бы двумя жизнями. Она машинально заботилась о близких, смотрела, как они едят, кормила себя, чтобы ее тело могло жить, хотя сама не чувствовала даже вкуса пищи. Ночью же, когда ей наконец удавалось заснуть, ее тело начинало жить своей собственной жизнью. Во сне она слышала свой, далекий, словно эхо, голос, обвинявший ее в бездействии. «Я должна вырваться отсюда! — внезапно подумала она, прозревая. — Я должна найти его. Я должна знать, что с ним случилось».

Кто-то схватил ее за руку.

— Мама, что с тобой? — выкрикнула Наташа. — Куда ты?

Понадобилось несколько секунд, чтобы она повернулась к дочери. Но решение было принято. Ей придется опять покинуть Наташу. На неопределенный срок. При первой же возможности она отправится в Германию, в Берлин. Это было необходимо. И это не обговаривалось. Ибо жить далее, притворяясь, она не могла. Наташа испуганно смотрела на нее, щеки ее горели. Как часто именно такими глазами на Ксению смотрел Макс, взволнованный и озабоченный, так как не знал, чего ожидать от нее на этот раз, а Ксения была слишком молода и жестока, чтобы, со своей стороны, попытаться понять его. Нежным движением она погладила дочь по щеке.

— Я должна уехать, Наточка. Так надо. Прости…

Как бы рано он ни вставал с постели, даже до рассвета, он все равно никогда не приходил первым. А все потому, что многие не уходили домой с вечера, проводя ночи на скамейках в ближайших скверах или под прикрытием наддверных козырьков, так как либо жили слишком далеко, либо просто не могли вынести еще одной бессонной ночи, бесцельно слоняясь по комнате. Застенчивые, молчаливые, они, словно часовые, согнув шеи, засунув руки в карманы, сходились на привычное место, лишь только первые солнечные лучи касались неба. Чем больше проходило времени, тем больше их становилось. Они толпились возле ограждения, голоса их хрипели, умоляя и взывая, поднимались, словно в молитве, руки, держащие семейные портреты, глаза искали имена на объявлениях о розыске людей, наклеенных поверх старых театральных афиш, рассматривали фотографии скелетов в полосатых робах, которые словно явились из преисподней.

Феликс Селигзон знал, что никто из его семьи не появится ни на вокзале Орсе, ни в гостинице «Лютеция». Ведь Селигзоны не были французскими подданными. Их не могло быть среди первых освобожденных из концлагерей, бритоголовых и отощавших, но все равно молодой человек каждый день приходил туда с фотографией родных, которую всегда держал при себе. Он приходил, растревоженный с тех пор, как увидел бывших узников, больше похожих на призраков. Он приходил, разрываясь между отчаянием и бешеной, иррациональной надеждой найти кого-нибудь, кто видел его отца, мать или малышку сестренку.

Острый запах ДДТ, стоявший в холле «Лютеции», сжал его горло. Фельдшера ходили с серьезными лицами, в то время как чиновники в униформе, нагруженные папками, сурово опрашивали новоприбывших, перед тем как предоставить им карту депортированного и постараться создать хоть видимость порядка в этой людской сутолоке.

Тут сталкивались два мира, совершенно разных и чужих, не перестающих упрекать один другого в несправедливости, что выражалось, с одной стороны, в гримасах чиновников и отстраненном отношении врачей, ограничивающихся только беглым осмотром, с другой — в презрительном равнодушии узников Аушвица, Берген-Бельзена или Бухенвальда. «Мы перестали понимать друг друга», — думал Феликс, наблюдая за горюющей женщиной, только что узнавшей от одного из депортированных, что ее супруг давным-давно умер. В голосе сообщившего это известие не было даже намека на сочувствие или жалость. Лагерная жизнь смела все условности. «Вот до чего довели нас нацисты, — снова подумал он. — Мы разговариваем на одном языке, но одни и те же слова теперь для нас означают нечто принципиально разное».

Кровь пульсировала в висках, и Феликс поднял руки к голове, стараясь прогнать боль, как моральную, так и физическую. Уже несколько недель он спал урывками, часто просыпаясь, словно после приснившегося кошмара. Кровь приливала к ушам, когда он всматривался в темноту комнаты, не чувствуя под собой опоры. Он стал пропускать лекции в университете, несмотря на приближение экзаменов. Он не мог сосредоточиться на таких предметах, как право и экономика. Книжные строчки расплывались перед глазами. Сидя в аудитории, он смотрел на преподавателей, но не слышал их слов, он следил за их артикуляцией, напрасно надеясь прочитать что-либо по губам, так, будто он стал глухим. Немыслимо. Именно немыслимо было даже представить, что его родителей и малышку Далию могли подвергать бесчеловечным пыткам, о которых писала пресса. Особенно чудовищными подробностями пестрели коммунистические газеты. Закрываясь в комнате, он читал «Юманите»[8], покрываясь потом от ужаса.

Ощутив внезапную потребность выйти на воздух, Феликс стал выбираться из толпы, помогая себе локтями, пока не оказался на тротуаре перед досками с объявлениями, установленными вдоль бульвара Распай. С отчаянием он стал всматриваться в лица на фотографиях, пробегать глазами объявления с номерами эшелонов, на которых прибывали бывшие узники. Аббревиатуры казались шифрами, понятными только посвященным. Но все его попытки узнать правду оставались без результата, он не знал, продолжать надеяться или нет, и долго ли продлится его плавание между надеждой и безысходностью.

— Феликс… Феликс!

Голос доносился издалека, искаженный густым туманом. Кто-то тряс его за плечо. Он, поняв, что стоит почти вплотную к одной из досок, почувствовал себя неловко из-за того, что занял столько места и мешает другим разбирать объявления. Наташа, схватив его за руку, с силой потянула к себе; ее пальцы и ногти впились в его кожу, словно он был добычей, которую она боялась упустить.

— Ты что тут делаешь? — спросил он с дрожью в голосе.

— Слежу за тобой.

— Следишь?

— Вот уже много дней ты врешь. Ты говоришь матери, что встаешь раньше, потому что у тебя много занятий, но не берешь с собой даже записной книжки. Вчера твои приятели сказали, что ты прогуливаешь лекции. Поэтому сегодня утром я проследила за тобой.

Феликс сделал попытку освободить руку. Ему казалось, что он весит тонну, слова давались ему с трудом. Еще немного, и он рухнет на тротуар к Наташиным ногам.

— Оставь меня.

— Не оставлю.

— Оставь, говорю тебе!

— Идем, выпьем чаю или кофе.

— Не хочу.

— Я хочу.

— Ты хочешь, чтобы я просиживал штаны в кафе, в то время как мои родители находятся на грани жизни и смерти, как все эти люди! — выкрикнул он, махнув рукой в сторону фасада «Лютеции». — Или они уже мертвы… Их отравили газом, как паразитов, а тела швырнули в печь и сожгли.

Голос Феликса оборвался. Его лицо выражало муку, глаза готовы были выскочить из орбит. На шее выступили вены. Он стал совершенно неузнаваем. Прохожие сторонились их, а пройдя мимо, оглядывались. Подобные истерические вспышки были не редкостью в этом месте, где собирались родственники бывших узников и депортированных, и никто не знал, что делать со всеми этими эмоциями, которые вызывали жалость и мешали жить. С неожиданной силой Феликс грубо отстранил девушку и пошел прочь, широко шагая.

— Подожди меня! — крикнула она, прежде чем броситься вдогонку.

Феликс, преследуемый Наташей, стал почти бегом пересекать бульвар. Извозчик крикнул, предупреждая их об опасности.

Резко затормозил автомобиль, водитель просигналил, и Феликс, оттолкнувшись рукой от капота, отскочил в сторону. Полицейский принялся свистеть, размахивая регулировочным жезлом. Наташа пропустила автомобиль, стараясь не терять Феликса из виду. Никогда в жизни она не испытывала столь сильного отчаяния. Она боялась, что его угнетенность лишит его способности рассуждать здраво и умно. Последнее качество она больше всего ценила в нем, несмотря на легкие подтрунивания над его сосредоточенностью и аккуратностью. Теперь она поняла, что все это было с его стороны лишь защитным заслоном. На самом деле Феликс был ранимой натурой.

Она нагнала его в тот момент, когда он открывал калитку в решетке, направляясь на площадь Бусико.

— Феликс, послушай меня…

Он так сильно дрожал, что стучали зубы.

— Прошу тебя, пошли со мной. Посидим где-нибудь вдвоем. Все будет хорошо, вот увидишь.

Несколько секунд он не двигался, опустив голову, тяжело дыша, потом она поняла, что напряжение спадает.

— Видишь, вон там есть свободные столики, как раз на солнышке, — настаивала она, увлекая его за собой. — Там нам никто не будет мешать. Только мы вдвоем. Это хорошо, когда светит солнце… это как на юге. Помнишь, какое там было прозрачное небо? Что может быть лучше такого неба, не так ли?

Феликс подчинился. Осторожно, словно он мог разбиться на тысячу кусочков, она повела его в сторону расположенного на другой стороне сквера бистро, поддерживая одной рукой за талию и заглядывая в глаза. Наташа больше ни о чем не думала, ощущая рядом это молодое трепещущее тело, которое двигалось в том же ритме, что и она.

На террасе сидел мужчина с кожей зеленоватого оттенка, с большими мешками под глазами. Пот струился по его лицу. Положив локти на стол, он сжимал чашку с кофе. Его запястья были тонкими, как у ребенка, а согнутая шея так тоща, что, казалось, болталась в воротнике его униформы английского образца. У Наташи пересохло в горле, она устроилась за соседним столиком, усаживая Феликса рядом. Долгое время они молчали. Движения бывшего узника были медлительны, казалось, что он боится сломать свое тело. Время от времени он притрагивался к ложке или к поверхности стола, словно хотел удостовериться, что они существуют на самом деле. Наташа осознала, что продолжает держать Феликса за запястье. Смутившись, она уже собиралась отдернуть руку, но в это мгновение он выпрямился и взял ее руки в свои.

— Сомневаюсь, что смогу все узнать, — пробормотал он.

— У тебя нет выбора, Феликс. Что бы ни случилось, ты должен это принять. Рано или поздно ты точно будешь знать, выжили они или…

Наташа замолчала, не в состоянии найти слова для продолжения фразы, потому что таких слов просто не существовало. Она ограничилась тем, что застенчиво прикоснулась к пальцам Феликса, ногтям и суставам, восхищаясь свежестью его кожи, испытывая странное чувство в животе. По ее телу прошла дрожь. Она заметила, что он плачет, глядя на человека, сидящего перед ними, но его лицо оставалось бесстрастным. Не было ни морщинок, которые бы выдавали печаль, ни красноты в глазах. Он плакал как мужчина, душой.

— Мне очень жаль, — сказал Феликс, вытирая глаза концом рукава. — Я не хотел, чтобы ты видела меня в таком жалком состоянии. Поэтому я все от вас скрывал.

— Но почему?

Он пожал плечами.

— Это все гордость. Мужчина не должен плакать на людях.

— Глупости.

— Нет ничего более унизительного, чем жалость.

— Но я не собираюсь жалеть тебя в твоем горе. Я просто разделяю его. Я скорее жалею себя, — сказала она раздраженно, сжав зубы. — Потому что мой отец сотрудничал с врагом.

— Он мог и не знать, что происходит в концлагерях.

— Но он знал, что туда отправляют женщин и детей. Все это знали. Мой отец предал меня. Я так верила ему! Так обожала! Его слова были для меня, будто слова из Библии. Теперь я знаю, что он тоже принимал участие во всем этом.

— Не преувеличивай.

— Он был достаточно умен, чтобы суметь поменьше запачкаться. Трудовые лагеря? Для стариков и кормящих матерей? Вот еще… Но он должен был знать. Как знала мама. Она знала, а он нет. У него был выбор, и он его сделал.

Феликс видел, как страдает Наташа. Ее тело было так напряжено, что спина не касалась спинки стула; расстегнутая белая рубашка открывала полоску бледной кожи между грудями, на которой золотился медальон на цепочке. Щеки были свежие, порозовевшие. Она пахла мылом и весной. На ее лице с четко очерченными подбородком и полными губами, в глазах с мраморным оттенком отражались ее самые сокровенные мысли. Наташа не умела ничего скрывать. Это качество нравилось ему больше всего. Вот она снова заговорила об отце. Он видел, что это ее мучит, знал, что она расспрашивала тетю Ксению, которая напрасно старалась сохранить у дочери добрую память о Габриеле Водвуайе. «Папа был негодяем, не так ли?» — спрашивала она, разъяренная и обиженная. «Не говори таким тоном, прошу тебя», — отвечала Ксения. Наташа хотела, чтобы мать сорвалась и стала обвинять мужа, но тетя Ксения, образчик терпения и здравомыслия, не собиралась говорить ничего, что могло еще больше опечалить дочь.

— Не надо обобщать, Наточка. Каждый поступал так, как мог, исходя из своих возможностей. Многие оказались слишком слабы, чтобы сопротивляться абсолютному злу. Но твой отец не чудовище.

— Нет, он просто трус… И мне надо научиться жить с этим.

Склонившись друг к другу и переплетя пальцы, они молча сидели, растерянные и смущенные, словно только что познакомились. Мир вокруг них купался в солнечном свете, птицы весело щебетали на ветках, запах глициний и каштанового цвета царил в воздухе, все оживало, краски становились ярче. Как догадаться, что дружба превратилась в нечто большее? По учащенному пульсу? По срывающемуся голосу? По глазам, которые теперь не просто смотрят, но будто пытаются проникнуть в душу? Как бы то ни было, но в это яркое апрельское утро на террасе парижского кафе Феликс Селигзон и Наташа Водвуайе чувствовали себя потерянными подростками, но оба понимали, что они теперь больше, чем друзья.

Лили продолжала молча сидеть на откидном стульчике в зрительном зале кинотеатра, хотя сеанс уже закончился. Зрители недовольно пробирались мимо нее, стараясь не задеть ее в узком пространстве прохода, но она так и не сдвинулась с места, сжав ноги и положив на колени портфель. Несмотря на то, что Лили было всего четырнадцать, терпения ей было не занимать. Она знала, что про нее забудут. Всегда забывают. С миниатюрной фигуркой и худеньким личиком, обрамленным черными волосами, спадающими на плечи, она имела потрясающую способность сливаться с интерьером. «Я хамелеон, я хамелеон, — говорила она себе, сдерживая дыхание. — Меня увидят только в том случае, если я сама того захочу». Конечно, это не совсем соответствовало действительности. Случалось, сотрудница кинотеатра ловила ее и отчитывала, говоря, что такие вот безбилетники заслуживают того, чтобы их препроводили в полицейский участок, но все равно на этом месте, которое находилось в непросматриваемом от входа секторе зрительного зала, Лили имела все шансы остаться незамеченной.

Еще в раннем детстве Лили поняла, что может как бы не существовать. Разве у нее не отобрали имя, чтобы заменить его на Лилиан Бертен? Так звали незнакомую девочку, которая покоилась на кладбище где-то во французской глубинке. Лили стала считать себя наполовину умершей. Ей, пожалуй, нравилось представлять могилу Лилиан Бертен с надгробьем, украшенным высеченными ангелочками и розами, слезы родителей во время похорон. Лилиан разделяла ее желания и влечения. Даже школьные учителя при перекличке не всегда замечали ее, сидящую в классе. Лили считалась прекрасным товарищем, умела хранить секреты, была любезной и улыбчивой. Она знала, что другие девочки считали ее бесцветной, но не глупышкой. Нет, не глупышкой. Лилиан Бертен была умницей-разумницей, открытой и прозрачной, как лед на берлинском озере в самый разгар зимы.

Она сильнее вжалась в сиденье. Хлопающие двери закрылись за последними зрителями, комментирующими фильм, о котором Лили уже и думать забыла. Лампочки мигнули и погасли. Хозяин кинотеатра старался экономить электричество. Лили осталась ждать в темноте. Через несколько минут зал наполнят новые зрители, потом перед фильмом на большом экране станут показывать кинохронику, и Лили снова увидит черно-белые кадры, раздирающие душу и заставляющие содрогаться. Эти кадры изображали горы истощенных тел, которые ковшами экскаваторов сбрасывали в громадные ямы; пепел в топках крематория; искаженные страданием лица людей-призраков — живых скелетов, бывших узников концлагерей, которых, словно кукол, поддерживали под руки военные.

Поэтому Лили не двигалась. Кадры кинохроники она помнила во всех подробностях. Она ходила в кино тайком от тети Ксении, которая пришла бы в ужас, узнав, как Лили проводит время и на что она тратит все свои карманные деньги плюс еще несколько франков, которые ей удалось стащить из портмоне своей покровительницы. Она украла эти деньги без всякого стыда. Она должна была смотреть эту кинохронику, снова и снова. Так же она пересматривала газеты и иллюстрированные журналы брата, которые он прятал в глубине шкафа, думая, что никто о них не знает. Фотографии гор мертвых тел часто можно было увидеть даже на афишах, расклеенных на стенах парижских домов. Она смотрела на них спокойно, не роняя ни слезинки. Она не чувствовала страха. Поначалу ее саму удивляла такая реакция. Разве у нее не должны были выворачиваться внутренности? Но нет. Поэтому она смотрела, анализировала, училась. И еще искала лицо своей матери среди этих обезображенных существ. В полной тишине. В нереальной тишине. В тишине, наполненной ненавистью и только одним желанием — отомстить.

Берлин, май 1945

«Мне конец…»

Лежа на животе, втянув голову в плечи и устремив глаза в одну точку, Аксель Айзеншахт вздрагивал в такт разрывам, которые сотрясали улицы Берлина уже несколько недель подряд. Разве человек может смириться с мыслью, что его швырнули в водоворот всемирного потопа? Какой абсурд! Чья-то зловещая шутка. Трагическая ошибка.

«Но на этот раз мне точно конец…»

Взрывная волна сбросила его с велосипеда на землю. Рот оказался набитым пылью, комочки глины скрипели на зубах. Сердце билось так, словно собиралось пробить грудную клетку и выскочить наружу… С левой стороны от него что-то горело, и пламя уже начало обжигать бок. Мысль, что он может поджариться живьем, заставила его открыть глаза. Горел жилой дом. Дождь искр оживлял поднимающийся к небу черный столб дыма. Отвязав от рамы сломанного велосипеда фаустпатрон, предназначенный для борьбы с танками, Аксель пополз между завалами. Ремень болтающегося на спине автомата больно натирал шею. Через пять метров он наткнулся на труп одного из своих товарищей. Живот мертвеца был разворочен, внутренности вывалились на землю, а на черном от копоти лице, обращенном к небу, белели в оскале зубы. Стефан. Совсем недавно им удалось поживиться конфетами в брошенной хозяевами кондитерской. Глаза Стефана сверкали от счастья. Последние несколько дней они ели только ржаной хлеб с засохшим сыром и пили чай. Что же касается сигарет, то их не выдавали согласно приказу Геббельса, считавшего, что таким молодым людям вредно курить, и это вызывало у всех бурное возмущение.

Повинуясь неосознанному импульсу, Аксель схватил мертвого друга за руку, чтобы затащить в укрытие, но не смог сдвинуть с места. Не хватило сил. Он стал на колени, пытаясь подняться на ноги. Он почти ничего не слышал. Дрожащей рукой вытер взмокший лоб. На серой коже руки осталась кровавая полоса.

«Я умираю…» Эта мысль показалась ему до невозможности несправедливой. Но разве умереть за родину, за фюрера, отдать жизнь, сражаясь под его знаменами, — это ли не самая прекрасная из всех жертв? Разве не к этому готовили его несколько последних лет, а твердили об этом почти с рождения? Клятва на верность Гитлеру, которую он принес в десять лет, участие в военных парадах, факельных шествиях, этих великих мессах в Нюрнберге или в берлинском Дворце спорта, физические испытания, превозносимые в пансионате, верность великому вождю — все это делалось только ради одного неизбежного и волнующего момента, и к этому должен был стремиться каждый молодой немец, достойный называться таковым, — к героической смерти. Но теперь, когда пробил час, почему он вдруг ощутил, что сомнение и возмущение отравляют его кровь?

Голова просто раскалывалась от боли. Он понял, что не слышит ничего вокруг, за исключением шума пульсирующей в голове крови. Когда он все-таки поднялся, у него сразу скрутило живот, и его вырвало прямо на одежду. Несколько мгновений он стоял на месте, оглушенный, чувствуя себя невероятно нелепо. Он огляделся, и ему показалось, что он нырнул в водоем, как некогда во время купаний в Ванзее, когда он, ныряя, задерживал дыхание, чтобы проверить, сколько может выдержать без воздуха. Поправил надвинувшуюся на глаза каску. А куда подевались остальные? Где их отряд, его верные товарищи по несчастью? Среди обломков зданий, из которых густо торчали штыри арматуры и обрывки колючей проволоки, он заметил еще один труп, потом другой. Старина Георг, шестнадцатилетний хорошо сложенный юноша с пшеничными усами, в темной одежде с нашитой желтой эмблемой народного ополчения. Хитрая мордочка малыша Генриха, голые коленки которого высовывались из коротких штанов. Он так гордился двумя нашивками, полученными за то, что поджег два танка Т-34, и заявлял, что танки для него не более чем быки на корриде, и в следующий раз он выйдет против них с красной тряпкой, как испанский тореадор.

Начиная с 26 апреля арена боев сузилась до окруженного Берлина, и советские стальные «быки» стали слишком многочисленными для этих экзальтированных юнцов из Гитлерюгенда. Даже если, показывая чудеса храбрости, им удавалось подползти к цели на расстояние в несколько метров и поджечь танк, на его месте тут же оказывалась дюжина других. Их гусеницы оставляли трещины на тротуарах, а снаряды пушек пробивали стены домов. Рассказывали, что большевики стянули два с половиной миллиона солдат для штурма немецкой столицы. Но что могут все эти миллионы против секретного оружия фюрера, которое вот-вот будет задействовано и сотрет с лица земли эту низкую славянскую расу? Нужно только продержаться несколько дней, а может быть, даже часов, выиграть время, чтобы 12-я армия генерала Венка прорвалась к окруженной столице. Держаться… Таков был единственный приказ фюрера.

Аксель укрылся в здании с обезглавленными кариатидами. Пол был устлан битым стеклом и вражескими листовками, призывающими сдаваться.

Прислонившись к стене, он проверил, на месте ли две гранаты, которые были пристегнуты к ремню. Прицел фаустпатрона натирал бедро. Порывшись в кармане, он достал фляжку, в которой еще оставалось несколько капель воды, и горсть пыльных леденцов. Теплая вода обожгла разбитые губы. В отчаянии он отшвырнул фляжку от себя.

— Дерьмо! — выкрикнул он, но вместо собственного голоса слышал все тот же шум.

«Я только отдохну несколько минут, — сказал он себе, прижавшись затылком к стене. — Только несколько минут. Это не преступление…»

Когда он пришел в себя, то снова услышал вой «катюш» и вздохнул с облегчением. Слава Богу, он не оглох! За закопченным входом в дом царил мрак. Акселю удалось подняться и подползти к проему в стене, через который было видно старинную, некогда красивую улицу. Теперь город представлял собой лунный ландшафт, и можно было только догадаться, что неподалеку находится Паризерплац. Повсюду лежали трупы. Воздух был густой и тяжелый, почти как слизь. Языки пламени лизали фасады с пустыми оконными проемами. На одной из стен виднелась угрожающая надпись: «Наслаждайтесь войной — ибо мир будет ужасен». «Как бы то ни было, все равно до мира не доживет никто», — раздраженно сказал себе Аксель и посмотрел в ту сторону, где он оставил Стефана. Вездесущие мародеры уже успели освободить труп его друга от оружия и длинного пальто, но Акселя это не обидело. Все хотят выжить. Если никто уже не заботится о том, чтобы хоронить убитых, то какой смысл горевать об оставшемся бесхозным их скромном сокровище. Тем не менее он потрудился закрыть своему другу глаза. Он любил его, но не чувствовал печали, скорее опустошенность. Сегодня Стефан и другие, завтра он сам. Это очевидно, конечно, но сопротивляться смерти, когда тебе шестнадцать и ты принадлежишь к расе господ, — разве это кощунство?

Плохо понимая, куда идет, Аксель брел по городу, спотыкаясь. Время от времени он замирал на месте, присматриваясь к теням, направляя вслед за взглядом ствол автомата. Ему не хватало его товарищей. Он не привык быть один. Как бы ему теперь хотелось услышать плоские шутки Генриха и грубый голос их командира Георга, делавшего им замечания. Аксель и Стефан поначалу сердились на него за это. Таким тоном не разговаривают с учениками Наполы, одного из самых престижных учебных заведений Третьего рейха, но, с другой стороны, было что-то успокаивающее в этом постоянном ворчании старика.

На перекрестке Аксель наткнулся на подбитый танк. Вокруг него лежало несколько мертвых подростков в коричневой униформе. «Вот еще герои», — подумал он с горечью. Вдруг от входа в один из подвалов отделился силуэт, словно вырос из-под земли. Подпрыгнув от неожиданности, Аксель поднял оружие. Силуэт оказался женщиной с шапочкой на голове, белой перевязью и корзинкой в руке. Женщина вся была в пепле и пыли. Черная и грязная, как и весь город. Она хмуро посмотрела на него.

— Там дальше есть медпункт. Через сто метров! — крикнула она, показывая рукой. — В подвалах «Адлона».

Он кивнул вместо благодарности. А почему бы и нет? Обработка ран ему не помешает. А может, даже швы понадобятся. Он пошел в указанном направлении, меньше опасаясь наткнуться на русских солдат, чем на людей из жандармерии. Эти типы с жестяными бляхами на груди, как на собачьих ошейниках, обладали повадками псов, разве что не лаяли. Его обязательно спросят, откуда он идет и почему отделился от своего отряда. Даже в условиях полного хаоса каждый должен быть на своем месте. «Какой абсурд!» — думал Аксель. Это был полный кошмар. Никогда, даже в самых страшных снах, он не мог представить свою страну завоеванной большевиками. Сотнями тысяч бомб стерт с лица земли Дрезден. А Берлин… О Боже, Берлин… Его родной город, эти парки, рощи, озера, импозантные правительственные здания, в одном из которых за большим столом из черного дерева восседал его отец; зоопарк, мосты через Шпрее, концертные залы, кинотеатры и художественные галереи, в которых когда-то выставлялись работы его дяди фотографа. Все это теперь превратилось в осажденную, агонизирующую крепость. Несколько солдат перебегали цепочкой, прижимаясь к фасадам домов. Он испугался, что на него обратят внимание, но никто из них даже не оглянулся.

Свернув за угол, он замер, увидев висящие на фонарных столбах тела. Руки повешенных были связаны за спиной, а на груди висели доски с надписями, гласящие, что это бывшие солдаты Вермахта, решившие стать дезертирами и оставить немецких женщин и детей на милость Иванов. Трусы… Нога одного из казненных задела Акселя за плечо, и он, ужаснувшись, отпрыгнул в сторону.

Вскоре он оказался перед Бранденбургскими воротами. Триумфальная арка чудом уцелела, и квадрига лошадей все еще неслась куда-то галопом. Авеню Унтер ден Линден была изрыта воронками, но отель «Адлон» с защитной стеной из наполненных песком мешков, которая окружала здание по всему периметру, высотой до второго этажа, возвышался среди обрушившихся зданий, солидный и успокаивающий, почти безупречный. Аксель испытал прилив признательности судьбе. Вдруг перед его глазами предстал образ матери. ««Адлон» — это одна из самых красивых историй любви!» — со смехом говорила она. Перед самой войной она часто брала с собой в «Адлон» Акселя. Как в день его семилетия. Тогда на ней было пальто с меховым воротником, а украшенный брошью берет она держала в руках, поднимаясь по застеленным красной дорожкой ступеням. Шеф-кондитер приготовил для Акселя его любимый торт. Когда Аксель задул свечи, все находящиеся в ресторане зааплодировали. В тот день мать позволила ему выпить глоток шампанского. Покоренный шармом матери, он восхищался ее улыбкой, ярко-красными губами, браслетами, которые позвякивали при каждом движении ее рук. Когда мать наклонялась, чтобы поцеловать его в щеку, он закрывал глаза, и аромат пудры окутывал его с головой, словно облако. Лакеи во фраках и белых перчатках оказывали ей почести, будто королеве, известные люди приветственно кивали ей. Мариетта Айзеншахт, урожденная фон Пассау, была одной из ярких индивидуальностей берлинского высшего общества. Сидя возле этой очаровательной, элегантной, прекрасно воспитанной женщины, которая была его матерью, Аксель чувствовал, как его сердце переполняется гордостью. «Мама…» — шептал он восхищенно.

Последний раз он видел мать, когда она забрала его из пансионата и увезла на несколько дней в Баварию. Сын был худым, осунувшимся, и это обеспокоило ее. Сама она выглядела постаревшей: лоб и уголки губ были помечены морщинками. Она не хотела отпускать его от себя. «Это очень опасно! — раздраженно вскрикивала она. — Чему тебя там учат? Рыть траншеи и чистить оружие? Разве это учеба? Твое место рядом со мной. В любом случае, войну Германия проиграла. А здесь ты сможешь ходить в нормальную школу и учить предметы, подходящие твоему возрасту».

Аксель протестовал, приходя в ужас от мысли, что его товарищи сочтут его дезертиром. И что она имела в виду, когда говорила «нормальная школа»? Разве он учился в ненормальной? Всю ночь Аксель не мог заснуть. Телефонный звонок отца положил конец спору: Аксель должен вернуться в пансионат. Он сел в поезд, предвкушая встречу с товарищами, но уже через несколько дней их забрали из школы и присоединили к отрядам народного ополчения. И тогда он понял, что реальная война совсем не такая, какой он представлял ее когда-то. Теперь, вспоминая слова матери, он осознавал, что предпочел бы оказаться рядом с ней.

Артиллерия и танки двигались по направлению к Рейхстагу, который находился не так далеко от того места, где был Аксель. Пригнувшись, он пересек авеню, обходя трупы. Парадные двери в отель были заложены камнями, поэтому он пошел к боковому входу со стороны Вильгельмштрассе.

Улица, где размещались главные правительственные учреждения, была в дыму. Дышать было трудно, легкие не справлялись с очисткой тяжелого, ядовитого воздуха. Рейхсканцелярию и бункер Гитлера, которые находились всего в сотне метров, защищали отборные войска СС, сформированные из иностранцев, в том числе дивизия СС «Карл Великий», состоящая из французов. Именно они несколько дней назад расстреливали мирных жителей, осмелившихся вывесить на балконах своих квартир белые флаги.

Непрерывно кашляя, он вошел внутрь здания. От былого величия заведения с его коврами, мрамором, фонтанами со слонами остались только воспоминания. Окна первого этажа тоже были заложены мешками с песком, чтобы защитить внутренние помещения от ударных волн. Ступеньки вели в одно из самых глубоких бомбоубежищ города, где укрывались дипломаты и высокопоставленные чиновники из окрестных министерств. Многочисленные раненые лежали просто на полу. Пламя свечей освещало блестящие от пота лица, изодранные мундиры и изувеченные тела, которые отражались в зеркалах. Врач в окровавленном переднике оказывал помощь солдату, который требовал сделать ему укол морфия. Аксель задрожал. Он уже жалел, что пришел сюда. Это место страданий не для него. Тут только мертвые и те, кто скоро умрет. Тут горечь поражения и мрак. Падающие с ног фельдшера и медсестры бродили между ранеными. По их усталым лицам было понятно, что они не спали уже несколько ночей. Присев на стул, плакала какая-то женщина, лицо которой было изуродовано ожогами.

— Заходите, садитесь, — раздался рядом мягкий голос, и кто-то взял его за локоть. — Снимайте каску. У вас есть еще раны, кроме этой, на голове? Хотите есть? Пить? У нас тут мало чего осталось, но постараемся хоть чем-то помочь.

Шапочка медсестры, из-под которой выбивались волосы, возвышалась на ее голове, словно корона. У говорившей были по-детски круглые щеки, вздернутый нос. Она осмотрела его озабоченно, как-то по-матерински, что было странным для такой молодой девушки. Аксель спросил себя, не прилетела ли она с иной планеты.

— Давайте, устраивайтесь здесь, — сказала она, пододвигая к нему табурет и забирая у него оружие.

Когда она сняла с него каску, кровь снова потекла на глаза, и Аксель стиснул зубы, чтобы не закричать.

— Мне очень жаль, но у вас открытая рана. Я сейчас почищу ее.

Она нахмурила брови, осматривая сомнительной чистоты перевязочный материал, разложенный на столе, потом приподняла юбку и оторвала полоску ткани, должно быть, от своей нижней сорочки. Аксель покраснел и отвернулся.

— Это сорочка моей матери, — улыбнулась она. — Она заставила меня надеть ее, и это оказалось весьма кстати. Теперь соберитесь, сейчас будет немножко больно.

Аксель издал стон, когда она стала обтирать окровавленную голову.

— По крайней мере, вы не потеряли дара речи! — пошутила она. — Надо обязательно наложить швы, вот только доктор пока занят.

— Можете и сами это сделать, — проворчал он.

— Это невозможно. Я не знаю, как. Я ведь начинающая, — сказала она на этот раз совершенно серьезно.

— А что там знать? Соединяете обрывки кожи и просто протыкаете их иголкой с ниткой, точно так, как зашивали бы порванную юбку. Главное, чтобы вы не попали мне в глаз, — презрительно проговорил он.

— Послушайте, молодой человек, я здесь не для того, чтобы выслушивать от вас нотации. Вы что, думаете, мы здесь шутки шутим? Да мне бы лучше сражаться с оружием в руках, чем сидеть здесь взаперти с кандидатами в покойники и ждать, когда придут русские и изнасилуют меня!

Она сверлила его взглядом, уперев в бока кулаки. «Какая она красивая!» — вдруг подумал Аксель.

— Извините меня, я сказал глупость. Мы все на нервах. Делайте так, как считаете нужным.

— Хорошо, — сказала она, перед тем как повернуться к нему спиной.

Аксель смотрел, как она пересекла холл и наклонилась к одной из своих коллег. Внезапно подали электричество, и несколько ламп, уцелевших на полуразбитой хрустальной люстре, осветили печальную сцену. Позади затрещал динамик радиоприемника. Повернувшись, Аксель стал крутить ручку настройки, стараясь попасть на новости. Все немцы прислушивались к сводкам верховного командования Вермахта, которые читал комментатор с металлическим голосом. Зал огласился траурным маршем Вагнера, потом голос произнес:

— Наш фюрер, Адольф Гитлер пал за Германию сегодня днем, сражаясь до последнего вздоха против большевиков на своем боевом посту канцлера рейха.

Аксель почувствовал, как кровь приливает к голове. Помещение заплясало у него перед глазами.

— Фюрер мертв! — крикнул какой-то солдат, поднимаясь. — Это конец!

— Господи, сжалься над нами! — завыла женщина, вторя другим рыдающим.

— Тем лучше. Значит, поживем еще! — жестко произнес чей-то голос.

Молодая ассистентка снова появилась перед Акселем. Она была бледна, сжатые губы превратились в тонкую полоску. Она опять схватила его за руку, но на этот раз крепко, и нагнулась к нему, словно боялась, что он исчезнет.

— Теперь счет идет уже даже не на часы, — сказала она. — Русские вот-вот будут здесь, и они не должны увидеть вас в обмундировании. Это очень опасно.

Аксель опустил глаза на свой мундир цвета зеленых оливок и разноцветные погоны. Он хотел сказать, что это униформа не Вермахта, а пансионата, и что он ею очень гордится, но девушка, не дав ему опомниться, принялась сдирать эмблему ополчения, потом стала снимать с него пальто. Подросток чувствовал себя настолько растерянным, что безропотно подчинился.

— Фюрер мертв. Он отравился, — монотонно говорил он. — Это невозможно. Это какая-то ошибка.

— Почему ошибка? — раздраженно воскликнула она. — Или вы думаете, что Денниц будет рассказывать небылицы?

— Какой Денниц? Адмирал? — переспросил Аксель.

— Чем вы только слушали? Это же он стал преемником фюрера. И, конечно же, он согласится на мирные переговоры, только, боюсь, все закончится безоговорочной капитуляцией. Именно этого требуют союзники. Готова спорить, что именно нам, женщинам, придется это расхлебывать.

Дрожащими руками она опустошила карманы его пальто. Патроны посыпались на землю. Потом сняла с ремня гранаты.

— Я зашью вам рану, — объявила пожилая медсестра, подходя с подсвечником, так как электричество снова выключили.

Когда игла пронзила кожу, Аксель стиснул зубы до боли. Сумасшедшие мысли возникали у него в голове. Фюрер мертв. Война закончилась. Больше не надо сражаться. К счастью, Генрих до этого не дожил. Он бы этого не перенес. В его глазах Адольф Гитлер был богом. Боги бессмертны. А я выжил! Я жив! Мама… Я должен ее найти… Он почувствовал, что по лицу текут слезы. Боль отражалась в его голове, тело дрожало, словно у него была горячка. Его стало рвать прямо на передник медсестры. В горле застрял нервный крик. Ему казалось, что еще немного, и он сойдет с ума.

— Вот и все. Еще где-нибудь раны есть? Нет… Хорошо, тогда я пошла. Тебе принесут штатскую одежду. Так будет лучше. Ты такой молодой… Какое несчастье!

Она расстроенно покачала головой и пошла заниматься другими ранеными.

— Я не смогла найти куртку, — сказала молодая ассистентка. — Штаны, которые я отложила, тоже куда-то исчезли. Это плохо. Но ничего. Обойдемся. Теперь давай, шевелись.

— Оставьте меня! — проворчал он, разозлившись, что к нему относятся как к маленькому. — Я знаю, что вы хотите мне помочь, но мне надо остаться одному и подумать.

— Нет времени на раздумья. Вам лучше уйти отсюда. Здесь слишком много солдат. К счастью, здесь нет эсэсовцев, их лечат в медпункте канцелярии, но для русских нет разницы.

— Пожалуйста, воды! — позвал слабый мужской голос.

Воспользовавшись тем, что девушка отошла, Аксель порылся во внутреннем кармане униформы. Бережно достал ампулу с цианидом, которую дал ему Генрих. Несколько недель назад он роздал такие всем членам Гитлерюгенда, чтобы в случае чего они смогли использовать их. Теперь она лежала на расцарапанной ладони. Стыд, страх и гнев овладели им.

«Нельзя попадать в лапы большевиков, — говорил Генрих. — Если нас не убьют сразу, то яд — это единственное решение». На его гладко выбритом лице блеклые глаза искрились фантастическим блеском. До настоящего момента Аксель не рассматривал такую возможность. Кровь пока струилась в жилах, но он не знал, долго ли так будет. Он был один в «Адлоне», в сердце Берлина, который с минуты на минуту капитулирует, за несколько метров от кровавых варваров, пылающих жаждой мести. Было известно, как они поступили с женщинами, стариками и детьми в деревушке Неммерсдорф[9] в Восточной Пруссии. От таких не приходится ждать жалости и снисхождения. «Все пропало», — думал Аксель, леденея от ужаса.

— Мы пропали, — прошептал он перед тем, как аккуратно, словно боясь разбить, взял ампулу пальцами.

Ее разбудила тишина. Тревожная тишина, полная угроз. Мариетта Айзеншахт вскочила рывком и испуганно посмотрела вокруг. Мучаясь бессонницей, она не спала, а впадала в состояние, подобное коматозному. Потерла болевший затылок. Подвал, осточертевший за все время, которое она провела в нем, спасаясь от бомбардировок, был пуст. Керосиновая лампа отбрасывала тени на кровать, где обычно размещалась семья со второго этажа, на кресло старой ведьмы фрау Кирхнер, на «тревожные» чемоданы, с которыми каждый берлинец с тех пор, как усилились налеты, больше не расставался, на этажерку с противогазами; бинты, матрацы валялись прямо на полу… Да, куда же все подевались? Стены больше не тряслись, и известка не сыпалась сквозь потолочные щели. Зачем-то переместили железный лист, который должен был служить защитой на случай пожара. Мариетта почувствовала щемящую грусть от мысли, что все просто испарились, не только ее соседи, но и три миллиона попавших в ловушку берлинцев, а она осталась единственной выжившей в этом проклятом городе, захваченном большевиками.

— Фрау Айзеншахт?

Облегченно вздохнув, она повернулась и посмотрела на молодую беженку из Восточной Пруссии, которая показалась на пороге.

— Что случилось? — рассерженно спросила Мариетта. — Почему меня оставили одну?

— Я хотела предупредить вас, но вы так крепко спали, что я решила позволить вам отдохнуть. Все кончено. Мы капитулировали. Русские продефилировали по городу, объявляя новость в рупор. Все вышли посмотреть на них.

Мариетта несколько мгновений не двигалась, словно находилась под анестезией, и не сводила взгляда с лица Клариссы. Настал тот момент, которого и ждали, и боялись. Конец войне. Полное поражение. Безоговорочная капитуляция. Двенадцать лет экзальтации и бешенства, крови и жертв, чтобы прийти к краху: Германия на коленях, города разрушены, миллионы погибших, лишенных крова, а советские войска в самом центре Берлина… «Боже, сделай так, чтобы Аксель выжил!» — мысленно произнесла она с жаром.

Когда в феврале она узнала, что ее сына с товарищами по классу послали защищать столицу, то завыла от злости. Сбежав в Баварию к двоюродным братьям, она связалась по телефону с мужем, влиятельным дельцом, убежденным национал-социалистом и членом СС с момента прихода нацистов к власти, который все еще находился в Берлине. Она умоляла его отыскать Акселя и привезти к ней, но Курт был неумолим. Немыслимо, чтобы Берлин перестал сопротивляться. Приказы были ясными: защищать столицу рейха до последнего солдата и последнего патрона. Каждый камень, каждый дом, каждый этаж.

— Это вопрос чести, особенно для такого юноши, как Аксель, — заявил он.

— Честь, да что ты знаешь о чести? — вспыхнула она, трясясь от бешенства.

Уже десяток лет ссоры отравляли их отношения, разрушая былое равновесие.

Двадцать лет назад Мариетта прельстилась харизмой и апломбом сына сапожника, который превратился в богатого человека со связями и обеспечил ей захватывающие впечатления в первые годы их супружества. Ее брат Макс предостерегал ее от этого брака, не скрывая своего страха и презрения по отношению к зятю, но она отмахивалась от его упреков, как от назойливых мух. Курт Айзеншахт обладал дерзостью и мощной аурой, чем, собственно, и покорил молодую женщину.

Ему льстили красота и аристократическое происхождение супруги. Ей — его деньги и положение. Никогда ни она, ни Курт не обманывались по поводу того, что их связывает, но эта игра, темная и страстная, сделала из них опьяненных любовников, игра, в которой каждый наслаждался властью, какую имел над партнером.

Все полетело в пропасть из-за развязанной Гитлером войны. Мариетта знала, что амбиции мужа вывели его на преступный путь. Во время церемоний во Дворце спорта, где Геббельс давал волю своей мегаломании, Мариетта была напугана экзальтацией, светившейся в глазах Акселя. Она поняла, что совершила ужасную ошибку, и почувствовала вину за то, что позволила своему сыну попасть под влияние этого порочного мировоззрения. Но кому теперь довериться? Макс отдалился от нее, стал мрачным, чего она раньше за ним не замечала, ее близкие подруги исчезли в вихре войны и перестройки рейха. Одни стали ревностными приверженками нацистской идеологии, других, таких, как Сару Линднер, отправили в концлагерь. Она так никогда и не узнала, что с ними произошло. Вот уже два года Мариетта чувствовала, что наказание за это головокружение будет страшным, и ее первый кошмар начал сбываться, когда нацистские лидеры решили принести в жертву детей, в том числе и ее ребенка. Это кровавое жертвоприношение напомнило ей ритуалы язычников.

Она облизнула губы. Во рту ощущался вкус цемента и известки.

— Я должна найти сына, — прошептала она. — Он где-то в городе. Я не знаю где, но я должна отправиться на поиски.

Дрожащей рукой она отряхнула пыль с платья, потом повязала косынку на грязные волосы. С тех пор как перестал работать водопровод, уже несколько недель, никто не мылся, не чистил зубы. Пыль въелась в кожу, и все чувствовали кислый запах грязи и пота. Мариетта выглядела жутко. Съедала она только одну лепешку в день и выпивала чашку эрзац-кофе. Голод стал ее постоянным спутником.

— Это слишком опасно! — возразила Кларисса. — Вы знаете, что теперь все женщины в их власти. Умоляю вас, оставайтесь дома… Вы не понимаете, на что они способны.

Расширившиеся зрачки ее светлых глаз выдавали ужас, который ей довелось пережить. Несколько месяцев тому назад, в самый разгар зимы, ее семья, спасаясь от наступающей Советской Армии, покинула дом в Восточной Пруссии. По лютому морозу они шли пешком за двумя повозками в сопровождении управляющего и нескольких французских военнопленных, которые изъявили желание следовать за ними по обледенелым дорогам. Их маленький отряд влился в длинную колонну беженцев, женщин, стариков и запуганных детей. Все знали, что они на грани жизни и смерти. Пощады от русских никто не ждал. Дети умирали от холода, трясясь в перегруженных повозках. Дед и бабка Клариссы не выдержали этих тягот. Что касается матери, о ней она тоже предпочитала молчать, и при одном упоминании ее имени лицо Клариссы перекашивала судорога. Она остановилась у берлинских родственников, которые совсем не обрадовались ее появлению. Сотни тысяч немецких беженцев с завоеванных русскими территорий, наводнившие города рейха, вызывали презрение и упреки. Не все испытывали к ним сострадание. Раздраженная скупостью своих соседей, Мариетта взяла девушку под свою опеку.

— Я приезжала за Акселем, — стала торопливо объяснять она. — Когда я хотела убедить его остаться со мной в Баварии, он отказался. Он боялся, что его сочтут трусом. Какой абсурд! Мальчика, которому едва исполнилось шестнадцать, использовали в качестве пушечного мяса. О чем они думали, эти солдафоны? Что дети выстроят баррикады из собственных тел? Но Аксель ничего не хотел слышать, потому что его родной отец напичкал его идеологическими стереотипами с самого раннего детства. И что теперь? Вот как фюрер хорошо защищал Германию! Так защищал, что враг оказался в Берлине. Теперь я должна спасать своего сына, которого не видела несколько недель. Это мой долг, ты понимаешь, Кларисса? Если Аксель оказался в этом городе, набитом трупами, словно в мышеловке, то только по моей вине. Потому что я была недостойной матерью, матерью, которая не смогла защитить своего ребенка от человеческого безумия.

Голос Мариетты оборвался. Губы дрожали, и два красных пятна вспыхнули на щеках. У Клариссы выступили на глазах слезы. Не говоря ни слова, девушка обняла ее. Мариетта под огромным кардиганом и залатанным платьем ощутила хрупкое худенькое тельце. «Мы похожи на двух ободранных кошек, — подумала она с иронией. — Нам осталось только царапаться и…»

— В таком случае я отправляюсь с вами, но возьмите хотя бы это, — сказала Кларисса, протягивая ей белую повязку.

— А ты?

— Я найду себе другую. Теперь надо одеваться по моде, — она улыбнулась. — Повсюду валяется столько нацистских флагов, что можно будет всем сделать красные косынки. Достаточно отрезать часть со свастикой, чтобы получить красный советский флаг. Это и будет новая мода.

Мариетта улыбнулась. Ироничность девушки бодрила ее.

— Если бы у меня была дочь, я бы очень хотела, чтобы она была похожа на тебя.

— Благодарите небеса, что у вас только мальчик, — сказала Кларисса отрывисто. — Женщинам в Берлине может сегодня не поздоровиться.

Было неправдоподобно солнечно. В былые времена именно от такого весеннего солнца делалось легко на сердце, люди начинали грезить о любви, природа расцветала, распускались цветки яблонь и слив, наполняя округу прекрасным ароматом. Однако теперь солнце освещало лишь руины домов, насколько хватало глаз, трупы с ползающими по ним мухами, разрушенные храмы, остовы которых вздымались в небо, словно памятники разбитым мечтам.

Мариетта искала Акселя в Берлине, который нельзя было узнать. Искала, замирая от страха, совершенно беззащитная. В ней не осталось ничего от нее прежней. Ни гордости, ни красоты, ни богатства. Она превратилась в одну из бесчисленных женщин, завернутых в тряпки, серых и грязных, которые сливались с общим фоном руин и пыли. Побежденных женщин. Женщин разгрома. Теперь она была всего лишь матерью, ищущей сына среди мертвых тел.

Отчаявшись, она останавливала встречных подростков. Не знакомы ли они с Акселем Айзеншахтом? Не видели ли они его? Но те лишь качали головой и отступали с ее пути со странным выражением лица. Пустота их глаз внушала страх. На рукавах и головных уборах этих юношей были видны следы от сорванных нацистских знаков отличия. На задних дворах берлинцы жгли символы национал-социализма, портреты фюрера, транспаранты и мундиры, от которых надо было избавиться как можно скорее. Русские не отличали солдат от пожарных или подростков из Гитлерюгенда, железнодорожников в форменной одежде от эсэсовцев, за которыми охотились с особым рвением.

На повороте улицы женщины должны были остановиться, чтобы пропустить колонну военнопленных с обезображенными лицами, в изодранных мундирах. Окруженные советскими солдатами, восседавшими на маленьких крепеньких лошадках, они шли молча, построенные по пять человек в ряд, соблюдая дистанцию, хотя едва волочили ноги, поднимая тучи белой пыли. Было слышно шуршание их шинелей, кашель и бормотание. Мариетта вспомнила о триумфальных шествиях Вермахта с мерцанием факелов и криками «Зиг Хайль!», грохот подошв по мостовой, равнение как под линейку и пронзительные взгляды.

— Как их много, — сказала она подавленно. — Теперь их отправят в тюрьму?

— Русские увезут их в свою страну, чтобы они там восстановили все, что разрушили. На стенах Рейхстага написаны названия двух городов — Берлин и Сталинград. Два символа. Мой самый старший брат погиб под Сталинградом. Другой брат там же попал в плен. Говорят, что его отправили в Сибирь. С тех пор мы больше о нем ничего не слышали.

— Но посмотри на их лица! Они еще так молоды. О Боже, а если Аксель среди них?

Она невольно сделала шаг вперед, и Кларисса схватила ее за руку, чтобы удержать.

— Не будем думать о плохом. Идемте. Не стоит здесь стоять.

Но когда она хотела увести ее, Мариетта споткнулась, и девушка вынуждена была усадить ее на мостовую.

— Нам нужно вернуться. Вы сильно истощены. Неразумно продолжать поиски.

— Ничего не желаю слушать.

— Но мы бродим по городу уже несколько часов, — стала сердиться Кларисса. — Если Аксель выжил, он в любом случае вернется домой.

— А если он ранен? Его надо доставить в больницу. Его отряд сражался в районе Вильгельмштрассе. Мы почти пришли, — взмолилась она.

— Хорошо, раз вы настаиваете… Но вам нужно восстановить силы. Недалеко есть походная кухня. Я пойду посмотрю, может, русские дадут нам картофеля.

— Ты хочешь сказать, что русские нас кормят? — удивилась Мариетта.

— Парадокс, но так оно и есть. Они отбирают велосипеды и часы, они насилуют женщин, но и раздают еду и ласковы с нашими маленькими детьми.

Что-то в голосе Клариссы заставило Мариетту насторожиться. Она поняла, что ее отношение к происходящему изменилось с тех пор, как они вышли на свежий воздух. Застенчивая беженка исчезла. Теперь молодая женщина держалась прямо, развернув плечи и выставив вперед подбородок. Она выглядела одновременно решительной и хрупкой, казалось, что достаточно было одного движения, чтобы разбить ее на части.

— Что они тебе сделали, Кларисса? — спросила Мариетта, поднимаясь.

Кларисса отвернулась. Когда она начала говорить, интонация была безучастной.

— Они изнасиловали мою мать на моих глазах. Их было пятеро. И она истекла кровью. Я ничего не смогла сделать, чтобы ее спасти.

— О Боже… — прошептала Мариетта.

«Значит, это правда», — подумала она, охваченная страхом. До настоящего времени часть ее разума отказывалась принимать худшее. Годами немцам внушали страх перед русскими. Нацистская пропаганда делала все, чтобы люди сражались до последнего, если не за фюрера, то за собственные жизни. Но Мариетта предпочитала не знать этого, возможно потому, что она не рассчитывала оказаться в такой опасной ситуации. Это была одна из причин, по которой она уехала в Баварию. Никто не предполагал, что русские дойдут туда, и ход войны подтверждал ее правоту, так как тот регион теперь контролировали американцы. Завеса спала с глаз, и страх, какой она никогда не испытывала, пронзил ее насквозь.

— А тебя? Тебя они…

— Трижды, — холодно бросила Кларисса.

Не добавив больше ничего, молодая девушка направилась к русскому грузовику, перед которым уже собралась очередь. Мариетта думала о тех, кто предпочел бы умереть, нежели встретиться с кошмаром. Она совсем не удивилась, когда узнала, что Гитлер умер вовсе не геройской смертью во главе своих солдат, как бы этого хотелось некоторым, а совершил самоубийство вместе со своей любовницей Евой Браун. Можно ли представить фюрера пленником злейших врагов? Может быть, тогда его отправили бы в Москву, где выставляли бы напоказ в качестве трофея? Она не удивилась тому, что одна из наиболее почитаемых ею женщин, Магда Геббельс, которая часто бывала у них дома, тоже решила разделить судьбу мужа, но содрогнулась от ужаса, когда узнала, что, прежде чем убить себя, Магда отравила своих шестерых детей цианидом. Малыши частенько играли в парке на их вилле в Грюнвальде. Она вспоминала их смех, как они играли в пятнашки между деревьями. Значит, первая дама Третьего рейха пошла на убийство собственных детей? Маленькой Хайде не было и пяти лет. Русские нашли их вытянувшиеся тела в белых ночных рубашках на кроватях. У девочек в волосы были вплетены банты. Окажись она на месте Магды, смогла бы она убить Акселя?

— Фрау Айзеншахт!

Она услышала запах вареных картофелин, которые Кларисса держала на ладонях.

— Извините, но у меня нет никакой посуды для них.

Мариетта фон Пассау представила, как она сядет на мостовую здесь, на берлинской улице, и будет есть руками картошку. «Что ж, надо выжить любой ценой, — подумала она. — Жить, несмотря на весь этот ужас и унижение». Слабо улыбнувшись, она протянула руку и взяла еду, предложенную Клариссой.

Он хотел видеть солнце. Этого хотели его душа и тело. Это заставило его раньше времени подняться с постели, несмотря на запреты врачей. От открытого окна его отделяло всего несколько метров, но и они казались ему непреодолимыми. Сжав зубы, он с трудом передвигал ноги, как старик. Закрыл глаза, подставив свое омертвевшее тело под солнечные лучи, которые словно вливали бальзам в жилы. Через приоткрытое окно он вдыхал забытый запах свежей травы. Шум улицы и то и дело раздававшиеся громкие голоса заставляли его вздрагивать. Пульс учащался, холодный пот стекал по затылку.

Ему требовалось немного времени, чтобы разобраться в происходящем. Кошмары закончились, но он на всю жизнь запомнит, как стоял на плацу концлагеря, босой, с непокрытой головой на пробирающем до костей морозе, в ожидании, пока комендант определит, кому суждено отправиться в печи крематория, а кому на каторжную работу в каменоломни добывать желтоватый песчаник шесть часов в день безо всякого перерыва. От такой работы плечи и руки немели, ладони покрывались кровавыми волдырями. Охранники издевались над заключенными, раздавая удары направо и налево. Когда Заксенхаузен решили эвакуировать, всех оставшихся заключенных погнали по продуваемым северным ветром равнинам, с пустыми желудками, под проливным дождем, под конвоем эсэсовцев, которым нечего было терять. Макс каждую минуту ожидал смерти, со страхом, но и с надеждой одновременно.

Он выжил. Было ли это даром Провидения, слепым случаем или это произошло благодаря его силе воли? Этого никто не знал. Но даже теперь, когда свежий теплый ветер ласкал лицо, когда он смотрел на пчел, жужжащих над цветущими деревьями, он все равно еще чувствовал себя потерянным. Война закончилась, но он по-прежнему оставался пленником, стыдясь того, что все его товарищи погибли. Никто не смог избежать смерти: Фердинанд, Мило, Вальтер, Хельмут… Расстреляны или повешены.

Их лица преследовали его во сне и наяву. И всякий раз боль пронзала его сердце.

Когда он видел Фердинанда в последний раз, адвокат садился в сопровождении конвоя в автомобиль гестаповцев. Его самый лучший друг, его брат по духу. Единственный человек, перед которым он смог обнажить свои самые глубокие душевные раны, свои самые сокровенные страхи, единственный, кто видел его плачущим. В тот день, приди он на несколько минут ранее, ему не удалось бы избежать подобной судьбы. Его спасло чудо и смелость товарища. За Максом тогда не пришли, значит, Фердинанд не выдал его.

Благодаря стойкости друга Макс получил несколько месяцев отсрочки, но и тогда он продолжал, как мог, сопротивляться режиму. Безоружный, он ощущал на себе презрительные взгляды, вызывал подозрение, а в это время английские и американские бомбардировщики совершали налеты на Берлин. Еще никогда он не чувствовал себя таким одиноким. На счету была каждая секунда. Надо было спасать евреев, которые еще укрывались в столице. Их было около пяти тысяч, тех, кому удалось спрятаться. Все нуждались в помощи, в фальшивых документах, в пище. Необходимо было распространять листовки, тайно планируя государственный переворот, который должен был начаться с убийства Гитлера 20 июля 1944 года. Подпольщики не могли ни созваниваться, ни переписываться. Все решалось по ночам, во время коротких встреч. Макс хронически недосыпал. Сколько раз ему случалось заснуть стоя, среди бела дня? Когда попытка полковника Клауса Шенка, графа фон Штауффенберга, провалилась, как и все предыдущие, фюрер приказал жестоко наказать заговорщиков. Около семи тысяч человек были арестованы, в том числе и Макс.

Он вздрогнул. Никогда он не забудет первые часы в камере. Он испытывал ощущение, что его отдали, как игрушку, в руки самых изощренных садистов. Его допрашивали, избивали, закрывали в карцере на десять дней без света, со связанными за спиной руками. Для смертного приговора доказательств оказалось недостаточно, поэтому его приговорили к пожизненному заключению. Тот же смертный приговор, просто растянутый во времени и поэтому, может быть, более мучительный.

— Но я все еще жив, — шептал он с чувством превосходства и нетерпения.

В дверь постучали.

— Господин фон Пассау?

Он увидел молодую женщину в голубой униформе офицера британской армии и в пилотке, сидящей на светлых волосах чуть набок. У нее были умные глаза, под мышкой она держала папку, такую же, которую носили и другие военные, приходившие к нему, от визитов которых он очень уставал.

— Да?

— Я хотела бы задать вам несколько вопросов, — сказала она по-немецки.

— Да ради бога, прошу вас.

— Вы один здесь? — удивилась она, глядя на пустые кровати.

— Судьба одного из моих соседей решается в данную минуту в операционной, двое других умерли вчера вечером, — сухо ответил он.

— Я вижу. В таком случае мы можем побеседовать прямо здесь, — как ни в чем не бывало продолжила она, закрывая дверь. — Садитесь, прошу вас. Или, может быть, хотите лечь?

Макс мрачно посмотрел на нее, недовольный ее авторитарным тоном. Она пришла задавать вопросы, словно его в чем-то подозревали. Тремя неделями ранее сотрудники Красного Креста подобрали его, лежащего на земле, и направили в британский полевой госпиталь, который разместили в реквизированном особняке. Он считал себя жертвой режима и не имел никакого желания отвечать на разные каверзные вопросы. В довоенное время он бы вообще разозлился, что от него кто-то чего-то хочет, в то время как все его имущество состоит из пижамы и наброшенного на плечи пальто. Однако пребывание в Заксенхаузене научило его не придавать важности таким деталям. Стоя перед ней босой, с бритой головой, Макс не чувствовал себя смущенным, он ощущал внутри себя пустоту, и виной тому была не девушка, а он сам.

Она, придвигая стул, поставила его в луче солнца. Заметив, что руки у него дрожат, Макс спрятал их.

— Слушаю вас, — сказал он.

— Меня зовут Линн Николсон. Мне нужно проверить некоторую касающуюся вас информацию.

Она красиво держала голову. У нее были длинные ноги в темных шерстяных чулках, их изящество подчеркивали тяжелые ботинки на шнуровке. Желтые пуговицы униформы были начищены и сверкали, словно их сделали из настоящего золота. Она была уверенна и хладнокровна. Сев на край кровати и полистав бумаги, она с любопытством посмотрела на него. Потом стала задавать вопросы, четкие и обстоятельные: о нем самом, о его семье, о профессии фотографа, о его журналистском удостоверении, которое он сохранил, даже когда Геббельс возглавил министерство информации и пропаганды. Потом она спросила о судебном процессе, на котором он был обвиняемым, уточнила дату его прибытия в Заксенхаузен, поинтересовалась его связями с некоторыми видными деятелями немецкого антифашистского подполья. Макс отвечал лаконично. Иногда ему приходилось делать паузы и подыскивать необходимые слова. Его лицо было бесстрастным, ничего не выражало, словно он рассказывал давно надоевшую сказку, не понимая истинного значения происходящих в ней событий.

«Да и чего нам, кучке оппозиционеров, удалось достичь? В этой стране, где все было подчинено Гитлеру? — с горечью думал он. — Провал за провалом, жалкие попытки, в результате лишь трупы друзей и жуткая неразбериха». Ему было неловко. Казалось, молодая англичанка презирает его. Ведь, по мнению британцев, это не варвар Гитлер задушил офицерский переворот 20 июля, причиной неудачи стала якобы неправильно выбранная заговорщиками тактика. Макс не хотел ни в чем оправдываться. От слабости капли пота стекали по его лбу.

— А почему вы так хорошо разговариваете по-немецки? — вдруг раздраженно перебил он ее.

Она сделала паузу, но никак не выразила своего удивления.

— Я жила какое-то время в Мюнхене, перед войной.

— Вы были еще очень юной в то время. Наверное, вы принадлежите к одной из тех старомодных английских семей, которые отправляют детей заграницу, чтобы воспитать их развитыми в культурном отношении людьми, — грустно пошутил он. — Наверное, вы были сильно разочарованы, когда ваши родители выбрали Германию. В Париже или Флоренции вам было бы куда веселее. Вы не возмущались?

Отблеск удивления отразился в голубых глазах молодой женщины.

— Нас не спрашивают.

— На скольких языках вы еще говорите?

— У меня была гувернантка француженка.

Он кивнул. Именно так он и думал. Он уже не сомневался, что в возрасте восемнадцати лет Линн Николсон представили Ее Величеству. На ней, скорее всего, было платье со шлейфом и жемчужное ожерелье. Ее прическу украшали три белых страусовых пера. Когда-то давно Макс ездил в Лондон, чтобы сделать несколько портретов таких вот молоденьких девушек из высшего общества.

— Что вам от меня нужно?

— Ваше имя было достаточно известно благодаря вашим фотоработам и потому что вы всегда были в оппозиции к гитлеровскому режиму, также и в военное время.

— Только не говорите, что и мое имя забросили в качестве наживки на ваших радиоволнах после покушения Штауффенберга.

Темная волна пробежала по лицу молодой женщины. Англичане в самом деле совершили ошибку, рассказав о некоторых немецких борцах с режимом, не зная, что их местоположение известно полицейским службам рейха, которые тут же арестовали всех названных лиц.

— Но все это не объясняет мне, почему вы так заинтересовались мною, — повторил Макс.

— Нам нужны немцы, которым мы могли бы доверять и на которых могли бы положиться. Теперь надо восстанавливать вашу страну, привить немецкому духу подлинные демократические идеалы. Большинство представителей вашей элиты скомпрометировали себя сотрудничеством с нацистами. Нам нужны люди доброй воли. Ведь они же еще остались или это не так?

Нотки высокомерия в ее голосе действовали ему на нервы. Макс понял, что их ждет: союзники отнесутся к ним как к неразумным детишкам, которых надо накормить демократией по самые уши, забыв о том, что сами некогда осуждали Германию за то, что она на протяжении тридцати лет не смогла продемонстрировать истинный воинский дух.

— Я так понял, речь идет об антикоммунизме, не так ли?

— Вы что, сторонник товарища Сталина и вообще русских? — сурово спросила она.

Тут он вспомнил о Ксении Осолиной, как всегда с болью в сердце, как вспоминал о ней каждый день, пока находился в концлагере, и ее образ странным образом вдохновил его и теперь.

— Можно любить русских, но не большевиков.

Англичанка долго серьезно его изучала, словно пытаясь догадаться, о чем он думает.

— Эта ужасная война в Европе вот-вот закончится…

— Но другая вот-вот начнется, не так ли? — сказал он, заканчивая за нее фразу. — Американцы и русские обнимают друг друга, но это не может продолжаться долго. Ваш Черчилль не имеет никаких оснований доверять Дядюшке Джо. Значит, надо снова оскалить зубы и заново переделить мир.

— И на какой стороне будете вы, когда этот передел начнется?

Захваченный врасплох Макс чуть не подскочил на месте — так он разгневался. Да как она посмела задать ему подобный вопрос! Он боролся против тирании в любом ее проявлении, неважно, был ли это советский режим или режим Адольфа Гитлера. Как она не может понять, что он устал от всего этого? Так устал, так истощился, что не может даже мысленно участвовать в какой-то борьбе. Он надеялся, что пришел конец нацизму, но мирное будущее страны, которая теперь лежала в руинах, представлялось жизнью в тоскливой пустыне, на выжженной земле. Не в силах больше выдерживать это, он поднялся, положил руки на подоконник и глубоко вздохнул.

— Я всегда стремился к свободе. Мои друзья отдали за нее свои жизни. Вы говорите, что ищите достойных людей, чтобы построить будущее Германии. Увы, большинство таких убиты. Было бы оскорбительным для их памяти, если бы я теперь опустил руки.

Когда она подошла к нему, Макс ощутил ее за спиной, пахнущую цветочной туалетной водой.

— Я знала, что мы можем рассчитывать на вас. Вам нужен будет пропуск, чтобы вернуться в Берлин. Предполагаю, что именно это вы собирались сделать?

— Да, в Берлин… или в то место, которое когда-то было им.

— У вас там семья?

— Нет. Моя сестра и племянник эвакуировались в провинцию.

— Тем лучше. Не хотела бы я, чтобы кто-то из моих близких находился сейчас в этом городе.

— Что вы имеете в виду?

— Пролетая над Берлином на самолете, английский журналист вспомнил о развалинах Карфагена.

— Прекрасное сравнение, — усмехнулся Макс. — И прекрасный повод для радости.

— Почему вы сердитесь? У вас нет ничего общего с нацистами. Вы должны испытывать облегчение.

Макс медленно повернулся. Он ждал, что она будет смотреть на него с превосходством, но она была по-настоящему заинтригована.

«Они все равно не поймут, что я чувствую», — подумал он с отчаянием. Разве они знали тот Берлин, каким он когда-то был! Прекрасная европейская столица, которую он так любил, где он в первый раз обнял Ксению. Город-космополит, город-вдохновение, теперь все это утративший. Слово «Берлин» навсегда станет символом террора, так же как «Ленинград» символом мужества обычных людей. Первый отмечен позором, второй — славой.

— Сегодня для себя и для всех я больше не борец с нацизмом. Сегодня я просто немец.

И Максу показалось, что после этих слов он снова вдохнул тошнотворный запах труб крематория. Он снова увидел красивое лицо Сары Линднер-Селигзон, о которой ничего не слышал со времени ее ареста, когда она с мужем и младшей дочерью пыталась перейти швейцарскую границу. Еще он знал, что их отправили в Аушвиц. О том, что их ждало там, Макс мог судить из собственного опыта, из материалов газет и кинохроники. Сказать было нечего. Слова были бесполезны.

Линн Николсон внимательно смотрела на худого, изможденного человека. Бритая голова еще больше усиливала его сходство со скелетом. Но он определенно отличался от других узников концлагерей, которых ей пришлось повидать. Заостренные черты лица подчеркивали достоинство, которое этот человек сумел сохранить несмотря ни на что. Война срывала маски, счищала с людей все лишнее, то, чем в мирное время они прикрывали недостатки и с помощью чего демонстрировали свою значимость. Великолепие одежды, богатство украшений. Лишенный всей шелухи, человек оставался один на один со своей неизменной сущностью. Естество Макса фон Пассау вызывало у собеседницы уважение.

В его темных блестящих глазах ясно читалась гордость. Линн ощущала его жизненную силу, благодаря ей он прошел сквозь все выпавшие на его долю испытания, которые она даже не могла вообразить, несмотря на полученный во время войны опыт. В неполных двадцать два года она пережила бомбардировки Блица и Лондона, слышала, как трещат под тонкими подошвами разбитые стекла на покореженной мостовой, знала, как они впиваются в икры. Она вместе со всей страной пребывала в полной темноте и неизвестности во время светомаскировки, познала давящую тоску в переполненных бомбоубежищах, видела гибель молодых летчиков, пережила смерть друзей, родных и двоюродных братьев, самолеты которых не возвратились с боевого задания, добровольцев, которые, не колеблясь, отдали свои жизни за Британию.

Не в силах сидеть сложа руки, Линн с первых дней войны записалась добровольцем в армию. Она хотела служить родине, да и женская военная форма ей тоже нравилась. Особенно голубой кант на черном фоне. До сих пор жизнь ее была вполне заурядной и беззаботной: фамильный замок на северо-востоке Англии, дорогой пансионат для детей, внимательные гувернантки, занятия спортом. По занятым собой и своими проблемами родителям она даже не скучала. От жизни она мало чего ожидала, разве что выгодного замужества. Все ее детство было отмечено печатью одиночества и пустоты, но осознала она это намного позже.

Когда началась война, леди Линн Николсон решила остаться в Лондоне, несмотря на то что в провинции все еще устраивали летние балы и охотились на упитанных фазанов. Начало службы было трудным. Как и большинство аристократок ее возраста, она не умела толком ни заправить койку, ни сложить перед сном свои вещи, ведь раньше все это делала служанка. Несколько месяцев обучения не прошли для нее даром. Она стала прекрасным шифровальщиком. Сообщения, которые она передавала, не раз спасали людей. Впервые она почувствовала, что ее интеллект востребован. Новая жизнь распахнула перед ней двери.

Однажды ей приказали явиться на Очард Корт неподалеку от Бейкер-стрит, чтобы проверить ее знания иностранных языков. Открывая двери в указанную комнату, она и предположить не могла, что находится в помещении генерального штаба специальной службы — отделения британского секретного ведомства, которое вело диверсионную работу за линией фронта, чтобы и в глубоком тылу у противника горела земля под ногами, как заявил Уинстон Черчилль. Усатый мужчина с сигарой в зубах, который проводил собеседование, как оказалось, хорошо знал ее семью с давних времен. Линн смогла произвести впечатление рассудительной девушки, к тому же искренне ненавидящей нацистов. Жизнь сделала очередной поворот.

Линн хорошо запомнила те редкие часы отдыха, когда она была предоставлена самой себе. Ночные налеты немецких бомбардировщиков не могли погасить желания молодости жить и радоваться жизни, в которой была не только война, но и прекрасные вечера в ночном клубе на Лейкестер-сквер, танцы с американскими и британскими военнослужащими, когда пары кружилась между обитыми бархатом скамьями. Крепкие мужские руки на талии, щека, прижавшаяся к щеке. Волнующая мелодия «Let there be love»[10], вызывающая смутные желания чего-то большего, неопределенного и быстротечного.

Но в то утро, находясь в чистой, солнечной госпитальной палате рядом с босоногим иностранцем, она, офицер британской армии, успевшая повидать кровь и смерть, награжденная за храбрость, проявленную во время заброски на оккупированную немцами территорию Франции, снова почувствовала себя робкой неискушенной девушкой.

Макс пристально смотрел на молчавшую молодую женщину. Линн Николсон стояла неподвижно и была очень спокойна. Видя, что он изучает ее, она позволила ему это. Ни его взгляд, ни молчание совершенно не тяготили ее. Макс смотрел на ее лицо, которое будто притягивало свет, и думал о том, что теперь, после войны, людям нужно заново учиться общаться друг с другом.

Поезд медленно подъезжал к берлинскому вокзалу. «Прошлого уже не вернешь», — думал Макс, который сидел на крыше вагона, свесив ноги. Состав был перегружен. Кому не хватило места в битком набитых товарных вагонах и на их крышах, висели на подножках и даже облепили локомотив.

Невероятная толчея царила на всех немецких вокзалах в эти первые июльские дни. На перронах сновали туда-сюда исхудавшие женщины, плечи которых сгибались под тяжестью мешков с пожитками, отощавшие военнопленные, узники концлагерей, солдаты в разорванных серо-зеленых мундирах с обмотанными тряпками ногами вместо обуви — жалкие остатки грандиозного, некогда непобедимого вермахта. Этим воякам обещали не только Германию, но и весь мир. Чем выше пьедестал, тем больнее с него падать. В растерянных взглядах военных читалось отчаяние. Те, кем когда-то восхищались, теперь вызывали только презрение и жалость.

Крыша вокзала была уничтожена пожаром, птицы летали просто над головами. Макс стал прокладывать путь к выходу, чувствуя головокружение от вида лежащего в руинах родного города. Разрушение было таким тотальным, что по спине ползли мурашки. Но даже такой, покрытый пылью и пеплом, Берлин все равно оставался единственным и любимым. Оплакивая судьбу немецкой столицы, Макс понимал, что никогда не любил ее так сильно, как теперь.

У него ничего не было, кроме старой одежды, которую он нес в мешке на спине. Он шел наугад по дорожкам, петляющим между развалинами. Главные улицы еще можно было узнать, от переулков же не осталось и воспоминаний. Спрятав волосы под красными косынками, женщины разбирали завалы. Пот кругами выступал на мешковатых платьях, мышцы рук напрягались, когда работницы, собравшись вместе, толкали вагонетки с битым кирпичом. Женщина, усевшись на табурет, дробила молотком кирпичи и складывала обломки в корзину. Даже в таком хаосе был некий порядок. Развалившись в велюровом кресле, положив ногу на ногу, с открытым ртом спал солдат. Несколько мух летали над его светлой шевелюрой.

Дома, где когда-то жил Макс, больше не было. Только фасад по-прежнему вздымался к небу. Посмотрев на него некоторое время, Макс печально, но решительно продолжил свой путь. Посреди руин возились босоногие ребятишки. Из-за грязных лиц и диковатых взглядов они больше напоминали живущих в лесной чаще животных.

Не без труда он достиг места, где находилась его старая студия. Там он жил, когда был еще молодым и малоизвестным. Ожидая увидеть руины, он, к своему большому удивлению, обнаружил, что часть домов, словно остров среди пожарищ, была относительно целой. Сердце его забилось сильнее. Парадный вход дома был весь загажен экскрементами. Макс стал подниматься по лестнице, останавливаясь после каждого пролета, чтобы отдышаться. «У меня же нет ключа», — вдруг вспомнил он, и эта мысль показалась ему до того абсурдной, что он улыбнулся. В большой комнате окон не было. Покрытые сероватой пылью, на полу валялись рефлекторы, перевернутые стулья, ящики шкафов, размотанные пленки и куски полуистлевшей ткани. Не в первый раз он находил свою студию разоренной. Более десяти лет назад в отместку за его обличительные репортажи боевики СА уже наведывались к нему в гости.

Справившись с волнением, Макс заставил себя пройти дальше. Слыша, как хрустят под ногами разбитые стаканы, он думал, что идет по своему прошлому, по всему, что он прожил, когда был просто фотографом. Сколько дней и ночей провел он здесь? Сколько часов просидел в лаборатории, в которой теперь отсутствовала часть стены, так что через пролом проникал свет. Здесь покоилась часть его самого.

Устав, он перевернул пустой ящик и сел на него. Достал из кармана сигарету, чиркнул спичкой. Подумал, что не отказался бы от порции виски. Ему хотелось снова стать ребенком, чтобы не стыдно было расплакаться.

Осторожные шаги раздались на лестнице, но он решил не оборачиваться. Теперь Макс не боялся. Никого и ничего.

— Дядя Макс?

Обернувшись, он увидел племянника. У Акселя отросли волосы, одет он был в длинную, не по размеру, рубаху и военные штаны, державшиеся на поясе при помощи толстого кожаного ремня. Лиловый шрам перечеркивал лоб.

— Боже, Аксель! Что ты тут делаешь?

Подросток смотрел на него воспаленными глазами.

— Я пришел повесить вот это, — сказал он, показывая клочок бумаги. — Я не знал, где ты, но подумал, что если вдруг вернешься, то сможешь тогда нас найти.

Макс узнал одно из объявлений с сообщениями для потерявших друг друга близких, которые клеили на деревянные столбы, установленные прямо посреди улиц.

— Мы — это кто? — сухо спросил он.

— Мама и я.

— Мариетта в Берлине! Я думал, что вы оба находитесь в безопасности. Что произошло?

Лицо Акселя скривилось, но он гордо вскинул подбородок.

— Я сражался в ополчении. В конце января нас отправили сюда прямо из школы. Мы сделали все, что смогли, но, видимо, этого оказалось недостаточно.

Он пожал плечами и отвел взгляд, превратившись вдруг в маленького пятилетнего мальчика, которого Макс любил водить в зоопарк и на прогулку в Тьергартен. Теперь этот самый лучший парк в городе превратился в пустырь, на котором не осталось ни единого дерева.

Макс подошел к племяннику и обнял его. Аксель вырос и доставал до его плеча. Из-за свойственного подросткам смущения он попытался вырваться, но Макс не отпустил его и прижался щекой к пыльным волосам Акселя. Тот продолжал сопротивляться, его тело было напряжено, но вдруг он сам обнял дядю и зарыдал.

Печальная нежность охватила Макса, словно он прижимал к своей груди все немецкое молодое поколение, лишенное беззаботности, пахнущее кровью и землей, поколение, оказавшееся заложником режима, поколение, которое столько лет росло среди кровавых фантазмов, чему он сам был свидетель.

Подождав, пока Аксель успокоится, он отстранил его, взяв за плечи.

— Где твоя мать? — проговорил он. — Она вернулась в Берлин, чтобы найти тебя?

— Она не должна была это делать! — выкрикнул Аксель рассерженно, отступая в сторону и вытирая слезы тыльной стороной кисти. — Я достаточно взрослый, чтобы сам о себе позаботиться. Глупо было из-за этого подвергать себя опасности.

— Как вы встретились?

— В «Адлоне». После капитуляции русские разграбили там винный погреб и подожгли здание. Отель загорелся, но одно его крыло частично уцелело. Ты же знаешь мать, что бы ни случилось, она всегда спешила в «Адлон» при первой возможности. Ну, и я… тоже оказался поблизости.

— Как она?

— Плохо. Совсем плохо, — бледнея, признался Аксель. — Мы устроились в твоей старой комнате, этажом выше. Мы не знали, куда идти, и тогда мать вспомнила о твоей студии. Нам повезло. Сегодня утром я смотрел план разделения города. Этот квартал находится в американской оккупационной зоне.

Не говоря ни слова, Макс выскочил из студии и помчался по лестнице. Аксель следовал за ним по пятам.

Слабый свет, пробивавшийся между отрезами тканей, служивших теперь шторами, освещал комнату. Мариетта лежала на кровати, свернувшись калачиком, положив руки под щеку. Макс в три прыжка пересек комнату и оказался возле нее.

— Мариетта, что с тобой? — спросил он, становясь на колени.

«Какая она бледная!» — испуганно подумал Макс, рассматривая потрескавшиеся губы и прозрачную кожу. Слышно было, как она тяжело дышит. Две пуговицы на платье отсутствовали, так что обнажилась часть груди. Макс нежно отодвинул в стороны пряди черных, тронутых сединой волос, которые скрывали ее лицо.

— Это я, Макс, слышишь меня?

Она открыла глаза и несколько секунд смотрела на него, не понимая, кто перед ней. Наконец лицо ее осветилось, как будто она пробудилась после долгого сна.

— Ты живой, — прошептала она, улыбаясь.

Она замолчала, отдавшись нахлынувшим воспоминаниям, ярким и разноцветным.

— Я и сам не знаю, живой я или нет, — взволнованно признался Макс, стараясь быть искренним.

Мариетта была старше его на год. Всегда элегантная, она казалась ему то эгоисткой до мозга костей, какими часто бывают слишком красивые женщины, то маленькой потерянной девочкой, запутавшейся в свободах, которые предоставила женскому полу Веймарская республика. Она очень любила шикарные развлечения, хотела, чтобы вся ее жизнь была похожа на нескончаемый праздник. Именно это стремление толкнуло ее в объятия убежденного нациста, у которого были и власть, и деньги. Но когда ее сын оказался в опасности, она не колеблясь покинула спокойную баварскую провинцию, чтобы отыскать его под бомбами.

Погладив брата по щеке, Мариетта спросила:

— Мой любимый зайчик, откуда ты? Что с твоим лицом?

— Из Заксенхаузена.

Глаза сестры округлились от удивления. Она приподнялась, и ее лицо при этом исказилось гримасой боли.

— Ты был в подполье?

— Да.

— Когда тебя арестовали?

— В августе прошлого года.

Она покачала головой.

— Вот почему от тебя приходило все меньше и меньше известий с тех пор, как началась война.

— Все стало слишком сложным. Мы оказались по разные стороны баррикад. Я не мог видеть, как ты позволяешь насиловать свою душу. Для этого я слишком тебя любил.

— Значит, ты меня покинул.

Как это часто случалось прежде, Мариетта была не права. Макс вспомнил, как настойчиво он пытался отвратить ее от клики Айзеншахта. Сколько времени они были в ссоре после ее замужества? Но Макс всегда первым делал шаг к перемирию с сестрой, которую любил. Она была единственным человеком одной с ним крови, с которым у него было общее одинокое детство, со всеми его наивными обидами и мечтами о будущей жизни.

— Не покинул. Ты всегда была свободна в своем выборе. Я просто позволил тебе его сделать. В каком-то смысле я даже уважал тебя за это.

Она взяла его за руку.

— Ты сердишься на меня за то, что я ошиблась? За то, что не послушалась тебя?

Позади себя он слышал шумное дыхание племянника. Он догадывался, что тот пребывал в смятении и даже осуждал своего дядю. Но как сказать ему правду о его отце, о том, что он презирает эсэсовца Курта Айзеншахта, о том, что одно лишь упоминание имени этого человека вызывает у него гнев? О том, что Курт Айзеншахт олицетворяет собой все, что есть мерзкого в этой стране.

Wessen Schuld?[11] Чья ошибка? Теперь в Берлине повсюду развешивали плакаты в черных рамках с фотографиями замученных нацистским режимом. Правда о концлагерях вызвала широкий резонанс во всем мире. Американцы установили строгие правила, ограничивающие всякие контакты своих военнослужащих с местным населением. Конечно, когда солдаты вермахта отдавали честь иностранным офицерам, те обязаны были отвечать. По примеру Генри Моргентхау, бывшего секретаря казначейства Рузвельта, некоторые ратовали за превращение Германии в большую аграрную страну, лишенную промышленности. Тех, кто жил вблизи концлагерей, заставляли посещать эти лагеря, чтобы никто впоследствии не смог бы отрицать их существование. Ранее немцы предпочитали ничего не знать, ни о чем не догадываться. Конечно, они ощущали странный запах, но к нему в конце концов привыкали, стараясь даже не думать, что так может пахнуть дым крематориев, когда там сжигали тела.

Конечно, Макс сердился на Мариетту за ее слепоту, за трусость. Он сердился на нее за то, что она забыла о незыблемых ценностях, о чести и достоинстве. Из-за таких негодяев, как ее муж, как те, кто поддерживал режим, виновный в преступлениях против человечества, из-за того, что они хотели сделать со страной, Германия перестала принадлежать к сообществу людей. И все это вызывало у него чувство, которое доселе было ему незнакомо: ненависть, разрушительную и опасную в первую очередь для своей собственной души.

Макс не был гордецом. Он умел прощать многое. Обыденный эгоизм, непостоянство в дружбе, сердечные ошибки, даже безответную любовь. Считая это обычными человеческими слабостями, он мог о них сожалеть и от них страдать, но он их принимал, так как был, прежде всего, человеком свободным и с уважением относился к другим. Тем не менее он никогда не выносил стремление к власти, все то, что вызывает зависть и желание обладать, приводит к агрессии и войне.

— Как я могу сердиться на мать Акселя? — сказал он, прежде чем приложить палец к губам сестры.

На молчаливый город опускались сумерки. В воздухе, проникающем сквозь разбитые стекла окон, ощущался запах гари и разлагающихся трупов. Тысячи мертвых тел были похоронены в спешке, прямо на месте гибели. Теперь всех убитых необходимо было эксгумировать и перезахоронить. Не хватало гробов, похоронных команд, транспортных средств. В то лето в самом сердце Берлина мертвых переносили на руках.

Состояние сестры тревожило Макса. Он понимал, что у Мариетты температура, что она очень слаба. Она постоянно дремала с открытым ртом, тяжело и со свистом дышала. Власти боялись вспышек эпидемии, сохранившиеся больницы были битком набиты пациентами с диагнозом дизентерия и тиф.

Аксель отправился на поиски еды. Обычно они питались бульонными кубиками и черным, плохо пропеченным хлебом, который прилипал к зубам и вызывал расстройство желудка. Денег в обращении не было, магазины не работали, надо было как-то выкручиваться. Стал популярным бартер. Меняли все на все. Черный рынок в основном функционировал возле Бранденбургских ворот.

Скрепя сердце Макс поинтересовался у сестры о судьбе супруга. Он отпустил язвительное замечание, узнав, что Курт Айзеншахт вовремя улетел на самолете вместе с несколькими партийными бонзами, теми, кого именовали «золотыми фазанами», возможно, за неповторимую красоту их оперения. Он и раньше ни секунды не сомневался, что этот человек найдет способ спасти свою шкуру. Такие дьяволы, как он, обладают несколькими жизнями.

Задумавшись, он не услышал, как в помещение вошла девушка в черном берете. Увидев в комнате ее тонкий силуэт, белую повязку на рукаве, Макс поднялся, несколько удивленный. Она смотрела на него молча, с непроницаемым лицом, сжимая в руке дужку ведра с водой, такая бледная и прозрачная, что походила на привидение.

— Что вам угодно, фрейлейн? — осведомился он.

— Кларисса, это ты? — глухо спросила Мариетта. — Заходи, не бойся. Это мой брат.

Успокоившись, незнакомка улыбнулась и поставила ведро на пол. Вода забрызгала ее платье, которое из-за этого прилипало к ногам.

— Кларисса теперь живет с нами, — объяснила Мариетта. — Она прибыла из Истенбурга.

Сестра могла ничего не добавлять. Макс слышал о печальной истории беженцев из Восточной Пруссии, которые, заполонив дороги, продвигались на запад, оставляя за собой не только свои дома, но свое наследие и свое будущее.

— Как вы себя чувствуете, фрау Айзеншахт? — спросила Кларисса.

— Немного лучше, спасибо, — бодро ответила Мариетта. — Теперь, когда нашлись Аксель и Макс, чего я могу еще желать? Возвращение брата оказалось для меня словно приглашением на коктейль.

Шутка не вызвала смеха у Клариссы, Макс же забеспокоился еще больше, озабоченно изучая лицо больной. Несколько минут спустя, когда Мариетта уснула, Кларисса вышла на балкон. Травинки пробивались из швов кирпичной кладки.

— Это опасно, — сказал Макс, подходя к окну. — Вам лучше вернуться в комнату.

— Не думаю. Балкон еще крепко держится, — сказала она, пожав плечами.

— Я переживаю за Мариетту. Надеюсь, она не подхватила чего-то серьезного, но у нее плохо с легкими. Я должен отправиться за доктором.

— Вашу сестру изнасиловали. Она заразилась чем-то инфекционным. Я везде искала «пиримал». Напрасно. Понадобилось два фунта кофе, чтобы получить упаковку.

Кровь прилила Максу к лицу. Он не знал, что ранило его больше — известие о том, что случилось с Мариеттой, или тот бесстыдный тон, каким это было произнесено.

— Вижу, ты шокирован, — сурово продолжила девушка, перейдя на «ты». — Сожалею, но время всяких условностей прошло. Надо привыкать к тому, что есть. Русские мстят немцам. И тем, что насилуют немецких женщин. «Женщины, сюда!» — этот окрик уже всем знаком. Женщины теперь платят по счетам. И не один раз, нет, не один… Десять, двадцать раз! Они охотятся на нас, как на дичь. Многие умирают. Истекают кровью, как моя мать. Другие убивают сами себя. В Берлине нет пищи, но хватает яду, — констатировала она с жалящим удовлетворением. — Многие заражены, так как у нас нет пенициллина, чтобы лечить сифилис и гонорею. Аборты тоже никто не делает. Поэтому через несколько месяцев родятся больные дети.

Макс молчал. Он попытался представить, как солдаты насилуют стоящую перед ним девушку, как раздвигают ей ноги, как берут ее, один за другим, но не смог. Не хватило духа. А его сестра? Он закрыл глаза.

— Хуже всего то, что эти женщины молчат, потому что им стыдно не за то, что они изнасилованы, а за то, что они немки. Словно они тоже чувствуют свою вину. Но я не собираюсь нести груз этой вины. Я ни в чем не виновата, ты понял? — крикнула она. — Не виновата! Не виновата!

Говоря по правде, Макс ничего не понимал. Он смотрел на незнакомую девушку, которая говорила ему «ты», которая была в отчаянии, которая была дикой. Он не мог постичь всех нюансов происходящего. Все перевернулось, и не успел он выбраться из концлагеря, как снова оказался в пропасти. С болью в глазах он повернулся к сестре, которая уже проснулась и молча смотрела на него.

— Мариетта, я…

— Помолчи, прошу тебя! — сказала она, подняв руку. — Кларисса права, хорошо, что она сказала тебе правду. Женщина сейчас — самое беззащитное существо. Чтобы хоть как-то себя обезопасить, немки переодеваются мужчинами, обезображивают лицо, стараясь выглядеть больными. В большинстве случаев это не помогает. Особенно если женщина полненькая. Им очень нравятся пышные формы. Вот и мне тоже оставили подарочек на память. Нет, успокойся, не ребенка. Я слишком стара для этого. Хоть это радует, не так ли? Представляю, какой была бы физиономия Курта, если бы я родила ему маленького Ивана…

Мариетта говорила спокойно, даже безразлично, словно все это произошло не с ней. Макс спрашивал, как ей удается справляться с этим, откуда она берет силы?

На лестнице раздались шаги.

— Осторожно, Аксель вернулся! — прошептала Мариетта. — Я не хочу, чтобы он знал, слышишь? Он этого не вынесет.

Захлопнув за собой дверь, юноша стал доставать из карманов добычу — сигареты, завернутые в промасленную бумагу огурцы, несколько кружочков колбасы. Его худое лицо излучало такое удовлетворение, что Макс невольно вздрогнул. Как Аксель мог довольствоваться столь малым? Боже, что ему делать? Может ли он помочь своим близким?

Берлин, октябрь 1945

Для каждого человека какой-то город занимает особое место в жизни. Для Ксении Федоровны Осолиной таким городом стал Берлин. Красной нитью прошел он через ее судьбу. Город-перекресток. Город, где она стала женщиной, где мужчина оставил часть себя и в ее душе, и в ее теле. Город, в который она вернулась в начале войны, чтобы сказать этому мужчине правду и просить о прощении. У него хватило великодушия простить ее. И вот она снова вернулась туда, но на этот раз нацистские имперские орлы валялись среди мусора, а на парадном фасаде «Адлона» красовался портрет Сталина. На самой же Ксении вместо красивого платья от кутюр, одного из тех, что она надевала на показ мод или пышный прием, был французский военный мундир.

«Их поставили на колени, и это справедливо», — так заявил один из старших офицеров, глядя на проплывающую мимо вагонного окна страну, которая больше напоминала кладбище разбитых кораблей со сломанными мачтами. Лицо Ксении оставалось безучастным, только ногти одной руки царапали ладонь другой. Никто не должен знать ни то, что она принимает близко к сердцу трагедию этой земли, ни про боль, которую она испытывает из-за отсутствия Макса фон Пассау. Она вернулась на эту землю, потому что должна была знать, жив он или нет. Вернулась, потому что не могла без него. Безупречное знание русского, английского и немецкого языков, содействие движению Сопротивления, что послужило ей хорошей рекомендацией, позволило ей стать переводчиком в Совете союзного контроля над Германией.

В день, когда она первый раз получила увольнение, Ксения поднялась очень рано. Дорога, связывающая предместье Фрохау, где были расквартированы французские военные, с центром города, напоминала линию фронта. Трамваи ходили нерегулярно. Редкие поезда метро были забиты до отказа, поэтому Ксении повезло, что она смогла напроситься в попутчики к американскому сержанту, у которого был джип.

Худые подозрительные берлинцы рыскали по городу в поисках съестного и топлива, чтобы обогревать свои жилища. Английские и американские военные, словно туристы, толпами бродили вокруг останков Рейхстага, который охраняли русские солдаты, не скрывающие гордости как завоеватели неприятельской столицы.

До появления в Берлине союзников русские безраздельно владели городом и учинили здесь масштабный грабеж, который называли репарацией. Разбирали заводское и фабричное оборудование. Тащили все, что попадалось им под руку: мебель, часы, пилы, кастрюли, радиоприемники, граммофоны, зеркала, одеяла, пишущие машинки, одежду, электрические лампочки и даже предметы, назначение которых им было неизвестно, чтобы хвастаться ими перед близкими. Все это увязывалось в узлы и водружалось на велосипеды. Все, что не могли унести, рвали и ломали.

Перейдя границу Германии и обнаружив на вражеской земле ухоженные фермы и впечатляющие строения в больших городах, многие русские не могли взять в толк, зачем такой на первый взгляд благополучной стране как Германия понадобилось нападать на Советский Союз? У некоторых такое благополучие наряду с яростью вызывало и восхищение, что не могло не встревожить представителей высших политических сфер, которые, чтобы пресечь это и опустить советского солдата до уровня простого вандала, едва ли не открыто призывали к грабежу.

Неудивительно, что к появлению в Берлине англичан, американцев и французов русские отнеслись прохладно, как к тем, кто явился делить не им приготовленный пирог.

Сталкиваясь с соотечественниками, Ксения испытывала странные чувства, словно они разговаривали на разных языках, как в прямом, так и в переносном смысле. Появилось много новых слов. Русские подшучивали над речью Ксении, находя ее излишне правильной, литературной. Тридцать лет советского режима наложили неизгладимый отпечаток на характеры этих людей, они напоминали пришельцев из совершенно другого мира. Вместе с языком изменилась и манера поведения. Но, несмотря на это, что-то продолжало ее связывать с этими непонятными для западного мира людьми, чей славянский темперамент, приверженность к крайностям, от великодушия до презрительной жестокости, преобладание чувств над разумом возвращали ее в детство. Когда во время приема советский офицер заговорил при ней о героизме жителей блокадного Ленинграда, в ее памяти тут же возник родной город: львы с белоснежными мраморными гривами, мосты, дворцы, золотые купола храмов. Санкт-Петербург, Петроград, Ленинград: три названия одного и того же города, который навсегда останется ее городом, городом, из которого ее прогнала революция. Запретным городом. Ее исчезнувшим королевством. Ее молчаливой молитвой.

— Leave те here![12] — сказала она безостановочно болтающему всю дорогу американцу.

Он, казалось, удивился, но послушался. Поблагодарив за любезность, Ксения соскочила со ступеньки джипа. Глядя, как профессиональный соблазнитель, американец предложил ей встретиться возле Курфюрштендамм, чтобы отправиться послушать джаз в одном из местечек, где, правда, нечего есть, но зато подают разные напитки, Ксения ограничилась скупой улыбкой. Она так нервничала, что не могла разжать зубы. Как он не может понять, что ей необходимо остаться одной! Немедленно. К счастью, сержант не стал настаивать.

Несмотря на то, что она была готова увидеть здание универмага Линднер в плачевном состоянии, Ксения все равно вздрогнула. От магазина Сары практически ничего не осталось. Фасад здания был полностью разрушен, витражи, некогда прекрасные, разбиты вдребезги. Через зияющие дыры окон можно было увидеть разоренные залы. С замирающим сердцем Ксения подошла ближе. Как и везде в городе, здесь ощущался зловещий запах пыли и разлагающихся трупов. В подвалах, где когда-то хранились товары, слышалось копошение, там шла своя скрытая жизнь — люди, потерявшие кров, использовали для жилья все, что уцелело, со страхом думая о приближающихся зимних холодах и их верных спутниках — голоде и болезнях. Уже теперь, пока земля еще не замерзла, оккупационные власти распорядились загодя рыть братские могилы для будущих жертв.

Разглядывая разрушенный магазин, Ксения вспоминала мрачное лицо Наташи, когда та смотрела, как ее мать упаковывает чемодан. Волосы ее были взъерошены, руки она скрестила на груди. Наташа не могла понять, почему ее мать должна ехать в Германию, вражескую страну, страну побежденных негодяев? Чувствуя стыд, Ксения соврала, что собирается разыскать Селигзонов. Ложь имела горький привкус. Судьба Сары, конечно, волновала ее, она обещала Феликсу и Лили отыскать следы их родителей, но самой главной причиной отъезда, конечно, был Макс.

«Для тебя здесь ничего нет, — сказала она себе обеспокоенно. — Ты только теряешь время, которого и так мало». Отданный арийцам в 1938 году процветающий магазин Линднер достался Курту Айзеншахту, зятю Макса. Тот переименовал универмаг, снял вывеску с именем Линднер, которая гордо украшала фронтон еще с XIX века. Моряки говорят, что смена имени корабля приносит несчастье. Самое время было покинуть это мрачное место, которое не вселяло надежды. Чтобы отыскать следы Сары, необходимо было вернуться туда, где она видела ее в последний раз, в тот несчастный дом за Александерплац. Новости о Саре могли быть у Макса, но для этого надо было его найти. В первую очередь его.

Мелкий дождик смочил почву, падая с пасмурного неба. Ксения шла быстро, поглядывая на написанные на разных языках указатели, — город был разделен на четыре оккупационных зоны. Столица больше не принадлежала ее жителям. Немцы были лишены на нее прав, и в какой-то мере это было правильным. Надо было навести порядок и наказать нацистов. В излюбленном нацистами Нюрнберге, который они предпочитали Берлину, уже вовсю шла подготовка к громкому судебному процессу над Третьим рейхом.

Она вышла из трамвая недалеко от дома, где когда-то жил Макс. Ощущая першение в горле, она смотрела на развалины. Обрывки бумаги были прикреплены к столбу. На уцелевших дверях были нацарапаны мелом надписи, но их наполовину смыл дождь. Словно брошенные в море бутылки после кораблекрушения. Прочитав все, она не нашла никакого упоминания о Максе. Без всякого сомнения, ей придется наводить справки в соответствующих инстанциях, как бы она ни хотела избежать бюрократических проволочек.

Американские и английские грузовики проезжали по загроможденной обломками улице. Изможденные женщины стояли в очереди у водяной колонки с ведрами в руках. Они нуждались во всем: в картофеле, в угле и в муке, с ужасом думая о том, как переживут приближающуюся зиму. В возрасте пятнадцати лет, в самый разгар русской революции, Ксения тоже испытывала такое же отчаяние. Для этих женщин война еще не закончилась, она просто сменила облик.

Понадобился час, чтобы дойти пешком до студии Макса, где он работал и жил, когда только начинал карьеру фотографа. Ксения вспомнила ночь, когда пришла к нему в первый раз, в длинном вечернем платье, как они поднимались по лестнице, молчаливые и страстные, охваченные непреодолимым желанием. В его комнате царил рабочий беспорядок, сам Макс вдруг стал таким растерянным, что ей пришлось делать первый шаг, хотя до этого времени она не знала ничего об искусстве любить, но инстинктивно чувствовала, что это требует и решительности, и храбрости.

Она вошла внутрь и ступила на знакомую лестницу. Ее сердце билось так сильно, что кровь прилила к ушам. Вдруг он и в самом деле там? Может ли провидение хоть иногда быть милостивым? «Ангелы так хотят», — сказала она Максу в начале войны, когда пришла к нему с признанием в любви, но можно ли надеяться, что ангелы еще остались в этом городе, превратившемся в могилу абсолютного зла?

На уровне одного из пролетов в стене зияла дыра, в которую задувал свежий ветер. Двери в студию оказались приоткрытыми. Она задрожала, вспомнив вестибюль их особняка в Санкт-Петербурге с разбитыми зеркалами и следами от пуль, вспомнив рабочий кабинет, где лежал труп ее отца, и салон парижской квартиры со стенами, окрашенными кровью Габриеля.

Несколько фотографий все еще висели на панно. Ксения вытерла рукой пыль с одной из них и увидела себя. Свое обнаженное тело, полное любви и желания. Только Макс с присущим ему талантом, Макс, от которого не ускользала ни одна деталь, мог сделать такой портрет. Когда находишься рядом с таким мужчиной, как Макс фон Пассау, абсолютно все имеет значение: взгляды, жесты, поцелуи. К такой страсти трудно привыкнуть. Макс жил взахлеб, упивался жизнью. Он сам был жизнью. И она не могла не уступить этой страсти, этому порыву, желанию любить и быть любимой.

Она снова перебирала в памяти картинки прошлого, как она позировала Максу; вспоминала его непослушные волосы, выразительную мимику, когда он ждал того единственного мига, который полностью раскрывал характер модели и превращал снимок в шедевр. Вспоминала его лицо, склоненное над ней во время ласк. Она была первым человеком, который причинил ему настоящую боль. По ее вине они расстались на годы, а каждая редкая встреча лишь усиливала страдания. Им было достаточно ощутить присутствие друг друга, обменяться взглядами, чтобы желание, такое же сильное, как в первый день, возникало снова.

— Что вы ищете?

Юноша с темными непричесанными волосами подозрительно и настороженно смотрел на нее. На нем была выцветшая военная шинель с поднятым воротником.

— Тут нечего реквизировать, — угрюмо продолжил он. — Этот дом бедный. Водопровод не работает. Ничего не работает. Вам надо ехать в Грюнвальд или в Дахлем. И потом, это американский сектор, а вы, я вижу, француженка. Ваша зона Веддинг и Райникендорф.

— Я здесь не за этим, — сказала Ксения. — Я ищу друга.

— Сейчас в Германии все кого-то ищут, — усмехнулся он. — У вашего друга есть имя?

— Макс фон Пассау.

Лицо юноши удивленно вытянулось. Отблеск тоски оживил его глаза.

— Что вам от него нужно?

— Для начала узнать, жив ли он, все ли у него в порядке.

Произнеся это, Ксения сама на себя рассердилась, так как выказала определенную слабость. Откуда у нее взялся просящий тон? Почему этот парень, ровесник ее дочери, смог вывести ее из равновесия?

— Скажите, где я могу его найти? — уже строже добавила она.

Он смотрел на нее несколько секунд, которые показались ей вечностью, а потом развернулся и, ни слова не говоря, пошел по лестнице. Ксения вслед за ним вышла на лестничную площадку. Парень тем временем уже стучал в дверь старой квартиры Макса.

— Какая-то француженка ищет дядю Макса, — объяснил он молодой блондинке, которая открыла ей двери.

Ксения почувствовала, как по ее телу пробежала дрожь.

— Прошу вас, — сказала незнакомка, окинув ее взглядом с головы до ног.

Она вошла в холодную комнату и не узнала ее. Кто-то лежал на кровати возле стены. В углу стояло наполовину разобранное деревянное кресло. Видимо, остальные его части пошли на растопку. Неприятный запах сырости, прокисшего супа и болезни вызвал спазм в горле. Молодой человек развалился в кресле и положил скрещенные ноги на низенький столик, даже не посмотрев на Ксению. Ни одна лампа не рассеивала сумерки в середине дня.

— Кто это? — раздался голос с кровати.

— Мариетта! — воскликнула Ксения.

Сестра Макса была бледной, с признаками высокой температуры. В последний раз они столкнулись на приеме у доктора Геббельса в его дворце на Вильгельмштрассе. Среди друзей ее мужа, принадлежащих к власть имущим, Мариетта чувствовала себя как рыба в воде. Как в тот день Ксения презирала ее! Но теперь, увидев ее худое тело, контуры которого почти не угадывались под одеялом, она чувствовала только жалость.

— Кто вы? — обеспокоенно поинтересовалась Мариетта.

— Ксения Осолина.

С удивлением Мариетта рассматривала голубой мундир и лицо Ксении, словно не верила, что это ей не снится. Она нахмурилась.

— Вернулись, значит… Как всегда, красивая, а теперь еще и победительница, — проворчала она. — У нас тут грязновато. Мы не ожидали прихода такой высокой гостьи.

«Значит, ее дела не так уж плохи», — подумала Ксения, ее даже рассмешила эта колкость. Ей никогда не нравились такие женщины, как Мариетта. Она считала их легкомысленными и слишком зависимыми от кошельков мужей. При первой же их встрече она дала понять Мариетте, что осуждает женщин, не верящих в собственные силы, женщин слабых. Именно такое отношение, часто несправедливое, делало Ксению одинокой волчицей среди представительниц своего пола.

На щеках Мариетты выступили пунцовые пятна.

— Могу я поинтересоваться, что вы здесь ищете? — с трудом оторвав голову от подушки, спросила она.

Эта игра в кошки-мышки стала надоедать Ксении. Может, таким способом Мариетта хотела отомстить ей за страдания, причиненные ее брату? Знала ли она все причины, разделяющие их и соединяющие одновременно? Ксения сомневалась, что Макс был откровенен с сестрой. Мужчины часто стыдливы в том, чего не стыдятся женщины. Единственный человек, кому он мог бы довериться, была Сара Линднер, но Сара разительно отличалась от Мариетты. Она была женщиной редкой деликатности и преданности, ее Ксения обожала, ею восхищалась. Но эта женщина, скорее всего, погибла в концлагере.

— Я пришла к Максу, — сухо ответила она. — Что в этом странного? Хочу знать, жив ли он.

— А с какой стати я стану отвечать вам? Чем он провинился перед вами? Вы опять решили вторгнуться в его жизнь, которую и так уже разрушили?

«Значит, он жив, — подумала Ксения, почувствовав головокружение. Она закрыла глаза и молча обратилась к небесам. — Спасибо тебе, Господи».

— Я пришла не за тем, чтобы сводить счеты, Мариетта. Я хочу немедленно увидеть Макса. Где он?

Ее охватила злость. Все ее сочувствие к этой женщине исчезло. Теперь она ненавидела ее за прошлое, за заигрывание с сатанинской властью, ненавидела за то, что она до сих пор продолжает эту нелепую, свойственную некоторым женщинам игру в слова, так, будто она до сих пор находится на роскошной вилле Айзеншахта в Грюнвальде, а не в этой жалкой норе, полностью уничтоженная.

— Где он? — настаивала она, вдруг повернувшись к подростку, который, без сомнения, был единственным сыном Мариетты и Курта и теперь стал рядом с матерью, словно той угрожала опасность.

Мариетта откинула голову и разразилась чахоточным кашлем и дребезжащим смехом, от которого у Ксении похолодела спина.

— У русских, — закричала она, будто выплевывая слова. — У большевиков, которые теперь мстят нам. Они считают его преступником, графиня Осолина! Вот теперь кто он, Макс! Преступник в лапах этих палачей, которые пришли на нашу прекрасную землю! Которые нас насилуют и убивают! Которые ничем не отличаются от нацистов, оказавшихся вне закона перед лицом всего мира! И это после того, как он чудом выжил в Заксенхаузене! А теперь вон отсюда! Я не могу больше выносить вашего вида! Вы сеете несчастье везде, где только появляетесь!

Мариетта приподнялась. Задравшаяся рубашка позволяла видеть увядшую кожу, рахитичные, тонкие, словно лианы, руки и исхудавшие бедра. Ее грязные, тронутые сединой волосы прилипли ко лбу. Ксения почувствовала горький запах пота и несвежего дыхания. Она не двигалась, глядя, как Мариетта машет кулаками перед ее лицом. Сестра Макса словно сошла с ума, превратилась в существо не от мира сего. Страх может привести к безумию. Ксения, смутившись, стала догадываться, что случилось с Мариеттой, но ей было все равно. Важен был только Макс. Только он, он один.

— Уходите! — крикнул Аксель, хватая мать за запястья, чтобы помешать ей броситься на Ксению. — Посмотрите, в каком она состоянии. Она больна, серьезно больна. Если вы останетесь, она вцепится в вас.

Он боролся с матерью, которая вдруг показала недюжинную силу. Ксения повернулась к незнакомке, которая сидела не двигаясь с тех пор, как она вошла в комнату, и схватила ее за руку.

— Где Макс фон Пассау? — крикнула она, встряхивая ее руку.

У девушки были большие голубые глаза и тонкие бледные губы. Она была страшно худая. Никогда Ксения не испытывала такого бешенства в отношении слабого человека. Она почувствовала, что способна ударить.

— Мариетта сказала правду, — ответила немка напряженным голосом. — Он был арестован русским патрулем несколько дней назад. Нам сказали, что его снова водворили в Заксенхаузен… Хорошо, хоть не отправили в Сибирь.

Это был самый худший кошмар Ксении Федоровны, ее тайный страх, одна из этих интимных фобий, которые каждый старается держать при себе, а их источник часто следует искать в детстве.

Как только она узнала, что Макс находится в юрисдикции советской военной администрации, красное марево встало перед ее глазами. Опять эти люди! Из-за них она потеряла отца, осталась раздетой и разутой, а тело ее матери было брошено в море. Из-за них произошло душевное опустошение дяди Саши, чему она стала свидетелем. Они лишили ее дома и родины. Она познала холод и голод, но научилась защищать своих близких с яростью обреченного. Из-за них, закаленная борьбой и изгнанием, Ксения Федоровна стала суровой и одинокой женщиной, всегда готовой идти против течения. Макс фон Пассау был единственным человеком, которому удалось разбить воздвигнутые ею барьеры, распознав ее великодушную и страстную душу, которая скрывалась за этими барьерами. Он помог ей увидеть себя другой. Благодаря ему Ксения узнала забытый вкус нежности, она смогла полюбить, стала любимой.

Советские русские пугали ее. Несмотря на то, что она считала свой страх всего лишь женской слабостью, Ксения должна была признать, что она боялась. Особенно после заявления Сталина о том, что все советские граждане должны быть возвращены в Советский Союз. Сказанное вроде бы не касалось послереволюционных эмигрантов, но и их всякими путями пытались убедить вернуться на родину. В свое время в эту ловушку чуть было не попал дядя Саша. Ксения не питала иллюзий: репатрианты, которые с легким сердцем возвращались на свою так горячо любимую землю, чаще всего заканчивали в ГУЛАГе. К тому же не было никаких гарантий, что того или иного не смогут депортировать в СССР насильно. Похищения людей стали в Берлине чуть ли обыденным явлением. Немецкие ученые и инженеры, в особенности занимающиеся исследованиями в области атомной энергии, стали лакомой добычей для советских спецслужб.

Красный флаг с серпом и молотом хлопал, раздуваемый ветром на фронтоне реквизированного особняка. Резиденция советской военной администрации в Германии располагалась в Карлсхорсте, в квартале Лихтенберг, в восточной части города. Место было выбрано не случайно. Когда-то здесь находился немецкий штаб, в котором было подписано соглашение о безоговорочной капитуляции, это случилось в ночь на 8 мая. Располагаясь именно в этом месте, русские хотели подчеркнуть, что те невероятные человеческие, часто ненужные, как злословили некоторые, жертвы, ценой которых была достигнута победа, были не напрасны.

Строгое здание из серого камня, окруженное сломанными деревьями, возвышалось в конце аллеи. Два солдата с надвинутыми на лоб пилотками, в застегнутых наглухо гимнастерках охраняли парадный вход. Ксения старалась успокоиться. Разве ее не защищали французские имя, паспорт и мундир? Но страх был непреодолим. Это совсем не напоминало почти ежедневные контакты с русскими во время рабочих совещаний, где присутствовало множество похожих друг на друга переводчиков, или во время «чаепитий» на контрольном совете с икрой и разливанным морем водки. Она не стала спрашивать разрешения у начальства посетить русский сектор, боясь получить отказ или, что еще хуже, быть откомандированной обратно во Францию. Как всегда, Ксения Федоровна сама поставила себя в ситуацию, когда приходилось столкнуться лицом к лицу с врагом. «Как ты смешна! — говорила она себе. — Не станут же они провоцировать дипломатический скандал из-за лейтенанта Ксении Водвуайе?» Она не представляла для них никакой ценности, но разве можно быть до конца уверенной? Непредсказуемый славянский характер, отягченный коммунистической моралью, которой она больше всего опасалась, как чумы. Она пришла поговорить с русскими о немце, узнике одного из нацистских концлагерей, что не помешало им вернуть его в тот же лагерь. Она пришла потребовать его освобождения. Это было чистое безумие! Они никогда не станут ее слушать, а даже если выслушают, то что попросят взамен? Ксения вскинула подбородок. Она знала, что ее поступок может иметь драматические последствия, но ради Макса она не отступит ни перед чем.

Кабинет, стены которого были обшиты деревянными панелями, пах мастикой. Яркая люстра освещала помещение. На консоли стоял бюст маршала Жукова. Она видела этого человека на приемах, находя некий шик в его манере носить кавалерийские штаны из светлой кожи и доставать на людях золотой портсигар. Так как выбора все равно не было, она, глубоко вздохнув, обратилась к секретарю, стараясь говорить по-русски с французским акцентом, делая вид, что с трудом подыскивает слова. Кроме маскировки, это должно было послужить дополнительным стимулом для молодого офицера прийти ей на помощь. Улыбнувшись в ответ на ее просьбу, секретарь попросил ее подождать в приемной несколько минут. Ох уж эти минуты, какими они показались долгими! У нее пересохло в горле, ладони стали мокрыми. Что бы она сейчас не дала за стакан воды! «Может, лучше водки?» — сказала она себе, скорчив насмешливую гримасу. Стекла в окнах звенели при резких порывах ветра. Испугавшись, она принялась ходить взад-вперед.

Резко распахнулись двери. Она повернулась, вне себя от волнения. В отличие от коренастых русских офицеров, человек с седоватыми волосами, вышедший в приемную, был подтянут и одет в подчеркивающий его импозантную фигуру и широкие плечи мундир. У него было выразительное лицо с высоким лбом и впалыми щеками. Он казался сердитым.

— Мне доложили о вашем визите, лейтенант, — заговорил он на прекрасном французском языке. — Так как нас не предупредили заранее, здесь нет никого, кто бы мог вас принять. Все это оговаривается на высоком уровне, и, уверяю вас, я очень удивлен. Времени у меня мало.

Прежде чем закончить, он посмотрел на часы.

— В вашем распоряжении всего две минуты, чтобы успеть изложить причину вашего визита.

Ксения вздрогнула. Неужели это галлюцинация? Панический страх, который она так пыталась обуздать, вызвал фантомы из прошлого? Нет, она не потеряла рассудок и не переместилась во времени.

— Лейтенант, я слушаю вас, — повторил генерал, явно удивленный ее молчанием. — Поспешите. Мы же не будем все время молчать.

— Игорь, — прошептала она на русском. — Это ты? Неужели это возможно? Столько лет прошло.

Мужчина сразу напрягся и принял бесстрастное выражение лица. Он долго смотрел на нее и наконец пробормотал, бледнея:

— Ксения Федоровна…

Они стояли друг напротив друга и молчали. Ксении показалось, что она снова стала юной. Игорь Кунин, протеже ее отца, был лучшим другом дяди Саши, а также причиной первых бессонных ночей влюбленной девушки. В последний раз, когда она его видела, он, офицер императорской гвардии, носил элегантный военный китель и бриджи. Он был первым мужчиной, которого она так хотела увидеть на приеме по случаю ее пятнадцатилетия. Но он не пришел. В тот вечер в Петрограде началась революция.

Она не могла понять, как получилось, что Игорь все еще жив, и как ему удалось уцелеть в том революционном хаосе? И каким волшебным образом он стал генералом Советской Армии? Вновь нахлынули воспоминания о дяде Саше. Героическая борьба в рядах Белой гвардии, поражение армии Врангеля, медленное опускание на дно этого заслуженного офицера, ставшего чернорабочим на заводе «Рено», а потом и заключенным во французской тюрьме. Оставив в России душу, весь остаток жизни дядя Саша провел в изгнании.

— Не понимаю, — сухо сказала она.

Игорь задрожал, увидев, что на лице Ксении Федоровны мелькнуло презрение. «Она никогда не умела полностью скрывать свои чувства», — подумал он. Зрелость лишь сильнее проявила ее красоту, которая уже пускала свои первые ростки, когда он рассматривал ее в салоне дома ее родителей. От взгляда ее серых глаз у него кружилась голова.

Что было бы, если бы ход Истории не исковеркал их судьбы? Она была влюблена в него, но какое значение имели первые сердечные порывы, часто такие же страстные, как и мимолетные? В то время молодая девушка была покорена его смелостью, жизненной силой, потому что ничто в жизни не могло ему сопротивляться. Будучи талантливым пианистом, Игорь старался при помощи музыки дать ей понять, что не все так просто, что любовь — это часто сложное и запутанное чувство, но Ксения была еще слишком наивна, чтобы понять его опасения. Он часто вспоминал ее манеру смеяться, задор, каким она заражала окружающих, ее уверенность в том, что жизнь прекрасна. В то время молодая графиня Ксения Федоровна Осолина еще не могла предвидеть и не хотела думать о том, что судьба не станет подстраиваться под ее желания и капризы.

Ее письма. Какое-то время он хранил их, черпая из застенчивых фраз надежду и веру, но в конце концов уничтожил из соображений безопасности. Режим не терпел, чтобы подвластные ему граждане имели свои интимные секреты.

Удары судьбы не обошли стороной и Игоря Николаевича. В отличие от большинства друзей, которых досрочно призвала смерть во время скитаний далеко за пределами России, судьба уготовила ему эмиграцию иного рода, внутреннюю, что было немногим лучше.

— Я тоже ничего не понимаю, — негромко признался он. — Но факт остается фактом: мы оба здесь, Ксения Федоровна. Сегодня. Ты и я. И за это чудо я благодарю Бога.

Облегчение отразилось на лице Ксении, когда она встретила его внимательный и добрый взгляд. Значит, время не сломало его. Несмотря на советский генеральский мундир, жизнь в Советской России, которая подразумевала неизбежные компромиссы, какая-то часть души Игоря все равно оставалась чистой. Ксения не смогла не возблагодарить Провидение за то, что оно подарило ей встречу с единственным человеком, который может помочь ей вырвать Макса из преисподней. Она почувствовала радость, похожую на ту, что чувствовала в юности, когда, будучи беззаботной аристократкой, слепо верила в грядущее счастье. Глаза ее засверкали, щеки стали розовыми от волнения.

— Игорь! Мне очень нужна твоя помощь, — воскликнула она.

«Боже, она совсем не изменилась», — подумал он, любуясь ею.

Они снова встретились во второй половине дня, в советской оккупационной зоне, неподалеку от обуглившегося остова отеля «Адлон». Игорь пригласил ее на концерт. Он не захотел обсуждать с ней цель ее визита в кабинете военного административного здания. Когда она попыталась заговорить о своих проблемах, он знаком попросил ее помолчать, и по строгому выражению его лица она поняла, что он выжил лишь благодаря осторожности.

— Счастливый случай тоже сыграл свою роль, — сказал он, когда они уже шли по направлению к концертному залу. — Без этого меня бы уже не было. Меня серьезно ранили во время революции. Из-за этого я не присоединился к генералу Корнилову. Я не знал, смогу ли оправиться после ранения. Тогда моя жизнь не стоила и ломаного гроша. Когда же я, наконец, встал на ноги, мне показалось, что я теперь один из старых осколков, которые море выбрасывает на песок. Ничего за душой… Моя семья жила в Петрограде. Дед с бабкой, родители, младшая сестра. Никто из них и не думал уезжать из России. Поэтому я тоже остался.

Он сделал паузу, и тень легла на лицо. Она поняла, что воспоминания причиняли ему боль.

— Я сердился на себя. Мне казалось, что я трус. Но обыденные заботы в конце концов взяли свое. Каждый день надо было бороться, чтобы выжить. Мысль покинуть Петроград стала казаться мне неосуществимой. Уехать? Куда? Бросив на произвол судьбы своих близких, больную мать?

— Всем было нелегко уезжать, — сказала она. — В Одессе Саша решил остаться в последнюю минуту. Он отказался нас сопровождать, и мы стали подниматься на палубу судна. Я, мама, Маша, Кирилл и нянюшка. Тогда мне казалось, что он предал меня. Только гораздо позже я поняла его мотивы, когда он все-таки добрался до Парижа. Осознание того, что он находится в изгнании, будто поджаривало его на медленном огне. Иногда я ловила себя на мысли, что жалею, что он не погиб на русской земле.

Она говорила так тихо, что он должен был наклонять голову, чтобы слышать ее. По ее строгому, но ясному лицу он читал о страданиях, выпавших на ее долю. В какой-то момент она показалась ему такой уязвимой и хрупкой, что он еле сдержался, чтобы не прижать ее к себе, но она взяла себя в руки и развернула плечи.

— Ты, значит, пережил революцию и чистки. Террор. Годы сталинизма, — сказала она колко. — Но каким образом тебе это удалось? Тебе пришлось отказаться от этих ужасных буржуазных принципов, таких, как честь, совесть и человечность, променяв их на марксистские догмы?

— Ты забыла упомянуть о прекрасных советских ценностях, таких как любовь к труду, простота и дисциплина, — заметил он, улыбаясь. — Красивых слов хватает, ты не находишь? В то время как то, что стоит за словами, всегда намного сложнее. Главное, что может человек, — это сохранить свое достоинство. Мы все словно побывали под большим прессом. Погибли миллионы наших соотечественников. Временами мне казалось, что, живя в коммунальной квартире, я схожу с ума. Я научился скрывать свое прошлое, научился забывать о своих мечтах. Я работал на заводе, чтобы меня считали политически благонадежным. Мне удалось стать инженером. Потом я женился…

— Неужели? — оживилась она. Это прозвучало как-то глупо, словно Игорь был не взрослым человеком, а застенчивым юношей, в которого она была влюблена, будучи почти ребенком. — И как ее зовут?

Он вдруг остановился, достал коробку папирос из кармана. Когда чиркал зажигалкой, руки его тряслись.

— Людмила. Она умерла в Ленинграде, во время блокады. И наша дочь… Они обе умерли от голода.

Ксения отвела взгляд. Перед ней стоял сгоревший танк, обклеенный афишами с анонсами спектаклей и кинофильмов, объявлениями об уроках танцев. Несмотря на лишения, искусство уже пробуждалось к жизни. Советская администрация была убеждена, что культура — необходимый элемент для построения нового антифашистского общества. Женщины, проходящие мимо них, опустив глаза, жались к стенам. Русские военные внушали уважение и страх. Есть жестокость, которая оставляет раны, не заживающие никогда. Как научиться забывать подобное? Если это вообще можно забыть? По ту сторону Тьергартена, вокруг Курфюрштендамм, за границей советского сектора, немки с вплетенными в волосы лентами флиртовали с английскими, французскими и американскими солдатами.

— Она была преподавателем музыки, — продолжил Игорь хриплым голосом, снова шагая рядом с ней. — Нашей дочери было семнадцать. Она была такой нежной и трогательной! Больше всего любила поэзию.

— Мне очень жаль, — прошептала Ксения, кладя свою ладонь на его руку.

— Спасибо.

— Это был ваш единственный ребенок?

Его лицо просветлело. Он отрицательно помотал головой.

— Нет. У меня еще есть старший сын. Дмитрий. Он молодец. Я уже устал считать, сколько у него боевых наград. Думаю, побольше, чем у меня.

— Значит, он герой, — улыбнувшись, заметила Ксения.

— Главное, что он просто хороший человек. Из того сорта людей, которых очень ценил твой отец. Думаю, это самое главное. Чтобы на земле не переводились хорошие люди.

Ксения почувствовала, что у нее на глазах выступают слезы. Она не ожидала от себя такой сентиментальности. Как часто ее упрекали за черствость, за жесткий, просто невыносимый характер. Ее, женщину долга. Женщину, которая столько сил отдала борьбе и стольких потеряла. Почему, пережив такую страшную войну, она дала волю чувствам? Беспокойство за жизнь Макса? Страх потерять его опять, теперь, когда она его по-настоящему обрела, пройдя через все тяжкие испытания? Может, от частых контактов с русскими, что, вне зависимости от нее самой, делало ее слишком восприимчивой?

— Я сильно люблю одного человека, — вдруг сказала она, словно решившись сделать шаг в пропасть. — Люблю его много лет. Он отец моей дочери Наташи. И очень талантливый фотограф. Муж моей подруги Сары сказал бы, что это человек света, — уточнила она с грустной улыбкой. — Был подпольщиком и боролся против нацизма. Чудом выжил в концлагере. Я приехала сюда, чтобы отыскать его. Только ради этого. Он все, что у меня есть, ты понимаешь?

Луч капризного солнышка освещал профиль Ксении Федоровны, и когда она повернулась к Игорю, огромное чувство любви вдруг охватило его, пронизав каждую клеточку его тела. Но это была не слепая любовь, не любовь собственника, которая, в конце концов, сводится лишь к желанию обладать, но любовь чистая, высокая, вызывающая потребность защитить эту женщину в синем военном мундире, которая шла рядом с ним по изуродованной берлинской улице. Любовь в самом высоком смысле этого слова. Как сильно ни любил Игорь Николаевич свою жену, подобное чувство он ощутил в первый раз. Оно было таким безмерным, что ему пришлось даже остановиться, чтобы унять дрожь, которая овладела его телом.

Он вернулся в свое жилище озабоченным. Вытянувшись на койке, переплетя руки на затылке и устремив глаза в пустоту, он слушал, как барабанит по стеклам дождь.

Подозрительность, необходимость взвешивать каждое слово, каждый взгляд и поступок, привычки, складывающиеся годами, природу которых могли постичь только те, кто жил в Советском Союзе, под гнетом политического режима, которому трудно было подобрать название, — все это рухнуло, как только он повстречал Ксению Федоровну. Вернувшееся вместе с ней прошлое оживило все несбыточные мечты и печали. Он знал, что, потеряв бдительность, неминуемо попадет под подозрение и в конечном итоге будет объявлен врагом народа, заслуживающим немедленную смерть или, в лучшем случае, пожизненное заключение в сибирских лагерях. Но даже страх смерти не мог погасить в нем это опасное для советского человека желание искренности и открытости. Его словно ударила молния, разом выбив все его прежние рефлексы. Надо было около двадцати пяти лет прожить с кляпом во рту, зная, что в каторжанской глуши пропадают твои родные, близкие и дальние родственники, просто друзья или коллеги, чтобы понять, что он чувствовал. Надо самому быть сосланным на каторгу и провести несколько лет, занимаясь принудительными работами за полярным кругом, чтобы узнать, что чувствует человек, которому внезапно удалось хлебнуть глоточек свободы. Опьяняющая пустота. Никогда раньше он не ощущал себя таким беспомощным.

В пыточных подвалах НКВД, после допросов, сопровождавшихся жестокими побоями, на обвиняемых воздействовали еще и угрозами расправиться с близкими. Случалось, что палачи насиловали супругу или дочь обвиняемого у него на глазах. И тогда он был готов признаться во всех смертных грехах. «Привязанности к другим людям — вот наше самое уязвимое место, наша ахиллесова пята», — думал Игорь.

Приход в штаб советской военной администрации был со стороны Ксении настолько безрассудным поступком, что до сих пор повергал его в дрожь. Да, у нее были все необходимые пропуска, чтобы свободно передвигаться во всех четырех оккупационных секторах немецкой столицы, но все равно она рисковала вызвать недовольство как у своего руководства, так и у советских начальников. Но счастье улыбается тому, кто смел. Молодой секретарь, который принимал Ксению, должен был в конце этого дня отправиться домой, на родину, и, складывая вещи, не думал ни о чем, а только о доме в уральской деревеньке, где его ждали мать и невеста, которых он не видел четыре года. Несвоевременное появление французской женщины в чине офицера его позабавило, и только. Он даже не потрудился как следует разобрать имя посетительницы и неправильно записал его в журнале посещений. К тому же он доложил о ней только генералу Кунину, во-первых, потому что тот чуть ли ни единственный из начальства оказался на месте, во-вторых, он говорил по-французски и пользовался у сослуживцев большим авторитетом.

Узнав Ксению, удивленный Игорь поспешил попросить ее покинуть здание штаба и предложил пойти на концерт, на который были приглашены военные из армий союзников, чтобы поговорить, не вызывая подозрений. В своем рапорте он описал банальный визит вежливости одного из французских офицеров, которые совсем недавно появились в городе. Объяснение было смелым, но правдоподобным. В ту осень 1945 года союзники все еще соблюдали правила добрососедства, совместно регулируя жизнь послевоенного Берлина. Несмотря на несколько досадных недоразумений, вроде имевшей место перестрелки после комендантского часа, отношения были скорее сердечные. Однако Игорь знал, что долго так продолжаться не может. Столкновение интересов и желание поиграть мускулами могло привести к конфликтам в ближайшем будущем.

Концертный зал, стены которого были изрешечены пулями, несмотря на холод, был заполнен под завязку. Кроме военных здесь были и немцы, изголодавшиеся по музыке, по крайней мере по той музыке, какая была непопулярна во времена нацистов. Голодные, исхудавшие музыканты играли Четвертую симфонию Чайковского, произведения Баха и Мендельсона. Русские аплодировали громче всех после каждого выступления, так как любили творчество во всех проявлениях. Классическое искусство было, пожалуй, единственной точкой соприкосновения, именно в этом представители разных стран демонстрировали полное взаимопонимание.

В антракте Ксения снова заговорила о Максе фон Пассау, и чем чаще она вспоминала имя человека, которого любила, тем мрачнее становилось лицо Игоря, к которому возвращалась выработанная годами осторожность. Он знал: Ксения просит невозможного. Специальные лагеря были учреждены в советской зоне и подчинялись НКВД, как и те, которые входили в систему ГУЛАГа, а значит, там действовали совсем другие законы, применялись иные методы. Бухенвальд и Заксенхаузен были приняты чекистами от нацистов словно эстафетная палочка. Условия содержания в них были отвратительные. Гораздо хуже, чем в лагерях в Советском Союзе. Знающие люди поговаривали, что трети узников ни за что не выжить в подобных условиях. От мыслей о скудном пайке, изнуряющей работе, ночах в переполненных бараках у Игоря сжималось сердце. Говорили также, что избыточную часть заключенных отправят в Советский Союз, где перераспределят по сибирским лагерям. Это при том, что большинство из них не являлись нацистскими преступниками, а просто априори считались врагами социалистического строя. Единственным их преступлением была принадлежность к социально чуждому классу: это были врачи, инженеры, преподаватели, журналисты, юристы и предприниматели, представители немецкой буржуазии.

«Он же антифашист! — возмущалась Ксения. — Как по отношению к такому человеку можно совершить подобную несправедливость?»

Но Игорь ничему не удивлялся. Макс фон Пассау был не единственным из таких людей, оказавшимся за решеткой. У представителей советской администрации была своя система ценностей и своя железная логика. Разве было ошибочным думать, что те, у кого хватало духу бороться с Адольфом Гитлером, также окажутся достаточно смелыми, чтобы противостоять Иосифу Сталину? Игорь не знал Фрайхерра фон Пассау, но Макс был и аристократом, и журналистом, а значит, человеком свободным. Не очень хорошая рекомендация в глазах Москвы.

Озабоченный, он поднялся с кровати и закурил сигарету. «Этот человек погибнет, если останется в лагере», — подумал он, глядя в черную пустоту ночи. Сильный холодный ветер раскачивал ветки деревьев. Зима обещала быть ужасной для всех. Заключенные просто перемрут от голода и холода в своих бараках, не говоря уж об инфекционных болезнях. Как же ему взяться за это дело, помочь его освободить? Новости из Заксенхаузена приходили редко. Переписка с заключенными не разрешалась, а многие прошения о свидании отклонялись без объяснения причин. Игорь знал, почему. Закон круговой поруки. Как и при всех тоталитарных режимах, штатским не разрешалось совать нос куда не следует.

Он снова вспомнил светлый взгляд Ксении, устремленный на него. Ее надежду. Ее веру. «Но я ведь не Мессия!» — подумал он, возмущенный тем, что был бессилен, несмотря на то, что обладал очень большими полномочиями. Он был приближенным генерала Берсарина, главного коменданта города, уважаемого человека, погибшего в автокатастрофе. Игорь был одним из его достойных преемников, но надо жить в Советском Союзе, чтобы понимать: заслуженный, обласканный вниманием герой в один момент мог рухнуть с пьедестала. Ни в чем нельзя быть уверенным. Игорь знал, что такое бессонные ночи, когда каждый боится услышать стук в двери, увидеть людей из НКВД со строгими лицами и черный «воронок» возле парадного входа. Как и миллионы соотечественников, он научился жить со страхом в душе, словно заблудившийся в зыбучих песках странник.

Откликнуться на просьбу Ксении означало совершить один из тех опрометчивых шагов, какие однажды совершают многие. Не нацисты первыми ввели ответственность людей за антигосударственную деятельность своих близких родственников. В Советском Союзе детей принуждали отказываться от арестованных родителей, супругов друг от друга. Большевики собирались отменить институт семьи в первый же год после революции. Ведь настоящие рыцари революции не должны иметь ни отца, ни матери. Славные революционные идеалы — вот их родители. Однако Сталин придерживался другого взгляда на семью и сделал ее коллективным ответчиком за поведение каждого из ее членов.

С другой стороны, а что ему было терять? Его жена и дочь теперь похоронены в братской могиле в Ленинграде. Есть сын Дмитрий, но ему уже двадцать четыре года, он взрослый, у него своя жизнь. Им обоим повезло: они выжили и дошли до Берлина. Никто из них не был серьезно ранен. Физически. Но не душевно.

Никогда он не забудет тот день, прохладный и сырой, в размытых тонах, и запах талого снега, когда в начале года он оказался в концлагере в Верхней Силезии. Как не забудет взгляда той незнакомой женщины в рубище, которая предстала перед ним в зловещем бараке среди мертвецов и агонизирующих узников, женщины, которая встретила его стоя и молча. Игорь понимал эту женщину гораздо лучше, чем поняли бы американцы или англичане, которые, впрочем, тоже открывали для себя все ужасы нацистской машины уничтожения. Он понимал, что значит замерзать и питаться впроголодь, испытав все это на собственной шкуре в течение нескольких лет на полярном холоде возле города горняков Норильска. Но даже у него сжалось сердце, когда эта женщина угасала у него на глазах, встречая смерть, с которой боролась месяцы, а быть может, и годы.

Он в последний раз медленно затянулся сигаретой. Горький вкус табачного дыма обжег горло. Он вспомнил о полковнике Сергее Тюльпанове, высокопоставленном военном чиновнике, отвечающем за взаимоотношения с немцами в области культуры. «Мы покажем им, что мы вовсе не варвары», — однажды сказал ему Тюльпанов, имея в виду многочисленные случаи насилия со стороны солдат Советской Армии.

Многие офицеры испытывали стыд за такое поведение, но русский солдат был слишком унижен, чтобы не воспользоваться случаем и не рассчитаться с врагами, которых не считал людьми. За мужчин теперь расплачивались их жены, сестры, дочери и матери. Офицеры и рядовые гвардейских частей, как та, в которой воевал Дмитрий, вели себя по отношению к мирному населению достойно, чего не скажешь о формированиях, состоящих из бывших криминальных элементов и штрафников. Таких солдат, без чести и совести, хватало во все времена, во всех армиях. Понимая, что такое поведение порочит не только вооруженные силы, но и весь Советский Союз, командование наконец стало принимать строгие меры для повышения дисциплины и обуздания насилия. «Уроки истории учат нас, — сказал Тюльпанов, цитируя Сталина, — что такие, как Гитлер, приходят и уходят, а немецкий народ, германская нация остается».

Теперь русские стали заигрывать с немцами, демонстрируя уважение к людям искусства, в то время как в глазах западных союзников те продолжали оставаться пособниками нацистов. Так как Макс был известным фотографом, у него, пожалуй, был шанс получить свободу.

Ту незнакомку с холодным взглядом Игорь Николаевич Кунин спасти не смог. Слишком поздно они вошли в Аушвиц-Биркенау, но он мог попытаться спасти Макса фон Пассау. Это был вопрос чести. Воинской чести, которая для него была превыше всего еще тогда, когда он был совсем молодым офицером императорской гвардии и его страна еще не погрузилась в сумерки. Когда необходимо было сохранить честь, вопрос «какой ценой» отпадал сам собой. Сейчас ценой был страх. Этот постоянно мешающий страх. Страх быть расстрелянным за сотрудничество с врагом. «Чего я боюсь, в конце-то концов? — в который раз спрашивал себя Кунин. — Что меня снова отправят в лагерь? Расстреляют? Да какая теперь разница? Я сделал свой выбор». Тогда такие, как Ксения, предпочли эмиграцию, а он остался, избрав своим крестом жизнь в коммунистической России. Судьба уготовила ему другой путь, единственными светлыми моментами которого навсегда останутся его жена, дочь и сын.

За Максом пришли после полудня. Когда он поднимался с тюфяка, голова у него закружилась, и потребовалось несколько минут, чтобы он смог поставить на пол сначала одну ногу, потому другую. Единственной пищей, которую давали заключенным, была баланда — кипяченая вода, в которой плавали несколько крошечных кусочков картофеля и щепоть крупы. «Они нас кормят так, чтобы мы только не умерли с голоду», — как-то заметил его сосед, явно сожалея, что ему никак не удается умереть и положить конец мучениям.

Хмурое небо пахло снегом. Сопровождаемый конвоиром, Макс пересек давно знакомый лагерный плац, считая происходящее жестокой иронией судьбы. Падение нацистского режима не отразилось на укладе лагеря Заксенхаузен. Все тот же особенно ледяной ветер, все те же постоянные переклички, все те же унижения. Кошмар продолжался, но он был уже с русским акцентом. Каждый день рыли общие могилы. Разве только газовых камер не было. Но люди продолжали умирать. По-другому, но продолжали! Разве может быть судьба такой жестокой? Сколько мужчин и женщин, покинув нацистский ад, тут же оказались в аду коммунистическом! «Грязный век», — сказал бы про творившееся вокруг лучший друг Макса Фердинанд, если бы не был казнен нацистами по приговору трибунала.

Макса арестовали прямо на улице, неподалеку от Рейхстага, когда он вышел в поисках лекарств для Мариетты. Ей был необходим «пиримал» и «сальварсан». Тариф был сто марок или два фунта кофе за одну ампулу или упаковку таблеток. Состояние Мариетты не улучшалось, Макс беспокоился, поэтому потерял бдительность и был задержан русскими, которые и сами зачастую занимались бартером. Завоевав германскую столицу и открыв для себя мир капитализма, русские солдаты после четырех лет безденежья легко тратили выдаваемые им теперь оккупационные марки. Английские патрули часто заставали своих восточных союзников за подобным занятием.

Советским властям Макс не понравился. Аристократ. Журналист и фотограф. Этого хватало, чтобы его сочли потенциальным преступником.

«Что меня ждет завтра?» — грустно думал он. Некоторые из его товарищей по несчастью исчезли на следующий день. Скорее всего, были отправлены в Россию. Хватит ли у него сил выжить? В первый раз он почувствовал, как гаснет пламя надежды, которое он пронес в своем сердце через все испытания. В первый раз образ Ксении померк, черты ее лица стали стираться из памяти.

Дойдя до середины плаца, он споткнулся и упал, растянувшись во весь рост. Конвоир не сделал ни единой попытки поддержать его. Земля была твердой и безразличной к упавшему на нее телу. Она пахла сыростью и несчастьем. Закрыв глаза, Макс почувствовал, как по виску течет кровь. «Этого будет достаточно», — подумал он, и мысль о скором конце стала такой ясной, такой единственно возможной! Его время пришло. Он не испытал никакого огорчения, скорее восторг и что-то вроде уважения к своему близкому смертному часу. Никто не мог упрекнуть его в том, что он не сделал все, что было в его силах, но наступает день, когда все равно необходимо сложить оружие. Значит, он останется здесь, в земле Заксенхаузена, потому что у него нет больше сил и надежды, потому что он такой же слабый человек, как и все остальные.

К его удивлению, две сильные руки подхватили его под мышки и подняли на ноги. С чего бы это? Еще его удивила особенная сила, которая чувствовалась в этих руках. Впрочем, учитывая вес Макса, поднять и удерживать его в горизонтальном положении было нетрудно. Голова закружилась. Будь у него в желудке хоть крошка пищи, его бы наверняка стошнило. Ничего не понимая, он смотрел на строгое лицо советского офицера в фуражке с золотой кокардой, во взгляде которого ясно читалось участие.

— Господин фон Пассау?

Неужели он бредит? С каких пор к нему обращаются по имени, а не по номеру? Или перед тем, как расстрелять или депортировать в Советский Союз человека, ему ненадолго дается право побыть самим собой? Макс захотел ответить, но в горле было сухо, и он не смог произнести ни слова.

— Я приехал сюда, чтобы отвезти вас домой, — продолжал незнакомец по-немецки. — Прошу вас, следуйте за мной. Нас ждет машина.

Видя, что Макс колеблется, не веря своим ушам, он, поддерживая его за талию, заставил обхватить рукой свои плечи. Потом сказал несколько резких фраз конвоиру, после чего тот тоже кинулся помогать Максу. Они пересекли опустевший плац, в то время как ветер Бранденбурга свистел в ушах и пронизывал до костей. Двое русских военных почти несли его, так что ноги только слегка касались ледяной земли.

В машине было холодно, и зубы Макса выбивали дробь. Русский снял свою шинель и набросил ее на плечи пассажира, потом обмотал ноги одеялом. Достал из кармана фляжку и, отвинтив пробку, протянул Максу.

— Коньяк, самый лучший, — сказал он с улыбкой.

Макс сделал глоток и закашлялся. Тепло распространилось по всему его телу. Коньяк был действительно первосортным. Вдоль дороги в темноте, словно часовые, стояли деревья. Он посмотрел на толстый затылок водителя, который держал руль крепкими руками настоящего деревенского мужика.

— Ничего не понимаю, — удивленно пробормотал Макс.

Офицер рассмеялся.

— Надо полагать, что эта фраза стала теперь лейтмотивом, определяющим поведение таких людей, как мы. Позвольте представиться. Игорь Кунин. Родом из Ленинграда. Генерал Советской Армии. Я избавлю вас от деталей, слишком сложных для понимания в данный момент. Скажу просто, чтобы внести ясность: я друг детства графини Ксении Федоровны Осолиной.

Дрожь снова пробежала по телу Макса. Значит, Ксения не забыла его. Значит, она приехала, как в ту ночь, появившись на пороге его дома в час, когда первые британские бомбы начали разрушать город и пожары уничтожали здания. Когда хлопали выстрелы зениток, а берлинцы спасались в бомбоубежищах, она стояла перед ним, спокойная и гордая, в платье из красной шерсти. Она приехала к нему, чтобы сказать, что любит его, что у него есть дочь, о которой он ничего не знал. Теперь она послала к нему советского генерала, чтобы вырвать его из рук неизбежной и, что хуже всего, желанной смерти.

Ксения… Та, которая причинила ему самые горькие страдания, но и та, что подарила счастье, необычайно яркое, волнующее, бьющее через край. Ксения Осолина. Его муза, которой он отдал сердце. Его незаживающая рана.

— Ксения в Берлине? — спросил он.

Его пульс участился, так что он с трудом смог восстановить дыхание. Его мозг будто пронзали белые лучики. Он почувствовал себя очень слабым. Говорят, что даже небольшое эмоциональное потрясение может привести к смерти человека, который только что покинул концлагерь. Если это правда, то первые дни пребывания Макса на свободе могут стать для него не менее опасными, чем само заключение.

Игорь Кунин смотрел на бледное, искаженное болью лицо Макса фон Пассау. На его виске кровоточила ссадина. Так вот он какой, любимый мужчина Ксении Федоровны! Ее душа, как сказала она сама. Разве можно было признать его в этом изможденном человеке, облаченном в грязные обноски, источающие кислый лагерный запах? Она говорила, что он исключительный фотограф. Талантливый художник. Она дарила ему вдохновение. Но как он теперь станет воспринимать окружающий мир? Через свой гнев и озлобленность? Или с разочарованием и тоской? Внезапно Игорь осознал, что Макс до сих пор вопросительно смотрит на него.

— Она жива, — сказал Макс фон Пассау, так и не дождавшись ответа. — И с ней все в порядке.

Это прозвучало как утверждение.

— Да, с ней все хорошо, и она такая же красавица, — подтвердил Игорь и тут же поправил себя с улыбкой: — Нет, она стала еще красивее, чем раньше. Я познакомился с ней, когда она была совсем еще девчонкой, теперь она стала женщиной. Полагаю, не без вашего участия.

— Расскажите мне все! — внезапно попросил Макс, так как нуждался в словах, чтобы забыть и не думать о событиях последних месяцев, забыть о войне и обо всех связанных с нею страданиях. — Какой она была тогда, молодая Ксения Федоровна, когда вы впервые увидели ее?

Сидя в черной советской машине с брезентовым верхом, который похлопывал на ветру, Игорь Николаевич принялся вполголоса вспоминать молодые годы, словно заново проживая часы, проведенные в салоне особняка Осолиных в Санкт-Петербурге с зеркалами в золоченых рамах, люстрами из венецианского стекла, коллекцией картин признанных мастеров, персидскими коврами, мебелью из карельской березы. Он рассказывал о генерале императорской гвардии Федоре Сергеевиче Осолине, о его супруге, очаровательной Нине Петровне, вообще о России былых времен, его отчизне, утонченной и страстной, космополитичной и вдохновенной, и, конечно же, о незабываемой Ксении Федоровне, приковывающей к себе взгляды. Ее он по-своему любил, в глубине души понимая, что она предназначена не для него, но все же не представлял, что она выберет этого немца, которого он теперь вез в своей машине через густой прусский лес.

Когда он оглянулся на собеседника, чтобы узнать, какое впечатление производит его рассказ, то увидел, что Макс, прислонив голову к окошку, умиротворенный, с легкой улыбкой на губах, спит. Игорь Николаевич замолчал, потом заботливо поправил сползшее одеяло и весь оставшийся путь до Берлина задумчиво поглядывал на спутника.

Спустя несколько дней Ксения остановилась перед скромной дверью здания на Вильгельмштрассе.

По всей длине улицы высились нагромождения из кирпичей. Отель «Адлон» был основательно разграблен, а затем подожжен. Солдаты нагружали повозки зеркалами, креслами и матрацами. Лишь одно крыло здания уцелело от пожара. Советская военная администрация реквизировала шесть комнат для размещения немецких коммунистов, которые возвращались в страну из Москвы, куда были эвакуированы. Высокие партийные чины предпочитали селиться в менее поврежденных домах, выбранных Центральным Комитетом партии на Вальштрассе. Через месяц после капитуляции на втором этаже «Адлона» снова открыли ресторан, украсив его позолоченными стульями в стиле рококо, которые русские солдаты отыскали среди развалин рейхсканцелярии.

Игорь и Ксения условились, где именно остановится Макс после освобождения из Заксенхаузена, чтобы не привлекать к себе ненужного внимания. Игорь не хотел рисковать, размещая его у себя, а Ксения, разумеется, не могла принять его в реквизированном помещении в Фрохау. «Адлон» подходил куда лучше. Его удачное расположение на границе между оккупационными зонами позволяло как Игорю, так и Ксении приходить к Максу, не привлекая внимания любопытных. ««Адлон», — думала Ксения. — В Берлине для меня все начиналось здесь, здесь же все и заканчивается».

Прошло уже несколько дней после освобождения Макса из лагеря, но Ксения никак не могла вырваться из Фрохау. Сильная простуда приковала к постели одного из ее коллег, и ей пришлось нести двойную нагрузку. С тех пор ее частенько пробирала дрожь от волнения, но и переполняла радость, при этом у нее посасывало под ложечкой. Она поняла, что очень боится предстоящей встречи.

— Чем могу вам помочь, лейтенант?

Ксения подскочила от неожиданности, в раздумьях не заметив, как открылись двери и на пороге появился швейцар — пожилой мужчина в старой ливрее, украшенной позументами. Так как она не ответила, он добавил, чтобы подбодрить ее:

— Добро пожаловать в «Адлон».

— Давно я у вас не бывала. Несколько лет, — призналась она вдруг.

— Сюда всегда возвращаются, лейтенант, — пробормотал он, выдавливая улыбку.

Она вошла в помещение, которое теперь служило холлом. Все было по-другому, без позолоты, розового мрамора, без букетов цветов и красных ковров. Но, несмотря на это, что-то все равно оставалось прежним. Чувствовалась та радостная атмосфера, какой всегда славился отель. Прошел молодой грум с газетами в руках. Мужчины в хороших костюмах о чем-то оживленно беседовали. Один из них разразился звонким смехом. Она узнала режиссера-постановщика Вольфганга Штаута и писателя Ганса Фалладу, с которыми встречалась еще перед войной.

— Эти господа собираются у нас, чтобы обговорить проект обновления немецкой кинематографической индустрии, — пояснил швейцар не без гордости. — Жизнь продолжается. Это ли не чудо, мадам?

«Жизнь всегда продолжается», — подумала Ксения, охваченная внезапным нетерпением.

— Вы случайно не знаете, в каком номере остановился Фрайхерр фон Пассау? — спросила она.

— Господин барон находится в комнате номер 12, лейтенант. Лестница перед вами.

Не теряя больше ни секунды, Ксения ринулась вперед. Он был там! Она спешила его увидеть, прижать к себе. Поднявшись на второй этаж, она ошиблась, двинулась по коридору в противоположном направлении, почти бегом. Наконец, добравшись до нужной двери, она сняла пилотку, пригладила волосы, расстегнула шинель. Руки ее дрожали. О Боже! Макс… Она постучала и вошла.

Макс стоял возле окна, подставив бледное лицо потоку солнечного света, прикрыв глаза. На нем были белая, с расстегнутым воротом рубаха, твидовый пиджак и серые брюки. Сердце Ксении так сильно забилось, что она боялась потерять сознание.

«Как же он отощал! — первое, что пришло ей в голову, но она тут же спохватилась, подумав, что негоже винить судьбу. — Он жив. Спасибо, Господи, спасибо!»

Макс повернулся и долго смотрел на нее. Сколько раз они встречались вот так, после томительных лет разлуки? И всякий раз та же искра, та же магия. Неважно, что от Макса осталась только тень, что у него была обрита голова, шрам на виске, что на Ксении был военный мундир. Любовь снова превращала Ксению в молодую робкую девушку.

Он первый осмелился улыбнуться, первый сделал шаг навстречу, первый протянул ей руку.

— Я ждал тебя, — сказал он.

Ксения подошла и опустила лицо в руки Макса. Его кожа была огрубевшей, губы сухими и обветренными. В ту минуту она не знала, что сказать, да и не хотела говорить. Она плакала и не стыдилась этого. Сколько времени она ждала этой встречи! Денно и нощно, преодолевая все испытания. Теперь конец волнениям, конец боязни завтрашнего дня. Ей казалось, что теперь-то она крепко встала на обе ноги. Она нашла его, человека, которого любила так, как никто, наверное, не любил, и физически и духовно, отдаваясь всем сердцем, в котором больше не было места гордости и эгоизму, желанию получить что-то лично для себя. Макс прижимал ее к себе, целовал в лоб, в щеки, в губы, и ее сердце трепетало от счастья. Теперь она любила его так, как он когда-то хотел, и, если бы это понадобилось для его блага, она была готова даже покинуть эту холодную спартанскую комнату и оставить его навсегда, теперь, когда она увидела его, теперь, когда знала, что он вернулся к жизни. Это, наверное, и есть настоящая любовь, когда любишь кого-то ради него самого, а не для себя.

Пятнадцать дней спустя Макс сидел за деревянным столом в холодном зале, подняв воротник пальто, закутав нос в шарф. Суставы пальцев покраснели от холода и напряжения. Перед ним лежала большая анкета, напоминающая ему о худших моментах его пребывания в пансионате, когда мозги у него были еще только бесформенной массой, подвластной чьей-либо воле.

Американцы разработали эту анкету на хороший десяток страниц и отпечатали тиражом в тринадцать миллионов экземпляров для использования в качестве одного из инструментов денацификации[13]. Каждый немец старше восемнадцати лет должен был заполнить ее в нескольких экземплярах скрупулезно и со всеми подробностями. Даже бывшие участники антифашистского подполья должны были проделать эту работу, которую называли абсурдной инквизицией. Но тот, кто надеялся найти место, должен был выдержать этот экзамен. Конечно, самой ценной бумагой был Persilschein[14], который, словно волшебная палочка, стирал с его обладателя все грязные разводы позорного прошлого. На черном рынке такой документ был на вес золота, но все равно пользовался спросом, ведь каждый шестой немец был членом нацистской партии.

Макс быстро просмотрел все — а их было сто тридцать один — вопросы. Имя, дата рождения, вес, цвет глаз, адрес места проживания, образование, состоял ли в нацистских организациях, военная служба… А также: происхождение и среднегодовой уровень заработка с 1 января 1931 года, пребывание за границей, в том числе участие в военных кампаниях… Опешив, он спросил себя, это в какую же бюрократическую, дубовую голову пришла идея включить сюда некоторые из вопросов. За какую партию вы голосовали в 1932? А в марте 1933? Разве вспомнишь? А как потом проверить правдивость ответов? Некоторые из его знакомых журналистов, которые имели счастье ознакомиться с вопросником, тоже приходили в недоумение.

Судимости? «Да, есть. За сопротивление режиму Адольфа Гитлера», — подумал он, иронически усмехнувшись. Дворянское звание ваше и вашей супруги, ваших и ее родителей. Западные союзники не любили аристократию. Не из-за классовой ненависти в отличие от русских, а потому что представители этого класса составляли большинство приверженцев Адольфа Гитлера во время его восхождения на политический Олимп, совершенно не считаясь с тем, что и потерь в процентном соотношении аристократы понесли больше, пытаясь свалить этот ненавистный режим. «Жаль, что им это так и не удалось», — с горечью думал Макс, вспоминая Мило фон Ашенгера. Но жизнь признает только победителей. Вздохнув, он взял ручку, выпавшую из пальцев, на которых чернила оставляли черные пятна. Шрамы на теле? «А как насчет шрамов на сердце, которые никогда не зарубцуются?» — спросил он себя.

Заполнение анкеты заняло несколько часов. Но только сделав это, он смог получить все документы, необходимые для возвращения к довоенному роду деятельности. На душе было холодно, как и в самом Берлине. Сумерки сгущались. Макс чувствовал себя побитым и униженным.

Ксения ждала его на улице, несмотря на промозглый холод. Она не боялась мороза. Да и было ли на свете что-нибудь, чего бы она по-настоящему боялась? Ее глаза горели, щеки раскраснелись, лицо было спокойным. В то время как женщины Берлина больше походили на раздавленных горем ворчливых старух, Ксения излучала безмятежность, чему Макс не мог не позавидовать. Каждый раз, когда он видел ее, он вздрагивал от волнения. Сильно уставший как физически, так и морально, он испытывал страх, думая, что больше не знает, как сделать эту женщину счастливой. Ему казалось, что он навсегда разучился понимать язык тела и выражать свои мысли с его помощью.

— Как все прошло? — поинтересовалась она, внезапно став озабоченной. — Ты чем-то расстроен?

— Экзамен я выдержал, вот только скрыть свое отношение к этому процессу никак не получилось, — проворчал он. — Мой экзаменатор смотрел на меня как на непослушного школьника. Если бы я мог, я бы швырнул ему в физиономию все эти дурацкие анкеты. Проверки нужны, не спорю, но не в такой же гротескной манере! Если они и дальше будут продолжать в том же духе, то немцы станут вспоминать о годах, прожитых при власти Адольфа Гитлера, как о Золотом веке.

Он недовольно поджал губы и засунул руки в карманы. Ксения предпочла не отвечать. Когда Макса охватывало такое настроение, он становился угрюмым и нервным, к тому же непредсказуемым. Человек, когда-то счастливый, полный жизни и надежд, теперь погряз в разочаровании и молчании. Взяв его за руку, она почувствовала сопротивление, но руки так и не выпустила. Она понимала, что трудности еще не закончились и путь к взаимопониманию и безмятежной любви еще долог и будет проходить через тернии. Казалось бы, все уже позади, они нашли друг друга, но она чувствовала: что-то путает планы и вынуждает начать все заново.

Их шаги по мерзлой земле звенели в такт. Перед некоторыми зданиями были установлены таблички, предупреждающие прохожих об опасности обвала стен. Шли молча. Макс наконец расслабился и приобнял Ксению за плечи, и она в ответ тут же прижалась к нему. Не сговариваясь, они свернули в пивной бар. Несколько ступенек вели в полуподвальное помещение. Тут особо нечем было поживиться, но они нуждались в чем-то, что создавало видимость нормальной жизни. Устроенная на полках выставка пустых бутылок с красивыми этикетками несколько скрашивала общую убогость интерьера и компенсировала низкое качество пива. На стене висели афиши с анонсами театральных спектаклей. Хозяин собрал старые фотографии с автографами актеров. Без сомнения, он сам прошел через чистку, перед тем как повесить их.

Они сняли верхнюю одежду, шарфы и перчатки почти рывком, потом устроились за маленьким колченогим столиком, сжав колени, чтобы успокоиться. Из радиоприемника звучала тихая мелодия Глена Миллера[15]. Как и везде в Берлине.

Несколько одиноких девушек с ничего не выражающими лицами и яркими губами бесцеремонно уставились на Макса. Девушки такого сорта днем одевались в старые тряпки с плеча мужа, отца, брата, погибших на фронте или сгинувших в советских лагерях для военнопленных. Зато к ночи они завивали волосы, надевали тугие корсеты и отправлялись на поиски военных, рассчитывая получить что-либо из продовольствия, чтобы накормить своего ребенка или для продажи на черном рынке. Мужчина стал объектом охоты, а тело, зачастую с целым букетом венерических болезней, — таким же товаром, как и все остальное.

Макс не переставал смотреть на Ксению, но она не могла понять, что именно выражают его глаза.

— Что с тобой? — смущенно спросила она.

— Тебе нужно уехать отсюда. Для Берлина ты слишком живая, слишком красивая.

— Я приехала за тобой, Макс. Без тебя моя жизнь не имеет никакого смысла.

Он сдвинул брови.

— А Наташа? Как можешь ты говорить так, когда у тебя есть дочь, которая очень нуждается в матери?

— Она также нуждается и в отце.

Он отвернулся, видимо, раздраженный, и попросил подошедшего официанта принести две порции коньяка.

— У нее уже есть отец, не так ли? — сказал он колющим тоном. — До сих пор Водвуайе прекрасно справлялся с этой задачей. Зачем его менять?

— Габриель мертв. Он застрелился в первый день освобождения Парижа. Я сказала Наташе, что он умер от сердечного приступа.

Целый шквал эмоций пронесся по лицу Макса. Он дотронулся до рук Ксении, которые она сложила, как при молитве.

— Как это случилось?

— Он все узнал про тебя и меня. Давно уже догадывался. Это мучило его, но, к счастью, он ничего не сказал Наташе. В тот день он угрожал мне револьвером. Есть такая зловещая игра, когда раскручиваешь барабан револьвера с одним патроном, приставляешь ствол к голове и нажимаешь на курок. Мне повезло. Ему — нет.

Она побледнела, и две морщины появились по обе стороны рта. Никогда она не сможет забыть холод оружейной стали возле виска. Одна пуля. Она могла умереть и никогда больше не увидеть Макса.

— Он спросил, люблю ли я тебя, — продолжила она. — Я сказала ему правду, и ее груза он не вынес.

Макс покачал головой. Смерть Габриеля его не взволновала, но он догадывался, что Ксения что-то скрывает от него. Может быть, чего-то стыдится. Когда-то он не понял странные отношения, которые были у них с мужем. Для него Водвуайе навсегда останется человеком, которого выбрала Ксения, когда носила его ребенка, вместо того чтобы остаться с ним, и тогда, после их встречи спустя несколько лет.

— Как отреагировала Наташа? Ты говорила, что она любила его, что он был замечательным отцом, — сказал он, не пытаясь скрыть горечь.

— Тяжело. Я не знала, как ее успокоить. Я не могла сказать ей правду, поэтому солгала. Не смотри на меня так… Да, я солгала. Знаешь, я не горжусь этим, но я не такая, как Наташа или ты. Твоя дочь очень на тебя похожа. Вы оба любите правду. Тем лучше для вас, однако не всякую правду можно говорить. Каждый имеет свои слабости, не так ли? К счастью, Феликс смог найти слова, чтобы утешить ее. Мне кажется, что их отношения изменились. Наташа пытается скрывать это от меня, но я же вижу, что между ними нечто большее, чем просто дружба.

Макс на некоторое время закрыл глаза, пытаясь унять такую же боль, какую испытывала и Ксения. Достаточно было упомянуть имя Феликса, чтобы перед внутренним взором возник образ его матери. Испытывая эту боль, они на время забыли о собственных чувствах, думая о той ужасной драме, которая обрушилась на Сару Линднер-Селигзон, первую любовь Макса, женщину, храбростью и прямотой которой Ксения восхищалась. Нацистский режим разорвал семью надвое.

— Ты знаешь, что с ней случилось? — прошептала Ксения. — Ты смог выйти на ее след?

— Да. Проводника, который взялся перевести их через швейцарскую границу, предали. Мы с Фердинандом так и не узнали, что именно произошло. Знаем только, что в тот же день Сару, Виктора и малышку Далию арестовали и отправили в Аушвиц.

— О Боже, — прошептала Ксения, внезапно почувствовав головокружение.

Она предполагала худшее, но не то, что она услышала от Макса. Он сидел на стуле, наклонившись вперед, со строгим выражением лица.

— Ты уверен? Может быть, это ошибка?

— Нет. Это первое, что я попытался узнать, вернувшись в Берлин. Один английский офицер помог мне в поисках информации. Я не знаю всех подробностей, но наверняка знаю одно: никто из них не выжил. Виктора и Далию отправили в газовую камеру вскоре после прибытия в лагерь. Сара прожила дольше… Одна выжившая узница подтвердила ее гибель в день освобождения лагеря. Тебе придется рассказать об этом Феликсу и Лили.

Ксения задрожала. Понадобилось время, чтобы она смогла справиться с эмоциями и успокоиться.

— Да, да, конечно.

Они замолчали. Макс вспомнил трепетный силуэт Сары, какой он ее увидел впервые в салоне на верхнем этаже Дома Линднер, одетую в элегантное платье из крепдешина бледно-серого цвета, модель которого была нарисована ею самой. Нитка жемчуга висела на шее. И ей, и ему было чуть больше двадцати лет, они любили друг друга как сумасшедшие, но она предпочла выйти замуж за другого человека. В то время это его опечалило, он даже страдал, но Сара оказалась права. Он понял это, когда встретил Ксению Осолину, одну из тех женщин, мимо которых мужчина не может просто так пройти.

Тем не менее Сара продолжала оставаться частью его жизни. Он обессмертил ее детей в своих фотографиях, сделанных на их вилле в Грюнвальде, по мере возможности разделял счастливые моменты, ставшие такими редкими и ценными, когда нацисты пытались душить страну. И в тяжкие минуты Макс тоже старался быть рядом. Чувство, которое Макс и Сара испытывали друг к другу, было исключительным. Они любили друг друга, но смогли вернуть друг другу свободу и стать друзьями, настоящими и нежными.

Ксения смотрела на красивое лицо любимого мужчины, на начинающую заживать рану на виске. За время, прошедшее с момента возвращения из лагеря, он восстановил силы, но черты его лица по-прежнему оставались словно изрезанные ножом. Она подавила желание погладить его по голове, на которой уже немного отросли волосы. Глядя в его туманные глаза, она понимала, что он думает о Саре, к которой ни капли не ревновала, а только грустила, думая о ней. Макс носил траур по женщине, которую он любил. Ксения разделяла его скорбь, представляя озабоченное лицо Феликса, темные глаза Лили.

Гарсон поставил перед ними бокалы. Пламя свечей освещало напиток чайного цвета. Макс заставил себя улыбнуться.

— Помнишь, в первый раз на Монпарнасе? Ты была такая растерянная, как и сегодня, и я заказал тебе выпивку. Только я боялся, как бы ты не опьянела.

— Да я водку пила прямо из горлышка, — пошутила она.

— Я полюбил тебя сразу, как только ты вошла в «Ротонду».

— А сегодня еще любишь? — быстро спросила она и тут же рассердилась на себя за то, что выдала свои чувства.

Он не ответил. Даже не поднял головы, сжимая бокал двумя руками. Ксения замерла на стуле, затаила дыхание, боясь пошевелиться. Малейшее движение, даже малейший вздох мог перевернуть ее жизнь.

— Не было ни единого дня, чтобы я не думал о тебе, — наконец серьезно сказал он. — Ты часть меня, ты и сама это знаешь и всегда будешь во мне, до самой моей смерти. Никто не заменит мне тебя. Но я не хочу врать. Чтобы любить, надо испытывать страсть. Надо иметь веру, о которой мы когда-то с тобой говорили в парижском кафе, где было повеселее, чем здесь. Мне очень жаль, Ксения… Где-то на жизненном пути эту веру я потерял.

Ксения даже бровью не повела. В висках сильно пульсировала кровь. В отличие от многих женщин она не могла в такой момент разрыдаться или как-то протестовать. Она просто продолжала смотреть ему в глаза, и только крепко сжатые пальцы выдавали страх, который охватил ее.

Она прошла через лишения, передряги, одиночество. Ей было знакомо чувство, которое испытывает человек, оставшийся один на вражеской территории. Ничего и никогда ей не давалось просто так. За каждую минуту счастья, вырванную у жизни, ей приходилось бороться. Судьба вернула ей Макса, который теперь уходил, но уже по-другому. Она воспринимала это как злую насмешку судьбы. Теперь уже не она убегала, испугавшись любви без границ. Характер Ксении Федоровны Осолиной сформировался во времена кровавой революции, а Макс фон Пассау стал другим человеком, пройдя через испытания войной. Но если он двадцать лет назад не смог понять всю бесконечную сложность ее души, опаленной огнем, то сейчас Ксения понимала Макса.

Макс боялся реакции Ксении. Мысль о том, что он делает ей больно, заставляла страдать его самого. Но он не мог не быть честным, когда чувствовал себя таким потерянным, таким до отчаяния одиноким. Он видел перед собой Ксению, он мог протянуть руку и потрогать ее, но все равно оставался пленником стеклянной клетки, которая отделяла его от мира. Тоска усиливалась, и он одним глотком осушил содержимое бокала.

Ксения наклонилась, погладила его по щеке. Нежность в ее серых глазах вызвала у него слезы. И тут он с удивлением увидел, что она улыбается.

— Я хочу снова очутиться в твоих объятиях, Макс, — прошептала она. — Я хочу ласкать тебя. Немедленно! И какая разница, что будет с нами завтра? Прошлое пусть остается прошлым, а будущее нам не принадлежит. В этот конкретный момент нашей жизни мы нужны друг другу, и только это имеет значение.

Она переплела свои пальцы с его, поднесла его руку к своим губам и легонько укусила, смеясь. В ее взгляде было столько света, столько доверия и неудержимого желания, что Максу показалось, будто ветер Балтики сдул все их страхи и сожаления. «Может, она права, эта русская, прошедшая сквозь огонь и воду?» — спросил он себя, внезапно почувствовав вспышку надежды. Может, на несколько часов он сможет забыть лица ушедших навсегда и отогнать свои слишком горькие воспоминания? Сможет перестать винить себя за то, что он жив, в то время как лучшие, чем он, погибли. Настало время снова ощутить запах этой женщины, гладкость ее кожи и головокружение от переполнявших его чувств.

— Это оставили для вас, господин барон, — сказал консьерж.

Макс взял завернутый в толстую газетную бумагу пакет, оглянувшись с опаской по сторонам. В зале никого не было. Он удивился своей осторожности, которая заставляла его, когда он шел по улице, оборачиваться, проверяя, не следят ли за ним. «Полезные привычки просто так не забываются», — насмешливо сказал он сам себе. И тем не менее большинство берлинцев, которые жили в советском оккупационном секторе, не могли отогнать гнетущее ощущение, которое словно приклеилось к их коже, ощущение, что они находятся под постоянным, неусыпным контролем. Но Макс предпочитал спать один в «Адлоне», в холодной скромной комнате, нежели делить жилье с Мариеттой, Акселем и Клариссой. Он слишком долго жил при большой скученности людей и теперь просто наслаждался одиночеством.

Он вышел на Вильгельмштрассе под темно-синее, словно вороненая сталь, небо. Иней покрывал обугленные руины, куски льда на тротуарах заставляли пешеходов смотреть в оба, перемещаться с осторожностью. Каждый опасался упасть и что-то себе сломать. Больницы не располагали ни медикаментами, ни койками в необходимом количестве. В немецкой столице в эти послевоенные времена лучше было умирать здоровым.

Оказавшись на Паризерплац, Макс разорвал газету и увидел фотокамеру «Лейка» и две кассеты с пленками. Визитная карточка упала к его ногам. Согнувшись, чтобы поднять ее, он узнал элегантный почерк Ксении: «Это тебе, Макс… Я люблю тебя».

Фотоаппарат показался ему чужим, почти враждебным инструментом. Он долго крутил его в распухших от холода руках. Раздосадованно и неловко. Зло, до дрожи в теле. По какому праву Ксения позволила себе вторгнуться в столь интимную сферу его жизни? Он думал, что глубоко похоронил в себе сущность фотографа, после того как увидел свою разгромленную студию. Он почувствовал нестерпимое желание положить фотоаппарат на землю под портрет Сталина, зная, что его подберут через две секунды. Недалеко от него дети, все лет десяти, уже наблюдали за ним цепкими взглядами, наматывая круги, то приближаясь, то удаляясь, словно голодные волки. На черном рынке в Тьергартене такая «Лейка» потянула бы на сорок тысяч немецких марок или на несколько тысяч сигарет. «Ты это знаешь, потому что ты уже ходил туда и интересовался ценами на фотоаппараты, — шептал ему внутренний голос, в то время как он вертел кассеты, которые обжигали ему пальцы. — Ты несправедлив по отношению к Ксении. Ты дрожишь от страха, но не от гнева на нее. Имей мужество в этом признаться!»

Повернувшись к детям спиной, он удалился, широко шагая, сжимая камеру под рукой, словно вор. В который раз Ксения Осолина выбила его из колеи. У нее был дар всегда надавливать на болевые точки. Но и дар пробуждать к жизни.

Он до сих пор ощущал теплоту рук Ксении на своем теле, которое он уже перестал считать своим. Слишком долго он относился к нему как к высохшему, потерявшему былые формы куску плоти, являвшемуся источником постоянных страданий и унижений. В ту ночь Ксения вернула его к жизни, вырвав из душевного одиночества, мучившего его в течение длительного времени. Его первоначальная скованность не пугала ее. Прижавшись щекой к его груди, она слышала, как все сильнее бьется его сердце, бодрее течет в жилах кровь. Потом она осознала, что уже не одинока в своих стремлениях, что его руки, как раньше, ласкают ее груди, ноздри вдыхают неповторимый аромат ее кожи. Как Ксения могла до сих пор любить эти худые плечи, выступающие ребра, впалый живот, руки в шрамах, полученных во время тяжелых работ в концлагере? Но она любила, раз смогла вызвать у него ответные желания ласкать ее груди, бедра, вбирать горячую влагу губ, чувствуя, как в теле разрастается дерзкая страсть. По мере того как он пробуждался к жизни, ее страсть менялась на радостную покорность, и она позволяла ему делать с ней все, что подсказывало ему его сладострастие. Они снова превратились в двух любовников, которые ласкали друг друга легко и нежно, без устали, потому что верность душ начинается с верности тел.

Макс долго прогуливался в тот день. Несмотря на сильную боль в спине, он не испытывал желания остановиться и передохнуть. Как не испытывал ни голода, ни жажды. Время от времени неуверенным движением он подносил фотоаппарат к лицу, словно пробуждаясь от долгой спячки. Раньше вдохновение являлось из ничего, из геометрических форм, которые рисовали рельсы железной дороги, из лучей света, пробивающихся сквозь листву деревьев, из порыва ветра, который срывал шляпу с прохожего. Теперь только слабые проблески вдохновения озаряли сознание, чтобы через мгновение погаснуть. «Возможно, мне надо научиться забывать?» — обеспокоенно спрашивал он себя. Последнее время он жил, замкнувшись в себе, сведя существование в мире приказов и колючей проволоки к ежедневной борьбе за выживание. Он должен заново научиться открываться другим, научиться понимать, о чем молчат и люди, и предметы, чтобы дать новый импульс своему таланту, сделавшему Макса портретистом, известным не только в Берлине, но и в Париже, и в Нью-Йорке. Надо было снова научиться слышать. Найти свое место в мире. Место, на которое он имел право, потому что оно принадлежало только ему и никому больше.

Он приподнял плечи, медленно поворачиваясь вокруг своей оси. Краски оживлялись: белая звезда на дверце джипа, красный шарф низкорослого продавца газет в кепке, британский флаг на фронтоне здания. Вдруг ему показалось, что все звуки стали громче. Через открытое окно мурлыкало радио, трамвай остановился в конце улицы, заскрежетав тормозами.

Случаю было угодно, что, когда Линн Николсон вышла из здания и остановилась, чтобы, приподняв юбку, проверить, не спустился ли темный чулок, Макс, не отдавая себе отчета в том, что делает, мгновенно поймал ее в видоискатель фотокамеры. На заднем плане было серое небо, развалины дома, и на этом фоне выделялись строгие линии мундира с золочеными пуговицами, белая рубашка с тонким галстуком, женская ручка, пытавшаяся замаскировать невольный дефект в одежде, нахмуренные брови под пилоткой, слабо улыбающиеся, подкрашенные губы. Это был первый послевоенный снимок Макса, сделанный декабрьским днем 1945 года неподалеку от Курфюрштендамм. Тогда Макс и предположить не мог, что настанет день, и этот снимок обойдет весь мир.

Молодая англичанка сразу его узнала. На нем был шерстяной шарф и толстое пальто военного покроя. Отсутствие головного убора позволяло видеть его отросшие на несколько сантиметров волосы. Лицо уже не было таким бледным, каким она его помнила. Трудно сказать, кто из них больше удивился неожиданной встрече.

— Согласно верованиям индейцев, вы только что украли у меня часть моей души, — пошутила она, показывая на «Лейку», которую он держал бережно, словно ребенка.

У Макса фон Пассау было серьезное выражение лица, почти болезненное, а по его телу пробежала дрожь. Он озадаченно посмотрел на камеру, потом вдруг поднял голову и улыбнулся. Сердце Линн подскочило в груди.

— Могу я вас чем-нибудь угостить, чтобы вы простили меня, мисс Николсон?

— Ну, не знаю, — слегка смутившись, сказала она. — Я спешу. Меня ждут в отеле «Ам Зоо» в пять часов.

— Вас пригласили на чай, без сомнения! Или на коктейль? Кажется, там готовят отличный коктейль «Манхэттен». Позволите вас проводить?

Ей так захотелось сделать для него что-нибудь приятное, что она не могла не улыбнуться ему в ответ. «А перед ним трудно устоять», — подумала она. Однако звание агента секретной британской службы ко многому ее обязывало. Месяцы тренировок выработали у Линн способность ощущать опасность, каждый из ее коллег-сослуживцев чувствовал это по-своему, даже на физическом уровне: или покалывание в затылке, или судорога в животе, или увлажнение ладоней.

У Линн в таких случаях начинало дергаться веко. Молодая женщина нервно потерла висок. Ей вспомнилась брошюра, которую подготовило британское иностранное бюро для английских военнослужащих несколько месяцев назад. Там были рекомендации, как вести себя в Германии: «Соблюдайте дистанцию по отношению к немцам, даже к тем, с кем вы поддерживаете официальные отношения. Избегайте проблем». С другой стороны, в Максе фон Пассау не было ничего опасного. Он был достойным человеком. Выписавшись из госпиталя, он сразу попросил ее о помощи, надеясь отыскать следы одной еврейской семьи, к которой был очень привязан. Концлагерь Аушвиц располагался в советской зоне, а русские не хотели сотрудничать в этой области. Тем не менее Линн удалось ухватить кончик нити. Она снова вспомнила его угрюмый, полный сожаления взгляд, когда представитель еврейской общественной организации, которая занималась судьбами узников и депортированных, подтвердил наихудшие опасения.

— Вы долго пробудете в Берлине? — спросил Макс.

— Думаю, да.

— Будь я на вашем месте, то желал бы только одного: как можно быстрее вернуться домой. Этот город не может теперь предложить ничего интересного, только всевозможные преступления и смертельное отчаяние.

— Да, но дома меня тоже не ждет ничего интересного, — призналась она, обеспокоенная ощущением пустоты, которое возникало у нее при упоминании о доме. — Здесь, по крайней мере, я чувствую себя полезной.

Линн поймала себя на мысли, что никогда ранее не была откровенна с мужчиной. Ее рука слегка касалась руки Макса, когда они шли. Она немного отстранилась, чтобы иметь возможность украдкой изучать своего спутника. Сдвинув брови, он смотрел на очередь, выстроившуюся перед бакалейной лавкой. Немцы проводили свое время в постоянном ожидании. Некоторые останавливались и пристраивались к последнему в хвосте, даже не поинтересовавшись, что именно продают. Макс опять поднял камеру и сфотографировал троих худосочных детей, переходящих улицу с наполненными кусками хлеба сумками, которые были больше тех, кто их нес. Как дать ему понять, что эта война спасла ее от нее самой? Бомбардировки вырвали ее из состояния пассивного созерцания, которое было ее единственным и неизбежным уделом. Ее научили использовать свой интеллект, интуицию, выйти за пределы своего «я», стать полезной, востребованной. Теперь ей казался невозможным возврат к прежней жизни, такой удобной, но такой монотонной.

— Где вы остановились? — спросила она. — С тех пор как я здесь, постоянно что-то реквизируют. Я знаю, что некоторым семьям дают всего пару часов, чтобы они очистили помещение.

— И многие из этих семей полностью разорены, — продолжил он с упреком. — У них все отобрали: кровати, кухонную утварь, мебель, лампы, книги… Люди оказались на улице, им запрещено возвращаться до тех пор, пока не уйдут войска, а когда они уйдут, никто не знает. Что касается меня, то я остановился в «Адлоне». Возле того, что осталось от Бранденбургских ворот. У русских.

— Будет лучше, если вы переберетесь в наш сектор.

— Почему? Вы боитесь, что я поддамся пагубному влиянию немецкой коммунистической партии?

— Это не смешно. Тучи сгущаются над нашим будущим.

— Вы говорите, как в передачах лондонского радио для участников французского Сопротивления, — пошутил он.

— Опять смеетесь. Трудно даже предположить, что может произойти.

Вдруг тень прошла по лицу Макса. Он холодно посмотрел на нее.

— Не принимайте меня за идиота.

— И не думаю. Просто стараюсь вам помочь. Если вы намереваетесь остаться в Германии, мой вам совет: перебирайтесь на нашу сторону. Или к американцам, там тоже неплохо. Что же касается французов, то есть много нареканий на царящую там коррупцию. У нас, англичан, перебои с продовольствием, но что касается русских, то там каждого могут расстрелять в любой момент. Да вы и сами это прекрасно знаете. Один из моих друзей на днях возвращается в Лондон. Квартира, в которой он жил, совсем крохотная, но я могу устроить так, что она будет в вашем полном распоряжении. Решайтесь, больше такого случая может не представиться.

Макс сжал губы. Он не сомневался, что Линн Николсон имела необходимые связи, чтобы помочь ему. Ему было трудно осознавать, что союзники теперь делят на части его город и всю его страну. Но, слушая по радио сообщения журналистов о судебном процессе над высокопоставленными нацистами в Нюрнберге, он должен был признать, что немецкая нация потеряла право голоса.

В зале отеля «Ам Зоо» Линн подошла к консьержу, спросила его о чем-то, после чего вернулась к Максу.

— Тот, с кем я здесь встречаюсь, опаздывает. Не составите ли вы мне компанию?

Он насмешливо улыбнулся.

— То, что я получил право проникнуть в это место, само по себе чудо. Еще несколько месяцев назад нам запрещали даже пожимать руки англичанам. А еще мы не могли пользоваться объедками, которые союзники выбрасывали в мусорные баки. А вы намереваетесь сесть за один столик с немцем, да еще в общественном месте! Я знаю правила, вам строго запрещены дружеские контакты. Мое присутствие может бросить на вас тень. Но если, несмотря на все это, вы не против моего общества, вывод может быть только один: вы чего-то ждете от меня, мисс Николсон, — сказал он, склоняясь к ней.

Линн подумала о словах своего шефа, который интересовался делом Фрайхерра фон Пассау. Им нужны немцы, которым можно доверять. Но Линн не могла себя обманывать. Не только ради интересов британской короны молодая женщина хотела наладить контакты с Максом фон Пассау. Этот человек интриговал ее и волновал. «Да я просто хочу его», — неожиданно призналась она себе.

— В некоторых случаях правилами можно и пренебречь, — сказала Линн, выгибая брови. — Я вас приглашаю выпить со мной по стаканчику чего-нибудь.

Он продолжал смотреть на нее, и Линн незаметно передернула плечами. Она волновалась и сердилась на себя за это. Во время выполнения заданий во Франции для нацистов она была всего лишь диверсантом, который заслуживал немедленной смерти. Она научилась обращаться со взрывчаткой, разбирать и собирать автомат «Стен» за несколько секунд, стрелять из него не целясь и даже убивать людей голыми руками. Вот только вся эта премудрость в данной ситуации была абсолютно бесполезной. «Я играю с огнем», — сказала она себе, после чего повернулась и пошла к небольшому столику в одном из салонов, чувствуя затылком пристальный взгляд Макса фон Пассау. Она совсем не была уверена, что он следует за ней. Этот человек держался очень свободно, чего она никогда не встречала в мужчинах. Ее английские друзья казались такими предсказуемыми в желаниях и чувствах, а зачастую вообще вели себя так, что больше походили на капризных детей, чем на взрослых. Она вздохнула с облегчением, увидев, что после некоторого колебания Макс фон Пассау все-таки решил присоединиться к ней. Он снял пальто, но «Лейку» оставил при себе, положив на колени. Его лицо было хмурым, черты лица застывшими.

— Почему вы сердитесь? — спросила она.

— Я привык сам приглашать женщин, а сейчас получилось наоборот.

— Мир изменился. Но вы не бойтесь. Скоро каждый из нас снова займет свое место на общественной лестнице, и все пойдет как по нотам. По крайней мере, женщины это примут, — уточнила она с ноткой грусти в голосе.

— Но не вы?

— Не думаю. Скорее нет.

Линн показалось, что перед ее внутренним взором промелькнула вся прошлая жизнь. Так быстро, что закружилась голова. Отстраненно державшиеся родители, подруги, которые думали только о том, как бы выйти замуж, даже война — все это унеслось, оставив ее наедине с настоящим. На что она надеялась все эти годы, чего ждала? Будущее вдруг привиделось угрожающим. Когда она снимет мундир, найдет ли она мужчину, который сумеет ее вдохновить, поддержать, стать ее верным и надежным спутником? И нужен ли ей на самом деле такой мужчина? Иногда она мечтала отправиться в далекое путешествие, увидеть загадочные страны, людей, живущих там. Все, о чем когда-то читала в книжках. Экзотика Индии. Барханы Сахары. Мир ведь такой разный!

Она достала из кармана пачку «Честерфилда».

— Прошу вас, — сказал Макс, вынимая зажигалку, чтобы она могла прикурить.

Тепло от огонька зажигалки заставило ее вздрогнуть, словно оно исходило от самого Макса. Желание, которое вызывал у нее этот человек, выбивало ее из колеи. До сих пор у нее не было отношений такого рода. Всего лишь несколько раз она целовалась с мужчинами, не видя в том ничего серьезного. Даже почти не разжимала губ. Молодые английские аристократки были абсолютно несведущие в вопросах плотской любви. Сохранять девственность до замужества считалось само собой разумеющимся. Несмотря на войну. «Странно это! Столько раз рисковать жизнью и быть совершенно неискушенной в этих вопросах», — думала она, вспоминая с иронией свою приятельницу, которая пожаловалась, что ее кавалер, пригласив ее на танец, позабыл выложить из кармана брюк электрический фонарик, вследствие чего она испытала некоторые неудобства. Рассмеявшись, Линн объяснила ей, что это была эрекция, а вовсе не фонарик.

— Почему вы улыбаетесь? — спросил Макс.

— Одно глупое воспоминание, — ответила она, призывая себя к серьезности. — Что будете пить?

— Скоч.

— И один чай, пожалуйста.

— Какая вы осторожная! — пошутил Макс.

— Как всегда.

— Нисколько в этом не сомневаюсь.

Он смотрел на нее, улыбаясь. По его спокойному и любопытному взгляду Линн видела, что его печаль рассеялась. Она рассматривала его лицо с гармоничными чертами, полные губы; оценила элегантную небрежность, с какой был не до конца затянут узел галстука. Старая твидовая куртка, рубашка с завернутыми манжетами, чтобы скрыть их потрепанность, продолжающие сжимать фотоаппарат руки, на которых виднелись мелкие шрамы. Судьба часто сталкивала ее с соблазнительными мужчинами, которые неизменно пользовались вниманием женского пола. Особенно часто это происходило перед войной, когда она с братьями и друзьями посещала вечеринки и светские приемы, но ни один из этих мужчин не оказывал на нее такого завораживающего влияния, как Макс фон Пассау. Странно, что он никогда не был женат. Как повезло бы той женщине, которая стала бы частью его судьбы!

— Вы такая молчаливая.

— Просто спрашиваю себя, останетесь вы в Берлине или нет?

— Пока я никуда не собираюсь уезжать из этого города. Это может показаться странным, но тогда бы я считал, что сбежал. И я хочу увидеть все собственными глазами, — сказал он с нажимом, поглаживая «Лейку». — Правда, я пока не уверен, что мне это удастся сделать.

— Американцы и англичане хорошо относятся к творческим людям, таким, как вы. Проблем у вас не будет.

— Это вы так думаете, — возразил он, в то время как официантка принесла им напитки. — Я прошел через ненужную бумажную волокиту, как и все остальные. Это какое-то сумасшествие! Но разве мы имеем право жаловаться? Мы виноваты, не стоит об этом забывать.

— Вижу, вы сильно возмущены.

— А что, не стоит?

— Думаю, да, — сказала она. — Сейчас каждый немец считает себя жертвой. У немцев сложилось мнение, что фюрер предал их, вовлекши в войну, которую они не смогли выиграть, англичане и американцы разбомбили их города, а русские вообще стали для страны чем-то вроде всемирного потопа. А я вот вспоминаю своих без вести пропавших друзей. Думаю о том, сколько жизней было загублено. И когда я слышу, как хнычут ваши соотечественники, мне хочется рвать и метать.

В один момент ее лицо изменилось, стало хмурым, взгляд устремился в пустоту. Люди переживают боль по-разному. Одни держат ее глубоко внутри себя, стараясь никак не выдавать, что им больно, и молча страдают, другие же не могут скрыть этого, а некоторые громко кричат о ней. Линн, несомненно, обладала сильным характером. Когда она расспрашивала его несколько месяцев назад, он был ошеломлен ее твердым голосом, ее непроницаемым взглядом, строгой манерой поведения. Теперь он видел, что и у нее есть слабости, которые она почему-то не пыталась от него скрыть.

— Вы помогали людям из Сопротивления, Линн? Вас посылали за линию фронта? Наверное, во Францию?

Она опустила руку в карман, чтобы нащупать золотую пудреницу, которую ей вручили перед тем, как отправить на задание во вражеский тыл. Это был тайный знак, по которому товарищи по оружию могли опознать друг друга. Британские военные предпочитали держать язык за зубами, когда речь касалась участия женщин в боевых операциях. Это был вопрос морали. Информация о том, что мужчины посылают на смерть молодых женщин, могла бы всколыхнуть британское общество, в частности Палату общин. Тридцать девять молодых британок не вернулись с боевых заданий, и Линн знала, что вполне могла разделить их судьбу. Сейчас Линн ждала приезда одного из старших офицеров, Веры Аткинс, которой было поручено отыскать следы агентов-девушек, арестованных гестапо на территории Германии. Сама Линн тоже предпринимала шаги в этом направлении. Согласно нацистской директиве «Ночь и туман», всем плененным диверсантам предстояло бесследно исчезнуть, невзирая на женевские соглашения. За всю войну таким образом исчезли многие, и никто не сомневался, что их смерть была ужасной.

— Я служу моей стране, вот и все, — сухо сказала она, жалея, что не заказала чего-нибудь покрепче, чем чай.

— Но ваша храбрость была должным образом вознаграждена, не так ли?

— Я делала это не ради наград.

— А ради чего? Что толкнуло вас, молодую аристократку, влезть в такое дерьмо, как война?

Макс сам не понимал, что заставило его грубить ей. Словно он сердился на эту молодую женщину, сидевшую перед ним со сжатыми коленями и прямой спиной, сердился за то, что она не осталась в стороне, в безопасности английской глубинки, в стенах фамильного замка, подальше от этого мрака, понять который разум любого нормального человека был не в состоянии.

Внезапно ощутив усталость, Линн вздохнула. Грубость Макса показалась ей наигранной, она была совершенно несвойственна такому человеку, как он. Но никто до него не задавал ей подобных вопросов. С тоской она подумала, что в будущем вряд ли кто-нибудь сможет до конца понять тот порыв, ту солидарность, охватившие Англию с первых дней войны. Некая упрямая сила руководила разделенными социальными границами людьми, пробуждала древнее чувство национальной гордости, безграничную храбрость, о чем гитлеровская Германия даже не задумывалась, когда развязывала войну. Впрочем, Макс фон Пассау, наверное, понимал это.

— Я просто хотела свободно дышать.

— Дышать в этом кошмаре? Рискуя жизнью?

— Да, дышать, — улыбнулась она. — Но к чему все эти вопросы, если вы сами поступили точно так же? И вам было гораздо труднее. Психологически. Вы знали, что нацисты вам этого не простят. Для них вы были врагом народа. Предателем.

Макс ограничился кивком, потом поднял стакан.

— Сколько раз вы были в оккупированной Франции? — настойчиво повторил он свой вопрос.

— Три.

Он удивленно вскинул брови.

— А как долго?

— Всего несколько месяцев.

— В Париже?

— Не только.

— Боялись?

— А вы как думаете?

— Вас арестовывали?

Она насмешливо посмотрела на него.

— Ну, знаете ли! Прямо настоящий допрос.

— В самом деле, что это я… Извините. Но вы такая… по-особенному красивая, мисс Николсон. У девушки с более простым лицом больше шансов проскочить незамеченной.

— Спасибо за комплимент, но руководство считало как раз наоборот. Симпатичные агенты производили бы впечатление на нацистов и меньше вызывали бы у них подозрений. Думали, что наши хорошие манеры и образование станут дополнительным преимуществом. Увы, в отношении некоторых моих подруг это преимуществом не стало.

Глубокая печаль легла на ее лицо. Ее руки сжали подлокотники кресла. Воспоминания с такой силой нахлынули на нее, будто это было вчера. Ее последнее задание. Тело радиста, изрешеченное пулями, молодая связная, которую гестаповцы волокли за волосы к черной машине. Тогда под угрозой провала оказалась вся четко налаженная конспиративная сеть. Линн спасло только чудо. По возвращении в Англию ее перевели на кабинетную работу. Теперь она должна была заниматься подготовкой агентов для работы в тылу противника, в то время как ей самой путь во Францию был заказан. Гестаповцы имели описание ее внешности и могли опознать ее. Скрепя сердце Линн пришлось подчиниться приказу.

Макс взял пустую чашку девушки и отлил половину виски из своего стакана.

— Выпьем за ваших храбрых товарищей и за моих друзей, которых тоже не воскресить. Но вы еще так молоды, Линн! Все осталось позади. Прошлое часто бывает опасным и может испортить будущее. Не попадайтесь в его ловушку. Я запрещаю вам это.

Поднимая чашку с виски в честь погибших героев и глядя в обеспокоенные глаза Макса, Линн подумала о том, что его слова предназначены не только для нее. Он имел в виду и себя, так как тоже очень боялся, что не сможет выбраться из той ловушки, о которой говорил Линн.

С трудом добежав до конца коридора, где была ванная комната, Ксения вырвала в раковину умывальника. Желудок сводило судорогами. Подняв глаза и увидев себя в зеркале, она едва узнала свое растерянное лицо. Она снимала комнату у немцев, как и многие ее коллеги офицеры. Старшая дочь семьи вынуждена была уступить ей свою комнату и никак не могла ей этого простить. Ксении совсем не нравилась эта худая, как палка, особь, с лицом, явно выражающим скуку по нацистскому прошлому, когда она вышагивала на парадах Лиги нацистских немецких девушек, размахивая флажками со свастикой, и мечтала выйти замуж за героического офицера вермахта. Чувство унижения из-за поражения и оккупации вызывало у нее приступы мелочной агрессии.

Девушка перестала чистить зубы и сплюнула с отвращением.

— Хорошо денек начинается, ничего не скажешь! — кисло пошутила она. — Могли бы постараться добежать до туалета. Теперь тут все будет несколько часов плохо пахнуть.

— Извините, — пробормотала Ксения, которая давно не чувствовала себя так скверно. — Это от некачественной пищи. Меня просто выворачивает.

— Небольшое несварение желудка, — опять усмехнулась дочь хозяйки, пристально глядя на нее. — Ну, ну, будем надеяться. Но, судя по вашему виду, можно предположить, что вы беременны.

Хлопнув дверью, она вышла в коридор. Ксения еще долго стояла неподвижно. Холод от кафельной плитки поднимался по ее ногам. В ванной пахло сыростью, пылью и прогорклым мылом. От этого запаха ее опять стошнило. Когда Ксения наконец смогла перевести дух, она ощупала грудь, которая показалась ей ненормально чувствительной. Тоска сжала ее сердце. Вот уже три месяца, как они с Максом снова были любовниками, хотя их встречи были редки, не только потому, что близость с немцами была запрещена, но и потому, что она была загружена на службе. Осторожным движением она положила руку на живот. Противная немка была, без сомнения, права: Ксения ждала второго ребенка. Это было так неожиданно, что верилось с трудом.

Ксения вспомнила свою растерянность, когда забеременела впервые. Тогда она еще жила с нянюшкой и младшим братом Кириллом в маленькой парижской мансарде. Ее сестра постоянно устраивала бунты непокорности, а дядя Саша сидел в тюрьме. Когда Ксения гордо объявила, что сама воспитает ребенка, нянюшка рассердилась. Ее сухое, но еще крепкое тело тряслось от негодования. Как Ксения Федоровна осмелилась думать, что станет матерью-одиночкой! Позор! Она — графиня Осолина. Родив ребенка без мужа, она покроет себя и свою семью несмываемым позором. Ребенку обязательно нужен отец.

Ксения умылась. От холодной воды перехватывало дыхание. Капли заблестели на волосах. Нянюшка умерла, и она приняла решение, изменившее всю ее жизнь. Она согласилась на предложение Габриеля Водвуайе выйти за него замуж, что неотвратимо отдалило ее от Макса. По какому наитию она выбрала именно этот путь, связав себя с мужчиной старше ее, ум и преданность которого ценила, но которого не любила, в то время как Макс был бы на седьмом небе от счастья, если бы смог жениться на ней? «Ты испугалась», — призналась она себе. Испугалась любви Макса. Испугалась его энтузиазма и страсти, испугалась, что может наступить время, когда он упрекнет ее, что она связала ему руки этим ребенком. Она боялась потерять себя в этой страсти, отдавшись которой не могла бы себя контролировать. В двадцать пять лет Ксения Федоровна Осолина уже прошла через многие испытания, но испытание любовью казалось ей непереносимым. Вопрос гордости? По крайней мере, это не была только слабость. Молодая девушка заплатила за свою ошибку. Дорого заплатила.

Она подумала о красивом лице Наташи, о ее сосредоточенном взгляде, который очень напоминал взгляд Макса. Когда кто-то из ее сослуживцев спросил, скучает ли она по дочери, она задумалась, прежде чем ответить. Правда могла быть превратно понята, но она все равно решила быть искренней: нет, не скучает. Она любила свою дочь абсолютной любовью, когда не нуждаешься в лицезрении любимого объекта каждодневно. Она знала, что Наташа в безопасности. Она писала ей всякий раз, когда была возможность отправить во Францию весточку. Единственный и очень короткий ответ, который она получила за все время, красноречиво свидетельствовал, что Наташа не простила мать, считая ее отъезд в Германию дезертирством.

Теперь Ксения беспокоилась еще больше. Как отреагирует ее дочь, когда узнает о беременности матери? Как рассказать ей всю правду об отце после восемнадцатилетнего молчания? Есть ложь, которая может убить, она слишком хорошо это знала. Ксения сжала губы. Нет, ее дочь простит ее. Наташа и она были похожи. За их строгостью и резкими словами и действиями скрывалась одинаковая чувственность. Да, она будет негодовать, но в конечном итоге успокоится и примет все как есть. Без сомнения.

Но прежде чем признаться во всем дочери, она должна сообщить про беременность Максу. Эта неожиданная новость должна заставить его покинуть этот зловещий город и начать новую жизнь на новом месте. Ксения плохо выносила атмосферу Берлина, где на каждом шагу она видела только нищету, разруху и враждебные лица немцев, все еще не отошедших от шока поражения, такого полного, что этот период называли не иначе, как потерянным годом. Можно было подумать, что город завернули в саван, покрывший все странным молчанием, которое нарушали только шуршание пропусков, бумаг с приговорами, вынесенными судами, скрип деревянных ступеней, ведущих на эшафот, скрежет конфискованного фабричного оборудования, которое демонтировали русские. Настало время покинуть Берлин.

Ксения похлопала себя по щекам, чтобы придать им румянец, собрала волосы на затылке. На короткое время она ощутила прилив радости, похожей на ту, которую она испытала, когда нашла Макса. У них будет ребенок, и Ксения намеревалась разделить каждую минуту этого счастья с человеком, которого она любила.

Квартира, которую Линн Николсон нашла для Макса, располагалась недалеко от Кюрфштендамм. Окна гостиной выходили на площадь, на которой редкие сухие деревья поднимали свои ветви к небу. Обстановка двух маленьких комнат была спартанской. Положив чемодан на кровать, Макс долго и нервно ходил по квартире, думая о том, кем были ее последние хозяева. Больной вопрос. Почему-то это было для него важно.

Толстый слой пыли покрывал все предметы обихода. Книги, в основном немецкие романы, в шкафу, картины, изображающие горные пейзажи, имя автора которых оставалось неизвестным, как и тех, что висели в гостиничном номере. Чьи голоса раздавались раньше в этих стенах? Жила ли здесь еврейская семья, которую вышвырнули на улицу? Или рьяный нацист, сражавшийся в войсках СС? Может, он еще вернется сюда когда-то? Линн убеждала его в обратном, но такую неуверенность испытывали многие. Отныне жизни убитых, пропавших без вести и выживших сплелись в один клубок. Макс словно находился в ссылке в самом центре собственного города. От чувства, что тут ничего больше ему не принадлежит, он казался себе таким легким, что достаточно было слабого ветерка, чтобы сорвать его с места. Но выбора все равно не было. Линн была права: меры предосторожности требовали, чтобы он при первой же возможности переехал в западные оккупационные сектора. Чтобы окончательно убедить его принять такое решение, она рассказала ему о содержании длинной телеграммы от 22 февраля, посланной в Вашингтон Джорджем Кеннаном, атташе американского посольства в Москве. В начале месяца, произнося речь в Большом театре, Сталин сказал о неизбежности вооруженного столкновения между капиталистическим и социалистическим мирами. Поэтому Страна Советов приняла курс на индустриализацию и усиление военной мощи. Кеннан убеждал, что Советский Союз не собирается устанавливать modus vivendi[16] с Соединенными Штатами, ставя целью уничтожение капиталистического строя. Атташе был убежден, что опасения и враждебность советских руководителей по отношению к Западу органически присущи всей советской политической системе. Это не прихоть и не каприз какого-то отдельного вождя. Это вопрос выживания. Любой диктатуре нужны враги, настоящие или выдуманные, чтобы под предлогом борьбы с ними диктовать народу свою волю. Поэтому Советский Союз представлял реальную угрозу для всех демократических стран. Британский посол разделял мнение своего американского коллеги, как и большинство других западных политиков.

— Черчилль был прав, — сказала ему Линн, — когда хотел взять Берлин раньше русских, в отличие от Рузвельта, который недооценивал русскую опасность.

Аргументы Линн возымели действие, и Макс последовал ее совету. Он знал, что многие немцы согласны были дорого заплатить, чтобы получить такой шанс, и не стал ни упрямиться, ни показывать ненужную гордость.

Выдвинув ящик шкафа, он обнаружил радиоприемник, забытый, скорее всего, уехавшим на родину британским офицером. Машинально огляделся в поисках покрывала, чтобы с его помощью приглушить звук динамика, как делали они с Фердинандом, когда слушали передачи Би-Би-Си, опасаясь, что могут услышать соседи, которые тут же донесут на них. Грустно улыбнулся. Слава Богу, это время прошло!

Когда он стал раскладывать вещи по полкам, джазовая музыка, льющаяся из динамика, уступила место ежедневным сводкам немецкого Красного Креста: «Сейчас вы прослушаете имена пропавших детей, которые разыскиваются родителями или другими родственниками…» Не первый раз Макс слушал такие сообщения. Большинство из них касались четырнадцати миллионов немцев, которые убежали с территории, занятой советскими войсками, беспорядочно, в страшной панике. Триста тысяч детей потеряли родных. Их иногда подбирали, когда они попрошайничали на перекрестках улиц. Те, кому было по два-три года, не помнили своих имен, не знали, где родились. Единственной надеждой было то, что их по фотографиям в газетах узнает кто-либо из близких. Кроме того, были дети, потерявшие родителей во время ночных бомбежек. Многие беспризорники прятались в лесах. Другие собирались в шайки, рыскали среди городских руин, жили в подвалах и брошенных домах, промышляли воровством, а иногда не останавливались даже перед грабежом или убийством. Ничего их более не пугало. Макс встречал совсем юных девочек, занимающихся проституцией. «Нет более страшного позора для нации, чем дети, которые вынуждены продавать себя на панели», — думал он с болью в сердце.

Началась печальная литания: имя, фамилия, возраст, место рождения, внешние данные, физические параметры, координаты человека, разыскивающего ребенка. Он слушал монотонный и бесконечный голос диктора, время от времени вздрагивая от какой-нибудь ужасной детали, когда в дверь постучали. Открыв, он увидел своего племянника Акселя, который стоял, улыбаясь, с бутылкой вина в руке.

— У меня для тебя подарок, дядя Макс! Надо доставать бокалы! Кажется, новый год будет лучше, чем предыдущий.

— Где ты это раскопал? — удивился Макс, в то время как Аксель швырнул свое пальто на стул.

— Ты же знаешь, что в Берлине при желании можно найти не только сигареты.

В один момент комната преобразилась из-за того, что в ней оказалась молодость, которая завоевывала пространство. Аксель стал рыскать по квартире, любопытный, как обезьяна. При виде душа он скорчил гримасу, но когда он повернул барашек и кран плюнул рыжеватой водой, его лицо просветлело.

— Ничего себе, вода! Как здорово, дядя Макс! И электричество! А ты неплохо устроился. Не так шикарно, конечно, как в твоей прошлой квартире, но тебе повезло, что ты живешь один. Я уже начинаю задыхаться вместе с мамой и Клариссой.

Он отыскал стаканы, вытер их платком, потом откупорил бутылку. Движения его были уверенными, время от времени он резким движением головы откидывал назад отросшие волосы. Его темные глаза остановились на дяде.

— Как прошло твое собеседование в «Neue Berliner Illustrierte»[17]? Надеюсь, что теперь, когда ты прошел все эти формальности, доказывающие твою лояльность, тебя взяли на работу?

Макс никак не отреагировал на иронию в голосе Акселя, обеспокоенный его худобой, которую еще больше подчеркивал толстый кожаный ремень. А чего можно было ожидать при питании бульонными кубиками и перловой крупой? Глядя на племянника, Макс испытывал угрызения совести, будто это он не смог уберечь его от всего, что с ними случилось. «Ему необходимо есть мясо, картошку, масло», — расстроенно думал Макс, вспоминая простую, но питательную пищу, которую ему готовили, когда он был в возрасте Акселя. Впрочем, сам Аксель вел себя достаточно активно, словно некий внутренний огонь поддерживал его силы.

— Да, кажется, я снова начну зарабатывать на жизнь, — сказал Макс, поднимая стакан, чтобы чокнуться с племянником. — Давно пора, не так ли? Мне предложили сделать несколько репортажей. Так, ничего особенного. Такое впечатление, будто я отмотал двадцать лет назад. Работа для новичка.

— Это временно. Я уверен, что скоро у тебя снова будет собственная студия и ты сделаешь замечательные портреты. Если есть что-то, что еще не разрушено полностью, так это культура. Достаточно посмотреть на очереди перед театрами и кинотеатрами. Русские в этом знают толк, как мне кажется.

— Да, они делают все, чтобы взять под свой контроль эту сферу, — согласился Макс, вспоминая разговор с полковником Александром Димшицем, историком из Ленинграда, специализирующимся на народном искусстве. С этим человеком его познакомил Игорь Кунин.

Культура пока оставалась единственной сферой, где, по мнению Димшица, царило взаимопонимание. Не так давно вернувшийся из эвакуации из Москвы Иоганнес Бехер[18] заявил о своем намерении создать не только социалистические театр и кинематограф, но и балет, оперу, литературу, и все это будет способствовать распространению в Германии нового антифашистского и демократического виденья. Он же возглавил в советском секторе специальный отдел по культуре. Голодные писатели и художники оббивали пороги таких отделов во всех оккупационных секторах, надеясь на поддержку, в особенности продовольствием. Всех их подвергали тщательной проверке. Макс не питал иллюзий относительно происходящего, недовольно наблюдая за ссорами в писательской среде, где одних обвиняли в трусости за то, что они выбрали более легкий путь эмиграции, других — в том, что те, наоборот, остались, пойдя таким образом на компромисс с нацистским режимом. Все это придавало происходящему горький привкус.

Вдруг Аксель отодвинул стул и подошел к окну. Сунув руки в карманы, он стал молча смотреть на площадь. На локтях куртка протерлась до дыр, сквозь которые просвечивала рубаха.

— А как ты? Как учеба? — спросил Макс.

Юноша пожал плечами.

— Учителя слишком запуганы. Боятся, как бы не сморозить что-нибудь, что может не понравиться союзникам. Семь раз повертят слово на языке, прежде чем его произнести, — сказал он с иронией.

Макс знал, что всех имеющих отношение к нацистской партии учителей лишили дипломов, поэтому большинство предметов в учебных заведениях приходилось читать лаборантам. Среди преподавателей появилось много женщин.

— Та, что преподает математику, не самая глупая, — Аксель усмехнулся. — И у нее ножки что надо. Впрочем, я бы предпочел, чтобы нас снабдили книжками и нормальными учебными программами.

В свое время маленькому Акселю Айзеншахту вдалбливали в голову, что фюрер хочет, чтобы молодежь была «быстрой, как зайцы, гибкой, как медь, и прочной, как крупповская сталь». Его также учили, что, кроме германской, все остальные нации неполноценны. Теперь этот славный народ пребывал в хаосе, разоруженный, обескровленный и деморализованный.

— Что нам еще остается? Ходить, будто на костылях, как инвалиды, — признался он своему дяде шепотом, почти стыдясь, не зная, что его слова созвучны мыслям Макса.

Когда Аксель был совсем маленьким, между ним и его дядей царило полное взаимопонимание. Увы, Макс оказался бессилен помешать воспитывать его так, как того хотел Курт Айзеншахт. Разговоры на эту тему с Мариеттой ни к чему не приводили. Она лишь закатывала глаза, что страшно выводило его из себя. Потом Акселя отправили в интернат, в одно из учебных национально-политических заведений, называемых Napolas, образованных в 1933 году. Их открытие было приурочено к дню рождения фюрера, и туда отбирались самые опытные и проверенные на расовую чистоту преподаватели. Макс не сомневался, что насаждаемая там идеология превосходства арийской расы, грандиозные квазирелигиозные действа, устраиваемые нацистами, летние лагеря Гитлерюгенда окончательно испортят племянника, превратив его в убежденного фанатика, грезящего о завоеваниях жизненного пространства и идеальной чистоте арийской крови. Хуже всего было то, что Акселю, несмотря на суровую дисциплину, нравилась такая жизнь, в которую были привнесены и традиции прусской кадетской школы. В почете были храбрость и сила, способность преодолевать себя, готовность в любой момент принести себя в жертву ради будущей великой империи. Физическое развитие доминировало над развитием духовным. За всю войну Макс виделся со своим племянником два или три раза. Макс не помнил себя от злости, видя, как радуется Аксель успехам вермахта и ждет окончательной победы, в то время как он сам искренне желал поражения нацизму и не только желал, но и делал для этого все что мог, в меру своих сил. И вот теперь его семнадцатилетний племянник Аксель стоял рядом, опустив голову, с пустыми карманами, и будущее этого юноши было неопределенным.

— Мне пришлось солгать этим утром, — сказал он вдруг. — Меня спросили, учился ли я в одной из школ Наполы. Я сначала задумался… а потом соврал.

— Ты поступил правильно.

— Как ты можешь говорить такие вещи? — выкрикнул юноша. — Разве я не предал свое прошлое? Своих товарищей, своих учителей? Все, во что я верил… А я верил, дядя Макс. Я не отрицаю этого. Мои друзья и я, все мы верили в это. Теперь они мертвы. Я видел кишки Стефана, его труп лежал рядом со мной! Но он умер, и ему не пришлось ни от чего отрекаться!

Аксель сжал кулаки. Лицо его побледнело. Макс опустил плечи, почувствовав боль в затылке. Медленно положил руки на голову. Как всегда при общении с племянником, ему приходилось подыскивать слова, словно Аксель был диким, не до конца прирученным животным, готовым убежать при первом же непонравившемся слове или действии собеседника. Вот почему Макс не хотел упоминать при нем имя своего зятя, удивляясь, что и Аксель сам ни разу о нем не заговаривал.

— Вас обманули, Аксель. Вам на целые годы завязали глаза повязкой, сотканной из ложных идей и пустых обещаний. Вам сказали, что вы принадлежите в расе господ. На молодые неокрепшие умы это действует опьяняюще. Ты не мог не попасть в ловушку. Рядом с тобой никого не было, чтобы открыть тебе глаза. Научить тебя думать не входило в планы преподавателей. Разве при таких обстоятельствах ты мог услышать голос разума? Твои командиры, которых ты зовешь учителями, драли луженые глотки, заставляя тебя выполнять все их приказы и развивать лишь мускулы, но не интеллект. Что ты там делал? Полз по льду озера между двумя прорубями, рискуя упасть в воду и утонуть? Преодолевал препятствия и мог в любой момент споткнуться и сломать себе шею? Ты рассказываешь мне об этом с такой гордостью… Но какое радужное будущее тебе рисовали? Что ты станешь гаулейтером в Сибири? — усмехнулся он. — Такой была твоя мечта?

Он наполнил свой стакан и выпил залпом.

— Ты должен принять правду такой, какая она есть. Не уподобляйся тем, кто предпочитает отводить глаза. Вокруг нас много людей, которые не хотят ничего знать о войне. Глухая, слепая и немая — вот какая сегодня Германия. Но мы не должны забыть эту войну. Это было бы ошибкой. Началом всеобщей гангрены. Это очень больно, я знаю, но ты должен научиться думать сам. Неважно, во что ты верил тогда. Важно, во что ты будешь верить завтра. Свобода стоит многого. Особенно свобода духа. Она никогда не дается легко.

«Он принимает меня за полного идиота, — подумал обескураженный Макс. — Он, тот, кто рисковал жизнью, защищая Берлин, кто видел смерть своих друзей, кто теперь проводит все свободное время, рыская по черному рынку, дерется за место в переполненных пригородных поездах, чтобы найти немного дров и пищи за городом. Кто теперь может требовать, чтобы он, послушно сложив руки на парте, прилежно учился, а затем получил аттестат и поступил в университет».

— У меня не хватает смелости, чтобы говорить правду о своем прошлом, я предпочитаю лгать, — твердил Аксель упавшим голосом. — Все твои красивые слова — это всего лишь слова.

— Не будь глупцом, Аксель. Ты должен научиться защищать себя по-настоящему. В твоем возрасте послушание — это не преступление. Преступлением оно становится тогда, когда человек прогибается под преступный тоталитарный режим, будучи уже взрослым.

— Но ведь все виноваты, разве не так? В том, что русские с американцами угнетают нас, унижают с утра до вечера, учат нас жить. Все мы виноваты, что позволили этому режиму существовать. Кроме тебя, конечно. Ты у нас герой! — крикнул он, не пытаясь скрыть презрение.

Макс не обиделся. Он знал, что немецкие антифашисты часто встречают подобное к себе отношение. Много немцев, как бы то ни было, продолжали относиться к ним как к предателям. Некоторых раздражало даже само существование организации, созданной для помощи «жертвам нацизма», несмотря на малоэффективную ее деятельность.

— Я не принимаю термин «коллективная ответственность», — строго заявил Макс. — Это личностная проблема. Каждый должен отвечать за свои поступки. Каждый преступник индивидуален.

Отойдя от окна, Аксель рухнул на стул и положил руки на край стола. Ногти на его руках были грязные и обломанные. В первый раз Макс заметил у него пушок нарождающихся усов над верхней губой.

— Я больше ни во что не верю, — признался Аксель. — Как мы выберемся из всего этого? Понадобится жизнь целого поколения, чтобы восстановить страну и наладить нормальную жизнь. Я стану взрослым в нищей стране, окруженной со всех сторон оккупационными войсками. В стране, усеявшей всю Европу концлагерями, фотографии которых меня теперь заставляют смотреть… Да меня тошнит от одной только мысли об этом!

У Макса сжалось сердце. Он иногда спрашивал себя: может быть, стоит увезти Мариетту и Акселя из этой страны подальше? Может быть, в Париж? Что способна предложить до такой степени разоренная страна подростку, если здесь до сих пор правит ненависть и всех осыпают справедливыми упреками? В тишине салона слышен был только голос диктора, который продолжал читать список потерявшихся детей: «Фридрих фон Ашенгер, родился 1 сентября 1941 года, блондин, глаза коричневые, сообщить Софье фон Ашенгер…»

— О Боже, это же сын Мило! — воскликнул Макс, поднимаясь рывком.

Он хотел взять бумагу, чтобы записать номер досье, но под рукой не оказалось карандаша. Суетясь в спешке, как ненормальный, он перевернул стул. Теперь уже описания других детей неслись по радиоволнам. Макс бессильно сел и опустил лицо в руки. Плечи его вздрагивали.

— Что-то не так, дядя Макс? — встревожился Аксель.

Мило… Последний раз они виделись после нападения Германии на Советский Союз, когда они все собрались у Фердинанда. Мило отпустили в увольнение на несколько дней. Макс никогда не забудет, каким озабоченным был друг, разрывающийся между желанием носить престижный мундир вермахта и ненавистью к преступной власти Адольфа Гитлера. Треснувшим голосом Мило рассказывал им о преступлениях, совершенных Einsatzgruppen[19] в Украине. Тысячи убитых цыган и евреев. Без суда, без следствия. Некоторые офицеры, чтобы как-то оправдаться и очистить совесть, что-то говорили о партизанах. «Какой абсурд! — кричал Мило. — Какие еще партизаны! Их единственная вина в том, что рейх объявил их своими врагами». Растерянность читалась в его глазах. Он как-то сразу постарел, но вовсе не тяготы и лишения воинской службы были тому причиной. Нет, причина была совершенно в другом. «Надо убить Гитлера, пока он не потащил всех нас в ад», — сказал он, и его озабоченное лицо честного офицера соответствовало ужасному финалу в этой молчаливой пьесе.

А потом его арестовали. Во время заседаний Народного трибунала он держался с достоинством. Его сразу же лишили права носить военный мундир, так как по приказу фюрера вермахт отрекался от предателей. На заседания его приводили одетым в старый штатский костюм не по размеру, он был маловат для его долговязой фигуры. Галстук тоже был запрещен, равно как и ремень, чтобы поддерживать штаны. Извергая фонтаны ненависти, Роланд Фрайзер, председатель трибунала, обвинял его, унижал, вызывая презрительный смех ассистентки, которая вела себя так, словно смотрела захватывающий спектакль.

— Мило фон Ашенгер был одним из моих близких друзей, — пояснил Макс глухим голосом. — Его арестовали после покушения на фюрера 20 июля. Я думал, что его приговорят к расстрелу, но Гитлер заявил, что военные предатели не имеют права на «честную пулю». Его подвесили за ребро на крюке, а супругу Софью отправили в Равенсбрюк. Их четверых детей разлучили, распределили по разным воспитательным учреждениям, подведомственным СС. Похоже, Софья так и не смогла найти своего сына. Представляю, она теперь сходит с ума от беспокойства. Я должен попытаться ей помочь, но, как последний кретин, не успел запомнить номер телефона. Простить не могу себя за это.

— Можно спросить у Клариссы, — подсказал Аксель.

— Почему?

— Она тоже ищет родственников. Ее младший брат отстал от них во время бегства. Она думает, что он находится где-то между Берлином и Восточной Пруссией. Размещает объявления в газетах и на радио. Постоянно ходит в Красный Крест. Идем! — бросил Аксель, поднимаясь. — Что толку сидеть сложа руки? Мы спросим ее, как лучше отыскать супругу твоего друга. Она должна знать.

Через несколько дней Ксения медленно поднималась по лестнице к квартире Макса. Стоял сильный холод. Она вдыхала знакомый запах табачного дыма. Врач подтвердил ее предположения, посоветовав быть осторожной. Это была, пожалуй, последняя возможность родить ребенка, и Ксения тщательно выполняла все предписания врача. Макс тоже не был теперь таким беззаботным и беспечным человеком, каким она его когда-то знала. Случалось, он смотрел на нее так, словно в первый раз увидел. Ксения научилась терпению и могла его понять. Она знала, что ему нужно время, чтобы снова стать самим собой, но судьба распорядилась иначе.

На площадке второго этажа она остановилась отдохнуть. Теперь она часто утомлялась, выполняя на работе то, что от нее требовалось. Эти бесконечные собрания, во время которых союзники только спорили, вместо того чтобы заниматься конкретными делами, заканчивались практически ничем. Напряженность в отношениях с русскими нарастала, начальники Ксении внимательно изучали все отчеты, которые она составляла после каждой встречи. Она старалась выполнять свои обязанности как можно лучше, но нервное напряжение сказывалось на ее состоянии. Она не знала, как объяснит свою беременность, будучи вдовой.

«Настало время принимать решение», — подумала она раздраженно. На четвертом этаже она засомневалась, правильно ли идет. Она еще никогда не была в его новом жилище, а описание Макса, как к нему пройти, было довольно расплывчатым. Она постучала в одни двери, потом, не услышав ответа, в другие. Почувствовав головокружение, прислонилась к стене. Не слышно было ничего, ни крика детей, ни отзвуков чьих-либо голосов. Тишина была полнейшей. Ксении показалось, что на подъем у нее ушла целая вечность.

Он открыл. Как всегда, когда они встречались после нескольких дней разлуки, она замерла на пороге, пронзенная полнотой радости, любви и света. Во взгляде Макса читалось то же самое, тот же запал и та же радость.

— Заходи, не скажу «ко мне», поскольку еще не чувствую, что я у себя дома. Но Аксель сказал, что я неплохо устроился, он даже спал здесь позапрошлой ночью, — сказал с улыбкой Макс.

Ксения сняла перчатки, протянула Максу шинель, которую он повесил на вешалку. Она остановилась на пороге комнаты, рассматривая две небольшие картины и разномастные кресла. Застиранная скатерть и керосиновая лампа на столе. От Макса здесь ничего не было, кроме бережно положенной на комод «Лейки» и кассет с пленками, и это ее успокоило. Ксения предпочла бы, чтобы он не привыкал к этому месту, так как не хотела, чтобы он здесь оставался надолго. Молча подойдя к ней, он положил руки ей на плечи. Она подалась к нему и закрыла глаза, чувствуя на своих волосах его дыхание. Само его присутствие всегда очаровывало ее. Расстегнув пуговицы ее мундира, пальцы Макса проскользнули в разрез блузки. Их прикосновение заставило ее вздрогнуть. Сразу возникло желание, такое же сильное, как и в первый день. Истома внизу живота. Болезненная потребность в теле другого человека.

Ксения молча наслаждалась, подставляя себя под поцелуи Макса, чувствуя, как его руки снимают с нее одежду. Он был внимательным и очень ласковым. Каждое его движение было исполнено серьезной неторопливости. Когда она протянула было руку, он остановил ее движение, желая все делать сам. В холодной, плохо отапливаемой комнате губы Макса были горячими, как огонь…

Тени в комнате вытянулись. Бархатное молчание обволакивало комнату, дом и весь город. Ласки утомили его, и он вскоре заснул, положив голову на ее плечо и обвив ногами. Она обняла его и слушала, как гаснет в ее теле эхо удовольствия…

— Не открывай дверь в коридор! — крикнул он веселым голосом, когда некоторое время спустя она встала, чтобы одеться. — Там нет стены. Часть здания разрушена.

Она закончила одеваться в ванной комнате, вернулась в гостиную и бросилась ему на шею. Несмотря на то что они только что занимались любовью, она все равно испытывала необходимость прикасаться к нему. Насытится ли она им когда-нибудь?

— Я закончил свой первый фоторепортаж для журнала, — сказал он, целуя ее в лоб. — Фотографии — полная банальность, но редактор настаивал именно на таких посредственных снимках. Ничего не должно выделяться, чтобы, не дай бог, не вызвать у кого-то гнев, особенно это касается портретов политиков. Время театральности Генриха Хоффмана уже в прошлом, — пошутил он. — Кажется, старый фотограф, очарованный фюрером, передал все архивы американцам. А там было что передавать. Он следовал за своим хозяином по пятам с двадцатых годов. Ходят слухи, что он все-таки припрятал много сюрпризов. Придет время, и многие частные коллекционеры не упустят случая этим воспользоваться. Если муж Мариетты еще жив, он наверняка заработает на этом. Хоффман и он будут богачами. Такие типы, как они, во всем находят свою выгоду.

Ксения вспомнила, что она встречалась с Хоффманом на одном из приемов перед самой войной. Маленький улыбающийся круглый человечек, напрасно пытавшийся склонить Макса работать на себя. «Это очень опасный манипулятор» — так тогда сказал о нем Макс.

— Ты кажешься довольным, — сказала она, счастливая видеть его таким бодрым.

— Это лишь начало. Все было просто. Всему свое время. У меня получится убедить их быть смелее.

— Но ты же не хочешь довольствоваться репортажами для «Neue Berliner Illustrierter»? — спросила она насмешливо. — Ты гораздо выше этого.

Тут она почувствовала, что тело Макса напряглось. Он отстранился от нее, подошел к окну и принялся рассматривать слепые фасады на другой стороне площади. Старая женщина в черном шла между обуглившимися стволами деревьев. Он следил за ней взглядом, пока она не скрылась из виду.

— Я не знаю, чего я хочу, Ксения.

— Мне нужно тебе кое-что сообщить, — сказала она с бьющимся сердцем, боясь этих его мрачных мыслей, которые пугали и угнетали ее.

— Мне тоже, — резко сказал он. — Я видел Софью.

— Не может быть! Как она?

Софья Дмитриевна была одной из ее подруг детства. Они обе выросли в Санкт-Петербурге, но потом, уже в эмиграции, потеряли друг друга из виду. Софья уехала в Берлин, а Ксения в Париж. Они снова встретились, совершенно случайно, на одном вечере, который устроила Мариетта. Выйдя замуж за Мило, она стала принцессой фон Ашенгер.

— Она выжила в Равенсбрюке. После заговора Штауффенберга ее разлучили с детьми. Теперь ей удалось отыскать трех дочерей, но где находится малыш Фредерик, до сих пор никто не знает.

— Как это? Я не понимаю, — сказала Ксения, садясь.

— Нацисты поместили детей в разные учреждения, подчиненные СС. Так как для родителей дети должны были бесследно исчезнуть, им дали новые имена, а затем воспитали в духе Третьего рейха. Проблема в том, что ребенок не в состоянии вспомнить свое настоящее имя. Фредерика разлучили с сестрами, когда он был еще очень мал. Софья делает все возможное, но пока она не получила пропуск для свободного перемещения по стране, а ведь сироты могли попасть куда угодно. Она боится, что малыша отправили в Богемию, но Судеты теперь в руках чехов, которые вряд ли испытывают сочувствие к немцам.

— Это чудовищно, — удрученно пробормотала Ксения. — Она, наверное, с ума сходит от отчаяния.

— Мы с Клариссой делаем все, чтобы помочь ей.

Ксения не сразу поняла, о ком идет речь.

— Это та девушка, которая живет с Мариеттой и Акселем?

— Ну да. Она ищет младшего брата, который исчез, когда они бежали из Восточной Пруссии.

Ксения вспомнила, как в гневе она схватила незнакомку, находившуюся рядом с Мариеттой, за рукав. С тех пор она не слышала и не вспоминала о ней. Но зато теперь, узнав о ее судьбе, она подумала о своей. Страх быть разлученной с родными, попасть в лагерь беженцев, быть лишенной всего. Перроны незнакомых вокзалов. Тоска и нищета. Ксения, задержав дыхание, потерла виски. Почему она почувствовала себя такой уязвимой? Она думала о своем прошлом, которое уже давно определило ее жизнь. Разве эти шрамы могут до сих пор болеть? Излечится ли она когда-нибудь от этих кошмаров? Она теперь так надеялась на счастье и покой! Она заслужила это. Положив руку на живот, она подняла голову.

— Я беременна, Макс.

Когда он услышал эти слова, кровь прилила к его лицу, подчеркивая его впалые щеки. Несмотря на его все еще нездоровый вид, он показался ей более красивым, чем когда-либо. Другая бы на ее месте испугалась, но Ксения не испытывала страха. Она носила ребенка от человека, которого любила. Это придавало ей сил.

— Я не могу больше оставаться здесь, где такие плохие условия для жизни. Я бы даже сказала, где опасно. Я уже не так молода и не хочу подвергать риску жизнь ребенка, понимаешь? Поэтому самым лучшим решением будет, если мы вместе уедем жить в Париж. И потом, есть еще Наташа. Она будет счастлива познакомиться с тобой. Завтра же я начну предпринимать соответствующие шаги.

Внезапно ее охватила одержимость. Если бы она могла, то уехала бы, не теряя ни минуты. Она увезла бы Макса отдохнуть и восстановить силы. Они гуляли бы по пляжу, под ярким солнцем. У них наконец появилось бы время побыть вместе. «Ривьера так прекрасна!» — Она улыбнулась, но улыбка ее исчезла, как только она ощутила непроницаемость Макса. В его молчании было что-то необъяснимое, почти жестокое. Опускались сумерки, так что был виден только его серый силуэт напротив стены, угадывались твидовая куртка с бесформенным воротником и штаны с карманами на коленях. Сердце Ксении екнуло.

— Тебе будет намного лучше в Париже, — настаивала она. — Здесь, в Германии, больше не на что надеяться, ты и сам это видишь. Все больше и больше людей начинают думать об эмиграции. Русские никогда не оставят территорию, которую они заняли, в том числе большую часть Берлина. Здесь как в тюрьме.

Расстроенная, она поднялась и тоже подошла к окну.

— Чего можно ожидать от этих развалин, Макс? Этот город мертв. Настало время перевернуть страницу. Эта беременность — чудо, которое произошло с нами, и мы обязаны воспользоваться этим шансом. Ты не видел, как росла Наташа. В течение долгого времени мы с тобой жили в разлуке. Сколько потерянных лет! — вздохнула она.

— Не я в этом виноват, — холодно бросил он.

Она раньше не замечала в нем такой непреклонности. Такого бездушного взгляда, от которого сжималось сердце и хотелось кричать.

— Я попросила у тебя прощения.

— И я тебя простил. Но чего ты теперь от меня добиваешься? — раздраженно спросил он. — Все бросить, поехать с тобой, чтобы играть роль внимательного и любящего папаши? Преданного муженька? Это тебе нужно? Я должен перевернуть страницу, говоришь ты? Вот так щелкнуть пальцами, и все сразу станет на свои места, — презрительно ухмыльнувшись, гримасой он сделал жест, соответствующий словам. — Потому что ты так решила. Потому что сегодня тебя это устраивает. Как мне повезло! Наконец ты соизволила выделить мне местечко рядом с собой. Наверное, я должен поклониться тебе в ноги?

— Я хочу разделить свою жизнь с тобой.

— И где мы будем жить? В твоих просторных парижских хоромах, которые принадлежали твоему покойному супругу?

Выплевывая эти слова, Макс чувствовал, что они раздирают ему горло. Его трясло от гнева и противоречивых ощущений. Со страхом он думал о том, что потерял за свою жизнь, но дело было не в погибших архивах и полуразрушенной студии. Все это не являлось главным. Редко когда он чувствовал себя таким обездоленным.

— Габриель мертв, — глухо произнесла Ксения. — К нему ревновать бесполезно.

— Я и не ревную! Мне все равно, жив он или нет. Я просто не понимаю, почему ты тогда выбрала его? Не понимаю и никогда не пойму.

— Но я ведь пыталась тебе объяснить, что…

— Да, ты, кажется, говорила, что боялась меня. Боялась, что как бы моя любовь не задушила тебя. А может, стоит хоть раз в жизни сказать правду, сказать, что никогда меня достаточно не любила?

Ксения опустила глаза. После всех этих долгих лет рана Макса все еще кровоточила. Это одновременно расстраивало ее и удивляло.

— Любовь с годами меняется. Может быть, ты в чем-то и прав. В двадцать пять лет я не любила тебя так, как люблю теперь. Тогда я не умела любить — вот так, потеряв голову. Я была смелой ради других, но не ради себя, эгоизм был побежден страхом. Но прошу тебя, поверь мне, я дала тебе все, что могла дать в тот момент. Просто мы оба были слишком молоды, чтобы понять, что происходит. Зачем ворошить прошлое? — спросила Ксения, и у нее возникло неприятное ощущение, будто она разговаривает сама с собой. — Главное — что происходит с нами сегодня. Это наша единственная надежда, ты слышишь меня?

Темнота все сгущалась, а электричество включать и не думали. Макс зажег керосиновую лампу. Пламя дрожало, отдавая печальный свет, который лишь подчеркивал убожество комнаты и усугублял ощущение стыда. В своем военном мундире, со светлыми, зачесанными назад волосами, Ксения казалась пришелицей из другого мира. Она сказала, что ждет ребенка, но эта новость оставила его равнодушным. Словно она говорила на неведомом ему иностранном языке. Он спросил себя, не стал ли он чудовищем, но как он может услышать и принять мысль о ребенке, когда он не видит их общего будущего?

— Ты не можешь требовать, чтобы я уехал, Ксения, — продолжил он, не скрывая досады. — Ты ведь не думаешь, что я могу бросить сестру и племянника в этом мертвом городе, как ты сама только что выразилась. Чтобы я оставил их здесь подыхать, как собак?

— Они могут поехать с нами…

— Ну да, конечно! — усмехнулся он. — Для всех нас найдется приют под твоими великодушными крылышками. Ты достанешь нам все документы, необходимые для того, чтобы нас пустили во Францию, и мы заживем большой счастливой семьей. Вот Наташа обрадуется, когда ей как снег на голову свалится новый папочка-немец, больная тетушка и племянник, о существовании которых она даже не подозревала. И все мы будем жить у тебя — немцы в центре Парижа. Какое счастье!

— Но так мы обретем друг друга. И будем счастливы, хотя ты отказываешься принимать это, и только потому, что мучаешься от того, что все твои друзья погибли, а ты выжил. Я тоже потеряла близких и понимаю твои чувства, но ты имеешь право на счастье. Как и я! Мы слишком много страдали все эти годы. А теперь я жду от тебя ребенка. И это не пустяк.

— Не помню, чтобы в первый раз ты особенно беспокоилась из-за ребенка!

Для Макса было настоящей пыткой видеть ее, стоящую прямо перед ним, хрупкую и стройную, а помада была словно рана на ее непроницаемом лице. Он знал, что не прав, но ураган уже завладел его сердцем. К своему стыду, он понимал, что хочет наказать ее за все эти потерянные годы и ту боль, которую он носил в себе слишком долго. Он хотел наказать ее за эту гнусную войну, за все свои страдания. И особенно за то, что она не оставила его умирать на ледяной земле Заксенхаузена.

Стиснув зубы, Макс сделал попытку восстановить сбившееся дыхание. Ксения думала, что вытащила человека из ада, но можно ли остаться человеком, побывав в аду? Она перестала узнавать его. Будто оборвались все якоря, привязывающие его к жизни.

«Я просто живой труп», — поражаясь самому себе, подумал он, внезапно, с размаху ударяя кулаком в стену. Страшная боль пронзила руку до самого плеча.

— Что ты хочешь, чтобы я еще сделала?! — крикнула она. — Я не могу оставаться в Берлине, если не буду работать. Я никогда не получу разрешения. Или ты хочешь, чтобы я бегала по всем этим комиссиям с риском потерять ребенка? Чтобы ко множеству смертей добавилась еще одна? Ты хочешь, чтобы я осталась здесь и наблюдала, как ты сражаешься со своими демонами? Чтобы я жалела тебя? Чтобы рвала на себе волосы и рыдала?

Он оставался недвижим перед ней.

— Я ничего от тебя не хочу. И ничего не требую. Для тебя было бы лучше, если бы ты оставалась в Париже.

— Я приехала сюда за тобой. Только за тобой.

— В таком случае ты совершила ошибку.

Ксения почувствовала, как земля уходит у нее из-под ног. В который раз она оставалась одна. Невыносимо одинокой. Она положила трясущуюся руку на лицо, глубоко вздохнула. Мягким голосом, в котором угадывались и усталость, и невероятная печаль, она добавила:

— Я не могу сопровождать тебя в путешествии в этом мраке, где ты теряешь себя, Макс. Мне очень жаль. Но я была к этому готова. Я буду ждать тебя, сколько понадобится. Я знаю, что жизнь сделала меня жесткой, но за последние годы сердце мое смягчилось. Благодаря тебе…

Она не могла поверить, что их отношения могут вот так закончиться, она была в отчаянии.

— Я нужна этому ребенку. И Наташе я нужна тоже. Я не могу позволить прошлому связать меня. Всю свою жизнь я боролась ради других, за то, чтобы у них было будущее. И теперь я тоже должна думать о будущем. Это моя последняя надежда выкарабкаться, и я не знаю, как еще я могу поступить.

Она заметила, что он держится за ушибленную руку, но отбросила мысль посмотреть, что с ней.

— Твое место рядом со мной. Неважно, будем мы жить в Париже или где-нибудь в другом месте. Только не в Берлине. Не в сегодняшнем Берлине. Не позволяй гордости ослепить себя. Ты совершаешь ту же ошибку, что и я, а цена, которую придется за нее заплатить, будет высока… И потом, надо верить, что мы никогда не сможем расстаться друг с другом.

— Дело здесь не в гордости, — сказал он, отводя глаза и качая головой. — Не суди по себе. Мне просто кажется, что жизнь превратилась в зловещий фарс. Ты говоришь, что ждешь ребенка, но теперь, вместо того чтобы скрыть это от меня, ты требуешь, чтобы я следовал за тобой. Я не хочу жить той жизнью, которую ты пытаешься мне навязать.

Она не смогла сдержать смешок.

— Ничего я тебе не навязываю, Макс. Если и есть что-то, что мы любили больше всего, и ты и я, так это свобода. Даже если стремление к ней приводило к тому, что мы расставались.

Она надела шинель, пилотку. Руки ее тряслись. Она боялась упасть в обморок в присутствии Макса. Ее стало охватывать раздражение. Неужели она навечно приговорена выходить босоногой на снег, чтобы напрасно пытаться стереть с подошв кровь своего отца?

— Я добьюсь перевода во Францию. Если захочешь, можешь приехать…

Она не могла по выражению его лица понять, что он чувствует. Неужели он позволит ей уйти, так ничего и не сказав в ответ? Макс был так близко, что она видела, как при каждом вздохе вздымается его грудь, и в то же время он был так далеко! Слезы застилали ее глаза. Она отвернулась, стыдясь своих слез. Раньше она бы никогда не заплакала. Раньше она просто молча ушла бы.

— Я люблю тебя, Макс.

Жизнь никогда не делала ей подарков, и все, чего она добилась, — так это редких моментов счастья, которые доставались ей после тяжких трудов. Послевоенная встреча с Максом должна была положить конец этой бесконечной борьбе и блужданию в сумерках неопределенности. Теперь она поняла, что ошиблась. Она снова должна бороться. Бороться, чтобы ее ребенок родился здоровым, ибо знала, что в противном случае она никогда не простит это Максу, и их любовь умрет.

Человек, которого она безмерно любила, молча стоял у дверей. Его лицо выражало такую страсть и такую печаль, что Ксении было больно смотреть на него. Ей казалось, что еще немного, и ее сердце разорвется. Она надела перчатки. Медленно, аккуратно. Надо было растянуть секунды, остановить время. Теперь все зависело только от Макса. Она сделала все, что могла, и больше ей нечего было ему предложить. Она удивилась, что все еще может двигаться, не рассыпаясь на тысячу осколков. Но час пробил, нельзя было больше растягивать прощание.

Макс отпускал Ксению, и ему казалось, что он умирает. Рука болела, перед глазами плясали темные круги. Сколько раз они вот так расставались? Осиротевшие на слова, на поступки. И все-таки теперь Ксения сказала то, что он столько лет надеялся от нее услышать. Он понимал, она больше не боится показать свою слабость, свою искренность, что она одержала победу над своей гордостью, которая всегда была ее больным местом. Но было уже поздно. Стальной капкан захлопнулся.

— Говоря по правде, ты меня так и не простил за то, что когда-то произошло, Макс, но хуже всего то, что я не могу на тебя за это сердиться.

Она подождала еще несколько минут, но так как он продолжал молчать, повернулась и ушла, оставляя его одного с тенями прошлого.

Вторая часть

Париж, апрель 1946

Рассеянный свет падал на танцевальную площадку. Влажную духоту помещения лишь немного разбавляла весенняя вечерняя свежесть. Наташа подошла к эстраде, на которой играли музыканты. В облаках сигаретного дыма она разглядела Феликса, машущего ей рукой. Работая плечами и локтями, она прокладывала себе путь и наконец добралась до него и остановилась рядом. Феликс тут же обнял ее за талию и прижал к себе. Пронзительные звуки трубы, саксофона и барабанов наполняли все пространство под каменными сводами погребка.

— Потанцуем? — крикнул он.

— Дай мне сначала отдышаться.

— Нет времени. Идем.

Пара, которая только что танцевала под би-боп[20], уступила им место. Феликс вел Наташу. Собранные в хвост волосы били ее по плечам, ноги двигались в такт ногам Феликса. Поднимая время от времени глаза, она видела широкую светлую улыбку, видела вспотевшее лицо партнера. Лица всех танцующих тоже были мокрыми. Феликс покружил Наташу вокруг себя, подкинул ее к потолку, поймал, чем вызвал восторженные крики зрителей. Довольные, они наконец выбрались из толпы танцующих. Их место тут же занял парень в клетчатой рубашке и бархатных штанах и его партнерша. Наташа заметила, что потеряла ленту для волос. Пуловер прилип к телу. Прижавшись к спине Феликса, она проследовала за ним вглубь помещения, где находился бар. Феликс протянул ей бокал теплого пива, которое она с жадностью стала пить.

— Здорово, правда? — спросил он, надевая очки.

— Бесспорно, — с улыбкой ответила она.

Уже несколько недель они собирались возле бистро и кабаре в Сен-Жермен-де-Пре, побуждаемые молодостью и любовью к жизни, переполнявшей их сердца. Встречались с друзьями, танцевали, пропускали по глоточку, просто общались. Этот уголок Парижа стал землей обетованною для молодежи, которая наслаждалась ощущением своего возраста. Их безудержность и жизнерадостность всем бросались в глаза. Они считали это своего рода компенсацией за время невзгод, даже если некоторые из ограничений в той или иной степени существовали до сих пор. Джаз, свобода, бесшабашность будоражили нервы и обостряли чувства. Все были молоды, красивы, и никто в мире не имел права становиться у них на пути.

Замечая в толпе лица друзей, Феликс и Наташа приветственно кивали. Один из них, верзила с пышной шевелюрой, показывал руками какие-то кабалистические знаки. Они поняли, что он отправляется в «Рюмери». Этот язык жестов был изобретен несколькими энтузиастами во время посещений таких вот заведений с пустыми винными погребами и жалкими запасами угля для отопления. Этот мир имел особые правила и особые коды, где свои понимали друг друга с полувзгляда, даже по манере держаться, и собирались в периметре с невидимыми непосвященным границами, которые простирались от набережной Малаке до набережной Конти, от площади Сент-Сюлпис и улицы Сент-Пер до улиц Дофине и старого театра Комедий. Это была их территория, там назначали встречи, на которые не приходили, зная, что все равно столкнутся где-нибудь на улице. Обменивались поцелуями и идеями. Все друг друга знали, словно были жителями одной деревни или членами одного клуба для привилегированных особ. Здесь были и признанные в этой среде художники, и прочие люди искусства. Кого тут не было, так это зануд и хвастунов.

Феликс и Наташа присели на твердые табуреты. Она пригладила юбку, в то время как он вытирал лоб платком. Ритм музыки все еще отзывался в их телах, они не могли не двигаться в такт с остальными. Девушке нравилась эта атмосфера, ощущение, что она живет полной жизнью. Ничего не имело значения, кроме настоящего момента, который будоражил их сердца. Феликс был таким же одержимым, как и она. Сбросив беспокойство и растерянность в вестибюле вместе с верхней одеждой, он пробирался по узкой, ведущей в погребок лестнице, пригибая голову, чтобы не удариться о низкий потолок. Раствориться в музыке, танце, в обществе сверстников было для него единственным способом обо всем забыть. «Я не хочу сидеть дома по вечерам, как законченный кретин», — однажды признался он Наташе. Она полюбила его еще больше, зная, что, в отличие от их приятелей, беззаботность для Феликса Селигзона была запрещенной роскошью. Питались плохо, спали мало, но это вызывало у них даже определенную браваду. Многие из их товарищей посещали театральные курсы или занятия по музыке. Бегали по книжным лавкам, искали у букинистов интересные книги, посещали выставки. Они были ненасытны и дерзки. Они хотели удивляться жизни, презирали конформизм, авторитеты и семейные обеды. Называли друг друга по имени и не придавали значения происхождению. Они не признавали ни родителей, ни прошлого. Они жили сегодня. А будущее? Им займутся тогда, когда оно наступит.

Феликс внезапно наклонился к ней и поцеловал в губы. Ощутив его страсть, она вздрогнула. Иногда он делал что-то спонтанно, заставая ее врасплох. Удивительно, но они никогда не говорили о любви, словно боялись вспугнуть ее неосторожными словами; не желали связывать себя обещаниями, которые казались принуждением и относились к миру взрослых. Они ведь были так молоды, так романтичны! Может быть, именно поэтому они до сих пор не были любовниками.

Сидя в баре, они слушали стихи смельчаков, которые карабкались на эстраду, как только музыканты делали паузу, и смеялись без всякого сочувствия вместе с залом, когда стихи казались им безвкусными, потом вместе со всеми вскочили и побежали к выходу. Они ехали в «Рюмери», где их ждал Люк, которого все почему-то называли Верцингеторикс[21].

— Привет, мученики! — крикнул он им, в то время как его соседи потеснились, чтобы дать новоприбывшим возможность присесть.

Люк сделал знак, чтобы принесли еще пунша.

— Как прошло возвращение твоей матери к семейному очагу? Она уже отошла от впечатлений?

Наташа скорчила гримасу. Ее мать вернулась быстрее, чем ожидалось. Рано утром она села в Берлине в вагон военного эшелона и через два дня была уже в Париже. После нескольких месяцев отсутствия она выглядела уставшей и расстроенной. Ксения не ожидала увидеть в своем доме целую толпу молодых парней и девушек, которые лежали на кроватях в спальнях, на канапе в салоне и, измученные бурной вечеринкой, спали беспробудным сном, так, словно их покусали мухи цеце.

— Можно было подумать, что кошка забралась в жилище мышей, — пошутила рыжая низкорослая девица, танцовщица из Оперного театра. — Я так еще никогда в жизни не пугалась. Но она оказалась такой любезной, твоя мать. Даже предложила нам позавтракать. Моя бы на ее месте надавала бы нам всем веником и им же вымела за двери.

— Она устроила тебе головомойку позже, не так ли? — обеспокоенно спросил Люк, наклоняясь к Наташе.

Он положил на нее глаз с момента их первой встречи и не скрывал этого, но старался сдерживаться, так как она была подружкой Феликса. Он просто решил дождаться своего часа, уверенный в непостоянстве молодости.

— Отнюдь. Гости для нее не проблема. Она лишь улыбнулась, узнав, что Надин и Мишель живут у нас уже несколько дней. Русские люди гостеприимны. Мы всегда привечаем друзей и путешествующих, — шутливо ответила Наташа.

Ксения в самом деле не удивилась, увидев в доме друзей дочери. Эти молодые люди были свободны, как ветер. Одна или две рубашки на смену в старом чемодане, несколько книжек, часто музыкальный инструмент, гитара или аккордеон, висящий на плече. Многие приезжали из провинции, чтобы попытать счастья в столице, другие не могли ужиться со сварливыми родителями. Хозяева дешевых гостиниц предоставляли им кредит до поры до времени, но в конце концов выгоняли на улицу, если они долго не платили по счетам.

— Что касается Надин, то мать разрешила ей остаться у нас на некоторое время, — продолжила Наташа. — А вот Мишель предпочел уйти.

— Неудивительно. Он целый год жил самостоятельно и больше не хочет отчитываться перед взрослыми. Нет так ли, дружок? — вмешался Феликс, смеясь. — Даже если жилье со всеми удобствами.

Сам Мишель, который сидел на другом конце стола, покачал головой.

— Все верно. Меня трясет от мысли, что снова кто-то будет указывать мне, в котором часу я должен вставать утром. Но, как бы то ни было, твоя мать настоящая красавица! С чего это ей взбрело в голову провести несколько месяцев в стране бошей?

— Ты не единственный, кто находит это странным, — пробормотала Наташа.

Она почувствовала, как напрягся Феликс. Через несколько часов после возвращения, когда приятели разошлись, Ксения позвала всех — Наташу, Феликса и Лили — в свою комнату. Феликс, держась настороженно, стал у окна. Сев рядом с Лили на кровать и взяв ее за руку, Ксения рассказала все, что узнала о судьбе их родителей и младшей сестры. Никогда Наташа не забудет пепельного лица Феликса, его сжатых кулаков, напряженного тела. Она словно окаменела и ощущала себя идиоткой, неспособной выразить весь ужас, который ее охватил. Когда Лили разрыдалась, Ксения и Феликс молча посмотрели на нее. Ксения продолжила рассказ мягким голосом, избегая ужасных деталей, но и не пытаясь затушевать драму. Слушая мать, Наташа восхищалась тем, как удачно та умела подбирать слова правды и утешения. В ту ночь девушка встала с кровати и на цыпочках пробралась в комнату Феликса. Она не хотела, чтобы мать застала их вместе, но знала, как он нуждается в ней, несмотря на то что ни о чем не просил. Когда Феликс прижался к ней, Наташа почувствовала, что у него мокрое от слез лицо.

Теперь Феликс и Лили знали, что стали сиротами. Единственные выжившие из уничтоженной семьи. Лишив их последней надежды, Ксения будто обрезала ниточку, которая связывала их с прошлым. «У меня такое впечатление, что я лечу в пустоте», — прошептал Феликс, а Наташа продолжала молчать.

Она взяла Феликса за руку, которая показалась ей безвольной. Сам он был каким-то отстраненным. И очень далеким. Никто из друзей не знал о драме, постигшей Селигзонов. Никто вообще не знал, что они немцы и евреи. Это была та свобода общения, когда важным был сам человек, что особенно нравилось Феликсу и ценилось им. «Я не думал, что смогу это вынести», — признался он однажды Наташе. Они заключили молчаливое соглашение никогда не касаться больной темы в присутствии друзей, но одного напоминания о Берлине было достаточно, чтобы взволновать их.

Наташа видела, что ее мать вернулась в растрепанных чувствах. Трое подростков пользовались в ее отсутствие полной свободой, их друзья запросто приходили к ним домой и уходили в любое время, но Наташа была рада снова увидеть мать и надеялась восстановить между ними доверие, как в те времена, когда она кидалась ей в объятия и покрывала лицо поцелуями. Несмотря на гордость, она понимала, что мать нужна ей, она хотела делиться с ней своими тревогами и надеждами, видеть в ее глазах любовь и поддержку. Она разрывалась между чувствами, толкавшими ее к Феликсу, и привязанностью к воспоминаниям детства. Для нее наступил очень непростой период в жизни, теперь Наташа чувствовала себя канатоходцем, она искала у матери убежища от всего, чем грозила ей взрослая жизнь: от зова плоти, от неуверенности и зыбкости бытия. К несчастью, поведение матери сбивало ее с толку. Ксения стала скрытной, менее внимательной к другим, иногда ее поведение было шокирующим, как в самые худшие моменты войны, когда стоял вопрос жизни и смерти.

Вдруг Наташа поняла, что не в силах сдержаться. Стены помещения заплясали у нее перед глазами. Бар был слишком разноцветным, слишком ярким. Стучали друг о друга стаканы, со всех сторон раздавались громкие голоса. Она стала задыхаться от скученности тел.

— Мне завтра рано вставать, — сказала она с дрожью в голосе. — Я возвращаюсь домой, Феликс. Ты можешь остаться, если хочешь.

Он покачал головой.

— Нет, я тебя провожу.

— Но вы ведь только пришли! — вскричал Люк, вздымая руки к небу. — Вы не можете так сразу уйти!

Наташа поднялась на скамью, чтобы пройти за спинами товарищей.

— Увидимся в воскресенье, — сказал Феликс фальшиво радостным голосом. — Всем пока. Удачно поразвлечься.

Потерявшись в толпе, они снова нашли друг друга на улице, запыхавшись, словно после долгого бега. Им не нужно было ничего говорить, достаточно было одного взгляда, чтобы все понять. Рука в руке, они вернулись домой молча, петляя маленькими улочками Сен-Жермена, где то там то здесь раздавались веселые голоса, звуки саксофона, которые заглушали звуки их шагов.

Через несколько дней Ксения сидела в кабинете, изучая банковские документы. Ее пальцы выбивали по столу стаккато. Эти финансовые дела, как всегда, нагоняли на нее скуку. Она не могла не относиться к этому с долей иронии. Замужество должно было избавить ее от таких забот, ее и ее близких. Ловкость Габриеля Водвуайе в финансовых делах была одной из причин, по которой она приняла его предложение руки и сердца. Она никогда не ценила его душу. Испытывая стыд, Ксения все же имела смелость это признать. Теперь она была вынуждена по требованию банковских служащих сама проверять все свои счета, что несколько отравляло ее существование.

На письменном столе лежало письмо, полученное из Нью-Йорка. Ксению приглашали принять участие в выставке Театра Моды, которая должна была открыться через несколько недель. После триумфального дебюта в Париже, затем в Лондоне и Лиде, городе, поставляющем текстиль многим французским предприятиям, показ кукол был устроен в Копенгагене, Стокгольме и Вене. На очереди была Америка. Представители французской высокой моды понимали, как важно вернуть утраченные за время войны позиции на рынке Соединенных Штатов. Кутюрье опять брались за оружие, в смысле за шпильки, иголки, карандаши и бумагу.

Американские организаторы были заинтересованы в участии Ксении еще и из-за ее происхождения, так как не могли не учитывать интересы русской диаспоры в США. Ее превосходное знание английского языка было козырем, равно как и репутация, известная и на другом берегу Атлантики. Русская графиня, муза знаменитого фотографа Макса фон Пассау, талант которого был пронизан ее духом. Она была одновременно символом и удачи, и драматической судьбы. Америка всегда была падка на такого рода триумфы, когда победа достается в результате жесткой борьбы. Красавица Ксения Федоровна Осолина знала не понаслышке, как нужно преодолевать трудности. Большего от нее не требовалось.

Ксения глотнула кофе. Ей забронировали каюту на судне, которое отплывало из Гавра. Она сможет провести в Нью-Йорке весь май. Ребенок должен родиться осенью. Но перед отъездом ей надо было урегулировать все банковские дела. Говоря по правде, она знала, что у нее нет выбора. У нее пересохло в горле, она предвкушала, что поездка будет интересной. Возможно, ей было необходимо это новое приключение, оно могло бы умерить ее смятение. «Может, я буду страдать меньше, если нас с Максом будет разделять океан?» — спрашивала она себя, чтобы тут же ответить: она никогда не освободится от Макса фон Пассау, даже если окажется на краю света.

Кто-то несколько раз позвонил в дверь, а через минуту раздался чистый и радостный голос Наташи:

— Мамочка, ты не поверишь, кто к нам пришел!

Ксения сидела не двигаясь. Озабоченная и уставшая, она не имела желания общаться с приятелями дочери. Юношеский задор иногда воспринимался как оскорбление. Но Наташа появилась в дверях с красными от возбуждения щеками и взлохмаченными волосами. На руках у нее виднелись следы от чернил, а кофта была застегнута не на ту пуговицу.

— Что случилось? Почему ты такая возбужденная?

— Сама посмотри! — настаивала дочь.

Ксения со вздохом поднялась. Посмотрела на себя в зеркало, поправила волосы и нанесла на губы помаду. «Я такая страшная, что жуть берет», — недовольно подумала она.

Она услышала мужской голос, низкий и глубокий. По спине пробежала дрожь. В душе она надеялась, что однажды Макс вернется. Когда раздался взрыв смеха, она быстро вышла из комнаты и, предвкушая радость встречи, распахнула двери салона.

Широкоплечий мужчина в темном костюме стоял, наклонив голову к Наташе, так что солнце освещало его светлые волосы и знакомый профиль. Как всегда при встрече с младшим братом, Ксения Федоровна ощущала и любовь, и восторг, и гордость. Это был он. Дитя Петрограда. Дитя чуда. Тот, кто прошел, не жалуясь, через все испытания, кого она держала на руках, в то время как тело матери бросали в море. Тот, кто дрался на переменах, когда маленькие парижане дразнили его, называя грязным иностранцем, апатридом, бродягой. Молодой человек, который проливал свою кровь за неродную страну.

— Кирилл! — выдохнула она.

— Ксения, как я рад тебя видеть!

В два прыжка оказавшись рядом с ней, он заключил ее в объятия. Она прижалась к его плечу, наслаждаясь его присутствием, исходящей от него силой. Кирилл олицетворял для нее всю их семью, родителей, нянюшку, весь ее разоренный род, Россию, из которой она увезла Кирилла и Машу, чтобы спасти им жизнь, ту Россию, которую она носила в себе как вечную рану. От него исходил запах лилий, запах детства.

— Ты плохо выглядишь, — констатировал он, беря ее за плечи.

— Спасибо за комплимент, — фыркнула она, состроив гримасу. — А вот ты, наоборот, просто пышешь здоровьем.

— Это от предвкушения двухнедельного отпуска, который я проведу в нашем прекрасном Париже. Чего еще мне желать!

— А что потом?

— Да подожди ты с расспросами, мама! Он только что переступил порог! — воскликнула Наташа. — Дай ему время перевести дух.

Кирилл бросил на девушку любопытный и одновременно веселый взгляд. Он всегда питал слабость к своей племяннице, которая темпераментом напоминала ему старшую сестру. Несомненная грация, правильные черты лица. Она была живой, активной, любознательной и всегда первая бросалась ему на шею, едва он появлялся в доме.

— Ты разве не торопишься на занятия? — спросила Ксения, посмотрев на часы.

— А обещаешь, что останешься с нами ужинать, дядя Кирилл?

— С удовольствием, моя голубка. Теперь беги. Не хочу, чтобы из-за меня ты опоздала.

Наташа прижалась к нему, потом сунула под мышку книжки и хлопнула дверью. Кирилл, улыбаясь, покачал головой.

— Она очень на тебя похожа, — сказал он, садясь на канапе.

— Надеюсь, что это не так. Мне часто говорили, что я просто ужасна.

Вглядываясь в лицо старшей сестры, Кирилл почувствовал, как у него защемило в сердце.

— Просто у тебя украли твою беззаботность. Тебе непременно нужно было найти способ бороться против несправедливости.

Ксения слабо улыбнулась, садясь напротив него. Как всегда, Кирилл был безупречно элегантен. Густые, зачесанные назад волосы, располагающее лицо, полные губы. Он казался таким уверенным в себе, что она даже позавидовала. Ему повезло пройти через войну без серьезных ранений, он сражался в африканской пустыне, потом во Франции, после чего участвовал в форсировании Рейна под командованием генерала Латра. Война превратила его в мужчину.

— Маша сказала, что ты вернулась из Берлина. Никогда бы не подумал, что ты пробудешь там так долго. Я тоже там был. Мы могли бы там встретиться. Почему ты меня не предупредила?

«Потому что я была слишком занята тем, чтобы вдохнуть жизнь в человека, которого люблю», — с горечью подумала Ксения.

— Ты прекрасно знаешь, как сложно было общаться из-за всех этих оккупационных зон, — сказала она.

— Да ладно тебе! — улыбнулся Кирилл. — Это ведь не иголку в стоге сена искать.

— Что ты имеешь в виду?

— Берлин всегда занимал в твоем сердце особое место. Не думай, что мне об этом не известно.

Раздосадованная, Ксения прикусила губу, с беспокойством думая о том, что младший брат, которому она пела колыбельные и исправляла домашние задания, которого держала за руку, когда они переходили через улицу, стал взрослым мужчиной и теперь знает обо всех ее комплексах и привязанностях.

— Я привезла печальные новости из Берлина. Ты еще не знаешь про Селигзонов.

— Нет. Но я предположил наихудшее.

— Наихудшее случилось. Сара, Виктор и малышка Далия.

Он нервно пригладил волосы. По его потемневшему взгляду было видно, что ему больно.

— Я к этому никогда не привыкну, — сказал он.

— Никто из нас к этому никогда не привыкнет.

— А как Феликс и Лили?

— Их жизнь никогда не будет прежней. Надеюсь, что они смогут справиться с этой болью. В противном случае она будет их медленно убивать, — тихо сказала Ксения.

Кирилл поднялся и стал ходить взад-вперед по комнате. Салон вдруг показался ему слишком тесным. Ксения молча смотрела на него. Каждая секунда, проведенная с братом, была для нее особенно ценной. Чудо, что война не забрала его. Четыре долгие года Кирилл вел отдельную жизнь, не окруженный ее заботой. Он вернулся в день знаменательный и зловещий одновременно. В день освобождения Парижа, когда Габриель хотел ее убить. В этом самом салоне, в его обманчивой тишине, она ощутила холод ствола на виске и покрылась холодным потом с головы до ног.

— Я собираюсь вернуться в Германию, — сказал Кирилл.

— А я полагала, что теперь тебя демобилизуют, — удивилась она. — Кстати, я не понимаю, почему ты все еще на службе?

— Столько страданий, Ксения… Мы не можем оставить всех этих людей на произвол судьбы.

Сунув руки в карманы, он посмотрел в окно.

— О чем ты? О немцах? Что мы можем для них сделать? Понадобятся годы, чтобы все восстановить. В любом случае, они получили то, что заслужили.

Кирилл удивился черствости сестры и металлическим ноткам в ее голосе. Многие так считали, но от нее он не ждал этих слов. Ксения могла быть жесткой, но редко бывала несправедливой.

— Я думаю о беженцах. О тех, кого стыдливо называют «перемещенные лица». Прекрасный эвфемизм! — усмехнулся он. — Тем более что это касается тех, кого собрали в лагеря беженцев. А ведь некоторые из этих лагерей не так давно были концлагерями.

Тень беспокойства легла на лицо Кирилла, который стоял, опустив плечи. Ксения вздохнула. Это было чересчур. Только не Кирилл, не он. Он не должен быть захвачен и сломлен этой мировой скорбью, которая ощущалась не только в Германии, но и во всей Европе, особенно в странах, попавших под советское ярмо. Война сорвала с места около шестидесяти миллионов человек, этих людей разбросало по Европе вопреки их желанию. От этих цифр кружилась голова. Военнопленные, беженцы, жертвы безжалостной политики Гитлера и Сталина, те, кого война лишила крова, люди с неопределенным будущим, выходцы из многих стран и территорий, названий которых союзники даже не слышали раньше и, соответственно, не знали ни их историю, ни географическое расположение. Более десяти миллионов таких несчастных влачили жалкое существование в лагерях союзников, где их содержали кое-как.

— Это абсурд, Кирилл! — возмутилась она не так эмоционально, как можно было ожидать. — Тебе нужно подумать о своем будущем. Тебе скоро тридцать. Ты учился, чтобы стать адвокатом. Теперь ты должен найти работу по специальности, создать семью. Ты должен начать вести нормальную жизнь.

Он промолчал. С улицы доносились крики детей, которых вели на прогулку в Люксембургский сад.

— Как начать нормальную жизнь после всего, что довелось пережить? Притвориться, что ничего не было? Но как можно быть безразличным, Ксения? Когда-то и мы прошли через это.

«Ничего не проходит бесследно», — думала она. Изгнание закалило Осолиных. Но разве она не боролась именно для того, чтобы прошлое не стало притягивающим и горьким для ее брата?

— Ты разве помнишь? — прошептала она. — Ты был таким маленьким. Я хотела уберечь тебя от всего этого. Надеялась, что хоть ты все забыл.

— Я помню запах. Запах грязи. Помню, что было очень холодно на корабле, когда умерла мама, — сказал он с дрожью в голосе. — Я помню страх, взгляды посторонних людей, когда мы приехали в Париж… Только во время войны я понял, что твоя суровость была словно крепостная стена для всех нас. Ты всегда стремилась защитить меня и Машу. Я никогда в тебе не сомневался. Ни секунды. У меня всегда был кто-то, к кому я мог обратиться за поддержкой.

Он сделал паузу, повел плечами.

— Когда я посетил лагерь беженцев в первый раз, все эти ощущения детства, которые я, говоря откровенно, тоже надеялся забыть, снова воскресли… Это случилось во время увольнения. Я пришел туда просто из любопытства, а потом остался, чтобы помочь. Надо, чтобы эти люди тоже имели кого-то, к кому они могли бы обратиться, — сказал он несколько смущенно.

— Но ты их не знаешь, Кирилл! Печаль — словно заразная болезнь. Если ты слишком долго будешь поддаваться ей, она разрушит тебя. Она уже отпечаталась на твоем лице. Все прекрасно понимают, что среди этих людей прячутся и матерые нацисты! Группы бывших военнопленных стали преступными бандами и терроризируют население в провинции. Без оружия в лагеря беженцев нечего и соваться. Повернись спиной к этому хаосу, и тогда твоя жизнь снова станет счастливой.

Тень раздражения пробежала по его лицу.

— Ты опять пытаешься меня защитить, словно мне пять лет. Среди этих людей есть русские, которые не хотят возвращаться в Советский Союз. Сама мысль, что их могут туда отправить насильно, приводит их в ужас.

— Ну и что? — вскрикнула она, беспомощно взмахивая руками. — Если они боятся, значит, вероятно, подняли оружие против своей родины. Или я не права? Ты наверняка имеешь в виду людей Власова, которые предпочли коричневую чуму красной холере. Согласна, невыносимо, когда нужно делать выбор между коммунистами и нацистами, но некоторые уж очень далеко зашли. Слишком далеко! Не думай, что собираюсь выгораживать этого подонка Сталина, но почему мы должны защищать всех его противников?

— Ты слышала о казаках? — спросил он, пристально глядя на нее.

Она сжала губы. О казаках теперь часто говорили в среде русских эмигрантов. Они были верны своим идеалам и никогда не продавали душу. Этот свободный народ не мог мириться с тем, что большевики распространили свою власть на их исконные территории — на Дон и Кубань. Приход немцев они восприняли как освобождение. Когда армии вермахта стали отступать, многие казаки из-за страха перед репрессиями целыми семьями последовали за немецкими войсками, пешие или верхом, со скотиной и утварью. В конце концов они оказались в Англии, вспомнив, наверное, что когда-то Англия поддерживала белое движение в России.

— Англичане предали их, — согласно кивнула Ксения. — Они выдали их Советскому Союзу, обрекая на верную гибель. Еще одно из многочисленных преступлений этого ужасного века.

— Насильственное возвращение людей в Советский Союз — это и в самом деле непростительное преступление всех стран Запада, — заявил Кирилл, охваченный холодным гневом. — Сталин безжалостен. По возвращении на родину бывшие пленные и те, кто был в Германии на принудительных работах, сразу попадают в ГУЛАГ. Некоторые наивные возвращаются по своей воле, но те, с кем я разговаривал, не настолько глупы. Ты знаешь, что Сталин лишил русских военнопленных права получать помощь Красного Креста? Какой позор для страны! Эта страна отказалась подписывать Женевскую конвенцию. Все, попадая во вражеский плен, автоматически становились предателями родины. Боши относились к ним как к скотине, так же как и Сталин, который бросил их подыхать, как бездомных собак. В СССР терпят только мертвых или героев, которых могут держать на коротком поводке. Этот ужасный режим весь пропитан паранойей.

Ксения вспомнила серьезное лицо Игоря Кунина, она понимала, что он рисковал свободой и даже жизнью, спасая Макса. Она высоко оценила этот мужественный поступок своего друга детства, который согласился ей помочь.

— Я сделал свой выбор, — добавил Кирилл более мягко. — Я вернусь в Германию как официальный представитель ЮНРРА. Недавно назначили нового председателя — это Фиорелло ла Гардия. Я вхожу в состав комитета, отвечающего за техническую сторону помощи беженцам.

Ксения только покачала головой. Она знала, что международная организация United Nations Relief and Rehabilitation Agency[22], финансируемая в основном американцами, приходила на помощь миллионам узников. Не такой судьбы она желала своему брату, но Кирилл уже вырос и теперь принимал решения самостоятельно, мало интересуясь ее мнением. То же в свое время происходило и с Машей — после многочисленных ссор она ушла из дому. Нужно научиться отпускать поводья и позволить тому, кто стал взрослым, самому выбирать себе путь, даже если на этом пути он набьет себе шишек. «Некоторые жертвуют своими интересами, чтобы вернуть свободу другим», — подумала она, ощущая давящую боль в сердце.

Он смотрел на нее с беспокойством, от волнения у него взмок затылок.

— Им повезло, что ты будешь работать с ними, Кирилл Федорович, — сказала она с улыбкой. — Ты исключительный человек. Это я воспитала тебя таким.

У Кирилла отлегло от сердца. Он не хотел огорчать сестру, но ему необходимо было ее одобрение. Приблизившись, он приложил палец к ее губам, но улыбка Ксении оставалась печальной. Она сидела в кресле, одетая в черную юбку из шерстяного трикотажа и кардиган с перламутровыми пуговицами, этот наряд молодил ее. Кириллу показалось, что никогда еще он не видел ее такой беззащитной, но догадывался, что причина ее смятения была не в нем.

— Через пятнадцать дней я буду в Берлине, — начал он не без колебаний в голосе. — Могу я что-либо сделать для тебя?

Кровь прилила к ее лицу. Она резко встала.

— Абсолютно ничего. Этот город превратился в склеп. Не думаю, что я туда вернусь.

Он стоял так близко, что его тело загораживало от нее солнце. В ее взгляде было все одиночество мира. Почувствовав, что ее тайна может быть раскрыта, Ксения отступила на шаг, но Кирилл уже схватил ее за руку.

— Ты такая бледная, просто ужас! Что ты скрываешь? Ты больна?

— Вот еще! С чего бы это? — воскликнула она, стараясь вырваться, но Кирилл держал ее крепко, подтверждая этим, что он тоже может быть упрямым, как и она. Да, упрямства Осолиным было не занимать.

Внезапно ее стошнило. Она, с трудом оттолкнув его, побежала в ванную комнату. Внутренности выворачивало. Спазмы долго не прекращались. Наконец она выпрямилась, униженная и раздавленная. Дрожащей рукой ополоснула лицо. В зеркале отразилось встревоженное лицо Кирилла. Его серые глаза метали молнии. Он протянул ей полотенце.

— Значит, здоровая, говоришь, — сухо произнес он. — Я требую, чтобы ты сказала мне правду.

Она промокнула лоб, щеки, вдыхая свежий запах чистого полотенца и пытаясь привести мысли в порядок.

— Я не больна, Кирилл. Я беременна.

Если бы она не была такой слабой, она наверняка бы рассмеялась, увидев, как вытянулось его лицо. Он молча проследовал за ней в салон.

— Кто отец? — наконец мягко спросил он, и эта мягкость вызвала у нее желание расплакаться.

Она поняла, что боялась его упреков, осуждающего взгляда судьи, готового вынести приговор, всех этих нотаций моралиста, контролирующего жизни людей. Хуже того, она боялась, что брат будет презирать ее или стыдиться. Можно восставать против обыденности, как Ксения Федоровна, идти не по проторенному пути и, тем не менее, испытывать глухой страх перед религиозными догмами, условностями, какой знают все женщины, кто хоть раз в жизни имел внебрачную связь.

— Отец, Ксения, отец, — ласково настаивал Кирилл. — Кто он?

— Макс фон Пассау.

— Тот фотограф?

Она кивнула.

— Это к нему ты ездила в Берлин?

— Хотела узнать, жив он или мертв.

— Надо полагать, что он жив и здравствует.

Кирилл старался шутить, но лицо Ксении было мертвенно-бледным.

— Он решил остаться в Берлине. Я не смогла его уговорить уехать.

— Наташа в курсе?

— Нет. Пока нет. Я не знаю, как сообщить ей такую новость.

Посерьезнев, он подумал минуту, прежде чем продолжить.

— Ты должна не мешкая поставить ее в известность. Чем дольше ты ждешь, тем труднее будет на это решиться. Ты должна сказать правду. Нет ничего хуже обмана… Наточка великодушный человек. Насколько я ее знаю, она не будет в восторге от того, что у ее брата или сестры отец немец, но я уверен, что это хороший человек, потому что другого ты бы не выбрала. Она поймет тебя, вот увидишь.

Он казался спокойным и не сомневался, что все в конце концов уладится, и Ксения почувствовала досаду. Разве он не знал, что существуют раны, которые никогда не заживают?

— Вряд ли она окажется такой понятливой, когда узнает, что этот немец является также и ее отцом.

От удивления Кирилл разинул рот. Он разом вспомнил о событиях того времени. Вспомнил себя в этом самом салоне, держащим Ксению за руку, в ее другой руке был маленький кожаный чемоданчик. Нянюшка умерла. Маша отдалилась. Ксения объяснила ему, что выходит замуж за француза, что они будут жить в этой красивой квартире и он будет учиться в одном из лучших парижских лицеев. Он помнил, какая тогда у Ксении была холодная рука. Большие окна в квартире, антикварная мебель показались ему шикарными. Муж сестры держался отстранение, но в то же время был предельно вежлив. Наташа родилась через несколько месяцев. Никто не усомнился в том, что ее отец Габриель Водвуайе.

— Боже, значит, ты уже была беременна, когда…

— Да, — перебила она. — Габриель знал это, но все равно хотел на мне жениться. Он оказался прекрасным отцом. С этой стороны его не в чем упрекнуть.

Не сговариваясь, они оба посмотрели туда, где когда-то были следы крови Габриеля на паркете и стенах. В тот день Кирилл постучал в дверь, когда раздался выстрел. К его большому облегчению, Ксения была жива, хотя и сильно побледнела. Открыв ему, она упала в его объятия.

Разве мог он судить ее? Что он знал о любви? В Лондоне у него были мимолетные интрижки с девушками, которые легко отдавались военному, постоянно рискующему своей жизнью. Военные романы имеют особый вкус. Вкус драмы, которая и определяет их скоротечность и искусственность. Смерть и страх смерти гасят чувства и сводят все к простому физическому удовлетворению. Отношения двух людей воспринимаются как защитный талисман. Думая, что это и есть любовь, человек сам себя обманывает, а потом настает мир, и два чужих человека, ничего не знающие друг о друге, не могут понять, что их связывало ранее, разве только стремление уйти от кошмаров войны.

То, что Ксения любила Макса фон Пассау, впечатлило его. Считая ее слишком суровой, он с радостью нашел подтверждение, что у нее нежная и ранимая душа. Она прислонилась к брату, словно ей стало холодно. Кирилл обнял ее, прижавшись лицом к ее щеке. Она задрожала, когда свет солнца парижской весны наполнил салон.

— Однажды, — ласково заговорил он, — я спросил у нянюшки, как я появился на свет. Она все мне рассказала. Про красногвардейцев, про то, как Маша пряталась в кухне, как ты приготовилась нас защитить… Она сказала, что есть дети, отмеченные печатью надежды. Поверь мне, обожаемая сестричка, то же самое можно сказать о ребенке, которого ты вынашиваешь сейчас. Надо благодарить Бога за то, что подарил тебе эту радость.

Лили отошла от двери и на цыпочках вернулась в комнату. Села на кровать, подняла колени к подбородку. Наташа не родная дочь своего отца! В это невозможно было поверить. Тетя Ксения беременна! Десятки вопросов возникали в ее голове. Сцена рисовалась явственно и была пугающей: тетя Ксения, новорожденный малыш у нее на руках и ее строгие слова, обращенные к Феликсу и к ней, смысл которых сводился к тому, что они не могут больше оставаться в этой квартире, ведь ребенку требуется место. Куда они пойдут? Кому они будут нужны? Лили пыталась унять бешеное биение сердца. Она наклонила голову, и длинные черные волосы упали на лицо, щекоча щеки.

Когда она услышала имя Макса фон Пассау, то вспомнила события, произошедшие несколько лет назад. Ей казалось, что она снова ощущает запах матери, слышит, как ее голос звучит в комнате. Тот, кого она с восхищением называла дядей Максом, был близким другом их семьи. Она вспомнила высокого мужчину с живым взглядом, он с удовольствием играл с ней, вызывая в ней чувство, что она для него единственная в мире, в то время как большинство друзей матери всегда имели вид занятых людей или находились в плохом настроении. Но только не дядя Макс. У него была легкая улыбка, заразительный смех. К таким людям невольно испытываешь доверие. И все-таки даже он не сможет им помочь.

Она ненавидела тоскливые воспоминания, от них ее бросало в холодный пот, но картинки из прошлого замелькали перед глазами с безжалостной неотвратимостью. Их дом в Грюнвальде, разграбленный среди ночи, высокий силуэт отца, которого усаживали в машину, босоногая мать в ночной рубашке, наблюдающая за происходящим через пыльное окошко сарайчика с инструментами садовника, где они спрятались. Лили вспоминала запах мочи, текшей у нее по ногам. Она тогда ничего не сказала про это, боясь, что Феликс будет насмехаться над ней, а также из страха привлечь внимание незваных гостей, которые орали в их доме среди ночи.

Лили принялась раскачиваться вперед и назад. В тот же день они разместились у дяди Макса, в его красивой квартире, где на стенах висели картины, словно живые, и фотографии с видами Берлина во все времена года. В камине горел огонь, в комнате витал запах ванильного сахара. Она навсегда запомнила, как дядя Макс взял ее на руки и рассказывал ей сказки. Потом пришло время расставаний. Если крепко зажмурить глаза, если прекратить дышать, то можно было снова ощутить дыхание матери у себя на волосах, ее руки, когда она прижимала голову Лили к своей груди. Исступленно целуя Лили в щеки, лоб, губы, виски, мать от волнения не замечала, что кольца на ее пальцах причиняют дочери боль, что девочка пытается оттолкнуть ее своими маленькими ручками, словно испуганная птичка, не понимая, почему у взрослых на глазах слезы, — ведь разлука не будет долгой. Скоро, очень скоро папа вернется из Заксенхаузена и вместе с мамой и малышкой сестренкой приедет к ним в Париж, где не будет страха и слез. Ведь именно это обещала ей мама, и у Лили не было оснований ей не верить.

Поняв, что она стонет, как маленькая, попавшая в ловушку зверушка, Лили стала кусать себе губы. Молчать! Только молчать! Никому ничего не говорить. Не показывать своих чувств. Задушить грозящий вырваться гнев, сохранить хрупкое равновесие души, не проливая потоки слез. Задушить в себе стыд. И страх тоже. Все эти острые чувства, от которых болит живот. Это плохие и грязные чувства. Подавить все это и думать о Лилиан Бертен, маленькой послушной девочке француженке, которая похоронена на кладбище под красивой плитой с выбитыми на ней ангелочками и розами. У Лилиан не было таких воспоминаний. Лилиан была спокойна. Она всегда улыбалась. Она была счастлива.

Через некоторое время, когда брат тети Ксении ушел, Лили решилась войти в салон. В квартире стояла тишина, словно она тоже решила задержать дыхание. Лили подошла к столу, когда-то принадлежавшему Габриелю Водвуайе. Раньше она избегала заходить в эту комнату, чтобы не сталкиваться с этим человеком. Когда они с Феликсом приехали сюда, она сразу определила, что их присутствие очень не нравится мужу тети Ксении. Эти его тонкие губы, отсутствующий взгляд, лишенный теплоты. Она уже слишком хорошо знала, что это за взгляд. Так иногда смотрят на младенца, который громко плачет в общественном месте, или на бродячую собаку, или на нищего, от которого плохо пахнет.

Тетя Ксения сидела за письменным столом, согнувшись и положив голову на руки. Она выглядела озабоченной. Лили никогда не видела ее в таком состоянии, и это еще больше ее встревожило. Душевное равновесие ее защитницы не должно быть нарушено из-за этого проклятого ребенка, который все испортит! Девушка почувствовала приступ гнева. Никто не смеет нарушать покой тети Ксении! Она должна оставаться сильной и невозмутимой. Ведь она их защита и опора. Единственный человек, который умел утешить их последние семь лет. Человек, презирающий недомолвки и без колебаний говорящий слова, которые могли обидеть, но зато несли правду и силу.

— Лили, что ты тут делаешь? — удивилась Ксения, подняв голову.

Лицо ее было бледным, краска на веках и губах расплылась. Словно наполовину стертый рисунок. Лили нахмурилась.

— Сегодня среда. У меня нет занятий.

— Ну да, конечно. Извини, я забыла, — сказала Ксения, кладя руку на лоб.

— Ты занята?

Ксения со вздохом отодвинула бумаги, кучей наваленные перед ней.

— Счета, которые надо погасить, как всегда. Помнишь выставку кукол в павильоне «Марсан»?

— Еще бы! Это было здорово! — с энтузиазмом откликнулась Лили, глаза ее загорелись, она схватилась за подлокотник кресла.

— Мне предложили поучаствовать в работе выставки, которая будет проходить в следующем месяце в Нью-Йорке. Я не могу отказаться от такого предложения. Надо, чтобы у меня снова была работа. Поездка в Америку позволит мне возобновить контакты с нужными людьми, впоследствии это может пригодиться. Европа сейчас на коленях. А нам надо смотреть в будущее.

— Ты надолго там останешься?

— Думаю, на месяц.

Лили покачала головой. Неосознанным машинальным движением она гладила обивку кресла.

— Наташа будет недовольна. Ей так не понравилось, что ты ездила в Берлин.

— Мне очень жаль, но я туда не развлекаться еду, — сердито сказала Ксения. — Наташа должна знать, что не всегда в жизни мы делаем то, что нам хочется.

— Но ты сама решила поехать в Германию. Никто тебя к этому не вынуждал. Я тоже этого не поняла.

Услышав обвинения в свой адрес, Ксения посмотрела более внимательно на Лили, такую серьезную и скрытную, в серой кофте и скромной юбке, которая доходила до колен. В пятнадцать лет она имела тело угловатого подростка без бедер и грудей.

«Девочка напугана, — подумала она. — Но разве может быть по-другому?» Лили была одной из тех детей, души которых изранила война, и они никогда не оправятся от того, что им довелось пережить. Надо быть глупцом или бессердечным человеком, чтобы верить в то, что можно победить цепких демонов прошлого. «Это только кажется, что время лечит», — грустно сказала себе Ксения.

— Она боится, что однажды ты уедешь слишком далеко, чтобы вернуться, — проговорила Лили, опустив глаза. — Ты не должна на нее за это сердиться.

Нервничая, она собирала невидимые ворсинки на шерстяной юбке.

— Я вернусь, куда бы я ни уехала, — с нежностью заверила Ксения.

— Не всегда люди могут выполнить обещанное, — сказала девушка, устремляя взгляд в светлые глаза собеседницы.

В голосе сквозила такая грустная ирония, что Ксении подумалось, что она больше никогда не услышит ее смех, не увидит радость в ее глазах. Вздрогнув, она посмотрела прямо в темные глаза Лили, в которых читались и грусть, и досада, в то время как само лицо девушки оставалось непроницаемым, а на губах застыла странная печальная улыбка.

— Твоя мать делала все возможное, чтобы вернуться к тебе, Лили. Я хочу верить, что Феликс и ты были ее дыханием, которое спасало ее до самого последнего момента. Но иногда силы нас покидают.

Лили напряглась. Ее черты обострились.

— И теперь ты мне скажешь, что я должна позабыть обо всем и продолжать жить, не так ли? — бросила она раздраженно. — Ты скажешь мне, что Бог, провидение, судьба, или что там еще, пожелали, чтобы был Аушвиц, и что надо смириться с этим.

— Чтобы больше я никогда не слышала эти глупости! — сказала Ксения. — В твоем возрасте у меня был выбор: или смотреть вперед, или погибнуть со всей моей семьей. Но все люди разные. Кто я такая, чтобы давать тебе советы? Твой самый большой плюс, но и самая большая опасность для тебя — это свобода, Лили. Ты свободна смотреть в бездну, пока она не поглотит тебя целиком, но ты также свободна повернуться к ней спиной и с триумфом шествовать по жизни. Но ты должна сделать свой выбор сама. Это один из уроков, который я тебе преподала. Нельзя ни жить жизнью других, ни бороться вместо них, даже если сильно этого захочешь. Я люблю тебя, Лили. С того самого дня, как твоя нога ступила в этот дом. Это никогда не заменит любви твоей матери, но это единственное, что я могу тебе дать. И я всегда буду возвращаться, куда бы я ни поехала, будь то Нью-Йорк или любое другое место. Я всегда буду рядом с тобой и с Феликсом, как всегда буду с Наташей.

Лили совсем не двигалась, и можно было подумать, что она приросла к месту. Ее лоб взмок от напряжения, Ксения тщетно пыталась угадать ее мысли. Она озабоченно смотрела, как девушка медленно поднимается. Дойдя до дверей, Лили обернулась. Улыбка осветила ее глаза.

— А что теперь, ведь у тебя будет малыш?

— Ты о чем? — удивилась Ксения.

— Ты ждешь ребенка, и здесь больше нет места для нас. Зачем мы тебе? С двумя детьми… Это будет обременительно для тебя.

Ксения резко поднялась, быстро подошла к Лили, схватила ее за плечи и несколько раз встряхнула.

— Да как у тебя язык поворачивается говорить подобное? Твоя мать доверила мне тебя, когда ты была совсем маленькой девочкой. Для меня не было никакой разницы между моим ребенком и вами. Вы дети моей подруги, такой, какую редко встретишь. Предать Сару — значит предать саму себя. Посмотри мне в глаза, Лили Селигзон, и скажи мне, неужели ты считаешь меня способной отвернуться от вас?

Лили смотрела на нее, не двигаясь. «Она такая же, какой я была в ее возрасте», — подумала Ксения, и ей стало ее очень жалко. Она понимала, насколько она одинока, какова мера ее отчаяния, и очень боялась, что все это может отразиться на ее последующей жизни.

Тело девушки расслабилось. Через некоторое время Лили закрыла глаза, потом мягко высвободилась.

— Надо все рассказать Наточке, — глухо произнесла она. — О ребенке и о дяде Максе. Не надо оттягивать. Если она узнает об этом от кого-нибудь другого, а не от тебя, она никогда тебе этого не простит.

— Ты ждешь ребенка? Но этого не может быть! Ты же слишком стара для этого! — выкрикнула Наташа. Она сидела одетая на кровати, разложив вокруг себя книжки и листы бумаги.

Наташа казалась сбитой с толку. Ее слова были продиктованы эгоизмом, но Ксения ничего не сказала. Дети никогда не думают о родителях как о людях с сексуальными желаниями, даже если те женаты и вполне могут иметь детей. Беременность матери кажется неким актом, не относящимся к реальности. Что-то из области сверхъестественного. И тем не менее Наташе придется отныне принять присутствие мужчины в жизни ее матери.

Лицо дочери потемнело.

— Я его знаю?

— Нет.

Она резко поднялась. На ней были толстые носки с дырками, темные штаны и бесформенный пуловер цвета хаки, о происхождении которого Ксения не имела никакого представления. «Возможно, купила на блошином рынке в Сен-Уэне», — сказала она себе. В этот день Наташа много занималась, так как нужно было исправлять полученные накануне плохие отметки. Ужин с дядей Кириллом придал ей румянца. Кирилл показал себя особенно красноречивым, рассказывал такие забавные истории, что даже сумел рассмешить Лили. Когда Ксения сообщила им о своей поездке на несколько недель в Америку, Наташа насупилась, но Кирилл опять сумел разрядить обстановку.

Нервничая, Ксения принялась изучать комнату. Мебель являла собой собрание разных стилей: комод и детская библиотека из светлого дерева, письменный стол, элегантное кресло с дорогой обивкой, которое так нравилось Габриелю. Обои местами отставали от стен. Разводы напоминали о том, что когда-то потек радиатор отопительной системы. «Нужно все отремонтировать, — подумала Ксения. — Неплохо бы вообще покинуть эту квартиру и начать новую жизнь в другом месте!» В первый раз мысль о переезде была настолько ясной. С презрительным выражением лица Наташа ходила по комнате, поглядывая на мать краем глаза, опасаясь новых неожиданностей. Только-только Ксения сказала, что уезжает в Нью-Йорк, и вот она уже заявила небрежным тоном, что ждет ребенка. Наташа не улавливала связи между этими двумя событиями. «Скорее всего, такой связи просто нет», — сказала она себе иронично.

Новость была сногсшибательной. Как в игре в домино: достаточно было толкнуть одну костяшку, чтобы упал весь ряд. В голову лезли бессвязные мысли. У ее матери есть любовник. Значит, она повернулась к прошлому спиной. Значит, ее отец стал для матери только постыдным воспоминанием. А может, она всегда была ему неверна? Предательство пронзило девушку болью, как при ожоге. Ее мать ждет ребенка. Это немыслимо. Какая предосудительная бестактность!

— Кто это?

— Его зовут Макс фон Пассау.

Наташа широко открыла глаза. Имя было знакомым. Мать знала этого человека до войны. Художник из Берлина. Грязный бош! Правда, он сфотографировал семью Селигзонов, и с этой фотографией Феликс никогда не расставался. Она повертела имя в голове, стараясь поместить его в контекст, придать ему ощутимые контуры, стараясь приручить его, так как этот незнакомец станет теперь частью их жизни, хочет она того или нет.

— Ты встретила его, когда ездила в Берлин?

— Да.

— И что будет теперь? Ты выйдешь за него замуж, полагаю?

Ее светлые волосы метались по плечам, лбу, раскрасневшимся щекам. Уперев кулаки в бока, она стояла перед матерью с задором, свойственным всем молодым людям. Ксения даже немного позавидовала ее уверенности.

— Не думаю. Нет, — ответила она.

— Ага, вот так, значит? Теперь понятно, почему ты уезжаешь в Нью-Йорк. Чтобы тайно родить ребенка и сделать вид, что усыновила сироту?

Ксения не смогла сдержаться и рассмеялась.

— Ну конечно нет! Мое пребывание в Америке и беременность — просто совпадение и ничего более. Такой случай нельзя упускать, как я только что вам сказала. Что касается ребенка, то он родится здесь, осенью.

— Но ты не можешь родить ребенка, так как ты вдова! — воскликнула Наташа. — Что про тебя скажут люди?

— Для тебя это имеет значение? — иронично спросила Ксения, скрестив руки на груди.

— Да! Впрочем, не знаю. Может, и нет… Но все-таки…

Сбитая с толку, Наташа подумала о своих друзьях, об их все понимающих, насмешливых взглядах. Они будут шокированы, несмотря на свою беззаботность, которую они так любят афишировать. Даже если некоторые из них и занимались любовью, большинство все же были целомудренными. «В любом случае, правила поведения определяются взрослыми, — возмущенно подумала она. — Как они только осмеливаются такое вытворять?»

— Глядя на тебя, не скажешь, что ты беременна, — подозрительно сказала она. — Может, это ошибка?

Внезапно ощутив усталость, Ксения пересекла комнату и села в кресло.

— Я чувствую себя так же, как когда ждала тебя, моя дорогая, — призналась она. — Родить тебя для меня тогда тоже было непросто.

Сердце Наташи учащенно забилось. Отвратительное ощущение, словно большая черная туча, накатило на нее. Откуда у нее это странное предчувствие? Она осмотрелась, словно пытаясь найти успокоение в устроенном в комнате беспорядке: обувь валялась как попало, по всем углам разбросанные книги и грампластинки. Только в центре комнаты было пусто. Она повернулась к матери, которая по-прежнему сидела, выпрямив спину, сжав колени. Взгляд ее, направленный на дочь, был светел, он выражал нежность, беспокойство и сочувствие, что всегда сопровождает плохие новости. Мгновенная мысль пронзила ее сознание. Если в древности гонцов, приносящих плохие вести, убивали, то только для того, чтобы освободиться от этого невыносимого сочувствующего взгляда. Наташа поднесла руку к горлу. Она попала в ловушку. Что бы потом ни случилось, она должна выспросить у матери, все.

— Мне было всего двадцать три года, когда я познакомилась с Максом. Он приехал в Париж, чтобы сделать фоторепортаж про Международную выставку. Это была весенняя ночь. Твоя тетя Маша убежала из дома. Я искала ее несколько часов в кафе и барах, посещать которые она тогда любила. Я встретила Макса на Монпарнасе. В «Ротонде», — уточнила она, волнуясь, как будто это имело значение, словно ее дочь нуждалась в этих деталях, которые ей ни о чем не говорили, но составляли прошлое самой Ксении, потому что каждый всегда хранит воспоминания о первой встрече, первом обмене взволнованными взглядами, первом желании, таком же сильном, как и неожиданном. — Через несколько месяцев мы встретились в Берлине, где он тогда жил, — продолжила она, так крепко сжимая пальцы, что побелели кончики ногтей. — Как бы объяснить, чтобы ты поняла?

— Ты в него влюбилась, что тут объяснять, — с нетерпением сказала Наташа.

— Скажем так: Макс возродил меня к жизни. Это уже позже я поняла, что люблю его.

Ксения старалась быть искренней, но, глядя на дочь, ощущала, что, наоборот, понемногу отдаляется от нее, как судно от берега. Напряженность матери пугала Наташу. Никогда она не сможет понять, как повлияли на жизнь Ксении Федоровны трудности, встретившиеся ей на пути в молодости. Слишком этот путь был непрост. Наташа походила на своего отца, каким он был тогда. Она разделяла его целомудренную любовь к истине, жаждала правды. Ксения же в этом возрасте уже узнала и теневую сторону жизни, как узнала ее Лили.

Она замолчала, и это показалось Наташе еще более опасным, чем те беспощадные речи, которые она уже слышала. Она смутилась, так как все уже поняла. Достаточно было посмотреть в глаза матери, которая больше не находила слов, увидеть ее руки, сложенные, словно в молитве. Наташа опустила глаза. Ради Бога, только молчи! Защити меня от всего этого! Не надо! Есть вещи, которые не надо произносить. Ведь мать должна защищать своего ребенка, не так ли? Это ее долг. Правило жизни. «Я не хочу ничего знать!» — кричал ее внутренний голос.

— Ты дочь Макса фон Пассау, Наточка. Габриель знал это. Когда он женился на мне, я уже была беременна. Он был первым мужчиной, который взял тебя на руки после твоего рождения. Для него ты была родной дочерью. Он тебя сильно любил.

— Нет… — прошептала Наташа, закрывая ладонями уши, но мать безжалостно продолжала:

— Макс ничего не знал про тебя. Только в начале войны я решила сказать ему, что у него есть дочь. Я хотела, чтобы он знал это на всякий случай, если кто-то из нас погибнет. Он имел на это право. Вот почему ты ничего не знала. Я не могла тебе сказать то, о чем еще не знал твой настоящий отец. Мне казалось, что так я предам его еще раз. И, конечно, из-за Габриеля. Я должна была хранить молчание, потому что он принял нас всех, Кирилла, тебя, меня.

Наташа нервно поправила волосы.

— Значит, это все было для нас! — крикнула она. — Ты все устроила как нельзя лучше, только не подумала обо мне. Что я теперь должна чувствовать, узнав, что восемнадцать лет любила человека, который не был моим отцом? Ты об этом никогда не думала!

Она отступила на шаг, чтобы прислониться к стене, словно боялась, что упадет.

— Все эти годы ты врала мне… Не могу поверить.

Она смотрела на мать с удивлением, почти испуганно, широко раскрыв глаза.

— А после смерти папы ты отправилась на поиски любовника, не так ли? — прошипела она.

— Да, это было основной причиной моей поездки в Берлин. Я должна была знать, жив ли он. Мы встретились. И расстались снова, — призналась Ксения, перед тем как добавить вполголоса: — Это единственное, что у нас хорошо получается. Расставаться.

Ксения выдохлась. Как бы защищаясь, она положила руку на живот, не отводя взгляда от Наташи. Страдания дочери разрывали ее сердце. Дети Макса… Дети невозможной любви, которой она гордилась. Никогда и никого она не полюбит так, как его. «Нужно только время, чтобы я смогла заставить его это понять, и их тоже», — думала она.

— Оставь меня, пожалуйста, — сказала Наташа подавленно. — Мне нужно побыть одной.

Ксения тяжело поднялась, словно старуха. Все ее тело болело. Но она держалась прямо, расправив плечи. Только губы дрожали. Поравнявшись с дочерью, Ксения остановилась.

— Не дотрагивайся до меня! — потребовала Наташа. — Только не дотрагивайся до меня!

Поймав ее взгляд, совсем как у Макса, Ксения поняла, что ее страхи были обоснованны. Наташа отдалилась от нее. Теперь, чтобы достичь взаимопонимания, нужно будет пройти долгий и трудный путь, памятуя о бегстве и той ране, которую Осолины получили в наследство и которая стала казаться их семейным проклятием. Что ж, пусть так. Ксения, всегда в одиночку боровшаяся с трудностями, научилась уважать желания своей дочери, зная, что рано или поздно настанет день, когда Наташа фон Пассау сама пройдет эту дорогу, чтобы вернуться к ней.

Наташина злость уходила медленно, постепенно. Каждодневное наказание. Только несколько секунд передышки после пробуждения, после чего реальность снова обрушивалась на нее.

Ее тело стало словно чужим. Когда время от времени Наташа смотрела в зеркало, то совершенно не узнавала свое лицо. Касалась пальцами носа, губ, щипала щеки, на которых тут же вспыхивали красные пятна. Иногда, охваченная нервной дрожью, она сметала рукой со стола стопки книг, стоящие на нем стаканы, которые со звоном разбивались об пол. Ее раздражало буквально все. Взгляды Лили, темные и внимательные, когда та молча следила за ней; неловкие попытки Феликса говорить на отвлеченные темы; отчий дом, ставший внезапно чужим и лживым, откуда она убежит при первой же возможности.

Теперь ей нравилось гулять вдоль берегов Сены. Лучи весеннего солнца нагревали светлые камни, играли в листве деревьев. Волны бились о набережную, вдоль которой сидели рыбаки, терпеливые и молчаливые, как часовые. Свесив ноги в пустоту, Наташа сидела и смотрела на проплывающие по реке баржи. Первый раз в жизни Наташа четко осознала, что ложь не одинакова и имеет разную степень интенсивности, от небольших недомолвок, которые могут сойти за одну из форм вежливости, до самого гнусного предательства. Например, отвратительный факт сотрудничества с немцами Габриеля был в ее глазах менее серьезным проступком, чем то, что ее столько лет заставляли верить, что она его дочь. Какую ценность теперь имеют все ее воспоминания?

Все труднее и труднее ей было вспоминать лицо своего отца, его жесты, исполненные любви. Образ Габриеля растворялся, словно облитый кислотой. Черты лица становились расплывчатыми, голос — далеким и еле слышным. Но и перебирать в памяти счастливые мгновения, проведенные с матерью, тоже не хотелось — они совсем не грели душу. Каждое когда-либо произнесенное ею слово теперь было поставлено под сомнение. «Разве можно постоянно лгать своему ребенку? — озадаченно спрашивала она себя. — Разве можно допустить, чтобы он строил свое будущее на зыбучих песках неправды?»

На следующий день после разговора с дочерью Ксения выглядела очень озабоченной и напряженной, хотя голос оставался прежним, уверенным и спокойным. Когда-то Наташа восхищалась ее последовательностью, ее волей, это успокаивало ее в самые трудные моменты. Теперь же она злилась на нее, называя это не иначе как черствостью и себялюбием. «А что, если бы мать не забеременела? Я бы, наверное, так ничего и не узнала! Право, это было бы лучшим выходом», — с горечью говорила себе Наташа, испытывая неприязнь к ребенку, который еще только должен был появиться на свет.

Когда Ксения уехала в Нью-Йорк, девушка восприняла ее отъезд как благословение. Находиться с ней под одной крышей, встречаться взглядами становилось для нее все невыносимее. Сначала она пребывала в прострации, будто ей сделали анестезию. Потом гнев стал нарастать. Она чувствовала себя обворованной, как если бы у нее украли очень дорогую ей вещь. Обворованной и униженной. Жаль, что поездка матери будет не такой долгой, как ей теперь хотелось. А когда она приедет, узел на ее горле затянется еще туже.

Она должна уехать… Эта мысль крепла, становилась навязчивой. На палубе одной из барж лаяла собака. Уехать, но куда? Наташа не могла больше торчать в четырех стенах, как в тюрьме. Она хотела увидеть мир, другие краски, запахи, дороги.

Резко поднявшись, она оцарапала голую ногу о камень. Из-за боли из глаз брызнули слезы. На коже выступила кровь. Похоже, весь мир был настроен против нее. Малейшее движение причиняло боль. Порывшись в рюкзаке, Наташа нашла платок и дрожащей рукой вытерла кровь. Никогда в жизни она не чувствовала такого отчаяния. «Это просто царапина», — сказала она себе, сердясь, что стала такой нежной, а ведь когда-то, упав с дерева, она сломала ключицу и не пролила ни слезинки. Но было что-то патетическое в том, чтобы сидеть одной на берегу реки с окровавленным платком в руке, вглядываясь в неясное будущее и думая о близких, которые врали ей на каждом шагу. В первый раз после признания матери Наташа плакала, и осознав это, стала быстрыми движениями вытирать слезы.

Несколько человек ждали перед небольшим отелем на одной из живописных улочек, спрятавшейся за зданиями с фасадами из обработанного камня и сквериками. Наташа прислонилась к стене и, сунув руки в карманы, смотрела на соседей. На их взволнованных лицах сияли выразительные глаза. На мужчинах были потертые куртки и мятые кепки, на женщинах — туфли с деревянными подошвами, какие носили во время войны. Разговаривали они между собой шепотом, хотя время от времени можно было услышать звонко произнесенную фразу на русском языке.

У Наташи вспотели ладони, сердце билось учащенно. Ранка на ноге продолжала болеть. Она знала, что нарушает неписаное правило Осолиных, совершает высшее преступление, явившись в это место. «Он получил паспорт» — говорили с сочувствием и страхом про тех, кто решил вернуться в Советский Союз. «Бедный глупец», — сухо сказала однажды ее мать про одного из знакомых, который был убежден, что теперь в России все изменится и что надо превозносить Сталина как освободителя. Среди эмигрантов находились и такие, которые думали, что коммунистический мир станет открытым и они смогут найти свое место на родине. Некоторые даже предпринимали какие-то действия, чтобы получить советский паспорт и вернуться в Россию.

Наташа прикусила губу. Неделю назад на вечеринке у тети Маши она заметила двух обворожительных молодых людей, которых никто раньше не видел. «Не надо с ними разговаривать. Это сотрудники посольства СССР», — прошептала какая-то девушка, повернувшись к ним спиной. Ощущение, что за тобой наблюдает недремлющее коммунистическое око, никогда не покидало русских эмигрантов. Каждый с опаской относился к советскому посольству, которое сеяло страх, особенно среди тех, кто так и не сумел стать полноправным гражданином Франции. Тем не менее в определенных слоях общества стали превозносить заслуги этой новой России, которая победила в Великой Отечественной войне, словно кровь двадцати миллионов, принесенных в жертву, очистила ее, как церковное причастие. Русские знакомые Наташи втайне от родителей читали статьи в «Советском патриоте». Это была ностальгия, передающаяся от поколения к поколению, тайная тяга к поискам родной земли, резонировавшая даже в сердцах тех, кто родился не в России.

Мать мало рассказывала ей о своем детстве. Прошлое Ксении Федоровны было полно опасных ловушек, раны от которых еще не затянулись. Наташа принимала это как данность. Она нашла других людей, которые помогли удовлетворить ее любопытство.

Дядя Кирилл взял на себя миссию поведать ей о традициях рода Осолиных. Тетя Маша тоже не скупилась на воспоминания. Наташа наизусть знала описание особняка Осолиных в Ленинграде, их дома в Крыму, так что даже могла нарисовать эти здания с закрытыми глазами. Ей были интересны истории о ее предках.

Эти рассказы были единственным оставшимся от исторической родины наследством, которое было ей дорого и которое теперь привело ее к дверям проклятого матерью учреждения.

Что подумает советский чиновник, когда она покажет ему свои документы? Она родилась во Франции, ее отец француз, и на ее паспорте республиканский герб. Да над ней просто посмеются как над глупой парижанкой и отправят делать уроки. «Я ведь даже не настоящая русская, — подумала она, рассматривая стоящих рядом людей, которые все были возраста ее матери. — Для меня здесь нет места, я просто самозванка». Внезапно по собранию прошел шорох. Лица повернулись к открывающимся дверям.

Свое решение Феликс Селигзон принял в одну из тех бессонных ночей, когда он ходил туда-сюда по комнате, стараясь не шуметь, чтобы не потревожить Лили или Наташу, спавших в соседних помещениях. Оно было принято хладнокровно и взвешенно, именно поэтому было непоколебимым. Ему понадобилось терпение и полная уверенность в себе, чтобы понять, что действительно ему нужно. Охваченный тоской и терзаемый мрачными мыслями, он не хотел жалеть себя, не хотел быть маленьким и вызывать сочувствие у окружающих. Нет, он не станет отказываться от своей давней мечты. С какой стати? По какому праву он должен ломать будущее, которого страстно желал? Он достоин его. Странно, но как только Феликс принял окончательное решение, почувствовал себя так легко, как чувствовал только до войны. Он нашел свой путь в жизни, от которого столько времени отказывался, и пусть этот путь будет непростым, главное, что он был желанным.

Хлопнула входная дверь. В коридоре раздались быстрые шаги.

— Ты не видел Наточки? — спросила Лили. — Мы условились вместе пообедать, но она не пришла.

— Нет. Она ушла рано утром. Погода хорошая, так что неудивительно. Я знаю, что она не любит сидеть в помещении, когда на улице так здорово.

— И все-таки это странно. Она обычно пунктуальна, — озабоченно сказала Лили.

После нескольких секунд размышления Феликс пошел за ней следом. Он не удивился порядку в ее комнате, зная, как бережно Лили относится к своим вещам. Ни одного предмета туалета не на своем месте. Книги стояли аккуратными рядами, на покрывале кровати не было ни складки. Но все равно это было временное пристанище. Феликс вспомнил, какая комната была у сестры в Грюнвальде: разбросанные плюшевые медведи, рисунки, прикрепленные кнопками к старому шкафу, кукольный домик, стоящий в углу, открытый всем ветрам. «Но тогда она была всего лишь маленькой девочкой», — подумал он, глядя, как она достает книги из портфеля.

— У тебя проблемы? — спросила Лили, видя, как брат смотрит на нее, застыв на пороге комнаты.

Вдруг она насторожилась. Что-то в лице Феликса ей не понравилось. Он стоял, скрестив руки. Его волосы были взлохмачены, словно он постоянно запускал в них пальцы. Последнее время они редко виделись. Феликс нашел работу в типографии на полставки. Лили съежилась в предчувствии плохих новостей. Жизнь приобрела нехорошую привычку наносить удары ниже пояса, которые Лили пока не научилась держать.

— Ты хочешь мне что-то сказать? — снова спросила она.

— Да. Я принял решение, которое тебе не понравится.

Брат и сестра Селигзоны походили друг на друга. У них были одинаковые фигуры, оба были тонкие и стройные; плоские щеки и подбородок матери, умный лоб отца, темные глаза обоих. Когда они говорили по-немецки, что происходило крайне редко, можно было обнаружить одинаковые голосовые вибрации при произнесении некоторых слов.

— Полагаю, ты все же решил вернуться в Берлин, — процедила она сквозь зубы. — Тебе не стыдно?

Как всегда, сестра вывела Феликса из равновесия. Ее проницательность не переставала его удивлять. У него не было необходимости объяснять ей многие вещи, она сама обо всем догадывалась. Лили имела дар предчувствия. Как и способность выбирать язвительные слова.

— Я много думал над этим. Я должен выяснить, уцелел ли наш дом и что стало с магазином. Как бы то ни было, во все это вложен труд наших предков. Это наше наследство. Мы не можем все это просто так бросить, — добавил он, снимая очки, чтобы протереть стекла. — Это все, что у нас есть.

— Нам нечего бросать, — сухо возразила сестра. — У нас все отняли. От Дома Линднер осталось только название и куча строительного мусора. Для таких людей, как мы, в Германии ничего нет и в помине. Если ты вернешься, ты просто подохнешь, как и другие. Эта земля проклята.

Лили стиснула зубы. У нее кружилась голова от одной только мысли, что Феликс поедет в Берлин. Она видела развалины своего родного города в кадрах кинохроники, но все равно представляла себе все по-другому. В ее сознании этот город оставался целым, с красивыми зданиями, площадями, широкими проспектами. Повсюду красовались свастики. Евреям запрещалось входить в парки, кинотеатры, рестораны. По-прежнему шла охота на людей.

— Я не вижу здесь своего будущего, — снова начал Феликс, открывая окно. — Я не чувствую, что мое место здесь.

— По крайней мере, тебе нравится развлекаться с приятелями.

— Ты меня упрекаешь? — вспыхнул он. — Или ты хочешь, чтобы я сутками напролет плакал, сидя в четырех стенах? Я расспрашивал тетю Ксению. Она сказала, что Дом Линднер находится в американском секторе. Это добрый знак.

— Знак! — вскричала Лили, выходя из себя. — Ты совсем потерял рассудок? Знак чего? Что непременно надо вернуться в Германию и жить как ни в чем не бывало, а к тому, что сделали с нашей семьей, отнестись как к небольшому недоразумению? Ну, перестарались немножко, с кем не бывает. Подумаешь, концлагеря!

Лили улыбнулась горько и презрительно.

Феликс корил себя за то, что делает ей больно, ведь он всегда ее оберегал. Взволнованный, он думал, что холодное лицо младшей сестры — это лицо женщины без возраста.

— В нашей семье мы очень долго осознавали себя немцами — до того как нам напомнили, что мы евреи, — продолжил он, прежде чем поднять руку и помешать Лили наброситься на него. — Постой, дай мне закончить! Именно в этом духе нас и воспитали, но то, что произошло при нацистах, все изменило. Не обвиняй меня в том, что я не чувствую той растерянности, какую чувствуешь ты. Но если я решу жить здесь или уехать в Палестину или в Соединенные Штаты без того, чтобы сначала не побывать в Германии, я буду чувствовать себя трусом.

Он глубоко дышал. Хотя ему было все ясно, он все же не находил слов, чтобы объяснить это сестре.

— Когда нас выгнали из дому, я был еще слишком мал, чтобы протестовать. Я не мог не подчиниться. Теперь никто не может отдавать мне приказы. Теперь я сам принимаю решения, которые мне кажутся полезными для нашего будущего. Я не собираюсь оставлять тебя, Лили. Но я должен вернуться туда и потребовать, чтобы нам отдали то, что нам принадлежит.

— Но никогда и никто не вернет нам маму, папу и Далию. Неужели ты веришь, что камни заменят нам семью?

Голос Лили прервался рыданиями. Феликс очень жалел сестру. Двое сирот. Двое сорванных с места. Без корней и привязанностей. Он хотел взять ее за руку, успокоить, сказав, что останется еще на некоторое время в Париже, но не смог. Потому что так он не уедет никогда. То, как он жил здесь, казалось Феликсу иллюзорной свободой. Надо иметь большую силу воли, чтобы перешагнуть через прошлое, и он спрашивал, хватит ли у него сил для этого.

Как заставить сестру понять, что это сильнее его? Неизбежное и неотделимое. Воспоминания о счастливом детстве, о внимательных воспитателях, о веселых товарищах. Огонь, который горел в камине салона в Грюнвальде. Скатерть на столе в обеденном зале, на ней стояла фарфоровая посуда, серебряные приборы, а на стене висели семейные портреты. Маленький мальчик, мать держит его за руку, чтобы он не соскользнул в воду, кормя уток в пруду. Гармония немецкого языка, поэмы, которые он декламировал перед классом, вкус взбитых сливок на губах, отец, читающий газеты на террасе кафе. Швейцар в ливрее торжественным жестом открывает двери в магазин. Известная всему миру хрустальная пирамида за стеклянной витриной. Могилы их предков.

— Правда в том, что ты хочешь вернуться, потому что вообразил себя хозяином магазина. Это чистый эгоизм. Ты чувствуешь себя растерянным, потому что не знаешь, что делать со своей жизнью. У тебя не хватает духа начать свое собственное дело с нуля. Ты нуждаешься в так называемом наследстве, от которого остались только обломки. Тебе кажется, что так будет легче, чем строить все заново, я права? И для этого ты согласен унижаться. Собирать пепел среди трупов. Это ли не самая настоящая трусость, Феликс?

Молодой человек побледнел. Несколькими убийственными фразами Лили перевернула все его чувства, которые он испытывал до сих пор и которые он пронес через все невзгоды. Так, словно кто-то чужой прикоснулся к его мечте немытыми руками.

— Все, что ты сказала, это мерзко, но в одном ты права: я горжусь своей принадлежностью к талантливой семье. И я люблю Берлин, который как мог сопротивлялся Третьему рейху. Нацизм не был нормой для Германии, а зловещей крайностью. Зловредной опухолью, поразившей всю страну и поставившей евреев вне закона. Наш дядя погиб в 1914 году, сражаясь за родину, которая была тогда всеми уважаема. Я отказываюсь вычеркивать из своей судьбы вековое существование нашего рода, ничего не предприняв, слышишь? Это все равно что наплевать в души наших предков. Когда у меня родятся дети, я надеюсь передать им традиции терпения и гуманизма и воспитать их, по возможности, в Германии. Почему бы и нет, если Германия будет навсегда избавлена от своих демонов? — заключил он не без вызова.

— Делай что хочешь! Я тебе мешать не буду. Возвращайся туда! Посмотрим, как тебя примут немцы. Хорошего же мнения ты об этих негодяях! Может, они будут на радостях носить тебя на руках? Езжай, их еще не всех перебили… Кое-кто остался. И конечно, они не монстры, раз находятся еще евреи, которые хотят жить вместе с ними!

Он задрожал.

— Ты мне противна.

Расстроенный ее враждебностью, Феликс отступил, у него было ощущение, что Лили его ударила. Это негодование, даже ненависть, оказалось слишком тяжело вынести. Она его немного пугала. Что он мог ей возразить? Слова тут были ни к чему, но он не хотел жертвовать своими убеждениями в угоду подростку с израненной душой, пусть даже это была собственная сестра. Он просто не мог себе этого позволить. Он должен был сначала разобраться в себе. Не говоря больше ни слова, он вышел из комнаты. Больше всего боли ему причинили не обидные слова Лили, а мысль о той печали, которую испытала бы их мать, если бы увидела, до какой степени отчаяния дошли ее дети.

Было уже восемь вечера, а Наташа все еще не вернулась. Феликс обеспокоенно посматривал на стрелки салонных часов, не зная, стоит отправляться на поиски или еще немного подождать. Наташа не любила опеку, но это было впервые, когда она исчезла так надолго без предупреждения. Спрашивать совета у Лили, которая закрылась у себя в комнате и не хотела общаться с братом, было бесполезно. Когда-то Наташа уберегла его от совершения глупостей, но теперь он боялся, как бы их роли не поменялись. Слишком странно она вела себя в последнее время.

Он снял трубку, чтобы навести справки у друзей, в домах которых были телефоны. Все оказалось впустую. Никто ее не видел. Феликс стал разрываться между тревогой и недовольством. Могла хотя бы предупредить, куда идет! Может, она отправилась к тете Маше, которая несколько недель назад вернулась в Париж? Та обязательно бы подняла тревогу, если бы ее племянница исчезла. Феликс поморщился. Лучше подождать, прежде чем поднимать панику. Еще она могла поехать к дяде Кириллу. В тот вечер за ужином она не сводила с него глаз. Феликс редко когда видел, чтобы девушка так открыто восхищалась кем-то. «Это, конечно, все объясняет, — успокаивал он себя. — Зная, что ее дядя пробудет в Париже недолго, она захотела воспользоваться случаем».

Для очистки совести он решил поискать номер телефона Кирилла Осолина в адресной книжке Наташи. Войдя в темную комнату, он, поколебавшись, открыл ящик письменного стола.

Красной записной книжки там не оказалось, но вскоре он увидел ее на ночном столике. Продвигаясь по комнате, он споткнулся о книгу. Нагнулся, чтобы поднять ее и положить на кровать, но тут увидел несколько разбросанных листков, напоминающих анкету. Несмотря на то что все слова были написаны кириллицей, одного вида серпа и молота в верхней части листа было достаточно, чтобы встревожиться.

— Что же ты задумала, Наточка? — пробормотал он.

Опустившись на колени, он вгляделся в бумаги. Один текст на французском языке, отпечатанный на бумаге низкого качества, подтвердил его страхи. В нем расхваливались преимущества жизни в Советском Союзе, этом настоящем демократическом рае для трудящихся всех национальностей. Загадочная, по-отцовски сердечная улыбка озаряла лицо Иосифа Сталина. И тут Феликс понял, где нужно искать Наташу. Он стал яростно листать записную книжку, пока не нашел нужный номер.

Раиса была высокой и плоской, как доска, особой, с вялыми жестами; она любила носить одежду ярких цветов, которые совершенно не сочетались с ее бледной кожей. Феликс находил ее болтливой до занудства. Она с экзальтацией относилась к стране своих родителей, это состояние подпитывало чтение больших патриотических поэм о родине, о русской земле, о вечной славянской душе. Она шла на прогулку, повязав голову платком, который придавал ей вид бабушки. Ее мать умерла при родах, а отец не очень заботился о том, чтобы воспитать ее надлежащим образом. Она ругала жизнь в Париже, находя ее посредственной и убогой. Когда-то Наташа насмехалась над ней и над ее пламенными речами, но в последнее время она слушала ее, не перебивая.

— Раиса, это Феликс, — произнес он, когда та сняла трубку. — Наташа у тебя?

Он услышал голоса и приглушенную музыку. Девушка не ответила, и у него сложилось впечатление, что она закрыла рукой микрофон.

— Почему ты спрашиваешь?

— Мне нужно с ней поговорить.

— Что, прямо так срочно, мой милый? — насмешливо бросила она. — Тебе грустно без твоей маленькой кошечки?

Ему показалось, что он различил голоса и смех. Краска залила его лицо.

— Передай ей трубку! — приказал он. — Я уверен, что она с тобой. Это очень важно.

— Какой ты нетерпеливый! Едва вы расстались, так тебе ее уже не хватает.

— Хватит паясничать, Раиса. Ты просто смешна.

— Скорее ты нас до смерти утомил, — рассердилась она. — Оставь ее в покое! Наташа уже взрослая девочка и не нуждается в няньках. Она может принимать решения самостоятельно, без того, чтобы интересоваться твоим мнением. Пока!

Она положила трубку. Взбешенный, Феликс кинулся к комнате Лили, но оказалось, что сестра закрыла двери на ключ.

— Я иду искать Наташу, и я вернусь, — крикнул он, сдерживая себя, чтобы не пнуть дверь ногой, после чего вышел на улицу и побежал к ближайшей станции метро.

Когда он приехал в Булонь, начал накрапывать мелкий дождик. Феликс поднял воротник куртки. У Раисы он был всего лишь раз, поэтому сначала пошел не в ту сторону. Раздраженный, он вернулся назад, туда, где росли каштаны. На синих эмалированных табличках названия улиц было трудно прочитать. Туман окутывал фонари. Существовала высокая вероятность того, что он наткнется на целую ораву молодых русских, которые проводили время, распивая алкогольные напитки. Наташа знала многих из них, но всегда старалась держаться на расстоянии, предпочитая друзей, которых они выбирали вместе с Феликсом. Проблуждав с четверть часа по пустынному кварталу, он наконец узнал узкий кирпичный фасад здания, в котором жила Раиса. Дождь стекал по спине, заливал стекла очков. Лестничные перила скользили под мокрыми пальцами. Добравшись до второго этажа, он забарабанил в двери, одновременно нажимая на кнопку звонка.

Раиса открыла двери, держа на руках толстого кота. На ней были пуловер и короткая юбка, которая открывала ее кривые ноги, в ушах — цыганские серьги. На губах была кричащая помада. Она выглядела гротескно.

— Ты разбудишь весь квартал, — пошутила она.

— Я ищу Наташу.

— Не думаю, что она захочет пойти с тобой.

— Твой отец дома?

— А твое какое дело? — возмутилась она. — Да ты просто невежа. Разве я тебя приглашала к себе в дом?

Оттолкнув ее, Феликс проник в прихожую, где горела лампочка без абажура. Десяток парней и девушек собрались в маленькой гостиной с занавешенными окнами. Часть из них сидела на подушках на полу, скрестив по-турецки ноги. Стаканы и пепельницы были полны окурков. На проигрывателе крутилась пластинка с фольклорной музыкой. Слышно было, что пластинка сильно заезжена. Некоторые повернулись посмотреть на пришедшего, но так как его никто не знал, тут же вернулись к прерванному разговору на русском языке.

— Что ты тут делаешь? — удивилась Наташа.

Она пришла из кухни со стаканом в руке. У нее были осоловевшие глаза, а волосы она связала на затылке лентой с растрепанными концами. На рубахе в районе груди было большое мокрое пятно. Кошка спрыгнула с рук хозяйки и стала тереться о Наташину ногу. Та захотела нагнуться, чтобы погладить животное, но потеряла равновесие и прислонилась к стене, чтобы не упасть.

— Я переживал за тебя, — сказал Феликс. — Поэтому пришел за тобой.

— Я не хочу идти домой сейчас. Мне здесь очень хорошо.

Что бы она ни говорила, а вид у нее был не самый лучший. Лицо ее выражало обиду, глаза странно бегали по сторонам. В гостиной раздался смех. Балалайки звучали резко, создавая впечатление, что кто-то сильно скрипит мелом по доске.

— Прошу тебя, уйдем отсюда.

Она посмотрела на него так, словно хотела проникнуть в его мысли, потом упрямо покачала головой.

— Я не могу. Мы обсуждаем очень важные вещи. Вещи, о которых ты не имеешь никакого понятия, — уточнила она высокомерно. — Это как семейный совет. У нас много общего. Они понимают, что я чувствую. Мне даже не требуется ничего объяснять. Это замечательные люди. Я обожаю их!

— Тебе не о чем разговаривать ни с Раисой, ни с ее приятелями. Они тебе не нравятся. И никогда не нравились.

— Кто тебе дал право так говорить? — с обидой произнесла она, прежде чем поднести стакан к губам.

Феликс хотел забрать у нее стакан, но она оттолкнула его руку.

— Это что еще такое? — сказал он строго.

— Не трогай меня!

Опустошив стакан одним махом, она поморщилась. Феликс почувствовал отчаяние. В первый раз он видел Наташу пьяной, и это ему очень не понравилось. Вместо дерзкой темпераментной девушки перед ним стояла безмозглая кукла. Даже ее голос стал другим. Наташа говорила отрывисто, на повышенных тонах, делая между словами длинные паузы. Ее глаза горели. Он испытывал желание схватить ее за плечи и встряхнуть, чтобы прояснить рассудок.

— Идем, Наточка. Тебе здесь нечего делать.

— Может, это тебе здесь нечего делать? — сказал появившийся в дверях салона молодой человек.

Одного роста с Феликсом, он был очень широк в плечах. Лицо его было плоским, словно кто-то основательно прошелся по нему молотком сразу после рождения. Это был верзила с пьяными голубыми глазами, он с небрежным видом держал сигарету между мизинцем и безымянным пальцем. «Пародия на кретина, — подумал Феликс. — Только этого не хватало».

— Сегодня я ходила в посольство, — объяснила Наташа. — Нас было несколько человек. Мы там познакомились… Как, ты говорил, тебя зовут?

— Борис.

— Во… точно, Борис. Иди сюда, я вас буду знакомить. Борис двоюродный брат Раисы. А это Феликс…

— Что ты делала в советском посольстве? — перебил ее Феликс.

— Наводила справки. Мне сказали, что совсем скоро я смогу получить советский паспорт.

Феликс знал о склонностях Раисы и ее друзей поплакаться, что им не предоставляют никаких возможностей во Франции, вместо того чтобы признать, что все их неудачи и несчастья происходят от собственной лени и меланхолии.

— Это что, юмор такой или как? — сердито воскликнул он. — Ты не понимаешь, что с этим не шутят? Кому и что ты собираешься доказать?

— Я хочу узнать свои корни, — бросила она, вскидывая подбородок. — Давно пора это выяснить, не так ли? Я хочу знать, откуда я. Это мое право. Так как мне постоянно врут, я никому не верю и хочу узнать это из первых рук.

Приступ икоты прервал ее речь. Она должна была восстановить дыхание.

— А может быть, никаких Осолиных в Ленинграде никогда и не было? И все это просто ширма? Сказочки про наше так называемое славное прошлое? Что я об этом знаю? Я теперь как Фома неверующий, мне нужно самой все увидеть и пощупать.

— Твои корни здесь. Ты коренная парижанка. Ты здесь учишься. Твои друзья, родные живут здесь. Тебе нечего делать в Советском Союзе. Напоминаю, там диктатура. Может, хватит уже шутить?

— Слушай, я тебя почти не знаю, но ты мне уже успел порядком надоесть, — заявил молодой человек, в последний раз затянувшись сигаретой и наступая на окурок подошвой. — Пора тебе отправиться туда, откуда пришел.

Борис смотрел на него, прищурив глаза и выпятив полную нижнюю губу. Внезапно собственническим движением он потянул Наташу к себе, обхватив ее за шею. Она оказалась прижатой к его телу, шея в захвате руки. Феликс вообще не выносил подобные ситуации, когда грубиян старается навязать свои правила. Примитивная логика власти. Но то, что этот тип осмелился дотронуться до Наташи, привело его в бешенство. Она казалась сейчас такой хрупкой, потерянной и испуганной.

— Оставь ее! — приказал он, стиснув зубы. — Оставь ее немедленно, или я за себя не ручаюсь!

Если драки избежать никак нельзя, тогда нужно бить первым. Так когда-то Феликса учил отец — захватить врага врасплох. Борис грубо оттолкнул Наташу. Стукнувшись головой о стену, она вскрикнула от боли. Феликс изо всей силы выбросил вперед кулак, прямо в лицо нахалу. Слышно было, как что-то хрустнуло, и брызнула кровь. Не мешкая, он схватил Наташу за руку и потащил к двери. Она упиралась на лестнице, протестовала, но Феликс держал ее крепко.

Оказавшись на улице, Наташа согнулась в три погибели и стала рвать в сточную канаву. Одной рукой Феликс поддерживал ее голову, другой держал за талию, не давая ей упасть вниз лицом.

— Мне хочется умереть, — прошептала она, вытирая губы тыльной стороной кисти.

— Завтра, когда ты проснешься, тебе еще больше захочется умереть.

Она выпрямилась и взяла платок, который он ей протягивал. Холодный пот охлаждал ее тело.

— Можно подумать, ты рад этому.

— Ничуть.

Феликс сжал губы и вопросительно посмотрел на нее. Свет, идущий от фонаря, рассекали зловещие тени. Он стоял прямо, сунув руки в карманы. Она видела, что он готов начать читать ей мораль. Внезапно она улыбнулась.

— В чем дело? — спросил он, хмуря брови.

— После того, как ты его ударил… Выражение твоего лица… Ты был таким удивленным…

Феликс расслабился.

— Говоря по правде, сам не знаю, как это получилось. Я и представить не мог, что после того, как разобьешь кому-то лицо, так скверно себя чувствуешь, — сказал он озабоченно, разминая суставы пальцев правой руки.

Они обменялись взглядами и рассмеялись. За черной решеткой Люксембургского сада стояла темень. Несколько птичек чирикали на ветках, в то время как высоко в небе светила луна.

— И все-таки, Наточка. Надеюсь, что на самом деле ты не думаешь идти получать паспорт, чтобы уехать в Россию.

Феликс казался таким встревоженным, что ей сразу расхотелось смеяться. Она пожала плечами. Они медленно пошли в сторону дома.

— Я познакомилась с Раисой и этим Борисом, когда они приходили в посольство. Они уезжают в Марсель через пятнадцать дней, чтобы сесть там на корабль. Они пытались меня убедить в необходимости уехать, но я испугалась. Я даже не хотела идти в посольство. Я идиотка, да? Но потом я рассердилась на себя. Я проводила Раису домой. Так как ее отца не было, она пригласила в гости друзей. Борис сказал, что я еще совсем зеленая, поэтому я решила выпить, чтобы доказать обратное.

Феликс молча взял ее за руку.

— Какой он отвратительный! — заключила она с дрожью в голосе.

Он улыбнулся. На сердце стало легко. У него болели пальцы, но зато он испытывал громадное удовлетворение от того, что смог быстро закончить дискуссию с этим идиотом при помощи прямого правой. Надо будет запомнить на будущее.

Берлин, сентябрь 1946

Аксель Айзеншахт спрыгнул с подножки трамвая недалеко от Бранденбургских ворот. Сунув руки в карманы, он шел, насвистывая, мимо завсегдатаев черного рынка — пожилых женщин, напоминавших ищущих зернышки птиц, с впалыми щеками, сжимающих в руках сумки, и худых мужчин в костюмах с чужого плеча, которые прогуливались с делано беззаботным видом.

Все словно участвовали в странном балете, быстрым движением показывали товар потенциальному покупателю, открывали и сразу закрывали чемоданы. Почти не размыкая губ, шептали на своем условном языке: меняю шерстяное платье на кастрюли, радиоприемник на кухонную плитку, мотки проволоки, зубные протезы… Торговля шла под открытым небом, с участием продавцов и покупателей всех возрастов и сословий, которые не забывали следить, не появится ли вдруг полицейский. Черный рынок был необходимым условием выживания, даже если за такую торговлю можно было попасть в тюрьму. Несмотря на то что у Акселя с собой было изрядное количество сигарет «Lucky Strike», он не спешил включаться в торговлю. В тот день у него была назначена важная встреча, пропустить которую он просто не имел права.

Месяц назад он побывал на вилле своих родителей в Грюнвальде. Спрятавшись за деревьями, он наблюдал за домом, который чудом не задели авиабомбы, а также за перемещениями живших в нем американского офицера и его супруги. Двое детей прыгали через скакалку на лужайке. Окна комнаты на первом этаже были приоткрыты, сквозняк колыхал шторы. После обеда приехал джип, чтобы увезти семью. Через несколько секунд появилась кухарка с корзиной в руках. Увидев Акселя, она издала радостный крик и заключила его в объятия. Постоянно посматривая по сторонам, пожилая женщина разрешила ему пройти в дом.

Запах потушенной сигары чувствовался в кабинете его отца, который не курил, а выцветшие пятна на стенах указывали места, где когда-то висели гравюры с самыми красивыми видами Германии. Надо полагать, что панорамы Дрездена и Колони незадолго до их разрушения пришлись по вкусу новому оккупанту. Аксель заметил стоящую рядом с чернильницей фотографию блондинки, которая держала под руку мужчину. Все эти детали делали комнату чужой. Но кресло, казалось, еще хранило отпечаток мощного тела его отца. Выжил ли он? Отсутствие новостей беспокоило Акселя, тем более он не знал, что в данной ситуации предпочтительнее. Был ли отец арестован? Может, как раз сейчас он ожидает вынесения судебного приговора? Весь немецкий народ был классифицирован и разделен на пять категорий. Курт Айзеншахт мог попасть только в одну из двух первых: собственно преступников или активистов нацистской партии. В лучшем случае он будет приговорен к десяти годам принудительных работ с конфискацией всего имущества. Так может, было бы лучше, если бы он погиб? Как представить своего отца с бледным лицом, опущенными плечами, лишенного былого лоска и всех гражданских прав, должностей, имущества, издательской империи и доходных домов? Курт Айзеншахт не мог стать потерянным человеком, одним из многих, которые теперь бродили по городу с единственным навязчивым желанием получить кусок хлеба, обреченные на постоянный голод системой продовольственных карточек, по которым можно было получить только триста граммов хлеба и двадцать граммов мяса. Это было просто немыслимо.

Со странным чувством, будто он призрак под крышей своего собственного дома, Аксель поднялся на второй этаж. В ванной комнате матери на полочках он увидел американскую косметику. Шелковый пеньюар цвета слоновой кости свешивался с крючка до пола. Перед тем как открыть дверь в свою комнату на том же этаже, Аксель заколебался. Игрушки были разбросаны по полу. Его кровать была сдвинута в угол. Появилась еще одна кровать, которую поставили на месте, где когда-то находился книжный шкаф. Коллекция оловянных солдатиков исчезла. Испытывая горечь, он отвернулся.

Когда он снова спустился в кабинет, его взгляд задержался на шкафу, где находились сервизы из мейсенского фарфора. С бьющимся сердцем он взял старую газету, завернул в нее кофейные чашки и аккуратно положил их в карманы. За стеклом серванта стояло много маленьких статуэток. Он не думал, что американцы будут их пересчитывать, когда вернутся, поэтому решил забрать фигурки обезьянок, играющих на разных музыкальных инструментах, так что получался целый оркестр. Он знал, что рискует. Несмотря на то, что эта коллекция принадлежала еще его деду по материнской линии, его вполне могли осудить за кражу и посадить в тюрьму, но Аксель решил воспользоваться случаем. Такой шанс выпадает не каждый день, тем более что он еще не скоро окажется здесь. Не только потому, что возвращение в реквизированное жилье было строго запрещено и было чудом то, что он так свободно прогуливался по родному дому, но и потому, что не хотел подставлять кухарку, которую могли заподозрить в сообщничестве. Перед тем как он ушел, она отдала ему остатки обеда. Игра стоила свеч! Теперь у него были интересные вещицы для продажи, и он знал, что не продешевит, предлагая фарфор XVIII века.

В этот день он как раз и направлялся к одному такому покупателю. Размышляя о том о сем, он обходил разрушенное строение и вдруг замер на месте, увидев вышедшую из укрытия ватагу детей, большинство из которых были не старше десяти лет. У них были тонкие худые ноги и рубашки неопределенного цвета. Светлые от пыли волосы делали их похожими на седых старичков в коротеньких штанишках. Самый младший, босоногий, неистово чесал живот. Наверняка у него были вши. Главарь банды, который был выше всех на голову, выпятив грудь, жевал резинку.

«Плохи дела», — подумал Аксель, чувствуя выброс адреналина в кровь. Не вступая в разговоры, он повернулся и побежал. Свора с криками кинулась в погоню.

Аксель бежал быстро, но он знал, что долго не продержится. Сказывались недоедание и хроническая усталость. К счастью, такие же проблемы были и у преследователей. Даже в таком состоянии бывают приливы энергии, но они кратковременны. Его мышцы горели огнем, но он старался не сбавлять темп. Он не должен лишиться добычи. Только не сегодня! Да и не только о добыче шла речь. Он знал, что его даже могли убить. Берлин стал криминальным городом, несмотря на то, что союзники поспешили возродить немецкую полицию.

Он свернул в какую-то узкую улочку и побежал мимо стен с уцелевшими каминными трубами, которые тянулись в небо, словно перископы подводных лодок. Полуденное солнце освещало ведущие в подвалы ниши, помещения, кое-как обустроенные под жилые при помощи полусгнившей мебели, армейских одеял, какой-то подобранной среди руин утвари, гильз от артиллерийских снарядов, используемых вместо ведер. Полнейшая нищета. Жизнь в руинах, текущая по своим собственным законам. Здесь хозяйничали шайки таких же беспризорников, как и те, от кого он теперь спасался бегством. Задыхаясь, Аксель стал перебираться через завалы мусора, который хрустел под подошвами, набивался в обувь. Оступившись, он едва не потерял равновесие. Оказавшись на другой стороне мусорной кучи, он отчетливо услышал тяжелое дыхание преследователей — они, в свою очередь, бросились преодолевать препятствие. Вопреки логике, он повернул направо, словно собираясь сделать круг. Один из беспризорников, первым взобравшийся на завал, что-то удивленно выкрикнул, показывая пальцем в его сторону. Но Аксель прекрасно понимал, что делать, бросившись в арку небольшого туннеля. Звук его шагов заполнил проем. Шум, издаваемый преследователями, заставил его прибавить скорость. Он пересек двор, толкнул калитку, заскочил в другой дворик, откуда было несколько выходов, и выбежал на одну из пустынных улочек. Зловещие крики стали удаляться в другую сторону. Уставший до такой степени, что перед глазами плясали черные круги, он остановился перевести дух.

Аксель успел досконально изучить многие кварталы Берлина, лабиринты улиц, расположение кладбищ, тупиков и проходных дворов. Чем больше завалов на улицах разбирали женщины, тем проще Акселю было передвигаться. На его глазах город принимал законченный вид, но эту картинку периодически портили обвалы стен разрушенных зданий, поднимавшие тучи пыли и уносившие чьи-то жизни. Все это не оставляло его равнодушным, учило по-новому видеть город. Во время занятий в читальном зале он с головой погружался в чтение книг о городской архитектуре, планах реконструкции Берлина, когда он еще только стал столицей Пруссии. Изучал работы Андреаса Шлютера по архитектуре барокко и жизнеутверждающий стиль Шинкеля. Зато полки, где некогда стояли труды Альберта Шпеера, в которых были представлены реконструкции германской метрополии, были пусты. Минуло больше года с тех пор, как любимый архитектор Гитлера предстал перед трибуналом в Нюрнберге, и его фараоновы проекты утратили свою актуальность.

Видеть город разрушенным было непереносимо для Акселя, наделенного творческим видением и вкусом к прекрасному. Хаос выводил его из себя, и часто, возвращаясь с прогулок, он устало валился на кровать с приступами головной боли. Но в этом были и свои плюсы. Вид разрушенного Берлина натолкнул Акселя на мысль, чем он хочет заниматься в будущем. Он мечтал научиться строить, чтобы восстановить город и сделать его более прекрасным, чем он был когда-либо. Вдохнуть в него новую жизнь. И это не было просто пустым увлечением. Аксель вполне осознавал, что нашел свой путь, но до поры до времени держал это в секрете, считая, что все его проекты могут показаться слишком дерзкими для такого молодого немца, как он. Словно он совершал проступок, который осудят оккупационные власти.

Оказавшись в безопасности, Аксель, сориентировавшись по нагромождению строительного хлама, в какой именно части города находится, уже не спеша направился в нужную ему сторону. Добравшись до двери, за которой был спуск в полуподвальное помещение, он постучал условным стуком, после чего толкнул дверь и через некоторое время оказался в помещении, вход в которое охраняли два молчаливых сторожа.

— Добрый день, господин Грюбнер, — поприветствовал он худого человека, который настороженно смотрел на него, хлопая густыми ресницами.

— Ага, молодой Айзеншахт! Каким добрым ветром принесло тебя сегодня?

С сигаретой, приклеенной к губе, Грюбнер восседал за столом из дерева акации, на котором стояла керосиновая лампа, отбрасывающая желтоватый свет. На руке у него были швейцарские часы с золотым браслетом — украшение, которое отличало удачливых дельцов. Бывший управдом во времена нацистов заведовал частью недвижимости, принадлежащей Курту Айзеншахту. Теперь он обзавелся собственной империей ящиков и коробок. Серо-зеленые мундиры со споротыми знаками различия, висевшие на крючках, создавали иллюзию присутствия чего-то злобного. Из одной коробки торчали нейлоновые чулки. Бутылки с виски соседствовали с мылом «Palmolive», армейскими одеялами, ложками, вилками и кружками, выставленными, словно в кухне ресторана.

— Беглецы с Востока очень требовательны, — объяснил Грюбнер, перехватив взгляд Акселя. — Они устали долгое время есть руками. А ты чего пришел? Купить или продать?

Аксель сунул руку во внутренний карман пальто, которое сшил сам из кусков старой толстой ткани. Дрожащими руками он развернул пожелтевшую газету, опасаясь, что во время лихорадочного бегства разбил на куски фарфор, но, благодарение Богу, чашка и блюдце оказались целыми.

Сохраняя непроницаемое выражение лица, Грюбнер пододвинул посуду к себе. Видя, как его толстые грязные пальцы с черными ногтями лапают предметы из любимого сервиза матери, Аксель ощутил гнев. Мариетта очень бы расстроилась, если бы узнала о его делишках, но Аксель берег ее от волнений и никогда не говорил дома об этом. Зачем заставлять мать страдать еще сильнее? В любом случае, она все больше и больше отстранялась от жизни, живя только счастливыми воспоминаниями прошлых лет. Часто она выдавала длинные монологи, чем очень утомляла Акселя и Клариссу, которые вынуждены были терпеливо выслушивать ее, не осмеливаясь прервать или выказать невнимание. С экзальтацией Мариетта описывала пышные приемы и чаепития в «Адлоне», экзотические коктейльные вечеринки, купания в Ванзее, соблазнительных мужчин в костюмах от кутюр, поездки на Ривьеру. «Словно мы смотрим документальное кино», — шутила Кларисса, в то время как Аксель корчил рожи. Мать уже не была той красавицей, какой он до головокружения восторгался когда-то в детстве, а просто несчастной нищей с грязными волосами, землистым морщинистым лицом, одетой в бесформенную кофту.

— Сколько ты хочешь? — спросил собеседник. — Я знаю одного типа, который интересуется подобными безделушками. Американцы любят скупать по дешевке кусочки прежней прекрасной Германии.

— Мне нужны лекарства для матери и мясо. Также пара обуви. Мои башмаки совсем износились.

— А больше тебе ничего не нужно? — спросил мужчина с улыбкой.

— Это настоящий мейсенский фарфор. В отличном состоянии.

— Возможно. Хотя я не эксперт. Но ты ведь не один в цепочке, малыш. И потом, одна чашка — это еще не сервиз.

— Возможно, я смогу добыть еще, — сухо сказал Аксель, беря себя в руки, чтобы не показать своего презрительного отношения к этому рьяному нацисту. Многие пункты в его Fragebogen[23] должны были насторожить чиновников, ответственных за денацификацию, но он, конечно же, соврал, отвечая на вопросы.

Он наверняка без труда добыл бы и Persilschein, если бы захотел легально устроиться на работу. Просто последнее Грюбнеру не приходило в голову. Ему и так было неплохо. Несмотря на заявления властей, что они делают все возможное, чтобы справиться с черным рынком, и что некоторые крупные спекулянты заканчивают на виселице, Грюбнер с уверенностью смотрел в будущее. «И, скорее всего, он не ошибается, — с горечью подумал Аксель. — Люди такого типа непотопляемы». В советском секторе кое-кто из национал-социалистов чудесным образом превратились в коммунистов. Но разве не это от них требовалось? Следить и доносить на соседей при малейшем подозрении в их неблагонадежности? Новые советские хозяева не сомневались в необходимых качествах и серьезном отношении к «работе» бывших осведомителей Гестапо.

Грюбнер поднялся и стал доставать коробки с лекарствами.

— Хорошо, я дам тебе лекарства для твоей матери, которых хватит на целых два месяца. Также можешь взять одну коробку с сухим американским пайком, — сказал он, показывая на большой ящик с надписью: «CARE»[24]. Но о мясе не может быть и речи за одну эту несчастную чашку. Что касается башмаков, то чини старые, парень. Ты знаешь, что обувь в большом дефиците. Плакать хочется, когда видишь, что детвора бегает босиком. Честное слово!

Он покачал головой, словно искренне сожалел об этом.

Аксель достал из кармана сигареты и стал их пересчитывать. Подняв брови, Грюбнер, ничего не говоря, удалился вглубь помещения и выудил пару военных ботинок. Сердце Акселя едва не выскочило из груди. Они ему в самом деле были очень нужны. Глядя на разложенные перед ним сигареты «Lиску Strike», Грюбнер постучал пальцем по столу. Его не устраивало количество. Скрепя сердце Аксель добавил еще двадцать. Торговец выдавил улыбку.

— Будь осторожен, возвращаясь домой, — усмехнулся он. — Участились случаи нападений в этом квартале. Какими же опасными стали времена, просто голова идет кругом!

Пряча выменянное, Аксель спрашивал себя, уж не Грюбнер ли является подлинным главарем одной из таких детских банд? Этот мерзавец и не на такое способен. Аксель надел новые ботинки, ворча, что собьет ноги, так как они оказались слишком большими. Старую пару он решил захватить с собой, надеясь и из нее извлечь выгоду. Сдержанным кивком попрощавшись с Грюбнером, он стал подниматься по лестнице с растрескавшимися ступенями. Оказавшись на воздухе, он огляделся и, удостоверившись, что никто за ним не наблюдает, двинулся по улице быстрым шагом.

Услышав стук в дверь, Макс посмотрел на себя в зеркало. Он ждал в гости Линн Николсон и сердился из-за того, что ведет себя совсем уже по-мальчишески. Несколько дней назад они вместе пошли в клуб на Курфюрстендамм. В сумерках помещения Макс любовался ее тонкими пальцами с красными лакированными ногтями, линией плеч, ее профилем, когда она повернулась в сторону эстрады, где играли музыканты. Линн держалась очень просто и скромно, несмотря на соблазнительное платье из шелковой ткани с глубоким декольте.

Макс растерялся, впервые увидев ее в вечернем наряде, а не в военном мундире. «Моя миссия в этом городе подходит к концу», — объяснила она, и это взволновало его еще больше. Он не стал мучить ее вопросами, не зная, однако, каким же будет для него Берлин без Линн Николсон. В отличие от других он не очень стремился заглядывать в будущее. Его сил хватало лишь на то, чтобы жить только настоящим.

Светлокожая, с волнистыми светлыми волосами, она выглядела ослепительно красивой. Она была желанна, и он не мог себе в этом не признаться. Они виделись мало, но регулярно. Макс с удовольствием принимал приглашения одной прусской принцессы, которая каждую неделю собирала гостей. В салоне старой аристократки толпились репортеры и офицеры из Западной Европы, приносившие вино, виски, колбасу, консервированные сардины. Линн тоже туда приходила. У нее было прекрасное чувство юмора, а взгляд искрился, когда она смотрела на Макса.

Сняв униформу, она словно сбросила броню. Они почти не разговаривали. Взгляда Линн, едва ощутимого прикосновения ее губ к его щеке было достаточно. Танцуя с ней, Макс чувствовал в своих руках ее гибкое и легкое тело. Он закрыл глаза. Тонкий запах духов шел от ее шеи и волос. Она казалась доверчивой и спокойной. Именно это вместе с упоминанием о скором отъезде заставило Макса отбросить последние колебания. Еще одно расставание, которое усугубит его одиночество. В ту ночь они стали любовниками. Теперь, когда он вспоминал о ней, ему хотелось улыбаться.

Он открыл двери.

— Здравствуй, дядя Макс.

Перед ним стоял молодой человек в темном костюме и надвинутой на лоб шляпе. На ногах начищенные до блеска ботинки. Первое, что пришло Максу в голову, — что он давно не видел шелкового галстука, к тому же так тщательно завязанного. Несмотря на юный возраст, незнакомец обладал элегантностью взрослого человека. Макс допустил бестактность, слишком долго разглядывая его с головы до ног.

Улыбка внезапно исчезла с лица молодого человека.

— Ты меня не узнаешь? — обеспокоенно спросил он.

— Феликс? — воскликнул озадаченный Макс. — Не верю своим глазам.

Не давая ему времени на ответ, он схватил гостя в охапку и прижал к себе.

— Как я рад тебя видеть! Ну, давай, входи. Вот уж не ожидал. Ставь свои вещи. Садись. Как ты? Хорошо выглядишь. А вырос-то как! Просто невероятно. Теперь ты настоящий мужчина, даже не верится. Я, наверное, говорю глупости, но я так давно тебя не видел. А как малышка Лили? Она не с тобой? Но какого черта ты делаешь в Берлине?

Он наконец замолчал, исчерпав все вопросы, потом расхохотался, видя замешательство Феликса.

— Извини меня за этот монолог, но я и в самом деле очень удивлен.

Феликс снял шляпу, пригладил ладонью волосы и, одобрительно кивая, осмотрелся. Похоже, он успокоился, видя, что Макс живет в относительно хороших условиях.

— Я не смог далее оставаться в Париже. Трудно было решиться, но все же я теперь здесь и думаю, что мое решение верное.

Макс достал два стакана и бутылку с виски.

— Все, что могу тебе предложить. Выпьем?

— Конечно.

Феликс не сердился на Макса фон Пассау за то, что тот внимательно его разглядывал. На его месте он удивился бы не меньше. Возвратившиеся немцы подвергались такому тщательному экзамену, словно постоянно проживающим здесь необходимо было убедиться, что и по ту сторону границы живут люди. Оценивали их одежду, выражение лица, мимику. Глотали их слова. В Берлине все это шокировало, на этом острове среди советского моря. Вернувшихся в Берлин выдавала и одежда, и манера поведения. Феликс знал, что он ходит не как современные берлинцы, а выпрямив спину и развернув плечи, не опуская глаз. Он знал также, что именно такая манера держаться у многих вызывает злость.

— Я и в самом деле счастлив тебя видеть, Феликс, — прошептал взволнованный Макс, поднимая свой стакан.

Глотнув виски, Феликс закашлялся. Он еще не привык к крепким напиткам, чем всегда веселил Наташу, более того, она нещадно потешалась над ним.

— Каким образом тебе удалось пересечь границу?

— При помощи моего немецкого паспорта, который у меня был еще перед войной. А литера «J», означающая, что я еврей, на этот раз только облегчила пересечение границы, — уточнил он с кислой миной. — А как я ехал — это что-то! Русские военные были во всех вагонах, наполовину пустых, в то время как немцы ютились на крышах, словно воробьи. В туннелях приходилось пригибаться. Странно как-то видеть на вокзалах вывески, написанные кириллицей.

Вдруг его лицо стало серьезным. Он повертел свой стакан.

— Я приехал затем, чтобы вернуть наше имущество, дядя Макс. Так как наша вилла реквизирована американцами, о ней пока речь не идет. А вот что касается Дома Линднер, это совсем другое дело. Я уже предпринял формальные шаги. Обратился в еврейское общество, где меня попросили подтвердить свою личность и заполнить все необходимые бумаги. Я также навел справки относительно счета в банке, который заблокировали в 1938 году. В полицейском комиссариате мне выдали новое удостоверение личности. Чиновники отнеслись ко мне тепло. Я даже удивился. Если бы несколько лет назад мне сказали, что я сам, по своей воле, пойду к этим людям, я бы рассмеялся, — сказал он с саркастическим видом. — Теперь осталось только ждать, когда выйдет постановление о возвращении реквизированного арийцами имущества своим настоящим хозяевам.

Макс опустил глаза. В 1938 году мать Феликса была шокирована, когда нацисты отобрали у них имущество. Сара сказала ему, что Дом Линднер был куплен по бросовой цене Куртом Айзеншахтом. Макс чуть было не умер со стыда. Его собственный зять! Вот стервятник!

— Боюсь, что надо запастись терпением, — вздохнул он. — Кое-что делается довольно медленно. После войны время течет совсем по-другому.

— А я никуда не тороплюсь. Но справедливость должна быть восстановлена. Пока же я записался в университет.

Феликс достал из кармана какую-то бумагу и бросил на стол, словно обжегши пальцы. Расписка нацистской финансовой службы, составленная со всей немецкой педантичностью, где были перечислены вещи с виллы Селигзонов, приобретенные на аукционе в 1942 году, — предметы мебели, картины, столовое серебро, книги, одеяла, пианино, драгоценности. Там были указаны абсурдные цены, а также адреса и имена счастливых покупателей, которые воспользовались горем других людей. Фрау Штайнхольц с Андреаштрассе, 25, например, купила кукольный домик Лили со всеми аксессуарами всего за тридцать марок. Макс ощутил горький привкус во рту.

— Сомневаюсь, что верну что-нибудь из всего этого, — сказал Феликс срывающимся голосом. — Даже не уверен, стоит ли пытаться. С другой стороны, бабушкино пианино…

Он сделал движение рукой, не в силах жестом выразить всю глубину драмы, отзывавшейся болью в его сердце.

— Дом Линднер принадлежит нам с Лили, — жестко сказал он. — Мы единственные наследники. Сестра была вне себя, узнав, что я решил вернуться. Но я считаю, что это мой долг. Дядя Макс, ты хоть понимаешь меня?

Внезапно Феликс потерял уверенность. Макс увидел беспокойство в его глазах, он словно превратился в маленького перепуганного мальчика. Он понял, что Феликс думает о матери, а также о деде, человеке, которого Макс бесконечно уважал. Гордая осанка, раскрытые ладони свидетельствовали о задоре и искренности Феликса Селигзона. Он был совершенно прав, решив, несмотря на царивший хаос, постараться навести порядок в собственной жизни и вернуть имущество родителей. Вспомнив, как сам в возрасте Феликса пытался вырваться из удушливого круга семьи, Макс с уважением посмотрел на молодого человека, взвалившего на свои плечи ответственность за прошлое, которое принадлежало самым лучшим временам в Берлине. Феликс был умен, и он знал, насколько долгим будет этот путь. «Он еще так молод», — думал Макс, отчаянно стараясь удержаться от уговоров все бросить, уехать куда-нибудь подальше и на новом месте построить новую жизнь. Что можно было ожидать от двусмысленности, которая раздирала их город? Он положил руку на плечо Феликса и ощутил, что тот дрожит.

— Так как это твое желание, я поддержу тебя во всех начинаниях. Я сделаю все возможное, чтобы тебе помочь. Но где ты остановился? В Берлине так трудно теперь подыскать подходящее жилье.

— Значит, мне повезло. Когда я наводил справки относительно моего дома, американцы поговорили с полковником Райтом, и тот предложил мне комнату одного из наших старых слуг. Я полагаю, что их тронула моя история, — сказал он, пожав плечами. — Меня также подкармливают, что не так уж и плохо. В Париже ведь тоже проблемы со снабжением, но здесь… Это так угнетает.

— Я рад за тебя. А то я бы предложил тебе устроиться у меня, хотя здесь не так просторно, как в моей старой квартире.

Феликс поднялся. Из-за наплыва эмоций в горле образовался комок, но он не хотел показывать это Максу фон Пассау. Он вонзил ногти в ладонь, понимая, что должен научиться сдерживать свои чувства, иначе его жизнь станет невыносимой.

— Я часто об этом вспоминал, дядя Макс, о последних минутах у тебя дома с мамой и Далией. Ты не побоялся приютить нас. Мы были твоими гостями, словно приехали куда-то в далекую страну. Высокими гостями, а не несчастными, которые потеряли крышу над головой, — сказал он сухо, в то время как его взгляд на несколько секунд затуманился, и добавил уже мягче: — Тогда я не успел сказать тебе спасибо.

Смутившись, Макс опустил голову, стараясь унять дрожь во всем теле. Слишком много воспоминаний. Слишком много кричащего отсутствия.

— Если бы только Сара послушалась меня…

— Она бы никогда не бросила папу. Она не могла даже предположить, что произойдет после. Это ты и Фердинанд Гавел убедили ее отправить нас во Францию. Я знаю, что и это она пережила с трудом.

Феликс побледнел. Он сел, поднес стакан к губам и опустошил его, не отрываясь.

— Я должен жить с этим до конца моих дней.

— Но разве не ужасное потрясение опять вернуться в Берлин?

Феликс посмотрел на обеспокоенное лицо того, кто был лучшим другом его матери. Хотя Макс фон Пассау был слишком худым для своего роста, из-за чего он казался уязвимым, в нем оставалась некая магнетическая сила былых времен. Он знал, что может доверять этому человеку, как и Ксении Осолиной. Это был подарок небес, который он оценил по достоинству. Только это доверие и поможет ему строить жизнь сначала.

— Что бы я ни делал, куда бы я ни поехал, все равно мне будет не хватать моей семьи. Так что лучше никуда не ехать.

— Оставаться на земле палачей? — грустно прошептал Макс.

— Нет. Оставаться на земле моих предков, — возразил Феликс.

Только сейчас Макс понял, испытывая уважение и восторг, что Феликс Селигзон исключительный человек, один из тех, кто отмечает эпоху духом, талантом и широтой души.

В дверь постучали. Феликс резко поднялся. Стул его перевернулся, загрохотав. Увидев, что Макс удивлен, он разозлился на себя и смутился. Это абсурд, но ему с трудом удавалось держать в узде свои нервы. Когда он вернулся, он осознал, насколько глубоки раны, которые получил за годы, прожитые в Берлине перед войной. Все эти рефлексы, казалось, въелись в его плоть. В первую проведенную в городе ночь он не смог заснуть. Водопроводные трубы, в которых шумела вода, или скрип половицы вызывали у него иррациональную тревогу. Присутствие в доме других людей не помогало ему избавиться от призраков. Даже в родном доме он чувствовал себя чужим, хотя, конечно, был искренне признателен американскому полковнику за разрешение поселиться в нем. Попытки успокоиться и расслабиться ни к чему не привели.

Смущенный, он с осторожностью поставил стул на место.

— Это друг, — пробормотал Макс, идя к двери.

— Я вам помешала. У вас гости, — сказала молодая блондинка в британской военной форме.

Феликс спросил себя, какова ее роль как служащей оккупационных сил Берлина. По берлинским улицам ходило много военных, но британский контингент был в пять раз больше, чем американский. Вполголоса берлинцы жаловались, что британцы относятся к ним высокомерно, будто те были жителями колонии.

— Прошу тебя, Линн, заходи. Представляю тебе Феликса Селигзона, сына моей хорошей знакомой Сары. Он недавно приехал из Парижа.

Она посмотрела на него внимательно и молча.

— Мне очень жаль, что все это случилось с вашей семьей.

— Это Линн помогла мне собрать нужную информацию, — объяснил Макс. — Не так-то легко было получить необходимые справки. Что поделаешь — русские. У них все непросто.

— Да, они любят таинственность, — кивнула она. — Если не сказать герметичность. Я сделала все, что смогла.

Макс и эта женщина, казалось, следили за реакцией Феликса, который словно прирос к полу. Его на самом деле охватила сильная усталость. Он никак не мог привыкнуть к таким взглядам, к нескрываемому удивлению. Эта цена, которую он платил за право вернуться в родной город, право посмотреть разрухе в лицо, на каждом шагу, при каждой встрече.

— Благодарю вас за то, что помогли установить правду, — сказал он. — Нет ничего хуже неопределенности.

Феликс заметил, как Макс обменялся с Линн взглядами. Эти взгляды говорили, что люди понимают друг друга без слов. И вдруг ему все стало ясно. Его мысли вернулись к Наташе, которая рассказала ему всю правду про Макса. Странно, но он совсем не удивился, узнав, что она дочь Макса фон Пассау. Он вспомнил, какой парой были Ксения Осолина и Габриель Водвуайе. Никакого вдохновения. Две ледяные глыбы. Казалось совершенно естественным, что Ксения Федоровна Осолина просто не могла пропустить такого человека, как Макс фон Пассау. Некогда Феликс наблюдал за своими родителями. Пыл и художественный вкус матери дополнялся силой и гордостью отца, академический ум которого хорошо сочетался с талантом супруги. Феликс не представлял себе иной совместную жизнь с женщиной. Грубое вторжение смерти в детство убедило его в одном: человек не имеет права пускать на ветер свою жизнь, разделяя ее с тем, кто совершенно не отвечает его собственному жизненному размаху. Макс и Ксения должны быть вместе: это было очевидно. Наташа и он, возможно, тоже, но об этом еще рано было говорить с уверенностью, несмотря на то, что он постоянно думал о ней.

— Ладно, не буду вам мешать, — смущенно сказал он. — Рад был тебя увидеть, дядя Макс.

— Ты уже уходишь?

Феликс посмотрел на бесстрастное лицо молодой англичанки, которая была немногим старше его. Она стояла в стороне. Тем не менее, ее присутствие явственно ощущалось в этой комнате. Знала ли она, что еще одна женщина в Париже тоже любит этого мужчину? В первый раз он почувствовал желание защитить тетю Ксению. Роли поменялись. Эта незнакомка, слишком красивая и молчаливая для того, чтобы не представлять угрозу, заставляла его чувствовать себя не в своей тарелке. Волна гнева поднялась в нем. Как Макс может быть таким слепым? Почему теряет драгоценное время? Он обязан Ксении Осолиной. И особенно Наташе. Его дочь нуждается в нем. Наташа производила на Феликса впечатление ночной бабочки, которая слишком быстро летит на огонь, думая, что это солнце. Она больше никого не слушалась, пропускала занятия, чтобы таскаться с приятелями, у которых в голове гулял ветер, сквозь зубы разговаривала с матерью. Восхитительное бунтарство, в котором раньше брали начало ее душевные порывы, уступило место гневу и злобе, с которыми она не могла справиться. Она стала мрачной, капризной.

Беспокойство, смесь раздражения и разочарования, а также страх охватили Феликса.

— Когда я уезжал из Парижа, тетя Ксения уже родила, — бросил он провокационно. — Мать и ребенок чувствуют себя хорошо. У Наташи есть теперь маленький братик.

Он кивнул, прощаясь, и вышел за двери.

Аплодисменты, прозвучавшие по завершении концерта, вывели Макса из странного летаргического состояния. Дирижер оркестра сделал знак музыкантам подняться и несколько раз поклонился публике, щелкнув каблуками. «Как марионетка», — подумал Макс с раздражением. Зал показался ему удручающим с этими люстрами, в которых горело всего по паре лампочек, с креслами без подлокотников, с ободранной велюровой обивкой, с запахом вареной картошки, идущим из вестибюля. Тем не менее, женщины выглядели элегантно. На некоторых даже были длинные вечерние платья. Впервые за долгое время меха были извлечены из шкафов. «Где они, интересно, раздобыли все это, вот в чем вопрос», — сказал он себе.

Следуя за Линн, он вышел в фойе. Толпа толкалась в проходах и на главной лестнице. Рассеянно он слушал комментарии любителей музыки. Если бы кто-то спросил его, что он думает по поводу концерта, Макс оказался бы неспособен даже припомнить программу вечера.

Встреча с Феликсом взволновала его. Всю дорогу до концертного зала он был мрачен, думая о чем-то, нахмурив лоб. Линн ни о чем его не спрашивала. Не то чтобы она не была любопытной, она не расспрашивала его, потому что опасалась, что это может ему не понравиться. Молодая женщина не питала иллюзий: она знала, что в жизни Макса фон Пассау для нее нет места. Их отношения были обречены с самого начала: ее должность офицера британской армии и статус Макса, жителя Германии, разница в возрасте и в ритме их жизней, его тяга к Берлину, к этому мрачному, оккупированному иностранными армиями городу. Городу, который стоял на коленях и был рассадником преступности и спекуляции. Но и городу, обладающему загадочной жизненной силой, в котором уже открывались концертные залы, бары, кабаре, театры. Берлин брал вас за горло и уже не отпускал, словно освежающий запах духов с резким запахом. Олицетворением всего этого и был Макс фон Пассау.

Он был шокирован, узнав, что стал ее первым мужчиной. Она успокоила его, напомнив, что она уже взрослая и сама может принимать решения. Она хотела его и старалась не думать о неизбежном моменте, когда придется расстаться. Как вообразить их вместе вне Берлина? Отношения, которые их связывали, трудно было назвать любовными. Именно в этот период жизни Макс фон Пассау не мог дарить свою любовь, по крайней мере ей, а она была слишком скромна и умна, чтобы на это надеяться. Но, как бы то ни было, ее тянуло к нему, и она не собиралась упускать моменты близости с ним, заполняя этим пустоту своей жизни, жизни до встречи с Максом. Чтобы получить возможность еще какое-то время побыть рядом с ним, она без колебаний согласилась на новое назначение. Генерал Робертсон, ее теперешний непосредственный начальник, опасался русских, которых считал грубыми азиатами из-за их манеры вести переговоры, но он понимал, насколько важно достичь соглашения относительно будущего Германии, и был готов проявить терпение. Их отношения с Максом были историей двух одиночеств. Если бы ее подруги узнали об этом, они пришли бы в ужас. Однако она очень дорожила их связью.

Прислонившись к стене, на отставшего от Линн Макса насмешливо смотрел Игорь Кунин. Свет отражался от его погон и наградных планок. Кунин играл не последнюю роль в распространении так называемой «советской культуры». Он шагнул и оказался рядом с Максом.

— Вы совсем не аплодировали. Неужели вам не нравится Чайковский? Смотрите, как бы о вас не подумали, что вы хотите обидеть нашу прекрасную родину.

— Так это был Чайковский? Я даже не обратил внимания.

— Вы беспокоите меня, Макс. Вы весьма образованный человек и не оценили концерт такого уровня.

— Вместо того чтобы проводить время в концертном зале, кино или театре, я бы предпочел посидеть вечером дома с хорошей книгой, — проворчал Макс.

— Так вас влечет одиночество? Но разве вы один? — добавил Игорь, окидывая взглядом фигурку Линн. — Мне донесли, что вас часто видят вместе.

— Я что, нахожусь под вашим наблюдением? — рассердился Макс.

— Вы — нет. Она — да.

— Линн? Но почему?

— Соглашение Робертсона-Малинина, вам это ни о чем не говорит? Его подписали всего несколько дней назад. Оно предусматривает взаимодействие миссий связи для экстренного обмена информацией между оккупационными властями наших уважаемых стран. Линн Николсон — помощник одного из видных британских офицеров. Мы еще не выдали им все необходимые разрешения, чтобы они могли свободно передвигаться по нашей зоне. Ничего удивительного, что она нас интересует.

— А я-то думаю, почему у нее новый мундир… — прошептал Макс. — Значит, она решила остаться в Берлине.

— Вас это, похоже, радует?

Макс пожал плечами.

— Вот еще. Просто она замечательная и смелая женщина.

— Лжец из вас никудышный, Макс.

— А вы что-то сегодня очень разговорчивы.

— Не сердитесь на меня. Просто мы с вами видимся в последний раз. Меня отзывают в Ленинград. Сомневаюсь, что когда-либо еще приеду в Германию, зная, что происходит в моей стране.

Макс удивился, видя, что энергичное лицо Кунина омрачилось, глаза стали печальными. Он вспомнил, как сильные руки Игоря поддерживали его, когда они шли через центральный плац Заксенхаузена. С тех пор они несколько раз виделись на приемах, на которых немцам, ни в чем не заподозренным, разрешалось общаться с союзниками. Также они провели долгий вечер в «Адлоне», сразу после освобождения Макса, в три приема выпив бутылку водки, которую принес с собой Кунин. Между ними сложились дружеские, искренние отношения.

— Жаль, что приходится расставаться. Я вам стольким обязан.

— Пустяки.

— Не считайте меня таким наивным. Ради меня вы рисковали своей свободой, если не жизнью. И опасность все еще существует. Ваш поступок может вам дорого обойтись. Если об этом узнают в вашем штабе или…

— Как бы то ни было, хорошо, что ленинградцы сильны духом, — улыбнулся Игорь. — Москвичи всегда сторонились жителей Питера как людей, сделанных из другого теста. Наша культура веками была ориентирована на Запад. У нас дух индивидуалистов. Опасная смесь бунтарства и способности к сопротивлению. Я бы сказал, к сверхжизни, — уточнил он с холодной улыбкой. — Драма, развернувшаяся в блокаду, только усугубила эту разницу, сильнее стало отторжение указок из Москвы. Теперь в России люди стали более свободными. Они ждут реформ. Справедливости, которая бы учла человеческое достоинство. За время войны в наши города попало много книг, фильмов, товаров, которые были привезены из Америки. Миллионы солдат увидели, каков уровень жизни на Западе. Крестьяне мечтают о роспуске колхозов, существование которых приводит к голоду. Офицеры открыто критикуют систему. Рано или поздно, но будут новые чистки. Генералы начеку. Жуков стал затенять Сталина. Поэтому его уже оттеснили в сторону, и он такой не один. У нас это так же неизбежно, как прилив и отлив. Становишься фаталистом.

— Некоторые надеются на лучшее будущее для всех. Пессимисты же, наоборот, пророчат Третью мировую войну.

— Сталин хочет защитить Советский Союз не только от Германии, которой всегда опасался, но и от демократических влияний. Он хочет установить санитарный контроль вдоль всех наших границ. Для этого ему необходимо привлечь на свою сторону социалистические государства-буферы. Трумэн старается не потерять контроль над Германией. И у него есть атомная бомба. Хиросима, Нагасаки — угроза вполне очевидна. — Игорь пожал плечами и продолжил: — Война изменила суть вещей. Теперь одна-единственная бомба может стереть с лица земли целый город. Но русские быстро наверстывают упущенное. Эскалация конфликта неизбежна. Ловушка скоро захлопнется, и Берлин снова окажется в самом центре циклона.

— Берлин? Этот разрушенный город? — удивился Макс. — Да кому он такой нужен?

— Берлин — это символ. В Ленинграде во время блокады по радио передавали звуки метронома, подчеркивая, что сердце города не прекращает биться. Судьба таких исключительных городов, как наши, всегда трагична.

— Что вас толкает говорить мне такие вещи?

— Предчувствие. Вы готовитесь к выборам, они пройдут уже в следующем месяце. Русские стараются навязать Германии силой единую коммунистическую идеологию, навязать власть социал-демократов, но делают успехи в этом только в своей зоне. В Западном Берлине социалисты как пить дать потерпят крах. Женщины будут голосовать против советского насилия. Это будет их способ отомстить за свои унижения.

Игорь отступил на шаг, чтобы свет больше не падал на его лицо. Он словно слился с декоративной отделкой стены из темного дерева. Макс напрягся. Два советских офицера прошли недалеко от них.

— Осторожность никогда не бывает лишней, не так ли? — пошутил Игорь, доставая из кармана две толстые сигары. — Маленький подарок на прощание. Прекрасные сигары.

Макс поднес огонь. Они стали у окна, выходившего на площадь, куда высыпала публика. Становилось свежо. Люди закутывались в шарфы, застегивали наглухо пальто.

— Как она? — спросил Игорь.

Его лицо снова напряглось, и какой-то особенный огонь оживил глаза. Наклонившись к Максу, он задал вопрос, не выказывая эмоций. Конечно, он имел в виду Ксению и ждал правды, а не пустых фраз. «Хотя бы это я должен для него сделать», — подумал Макс.

— Она вернулась в Париж, потому что ждала ребенка и не могла рисковать, рожая здесь. Недавно у нее родился мальчик. Я узнал это только сегодня вечером, перед тем как идти сюда.

Игорь выпучил глаза. На губах запрыгала улыбка.

— Теперь я понимаю. Итак, вы стали отцом. Что думаете делать?

— Не знаю.

— Но это ваш сын, Макс!

— У нас есть еще и общая дочь, которой я никогда не видел, — сухо бросил он. — Не думаю, что я создан для этой роли.

Дым сигар наполнил альков. Макс с наслаждением вдыхал его. Он уже забыл этот аромат, который напомнил ему вечера, проведенные в компании близких друзей. Беззаботность. Уверенность в завтрашнем дне. Раздражаясь, он понял, что еще немного и начнет себя жалеть.

— Даже на расстоянии отец остается отцом, — снова заговорил Игорь. — Я почти не знал моего сына Дмитрия, проведя много лет вдалеке от него все те годы, когда он больше всего во мне нуждался. У нас родственные связи часто, увы, бывают опасными. Поэтому я искусственно старался сохранять дистанцию, чтобы так защитить его. Правда, я мог ему писать. Это было утешением. Не теряйте слишком много времени. Потом не вернете. И не стоит наказывать себя.

Волна раздражения накатила на Макса.

— Моя жизнь здесь. Я должен заботиться о сестре, о племяннике. У меня интересная работа. Фоторепортажи, которые я делаю, примитивны, но я охотно этим занимаюсь. Потихоньку открываются художественные галереи. Возможно, вскоре я смогу принять участие в выставке, кто знает? — не без бравады добавил он. — Я не собираюсь бежать, чтобы вести тихую жизнь непонятно где. Вы не поверите, но я буду чувствовать себя очень несчастным без Берлина.

Он увидел, что руки его дрожат. Игорь внимательно смотрел на него.

— Не стоит бояться.

— Бояться? Мне? — с горьким смешком воскликнул Макс. — Чего мне еще бояться после всего, что довелось пережить?

— У Ксении Федоровны сложный характер, но вы нужны ей. Я думаю, это очевидно, хотя вы продолжаете все отрицать. У вас есть то, чего лишены многие, — свобода. Я завидую вам. Когда вы встретитесь с ней, скажите ей… — Игорь разволновался. — Скажите ей, что она была самой красивой молодой графиней Санкт-Петербурга. Что я не пошел на вечер по случаю ее дня рождения из-за робости, о чем до сих пор жалею. Но потом я не боялся, — признался он, и хитрая улыбка разгладила его морщины, стирая опыт прожитых непростых лет. Он резко протянул руку. — Прощай, мой друг. Да хранит тебя Господь.

Макс казался сбитым с толку. Он не находил слов. Он вдруг испытал жгучее желание столько всего рассказать этому человеку, которого знал так недолго.

— И тебя, Игорь Николаевич. И тебя, — прошептал он.

Повинуясь внезапному импульсу, Макс сжал его в объятиях. Игорь трижды поцеловал его в щеки.

— По русскому обычаю, — пояснил он. — Это поможет вам избавиться от вашей извечной прусской скованности.

Линн неподвижно стояла выше на лестнице, глядя на Макса и генерала Игоря Кунина. Она не знала, о чем они разговаривали, но понимала, что между этими людьми существует особенная связь. Макс фон Пассау неохотно делился своими секретами, но за несколько месяцев она научилась понимать его жесты, читать по выражению его лица. Теперь она знала, как двигается его тело во время занятий любовью. Он провожал глазами высокий силуэт Кунина, который, глубоко опечаленный, спускался по ступенькам. После Макс повернул голову к своей спутнице. Улыбка осветила его лицо. Сердце Линн сжалось. Спускаясь по лестнице, они взялись за руки. На улице было прохладно, и дрожь пробежала по телу молодой женщины.

Три месяца провел Феликс Селигзон в Берлине, каждый день борясь с чувством полной безысходности. Со времени приезда он записывал свои впечатления об одежде женщин, которых видел на улицах, о пошитых из старых пледов в желтую и синюю клетку и из найденных под обломками одеял пальто и жакетах, которые больше напоминали рабочие бушлаты. Дефицит тканей был очевиден. Готовую одежду покупали исключительно на черном рынке по баснословным ценам. Если принять во внимание существующее положение вещей, то среднестатистический немец мог накопить на новую рубаху лет за пятнадцать, на пуловер — за тридцать, а на пальто — за все пятьдесят. О кожаной обуви вообще можно было забыть. Специализированные издания, такие как «Berlins Modenblatt», напечатанные на старой бумаге, создавали гнетущее впечатление. Но берлинский шик все-таки проявлял себя: прошлым летом было устроено несколько первых послевоенных дефиле для привилегированных клиентов на одной из квартир в Вилмерсдорфе. Отчаявшись, Феликс спрашивал себя, не слишком ли он самонадеян? Как найти деньги, сотрудников, вдохновение, чтобы справиться с задачей, которую сам себе поставил? Лили была права — он сумасшедший. И чересчур амбициозный. Не лучше ли бросить все и вернуться в Париж заканчивать учебу? Согласиться на размеренную скромную жизнь. На мир и покой. Без амбиций и тревог. Но когда он в домике садовника случайно наткнулся на несколько старых парашютных куполов, купленных на черном рынке, сердце его возбужденно забилось. В старом сундуке он обнаружил и две шторы из льна. Занимаясь такими поисками, он сам себе напоминал белку, собирающую орешки.

Следующая ночь показалась ему бесконечной и до ужаса одинокой. Температура воздуха за окном достигла минус двадцати градусов. Дома насквозь промерзли. Даже американский полковник не имел достаточно дров и угля, чтобы обогревать комнаты. Тишина, словно при конце мира, окутала Берлин и его окрестности. Днем в лесу Грюнвальда можно было видеть согнутые силуэты людей с мешками на плечах — это берлинцы собирали хворост и обдирали кору с деревьев. Вокруг бродили волки. Перепуганные жители видели их следы даже рядом со своими жилищами. Взрослые боялись отпускать детей одних из дому.

Около трех часов утра Феликс зажег керосиновую лампу и, завернувшись в одеяло, сел было писать письмо Наташе, но через час разорвал написанные убористым почерком листы. Пелена сомнений и страхов! Какой абсурд! Унижение. Он свернулся калачиком на кровати и закрыл глаза. Редко когда он чувствовал себя настолько одиноким. «Помоги мне, Господи», — шептал он, с ужасом сознавая, что плачет. Чтобы успокоиться, он стал представлять, каким красивым станет восстановленный Дом Линднер, на фронтоне которого будет гордо красоваться имя его предков; как счастливые клиенты входят в двери магазина. Постепенно мечта принимала реальные очертания, облекалась в четкие формы. Ему нравилось обдумывать в деталях украшение залов, своего рабочего кабинета, представлять разговоры с навязчивыми агентами поставщиков, предлагавших ему свои товары. «Я хочу, чтобы все получилось, — говорил он себе, несколько успокоившись. — С Божьей помощью все получится». С чувством, что достигнуто согласие с самим собой, он заснул на рассвете.

На следующий день Феликс решил совершить паломничество по местам, где его предки в прошлом веке начинали свое семейное дело. Это происходило в швейной мастерской возле Хаусвогтайплац. В течение десятилетий в этом квартале беспрерывно жужжали швейные машинки, раздавались крики поставщиков, перевозивших рулоны тканей. Кафе были забиты предпринимателями, которые внимательно следили за парижскими веяниями, приспосабливались к изменчивой моде. Швейное дело процветало, а продукция имела собственный неповторимый стиль и экспортировалась во все уголки земного шара. Двадцать пять процентов семей-швейников были евреями. Агония началась в 1933 году.

Расположенный в советском секторе квартал не сохранил и тени былого величия. Надеяться здесь было абсолютно не на что. Феликс прошел до ряда домов с обезображенными огнем стенами, где когда-то находилось самое первое ателье Линднеров. Его мать всегда отказывалась продавать это помещение, где было три маленьких комнатушки, предпочитая сдавать их в аренду. Руины были покрыты снегом. Вороны, летающие низко над землей, пронзительно каркали, и эти звуки отражались от голых стен. Сунув руки в карманы, он молча стоял и смотрел на проем в стене, через который был виден внутренний дворик. Под аркой обломки камней и штукатурки хрустели в такт его шагам.

Когда он вошел в одну из комнат, перед ним возник расплывчатый силуэт, который тут же устремился к двери.

— Подождите, не уходите! — крикнул Феликс.

Человек обернулся, держа обе руки на уровне груди. Глаза на высохшем, обмотанном шарфом лице были полны ужаса.

— Я не причиню вам зла, — сказал Феликс. — Что вы здесь делаете?

Видимо, человек был до такой степени напуган, что не мог произнести ни слова. Феликс опасался, как бы тот не убежал.

— Сожалею, что напугал вас. Вам нужно отдышаться. Через несколько минут все пройдет.

— Я подумал, что это русский патруль, — пролепетал мужчина, заикаясь. — Нам запрещено приходить на развалины. Это считается мародерством. Если кого-то схватят, то могут и расстрелять.

— Тогда что же вы тут делаете?

— В этом доме перед войной находилась моя швейная мастерская. Потом, несмотря на запрет, я приходил сюда, чтобы посмотреть, нельзя ли спасти что-нибудь из вещей. Я нашел несколько швейных машинок в рабочем состоянии и, рискуя быть арестованным, унес их. Тут даже можно найти ткани, которые частично уцелели. Не оставлять же все это Иванам!

Почувствовав доверие к незнакомцу, он расправил плечи и вытер рукой пот со лба.

— Боже, как вы меня напугали!

— Вы хотите снова начать работать?

— Да, и это возможно благодаря швейным машинкам. Ведь их не купишь на черном рынке. Там они на вес золота. Поэтому я прихожу сюда время от времени, надеясь отыскать что-либо полезное. Ведь сейчас во всем ощущается дефицит. А вы, что ищете вы?

«Если бы я знал! — подумал Феликс, захваченный вопросом врасплох. — Возможно, храбрость, чтобы не бросить все на полпути».

— Когда-то моя семья тоже имела ателье в этом здании, — ответил он.

— Вот как? А как ваше имя?

— Феликс Селигзон. Я сын Сары Линднер.

Мужчина пристально и озадаченно посмотрел на него. Потом приблизился на несколько шагов.

— Сын Сары Линднер… Не может быть… Моя жена работала старшим мастером у вашей матери. Меня зовут Хайнц Манхаймер. Значит, вы выжили. Это чудо! Жена будет счастлива узнать это.

Он пожал обе руки Феликса, на глазах у него блестели слезы. На его ресницах серебрились кристаллики льда.

— Нас не выслали отсюда, так как я ариец, в отличие от моей супруги еврейки. К счастью, мне удалось защитить ее. Так значит, господин Селигзон… Жена не хотела, чтобы я сегодня приходил сюда, но у меня было предчувствие чего-то хорошего!

Из его рта шел неприятный запах живущего впроголодь, но он улыбался со счастливым блеском в глазах. Его поношенная одежда, серый цвет кожи говорили о нелегкой борьбе за выживание.

— Как долго работала ваша супруга у моей матери?

— Десять лет. До самого конца, до 1938 года. Когда универмаг перешел к арийцам, ее, конечно же, уволили. Потом…

Он опустил голову.

— Где вы теперь живете?

— У американцев. Выкручиваемся как можем. К несчастью, у нас не осталось никаких связей, поэтому все непросто. Не знаю, как предложить свои услуги женам иностранных офицеров. Ведь только у них есть деньги. Есть такие, кому повезло больше. А я даже не знаю английского языка. И потом, эта чертова зима… Извините меня! Но мы на грани голодной смерти.

— Я бы с удовольствием навестил вашу супругу. Мы бы немного поговорили.

— А почему бы нет, господин Селигзон! Если это доставит вам удовольствие. Если хотите, можем пойти прямо сейчас. Как я всегда говорю, зачем зря терять время, не так ли? Мне больше здесь нечего делать. А вам?

— Мне тем более, — улыбнулся Феликс. — Я, кажется, уже нашел то, зачем приходил.

Мариетта Айзеншахт лежала на кровати, надев на голову шапку и обмотав шею шарфом. При каждом ее движении было слышно, как хрустят засунутые под одежду старые газеты.

— Как рождественский подарок! — бросила она. — Не хватает только, чтобы меня перевязали ленточкой.

— Бумага помогает сохранять тепло, — отозвалась Кларисса, раскалывая в ведерке лед.

Насыпав ледяных кусочков в кастрюлю, она поставила ее на электрическую плитку.

— Ну, давай, согревайся! — приказала она, сжав зубы, и ругнулась, так как лед таял очень медленно. — Вот дерьмо! Наверное, уже шесть часов, и электричество отключили.

— Они решили уморить нас холодом, — сказала Мариетта, когда Кларисса принесла кусок хлеба странного желтоватого цвета с намазанным тонким слоем маргарином. — Прекрасный способ избавиться от нас всех одним махом.

— Во французском секторе и того хуже. Им еще не завезли ни угля, ни дров. Пейте, пока теплый, — сказала молодая девушка, протягивая ей чашку кофе.

— У нас еще осталась картошка на вечер?

— Нет.

— При Гитлере, по крайней мере, был картофель.

— А также война, концлагеря и смерть.

— Я не одна, кто так думает, — проворчала Мариетта. — Несмотря на войну, с голоду никто не умирал, а эти оккупационные силы неспособны как следует управлять городом. Люди ропщут. Это закончится тем, что все будут оплакивать фюрера.

— Вы — возможно. Я — никогда.

При выдохе изо рта шел пар. Сжав руками чашку, Кларисса попыталась согреть ледяные пальцы. Это было единственное место в квартире, где оставалось еще немного тепла. В этой комнате ртутный столбик термометра держался в районе нулевой отметки. Водопровод замерз. Время от времени лопались трубы. Надо было снова выстаивать очереди к водопроводной колонке. Она уже не помнила, когда в последний раз умывалась. Это было тем более унизительно, что она должна была идти на собеседование как соискатель должности в ЮНРРА. «Я выгляжу, как прокаженная, — с отчаянием говорила она себе. — Они меня никогда не примут!»

Выпив эрзац-кофе, она поднялась и стала умываться и мыть под мышками, используя воду, которая осталась после завтрака. Пальцем потерла зубы. Но лучше улыбаться с закрытым ртом, чтобы не показывать печальное состояние ротовой полости. Стоя перед зеркалом, она повязала на пыльные волосы косынку, растянув губы, нанесла на них слой губной помады.

— Ты уже идешь? — проворчала Мариетта, которая снова легла.

— Трамваи больше не ходят. Придется идти пешком. За час как раз дойду.

— Думаешь, они возьмут тебя?

— Надо все сделать, чтобы взяли. Иначе мы никогда не выкарабкаемся.

Мариетта приподнялась, чтобы посмотреть в сторону раскладушки, на которой под ворохом одеял, напоминавших кучу старых тряпок, лежал Аксель.

— Он еще спит?

— Как убитый. В любом случае, школа еще закрыта. Он сводит вас в кино. Лучше уж сидеть в зрительном зале, чем здесь. Ну ладно, я пошла, — сказала Кларисса, беря накрытое крышкой ведро, которое служило им туалетом. — Я оставлю его внизу, как обычно. Аксель потом заберет.

Теперь берлинцы выплескивали отходы жизнедеятельности прямо в развалины. «Я отказываюсь вываливать все это на улицу, — сначала протестовала Мариетта. — Я не свинья». «А я не ваша служанка», — заявила тогда Кларисса, поставив перед ней ведро, и Мариетте оставалось лишь послушаться.

Оказавшись на улице, Кларисса пошла быстрым шагом. Холод не пугал ее. В Восточной Пруссии такие морозы были нормой. К ним она привыкла с детства, но эта зима… О Боже, что это была за зима! Говорили, что в последний раз такая низкая температура была зафиксирована в Европе в начале века. У нее сжималось сердце, когда она думала о беженцах, которые все еще продолжали пробираться на запад. Многие замерзали насмерть в нетопленых вагонах. «Самый масштабный исход нашего времени», — с таким заголовком вышла одна английская газета. Как забыть о близких? Дорога была опасной. Кларисса иногда спрашивала, не лучше ли для нее было умереть на одной из этих апокалипсических дорог два года назад? Какие грехи совершила она, что Господь наказал ее милостью спасения? Когда она думала о семье, она словно оказывалась придавленная тяжелой свинцовой плитой, так что даже не могла плакать. Аксель старался подбодрить ее. Вот уже несколько месяцев он испытывал непонятный прилив энергии. Он часто надолго исчезал, зажав под мышкой блокнот для набросков, но ничего никому не рассказывал. Видя его почти счастливым, но не зная причины этого, Кларисса испытывала что-то похожее на ревность.

Суровый фасад кирпичного здания, в котором несколько окон уцелело, смотрелся неестественно среди всеобщего убожества. У Клариссы складывалось впечатление, что она шла по безлюдной степи, где то там, то здесь стояли одинокие дома, служившие ориентирами для заблудившихся путников. Войдя внутрь, Кларисса оказалась в темном зале, где находилось несколько человек. Немного напуганная, она поколебалась, а потом обратилась к молодой женщине, которая назвала ей номер кабинета на втором этаже. У Клариссы пересохло горло, когда она стала подниматься по лестнице. Выйдя на площадку, она прислонилась к стене. «Мне нужно съесть немного хлеба, иначе я просто упаду, как пустой мешок».

Она очень волновалась. Это место секретаря ей было нужно как воздух. Тех грошей, которые она зарабатывала, разбирая завалы на улицах, — работа, за которую давали добавочный паек, — не хватало, чтобы выжить. Паек был скудным: немного сухарей, три маленькие картофелины, три ложки овса, полчашки молока и крохотный кусочек мяса. Многие жители Берлина не имели сил даже встать с кровати. Ни в одной из союзных оккупационных зон чиновники не могли накормить население. Двумя месяцами ранее разнесся слух, что американцы потребовали у русских вернуть богатые пастбищами западные провинции, признав нерушимость новой границы Германии с Польшей по всей длине рек Одера и Нейсе. Тем не менее, Кларисса не собиралась просто пассивно ждать. Со времени бегства из родных мест она говорила себе, что надо все вытерпеть, пока жизнь как-то не устроится. Даже если Мариетта бывала порой невыносимой, именно она протянула ей руку помощи по приезде в Берлин, за что девушка испытывала к ней безмерную благодарность. Что касается Акселя, он напоминал ей братьев, которых она потеряла. Макс фон Пассау как мог заботился о них, несмотря на то, что и ему по-прежнему было непросто выживать. Ей надоело довольствоваться крохами. Необходимо собрать всю свою волю, чтобы постараться выскочить из этого замкнутого круга, в котором она находилась столь долгое время. Многие молодые немцы работали на оккупационные силы. Она же не глупее их! Поэтому, увидев небольшое объявление в газете, она решила попытать счастья.

Кларисса постучала в дверь. Мужской голос ответил ей по-французски:

— Входите, черт возьми! Вы опоздали на целый час, Мужот. При таком «серьезном» отношении к работе как я могу и дальше полагаться на вас?

Мужчина сидел спиной к входной двери. Нагнувшись, он что-то искал в ящике письменного стола, на котором высились завалы бумаг, книжек и брошюр. Скрученный спиралью провод телефона вился между этими нагромождениями.

— Я надеюсь, что вы принесли то, о чем я просил вас еще вчера вечером. У меня встреча через двадцать минут, и я не хочу выглядеть идиотом, не знающим даже имен людей, которых собираюсь защищать.

Зазвонил телефон. Мужчина повернулся, неловким движением пытаясь схватить трубку. Аппарат выскользнул из его рук. Он хотел подхватить его, но только сбил стопки дел, и папки повалились на пол. Вывалившиеся из папок фотографии и заполненные анкеты усеяли все вокруг. К удивлению Клариссы, мужчина выругался по-русски, потом, перейдя на французский, снова заорал в телефон:

— Где вас черти носят, Мужот? Как это вы заболели? Мы не должны болеть! У нас нет времени на болезни. И что, ноги вас совсем не держат? Вы в этом уверены? Ну и сидите дома. Только потом не надейтесь, что по возвращении я встречу вас с распростертыми объятиями. Всего хорошего, Мужот. Надеюсь, вы так же замечательно проведете время, как и я.

С треском бросив трубку, так что едва не разбился аппарат, он озадаченно смотрел перед собой, потом вспомнил о присутствии Клариссы. Мужчина был высоким, хорошо сложенным, с правильными чертами лица и густыми светлыми волосами. Она оробела, когда он стал внимательно на нее смотреть.

— Здравствуйте, фрейлейн, — громко сказал он по-немецки. — Чем могу вам помочь?

— Я по объявлению. Вам нужен секретарь. Собеседование назначено на сегодня, на утро. Я пришла чуть раньше.

— Точно. А я совсем про это забыл. Этим должен был заниматься мой ассистент, но он заболел. Полагаю, вы первый соискатель. Знаете иностранные языки? Английский, французский?

— Да, — ответила Кларисса, скрещивая пальцы, потому что ее английский оставлял желать лучшего.

— А русский? Это было бы вообще чудесно.

— Нет, по-русски я не говорю, зато знаю польский.

— Где выучили?

— Я из Восточной Пруссии.

— Теперь понятно, — сказал он, разглядывая ее. — Документы у вас с собой? Покажите.

Трясущимися руками она достала из сумки Fragebogen. В Берлине у нее не было знакомых, кто знал бы ее во время войны и мог бы подтвердить ее лояльность.

— Были членом Лиги нацистских немецких девушек, полагаю? — констатировал он.

— У меня не было выбора, — стала защищаться она, чувствуя, как сильно бьется сердце. — Но я не делала ничего бесчестного, клянусь вам.

Тут она почувствовала, что краснеет. Так унизительно объясняться, когда ты ни в чем не виновен. Чего хотел от нее этот человек со светлым и таким пронзительным взглядом? Чтобы она упала ему в ноги, умоляя простить ей все грехи? Отчаявшись, Кларисса поняла, что готова расплакаться. Она сжала губы, решив, что все равно не станет больше кидать эти камни, чтобы не сдохнуть с голоду. Достаточно того, что у нее все пальцы сбиты до крови, кожа потрескалась, цвет лица нездоровый, как у столетней старушки.

— Хорошо, я возьму вас, — заключил он, возвращая ей бумаги. — Но к работе надо приступить немедленно, для начала наведете здесь порядок, — сказал он, обведя комнату рукой. — Как вас зовут?

— Кларисса Кроневиц.

— Очень приятно, фрейлейн. Положите вещи на стул. За работой вы быстро согреетесь. Но сначала спуститесь в столовую на первом этаже, пусть вам дадут поесть и выпить горячего, вы такая худая, просто страх. Скажите им, что пришли от Кирилла Осолина. Теперь вы работаете у меня.

Накануне Рождества Аксель Айзеншахт сидел на металлическом выступе в главном торговом зале Дома Линднер с альбомом для рисования на коленях. Через дырявую крышу было видно белое небо. Хлопья снега танцевали на сквозняках, но стены защищали от ледяного ветра. Пахло углем и бензином, этими запахами был пропитан весь город. Аксель работал над рисунком, посвященным матери. Он рисовал магазин в восстановленном виде, с целыми стеклами, витринами, со стенами без следов пуль. Несколькими движениями карандаша он вернул на место кариатид, которые некогда обрамляли главный вход, тонкие колонны, поддерживающие арки над окнами, придававшие фасаду готическую устремленность вверх. Сохраняя в целом стиль Альфреда Месселя, который создавал проекты самых знаменитых универмагов города, Аксель привнес собственное виденье: он мечтал об ансамбле из стекла и стали. Его рисунок был сделан уверенной рукой, концепция однородна. Холод заставлял его работать быстро, не теряя напрасно времени на мелочи. Его старый преподаватель рисования с удовольствием согласился давать ему уроки в обмен на что-то из провизии или уголь, которые Аксель добывал за городом.

Он держал свой рисунок кончиками пальцев, чувствуя удовлетворение от того, что смог приготовить матери рождественский подарок. Вечером они все соберутся у дяди Макса. Пока он никому не говорил о своем проекте. Из суеверия и потому что еще не верил до конца в свои силы. Но все его преподаватели подбадривали его, заверяя, что с его способностями он сможет стать архитектором. Новость обрадует близких.

Дом Линднер стал его любимым проектом, и не только потому, что этот магазин принадлежал его отцу. Он сохранил о том времени счастливые воспоминания. Будучи постоянной клиенткой, мать часто приводила его сюда. Он вспоминал чаепития в танцевальных залах, удивительную пирамиду из хрусталя, фонтан с духами в парфюмерном отделе, где Мариетта покупала туалетную воду, привезенную специально по ее заказу. На праздник Святого Николая в декабре детей лучших клиентов приглашали сюда для вручения подарков в зале, где стояла украшенная блестящим искусственным снегом огромная елка. Дядюшка Фуэтард[25] шутливо пугал ребятишек, но это лишь добавляло веселья.

Печально вздохнув, Аксель закрыл альбом. Теперь Дом Линднер походил на невозделанную землю. Этажи были пустыми, бездомные находили пристанище в его подвалах, безжалостно растаскивая металлические части оборудования, болты, гипсовые перегородки. Берлинцы стали настоящими мастерами по искусству разбора зданий.

Аксель еще не решил, стоит ли восстанавливать знаменитый купол из стекла, который увенчивал здание, или же оставить крышу плоской? Как совместить доступность товаров взглядам прохожих и интимность, какой требовали некоторые клиенты. Было бы неплохо съездить в Париж или в Нью-Йорк, чтобы изучить, как все устроено в тамошних универмагах. Он хотел самого лучшего для своего города. Это был его способ повернуться к прошлому спиной и не думать о двенадцати годах политической системы, которая была осуждена перед всем миром Международным трибуналом в Нюрнберге. Двенадцать смертных приговоров через повешение, троих приговорили к пожизненному заключению, многих к разным срокам заключения. Оправдали всего троих. Архитектор Альберт Шпеер получил двадцать лет. Когда Аксель рисовал, он испытывал порыв, напоминающий опьянение. Ему казалось, что никогда раньше он не чувствовал такого энтузиазма. «Нет, ты чувствовал, — шептал ему тихо голос совести. — Во время факельных шествий в Нюрнберге со знаменами, песнями, в толпе молодых людей, таких же экзальтированных, как и ты». Раздражаясь, Аксель качал головой и пытался прогнать плохие мысли с горьким привкусом гнили.

Мариетта сидела в кресле, укутав одеялом ноги. Ее помада оставалась на сигаретах, которые она скуривала до тех пор, пока не обжигала пальцы. Когда она наклоняла голову, на худой шее выступали бледные вены. Она специально села спиной к лампе, чтобы свет не падал на ее изможденное из-за болезни лицо. «Каждый имеет свои страхи», — говорила она. Тюрбан немного сполз с головы, открывая седые корни волос. Макс почувствовал к ней жалость, но тут же рассердился на себя. «Нет ничего хуже, чем жалеть людей, которых любишь», — подумал он.

Британские военные расщедрились на два дополнительных часа подачи электроэнергии. Все же это было Рождество. В Люстгартене даже установили карусель для детей. Макс приготовил горячее вино со специями и подал стаканы сестре и Клариссе.

— Поздравляю вас с получением места секретаря, Кларисса.

— Спасибо, — сказала она, покраснев.

— Думаю, эта работа не очень веселая. Вы занимаетесь перемещенными лицами и восстанавливаете разъединенные семьи, не так ли?

— Верно.

— У вас хороший начальник?

— Да. Он сразу согласился предоставить мне этот шанс, в то время как я сама даже не надеялась, что меня возьмут.

— Он ее не уволил, даже когда узнал, что она не умеет печатать на машинке, а стал давать ей уроки, — сказала Мариетта. — Какой великодушный господин, правда?

— Американец? — спросил Макс.

— Нет.

Кларисса не отрывала взгляда от стакана. Она старалась не вдаваться в детали, понимая, что фамилия Осолиных для этих людей как бочка с порохом, над которой держат зажженную спичку.

Макс украдкой посматривал на нее. В белой блузке, застегнутой до самого верха, и в скромной серой юбке Кларисса была незаметной. Она не походила на девушек своего возраста, которые старались любой ценой подцепить военного, чтобы выйти за него замуж и уехать из Германии как можно дальше. Он знал, что она не ходит на танцы и не имеет друзей, а ведь у нее было милое личико и хорошая фигура. Макс удивился, почувствовав ее напряжение, но он никогда не мог ее понять. Эта странная смесь раздражения и застенчивости иногда выводила его из равновесия. Общаясь с Клариссой, он не мог отделаться от ощущения, что идет по тонкому льду.

— Елка, которую ты принес, какая-то анемичная, — заметила Мариетта, указывая на скромное деревцо, украшенное редким дождиком из фольги. — Она похожа на нас, несчастная. Но все равно с твоей стороны это так мило — устроить для нас праздник. Я не вставала с постели уже пятнадцать дней. Мне кажется, что я снова вернулась в мир живых, перед тем как окончательно перейти на другую сторону. К тем, кто там находится, скоро буду принадлежать и я.

Состроив горько-ироничное лицо, она подняла свой бокал.

— У тебя просто дар создавать напряженную атмосферу, — заметил Макс. — Только не говори все это при Акселе.

— А, Аксель, — вздохнула она. — Моя самая большая слабость. Как я люблю этого мальчика, если бы вы знали! Для него я готова на все…

Она помолчала несколько секунд, словно раздумывая, стоит ли продолжать, но все-таки продолжила, покусывая губы.

— Я получила письмо от его отца.

Дрожь прошла по телу Макса. Он замер и очень аккуратно поставил на стол тарелку с сухими пирожными.

— Курт жив?

Мариетта молча глотнула вина, потом тщательно затушила в пепельнице сигарету. Из табака, добытого из семи окурков, можно будет еще сделать одну самокрутку.

— Тебя это удивляет? — усмехнулась она.

— Нет. И где же он?

— В Баварии.

— Надеюсь, за решеткой, отбывает заслуженное наказание?

— Пока нет.

Гнев охватил Макса, комом подступил к горлу.

— А как же он узнал, где тебя найти? Не мог же он предположить, что ты живешь в моей бывшей студии?

— Первой написала ему я. Еще раньше мы условились об одном почтовом адресе, это возле Мюнхена, куда мы сможем посылать друг другу письма. До настоящего времени я сомневалась, стоит ли…

— А теперь решила, что стоит? — горько бросил Макс.

— Я хочу, чтобы у моего сына было будущее. Я должна была знать, жив ли его отец. Сама я от Курта ничего не жду. Даже буду счастлива, если никогда больше его не увижу. Мы испытали вместе много счастливых моментов, но потом я разочаровалась в нем. Аксель же — это совсем другое.

— Значит, ты считаешь, что для устройства будущего твоего сына нужен такой человек, как Курт Айзеншахт? — подвел итог Макс. — И какое же будущее? Ведь этот мерзавец на всю катушку пользовался выгодами, поддерживая этот порочный режим! Будем, по крайней мере, откровенны. Ты просто хочешь денег, Мариетта. И всегда хотела. Именно поэтому ты и вышла за него замуж. Теперь ты думаешь, что он выкрутится и сможет спасти часть своего имущества. И ты, конечно же, права. Но какой это позор!

Она пожала плечами.

— Как бы то ни было, Курт всегда останется отцом Акселя. Малыш никогда о нем не говорит, но это не значит, что он не думает об отце. Курта можно обвинить во многом, но в одном я уверена: он позаботится о будущем своего сына. Аксель в отчаянии. Его мир перевернулся. Иногда мне кажется, что ему уже тридцать лет. Я дрожу от страха всякий раз, когда он идет на черный рынок торговать. В любую минуту его могут арестовать. Однажды на вокзале он едва убежал от патрульных. Я хочу, чтобы у него был шанс чего-то достичь в жизни.

Тень печали омрачила ее лицо.

— Я умираю, Макс, — сказала она сурово. — Это чудо, что я дожила до сегодняшнего дня. И я не собираюсь напрасно терять время.

Макс отвернулся. Он не мог больше смотреть в ее темные глаза. Воспоминания накатили на него. Блестящий, с безграничными амбициями Айзеншахт. И вот теперь его зять снова возникает в их жизни. Как ему удалось проскочить сквозь сети чисток? Поверить невозможно! Американцы вели процесс над нацистами рьяно, хотя их подход сильно отличался от подхода русских, которые хотели не столько наказать побежденных за их нацистское прошлое, сколько создать такую Германию, где, пусть и не быстро, гусиным шагом, но в конце концов создадут социалистическое общество при помощи СССР. Какая же невероятная изворотливость понадобилась Айзеншахту, чтобы он смог обмануть судей!

— Не уверена, что Аксель настолько беспомощен, как вы о нем думаете, — вмешалась Кларисса. — Он уже понял, что может рассчитывать только на себя. Для юноши его возраста, когда молодежь только и ждет, что скажут старшие, это прогресс. У него открылось второе дыхание.

Макс налил себе виски и выпил одним глотком.

— Неужели ты искренне полагаешь, что Аксель сможет устроить свою жизнь на деньги, которые его отец заработал на чужих страданиях?

— Не преувеличивай. Курт имел состояние и до прихода фюрера к власти. Он просто понял, что выгодно поддерживать ту партию, которая в данный момент управляет страной. Он не собирался в одиночку мешать Гитлеру становиться канцлером. Но он примкнул к ним не из идеологических соображений.

— Ну конечно же нет! — усмехнулся Макс. — Для такого человека, как он, существует только одна идеология — как бы половчее прибрать к рукам все, что плохо лежит. И для этого он готов кому угодно продать душу, будь то нацистская партия или СС, и быстренько занять кресло в министерстве Геббельса.

— Он не один такой! — сухо возразила Мариетта. — По-твоему, надо стереть с лица земли миллионы немцев, которые в свое время извлекли пользу из той системы? Все те, кто обладает способностями и умом, стране крайне необходимы, чтобы восстановить разрушенное. Союзники начали с того, что принялись массово выгонять чиновников на улицы и сторонились тех, кто не был белее снега. Но теперь они поняли, что это утопия. Ситуация меняется с каждым днем. Теперь враги в другом лагере, и ты это прекрасно знаешь. За исключением настоящих убийц, которые все равно будут повешены, по крайней мере, те, кто дал себя поймать, — уточнила она с горечью, — все остальные будут реабилитированы, найдут способ, как это сделать. Пусть Курт больше не будет владельцем газет, но ничто не помешает ему заниматься бизнесом. В течение какого-то времени он будет держаться в тени, но через несколько лет он снова заявит о себе. Не будь таким наивным, дружок! Уверена, что очень скоро мы даже перестанем спорить на такие темы.

Макс смотрел на сестру испуганно. Она только что набросала портрет Германии, которая с ужасным цинизмом переваривала свое национал-социалистическое прошлое. Ему хотелось сказать, что сестра ошибается. Что все жертвы были не напрасны и нельзя строить жизнь с чистого листа. Это было бы трусостью, но не только. Кощунством. И тем не менее, в мрачных словах Мариетты была изрядная доля правды. Он ощущал это в мертвой молчаливости, которая виделась в поступках то одних то других. Конечно, трибуналы выносили приговоры, но бумажная волокита замедляла процесс их исполнения. Находились оправдания, лазейки. Механизм пробуксовывал. Очень скоро американцы передоверили весь процесс денационализации самим немцам. Неудивительно, что такие люди, как Айзеншахт, оказывались невинными, словно младенцы. Конечно, они еще не могли высовываться, действовать в открытую. Кое-кто из них проведет некоторое время в тюрьме, но их оттуда все равно выпустят. Они вернутся к семьям, наденут костюмы-тройки, аккуратно повяжут галстуки перед зеркалом на своей красивой, заново отстроенной вилле в уютном предместье и, сев за руль шикарного автомобиля, поедут на свой завод, на предприятие, в офис.

«Я этого не вынесу, — расстроенно сказал себе Макс. — Если она говорит правду, если нас ожидает именно такое будущее, я должен навсегда покинуть эту страну, чтобы не сойти здесь с ума».

В дверь постучали. Кларисса поднялась, чтобы открыть.

— Всем привет! — крикнул Аксель.

Быстрым движением он снял головной убор. Его темные волосы были взлохмачены. От его толстого пальто пахло морозом и снегом. Одетый в водолазку и штопаные военные штаны, он словно излучал энергию солнца.

— С Рождеством, мама! — сказал он, целуя ее в щеку и протягивая пакет, сделанный из газеты.

— Что это? — спросила Мариетта, у которой глаза блестели, как у маленькой девочки.

Улыбаясь, Аксель молчал. Мариетта развернула газету и увидела рисунок на большом листе бумаги. Раскрыв рот от удивления, она показала его Клариссе и Максу. Любой берлинец мог узнать здание, которое было символом успеха и даже считалось магическим. Над порталом можно было прочитать название универмага, которое дал ему Курт Айзеншахт в 1938 году, после того как купил у Сары. «Das Haus am Spree»[26].

— Я сам это сделал, — гордо сказал Аксель. — Это мой подарок всем вам. И я хочу сообщить вам новость, особенно тебе, мама. Я решил стать архитектором, и моим первым проектом будет наш магазин.

Париж, февраль 1947

Окна дома № 30 на авеню Монтень дрожали от бурных оваций. В помещении со светло-серыми с перламутровым отливом стенами кричали «браво» и, как и раньше, бросали цветы при появлении каждой из девяноста моделей, заглушая слова ведущего и заставляя его почти кричать, когда он объявлял номера платьев на французском, потом на английском языках. Публику пускали исключительно по пригласительным билетам. Здесь были утонченные светские львицы, решившие ради такого случая пропустить собрание в аристократическом салоне на бульваре Сен-Жермен, художники, охочие до нового, журналисты и даже главные редакторы американских журналов мод, с лиц которых организаторы показа не сводили глаз, стараясь уловить малейшую смену настроения. Ранним утром, когда до начала было еще далеко, эти люди уже толпились, размахивая приглашениями, возле дверей, украшенных навесом из серого сатина. Уже на первых минутах показа вряд ли кто-нибудь из них пожалел, что пришел. Все махали программками, волновались, раздавались восторженные возгласы. Это была настоящая революция в мире высокой моды. Это был триумф!

Наташа сидела на белой деревянной банкетке, в то время как Ксения давала указания, находясь за широкими портьерами, в святая святых, куда допускались только посвященные. Уже четыре дня Ксения Федоровна проводила там все свое время. Узнав о решении швейного профсоюза провести забастовку, что привело бы к сбоям в работе ателье, друзья Кристиана Диора, те, кто умел обращаться с иголкой, без колебаний поспешили ему на выручку. Ксении тоже пришлось вспомнить времена двадцатилетней давности, когда она украшала легкие, почти воздушные платья вышивкой, цехинами и бисером, работая в мастерской русской принцессы-эмигрантки. К счастью для нервов каждого, возмущались работницы недолго. Наташа была заинтригована. Она с интересом познакомилась бы с оборотной стороной мира создания моды, с теми небольшими волнующими конфликтами и спорами, которые наверняка происходили и в этот момент, но это было невозможно: работа велась в обстановке строжайшей секретности. Хорошо, что она оказалась среди приглашенных на сам показ.

Никогда Наташа не забудет той любезности, с какой Кристиан Диор принял ее, когда она искала помощи, чтобы освободить мать из тюрьмы. Некоторое время спустя она написала ему письмо, в котором благодарила за поступок, очень высоко его оценивая. Теперь, когда он приходил на обеды к матери, Наташа всегда была рада его появлению. Каждый раз он не упускал случая подшутить над ней, спрашивая, не передумала ли она участвовать в его дефиле в качестве модели?

«Как поверить хоть на секунду, что я могу быть на них похожа?» — удивлялась она, восхищаясь манекенщицами, уверенными в своем обаянии, их гордой походкой, вынуждающей порхать плиссированные юбки, приоткрывая шелковые «подъюбники», их манерой держать руку в перчатке на бедре, их отстраненными и в то же время кокетливыми взглядами. Как и все присутствующие, она была совершенно покорена длинными платьями, которые подчеркивали талию и грудь, линию плеч. Война и ее последствия привели к тому, что люди не особенно перебирали, подыскивая одежду. Женщины носили скромные юбки до колен и жакеты, явно перешитые из военных кителей. Коллекция Кристиана Диора стала триумфом женственности.

— Вот это смелость! — восхищался мужской голос. — Теперь элегантной женщине понадобится служанка, чтобы помогать снимать корсет, и любовник с очень большим терпением, необходимым, чтобы расстегнуть ее платье. Потому что это потребует времени!

Дрожь пробежала по телу Наташи. Ее охватило желание. Желание походить на одну из этих женщин, которые вызывают страсть, таких женщин, как ее мать, несмотря на то, что такая степень соблазнительности, как у Ксении Федоровны, ее пугала. Она вспомнила пророческие слова Феликса, во время выставки Театра Моды. Рассматривая кукол, в том числе и в нарядах от Диора, еще в то время, когда кутюрье работал моделистом у Лелонга, Феликс уже предвидел будущие тенденции. Значит, он и в самом деле унаследовал от матери дар не только шагать в ногу со временем, но и опережать его. «Надо будет ему написать обо всем, что я увидела», — подумала она, представляя, какими бы глазами смотрели на нее приятели, если бы она так же дефилировала в этом красном живом платье или в том приталенном розовом чесучовом жакете. Секрет громкого успеха Диора состоял в том, что он дарил вкус и возможность соблазнять даже тем женщинам, которые об этом никогда раньше не могли и мечтать.

Запах букетов из душистого горошка и голубого дельфиниума смешивался с головокружительным запахом ландыша, цветка-талисмана всех кутюрье. Журналисты исчеркивали листы записных книжек. Вскоре они будут толпиться в очереди к телеграфистам, чтобы первыми передать новости в свои издательства. Один из них, самый изворотливый, поставил под окном сообщника — курьера — и бросал ему скомканные листы бумаги с новостями через окно. Наташа старалась ничего не упустить, испытывая особенное волнение и опьяняющую уверенность, что она присутствует в нужном месте и в нужный час, что она привилегированный клиент на этом историческом событии. Все, что происходило в этом месте, где едва успела высохнуть краска на стенах, относилось не только к области моды, но являлось символом возрождения. Не было ничего натужного в этой эйфории. Она задевала самые интимные и живые струны души, и, возможно, нужна была война, чтобы это понять.

Когда появился герой дня, взволнованный, со слезами на глазах, Наташа поднялась, аплодируя, ощущая свою причастность к этому славному моменту. Многие в порыве чувств вставали с мест. Экстравагантный Диор словно забыл бесконечную зиму, миллионы бастующих, страх, который внушали коммунисты, продовольственные карточки, отравляющие существование, восставший кровавый Индокитай[27], мрачное и неопределенное будущее.

— Как, Наточка? Тебе понравилось?

Ее мать улыбалась. Жемчужное ожерелье в несколько рядов оживляло ее темный костюм. Она просто светилась. Ее румяные щеки, живой взгляд, приоткрытые губы придавали ей юный вид. «Почему одна женщина привлекает больше внимания, чем другая? — спрашивала себя Наташа. — Из-за гармонии черт, миловидности или манеры казаться неприступной и неподражаемой?» Она считала, что с тех пор как родился ее брат, мать только хорошела. Ксения боялась, что ребенок родится больным. Она предпринимала такие предосторожности, словно рождение этого ребенка было делом всей ее жизни. Поразительное здоровье Коленьки успокоило ее. Она расслабилась и иногда так неприкрыто радовалась, почти бессознательно, что это задевало Наташу, больше не чувствующую себя исключительной. Мать и дочь заключили перемирие, но настороженность в отношениях никуда не исчезла.

— Это было прекрасно, — сказала Наташа. — Я счастлива, что его так принимали.

— Невероятно! — воскликнула Ксения. — Никогда не видела такой толкотни. Я тебя с трудом слышу. И это только начало. Коллекцию едва представили, а продавцы уже засыпали заказами. Держи, моя дорогая, у меня для тебя подарок.

Она протянула ей флакон «Miss Dior», новые духи, которыми обрызгали всех собравшихся перед началом показа.

— Думаю, тебе понравится, — добавила Ксения. — Они тебе подходят. Одновременно и легкие, и свежие, с мистической глубокой ноткой.

Наташа сжала флакон в горячей руке. Ее мать имела дар заставать ее врасплох. Подарок мог быть совсем простым, в отличие от значимости приложенных к нему слов. Она не выбрала его просто так. Перед тем как вручить его дочери, она убедилась, что духи ей подходят. Тронутая, Наташа не знала, что сказать в ответ.

Толпа закрутила двух женщин и отпустила рядом с серым манекеном. К Ксении подходили с поздравлениями как к сотрудничающей с новым мэтром высокой моды. Каждый был убежден, что именно благодаря ее участию Кристиан Диор стал знаменитым. Ксения оказалась главной составляющей его творческого потенциала. Когда Диор спросил ее, не хочет ли она поучаствовать в его авантюре, она согласилась не раздумывая. Наташа не могла не восхититься ее порывом.

Маленькая худенькая женщина с тонкими губами и длинноватым носом, которая в течение всего дефиле восседала на канапе, обтянутым бархатом, поднялась и подошла к ним легкой походкой, покачиваясь на высоких каблуках. На голове у нее была шляпка нежно-голубого цвета.

— Наташа, — вдруг сказала Ксения торопливо, — хочу представить тебя одной из моих подруг, миссис Сноу, о которой я тебе часто рассказывала. Кармель, позволь познакомить тебя с моей дочерью.

Главный издатель «Harper’s Bazaar», журнала моды, который Ксения штудировала, как Библию, подняла голову, и ее голубые глаза стали изучать Наташу, и та смутилась и немного растерялась.

— Вы очаровательны, мадемуазель, — вынесла вердикт Кармель Сноу, потом повернулась к Ксении и продолжила по-английски: — Well, my dear[28], когда же, наконец, мы будем счастливы увидеть тебя у нас? Нам тебя очень не хватает. Полагаю, ты уже приняла решение? Я знаю один дом, который прекрасно подойдет для твоей семьи.

— Думаю, что скоро. Особенно учитывая сегодняшний успех, — ответила, улыбаясь, Ксения.

— О, да! Это успех. Ни секунды в этом не сомневалась. Я даже предупредила некоторых заказчиков из тех, что покинули Париж, что надо возвращаться побыстрее. Горе тем, кто уже сделал заказы в других местах!

Американцы чувствовали себя хозяевами на этом празднике моды. Ведь именно в Америке находились самые серьезные покупатели одежды от кутюр и несколько крупных издателей журналов мод, в одобрении которых нуждался всякий серьезный кутюрье.

После того как Сноу снова ринулась в толпу, подхватившую ее хрупкое тело, Наташа пристально посмотрела на мать.

— Что она имела в виду? — спросила она без промедления.

— У нас с тобой сейчас нет времени говорить про это, — сказала Ксения, услышав, что ее зовут. — Вечером, дорогая. Обещаю тебе, что вечером я все тебе объясню.

«Почему с моей матерью всегда так?» — подумала она, обеспокоенная этим неприятным ощущением, что она будто идет по тонкой проволоке. Она догадывалась, что недосказала мать и о чем она до этого молчала, и из-за этого у нее начал болеть живот.

Из Нью-Йорка Ксения вернулась очень задумчивой. «Теперь все главное происходит там», — заявила она, устремив взгляд вдаль. Наташа знала, что матери было тесно в Европе, вынужденной постоянно то противостоять коммунистам, то страдать из-за трудностей с продовольствием. Европа стала ареной непрестанных, каждодневных баталий. Удивительно, что для полного «счастья» ее не охватила какая-нибудь эпидемия, к примеру, гриппа. Ксения избегала читать статьи про Германию и сразу выключала радио, как только журналист начинал комментировать ситуацию в этой стране. Ей удалось разблокировать банковские счета Габриеля Водвуайе, и они теперь были в ее полном распоряжении. Неужели она подумывала о переезде в Америку? Ксения Федоровна была свободной женщиной, а это предполагало эгоизм и непримиримость, но также задор и жизнестойкость. Предприимчивость стала ее второй натурой, потому что судьба не оставила другого выбора. Если бы в свое время она была пассивна и нерешительна, если бы предпочла плыть по течению, она до сих пор влачила бы жалкое и серое существование в той же самой мансарде, без гроша в кармане, имея в качестве утешения лишь воспоминания детства. «Беда любит, когда тебя жалеют, — говорила Ксения. — А надо просто плюнуть ей в лицо». Наташа была признательна ей за это стремление к свободе, даже если ей приходилось от этого страдать, потому что она начинала понемногу понимать, что сама получила в наследство эти качества.

— На вечер ты пригласила к себе дюжину гостей, чтобы отметить успех коллекции, — отчаявшись, сказала она.

— Ну, тогда завтра. Да, завтра, с первыми лучами солнца.

Ксения отошла и исчезла за огромной портьерой. «Прекрасная мизансцена для театра, — иронически сказала себе Наташа. — Никто не умеет так оставить незаконченной мысль, как она. Никто настолько не владеет искусством заставлять желать себя».

Лили молча стояла возле колыбели младенца и смотрела на него спящего. Его дыхание было ровным, маленькие губы бантиком выражали удивление. Просто поразительно, какое важное место занимало в доме это черноволосое пухленькое существо с маленькими ручками и кукольным личиком. Словно восточный диктатор, он требовал исключительного внимания к своей персоне, и все вокруг подстраивались под его желания и капризы. Даже плакал он как-то по-особенному. Его голос не был пронзительным, а гибким, упругим, наполненным такой силой, что Лили часто приходилось закрывать руками уши, чтобы только ничего не слышать.

Он застонал, замахал сжатыми кулачками. С каким невидимым врагом он боролся? Снятся ли кошмары в таком возрасте? Или они возникают только со временем, из-за лишений, голода, холода, волнений? В начале жизни человек чувствует лишь физически, и у него есть привилегия орать, так что на это нельзя обижаться. Напротив, окружающие посылают ему только нежные улыбки, словно эта буря так же прекрасна, как и естественна. Залог отменного здоровья. Физического и душевного. В этом возрасте вам простят все ваши грехи: гнев, нетерпение, капризы…

— Что-то случилось, мадемуазель Лили?

Лили поднялась. Она поняла, что так согнулась над колыбелькой, внимательно изучая ребенка, что ей было достаточно открыть рот, чтобы укусить его за атласную щечку, пахнущую миндалем.

Кормилица стояла в дверном проеме в безупречно белом переднике, маленькая заколка блестела в темных волосах. Лучшей няни, чем мисс Гордон, для ребенка и пожелать было нельзя. Она словно родилась, дышала, жила и действовала, только чтобы накормить и удовлетворить все потребности Николя фон Пассау. Ее The Child, другими словами Ребенок, набирал вес и подрастал. Если бы Британское Королевство так же защищало свою расшатанную империю, как мисс Гордон защищала своего питомца, то эта империя простояла бы еще тысячу лет.

— Мне показалось, что он плакал, — солгала Лили.

— Он должен проснуться только через десять минут, — сказала мисс Гордон, взглянув на свои маленькие наручные часы, которые она носила приколотыми булавкой к карману.

— Кто бы сомневался! — усмехнулась Лили. — Ведь дети отрегулированы, все идет как по нотам.

Ощущая, что затылок у нее взмок, она ушла в комнату. Тетя Ксения сдержала слово: ребенок родился, но она не выставила их за двери, ни Феликса, ни ее. Правда, произошло перераспределение пространства, в квартире все было приспособлено так, чтобы ребенку было удобно. Комнату ее брата теперь занимала мисс Гордон, с которой Лили то и дело сталкивалась — как только ребенок требовал к себе внимания. Но Лили не могла за это сердиться на Ксению, так как Феликс сам захотел уехать.

Лицо Ксении Федоровны становилось другим, стоило ей лишь взять ребенка на руки. Словно птица над своим птенцом. Ее голос менялся, когда она разговаривала с ним на русском языке. Лили ничего не понимала, но тоже любила слушать эту речь, которая обволакивала ее, укачивала, успокаивала, словно чистая родниковая вода. Она постоянно наблюдала за ними, за их отношениями. Эти два существа будто явились из незнакомого мира, где царили доверие и гармония. Даже в присутствии других людей взгляд голубых глаз ребенка все равно был прикован к силуэту своей матери, которая всегда тянулась к своему сыну. Ничто, казалось, не могло их побеспокоить, когда они были рядом, потому что они жили в настоящем, поддерживая друг друга. Вид тети Ксении с Колей на руках, безграничная любовь матери к сыну часто вызывали в воображении Лили картинки совсем иного рода, которые вдруг начинали мелькать у нее перед глазами, словно проектируемые на экран слайды. С тех пор как Ксения Федоровна рассказала ей правду, она больше не мечтала о счастливых мгновениях со своей матерью. Ей виделись кошмары, слышались голоса, в которых звучали гнев и паника. Она никому не говорила о них и даже не пыталась от них избавиться, так как это было едва ли не единственным, что связывало ее с искалеченным детством.

Сев за письменный стол, она взяла перьевую ручку и стала писать письмо Феликсу.

«Мой дорогой Феликс!

Спасибо тебе за последнее письмо. Рада была узнать, что ты хорошо питаешься, что твои дела идут так, как ты хотел. Этот господин Манхаймер, похоже, настоящая находка. Его жена, безусловно, талантливая портниха. Мама никогда не держала бы ее столько лет в качестве старшего мастера, будь она не такой компетентной. Их советы сослужат тебе пользу, это правда. Можно сказать, что благодаря им ты заложил первый камень в фундамент того, что ты хочешь создать. Я рада за тебя. Ты пишешь, что понадобятся годы, чтобы восстановить магазин Линднер. Твое терпение поразительно. Это что-то, мне лично совсем не свойственное.

Ты забыл сообщить мне адрес дяди Макса, о чем я тебя просила. Будь любезен, сообщи мне его без задержки. Я хочу ему написать.

Береги себя. Целую.

Лили».

Подождав, пока высохнут чернила, она сложила письмо и запечатала. Лили решила восстановить контакт со своим братом не только из-за одиночества или потому, что восхищалась им, он просто был ей нужен. Из его писем следовало, что он не жалеет о решении поселиться в Берлине, что раздражало Лили, которой больше бы понравилось, если бы он вернулся во Францию с поджатым хвостом, побежденный на вражеской территории, униженный и отчаявшийся. Но ничего подобного. Его письма были, как назло, радостными, хотя Лили догадывалась, что Феликс, как обычно, скрывает свои сомнения и страхи.

Как только Лили узнала, что брат виделся с Максом фон Пассау, она поняла, что надо начинать расследование. Она вытянулась на кровати, сложила руки на груди и уставилась в потолок. Она солгала в письме: с некоторых пор она тоже научилась терпеть. Это было ее верное и главное оружие для достижения цели, которую она поставила перед собой.

— Нет. Я не поеду.

Через несколько дней после показа мод Ксения Федоровна сидела в салоне с сыном на руках и смотрела в непреклонное лицо своей старшей дочери. Маленький Коля набирал вес и становился тяжелым. Когда она закрывала глаза, ей представлялось, что он служит ей якорем, удерживающем ее на земле. Никогда раньше она не знала подобного спокойствия. Ей казалось, что целью ее существования было только одно: дать жизнь этому малышу. Она наклонилась и поцеловала его в макушку, вдохнув тот особенный запах, который был свойственен только ему. Любила ли она Наточку с такой полнотой чувств и самоотверженностью? Или она просто боялась упреков Габриеля, если была бы более внимательна к ребенку, чем к нему? Поэтому бессознательно и сдерживала свою любовь? Мысль, что именно это отразилось на ее отношениях с дочерью, не давала ей покоя.

Ксения не сделает такую же ошибку с сыном. После его появления на свет она зарегистрировала ребенка в мэрии под именем его отца, даже не зная, увидит ли когда-нибудь Макса. А эта мысль пронзала ее, словно тонкое стальное лезвие. Она жила далеко от него, но все равно ощущала его рядом с собой. Глаза их детей, их улыбки, жесты заставляли ее ощущать его рядом. Радость каждого мгновения. И наказание тоже.

— И что ты хочешь, чтобы я сказала тебе, Наточка? — спросила она наконец, поднимая голову. — Я думаю, что для нас будет лучше уехать в Нью-Йорк. Я люблю этот город. Я верю, что мы сможем сделать там много интересного и полезного. Это даст нам необходимую энергию. Есть такие моменты, когда надо вставать и шагать вперед, даже если поначалу это причиняет боль. В моей жизни я всегда была среди тех, кто идет.

— Как всегда, ты думаешь только о себе! — заявила Наташа, подкидывая полено в огонь, разведенный в камине. — А меня ты спросила, хочу ли я этого? Не спросила. Это решение ты принимаешь за всех.

— Ну, мне казалось, что ты хочешь повидать мир. Разве не так? Что ты сможешь там успешно закончить учебу. Я уже нашла дом, достаточно просторный для всех нас. Лили, кажется, очень нравится идея переезда.

Взбешенная, Наташа стала резко двигать полено кочергой. Отблеск пламени падал на ее лоб и щеки.

— Еще бы! Она думает лишь о том, чтобы уехать подальше, отдалиться от своего прошлого. Она поступает наперекор Феликсу. Ты не находишь, что это просто бегство, только теперь в другую сторону? И для тебя, наверное, это выглядит так же, я права? Ты веришь, что будешь чувствовать себя в безопасности, отдаляясь от отца твоих детей, человека, с которым не способна жить вместе, — рассерженно сказала она, добавив с иронией: — Я уже начинаю жалеть его, несчастного. Если бы он мог предугадать все твои сальто-мортале… Совершая поступки, ты никогда не думаешь о других, но ты закончишь тем, что останешься совсем одна.

Ксения сидела, не пытаясь отражать удары, которые Наташа наносила с удивительной точностью. Привыкшая за последнее время к ее упрекам, она решила не реагировать на ее выпады, чтобы снова не идти по той вечной, сотканной из обид спирали, куда хотела затянуть ее дочь. Она знала себя. Увы, она была способна на меткие и обидные фразы, которые вызывают долго незаживающие раны. Поэтому и решила сосредоточиться на ощущениях маленького и теплого тела сына Макса, который отдыхал у нее на руках.

— Я не поеду, — повторила Наташа.

— Я знаю.

— И ты мне ничего не скажешь? Ты не постараешься меня переубедить?

Ксения посмотрела на дочь: ее тело было напряжено, подбородок решительно вскинут. Наташа дрожала, но от холода или от гнева? «Как она похожа на меня!» — взволнованно подумала Ксения.

— Я верю тебе. Ты достаточно взрослая, чтобы понимать, что тебе нужно.

Наташа подняла глаза к потолку. Другая на ее месте обрадовалась бы, услышав такие лестные для себя слова, но почему тогда она чувствует себя так, словно находится в кромешной тьме? Может, она хотела, чтобы мать рассердилась и приказала ей следовать за ней? Однако Ксения решила избежать конфронтации. Ловко! Но противно. Отказываясь от сражения, она обезоружила дочь.

— Перед отъездом я хочу получить от тебя юридическое подтверждение моей дееспособности. Я не хочу больше слышать, что я несовершеннолетняя[29].

— Ты это получишь.

Наташа озадаченно посмотрела на нее.

— Тебя что-то удивляет? — продолжила мать. — Или ты думала, что я закачу скандал? Тебе двадцать, но ты не перестала быть моей дочерью. Ты всегда будешь моим ребенком, хочешь ты этого или нет, — сказала она с извиняющейся улыбкой. — Надо, чтобы ты поняла одну вещь, дорогая. Когда я люблю, я не стараюсь сделать человека несвободным, идет речь о твоем отце или о тебе. И не нужны какие-либо документы, удостоверяющие это. Я воспитала тебя, как считала нужным. Я дала тебе необходимое оружие, чтобы ты стала женщиной, способной сделать свой выбор. Я понимаю, что нам трудно ужиться вместе. Возможно, это из-за того, что во время войны мы очень долго не видели друг друга. Я не знаю. Но теперь слишком поздно, прошлого не вернешь. Когда я смотрю на тебя, я вижу себя в твоем возрасте. Мне также никто не мог приказать. Я повторяю: я тебе доверяю.

Ничего не ответив, Наташа подошла к самовару, чтобы налить горячей воды для чая. Дрова трещали, отбрасывая искры. В воздухе витал запах древесной смолы. На улице и на краях балконов лежал свежевыпавший снег. Не слышно было ни звука. Цокот лошадиных подков приглушало лежащее на шоссе снежное покрывало. Для частных автомобилей по-прежнему не хватало горючего. Жители квартала сидели по домам. Кафе были закрытыми по причине отсутствия клиентов. Газеты бастовали. Все постоянно ощущали слабость. Из-за отключения электричества дома регулярно погружались во тьму. Перестали освещаться витрины магазинов, полки которых все равно были пустыми. Люди просто ждали. Конца зимы, конца недовольствам.

Двери открылись. Лили собрала волосы в смелый пучок, который она заколола двумя карандашами. Прическа делала ее старше и открывала беззащитный затылок. На суставах ее пальцев были заметны красные пятнышки, словно от обморожения. Девушка была по-особенному чувствительна к холоду. Она подошла к низкому столику и села на пол, скрестив по-турецки ноги. Она часто приходила без предупреждения и устраивалась рядом с Ксенией Федоровной. Она ничего не говорила, ничего не просила. Иногда приносила с собой книгу и, усевшись, продолжала сосредоточенно читать. Ксения не сердилась, когда Лили входила в ее комнату. Не говоря ни слова, Наташа протянула ей чашку чая.

Тишина была тяжелой. «Надо будет извлечь из всего этого урок», — подумала Наташа, обжегшись чаем. Три женщины сидели в прохладном салоне, и каждая ждала от жизни что-то свое. Это зависело не от возраста, но от темперамента. Ксения Федоровна Осолина продолжала идти по своему пути, готовясь закончить очередную главу своей жизни, протекавшей на берегах Сены, и приступить к новой. Еще одна глава была посвящена ее запретному королевству, Санкт-Петербургу, с его каналами, застывшими под снегом, с его шпилями и молчаливыми дворцами, зов которых до сих пор тоской откликался в ее сердце. Лили Селигзон, наверное, мечтала об Америке, о славном и ярком будущем, как все шестнадцатилетние подростки. Но Наташа, чего хотела она? Решение ее матери было неожиданным, идущим вразрез с принятыми нормами и условностями. Ксения словно сама выталкивала дочь из гнезда, когда та хотела совсем другого, но от смущения не признавалась в этом.

Поворачиваясь к матери, Наташа ожидала, что та снова переключила все внимание на сына, едва закончив разговор с ней, но взгляд Ксении Федоровны был по-прежнему направлен на нее, и в нем читались и понимание, и нежность. «Она все равно любит меня своей странной любовью», — сказала себе девушка обеспокоенно, и что-то екнуло в ее груди.

Ксения не любила поспешности. Поэтому она задержалась в Париже на несколько месяцев, чтобы тщательно подготовиться к переезду. В молодости, когда времени на размышления не было, она должна была принимать решения немедленно, доверяя только интуиции и рефлексам, словно загнанное животное. Тогда, находясь на грани нервного срыва, преисполненная гнева и невидимых слез, она хотела иногда лечь на землю и умереть. Теперь все изменилось. Рождение сына успокоило ее, словно этот счастливый поворот судьбы привел ее к пониманию необходимости в полной мере наслаждаться каждым моментом в жизни.

Ксения вышла из отделанного мрамором зала американского банка на залитую солнечным светом Вандомскую площадь. Подняв глаза к небу, она позволила ласковым лучам нежить ее щеки, плечи, руки. Боже, как легко ей было! Она была готова сменить страну и пересечь океан. Но самое главное заключалось в том, что к этому решению никто ее не принуждал. Первый раз в жизни Ксения была хозяйкой своей судьбы и никак не могла насладиться подобным чувством, которое никогда не утомляет.

Разбираясь со сбережениями супруга, она обнаружила, что Габриель Водвуайе совершил выгодные вложения капитала. Несмотря на некоторые неизбежные потери, его инвестиционный портфель пережил перипетии мирового конфликта и теперь имел неплохой потенциал, по мнению банкиров. Таким образом, Ксения оказалась владелицей приличного состояния, и эта мысль ее успокаивала.

— Вам будут нужны хорошие консультанты, мадам, — сказал банкир с озабоченностью, явно не считая женщину способной самостоятельно распоряжаться финансами.

Ксения лишь рассеянно улыбнулась. Она знала и худшие времена, к которым нет возврата, и ни один франк не будет потрачен без ее ведома.

В витрине одного из ювелирных магазинов блестело украшение на черной бархатной подушечке. Темная тучка омрачила ее хорошее настроение. Теперь, когда приближалось время отъезда, она смотрела на Париж другими глазами. Она сюда еще вернется, конечно, но город представляется разным для того, кто в нем живет, и для того, кто в нем только гостит.

Именно в этот ювелирный магазин она когда-то пришла продать серьги с изумрудами и бриллианты матери, подарок Екатерины Великой графине Осолиной. Ее пальцы вцепились в сумочку.

«Никогда я больше не столкнусь с подобной ситуацией!» — подумала Ксения, перед тем как удалиться быстрым шагом.

Это была одна из причин, по которой она стремилась покинуть Францию. Нестабильная политическая ситуация, усиление влияния французской коммунистической партии, стремящейся к власти, и поддержка, какую ей оказывало население, бесконечные забастовки, постоянная угнетающая бедность. Некоторые вполголоса говорили о возможной гражданской войне. Что касается других европейских стран, то их положение было не намного лучше. Очевидное влияние Советского Союза создавало серьезную угрозу, которую она ощутила еще пребывая в Берлине. Ксения не хотела растить Николя в мире, где властвовали разруха и смерть. Произведя на свет сына, она хотела жить. Надо было приспосабливаться. Она не хотела оставаться пассивной и жить только на ренту. Она уезжала в Нью-Йорк, чтобы заняться там инвестированием.

По пустым полкам магазинов, расположенных под аркой улицы Риволи, скользили равнодушные взгляды прохожих, которые давно привыкли к постоянному дефициту. Не хватало всего: муки, тканей, мебели, бензина, жилья, поездов, автомобилей и даже бумаги. Пройдя несколько метров, Ксения вдруг остановилась, заметив выставленные в одной из витрин фотографии. Она замерла на месте. Прохожий наткнулся на нее, едва не сбив с ног. Раздраженный, он сказал ей что-то грубое, но Ксения даже не посмотрела в его сторону. Ее взгляд был прикован к работам Макса, которые она узнала бы среди тысяч других фотографий. Это были три снимка, сделанные ночью, еще тогда, когда они были молоды и любили друг друга. Три фотографии. Влюбленные пары — вот что интересовало Макса в то благословенное время. Что теперь стало с этими людьми? С девушкой с накрашенными губами и лакированными ногтями, сидевшей с откинутой головой, тогда как молодой человек обнимал ее за плечи, слегка прикасаясь к груди, выглядывающей из-под сползшей бретельки платья. На столе стояли наполовину полные бокалы с красным вином. Туманный взгляд незнакомки в вечерних сумерках. Она слишком много выпила, но ей все равно было хорошо сидеть вот так на скамейке с этим парнем с короткой прической и смелыми движениями, говорящими о том, как сильно он хочет ее тела.

Ксения толкнула дверь галереи. По выставочному залу ходили несколько человек, в основном это были американцы, которых всегда можно узнать по белым зубам, здоровому цвету лица, легкости поведения и покрою одежды из тонкой ткани. Они чувствовали себя как дома. Молодые солдаты, демобилизовавшись, получали семьдесят пять долларов в месяц от правительства, если они поступали учиться. Они жили счастливо в Париже, не переживая за эту страну, думая о встречах с девушками и хорошем вине. В Париже можно было встретить управленцев и членов делегаций, приехавших на международные конференции. Этот бум начался с первых чисел июня, с речи государственного секретаря Соединенных Штатов Джорджа Маршалла о сложной экономической ситуации в Европе, которая угрожала мировой стабильности и требовала срочных мер по ее оздоровлению.

— Мадам?

Ксения, на минуту запнувшись, узнала хозяина галереи. Жан Бернхайм сильно постарел. С расползшейся лысиной, опущенными плечами, согнутой шеей, он был теперь лишь тенью того человека, который выставлял работы Макса в тридцатых годах.

— Макс фон Пассау, — бросила она, волнуясь. — Он жив, знаете? Он выжил.

Лицо мужчины просветлело.

— Какая хорошая новость, мадам! Он передал мне на сбережение часть своих портретов и их негативы. В первый раз после окончания войны я позволил себе выставить их снова. Я выбрал тему влюбленных. Другие его работы более мрачные, но ведь мы нуждаемся в оптимизме, не так ли? И потом, посмотрите, — добавил он, помогая себе жестом. — Галерею посещают люди. Я не знал, что стало с Максом фон Пассау, поэтому отказывался продавать его работы, хотя уже получил заказы от некоторых клиентов. Вот тот мсье особенно настойчив, — сказал он, показывая на блондина в соседнем зале, который стоял к ним спиной. — Не знаете ли вы, как я могу связаться с ним?

— Он все еще живет в Берлине. Я дам вам адрес.

— Минутку, прошу вас. Я принесу, на чем записать.

Он исчез, оставив Ксению перед фотографиями. Она узнала их все. Захваченная воспоминаниями, она окунулась в то время, когда Макс проводил много часов в ванной комнате, превращенной в лабораторию, с вдохновением отдаваясь каждому этапу своей работы. Запах химикатов пропитал его одежду и кожу рук, которые он по нескольку раз мыл с мылом. Каждая из работ, помещенная в темную рамку, говорила сама за себя. Неповторимость снимка рождалась благодаря не только талантливо выбранной композиции, но и размещению света. Каждый снимок представлял свою историю любви, увиденную и запечатленную фотографом.

Бернхайм принес карандаш и бумагу. Ксения записала адрес и телефон, которые знала на память. Вдруг ей стало невыносимо жарко. Пот проступил на нитяных перчатках, капельки влаги покрыли лицо и затылок. Внезапно ей подумалось, что внимание известного парижского галериста может иметь большое значение для будущего Макса. Выставка — подтверждение того, что он не забыт ни устроителями выставок, ни почитателями его таланта. Она была убеждена, что он заслуживает лучшей судьбы, чем прозябание в разрушенном Берлине. Макс должен снова найти свое место в ряду великих фотографов. Тогда ей не удалось его убедить, похоже, ее мнение для него ничего не значило. При мысли об этом глухая боль пронзила ее сердце.

— Я уверена, он будет рад получить от вас письмо, — сказала она Бернхайму. — Его студия в Берлине разрушена. Так же, как и сам город. Я знаю, что он начал работать. Очень важно, чтобы вы с ним связались. Он нуждается в вас.

— Как и мы в нем! — воскликнул он с энтузиазмом, перечитывая написанное, словно не верил своим глазам. — Такие таланты на дороге не валяются. Я без промедления с ним свяжусь. Спасибо вам, мадам, — добавил он доверительным тоном. — Извините, что не узнал вас сразу. Для меня честь видеть вас здесь.

Ксения покраснела и опустила голову. Она никак не ожидала увидеть свой большой портрет, который украшал стену в глубине зала. Эта улыбка, этот всплеск эмоций, эта радость жизни принадлежали другой женщине из мира, который больше не существовал.

— Только не говорите ему, что это я дала вам его адрес, — внезапно встревожившись, попросила она. — Мне бы не хотелось показаться нескромной. Он стал… Как бы это сказать? Он теперь другой человек. Вы должны быть настойчивым, чтобы убедить его, и это очень важно, вы понимаете, вам нужно будет найти слова…

Она замолкла, взволнованная. Бернхайм внимательно ее слушал, наклонив голову.

— Это были ужасные годы, все мы словно побывали под прессом, — пробормотал он. — Боль все еще не утихает. Нужно время. И терпение. Некоторым из нас для выздоровления потребуется больше времени, чем другим.

— А кто-то его не дождется, — сухо заметила она, сердясь на себя, так как лицо собеседника теперь выражало боль.

В который раз Ксения убедилась, что решение уехать из Франции правильное.

— Извините меня за настойчивость. Я хотела только сказать вам, что он выжил, на всякий случай, если вы этого не знали. До свидания, мсье.

Делая вид, что спешит, она позволила ему проводить себя до дверей. Ступив на мостовую, она почувствовала, как летняя жара снова приняла ее в свои объятия.

Окна комнаты Ксении были открыты настежь, но надежда на свежий ветерок не оправдалась. Листва на деревьях Люксембургского сада совсем не колыхалась. Слышались хлопанье оконных ставень, далекие голоса радиокомментаторов, обрывки мелодии, исполняемой на пианино, и прочие звуки, природу которых было невозможно определить. Улицы столицы жили обычной повседневной жизнью.

— Никакого стеснения, — заметила Наташа, опершись локтями на ограждение балкона. — Даже шторы не задвинуты. Можно услышать и увидеть все что угодно.

Ее мать перебирала книги. Гора тех, которые она решила с собой не брать, росла на глазах.

— Ты и в самом деле довольна, что остаешься? — вдруг спросила она, садясь на кровать, чтобы передохнуть. — Последние несколько дней из тебя слова не вытянешь.

Наташа пожала плечами. Все усиливающееся чувство дискомфорта по мере приближения даты отъезда оказалось для нее полной неожиданностью. Временами она спрашивала себя, не ошиблась ли, решив остаться, но ни за какие блага мира она никогда не призналась бы в этом матери.

— Нет, не жалею. Тем более, что мы ведь не навсегда расстаемся.

— Конечно нет! Но Нью-Йорк не рядом. Надеюсь, тетя Маша позаботится о тебе.

— Ей не привыкать.

Ксения вздохнула.

— Так и будешь продолжать упрекать меня в том, что оставила тебя на нее, когда была война? Да, тогда мой выбор был таким, Наточка. Но я поступила так не затем, чтобы избавиться от тебя. Я думала прежде всего о твоей безопасности, хотя ты не поймешь меня, пока сама не станешь матерью.

— После того как мне все стало известно, даже не знаю, захочется ли мне становиться ею, — заявила Наташа с намерением обидеть ее.

— Не говори ерунды! Кстати, ты получила известие от Феликса?

Смутившись, Наташа почувствовала, как вспыхнули ее щеки. Вопрос матери застал ее врасплох и очень не понравился. Она не хотела, чтобы мать интересовалась этой частью ее жизни. Тем более что последние дни перед разлукой как бы сами по себе обязывали к откровенности, необходимо было сказать все, что не было сказано раньше, расставить все точки над «i».

— Феликс мой самый лучший друг, — произнесла Наташа, желая подвести черту под этой темой.

— Дружба не мешает испытывать нежные чувства.

— Да что ты вообще об этом знаешь? Тоже мне, специалист выискался. Кто из двоих был тебе больше другом, нежели любовником? Габриель Водвуайе или Макс фон Пассау?

— Причем тут это?

— Притом, что дети часто строят отношения по примеру родителей. Для некоторых это как проклятие.

Ксения налила себе чая и стала медленно пить. Разговор явно уходил в сторону. Она была еще под впечатлением от выставки, где побывала в полдень. В то время, когда делались эти снимки, она была немногим старше Наташи и тоже испытывала гнев и досаду, только не по отношению к матери, а к самой жизни, впрочем, эта разница не была существенной.

— Мы с тобой похожи, хочешь ты этого или нет, — заговорила она, глядя на Наташу, которая упрямо смотрела в окно, чтобы не встречаться с ней взглядом. — Ты такая же упрямая, как и я. Тебя трудно переубедить. У женщины, которая стремится к свободе, любовь может вызывать страх.

— Да не свободу я ищу, а правду! — вспыхнув, воскликнула Наташа. — Правда ценнее свободы. Необходимо, чтобы люди вокруг тебя не лгали.

«Сколько времени Наташа будет заставлять меня расплачиваться?» — спросила себя Ксения, внезапно охваченная усталостью. Она желала своей дочери только добра, но не могла не думать о том, что Наташе придется вынести ужасное испытание любовью, прежде чем она сможет правильно оценить поступки матери. Понадобится время, чтобы она смогла узнать любовь во всех ее проявлениях.

Нервничая, Ксения поднялась и резкими движениями положила несколько книг на стопку томов, предназначенных для продажи. Решительно все стало ее сердить. И обстановка квартиры, добрая часть которой принадлежала Габриелю и которую уже давно пора было сдать на мебельный склад, и агрессивное отношение дочери. Слишком легко судить других, не побывав на их месте.

— В полдень я была на улице Риволи. В галерее Бернхайма открылась выставка, которая обязательно тебе понравится. Ты должна ее посмотреть.

Ксения сказала это с раздражением, но не из-за непримиримости дочери, на которую перестала обращать внимание, а просто потому, что не любила упреков. Еще больше она не любила несправедливости. Думая о выставленных портретах, она вспомнила длинную пройденную дорогу. Можно было найти много недостатков, обвинить ее в эгоизме, упрямстве, но нельзя было не признать, что та девушка, которая смеялась с портрета на стене галереи, заслуживает снисхождения.

Наташа не послушалась матери. По крайней мере, не сразу. Долго не решалась, боясь подвоха. Неужели эта скованность в их отношениях, как гангрена, не пройдет никогда? Теперь она смотрела на мать с опаской, а также завидовала друзьям, хотя их матери, с их слов, вроде бы тоже были «не подарки».

— Ты хочешь, чтобы она постоянно придиралась к тебе, как моя? — сердился Люк.

Слова Люка мало успокаивали, и эти разговоры в конце концов привели к тому, что Наташа стала избегать своих приятелей. «Что они понимают?» — горько думала она.

После отъезда матери Наташа обошла все комнаты их квартиры. Ее шаги гулко звучали, когда она шла по паркету. Она смотрела на обои на стенах, местами испачканные краской еще тогда, когда Наташа была маленькой девочкой. Крошечные пылинки кружились в солнечном луче. Пространство дышало по-другому. Даже эхо стало другим. И только в шифоньере, где когда-то висели костюмы Габриеля, все еще чувствовался запах его любимого одеколона. Чтобы заглушить воспоминания, она тщательно прикрыла дверцу.

Вскоре Наташа перебралась в дом тети Маши. Обстановка там была спартанской, но она предпочла тесную комнатушку большому дому из серого камня на Восточной авеню, 71, о котором рассказала ей Ксения. Несмотря на то, что она хотела посмотреть мир, мысль поселиться на Манхэттене совершенно не вдохновляла ее. Возможно, она не столько не была готова жить в Америке, сколько не хотела видеть, как мать носится с ее младшим братом, к которому она сама оставалась равнодушной, не хотела расставаться со своими друзьями, привычками, энтузиазмом, который мать не разделяла. Поэтому она и выбрала разлуку, спрашивая себя иногда, кого она пытается наказать.

В день отъезда Наташа, провожая мать и Лили, спустилась вниз, к парадному входу. Там их уже ждало такси, чтобы отвезти на вокзал, откуда они оправлялись поездом в Гавр, где должны были сесть на трансатлантическое судно. Мисс Гордон, державшая ребенка на коленях, передала его матери. В материнских объятиях кроется многое. Это и защита, но это может быть и ловушкой.

На щеках Ксении розовел нежный румянец, взгляд был внимательным. На ней было платье цвета слоновой кости с короткими рукавами, которое подчеркивало ее красивую фигуру с тонкой талией, и маленькая соломенная шляпка, украшенная шелковым цветком. «Можно подумать, что она выходит замуж», — подумала Наташа. Внезапно мать показалась такой слабой и беззащитной, что Наташа стала лихорадочно подыскивать слова, чтобы успокоить ее, но не нашла. Потом они попрощались. Стоя на тротуаре и глядя вслед отъезжающей машине, которая вскоре скрылась за поворотом, Наташа почувствовала, как исчезает опора, без которой она становится все легче и легче, как сорванный с дерева, носимый всеми ветрами лист.

Только спустя две недели она оказалась под аркой улицы Риволи и стала искать вход в галерею. Небо от жары было белым, как раскаленная сталь. Несмотря на близившийся вечер, было очень душно. Воняло сточной канализацией и расплавленным асфальтом. Сидя на террасах кафе, клиенты обмахивались всем, что попадало под руку. Большинство парижан давно уехали из города. Наташа и тетя Маша тоже на днях должны были поехать на юг, туда, где провели все военные годы, так что это у нее была последняя возможность увидеть, какой еще отравленный подарок приготовила для нее мать. Она открыла двери галереи. Раздался звонок.

Читать имя фотографа не имело смысла. Это была ее первая встреча с отцом. Встреча посредством черно-белых фотографий. Двадцатые годы со всей их беззаботностью, фривольностью, смелостью. Она почувствовала, как струйки пота заскользили по шее. Кровь тяжело стучала в висках.

Забравшись в парижский фонтан, подняв платье до середины бедер, молодая женщина с прилипшими ко лбу светлыми прядями смеялась, глядя на свои тонкие ноги. Капельки воды блестели на лице и руках. Она нарушала общественный порядок с непосредственностью ребенка, и ее радость передалась мужчине, который на нее смотрел. Понимание, этот абсолютный дар, ясность взгляда будто струились в объектив и были адресованы только одному человеку. Каждый кадр, каждый блик света были доказательством любви. Художник открывал зрителю всю сердечность их связи. С бьющимся сердцем Наташа подумала, что в этом есть одновременно и бесстыдство, и великодушие. Ее мать молодая женщина, как и другие. Или все же нет, не такая, как все. Особенная. Непостижимая.

Наташа не могла себе запретить наблюдать украдкой, как реагируют другие посетители на работы ее отца. Они тоже улыбались. Хорошо разбирающиеся в искусстве принимались рассуждать о качестве снимков. Пожилой мужчина что-то с пылом объяснял собеседникам, размахивая руками. Композиция, выбранная совершенно произвольно, была гармоничной: колокольня церкви, решетка сада, закрытого на ночь, переплетение теней, неразличимый силуэт вдали. Все это смотрелось как случайная композиция, и в то же время ни одна деталь на фотографии не была лишней. Так снимать мог только мастер, не говоря уже о затраченном труде в лаборатории, который всегда оставался за кадром. Внезапно девушка ощутила жгучее желание снять все фотографии и унести с собой, чтобы спрятать их от нескромных взглядов, которые стали казаться ей бесцеремонными, и самой смотреть на них долгими ночами, пытаясь разгадать тот тайный код, который связывал Ксению Федоровну Осолину и Макса фон Пассау, стать единственным свидетелем их жаркой, как тот летний день, страсти. Страсти телесной и духовной.

— Мадемуазель, извините, но мы уже закрываемся, — негромко и почтительно произнесли рядом с ней, возвращая ее к действительности.

Повернувшись, она увидела, что осталась в галерее одна. На улице стало темно, как ночью.

— Боюсь, что скоро начнется сильная гроза, — добавил пожилой мужчина, глядя в окно. — Вы вся вымокнете.

«Гроза — это хорошо», — подумала Наташа, нуждаясь в таком лекарстве от разрывающей череп головной боли, от кислого привкуса на языке, от смятения чувств.

— А его фотография у вас есть? — неожиданно для себя спросила она.

— Макса фон Пассау? — удивился он.

— Да. Я хотела бы… Может быть, в каком-нибудь каталоге?

Сердце выскакивало у нее из груди. Она должна была его увидеть. Здесь и сейчас.

— У меня есть кое-что получше, чем в каталоге. Есть его автопортрет. Он хранится в моем кабинете.

Приоткрытое, выходящее во двор окно позволяло проникать воздуху, пахнущему серой. На стенах висели фотографии. Вид парижских крыш в сумерках. Маленькая девочка в белом платье играет в классики. Заходы и восходы солнца. Наташа была уверена, что это работы других мастеров. Чего-то им не хватало, но она не знала, чего именно. Хозяин галереи выдвинул ящик стола из инкрустированного дерева. Он достал толстую подшивку журналов, положил ее на стол и наклонил настольную лампу, чтобы свет падал на нее.

— Датируется 1927 годом. Тут целая серия. Он сделал ее перед возвращением в Берлин.

Год рождения Наташи. Она закрыла глаза. Дышать стало трудно. В первый раз она увидит лицо своего отца. Она ничего о нем не знала — каков его рост, телосложение, цвет волос, глаз, звук его голоса. Зато ей уже открылось многое другое: чувствительность, талант, великодушие. Она хотела бы остаться свободной от этой нарождающейся привязанности, отвернуться, остаться суровой и непроницаемой. Но было слишком поздно. Она попала в капкан. Ее любопытство оказалось сильнее. Вот, значит, каким оказался прощальный подарок ее матери — она показала ей их встречу, встречу ее родителей еще до невзгод и незадолго до разлуки.

Наташа вытерла взмокшие ладони о хлопчатобумажное платье и сделала шаг вперед.

Третья часть

Берлин, июнь 1948

Одной ногой Феликс нервно постукивал по паркету. Чтобы успокоиться, он сжал руками подлокотники кресла. По другую сторону стола сидел адвокат и озабоченно, слегка прикрыв ресницы, смотрел на него.

— Процедура будет долгой, господин Селигзон, — заявил он. — Другая сторона настаивает на том, что дом приобретен по рыночной цене согласно договору купли-продажи.

— У матери не было выбора, — с горечью отрезал Феликс. — Превосходство арийской расы и национализм были навязаны сверху. Равно как и организованный грабеж. Все страны, оккупированные Гитлером, испытали это на себе. Нас никто не спрашивал, чего мы хотим. Никогда моя мать не продала бы магазин по своей воле. Какая уж тут купля-продажа? Эта сделка недействительна, не так ли? Разве не таков подход американских юристов?

Собеседник вздохнул. Солнечный свет заливал комнату. Эрих Хоффнер жалел, что листва, которая создавала благодатную тень, уже опала с деревьев. Но и занавешивать шторы среди дня он тоже не хотел. Папки с делами стопкой возвышались на его столе. По самым скромным подсчетам, убытки евреев в Европе составили более восьми миллиардов долларов, но юрист был убежден, что возместить их законным хозяевам будет не так-то просто.

Он посмотрел на Феликса Селигзона. Сдвинутые брови, волевой подбородок. Хоффнер вынужден был признать, что тот прекрасно держится, хотя догадывался, что это дается ему непросто. Эмоции клиентов — вот что больше всего выводило его из себя. Драматизм перехлестывал через край. Евреи не только потеряли дома, квартиры, земли или предприятия. У них забрали даже памятные сувениры, фотографии, всякие мелочи, которые, не имея материальной ценности, были дороги их сердцу. Теперь тени мертвых, восставшие из могил без надгробий, наполняли его кабинет, неустанно следовали за ним, зачастую лишая сна. В такие моменты Хоффнер спрашивал себя, не сменить ли ему профессию или хотя бы направление деятельности. Некоторые из его коллег старались на пушечный выстрел не приближаться к подобным делам.

— Благодаря американцам закон о реституции имущества вступил в силу шесть месяцев назад, 10 ноября 1947 года, и он применим в трех западных оккупационных зонах. Демократическая система и рыночная экономика не могут функционировать, если не опираются на принцип равенства всех перед законом. Вернуть людям их несправедливо отнятое имущество — это элемент денационализации, — убежденно произнес Феликс, расправляя плечи.

— Вы совершенно правы, господин Селигзон. У вас есть шанс. Те, кто оказались в советской зоне, не получат ничего. Социалистическое равенство, так сказать, не предусматривает рыночного механизма, — усмехнулся он.

Феликс холодно посмотрел на него. Он выбрал этого адвоката, потому что ему рекомендовали его как опытного и эффективно действующего юриста. Строгое выражение лица и бесстрастный взгляд не добавляли этому человеку привлекательности. Но для Феликса важнее была компетентность. Адвокату было немногим больше пятидесяти. Где он находился во время войны? В каком городе Франции или Украины? На каком фронте? Мундир каких войск носил? Такие мысли неизбежно возникали, мешая сосредоточиться. Он постарался их прогнать. Адвокат работал в своей старой конторе в квартале Шарлотенбург. Раз союзники дали Хоффнеру разрешение снова повесить вывеску, значит, его прошлое не было кровавым. «Равенство», — мысленно повторил Феликс. Слово набирало вес в новой Германии, которая находилась под контролем иностранных держав.

— Я бы не использовал термин «шанс», мэтр.

Адвокат нахмурил брови. Требование клиента было абсолютно ясным. Несмотря на молодой возраст и некоторую нервозность, от Феликса Селигзона исходила спокойная сила, которой трудно было не поддаться. Видя, что горечь и боль не помешали клиенту взяться за дело без всяких сентиментальных излишеств, Хоффнер почувствовал уважение к молодому человеку с темными, густыми, непослушными волосами. Они уже встречались во время первого посещения Селигзоном конторы, когда он ясно дал понять, что никакие трудности не заставят его отступить. Расследование, проведенное Хоффнером, позволило узнать, что соперником Селигзона в деле по возвращению ему магазина является некое анонимное акционерное общество с офисом в Баварии, интересы которого представлял очень влиятельный адвокат. «Этот крокодил очень зубаст и опасен», — так подумал Хоффнер о своем коллеге.

Адвокат взял очки и стал просматривать лежащие перед ним бумаги.

— Дом Линднер в самом деле может считаться предприятием, сменившим хозяина согласно договору купли-продажи. Закон № 59 военной американской администрации в этом случае применяется на западных территориях Германии, но пока нет приказа относительно западной части Берлина. Значит, придется ждать. А пока мы от вашего имени направим оккупационной администрации требование о вступлении во владение имуществом. Есть несколько моментов, подтверждающих вашу правоту. Речь идет о «конкретном имуществе», по крайней мере о том, что от него осталось; вы проживаете в Германии и являетесь законным наследником своих родителей. Теперь надо определить следующее, — добавил он, глядя на Феликса из-под очков. — Вы хотите пересмотреть условия договора и определить реальную цену, исходя из рыночных условий 1938 года, приплюсовав, естественно, проценты? Или вы хотите сначала полной реституции и только тогда будете искать покупателя?

Феликс наклонился вперед. Он чувствовал, что в горле образовался комок, в висках пульсировала кровь.

— Думаю, что я выразился предельно ясно, господин Хоффнер. У меня нет намерения продавать Дом Линднер. Я хочу восстановить его и продолжить дело моей семьи. Никто, кроме меня, не сделает этого. Никто не обладает для этого необходимой решительностью.

Адвокат откинулся на спинку кресла, долго смотрел на Феликса, потом улыбнулся.

— Мне стало известно, что вы уже открыли другой магазин под тем же именем.

— Я нашел место, это правда, но там все очень скромно. Только одна комната. У меня трое работников, двое из которых работали еще на мою мать. Я знал, что юридическое сражение будет долгим. Вы не сказали мне ничего нового. А пока оно идет, я не намерен сидеть без дела.

— Чем вы занимаетесь?

— Пока только продажей одежды.

— Рубашки из парашютного шелка, так?

— В том числе и они. Откуда вы знаете?

Хоффнер не любил смешивать личную жизнь с работой, но решительность и целеустремленность молодого человека толкали его к откровенности.

— Моя супруга была клиенткой вашей матери, — признался он. — Когда она прочитала в газете, что Дом Линднер снова открыл двери, то пошла посмотреть — ради любопытства. Она была восхищена. По ее мнению, блеск Дома Линднеров не померк за войну.

Феликс опустил глаза, гордый и взволнованный одновременно. Не в первый раз он слышал эти слова, но всегда испытывал ту же радость, которая омрачалась пониманием того, что ему льстят, — он не хотел, чтобы так было.

После встречи с женщиной, которая работала старшим мастером в ателье его матери, у него словно открылось второе дыхание. Когда он сказал ей, что смог спасти немного ткани, ее глаза загорелись. «Ее надо использовать, господин Селигзон, — взволнованно заговорила женщина. — Она не должна просто сгнить в углу». Она познакомила его с одной из своих двоюродных сестер, которая также имела швейную машинку, спасенную из пожарища на Хаусвогтайплац. Вместе они придумали, как рационально использовать материал. Они учились делать новое из старого, соединяли разные ткани, меняли форму проймы рукава, воротника, удлиняли юбку, подчеркивали талию. Феликс читал им письма Наташи, в которых она с восторгом описывала New Look[30] Кристиана Диора. Надо было ждать целый год, чтобы новая мода запустила коготки в сердце немцев. Добившись выделения небольшой финансовой помощи, он нашел помещение, где оборудовал мастерскую и магазин. В первый день Феликс с тоской смотрел на маленькую, плохо освещенную каморку с чувством, что начинает с нуля, как и его предки сто лет назад, но клиенты появлялись один за другим, робко толкая дверь и заглядывая внутрь. Их становилось все больше.

— На данный момент люди покупают то, что могут найти, — сказал адвокат. — Когда я проходил мимо некоторых заведений, их полки были уже пусты.

— Да. С тех пор как объявили о денежной реформе, люди кинулись за товарами. Все боятся инфляции. Я знаю людей, которые тащат домой все подряд. Не стоит забывать, что многие владельцы магазинов предпочли заранее копить на складе товар, чтобы потом продать его по твердой цене. Цены подскочили. Люди беспокоятся насчет русских, боятся их реакции на частное предпринимательство.

Хоффнер поморщился, предлагая клиенту сигарету.

— Что касается меня, то я очень сомневаюсь в том, что русские воспримут это спокойно. Ситуация стала непредсказуемой в последнее время. Президент Трумэн, к которому относятся как к недалекому торговцу подержанными галстуками, понял, что русские обвели Рузвельта вокруг пальца, преуменьшив свое желание прибрать к рукам европейскую экономику. Чтобы противостоять коммунистам, Европе, и в особенности Германии, необходима экономическая, финансовая и военная помощь. С момента принятия плана Маршалла русские не перестают кричать об угрозе американского империализма. То, что они уже подмяли под себя Чехословакию, — это очень плохое предзнаменование. Соколовский[31] начал хлопать дверью Совета союзного контроля, возникла неразбериха на контрольных пограничных постах. Русские хотят единой Германии, чтобы тянуть из нее репарации только для себя, а американцы и англичане этого не хотят.

— Они хотят, чтобы западные союзники покинули Берлин, но я верю в генерала Клея, — сказал Феликс с горящими глазами. — Он знает, что поставлено на карту. Так как он имеет поддержку среди вашингтонских политиков, ничего с нами не случится.

Хоффнер подумал о последовательности американского военного управления. В начале апреля, когда русские стали препятствовать свободному движению поездов и судов между Берлином и Западной Европой, по приказу Клея в течение двух дней продолжали обеспечивать американский гарнизон по воздуху. Когда стали поговаривать о начале эвакуации жен и детей военных, обслуживающего персонала, генерал резко воспротивился подобной идее. Упрямство этого человека с узким лицом и серыми глазами было всем известно: он не хотел сеять панику, не желал показывать коммунистам слабость, создавая у них уверенность в том, что союзники готовы отдать Берлин в их полное распоряжение. Эти двое, несмотря на разницу в возрасте, разные национальности, были похожи.

— Вы так молоды и такой оптимист! — сказал адвокат. — Дай Бог, чтобы вы оказались правы. Один американский журналист писал о новой форме войны, холодной войны, и мы здесь все в центре циклона, в сердце их территории. Русским не нравится разделение на четыре оккупационных зоны. Не желая довольствоваться одной четвертой, они требуют, чтобы союзники ушли из Берлина. И я не уверен, что американцы вместе с англичанами захотят из-за нас ввязываться в конфликт с русскими.

— Сегодня вечером мы узнаем больше. Должны объявить о новой денежной реформе. Интересно, что там американцы выдумали.

— А также узнаем, как отреагировали русские на все это, — добавил, поднимаясь, Хоффнер. — Хорошо, господин Селигзон, что касается наших дел, то будем ждать и надеяться.

— Скажите, вам удалось узнать имя претендента на универмаг, того, кто прячется за этим анонимным обществом?

Что-то заставило Хоффнера поколебаться. Позже адвокат спросит себя, откуда у него взялось это странное предчувствие? В первый раз он ощутил желание морально поддержать своего клиента. Феликс Селигзон был в возрасте его сына, погибшего в России, под Сталинградом.

— Речь идет о человеке, который теперь живет под Мюнхеном. Неком Курте Айзеншахте.

Феликс побледнел.

— Вы удивлены? Вы знаете этого человека?

— Нет, — прошептал тот, стараясь успокоиться. — К счастью, нет. Но его имя мне, увы, давно знакомо.

Пожав руку проводившему его до дверей адвокату, Феликс, держась за перила, спустился по лестнице. Курт Айзеншахт. Зять Макса. Ему не верилось. Почему Макс ему ничего не сказал? И тетя Ксения? Как они могли забыть об этом? Он ощутил горький привкус во рту. От него скрыли правду. Люди, которые пытались его защитить. Но почему?

Было около шести часов вечера. Из окна квартиры Макса Линн Николсон смотрела на людей, которые бежали через площадь. Магазины закрылись несколько часов назад. Известные своей хладнокровностью берлинцы вот уже который день были охвачены тревогой.

— Им страшно, — сказала она.

— И они, без сомнения, правы.

Макс повернул ручку громкости радиоприемника. Напряженный голос комментатора наполнил комнату. Многие жители проводили время, сгрудившись возле радиоточек. Весь Берлин, казалось, затаил дыхание. Последствия денежной реформы были для них более драматичными, чем для немцев в Западной Германии, которые избежали судьбы находиться между двумя огнями.

— Первый закон, касающийся немецкой денежной реформы, разработанный совместно военными правительствами Соединенных Штатов, Великобритании и Франции, вступил в силу 20 июня. Обменный курс старой и новой валюты составляет десять к одному. Новая денежная единица получила название Deutsche Mark[32].

Ногти Макса скребли край стола. Он тоже нервничал, в первый раз отчетливо осознавая, что он, да и весь Западный Берлин — лишь крохотная песчинка посреди огромного красного моря, над которым реяло знамя с серпом и молотом. Комментатор между тем продолжал:

— Новая денежная реформа пока не коснется западной части Берлина. До тех пор пока не будет определен ее статус, там остается в обращении старая денежная единица…

Макс выключил радио. Они долго сидели молча.

— И что теперь? — спросила Линн, садясь.

— Я опасаюсь наихудшего. Русские никогда не допустят, чтобы союзники реформировали экономическую и социальную сферы Берлина.

— Начинается новая эпоха. Комендатура не работает с тех пор, как американцы и русские не смогли прийти к соглашению. Елизаров ясно выразился: если союзники не откажутся от своих германских проектов, то русские сделают все, чтобы они убрались из этой страны.

— А мы останемся заложниками, — проворчал он.

Линн пригладила волосы. Она всегда так делала, когда была очень встревожена. На ее лбу образовались морщинки, делая ее старше. Макс представил, какой она будет, когда ей исполнится тридцать лет. Наверное, у нее всегда будет стройная фигура, тонкие черты строгого лица, почти надменного. И такая же легкая загадочная улыбка, не исчезающая даже тогда, когда они занимались любовью.

— Тебе лучше вернуться в Англию, — сказал он. — Один Господь знает, что может произойти. Некоторые уже складывают вещи. Нас более двух миллионов в трех западных секторах, а солдат, способных нас защитить, только шесть с половиной тысяч. Русских военных в три раза больше. Это только в их секторе. А если еще добавить триста тысяч человек в Восточной Германии… Это очень опасная ситуация.

— Мне нечего делать в Англии. Здесь, по крайней мере, не скучно. И потом, я не хочу оставлять тебя.

— Глупости все это…

Он поднялся, все больше раздражаясь. Линн почувствовала, как сжалось ее сердце. Тем хуже для нее. Сама захотела поиграть с огнем. Наивно было верить, что она сможет стать исключительной женщиной в жизни Макса фон Пассау. Оставалось только сдерживать чувства, показывать, что не придает их связи большого значения. Между прочим, насыщенная, но очень короткая глава в ее биографии. «Идиотка!» — сказала она себе, понимая, что по уши влюблена в этого человека, хотя никогда не говорила об этом вслух.

— Они закроют границы, чтобы задушить нас голодом, — прошептал Макс, открывая окно. — Как уже попытались сделать это в апреле.

— Тогда это не сработало.

— Это была просто разведка боем. Теперь все будет серьезнее. Я сомневаюсь, что мы сможем долго продержаться. Я сомневаюсь также, что мы представляем интерес для западных стран.

— Тогда уезжай сам, раз ты такой пессимист! — рассердилась Линн, вспоминая о доверительных беседах между американскими и британскими генералами. О рапортах, которые она каждый раз печатала на машинке по ночам. О великодушном характере одного молодого советского военного, назначенного уполномоченным по связям с союзниками, согласно договору Робертсона-Малинина, который был не кем иным, как Дмитрием Куниным, сыном генерала Кунина, вернувшегося в Ленинград. Друга Макса, которого тот так ценил и уважал.

Он не ответил и повернулся, чтобы посмотреть на нее. Воротник его белой рубашки был расстегнут, руки засунуты в карманы, плечи опущены, волосы не причесаны. Он походил на подростка.

— Если я уеду, уедешь со мной? — спросил он хрипло, чуть слышно.

Линн вздрогнула, охваченная волнением, которое, впрочем, скоро сменилось усталостью. В глазах отразилась боль, предвестница мигрени. В атмосфере ощущалось что-то тягостное, предвещавшее грозу. Как она была бы счастлива, услышав этот вопрос несколько месяцев назад! Тогда бы у нее хватило храбрости и легкомыслия рискнуть и поверить в то, что их отношения могут существовать и вне Берлина. Теперь же она почувствовала себя словно оцепеневшей от тяжести груза, свалившегося на плечи. Разве этот человек предпринял хоть какое-то усилие, чтобы попытаться ее понять? Догадаться, чего она хочет, каковы ее желания? Она рассердилась на него за этот внезапный импульс. Она заслуживала лучшего, того, чего Макс не мог ей предложить, а этот его вопрос родился просто из неуверенности, которая обволакивала город на протяжении нескольких недель. Мужчины, как правило, бездействуют до тех пор, пока их не загонят в угол. Только женщины осмеливаются предвидеть. Заботиться о завтрашнем дне стало для нее второй натурой. Или Макс все еще не знал, что их судьбой распоряжаются другие? Линн была в курсе дебатов между генералами Клеем и Робертсоном и их штабами: английские и американские военные не уйдут из Берлина. Клей сказал, что скорее отправится в сибирскую ссылку, нежели покинет этот город. Она любила Макса фон Пассау, но она выбрала службу своей стране. Для британки, которая видела, как враг бомбит ее землю, это были не пустые слова. «Возможно, это единственное, что спасает меня», — подумала она.

— Не думаю, что ты этого искренне хочешь, — сказала она вполголоса, пряча глаза. — Все это просто глупости, как ты сам только что заметил, не так ли?

Макс понял, что обидел ее. Он решительно не знал, как вести себя с женщинами. Сначала Ксения, потом Линн. Досада переполняла его. Иногда ему казалось, что он бродит в четырех стенах, в комнате без окон и дверей в поисках выхода. Напряжение в городе только усиливало это чувство. Его взгляд упал на папку с письмами, которые он получил до того, как русские прервали почтовые сообщения с западными странами. Парижский галерист Жан Бернхайм предложил ему обновить их контракт. Его аргументы были очень трогательными. Макс не думал, что галерист преследует какую-то личную выгоду, похоже, он настойчиво хотел вернуть фотографа Макса фон Пассау к творческой работе. Письмо из Парижа было для него словно открытая форточка в душной комнате.

— Извини меня, Линн, но мне надо идти, — нервно сказал он. — У меня встреча, о которой я совсем забыл.

Жалкая отговорка. Макс даже не пытался скрыть фальши в голосе. Не сказав ни слова, она поднялась. Из квартиры вышли молча. Окажись на месте Линн Ксения, она не преминула бы обвинить Макса в эгоизме и трусости, нанеся несколько болезненных ударов, и только она знала, как это сделать. Линн же предпочла промолчать. Когда они вышли на улицу, Макс смотрел, как она удаляется, гордо развернув плечи. Светлые волосы сверкали на солнце. А если бы она приняла его предложение? Что случилось бы тогда? При этой мысли Макс вздрогнул. Он знал, что сделал бы ее несчастной. Под другим небом, под другим солнцем, но все-таки сделал бы.

В тот день Феликс решил совершить паломничество, чтобы перевести дух, избавиться от ощущения, что он загнанная лошадь. Трудности постепенно закаляли его, учили сдержанности. Вспышки гнева и возмущения становились очень редкими и быстро гасли. Слишком ценной была энергия, чтобы тратить ее на всякие пустяки. Однако в тот день ему просто необходимо было посмотреть на остов Дома Линднер.

Стоя под открытым небом, он дотрагивался до опор, которые когда-то поддерживали исчезнувшие стекла. Известка и пыль лежали толстым слоем. Он не посещал это место уже несколько месяцев, так как его магазин был расположен в отдаленном квартале города. К тому же он не желал окунаться в болезненное прошлое и делать из руин культ. Но теперь он в первый раз почувствовал, что скучает по этому месту.

Значит, Курт Айзеншахт выжил. Этот махровый нацист, король прессы и доходных домов, любитель современного искусства, цепкий делец, который перед войной посещал все официальные приемы под ручку со своей очаровательной супругой. Он ощутил горечь от одного упоминания ненавистного имени. Когда он боролся против неизвестного врага, сражение казалось ему более легким. Теперь он должен был противостоять чудовищу, щупальца которого в свое время добрались до его семьи. Жизнь, бывает, преподносит сюрпризы. Судьбы людей иногда так переплетены, что в это невозможно поверить. Феликс вспомнил поведение матери после того, как она подписала документы о продаже предприятия. Ее, хрупкую, но державшуюся достойно. Синие круги под глазами. Следы слез на лице. И тем не менее, она все же не склонила головы.

«Этот негодяй прекрасно устроился в Баварии, — подумал он с горькой усмешкой. — Не могу поверить, что ему сошло с рук его нацистское прошлое, и теперь, как и раньше, он спокойно обделывает свои делишки!» Разъяренный Феликс ударил ладонью по балке. Сумасшедшие мысли метались в его голове. Круги — белые и черные. Головокружение вызывала та ненависть, которая иногда отражалась на лице его сестры. Почему дядя Макс скрыл от него то, чего не мог не знать? Этот привкус предательства отравлял его кровь. Макс был идолом, которому Феликс не мог позволить пошатнуться, а тем более упасть — он и так слишком много потерял за свою жизнь. Он вспомнил, как была растеряна Наташа, когда она узнала, что мать предала ее, скрыв от нее правду. Тогда, удивленный такой сильной реакцией, он счел, что Наташа не совсем справедлива. Теперь он признавал ее правоту. Как смириться с недосказанностью, молчанием, которое поглощало, словно бездонное озеро? Некоторые считали, что они слишком молоды и не сталкивались с теми превратностями жизни, которые вынуждают лгать. «Иногда молчат, чтобы защитить», — сказала как-то тетя Ксения, когда Наташа обвинила ее в трусости. «Молчание — это другая форма убийства», — ответила ее дочь.

Уходя, Феликс увидел покрытый пылью, забытый кусок вывески в углу одного из залов. Дотронулся до него рукой. Края его были обуглившимися. Можно было разобрать надпись готическим шрифтом: «Das Haus am Spree». Такое название магазину выбрал узурпатор. Придя в бешенство, Феликс пнул обломок один раз, потом другой.

— Что вы делаете?! — раздался возмущенный голос.

Подтянутый парень с темными волосами стоял перед ним. На нем была куртка, протертая на локтях, бежевые штаны, закатанные до середины икр, словно он собрался на рыбалку. Под мышкой он держал альбом для рисования. Присутствие Феликса определенно застало его врасплох. Сам Феликс не знал, что и думать, но чувствовал выброс адреналина в кровь.

— Какого черта вам тут надо? — ответил он вопросом на вопрос.

— Вы не имеете права входить сюда и пинать эту вывеску. У вас что, с головой не в порядке? Да кем вы себя воображаете?

— Хозяином! — крикнул Феликс. — Я здесь хозяин и могу делать все, что вздумается!

Он вспомнил о русском, которого сбил кулаком с ног, когда Наташа была в доме своих псевдодрузей, и снова испытал желание проделать то же самое. Внезапно все попытки сдерживать себя стали не более чем воспоминанием.

Незнакомец инстинктивно отступил, прищурил глаза и собрался, напружинив тело. Птицы, которые свили гнезда среди развалин, кричали над их головами.

— Что вы имеете в виду? — произнес он наконец.

Разбив резким движением кусок вывески, Феликс отшвырнул ее обломки. Звук их падения эхом отозвался в обезображенном зале.

— Я Феликс Селигзон. Наследник семьи Линднер. Законный владелец этого здания.

Парень побледнел. Он прикусил губу, и злобные огоньки зажглись в его глазах.

— Не факт, что вам удастся вернуть все это себе.

Нехорошее предчувствие охватило Феликса. Уверенность парня вызвала у него недоумение. Он решил, что это один из проклятых нацистских подголосков, тосковавший по славным временам, когда они маршировали на парадах в коричневых рубахах и коротких штанах, махая факелами и прославляя расово чистую Германию. Эти парни оскорбляли его в школе, бросали в него камни, называли грязным ублюдком. Их с колыбели воспитывали в духе национал-социализма. Такие сорняки будут прорастать еще долго.

— В отличие от того, что происходило при Адольфе Гитлере, падали, которую такие типы, как ты, называете фюрером, теперь все решается справедливым судом. — Феликс с презрением сплюнул. — И я выиграю, можешь быть уверен. И этот нацистский подонок, который сбежал в Баварию, мне не сможет помешать!

Аксель смотрел на Феликса Селигзона, словно увидел выходца с того света. Его дядя рассказывал о нем. Он знал, что Феликс вернулся в Берлин. Удивительно, что они до сих пор не встретились у Макса. Он был моложе, чем представлял Аксель. Несмотря на то что костюм был покрыт пылью, Селигзон выглядел элегантно, как благополучный человек. Он держался высокомерно, и в его взгляде можно было прочитать снисхождение. Сам Аксель то испытывал желание разбить ему лицо, то становился странно равнодушным, пытаясь увидеть ситуацию со стороны и посмеяться над ней. Они стояли друг против друга среди развалин здания, к которому в одинаковой мере были привязаны, правда, по разным причинам, и никто из них не был уверен, что русские, которые уже полностью блокировали дороги, ведущие в город, не приберут к рукам Берлин, включая все, что в нем находится.

Аксель знал, что его отец жив, но в первый раз он услышал, как посторонний произнес его имя. У него было странное чувство, словно его отец восстал из небытия. Он опять вспомнил озабоченное лицо матери, когда она рассказала ему о том, что отец жив. В тот день она не поднималась с постели, поэтому заставила его сесть на край кровати, что он сделал скрепя сердце. Он узнал, что его родители обменялись несколькими письмами и что его отец живет в предместье Мюнхена. Хотел ли он ему написать? Восстановить связь после стольких лет разлуки? Аксель был совершенно сбит с толку. Это его встревожило и одновременно успокоило. Трибуналы продолжали выносить приговоры. До сих пор он украдкой продолжал читать статьи об этом в поисках имени своего отца среди осужденных, не зная, хотел ли он найти его имя. Он потряс головой, словно терял сознание. Пока он ничего не хотел слышать о Курте Айзеншахте. Слишком много ядовитых воспоминаний возникло в его голове. Тогда, посмотрев на суровое лицо дяди Макса, Аксель вышел из квартиры и, сунув руки в карманы, стал бесцельно бродить по городу.

— А ты не догадываешься, кто я такой? — спокойно спросил он.

Феликс посмотрел на него с презрением. Он ободрал руки, когда крошил вывеску, и они горели огнем. Он удивился — парень не реагировал на его агрессивность. Скорее всего, он был из тех, кто постоянно искал ссоры. Разве их не этому учили в их Гитлерюгенде? Побеждает сильнейший. Всегда.

— Не знаю и знать не хочу, — грозно сказал он.

— Я сын того нацистского подонка, который купил Дом Линднер у твоей матери, — вызывающе бросил тот, вскидывая голову. — И я его наследник, как и ты наследник своей матери.

Это была перчатка, брошенная прямо в лицо сопернику, и этот вызов удивил самого Акселя. Гнев и горячность охватили его. Он не мог не бросить вызов этому Феликсу Селигзону, такому уверенному в своем праве на это здание, амбициозному и высокомерному. Аксель смотрел на него со смешанными чувствами: он ощущал на своих плечах непомерный груз вины своего отца и тягостных воспоминаний, которые вроде бы уже и стерлись из его памяти, но надо было появиться Феликсу Селигзону, чтобы они снова вернулись. Но, несмотря на глубокую неприязнь, Аксель понимал, что этот человек, родителей которого когда-то считали врагами, паразитами и недочеловеками, был прав: настанет день, и Дом Линднер снова будет принадлежать ему. Возможно, это случится не скоро, но обязательно случится, какие бы препятствия этому ни чинили такие люди, как Курт Айзеншахт. Потому что именно ради этого такие люди, как Макс фон Пассау, рисковали жизнью, и потому что надо восстановить это пепелище, и потому что это правильно.

Теперь настала очередь Феликса почувствовать растерянность. Не против такого противника он боролся. Его доселе невидимый враг внезапно предстал перед ним в образе его ровесника — молодого паренька, на чьих щеках лишь недавно появилась щетина, в то время как Феликс хотел противостоять человеку, принадлежащему тому проклятому поколению, которое оставило Германии отравленное наследие, поколению, уничтожившему его семью. Нет, его враг не имел права быть таким: с испачканными чернилами пальцами, с взлохмаченными волосами и по-детски недовольной физиономией, странным образом напоминающей ему лицо его двоюродной сестры Наташи.

— Так это из-за тебя! — сказал он вполголоса.

— Что ты имеешь в виду?

— Макс скрыл от меня, что твой отец купил Дом Линднер. Ложь во благо, — произнес он с иронией. — Теперь я понимаю. Он просто хотел тебя защитить. И все-таки не мог же он не понимать, что наши пути пересекутся, рано или поздно!

— Я не нуждаюсь в том, чтобы меня защищали! — воскликнул Аксель. — Я сам могу за себя постоять, что и делаю уже давно.

Было в это мгновение что-то такое юное и хрупкое в его взгляде, что вызвало у Феликса горькую улыбку.

— В этом мы с тобой одинаковы.

Вдруг раздался хрип громкоговорителей. С тех пор как русские прекратили подачу электроэнергии от расположенных в их зоне электростанций, жители Западного Берлина лишились возможности слушать радио. Это прибавило работы техникам радиостанции RIAS. Чтобы не лишать людей права на информацию, зачастую жизненно важную для них, по улицам в американском секторе стали разъезжать автобусы с громкоговорителями, останавливаясь то в одном, то в другом месте, собирая вокруг себя толпы слушателей.

Молодые люди инстинктивно повернули головы и напрягли слух. Когда через несколько минут автобус поехал дальше, они снова посмотрели друг на друга. В их глазах было одно и то же удивление.

— Они не собираются нас оставлять, — прошептал Аксель взволнованно, прижимая к себе альбом. — В то время как мы полностью отрезаны от мира. Изолированы.

— Воздушный мост… — добавил Феликс озадаченно. — Американцы и англичане будут снабжать город по воздуху. Это безумие! Для этого нужно, чтобы одна «Дакота» садилась на аэродроме Темпельхоф каждые восемь минут! Или один английский гидроплан у пристани Гавель. Разве это осуществимо?

Аксель пожал плечами, показывая, что не может в это поверить.

— Хотел бы я увидеть это собственными глазами, — сказал он, прежде чем повернуться к Феликсу спиной.

Феликс не ответил, колеблясь. Вся его злоба испарилась самым загадочным образом, но надо было быть берлинцем и сердцем, и умом, чтобы понять всю важность того, что они только что услышали. Берлин, их славный город, словно сжимали ужасные тиски приближающегося голода, а имевшая зловещую славу Вильгельмштрассе, откуда начиналась советская зона, находилась всего лишь в сотне метров от того места, где они стояли. Новость, что английские и американские летчики, которые раньше прилетали, чтобы сбросить на их город бомбы, теперь будут рисковать жизнью ради них, была просто невероятной. В это действительно невозможно было поверить.

Не теряя времени, Феликс побежал за Акселем. Он тоже хотел убедиться, что на этот раз им не солгали, хотел со страстным нетерпением, свойственным молодости, увидеть эти самолеты, моторы которых уже гудели в прозрачном воздухе начинающегося лета.

Часы показывали полночь. С красными от усталости глазами, опустив плечи, Кларисса гладила белье. В городе была введена веерная подача электроэнергии, по два часа на каждую часть города, и эти часы зачастую приходились на глубокую ночь. Но никто не жаловался. Два часа, пусть даже ночью, — это все же лучше, чем ничего. По такой же схеме подавался и газ, так что горячая пища становилась роскошью.

Молодая женщина сложила рубашку Акселя, который спал как убитый в углу комнаты, и положила ее на стопку чистого белья. Как всегда, он являлся домой уставшим, так как долго шел по холоду, потому что метро и трамваи не ходили. Он много работал. Магистратура собиралась заново отстроить квартал вокруг Зоологического сада и объявила о конкурсе на лучший проект, который состоялся в августе. Аксель записался в число участников. Презентация талантливого студента, которому исполнилось только восемнадцать лет, впечатлила даже профессионалов. Акселю предложили место в архитектурном бюро, и теперь он вынужден был совмещать работу с учебой.

Кларисса восхищалась силой воли этого юноши, который выбрал свой собственный путь, по которому шел с уверенностью одержимого. Его проекты стали главной и единственной темой разговоров, от которых Кларисса уже начала уставать.

Она отставила в сторону утюг и села, склонив голову на грудь. Она падала от усталости, но засыпать ни в коем случае было нельзя. Не теперь. Через час она закончит, и тогда сможет отдохнуть.

С 24 июня Западный Берлин оказался в ловушке. В осаде. Как в Средние века. Запасы медикаментов, горючего, всех товаров катастрофически истощались. Исчезло даже свежее молоко, которое первое время еще поступало из советской зоны. Комендант американской зоны, полковник Фрэнк Ховлей, проводя пресс-конференцию, объявил иностранным журналистам о том, что жителям западных секторов грозит голод. Советская администрация перекрыла все пути, которые можно было перекрыть, — шоссе, каналы, железные дороги, — проводя политику удушения, рассчитывая, что западные союзники отступятся, а сами жители англо-американских и французского секторов массово побегут к русским, прося у них помощи. В Восточном Берлине по крайней мере кормили регулярно, несмотря на скудность рациона. Чтобы польстить немцам, русские даже позволили живущим в западной части города становиться к ним на довольствие. Но они ошиблись. Во всем. Берлинцы решили противостоять коммунистам, и в глазах всего мира Западный Берлин стал символом борьбы за свободу.

Ввод в действие воздушного моста коммунистическая пресса комментировала с иронией, ведь, чтобы снабдить огромный город всем необходимым, не хватит ни самолетов, ни аэродромов. Так не лучше ли сдаться, чем помереть с голоду? В опровержение этих слов англичане и немецкие волонтеры трудились плечом к плечу, делая дополнительные взлетно-посадочные полосы в аэропорту Гатов. Французы, по-прежнему с презрением относившиеся к старой столице Третьего рейха, сначала считали необходимым пойти на уступки русским и отдать весь Берлин в их распоряжение, а самим довольствоваться контролем над Западной Германией. Они тоже сомневались в эффективности воздушного моста. Но благоразумие заставило Францию принять сторону англосаксонцев и разрешить на территории своего сектора строительство третьего аэродрома. В Тегеле все работали без передышки, это был трудовой подвиг. Через три месяца благодаря неимоверным усилиям работы были завершены.

Американские и английские самолеты садились один за другим, с интервалом в несколько минут, и занимали все воздушные коридоры, которые им отводились в соответствии с подписанными в конце войны соглашениями. Незаменимая техника. Механизм обеспечения был отлажен, как часы, и не терпел сбоев. Если пилот из-за плохой видимости промахивался и не попадал на взлетно-посадочную полосу, времени на вторую попытку у него не было. Он возвращался на базу и снова становился в очередь. Ошибка всего на пятнадцать секунд в ту или иную сторону могла привести к трагедии. Разгрузка приземлившегося самолета занимала всего полчаса: мешки с углем, почта, товары первой необходимости, провиант, преимущественно обезвоженный, такой как сухари или сухофрукты (это весило гораздо меньше, чем свежие продукты). Все было подсчитано и выверено. Надо было брать в расчет скорость самолетов, сделав скидку на разницу в мощностях «Дакоты», «Йорка» и «Скаймастера» и на метеоусловия. А также хоронить и оплакивать сгоревших в разбившихся самолетах авиаторов.

Мариетта застонала. Температура у нее не спадала уже несколько дней. С озабоченным видом Кларисса положила руку ей на лоб. От тела больной шел кислый запах. Впалость щек подчеркивала желтизна кожи, напоминавшей воск. Девушка предчувствовала, что конец близок. Она не осмеливалась говорить об этом в открытую с Акселем, решив поделиться своими соображениями только с Максом во время визита к нему. Примерно месяц назад Макс внес имя своей сестры в список больных, которых было необходимо эвакуировать. С началом зимы состояние самых слабых больных усугубилось. Распространялись болезни. Аптекари били тревогу: медикаменты, применяющиеся при простуде, следовало складировать в Дахлеме и Карлотенбурге, в пока отапливаемых местах. Из-за перебоев с электричеством люди не могли применять некоторые аппараты, которые использовались при лечении туберкулеза.

Кларисса поправила одеяло на кровати Мариетты, подбила подушку, чтобы ей было удобнее лежать. Как они выкрутятся? Как всегда, глубокой ночью ее тоска усиливалась. Мрачные мысли вызывали головную боль. Она так и не смогла отыскать следы своего младшего брата. Скорее всего, он не выжил. Как и многие другие. Она должна была принять это и перестать напрасно надеяться. Кирилл Осолин сделал все, чтобы ей помочь, лично посетив лагеря беженцев. Все оказалось впустую. Также он делал все возможное, чтобы отыскать малыша Фридриха фон Ашенгера, сына казненного фашистами друга Макса. И тоже никаких следов. Сможет ли она жить, будучи ни в чем не уверенной? Есть ли какой-то способ вынести это молчание? В безнадежных поисках. Детей… Они ведь были всего лишь детьми.

После роспуска ЮНРРА в июле прошлого года Кирилл одно время работал в Международной организации беженцев, перед тем как получить соответствующую должность в Организации Объединенных Наций. Несколькими днями позже Совет безопасности ООН принял резолюцию, в которой потребовал от Советского Союза снять блокаду Берлина. Резолюция, однако, осталась без ответа. Кларисса все еще вспоминала день, когда Кирилл рассказал ей о своем отъезде. Тогда она ощутила внезапный страх, понимая, что привязалась к этому человеку высокого роста, с чувственным взглядом. Она привыкла к нему, к его поведению. Она нуждалась в его последовательности и оптимизме, которые помогали ему выполнять свое дело, не опуская рук, в то время как она сама часто испытывала приступы невыразимой тоски. Он сумел ее успокоить, сумел заставить смеяться. Вдвоем они ходили танцевать в джаз-клуб. После нескольких проведенных там часов она снова почувствовала себя беззаботной. Она любовалась его лицом, считая его очень привлекательным. Ему удалось возродить в ней то, что она считала давно утраченным: веру в людей. Для молодой и битой жизнью Клариссы Кроневиц это было очень непросто.

— Я бы хотел, чтобы вы поехали со мной, — сказал он ей, посерьезнев. — Не в качестве секретаря или помощника. Я бы хотел, чтобы вы стали моей женой.

Потрясенная, она не нашла, что ответить. Он нежно прикоснулся к ее руке.

— Подумайте, — добавил он. — Я не хочу вас торопить. Вы напишите мне и сообщите о вашем решении.

С тех пор прошел месяц.

Кларисса положила одеяло на гладильную доску. Она старалась, чтобы у Мариетты всегда была чистая постель, но это было почти невозможно. Кларисса стиснула зубы. Надо было терпеть. Испытание блокадой было настоящим сражением, которое берлинцы вели на глазах у мировой общественности. По крайней мере, они были не одиноки. Чудо воздушного моста и их решительность не поддаваться очередной диктатуре вдохновляли писателей, журналистов, которые приезжали, чтобы увидеть все собственными глазами. Их репортажи читали в самых отдаленных уголках земного шара. Берлинская эпопея приобрела глобальный масштаб.

Кларисса отождествляла себя с этим сопротивлением. Ей казалось, что она, наконец, нашла силы ответить тем, кто разрушил ее семью, отнял все имущество. Ответить монстрам, которые изнасиловали ее. Кирилл догадывался о ее драме. Она знала, что он не будет презирать ее за это, не будет сердиться. «Как он может на меня сердиться!» — иногда негодовала она. И тем не менее не могла отрицать, что ее охватило волнующее чувство, и это заставляло задуматься: а сможет ли она после всего стать матерью? Ее стыд был тайным, растворенным в венах и в теле, которое она не осмеливалась более разглядывать. Чувство, которое она напрасно пыталась скрыть. Момент, когда она увидела, что желанна, стал для нее настоящим Воскресением, придал ей дополнительные силы переносить холод, вид утонувших в темноте улиц, ужасный проросший картофель, лишенный всякого вкуса, который Аксель ел с отвращением. Будет еще и на ее улице праздник, если того захочет Господь и этот мужчина, которого она уважала и научилась любить, хотя до сих пор не нашла в себе смелости ему в этом признаться.

Через несколько дней Макс поднимался по лестнице, перескакивая через две ступеньки. Он спешил, чтобы сообщить хорошую новость. Подойдя к двери, он постучал и повернул ручку. На столе, у изголовья кровати сестры горели свечи, языки пламени колыхались на сквозняке. Он раздраженно подумал, что в комнате, где лежит больная, слишком холодно, но не знал, как этому помочь. Он подошел к кровати и едва различил хрупкий силуэт под грудой одеял.

— Мариетта! Это я. Как ты себя чувствуешь?

От ее неподвижности его сердце сжалось. Он наклонился, чтобы тронуть ее за щеку.

— Мариетта! Я добился для тебя места в самолете. Ты можешь отправиться на лечение в Баварию.

Тонкие бледно-голубые прожилки проступили на ее прозрачных веках. Она открыла затянутые туманом глаза и слабо улыбнулась.

— Макс, мой зайчик… Что ты сказал? Извини, но я задремала.

— Я получил место для тебя. Ты сможешь уехать.

Она разомкнула высохшие губы.

— Слишком поздно. У меня уже нет сил.

— Да нет же! — вскрикнул он, снимая шарф и пальто.

— Я просто хочу, чтобы меня оставили в покое, слышишь? Кларисса это поняла. Она ничего не говорит. Я устала, правда. Если бы ты знал, как я устала от всего этого!

Она закрыла глаза, дыхание было слабым. Макс подошел к стулу и сел. В руке он держал бумажку. Британский самолет вылетал завтра после полудня. Он должен был забрать детей и больных. Нужно было прибыть в Гатов за два часа до отлета. Благодаря содействию Линн ему выделили автомобиль, чтобы отвезти Мариетту на аэродром. Радостное настроение сменилось растерянностью. Его сестра умирала, и он был бессилен что-либо сделать.

— Послушай ее, — раздался голос позади него.

Как всегда, Кларисса вошла бесшумно и поставила на стол пакет с продуктами.

— Аксель пошел в русский сектор раздобыть приличной еды для матери. Он не хочет верить, что это конец.

Макс не удивился поступку племянника. Несмотря на потуги русских прекратить стихийную торговлю, усиленное патрулирование и блокпосты на приграничных улицах, черный рынок процветал как никогда. Два миллиона жителей Западного Берлина могли выжить только благодаря снабжению по воздуху. Они выкручивались как могли, не желая сдаваться на милость военных из Восточного Берлина, который сохранил контакты с внешним миром. Там выменивали особо ценные продукты, в том числе свежее масло, и угольные брикеты. Длинные дома имели проходные дворы, так что можно было попадать в здания со стороны американского сектора и выходить в русском. Аксель знал все переходы как свои пять пальцев. Существование двух денежных единиц, новой твердой немецкой марки, которую все-таки ввели союзники и в Западном Берлине, и обесцененной старой оккупационной марки, введенной русскими, позволяло совершать выгодные сделки.

— Если бы ты знала ее прежней! — прошептал Макс, видя, что Мариетта заснула.

Кларисса положила руку ему на плечо.

— У твоей сестры очень доброе сердце. Она защитила меня, когда я приехала в город и никто не хотел пустить меня к себе.

— Еще она была прекрасна. Легкомысленна, но прекрасна. Она не может вот так закончить свою жизнь. Это невыносимо.

Кларисса зажгла новую свечку, чтобы заменить сгоревшую. Макс чувствовал нарастающее раздражение. Неужели они все приговорены к смерти в темноте? Он сердился на себя за то, что не смог добиться эвакуации Мариетты раньше. Воспоминал и о словах Ксении, когда она предложила им всем приют в Париже. Может быть, все же стоило тогда попытаться покинуть Германию? Мариетта смогла бы выздороветь. В тот день Ксения обвинила его в чрезмерной гордыне, но только теперь Макс понял, как она была права.

Именно здесь, в этой квартире, они ласкали друг друга в первый раз, именно сюда она потом пришла искать его после войны. На каждом этапе жизни, каждом ее витке, Макс всегда мысленно возвращался к ней. И эти мысли причиняли ему боль. Словно ожог. Как жестокая страсть. Он хотел увидеть Ксению, прижать ее к себе, целовать и владеть ею. Чтобы продолжать двигаться вперед, ему необходима была ее необычная сила, свойственная всем русским.

Он поднялся, угнетенный и сломленный. На улице пошел дождь. Небо все было в тучах. Он слышал рев самолетных моторов, которые продолжали свой бесконечный вальс. Берлинский метроном. Он положил руку на холодное стекло. Хочет его сестра или нет, но завтра она должна улететь из этого города.

— Пусть она умрет спокойно, — прошептала Кларисса. — Если ты ей этого не позволишь, все равно усилия будут напрасными. Это будет неправильно. Даже жестоко.

— Прекрати, нельзя быть такой фаталисткой, — отрезал он, выпятив подбородок. — Если бы меня оставили без помощи в Заксенхаузене, сегодня меня бы здесь не было.

— А ты прекрати быть таким эгоистом, — сказала она. — Речь идет не о тебе. Она серьезно больна, даже не встает с кровати. Ей никогда не будет лучше. Ты хочешь, чтобы она продолжала жить вот так, как овощ? Что ты пытаешься сделать? Очистить свою совесть?

— Она может выздороветь. Как только она окажется в Баварии, ее будут лечить как следует.

— Она не хочет выздоравливать. Можешь ты это понять?

Макс прикурил сигарету. Его руки тряслись.

— Нет, не могу.

Кларисса покачала головой и долго молча смотрела на него.

— Почему? Тебе кажется, что она оставляет тебя? — наконец спросила она более мягким тоном.

Дрожь прошла по его телу. Умные женщины по-прежнему оставались для него загадкой.

— Надо подумать об Акселе, — продолжила она. — Нельзя оставлять его одного в такой момент. Ты должен помочь ему пройти через это. От твоей собранности и спокойствия зависит и его спокойствие. Мариетта дала ему все, что смогла. Она искала его под бомбами. Она вернула ему отца, пусть даже Аксель ничего и слышать о нем не хочет. Она рассказывала ему обо всем, о чем ему нужно было знать. Подумай теперь о ней. Пусть она уйдет с миром, а не с тревогой.

Слезы стояли в глазах у Макса.

— Откуда ты все это знаешь? — хрипло спросил он. — Ты так молода, Кларисса.

Она долго думала.

— Для таких, как я, возраст не имеет значения. Для всего нашего поколения. Нам слишком много и долго врали. Мы теперь можем слушать сердцем, но не ушами. Нам нужна правда, пусть даже она будет тяжела.

И она снова дотронулась до его руки, чтобы успокоить, ободрить, насколько это было возможно.

Вокруг них плыли ватные облака. Густой бело-серый туман окутывал «Йорк» — четырехмоторный самолет Королевских ВВС, вылетевший из Вунсдорфа. Частые воздушные ямы, от которых недовольно потрескивал фюзеляж. Заложенные от гула винтов уши и четкие команды в наушниках шлемофонов пилотов с указанием высоты. Далекий голос с земли, ведущий самолет с людьми и грузом в направлении посадочной полосы.

Наташа, которой было страшно до чертиков, сжав ладони, молилась. Их безопасность зависела от мастерства пилотов и точности указаний диспетчеров аэропорта Гатов. «И как только эти люди могут каждый день испытывать такое напряжение? — спрашивала она себя, борясь с тошнотой. — Находиться так высоко в небе. Да еще и приземляться вслепую. Надо быть сумасшедшим, чтобы выбрать такую профессию…»

Тучи рассеялись. Полоса появилась, сверкая огнями. Шасси коснулись земли. Испытав громадное облегчение, Наташа улыбнулась своему соседу, которому не сказала ни единого слова за весь полет, изнемогая от страха.

Через несколько минут самолет замер. Лопасти винтов еще крутились, а члены экипажа суетились, двигая мешки с провизией и коробки со штампами «CARE». Пассажирам показывали знаками поторопиться. Холодный воздух пронзил ее. Вокруг царила суета. Самолеты, которые с ревом взлетали и приземлялись, делали невозможной малейшую проволочку. Движения людей возле машин были слаженными до автоматизма. Словно армия муравьев, которая подчиняется немым командам. Пассажиров провели в зал, где находились дети. Наташа удивилась их недетскому спокойствию. Маленькие молчаливые путешественники были выстроены в колонку по двое, каждый с чемоданчиком или мешком в руке.

— Куда они направляются? — спросила она.

— В Западную Германию или в Швецию, — объяснила ее коллега журналистка, которая работала на газету «Монд». — Им нужно хорошо питаться и играть. Некоторые из них больны туберкулезом. Здесь они не могут получить надлежащего лечения.

Наташа посмотрела на юные лица. В зимних пальто и толстых разноцветных шарфах, дети напомнили ей Феликса и Лили, когда те прибыли в Париж. Та же печаль в глазах, та же серьезность на лицах. То же отчаяние от мысли, что нужно расстаться с родными ради неизвестности. Взволнованная девушка думала о детях, которые всегда становятся первыми жертвами.

Газета «Фигаро» заказала ей серию статей.

— Я хочу знать о повседневной жизни немецких семей, — заявил ей главный редактор. — Пища, досуг… Я хочу также знать об этих студентах, которые решили основать Свободный берлинский университет. Они отказываются учиться в восточной части из-за засилья коммунистов среди преподавателей. Они ваши ровесники. Значит, вы легко найдете с ними общий язык. Но меня интересует человеческий аспект, а не политический. Усекла, малышка?

Наташа очень даже усекла. Ей тоже были интересны человеческие отношения. Она хотела воздать должное храбрости берлинцев, которые вызывали восхищение. Она восхищалась и Феликсом, когда он твердо говорил ей по телефону, что ни в чем не нуждается. Еще она хотела встретиться с отцом и поговорить с ним.

В холодном зале аэропорта ощущалось напряжение. Колонна обеспокоенных детей, державшихся за руки. Макс повернулся в сторону Клариссы. Хрупкая и худая в своем черном пальто, с беретом на голове, она тоже напоминала ему маленькую девочку. Щеки бледные, губы сжаты. Она выглядела потерянной.

— Мариетта была бы счастлива, если бы ты воспользовалась ее местом в самолете, — убеждал он ее.

— Но я не смогу быть на ее похоронах. Я бы хотела…

— Проститься с ней? Ты это сделала, Кларисса. Вчера она уснула, как ты и хотела, с миром. Поверь мне, тебе нужно уехать. Пора.

— Это так неожиданно. Я не подготовилась. Я не знаю… Возможно, это ошибка. Я там никого не знаю…

Он почувствовал, как волна паники охватывает Клариссу, и взял ее за плечи.

— Все пройдет хорошо. При первой возможности ты свяжешься с Кириллом Осолиным, и он поможет тебе утрясти все формальности. Благодаря этому человеку ты быстро получишь американскую визу. Он ждет тебя. У вас есть шанс обрести друг друга. Но для этого ты должна приехать к нему. В каком-то смысле Мариетта освободила тебя. Она рассердилась бы, если б узнала, что ты осталась в Берлине из-за пустых сомнений. Иди, Кларисса, и будь счастлива. Ты этого заслуживаешь.

Слезы текли из глаз молодой женщины, которая изо всех сил старалась взять себя в руки. В который раз она попадала в ситуацию, когда нужно было немедленно принять решение и сорваться с места не раздумывая. Ночью умерла Мариетта. Аксель и Макс сидели у изголовья ее кровати и смотрели на нее. Она умерла в окружении близких, ощущая их любовь. Кларисса была спокойна за нее. Но потом Макс неожиданно для нее велел ей собираться в дорогу. Она должна была сесть в самолет вместо его сестры. Времени было в обрез, но и собраться Клариссе — только подпоясаться. Макс был удивлен, увидев, что у нее почти ничего нет из вещей. Одни только воспоминания о родной семье и отчем доме. Ее семьи, когда-то такой многочисленной, больше не было. Столько могил… Один брат в советском плену, другой исчез. Она лишилась всего, но она была свободна. Свободна, хотя Макс фон Пассау силком притащил ее на аэродром. Вместо письма, которое Кирилл ждал от нее, он услышит ее голос по телефону. А что, если его отношение к ней изменилось за время их разлуки? Если он встретил другую женщину? Почувствовав головокружение, она стала смотреть на благородное лицо Макса.

Он ободряюще улыбнулся ей. Переживания Клариссы трогали его. Ее храбрость также. Откуда только берется у них такая решительность, у нее и у других? Кларисса, Феликс, Линн… Их предшественники оставили им разрушенный мир, первой жертвой которого стало именно это молодое поколение, но они выдержали, выстояли, эти юноши и девушки с сильными характерами, порой взрывные и неуживчивые. Их энтузиазма, силы воли всегда хватало, чтобы отмести все сомнения.

Британская женщина-офицер стала пересчитывать детей. Заполнив анкеты прибытия, пассажиры пересекали зал. Какой-то мужчина махнул дружески Максу. Тот узнал французского журналиста, который брал у него интервью в свой прошлый приезд. Когда двери открылись, шум моторов наполнил помещение. Люди общались, помогая себе жестами. «Это все благодаря свободе, — подумал он, немного позабавленный этими сценками. — Когда ее нет, люди не разговаривают при помощи рук». В последний раз обняв Клариссу, он легонько подтолкнул ее к выходу.

Наташа не могла прийти в себя. Следы разрушений были еще настолько явными, что у нее перехватывало дыхание. Под низким зимним небом все было серым и колючим. Поврежденные фасады домов с пустыми глазницами вместо окон, остовы зданий по всей длине каких-то неопределяемых улиц, где одни только старые таблички с готическим шрифтом на домах напоминали, что там когда-то жили люди, да кое-где следы лошадиных подков на пустыре, в который превратился Тиргартен. Утонувшая в тумане река отбрасывала металлические блики, делая Берлин еще больше похожим на город-призрак. Блестели трамвайные рельсы. Время от времени Наташе попадались женщины с котомками за плечами и мужчины с тачками. Ни автомобилей, ни автобусов. Пни, оставшиеся от деревьев, указатели на английском, русском, французском — трех языках завоевателей, словно литания: «Вы выходите из американского сектора».

Она видела фотографии, читала статьи в газетах и журналах, особенно обращая внимание на фоторепортажи Макса фон Пассау, посвященные блокаде, которые появились в журнале «Life». Один снимок, изображающий приземление на аэродроме Темпельхоф самолета С-54, который, казалось, пролетает над головами берлинцев, собравшихся на него посмотреть, даже поместили на обложку журнала. Но все равно она оказалась не готовой к тому, что увидела. Это был урок для начинающей журналистки: надо всегда рассчитывать только на свое восприятие. Смотреть на лица, ловить взгляды, изучать походку, замечать высоко поднятую голову или согнутые плечи. Ощущать тревожную атмосферу города в запахе угля и сырости, в опустившейся на него тьме, в приближающейся холодной зиме. Смотреть на суровые лица советских солдат за заграждениями, установленными на границах сектора. Видя их, Наташа всякий раз вспоминала мать. В одном месте она остановилась и подняла голову, чтобы проверить адрес. Гостиница выходила на Курфюрштрассе. Фасад был сплошь изрешечен пулями. Американский и английский флаги полоскались на древках. Сердце забилось сильнее. Именно в этом месте отец назначил ей встречу.

Несколькими часами ранее она встретилась с Феликсом. Его удивило ее появление. Он долго сжимал ее в объятиях и только потом показал ей свой магазин. Она обрадовалась, увидев, что ему удалось сделать за столь короткое, но быстро бегущее время, которое нельзя было тратить попусту. С тех пор как она сошла с борта самолета, она думала лишь об одном. Не требуя никаких объяснений, Феликс понял ее молчаливую просьбу и просто дал номер телефона.

Когда Макс поднял трубку, она представилась. Пауза была длинной. Девушка прижала трубку к уху и закрыла глаза. Она слышала его дыхание. Дыхание своего отца. Волнуясь, он наконец сказал, что хочет немедленно с ней встретиться. Она растерялась. Разве им не требовалась передышка в несколько часов, возможно, и в целую ночь, чтобы подготовиться к такой встрече? Его желание увидеть ее незамедлительно показалось ей провокацией, если только в Берлине время не течет по-другому. Здесь все было другое. Люди ходили по улицам так, словно сам город был сделан из картона. Не рассчитывая на опору. Наташа чувствовала, что ноги с трудом слушаются ее. Только одно имя было у нее в голове. Макс фон Пассау. И еще от страха у нее болел живот.

Трясясь от волнения, она вошла в освещенный свечами зал. Подсвечники и свечи отбрасывали тени на стены. Макс выбрал нейтральную территорию — бар отеля. Чтобы сохранить дистанцию? Или чтобы было легко уйти? Справа был маленький зал, почти пустой. Несколько сидевших на высоких табуретах военных весело переговаривались. Она села за стол спиной к стене, лицом к входу, как садятся те, кто боится быть захваченными врасплох.

Подсвечников не хватало, поэтому свечи были вставлены просто в горлышки бутылок. Она заказала шотландский виски. Вкус полей и туманов Шотландии. Вкус извне.

Увидев Макса, она сразу поняла, что он тоже волнуется. Его уши горели. Она поднялась, чтобы привлечь его внимание, но он и так уже заметил ее и подошел к столику. Воротник его пальто был поднят. Волосы, чересчур отросшие на висках. Испытывающий взгляд. Как не сравнивать себя с Ксенией Федоровной в этот момент? Не чувствовать себя неловко, растерянно? Не бояться еще больше разочаровать его и разочароваться самой?

Макс остановился перед дочерью, его улыбка была немного тревожной. В руках он держал «Лейку».

— Наташа, я очень взволнован. И счастлив тоже. Вы не знаете… Столько лет я ждал этой встречи!

Его голос оборвался.

Этого момента Наташа боялась больше всего с тех пор, как узнала, что Макс фон Пассау ее отец. Она видела его работы, она думала о том месте, какое этот человек занимает в жизни такой необычной женщины, как ее мать. Как только она решила встретиться с ним, она безуспешно пыталась представить их вместе. И только сейчас, глядя в его умные и искренние глаза, почувствовала, что переживает второе рождение. Ее жизнь стала течь в новом измерении. Получила новый оттенок. Теперь все будет по-другому, не так, как раньше. Она видела, что он смущен, но это не мешало ему мыслить здраво. И, конечно же, он был счастлив, да, он был счастлив встретиться с ней. Напряжение стало отпускать ее. Плечи опустились, затылок расслабился. Она была признательна ему за то, что он пришел, за то, что находился рядом.

— Не возражаете, если я сяду? И выпью вместе с вами, — он показал на свой стакан и добавил с улыбкой: — Думаю, мы нужны друг другу.

Макс положил фотокамеру на стул, снял пальто. Под взглядом Наташи эти его безобидные движения приобрели другое значение. Доставая из кармана сигареты, он увидел, что она смотрит на его руки, словно испуганное животное, готовое в любой момент убежать из страха, что ему причинят зло. Бессознательно он замедлил движения.

Его дочь была здесь. Перед ним. Светлые волосы, собранные в узел на затылке, слегка припудренное лицо, чуть заметная на губах помада, подкрашенные ресницы и брови. Плод его и Ксении любви. Молодая женщина. Высокая и стройная. На ней была длинная бархатная куртка зеленого цвета, украшенная бранденбургами, узкая черная юбка ниже колен, фетровый берет. Она обладала изяществом своей матери, но в то же время она была другой. Ее парижская элегантность была натуральной, естественной. Ничего лишнего или надуманного. Ее руки были без перчаток. Ногти, покрытые лаком. Пятнышко чернил, которое она напрасно пыталась стереть, так и осталось на пальце.

Она не нашла, что ответить на его первые обращенные к ней слова.

— Нам понадобится время, Наташа, — прошептал он с нежностью. — Вы видите, что я не осмеливаюсь даже говорить вам «ты». Мы совершенно не знаем друг друга, но я очень хочу узнать о вас все. По крайней мере, то, что вы сами захотите мне рассказать. Не будем спешить. Возможно, понадобятся годы, чтобы восполнить то, что мы потеряли.

Он сделал знак бармену подойти.

— То, что вы молчите, это неплохо. Я позволю себе говорить за двоих.

И вскоре Наташа поняла, почему молодая Ксения Федоровна поддалась обаянию этого мужчины, почему пронесла любовь к нему через все бури, возникавшие из их гордости, чувствительности, их самых сокровенных страхов. Через все, что уготовила им судьба. И тем не менее они опять расстались.

— Это у нас получается лучше всего, — сказала как-то ее мать с отчаянием.

В первый раз Наташа сочла их разрывы огромной несправедливостью. Спустя годы она будет вспоминать эту первую встречу с отцом в послевоенном Берлине, в баре, освещенном тусклым светом свечей. Его предупредительную вежливость. Его умные глаза, высокий лоб. В то время все было зыбко, и мир мог снова с грохотом обрушиться в пропасть новой войны.

Когда он наклонился к ней, молодая женщина почувствовала запах табака и одеколона. Она пришла сюда, чтобы слушать, и она это делала, молча впитывая слова, как губка. Еще раньше она пыталась угадать характер своего отца и историю их отношений с матерью. Все, что он говорил, было подтверждением ее предположений. Верный своему обещанию, Макс говорил за двоих, но они оба еще держались настороженно. Он показывал, что доверяет ей. Время от времени в разговоре возникали паузы, но они не были вызваны скованностью. В тот вечер между ними зародилось доверие, хотя ни она, ни он этого пока не осознавали.

В ту ночь, вернувшись в свою комнату, Наташа лежала без сна, прислушиваясь к гулу пропеллеров и вспоминая о каждой сказанной отцом фразе, о том, с какой искренностью он говорил, о правдивых вещах, рассказанных ей отцом, открывавшим ей душу скованность. Она испытывала благодарность к Провидению и к Берлину, которого еще не знала. Этот город странным образом, по-своему, помогал ей. Его жители боролись за свободу и правду, эта борьба стала теперь и ее личной целью. Но, может быть, именно потому, что эта свобода удерживалась на тоненьком волоске, ее отец, не теряя драгоценного времени, говорил о самом главном.

Линн Николсон смотрела в окно военной машины. Замерзшая под молочным небом немецкая провинция советской зоны казалась чем-то монотонным и враждебным. Указатели на русском языке при въезде в населенный пункт. Сожженный сарай и остов разобранного трактора. Зловещего вида забор из колючей проволоки, зачем-то установленный на перекрестке дорог. И ни одной живой души в пределах видимости. Словно все улетели на небо.

Во рту Линн ощущала горький привкус. «Вот уж жуткая страна, — подумала она, — даже по сравнению с западными немецкими землями». Там она видела плодородные поля, уютные деревеньки, аккуратные фермы, которые являли собой разительный контраст с разрушенными городами. Несмотря на полную разруху и обнищание жителей, там совсем не ощущалось то удушающее свинцовое отчаяние и тягостная неопределенность, от которых пот покрывает все тело и мокрая одежда прилипает к коже. Запах прогорклого жира и режущая тоска.

Она вздохнула, посмотрев краем глаза на своего попутчика. Дмитрий Кунин молча читал книгу. Как только шофер повернул в сторону Любека, он достал ее из планшета. Линн было интересно узнать имя автора. Она удивилась, что он не боится читать при посторонних, раскрывая тем самым свое настоящее «я». Разве выбор автора не говорит о личности читателя?

Это был красивый мужчина, с правильными чертами лица, крупного телосложения, которое он унаследовал от своего отца Игоря Кунина. Держался прямо, как наездник в седле. У него были красивые губы, плоские щеки. Голубые выразительные глаза. «Мы раздавим все западные сектора, как червяка сапогом», — шутили некоторые русские офицеры с начала блокады. Линн не могла представить, что сидящий рядом человек мог произнести такие вульгарные слова. Он воевал в гвардейской части, одной из тех, что вела тяжелые бои на подступах к Берлину. На приемы он являлся с орденской планкой, впечатляющей для его возраста, тем более что награды были заработаны на поле боя, а не в штабе за письменным столом. Среди них были известные Линн медали «За взятие Берлина», «За победу над Германией» и даже Звезда Героя Советского Союза.

Несколько дней назад над территорией, контролируемой советскими войсками, потерпел катастрофу самолет «Дакота» Королевских ВВС, когда совершал свой обычный рейс в Западный Берлин. Экипаж состоял из трех человек, выжить удалось только одному, но и тот находился в очень тяжелом состоянии. Задание Линн Николсон состояло в том, чтобы забрать пострадавшего пилота. Дмитрий Кунин был приставлен к ней сопровождающим и, хотя об этом не говорилось вслух, конечно же, в качестве соглядатая — как бы она не увидела в советской зоне того, чего не должна была видеть.

Не в первый раз она общалась с молодым Куниным. Они сталкивались на совещаниях еще до блокады, потом в начале ноября, когда ей поручили официально поставить в известность русских об открытии Шлезвиг-Ланда, шестого аэродрома в британской зоне, обслуживающего воздушный мост. Они оба умели соблюдать приличия. Представители союзных армий рассыпались друг перед другом в любезностях. Это было как за столом с зеленым сукном при игре в покер, с той лишь разницей, что на кону стоял весь земной шар. Западные союзники пытались убедить сами себя, что Сталин не хочет Третьей мировой войны, но верилось в это слабо. Паранойя и стремление к абсолютной власти диктатора-грузина, смешиваясь, лишь усугублялись.

В Берлине ситуация с каждым днем становилась все более напряженной. Русские делали все, чтобы помешать союзникам использовать воздушный мост, предпринимая при этом рискованные шаги. С большим трудом удалось избежать нескольких «недоразумений» в воздухе. Вместе с тем советские офицеры, обсуждая со своими иностранными коллегами вопросы, касающиеся воздушных коридоров, поднимали бокалы за их успешное функционирование. «Что более всего обескураживает при общении с этими людьми, так это то, что никогда не знаешь, с какой ноги нужно начинать с ними танцевать, — думала Линн. — И воздушный мост тому доказательство». Спустя какое-то время стало ясно, что русские разочарованы. Начал ли сомневаться Сталин? Он, наверное, не ожидал столь жесткого сопротивления.

Дмитрий Кунин закончил главу, аккуратно положил закладку между страницами и закрыл книгу.

— Вас не тошнит от чтения во время езды? — спросила Линн на французском языке.

Во время их первой встречи он признался, что лучше владеет языком Вольтера, нежели Шекспира. Поэтому она оказала ему эту любезность, чтобы помочь подыскивать необходимые слова и яснее выражать мысли.

— Разве от чтения Толстого может тошнить? — пошутил он.

— «Анна Каренина»?

— Нет, «Война и мир».

— Хороший выбор, — сказала она с улыбкой, с удовольствием заметив хитрый блеск в его глазах.

— История нас многому может научить. От прошлого не уйдешь.

— И тем не менее люди продолжают совершать одни и те же ошибки. Можно подумать, что из уроков истории никто не извлекает пользы. Взять хотя бы Адольфа Гитлера, который хотел завоевать вашу страну.

— Ему это почти удалось.

«Нет ли в этой фразе чего-либо провокационного?» — подумала Линн, глядя на затылок шофера.

— Не бойтесь, он не понимает по-французски, — продолжил Кунин. — Я убедился в этом.

— Каким образом?

— Не очень хорошо отозвался о его матери. Он никак не отреагировал. Значит, не понимает.

— Если только не делает вид.

— Вы еще пугливее, чем мои соотечественники, — улыбнулся он. — Нет, уверяю вас, мы можем говорить совершенно свободно. И потом, я знаю этого парня с войны. Мы вместе сражались. В машине нет микрофонов. Такие устройства только разрабатываются. Вы можете мне доверять. Я стараюсь избегать опасностей. У нас достаточно произнести несколько слов, чтобы исчезнуть навсегда. Именно поэтому в общественных местах обычно царит гробовое молчание. Люди не разговаривают друг с другом, опасаясь доноса.

Он говорил с обезоруживающей иронией. Линн была удивлена: именно он стал инициатором подобного разговора. Несмотря на видимую беззаботность, Кунин говорил монотонно, достаточно тихо, чтобы звук мотора заглушал его голос. Он изображал расслабленного, уставшего человека, рассуждающего о солнечной погоде и вчерашнем дожде. Но что его могло толкнуть на такую откровенность? Линн опасалась ловушки.

— Что же вы молчите? — спросил он.

— Ваши речи заставляют меня бояться. За вас.

Он пожал плечами.

— Перед отъездом мой отец сказал, что вы хороший человек. У него это самая высокая оценка.

— Но он меня совсем не знает.

— У вас с ним есть общий друг. Этого для него достаточно.

Линн подумала о Максе, о том впечатлении, какое он производит на людей. Уж лучше бы он был самым заурядным человеком. Одним из многих. Тогда она смогла бы быстрее его забыть. Их роман, если вообще можно было так назвать их отношения, потихоньку сходил на нет. Но чем оценивать подобные отношения? Их длительностью? Или тем счастьем, какое они принесли, даже если это счастье оказалось коротким и эфемерным. Или сожалениями, оставшимися после разрыва?

— Мой отец очень рисковал, спасая его. Признаюсь вам, я рассердился на него за то, что он подверг себя такой опасности.

— Вы говорили, что от прошлого не убежишь, — с горечью откликнулась она.

— Вы имеете в виду Ксению Федоровну Осолину?

Она расстегнула пальто. Автомобиль обогревался плохо, но все равно ей было очень жарко. Сиденья, обтянутые кожей плохого качества, источали неприятный запах. Холодный воздух, проникающий в приоткрытое окно, лишь слегка обдувал лицо.

— Вы ее знаете? — спросила она.

— Нет, только слышал о ней.

— Я тоже. Просто безумие: эта женщина, которую я даже не знаю, занимает такое важное место в моей жизни!

Она рассердилась на себя за это глупое признание, которое ставило ее в зависимое положение. Ей не удалось сохранить невозмутимость, что не соответствовало статусу британского офицера, но было простительно для женщины, которая испытывает ревность. «Я все испортила», — раздосадованно подумала она.

Дмитрий Кунин смотрел на молодую англичанку, не выказывая эмоций. Он многое знал об этой женщине, так как советская разведка в свое время собирала информацию о ней. Он восхищался ее храбростью во время войны. Это была женщина с сильным характером, она достойно держалась в любой ситуации и теперь, похоже, переживала, что не смогла скрыть волнения, из-за которого пылали ее щеки. Любопытно, но он завидовал, что она сохранила способность краснеть, в отличие от него и русских из его окружения, которые так хорошо научились скрывать чувства, что создавалось впечатление, что ты актер и играешь на сцене. А сам он разве не прятал всегда свои чувства? Сталинизм делал людей параноиками. В двадцать семь лет Дмитрий Кунин иногда задумывался, правдивы ли его чувства. Нужно было иметь сильный характер, чтобы не сбиться с пути, на котором одиночество было самым верным спутником.

Линн Николсон боялась его. Он догадался об этом по ее мимике, по тому, как она постоянно теребила перчатки. Он понимал, что она сбита с толку. Ситуация была более чем странной. Он вспомнил последний разговор с отцом перед отъездом последнего в Ленинград.

Они встретились в одном из берлинских пивных баров, которые просто очаровывали советских военных. Происходило это недалеко от Бранденбургских ворот. В помещении стоял крепкий запах пота и табака. Все говорили громко, заглушая выступление певицы. Здесь еще витал дух фронтового товарищества, которое так ценилось во время войны, а теперь об этом вспоминали со слезами на глазах. Его отец дал ему неожиданное поручение. Так как Дмитрий на неопределенный срок оставался в Берлине, отец попросил его позаботиться о неком Максе фон Пассау. Тогда Дмитрий в первый раз услышал это имя. Сначала он подумал, что отец шутит.

— Ты считаешь, что я гожусь на роль ангела-хранителя? — улыбнулся он.

Отец ограничился тем, что многозначительно посмотрел на него. Потом до глубокой ночи за бутылкой водки он слушал, как Игорь Николаевич вспоминал прожитые годы, часто наклоняясь к сыну и говоря почти на ухо. Вспышки в памяти. Запахи прошлого. Эти смущенные признания, выраженные в простых, но емких словах, свойственны русским, которые с годами становились все серьезнее, и они тронули молодого человека. Он понимал, что это дань Игоря Николаевича любви своей юности, и отнесся к этому с уважением.

Дмитрий Кунин был простодушным молодым человеком, несмотря на то, что жизнь не очень баловала его. Будучи маленьким мальчиком, он стал свидетелем страшной несправедливости: его любимых родственников бросили в лагеря, а он был бессилен чем-либо помочь. Репрессий не избежал и отец. Он вспоминал искаженное от горя лицо своей матери, ее пустой взгляд. Черная машина НКВД всегда приезжала по ночам, и во всех домах Ленинграда, в переполненных комнатах и в кухнях коммунальных квартир царил страх. Никто не чувствовал себя в безопасности. Чистки обрушивались на народ с завидной регулярностью. Не было ни одной семьи, которая бы не пострадала. Оставшиеся без родителей дети жили либо у родственников, либо в детдомах. Сверстники сторонились маленького Димы, слово он был прокаженным. Тогда он научился молчать. Спустя годы ему сообщили о трагической смерти матери и сестры в блокадном Ленинграде. Обе умерли от голода. Их смерть была для него постоянной открытой раной, причиняющей боль. Жестокая, но справедливая война. Русские сражались за Родину, за святую православную Русь, за страну Пушкина и Чехова, Кутузова и Александра Невского. Как бы большевизм ни пытался стереть этот образ, прошлое все равно так или иначе проявлялось в настоящем. Сколько жертв было брошено на алтарь этой святой любви, которую они испытывали к родной земле? Теперь его отец просил одолжения. В первый и, возможно, в последний раз он показал свою удаль, что высоко оценил Дмитрий. Больше ничего не требовалось. Вот почему Дмитрий Кунин стал присматривать за этим человеком, которого совсем не знал, но чье имя было широко известно. Человеком, вокруг которого уже начали собираться темные тучи.

Машина замедлила ход — приближался пост на въезде в город. Дмитрий достал из планшета документ, разрешающий проезд. Линн тоже. Пока военные толпились возле их черной машины, они молчали, словно два заговорщика.

Британского пилота поместили в отдельную палату, к дверям которой была приставлена охрана. «Словно он может сбежать», — иронически подумала Линн, видя его забинтованные обгоревшие руки и туловище, повязку на глазах. Если он и выкарабкается, то, скорее всего, останется слепым. С болью в сердце она наклонилась к нему, чтобы успокоить, объясняя ему на английском языке, что его отправят домой и все будет хорошо. После секундного колебания она положила руку на его обнаженное плечо. Его тело горело. Он не мог ее видеть, но она хотела, чтобы он чувствовал ее присутствие. Она очень уважала этих людей, которые героически сражались в боях за Британию. Они спасли свою страну ценой огромных потерь. Услышав, что он шепчет ей слова благодарности, она удивилась, так как думала, что он без сознания. У него был очень хриплый и грубый голос, поскольку пламя обожгло легкие и горло. Лечащий врач, немец, когда Линн спросила у него о состоянии больного, воздержался от каких-либо утешительных прогнозов.

Дмитрий стоял сзади и вообще держался на почтительном расстоянии, но не оставлял ее ни на минуту. Проходя по госпиталю, она замечала малейшие детали: сколько коробок с медикаментами, белых халатов, занятых коек. Как всегда, ее рапорт будет очень подробным. Все это не было для нее чем-то необычным — визиты в советскую зону всегда приветствовались разведывательной службой. Необходимо было постоянно держать руку на пульсе, знать, что происходит в коммунистической зоне оккупации.

— Этого человека необходимо перевезти на санитарной машине. Иначе он просто не выдержит дороги. Это предусмотрено? — спросила она русского офицера.

Кунин обратился к тому на русском языке. Офицер растерянно покачал головой, но после того как Дмитрий строго сказал ему несколько слов, отдал честь и удалился.

— У вас будет санитарная машина. Я дал час, чтобы ее нашли. Не хотите выкурить сигарету, пока мы ее ждем? Здесь слишком душно.

Она посмотрела на раненого, словно прося прощения, но он, казалось, заснул.

На улице бледное солнце старалось пробиться сквозь тучи. Земля вокруг госпитального здания была покрыта инеем. Других строений рядом не было. Только вдали возвышались почерневшие основы, в тусклом свете, словно сюрреалистические силуэты. Снег скрипел под ногами. Никаких звуков больше не было слышно. Оба испытывали странное ощущение покоя и мира. Дрожь пробежала по телу Линн. Дмитрий повернулся к ней и предложил огонь. Красная звезда горела на серой меховой шапке.

— Вы должны передать информацию Максу фон Пассау, — сказал он.

Линн удалось скрыть удивление, хотя она никак не ожидала, что он снова заговорит с ней о Максе. Она думала о пилоте, о том, что у него небольшой скудный шанс выжить и вернуться к нормальной жизни. «Воздушный мост» начал собирать свои первые жертвы. Несколько британо-американских экипажей уже погибли[33].

— Он стал слишком заметен в последнее время, — продолжил Дмитрий, видя, что она внимательно слушает. — Его фотографии публикуются анонимно в иностранных журналах, но мы ведь не глупцы. У него также нежелательные контакты, в частности с Эрнстом Рейтером, речи которого тоже не вызывают у нас восторга. Недаром советская администрация возражала против избрания Рейтера мэром. Макс фон Пассау стал вызывать раздражение в некоторых кругах.

— Откуда вам это известно?

— Знаю, и этого достаточно, — сухо ответил он.

— Он ничем не рискует, так как никогда не бывает в вашем секторе. А так как мы не намерены покидать Западный Берлин…

Линн не договорила. Было что-то ребяческое в ее интонации. Дмитрий улыбнулся.

— Я в этом не сомневаюсь, глядя, как успешно функционирует ваш воздушный мост. Это имеет очень большое значение, уверяю вас. И тем не менее необходимо, чтобы он исчез из Берлина. Разграничение на сектора — это, конечно, препятствие, но безопасности оно ему не гарантирует.

Кунин говорил правду. Никто уже не считал, сколько мужчин и женщин исчезли в Берлине с конца войны при невыясненных обстоятельствах. В апреле без вести пропали два друга Макса, журналист и член социал-демократической партии. Макс был этим очень взволнован. Говорили о незаконных арестах, о похищениях. В прессе гражданам объясняли, как вести себя в подобных случаях. Следовало требовать документы у тех, кто являлся их арестовывать, и устраивать шум в случае применения силы, чтобы привлечь внимание. Рассказывали и о случаях людоедства. Но ни Макс, ни Линн не сомневались, что некоторые персоны мешали коммунистам. «Как отреагирует он, узнав, что сам стал одной из мишеней?» — обеспокоенно спросила она себя.

— Почему вы это делаете?

— Отец попросил. Он восхищается этим человеком. Поэтому, если я могу помочь…

— Вы в самом деле считаете, что он должен уехать?

Дмитрий сделал затяжку. Вспыхнувший огонек сигареты осветил его пальцы и кончик носа.

— На его месте я бы не раздумывал. Я понимаю, он любит свою страну и готов многим ради нее пожертвовать, но бывают моменты, когда человек должен позаботиться о собственной безопасности. Я видел его работы и не думаю, что у такого фотографа, как Макс фон Пассау, есть будущее в современном Берлине. Мой отец, например, считает, что его место рядом с Ксенией Осолиной.

Печаль омрачила лицо молодой женщины. Дмитрий сделал ей больно. Он знал, что она влюблена в фотографа, как знал и то, что Линн напрасно теряет время. Его отец объяснил ему это. Линн Николсон была умна, очаровательна, но она не могла противостоять судьбе, которая связала Ксению Федоровну с отцом ее детей.

— Хуже всего то, что ваш отец прав. Говоря откровенно, я и сама всегда так думала, — сказала она со вздохом, сбивая его с толку своей искренностью. — Смешно, правда? — добавила она с делано веселым видом, засовывая руки в карманы. — Ведем такие беседы в столь неподобающем месте!

Дмитрий с облегчением улыбнулся. Линн Николсон была особой решительной. Он знал женщин, которые походили на нее. Такие, как она, смело преодолевают препятствия.

— Жизнь полна сюрпризов, — произнес он. — Я не верю в случай. Сейчас я говорю вам, что Макс фон Пассау должен уехать. Вы ему это передайте. Вам обоим нужно снова стать свободными. Это шанс. Подарок неба, поверьте мне.

Его лицо вдруг посуровело. Что-то его раздражало. Может быть, это была зависть. Он остановился и повернул назад. Вдали показалась машина с красным крестом на кузове.

Макс морщился — он ел из термоса теплый суп, который был разогрет ночью, когда включили электричество. Маленькие кусочки хлеба были такими черствыми, что стали практически несъедобными, хотя он по совету Клариссы заворачивал хлеб во влажное полотенце, чтобы тот не черствел. Он поставил графин с водой на стол. Этим очень скудным обедом он угощал свою дочь.

Придя к взаимопониманию во время первой встречи, они продолжали узнавать друг друга. Он не уставал от ее энергии, с интересом слушал рассказы о ее интервью со студентами Свободного берлинского университета или о том, что она искала в городе. Он был признателен ей за непосредственность, за легкость, с какой дочь делилась с ним своими впечатлениями. Она была иногда импульсивной, но правильно оценивала многие вещи и окружающих ее людей. Она обладала тонким умом и способностью внимательно слушать. Иногда показывала ему свои статьи, прежде чем отправить их в издательство, и нормально воспринимала его критические замечания. Ей нужно было научиться рассматривать разные точки зрения, чтобы не быть введенной в заблуждение комментариями кого-то одного.

— Ты прав, — заявила она, поразмыслив. — Кто слушает только один колокол, слышит только один звук… Это для меня хороший урок, не так ли?

Он, конечно же, думал о Ксении. Когда она попросила его уехать вместе с ней и дать новый шанс их любви, он утратил способность слышать. Совпадение по времени смерти сестры и появления дочери навело его на раздумья. Прошлое возвращалось к нему. Теперь жизнь была в руках молодого поколения. Естественный порядок вещей. Но сам он, где теперь его место?

Наташа всегда отличалась пунктуальностью. Он мог не смотреть на часы, когда она постучалась в двери. Макс не выходил из дома уже в течение трех дней, охваченный странной усталостью, которая вела к утрате интереса ко всему. Щеки у дочери были раскрасневшимися. Глаза горели. От матери она унаследовала выпуклый лоб, густые волосы и прямой нос. А еще у нее был тот же тембр голоса. Если бы он закрыл глаза, то мог бы подумать, что встретился с женщиной, которую любил. Появление дочери сделало его счастливым, но и вернуло забытую боль. Ксения Осолина опять являлась в его сны.

Наташа поцеловала его в щеку и дала ему две булочки.

— Теперь, когда в булочных снова появилась выпечка, надо этим пользоваться.

— У меня ничего нет дать тебе взамен, — сказал Макс, наливая суп в глубокие тарелки. Жаль.

— Ничего страшного! Я пришла сюда не есть. Надо будет затянуть ремни, пока не закончится блокада.

В то время как другие старались использовать любую возможность, чтобы вырваться отсюда, где такие тяжелые условия жизни, Наташу охватила странная любовь к Берлину. Это вызывало у Макса приятное волнение.

— Слышал новость? — спросила она, садясь за стол. — Генерал Ганевал приказал взорвать все вышки с радиоантеннами, которые создавали помехи радиосвязи при посадке самолетов в аэропорту Тегель.

— Не может быть! — воскликнул Макс. — Хочешь сказать, что взорвали мачту берлинской радиостанции «Berliner Rundfunk», которая находится в ведении русских?

— Напрочь. Коммунисты взбешены. Это перекроет им дыхание. Что касается генерала Котикова, он просто вне себя. Ганевал приготовил хороший удар. Если раньше французов обвиняли в медлительности и поддержке своих союзников, то теперь их считают героями.

— Они, тем не менее, продолжают демонтаж промышленного предприятия Борсига в их секторе, несмотря на блокаду, — проворчал Макс. — Извини меня, но я считаю это глупостью.

Наташа заметила, как посуровел взгляд отца. Двухдневная щетина покрывала его щеки. «У него такая же горячая голова, как и у меня», — подумала она, восхищенная своей схожестью с отцом.

— Отношения между немцами и французами всегда были непростыми, сам знаешь. — Она поколебалась некоторое время, перед тем как продолжить. — Когда я узнала, что мать ждет от тебя ребенка, то первым делом подумала о тебе как о грязном боше. Я всю войну презирала немцев, ненавидела их и боялась. Наверное, рефлекторно. Нет, скорее подсознательно. Все, что случилось, долго не забудется.

— Тем не менее ты дружишь с Феликсом и Лили.

— В моих глазах они были не более чем жертвами. Их национальность тут ни при чем. Кстати, Лили упрекает Феликса, не понимая, как он может продолжать считать себя немцем. Столько испытав, она больше не питает теплых чувств к своей родной стране. Когда мать сказала, что я твоя дочь, я решила, что это ужасно, — сказала она, вздрагивая. — Я почти не спала несколько ночей подряд, меня мучила мысль, что я наполовину немка… Для меня это было невозможно. Считала это наказанием свыше.

Разволновавшись, она опустила глаза. «После долгого кошмара, который устроил в Европе Третий рейх, тяжело осознавать, что у тебя в жилах течет немецкая кровь», — подумал Макс. Он вспомнил своего отца, знаменитого дипломата, жесткого и неуживчивого, гордящегося своими корнями, который несколько раз перевернулся бы в гробу, если б услышал признание своей внучки.

— Все это так запутано! Мой отец, я хочу сказать Габриель, — взволнованно заговорила она, — не любил немцев с Первой мировой войны, и тем не менее его многое восхищало в нацистах. Я не могу его понять. Не получается. Лучше просто поставить на этом крест и забыть. Я любила его, и теперь мне кажется, что он меня предал.

Волна раздражения нахлынула на Макса. Вспоминая о Габриеле, он всегда испытывал горькие чувства. Он подумал о том, что рассказала ему Ксения. Что Водвуайе пытался ее убить перед тем, как покончить жизнь самоубийством. Наташа никогда не должна об этом узнать. Есть ложь, как сказала Ксения Федоровна, которая является доказательством любви.

— Он был добр с тобой, это главное, — сказал он суше, чем хотел. — Сохрани о нем хорошие воспоминания. Не все можно просто так перечеркнуть. Политические взгляды Водвуайе касаются только его. Не тебя.

Наташа покачала головой.

— Теперь, когда мы вместе, я узнала твою семью, она стала и моей. По крайней мере, мне так кажется, — призналась она со слабой улыбкой.

У Макса не было аппетита, он отставил тарелку. Все имело привкус древесных опилок. Он уже не помнил, когда ел то, что действительно можно было по-настоящему назвать пищей. Дрожащей рукой он зажег сигарету.

— Есть новости от Лили?

— Она написала мне, что счастлива учиться в нью-йоркской школе. Тем лучше. Эта новая жизнь очень ей подходит. Лили странная. Никогда не знаешь, что она чувствует в тот или иной момент. Мама единственный человек, кому удается хоть немного ее приручить.

Макс протер ладонью деревянную столешницу, она была вся в трещинах.

— А как мама?

— Представляет интересы Кристиана Диора в Америке. И Николя, конечно…

На мгновение у него перехватило дыхание. Николя. Его сын. Он поднялся. Все ему казалось абсурдным. Даже стойкость и оптимизм, с каким жители Западного Берлина защищали свое будущее, оставляли его равнодушным. «Я не знаю больше, куда я иду», — сказал он себе с отчаянием, стыдясь своей слабости.

— Ты ведь скучаешь по ней, правда? — спросила Наташа.

Внезапно почувствовав усталость, Макс прислонился лбом к холодному стеклу. Как ответить на такой непростой вопрос? Вопрос, заданный дочерью, с которой Ксения разлучила его на столько лет.

— Скучаешь, я знаю, — безжалостно продолжила она. — Я тоже скучаю, но я не могу жить вместе с ней. Я должна добиться чего-то сама, потому что, когда мы вместе, все становится слишком сложным. Все изменилось. Когда я была маленькой, я обожала ее. Тогда все было просто. А потом, со временем… Я не знаю, — заключила она, пожав плечами. — Когда она решила вернуться сюда после войны, мне показалось, что она опять бросает меня. Конечно, я тогда не знала, что она хочет найти тебя, потому что она ничего мне об этом не рассказывала, — уточнила она тоном, в котором звучали и горечь, и грусть. — Когда она вернулась, я не узнала ее. Она казалась такой потерянной. Потом она рассказала мне про беременность. Я видела, как она хотела этого ребенка… Ревновала, конечно. Мне понадобилось время, чтобы понять, что для нее был важен не столько сам ребенок, сколько то, что его отцом был ты.

Наташа посмотрела на Макса. Он стоял спиной, ссутулившись, сунув руки в карманы.

— Теперь мне все понятно, — добавила она негромко. — Я видела выставку у Бернхайма. Именно мать перед отъездом посоветовала мне сходить туда. Ваши чувства очень сильные. Неразрывная связь. Разве это не важно? То, что ты показал своими работами, — это часть правды. Они никого не оставляют равнодушными. Я завидую вам, но это так больно, — призналась она. — То, что есть между вами, так редко встречается. Этим оно и ценно. Тебе так не кажется?

Когда Макс повернулся, Наташа, прикусив губу, испуганно замолчала, осознав, что вторглась в тайную, запретную область. Но он был благодарен ей за смелость, которой не хватало ему самому.

— Ты бесконечно дорога мне, Наточка. Никогда я не смогу в полной мере отблагодарить тебя за то, что ты нашла меня. Не знаю, осмелился бы я первым сделать шаг навстречу тебе.

Несколько дней спустя Феликс наводил порядок в бумагах в маленькой комнатке, которая служила ему кабинетом. Настроение было ужасным. С начала блокады клиенты вымерли, словно динозавры. Но он упорно отказывался закрывать магазин раньше установленного времени. В тусклом свете ручного фонарика с динамо-машиной, ручку которого он нажимал, большой зал магазина казался ему зловещей пещерой. Скромные рождественские украшения бледнели перед тем захватывающим декором, который когда-то мать придумала для Дома Линднер. Ему было стыдно, так как пришлось отправить работников по домам, потому что ему нечем было выплатить им зарплату. Многие заведения не могли работать нормально, безработица принимала масштабы эпидемии. Считалось, что тем, кто смог найти работу на строительстве аэродромов, несказанно повезло, ведь там, по крайней мере, бесплатно кормили горячими обедами. И все же берлинцы не опускали рук. Более сотни предприятий намеревались послать заявки на участие в большой ярмарке, проведение которой планировалось в апреле следующего года в Ганновере. На собрании руководителей предприятий, в котором участвовал и Феликс, была утверждена печать, которая ставилась на этих заявках. На ней был изображен символ города — медведь, разрывающий связывающую его цепь. Надпись гласила: «Сделано в блокадном Берлине».

«Когда же они уйдут, эти русские?» — расстроенно думал Феликс. В отличие от западных секторов экономика Восточного Берлина мало-помалу оживала, несмотря на то, что русские постоянно меняли правила игры. В старом универмаге на Кенигштрассе открылись кондитерская и отдел текстиля. Чтобы уничтожить черный рынок и продемонстрировать строптивым берлинцам товарное изобилие, просоветские вожди Объединенной социалистической партии разрешили частную торговлю. В первый же день открытия магазина на Франкфуртской аллее его посетили более тысячи трехсот клиентов, среди которых был и Феликс. Он внимательно изучал покрой одежды, рассматривал мебель, часы, велосипеды, радиоприемники, кухонную утварь… Вот только цена не позволяла восточным берлинцам приобретать все это. Только те, кто располагал дойчемарками, могли позволить себе делать покупки благодаря выгодному обменному курсу.

— Незаконная конкуренция, — проворчал он, поправляя пальцем очки на носу, перед тем как вписать ноль в колонку журнала, где фиксировалась дневная выручка.

Он захлопнул журнал. Настало время закрывать магазин. Скоро придет Наташа. Они собирались сходить потанцевать в театр «Делфи». Блокада не отбила аппетит горожан на развлечения. Люди искусства приезжали отовсюду, чтобы поддержать дух местных жителей. Молодые люди посещали концерты самых разных музыкантов — от скрипача Иегуди Менухина до джазового трубача Рекса Стюарта.

— Здесь, на берегах Шпрее, ощущается дух бульвара Сен-Жермен, — пошутила однажды Наташа, воодушевленная действом.

Еще никогда он не видел ее такой красивой. Это была уже не та упрямая девчушка, подверженная аффектам, легко раздражающаяся, в которую он был влюблен в Париже. С тех пор как она встретилась с отцом, ее необузданность пропала, словно ее никогда и не было. Движения стали более плавными, взгляд сосредоточеннее. Он был счастлив видеть ее такой, но ее отношение к нему изменилось. Ее влюбленность пропала, эта девушка, как ему казалось, отдалялась от него.

Когда она рассказала ему о своем интервью с Эрнстом Рейтером, мэром Западного Берлина, он даже почувствовал робость перед этой талантливой девушкой, пораженный четкой, логически выстроенной цепочкой вопросов. Теперь она шла по жизни самостоятельно, без него, и он не осмеливался спросить ее о том, что касалось их обоих, боясь ее ответа и в первый раз впадая в прострацию от внезапно обрушившегося одиночества.

Он услышал чей-то голос.

— Есть кто-нибудь?

— О чудо, клиент! — воскликнул он, прежде чем ответить. — Минутку, иду!

Выйдя в торговый зал, он остановился в нерешительности, узнав Линн Николсон, любовницу Макса. Подруга безрассудного сердца. В своем магазине он видел ее впервые. Улучшившееся было настроение снова испортилось. Возможно, это было так же несправедливо, как и абсурдно, но он испытывал к британке неприязнь, считая ее препятствием между Максом и Ксенией, Берлином и свободой, Наташей и им.

— Чем могу служить? — мрачно спросил он.

— У вас прекрасный магазин, — улыбнувшись, сказала Линн.

— Шутите? Жалкая попытка походить на нечто, стоящее внимания.

Она, казалось, была удивлена его реакцией и нахмурилась.

— Я пришла поговорить с вами о Максе.

— С чего бы это? Все, что происходит между вами, меня не касается.

— Где бы мы могли поговорить спокойно?

— По-моему, здесь достаточно спокойно, — кисло пошутил он, обводя рукой пустой магазин.

Линн сжала губы. Враждебное отношение Феликса угнетало ее. Да что он о себе возомнил? Они были почти ровесниками, но он относился к ней с вымученным снисхождением, словно ворчливый, умудренный опытом старец. Но сейчас она находилась не в том настроении, чтобы терпеть чьи-то указания, как себя вести. Она заметила открытые двери в глубине зала.

— Идите за мной! — приказным тоном бросила она.

Линн ни секунды не сомневалась, что он послушается ее.

«Немцы привыкли подчиняться приказам», — подумала она с горьким удовлетворением. Размеры кабинета были немногим больше будки сапожника. Керосиновая лампа, стоявшая на стопке книг, испускала мягкий свет. Когда Феликс присоединился к Линн, она жестом приказала ему сесть.

— Я не одобряю ваших манер, — заметил он.

— Как и я ваших, но у меня нет времени, чтобы церемониться с вашей обидчивой душой. Максу угрожает опасность.

Феликс медленно опустился в кресло.

— То есть? — спросил он с подозрением.

— Мне сообщили, что коммунистические власти не одобряют его действий. Он привлекает внимание. Его взгляды раздражают. Но Макс не был бы Максом, если бы вел себя по-другому. Не представляю его тихо сидящим в уголке.

— Интересные у вас связи, если благодаря им вы можете узнавать такие вещи.

Линн раздраженно вздохнула.

— Слушайте меня внимательно, господин Селигзон, — твердо сказала она, кладя руки на стол и наклоняясь к нему. — Вы для себя решили, что я вам не нравлюсь. Это ваша проблема. А я не люблю людей, которые судят других, не опираясь на факты. Я знаю, что вы связаны с семьей Макса фон Пассау. Ваше отношение ко мне я считаю проявлением инфантильности, но сейчас это все неважно. Мне интересен Макс, я переживаю за него, понятно? Мне дали совершенно четко понять, что, оставаясь в Берлине, он рискует жизнью. К несчастью, он не хочет меня слушать, поэтому я решила прийти к вам в надежде, что хоть вам удастся его убедить.

— Убедить в чем? — раздался внезапно женский голос.

Линн повернулась. В дверях стояла молодая девушка. На ней был меховой ток, надвинутый на лоб, и элегантное пальто с бранденбургами из красного бархата по краю рукава, как у гусаров. Значит, вот она какая, дочь Макса и Ксении Осолиной! Англичанка знала, что именно приезд Наташи положил конец ее отношениям с человеком, которого она любила. У него не хватило душевных сил одновременно общаться и с дочерью, и с любовницей, которая теперь к тому же для него мало что значила. Поначалу Линн сердилась на него, считая, что он поступает, как трус. Она не понимала, почему мужчины могут заниматься только чем-то одним, в то время как женщины должны сражаться на всех фронтах. Потом она решила, что он прав. Она давно знала, что их связь прервется, и теперь пришла пора подвести черту. Так подсказывал ей рассудок. Но душа все еще сопротивлялась.

Наташа смотрела на незнакомку в униформе, чувствуя нехорошее покалывание в голове, в области затылка. Феликс поднялся со стула. По его серьезному лицу Наташа видела, что произошло нечто неприятное. Она была достаточно прозорливой, чтобы догадаться, что эта женщина представляет некое правительственное учреждение и что она здесь не из-за своих служебных обязанностей. Эта незнакомка угрожала нарушить существующее равновесие. Наташа недовольно уставилась на нее.

— Вы говорите о моем отце, Максе фон Пассау. Я имею право знать, почему вы здесь.

— Меня зовут Линн Николсон. Я знаю вашего отца с момента освобождения британскими войсками концлагеря Заксенхаузен. Он мой друг, — сказала она, не в силах совладать с дрожью в голосе. — Я узнала, что в Берлине ему оставаться небезопасно. Он мешает коммунистам. Я думаю, что он должен незамедлительно покинуть город.

— Вы говорили ему об этом?

— Конечно, но он не хочет меня слушать.

Наташа злорадно ухмыльнулась. Линн продолжила:

— Я предполагаю, что ваше присутствие здесь для него очень важно. Теперь, когда вы нашли друг друга, он не хочет расставаться с вами. Но вы просто обязаны убедить его уехать.

Тень досады мелькнула в глазах Наташи. Прислонившись спиной к стеллажам с коробками и скрестив руки на груди, Феликс молча смотрел на нее.

— Что скажешь, Феликс? — спросила Наташа.

— Думаю, это правда. За последние месяцы в Западном Берлине уже исчезли бесследно несколько человек. Если кто-то начинает мешать… И потом, я считаю, что твой отец устал от жизни в этом городе. Он не осмеливается говорить об этом вслух, так как думает, что покинуть Берлин сейчас, в самый разгар кризиса — это своего рода предательство, но этот город стал для него местом неизбывной скорби, он здесь тоскует. Смерть сестры сильно подействовала на него, хотя он старается об этом не говорить. Даже работа здесь ему в тягость. Вот уже несколько дней он не выходит из дома. А это очень вредно для здоровья.

Озабоченность друга детства передалась и Наташе. Наслаждаясь счастьем общения с отцом, она не замечала, каково его моральное состояние. Для нее он был неразрывен с Берлином. Но теперь, когда Феликс открыл ей глаза, она поняла, что дела отца идут не так гладко, как могло показаться. Ее взгляд потух, она побледнела, брови нахмурились. Сердце ее сжалось. Она не хотела еще раз его потерять.

— Вы уверены в том, что все так серьезно? — спросила она у Линн.

Линн напряглась.

— Я не обязана вам ничего доказывать, — строго сказала она. — Моего слова для вас должно быть достаточно, так же как и для вас, господин Селигзон.

Ее твердость заставила Наташу заколебаться, и она уже не была такой уверенной.

— Но как же он сможет покинуть город?

— Лишь бы он согласился это сделать. Я все беру на себя.

В частных британских самолетах теперь стали предлагать места всем желающим, всем, кто мог позволить себе купить билет. Макс, если только захочет, полетит на самолете Королевских ВВС. Линн возьмет на себя все формальности, это было ей по силам, тем более что после разговора с Дмитрием Куниным она поняла: они с Максом действительно обретут свободу друг от друга. Но она никогда не думала, что свобода может приносить столько боли.

— Спасибо, что выслушали меня, — сказала она, натягивая перчатки. — Макс знает, как меня найти в случае необходимости.

«И в будущем, что бы ни случилось, он всегда может рассчитывать на меня», — добавила она мысленно. Внезапно боязнь того, что она будет испытывать к Максу неприязнь за то, что он недостаточно ее любил, исчезла. Линн была молодой, но трезвомыслящей женщиной, ведь именно она решила позволить Максу разбираться со своими желаниями и устремлениями своей души. Теперь, когда она познакомилась с этой девушкой, дочерью его и женщины, которую он продолжал любить превыше всего, она поняла, что сражение проиграно. Но именно в этот момент Линн почувствовала себя свободнее. Она не побоялась рискнуть и влюбилась в Макса. И теперь, в конце этого декабрьского дня она исчезала с его горизонта с высоко поднятой головой. Рядом с ним она повзрослела. Макс фон Пассау многому ее научил. Теперь она больше знала о мужчинах, о любви и о желаниях. Молодая британка будет за это всегда ему признательна.

Наташа отошла от двери, освобождая проход. Линн пересекла пустой магазин, чувствуя затылком озабоченные взгляды Феликса Селигзона и дочери Макса, и эти взгляды уже не были враждебными.

После встречи с Линн Наташа не могла выбросить ее образ из головы, она вспоминала ее фигуру, высокомерное и одновременно целеустремленное лицо. Она догадывалась, что эта женщина что-то значила для ее отца, но кем она была для него? Просто другом или между ними было нечто большее? Мысли о матери не давали ей покоя. Как она отреагирует, если узнает, что Макс ей неверен? «Какая неверность, идиотка, они ведь расстались», — убеждала она себя. Откуда у нее взялось это чувство собственницы по отношению к нему, как у ребенка, капризного и незрелого. Она провела тяжелую беспокойную ночь, полную кошмаров. Она тревожилась не только за отца, к которому не смогла дозвониться, похоже, она проникла в тайну, о которой предпочла бы не знать. Внезапно город показался ей враждебным. Рокот самолетов перестал быть успокаивающим и стал вызывать чувство тревоги и зыбкости бытия. Ранним утром она вышла из гостиницы, чтобы поспешить к отцу. Дойдя до площади, недалеко от которой был его дом, она увидела, что он куда-то направляется.

— Папа! — крикнула она, в первый раз назвав его этим словом, и, так как он продолжал свой путь, крикнула еще громче: — Папа!

На этот раз Макс остановился. Она побежала к нему. На нем было пальто из плотной ткани и серая фетровая шляпа. Он озадаченно посмотрел на дочь, но улыбка его была теплой. Как всегда, он был рад встрече с ней. Наташе понадобилось сделать над собой усилие, чтобы не броситься ему на шею. Она понимала, что боялась наихудшего, что его похитят до того, как она успеет его предупредить, и он навсегда исчезнет. Она поняла, что не сможет больше обходиться без него.

— Наташа? Ты так рано! Что случилось?

— Я беспокоилась, — сказала она, запыхавшись. — Я не смогла связаться с тобой вчера вечером.

— Я ужинал вместе с Акселем. Чтобы не возвращаться домой в позднее время, пришлось заночевать у него. Было так холодно! А ты как? Ты же вся дрожишь, дорогая.

— Нам нужно поговорить. Это очень важно.

— Тогда пошли вместе со мной. Я иду в редакцию газеты. По дороге заскочим в кафе выпить чего-нибудь горячего. А потом я, пользуясь случаем, представлю тебя сотрудникам. Они будут рады познакомиться со своей парижской коллегой.

Он взял ее за руку. Он казался бодрее, чем при их последней встрече. Она не могла не спросить себя, не в Линн Николсон тут причина?

— Ты должен уехать.

— Уехать? Да что ты такое говоришь?

— Должен, — настаивала она. — Я разговаривала с твоей подругой Линн Николсон. Она приходила к Феликсу, чтобы попросить его убедить тебя, так как ее ты, кажется, не желаешь слушаться. Мы с Феликсом думаем, что она права. Ты не должен рисковать. Всем известны твои взгляды. Твои фотографии облетели весь мир. Умоляю тебя…

Макс продолжал идти, держа ее за руку. Черный остов изувеченной башни Мемориальной церкви вздымался в небо. На днях, когда Линн приходила к нему, он понял, что между ними все кончено, испытав при этом и печаль, и облегчение. Она рассказала ему о своем странном разговоре с Дмитрием Куниным, сыном Игоря. Все это было так неожиданно, что они даже пошутили над тем, в какой ситуации оказалась Линн.

— Ты боишься за меня, — сказал он взволнованно.

— Да я просто трясусь от страха! — откликнулась Наташа шутливым тоном. — Ты лучше меня знаешь, на что способны эти коммунисты. Мама… Мама была бы такого же мнения.

Макс улыбнулся.

— Но даже мама не умеет так убеждать, как ты.

— Ты знаешь, кто именно рассказал Линн Николсон о тебе? Как думаешь, ему можно доверять?

— Да. Его зовут Дмитрий Кунин. Он советский офицер. Alter ego[34] Линн, если хочешь. Но прежде всего он сын моего друга, который спас меня, вытащив из Заксенхаузена, — Игоря Николаевича Кунина, старого друга детства твоей матери.

Наташа удивленно посмотрела на него. Она догадывалась, что вся эта история гораздо сложнее, как и любая история мужчины и женщины, испытавших на себе безжалостные удары судьбы и времени. Теперь она была еще больше заинтригована. Как и мать, она верила, что судьба может делать крутые повороты.

— Тогда в чем же дело? Не понимаю. Что тебя здесь держит?

Выдыхаемый пар висел в воздухе небольшими облачками. Наташа наступила на льдинку и поскользнулась. Макс поддержал ее, чтобы она не упала.

— Страх, — признался он, нахмурившись.

— Страх чего? — удивилась она, никак не ожидая услышать подобное признание из уст такого человека, как Макс фон Пассау.

— Ты хочешь узнать всю правду?

Она кивнула. Именно это ней его и трогало больше всего. Ее удивительная откровенность, словно у них больше не было времени на пустое соблюдение формальностей и фальшивых приличий. Однако знать правду — дело нелегкое. Находясь рядом с отцом, Наташе часто приходилось сдерживать волнение.

— Страх перед миром, который меняется быстрее, чем я. Страх, что я не смогу всегда быть на высоте, что не буду испытывать вдохновение. Страх покинуть город, который я очень люблю. Но больше всего, — добавил он после колебания, — страх, который будит меня по ночам, страх, что я не смогу найти дорогу, которая приведет меня к твоей матери.

Наташа не смогла сдержать слез. Да, она не ошиблась. То, что объединяло Ксению Федоровну Осолину и Макса фон Пассау, победило разлуку и войну. Как сильно нужно было любить, чтобы проводить годы не видя друг друга, ходить по разным дорогам, дышать разным воздухом, слышать другие звуки и видеть другие огни, но все равно сохранить в своих сердцах это пламя, не прервать эту связь, больше похожую на испытание, нежели на милость.

Она взяла отца за руку и заставила его остановиться прямо посреди тротуара.

— Когда родился Коля, мать не раздумывала ни секунды. Она вписала твое имя в регистрационный журнал в мэрии. Твоего сына зовут Николя фон Пассау. Теперь они живут в Нью-Йорке, так как Париж уже принадлежит прошлому. Она смогла найти в себе силы перевернуть страницу. Теперь твое место рядом с ними, так как у тебя есть что дать им.

Люди обходили их, стараясь не задеть. Наташа улыбнулась. Еще никогда она не чувствовала себя так спокойно.

— Не бойся, папа. Не их… И уже навсегда.

Макс слушал свою дочь. Не просто слушал, но слышал. Они стояли рядом с навевающими печаль останками «Романиш кафе», где все началось столько лет назад, под высокими сводами здания в романском стиле, где собиралась творческая элита Берлина. Здесь Макс играл нескончаемые партии в шахматы, рассуждая, каким прекрасным будет их мир. Здесь он праздновал с Фердинандом, Мило, Мариеттой и другими друзьями начало своего сотрудничества с «Ульштайном» и успех своей первой серии портретов.

Наташа с нежностью положила руку ему на щеку. Это было обещание и посвящение. Макс понял, что час настал и для него, наконец для него. После стольких страданий он все-таки отправится к той, которую любил с самого первого дня, которая подарила ему такую прекрасную дочь и сына, и пусть он его еще не видел, но тот уже носил его имя.

Берлин, май 1949

Весенняя ночь все еще дышала холодом, а небо было усеяно звездами. Несмотря на то что приближалась полночь, никто в Западном Берлине не спал. Толпившиеся на улицах люди нетерпеливо вглядывались вдаль, вставали на цыпочки, толкались локтями, старались разглядеть какое-нибудь движение в будке, где находился советский караульный. Только увидев детей, которые с горящими глазами протискивались в первые ряды либо взбирались на фонарные столбы, уже можно было понять, что происходит нечто исключительное. Время от времени у кого-то вырывался нервный смешок.

Наташа, Феликс и Аксель, тесно прижавшись друг к другу и свесив ноги в пустоту, сидели на балконе, нависающем над улицей. С него хорошо было видно людей, которые стояли перед пустой нейтральной полосой, отделяющей город от советского сектора.

— Что-нибудь видно? — спросила Наташа, сидевшая между парнями.

— Нет. По ту сторону улица пуста, — ответил Феликс.

— Мне кажется, они специально задерживают грузовики, — сказал Аксель. — Хотят произвести впечатление. Коммунисты падки на такого рода эффекты. Ты увидишь, как ловко они обставят снятие блокады в свою пользу. Станут кричать на весь мир, что с их стороны это великодушный шаг, подтверждающий их стремление укрепить дружбу между народами, о чем Советский Союз трубит вот уже несколько месяцев.

Наташа наморщилась.

— Неужели я слышу иронию в словах моего кузена в отношении Социалистической единой партии?

— Гнилье! — в один голос взревели Аксель и Феликс.

Наташа улыбнулась. После отъезда дяди Аксель остался совсем один, без семьи. Несмотря на то, что он держался молодцом, Наташа заметила, что одиночество тяготит его, поэтому сделала все, чтобы стать для него настоящей сестрой. Она приглашала его вместе пообедать, сходить на концерт или на воскресную экскурсию в Грюнвальд. Со своей стороны, он сообщил ей массу интересных фактов об истории города, о его славных героях, о тайнах и легендах. Некоторые из этих историй Наташа вставляла в свои статьи, к большому удовольствию парижского редактора. Только Феликс был поначалу не в восторге от Наташиного родственника.

— Я сужусь с его отцом, — заявил он как-то. — Дело пока в подвешенном состоянии, но я не собираюсь опускать руки.

Такое отношение Феликса огорчало Наташу. Она говорила, что перестала узнавать его, что дети не должны нести ответственность за поступки родителей. Феликс же не был уверен в добрых намерениях Акселя Айзеншахта относительно Дома Линднер и держался настороже. Когда Наташа потребовала от обоих открыто выяснить отношения, Аксель, нахмурившись, раздраженно заявил, что никогда не пойдет против отца, так как все-таки это отец, но и поддерживать его не собирается. Не похоже, что подобный ответ полностью удовлетворил Феликса, который счел это трусостью, но большего ожидать было нельзя. С подобной проблемой он сталкивался и общаясь с другими людьми. Неписаный закон молчания действовал повсюду; так, казалось, было легче переваривать пилюлю нацистского прошлого. Поэтому молодые люди предпочитали избегать опасных тем, чтобы не нарушить едва теплющиеся, все еще очень хрупкие отношения.

— Это большая победа, — удовлетворенно сказала Наташа. — Одиннадцать месяцев блокады! Наверняка думали, что берлинцы сдадутся, когда все затевали.

Русские должны были признать очевидное: западные союзники не покинут город, ставший символом свободы, и блокирование не изменит такое положение вещей. Не выдержав испытания на выносливость, они первыми стали искать точки соприкосновения, искать пути выхода из кризиса. Представители четырех сторон собрались на переговоры в Нью-Йорке, в Организации Объединенных Наций, по окончании которых объявили о конце блокады 11 мая, в полночь. Осторожничая, генерал Клей все-таки заявил, что воздушный мост будет функционировать до полного восстановления всех резервов Западного Берлина. Пилоты и их самолеты пока оставались на аэродромах Европы, на тот случай, если Советский Союз вздумает нарушить достигнутые соглашения.

В ту ночь берлинские энтузиасты вышли на улицу, чтобы отпраздновать снятие блокады, в течение которой они бок о бок трудились с представителями других западных стран, что в корне изменило их мировоззрение. Бывшие враги, а теперь союзники, оказывали им моральную и материальную поддержку. Люди во многих странах мира испытывали восхищение и уважение к этому городу, что вселяло в берлинцев веру в будущее.

— Пора, — сказал Феликс. — Уже полночь.

— Смотрите! — крикнул Аксель, показывая пальцем на другую сторону нейтральной полосы.

К шлагбауму, перекрывавшему улицу, подъехал грузовик. Советский сержант вышел из будки и движением руки дал команду поднять шлагбаум. Раздались радостные крики. Незнакомые люди обнимали друг друга, дети кричали и махали руками. Автомобиль, нагруженный ящиками со свежими фруктами, пересек границу сектора. Водитель опустил стекло и помахал рукой. Откуда-то взявшиеся букеты цветов полетели в его сторону. Никто уже не сомневался, что в это самое время по всей границе тронулись товарные составы, пошли по каналам суда, другие грузовики заполонили автострады. Над головами взметнулись плакаты: «Ура, мы снова живы! Берлин свободен!» Огромное облегчение, радость и гордость охватили толпу. Наташа ощутила, что по ее щекам текут слезы.

— Слава Богу, а то я больше не могу смотреть на этот высохший картофель! — усмехнулся Аксель, напрасно стараясь говорить насмешливо, голос его все равно дрожал от волнения.

Феликс вынул платок из кармана и высморкался в него. Наташа подумала, что отец был бы очень рад увидеть то, что творилось в Берлине. Впрочем, она была уверена, что там, на другом берегу Атлантического океана, Макс внимательно следит за событиями, не сводя глаз со старых часов, думая о них троих. А они сидели в это время на балконе, над головами жителей Берлина, наблюдая за происходящим.

— Дядя Макс, должно быть, счастлив, — словно прочитав ее мысли, громко сказал Аксель, стараясь перекричать толпу. — Ты получила от него весточку?

Тень на миг омрачила счастливое лицо Наташи.

— Нет. Но я уверена, что он благополучно добрался до Нью-Йорка.

— А мать тебе писала? — спросил Феликс.

— В последнем письме она не вспоминала о нем.

Молодые люди покачали головами. Они понимали друг друга без слов. Неспособность взрослых сражаться за любовь была им непонятна и даже вызывала жалость. Несмотря на молодость, они чувствовали себя наделенными особой мудростью, какой не было у зрелых людей, и эта мудрость никогда не позволит им совершить ошибки, свойственные старшему поколению.

— Все будет хорошо, они обретут друг друга, — заявила Наташа.

— Иначе и быть не может! — подхватил Феликс.

— Насколько я знаю дядю Макса, он захочет сначала устроиться, найти работу, — добавил Аксель. — Он не свалится им на голову с чемоданом в руке, как беженец. Нет. Он пойдет к ним, когда почувствует себя вполне готовым.

— Ох уж эта ваша мужская гордость, черт бы ее побрал! — воскликнула Наташа. — Они и так уже столько лет провели в разлуке.

— Женская импульсивность тоже таит в себе немало опасностей, — не остался в долгу Аксель. — Позволь дяде Максу осмотреться. Все уладится. Просто он должен почувствовать почву под ногами. Перед тем как уехать, он сообщил мне, что восстановил контакт с одним из его старых знакомых, Алексеем Бродовичем, художественным директором «Harper's Bazaar».

При мысли об отце, прогуливающемся по улицам Манхэттена, среди небоскребов вместе с победителями американцами, Наташа вздрогнула. Он показался ей очень уязвимым перед отъездом.

— Думаете, его талант будет там востребован? — спросила она тихо.

Феликс обнял ее за плечи, пытаясь успокоить.

— А как же иначе? Твой отец очень талантлив, и его последние фоторепортажи о блокаде в одном из американских журналов — яркое тому подтверждение. Думаешь, они откажутся сотрудничать с ним? Что касается всего остального, то Аксель прав. Это их жизнь. Мы не имеем права вмешиваться, что-то делать сверх того, что мы уже сделали, — добавил он, подумав о Линн Николсон, к которой относился с презрением, чего она, скорее всего, не заслуживала.

Аксель хлопнул кузину по колену.

— Твоя мать сильная женщина. Я это сразу понял. Дядя Макс тоже не хочет от нее отставать.

— Сильная-то сильная, но и она нуждается в поддержке, — сказала Наташа, удивляясь своему новому взгляду на мать. — И потом, откуда вообще взялась эта мысль, что любовь должна быть похожа на борьбу? Разве нельзя жить в гармонии? Это же проще.

— Не знаю. Я еще ни в кого не влюблялся, — заявил Аксель безразличным тоном. — Пока мне интереснее наблюдать за советскими. Самый главный вопрос у них — кто кого сожрет первым.

Это признание заставило улыбнуться Феликса и Наташу. Еще один грузовик показался на улице, вызывая новый взрыв эмоций у зевак. Не сговариваясь, они решили сменить место наблюдения. Парни протянули Наташе руки, помогая ей встать на ноги. Ночь обещала быть долгой и радостной.

Спустя несколько дней другая толпа, молчаливая и строгая, собралась в Трептов парке. Рота почетного караула замерла по стойке «смирно» под голубым ясным небом. На серьезных лицах читалось волнение. Сам генерал Котиков должен был открывать мемориал в честь русских солдат, павших во время Второй мировой войны. Открытие было назначено на 8 мая, на эту символическую дату капитуляции немцев, но из-за неразрешенной ситуации с блокадой церемония была перенесена на другой день. На торжественное открытие были приглашены представители иностранной прессы.

В этот день ранним утром в сердце старинного национального парка кристально чистый воздух пах свежей травой. Мемориал, в возведении которого принимали участие лучшие советские архитекторы и скульпторы, получился грандиозным. Работы контролировал лично Иосиф Сталин. Красные мраморные плиты, снятые с разрушенной рейхсканцелярии на Вильгельмштрассе, под которыми лежали, перезахороненные, тела пяти тысяч советских солдат, павших в битве за Берлин, блестели на солнце. Знамена с серпом и молотом развевались на ветру.

Дмитрий Кунин вглядывался в лица иностранных журналистов, стоявших за ограждением. Изучая список приглашенных, он не мог не обратить внимание на имя француженки Наташи Водвуайе, корреспондента «Фигаро». Кроме нее были еще две женщины — газетчики из Соединенных Штатов, одна из которых была фоторепортером. Их он отбросил сразу, так как возраст никак не позволял ни одной из них быть дочерью Ксении Федоровны Осолиной и Макса фон Пассау. Значит, ею могла быть только та молодая блондинка, что стояла к нему лицом, одетая в черный облегающий костюм, который подчеркивал тонкую талию. В маленькой черной соломенной шляпке, украшенной вуалеткой и жемчужными бусами, она была по-парижски элегантна, что бросалось в глаза советским генералам.

«Если бы они знали, что она наполовину русская!» — подумал Дмитрий, также попавший под ее очарование.

Она стояла, подняв глаза на огромную тринадцатиметровую статую — солдат с ребенком на руках и мечом, разбивающим немецкую свастику, — которая возвышалась над мавзолеем. Лицо ее было строгим, сосредоточенным. Наташа Водвуайе держалась в стороне от собратьев по перу и, в то время как те беспечно болтали, вертя головами, она стояла спокойно и прямо. Дмитрий, который не сводил с нее глаз на протяжении всей церемонии, не мог не оценить такого достойного поведения. Нет, она определенно не походила на других. Было что-то волнующее в ее сосредоточенном лице с аккуратно подрисованными губами, некая тайна, что не могло не заинтересовать такого мужчину, как он, сдержанного и обладающего интуицией.

Дмитрий догадывался, что в этот момент в ней говорит ее русская кровь. Она не могла оставаться равнодушной, так как происходила из славной семьи военных, которые служили государю императору. Среди собравшихся в то утро в парке были не только советские граждане, но и русские эмигранты, которые не упустили возможности почтить память павших за их священную родину.

Минута молчания закончилась. Раздались команды. Музыканты военного оркестра сыграли последние печальные аккорды, развернулись и ушли, стуча сапогами по мостовой. Собравшиеся поняли, что могут покинуть отведенные им места. Размахивая записными книжками, журналисты окружили офицеров, уполномоченных отвечать на вопросы и объяснить значение элементов мемориала.

— Мадемуазель Водвуайе?

— Да?

Наташа изучала один из выбитых на барельефе текстов на русском и немецком, повествующих о важных событиях войны. Немного удивленная, чтобы не сказать обеспокоенная, она повернулась. Солнце светило ей прямо в глаза, из-за чего она не сразу разглядела лицо человека, а только заметила его высокий рост и офицерскую форму. Но когда она сдвинулась немного в сторону, ее сердце сильно забилось в груди.

— Эти строки написаны лично товарищем Сталиным, — сказал мужчина на французском языке.

Сбитая с толку, Наташа покраснела и ограничилась лишь кивком.

— Извините меня, если я вас напугал, но я просто хотел с вами поздороваться. Меня зовут Дмитрий Кунин. Мое имя вам ничего не говорит?

— Мне… Конечно… — пробормотала она, поднеся руку к горлу. — Вы помогали моему отцу. Извините, я веду себя по-идиотски, но я не ожидала услышать здесь французскую речь, и потом, эта церемония… я очень тронута.

— Понимаю. Не только вы. Мы тоже испытываем особенные чувства.

Взгляд Наташи задержался на наградах, прикрепленных у него на груди. Она узнала некоторые наиболее известные советские медали.

— Я вижу, вы тоже принимали участие в битве за Берлин. Наверное, здесь похоронены и ваши товарищи.

— Вы проницательны, мадемуазель.

— Я журналистка.

— И русская, не так ли? — прошептал он на их родном языке. — Что особенно важно.

Наташа вздрогнула. Совсем недавно она узнала, что в ней течет немецкая кровь, но именно в этот день она на самом деле ощутила, что она еще и русская. Ни вечера, проведенные в накуренной квартире Раисы, ни беседы с озлобленными эмигрантами, ни даже ностальгические воспоминания, которыми с ней делились дядя Кирилл и тетя Маша, а самыми сокровенными — мать, не действовали на нее так, как голубые глаза этого энергичного мужчины, который так искренне говорил с ней посреди берлинского мемориала.

— Надо полагать, — взволнованно отозвалась она.

Ясная неожиданная улыбка осветила серьезное, суровое лицо Дмитрия Кунина. С замершим сердцем Наташа подумала, что этот мужчина, должно быть, улыбается постоянно.

— Прекрасные слова, ими можно объяснить много поступков, не так ли? Наши семьи знакомы с давних времен. Мой отец, ваша мать, Ленинград… А памятник, которым вы так долго любовались, сделан именно в этом городе. Вы знаете это?

Он поднял руку, указывая на монумент. Она удивленно покачала головой, словно в первый раз увидела. Ее больше не интересовала информация, касающаяся памятника. Теперь ее интересовал только он. Черные пятнышки плясали перед глазами. Она задумалась: было это из-за солнца или от волнения? Недовольная собой, Наташа стиснула зубы, пытаясь взять себя в руки.

— Идемте за мной, — сказал он. — Сделаем вид, что я хочу сообщить вам некоторые подробности относительно этого замечательного места. Так будет лучше. Всегда надо быть настороже.

Послушавшись, она медленно пошла за ним.

— Вы хотите сказать, что за нами наблюдают?

— Ну конечно. На вашу красоту трудно не обратить внимание. Мои начальники восхищались вами. Я сам слышал.

Смущенная комплиментом, Наташа опустила глаза и стала теребить полу жакета.

— Я не уверена, что одета надлежащим образом. Мне казалось, что я переборщила. Мои коллеги подтрунивали надо мной, но я хотела отдать должное памяти погибших солдат. Это наименьшее, что я могла сделать.

— Все мы именно так и подумали. Ваш вид нас тронул. Мы, русские, даже взрослыми продолжаем оставаться сентиментальными, этого у нас не отнимешь, не так ли?

Она окинула беглым взглядом журналистов, которые что-то сосредоточенно писали в блокнотах. Американка установила треножник, готовясь сделать несколько снимков. Чувствуя себя безответственной ученицей, Наташа достала из сумочки черную записную книжку.

— Видимо, я не очень хорошо училась своей специальности, — пошутила она. — Я должна была делать записи и, воспользовавшись вашей любезностью, задать вам нужные вопросы, но я вижу, что даже не захватила с собой авторучку.

Она нахмурилась. Дмитрий сунул руку в карман.

— Держите мою. Итак, о чем вы хотели меня спросить?

— Вы женаты?

Он рассмеялся, и Наташа покраснела до корней волос.

— А для вас это очень важно?

— Если для главного редактора это и не важно, то для меня — может быть.

«Боже, я флиртую с советским офицером! — удивленно подумала она. — Какая я несознательная!» Но этот невинный разговор был волнительно, опьяняюще легок, и Дмитрию Кунину, видимо, это тоже нравилось.

— Нет, я не женат. А вы не замужем?

— Конечно нет. Вот еще!

— Почему вы так говорите? Вы молоды и красивы. Такая женщина, как вы, создана, чтобы осчастливить мужчину.

— Да что вы об этом знаете? — вспыхнула она. — В наши дни на такие вещи стали смотреть по-другому, не так, как раньше. Брак — это для женщин не единственный возможный вариант. Они теперь могут сами выбирать свою судьбу. К счастью, нравы изменились.

Теперь она чувствовала себя уверенно и независимо.

— Я вижу, что вы сторонница женской свободы, это распространено в интеллектуальных парижских кругах.

Он явно шутил. Сбитая с толку, Наташа внимательно посмотрела на него.

— Откуда вы знаете? Я думала, что советские русские не интересуются внешним миром. Что вы не в курсе того, что происходит на Западе.

— Да ну? У нас тоже многих захватила идея женской свободы. Большевизм — это слом общественной структуры, а в идеале отмена браков и условностей. Семья становится врагом. Женщина получает равные права с мужчиной. Она может даже не быть женственной. Все это, увы, привело к тому, что многие женщины перестали рожать детей либо просто бросали их из-за частых разводов. Поэтому в тридцатые годы поняли, что старые буржуазные идеалы были не так уж и плохи, по крайней мере в том, что касалось семейных ценностей: супружество, дети, воспитанные в духе уважения к родителям, прочные связи между людьми, которые предполагают права и обязанности. В моде стали традиционные ценности. Брак снова возродился, вместе с обручальными кольцами и свидетельством, отпечатанным на толстой гербовой бумаге. Запомните, мадемуазель: настоящий большевик всегда моногамен и предан семье.

Его взгляд был веселым, и Наташе трудно было перед ним устоять.

— Послушаешь вас, и сразу возникает желание выйти за кого-нибудь замуж. Ну, хорошо, я постараюсь быть серьезной и задам вам вопрос более соответствующий моменту, чем первый, — улыбнулась она, посмеиваясь в душе над собой.

— Я вас слушаю, — сказал Дмитрий, но когда она, задумавшись, поднесла карандаш к губам, его охватило желание обнять ее и поцеловать.

Растерявшись, он сделал вид, что рассматривает аллейки мемориала. Он что, с ума сошел? Или забыл, где находится? Торжественная церемония, место захоронения павших, присутствие начальства и иностранных журналистов, просто гостей, в конце концов, обязанности, которые он должен выполнять… Но как только он увидел ее, выходившую из машины, он больше не спускал с нее глаз, очарованный ее женственностью и манерами. А образ мыслей этой женщины делал ее еще притягательнее. Она была живой, умной. Очаровательно непосредственной. Для человека, воспитанного в атмосфере постоянной опасности и беспокойных слухов, такая искренность чувств была нежелательна. «Она просто восхитительна», — думал он, рассматривая ее лицо, сгорая от нетерпения услышать ее вопросы. Пожалуй, именно в этот момент он совершенно неожиданно для себя понял, что никогда раньше не ощущал такого счастья.

Время для Наташи и Дмитрия остановилось. Они неторопливо прогуливались по дорожкам мемориала. Словно находились под чьей-то защитой. Здесь, среди могил павших бойцов, они могли свободно общаться. Это было, возможно, единственное место в Берлине в мае 1949 года, где молодая французская журналистка и советский офицер могли спокойно поговорить: искренне, без недомолвок. Она расспрашивала его о войне, о героизме и стойкости советских солдат, поразивших весь мир. Он поведал ей о той мистической вере в Святую Русь, которая вдохновляла людей совершать подвиги.

— Мои солдаты умирали с криками «За родину!», а не «За Сталина!», — признался он, и Наташа не могла не оценить его доверие, подтверждаемое такими откровениями.

Когда Дмитрий стал рассказывать ей о Сталинградской битве, он хмурился. Дмитрий достал сигарету и размял ее, прежде чем закурить. У него были красивые интеллигентские пальцы. Дмитрий Кунин был человеком тонкой натуры. Ему хватило нескольких слов, чтобы описать свое одиночество. И страх, конечно. Страх умереть под вражескими пулями или попасть по доносу в лапы политкомиссаров. Дамоклов меч террора висел над каждым бойцом Советской Армии. Согласно сталинскому приказу № 270, все попавшие в плен автоматически становились предателями родины. Еще один приказ, № 227, выданный, когда вермахт стал угрожать Сталинграду, запрещал отступать даже на шаг. Сколько людей были убиты своими же!

— Все, что вы мне рассказываете, я никогда не смогу использовать в своих статьях, — прошептала она. — Не в таком виде.

Он ограничился тем, что с видом фаталиста пожал плечами.

— Я разговариваю не с журналистом, а с человеком, с вами.

Потом Дмитрий вспоминал о своем родном городе Ленинграде, о его героической защите, стоившей миллион жизней, о смерти матери и сестры — его незаживающей ране, о своем отце — выпускнике Пажеского корпуса, который перед революцией возглавлял Наташин дед. При упоминании об этом Наташа представила особняк Осолиных, каким его описывали мать и тетя: с окнами, выходящими на канал, и широкими ступенями, с большим прохладным вестибюлем, в котором разносилось эхо от шагов по деревянному паркету. Дмитрий тоже хорошо знал этот дом. Его просторные залы теперь были разделены перегородками и превращены в коммунальные квартиры, в которых жили сварливые люди.

Внезапно Дмитрий сменил тему, спросив о Максе. Она не сразу поняла суть вопроса, настолько находилась под впечатлением рассказа и картинок, которые он нарисовал.

— Он последовал вашему совету, уехал к моей матери.

— К Ксении Федоровне, — сказал он, наклоняясь, чтобы поднять и положить на место цветок, выпавший из венка. — Невероятно. Она — женщина, из-за которой случилось это чудо — то, что мы с вами здесь сегодня встретились. Если бы она не попросила моего отца помочь Максу, он не поручил бы мне позаботиться о нем. Признаюсь вам, что сначала я очень рассердился на отца, узнав, что он подверг себя такому риску.

— Вы тоже рискуете, разговаривая со мной о таких вещах, — сказала она, понизив голос.

— Наверное, это у нас семейное. Кунины всегда были людьми отчаянными.

И он снова, уже в который раз, улыбнулся. Взгляд Дмитрия был ясным, пронизывающим. Сердце Наташи забилось так сильно, что она несколько мгновений слышала только его стук. Неожиданно раздавшийся щелчок затвора фотокамеры вернул ее на землю. Девушка повернулась. Американка, словно завороженная, стояла в нескольких метрах от них.

— Wonderful![35] Это будет замечательный снимок. Я не смогла не снять вас, — извинилась она, прежде чем продолжила свой путь по мемориалу в поисках интересных кадров.

— Вот теперь есть вещественное доказательство, — сказал Дмитрий с видом конспиратора.

— Доказательство чего? — настороженно спросила Наташа, снимая свою соломенную шляпку, потому что вуалетка мешала ей, и приглаживая волосы рукой.

Эта встреча вскружила ей голову. Несколько минут назад она казалась себе смелой и соблазнительной женщиной, но теперь она была просто растерянным подростком. Дмитрий, наверное, видел ее волнение. Он протянул ей руку.

— Я не знаю, — признался он нежным голосом. — Будущее покажет. Но расскажите мне немного о себе, Наташа, вы позволите мне так вас называть? У нас с вами мало времени. Очень мало, увы, поэтому не стоит его тратить понапрасну.

Берлин, октябрь 1949

Через несколько месяцев редактор сообщил Наташе по телефону, что она может возвращаться во Францию. Решение пришло сразу, как единственно верное. «Я хочу остаться в Берлине», — сказала она, не раздумывая, перебивая скрипы в трубке. Что ждало ее в Париже? Тихая незаметная жизнь, проводимая за редактированием заметок со скучными сюжетами, и встречи по вечерам с молодыми приятелями, которые теперь казались ей незрелыми. От мысли, что она снова поселится у тети Маши, в тесной комнате, Наташа почувствовала, что начинает задыхаться. В двадцать два года она не хотела раз за разом бегать по кругу. Ей теперь нравились сильные ощущения. Встреча с Дмитрием Куниным изменила течение ее жизни, и, пусть даже будущее оставалось туманным, Наташа была убеждена, что для того чтобы стать женщиной, надо просто желать стать женщиной — женщиной, которая сама делает выбор. Она была свободна в своих поступках и хотела, пусть недолго, находиться рядом с этим мужчиной.

Когда она отказалась дать патрону вразумительные объяснения, он назвал ее глупышкой, но все-таки согласился и в дальнейшем брать ее статьи с условием, что она будет писать не только о западных секторах Берлина, но и обо всей Западной Германии. То, что никто не мог вообразить еще четыре года назад, свершилось. Страна разделилась на две части: Федеративную Республику Германии с населением в пятьдесят миллионов человек, с конституцией, за которую проголосовал в Бонне парламент, руководимый первым послевоенным канцлером, христианским демократом Конрадом Аденауэром, и Германскую Демократическую Республику с двадцатью семью тысячами населения, с правительством в Берлине, которое управляло страной по указке из Москвы.

Наташа и Дмитрий виделись очень редко, охраняя в тайне свои отношения. Никакая другая пара в их возрасте не смогла бы вынести такое и воспринимала эту данность как наказание. Наташа должна была научиться терпению, ведь зачастую неделями не было весточек от Дмитрия. Она полностью доверяла ему. Между вчерашними союзниками оставалось немало нерешенных проблем: разделение Германии не в интересах Советского Союза; боязнь реванша со стороны Запада, даже с учетом того, что в Советском Союзе были успешно проведены испытания атомной бомбы; непреклонность Сталина, ставшего инициатором идеологической войны.

Выполнение Дмитрием миссии офицера связи при «BRIXMIX»[36] предполагало сотрудничество с британскими военными и свободу передвижения, раньше просто немыслимую. Наташа не осмеливалась спросить, какие поводы он находил, чтобы выкроить несколько часов для встречи с ней. Они жили только настоящим. Трудности придавали их отношениям особенный привкус. Чем реже они виделись, тем ценнее для них были взгляды, любое проявление доверия, поцелуи. Все это воспринималось ими теперь совершенно по-другому. Тем не менее, Наташа чувствовала страх и ничего не могла с этим поделать. Страх не за себя, а за него, так как, встречаясь с ней, он подвергал себя большой опасности. Она понимала, что их связь не имеет будущего. «Я сошла с ума», — говорила она себе, когда просыпалась среди ночи от приснившегося кошмара. Они принадлежали совершенно разным мирам. Берлин был для них коконом, благодатным и неожиданным, но очень хрупким. Ведь в любой момент Дмитрия могли отозвать в Ленинград. Или сослать в Сибирь. На него могли донести за любую неосмотрительно сказанную фразу. Но он держался стойко. Он знал, что в любом случае, будет он виноват или нет, он может впасть в немилость — без всякой на то причины. Таков был мир, где господствовал сталинизм. У Дмитрия были железные нервы, в то время как Наташа часто ощущала, что идет по краю пропасти. И все же их притягивало друг к другу неумолимо, а страх Наташи рассеивался, как только она видела любимого. Она не сводила с него глаз, слушала его глубокий голос, зная, что, невзирая на все страхи и кошмары, она ни за что на свете не откажется от этого мужчины, потому что он вдохновлял ее…

Она заглушила стон и, скрестив руки на столе, наклонила голову.

— Тебе плохо?

Феликс озабоченно смотрел на нее, поставив локти на большую коробку.

— Вовсе нет. Я просто немного устала, вот и все.

— Ты плохо выглядишь. Что-то не так? Я знаю, ты что-то скрываешь от меня. Ты становишься все более и более странной. Неужели ты влюбилась?

— Перестань болтать глупости! — рассердилась она, чувствуя давление возле висков. — У меня просто болит голова.

— Ты влюблена, но не хочешь мне в этом признаться, — настаивал он. — И меня это обижает.

— Прекрати, говорю тебе!

Феликс поставил коробку на пол в углу комнаты. Он расширил свой магазин, выкупив второй этаж здания. Долги иногда лишали его сна, но зато теперь у него был кабинет, достойный называться таковым, его окна выходили на внутренний дворик, тихий и уютный. Наташа хотела было помочь ему перенести коробку, но из-за мрачного настроения у нее не было желания двигаться с места.

— Кто он? Я его знаю, Наточка? — не унимался Феликс. — Почему ты сердишься на меня за эти вопросы? Мы ведь друзья? Или нет? Полагаю, ты решила остаться в Берлине не ради меня. Я ведь не идиот. И сомневаюсь, что ты настолько привязана к твоему немецкому кузену, что готова всем пожертвовать ради него.

— Ничем я не жертвую! Мне просто здесь хорошо. Я корреспондент «Фигаро» в Германии. Это не так уж плохо для девушки в моем возрасте. Ты должен гордиться мной, вместо того чтобы нападать.

Феликс высунул голову в дверной проем и попросил секретаря принести кофе, потом снял очки, чтобы протереть стекла.

— Ладно, не хочешь говорить — не говори, — сказал он обиженно. — Умолять тебя на коленях не стану. У меня и без тебя забот хватает.

Наташа рассердилась на себя за то, что была такой колкой. Она не права. Феликс обижался из-за того, что у нее от него появились секреты, но ее роман был слишком особенным, чтобы о нем можно было так просто говорить, пусть даже с другом детства, который когда-то вызвал у нее первые нежные чувства. И потом, она чувствовала себя обязанной только Дмитрию. Они были должны лишь друг другу и никому больше. Но она понимала, что Феликс страдает от одиночества.

— Извини меня, — прошептала она. — Я просто невыносима. Но расскажи мне лучше о себе. Чего ты уже достиг?

Его лицо оживилось. Он переложил папки с кресла, чтобы сесть в него.

— Процесс против Айзеншахта начинается на будущей неделе. Просто чудо, что дело наконец-то сдвинулось с мертвой точки. Правда, мой адвокат делает пессимистические прогнозы. Другие люди тоже сталкиваются с теми же проблемами, что и я, и не могут их решить. Некоторые сделки были очень хитро обставлены, и теперь почти невозможно доказать, что это была экспроприация. Все это может затянуться еще на несколько лет…

Он потер подбородок, потом потрогал ладонью лоб.

— Вот почему я предпочитаю не ждать, а устраиваться на новом месте.

В первый раз Наташе показалось, что Феликс готов сдаться. Лицо его было печальным. Она заметила, что он похудел. Последние месяцы она была не очень внимательна к нему. Его заботы казались ей такими мелкими по сравнению с ее собственными чувствами. «Любовь делает человека эгоистом», — подумала она, снова почувствовав себя виноватой.

— Ты обязательно выиграешь, уверяю тебя.

Он ограничился кивком, после чего отвел взгляд. Феликс взял гвоздь и молоток, чтобы повесить картину. Каждое утро он проходил мимо универмага «Das Kaufhaus des Westens»[37] на Тауенцинштрассе. Работы там велись в хорошем темпе. Внушительное здание, разрушенное пожаром во время войны, будет готово снова принять покупателей следующим летом. Рассказывали, будто бы там собираются сделать самые большие витрины во всей Германии. Феликс испытывал удовлетворение, наблюдая за восстановлением города, тем более понимая, что коммерческим успехом одних воспользуются и другие, но он также ощущал и острые уколы зависти.

— Временами я перестаю верить, что Дом Линднер когда-нибудь возродится из пепла, — признался он. — По крайней мере, не при моем участии. Лили была права. Не стоило мне пытаться карабкаться на этот Эверест. Все это оказалось лишь иллюзией.

Неожиданное пораженческое настроение друга рассердило Наташу. Она всегда восхищалась его силой воли. Никто не верил в его успех, когда он приехал в Германию, один из тех немногих немецких евреев, которые решили вернуться на родину. Они сталкивались с непониманием близких, часто подвергались остракизму, тогда как сами прошли через ужасные испытания. Феликс был из тех, кто хотел доказать, что смелые и целеустремленные люди сворачивают горы и добиваются невозможного.

Вдруг она осознала, что в последнее время стала часто себя жалеть, и испугалась этого. Разве жалость — это не удел слабых? Инерция, которая ведет к лени, бездействию, отказу от борьбы. Пусть любовь к Дмитрию вынуждала ее оставаться пассивной, потому что сама ситуация была необычной, но зато она могла попытаться помочь Феликсу. «Маловероятно, что это поможет», — говорил ей тихий голос на ухо, но она решила его не слушать. Она решительно поднялась и взяла молоток из рук Феликса.

— Я не понимаю, что на тебя нашло сегодня, старина, я тебя просто не узнаю. Лучше дай мне молоток! Плотник из тебя никакой. Мы вместе обустроим твой кабинет, и ты сразу почувствуешь себя лучше.

«А потом я поговорю с одним человеком», — добавила она про себя.

Нью-Йорк, октябрь 1949

Лили Селигзон смотрела на студенток, собравшихся на ступеньках университета, на лицах которых читались и детская непосредственность, и вера в будущее. Здоровый цвет лица, светлые волосы, собранные в толстые «лошадиные хвосты», болтающиеся при каждом движении головы. Они носили аккуратно застегнутые блузки под пастельного цвета кардиганами, плиссированные юбки, открывающие ноги, с которых еще не сошел загар, появившийся на пляже или на теннисном корте. Сверкая белозубыми улыбками, обезоруживающими и раздражающими, они не переставали разглядывать Лили. Она тоже смотрела на них с любопытством. И с некоторой жалостью. Что касается университетских парней, то они напоминали гладкие каштаны, только что вынутые из мохнатых оболочек. С аккуратно причесанными волосами, гладкощекие, широкоплечие, они имели блестящий вид.

В восемнадцать лет ей легко было освоиться на Манхэттене. Казалось, она прожила здесь всю жизнь. И неудивительно — Лили осваивалась везде. Одним словом, хамелеон. Эта наука требовала деликатности. Необходимы были интуиция, талант, способность к перевоплощению. Дежурная улыбка, находчивый ответ, чтобы озадачить оппонента, вовремя сказанный комплимент, в котором не должно чувствоваться лицемерие. Иначе можно было и перестараться. Подчас было трудно разграничить искренние чувства и показные, но у Лили была хорошая школа. Малышка Лилиана Бертен, давно спящая вечным сном, была ее первым опытом в подобных делах.

С книгами под мышкой она спустилась по ступеням и остановилась в ожидании, пока красный сигнал светофора не прервал поток автомобилей. Как только она ступила на сверкающую огнями проезжую часть, подул ветер. Длинные волосы, падающие на лицо, ослепили ее. Она закрыла глаза. На короткое время потеряла ориентацию, и уличный шум поглотил ее. Клаксоны, сирены пожарных машин вдалеке, стук каблуков и шарканье подошв по асфальту. Адреналин, который сотрясал тротуары, поднялся от подошв балеток и овладел всем ее телом. Она улыбнулась, поправила рукой волосы. Осень была такой живой, что можно было почувствовать во рту ее вкус. Свежий воздух, голубое радостное небо, все еще по-летнему жаркое солнце. Запахи пряностей и расплавленного сахара, доносившиеся из ресторана. Время от времени Лили начинала думать о густом сметанном креме и горячем шоколаде. На Манхэттене жизнь била ключом. Иначе и быть не могло. Она была везде — в свете кинотеатров, витринах универмагов, в улыбках на афишах, в толстых ковровых покрытиях, дурманящих запахах цветочных букетов, которые почитатели посылали Ксении Федоровне с Семьдесят первой авеню. И тем не менее все эти блага, еда и оптимизм иногда вызывали оскомину, становились неудобоваримыми и не могли дать Лили то, в чем она нуждалась больше всего.

Во второй половине дня в дверь позвонили. Марта, гувернантка, пошла открывать. Лили читала в гостиной, босоногая, сидя среди подушек в своем любимом углу у окна с выступом, которое выходило в сад за домом. Время от времени она попивала лимонад. В доме стояла полная тишина. Тетя Ксения повела Николя к педиатру делать прививку. Немного раздраженная долгим разговором у входной двери, обрывки которого долетали и до нее, она поднялась, чтобы самой пойти взглянуть, наклонилась через перила лестницы и посмотрела вниз.

— Что-то не так, Марта? — спросила она, сдвинув брови.

Уперев руки в бока, пожилая темнокожая женщина повернула свое круглое лицо к девушке. Ее черные курчавые волосы дрожали от негодования.

— Этот господин настаивает, мисс Лили… Я не хочу, чтобы…

— Привет, Лили.

Она узнала его сразу, и у нее кровь прилила к лицу. На нем был костюм в клетку, неброский галстук. Время посеребрило его виски. У него был все тот же внимательный взгляд, что и до войны, но черты лица стали более резкими, появились складки в уголках губ, морщины на лбу. Но его глаза излучали ту же необыкновенную доброту, олицетворяющую для Лили ее детство. Однако создавалось впечатление, что с его приходом квартира наполнилась призраками погибших родных.

— Ты узнаешь меня? — спросил он.

Срывающийся голос, вежливый тон взволновали ее. Плитка в вестибюле холодила ноги. Она подошла и прижалась к его груди так сильно, словно хотела слиться с ним, точно так, как она это делала десять лет назад, перед тем как покинуть Берлин. Его одеколон пах дорогой кожей и сандаловым деревом. Она почувствовала, что он более худой, чем казался. Макс тоже прижал ее к себе. Они так долго стояли под удивленным и сердитым взглядом Марты, которая не имела привычки впускать в дом незнакомцев. Миссис Осолина ни о чем ее не предупреждала, но пришедший оказался не тем человеком, кому легко сказать «нет».

Они устроились в салоне на канапе, обтянутом бежевой замшей. Время от времени Лили наклонялась, чтобы потрогать его руку, погладить ладонь. Она хотела физически ощущать связь с прошлым, которое затуманивало ее настоящее. Он же хотел расспросить, чем она занимается, узнать, хорошо ли учится, есть ли у нее друзья. Но на все его вопросы она только нетерпеливо махала рукой и задавала свои. Итак, он рассказал ей, что приехал в город в начале года и теперь работает на «Harper's Bazaar». Его друг Алексей Бродович взял его без колебаний и поручил освещать показы парижских коллекций модной одежды. Художественный директор был гениальным человеком, визионером, который приветствовал новые подходы в фотографировании показов мод. Макс был одним из первых, кто еще перед войной предвидел подобные тенденции.

— Мне необходимо было освоиться, — объяснял он. — К счастью, у меня хорошие отношения с другим его протеже. Молодой человек очень талантлив. Ричард Аведон. Ты уже видела его работы? Сначала я боялся, что стал старомодным. Техника фотографии ушла далеко вперед. Знаешь, эти электрические фотовспышки меня немного озадачили. Нужно было время, чтобы наверстать упущенное. Быть собранным, работать день и ночь — это было здорово, так как не оставляло времени на размышления.

Он улыбнулся.

— Я не знаю места, подобного Нью-Йорку. Фотография здесь в почете: журналы, реклама, книги… К Рождеству я готовлю выставку работ. На пути сюда я не думал, что это будет так… так… — не находя слов, он сделал движение рукой, чтобы выразить главное. — Здесь прошлого не существует. Это, наверное, хорошо. Но поначалу это так обескураживало, ты меня понимаешь? — добавил он обеспокоенно.

— И только сегодня ты решил прийти к нам? — обиженно сказала она.

— Не хотел спешить. Я ждал большую часть жизни, чтобы этот момент наконец-то настал. Поэтому нельзя было делать все как попало, чтобы ничего не испортить.

Лили хмуро посмотрела на него. Но она понимала его. Никто не умел так держать себя в руках, как Лили Селигзон, ведь целеустремленность и терпение были ее главными качествами.

Макс держался очень уверенно, но когда несколько минут спустя стукнула входная дверь и радостный голос Ксении Федоровны зазвенел в доме, он вздрогнул. Лили наконец отпустила его и поднялась. Последние лучи солнца освещали светлую комнату, для которой Ксения выбрала спокойные цвета: белый, бежевый, цвет карамели. Пышные тюлевые гардины украшали каждое из трех окон и придавали интерьеру легкости. Тут царствовал веселый беспорядок — журналы валялись на консоли, игрушки были свалены в кучу. Картины с фантастическими сюжетами висели на стенах. Лили хотела его успокоить, сказать, что все будет хорошо, что хотя тетя Ксения и расставила букеты, полученные от поклонников, в хрустальных вазах по всему дому, она никогда не дает повода дарителям надеяться на какие-то отношения. Что она тоже много работает, занимается малышом и ею, Лили. Девушка была задумчива и печальна.

Ксения появилась в дверном проеме. Она несла уснувшего Николя, на его маленькую головку была надета голубая кашемировая шапочка. Увидев Макса, Ксения застыла на месте и побледнела. Макс медленно поднялся, отрывая свое тело от канапе с осторожностью, так, словно фальшивое движение могло все испортить. Лили охватил озноб. Она не любила такие волнительные моменты, когда сильно бьется сердце и кружится голова, когда все дрожит перед глазами и не знаешь, что сказать и что сделать.

Макс и Ксения молча смотрели друг на друга. Они вдруг ощутили скованность. Держались настороже. Макс не осмеливался двинуться с места. С начала их романа в первый раз именно он сделал выбор — вернуться. Раньше не одну такую попытку предприняла Ксения. Но они все оказались безуспешными. Только теперь он смог оценить, сколько ей нужно было мужества, чтобы бросить все и поспешить на поиски родной души, потерявшейся в военной горячке. Его угнетало ощущение, что он пришел слишком поздно. Ему казалось, что он легче ветра. Что он ничего не может предложить ей. Есть ли для него место в ее жизни теперь? В этом доме, который она обустроила сама, в этом молодом и пламенном городе, где ничего не напоминает об их ранах? Макс внимательно посмотрел на ребенка, которого она держала на руках.

Ксения еще не до конца осознала, что это он стоит перед ней. Казалось, он занимает собой все пространство. Сколько раз она представляла себе эту встречу! Цвета тканей, каждый предмет мебели, каждая картина были выбраны с учетом его вкусов. И вот воображаемое стало реальным. Это было так неожиданно. Макс молчал, что было вполне в его духе — этот человек не любил говорить попусту. Она это прекрасно знала. Она видела, что он встревожен. Он смотрел на своего сына озадаченно, но в глазах читалась и боль. Теперь она понимала, как ему не хватало его детей. Она украла у него детство дочери, а их сыну скоро исполнится три года. Некоторые мгновения счастья уже никогда не вернуть. Видя, как больно Максу, Ксения задрожала. Его горе всегда было непереносимо для нее.

— Хочешь подержать Колю? — спросила она ненатурально громко. — Мы ходили к врачу. Малышу не понравилась прививка. Он проплакал весь обратный путь и только теперь успокоился.

Она помолчала, обеспокоенная, а потом взволнованно продолжила:

— Я рада тебя видеть. Просто счастлива. Я ждала тебя с того момента, как Наточка сообщила мне, что ты покинул Германию. Я знаю, что вы провели вместе много времени. Когда я увидела твои фотографии в «Harper's», я хотела было, но все же не стала предпринимать попытки отыскать тебя. Я считала, что у тебя должен быть выбор — прийти или нет. Об этом никто не говорил вслух, но так все и было. Правда, Лили?

Ксения говорила слишком быстро. Она задыхалась от растерянности. «Она боится, — подумала Лили, с удивлением обнаруживая, что эта авторитарная женщина уязвима. — Боится, что он опять уйдет от нее. Что он никогда не простит ей недосказанность и ложь. Что наказание будет длиться вечно». Молодая девушка видела, что те же чувства испытывает и Макс. Она заметила у него на щеке порез и решила, что это от волнения. Лили подумала, что ей знаком этот страх. Тогда она держала за руку брата, стоя на пороге парижского дома Ксении. Страх не найти нужные слова. Не быть понятой. Никогда не ощутить беззаботность ребенка, который спит на руках у матери. Странно, но этот мужчина и эта женщина после стольких испытаний именно от нее ждали каких-то слов, будто именно Лили сжимала в руке ключ от чуда, обещающего счастье.

— Это правда, дядя Макс, — подтвердила она. — Тетя Ксения ждет тебя очень давно. Твоя дорога сюда была очень долгой, но теперь ты здесь, и это не может не радовать. Твое место теперь в этом доме. Наконец все стало на свои места.

В этот момент Лили почувствовала такое глубочайшее спокойствие, что даже наклонила голову, словно прислушиваясь к этому ощущению. Нежность и доброжелательность, идущие откуда-то издалека, где нет ни смерти, ни войны. Увы, но Лили это ощущение испытывала недолго, очень скоро оно уступило место туманной холодной печали. Но это был ее крест, а не Ксении и Макса. Ничего более не добавив, Лили развернулась и, шлепая босыми ногами по паркету, вышла из комнаты, оставляя их вдвоем. Им было что рассказать друг другу. Ксения Федоровна Осолина и Макс фон Пассау победили своих демонов, прошли через тернии, и в их мире теперь все налаживалось, все стало хорошо и правильно.

Мюнхен, ноябрь 1949

Аксель просунул пальцы за воротник рубашки. Галстук душил его. Несмотря на сырой и холодный ветер, он задыхался в своем пальто. Его белая рубашка липла к лопаткам. Он жалел, что решил пойти пешком от самого вокзала. Он вообще жалел, что поддался уговорам Наташи. «Да она тебя обвела вокруг пальца! — в отчаянии подумал он. — Признайся, тебя просто одурачили!»

Его двоюродная сестра пришла к нему две недели назад. Глядя, как она нервно подравнивает пилочкой ногти, он попросил ее успокоиться, заметив, что она похожа на потерявшегося ребенка. Мрачно посмотрев на него, Наташа встала и принялась мерить шагами комнату, которую он снимал в доме, находившемся недалеко от университета. Раньше он никогда не видел ее до такой степени растерянной. Это его сильно встревожило. Он вообще не очень понимал девушек такого сорта. Ее душа была для него потемками. Он много времени уделял учебе, поэтому редко бывал в обществе, отчего часто среди людей чувствовал себя скованно. Товарищи считали его скромником. Аксель предпочел бы, чтобы дело было в природной сдержанности. «Я просто слишком высоко поднял планку», — отшучивался он. Его товарищи иронизировали по этому поводу, говорили, что ему пора спуститься на землю. Наташа по натуре была человеком искренним и непосредственным. От нее он не ожидал подвоха. Но однажды она заговорила с ним о его отце.

Аксель рассердился. Куда она сует свой нос? Да зачем вообще ему нужно ворошить прошлое теперь, когда его жизнь наполнилась смыслом, когда он учится у талантливых преподавателей, много работает и считается перспективным специалистом? Почему Наташа вдруг заставила его вернуться в мир приказов, военных мундиров, сражений и смерти? В мир, который ему был поперек горла, о котором он не хотел слышать. У него и в мыслях не было восстанавливать контакты с отцом. По крайней мере, не сейчас, но в любом случае решение мог принять только он один. Наташа стала настаивать, так что в конце концов он просто закрыл уши ладонями и велел ей замолчать, пока он не выставил ее за дверь.

— Надо помочь Феликсу, — заявила она резким тоном, скрестив руки на груди.

— Плевать я хотел на Феликса, — отрезал он.

Черная тень омрачила его душу, вызывая недобрую ревность, чувство обиды и странное желание сделать какую-нибудь пакость. Определенно, он не любил этого Селигзона, который всегда вызывал у него чувство вины, тогда как он не был ни в чем виноват. Он согласился навещать его по-приятельски, ради дяди Макса и Наташи, но без всякого удовольствия. В тот вечер он ненавидел свою кузину, которая оживила его кошмары.

Не намереваясь отступать, кузина пробивала в его защите все новые бреши. Она говорила громко, категорическим тоном, обосновывая теорию, что сильный человек должен смело посмотреть в глаза своим страхам, отбрасывая прочь сомнения. Вот она, к примеру, сама нашла своего отца.

— Не принимай меня за идиота! — крикнул он, взбешенный ее настойчивостью. — Какое отношение имеет твой отец к моему? Каждый захочет быть ребенком Макса фон Пассау!

Но Наташа не собиралась сдаваться, и наконец Аксель признал, что подсознательно боится быть похожим на Курта Айзеншахта, обладать качествами, которые привели его отца к поражению, — в том числе и невероятной амбициозностью. Да, Аксель тоже не собирался жить скромно, как простые люди. Он хотел оставить свой собственный след в мире, хотел, чтобы восхищались его талантом и ценили его работы. Он хотел заработать много денег. Очень много денег. Чтобы больше никогда не голодать, не стоять покорно под взглядом чванливого спекулянта с черного рынка, от милости которого зависела его жизнь. Но Аксель знал, что кровь не обманешь. Что толкает человека перейти запретные границы? Продать свою душу? Никто не застрахован от подобного. Границы между добром и злом очень зыбки. Особенно когда ты амбициозен и хочешь добиться успеха. Достаточно малости, чтобы оступиться и упасть в пропасть.

— Почему ты решила поговорить со мной об этом сейчас? — воскликнул он.

Наташа залилась краской.

— Потому что Феликс нуждается в нашей помощи. Дом Линднер принадлежит ему. Твой отец вставляет ему палки в колеса, и я сомневаюсь, что Феликсу когда-нибудь достанется это несчастное здание-скелет в центре города. Но для Феликса это вся его жизнь. Надо действовать немедленно. Время уходит. Оставить все как есть равносильно еще одному преступлению, в довершение ко всем остальным.

— Ты не убедительна. Если ты не назовешь мне настоящую причину, я с места не сдвинусь, — сказал он не без злорадства, убежденный, что кузина не найдет нужных слов.

Возбуждение Наташи вдруг погасло. Она побледнела, словно чего-то испугалась. Ее взгляд затуманился, и она вдруг показалась ему беззащитной. Они помолчали, стараясь не смотреть друг на друга, потом она неожиданно гордо вскинула голову и произнесла:

— Я люблю советского офицера.

Это признание ошарашило Акселя, хотя и не имело никакой связи с его предполагаемой поездкой к отцу. Они провели за разговором всю ночь и только в четыре часа утра, уставшие, завалились с разных сторон на его студенческую кровать и забылись тяжелым сном. Утром Аксель поехал покупать билет на поезд, следующий в Баварию.

Большой дом стоял на одной из спокойных улочек пригорода Мюнхена. Деревянные ставни закрывали окна на втором этаже. Ряд расписных горшков красовался под навесом крыльца. Сад, пока еще представляющий собой заросший кустами клочок земли, где трудились ландшафтные дизайнеры, тянулся до самой опушки леса. Окинув дом взглядом специалиста, Аксель решил, что здание впечатляющее, солидное, однако неэстетичное, лишенное самого главного — души. Когда его мать дала ему адрес отца, написанный на обрывке бумаги, он отказался его взять. Тогда Мариетта вложила его в конверт, который дядя Макс вручил ему после ее смерти. Акселю не хватило храбрости разорвать его и выбросить.

Тоска не отпускала Акселя. Со вчерашнего дня он ничего не ел. Наташа одолжила ему денег на дорогу. Теперь он думал, что лучше бы было их потратить, устроив вечеринку для товарищей. «Отца, скорее всего, не будет дома, — успокаивал он себя. — Уже десять часов утра. Он, конечно же, у себя в конторе». Раньше Курт Айзеншахт всегда проводил много времени в конторе, неважно, в какой, — в здании ли на Фридрихштрассе, которое ему принадлежало, в кабинете ли в министерстве Геббельса. Аксель вспоминал длинные коридоры, где гулко отдавались шаги. Греческие колонны и бюсты из мрамора. Огромные двери. Людей в военной форме, с серьезными лицами. Гнетущее ощущение от того, что надо держаться прямо, четко отвечать на вопросы, не разочаровывать. Колыхающиеся знамена и штандарты Нюрнберга. Крики «Зиг хайль!» и гордость оттого, что фюрер похлопал его по щеке. Властелин, почти бог на земле, который снизошел до того, чтобы обратить на него внимание. Еще он вспоминал детей Геббельса. Их смех и игры в парке возле родительского дома. Теперь они все мертвы, убиты своей матерью, прекрасной Магдой, которая шприцем ввела им цианид. Он сохранил свою собственную ампулу, которая теперь, аккуратно завернутая в платок, лежала в глубине ящика. Реликвия. После всех военных катаклизмов он время от времени извлекал ее оттуда и держал двумя пальцами, сам не зная, для чего.

Аксель подошел к дому и, стиснув зубы, нажал на кнопку звонка. Пожилая женщина с полными щеками открыла и с опаской посмотрела на него.

— Что вам угодно, молодой человек?

— Господин Айзеншахт дома?

— Вы по какому вопросу?

— Я должен с ним поговорить.

— Вы ошиблись адресом.

Она была готова закрыть дверь.

— Скажите, что приехал его сын.

Совершенно не удивившись, она внимательно посмотрела на него, словно ища внешнее сходство. Для немцев давно стало привычным, что люди ходят по домам, разыскивая своих родственников. Советский Союз стал партиями отпускать военнопленных. Муж, брат, сын, просто родственник или старый друг внезапно оказывался на пороге дома без предупреждения, истощенный, пугая своей худобой детей и приводя в отчаяние жен. Много было беженцев с восточных территорий, которые набивались до отказа в поезда, особенно те, что шли в баварском направлении. Часто можно было услышать жалобы коренных жителей на то, что эта местность превращается в сплошной лагерь беженцев. Каждый мог ожидать и хороших, и плохих вестей — вечером, или утром, или в разгар дня — в любое время суток. Не каждому понравится, когда прошлое рухнет ему прямо на голову. «Что подумает обо мне отец?» — с иронией спросил себя Аксель.

— Подождите минутку, — сказала гувернантка перед тем, как захлопнуть дверь перед его носом.

Аксель едва удержался, чтобы не ударить по ней ногой. Он сел на ступеньки крыльца и закурил сигарету. У него было пусто в голове. «Вот кретин, дал Наташе себя уговорить», — в который раз сказал он себе, не переставая восхищаться талантом своей двоюродной сестры, любовницы советского офицера, убеждать окружающих. Скорее всего, она хорошая любовница, хотя, конечно, ни о чем подобном они не разговаривали. Просто Аксель был уверен, что так оно и есть. По крайней мере, любовница преданная. Наташа, казалось, сама себе удивлялась. Он даже заметил в ее взгляде гордость. Браво преступившим запреты, поверившим в невозможное! Аксель уважительно относился к такому порыву, но он не мог даже представить, что случится, если об их связи станет известно. Особенно это было опасно для мужчины, имя которого она ему отказалась назвать.

— Прошу вас, входите.

Аксель не спеша докурил сигарету, раздавил окурок каблуком. Его сердце билось учащенно. Он нервничал, возбуждение заставляло его тело напрягаться.

Вестибюль был отделан деревом. Красивая лестница вела на второй этаж. Он вдыхал запах свежей краски и корицы. Его отец всегда любил сладкую выпечку. Гувернантка проводила его в салон с гармоничным декором, с выходом на большую террасу перед садом и лесом на заднем плане. Книжные полки, тянущиеся вдоль стены, были заполнены лишь наполовину. Кресла были глубокими, ковры, свернутые в рулоны, все еще стояли в углу. Дом был приятным, уютным и теплым. Аксель прекрасно понимал, что интерьер создавался так, чтобы всякий, кто оказывался здесь, чувствовал себя легко и непринужденно.

— Аксель, ну вот и ты! Долго же ты ко мне добирался!

Голос был глубоким, с акцентом, свойственным немцам из северных областей, будто чеканившим слова. На несколько секунд Аксель закрыл глаза. Он был напряжен, и этот угадывающийся в словах отца упрек вызвал у него желание убежать. Он повернулся и посмотрел ему в глаза. Отец выглядел все таким же собранным и уверенным в себе, как и когда-то. На нем был элегантный серый костюм. Волосы его поседели, он теперь носил очки в черепаховой оправе.

— Стоило меня предупредить о своем приезде. Я бы тебя встретил. Чем тебя угостить? Кофе? У нас еще остались свежие пирожные от завтрака. Ты ведь проголодался. В твоем возрасте всегда хочется есть.

Аксель не удивился бы, если б узнал, что отец догадывается об истинной цели его визита. Он относился к тому типу людей, которые выходят из чрева матери в защитной броне и военной каске. Едва родившись, он уже был взрослым, был уверен в своих силах и возможностях. Он никогда не знал сомнений отрочества, сердечных томлений и стыдливости.

Курт подошел к сыну и обвел рукой салон.

— Думаю, ты простишь мне этот беспорядок. Как видишь, я еще не до конца обустроился. То же самое творится в моей городской конторе. Везде одни коробки. Нужно, чтобы ты сам все увидел. Все стало делаться быстрее в последнее время. Дни стали такими короткими! Тебе нравится мой дом?

— Мама умерла, — сказал Аксель, ощущая сухость в горле.

Курт Айзеншахт замер на месте. Губы его побелели. Его охватила дрожь, и Аксель ощутил удовлетворение.

— Это очень печально.

— Да ну? — с иронией бросил Аксель. — Но разве не ты оставил ее в Берлине под бомбами, хотя до того она была в безопасности, у наших родственников? Поступок вряд ли достоин любящего супруга. С тех пор прошли месяцы и годы, но, наверное, у тебя было много других забот, и ты не мог поинтересоваться судьбой своей супруги.

Гнев накалял нервы Акселя, и гнев заставил его в первый раз возразить отцу. Он вспомнил о жутком страхе, испытываемом в конце войны. Он тогда переживал не только за себя, но и за отца: закончит ли он свои дни на виселице или выплывет, снова появится в его жизни, авторитарный, циничный, преисполненный отцовской ярости, всегда свойственной ему силы, которой Аксель не мог ничего противопоставить. «Есть столько способов предавать своих детей, — подумал он. — Оставить им мрачное наследие, пользуясь открытостью их душ, желанием быть любимыми своими родителями».

Курт Айзеншахт строго посмотрел на сына, который стоял перед ним, словно по команде «смирно». Последний раз он видел Акселя еще подростком с короткой стрижкой, надвинутой на лоб пилоткой и горящими от восхищения глазами. Это было в тот день, когда в большом зале берлинского Дворца спорта под несмолкающие аплодисменты Геббельс говорил о тотальной войне. Аксель ревел от восторга вместе с толпой.

Значит, Мариетта умерла. Аксель, наверное, удивился бы, если б узнал, что его отцу действительно было больно. Курт любил свою жену. Ее дерзость и особенная манера держаться всегда восхищали его. Понятно, что никто из них никогда не заблуждался относительно истинных причин их брака. Курт женился на Мариетте из-за ее красоты и аристократического имени, она согласилась на этот брак, не в силах противостоять своей тяге к роскоши и деньгам, зная, что он может обеспечить ее и тем и другим. Но они все же были привязаны друг к другу, скрывая это за иронией, которая оживляла их отношения, вызывала взаимный интерес. Он знал, как обеспечить ей защиту, в которой она всегда нуждалась. В первые годы они были страстными любовниками. К своему большому удивлению, он даже никогда не испытывал желания изменять ей, хотя женщины всегда вились вокруг него. Услышав, что Мариетты больше нет, Курт Айзеншахт почувствовал, что земля качается у него под ногами.

Их сын, юноша со строгим лицом, с прядями темных волос, падающими на глаза, смотрел на него с негодованием. Перед Куртом стоял молодой человек с волевыми чертами лица и беспокойным взглядом. Курту всегда хотелось иметь несколько детей. Лучше бы сыновей, чтобы стать основателем рода. Он, рано выбившийся в люди, мечтал о совершенно другой жизни, не желал влачить жалкое существование в провинциальном доме в пригороде Мюнхена.

Но грех было жаловаться. Проведя некоторое время за решеткой, Курт, благодаря связям и друзьям, вышел на свободу и снова занялся проектами по зарабатыванию денег. Но только не издание газет. Вряд ли американцам понравилось бы, если бы он снова занялся прессой. А вот недвижимость, заводы, фабрики — все это было в духе времени и нравилось Людвигу Эрхарду[38], Великому Маниту возрождения экономики. Под крылом канцлера Аденауэра Федеративная Республика активно шла по пути интеграции в мировую торговлю, становясь землей обетованной для оборотистых деловых людей. Несмотря на потери и разруху, вывезенное с некоторых заводов оборудование и репарации в пользу недавних врагов, промышленность в целом пережила войну и быстро возрождалась. Нет, решительно грех было жаловаться на судьбу. Правда, война забрала у него жену и, скорее всего, двадцатилетнего сына, который стоял сейчас перед ним, бросая в лицо упреки.

— Наши пути разошлись, но это не значит, что я больше не испытывал к ней чувств.

Аксель состроил гримасу, собираясь сказать колкость.

— Молчи! — приказал Курт, поднимая руку. — Не говори о том, чего не знаешь. Я тебе желаю когда-нибудь так полюбить женщину, как я любил твою мать.

Аксель молчал. Это было как раз то, чего он опасался, — отец был способен вывести его из равновесия, заставить почувствовать неуверенность в себе, тогда как сам бывший эсэсовец оставался холодным чудовищем. Ощутив сильное желание курить, он достал пачку сигарет.

— Позволишь?

— Если хочешь.

Отец открыл окно. Воздух, поступавший с террасы, был свежим, с запахом вспаханной земли, хвои и древесной смолы. Ветер развеял тучи. Яркое солнце светило в голубом небе. Цвета были живыми, почти нереальными. Вдалеке виднелись горы, на их вершинах уже лежал первый снег.

— Чем ты занимаешься в Берлине?

— Учусь на архитектора. Говорят, что у меня есть способности. Я уже работаю в одном известном архитектурном бюро.

— А я-то думал, что ты приехал просить у меня помощи. Но, похоже, ты и без меня неплохо справляешься. Я могу гордиться тобой.

Аксель усмехнулся.

— Я бы очень обрадовался этим словам, когда мне было двенадцать лет. Но теперь твое мнение мне абсолютно безразлично.

— Врешь. Не так-то легко обходиться без мнения отца. Я слишком опытен и знаю это наверняка, — заявил Курт с горечью в голосе.

Аксель удивленно посмотрел на него. Только сейчас он осознал, что ничего не знает о родителях отца. Эти подробности отцовской биографии никто ему не сообщал.

— Я полагаю, что ты ставишь мне в вину мой политический выбор?

— Правильно полагаешь. Но люди твоего поколения предпочитают не затрагивать эту тему. Разговоры о прошлом стали табу. Все делают вид, что это всего лишь плохой сон. Поэтому лучше, закрыв глаза, идти дальше, строить новую Германию. Германию Аденауэра и Эрхарда. С рабочими и служащими, которые будут трудиться сорок восемь часов в неделю, с налоговыми льготами для предприятий и не регулируемой сверху экономикой.

— Только не говори мне, что ты бы хотел жить под коммунистической властью, — усмехнулся Курт.

— Ты только что говорил мне о гордости. Я так хотел бы гордиться тобой! Радоваться, приехав в этот дом, на эту землю, не спрашивая, как ты заработал деньги, откуда они взялись, у кого ты их украл.

Аксель дрожал. Курт Айзеншахт покачал головой.

— Если бы ты не был моим сыном, а я был бы моложе лет на десять, я бы дал тебе по морде.

— А ты не боишься, что можешь получить сдачи? — крикнул Аксель. — Ты дружил с военными преступниками, которых повесили в Нюрнберге. Ты принимал эту клику в своем доме. Сколько раз я видел тебе в форме СС! И я гордился тобой. Да, я этого не отрицаю! Тогда я восхищался тобой, потому что ты заставил меня поверить во весь этот бред, — ведь я был всего-навсего ребенком.

Он вытер губы тыльной стороной кисти.

— Какие мысли посетили тебя, когда ты увидел фотографии, сделанные в концлагерях? Когда ты узнал, как вели себя наши военные в России и на Украине? О миллионах невинных, которых они уничтожили? Или, может быть, ты знал об этом с самого начала? И только брезгливо отворачивался? Не спорю, смотреть на это неприятно. Гораздо приятней обделывать свои делишки и набивать карманы, наживаясь на страданиях людей. Что ты теперь об этом скажешь? Как ты оправдаешь свои замечательные деловые связи?

Аксель снова сорвался на крик. Работавшие в глубине сада садовники стали оборачиваться.

— Замолчи! — прошипел Курт, выпятив подбородок. — Я запрещаю тебе оскорблять меня в моем собственном доме. Если ты хочешь высказать мне свои упреки, не давай воли эмоциям и веди себя как мужчина.

«Полный провал, — расстроенно думал Аксель. — На что только я надеялся? На спокойный разговор? На цивилизованный обмен мнениями?» Подступившая к горлу тошнота заставила его отвернуться и сделать глубокий вдох. Он схватился за перила балюстрады так, что побелели пальцы. Редко когда он чувствовал себя таким подавленным. К своему большому стыду он понял, что втайне надеялся на то, что Курт Айзеншахт найдет нужные слова, и стоящие между ними ужасы прошлого развеются. Несмотря ни на что, он нуждался в отце, даже в таком, не вызывавшем уважения.

— Как именно, папа? — прошептал он.

Отец не ответил. Аксель чувствовал его присутствие спиной. Он слышал его дыхание астматика или заядлого курильщика. Вдалеке раздался шум мотора — садовники вернулись к работе.

Потом снова повисла гнетущая тишина. «Он молчит, потому что ему просто нечего сказать, — подумал Аксель. — А то, что он и мог бы сказать, мне будет не интересно».

— Зачем ты приехал, Аксель?

— Ты не собираешься отвечать на мой вопрос?

— На этот — нет.

— Почему?

— Я не собираюсь оправдываться, а ты не готов меня слушать.

Аксель повернулся и посмотрел в глаза отцу.

— Ты ничего не знаешь обо мне. Тебя не было рядом со мной в переломные моменты моей жизни. Ты никогда не пытался меня понять. Ты просто навязывал мне свое видение мира, не спрашивая, подходит ли оно мне. Мы теперь чужие люди.

— Не настолько чужие, как тебе кажется, Аксель. У тебя мой сильный характер, и, знаешь, это доставляет мне удовольствие.

Юноша вздрогнул. Именно этого он боялся больше всего — что он будет похожим на своего отца.

— Когда я защищал Берлин с товарищами, случалось, я проклинал тебя.

Курта эти слова, похоже, не тронули. Ни один мускул не дрогнул на его лице. Только теперь Аксель вполне осознал размеры той пропасти, что пролегла между ними. Этот человек совершенно не боялся ничьих проклятий, даже проклятий собственного сына. Он палец о палец не ударит, чтобы заделать все более расширяющуюся трещину в их отношениях. Окончательный разрыв определился именно в этот конкретный момент. Аксель подумал о дяде Максе. Вспомнил его изможденное тело, бритую голову и убогую одежду, которую ему выдали сотрудники Красного Креста, чтобы он не возвращался домой в робе заключенного Заксенхаузена. Аксель вспомнил, как дядя обнимал его, когда он всхлипывал, голодный и напуганный. Аксель Айзеншахт не был религиозным человеком, но в это мгновение он мысленно вознес благодарность Всевышнему за то, что в трудный момент ему подставил плечо такой человек, как Макс фон Пассау, и он мог выплакаться на его груди без всякого стыда.

Аксель взял себя в руки. Его гнев остыл. Мышцы живота напряглись, когда он заговорил:

— Я пришел к тебе потребовать, чтобы ты вернул универмаг Линднер Феликсу Селигзону, наследнику Сары Линднер.

Судорога искривила губы Курта. Он дернулся, и особенный огонек появился в его глазах. Аксель понял, что его отец надел маску дельца, как всегда, когда имел дело с конкурентами или во время совещаний со своей администрацией.

— Вот это номер! Ты, должно быть, находишься в тесных отношениях с Максом фон Пассау. Твой дядюшка в юности был без ума от этой девки. Но какой интересный поворот! — воскликнул он, прищурив глаза. — Я совершенно не вижу тут твоей выгоды. Все, что есть у меня, когда-то станет твоим. Ты его знаешь, этого Феликса Селигзона?

— Да. — Аксель кивнул и добавил после секундного колебания: — Это мой друг.

— Друг?

Отец смотрел на него скептически, и Аксель снова разозлился. Феликс часто раздражал его, но сейчас он предпочел бы сидеть в Берлине и пить с ним пиво, чем общаться со своим отцом в его баварском доме. «Странно, что за несколько минут может так сильно измениться отношение к человеку», — подумал он.

— Мне ничего от тебя не надо. Совсем ничего. Я никогда не смогу воспользоваться хоть чем-то из наследства, оставленного тобой, — заявил он, осматриваясь. — Я хочу построить свою собственную жизнь, не быть тебе обязанным. Единственное, о чем я прошу тебя, так это не судиться с Селигзоном. Я хочу, чтобы ты вернул ему то, что принадлежит ему по праву. Я требую это именем моей матери. Ты ведь говорил, что любил ее, — напомнил он. — Она когда-то была подругой Сары. Кстати, ты знаешь, что с ней произошло? Думаю, что тебе плевать, но я все равно хочу, чтобы ты знал. Сара Линднер умерла в Аушвице. Она, ее муж и маленькая дочь…

Он замолчал и с бьющимся сердцем ожидал реакции отца, которая еще могла спасти их отношения, — угрызений совести, замешательства, — но тот никак не реагировал на эти слова. Его лицо не выражало никаких эмоций. Значит, между ними все было кончено. Аксель отступил на шаг, только сейчас осознав, что даже не снял пальто. Да и зачем? Он ведь был только гостем, который не собирался задерживаться надолго.

— Если сегодня ты отказываешься дать мне объяснения, то это значит, что у тебя их просто нет. Ничто никогда не сможет стереть прошлое. Вот тот груз, который вы передали нам в наследство, ты и тебе подобные. Проклятие, которое скажется на нас. На нас и наших детях. И так будет до скончания времен.

Охваченный плохими предчувствиями, Аксель повернулся, словно ожидал увидеть, что за ним наблюдают из сада, но там никого не было. Даже садовники, и те куда-то подевались.

— Нам нечего друг другу больше сказать, — бросил он. — Я ухожу. Скоро мой поезд, мне неохота на него опаздывать.

Но Курт не хотел отпускать его вот так.

— Никто не может стать отцом, если не борется с собственными слабостями. Я не такой отец, какого ты хотел бы иметь, но все-таки я твой отец. Ты никогда не интересовался, почему я держался от тебя на расстоянии все эти годы? Чего мне это стоило? Ты думаешь, что мне было наплевать на тебя? Ты никогда не задумывался над тем, что таким образом я защищал тебя? Ты меня проклинаешь, ведь так? Но ведь не ты один.

Аксель не нашелся, что ответить. Его отец наконец-то выказал слабину, и Аксель уже не был уверен, что никогда не настанет день, когда он сможет простить его.

— Ты видишь, что кое в чем мы все-таки не похожи, — сказал он наконец с явным облегчением. — Ты и твои друзья создали и прославляли ложных богов, дали нам проклятые надежды, нечистые цели. Когда-то ты хотел, чтобы я разделял эти взгляды, вместо того чтобы оградить меня от всего этого. Ты был доволен, потому что я обожал тебя. Теперь ты гордишься тем, что снова на плаву, что я теперь стою перед тобой в твоем шикарном доме. Но стоит разговору коснуться темы, которая тебе не нравится, ты сразу отдаляешься. Это все гордость, не так ли? Жаль… Ты так и не понял, что в тот момент, когда все рушилось, я хотел быть рядом с тобой. В беде. В тюрьме. Это был бы единственный шанс для нас вновь обрести друг друга.

Курт Айзеншахт побледнел. Аксель был как выжатый лимон. Такое ощущение он уже испытывал один раз, когда выиграл чемпионат пансионата по боксу. Отец, находившийся среди зрителей, аплодировал стоя. Мать отказалась пойти, она заявила, что не хочет видеть, как ее сына бьют по лицу. После победы товарищи носили его на руках. С разбитой до крови губой и опухшим глазом из-за пропущенного прямого правой, который нанес ему противник, Аксель вскинул кулаки. Триумф имел запах крови и пота. В тот день он пролил достаточно и того и другого, чтобы понравиться толпе и отцу. Член Гитлерюгенда Аксель Айзеншахт показал себя достойным отца, оправдал возложенные на него надежды. Позднее, среди развалин Берлина, он рисковал своей шкурой ради этих надежд, во имя ложных идеалов, которые никогда не были его.

Не говоря более ничего, Аксель развернулся и направился к двери. Он не знал, встретятся ли они еще когда-нибудь. Нельзя было терять времени. Ему было двадцать лет, и перед ним открывалась вся жизнь, жизнь, которую он себе рисовал, которую должен был создать сам, своим трудом. Для этого ему понадобятся сила воли, ясный рассудок и свобода выбора.

Берлин, июнь 1953

— Они явились к моему магазину с собаками и дубинками. Они дали нам всего час, чтобы мы собрали вещи. Отобрали у меня ключи… Вы понимаете, господин Селигзон, они забрали мои ключи!

У человека были впалые щеки, потерянный, затуманенный взгляд, словно он все еще видел полицейских перед дверями. Его голос дрожал.

— И это мне еще повезло — меня не отправили в тюрьму. Я знаю, что мелких торговцев вроде меня часто бросают в кутузку. Без объяснения причин. Просто потому, что мы не нравимся правящей партии. Вот она, классовая борьба, за которую ратовал этот мерзавец Ульбрихт!

От неловкости на его щеках алели красные пятна. Феликс не смог не почувствовать жалость к этому человеку, который держал скромный магазинчик на Маркграфенштрассе, где сам и торговал. Ему не нужно было ничего, кроме возможности спокойно работать на себя. Именно таких частных предпринимателей Социалистическая объединенная партия во главе с генеральным секретарем Вальтером Ульбрихтом и правительство Отто Гротеволя клеймили позором с завидной последовательностью, считая их узколобыми упрямцами, не желающими расстаться с тупыми собственническими инстинктами и ложными амбициями.

Поток беглецов в западную зону не иссякал. Пятьдесят тысяч человек ежедневно в течение месяца. Это был настоящий исход. Люди бежали от социалистической системы хозяйствования, от коллективизации земель и национализации урожая, от плановой экономики, нацеленной на развитие тяжелой промышленности, а не на производство товаров народного потребления, от повышенных на десять процентов производственных норм, от репрессий против политических оппонентов, интеллигенции, священнослужителей, собственников, коммерсантов. Они убегали от террора Народной полиции. Восточногерманские власти закрыли все границы с ФРГ. Западный Берлин оставался единственным местом, где можно было найти приют.

— Мне нужна работа, господин Селигзон. Поэтому и я пришел к вам. Мне сказали, что вы нанимаете на работу для восстановления Дома Линднер. Я могу делать все. Не смотрите на мой измученный вид, уверяю вас, у меня золотые руки.

Феликс сделал над собой усилие, чтобы не отвести взгляд. Умоляющие глаза собеседника вызывали у Феликса неприятное впечатление, что к нему относятся, как к индийскому радже, а ведь его положение все еще продолжало оставаться шатким. Сказывались подорвавшие экономику Западного Берлина последствия блокады. С невероятным трудом удалось добиться хоть какой-то стабилизации рынка. Большой приток восточных беженцев не улучшал ситуацию. К счастью, союзники решили не оставлять этих людей без помощи. Большую часть восточных немцев, бежавших от коммунистического режима, расселяли на землях ФРГ. Они стали разменной картой в политической игре. Выпрямленная спина, опущенные руки по швам. Человек, стоявший перед Феликсом, был еще молод, несмотря на рано поседевшие волосы. Феликс подумал о его супруге, которая ждала мужа, опасаясь, что ему откажут. Наверняка у них были дети. Но будущее этих малышей никого не интересовало. Все это превращалось в показатели статистики, которая учитывала десятки таких семей в бараках Ниссена с протекающими крышами, сделанными из некачественного рубероида, где пахло потом и сыростью. Но эти люди не жаловались. Они будут работать, не покладая рук в надежде обустроить свою жизнь, приобретая материальные блага, которых на Западе было достаточно: транзисторные приемники, телевизоры, холодильники. Обретя довольно скромное, но постоянное жилье, они станут думать, как бы отложить денег, чтобы отдохнуть неделю в Италии. Придет время, и подросшие дети назовут их узколобыми буржуями, но будет ли в этом их вина? Все эти беженцы, словно лакмусовая бумажка, демонстрировали устойчивость двух противоположных, разделивших планету надвое политических систем. А в это солнечное утро два берлинца, которые не знали друг друга, так как были выходцами из разных миров, разделяли одни и те же убеждения.

— Мы найдем вам место, — сказал Феликс, видя, что плечи собеседника расслабились и он облегченно вздохнул. — Жалование будет скромным, и вы должны будете сами позаботиться о жилье. Вам дадут адрес организации, занимающейся расселением.

— Для начала, господин Селигзон, это все, на что я мог надеяться. Спасибо вам.

Феликс написал необходимое поручение для старшего мастера. В который раз его бухгалтер схватится за голову. Еще один рабочий на стройке. Еще одна зарплата. С другой стороны, наплыв рабочих рук позволит наверстать упущенное время. Феликс проводил посетителя до двери и на прощание пожал ему руку.

В прошлом году с большой помпой был открыт отель «Кемпински» на Курфюрстендамм. Теперь берлинцы предвкушали открытие любимых ими некогда универмагов. Отпуская иронические замечания, они рассматривали фасад восстановленного здания, которое было таким, как раньше, и в то же время совершенно иным. Феликс не захотел восстанавливать магазин один к одному. В этом отношении он не испытывал тоски по прошлому. Он смотрел в будущее. Вернувшись в кабинет, Феликс бросил взгляд на лежащие на столе чертежи. На полях мелким нервным почерком Аксель сделал несколько пометок.

Он никогда не забудет тот телефонный звонок своего адвоката три года назад. Судебное разбирательство в рамках процесса против Курта Айзеншахта было назначено на следующий день. Феликс полагал, что мэтр Хоффнер еще раз перечислит ему причины, по которым они почти не имеют шансов победить. Благодаря своей ловкости Айзеншахт во времена, когда евреев вытесняли в Германии из всех сфер жизни, очень предусмотрительно составил договор купли-продажи. Бывший нацист мог затянуть дело на годы. Несмотря на то, что Феликса беспокоили расходы на судебные издержки, он не собирался отказываться от иска. Он намеревался приободрить своего адвоката и попросить его удвоить старания, но тот взволнованно воскликнул:

— Ваш противник отказывается от своих претензий в вашу пользу. Никогда не сталкивался ни с чем подобным. Мой коллега, адвокат противоположной стороны, уже потирал руки, предвкушая легкую победу, и теперь он вне себя от ярости. Но Айзеншахт непреклонен. Вы победили. Дом Линднер теперь ваш.

Неожиданное известие оглушило Феликса. Что же могло подвигнуть Айзеншахта принять такое решение? Запоздалое раскаяние? В это верилось с трудом. Наоборот, упрямство молодого еврея должно было раззадорить его еще больше. Это не тот человек, который мог бросать на ветер свои деньги и зря тратить время. Феликс решил было, что победил, так как проявил несгибаемую волю к победе и потому что правда на его стороне. Но в тот вечер, когда он праздновал свой успех с Наташей, она рассказала ему о поездке Акселя к своему отцу. Теперь Феликсу стало ясно: Айзеншахт отказался судиться, уступив требованиям сына.

— Значит, я теперь его должник, — недовольно пробормотал Феликс.

Он не хотел быть никому обязан. Он хотел, чтобы суд, достойный называться судом, вынес справедливое решение. С одной стороны, ему казалось, что Аксель украл у него часть победы, с другой, — он догадывался, от каких страхов прошлого тот хотел убежать, и знал, чего стоил Акселю его поступок.

Каждый по-своему, они показали себя одинаково сильными. Будущее, которое они ковали сами, было для них единственной целью в жизни. Что ж, надо было воспользоваться тем, что подарила судьба, и не дать гордости взять верх над разумом. Помощь Акселя позволила достигнуть цели быстрее ожидаемого, и разве не это было важнее всего остального? Феликс также догадывался, что Аксель Айзеншахт, осмелившись пойти против отца, защищая интересы семьи Линднер, стал свободным человеком, и он не мог не гордиться им.

Через несколько минут, как только он устроился в кабинете, чтобы поработать, зазвонил телефон.

— Ты ни за что не угадаешь, что происходит! — раздался в трубке взволнованный голос. — Это что-то с чем-то! Я пока сам не увидел, не поверил.

— Аксель?

— Люди вышли на улицы, чтобы принять участие в манифестации. Толпа все разрастается. Это впечатляет!

Феликс крепче прижал трубку к уху.

— Не понял. Что, ты говоришь, происходит?

— На улицы вышли те, кто трудился на строительстве аллеи Сталина! Статья в утреннем номере «Tribune» послужила спичкой, поднесенной к пороховой бочке. Ты слышишь, как они кричат? Они требуют отмены новых, непосильных норм, а также призывают к всеобщей забастовке и проведению свободных выборов. То, что начиналось как социальный протест, перерастает в народное восстание. Это конец коммунистам, говорю тебе!

Чувство неуверенности и страха охватило Феликса. Он боялся толпы, в особенности толпы немецкой. Океан лиц. Монолитная масса тел. Взволнованные крики лидеров. Все это навевало гнетущие воспоминания. Реакция Акселя показалась ему слишком уж бурной, даже неуместной. Он слышал голоса толпы на другом конце провода, но слов разобрать не мог. Волнения в восточном секторе начались не вчера. Требования вышестоящего руководства еще в начале месяца вызвали недовольство рабочих. Нормы стали невыполнимыми, в то время как зарплаты снижались даже у высокопрофессиональных строителей. Жители впадали в отчаяние и не желали мириться с несправедливостью. Но чтобы восстать против коммунистического правительства! Неудивительно, что Аксель был так возбужден.

— Сам выйди на улицу и посмотри, если мне не веришь! — бросил молодой человек перед тем, как швырнуть трубку.

Феликс положил трубку. Потом поднялся, подошел к приемнику и повернул ручку громкости. Голос диктора, которому плохо удавалось скрыть волнение, наполнил комнату. Он рассказывал о том, что тысячи людей вышли на Лейпцигерштрассе, что они требовали отставки Гротеволя и Ульбрихта, проведения свободных выборов путем тайного голосования. Это было немыслимо! Русские не могли не отреагировать! Никогда они не потерпят подобного афронта. Смерть Сталина 5 марта словно открыла ящик Пандоры. Борьба за власть, развернувшаяся в Кремле, вызвала растерянность у его верных вассалов в Восточной Германии. Кого теперь слушать? Какой политической линии придерживаться? Раздраженная нерешительной позицией Ульбрихта и Гротеволя, Москва требовала с удвоенными усилиями продолжать строить социализм и провозгласить «новый путь» для страны. Но реформы забуксовали. Ну как было не воспользоваться случаем, открывшейся брешью, и не выразить своего недовольства? И вот берлинцы вышли на улицы. Надо быть сумасшедшим, глупцом или же обладать слепой храбростью, чтобы голыми руками бороться против ужасного режима.

Феликс схватил свою шляпу и кинулся к дверям.

Стоя на коленях под столом, Наташа собирала листы бумаги, которые ветер разбросал по комнате. Деревянная щепка прицепилась к чулку. Стараясь его не порвать, она больно ударилась головой об угол стола.

— Черт! — ругнулась она, расстроившись.

Поднявшись, она прислушалась к нарастающему, как ей показалось, шуму со стороны улицы. Постояв еще немного, она спросила себя, не кровь ли ударила ей в голову. Но нет, крики усиливались. Заинтригованная, она открыла окно. Прямо по проезжей части шла колонна манифестантов. Прохожие останавливались, чтобы на них посмотреть. Многие молодые люди, не сговариваясь, бросали свои велосипеды и присоединялись к идущим. Некоторые хлопали в ладоши, подбадривали себя криками. Это были голоса сильных, воодушевленных и уверенных людей.

— Берлинцы, идите с нами, мы не хотим быть рабами!

— Долой Ульбрихта!

— Народ Германии единый и свободный!

Озадаченная, Наташа приложила пальцы к губам. Она поняла, что толпа, идущая по французскому сектору, направляется к советской территории.

— О Боже… — прошептала она, чувствуя, как часто у нее бьется сердце.

Не теряя больше ни минуты, она швырнула блокнот и карандаш в сумочку, которую повесила через плечо, схватила фотоаппарат и выскочила из комнаты. Сквозняк снова разбросал листы статьи, которую она редактировала и которая только что потеряла свою актуальность.

Манифестанты быстро и уверенно шагали по улице, ощущая себя единым организмом — так тесно были прижаты друг к другу их тела. Их вела вперед непреодолимая сила. Они размыкали свои ряды только для того, чтобы обойти фонарный столб, скамейку, тумбу с афишами, после чего сходились еще плотнее. Все больше и больше прохожих присоединялось к ним, словно притянутые невидимым магнитом. После того как Наташа останавливалась, чтобы сделать снимок, ей приходилось бежать, чтобы не отставать. Она схватила одного из манифестантов за руку.

— Что происходит?

— Мы призываем к всеобщей забастовке, — бросил он на одном дыхании. — Это пока. И, естественно, мы хотим свободы. У нас такие же права, как и у других.

— К черту русских! — крикнул идущий рядом с ним мужчина. — Идемте с нами! Мы требуем отставки правительства…

Наташа приотстала. Она увидела молодую женщину с косынкой на голове, которая смотрела на нее с улыбкой. Рядом с ней юноша нес на плече кусок указателя, на который были нанесены названия секторов.

— Мы сорвали указатели и сожгли киоски, где продают эти ужасные коммунистические газеты, — гордо объяснила женщина. — Они хотят заставить нас работать как каторжных, а мы не в состоянии прокормить детей.

— И вам не помешала полиция? — удивилась Наташа, следуя за ней по пятам.

— Не помешала. Вот, смотрите! Они не осмеливаются идти против нас. Полиция ведь называется народной, а народ — это мы и есть, или нет? Я разбирала руины этого города собственными руками, так что я имею право голоса!

Наташа поняла, что они уже идут по восточному сектору. Недалеко от контрольного пункта стояли полицейские, они и впрямь не вмешивались. Она не могла рассмотреть выражение их лиц, которые они прятали под козырьками форменных фуражек. Манифестанты подошли, чтобы убедить их присоединиться к ним, но никто из полицейских не отреагировал. Они стояли, словно приросшие к асфальту.

Пройдя еще несколько улиц, Наташа взобралась на капот грузовика, чтобы оценить, каково количество манифестантов, но они были везде. Сколько их было — тысячи, десятки тысяч? Никогда раньше она не испытывала подобных ощущений. Отовсюду доносились обрывки старых революционных песен. Всех охватило возбуждение, это ощущение было сладким, как летний плод. Наташе показалось, что она разделяет эти чувства. Она была счастлива за этих мужчин и женщин, за подростков в куртках и кепках, за каменщиков и плотников, которые шли рука об руку. В их энтузиазме был привкус некой дикой свободы. Никто ничего не организовывал и не планировал. Ее руки дрожали, когда она старалась добиться резкости изображения в объективе. Она делала снимки — ведь она была журналисткой печатного издания. Однако ее сильной стороной было слово, а не изображение.

— Ну и ладно, — сказала она и, спрыгнув на землю, положила фотоаппарат в сумку.

В который раз веселый вихрь подхватил ее и быстро донес до огромного здания, в котором когда-то размещалось командование люфтваффе. Теперь тут заседало правительство Восточной Германии. Ее нервный центр. Сильный ветер разбивался о стены этого монументального строения, мощной твердыни из серого камня, которое пережило бомбардировки союзной авиации. Реликвия Германа Геринга.

Толпа стала требовать встречи с Вальтером Ульбрихтом и Отто Гротеволем.

— Они никогда не выйдут, эти два трусливых мерзавца! Они, наверное, уже концы отдали, испугавшись, что их линчуют.

У ее соседа было серое лицо и тонкие губы. Молодой человек сунул руки в карманы куртки, расстегнул ворот, а во рту держал зубочистку.

— А вы не боитесь репрессий? — спросила Наташа. — Полиция может открыть огонь. К тому же там русские. О них вы подумали? Они сделают все, чтобы вас остановить. Не лучше ли было остаться дома?

Он зло посмотрел на нее.

— Вы что, на стороне Иванов?

— Вовсе нет! — возразила она. — Я французская журналистка.

— Ну, тогда вы можете сообщить вашим французским соотечественникам, что маховик запущен. Теперь мы пойдем до конца. И расскажите, что нам, берлинцам, хватило смелости начать восстание.

Для многих эта весенняя ночь началась слишком рано. Они хотели бы, чтобы этот импровизированный праздник не кончался еще долго. Небольшие группки рабочих продолжали маячить на мостовой. Люди выкрикивали в мегафоны призывы к всеобщей забастовке. Ораторы в переполненных кафе зажигали сердца клиентов. В кварталах Фридрихштрассе и Трепова сорвали плакаты, прославляющие правящую партию. Клочки изодранных коммунистических газет лежали в сточных канавах. Благодаря репортажам, передаваемым без остановки радиокомпанией RIAS, которую тайно слушало большинство населения Восточной Германии, недовольство быстро распространилось за пределы Берлина и докатилось до Лейпцига, Дрездена, Магдебурга, Галле. Акция протеста набирала обороты. Каждый с нетерпением ждал следующего дня — 17 июня. Берлинцы призывали всех собраться в семь часов на Штраусбергерплац, чтобы потребовать объединения страны, свержения коммунистических институтов, свободы для всех.

Ночь надвигалась, но в здании штаба советской военной комендатуры в Карлсхорсте во всех окнах горел свет. Скрипели телеграфные аппараты, то и дело раздавались телефонные звонки. По коридорам бегали секретари с директивами в руках. Дмитрий Кунин, отойдя в сторонку, курил сигарету. Лицо его выражало крайнюю степень озабоченности.

В одном из кабинетов представитель СССР высокого ранга Владимир Семенов и главнокомандующий советским военным контингентом в Восточной Германии маршал Гречко долго разговаривали с Ульбрихтом и Гротеволем. Дмитрий хорошо рассмотрел двух немцев, когда они прибыли в штаб, отметив бегающий взгляд Ульбрихта за стеклами очков и покатые плечи Гротеволя. Во второй половине дня ни тот ни другой так и не осмелились показаться перед толпой. Вместо себя они послали к народу одного из министров, который, немного послушав обвинения и упреки, предпочел ретироваться.

— Это все фашистские провокаторы из Западного Берлина. Это они спровоцировали недовольство, — упрямо, без остановки повторял Ульбрихт, нервно поглаживая острую бородку, которая была мишенью для насмешек манифестантов. — Но все они успокоятся, как только мы пересмотрим трудовые нормы. Это очевидно.

— Хотел бы я быть так в этом уверен, как и вы, — сухо заметил Гречко, который уже отдал приказ стянуть к столице войска.

Как немецкое правительство, так и русские были захвачены врасплох выступлениями рабочих и крестьян. Демонстрации теперь устраивались и в маленьких провинциальных городках. Об этом вслух не говорилось, но и русские, и немцы вдруг ощутили себя жалкими дилетантами.

Дмитрий затянулся сигаретным дымом. За окном ветер гнал клочья грозовых туч, раскачивал ветви деревьев. Было четыре часа утра. Советские войска — 12-я пехотная дивизия, 1-я и 14-я механизированные дивизии — были подняты по тревоге и выдвинулись в сторону немецкой столицы. Шестьсот танков уже находились на подступах к Берлину. Дмитрию казалось, что он уже слышит лязг гусениц на шоссе. Картинки сменялись в его голове: испепеляющие струи огнеметов, пламя пожарищ, протяжный вой «катюш». Забытая боль вернулась в тело. Он ощутил, что его пульс стал частым, и назвал себя идиотом — ведь сейчас не война! Никаких сравнений. Речь идет о подавлении волнений, а не об уничтожении кровного врага. Но что может случиться? Конечно, будут жертвы, не столько, как во время боевых действий, но все-таки. Те, кто осмелились протестовать, не могут рассчитывать на снисхождение со стороны режима.

Дмитрий старался представить, что делают сейчас эти люди, на что они надеются? Спят ли они в этот момент, набираясь сил, или бодрствуют, теша себя мыслью, что сами могут распоряжаться своей судьбой? Им оставалось всего ничего. Несколько часов, не больше.

Но офицер Дмитрий Кунин был озабочен и тем, что касалось его лично. То, что должно было взволновать, странным образом сделало его очень спокойным. Его чувства обострились, мысль работала четче, позволяя просчитывать ситуацию на несколько ходов вперед. Как только он осознал, что конфронтация будет жестокой, он понял, что обязан предупредить об этом любимую женщину. Он хотел, чтобы она находилась в безопасности, что, конечно, противоречило духу ее профессии. Его поступок мог быть приравнен к преступлению, к государственной измене, но по сравнению с красотой Наташи это было ничто. Разве он мог быть уверен, что завтра она не окажется в первых рядах манифестантов? Она захочет стать свидетелем событий, знать всю правду. В этом состоял ее долг. И это было ее абсолютной потребностью. Это было одним из тех ее качеств, которые больше всего восхищали его, но и которые ставили ее в опасное положение. Она была слишком молода и наивна, чтобы представить, что может сегодня погибнуть. Натиск толпы, неожиданный поворот танка, шальная пуля. Достаточно малого. Из-за того, что накануне ситуацию пустили на самотек, она могла подумать, что немецкое правительство, а вместе с ним и русские пойдут на уступки. Как бы не так! Дмитрий знал, что решение еще не принято. До сих пор он воспринимал препятствия, которые мешали их любви, как фаталист, но теперь, когда пришла настоящая опасность, мысль, что Наташа рискует жизнью, стала для него непереносимой.

Стекла в окнах задрожали, словно где-то прогремел гром, предупреждая о приближающейся к городу грозе. Но небо оставалось темным, без вспышек молний. Выбросив за окно окурок, Дмитрий застегнул китель. Пора. Первые танки вступили в предместье Карлсхорст.

В ту ночь Аксель почти не спал, он весело проводил время, выпивая с друзьями, произнося тосты за будущее. Вместе с ними были два молодых каменщика, которые работали на сороковом участке аллеи Сталина, там, где все и началось. Они случайно познакомились накануне, в конце дня, перед Домом радио, куда пришли представители рабочих объяснить журналистам свои требования. Кто-то из них предложил пропустить по стаканчику, и с тех пор они уже не расставались.

Утро выдалось зябким. По стеклам барабанили дождевые капли. С всклокоченными волосами и отяжелевшими веками, Аксель наливал черный кофе в разнокалиберные стаканы и чашки. Электрический свет падал на лица. Небритые щеки, круги под глазами. Их было двенадцать в квартире, где стоял стойкий запах табака и дешевого вина, которое они пили, отмечая событие, горланя песни. Через некоторое время разговоры смолкли, кое-кто заснул, положив голову на подлокотник кресла. Один строитель поднялся, растирая рукой затылок. Когда Аксель поставил перед ним чашку с кофе, он кивком поблагодарил его. Сделав глоток, он скорчил гримасу, так как обжег язык. Человека звали Фриц Киршнер, ему было двадцать лет. Они посмотрели друг на друга с глупым видом, в глазах обоих отразилась головная боль.

— Денек обещает быть знатным, — усмехнулся Аксель скрипучим голосом.

— Скорее тяжелым, — поправил его Фриц.

— Возможно, ничего такого не случится, — откликнулся еще кто-то. — Не исключено, что парни одумаются за ночь и вернутся к работе. Пора идти. А то можем опоздать.

— Боишься, что тебя уволят, Вернер? — усмехнулся Фриц.

— Нет. Мне плевать.

Выражение его лица свидетельствовало о прямо противоположном.

— В любом случае, вас не оставят одних, — сказал Аксель. — Надо пойти посмотреть, что там происходит. Что вы думаете об этом, парни?

Собеседники покачали головами.

— Дай нам только четверть часа, чтобы прийти в себя, — сказал один из них. — Сама мысль, что надо вставать, вызывает головокружение.

Пятна фонарей на улице подчеркивали темноту фасадов и отражались от поверхности луж. Переходя через двор, Аксель дышал себе на руки. Было холодно и сыро, как для июня месяца. Все подняли воротники курток, натянули на глаза кепки и гурьбой направились в сторону метро. Как только они вышли на проспект, всем стало ясно, что никто в это утро не собирается выходить на работу. Все берлинцы откликнулись на призыв и поддержали забастовку рабочих. Их были тысячи, десятки тысяч. Распространился слух, что в других городах тоже вышли на улицы. У Акселя и его приятелей усталость как рукой сняло, они снова испытали то же воодушевление, что и накануне, и это чувство объединяло манифестантов, направляющихся к Бранденбургским воротам.

Феликс стоял перед входом в Дом Линднер, приложив руку ко лбу. Несмотря на дождь, он наблюдал за рабочими, которые заканчивали монтаж вывески универмага. Не хватало только одной буквы, которая пока раскачивалась на крюке под порывами ветра. Люди проклинали плохую погоду. Они пытались приладить букву уже второй раз. Наконец им удалось зафиксировать ее нижний край в нужном месте. Через двадцать минут все было закончено. Некоторые рабочие зашли в здание, сгрудились у обогревателя. Они спешили. Когда они попросили Феликса отпустить их, намереваясь присоединиться к манифестантам, он не смог им отказать.

Он вышел на улицу и долго смотрел на вывеску. Он приложил столько усилий, чтобы этот момент наступил! Особенно ему было тяжело бороться с самим собой, преодолевая сомнения и тоску. И вот название — Дом Линднер — заняло свое законное место, которое оно никогда не должно было покидать, на фронтоне здания, принадлежавшего его предкам. Через несколько дней двери магазина распахнутся перед покупателями. Часть товаров уже была выставлена в витринах, остальные находились в коробках, так что не терпелось их распаковать. Осталось только сделать последние приготовления — покрасить стены в некоторых залах, закончить установку оборудования ресторанной кухни на шестом этаже. Журналисты регулярно приходили брать у него интервью, расспрашивали о его проектах. Они по достоинству оценили его историю, в которой было достаточно силы воли и надежды, чтобы понравиться читателям. Слушая их комментарии, Феликс испытывал облегчение, так как возрождение Дома Линднер воспринималось всеми как торжество справедливости. Он знал, что часть клиентов будет счастлива снова прийти в магазин, другие же отнесутся к его открытию с предвзятостью. Завистники тоже будут, как и те, кто станет с сожалением вспоминать о вывеске «Das Haus am Spree». Со временем трагическая история этого места забудется, и единственное, что будет иметь значение — удастся ли Феликсу повторить успех своих предков и снова сделать имя Линднер таким же блистательным, как имя Маси в Нью-Йорке и Харрод в Лондоне. Теперь его девиз можно было выразить одним словом: успех.

Феликс уже торжественно вручил каждому работнику стеклянную брошку в форме пиона — символической эмблемы Дома. Она была скопирована с броши, изготовленной из драгоценных камней, которая была на платье его матери на фотографии, сделанной Максом фон Пассау перед войной. У этой семейной фотографии были потерты углы, светлые полосы на изгибах, потому что долгие военные годы она пролежала в его портмоне. Теперь она стояла в рамке на новом рабочем столе Феликса, и это было замечательно.

К своему удивлению, накануне осуществления своей мечты молодой предприниматель Феликс Селигзон не испытывал ни гордости, ни удовлетворения. Он стоял перед входом с непокрытой головой, с пустыми руками, словно свидетель из прошлого, недвижный часовой; стоял под дождем, и струйки воды стекали по щекам за ворот пиджака. Он думал о матери, слышал ее голос, видел ее улыбку, лицо, движения, вот только никак не мог вспомнить запах ее духов, тела, волос, запах, который был только ее. В этот знаменательный момент своей жизни он чувствовал себя таким одиноким и несчастным, словно потерявшийся ребенок.

Чтобы помешать людям собраться в центре города, электричество в метрополитен не подавали. Берлинцы добирались пешком. Это их не пугало. Они привыкли. Как и раньше, манифестанты срывали уцелевшие указатели с названием секторов. Каждый обломок несли с триумфом. Было зафиксировано несколько нападений на полицейские участки. Манифестанты взяли в осаду городскую тюрьму и в конце концов освободили заключенных. На улицах восточного сектора царило небывалое оживление. На Потсдамерплац рабочие обратили в бегство охрану, выставленную перед Коломбусхаус, но все же энергия толпы несколько поугасла. Не один час Наташа рассматривала строгие лица, следила за тем, как толпа прибывала, потом убывала. Манифестанты знали, чего они хотят, но они не знали, как этого добиться. Не хватало лидера, эффективности и слаженности действий, четких приказов. Накануне Наташа не возвращалась домой, а предпочла провести ночь в рабочем кабинете, чтобы, написав статью, немедленно отправить ее в редакцию. Уже на рассвете она снова поспешила на улицу, желая ощутить биение пульса немецкой столицы. Начала сказываться усталость. Ноги болели, она хромала из-за натертой на пятке мозоли.

На Лейпцигерштрассе Наташа увидела перегородивших улицу людей из Народной полиции в длинных пелеринах зеленоватого цвета, с пистолетами на поясе. За ними темнели массивные силуэты советских танков с торчащими вверх стволами пушек. Дым, поднимавшийся над обуглившимися останками сожженных киосков, зависал во влажном воздухе. С бьющимся сердцем молодая женщина застыла на месте.

— Подонки! Бандиты! — кричали из толпы стоявшим в оцеплении, которых так же сильно боялись, как и ненавидели.

— Не стреляйте по рабочим!

Отчаявшись, молодые люди стали собирать камни, которые затем полетели в сторону танков. Когда один из полицейских выстрелил в воздух, толпа пришла в ярость. Наташа стала торопливо отступать. В горле пересохло, в висках стучала кровь. Осмотревшись, она не поверила своим глазам: двое молодых людей сорвали красный советский флаг, установленный на Бранденбургских воротах. Трясущейся рукой она достала из сумки фотоаппарат. Даже если она не была такой способной и умелой, как отец, такой момент она пропустить не могла, как и любой другой журналист. Перевозбужденная толпа колыхалась вокруг. От чьего-то сильного удара локтем в грудь она задохнулась и сложилась вдвое, а когда снова пришла в себя, то увидела, что манифестанты уже рвут флаг в клочья. Наташа, глядя в видоискатель камеры, стала фотографировать. Кто-то поднес зажигалку к разодранному на лоскуты флагу, и тот вспыхнул. Горький дым попадал в горло. Башни танков стали медленно поворачиваться в их сторону.

— Они идут! — кричали люди.

Раздались выстрелы. Люди в панике бросились в разные стороны. Тысячи манифестантов толкались, спотыкались, падали. Это напоминало огромную волну, похожую на те, что рождаются в морских глубинах, накрывают вас и мешают вам дышать. Испугавшись, Наташа побежала, но вскоре поняла, что совершенно потеряла ориентацию. Не отдавая себе отчета, она подходила все ближе к оцеплению.

Аксель и Фриц были среди тех, кто жег советский флаг, содрогаясь от страха и волнения. Заметив маневрирование танков, они вместе со всеми бросились бежать, спускаясь по авеню Унтер ден Линден. Но тиски сжимались. Танки окружали их, появляясь отовсюду. Фриц подобрал кусок фанеры и поднял его высоко над головой.

— Ты с ума сошел? — крикнул Аксель, видя, что товарищ направился в сторону одного из Т-34.

— Пусть они убираются! — отчаянно крикнул в ответ Фриц, выпучив глаза. — Пусть оставят нас в покое!

Несколько секунд Аксель стоял словно оглушенный. Для него время остановилось. Сцена была не такой апокалипсической, как несколько лет назад, но танки были теми же самыми, равно как и сидящие в них враги. Ему показалось, что он даже чувствует тот же вкус пыли и пепла. Он снова вспомнил разорванные на куски тела своих товарищей.

— Фриц, нет! — заорал он, стараясь ухватить его за руку, но молодой каменщик вырвался.

Окруженный демонстрантами, танк закрутился на месте. Потерявший равновесие Фриц упал прямо под гусеницы. Словно приросший к асфальту, Аксель не мог сделать ни шага. Ослепленный гневом и слезами, он больше ничего не видел и не слышал.

Дмитрию Кунину не удалось отыскать Наташу, и от этого его беспокойство только усилилось. Он начал с того, что стал звонить по телефону, уверенный, что непременно разбудит ее в половине пятого утра, но в ответ слышал лишь долгие гудки. Наконец он осознал всю бесполезность своих попыток. Переодевшись в штатское, он, примкнув в колонне манифестантов, пересекавших французскую зону, пошел к ней на квартиру, которую она снимала во французском секторе. Странно было находиться в толпе, слышать восхищенные крики зевак в свой адрес, получать цветы и шоколад, которые берлинцы западных секторов предлагали своим соотечественникам из советского сектора. Оказавшись недалеко от нужного места, он покинул колонну и поднялся по лестнице к двери Наташиной квартиры. Имя любимой женщины было написано на табличке над дверным звонком.

— Она не возвращалась ночью, — услышав его стук, сказала соседка, окинув его подозрительным взглядом.

Нацарапав Наташе записку, он просунул ее под дверь и ушел крадучись, со сжимающимся сердцем, словно преступник. На улицах неспокойно. Все контрольные посты покинуты. Говорили, что некоторые полицейские из восточного сектора дезертировали. Снова переодевшись в форму, Дмитрий думал о том, что Наташа находится где-то в самом эпицентре бунта, который может перерасти в гражданскую войну.

Приказ из Москвы пришел в Карлсхорст в срок. По подсчетам, количество восставших восточных немцев достигло миллиона человек. Так как немецкое коммунистическое правительство потеряло контроль над ситуацией, отдав власть улице, советский комендант столицы объявил чрезвычайное положение.

Дмитрий находился на одном из грузовиков с мегафонами, которые призывали жителей успокоиться, разойтись и не собираться в группы более чем по три человека. Комендантский час установлен с девяти часов вечера. Неподчинившиеся будут расстреляны. Танкисты получили приказ рассеять манифестантов на больших площадях и широких проспектах. На узких улочках и в переулках за них принималась советская пехота и полицейские, которые уже не колебались, применять ли оружие. Густой черный дым поднимался над крышами. На Потсдамерплац горел Коломбусхаус.

Дмитрий пришел в отчаяние. Вокруг него были только гражданские: женщины, подростки, мужчины. Несколько трупов лежало неподалеку. К своему большому удивлению, он видел, что кое-кто из русских солдат отказывался стрелять по толпе. Он не сомневался, что они будут сурово наказаны. Но что его больше всего угнетало, так это жестокость, с какой немецкие полицейские избивали своих соотечественников, которых им удавалось настигнуть. Бездушно. До смерти. С азартом охотников, травящих дичь.

В рассеивающейся толпе стоял растерянный молодой человек в разорванной белой рубашке, с испачканным кровью лицом. Он неотрывно смотрел на надвигающийся на него танк. Дмитрий увидел раздавленное тело. Ему знакомо было это состояние, когда человека вдруг поражал паралич, лишая его способности двигаться и защищаться. Дюжина полицейских уже бежали к юноше, размахивая дубинками. Но юноша не двигался. «Сейчас они схватят его, — подумал Дмитрий. — Даже если не забьют до смерти, то упрячут в тюрьму, и один Господь знает, когда он оттуда выберется». Не раздумывая, он спрыгнул с грузовика и побежал, не спуская с парня глаз. Паника была такая, что он слышал, как дрожит под его ногами земля от топота бегущих людей. Никто из восставших даже не обратил внимания на его военный мундир. Он налетел на двух манифестантов, и они, все трое, покатились по земле. Поднимаясь, он обронил фуражку. Молодой человек по-прежнему оставался на месте. Когда полицейские были всего в двух шагах от него, Дмитрий схватил его за руку.

— Он со мной! — крикнул Дмитрий, потом потащил его к ближайшей двери.

Парень спотыкался и несколько раз чуть не упал. Он как-то потяжелел. Голова безвольно болталась из стороны в сторону. С большим трудом Дмитрий дотащил его до относительно безопасного места.

— Уходи отсюда! — приказал он, встряхивая его. — Тебя здесь убьют!

Темные невидящие глаза уставились на него. Зубы у парня стучали. Поняв, что тот в шоковом состоянии, Дмитрий влепил ему две пощечины.

— Теперь ты меня слышишь? Немедленно беги домой!

Аксель приложил руку к пылающей щеке. Светловолосый мужчина склонился над ним, пристально глядя в глаза. Он покачал головой, не в силах произнести ни слова и не понимая, почему на человеке, который его спасал, была форма советского офицера.

— Ты знаешь, где живешь? Как тебя зовут?

— Знаю, — без выражения произнес Аксель. — Но мой друг… Я его видел…

Дмитрий сжал зубы. Он потерял свое легендарное самообладание. Никогда раньше, и во время войны, он не испытывал такого желания защитить этих людей. Он впервые видел этого парня, но для него было крайне важно, чтобы тот оказался в безопасности.

— Я знаю, но ты не должен оставаться здесь. Это слишком опасно, ты понимаешь?

Так как юноша не реагировал, он снова встряхнул его.

— Нечего тебе здесь делать. Иди домой. Немедленно. Это приказ, понял? — жестко произнес Дмитрий, хватая его за шиворот, заставляя встать. — Готов? Теперь иди.

Шум толпы снова начал нарастать. Аксель двинулся вперед, держась за стены зданий. Дмитрий удостоверился, что полицейские побежали в другую сторону, однако грузовик также исчез, оставив его одного среди толпы. Страх прошелся холодком по спине.

— Дмитрий! — вдруг раздался женский голос.

Аксель повернулся. Это была его двоюродная сестра, с фотоаппаратом на шее, с расцарапанными коленями и сбитой прической. Она смотрела на мужчину, который спас его, словно на фантом. Тот тоже остановился и уставился на нее. Они не говорили ничего, а просто поедали друг друга глазами. «О Боже, это он, — подумал Аксель. — Мужчина, которого она любит».

Раздались выстрелы. Пули буквально изрешетили тело Дмитрия. Он развернулся вокруг свой оси, прежде чем упасть. Рядом с ним упал смертельно раненный манифестант.

Испугавшись за Наташу, Аксель вышел из оцепенения и почувствовал прилив сил. Не раздумывая, он бросился к ней. Наташа напрасно пыталась сопротивляться, он крепко держал ее за руку и не отпустил бы ни за что на свете. Аксель потащил ее в сторону Бранденбургских ворот, которые возвышались впереди, лишенные квадриги и красного сгоревшего флага. Аксель понял, что он громко кричит от злости и бессилия, но его крик теряется в общем шуме. Он кричал, потому что ему было жаль Фрица, раздавленного советским танком, жаль Наташу, на глазах которой погиб любимый человек, жаль берлинцев, чью надежду на свободу утопили в крови и страхе, жаль всех тех, кто еще будет убит или арестован, потому что они все равно не отступятся и не признают себя побежденными, что бы ни случилось.

Мюнхен, январь 1955

Устроившись на стуле в мюнхенской кондитерской, лицом к окну, через которое хорошо были видны спешащие пешеходы и красивый новый дом на другой стороне улицы, Лили Селигзон терпеливо ждала. Ей не нужно бороться со скукой, читая газету или книгу. Она могла ждать часами, скрестив руки на груди и глядя прямо перед собой. Время от времени она поглядывала на ряд окон служебных помещений на втором этаже, которые были закрыты ставнями, то ли из-за слепящего январского солнца, то ли от стремления работающих там людей укрыться от нескромных взглядов. Она внимательно наблюдала за всеми, кто входил в здание и выходил из него. Дверь с молоточком вместо звонка открывалась часто — доказательство того, что дела предпринимателя Курта Айзеншахта шли как нельзя лучше.

Она позвала официантку и снова заказала кофе со сливками, жалкое подобие того, что она пробовала в австрийском Линце. А особенно хорошо у австрийцев получается крем «шантийи»[39]. Она иногда сердилась на себя за то, что позволяла себе эти небольшие слабости. Когда она доверительно, борясь со скованностью, рассказала об этом своему другу Симону Визенталю, согретая его доброжелательным взглядом, тот усмехнулся, и его тонкие усы при этом распрямились: «Это вкус твоего детства. Ты в этом права, малышка. Не позволяй никому изменять тебя». Его решительность и сила воли позволяли ей чувствовать себя увереннее.

Год назад она прочитала о нем статью в американском журнале. Для нее, молодого адвоката, только что закончившей с отличием учебный курс, это было словно возрождение. В статье говорилось о Еврейском историко-документальном центре, который создал этот человек. Визенталь потерял восемьдесят девять человек близких и дальних родственников, погибших в концентрационных лагерях. Сам он тоже несколько лет был узником Маутхаузена. Освободившись из лагеря, он узнал, что американцы открыли специальное бюро по расследованию военных преступлений, сотрудники которого занимались поисками нацистских преступников, чтобы передавать их в руки правосудия. Без колебания Визенталь предложил Лили свои услуги. У него была прекрасная память, и ему хватило настойчивости. С бесконечным терпением он посещал лагеря перемещенных лиц, опрашивал выживших, записывал названия мест, даты, имена, приметы. Бывший архитектор четко знал, что необходимо для выполнения поставленной задачи. Он не мог позволить себе сантименты. Нужны были доказательства и еще раз доказательства. Его интересовали факты, а не жалобы и сплетни. Люди сами стали обращаться к нему. Конечно, среди жертв были и палачи, доносившие на других палачей. Видя, как эти псы рвут друг друга на части, Визенталь получал удовлетворение. Холодно глядя на них, он иронически называл их «героями», передавая в руки правосудия. «Я глас всех тех, кто не смог пережить этот кошмар», — говорил он, ощущая тяжесть возложенной им самим на свои плечи задачи. Лили пришла поговорить с ним о своих родителях и сестренке. Человек, решивший посвятить свою жизнь поимке убийц ради справедливого суда за каждую из шести миллионов уничтоженных жертв, поддержал молодую женщину. Он оказался тем человеком, который выслушал ее, и это было еще одной из причин жить дальше.

В одном из писем Феликс написал ей, что именно Курт Айзеншахт приобрел Дом Линднер в 1938 году. Это имя стало первой и пока единственной отправной точкой. Она не требовала большего от брата. Это была только ее охота. Благодаря сети информаторов Симона Визенталя Лили удалось отследить путь, проделанный ее родителями до дня, когда проводник, который должен был показать им путь в Швейцарию, был выдан немцам и расстрелян. Она даже нашла его семью. Вдова проводника рассказала, что предателем оказался его друг, который просто не вынес жестоких пыток. «Значит, вот как это было», — подумала Лили. Банальное несчастье, что случалось нередко, неудачное стечение обстоятельств и неправильно выбранный момент, когда ее родители должны были пересечь границу. Она пришла в отчаяние, так как ожидала чего-то более существенного. Ей нужен был настоящий виновник, которого следовало наказать. Такой человек, как Айзеншахт.

Визенталь провел собственное расследование. Айзеншахта, вне всякого сомнения, можно было обвинить в том, что он извлекал материальную выгоду из нацистской системы, закрывая глаза на преступления, о которых просто не мог не знать. Однако он был достаточно ловок и умен, чтобы запачкать свои руки кровью. Он старался держаться на расстоянии от этого адского круга. «Нацистская партия насчитывала десять с половиной миллионов членов, — пояснил Визенталь Лили. — Из них только полтора процента участвовали в совершении преступлений, каждый на своем месте. Другие…» Это не было ни извинением, ни оправданием, но лишь горькой констатацией. Этот человек был достаточно силен, чтобы отлавливать палачей, несмотря на угрозу жизни. Лили не была идиоткой. Она могла уловить различие между насильниками и убийцами, бюрократами, которые посылали людей на смерть, и пассивными свидетелями, этим молчаливым аморфным большинством, низкосортным человеческим материалом, лишенным способности любить ближнего, жалеть и сострадать.

Неподвижно сидя на стуле спиной к стене, молодая женщина словно была сделана изо льда. Она ловила на себе любопытные взгляды клиентов, пожилых дам, которые приходили сюда съесть пирожное и выпить кофе. Kaffee und Kuchen[40]… Это так традиционно, так по-немецки. Когда она ступила на германскую землю, то так сильно волновалась, что сразу направилась в туалет, чтобы умыть лицо холодной водой. Говоря по-немецки, поначалу она вынуждена была напрягать память. Она запиналась, подыскивая слова и путаясь в синтаксисе. Немецкий язык стал для нее иностранным, который она должна была совершенствовать. Теперь она сердилась на себя за то, что оказалась такой недальновидной. Впервые хамелеон стал привлекать внимание. Именно этот факт и заставлял ее нервничать. На будущее она должна сделать выводы. Добровольные информаторы Симона Визенталя, которые разыскивали нацистов даже на краю земли, находили их на красивых улицах Буэнос-Айреса или Сан-Пауло, в кварталах развлечений Нью-Йорка или в скромных провинциальных домах в ФРГ, должны были стать невидимками. Это был залог успеха.

Курт Айзеншахт был осужден за свои делишки. Но вынесенный ему судом приговор оказался просто фарсом. Тем более что и в тюрьме он не отбыл весь срок. Лили хотела посмотреть ему в глаза, оказаться лицом к лицу уже не с воображаемым кошмаром, а с кошмаром во плоти.

Приближался вечер, когда Айзеншахт наконец появился. Он был одет в зеленое пальто из плотной шерсти. Голову венчала тирольская охотничья шляпа. Выйдя на улицу, он замер на месте, какое-то время глядя на небо. Сумерки опускались в этот период года рано. Пока он заводил автомобиль и разворачивался, Лили поднялась и положила на стол деньги. Быстро надела куртку с капюшоном и шерстяную шапочку. К дому Курта Айзеншахта она приехала раньше, чем он, так как хорошо знала дорогу, потратив несколько дней на изучение окрестностей и особенностей расположения уютного, состоящего из отдельных вилл квартала, где жил Айзеншахт. Его особняк скрывался за большими воротами, от которых шла аллея, обрамленная подстриженными кустами. Чтобы узнать больше, надо было стать вхожей в дом. Недалеко от сада, раскинувшегося до лесной опушки, был небольшой прудик. Вдоль дома тянулась терраса, на которую выходили окна первого этажа. Каждый вечер за полчаса до возвращения хозяина дома служанка зажигала лампы в салоне и библиотеке, растапливала камин. Бутылка с шампанским всегда стояла наготове в ведерке со льдом, но, как правило, оставалась невостребованной. Видимо, Айзеншахт предпочитал более крепкие напитки, но хотел, чтобы у него был выбор. Он также любил общество, часто приглашал гостей. Женщины приходили в вечерних платьях из креп-сатина с глубоким декольте. Самые смелые были с оголенными руками, и их белая кожа сияла в обеденном зале, освещенном свечами. Курт Айзеншахт сидел во главе стола. Вечера были оживленными, веселыми, но заканчивались рано. Мужчинам надо было отправляться в свои конторы еще засветло.

Январь всегда был в Баварии холодным месяцем, с порывистыми ветрами, но Лили не страдала, несмотря на то, что обычно плохо переносила холод. Ее одежда была куплена в одном из лучших магазинов Мюнхена. Меховые ботинки, лыжные штаны и куртка. Она не забыла, что в Аушвице зимы безжалостные.

Курт Айзеншахт был бы очень неприятно удивлен и даже разгневан, если бы узнал, что каждый его шаг фиксируется в маленькой записной книжке. Его привычки и поступки, распорядок трудового дня и варианты проведения досуга, любая мелочь. Необходимо было сделать его уязвимым, узнать все его слабости и причуды, чтобы иметь преимущество. Но просто наблюдать Лили уже наскучило. Настала пора активных действий.

Остановившись недалеко от его дома, она посмотрела на часы. Айзеншахт всегда отличался пунктуальностью. Надо было подождать еще несколько минут. Солнце почти село. На снегу лежали длинные тени от лесных деревьев. Сидя за рулем автомобиля на пустынной улице, Лили чувствовала, как пульсирует в жилах кровь. Никто не знал, где находилась Лили. Ни ее семья, ни друзья. Она подумала о брате, вспомнив, как он держал ее за маленькую, влажную и напряженную ручку. Как он развлекал ее самим придуманными историями. Когда она стала старше, унаследованные им от матери добрые глаза и восхищали ее, и злили одновременно. От тяжести этих воспоминаний детства она никогда не избавится.

Время настало. Лили переставила автомобиль, заняв позицию прямо перед воротами. Двигатель заглох, но фары остались включенными. Через несколько секунд до нее донесся звук мощного мотора автомобиля Айзеншахта.

Заметив, что какая-то машина преграждает подъезд к дому, Курт сначала подумал, что это машина, доставляющая продукты, но, приблизившись, увидел, что это не грузовик. Кто-то, наверное, просто заблудился. Несколько раздосадованный, он начал нажимать на кнопку сигнала. В чужом автомобиле никак не отреагировали.

— Что, черт возьми, здесь происходит? — проворчал он, вылезая из машины.

Фары мигнули, словно кто-то прикрыл и поднял веки. «Женщина, по всей видимости», — подумал он, заметив, что у водителя длинные черные волосы, которые выбивались из-под красного головного убора. Он нагнулся и постучал в окошко.

— Что с вами, фрейлейн? Здесь нельзя ставить машину. Это частная собственность.

Положив обе руки на руль, она смотрела прямо перед собой.

— Вы должны отъехать, вы слышите меня? Из-за вас я не могу подъехать к дому.

Он попытался открыть дверцу, но она оказалась заблокированной. Тогда он опять постучал по стеклу.

— Фрейлейн, вы слышите меня?

Она медленно повернулась к нему. У нее было узкое лицо, тонкие губы и бледные щеки. По виду совсем подросток. У нее хоть водительские права есть? Взгляд ее был прямым. Длинные ресницы, расширенные зрачки. Нехорошие мысли полезли ему в голову.

— Что такое? Вам плохо? — спросил он, в который раз пытаясь открыть дверцу. — Послушайте, это просто смешно. Если вы не уберетесь отсюда, я вызову полицию.

Она наконец опустила стекло и холодно улыбнулась.

— Полиция вам не поможет, господин Айзеншахт. Согласна, я заблокировала подъезд к дому, но мой автомобиль стоит на общественной дороге. Она вам не принадлежит.

Когда он увидел, что она намеревается выйти из машины, беспокойство его лишь возросло. Улицу стало заволакивать туманом, сквозь который тускло просвечивались автомобильные фары. Он не мог разглядеть, находится ли еще кто-нибудь внутри салона неизвестной ему машины. На всякий случай он отступил на шаг, решив, что надо быть настороже. Одетая в теплую темную одежду, девушка была худой, почти воздушной, но ее серьезность вызывала уважение.

— Вы меня знаете? Кто вы?

— Меня зовут Лили Селигзон. Я дочь Сары Линднер и Виктора Селигзона. Сестра малышки Далии Селигзон. Я свидетель ваших преступлений.

Он видел ее в Берлине перед войной, в день, когда Сара Линднер пришла подписывать договор о продаже универмага. Правда, тогда не обратил на нее особого внимания. Его захватывали перспективы, которые открывала ему новая сделка. Несколько лет назад Аксель тоном обвинителя рассказал ему о судьбе этой семьи. Теперь эта девушка обвиняет его в преступлении. Курт старался никогда не думать о таких вещах. Умный и спокойный взгляд девушки пронзал его. Он поймал себя на мысли, что предпочел бы иметь дело с истеричкой. Конечно, сумасшедшие могут быть опасны, но зато их состояние лишает все сказанное ими веса. Эта решительная девушка не имела ничего общего с сумасшедшей, и ее обвинение было сделано строгим тоном. «Что, если она вооружена?» — нервничая, подумал он и почувствовал, как на лице выступает холодный пот.

— Но чего вы хотите? Мне нечего вам сказать.

— А я и не собираюсь вас выслушивать, господин Айзеншахт, — улыбнулась она.

— Я отказался от претензий на Дом, откликнувшись на просьбу моего сына, а ведь мог выиграть процесс. Ваш брат вступил во владение магазином. Вы должны быть удовлетворены. Вы ведь этого хотели, не так ли?

— Феликс не знает, что я сейчас здесь. В отличие от него, моя цель совсем другая. Мы по-разному смотрим на многие вещи.

Улыбка мелькнула на ее бледных губах. Она держала одну руку в кармане куртки. Глядя на его растерянное лицо, стала медленно вынимать ее. Сердце Курта забилось так сильно, что он едва не лишился чувств.

— Здесь у меня только ключи. А почему вы так забеспокоились, господин Айзеншахт? У вас совесть нечиста?

Он рассердился на себя за свой страх. Было полным абсурдом бояться девчонки, которая стояла перед ним, высокомерная и уверенная в себе. Но все равно он боялся, так как не знал, чего именно она хочет от него.

— Да что вам от меня нужно, в конце концов? — спросил он.

— Пока просто вас увидеть. Посмотреть вам в глаза, на ваш дом, узнать, как вы живете. Странно, не правда ли? Я должна была умереть вместе с семьей. Но я здесь. И для вас это невыносимо, не так ли?

— Не говорите ерунды! К тому, что случилось с вашими родителями, я не имею никакого отношения!

— А к тому, что случилось с моей сестрой, господин Айзеншахт? Не надо про нее забывать. Она была еще ребенком. Ее звали Далией. Я хочу вам напомнить и про это.

В этот самый момент входная дверь открылась и на пороге показался силуэт женщины, закутавшейся в пальто.

— С вами все в порядке, хозяин? — поинтересовалась служанка.

— Как жаль, что ваш ужин остыл, — усмехнулась Лили, но сразу же нахмурилась. — Я пришла сюда, чтобы передать вам следующее, господин Айзеншахт. Я не одна. У меня есть друзья, которые думают так же, как и я, которые так же, как и я, готовы действовать. Я хочу, чтобы вы знали, вы и ваши несчастные приятели, что мы рядом. Мы ваши тени. Мы с вами в любой момент. Вы прекрасно знаете, что может случиться. Сегодня я помешала вам вернуться вовремя домой. Завтра будет что-нибудь еще. Я постоянно буду вторгаться в вашу жизнь, лишать вас покоя. И если я захочу, я сделаю больше. Некоторые из ваших друзей уже столкнулись с этим, не так ли? Из-за нас вы теперь не будете знать покоя ни днем, ни ночью.

Курт и правда знал, что некоторые из бывших эсэсовцев подвергались преследованиям и даже вынуждены были сменить место жительства, а кое-кто и континент. Схема защиты была, как правило, эффективной, но многие боялись рано или поздно быть обнаруженными. Угроза была серьезной. Ему рассказывали о странных смертях. Если бы она захотела, могла бы запросто выстрелить в него прямо здесь, у ворот дома. Он промолчал, завороженный странной улыбкой, которая не покидала ее лицо.

— Скажите вашим подельникам, что я и мои друзья станем вашим вечным кошмаром, — заявила она перед тем, как сесть в машину и умчаться прочь.

Лили посмотрела в зеркало заднего вида на Курта Айзеншахта, стоящего на заснеженном тротуаре. Она дрожала, но испытывала удовлетворение. Она заставила его волноваться, даже, возможно, напугала, но не это было важно. В его глазах она прочитала то, ради чего пришла. Ей было достаточно произнести имя матери, чтобы воскресить ее в своем сердце — красивую, элегантную, талантливую. Именно это и было настоящей победой. Единственной, на которую можно было надеяться: воскресить имена тех, у кого не было надгробий. Вытащить имена погибших из небытия. Потому что забывать нельзя. Никогда. Ни имен жертв, ни имен палачей.

Нью-Йорк, январь 1955

Событие обещало быть радостным. Это было признание. Макс принял участие в одной из самых крупных фотографических выставок всех времен и народов — беспрецедентном сценографическом проекте «The Family of Man»[41], организованном Эдвардом Штайхеном, который был его учителем тридцать лет назад. Пятьсот три работы были отобраны организатором, чтобы проиллюстрировать историю человечества, вечный жизненный цикл от рождения до смерти, от радости до одиночества, от тревоги до искупления. Для воплощения в жизнь этого амбициозного проекта потребовалось три года напряженной работы и смелость выбрать из двух миллионов фотографий профессионалов и любителей, представляющих шестьдесят восемь стран, лучшие. Прекрасная задумка отразить чувства человека, показать их универсальность.

Несмотря на холод и поздний час, много людей толпилось перед входом в Музей современного искусства на Манхэттене, глядя на которых, Макс фон Пассау не мог унять охватившее его волнение. Он поднял глаза. Небоскребы источали такой интенсивный свет, что на небе не было видно звезд. Вереницы автомобилей замедляли движение перед входом в музей, останавливались, выпуская из своего нутра пассажиров в вечерних нарядах под зимними пальто. Ежась под холодной метелью, люди, тем не менее, терпеливо ждали, желая увидеть знаменитых персон. Все говорило о предстоящем успехе мероприятия. Слишком много народу, слишком много азарта. То и дело звучали поздравления. Адреналин Нью-Йорка время от времени заставлял Макса задыхаться.

На его руку легла теплая ладонь.

— Что-то не так, Макс?

Ее голос был нежным, но в нем слышалась озабоченность. Когда он посмотрел на нее, то сразу забыл о толпе, голосах фоторепортеров, суете города. Ксения внимательно смотрела на него, согревая теплотой своих глаз. Ему не нужно было ничего говорить. Она все знала и так. С тех пор как они снова обрели друг друга, им удалось достичь того, чего раньше никак не удавалось — взаимопонимания. Она была горда тем, что многие из его работ были отобраны Штайхеном. Гордилась за него, за себя, но в особенности за Наташу и Николя. Маленький мальчик хотел, чтобы и его взяли с собой, но отец был непреклонен, однако пообещал, что покажет ему выставку завтра утром. Под норковой шубкой на Ксении было платье из шелковой розовой тафты, на руках — длинные сатиновые перчатки кремового цвета. Несмотря на лютый холод, она стояла на месте. Она ждала. От спокойствия одного из них зависело теперь счастье другого. Эту гармонию они завоевали в тяжелой борьбе и дорожили этим завоеванием.

— Тебе нелегко, правда? — спросила она озабоченно.

Макс рассердился на себя. Эти приступы тоски будут, пожалуй, угнетать его до конца жизни. Хотя он и научился с ними справляться, иногда они захватывали его врасплох.

— Бывало и хуже, — сказал он шутливым тоном.

— Кажется, выставка просто ошеломляющая. Равнодушных тут не будет, уверяю тебя. Нас там ждут, но, если хочешь, можем вернуться домой…

— Ни за что! — воскликнул он, беря ее за руку. — Ты бы еще простила мне, если бы я пошел на поводу у своих комплексов, но Наточка — никогда!

Ксения улыбнулась. Ее муж оставался обезоруживающе простодушным. За пять лет он стал одним из самых знаменитых фотографов на планете. Теперь она руководила его агентством, организовывала его выставки, путешествовала вместе с ним. Невероятно, но, несмотря на то, что всегда были вместе, они никогда не уставали друг от друга. Когда она ждала его в ресторане или на перроне вокзала и он вдруг появлялся, она чувствовала то же волнение, радость, страсть, как и в былые времена. Каждый раз был, как первый.

В большом холле Феликс и Аксель, облаченные в смокинги, стояли по обе стороны от Наташи. Молодые люди вместе приехали из Берлина. Феликс решил воспользоваться длительной поездкой в Нью-Йорк, чтобы наладить коммерческие контакты. Аксель проводил время, изучая небоскребы и наполняя записные книжки эскизами. Архитектура Манхэттена превзошла все его ожидания. Лица их были радостными, глаза горели. Ничто на свете не заставило бы их пропустить этот праздник, посвященный талантливому человеку, которого они любили.

— Ты их видишь? — нетерпеливо спросил Аксель.

— Не думаю, что они задержатся, — сказала Наташа, поправляя кузену галстук-бабочку. — Насколько я знаю своего отца, ему стоило некоторых усилий прийти сюда. Так что раньше срока мы его не увидим.

— Дядя Макс очень сдержанный человек. На его месте я бы прыгал от счастья. Наверное, замечательно добиться такого успеха.

— А это ты сам когда-нибудь узнаешь, — улыбнулась Наташа. — Я не сомневаюсь, что настанет день, когда мы придем отпраздновать и твой успех.

Аксель скорчил гримасу, но сама мысль была ему приятна.

— А ты что, воды в рот набрал? — обратился он к Феликсу, который кого-то упорно выискивал в толпе.

— Ищет свою ненаглядную, — поддела его Наташа. — Не переживай, Феликс. Это слишком значительное событие, чтобы его можно было пропустить. Она появится — рано или поздно.

Феликс покраснел. Несколько дней назад на коктейле он познакомился с дочерью владельца сети магазинов красоты, с которым надеялся сотрудничать. Он быстро попал под власть ее очарования. Наташа не преминула заметить, что ее друг детства, обычно такой серьезный, больше разговаривает с дочерью, нежели с отцом. «Впрочем, давно пора, — сказала она тогда. — А то я начала беспокоиться, что ты так и останешься холостяком».

— Посмотрите, кто пришел! — сказал Феликс, довольный, что нашелся повод сменить тему разговора.

Кирилл Осолин увидел их в тот же самый момент и поднял руку, приветствуя. Он возвышался над толпой. Каждый раз, встречаясь со своим дядей, Наташа спрашивала, что делает этого мужчину таким обаятельным? Его стать? Элегантность? «Или просто переполняющее его ощущение счастья», — решила она наконец, видя, как Кирилл обнимает жену за плечи — как настоящий защитник. Кларисса сияла. Накануне, когда они все собрались на ужин у Макса и Ксении, Кларисса объявила, что ждет третьего ребенка. Ей удалось сохранить изящную фигуру, оставляющую впечатление эфирной легкости. Только лицо ее теперь всегда излучало спокойствие.

— Какие люди! — воскликнул Кирилл. — А сюда непросто добраться. Словно весь Нью-Йорк решил отметиться здесь.

— И не только Нью-Йорк, дядя Кирилл, — сказала Наташа, указывая взглядом на индуса с тюрбаном на голове, стоявшего бок о бок с супругой, закутанной в яркое сари.

Люди съехались отовсюду. Именно такой и была задумка Штайхена. Продемонстрировать солидарность всех народов.

— Злые языки скажут, что у него слишком упрощенное и сентиментальное видение мира, но я работаю в ООН для того, чтобы именно эта идея доминировала на планете. В этом наша единственная надежда на мирное будущее, — сказал он, глядя на Акселя Айзеншахта и Феликса Селигзона, стоящих рядом. — А Лили, разве она не с вами?

— У нее дела в Париже, — пояснил Феликс.

— По крайней мере, она дает о себе знать, и то хорошо, — добавила Наташа. — С Лили всегда так. Вечно какая-то тайна, и она всегда там, где не ожидаешь ее обнаружить. Но она прислала отцу очень милое письмо, в котором поздравила его.

Толпа у дверей задвигалась.

— А вот и моя сестричка вместе с героем дня, — улыбнулся Кирилл.

Журналист протянул Максу микрофон. Знаменитый фотограф вежливо ответил на вопросы, не выпуская руки супруги. Он нуждался в Ксении Федоровне, и они были абсолютно уверены в любви друг друга, чтобы скрывать это. Глядя на них, Наташа почувствовала, как сжалось ее сердце. Она испытывала радость, удовлетворение, но также, к ее удивлению, была немного растеряна. Словно почувствовав ее взгляд, Ксения повернулась к ней. В ее глазах промелькнуло беспокойство, которого она не могла скрыть.

После волнений в Берлине Наташа приехала к родителям в Нью-Йорк. Раздавленная горем, она искала успокоения в общении с отцом. Она туманно описала свою невероятную любовь, не вдаваясь в подробности. Она не знала, как выразить словами свои чувства. Макс ничего не рассказал Ксении, а та не настаивала, решив уважать их право на свои секреты. Однако видела, что ее дочь страдает, и это тревожило ее.

Не выдержав озабоченного взгляда матери, Наташа решила начать обход экспозиции самостоятельно. Никто не заметил, как она отошла в сторону. Она влилась в поток гостей, прошла под портиком, украшенным работами малоизвестных мастеров, которые начинали выставку. Первой фотографией был портрет перуанского флейтиста. Организаторы выставки учитывали каждую деталь: развитие образов от простых к сложным, вариации форматов, кадрирование. Проходы устроили так, чтобы движение посетителей было и линейным, и по кругу, что производило особенное впечатление. При виде фотографий с радостными сюжетами возникало ощущение покоя: влюбленная парочка, обнимающаяся на качелях на фоне ясного неба; африканские дети, играющие голышом среди дюн; бразильская девушка с потным лицом, которая, подняв руки вверх, танцует в переполненном баре. Каждый должен был узнать в этих работах себя. Возможно, в молодых людях в русском лесу, а может, в китайских или итальянских детях. Все лица, взирающие с фотографий, были очень выразительными, неважно, что читалось на них — юношеская беззаботность или опыт старика. Были здесь и особо впечатляющие фотографии: новорожденный малыш, покрытый чем-то липким, все еще связанный с матерью пуповиной, или голодная женщина, держащая хлеб в руке с черными ногтями. От этого зрелища начинала кружиться голова.

Впечатления, полученные Наташей, оказались более глубокими, чем она ожидала. Ее убаюкала гармоничная смена представленных образов и уважительное молчание зрителей, которые если и разговаривали, то только шепотом. Как и было задумано Штайхеном, она потеряла ориентировку во времени и пространстве. И вдруг случилось неожиданное. Ее сердце чуть не выскочило из груди. Кто мог ожидать подобное? Никто из ее близких не знал, какие именно работы будут представлены на вернисаже. Даже отец. В тот кровавый день в Берлине она почти не обратила внимания на американку, фоторепортера, которая сфотографировала их, навсегда увековечив на пленке русского офицера и молодую женщину в черном костюме, смотревших друг на друга, и в их глазах читался необъяснимый порыв, на который вдохновляют страсть и любовь.

Дмитрий. Она навсегда сохранила в памяти его образ, мимику при разговоре, поворот головы, движение плеч, толстое сукно мундира, до которого она любила дотронуться рукой, его улыбку, когда они ласкали друг друга, их ночь. У них она была всего одна. Ночь, которую удалось выкроить Дмитрию, несмотря на свой плотный служебный график. Они никогда не строили планов на будущее. Не хотели испытывать судьбу. Она сохранила его записку с несколькими, нацарапанными по-русски на клочке бумаги словами, которую он просунул под дверь в день манифестации: «Не выходи из дома. Это опасно. Береги себя! Люблю». Ему удалось невозможное — он пришел предупредить ее, пытаясь защитить, в то время как рок уже выбрал его, оставив ему для жизни лишь несколько часов. С отвагой и нескромностью фотографа репортер сумела ухватить квинтэссенцию любви в их взглядах, и эта горячность, секретная, интимная, теперь открылась миру. Наташа почувствовала, что ее охватывает гнев. Это казалось бесцеремонностью, ей было обидно. Дмитрий принадлежал только ей и больше никому. С другой стороны, благодаря этому украденному моменту он навсегда останется прекрасным и захватывающим молодым человеком, которого ей повезло знать. Она задрожала. И это тоже являлось задачей выставки — вызывать волнение. Мягко и жестко одновременно.

— Это он, Наточка?

Ее отец серьезно смотрел на фотографию, заложив руки за спину. Она колебалась. Можно было соврать. Дмитрия видел только Аксель. Только ее кузен знал всю правду, но она была уверена, что он никогда ее не откроет. Но не будет ли это предательством по отношению к Дмитрию, если она не признает их любовь? Нет, Наташа не совершит такой же ошибки, как мать. Эпоха недомолвок и лжи миновала.

— Это сын твоего друга Игоря, — сказала она. — Его звали Дмитрием. Моя первая любовь. Это было невозможно и замечательно. Нежное безумие. Мы так редко виделись, но он так многому успел меня научить… Его убили на моих глазах. 17 июня. Полтора года назад. Не проходит и дня, чтобы я не думала о нем.

Макс не мог отвести глаз от своей дочери. Сжав губы, побледнев, она смотрела на фото человека, которого любила. Тронутый, он взял ее руку в свою и сжал. Он не хотел произносить банальных фраз. Он просто хотел быть с ней, идти рядом, потому что она нуждалась в нем. Они оставались вдвоем бесконечно долгий момент времени, друг возле друга, пока близкие не оказались рядом. И каждый узнал на снимке Наташу, каждый догадался, что произошла необъяснимая драма. Кирилл обнял Клариссу за талию. Аксель озабоченно смотрел на кузину, покусывая губу. Феликс молчал, но его лицо выдавало волнение, так как он понимал эту молодую женщину, которая страдала из-за первой любви, и разделял ее горе.

Ксения была единственной, кому не нужно было спрашивать имя советского офицера. Он очень походил на своего отца в его возрасте. Та же стать Игоря Николаевича, тот же врожденный шарм, добрый и умный взгляд. Она подошла к дочери и тронула ее за руку. Наташа вздрогнула. Присутствие отца придавало ей сил, но теперь, когда подошла мать, она снова почувствовала себя беззащитной. Это был ужасный парадокс: матери одним своим присутствием срывают с ран налепленные пластыри, наверное, чтобы легче было эти раны лечить.

— Он погиб, мамочка, — прошептала она с отчаянием.

Ксения наконец поняла, почему дочь вела себя так вот уже больше года. Сильно похудевшая, она молчала часами. Одиночество и потерянность во взгляде. Постоянная боль, которую она держала в себе. Она вспомнила свою молодость, свои боли, тревоги, лишения. Внимательно посмотрела на фотографию Дмитрия. Она хотела помочь дочери, подбодрить ее, сказать, что надо жить дальше, не оставаться заложницей этого чувства, которое держало ее в плену.

Когда она заговорила, ее голос звучал и нежно, и твердо.

— Что бы между вами ни было, Наточка, но если ты смогла полюбить его и говорила ему об этом, значит, это было чудесно… Это и есть счастье, из которого ты всегда будешь черпать силы.

Наташа не смогла бы вынести слов утешения, если бы ей говорили, что все пройдет, что будут новые встречи, другая любовь. Мать нашла правильные слова. Как и отец — жесты. Наташа заметила обеспокоенность на лицах близких. Боль отступила, и ей показалось, что у нее открылось второе дыхание. Мать была права. Она любила Дмитрия. Их встреча была неожиданным подарком судьбы, который всегда останется с ней, на всем ее пути.

Макс почувствовал, что дочь успокаивается. «Она такая же сильная, как и ее мать», — удовлетворенно подумал он. Но, в отличие от матери в ее возрасте, Наташа поняла, что не надо бояться и возводить вокруг себя крепость, которая может быстро превратиться в тюрьму. Когда Наташа перешла в следующий зал, все двинулись следом: Кирилл, Кларисса, Аксель с Феликсом, Ксения. Теперь она подписывалась собственным именем: Наташа фон Пассау, и наиболее рассудительные уверяли, что однажды она получит одну из наиболее престижных премий по журналистике. «Главное, чтобы она была счастлива», — говорил себе Макс, в то время как Феликс бормотал что-то ей на ухо, вызывая у нее улыбку.

Вдалеке Макс заметил несколько своих работ, подвешенных в воздухе, благодаря чему зрители могли видеть и фотографии, и лица друг друга. Макса узнавали и приветствовали кивками. Он смущался, понимая, что все впечатлены его работами. Но то, что было важно для него, не было связано ни с успехом, ни со славой. Это были: улыбка Наташи, маленький сынишка, мирно спящий в кроватке, его семья, близкие, находящиеся рядом, — молодые люди, рьяные и талантливые, которые олицетворяли собой все мечты этого мира; сознание того, что Ксения Федоровна его жена, что завтра они вместе проснутся, как и во все последующие дни. Стараясь не замечать устремленных на него восхищенных глаз, он искал глаза супруги. И он нашел их. Он мог утверждать, без доли сомнений, что он, Макс фон Пассау, счастлив.

Благодарности

Спасибо Рене Бедариде, Генри де Тюрену, Лизе Руссель, а также Анне-Мари Пате из Института современной истории за внимание и уделенное мне время.

Спасибо авторам, чьи книги помогли мне при написании романа, а именно историкам Руфи Андреас-Фридрих, Пьеру Ассулину, Энтони Биверу, Артемису Куперу, Герме Бувьер, Клоду Жерару, Анне де Курси, Орландо Фижесу, Жанет Фланер, Майклу Р. Д. Футу, Доминик Фишер, Герману Глейзеру, Атине Гроссману, Оливье Гезу, Фей фон Хассел, Тони Жюту, Элизе Жульен, Урсуле фон Кардорфф, Гвидо Кнопу, Фолькеру Купу, Джоане Либ, Жилю Мак-Доногу, Дороти фон Мединг, Норману М. Наймарку, Питеру Новику, Эрику Оливье, Франсине ди Плесси Грэй, Марии-Франсе Пошне, Пенелопе Роулендс, Клаусу Шериффу, Вольфу Жобсту Зидлеру и Джеймсу Штерну. Надеюсь, что смогла использовать ваши ценные сведения наилучшим образом.

Я хочу поблагодарить Кристель Пари и Беатрис Дюваль за их неоценимую поддержку.

Спасибо также Фредерику Поле и Франсуа Шассере.

И, наконец, спасибо от всего сердца моему литературному директору Женевьеве Перрен за внимание и поддержку в течение долгих месяцев работы над романом.

Внимание!

Текст предназначен только для предварительного ознакомительного чтения.

После ознакомления с содержанием данной книги Вам следует незамедлительно ее удалить. Сохраняя данный текст Вы несете ответственность в соответствии с законодательством. Любое коммерческое и иное использование кроме предварительного ознакомления запрещено. Публикация данных материалов не преследует за собой никакой коммерческой выгоды. Эта книга способствует профессиональному росту читателей и является рекламой бумажных изданий.

Все права на исходные материалы принадлежат соответствующим организациям и частным лицам.

1

Всегда с любовью (нем.).

(обратно)

2

Добрый вечер, добро пожаловать (нем.).

(обратно)

3

ффИ — Forces Franchises d'lnterieur — французские внутренние войска.

(обратно)

4

Город, в котором находилась резиденция маршала Петена, заключившего сепаратный мир с Германией.

(обратно)

5

Фукье-Тенвиль (1746–1795) — общественный обвинитель во времена Великой французской революции. Отличался особой жестокостью. Вынес около 2400 смертных приговоров. После свержения диктатуры Робеспьера казнен.

(обратно)

6

Старинная парижская тюрьма. Возведена в 1391 г.

(обратно)

7

Супруга французского короля Людовика XVI, королева Франции, казненная в 1793 г.

(обратно)

8

Печатный орган коммунистической партии Франции.

(обратно)

9

После вступления советских войск в Восточную Пруссию нацистские газеты опубликовали информацию о якобы устроенной советскими солдатами резне мирного населения в поселке Неммерсдорф. С опровержением выступили британское радио Би-Би-Си и советское информагентство ТАСС. До сих пор не существует единого мнения по поводу этих событий. Многие серьезные исследователи, в том числе и немецкие, считают это провокацией, спланированной в министерстве Геббельса.

(обратно)

10

«Пусть будет любовь» (англ.).

(обратно)

11

Чья вина? (нем.)

(обратно)

12

Высадите меня здесь! (англ.)

(обратно)

13

Денацификация — комплекс мер, направленных на очищение всех сфер немецкого послевоенного общества от влияния нацистской идеологии. Основывалась на решениях Потсдамской конференции.

(обратно)

14

Документ, свидетельствующий, что его обладатель не имеет нацистского прошлого (нем.).

(обратно)

15

Глен Миллер (1904–1944) — популярный американский джазмен.

(обратно)

16

Временное соглашение, когда при существующих обстоятельствах невозможно достичь полной договоренности (лат.).

(обратно)

17

«Новый берлинский журнал» (нем.).

(обратно)

18

Иоганнес Р. Бехер — немецкий поэт, будущий министр культуры ГДР.

(обратно)

19

Оперативные карательные отряды специального назначения, созданные для массовых казней гражданского населения на оккупированных Третьим рейхом территориях (нем.).

(обратно)

20

Направление в джазе.

(обратно)

21

Предводитель галлов, возглавивший в I веке до н. э. восстание против римлян.

(обратно)

22

Администрация помощи и восстановления Объединенных наций — UNRRA.

(обратно)

23

Анкета, опросник (нем.).

(обратно)

24

Маркировка на таре, означающая, что с лежащим в ней товаром нужно обращаться осторожно, чтобы не повредить (англ.).

(обратно)

25

Мифологический персонаж, который на праздник Св. Николая сечет розгами непослушных детей.

(обратно)

26

«Дом на Шпрее» (нем.).

(обратно)

27

Речь идет о французской колонии, включавшей территории Камбоджи, Лаоса и Вьетнама.

(обратно)

28

Итак, моя дорогая (англ.).

(обратно)

29

Во Франции совершеннолетними считаются люди, достигшие 21-го года.

(обратно)

30

Новый взгляд (англ.).

(обратно)

31

Глава советской военной администрации в Германии.

(обратно)

32

Немецкая марка (нем.).

(обратно)

33

Всего за время проведения операции «Воздушный мост» погибло 72 английских и американских летчика.

(обратно)

34

Второе «я» (лат.).

(обратно)

35

Превосходно! (англ.)

(обратно)

36

The British Commanders'-in-Chief Mission to the Soviet Forces in Germany — Главная британская миссия связи при советских войсках в Германии (англ.).

(обратно)

37

«Торговый дом Запада» (нем.).

(обратно)

38

Министр экономики в первом правительстве ФРГ. Автор стратегии «социального рыночного устройства», суть которой состояла в использовании рыночных механизмов совместно с мерами по социальной защите населения.

(обратно)

39

Взбитые сливки с ванильным сахаром или другой пряностью.

(обратно)

40

Кофе и выпечка (нем.).

(обратно)

41

Человеческая семья (англ.).

(обратно)

Оглавление

  • Предисловие
  • Первая часть
  • Вторая часть
  • Третья часть
  • Благодарности Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Жду. Люблю. Целую», Тереза Ревэй

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!