Наталья Суханова Кадриль
1
На практику мы ехали втроем: Жанна, Юрка и я, — и нельзя сказать, чтобы мне очень нравилась компания. Юрка — еще куда ни шло: ну, пижон, ну, болтун, а в общем не злой и не глупый парень. Но вот Жанна… Не знаю, была ли она в самом деле старше меня — держалась она, во всяком случае, так, словно по жизненному опыту годилась мне в матери. И это бы тоже ладно! Хуже было, что я ей нравился и вроде бы именно потому, что между нами была пропасть. Так она и держалась со мной — будто мы стоим по двум сторонам пропасти, и там, где я, — солнце, радость, теплынь, а там, где она, — вечный сумрак. И возвратить ее на эту сторону могу лишь я. Если полюблю. Но я не люблю, и оттого так обреченно скорбен ее взгляд. К тому же, она норовила еще и опекать меня, а это было уже сверх всякой переносимости. В группе, когда я краснел и избегал ее, зубоскалили надо мной. Некоторые удивлялись: «Чего ты шарахаешься? Девка — люкс. Если бы у тебя кто другой был…» Думаю, ей даже не пришлось просить, чтобы нас послали в одно место. Все и так знали и подыгрывали ей, гадая, сокрушит она мою независимость или нет.
Лукавый наш староста, зачитывая направления, даже приостановился, назвав нашу троицу, и покосился на меня — и тотчас все закрутили головами, заулыбались, словно отправляли нас не на практику, а прямиком в загс.
И вот теперь нам предстояло втроем постигать производство на сельской торфяной электростанции…
Войдя в купе и похлопав по обитым дерматином полкам, Юрка, конечно, сказал:
— Это не Рио-де-Жанейро, но жить можно.
На что Жанна иронически заметила:
— Если не ошибаюсь, цитата все из тех же «Стульев» и «Теленка»! Везет человеку: прочел за всю жизнь одну книгу, щеголяет цитатами из нее — и слывет остроумным юношей!
С многозначительным видом Юрка поправил:
— «Двенадцать стульев» и «Золотой теленок» — это уже не одна, а две книги.
Они хохотали, довольные собою, а я с неожиданной злостью представил, что будет дальше.
Сейчас Жанна скажет:
— Нет, мальчики, но как я зла! Послать нас на практику в такую дыру! Лилька Козлова — в Ригу, Изька и Вовочка — на Урал…
— Внимание! — перебьет ее Юрка, вперившись взглядом в женский силуэт у окна.
— Знойная женщина, мечта поэта!
А Жанна, окинув «знойную женщину» бесцеремонным взглядом, «развенчает» ее:
— Химическая завивка и атласный халат! Вы заметили, мальчики, что…
Я не успел еще закончить этот воображаемый разговор, как Юрка выглянул из купе и сказал:
— Знойная женщина!
Жанна потянулась из-за его плеча, скользнула насмешливым взглядом по «знойной женщине», но ничего не сказала.
— А жрать, однако ж, хочется! — заметил вдруг Юрка, отвлекаясь от созерцания.
— Не надо мне устриц, морских пауков и прочих чуд, но вот ветчины, поросенка, ломоть осетра, запеканную колбасу с луком, стерляжьей ухи с налимами…
— О-о, да это уже не «Двенадцать стульев»! — …грибков, шанежек…
Кондуктор выдал белье, и последовала серия команд: «Мальчики, может, вы покурите? Я бы не прочь переодеться», «Ленечка, если тебе не трудно, сними мой чемодан», «Ты — чудо, а теперь поставь обратно», «Подожди, подожди, еще матрасы», «Да, если тебе не трудно, вот это выбрось, а я пока застелю постели».
И — цепкая забота:
— Ты можешь не пить, но есть надо.
— Опять курить? Это обязательно?
Я залез к себе на полку почитать, но, словно им для веселья не хватало третьего, они, усевшись так, чтобы видеть меня, принялись невинно «прохаживаться» на мой счет:
— Ленька, а как насчет «дурачка»?
— Не такой он дурачок, чтобы играть в «дурачка»!
— Ленька у нас интеллектуал: без книги — ни шагу… Что, ты думаешь, у него в чемодане? Носки? Рубашки? Галстуки? М-ме!..
— Академическое собрание сочинений Толстого!
— Точно.
— Дай спокойно мальчику почитать!
— А он нас не слышит. Когда он читает, мир для него не существует.
Очень кстати принесли чай. После чая я вышел в коридор и уже начинал приходить в себя, когда рядом раздалось лирическое:
— А, вот ты где…
Чуточку позже бы ей подойти: я бы уже снова обрел терпение…
— Не помешаю, Ленчик?
— А что делать? Нужно привыкать, — брякнул я.
Ни слова, ни движения… Я покосился. Жанна была вся в красных пятнах. От люкс-девки не осталось и следа — рядом была просто несчастная некрасивая девчонка. Мне стало так не по себе, что я готов был даже жениться на ней, только бы загладить сказанную пакость. Черт с ней, с любовью. Не самое же это важное, в конце концов. В конце концов, те, что женятся в канун окончания института, в пятидесяти процентах довольствуются гораздо меньшим, чем любовь.
Но ведь Жанна не способна остаться вот такой, без выкрутасов… Поэтому я только пробормотал:
— Голова зверски болит.
Жанна ничего не ответила. Молча ушла в купе. Лежала, закрыв глаза. Юрка с любопытством поглядывал то на нее, то на меня.
Однако через час все вернулось на круги своя. Она поднялась, молча принесла стакан воды, достала таблетку, протянула мне. Я попробовал отказаться, она продолжала держать передо мной таблетку и воду, глядя с молчаливым упорством и страданием. Фу, черт! Проглотив таблетку и воду, я уставился в окно.
За окном была идиллия. Березовые рощицы ярко белели. Лиственный лес ревниво прятал от взгляда свою глубину. Очень красиво было, но таковы уж эти цельнометаллические вагоны, что все, что за окном, кажется просто картинками.
Помню, в детстве возила мать меня в какую-то деревню. Вагоны были деревянные, темные внутри, отчаянно громыхали; громоздкие рамы на окнах опускались прямо вниз, и в окна вместе с ветром летела угольная пыль от паровоза; но этот ветер входил в вагон широко, всею мощью, всеми запахами своими, на эти рамы можно было облокотиться, и ты оказывался на грани двух миров: вагонного и того, снаружи, — так что ты не только знал, — ощущал, что вот этот вагон вместе с тобой движется по полям, по лесам, и хотя здесь адский грохот, и скрип, и движение, но поезд мал, а поля и леса огромны.
Теперь же леса за окном казались просто хорошо снятым кинофильмом (такие, верно, будут проходить в иллюминаторах космолетов перед людьми, тоскующими по Земле). Я даже представил себе, что это только холст — продырявишь его, а там что-нибудь совсем другое: черное небо и немигающие пятна звезд или голые горы в щебне…
Жанна язвила, высмеивала компанию в соседнем купе — верный признак возвращения к жизни. Стоит куда-то поехать с давно знакомыми людьми, и от новизны нового места не останется и следа.
Однако когда я ночью выскочил из вагона на какой-то маленькой станции, где и остановились-то мы, наверное, по ошибке, темень, сжимавшая свет от фонаря в узкий круг, поразила меня. То, что было вокруг поезда, уже не казалось хорошо снятым фильмом. Скорее уж сценкой из кинофильма могли показаться неслышно разговаривавшие за окном Жанна и Юрка… Модная девушка и модный юноша…
Так, так, повернитесь немного… внимание — мотор!
Впереди на путях загорелся зеленый огонь, и я нехотя поднялся в вагон.
2
Оставив Жанну у ее хозяйки, мы с Юркой решили осмотреть деревню, в которой нам предстояло жить. Чувствовалось, что Юрка слегка обескуражен. Найди он такое место под Москвой, он бы хвастался всем знакомым. Или будь это Кижи, Карелия, хотя бы Приселигерье! Но в качестве места практики…
От одной из калиток на нас таращились загорелые ребятишки.
— Туземцы! — буркнул Юрка и пнул ногою старое ведро у канавки.
В конце деревни дорогу частично перегораживали длинные и низкие ворота из жердей. Виднелось поле, за полем — речка и лес. Но до речки и леса было далековато, а дневная жара еще не спала. У крайнего дома в тени сиреневых кустов стояла низкая скамейка с пологою спинкой.
— Отдохнем? — предложил я Юрке.
Однако Юрка приметил справа за деревней коровник и женскую фигурку.
— Фермы славятся своими коровами и доярками, — сказал он с таким видом, словно твердо решил вознаградить себя за то, что он, Юрий Квитковский, обречен проходить практику в сельской местности.
Я подумывал, не остаться ли мне на приглянувшейся скамейке, но охота посмотреть, как Юрка станет покорять женское сердце, взяла верх.
Пока мы продвигались к ферме, фигурка то исчезала, то появлялась во дворе.
Чем ближе мы подходили, тем яснее было видно, что это девушка, молоденькая девушка. Юрка не прибавил шагу, но походка его стала куда как бодрее.
Когда мы подошли вплотную, девушка снова исчезла. Юрка попытался заглянуть в помещение, но едва ли что-нибудь увидел, так же, как я.
— Двенадцать телят и одна золотая девушка! — тем не менее воскликнул он.
Из коровника выглянула лукавая рожица.
— Нет, я серьезно, — продолжал Юрка. — Есть такая книга — «Двенадцать телят и одна золотая девушка». Это не о вас?
Рожица охотно откликнулась:
— На ферме одна корова. А телят я вижу двух — и те без хожалки!
Я покосился на Юрку: как чувствует себя покоритель? Однако Юрка не растерялся.
— Вы хожалка, да? — спросил он радостно, словно сделал великолепное открытие.
— Хожалка — это та, которая ухаживает за телятами, да? Будьте нашей хожалкой!
— У вас, по-моему, есть хожалка! — Девушка ничуть не скрывала, что знает уже и о нас, и о Жанне.
— Это вы о практикантке? Ну, которая с нами приехала?.. Но она, знаете ли, интеллигентка. Выросла в обстановке коммунальных услуг — газ, ванна, санузел…
— Кончай, Юрка, — сказал я тихо.
— Санузел — это домашняя аптечка, — невинно пояснил Юрка. — Ну, и так далее.
Она неспособна проявить максимум внимания и умения при уходе за такими телятами, как мы.
— У нас про таких телят говорят: родила их мать, да не облизала.
Хлоп! — и широкая дверь коровника скрыла от нас девушку.
— Чертова девка! — вполголоса выругался Юрка и сразу же громко и жалобно: — Девушка! Девушка!
В коровнике что-то погромыхивало.
— Чем мы вас обидели? Девушка!
— Ну что, необлизанный, пойдем? — кивнул я на дорогу.
— Нет, какова?.. Девушка!
— Двенадцать коров, золотая девушка и необлизанный практикант!.. Мат в три хода.
— Кому, мне? — удивился Юрка. — Ты, я вижу, не знаешь природу женщины, тем более сельской женщины. Можешь считать, что мы обменялись первыми любезностями, и она почти моя.
— Ну-у?
— Ты еще увидишь, как она будет изнывать от любви ко мне… Не говоря о прочем… — продолжал Юрка. — Ты, конечно, скажешь: велико дело закрутить голову пейзаночке. А разве мало крутили головы нам с тобой? Хорошо, я согласен, там силы равные — культура, городской лоск и прочее. Что ж, тем больше чести для этой доярки!
Говорил он шутливым тоном, но видно было — не очень-то шутил.
— Какой, однако, красавец! — сказал я тоже шутливо и тоже не совсем.
— Недурен, — тут же подхватил Юрка. — Но дело не в этом. Во-первых, скажем прямо, дело в статистике. Ребят в северных деревнях почти нет. Это раз.
Второе — без ложной скромности — мы все-таки не кочегары и не плотники, как-никак без пяти минут инженеры.
— Без трех курсов!
— Неважно!.. Ну, и городская упаковка тоже кое-что значит.
— Сноб.
— Хорошо, пусть сноб. Кстати, я не нахожу ничего плохого в этом слове. От любви не умирают, это, я надеюсь, тебе известно? Всякая любовь — благо. Как сказал Сельвинский:
Как я хотел бы испытать величье
Любви неразделенной и смешной…
Ну, и так далее…
Честно говоря, мне стало в этот момент просто завидно: он уже расписал все роли, он как бы застолбил эту девушку, так что если бы я смолчал и дальше, потом было бы уже неудобно мешать ему.
— А меня ты оставишь умирать со скуки, так, что ли? — проворчал я.
— А Жанна?.. Молчу, молчу!.. Так ты что, тоже хочешь приударить? Два москвича на одну доярку — девка с ума сойдет от такой чести!
— А знаешь, Юрка, в тебе есть что-то противное, — с наслаждением сказал я, но Юрку не очень-то проняло.
— Ты просто не умеешь смотреть на вещи весело, — возразил он. — Не помешал бы ты мне! Ну, да бог с тобой. Смотри, для тебя это не так безопасно, как для меня. Я воробей стреляный. Ну, как хочешь. Однако везет доярочке. Два москвича, не из последних, будут добиваться ее благосклонности… Только так: до первого успеха, потом — неудачник в сторону. Честная спортивная игра, идет?.. Зря ты, конечно, ну да ладно… Ты не знаешь, где тут вечером собирается высший свет? На «сковородке», надо полагать? …Не очень-то мне хотелось вечером одеваться, куда-то идти. Но смутное раздражение против Юрки, воспоминанание о лукавой рожице и нежелание оставаться один на один с Жанной пересилили мою лень. Юрка уже узнал, что, где и как. Едва на площадке под окнами правления заиграл баян, мы уже были тут как тут, сидели на каком-то бревнышке рядом со странной одноглазой женщиной в юбке, тенниске и тюбетейке, и Юрка расспрашивал ее и о том, и о сем, а главное, о Тоне, приглянувшейся нам доярке. Я не очень вслушивался в их разговор, с любопытством оглядываясь.
На утоптанную площадку падал свет из окон правления и от фонаря, укрепленного прямо на дереве. Свет был слабенький, но большего, кажется, и не требовалось.
За деревом, там, куда свет не проникал, слышался приглушенный смех и шлепки по чьим-то дерзким рукам. Танцы были еще не в разгаре. Баянист поиграл танго, под которое лениво протанцевали две пары, потом долго разговаривал с девушками. Тони на площадке не было. Когда баянист снова заиграл, Юрка на минуту оторвался от своей собеседницы, чтобы сообщить мне, что сейчас будут плясать «Семеновну». Я удвоил внимание. Однако и баянист играл без подъема, и танцорки были какие-то вялые. Одна в переплясе сильно сутулилась и внимательно смотрела на свои ноги, другая никак не попадала в такт. И пели они что-то скучное — о том, что ребята хитрые и им нельзя доверять.
Но едва они отплясали, на площадку выскочила маленькая фигурка — не то девушка, не то подросток; в публике послышался смех, кто-то громко сказал:
«Капочка плясать будет!», оживился и гармонист, заиграл громче, заулыбался.
Девчушка попробовала вытянуть на перепляс одну, другую девушку — те, смеясь, не шли. Тогда Капочка, не смущаясь, махнула рукой: ладно, мол, одна спляшу.
Она ловко прошла по кругу, под конец по-мальчишески похлопав себя ладошками по груди, бедрам и голеням.
— Ай да Капочка! — засмеялись зрители.
За этим прихлопом Капочка, правда, пропустила вступление в частушку, но не смутилась, проплясала еще и теперь запела уже вовремя — тоненько и высоко:
Ох, гора-гора, гора — крутой откос,
А мне залеточка задавал вопрос,
Задавал вопрос, а сам смотрел в глаза:
«Молодая ты — тебя любить нельзя».
В публике опять раздались смех и говор:
— Кто это ей задавал такой вопрос, интересно бы дознать?
— Петька, не ты ли?
Петька, длинный вихрастый парень лет шестнадцати, презрительно скривился.
— С детским садом не вожусь.
— Ой, держите меня! — смеялись женщины. — Сам-от два вершка от горшка.
А Капочка уже снова пела:
Ох, река-река, а на ней лодочка -
Что ж ты важничаешь, мой залеточка?
Что ж ты важничаешь? Воображаешь, знать?
За старухой меня не замечаешь, знать!
Тут уж хохот поднялся повальный:
— Ой, бабоньки, лопну со смеху! Это Тонька — старуха, честно слово!
— Ну, Капочка! Вот так Капочка! Держись, Петька!
Юркина соседка, которая тоже и хохотала и кричала, наспех объяснила нам, что Капочке, совсем пацанке, нравится Петька, колхозный киномеханик, а ему, Петьке, — Тонька, та самая, с которой мы уже познакомились.
— Ну, а ей? — задал сакраментальный вопрос Юрка, но ответа не получил — как раз в это время появилась сама Тоня, в цветастеньком платьице, и Юрка, окинув ее испытующим оком, остался доволен: пейзаночка что надо!
Девчата, наверное, рассказывали ей о Капочкиных частушках — Тоня смеялась и, смеясь, оглядывалась на площадку, не минуя взглядом и нас.
Баянист заиграл вальс. Ни я, ни Юрка вальса не умели. Вальс танцевало уже пар восемь. Кстати, не так мало было здесь парней.
— А парней-то… — сказал я Юрке.
— Торфяная электростанция, — объяснил рассеянно он, следя взглядом за Тоней.
Ее лихо кружил Петька.
Капочка, найдя себе пару — девчушку, как и она, — кружилась независимо и залихватски.
После вальса Тоня с девушками подошла к баянисту, о чем-то договариваясь.
— Кадриль… кадриль… — раздалось по площадке. — Кто кадриль?.. Парами, парами…
Пары подбирались со смехом и шутками. Тоня отмахнулась от Пети, выбрала партнером девушку. Наша соседка (сколько ей лет: тридцать, сорок, пятьдесят?), тряхнув короткими волосами, тоже отправилась в круг. У Юрки начался затяжной приступ остроумия. Он каламбурил — слово «кадриль» происходит, как всем известно, от слова «кадрить», рифмовал «кадриль» с «камарильей», называл Тоню «кадриночкой»…
Пары стояли ряд против ряда. Теперь у нашей Тони лицо было серьезное, сосредоточенное и такое наивное, словно она была не старше Капочки.
Гармонист заиграл, и танцующие двинулись навстречу друг другу.
Вот встретились первые, отбили дробь, поменялись местами.
Тоня провела этот тур, насколько я мог судить, с блеском. И уже улыбалась.
Ребят в двух шеренгах было человек пять, не больше, в том числе и Петя.
Отвергнутый Тоней, он пристроился-таки напротив, а поскольку в какой-то из шести фигур кавалеры меняются дамами, то он добился своего.
Меня, помню, кадриль поразила. Сложнейший танец! На большой зальный пол шашечками, да платьица поярче, думал я, так эти калейдоскопические построения хоть сверху рисуй! И в то же время каждому давалось свое соло, каждый раз дуэт двух новых танцоров звучал по-новому. У каждого была своя выходка, своя дробь, свое коленце.
Тоня оказалась плясуньей на все сто: танцевала не только радостно, но и с особою статью. Локоток ее как-то особенно упруго отходил назад. Как-то особенно упруго выгибалась спина. Ноги выделывали что-то замысловатое, смешное, но это не портило дела — наоборот! Волосы ее то отлетали назад, то охлестывали лицо, и она их отбрасывала коротким быстрым движением.
В одном из переплясов — я даже вздрогнул от неожиданности — получилось вдруг, что она смотрит прямо на нас, улыбаясь, как давно знакомым. И снова — пляшут кавалеры, пляшут дамы, пары меняются местами, пары идут друг другу навстречу…
После кадрили долго ещё стоял легкий смех, перешучиванье.
Кстати, в конце кадрили появилась Жанна.
— Что за сельский менуэт? — осведомилась она и тут же пустилась в рассказ о своих злоключениях с утюгом, в котором нужно было разжигать угли — чем бы вы думали? — лучинкой!
Баянист заиграл, может быть, танго, а может, медленный фокстрот, и Юрка вдруг сорвался с места, и вот он уже на площадке с Тоней, и о чем он, интересно,
«заливает», какой из двенадцати стульев подкидывает ей, какой фразой Бендера блещет?
— Ого, — говорит снисходительно Жанна, — Юрочка времени зря не теряет.
Но тут срываюсь с места я и нагло перехватываю даму у Юрки. Моя решимость перехватить ее так внезапна и так велика, что попробуй кто-нибудь из них возражать, я, кажется, сделал бы это насильно.
— Наш-то флегма! — слышу я сзади удивленный Юркин возглас и — презрительный — Жанны:
— Это что, серьезно?
— Ну что ты!
Тоня успевает вовремя убирать из-под моих ног свои, а я успеваю выпалить целую тираду насчет того, что кадриль — это здорово, в самом деле здорово, нет, честное слово! (хотя Тоня не выражает никакого сомнения или удивления), и я рад, что попал сюда (и опять «честное слово»), рад, что встретил ее, и хотел бы, если она не против, проводить ее до дому.
— Проводить? — повторяет она и тут же скороговоркой: — Нет, не надо, еще смеяться будут! А вы вот что, лучше дожидайте меня у дома… А не хитро найти. Ворота у деревни видели? Так крайний домок на взгорке, скамейка у сирени.
— Господи! — восторгаюсь я. — Так я же там сегодня мечтал посидеть!
— Ну вот и посидишь! — вдруг переходит она на «ты». — Только уходи, пока еще «сковородка» не кончилась.
— Ну, ясно, ясно, — тороплюсь я и хочу еще что-нибудь прибавить, но возле нас вырастает этот самый Петя — «от горшка два вершка», хотя вершки, надо признаться, длинноваты.
— Прошу прощения! — кидает он мне, а Тоне: — Мадам, желаете один тур? — И сам же отвечает жеманно за воображаемую мадам: — Ах, ах, как я могу отказать!
— Чертов юнец! — говорит вслед им Юрка. — Насмотрелся кино и корчит донжуана.
Жанна не говорит ничего — она то насмешливо смотрит на Тоню и Петю, то останавливает «изничтожающий» взор на мне. Но эти штучки меня не трогают.
Протанцевав для отвода глаз с какою-то робкой девушкой, которая сильно вздрагивала каждый раз, как она или я сбивались с ноги, я небрежно сказал Юрке, что, пожалуй, уже пресыщен впечатлениями и пойду прогуляюсь один под луной.
Юрка приподнял брови.
— Смотри, чтобы тебе деревенские мальчики ноги не переломали!
— Не боись.
Медленно обогнув площадку, чтобы Тоня видела, что все идет, как условлено, я отправился к ее дому.
До дома я добрался чуть не бегом, но не сразу решился подняться к скамеечке и сесть, а усевшись, чувствовал себя некоторое время не в своей тарелке. «А что как подвох? — думалось мне. — Что как поставят меня сейчас в какое-нибудь дурацкое положение, выльют на голову помойное ведро или еще похлеще отмочат номер…» Однако все было тихо. От деревни дорога уходила вниз, к речке. И поля, и речка виделись обманчиво четко в лунном свете — целиком, но без подробностей.
И было так хорошо все это: и тишина, которой не мешал ни лай собак, ни отдаленный звук баяна, и воздух, и большое спокойное небо, — что я совсем забыл, где я сижу и почему. Представлялись мне какие-то менуэты, кадрили на больших площадках под луной, какой-то обряд приглашения на танец — цветок, молчаливо протягиваемый девушке. Потом мне чудилось, что я живу в этом доме вместе с Тоней, мы уже давно женаты и, как всегда, я вышел ее встречать. Я воображал деревню зимой, накатанный спуск к реке, по которому мчимся мы на санках — щека к щеке — с Тоней.
Отдаленный звук баяна умолк. Несколько раз на улице появлялись люди. Я вжимался в скамеечку, но они до меня не доходили — дом стоял на отшибе, последний в ряду. Люди хлопали калитками, снова становилось тихо, а Тоня все не появлялась.
Наконец я увидел ее. Она быстро шла по улице и, кажется, удивилась, увидев меня, даже что-то пробормотала, вроде: «И этот еще».
Кто там ее рассердил, не знаю, но почему-то я совершенно не смутился этим — луна и воздух совсем меня одурманили.
— Иди-ка сюда, — сказал я просто, как положено мужу, а Тоня ответила с насмешкой, как раздраженная, строптивая жена:
— В самом деле?
— Ну, иди же! — повторил я нетерпеливо.
— Ох, тошнехонько! — сказала Тоня, но в голосе ее уже чувствовались любопытство и смех.
Не глядя на нее, я ткнул на скамейку рядом.
— Садись.
— Ну, села. Что дальше?
— У вас всегда так? — спросил я.
— Как — так?
— Ну, вот это… луна, избы, речка…
Тоня смотрела не на речку, а на меня.
— Ты чего сюда пришел? — спросила она со смехом.
— Так ты же меня позвала.
— Ну, положим, ты напросился.
— Ну, может, и напросился.
— А чего луну обследуешь? Чего мне ее показывать?
— Так ведь хорошо же!
— Ты что же, луны не видел?
— Не знаю… Не глядел, что ли, — честно отвечал я. — А может, у вас луна другая.
— У нас хорошо-о, — протянула она серьезно. — У нас вот как хорошо! Ты соловьев еще не слышал?
— Поведешь послушать?
Она недоверчиво взглянула на меня, сказала резко:
— Недосуг мне — встаю чуть свет.
— Я просто так, — оправдался я. — Ты иди спать, девочка. Я еще посижу.
— Так и будешь сидеть? — спросила она с любопытством. — А как собаку спущу?
— Зачем же?
— Не бойся — у нас и собаки нет. Ты что, блаженный?
— Блаженный? — переспросил я. — А может быть.
Она рассмеялась:
— А товарищ у тебя не такой!
— Юрка-то? Он другой. Все люди другие.
— Ну, сиди, — милостиво разрешила Топя.
— Можно, я и завтра приду сюда?
— Завтра будет завтрева, — уклончиво ответила она.
— И соловьев послушаем?
— Может, послушаем, может, послушаешь — что четыре уха, что два — соловей один поет.
3
С того и пошло. Чуть вечер, мы уже сидели с Юркой на бревнышке под окнами правления.
Я, кажется, понял, почему эту площадку называли «сковородкой». Люди на ней были — как семечки, и в середине, на самом горячем месте, подскакивали. Очень мне самому понравился этот образ сковородки с подпрыгивающими в середине семечками.
Тоня с нами не садилась. Зато почти всегда рядом оказывалась веселая женщина в тюбетейке. Она расспрашивала о нашей практике, о городе, об институте, а когда кто-нибудь из нас шел приглашать Тоню, заводила протяжную насмешливую частушку:
У нас цыгане… ночевали, пи-ли и обедали…
Только эти две строчки она и пела всегда, так что меня разбирало любопытство: что же стало с этими самыми цыганами? Прямо почему-то не хотелось спрашивать, и я обычно интересовался:
— Хорошо пообедали?
— Хорошо, хорошо! — говорила многозначительно Прасковья Михайловна (в деревне ее звали просто Прасковья).
Нашу Жанну она невзлюбила. Ни разу не прошла Жанна мимо, чтобы Прасковья не заметила:
— Красива у курицы хода, оттого что кривая нога!
Или:
— Господи боже мой! До чего же корове шлея не идет!
Это было, конечно, несправедливо. Жанна не была кривонога или толста, и одеться она умела. Но ни Юрка, ни я не вступались за нее. В конце концов, человек, который вечно насмешничает, заслуживает насмешки над собой.
Вскоре Жанна отказалась от посещений «сковородки», и, честно говоря, мы обрадовались. Жанна требовала к себе внимания: то с ней потанцуй, то проводи ее домой. А нам было не до нее.
После работы я норовил выскочить из дому пораньше. Но иногда не успевал, приходила Жанна и начинала жаловаться на потерянное лето, на визг гармошки, на комаров, на хозяйку.
— Неужели вас тянет на эту кастрюлю-половник-сковородку? — неизменно заканчивала она свои сетования.
— А что делать? — притворно вздыхал Юрка. — Комаров кормить?
— Ну уж лучше прогуляться за деревню.
— У нас вон Леня по части прогулок, — коварно кивал на меня Юрка.
— Я кустарь-одиночка, — поспешно возражал я. — Я поэт. Я вечерами натихую стихи пишу.
Эту мою реплику Юрка никак не обыгрывал. Некоторые вещи мы с ним обходили молчанием. Возвращаясь со своих посиделок у Тониного дома, я заставал его неспящим, но он и тут ни о чем не спрашивал — гасил сигарету и поворачивался на другой бок.
Иногда мне казалось, что вот я приду на скамейку, а там уже сидит Юрка.
— Которые тут временные, слазь! — непринужденно пошутит он и объявит, что предварительная часть игры кончена, я — третий лишний и пора мне сматывать удочки.
В самом деле, я ведь занимал скамейку явочным порядком. Даже если я танцевал в начале вечера с Тоней, почему-то не хотелось договариваться, что я буду ее ждать. Ближе к концу танцев я просто смывался, делал круг по деревне и шел к знакомой скамейке.
Однажды, подходя, я увидел, что скамейка занята — в темноте белела рубаха.
«Так и есть — Юрка!» — подумал я. Я даже не сразу сообразил, что Юрка белых рубашек не носит. Медленно я дошел до деревянных ворот, поставленных как попало на дороге. Можно было погулять в поле, можно было вернуться к себе.
«Что за черт, — подумал я, — боюсь, что ли?» Нащупав в кармане пачку, вынул сигарету, помял ее и, перескочив канавку, поднялся к белевшей в темноте рубахе.
— Прикурить найдется? — небрежно спросил я и только тут понял, что на скамейке сидит Петр.
«Ну, уж с этим переростком я в случае чего справлюсь!» — обрадовался я.
Молча Петр вынул зажигалку («Ишь ты, франт!»), раза два чиркнул, хмуро глядя на меня.
— Вечерок, да? — бодро сказал я, присаживаясь рядом.
Петька ничего не ответил, пригасил свою сигарету, встал и ушел.
Отойдя шагов на семь, он вдруг затянул:
У нас-ас цыгане… ночевали, пи-или и-и обедали…
«И этот тоже! — подумал я. — Что у них, сия частушка на все случаи жизни?» Тоню, которая появилась вскоре, я встретил вопросом:
— Ты знаешь некую частушку насчет цыган? Ну, которые ночевали, обедали и пили? Может, ты мне скажешь, что было дальше?
Тоня рассмеялась:
— А почему ты спрашиваешь?
— Да тут полчаса назад один молодой человек пропел мне ее.
— Здесь?
— На этом самом месте.
— Кто? Петька, что ли?
— Он самый.
— Ну и что он говорил?
— А ничего. Спел частушку и пошел.
Тоня опять рассмеялась, но так и не рассказала мне, что было дальше с цыганами.
Больше, однако, Петька не поджидал меня у Тониного дома.
Наша «знающая жизнь» Жанна, конечно, считала, что мы, «как все мужики», предпочитаем «легко доступных малограмотных девиц» ей — интеллектуалке, сложной женщине. По утрам, когда наша троица отправлялась на практику, Жанна неизменно осведомлялась:
— Ну, как дела, юноши? Немного устали, «притомились», как говорят здесь?
Я неприязненно молчал, Юрка бодро отшучивался:
Даже если юность мы проведем без промаха, Все равно, любимая, отцветет черемуха.
— Ну-ну! — говорила иронически Жанна. — Смотрите, бодрячки, не переутомитесь.
Оборвать Жанну было как-то неловко, слушать — неприятно.
— Да пусть себе треплется, — говорил, когда мы оставались вдвоем, Юрка. — Ее тоже надо понять: она всем сердцем к тебе, а ты от нее, как черт от ладана.
Представлять, что Тоню поцелует Юрка, было нестерпимо. И оттого, что все так по-дурацки началось, и самому было как-то стыдно и нехорошо. Это все время стояло между мной и Антоном. Антоном… Я ведь действительно частенько звал ее Антоном, а не Тоней. В ней было что-то мальчишеское, и мне приятно было это подчеркивать.
Не знаю, что думал Юрка о моих посиделках с Тоней, не знаю, как он сам ухаживал за ней, но если бы Жанна послушала наши с Тоней разговоры, она была бы немало озадачена.
— А вот знаешь, — говорила Тоня, — как надо у кукушки о жизни спрашивать?
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, прокукуй мне года!
Я повторял:
Кукушечка, кукушечка, милая птушечка, сколько мне жить?
— Не так! Не так! Какой ты непамятливый! Кукушечка, кукушечка, милая птушечка…
— Ты сама-то птушечка! Прокукуй мне года!
— Да живи подольше! — серьезно говорила она. — Жить-то, правда, хорошо?
— Когда как.
— А, видишь ты какой, — вдруг сердито замечала Тоня. — Чуть чего — и в кусты, да? Любишь масло слизывать, а хлеб под ноги бросаешь?
Логика ее была недоступна мне. Почему случайное, ничего не значащее замечание сердило ее? Почему, когда я болтал что на ум взбредет, выдумывал какие-то сказки, она слушала с радостной серьезностью, а когда я говорил дельные вещи — зачастую скучала? Объяснение одно: она была ребенком, мальчишкой, Антошкой.
Ее шутки, ее выражения казались мне поначалу странными. Задумается о чем-нибудь.
— Ты что, Антон? — спрошу я.
— А вот… докажи, что Земля на одной ножке вертится!
Я смеюсь неуверенно, а она:
— А вот… что такое вот такое?
Как-то я не выдержал, спросил:
— Юрка-то наш — парень что надо, правда?
— Юрка-то? Красавица!
— Не красавица, а красавец.
— Это у нас так говорят о ребятах — красавицы.
— Почему?
— Не знаю.
— А что, ведь и правда красивый?
— Красивый, — нахмурясь, согласилась Тоня, и я уже ревновал к этой хмурости.
Ревновал я и еще кое к чему. Со мной она была на «ты», а с Юркой — на «вы».
Он ее — на «ты», правда, вежливо и — «Тонечка», а она — на «вы» и делается не такая, как со мной.
Кстати, и со мной она иногда становилась вдруг на «вы», в минуты какой-то замкнутости. Подойдет после гулянки ко мне, улыбающемуся ей навстречу.
— Сидите? — скажет, пристально рассматривая меня.
— Почему же «сидите»? Я один сижу.
— Я и вижу, что не вдвоем. Скучаете?
— Что это ты сегодня со мной на «вы»? Вчера вроде на «ты» разговаривала.
— Вчера был — ты, сегодня — вы.
— Почему же это?
Она только плечом поведет.
— А завтра?
— А завтра будет завтрева.
И все это без тени улыбки: не то шутит, не то всерьез.
— Может быть, присядете? — подлаживаюсь я к ее тону.
— Некогда нам с вами сидеть.
— А вчера вроде время было.
— Вчера — было, сегодня — нету. До свиданьица! — И в этом «до свиданьица» промелькнет вдруг и насмешливость, и даже неприязнь, что ли.
А на следующий вечер я уж больше по привычке, чем с уверенностью бреду к Тониному дому. Уже придумываю, как скажу: «Слушай, Антон, если тебе неприятно, что я под твоими окнами отираюсь, так ты скажи — я человек вежливый, могу и на другой скамейке курить по вечерам…» Или нет, так, пожалуй, она решит, что я говорю не просто о другой скамейке, но и о другой девушке… Лучше, пожалуй… Как назло, фразы получились какие-то дурацкие, и, как специально, чтобы помешать продумать их, докучливо звенели и жалили комары.
Однако Тоня прибегала веселая, словно и не было размолвки:
— Комары не заели?
— Поют, собаки!
— Ничего: попы поют над мертвыми, комары — над живыми.
— Как-как?
— Что — как?
— О комарах.
— А что, интересуешься? Ну, слушай: поет, поет, на колени припадет, вскочит, заточит, опять запоет.
— Откуда ты это все знаешь?
— Или вот: крылья орловые, хобота слоновые, груди кониные, ноги львиные, голос медный, нос железный — мы их бить, а они нашу кровь лить!
— Это я знаю! — радовался я как-то уж слишком бурно, наверное, больше тому, что мы снова на «ты», снова по-доброму. — Это я знаю! Кто его убьет, тот свою кровь прольет!
И ведь всегда-то вот так и болтали — никаких молчанок, объятий, поцелуев.
Бывали, правда, у нас трудные минуты, когда я, случайно задев ее, терял нить разговора. Смущалась, казалось, и она. Но я тут же брал себя в руки, начинал подшучивать — что она вовсе и не девушка, а мальчишка, что она «супротивница»: если ей что сказать, так сразу наоборот и сделает.
— Сделаю! — соглашалась она удивленно.
— Вот-вот, я же и говорю: супротивница. Вот скажи я сейчас: сядь и сиди, и ни-ни! Что ты сделаешь?
— Уйду.
— Ну, а вот: Антон, сейчас же марш домой!
— Еще чего: домой, — полушутя-полувсерьез возмущалась она. — Чего это ради?
Моя скамейка, моя воля — хочу сижу, хочу иду!
— А я сказал: марш! Чтобы через десять минут тебя здесь не было!
— А вот и буду!
— А вот и нет!
— А вот и да!
— Ага, что я говорил? Супротивница!
— У меня такой закон, — говорила она до наивного серьезно, — захотел — сделай. Это во мне егоровская порода.
Я радовался своим открытиям в Тонином характере так, словно открывал новые земли. Но помимо ее характера, были еще ее быт, ее родственники, обстоятельства жизни. И о том, что я ничего о них не знаю, мне изредка напоминал Юрка:
— Неплохая девка. Только если не выскочит замуж за какого-нибудь приезжего, так и останется век дояркой, в деревне.
— Почему? Она девочка с характером.
— Характер характером, а куда денешься, когда ни матери, ни отца. Дядька да бабка. Дядька выпить не дурак.
— Откуда ты знаешь?
— Откуда я знаю… Разведка, мой друг, разведка… А что дядя ее, Трофим Батькович, тяжел на руку, это, я надеюсь, тебе известно?
— Нет, — даже пугался я.
— А что тебе вообще известно?
Получалось, что ничего. Я знал, что она своевольная, переменчивая, фантазерка, насмешливая, наивная, обидчивая, упрямая, ребенок, взрослая. И с этим, честно говоря, не очень вязался образ жертвы обстоятельств, который вставал из редких замечаний Юрки. Видел я однажды и дядьку ее. Мужик как мужик. Вышел, посмотрел.
— Что, Трошенька? — весело спросила Тоня.
— Спать тебе пора.
— Ничего, зимой отосплюсь.
Я заторопился:
— Пойду, пожалуй.
— Сиди, сиди, — остановила Тоня.
«Трошенька» вздохнул и исчез за калиткой. Что ж, думал я, может, трезвый он тих, а пьяный буянит. Имею или не имею право спросить ее, размышлял я. Кто я, собственно, такой, чтобы допытываться? Каких я сам хотел бы с ней отношений?
Не ясно. Иногда я воображал, что женюсь на ней, но тут же мне представлялось веселое оживление в институте:
— Ленечка-то, слышали, женился?
— Только вылетел из-под мамочкиного крыла, и — все, готово!
— Кто же супруга?
— Какая-то деревенская смазливая девчонка, без образования даже.
— Вот так с порядочными мальчиками всегда и выходит.
— На какие же тети-мети он думает содержать семью?
— А мама на что?
Представлял тихое отчаяние мамы, ее строгий голос:
— Разве обязательно было так спешить?
Нет, думал я, лучше действительно не спешить, убедить Антона уехать в город, помочь с работой, определить в вечернюю школу и как-нибудь, когда она уже поосвоится, сохранив, однако, всю свою живость и своеобразие, удивить наших снобов, приведя ее в компанию… Ну, и любовь, любовь, конечно! Но этого снобам не понять.
4
Когда я в первый раз взялся в чем-то помочь Тоне на ферме, Юрка встретил мой почин сухо:
— Зря ты ее балуешь.
— Ну, если помочь девушке в тяжелом физическом труде — это баловство, тогда уж не знаю!
— Не беспокойся. К своему тяжелому физическому труду она так же приспособлена, как ты к экзаменационным сессиям.
— Каста рабочих и каста ученых?
— Дело не в кастах. Хотя я не думаю, что это так уж плохо… Труд, к которому приспособлен с детства, что-нибудь да значит.
— Ты просто…
— Но суть не в этом, дорогой! Суть, драгоценнейший мой, не в этом, а в том, что твоя помощь, вместо того чтобы возвысить тебя в глазах очаровательной Тони, сделает тебя в ее глазах смешным, не больше.
— О!
— Да, да, смешным. Пробовал ты когда-нибудь поднести ведро воды кабардинке? А я пробовал. Потом в пору было из этого села уехать не только мне, но и ей — тыкали пальцами в меня, что я взялся за женское дело, и в нее, что к ней обратились с таким смешным предложением.
— Сколько красноречия, и все — чтобы не поднести ведра воды!
— Глухой глухого… Я умолкаю. Не хочешь слушать стреляного воробья — ходи в дураках.
Каково же было мое удивление, когда через день или два я застал «стреляного воробья» прибивающим щеколду на скотном дворе.
— Между прочим, кабардинки… — начал я многозначительно.
— Тонечка, не слушай этого мракобеса, — перебил Юрка. — Сейчас он начнет заливать, что для кабардинки позор, если мужчина поможет ей донести ведро воды.
И метнул в меня хитрейший взгляд: мол, что, слопал?
А когда Тоня удалилась, сказал мне небрежно:
— Черти тебя принесли — интим нарушил.
Меня кольнуло это, конечно, но я ему уже не верил. И не верил… из-за кадрили.
Вроде бы ничего особенного и не было. Сидели мы, как обычно, с Тоней на скамейке. Я вспомнил первый вечер в деревне и так понравившуюся мне кадриль.
— Вот только, — сказал я, — уму непостижимо, как вы помните фигуры!
— Ой, да куда проще! — вскричала Тоня. — Сначала идут навстречу друг другу…
Я начал за ней повторять, но запутался. Она принялась показывать, объясняя, что вот сейчас она парень, а сейчас девушка, а сейчас и то и другое вместе.
Но я опять запутался. Тогда она взялась меня учить. Самым трудным, конечно, оказались сольные партии. Выйти на середину, покружить Тоню — это я еще мог, но что делать, когда я должен «показать» себя?
— Да что хочешь делай! — досадливо наставляла меня Тоня. — Э, нет, с круга не сходи! Ногами-то хорошо уметь, но первое не это! Вон дядька мой ногами не очень-то пляшет, а все покажет. Или Петька — много он там умеет? — а и крутанет, и сам пройдется — гордый, сатана!
— Гордый, а ты им командуешь.
— Значит, нравится, чтоб командовала! А ну, сначала! Видишь? Понял? А теперь покажи себя!
И вот не вспомню, как получилось, только почему-то оказалась ее рука в моей — твердая ладошка, крепкая ручка, — и я забыл ее выпустить, забыл продолжить фигуру. Ладошка испуганно вздрогнула в моей руке и замерла. «Девочка, совсем девочка», — подумал я с такой ласковостью, что даже горячо стало. И тогда я, совсем как в романах, но не помня о них, вообще ни о чем не помня, прижал эту руку к своей щеке. Ни слова не говоря, Тоня только смотрела… Ну как объяснить, как она смотрела? Не объяснишь. Только вспоминая этот взгляд, я уже мог спокойно переносить Юркины штучки. А смотрела она всего секунду.
Потом отвернулась. И повернулась уже со смехом. Рассмеялся и я…
Однако, может быть, больше даже, чем эта кадриль, обнадеживало меня ее доверие.
Вначале, если и пытался я расспросить ее о колхозе, о ферме, она только отшучивалась:
— Чего это выспрашиваешь? В дояры собрался? Или в газету опишешь?
Теперь сама делилась со мной:
— Тут головой подумать да руки приложить — многое сделать можно. Вот смотри: торфяная станция рядом, а у нас почти все вручную. Почему это? Старыми фермами брезгуют, ждут, пока новые отстроят. А строят их, знаешь, как? Каждый новый председатель в них душу вкладывает, вроде как память по себе оставить хочет, заново проект делает — и все ни тпру, ни ну! А по мне, так стройте новые, а пока на старые давайте что есть. Ну, это ладно. А с кормами какое дело? Луга у нас хорошие, а только участок кормовой надо все ж таки иметь.
Женщины со мной несогласные: мол, семь шкур с вола все одно не сдерешь, и так ни дня ни ночи не видим, да еще участок выделывай. Председатель тоже: хорошо задумала, только кто займется всем этим? Рук не хватает, это верно. Так я говорю: потому и надо двадцать раз думать, что рук мало… Или вот подстилки.
Тоже насчет торфа я. Знаешь, какая это подстилка на скотный двор! Ни копытницы, ничего! А потом подстилки эти можно ж на удобрение пустить. Да не только это! Весь круговорот продумать надо. Представишь иной раз — так оно складно, красиво получается. Только все второпях, не думаем как-то…
Сидела, уйдя в себя. И опять:
— Те же передовики. Начинают они, правда, тем же горбом, как и другие. А чуть вышел вперед — тут тебе и корм в первую очередь, и технику какую-никакую.
Каждому председателю хочется, чтобы у него передовик был. Всем колхозом почему двух-трех передовиков не содержать? Оно, конечно, человек место красит. А все ж таки дело в круговороте. Чтобы круговорот весь до мелочи продумать. Чтобы гаечка и та к месту катилась. Чтобы катышок и тот на солнце зря не высыхал. Все обследовать, все продумать. Сельское хозяйство — оно такое, что тысяча дел в один день делается. Думать вроде бы некогда. А оно наоборот — подумать надо…
Попробовал я однажды подтрунить над этим круговоротом — так просто, из привычки шутить — и пожалел об этом. Не очень-то осмеливался шутить и Юрка.
Проедется что-нибудь насчет коров — и осечется, даже впадает в униженный тон.
Впрочем, я забегаю вперед. Это уже относится к тому времени, когда мы на ферме коров доили.
Сейчас мне и не припомнить, с чего началось. Вероятно, с того, что отчет по практике был написан, и, покрутившись часа три-четыре на станции, мы сбегали к Тоне на ферму. У нее всегда находилась для нас работа, и, плохо ли, хорошо ли, мы ее делали. Иногда мы провожали Тоню в поле к стаду, поджидая потом где-нибудь неподалеку. Мы тем охотнее болтались около нее днем, что она теперь не всегда приходила на вечерки.
Собственно, ни один из нас, по-моему, не выражал желания доить коров. Я их с детства боялся. Ну, а снобу Юрке, наверное, и во сне не снилось, что он сядет на скамеечку к коровьему вымени.
Но, помню, Тоня была сердита и неразговорчива. Наши шутки повисали в воздухе.
— Тонечка, чем тебе помочь? — вопрошали мы. — Что-нибудь прибить, приколотить не надо?
Молчит.
— Может, коров подоить? — задал кто-то из нас риторический вопрос.
И Тоня вдруг оживилась. Сделалась ласкова, до приторности даже. Она приняла так всерьез риторический наш вопрос, что мы растерялись.
— Ленька, ты ведь хочешь коров подоить? — свернул тут же на меня Юрка.
— Это же ты хотел!
— А, вы шутите! — Ее тон не предвещал ничего доброго. — Мы, доярки, народ темный. Вы уж сразу объясняйте, когда шутите.
Я даже не подозревал тогда значения этой сцены.
— Тонечка, мы бы помогли, но мы просто не умеем.
— Могу научить.
— А что, в этом есть какой-нибудь смысл?
— Ну, ладно, пошутили — и хватит.
Слово за слово. Получилось так, что нужно было или убираться вон, или с шутками и прибаутками подвигаться к коровам. Безопасность Тоня нам гарантировала. К тому же обучала индивидуально.
— Кулачками, кулачками надо доить, — пела она над ухом. — Вот так. Иначе корова молочка не отдаст.
Чувствовали мы себя не очень ловко. Будь Тоня такой, как всегда, я думаю, было бы все и просто, и весело. А так наши шутки были натужны, и Тоня принимала их как-то всерьез.
— Безобразие, — ворчал я. — Скамеек для доярок приличных не могут сделать!
— Скамеек! — фыркала Тоня. — Спецодежды не могут выдать!
— Слушай, Тоня, она на меня нехорошо смотрит. Честное слово, пнет!
— Если будешь бояться — пнет.
— Да он же, Тонечка, трус!
— Молчи, амеба!
— Не кричите — коровам это вредно.
— Я думал, Тонечка, ты о нас беспокоишься.
— О нас! Сначала были коровы…
— Тише! Коровы беспокоятся! — вдруг зло прикрикнула Тоня.
— По-моему, не коровы, а ты, Антон!
Была она какая-то нервная. То подхватывала каждое наше слово. То одергивала нас с раздражением.
— Здорово! Бог в помощь! — раздалось в дверях.
На пороге стояла Прасковья Михайловна.
— О, молодцы! — сказала она одобрительно. И к Тоне: — Приучаешь их к нашенскому труду?
Но хмурая Тоня даже не взглянула в ее сторону.
— На сегодня довольно! — сказала она нам, забирая ведра и пристраиваясь к корове сама.
— Как, уже все? — сказал Юрка. — А я только разохотился!
— А у нас еще коровы есть! — подхватила Прасковья.
— Так как насчет цыган? — наклонился я к самой тюбетейке.
Это Михайловне понравилось. Она стрельнула в меня своим единственным живым глазом:
— Приходи ко мне на свиданку — я тебе не только за цыган расскажу.
— Тонечка, так мы пошли, — попробовал обратить на нас внимание девушки Юрка.
Тоня кивнула.
— Может быть, все-таки спасибо скажешь?
— Спасибо.
— На «сковородку» придешь?
— Да.
Мы отправились в деревню переодеться к вечеру. Только зря старались — Тоня на «сковородке» не появилась.
Проходя мимо бревнышка, где сидели мы втроем с Михайловной, Петька пропел: «Я всю войну тебя ждала…» Прасковья была даже оживленнее обычного. Она то о чем-то нас расспрашивала, не дослушивая ответа, то вмешивалась в песни и пляски: кричала, подбадривала, хлопала.
На другой стороне площадки группа девушек смеялась, поглядывая в нашу сторону.
— Оранжевое танго! — крикнул дурашливо Петр. — Дамы приглашают милордов и танцуют до порыжелости!
Ко мне подскочила Капочка.
— Пойдемте танцевать! — сказала она требовательно. — Я вас приглашаю.
Я растерялся. Обижать девчушку не хотелось, и я пошел с ней танцевать. Один круг мы промолчали. Я уже подумывал, о чем бы пошутить, но она заговорила сама:
— Помогаете Антонине на ферме?
— Да вот… производственная практика.
— Вы с Прасковьей не откровенничайте! — вдруг скороговоркой сказала Капочка.
— Она вредная — ей лишь бы насмеяться.
— Что-то я не понимаю тебя.
— Потом небось поймете. И ваш этот товарищ — он вам не пара: он нехороший.
— А я хороший? — попробовал я отшутиться, но Капочка шутки не приняла.
— Капочка зря не скажет, — важно заметила она о себе в третьем лице.
— Чем же плох мой приятель? И веселый, и красавица.
— Он-то? Мокрогубый.
Я чувствовал себя все глупее. К моему облегчению, меня «отхлопала» у Капочки другая девушка. Капочка делала мне знаки, верно, хотела поговорить еще, но мне неловко было секретничать с этой девчушкой. Беспокойство подмывало меня.
Я решил отправиться к Тониному дому.
Юрка, кстати сказать, с бревнышка ушел, обхаживал высокую красивую девушку.
Судя по всему, он решил поставить крест на Тоне. Что ж, его дело. Я потихоньку убрался с площадки и, покружив по деревне, отправился на тот край.
Я сидел на скамейке, потом гулял за деревней и опять сидел. Тоня так и не вышла. Мне показалось, что на одном из окон шевельнулась занавеска. После этого я просидел еще полчаса, но в доме было темно и тихо.
Когда я вернулся, Юрка не спал. Против своего обыкновения, он спросил на этот раз:
— Тоню видел?
Я помолчал, тщательно расправляя на спинке венского стула брюки. Потом все-таки ответил:
— Нет, не видел.
— Между прочим, заходила Жанна. Говорит, что над нами смеется вся деревня.
— Чего же она грустит?
— Боится, что ты по своей неопытности женишься или наделаешь еще каких-нибудь глупостей.
— Ну, не ее забота.
— Оно, конечно. Но все-таки я прав был — тебе не нужно было впутываться в это дело.
— Что так?
— Я могу быть откровенным? Во-первых, ты сделал ту самую ошибку — помнишь разговор о кабардинках?
— Во-вторых?
— Во-вторых, ухаживая вдвоем, мы дали ей карты в руки. Два москвича на одну доярку — многовато.
— Может, и в самом деле много. Так я не возражаю, если ты меня оставишь одного.
— Раз уж ты мне разрешил, я буду откровенным до конца. Тебе оставшихся дней хватит разве на то, чтобы сунуть голову в петлю.
— А тебе?
— Ну, в общем, давай спать…
На следующий день — напоследок нам пришлось поработать на станции как следует — мы к нашему разговору не возвращались. Идя после работы, не сговариваясь, свернули с дороги и вышли к ферме.
Встретила нас Прасковья.
— Приветствую! — сказал ей Юрка, но Прасковья даже не улыбнулась.
— Что надо? — спросила она.
— А в чем дело? — насторожился Юрка.
— А в том, что на ферму посторонним вход запрещен.
— С каких это пор?
— А с таких, что ходите и заразу носите.
— Антонину вы можете позвать?
— Нету Антонины. Была, да вся вышла.
В тот вечер на «сковородку» мы не пошли. И на следующий день — ни на ферму, ни на «сковородку». Вечер кое-как протянули за картишками. Когда же стемнело так, что короля стало не отличить от дамы, с облегчением бросили игру.
Юрка был великолепно молчалив на этот раз.
— Все это хорошо, конечно, — прервал я молчание.
— А, брось! — перебил Юрка. — Все очень просто. Мы получили коленкой под зад, и нечего чесать ушибленное место.
— Он был в ударе, — скаламбурил я, но врать не стал, будто Юрка не понял меня.
Однако Юркина манера затыкать рот вызывала «супротивное» желание обсудить ситуацию.
— А тебе не кажется странным, — сказал я, — что мы за последние дни ни разу не видели Тони?
— Нет, не кажется.
— Коленкой под зад можно было дать и эффектней.
— Оставь эффекты себе.
— Я не о том. Для чего ей было исчезать?
— Но ведь за такие штучки можно и «схлопотать».
— Ха! Разве не ты жаждал испытать «величье любви неразделенной и смешной»? За что же тут «схлопатывать»? Но постой, я не о том. Постой, у меня в самом деле мысль. Ты говорил, ее дядька тяжел на руку? Может, он ее за нас так разукрасил, что она на люди выйти стесняется?
Я убеждал, что наш долг в таком случае — вырвать ее отсюда, помочь устроиться в городе. Юрка не отзывался, но и не перебивал меня: уныло и негромко насвистывая, таращился в одну точку.
Следующий день был предпоследним днем нашей практики, однако Юрка смотался куда-то задолго до перерыва.
— Фантаст! — сказал он мне, появившись после обеда.
— А что такое?
— «Побили, поколотили!» Все гораздо проще. Инфекция у коров! Возможно, конечно, что дядя за все это вместе всыпал Антонине, но это уже вторичное.
— Что за инфекция?
— А бог его знает. Во всяком случае, если околеет хоть одна корова, могут Антонине все это на шею повесить: мол, допускала посторонних людей на ферму.
— Так…
— Так, не так — перетакивать не будем. Ты прав — нужно попытаться вырвать девку отсюда. Для начала в какое-нибудь ФЗУ, на стройку или в домработницы. А там видно будет.
— Ты хочешь поговорить с Антоном?
— Для начала сходим к ним в гости.
— В го-ости? А если попрут?
— Пускай тогда живут как знают. Только такими, как мы, не бросаются. Тем более если сами, со всей серьезностью являемся в дом.
5
Во дворе нас встретили куры, которые перед решительно шагающим Юркой в панике рассыпались по сторонам. Даже гневный петух на полдороге струсил и повернул обратно.
Юрка бодро постучал и, не дожидаясь ответа, толкнул дверь. В просторных сенях было темно и прохладно. Лишь из приотворенной двери падал свет.
— Разрешите?
Мы вошли. Комната была пуста, и мы в нерешительности остановились.
— Сядем? — предложил Юрка.
— Можно, — сказал я, опускаясь на скамейку.
В этой комнате стояла русская печь, накрытый клеенкой стол, стулья, скамейка, буфет. На небольших окнах висели накрахмаленные тюлевые занавески. Сами окна были плотно закрыты, и все-таки я услышал над ухом надсадный комариный писк.
— Кто-нибудь есть дома? — громко спросил Юрка, и так как никто не откликнулся, вздохнул. — Ничего, мы подождем.
В наступившей затем тишине раздался какой-то скрип, движение, что-то вроде вздохов — и вдруг забили стенные часы, которых раньше я не заметил.
— Пускай бьют? — серьезно спросил Юрка.
— Пускай.
Он задумчиво покивал — мол, так я и думал, иного я от тебя и не ожидал, друг.
Потом встал, заглянул в другую комнату и напомнил мне:
— Ты, главное, не теряйся. В основном, если будет старуха, упирай на женихов: дескать, в городе Антонина найдет обстоятельного мужа, и все такое. Понял?
Бей на женихов. Я беру на себя ее дядьку. Два пол-литра — и он будет наш.
— Смотри, вон он идет, — сказал я, выглянув во двор. — Походка, надо сказать, генеральская.
— Ничего, — успокоил меня Юрка. — С нашим главнокомандующим, — он похлопал по свертку с бутылками, — не пропадем!
Трошенька с кем-то разговаривал в сенях. Я похолодел, думал — Тоня, но это оказалась ее бабушка, маленькая ласковая старушка.
— Здравствуйте, — почтительно сказал Юрка и благонравно потянулся к голове, как бы желая сдернуть с нее — буде он там окажется — любой головной убор. Но шапки не было, и он только пригладил и без того гладкие волосы.
— Это кто же такие есть? — заворковала бабушка. — Чтой-то я вас не признаю.
— Мы, бабушка, приезжие…
— Какая я тебе бабушка? — весело засмеялась она. — Дед тебе в воде, а я пожилой молодец.
— Вы, наверное, к Тонюшке? — спросил дядька.
— Собственно, мы ко всем к вам.
— Не свататься ли? — тут же откликнулась живая старушка.
— Ну, вы скажите, мама, — ласково одернул ее Трошенька, а Юрка надавил на меня взглядом: давай, используй момент. Но я промолчал.
— Да вы садитесь, садитесь, чего повскакивали! — сказал Трошенька. — А я тут по хозяйству соседке мастерил… Хорошее дело — плотничье. Вот вы, молодежь, это понимаете: радость сделать вещь своими руками?
— А как же? — подхватил Юрка. — Инженерами готовимся стать.
— А здесь? — спросил Трошенька, заглядывая нам в лица так, словно готовясь услышать нечто безмерно интересное.
— Они у меня, дядечка, на ферме производственную практику проходили, — пропел сзади с порога насмешливый Тонин голос.
— Про то наслышан, о том еще будет разговор, — со старательной строгостью сказал дядька, а Тоня села у стола, глядя на нас нехорошим пристальным взглядом.
В наступившем неловком молчании Трошенька откашлялся и сказал:
— Мамаша, нет у нас там кваску?
— А может, с устатку выпьем? — бодро предложил Юрка.
Тоня пробормотала: «Перетрудились», и мне очень захотелось уйти, но Юрка, не обращая внимания на Тоню, уже вытаскивал бутылки.
— Ну, коли гости хотят… — развел руками дядька. — Мамаша, Тонюшка, что там у нас есть закусить?
Тоня сердито загремела тарелками, я уставился в окно, Юрка сунулся было помогать Тоне, но что-то быстренько вернулся обратно. На столе появились сало, грибы, капуста, горячая оплавленная картошка с волокнами мяса.
— А ты откуда, милок? — спросила меня старушка, поправляя на столе поставленное Тоней. — Гдей-то я вроде видала тебя?
Памятуя наказ Юрки, я наконец взялся за тему о женихах — благо Тоня куда-то вышла.
— Мы, бабушка, студенты, — сказал я, противно фальшивя. — Из Москвы. Неплохой городок. Песня даже есть такая:
Городок наш ничего, населенье таково: неженатые студенты составляют большинство.
Бабушка потребовала повторить песню, даже пропеть, так что я уже жалел, что связался с этим. Очень заинтересовалась она темой:
— А что ж так? Чего ж не женятся? Разве в Москве девок мало? Так пущай к нам езжают. У нас девки как на подбор. Хоть бы Тонюшка.
— Антонина ваша — девушка красивая, — выдавил я.
— Егоровская порода.
— Ей бы в город — отбоя от женихов не было бы.
— У нее и здесь женихов хватает. Хоть бы и ты, — сказала бабка хитро. — Хоть бы и твой приятель. Вижу я, куда вы наставились, — у бабки глаз вострый. А не схочет за приезжих выйти — вон на станции сколько ребят. Э, выйти замуж — не напасть, кабы с мужем не пропасть.
— Ну, риск, конечно, есть. Но не в девках же вековать.
— В девках сижено — плакано, замуж хожено — выто.
Вот оно, подумал я, откуда у Антона ее присказки, и «егоровская порода» отсюда же.
Между тем Юрка гнул свою линию. Он тоже что-то по песням «ударял» — старым застольным: «по махонькой, по махонькой, тирлим-бом-бом, тирлим-бом-бом».
Говорил, что рюмки ни к чему, водку лучше стаканами пить: охладить, если можно, и — в тонкий стакан. Я уж испугался, не приняли бы нас за выпивох.
Конечно, у Юрки был расчет — влезть в свои к Тониному дядьке. Однако мне показалось, что дядьке все это не совсем нравится. Может, думал я, мы попали не вовремя, говорят, пьяницы не в запой испытывают даже отвращение к спиртному. Хмуро поглядывала на манипуляции с рюмками-стаканами и Тоня; ну, этому не стоило и удивляться: в семьях, где есть пьющие, не очень-то любят веселых гостей. «Ничего, — утешал я себя, — потом объясним ей, зачем все это устроили».
Выпили по первой, и Юрка, хихикнув, полупропел, полупродекламировал:
Не два века нам жить,
А полвека всего,
Так о чем же тужить, -
Право, братцы, смешно.
— Вот это ты не прав, — возразил дядька. — Островский, кажется, иначе говорил. Полвека надо прожить так, чтобы не стыдно было людям в глаза смотреть!
Исподтишка Юрка подмигнул мне — мол, разобрало старика, плотник-то — высокими категориями!
— Вот наша бабушка сказала: «дед в воде, а я пожилой молодец», — продолжал Трошенька. — В том и штука, чтобы молодости не растерять. Верно, Тонюшка?
— Верно. Только это, Трошенька, и без тебя все знают.
— А не все.
— Собственно, что я хочу сказать, папаша, — вовремя перевел стрелку на рельсах Юрка. — Я буду говорить прямо. Ты сам видишь, мы люди простые, с открытой, так сказать, душой. Плохой человек пить не будет…
— Нет, милок, — вмешалась бабуся. — Пить да гулять — добра не видать.
— Это если без ума, — пришлось отбиваться Юрке. — Но я о чем? Я насчет Тони.
Тоня настороженно выпрямилась.
— Не враги же вы своему ребенку, — продолжал Юрка. — Что же ей, среди коров и жизнь свою загубить? Это же ваша родная кровь! Так вот, что я хочу сказать?
Нужно отпустить Тоню в город. Может быть, там ее счастье ждет…
— Обстоятельный муж, — вставил я и осекся под прищуренным Тониным взглядом.
— Муж, семья, — уверенно поддержал Юрка. — Ну и вообще в городе жизнь — не то что в деревне. Мы поможем ей найти работу, устроиться на первых порах.
— Так, так, — сказал дядька. — Разговор, я вижу, становится серьезным. Дочка, принеси-ка мне сигареты, там в кителе где-то…
Тоня вышла.
— Так, так, — повторил Трошенька. — Это она вас просила поговорить или вы сами, по своему почину?
Что-то здесь было неладно. Сейчас я это почувствовал острее. С самого начала мне было не по себе, но я думал, что просто трушу.
— А какое это имеет значение? — услышал я бодрый голос Юрки. И увидел возвращающуюся Тоню.
— Не нашла я, — сказала она. — На вот, смотри сам.
Трошенька искал сигареты, а я оторопело уставился на его китель — еще не старый китель с полковничьими погонами.
Юрка тыкал вилкой в грибы, обдумывая, вероятно, свой следующий ход.
— Главное ведь… — сказал он, поднимая глаза, и в этот момент тоже увидел погоны. Лицо у него стало такое ошарашенное, что я не выдержал, хохотнул, поперхнулся, закашлялся.
— Ах, ты, боже мой! — приговаривала надо мной бабуся. — Водички, водички хлебни! Ах, такие ж молоденькие ребятки, уже пьют эту отраву, прости господи!
Зачем ее только делают? Ах, желанный мой! А ты тоже, Троша, только что погоны носишь, а ума в тебе, как у дитя, — зачем парнишкам дозволил эту отраву пить?
— Ничего, бабушка, мне уже лучше!
— Ничего, бабушка, ему уже лучше, — злорадно повторил Юрка.
Тоня сидела, отвернувшись к окну, словно все это нимало ее не касалось.
— Значит, хотите Антонину в город? — сказал Трошенька. — К свету, так сказать. Что-то не все я здесь пойму. Может, пояснишь, Антонина?
Тоня не шелохнулась.
— Молчишь? Дело такое, ребята. Не знаю, что у вас там с Антониной получилось… Смотри, Антонина, смех, он к слезам бывает! Только тут какая-то путаница.
Трошенька закурил и протянул пачку нам. Я отказался. Юрка же, видимо, освоился — вежливо взял сигарету, задумчиво кивнул головой.
— Тут, я говорю, какая-то путаница. Мне Антонина — как дочь. Я и сам мечтал: вот кончит школу, приедет ко мне учиться. Для нее и квартиру в Москве берег — одному мне она ни к чему. Только дети теперь умнее родителей — своим умом живут. Ну, хорошо, пока я жив, содержу их с мамой…
— Это правда, — вставил сочувственно Юрка.
— Что правда? Что правда? — вскинулась вдруг Антонина. — Что правда?! Это мы вас содержим!
Юрка только головой покрутил — ну, мол, дает племянница!
— Мы вас содержим! — выкрикнула Тоня. — И армию, и интеллигенцию!
— Интеллигенция, между прочим, тоже для вас кое-что делает, — вмешался я.
— На то и содержим! — вздернула подбородок Тоня.
— Кто это вы? — спросил, улыбаясь, Трошенька.
— Мы — рабочий класс и крестьянство.
— Что-то у этого крестьянства коровы чихают.
— Не о том разговор, дядя!
Выговорив это, она снова отвернулась к окну и застыла.
— Я, конечно, не знаю, — сказал задумчиво Юрка, — только, может, товарищ полковник, лучше бы вам настоять, чтобы она в город переехала. Она еще не понимает — романтика в голове!
— Это кто, Антонина не понимает? Она понима-ает! Она очень даже понимает! — с неожиданной гордостью сказал полковник.
— Образование еще никому не мешало.
— Ничего, она еще выучится, — утешил не то себя, не то Юрку полковник. — У нее, конечно, ветра в голове много, но сердцевина у нее крепкая — егоровская…
— А ведь я тебя, милок, признала, — вдруг ласково дотронулась до моей руки бабушка. Во все время разговора она сидела спокойная и благодушная, подкладывая то одному, то другому грибочков, капустки. — Это ж ты, милок, кажен вечер Антонину на скамейке дожидаешь? Спать девоньке не даешь. Ишь ты!
Этак всякий умеет, сидя на скамеечке, дожидаться! А ты ее с работы встрень да с гулянки проводи — так-то стоящие парни делают.
— Не беспокойся, бабушка, — зло сказала Тоня. — С гулянки меня другой провожает. Вот этот, — кивнула она на Юрку. — Один до мостика, а другой уж у дома дожидается.
— Это как же? — растерялась даже бабушка, а полковник с беспокойством уставился на свою вспыхнувшую племянницу.
— Ну, хватит, — сказала, поднимаясь, Тоня. — Представление окончено.
— Гостей так не встречают, — попробовал остановить ее дядя. — Вот и Прасковья Михайловна к нам.
Но Тоню было уже не остановить.
— А, Прасковья Михайловна, — сказала она, стремительно оборачиваясь навстречу входящей. — К самому разу подошла. Скажи, спорили мы с тобой, что я задурю головы практикантам?
— Что это ты сразу с порога? — растерялась Прасковья.
— Был такой уговор? Что я посмеюсь над ними — и будут они у меня коров доить?
— Ну было, шутейно…
— Посмеялась я над ними? — уже не говорила, а кричала Тоня. — Доили они у меня коров? Что и требовалось доказать!
— Честно говоря, — сказал Юрка с достоинством, — мне не совсем все это понятно. Я не вижу ничего дурного ни в том, что мы помогали тебе на ферме, ни…
— А чтобы спориться, кто из вас голову мне заморочит, в этом тоже плохого нету?
— Ну, если на шутки обращать внимание.
— Вашим салом по вашим мусалам — не нравится?
«Значит, слышала, — думал я, — значит, с самого начала знала. Господи, где же это мы говорили? — никак не мог вспомнить я. — Ведь, кажется, отошли от фермы, кажется, по дороге уже шли. И если слышала, разве не помнит, что я что-то возражал Юрке? Эх, да что тут…» Между тем Юрка пытался сохранить остатки достоинства.
— Теперь я уж должен объяснить вам, — обернулся он к полковнику. — Был у нас действительно такой шутливый мужской разговор с приятелем. Но, нужно сказать, мы его забыли быстрее, чем ваша племянница. Прости меня, Тонечка, но ведь мы по-хорошему сегодня пришли…
— Спасители!
— Хотели помочь…
— Вырвать, да? У-умные! «Среди коров жизнь загубить». С вами-то скорей загубишь! Ты же, Юрочка, прости уж и меня, тряпичная душа! Или не так?
«Сейчас, Тонечка, — передразнила она Юрку, — совсем не такие платья носят: тебе бы в большой город». А в этом-то городе небось от всякого пня шарахался бы. Так, что ли, Юрочка? Ты и здесь-то шарахался. Куда уж ниже стелешься, за локоток придерживаешь, а увидишь Жанку или начальство какое с Торфяной — руку-то, как обожжешь, отдергиваешь… Мелочь вы — одно слово!
— Кончай, — оборвал я Юрку, который все еще объяснял что-то с обиженным видом. — Помощь наша не требуется, тебе ясно? За недоразумение извините!
Идем!
6
В ту же ночь, бросив на Юрку с Жанной завершение наших дел на Торфяной, я уехал домой.
В вагоне я уже жалел об этом. Приехав домой, места себе не находил — хоть бери билет обратно. Едва дождался Юркиного поезда, бросился встречать, но Юрка и Жанна не привезли никаких новостей, словно не были на целые сутки дольше меня в деревне. Жанна вообще на меня не глядела и не разговаривала со мной. Юрка был злой. После нескольких фраз, брошенных им вскользь, у меня пропало желание ехать обратно и выяснять что-то, якобы недоговоренное.
Я думал, Юрка будет молчком молчать о наших летних делах, но явно недооценил парня. Почти ничего не переврав, сделав себя даже смешнее, чем он был на самом деле, но при этом незаметно сгладив некоторую неприглядность, Юрка сумел-таки предстать в лучшем виде перед слушателями и особенно перед слушательницами. Его неудачные похождения стали незаменимой историей в любой компании, так что никого уже не интересовали ни рижские впечатления Лильки Козловой, ни уральские «сказы» Вовки и Изечки.
Я сам не без любопытства слушал его. И то, как Прасковья заправляла ему арапа насчет Тониного дядьки — будто тот столяр, сильно пьет и тяжел на руку. И то, как расписывал Юрка Тоне в простоте душевной сплошной поток машин на столичных улицах, а она восторженно восклицала: «Сплошь? Так и идут сплошь?» — «Да, пожалуй, Тонечка, — отвечал он ей важно, — без привычки на другую сторону и не перейдешь!» Как при этом норовил невзначай обнять ее, но все оказывалось почему-то не с руки. Как однажды попытался задержать руку на ее плече. «Ой, что это вы!» — испугалась Тоня. «Комар, Тонечка. Очень комариное у вас место», — заворковал было Юрка, но тут же получил увесистую оплеуху с тысячью смущенных оправданий: «Да комар же ж! Ой, извиняюсь! Вам не больно?» Забывая, что это Тоня, я смеялся вместе с другими.
Мне в этих рассказах почти не отводилось места — только в качестве того незадачливого парня, которому надлежало дожидаться Тоню на скамейке, пока они вели с Юркой свою затяжную игру.
Несколько раз ко мне приставали с расспросами, что же все-таки бывало после того, как Тоня приходила: пытался ли я тоже положить ей руку на плечо, и вообще. Но я ничего не прибавлял к блестящим Юркиным рассказам — и от меня отстали.
Логически все завершено было в Юркиной истории: мы хотели влюбить в себя девочку, но влюбились сами. Мы хотели пошалопайничать, но сами остались в дураках, и очень здорово! У Юрки в этой истории было все вплоть до морали: женщина, даже деревенская, в десять раз хитрее мужчины.
И пока я его слушал, казалось мне, что все так и есть, так и случилось, как рассказывает Юрка. Но было что-то, что не укладывалось в Юркину схему.
Кадриль, которой обучала Тоня меня… И взгляд ее, сделавший меня надолго счастливым… Торопливый лепет Капочки в «оранжевом» танго… И злость, слишком уж яростная злость Антона в последний вечер…
Как-то в ночь, когда воспоминания очень обострились, я окончательно решил съездить летом на торфяную станцию, поговорить с Антоном, с Капочкой, с Прасковьей, а то просто прийти вечером и сесть на скамейку, пока играет вдали, на «сковородке» баян. Я волновался, представляя, как приехал я и, еще никому не показавшись, сижу у Тониного дома, с чемоданчиком, — не найдется ли добрая душа пустить переночевать? Одна ли будет возвращаться Тоня с вечерки?
Или с Петькой? Или еще с кем другим? Хотелось думать, что одна. А если не одна — что тут же отошлет случайного провожатого, подойдет, посмотрит пристально и вдруг рассмеется: «Комары не жалят?», а я подхвачу: «Поют, проклятые», и будем мы смеяться до самого утра, и ничего не нужно будет спрашивать и выяснять.
Однако летом заболела мама, а когда поправилась и еще оставалось недели две до занятий, мне что-то уже не казалась естественной и легкой эта поездка. Да и сама скамейка с пологою спинкой теперь уж не представлялась так — до боли, до замирания сердца — ярко.
Зимой я женился. Познакомился в компании с приятной девчонкой и как-то само собой женился.
Юрка за бутылкой коньяку объяснил мне этот механизм:
— Понимаешь, старик, тут нет ничего удивительного. Последние курсы, что ни говори, создают определенное поле. Все стрелки повернуты на один путь.
Окружающие, естественно, ждут от тебя этого шага, как всего годом раньше были бы неприятно удивлены…
Впрочем, что же, я и сам, в сущности, не был против своей женитьбы, своей жены. Мне только хотелось, благо коньяк попался хороший и освещение было интимное, поговорить немного о Тоне. Но Юрка опередил меня.
— А знаешь, — сказал он, — шутки шутками, а ведь я был влюблен в Антонину.
Без смеху! Очень хорошо она вписывалась…
И мне уже не захотелось говорить.
На том, казалось бы, и все. «Мисюсь, где ты?» Умели классики завершить вовремя — на полуноте.
Но однажды — это было на последнем курсе — в перерыве кто-то из ребят сказал, что меня ждут на проходной.
У двери толкались входящие и «исходящие», но не заметно было, чтобы меня кто-то ждал.
— Дядя Вася, — спросил я вахтера, — меня кто-нибудь спрашивал?
— Да вон она уже пошла, — кивнул он на улицу.
— Тоня! — крикнул я, выскакивая.
Она разом обернулась, но не пошла навстречу, даже с места не двинулась.
Это была, конечно, Тоня, но мне она показалась в этот момент малознакомой — старше, чем вспоминалась, не такой хорошенькой, более городской, что ли.
Мы стояли, смотрели друг на друга, и это отчужденное рассматривание отдавалось тупой болью в сердце.
— Ты что же раздетый? Замерзнешь.
— Я сейчас, мигом…
Как назло, гардеробщицы долго не было, мне все казалось, что Тоня за это время уйдет, я подскакивал к двери, выглядывал — Тоня ждала, повернувшись спиной к проходной.
Наконец я выбежал, одеваясь на ходу.
— Ну, здравствуй, — сказал я, стараясь держаться непринужденно.
— Здравствуй.
— Ну, как там дела? Героем еще не стала? — глупо пошутил я.
— А ты уже стал?
Юрка на это, конечно, ответил бы, что, живя в городе, героем быть не обязательно — бытовые удобства компенсируют отсутствие славы. Но я вовсе не намерен был состязаться в остроумии.
Мы стояли па улице, и я не знал, куда пойти. Было сыро и холодно.
— Слушай, Антон, ты не хочешь есть? Тут неподалеку приличная пирожковая.
В кафе не повезло. В этот холодный день всем хотелось горячего. Я поставил Тоню за пирожками, а сам бросился добывать кофе. Пролезть вперед мне не удалось. Пришлось встать в хвост.
Тоня терпеливо стояла в своей очереди. Однако когда я, взяв кофе, оглянулся, там ее не было — она сидела у выхода боком к столу. Я принес кофе, Тоня хмуро сказала:
— Я пирожков не взяла.
— И правильно. Пей кофе — и пойдем.
— Ты пей, — сказала она. — Я подожду у выхода. Мест все равно нет.
Оставив кофе, мы ушли.
— А ты помнишь, — сказал я, думая о вентиляторе в кафе, — как пели комары?
— Помню, — улыбнулась она. — Ты, может быть, спешишь? Я только хотела извиниться, что так получилось тогда. За грубость…
— Да нет. Все правильно. Я ведь тоже хотел приехать, поговорить.
— Правда? — обрадовалась она.
— Да.
— Чего же не приехал?
Мимо нас спешили люди.
— Антон, я знаю одно место — там можно спокойно поговорить.
Это был старинный дом, где на лестничных площадках стояли крохотные железные скамеечки с деревянными сиденьями. Сколько живу в Москве, другого такого не видел. Правда, из-за скамеек у меня всегда возникало ощущение, словно я забрался в чужой сад и сейчас выйдут хозяева и спросят, почему я здесь сижу.
Некогда мне показала этот дом моя жена. В другое время я бы сюда не привел Тоню. Но сейчас мне было не до тонкостей.
Слава богу — на лестнице ни души. Я посадил Тоню и стал смотреть на нее. И она тоже пристально посмотрела на меня. Посмотрела серьезно — со страхом и мукой. Ну да, вот тогда я и понял, что она меня любит. Ясно понял. Без сомнений. Сомневаются, когда счастливы. А я тут же отчетливо осознал, что несвободен. Еще минуту назад я совсем не думал об этом. Главное было — поговорить. А вот теперь это стояло рядом: «Любит, любит» и «Женат, женат».
Между тем мы говорили, мы все время говорили.
— А знаешь, кто рассказал мне тогда о вашем споре? Прасковья! Вы ее не видели, а она вас слышала. Только я сначала по-настоящему не злилась, а так, смехом. Ну, ладно, мол, покажу я вам, какой он такой город, а какая деревня.
А уж потом, потом злилась.
— Почему?
— Да так… Жанна еще ваша…
— А что Жанна?
— Да приходила она ко мне. Я, мол, вас жалеючи. Они шутят, смеются, а вы можете всерьез увлечься.
— Ну?
— Расписала мне вас: Юрка — трепло и ты, мол, не лучше.
— Так и сказала?
— Как-то в общем так.
— Вот сволочь!
— Я и обозлилась. И погнала вас всех… Тут Жанка, тут Прасковья. И я кипяток.
Говорили о Капочке, о Петьке.
— Капочка-то, Капочка, где, ты думаешь? Ни за что не угадаешь! В ансамбле!
— В каком ансамбле?
— Областном — песни и пляски.
— Ну?!
— Вот и ну! В кожаной юбке приезжала. На шею бросилась. В ансамбль звала.
Чуть не сговорила. Да вот учиться я надумала.
— По сельскому хозяйству?
— Конечно.
— Зоотехников много, артистов мало.
— Оно может быть. Тех много, этих мало. Только я-то и вовсе одна. Как решу — так и будет, — мягко улыбнулась Тоня.
— Слушай, Антон… — Я на минуту даже забыл о том, что стояло передо мной, как два величайших открытия: что она меня любит и что я несвободен. — Слушай, Антон, а что же все-таки поется в той частушке про цыган?
— Про цыган? А, чепуха!
У нас цыгане ночевали, пили и обедали.
Одному я подмигнула — все, черти, забегали.
Чепуха, действительно, чепуха, думал я, все чепуха. Одно важно. Два года, два года почти прошло, а она меня помнит! Милая… И я-то, я… Как я мог подумать, что все прошло… Как я мог так ошибиться?
— Ну, а ты? — услышал я. — Не женился?
— Женился.
Я увидел, как она с трудом сглотнула.
— На Жанне?
— Нет, что ты!.. Но подожди! — взмолился я, глядя в ее помертвевшее лицо. — Это все чепуха! Это все переиграть можно!
— Не-ет, — сказала она. …Сейчас, когда все уже быльем поросло, я могу, я должен понять. Когда она сказала «нет», это было, как надежда — вопросительное, замедленное «нет». И я это сразу увидел и, может быть, испугался. Потому что когда принялся убеждать, зачем-то долго и нудно перебирал все возможные препятствия: «Мама, конечно, встанет на дыбы, но ведь это мое, в конце концов, дело», «В институте, конечно, скандал будет, но…» Я решительно отметал препятствия, чтобы тут же вспомнить о новых. И опомнился, только заметив, как изменилась она. Она уже не говорила «нет»: другое, настоящее «нет» ясно проступило на ее лице. Теперь я уже в самом деле из шкуры лез, чтобы убедить. И уже знал, что ничего не смогу — егоровский характер, упрямая порода…
Обессиленный и злой, я замолчал и уже не возражал, когда она сказала, что ей нужно на троллейбус.
Троллейбуса долго не было. Мы молчали. Я готов был оставить ее одну на остановке и уйти. Эта злость меня здорово поддерживала. Ведь я уже знал — без смеху, — что ничего не поверну вспять.
И только когда она вошла в троллейбус и дверь захлопнулась, когда я увидел ее берет, продвигающийся по проходу, — берет, лица я не видел, — я вдруг почувствовал такую боль — одну только боль, без всякой злости, — что это меня совсем скрутило.
Вот и все. Больше мы никогда не встречались. Так закончилась наша кадриль.
Да, может быть, оно и лучше. Счастье, писал Лев Николаевич, это только зарницы. И не следует, говорит в таких случаях Юрка, сооружать из него электрическую лампочку.
Комментарии к книге «Кадриль», Наталья Алексеевна Суханова
Всего 0 комментариев