Габриэль Мариус Первородный грех Книга первая
Посвящаю жене и сыну
ПРОЛОГ
Июнь, 1973
Коста-Брава, Испания
Стоял изумительный летний вечер. Часов около восьми прямо из барселонского аэропорта прибыл на мотоцикле специальный посыльный, доставивший пакет, который он, однако, отказался передать сидевшему в сторожевой будке охраннику, настаивая на том, что должен вручить его лично в руки адресату: сеньоре Мерседес Эдуард.
Это означало, что охраннику придется загонять в вольер четырех ротвейлеров. Если бы посыльный приехал на автомобиле, все было бы гораздо проще, а то совсем недавно псы набросились на мотоциклиста и, стащив его на землю, жестоко искусали. Тот вызвал полицию, после чего сеньора Эдуард строго-настрого наказала, чтобы подобное больше не повторялось.
Охранник снял трубку телефона и связался с Майей Дюран, личным секретарем сеньоры Эдуард.
– Сеньорита Майя, здесь посыльный из Барселоны. Привез какой-то пакет, но отдавать его мне отказывается: говорит, что имеет инструкцию вручить его только сеньоре Эдуард.
– Я сейчас сообщу ей об этом. Она перезвонит тебе через несколько минут.
Майя Дюран поднялась в кабинет, где Мерседес Эдуард разбирала корреспонденцию.
– Прибыл посыльный, querida.[1] У него какой-то загадочный пакет, который он соглашается отдать только лично тебе.
Мерседес позвонила охраннику.
– Какой величины пакет? – спросила она.
– Как большое письмо, сеньора.
– Не больше?
– Нет, сеньора.
– А документы у этого парня есть?
– Я держу его удостоверение личности. Похоже, оно подлинное.
– Отлично. Пусть проезжает. Только смотри, сначала загони собак в вольер.
– Слушаюсь, сеньора.
Она положила трубку.
Майя, чуть заметно улыбаясь, изучающе смотрела на свою госпожу. Мерседес Эдуард исполнилось пятьдесят семь лет. У нее было красивое лицо, в котором, однако, отсутствовала мягкость. Те, кто восторгались этим лицом, видели в нем красоту силы, магнетизм духа, знающего, что такое дисциплина и целеустремленность.
Женщина, обладающая богатством и властью, и в то же время женщина, в полной мере познавшая страдание. Непростая судьба всегда оставляет след на внешности человека, и тот, кто умеет читать по лицам, с первого взгляда замечал это.
У нее были темные, проницательно-умные глаза. В юности ее красиво очерченный рот, должно быть, привлекал внимание своей чувственностью, но она давно уже научилась скрывать эмоции, и теперь ее губы постоянно сжаты в тонкую неподвижную линию. Волосы она никогда не красила, и черные пряди посеребрила седина.
Тело Мерседес все еще оставалось гибким, со стройными бедрами и небольшой, сохранившей форму, грудью.
Кое-кто находил ее соблазнительной. Другим же она просто внушала уважение и, возможно, даже страх.
– Слава Богу, уик-энд позади, – проговорила Майя.
– А разве тебе не нравится общество нашего высшего света? – с мягкой иронией спросила Мерседес.
– Меня от них тошнит. Особенно от герцогини.
– О да, – улыбнулась Мерседес. – Ее Светлость! Весь прошлый уик-энд герцогиня только и делала, что, не зная меры, ела и пила. А ее третий или четвертый юный муж налево и направо предлагал сигареты с марихуаной из золотого портсигара. Без сомнения, эта парочка умела получать удовольствие от жизни.
Принимая подобных людей в своем доме, Мерседес испытывала какое-то странное удовольствие. Жирные коты, слизывающие сливки благ франкистской Испании, которым даже не приходится выпускать когти или получать царапины в драке! Иногда она спрашивала себя, а знают ли они, кем она когда-то была. И как бы они себя вели, если бы знали.
– Они воображают себя такими культурными и изысканными, – с презрением сказала Майя. – И говорят только о своих деньгах. Да еще жрут да лакают, как свиньи. А о чем это весь вечер шептался с тобой jefe de policía![2]
– Этот полицейский-то? Хочет, чтобы я достала ему килограмм кокаина, – ответила Мерседес, складывая в стопку несколько документов.
– О Господи! – воскликнула Майя, вытаращив на нее глаза. – И он просил об этом тебя?
– Да. И особенно напирал на то, что порошок должен быть самого высшего качества. Рассчитывает, якобы, таким образом выгодно вложить деньги.
– Мерседес, это меня пугает, – тревожно проговорила Майя.
* * *
– Пусть подобные вещи тебя не волнуют, – улыбнулась Мерседес. – Он думал, что сможет укусить меня. Но я отбивалась от крокодилов и покрупнее.
– Что же ты ему сказала?
– Правду – что у меня нет доступа к такого рода товару. Я посоветовала ему обратиться к его непосредственному начальнику, который ввозит кокаин прямо из Перу. Внутри гипсовых мадонн.
– И?
– И он заткнулся.
Майя медленно покачала головой.
– Подобные люди не перестают поражать меня. Их жадность, грубость, их полное…
– Думаю, jefe решил немного пощекотать себе нервы. Ему очень нравится считать себя этаким дьяволом в мундире.
Вдалеке послышался лай собак. Майя направилась к двери.
– Это посыльный. Пойду его встречу.
Посыльный подъехал по кипарисовой аллее к белому особняку. Лучи заходящего солнца играли на черном лаке и никеле его мотоцикла и экипировки.
Оставив мотоцикл на дорожке, он стоял и с восхищением разглядывал величественное здание с высоким стеклянным куполом и рядами белых мраморных колонн. Ему часто приходилось доставлять всевозможные посылки в дома богатых людей, но этот дом был особенным. Размер территории, уровень обеспечения безопасности, грандиозная архитектура – все дышало богатством, которое стерегли и которое лелеяли.
Молодая женщина, вышедшая встретить его, оказалась настоящей красавицей. Она явно была уроженкой юга – высокая и тонкая, как восковая свеча, с огромными темными глазами и аппетитными полными губками. Пока они поднимались вверх по лестнице, глаза посыльного неотрывно следили за ее изящной попкой. Его шаги эхом разносились под беломраморными сводами.
Мерседес Эдуард ожидала его в кабинете. Посыльный увидел перед собой неподвижно сидевшую ладную женщину средних лет. На привезенном им пакете чернели почтовый штемпель Лос-Анджелеса и штамп коммерческой компании по доставке. Мерседес расписалась в квитанции, и Майя пошла проводить мужчину к выходу.
С чувством тревоги Мерседес вскрыла пакет и вынула из него крафтовый конверт.
Внутри конверта оказалась лишь черно-белая крупнозернистая фотография, сделанная при слабом освещении. На ней была изображена обнаженная девушка лет двадцати, сидящая на металлическом стуле: руки крепко связаны за спиной, на худом теле отчетливо проступают ребра, маленькие груди заострились, на плече свежий кровоподтек. Голова девушки склонилась, волнистые черные волосы частично скрыли лицо. Отсутствующий взгляд устремлен в объектив.
Девушка была одета в слегка потертые на коленях джинсы. Расплывшееся на внутренних сторонах бедер темное пятно давало основание предположить, что она обмочилась. Ее лодыжки сковывала цепь; между тонкими грязными ступнями свисал замок. Фон снимка получился расплывчатым.
Сердце Мерседес отчаяно забилось. Она перевернула фотографию. На обратной стороне заглавными буквами было напечатано:
ИДЕШЬ В ПОЛИЦИЮ – И ОНА УМИРАЕТ.
Как бывало с ней уже не раз, Мерседес почувствовала какое-то леденящее спокойствие, немое оцепенение от сознания того, что земля уходит у нее из-под ног, что случилось что-то непоправимое.
Протянув руку к телефону, она увидела, как ее пальцы механически набирают лос-анджелесский номер дочери. Минуты две слушала слабые гудки. Ответа не было. Она положила трубку.
– Ну? – улыбаясь, спросила вернувшаяся в кабинет Майя Дюран. – Что за важный пакет? – Ее улыбка растаяла, как только она увидела выражение лица Мерседес. Подойдя к столу, Майя взглянула на лежащую там фотографию. – Это же Иден, – прошептала она. – Иден… Что все это значит?
Не в силах выдавить из себя ни слова, Мерседес лишь медленно покачала головой. Затем, почувствовав внезапный приступ тошноты, бросилась в ванную и склонилась над раковиной. Ее вырвало.
Слишком ошарашенная, чтобы сразу прийти на помощь, Майя некоторое время стояла, озадаченно глядя на фото. Наконец к ней вернулось самообладание; она кинулась в ванную и подала Мерседес полотенце.
Та вытерла лицо и, едва держась на ногах, прислонилась к облицованной кафелем стене. Откуда-то из глубины сознания нахлынули воспоминания. То далекое время, когда она, охваченная горем и болью, вот так же стояла, привалившись к кафельной стене ванной комнаты. Как давно это было… С полным безразличием она почувствовала, как Майя бережно обнимает ее.
– Извини, – сухо проговорила она наконец. – Я устроила сцену.
– Как же это понимать? – дрожа всем телом, допытывалась Майя. – Ее что, похитили? Что им надо? Денег?
– Не знаю. – Мерседес подошла к столу и уставилась на фотографию.
Мышцы голого живота девушки были напряжены; Очевидно, она испытывала неудобства и слегка приподняла правую ногу. Значит, по крайней мере, жива – это не труп, привязанный к железному стулу.
– Разве там нет никакой записки? – спросила Майя. – Или письма?
– Только то, что написано на обороте.
Майя перевернула фотографию. Ее рука непроизвольно прижалась к губам.
– О Боже! Ты звонила на ранчо?
– Да. Там никого нет.
Мерседес сделала глубокий вдох и снова взялась за телефон.
Санта-Барбара, Калифорния
Ничто не нарушало покоя на вилле Доминика ван Бюрена.
Она располагалась на пяти акрах роскошного участка земли с ухоженными лужайками и живописными купами старых пальм. Вдалеке аквамариновой полоской поблескивал на солнце Тихий океан.
Строилась эта вилла в спокойные пятидесятые годы, еще до того как начался бум недвижимости, и представляла собой внушительное сооружение в испанском стиле, многие детали декоративной отделки для которого привозились непосредственно из Испании, причем самые красивые вещи были взяты из заброшенного женского монастыря, как, например, массивная дубовая дверь с причудливо выкованными петлями, прибитыми громадными железными гвоздями, отполированные ногами глиняные плитки на полу и терракотовая балюстрада, окружавшая террасу.
Ровно в шесть тридцать утра из невидимых в траве разбрызгивателей ударили фонтаны бриллиантовых струй, чтобы изумрудная зелень сохранила свою свежесть в течение еще одного знойного летнего дня.
Однако в хозяйской спальне отдаленное шипение воды оказалось достаточно громким, чтобы вывести Доминика ван Бюрена из кошмарного сна, в котором тот пребывал последние несколько минут.
Он со стоном перевернулся на спину, сглотнул. После событий прошедшей ночи во рту остался отвратительный вкус, голова раскалывалась, а кожа горела огнем, несмотря на то, что он давно уже сбросил с себя простыни.
Омерзительное жужжание – словно муха в банке – так и скребло по нервам. Доминик пошарил в скомканных простынях и нащупал электровибратор. Все еще включенный, он был горячим – проработал, забытый, несколько часов. Оргазм за оргазмом. Выключив прибор, Доминик швырнул его на пол.
Мочевой пузырь, казалось, вот-вот лопнет. Ван Бюрен сполз с кровати и пошлепал в туалет. В глаза ударил свет, отраженный от сияющих золотых кранов раковины и унитаза. Облегчившись, он спустил воду и вернулся в спальню.
Затуманенным взором Доминик уставился на следы вчерашней вечеринки. На полу валялась пустая бутылка из-под «Арманьяка», а стеклянный столик выглядел так, словно кто-то посыпал его тальком, однако это был не тальк.
Девчонка спала на животе – голова повернута на бок, видны розовая щечка и раскрытый ангельский ротик. У нее загорелая и гладкая спина. Она была более чем в два раза моложе него, но Доминик тешил себя надеждой, что эта юная особа находилась здесь не только ради кокаина, которым он ее снабжал.
В конце концов, ван Бюрен был все еще красивым мужчиной. Годы пощадили его. Правда, местами его тело стало обрюзгшим, а волосы, которые он стриг на молодежный фасон, как сенатор Эдвард Кеннеди, признанный тогдашней модой секс-символом Америки, были теперь, увы, слишком седы, чтобы их красить. Но хирург-косметолог недавно убрал ему двойной подбородок, и в общем и целом ван Бюрен чувствовал, что для своих шестидесяти восьми лет выглядит просто замечательно.
Несколько приободренный этой мыслью, он включил кондиционер на полную мощность и забрался обратно в кровать. Он уже почти снова заснул, когда зазвонил телефон.
– Проклятье!
Доминик прижал трубку к уху и прорычал нечто нечленораздельное.
– Доминик! – едва расслышал он далекий голос, но сразу узнал его.
– Ради Бога, Мерседес! Ты знаешь, который здесь час?
– Это очень срочно, – взволнованно сказала она. – Иден похитили.
– Похитили? – недоверчиво спросил он. – Чушь!
– Только что специальный курьер доставил мне фотографию из Лос-Анджелеса. На ней – Иден, полуголая, прикованная к стулу.
Ван Бюрен в замешательстве потер ладонью лицо.
– Какая-нибудь дурацкая шутка.
– Это не шутка! Я звонила на ранчо. Там никого нет. Он попытался сесть.
– О Господи. – Лежащая рядом с ним девица заворочалась во сне. Он шлепнул ее по заднице. – Сколько они хотят?
– Об этом ни слова. Только фотография.
– Только фотография? Это ее штучки.
– Иден? Ты думаешь, Иден сама все это подстроила?
– Конечно. Ее почерк.
– Ты сумасшедший.
– Не называй меня сумасшедшим! – рявкнул он. Девчонка наконец проснулась, скатилась с кровати и в чем мать родила поплелась в туалет, при этом не потрудившись даже закрыть за собой дверь, так что ван Бюрен принялся разглядывать ее голое тело, устроившееся на унитазе. – Эту идею она позаимствовала у крошки Гетти.
– Что еще за Гетти?
– Ну, Джон Поль Гетти Третий,[3] – раздраженно сказал Доминик. – Внучек. Он же пропал. Неужели не слышала? Требуют за него несколько миллионов выкупа. Только газеты его живо раскусили. Все это надувательство.
– Точно никому ничего не известно, – угрюмо возразила Мерседес.
– Да сама посуди. Предки прижимистые, а у мальчишки расходы – ну там, кокаинчик, девки, выпивка, – конечно, ему обидно. Вот он с помощью своих чокнутых дружков и инсценирует похищение, надеясь вытрясти из старика несколько миллионов. Все логично. Ты что, газет не читаешь?
– Газеты много всякого дерьма выдумывают, Доминик. Малыш Гетти ничего не инсценировал. И Иден на такое не способна. Какой бы она ни была, она не настолько жестока. Чего она этим добьется?
– Денег, естественно, – сухо сказал ван Бюрен. – Она стала такой, что ради денег готова на что угодно.
– Я в это не верю.
– Кто же, тогда, ее похитил?
– В Лос-Анджелесе полно ненормальных. Взять, хотя бы, шайку придурков, которые в десяти милях от ранчо Иден убили восемь человек.
– Ты имеешь в виду дело Мэнсона? Да брось ты! Не делай из этого истерическую мелодраму.
– Разве я отношусь к женщинам, склонным к истерикам? – язвительно спросила Мерседес. – Ты такой меня знаешь, а, Доминик?
Тем временем девица спустила в унитазе воду, сполоснула свое хорошенькое личико и насухо его вытерла. Ее не интересовало, о чем Доминик спорит по телефону. Она снова хотела праздника. Совсем недавно она открыла для себя кокаин и была от него в восторге. С этим порошком она буквально уносилась на небеса и теперь готова была практически на что угодно ради чистого колумбийского зелья, которого у Доминика ван Бюрена, похоже, было навалом.
– Ну и чего, черт возьми, ты от меня хочешь? – холодно произнес ван Бюрен. – Вызвать легавых?
– Нет-нет. Они убьют ее. Просто съезди на ранчо и постарайся выяснить, что произошло.
– А-а, только время потеряю!
– Иден ведь и твоя дочь, – тихим голосом проговорила Мерседес. – Хоть раз в жизни будь ей отцом, Доминик. Видит Бог, ты должен это сделать для нее.
– Ага, видит Бог, ты всегда найдешь что сказать, – обиженно проворчал он.
– Доминик, ты похоже, не понимаешь. Ты что, забыл, как она больна? Забыл, в каком ужасном она состоянии? Пожалуйста, выясни, что с ней случилось.
– Черт с тобой, я съезжу на ранчо, если ты этого хочешь.
– Да, я этого хочу. Только не сообщай в полицию. Перезвони мне в полночь по калифорнийскому времени.
Она повесила трубку.
– Проклятье, – устало пробормотал Доминик и снова потер лицо.
Между тем его малолетняя подружка с упоением втягивала носом остатки порошка со столика. Затем она подошла к кровати и, улыбаясь, встала перед ван Бюреном. Ее глаза заблестели. В утреннем свете тело девушки выглядело совершенно гладким, за исключением треугольника рыжеватых волос в низу живота.
– Ты про меня не забыл? – пролепетала она. – Ты еще не пожелал мне доброго утра.
– Зря ты нюхаешь до завтрака, – буркнул Доминик. – Так делают только наркоманки.
Она соблазнительно выгнулась. Ее плоский живот почти касался его лица. Тоненьким, почти детским голосом, стараясь казаться как можно сексуальнее, девица проворковала:
– Ну давай же, займемся этим снова.
– О Господи, у меня нет сил.
Грациозная, как кошка, она упала на постель. Ее бедра раздвинулись.
– Ты в этом уверен? – нежно проговорила она.
Мадрид, Испания
Министр нервно одернул полы своего смокинга. От предстоящего вечера ничего хорошего ждать не приходилось.
Как и все приемы, что давал стареющий диктатор Испании, этот тоже наверняка будет мрачным, чопорным и смертельно скучным. Более нудных хозяев, чем Франко и его жена, министру просто не приходилось встречать. Он не смог бы вспомнить ни одного веселого часа, проведенного в их обществе, а ведь знал их вот уже тридцать лет.
Сейчас Франко перевалило за восемьдесят, и, по мере того как его одолевали хвори, он становился все большим занудой. Порой министру требовалось немало сил, чтобы выслушивать бесконечные нравоучения, произносимые гнусавым дребезжащим голосом.
Он вздохнул и взглянул на свое отражение в зеркале. Когда-то он слыл неотразимым красавцем. Но время взяло свое. Ему уже семьдесят четыре, и от былой внешности осталось только властное выражение его сурового, с грубыми чертами, застывшего лица. Волосы стали седыми и редкими. Седыми же были и подстриженные на военный манер усы. И только блеск черных глаз из-под морщинистых век говорил о внутреннем огне, который все еще не угас в этом человеке.
Кроме того, за последние годы министр значительно прибавил в весе, и, когда он сел, его тесная накрахмаленная рубашка затрещала по швам. «Кусок стареющего жира, – язвительно подумал он. – Но, слава Богу, у меня еще есть сила». Он сжал правую руку в кулак, как бы держа некий реальный символ власти, которой он обладал в течение последних тридцати лет. В его запонке сверкнул бриллиант. Да. Все они стареют. Но власть все еще в их руках. Конечно, Франко не может жить вечно, и, когда он уйдет, вместе с ним уйдут и все остальные. Быть может, и осталось-то всего год или два…
Но они сделали хорошие деньги. Чертовски хорошие деньги. И все же для него высшим наслаждением по-прежнему оставалась власть. Сейчас уже не имело значения, куда забросила его судьба, он просто любовался пройденным путем. Это было для него истинным блаженством.
А в сумерках жизни, оказывается, тоже есть своя прелесть. Конечно, старческие недуги досаждали. А хуже всего было одиночество. Но власть успокаивала любые боли. Обладай ею, пользуйся ею, наслаждайся ею.
В дверь просунулась голова секретаря.
– Господин министр, вам звонят из Каталонии. Сеньора Эдуард.
Министр коротко кивнул. Стряхнув с лацканов несколько пылинок, он поднял трубку стоявшего возле кровати телефона.
– Мерседес?
– Джерард! – в ее голосе отчетливо слышалось страдание. – Джерард, я думаю, Иден похитили.
– Здесь, в Испании?
– Нет. В Америке. Я только что получила из Лос-Анджелеса ее фотографию. Она связана, прикована к стулу. О выкупе ни слова, только предупреждение, чтобы я не обращалась в полицию.
С минуту он молчал, ничем другим не выказывая своей тревоги.
– Фотография выглядит подлинной? – спросил он своим низким хриплым голосом.
– Да, – тихо ответила Мерседес. – Кажется, да.
– На конверте есть дата?
В трубке было слышно ее прерывистое дыхание.
– Его отправили из Лос-Анджелеса два дня назад.
– Сколько она может протянуть без наркотиков?
– Не знаю. Возможно, несколько дней.
– А что потом?
Мерседес ничего не ответила:
– Ты говорила с отцом девочки?
– Он не верит, что это правда. Думает, что Иден пытается вытянуть из нас деньги.
– Нет, – уверенно сказал министр. – Это на нее не похоже.
– Я-то знаю. Но он отказывается верить.
– Похитители с ним связывались?
– Нет.
– Скорее всего и не будут, – заключил министр.
– А ведь у него гораздо больше денег…
– Но платить он не станет. Не рассчитывай на его помощь, Мерседес.
– Я и не рассчитываю. Министр хмыкнул.
– Здесь, в Мадриде, я знаю одного человека. Из Южной Америки. Он специалист по таким делам. Не уверен, правда, смогу ли его разыскать. Может быть, его и в стране-то сейчас нет. Но, если найду, пришлю к тебе. Его зовут Хоакин де Кордоба. А пока ни с кем не говори. Ни с полицией, ни с кем бы то ни было еще. Поняла?
– Да.
– Я перезвоню тебе через несколько минут.
Тусон, Аризона
Прикованная к кровати, стоящей в подвале, девушка снова начинает рыдать.
Лучи солнца сюда не проникают. Помещение освещает лишь тусклая лампочка под высоким цементным потолком. За последние несколько часов пленнице стало так плохо, что она может только неподвижно лежать и плакать. Она очень слаба и способна издавать лишь нечленораздельные булькающие звуки. Горло саднит. Даже если бы она и могла кричать, ничего бы не изменилось – подвал слишком глубокий, стены звуконепроницаемые, а наверху пустыня. Простыни мокрые от пота. Она так сильно дрожит, что железная кровать сотрясается, а цепь отбивает дробь, словно кастаньеты.
Все начинается снова, только сильнее, чем в предыдущий раз. Невыносимые страдания приводят ее в отчаяние. Она пытается пошевелить руками и ногами, но чувствует, как железо впивается в запястья и щиколотки. Она открывает рот, стараясь издать звук, хоть какой-нибудь звук, чтобы заглушить боль. Крик разрывает ее горло, но облегчения не приносит. Сколько же она еще сможет выносить это?
В доме наверху полная тишина. Ее тюремщик ушел. Дверь заперта. Окна закрыты ставнями от солнца. День обещает быть чудесным. Пустыня уже млеет от жары, хотя солнце взошло лишь час или два назад. На многие акры вокруг высятся огромные сосны, стоят, как молчаливые часовые, как безмолвное войско. Ни ветерка.
Одинокий койот осторожно подходит к порогу дома. Иногда здесь можно найти остатки пищи. Но не сегодня. Он принюхивается и шарит возле двери. Безрезультатно. Его огромные уши находятся в постоянном движении, чутко прислушиваясь к малейшим звукам, которые могут означать еду или смертельную опасность. Он различает приглушенное бормотание, столь слабое, что человеческое ухо было бы не способно его услышать. Оно доносится далеко из-под земли. Койот замирает. В коричневых глазах тревога. Но его интерес быстро угасает – этот звук явно принадлежит человеческому существу.
Он следит за парой пустынных воробьев, прыгающих в пыли и чирикающих свое «Прощай! Прощай! Прощай!». Они слишком хитрые – к себе не подпустят.
Койоту надо найти пищу, до того как день станет слишком жарким и ему придется, высунув язык, свернуться где-нибудь в скудной тени. Он поворачивается и семенит прочь, в пустыню.
А там внизу, в подвале, позвоночник девушки выгибается дрожащей дугой.
Коста-Брава
Обе женщины сидели молча.
Когда зазвонил телефон, Мерседес поспешно сняла трубку.
– Алло!
Голос старика звучал резко и властно.
– Слушай, я говорил с полковником де Кордобой. Он прилетит завтра дневным рейсом из Мадрида. Сможешь встретить его в аэропорту?
– Да.
– Расскажи ему все как есть, – приказал министр. – Этому человеку можно доверять. Он не молод, но ум у него острый как скальпель.
– Отлично.
– И постарайся успокоиться. С Иден все будет в порядке.
– Ты думаешь?
– Она живучая. Вся в тебя. Тебе понадобятся доллары, Мерседес. Деньги у меня есть – и в Лихтенштейне, и в Америке.
– Нужно будет – попрошу, – сказала она и после короткой паузы добавила: – Спасибо тебе, Джерард.
– Ты же моя плоть и кровь.
Глаза Мерседес Эдуард затуманились. Чтобы не выдать своих эмоций, она быстро повесила трубку.
– Он присылает человека из Мадрида, – повернулась она к Майе, – эксперта по киднэппингу. Завтра в полдень мы должны встретить его в аэропорту.
– Он сможет помочь?
– Не знаю. – Лицо Мерседес было мертвеннобледным, черные глаза блестели. Руки сжались в кулаки так, что ухоженные ногти впились в ладони. Она посмотрела на Майю. – Я хочу, чтобы никто об этом не знал – ни слуги, ни кто-либо еще. Тебе понятно, любовь моя?
– Да, Мерседес.
Мерседес встала и подошла к окну. «Если бы я прожила жизнь иначе, – подумала она. – О Иден, если бы только я больше заботилась о тебе! Грех и смерть. Преступление и наказание. Возмездие неотступно следует за мной всю жизнь, как ночь следует за днем, как одно звено цепи цепляется за другое…»
Ее обширные владения тянулись далеко-далеко, к горизонту, к подножию Пиренеев, голубые вершины которых, несмотря на жаркое лето, были покрыты снегом. Она построила свой дом фасадом к горам, а не к морю, как это делали почти все богатые люди, возводившие здесь свои дворцы. В отличие от них, у нее не было желания часами любоваться Средиземным морем. Как и ее предки, каждое утро, просыпаясь, она хотела видеть горы.
В эту землю Мерседес угрохала целое состояние. Четыре года назад она смотрела, как бульдозеры переворачивали глину на шестидесяти тысячах квадратных метров, создавая искусственный ландшафт по ее собственному проекту. Тысячи деревьев были привезены и высажены под ее непосредственным руководством: оливковые аллеи, целые сады миндаля, персиков и абрикосов, лимонные и апельсиновые рощи.
Она лично следила, как разбивались лужайки, цветники, клумбы, воздвигались декоративные горки, запускались фонтаны, сооружались перголы[4] и дорожки. Она создала здесь тот самый каталонский сад, о котором так мечтала вдали от родины.
Но теперь Мерседес казалось, что над всем этим пронесся циклон, оставив после себя лишь голую пустыню.
«Иден, – в смятении думала она, чувствуя, как стонет ее душа, как разрывается сердце. – Иден, дитя мое. Что мы с тобой сделали!»
Глава первая ПЛЯСКА СМЕРТИ
Июль, 1909
Сан-Люк, Каталония, Испания
Большую часть монахинь уже вывезли. Пако Массагуэр, местный землевладелец, прислал для этой цели несколько повозок. И, хотя двое его людей были жестоко избиты, перепуганным до смерти сестрам монастыря Сан-Люк все же позволили уехать.
Когда они проезжали по улице, обезумевшая толпа голодранцев стала швырять в них дерьмом, понося на чем свет стоит. Иногда вместе с дерьмом в несчастных летели камни.
Мать Хосе, игуменья монастыря, отказалась покинуть святую обитель и с четырьмя наиболее преданными монахинями укрылась в часовне Богоматери.
Вопреки мрачным предупреждениям Массагуэра о том, что их могут изнасиловать и убить, мятежники монахинь не тронули. Пять или шесть юнцов, совсем еще мальчишек, схватив дымящуюся головню, принялись было гоняться за сестрой Долорес, но, когда старая женщина упала и истерически завопила, они сжалились над ней.
– Успокойся, – сказал один из них, помогая монахине подняться на ноги, – это ведь не конец света. Это начало новой жизни. Ступай спрячься где-нибудь.
Без сомнения, Сан-Люк был богатым монастырем, но распоясавшаяся толпа растащила все, что представляло хоть какую-то ценность. Бунтовщики сначала грабили, потом богохульствовали и, наконец, бессмысленно рушили все, что подворачивалось им под руку. Они устроили костер из молитвенников, сундуков, жестких тюфяков и еще более жестких скамеек и прочих атрибутов скудной монастырской жизни.
Мать Хосе молится, чтобы огонь не добрался до деревянной крыши построенного в тринадцатом веке монастыря.
Она возносит Богу молитвы, не в силах поверить в происходящее. Наверное, это и в самом деле начало ужасного нового мира, о коем говорится в Апокалипсисе. Или возвращение мрачного средневековья. Ничего худшего на ее памяти еще не происходило. За последнюю неделю в одной только Барселоне сожгли дотла тридцать церквей.
Монастырь Сан-Люк стоит на холме, и его высокие стены видны издалека. Отсюда открывается великолепный вид на Средиземное море, а сзади монастыря возвышаются Пиренейские горы. У подножия холма ощетинилась частоколом старинных черепичных крыш деревня Сан-Люк.
Очевидно, толпу бунтовщиков составляют бедняки – жители этой деревеньки да близлежащих ферм. Мать Хосе знает, кто эти люди – радикалы, анархисты, антихристы. Но среди них она не может найти ни одного знакомого лица, хотя и прожила здесь с тех пор, как молоденькой послушницей была принята в монастырь. Злоба исказила их лица.
– Что мы им сделали? – стонет сестра Долорес, прижимая к груди свои исцарапанные руки. – Матерь Божья, Дева Мария, ну что мы им сделали?
Внезапно в доносящихся снаружи криках толпы что-то меняется. Мать Хосе прерывает молитву. Она слышит нестройные звуки музыки, дикий и пронзительный визг.
– Оставайтесь здесь, – приказывает она сестрам и, подобрав сутану, спешит к двери часовни, чтобы посмотреть, что происходит. Ошеломленная, игуменья застывает на месте. – Немыслимо… – крестясь, шепчет она.
Бесчинствующая толпа побывала в склепах, где в течение семи веков монахини Сан-Люка находили свой последний приют, и вытащила оттуда с дюжину гробов, взломав лопатами крышки. Теперь среди всеобщего возбуждения их жалкое содержимое приволокли во внутренний двор монастыря.
Деревенский скрипач ударяет по струнам, и потрясенная мать Хосе видит, как один из мужчин сгребает в охапку ворох лохмотьев и под звуки скрипки пускается в пляс.
Мать Хосе узнает его. Это Франческ Эдуард, кузнец. Рослый, здоровый детина лет двадцати двух – двадцати трех. Франческ заливается смехом, запрокидывая голову и взвизгивая от удовольствия. Он красив, силен, смуглолиц. Голубые глаза сверкают. Местные красотки от него без ума.
То, что держит в своих объятиях кузнец, – это иссушенные временем останки монахини.
Вокруг него образуется кольцо погромщиков, которые хлопают в ладоши, притоптывают в такт мелодии, гогочут и улюлюкают.
Создается впечатление, что давно усопшая монахиня тоже смеется. Как и положено, она была похоронена в своей сутане. В складках истлевшей черной материи ее иссохшие мощи кажутся легкими, как связка сухих палок, и такими же негнущимися. Кожа лица тоже усохла, превратившись в уродливую коричневую маску, обтягивающую череп. Безносое, с пустыми глазницами и оскалом желтых зубов, это лицо выглядывает из перепачканного грязью апостольника.
– Пилар… – слышит мать Хосе какой-то странный голос сестры Каталины. Остальные монахини столпились вокруг нее в дверном проеме часовни и с ужасом взирают на эту чудовищную сцену. – Сестра Мария дель Пилар, – повторяет монахиня тем же скрипучим голосом. – Мы похоронили ее в 1897 году. Она умерла от рака.
– Мария дель Пилар, – шепчет сестра Долорес. – Упокой, Господи, душу ее.
Глаза матери Хосе наполняются слезами. Теперь и она узнает в отвратительном, обтянутом кожей черепе черты сестры Марии дель Пилар. А череп все кружится и подпрыгивает, кружится и подпрыгивает. Пилар, такое милое создание. Пилар, ее подруга, которая покоилась с миром все эти двенадцать лет.
Игуменья знает, почему они сделали это. Не для того чтобы осквернить умерших. А чтобы доказать, что Бога нет. И нет последнего успокоения в Его лоне. Есть только суровый и неизбежный распад плоти…
– Идите внутрь! – грозно приказывает мать Хосе, оборачиваясь к монахиням. – Чего уставились? Идите и молитесь за эти заблудшие души.
Оставив матушку игуменью одну, сестры поспешно удаляются в часовню. Мать Хосе заставляет себя смотреть на Франческа Эдуарда. Ее губы шепчут молитву. Этот человек пьян до безумия, но пьян не только от вина, которого все они налакались, он потерял голову от более ядовитого зелья – анархизма.
А ведь не прошло еще и шести месяцев с тех пор, как этот замечательный кузнец выковал новые двойные железные ворота для монастыря. Несмотря на молодость, он мастерски справился со своей работой. Ворота получились поистине великолепные. Прутья решеток были выполнены в виде извивающихся среди цветов и листьев змей. В центре каждой створки помещался крест.
Кроме того, Франческ Эдуард отковал еще и дверной молоток в форме крылатого быка, символа Сан-Люка. Мать Хосе помнит, как работал он, напевая, и по его мускулистым рукам струился пот.
Но на широких плечах кузнеца была горячая голова. Он учился своему ремеслу в Барселоне. Вот там-то он и подцепил эту заразу – анархизм да тред-юнионизм. А еще ходят слухи, что он бабник, правда, о красивых и веселых молодых людях часто так говорят.
Но это…
Сестра Мария дель Пилар, хотя он и не знает об этом, была такой юной и такой привлекательной… А теперь ее когда-то милое лицо, которое он, кривляясь, целует, превратилось в омерзительную маску.
Женщины в толпе взвизгивают со смешанным чувством отвращения и восторга.
В кошмарном танце Франческ начинает кружить свою невесомую партнершу – голова Пилар с сухим греском отрывается и, как старый футбольный мяч, катится по мощенному булыжником двору. Музыка на мгновение запнулась и опять зазвучала с новой силой.
Взгляд Франческа натыкается на мать Хосе. Видя выражение ее лица, он заливается смехом и отшвыривает оскверненные останки сестры Пилар в сторону.
– Иди попляшем, матушка! – кричит кузнец, протягивая к ней руки. – Социалистическая Революция пришла, али не слыхала?
Однако это была не революция, а лишь то, что позже газеты назовут Semana Trágica, трагической неделей. Десятки церквей будут сожжены дотла, великое множество людей убито. Но государство останется непоколебимым.
Этим же вечером в Сан-Люк прибудут солдаты, чтобы разогнать грабившую монастырь толпу. А пока Франческ танцует свой последний танец. Но скоро пули гвардейцев раздробят его бедра, и он уже никогда не сможет передвигаться без костылей. Тогда, когда еще нет антибиотиков, когда хирурги еще не способны творить настоящие чудеса, ему повезет уже потому, что он останется жив.
Он не умрет только благодаря вмешательству матери Хосе, которая дважды спасет ему жизнь.
Первый раз, когда она настоит на том, чтобы его оставили в монастырской больнице, а не забирали со всеми остальными в тюрьму. Ее скрупулезное соблюдение чистоты поможет Франческу избежать заражения крови, что было бы совершенно неминуемо в тюрьме.
И во второй раз, когда мать Хосе запретит полицейским арестовать лежащего в лихорадке Франческа. Она убедит их, что он останется навсегда калекой, а значит, и так уже понесет достаточно суровое наказание за свое преступление. И, в конце концов, он ведь не причинил зла ни одной живой душе. А слово матери Хосе имеет вес.
Таким образом он избежит суда, но не уйти ему от кровавой бойни и страданий, которые обрушатся на него, как молот на лежащий на наковальне металл.
И как раскаленное добела железо хранит след удара, так и он будет носить на себе следы ударов судьбы. Всю жизнь суждено ему ковылять по кузнице скрюченным человеком с железной волей и окаменевшим лицом; никогда уже не одарит он улыбкой хорошенькую девушку.
Но ничего этого Франческ пока не знает, и, как только мать Хосе отворачивается и исчезает в часовне Девы Марии, он снова подхватывает череп сестры Пилар и, сунув его под мышку, вновь пускается в пляс.
Декабрь, 1917
Сан-Люк
– В газетах пишут, что большевики убивают и едят младенцев.
– Ага, только сначала они зарезали и съели всех старух. – Тяжело опираясь одной рукой на раковину, а другой намыливая грудь, Франческ в раздражении ломал себе голову, чем обязан этому визиту. Было восемь часов вечера, на улице холодно, затянутое облаками небо полыхало на западе кровавыми отсветами заката.
Гость подсел к столу. Его пальцы беспрестанно вертели блестящую рукоятку трости, которую он сжимал коленями. На голове у него была нахлобучена шляпа, на толстый живот свисало на цепочке пенсне.
Марсель Баррантес, владелец деревенского магазинчика, считался наиболее ярким представителем класса капиталистов в Сан-Люке.
– Все зло от этого Ленина, – рассуждал Баррантес.
– Он ведь просто одну диктатуру заменит на другую, еще более жестокую, чем царская.
– Это вряд ли, – буркнул Франческ. Покусывая ус, Баррантес украдкой разглядывал кузнеца. Выше пояса тот выглядел, как Аполлон, но ниже – щепка щепкой. Сильные руки бугрились мышцами и вздувшимися венами, грудь покрыта черными волосами. Однако кривые и тонкие козлиные ножки делали его в чем-то похожим на сатира.
– Ты думаешь, революция и дальше будет распространяться?
Франческ натянул рубаху.
– В один прекрасный день, Баррантес, барселонские ткачи зальют улицы кровью тех, кто сейчас сапогами попирает наше человеческое достоинство.
Торговец испуганно перекрестился.
– За такие речи могут и к стенке поставить. Конечно, ремесло кузнеца – дело хорошее, но Франческ, со своими нестрижеными патлами и спутавшейся бородой, жил как последний голодранец. В доме неряшливо, из расположенной внизу кузницы тянет дымом и раскаленным железом.
Правда, успокаивал себя Баррантес, хорошая хозяйка многое могла бы привести в порядок.
Он откашлялся.
– Женщина тебе нужна, Франческ, помощница.
– Что-то желающих не видно. Баррантес лукаво прищурился.
– А я слышал, отбоя не было.
– Не было – до того как гвардейцы подправили мою внешность, – угрюмо проговорил Франческ.
– Ну, если уж женщины и избегают тебя, то только из-за твоего крутого нрава, будь он неладен, а вовсе не из-за… – Он чуть было уже не ткнул пальцем в ноги кузнеца, но, спохватившись, хлопнул ладонью по столу. – … не из-за чего бы то ни было еще.
– Ты сюда явился, чтобы сказать мне об этом? – холодно произнес Франческ.
Баррантес с минуту поколебался, затем решился:
– Ты ведь знаешь мою дочку Кончиту.
– Откуда я ее знаю?
– Такая красавица, – принялся расхваливать Баррантес. – Глаза зеленые, волосы черные. Ну просто ангелочек.
Франческ хмыкнул, ковыряя ножом в стоящей перед ним тарелке.
– И что же с ней случилось?
– Да вот, неприятность… Можно сказать, беда. Опозорена девка.
– Беременная, что ли? – усмехнулся Франческ.
– Да, – мрачно признался Баррантес. – Ждет ребенка. О том, чтобы ее выдать за кого-нибудь замуж, не может быть и речи. Ты же знаешь, что за люди живут у нас в Сан-Люке. Ей уже не отмыться. Ее тетки предлагают отправить Кончиту в Андалузию, в какой-нибудь монастырь. Но ведь девочке только семнадцать. Она – мой единственный ребенок, Франческ. Я не переживу разлуки с ней.
– Ну а я-то тут при чем?
– Может быть, мы договоримся… – вкрадчиво сказал Баррантес.
Наконец до Франческа дошло, зачем явился этот старый плут. Он почувствовал, как по телу словно пробежал электрический разряд, как напряглись нервы, как закипела в нем злость.
– Договоримся? – грозно воскликнул кузнец.
– Но тебе же нужна жена. А ей нужен муж. И быстро. С девочкой я уже все обговорил. Если ты примешь ее в том состоянии, в котором она оказалась, она согласна принять тебя таким, какой ты есть. Я думаю, это условие, которое…
Он замолк на полуслове. Рванувшийся вперед Франческ одной рукой схватил лавочника за жилетку и с пугающей силой стащил его со стула.
Мгновение спустя Баррантес оказался лежащим поперек стола, уставясь безумными глазами на дрожащий в дюйме от носа нож. Лицо Франческа исказил гнев, глаза налились кровью.
– Раз я калека, ты думаешь, что можешь предлагать мне взять в жены шлюху?
– Она не шлюха, – отдуваясь, пробормотал насмерть перепуганный Баррантес. Обеими руками он отчаянно пытался отодрать от своей жилетки гигантскую лапищу кузнеца. – Клянусь Богом, я не хотел тебя обидеть!
– Ты ничтожная мразь, – сквозь зубы процедил Франческ, – кровосос проклятый!
– Я же люблю свою дочь, – захрипел Баррантес, чувствуя, как прижимается к горлу лезвие ножа, холодное и острое. – Ради Христа, не убивай меня. Я только хочу ей добра.
Франческа трясло, как будто ему нанесли страшное оскорбление. Его так и подмывало полоснуть лавочника по толстой шее. Но, с другой стороны, внутренний голос уже предательски нашептывал: «А почему бы и не выслушать? Что ты теряешь? Разве может быть что-нибудь хуже, чем это одиночество, эта опустошенность?»
Он медленно разжал кулак, и задыхающийся Баррантес снова плюхнулся на стул. Дрожащими руками он одернул жилетку и засунул обратно в карман выпавшие оттуда часы.
– Ладно, – прорычал Франческ, – валяй, выкладывай все до конца.
– Не торопись делать выводы насчет Кончиты. Она девушка хорошая. Ты же знаешь, ее мать умерла, когда она была совсем еще крохой. Так и росла бедняжка без материнской заботы. – Баррантес вытер платком рот. Разговор складывался не так, как он рассчитывал. – Она такая душечка, Франческ, такая лапочка. Ей-ей, просто маленькая фея. А какая умница – все время читает! Она бы изменила всю твою жизнь, принесла бы свет в твой дом…
– И два лишних рта.
– Но она же придет не с пустыми руками. Я человек небогатый, что бы там ни говорили, однако в состоянии выделить дочери приличествующее случаю приданое.
Франческ саркастически крякнул.
– А кто же это обрюхатил девчонку?
– Филип, старший сын Пако Массагуэра.
– Сын Массагуэра, – помолчав, проговорил Франческ.
– Этому поганцу теперь до нее и дела нет. В университете, видите ли, учится. В Барселоне, а может, в Мадриде или еще где. А ведь она совсем ребенок. Что она знает о мужчинах? Особенно о таких развратных богатеях, как Филип Массагуэр, у которых в голове только поэзия и политика. Я считаю, что это изнасилование. Так я и заявил старику Массагуэру.
– А он что?
– Он рассмеялся мне в лицо и вышвырнул вон. – Пальцы Баррантеса, вертевшие рукоятку трости, задрожали. – Против Массагуэров я бессилен. Они могут меня в порошок стереть.
– Это точно. Половина Каталонии принадлежит им. В 1909-м Пако Массагуэр собирался меня повесить… с двумя пулями в заднице. И ты предлагаешь мне стать отцом его внука или внучки?
– Может, ребенок еще и не выживет. Незаконнорожденные дети часто бывают хилыми…
– Да-а, ты истинный христианин, – усмехнулся Франческ. – Ну и ну! Желаешь смерти собственному внуку?
– Упаси Бог, нет конечно. Но такие вещи случаются. И, кроме того, даже если этот ребенок и родится здоровым, ты ведь потом можешь стать отцом и своих собственных детей. Подумай об этом. – Лавочник мало-помалу начал приходить в себя. Он был человеком живучим. – Как я понимаю, с этой точки зрения проблем не возникнет?
– Хочешь узнать, мужчина я или нет? – зло прорычал Франческ.
– Да ну что ты! Мне-то какое дело! – принялся оправдываться лавочник, с опаской поглядывая на нож.
– Я еще могу трахнуть бабу, Баррантес.
– Конечно, каждому видно, что ты настоящий мужчина, – залебезил старик. К его непередаваемому облегчению, Франческ бросил нож на стол. – Ты хотя бы познакомься с ней. Приходи, поужинаем вместе. Скажем, завтра вечером. У нас будет жареная утка. И ее тетушки придут, чтобы познакомиться с тобой. И, может быть, – осторожно вставил Баррантес, – ты бы постригся до этого…
– Шел бы ты отсюда, – устало сказал Франческ. – Дай спокойно поужинать.
– Так ты придешь?
– Нет.
– Ну что ты теряешь? Ничего. Это я уже все потерял. Все!
В глазах лавочника заблестели неподдельные слезы.
– Богом тебя прошу, заткни фонтан. Марсель Баррантес не спеша высморкался.
– Ну так, значит, завтра вечером? – сделал он еще одну попытку, вставая и направляясь к двери.
Франческ посмотрел ему вслед.
– Ты сам это придумал, Баррантес? Или она подсказала?
– Можешь не сомневаться, – уклончиво ответил тот. – Она девушка честная. И хочет только быть тебе хорошей женой.
На лестнице было темно. Франческ сидел и слушал, как, нащупывая ногами ступени, Баррантес осторожно спускается вниз. Хлопнула дверь. Дом погрузился в тишину. Тусклая свеча освещала остатки скудного ужина. Но аппетит у него пропал.
Он сгреб со стола кувшин с вином и прямо через край сделал несколько больших глотков.
Хотя в мечтах Франческ занимался любовью чуть ли не со всеми женщинами Сан-Люка, ему ни разу даже в голову не пришло представить в этой роли маленькую Кончиту Баррантес. В его фантазиях женщины, являвшиеся ему, были полногрудые, с пышными бедрами, пахнущие мускусом. А она – совсем девчонка, которая еще не так давно дразнила его на улице, с кошачьими глазами и едва выступающими под платьем грудями.
И все же она была женщиной. Самой настоящей женщиной.
Словно удар грома поразил его. Господи! Пресвятая Дева Мария! Женщина… снова в его постели! Вкус женских губ, запах плоти, пламя желания…
Восемь лет одиночества. И тоски. Последней женщиной, которую он целовал, была сестра Мария дель Пилар. Он снова припал к кувшину, тонкие струйки потекли по подбородку.
Но эта сучка уже испорченная. Ею потешился и выбросил Филип Массагуэр.
Пако Массагуэр, отец мальчишки, принадлежал к ненавистному классу caciques, власть имущих. Он владел фабриками, фермами, домами по всей округе, включая большую часть деревни Сан-Люк. Высокие налоги, которыми он обложил бедняков, гарантировали, что им уже никогда не выбраться из его кабалы. Иногда крестьяне вынуждены были отдавать Массагуэру весь свой урожай, считая, что им еще повезло, если у них оставались семена и хотя бы один бык, чтобы вспахать и засеять поле в следующем году.
Он использовал свою власть как дубинку, дабы держать в страхе тех, кто и так уже раздавлен нищетой.
Это Массагуэр и ему подобные вершили политику, делая посмешище из демократии, какой бы несовершенной она ни была в Испании 1917 года. Для достижения своих целей они использовали продажных политиканов, которые шли у них на поводу, доказывая тем самым, что их власть не имеет границ.
Сыновей Массагуэра Франческ видел не раз. Филип-старший – стройный, симпатичный, хрупкий на вид молодой человек лет девятнадцати-двадцати. Его брат Джерард – на пару лет моложе, хотя из них двоих старшим-то казался он. Он был словно из другого теста: красивый, черноволосый, с нахальным беспощадным смехом. Нетрудно представить его в роли коварного соблазнителя. Глядя же на старшего из братьев, едва ли можно было предположить, что он способен на такое.
Франческ сидел и, то и дело прикладываясь к кувшину с вином, размышлял.
Соски и бедра. Он застонал и закрыл глаза, чувствуя, как твердеет его член. Женщина. Жена.
Решила подкатить к калеке – мол, не откажется. Он восемь лет не дотрагивался до женского тела… Хитрая сука! Знает, как всучить свой товар.
Кузнец изо всех сил ударил кулаком по столу, потом еще раз и еще. Пустой дом отозвался ему гулким эхом.
Франческ решил, что пойдет к Кончите Баррантес не на двух костылях, словно какой-нибудь колченогий нищий, а с одной лишь тростью, как приличный человек.
Но, хотя он часами мог стоять в кузнице, прислонившись к наковальне, к тому времени, когда Франческ доковылял до дома Баррантесов, от нестерпимой боли пот тек с него ручьями.
На пороге гостиной он не выдержал и рухнул, растянувшись прямо у ног Кончиты и ее тетушек.
Собравшиеся вокруг него женщины принялись испуганно кудахтать, а Марсель, чертыхаясь, пытался поднять кузнеца на ноги.
– Проклятье, какой тяжелый, – пыхтел он. – Луиза, помоги же мне!
Но первой подоспела Кончита. Схватив беднягу за мускулистую руку, она помогла ему встать. Совсем близко Франческ увидел лицо девушки – оно было столь же бледным, сколь пурпурным его собственное – и высвободился из ее объятий.
– Стаканчик винца, – заявил, отряхиваясь, Марсель Баррантес, – вот, что нам всем сейчас нужно.
Руки Кончиты так дрожали, что горлышко бутылки стучало о стаканы. Она поднесла гостю вино, затем вернулась на свое место и села, положив ладони на колени.
Как только боль в ногах поутихла, Франческ принялся в упор разглядывать девушку. То, что он увидел, его сильно разочаровало.
Как и большинство мужчин того времени, он отдавал предпочтение женщинам полногрудым, с пухлыми руками и полными ляжками. Ничего этого Кончита не имела. Это была тощая, как деревенская кошка, едва сформировавшаяся женщина, почти ребенок, с бледным овальным лицом.
Пожалуй, только ее глаза заслуживали внимания – огромные, с темными ресницами, чистого зеленого цвета, словно дорогое бутылочное стекло. Черные волосы стянуты на затылке в тугой узел. На ней было скромное, почти до пят, платье.
Франческ метнул на лавочника неодобрительный взгляд. Честно говоря, он бы лучше лег в постель с одной из тетушек, хотя им и было уже под шестьдесят.
– Мой добрый друг Франческ, – в блаженном неведении о мыслях кузнеца, улыбаясь, заговорил Баррантес, – сказал мне, что русская революция будет и далее распространяться и докатится аж до Испании. Но наше правительство знает, как нужно бороться с революционерами.
– Террором и насилием, – угрюмо буркнул Франческ.
– Что ж, жестокости должна противостоять жестокость, приятель.
– Ошибаешься, Баррантес. – Голос Франческа звучал почти грубо. – Революция в Испании уже набирает силу. Разворачивается классовая борьба, а научный материализм учит нас, что из нее может быть только один выход.
– Это слова Карла Маркса, – блеснул эрудицией лавочник. – Но в Испании революция невозможна. Гражданская война еще может быть. – Он улыбнулся. – А вот революции Испании чужды.
Гость и хозяин заспорили о большевизме.
Кончита сидела молча и из-под ресниц украдкой поглядывала на кузнеца.
С детских лет Франческ Эдуард вызывал у нее чувство благоговейного страха. Хотя теперь, когда она смотрела на него глазами женщины, он уже не казался таким страшным. Конечно, она не могла помнить, каким красивым он был в молодости. Но и сейчас у него были поразительно синие глаза и на удивление белые крепкие зубы.
Разумеется, с его хромотой ничего не поделаешь. Но зато руки и грудь у него были великолепны. Помогая ему подняться, Кончита ощутила, как перекатываются под ее ладонями крепкие, как сталь, мышцы.
Его руки просто завораживали ее. Они были большие, узловатые, со шрамами, полученными при работе с раскаленным металлом. В них чувствовалась недюжинная сила. И в то же время что-то подсказывало ей, что они могут быть по-настоящему нежными.
Настроение Франческа постепенно улучшалось. А когда подоспел ужин, он даже снизошел до того, чтобы позволить Баррантесу помочь ему доковылять до стола.
– Ну как, нравится утка? – обратилась к нему Луиза, младшая из тетушек – красивая женщина с пухлыми губами и выразительными яркими глазами. Ее внешность, правда, портило здоровенное родимое пятно на щеке. Волосы на голове удерживались большим черепаховым гребнем.
– Хороша, – уплетая за обе щеки, кивнул Франческ. – Просто очень хороша.
– Кончита расстаралась, – лукаво глядя на племянницу, сообщила Луиза. – Настояла на том, что сама все сделает. Она еще и пудинг приготовила. Попробуете попозже. Объедение! Она вообще обожает стряпать.
Франческ сидел напротив Кончиты. Он посмотрел на девушку. Ее щеки слегка зарумянились. Это несколько улучшило ее внешность. Она не могла похвастаться ни круглым подбородком, ни аппетитными щечками, ни нежными, словно бутон розы, губками – что, по его мнению, было идеалом женской красоты, – но Франческ решил, что если уж Кончиту и нельзя назвать красавицей, то она, по крайней мере, довольно мила.
– Просто очень хороша, – снова сказал он, продолжая глядеть на девушку, но, почувствовав, что начинает повторяться, смущенно покашлял. – Гм, а пудинг какой?
– Crema catalana,[5] – не поднимая глаз от тарелки, чуть слышно пролепетала она.
Старшая из тетушек, Мария, долила в стакан Франческа вина и сказала:
– Мы любим простую пищу. Сытную и простую. Франческ невольно сравнил жилище Баррантесов со своей халупой. Все здесь светилось чистотой. На стенах висели выполненные маслом картины на религиозные темы. Натертая воском мебель сияла. Керосиновая лампа заливала гостиную ярким светом.
Кончита Баррантес привыкла к условиям жизни, сильно отличающимся от тех, что были в его построенной над кузницей развалюхе.
Он подумал, что для нее будет настоящим потрясением переехать отсюда к нему.
– Ты сегодня тихая, как мышка, Кончита, – укоризненно проговорила тетя Луиза. – И пары слов не сказала нашему гостю.
Девушка подняла на Франческа свои зеленые глаза.
– А что сделают большевики с царем и царской семьей?
– Женщин и детей, очевидно, отправят в ссылку, – пожимая плечами, ответил он. – А Николая, естественно, будут судить.
– За что?
– За военные преступления.
– За военные преступления?
Франческ с трудом сдержался, чтобы не нагрубить.
– Прошлым летом, – сказал он, – во время только одного Брусиловского прорыва погибли сотни тысяч русских солдат. Ни за что. И виноват в этом царь. Так неужели имеет значение, что будет с ним и его семьей?
– Узнает Николай большевистское правосудие, – холодно заметил Марсель, затем приставил к голове палец и добавил: – Получит пулю в висок – и вся недолга.
– Но ведь это так ужасно – убить царя и царицу! – прошептала Кончита, глядя широко раскрытыми глазами на кузнеца.
– Люди, которые развязали эту войну, – самые страшные преступники из всех, что когда-либо жили на земле, – заявил он. – Столько миллионов погибло! Почему смерть Николая и Александры Романовых должна волновать больше, чем смерть остальных?
– Потому что они такие красивые.
– Красивые?! – опешил Франческ. – Да если от этой бойни и есть хоть какая-то польза, то только потому, что в результате наконец рухнут прогнившие монархии.
– Значит, папа прав? Они его расстреляют?
– Возможно. Какая разница?
– Давайте-ка лучше отведаем этого хваленого пудинга, – засмеялся Баррантес. – Луиза, кликни служанку.
Франческ снова принялся рассматривать сидевшую перед ним Кончиту. «Платье, можно подумать, выбрано специально, чтобы выставить девчонку в невыгодном свете, – решил он. – Оно висит на ней, как мешок. Почему, интересно, они не попытались приукрасить ее, припудрить маленько, что-нибудь подложить, чтобы грудь выглядела не такой плоской?»
Она неожиданно тоже подняла глаза и посмотрела ему в лицо. Эти спокойные, зеленые, чистые глаза с такой силой проникли в его душу, что Франческ опешил. Он почувствовал, как что-то сжалось у него в животе, как застучала кровь в паху. «Боже! – подумал он, не в силах отвести глаз. – Да ведь она красавица!»
Не догадываясь о его мыслях, Кончита видела лишь вперившийся в нее взгляд его горячих темно-синих глаз. Он смотрел в упор. Похоже, он не понимал, что так таращиться на людей просто неприлично. Все, с нее довольно! Он рассматривал ее так нахально, словно она не человек, а картина.
Кончита почувствовала, как зарделись ее щеки. Она негодующе тряхнула головой и порывисто встала.
– Что это они так возятся на кухне? Пойду сварю кофе.
– Служанка сварит, – запротестовал ее отец.
– Я сделаю это лучше, – заявила она и стремительно вышла.
Своими огромными пальцами Франческ потянул за ворот рубахи.
– Что, жарко? – участливо спросил Баррантес.
– Должно быть, это от вина, – предположила тетушка Мария.
– Печь сильно натоплена, – пробормотал Франческ. – Дышать нечем.
Crema catalana подали в мелких глиняных тарелочках; каждая порция была покрыта тонким слоем жженого сахара. Пудинг оказался мягким, нежным и удивительно жирным.
После этого ужина Франческ несколько дней избегал встреч с Баррантесом. Ему требовалось время, чтобы подумать. Но и Баррантесы, похоже, старались держаться от него подальше. Казалось, каждая сторона ждала от противоположной следующего шага.
Но однажды вечером он случайно столкнулся с Кончитой, шедшей по улице с корзиной в руке. Порывистый ветер дул ей в лицо, нещадно теребил волосы и прижимал к телу платье, очерчивая контур ее стройной фигурки.
Увидев кузнеца, она залилась краской и, чуть слышно поздоровавшись, попыталась проскочить мимо. Не отдавая отчета своим действиям, Франческ схватил ее за руку и притянул к себе.
Он жадно уставился в лицо девушки. У нее была гладкая, как дорогой фарфор, кожа. Франческ увидел, как пульсируют венки на шее и висках. В ее чертах присутствовала какая-то утонченная изысканность: изящный рот, четкая линия носа, красивый разлет бровей. Глаза обрамляли необычайно длинные ресницы.
– В чем дело? – спросила Кончита, чувствуя, как у нее пересохло во рту.
– Не любишь, когда на тебя смотрят, а?
– Это неприлично, таращиться на людей! Франческ почувствовал себя уязвленным. Его пальцы еще сильнее сдавили ее тонкую руку.
– Да, очень неприлично, – огрызнулся он. – Я вообще хам. А ты, в таком случае, шлюха.
Она вздрогнула, словно от пощечины.
– Это неправда!
– Кто же ты тогда, если не шлюха? – не унимался Франческ.
Он увидел, как на глаза девушки начали наворачиваться слезы. Она с силой высвободила руку и побежала прочь. Под порывом налетевшего ветра платье облепило ей ноги. Несколько секунд Франческ смотрел на ее точеные белые икры. Почему он был так груб? Он почувствовал поднимающуюся в нем горечь досады. Ему захотелось побежать за ней и извиниться за свои слова. Но он знал, что не сможет догнать ее. Она скрылась за поросшим плющом углом дома. А он, едва переставляя ноги, поплелся своей дорогой, проклиная и себя, и ее.
На следующий день она пришла к нему в кузницу.
Он поднял голову и увидел стоящую в дверном проеме Кончиту – взгляд ее чистых глаз устремлен на него.
Франческ медленно выпрямился.
– Я хочу рассказать тебе, как все это случилось, – проговорила она.
Кузнец сунул в бочку раскаленный кусок железа. В воздух поднялось облачко пара.
– Ну? – уставился он на девушку.
Натянутая как струна, она сверлила его глазами, в которых, казалось, полыхал зеленый огонь.
– Этот ребенок не от Филипа Массагуэра. От его брата.
– Не понял, – нахмурился Франческ.
– Филип и я никогда не были любовниками. Это просто невозможно. Филип… не способен.
– Не способен? Ты хочешь сказать, импотент?
– Я любила Филипа… Но не… не физически. – Ее неопределенность начала действовать Франческу на нервы.
– То есть тебя трахнул не Филип, а другой малый?
– Он умышленно выбрал слово погрубее.
Кончита зарделась.
– Филип очень необычный человек…
– Да ну! – с издевкой воскликнул Франческ.
– Правда. Я знаю, какого ты мнения о его отце. Но Филип совсем другой.
– В самом деле?
– Как и ты, он тоже верит в свободу и равенство людей. Он мечтает о справедливости.
– Что ж, значит, когда он унаследует папашины земли, то раздаст их крестьянам?
Она пропустила мимо ушей его злую иронию и продолжила:
– Между мной и Филипом была духовная близость.
– В ее глазах заблестели слезы. – Он… он открыл для меня столько прекрасных вещей: целый мир красоты, о существовании которого я даже не подозревала. – Она вытащила из кармана связанную тонкой лентой пачку писем. – Вот, Франческ. Это его письма ко мне. Я хочу, чтобы ты их прочитал. Тогда ты поймешь, что он за человек. Как он страдает от своей необычности. Что чувствует.
– Страдает? – криво усмехнулся Франческ, неохотно беря письма.
– Он говорил мне, что много раз пытался заняться любовью с женщинами, но ему всегда что-то мешало, у него так ни разу ничего и не получилось. Он очень переживал, но поделать с этим ничего не мог. Он любил… он испытывал влечение совсем к другому…
Франческ озадаченно нахмурил брови.
– Ты имеешь в виду, у него была другая женщина?
– Нет. У него есть друг. Поэт. Чудесный, одаренный человек. – Она вздохнула. – Человек, к которому он питает свои самые нежные чувства.
– Будь я проклят, если понимаю, о чем ты говоришь. Краска все больше заливала ее лицо.
– Есть такие мужчины, которые способны на настоящую любовь только с… с другими мужчинами.
Бородатое лицо Франческа скривилось в брезгливой усмешке.
– А-а, вот оно что, – с отвращением сказал он.
– Да, Филип – один из таких мужчин и ничего с собой не может поделать.
– Понятно.
– Я очень хочу, чтобы тебе было понятно, – взволнованно проговорила Кончита. – Вот почему я и дала тебе эти письма. У нас не было физической близости. Он признался мне, что единственным человеком, с которым он мог заниматься любовью, был его друг. Этот самый поэт. – Она снова вздохнула. – Ты обо всем этом прочитаешь в письмах.
– Ну и?.. – с раздражением спросил Франческ. – Откуда же тогда ребенок?
– Меня изнасиловал его брат Джерард, – тихо ответила Кончита.
Франческ промолчал. Она опустила глаза.
– Они ненавидят друг друга. Филип унаследует почти все имущество отца. Он ведь на два года старше. А Джерард считает себя более достойным. Он завидует Филипу, издевается над всем, что тот любит. И, думаю, он постоянно упрекает его за связь со мной, так как в конце концов Филип сказал ему, что мы были любовниками. Может быть, он сделал это еще и для того, чтобы как-то защитить свое мужское самолюбие.
Она замолчала. Пауза так затянулась, что Франческ неловко переступил с ноги на ногу.
– И что дальше?
– Я пошла на свидание с Филипом к роднику. Это было наше любимое место встреч. Но, когда я пришла туда, меня ждал не Филип, а Джерард. Я сразу поняла, что он собирается сделать что-то плохое, но позвать на помощь было некого. А у него в руке был нож. – Ее дыхание участилось, руки крепко стиснули одна другую. – Он стал угрожать мне, приставил нож к горлу. Я так испугалась… Он говорил ужасные, отвратительные слова и довел меня до слез. А потом он изнасиловал меня. Прямо там. Дважды. А в перерыве, пока отдыхал, он смеялся надо мной… И над Филипом… – Она замолчала, стараясь сдержать рыдания и успокоиться, затем снова взглянула на Франческа. – До этого я была девственницей. Понимаешь?
Ни слова не говоря, он кивнул.
– С тех пор мы с Филипом не встречались. Он даже ни разу мне не написал. Если бы только я сама могла ему все рассказать! Джерард-то ведь, наверное, выставил все в таком свете, что Филип больше никогда не захочет меня видеть. – Тонкими пальцами Кончита коснулась горла. – Пожалуйста, дай мне попить.
Франческ протянул ей стакан и налил воды. Она пила медленно, с закрытыми глазами. Через стекло стакана, сквозь прозрачную чистую воду ему были видны ее белые зубы и розовая полоска верхней губы.
– Почему же ты утаила правду? – холодно спросил он. – Почему не рассказала им, что Филип извращенец, а тебя изнасиловал его брат?
– Потому что Филип сказал Джерарду, что мы были… любовниками.
– Ну и что?
– Если бы отец и брат Филипа узнали про его… не вполне здоровые наклонности, это было бы для него катастрофой. Думаю, отец лишил бы его наследства. Так мне говорил Филип. Ты единственный, кому я сказала правду.
– Не могу не восхищаться благородством твоих чувств! – с нескрываемой злостью взорвался Франческ. – Ты что, не понимаешь? Если бы ты сказала, что была девственницей, когда этот щенок изнасиловал тебя, твой отец мог бы подать в суд.
– Но это значило бы выдать Филипа.
– Выдать Филипа? И это тебя волнует? Неужели Филип Массагуэр смог так вскружить тебе голову, что ради него ты согласилась пожертвовать своей честью? Честью всей своей семьи?
– Ты хочешь сказать, что я должна была примчаться домой и рассказать, что со мной сделал Джерард? – Она покачала головой. – Нет. Ты не понимаешь. Я не могла говорить об этом, даже если бы знала, что мне поверят. Только когда я поняла, что беременна, я вынуждена была признаться.
– Но твой отец, твои тетки – разве тебе все равно, что они о тебе думают?
– Все равно, – спокойно проговорила Кончита. – Теперь все равно. – Она надолго замолчала и уставилась на его большие, натруженные руки. – Извини, – проговорила она наконец. – Тебе нелегко было выслушать меня. И мне нелегко было все это рассказывать. Но я хотела, чтобы ты узнал правду, прежде чем примешь решение относительно меня.
– Ты рассчитываешь, что теперь я буду о тебе лучшего мнения? – резко спросил он.
– Я только хотела, чтобы ты узнал правду, – ответила она дрожащими губами. – Чтобы ты знал, что я не виновата!
– Не виновата! Ты позволила семейке этих зажравшихся свиней, этих буржуев использовать тебя и выбросить, как ненужную вещь. Позволила им выставить тебя шлюхой только ради того, чтобы Филип Массагуэр мог притворяться настоящим мужчиной!
Она зарыдала и, не оглядываясь, выбежала из кузницы.
Франческ повернулся к печи и вытащил оттуда кусок раскаленного железа. Он почувствовал облегчение, лишь видя, как под ударами его молота сыплются в разные стороны искры, как покорно расплющивается металл, принимая форму, которую, остыв, он сохранит навсегда.
К Рождеству уже вся деревня судачила о том, что Франческ сватается к Кончите.
Несколько осторожных встреч, состоявшихся между Франческом и семейством Баррантесов, увенчались в канун Рождества вторым ужином en famille[6] в доме лавочника.
Этот ужин был организован с гораздо большим размахом, чем первый. Баррантес даже нанял по такому случаю еще одну служанку. На стол постелили лучшую белоснежную скатерть и выложили столовое серебро. В центре поместили огромную чашу с фруктами, а в гостиной зажгли несколько дополнительных керосиновых ламп.
Тетушки, почуяв скорую добычу, уделили туалету Кончиты значительно больше внимания. В этот вечер она появилась в кремовом муслиновом платье, с убранными назад волосами и слегка подрумяненными щеками. В качестве заключительного штриха они повязали ей на лоб ленточку из коричневого бархата, расшитого искусственным жемчугом. Все это должно было с самой лучшей стороны высветить ее утонченную красоту.
Пришедший на ужин Франческ в неуклюжем поклоне поцеловал ей руку – первое проявление галантности с его стороны. На нем был новый костюм модного покроя. На протяжении всего ужина его синие глаза неотступно следили за Кончитой, что не ускользнуло от внимания тетушек.
Подвыпивший Марсель сделался чрезвычайно общительным. После того как жареному гусю было отдано должное и служанки принесли неизменный crema catalana, он, грохнув кулаком по столу, предложил:
– Как насчет того, чтобы за чашечкой кофе перекинуться в картишки?
Луиза многозначительно кашлянула.
– Может, молодежь хотела бы уединиться в соседней комнате и послушать граммофон, пока мы тут сыграем партию-другую в вист?
– Не возражаю, не возражаю, – добродушно фыркнув, поддержал лавочник.
Франческ сидел с застывшей на лице улыбкой. Прошла минута, а то и две, прежде чем до него дошло, что под словом «молодежь» тетушка Луиза подразумевала и его. Он неловко поднялся и в сопровождении Кончиты прошел в другую комнату.
Граммофон был небольшой, с механическим подзаводом и гофрированной металлической трубой. Баррантес, видимо, был единственным жителем Сан-Люка, у которого в доме имелась подобная вещица, и Франческ с интересом принялся ее разглядывать.
– Когда я был мальчишкой, отец Перез нередко предостерегал людей от подобных штуковин, – сказал он Кончите. – Помню, он еще говорил, что вся эта механика – дело рук дьявола.
Кончита улыбнулась.
– По крайней мере, пока играет музыка, нас никто не слышит и мы можем поговорить.
«Сегодня она красива как никогда», – отметил про себя Франческ. Ее платье и бархатная лента на лбу смотрелись просто великолепно. А волосы были не менее черными и блестящими, чем граммофонная пластинка, которую она в этот момент рассматривала.
Выбрав одну из глянцевых шеллаковых[7] пластинок, она поставила ее на диск граммофона, покрутила ручку завода механизма и осторожно опустила иглу звукоснимателя. Послышалось шипение, затем комната наполнилась нежными звуками вальса.
– Ты выглядишь сегодня очень элегантной, – сдержанно произнес Франческ.
– Спасибо. Ты тоже очень элегантный. – Она застенчиво взглянула на него. – Хочешь посмотреть пластинки?
Сидя рядышком на диване, они принялись перебирать стопку граммофонных пластинок. Он с волнением следил, как ее изящные белые руки перекладывали картонные футляры. Тонкие пальцы, похоже, не знали физического труда; бледно-розовые ногти были аккуратно острижены и безукоризненно чисты. Рядом с этими миниатюрными ладошками его собственные руки казались огромными уродливыми клешнями.
– Ты здесь привыкла к красивой жизни… – заметил Франческ, оглядывая уютную комнату. – Чего только нет! Рюшечки-безделушечки. Везде лампы… Мебель вон дорогая… Ты же видела, как я живу. Неужели ты смогла бы чувствовать себя счастливой в моей кузнице?
– Я могу быть счастливой где угодно, – просто сказала она и добавила: – Пока я кому-то нужна.
– Я не о граммофоне и служанках, – перебил он. – Ты уже знаешь, что я отнюдь не джентльмен. Я отвратительный на вид, и мои манеры тоже отвратительные.
Кончита посмотрела ему в глаза. Ее губы дрожали.
– Ты не отвратительный, Франческ, – робко проговорила она.
– Во всяком случае, далеко не Ромео. – Он почувствовал, что теряется, что не в состоянии задать вопросы, которые вертелись у него на языке, не в состоянии объяснить ей все то, что он так хотел, чтобы она поняла.
Музыка с шипением замолкла, и Кончита сменила пластинку. Из металлической трубы полился волшебный голос Карузо, исполнявшего неаполитанскую песню о любви.
– Смотри! – неожиданно воскликнула она. – Снег идет!
Она подбежала к окну. В самом деле шел снег. Кружащиеся в хороводе снежники укрывали двор белоснежным покрывалом.
– Снег, – прижавшись к оконному стеклу, восторженно прошептала Кончита. – Никогда не видела снега.
– Никогда? – удивился Франческ.
– Никогда в жизни! – Она, затаив дыхание, смотрела на порхающие за окном снежинки. – Какие они красивые! Как крылышки ангелочков! – Она повернулась к нему – огромные глаза светятся. – Пойдем во двор!
– Промокнешь, – сказал он.
– Ну и что? Я хочу попробовать, какой он на вкус.
– Это не ванильное мороженое, – крикнул он, но она уже подбежала к двери и нетерпеливым жестом манила его за собой. – Хотя бы шаль набрось! – добавил Франческ, берясь за костыли. – Не забывай, в каком ты положении.
– Тс-с-с! Давай выйдем, чтобы никто не слышал! Стараясь не шуметь, они вышли во двор. Холодно не было, даже после душного тепла дома. Франческ поднял лицо к небу и замер, лишь чуть вздрагивая от нежных, как поцелуи, прикосновений падавших на его щеки снежинок.
Присев на корточки, Кончита собрала пригоршню снега и, слепив из него шарик, с жадностью надкусила его. На ее лице отразилось разочарование.
– Да он безвкусный!
– Я предупреждал, что это не мороженое, – назидательно проговорил Франческ.
В деревне не было видно ни души; если даже кто и шел по улице, звук его шагов приглушался белоснежным покровом. На холме, в мерцающей серебром темноте, светились огни женского монастыря.
– Мне жаль, что с тобой это произошло, – сказал Франческ.
– Спасибо, – чуть слышно прошептала Кончита.
– Если бы в нашей стране была справедливость, этот малый поплатился бы жизнью.
Прижав губы к снежку, она какое-то время молчала, затем наконец заговорила:
– Я несколько иначе смотрю на все это. Я стараюсь думать только о будущем.
Франческ сверху вниз посмотрел на нее. В ее черных волосах сверкали блестки снежинок. Он взял из ее рук снежок и бросил его на землю. Пальцы Кончиты были мокрые и холодные как лед. Держа их в своих ладонях, он нежно растирал их, стараясь согреть.
– А ты пыталась представить себе, какой будет наша совместная жизнь? – тихо спросил Франческ.
– Д-да, – не смея поднять на него глаза, пробормотала она.
– Как мы будем вместе жить? И вместе есть?
– Да.
– И вместе спать?
Он почувствовал, как задрожали ее пальцы.
– Да.
– И ты готова к этому?
– Думаю, что да.
В морозном воздухе у них изо рта поднимались маленькие облачка пара. Из ее рта облачка поднимались чаще.
– Ты такая молодая… – охрипшим голосом проговорил он. – Такая красивая.
Она подняла голову и заглянула ему в глаза. Франческ наклонился и поцеловал ее. Губы Кончиты были холодны как лед. Его – пылали, как раскаленные угли. Она почувствовала на своей щеке жесткие колечки его курчавой бороды. Впервые он был нежен с ней. Он прижал ее к себе, его нечеловеческая сила потрясла ее. Она непроизвольно застонала, и он сразу же разжал руки.
– Извини, – смущенно сказал Франческ.
– Не извиняйся, – прошептала Кончита. – Мне тоже этого хотелось.
Из окна донесся зовущий их голос. Франческ наклонился было, чтобы поцеловать ее еще раз, но она повернулась и стремительно побежала к дому.
Поеживаясь, Франческ трясся в телеге, которую тянула усталая кобыла. Первые дни января принесли колючие ветры и пронизывающий холод.
Погоняя лошадку, он услышал приближающийся сзади топот копыт. Его догоняли трое скачущих галопом всадников. Они обогнали телегу и остановились, перегородив дорогу.
Франческ чертыхнулся и натянул вожжи.
– В чем дело? – закричал он, откинув прикрывавший лицо шарф. – Вы мешаете мне проехать.
Всадники спешились. Тот, что явно был их главарем, бросил поводья своему компаньону и небрежной походкой подошел к телеге.
Франческ сразу узнал в нем Джерарда Массагуэра. Двое других были андалузскими цыганами с суровыми лицами.
Массагуэр зло осклабился.
– Вылезай, – рявкнул он и, когда Франческ не сдвинулся с места, повторил: – Вылезай, кузнец, или мы сами вытряхнем тебя из телеги.
Медленно, стараясь не заводиться, Франческ слез, вытащил из телеги свои костыли и, опершись на них, взглянул на Массагуэра-младшего. Перед ним стоял ладно сложенный, темноволосый парень лет восемнадцати с застывшим на лице выражением ленивого высокомерия. У него были глаза с тяжелыми веками и по-мужски красивое лицо.
– Говорят, ты собираешься жениться на Кончите, – спокойно сказал он. – Это правда?
– Может быть.
Массагуэр стоял, широко расставив ноги, засунутая в карман штанов рука позвякивала монетами. Он нагло улыбался Франческу.
– А знаешь, я был у нее первым. И вторым.
– Что тебе нужно? – не повышая голоса, спросил Франческ.
Двое цыган подошли и встали по обеим сторонам своего хозяина. У каждого по толстой палке в руке.
– У меня к тебе есть несколько вопросов, – заявил мальчишка. – И я хочу получить на них ответы.
– А если я не смогу дать их?
– Не сможешь – будешь избит. И сильно. – Оттопырив нижнюю губу, он нахально уставился на Франческа из-под своих тяжелых век. – Из девки кровь хлестала, как из зарезанной свиньи. А еще трезвонила, что первым у нее был мой брат! Во задачка-то! Но я уверен, что мой брат до нее не дотрагивался. Он ведь пидор. И еще я думаю, что она это знает. Поэтому-то она его и покрывает.
– Я понятия не имею о сексуальных пристрастиях вашей достопочтимой семьи.
– А я тебе объясню. Ты ведь, говорят, человек грамотный. Правда, башка набита всякими дурацкими идеями, но тем не менее мозги у тебя есть. Видишь ли, кузнец, если бы ты подтвердил, что Филип извращенец, мой отец лишил бы его наследства.
Франческ, смотревший на Джерарда Массагуэра, не заметил, как один из цыган размахнулся и ударил его палкой по лицу. Дикая боль пронзила голову. Земля поплыла под ногами. Он почувствовал во рту вкус крови.
– Ставки очень высоки, кузнец, – так же спокойно продолжал Массагуэр. – Целое состояние. Столько денег за всю жизнь не заработают и полтысячи кузнецов. Надеюсь, ты меня понимаешь?
На этот раз Франческ был готов к нападению с другой стороны и успел поднять руку. Удар пришелся по ребрам. От боли у него перехватило дыхание. Он закачался, крепче вцепился в свои костыли и, пока пытался прийти в себя, получил еще один удар в живот, заставивший его согнуться пополам.
– После того как Педро и Хосе переломают тебе руки, – сказал Джерард, – они то же сделают с твоими ногами, и если ты и выживешь, то всю оставшуюся жизнь проведешь в постели дома для инвалидов. А чего ради?
– Кончита ни о ком из вас ничего мне не рассказывала, – задыхаясь, прохрипел Франческ.
– Но ты ведь собираешься на ней жениться. Ты ее, так сказать, возлюбленный. А девушки своим возлюбленным все рассказывают. Я правильно говорю, Хосе?
Цыган, что был покрупнее, ухмыляясь, сделал шаг вперед и замахнулся палкой.
Но удара так и не последовало. Зато выражение его физиономии изменилось с почти комической неожиданностью, когда громадная лапища Франческа схватила его запястье. Палка упала на землю. Завопив, он попытался вырваться. Другой рукой кузнец, словно тисками, стал сжимать кисть Хосе. Дикий вопль цыгана перешел в тоненький поросячий визг.
Его приятель, подняв дубинку и изрыгая проклятия, подался было вперед, но в нерешительности остановился и, как и Джерард Массагуэр, ошарашенно вытаращил глаза на Хосе, который яростно норовил укусить руку кузнеца. Его зубы впились в костяшки огрубевших пальцев Франческа.
Послышался отвратительный треск ломающихся костей. Визг захлебнулся, сменившись каким-то жалобным бульканьем. Закатив глаза, цыган обмяк, ноги подкосились. Когда Франческ отпустил его руку, она шлепнулась о землю, как пустая перчатка.
Массагуэр побледнел. Его глаза уже не казались лениво-сонными, а смотрели встревоженно и настороженно. По обеим сторонам носа у него проступили две маленькие ямочки, словно отметины от когтей.
– Если я не получу то, что мне надо от тебя, – сказал он, – я получу это от нее. Ты меня понимаешь? Мой брат ведь безразличен тебе. Зачем тебе его защищать?
И Франческ принял решение.
– У твоего брата с ней ничего не было, – отплевываясь кровью, проговорил он. – Не по ней он сохнет.
– По кому же?
– По одному парню, которого зовут Гарсиа. Джерард весь подался вперед, забыв от волнения об осторожности.
– Гарсиа?
– Какой-то поэт.
– Гарсиа Лорка?
– Да. Точно.
– Знакомое имечко. – Массагуэр во все глаза смотрел на Франческа. – Федерико Гарсиа Лорка?[8] И она сказала тебе, что Филип занимался с этим малым любовью?
– Она отдала мне письма, которые твой брат написал ей.
Черные глаза Джерарда радостно заблестели.
– Эти письма. Где они?
– Если ты еще раз к ней хотя бы приблизишься, – процедил Франческ, не сводя с Массагуэра своих пылающих синих глаз, – тебе очень сильно не поздоровится. Будь уверен.
– Хорошо, хорошо. Я и близко к ней не подойду. Только отдай мне эти письма.
– Сегодня вечером пришлешь ко мне в кузницу своего цыгана.
– Отлично, – задыхаясь от восторга, прошептал Джерард. – Отлично. Просто замечательно. Ты об этом не пожалеешь, кузнец. – Он улыбнулся. Его смуглое лицо просияло. – А ты мне нравишься. Башка у тебя варит. Получишь у меня работу, когда я стану хозяином.
– Ага, – буркнул Франческ. – Я сделаю для тебя пару крепких петель и надежный замок. Чтобы ты не вылез из гроба.
Улыбка Джерарда испарилась. Его черные глаза буравили кузнеца. В этом взгляде было что-то звериное, какая-то бешеная страсть.
– Что ж, по крайней мере, теперь мы знаем, кто чего хочет, не правда ли? – почти мягко сказал он.
Франческ кивнул.
– Мы знаем, кто чего хочет.
Какое-то время оба мужчины молча смотрели друг на друга, затем Джерард рассмеялся.
– Педро, забрось-ка этого придурка на его лошадь, – приказал он, указывая на все еще валявшегося на дороге Хосе.
Франческ снова забрался в телегу и взялся за вожжи. Щека и ребра болели. Лицо распухло.
Джерард Массагуэр развернул коня.
– До встречи, кузнец! – крикнул он, и все трое поскакали прочь.
Спрашивая себя, правильно ли он поступил, Франческ с минуту смотрел им вслед, затем повернулся и со злостью хлестнул свою кобылу. А-а, пошли они все к черту! Пусть братцы сами перегрызают друг другу глотки. Он уже и так хлебнул горя. Единственное, о чем он мечтал, это чтобы ему дали спокойно жить, ему и его жене.
Но смысл сверливших его мозг мыслей дошел до Франческа, только когда он подъехал к кузнице. Его жене.
Весна, 1918
В день свадьбы элегантная фигурка Кончиты уже явно указывала на ее положение. Рождение ребенка ожидали к маю.
Франческ стоял перед алтарем. Бога он то ли ненавидел, то ли не верил в него – он и сам точно не знал. Его металлический голос гулким эхом отдавался под сводами церкви.
В руках Кончита держала веточку цветущего миндаля. Белоснежное платье доходило ей до середины икр, оставляя открытыми изящные щиколотки в белых чулках и серебряные туфельки. По моде тех лет на ней была надета шляпка, прикрывавшая уши, и длинная искусно вышитая вуаль. На руках – тонкие кружевные перчатки, когда-то принадлежавшие ее матери.
Она вся просто светилась. Беременность только усилила красоту. За вышитыми на вуали белыми розами сияли ее огромные глаза. На традиционные вопросы священника она отвечала чистым и спокойным голосом, и, когда в заключение церемонии Франческ повернулся к ней для поцелуя, она, коснувшись рукой его буйной бороды, бросила на него такой нежный взгляд, словно они были страстными любовниками, а не едва знакомыми чужими людьми.
Когда они выходили из церкви, Кончита так крепко прижималась к его руке, что кузнец едва держался на ногах. Ветер крепчал, небо было затянуто свинцовыми тучами. Кончита откинула вуаль, чтобы фотограф мог запечатлеть их на церковных ступенях. Порывы ветра отчаянно трепали одежду новобрачных и гостей. Упали первые капли дождя. Франческ, который все утро выглядел хмурым и напряженным, теперь блаженно улыбался, не уверенный, правда, насколько успешно ему удалось пройти это тяжелое испытание.
Праздновали свадьбу в ближайшем ресторане. За время обеда, да и в течение всего оставшегося вечера, Кончита почти все время молчала. Но не потому что стеснялась. Всем своим видом она излучала решительность женщины, сделавшей окончательный выбор.
«Бедняжка, – восклицал про себя Баррантес. – Милая моя бедняжка!» Правильно ли он поступил с ней? Но задавать подобные вопросы было уже поздно. Она вышла замуж за Франческа и связана супружескими узами, словно кандалами, в которые кузнец заковал ее тонкие руки.
Франческу было тридцать два года, девять из них он прожил одиноким калекой. У него не укладывалось в голове, что теперь его жизнь изменилась и что сидящая рядом с ним чудесная женщина – это его жена. Но еще более странным казалось то, что через несколько месяцев она должна была одарить его чужим ребенком.
Он взглянул на нее, на это фарфоровое личико с сияющими изумрудными глазами, и ощутил, как его охватывает какое-то смешанное чувство возбуждения и боли. Она была его. Изящная и милая, она была его. Этой ночью она будет спать в его постели. И все последующие ночи тоже.
– Думаю продать магазин, – во всеуслышание заявил Баррантес. Он выпил изрядное количество шампанского, и его грубоватое лицо раскраснелось, седые усы обвисли. – Нужно идти в ногу со временем.
– Пить нужно меньше, – поддела его сестра.
– У меня грандиозные планы. – Марсель засунул большие пальцы в карманы жилетки. – Хочу построить кинотеатр.
– Что?
Он одарил сидящих за столом лучезарной улыбкой.
– А еще я собираюсь купить автомобиль.
– Кинотеатр и автомобиль! Ты что, миллионер?
– Я человек из народа! – провозгласил Баррантес, грохнув кулаком по столу. – Будущее Испании принадлежит техническому прогрессу. Автомобилям, кинотеатрам, радиоприемникам. И мой зять может это подтвердить. А, Франческ?
Вместо ответа Франческ поднял бокал.
– Я хочу предложить тост, – сказал он. – За мою жену Кончиту. – Он немного помедлил, в ожидании, пока гости наполнят бокалы. – Моя жена… – Его голос дрогнул. – Он повернулся к Кончите, которая тихонько сидела рядом с ним. – Я не оратор, Кончита. Но я готов отдать за тебя жизнь. Никто больше на заставит тебя страдать, – проникновенно закончил он. – Никто.
Их взгляды встретились; в ее глазах стояли слезы. Вечер прошел в оживленных беседах подвыпивших гостей.
К половине седьмого совсем стемнело, и пошел проливной дождь. Раскаты грома, доносившиеся с Пиренеев, обещали дальнейшее ухудшение погоды. Перепивший Марсель сделался таким сентиментальным, что, расчувствовавшись, даже пустил слезу.
Уж прощаясь под нещадно поливающим дождем, он совсем раскис и, повиснув на Кончите, разрыдался, называя ее своей маленькой заблудшей овечкой.
– Ради Бога, Франческ, не обижай ее, – покачиваясь, бормотал лавочник. – Не обижай ее!
Франческ нетерпеливо обнял своего новоиспеченного тестя и, взяв Кончиту под руку, поспешил усадить ее в крытый экипаж, еще утром украшенный гирляндами цветов, которые к этому времени ветер и дождь уже порядком истрепали.
Из-за неуместного взрыва эмоций Марселя Баррантеса они промокли до нитки. Кончита съежилась рядом с Франческом, безуспешно пытаясь защитить от порывов ветра свой букет из цветов миндаля. Франческ взялся за вожжи и, стегнув лошадь, рысью пустил ее по грязной улице, оставив позади захмелевших родственников и гостей. Вот все и кончилось – свадьба, застолье, день.
Дождь еще усилился, разразилась настоящая гроза, и крытый верх экипажа уже не спасал их ни от хлеставших по лицу ледяных струй, ни от летевших из-под копыт лошади комьев грязи.
Когда они подъехали к кузнице, небо на севере расколола вспышка молнии и артиллерийской канонадой зловеще загрохотал гром. Они продрогли до костей. Кончиту била безудержная дрожь.
– Ступай наверх! – крикнул Франческ. – Я позабочусь о лошади!
Прижимая к себе букет и придерживая вуаль, она побежала в дом. Он поставил лошадь в стойло и положил в ясли охапку сена. Когда он поднялся наверх, Кончита разжигала в камине огонь. Франческ наклонился, чтобы подбросить еще несколько поленьев, которые, неохотно разгораясь, свирепо зашипели. Он слышал, как от холода стучат ее зубы.
– Может, выпьешь вина?
– Нет, спасибо. – Кончита встала. В своем промокшем свадебном платье она выглядела совсем юной и очень бледной. Румяна начисто смыл дождь.
Снова прогремел гром, и, словно копыта кавалерии, по черепичной крыше с удвоенной силой забарабанил дождь. То там, то здесь звонко капали просочившиеся сквозь треснувшую черепицу капли.
Почему он даже не подумал о том, чтобы привести дом в порядок? Сделать его более приветливым? Надо было приготовить букет цветов. Надо было купить шампанского, зажечь яркие лампы, позаботиться о всяких там милых пустяках, которые так любит женщина. Женщина? Кончита была больше похожа на девочку. Ей скорее подошли бы рюшечки да куколки.
Франческ откашлялся.
– Это не совсем гнездышко для новобрачных. Извини.
– Это наш дом, – тихо сказала она.
– Женской руки не хватает. А мне было все равно. Я здесь просто ел да спал. Может быть, ты сделаешь его более уютным. Ты ведь теперь хозяйка в этом доме.
– Я постараюсь.
Наступила неловкая пауза. Некоторая эйфория, которую Франческ испытал после обряда венчания, теперь улетучилась без следа.
Внезапно за окном раздался страшный треск молнии. Кончита вздрогнула.
– О! – жалобно вскрикнула она. – Ненавижу грозу!
– Ты здесь в полной безопасности. Молния никогда не ударит в Сан-Люк. Это из-за монастыря. Он расположен значительно выше, и молния обязательно ударит в его колокольню. А мы находимся слишком низко.
– Правда? – Казалось, это объяснение ее не очень-то успокоило, и, когда очередная вспышка белого света возвестила о приближении раската грома, она снова вздрогнула.
– А кроме того, я установил на доме громоотвод, – добавил Франческ, как бы давая ей персональные гарантии от удара молнии. – Два метра в высоту, из толстой меди. Так что бояться тебе нечего.
Он стянул с себя промокший пиджак и повесил его на стул, поближе к огню. «И что теперь?» – подумал он. Они были, словно двое уцелевших после кораблекрушения, случайно выброшенных на необитаемый остров и обреченных жить там до конца своих дней.
– Ну, пойдем в постель?
Она молча кивнула.
– Иди первая, – сказал он. – Я приду чуть позже. Пока она раздевалась, Франческ вскипятил воды, заварил себе кофе и стал не спеша пить.
Много лет назад, когда ему еще не исполнилось и двадцати трех лет, он уже был опытным любовником и хорошо знал, как нужно обращаться с женщинами. Причем с любыми – от трепетных девственниц до видавших виды вдовушек, приходивших в его кузницу с пустяковыми заказами, исполнить которые мог якобы он один.
И вот прошло уже столько лет, с тех пор как в его постели последний раз была женщина. Он ждал этого момента, испытывая определенный страх за то, что все эти годы воздержания могут обернуться для него унизительным поражением. Но прежде всего ему следовало помнить, что он должен быть терпеливым и нежным.
Франческ решил, что дал ей уже достаточно времени, чтобы лечь, и, постучав в дверь спальни, вошел туда, держа в руке свечу. Из-под одеяла было видно только ее бледное лицо; черные волосы рассыпались по подушке. В тусклом свете блеснули ее изумрудные глаза. Он заметил, что бедняжка дрожит как осиновый лист.
– Ничего, сейчас нам будет тепло и уютно, – проговорил Франческ, словно успокаивая ребенка. Он задул свечу и начал раздеваться.
Кончита услышала, как шуршит снимаемая одежда, и изо всех сил постаралась сдержать охвативший ее какой-то животный страх. Когда Франческ лег, от прикосновения его тела она даже вздрогнула.
– Ты словно ледышка, – прошептал он и дотронулся до ее плеча. – Не бойся. Я не сделаю тебе больно.
Она закрыла глаза, почувствовав, как ей на живот легла его огромная мозолистая рука – теплая и ласковая.
– Франческ, – чуть слышно сказала Кончита. – Мне так страшно. Я просто ничего не могу с собой поделать.
Он поцеловал ее в губы, затем в лоб. Она ощутила на лице жесткие завитки его бороды.
– Просто расслабься и спокойно лежи, – шептал он. – Не надо бояться. Любовь для того и существует, чтобы давать людям радость, а не боль.
Внутренне сжавшись, она замерла, чувствуя, как его руки медленно и нежно гладят ее. Движения Франческа были уверенные и спокойные. Кончита ощутила запах его кожи, густой, теплый запах мужского тела. Сама того не замечая, она от волнения прикусила нижнюю губу. Никто еще так не ласкал ее. Нежности в ее семье были не приняты, а руки матери она уже почти забыла.
Едва прикоснувшись к ее коже, Франческ почувствовал такую уверенность в себе, словно и не было всех этих лет монашеской жизни. Возможно, именно ее робость и придавала ему силу, но он подумал, что дело в другом, в чем-то, что влекло его к ней, что он видел, чувствовал, глядя в ее глаза, дотрагиваясь до ее тела. И, познав эту тайную истину, он уже не мог ошибаться.
Его рука скользнула по холмикам ее грудей; пальцы легко коснулись шелковистой кожи; в нем загоралось пламя желания. Но он продолжал сдерживать себя, пока не почувствовал, что она начала постепенно расслабляться и ее дыхание стало более глубоким и ровным.
– Тебе хорошо? – спросил Франческ.
– Да, – прошептала она, открывая в темноте глаза. – Ты такой нежный.
– Но ты все еще боишься меня?
– Я боюсь… но не тебя. Скорее, себя.
Его ласки действовали на нее успокаивающе. Ей стало чудиться, что она будто всплывает, всплывает на поверхность из мрака, в котором блуждала. Мышцы расслабились, тело сделалось невесомым. Кончита даже слегка вздрогнула, словно во сне. Он снова поцеловал ее, и она сделала попытку ответить, чуть прижавшись своим закрытым ртом к его губам.
Франческ слегка отстранился, затем снова приблизил лицо, показывая ей, как нужно целоваться, как следует подставлять губы. Вот так. Так удобно. Удобно… и непривычно. А сколько возможных вариаций! Вот он провел языком по ее губам. Такой большой грубый мужчина, и такие осторожные, ласковые прикосновения! Почти как у ребенка…
Ее голова шла кругом. Целующихся мужчин и женщин она прежде видела только на открытках и картинках журналов. И кое-что слышала об этом от подруг. Например, французский поцелуй. Это более неприлично, чем обычный поцелуй…
Их языки соприкоснулись. Ой, грех-то какой! Но приятно, как же приятно. Просто откровение. Словно ты позволяешь чужой душе дотронуться до твоей души. Словно ты рассказываешь другому человеку о самом сокровенном, о своем внутреннем мире, где бурлит горячая кровь, где пульсирует скрытая от посторонних глаз жизнь.
Кончита почувствовала, как его рука потянулась книзу, и в смятении сжала ноги. Она уже не так боялась, просто сердце билось необычайно часто, да какое-то непонятное любопытство просыпалось в ней. Но она стеснялась. Она не хотела, чтобы он трогал ее в этом месте. Только не там!
Рука Франческа нежно гладила ее бедра; его дыхание становилось все более прерывистым. Господи, он так ее хотел! Страсть охватила его, словно лихорадка, и ему стоило немалых усилий сдерживать себя. Он медленно потянул кверху ее ночную рубашку. О! Его пальцы ощутили шелковистую мягкость волос, скользнули вниз по теплому бугорку, протиснулись дальше, осторожно пытаясь заставить ее раздвинуть ноги.
– Кончита, – прошептал Франческ, – позволь мне поласкать тебя там.
Ну когда же он собирается вводить в нее эту свою штуку? Она слегка раздвинула бедра, почувствовав при этом, как возбуждается и твердеет его член, – точно так же было и с Джерардом в тот день… нет, она не должна думать об этом.
Пальцы Франческа ласкали Кончиту. Там. Сгорая от стыда, она лежала, не смея пошевелиться. Единственным мужчиной, чьи пальцы дотрагивались до нее в этом месте, был доктор, который осматривал ее. «Боюсь, сомнений нет, сеньорита. Вы ждете ребенка». О Боже, что же он делает?
Целый сонм ужасных воспоминаний вихрем пронесся у нее в голове, сковав Кончиту безумным страхом. Франческ почувствовал ее реакцию и, проклиная себя за нетерпеливость, тут же убрал руку. Но было поздно. Она снова вся сжалась и, в отчаянии мотая головой, разрыдалась.
– Франческ, нет! Прошу тебя, не надо…
– Ну же, успокойся.
– Пожалуйста, разреши мне встать… ну хоть на минутку…
И тогда он открыл рот и произнес три слова, которые – он был в этом просто уверен – должны были обязательно тронуть ее сердце. Потому что ни одна женщина не могла остаться равнодушной к ним.
– Я люблю тебя.
Она сразу замерла. Затем он услышал тихий всхлип и понял, что Кончита продолжает плакать.
– Это правда? – глотая слезы, проговорила она. – Ты в самом деле любишь меня, Франческ?
«Прости меня, Господи, – подумал он, обнимая и прижимая ее к себе. – Если я еще и не люблю ее, то, наверное, скоро это будет правдой».
Прильнув к нему, Кончита провела рукой по его лицу, по его волосам.
– О, я тоже постараюсь тебя полюбить, – дрожащими губами произнесла она. – Я очень, очень постараюсь!
– Пожалуйста, не плачь, – просил Франческ, вытирая ее мокрые от слез щеки.
Гроза утихла, хотя дождь все еще барабанил по крыше.
– Но ты правда меня любишь?
– Да, малышка. Конечно, я тебя люблю. Я ведь женился на тебе, верно?
– Да, – прошептала она. – Ты же не стал бы этого делать без любви?
– Конечно, нет.
Он услышал ее счастливый вздох и почувствовал, как мгновенно спало ее внутреннее напряжение, словно раскрутилась пружина невидимого часового механизма. Когда она повернулась к нему, от ее отчуждения не осталось и следа.
– Возьми меня, – промолвила Кончита. – Я хочу тебя.
Сквозь щели в ставнях, будто яркие полоски лазурита, синело безоблачное небо. Она даже не сразу сообразила, где находится. Затем сладко потянулась, чувствуя, как разливается по телу какая-то странная истома.
Она стала Кончитой Эдуард. Теперь у нее были и собственный муж, и собственный дом, и собственная супружеская постель.
Она посмотрела на дремавшего рядом Франческа и тихонько дотронулась до его бородатого лица.
Он сказал, что любит ее.
Эти слова до сих пор висели в воздухе, они еще жили в этой убогой спаленке, в которую так несмело, как бы крадучись, уже начал проникать свет наступившего утра.
И после всех ее страхов каким же нежным любовником оказался Франческ! Как он и обещал, больно не было. Почти не было. А под конец стало даже приятно – это когда она почувствовала, как его тело словно заполнило ее, прижавшись к ней так крепко и так откровенно. Он старался быть крайне осторожным с ее животом. Как это трогательно! Ей почти хотелось, чтобы он был менее деликатен, чтобы думал лишь о собственном удовольствии. А как чудесно, как сладко было задохнуться под его тяжестью и почувствовать, как волны его желания ударяют в нее, словно морской прибой в прибрежные скалы…
– М-м-м? – Франческ сонно поморгал глазами. Сейчас он выглядел значительно моложе, морщины разгладились. – А! Ты еще здесь?
– Это мой дом. Куда же мне идти?
– В отцову лавку, например. За новым мужем.
– Мне нужен только этот муж, – нежно сказала она и, взяв его руку, поцеловала загрубевшие пальцы.
– А который час?
– Часы только что пробили шесть. Открыть ставни?
– Ага.
Она выскользнула из-под одеяла, раскрыла створки окна и распахнула ставни. Улица была тихой и безлюдной. Над покрытыми лишайником крышами синело бездонное небо. Она обернулась, сияя чистой, радостной улыбкой.
– Какое прекрасное утро!
Франческ приподнялся на локте и уставился на нее своими пронзительно-синими глазами.
– Сними рубашку, – проговорил он. Ее улыбка погасла.
– Что?
– Я хочу видеть тебя голой.
– Франческ, не надо! – Несмотря на прошедшую ночь, слова мужа привели ее в ужас. Она не могла раздеться перед ним, особенно сейчас, когда у нее уже начал выпирать живот. – Я не…
– Я твой муж, – заявил он, – а еще не видел тебя голой. Снимай, снимай.
– Но мой живот!
– Подойди, – велел он. Она нерешительно подошла к кровати и медленно села. Франческ протянул руку и расстегнул несколько пуговок на ее груди. Кончита опустила голову, щеки ее пылали. Соскользнувшая с плеч рубашка кольцами собралась вокруг бедер.
Тело Кончиты, как и ее лицо, отличалось изяществом и какой-то утонченной красотой. Ее хрупкая фигурка смотрелась несколько странно с выпуклым животом и уже начавшими наливаться грудями. И все же она была грациозна, как лань: тонкие руки, величественная линия лебединой шеи, обворожительные соски… Остальное скрывала рубашка.
Франческ испытал нечто вроде облегчения, найдя ее сексуально привлекательной.
– А знаешь, – спокойно произнес он, – я раньше думал, что ты слишком тощая. Только теперь понимаю, как мне повезло. Ты просто красавица. – Она все еще сидела, уставившись в пол. – Даже живот тебя не портит. – Он улыбнулся.
Она продолжала молчать, опустив глаза.
– Хочешь посмотреть на меня? – предложил Франческ. – Но я не такой красивый, как ты. Я калека. Ты ведь знаешь, что я калека?
Кончита кивнула.
Франческ отбросил в сторону одеяло, демонстрируя свое обнаженное тело. Кончита несмело взглянула на него.
Голых мужчин она прежде видела лишь в книгах на репродукциях античных статуй. Торс Франческа выглядел совсем не так, как те холодные серые скульптуры. Он был широким и мускулистым, а грудь и живот покрывали густые черные волосы, которые в низу живота становились еще гуще и окружали его «мужское достоинство».
Истощенные ноги Франческа поразительно контрастировали с его великолепным торсом. Когда-то он был очень красивым мужчиной, но сейчас эта красота как бы исказилась, словно отраженная в треснувшем зеркале. Франческ повернулся на бок и показал ей безобразные синеватые шрамы, изуродовавшие его правое бедро и ягодицы.
– О, Франческ… – прошептала Кончита, качая головой.
– Две пули, – просто сказал он. – Одна вошла сюда и вышла здесь. – Он ткнул пальцем в похожий на звезду шрам сбоку живота. – Другая попала сюда, в сустав. Три раза пришлось делать операцию, чтобы вытащить все осколки.
Кончита наклонилась и своими тонкими пальцами потрогала шрамы. Кожа Франческа была теплой. Его темно-синие глаза неотступно следили за ней.
– Вид ужасный. Но я уже привык. Надеюсь, ты тоже привыкнешь.
– Я, наверное, никогда не смогу привыкнуть, – тихо проговорила она. – Мне даже смотреть на это больно.
– Мне еще повезло. Если бы не мать Хосе, я бы умер.
– Но ты все равно не веришь в Бога?
– Я верю в человека. Не Бог спас меня, а обыкновенная женщина. Вот как ты. – Он улыбнулся. – Смотри, что ты делаешь.
Ее прикосновения возбудили его. Кончита отвела глаза.
– Это значит, что я считаю тебя красивой, – заявил Франческ, ничуть не смутившись от своей очередной эрекции. Он взял ее руку и положил себе между ног. – У каждого мужика есть такая штука. Разве вчера я сделал тебе больно?
Она молча покачала головой, чувствуя, как в руке в такт ударам сердца пульсирует его член.
– Но и особого блаженства ты не испытала, правда?
– Было очень приятно… – залившись краской, пробормотала Кончита.
– Иди сюда, – прошептал Франческ, почти силой притягивая ее к себе.
Она беспомощно лежала, глядя, как он стягивает с нее рубашку. Взору Франческа предстал аккуратный треугольник темных волос в низу живота Кончиты, а под ним, словно приоткрытая раковина, нежно-розовая щель. Он осторожно погладил ее округлившийся живот. Кончита закрыла глаза. Он наклонился, чтобы поцеловать ее грудь, взял губами затрепетавшийся сосок. Она задрожала.
– Ты сладкая как мед. – Его голос сделался хриплым. – На этот раз ты получишь больше удовольствия.
Их губы слились, языки ласкали друг друга, что прошлой ночью понравилось ей больше всего. Но сегодня он был с ней менее нежен и более напорист. В нем появилась какая-то пугающая животная страсть. Она почувствовала, как его пальцы протиснулись ей между ног и стали трогать ее в самых интимных местах, а она лежала и не смела вырваться.
«Неужели один лишь вид моего обнаженного тела мог так распалить его?» – оцепенев от страха, спрашивала себя Кончита. Она не раз слышала, что стоит мужчине увидеть хоть часть женского тела, и он буквально превращается в зверя.
Но и на нее Франческ действовал каким-то странным образом. Когда он только еще подбирался к ее бедрам, она уже была мокрой в своем самом сокровенном месте, а находящийся там маленький бутончик вдруг набух и сделался чрезвычайно чувствительным. Пальцы Франческа осторожно коснулись его, впервые заставив Кончиту застонать от удовольствия. Она открыла глаза и обнаружила, что он смотрит на нее затуманенным взором.
– Я хочу тебя, – прошептал Франческ.
Она обняла его за шею, чувствуя в животе какой-то странный, не знакомый доселе трепет.
– Я тоже тебя хочу, – промолвила она, точно не зная, что это значит.
Его движения были медленными и ритмичными. Сначала в ней лишь теплилось едва ощутимое приятное чувство, но затем оно стало постепенно разгораться, а через минуту-другую все завертелось вокруг, голова ее пошла кругом, словно она выпила лишнего. Ей хотелось без конца ощущать его близость, его сладострастные горячие объятия. Это было какое-то божественное откровение. Наслаждение обрушивалось на нее, как камнепад, как морские волны.
Кончита крепче прижалась к нему, охваченная безумным экстазом. Это было такое острое, такое чудесное, такое всепоглощающее чувство – казалось, его просто невозможно вынести. И она подумала, что, когда это волшебное безумие достигнет своего предела, она просто обессилеет и, потеряв сознание, рухнет. Но, когда этот момент наступил, она не обессилела и не лишилась чувств. Она просто воспарила еще выше, подхваченная вихрем безудержного оргазма.
Франческ, глядя на ее выгнувшееся дугой обнаженное тело и раскрасневшееся с помутневшим взором лицо, почувствовал себя несказанно счастливым за это хрупкое, непостижимое создание, которое стало его женой. Он боялся, что Джерард Массагуэр мог навсегда отнять у нее способность получать наслаждение от любви, и поймал себя на том, что мысленно возносит хвалу Деве Марии за этот восхитительный дар, который она ниспослала ему и его жене.
А еще он с благодарностью вспомнил всех тех женщин, с которыми ему когда-то доводилось заниматься любовью и у которых он приобрел свой бесценный опыт. И сейчас он стремился доставить Кончите как можно больше наслаждения, чтобы она навсегда запомнила этот день.
– А теперь попробуем иначе, – дав ей немного отдохнуть, шепнул Франческ, ложась на нее сверху. Взявшись руками за ее раздвинутые ноги, он поднял их и завел себе за спину, как бы заставляя ее обхватить его ими. Затем осторожно вошел в нее. Дыхание Кончиты сделалось прерывистым, рот приоткрылся, опущенные веки заблестели капельками пота. Он медленно продвинулся глубже.
У нее было ощущение, что происходит какое-то волшебное таинство, и, по мере того как Франческ все дальше проникал в нее, в нижней части ее тела словно разливалось восхитительное сладостное тепло.
А потом, еще до того как он начал свои ритмичные движения, Кончита вдруг вскрикнула и ее тело забилось в конвульсиях, глаза широко раскрылись, хотя Франческ не был уверен, видит она его или нет. Невероятная боль и невероятное наслаждение. Выражения лиц, передающие эти чувства, почти одинаковы: беспомощность находящейся во власти эмоций души. Он почувствовал, как в плечи впиваются ее ногти, как сжимается в пароксизмах страсти влагалище, и, дав наконец себе волю, сделал еще один отчаянный толчок и кончил.
Казалось, этот миг длился вечность, в ушах стоял невообразимый гул, а каждой клеточкой своего естества он ощущал извергающийся из него поток энергии.
Рыдая, словно у нее вот-вот разорвется сердце, Кончита крепко прижалась к мужу. Обессиленный, он нежно обнял ее и, когда она успокоилась и блаженно прильнула к его плечу, поцеловал.
– Ну, ты уже больше не боишься? – прошептал Франческ.
Она покачала головой.
– Просто не понимаю, что со мной произошло.
– Произошло то, что должно происходить, – улыбнулся он.
Она посмотрела на него глазами цвета омытой дождем листвы.
– Всегда?
– В общем-то, всегда.
Кончита провела рукой по его плечу и увидела глубокие следы от своих ногтей.
– Наверное, я ужасно распутная, раз мне так хорошо.
– Распутная? – Франческ рассмеялся.
– А ведь ты делал это и раньше, – вдруг нахмурившись, сказала Кончита. – Со многими женщинами.
– Это было очень и очень давно, – ласково проговорил он. – Ты единственная женщина, с которой я занимался любовью за последние восемь лет.
Она задумалась. Пожалуй, восемь лет – срок немалый. Потом спросила:
– А ты их любил?
– Нет, конечно же нет. – Он снова улыбнулся. – Ты единственная, кого я полюбил.
– О, Франческ! – Она крепче прижалась к нему. – Я тоже люблю тебя. Люблю. Люблю.
К середине марта весенние грозы начали уступать место теплым погожим дням. Ночи стали короче, а море постепенно успокоилось и приветливо улыбалось лазурному небу. В Испании весна имела свое особое очарование.
Однажды вечером, готовя на кухне ужин, Кончита почувствовала, как заворочался у нее под сердцем ребенок, необычайно сильно и настойчиво. Она замерла, обхватив руками свой круглый, упругий живот и прислушиваясь к этим незнакомым еще проявлениям новой жизни.
До родов оставалось еще не меньше месяца, но ей казалось, что ребенок так молотит ручками и ножками, словно уже сейчас собирается пробить себе дорогу на свет Божий.
В последнее время она не влезала уже ни в одно из своих платьев. А ее походка сделалась такой неуклюжей, что она передвигалась теперь не быстрее Франческа. И еще, ложась спать, она никак не могла найти удобную позу. Нередко случалось, что Кончита бодрствовала целыми ночами, сидела подле мужа и, уставясь в темноту, все думала и думала.
Ее переполняла любовь к еще не родившемуся ребенку. Она жила в томительном ожидании того момента, когда сможет взять его на руки и ощутить маленький детский ротик у своих сосков, из которых уже начало сочиться молоко…
Кончита слышала, как внизу, в кузнице, стучит о наковальню молоток Франческа. Пока их брак был на редкость счастливым. Их совместная жизнь оказалась такой прекрасной, такой эмоционально насыщенной, что о большем Кончита не смела даже мечтать, зная, что многие женщины считают замужество сущим адом. Поначалу она несколько стеснялась того безудержного удовольствия, которое приносили ей их занятия любовью, но теперь она просто стала воспринимать это свое счастье с таким же чувством благодарности, с каким воспринимала и все остальное, что давала ей семейная жизнь.
Франческ был замечательным человеком. Под его суровой внешностью скрывался неиссякаемый источник доброты и нежности, которыми она не переставала восхищаться. Несмотря на свою кажущуюся грубоватость, он был на удивление умным и поразительно начитанным.
Он подарил ей совершенно новую жизнь. Однако Кончите и в голову не приходило, что Франческ обязан ей ничуть не меньше, чем она ему.
Кончита снова повернулась к каменной плите, на которой она месила тесто для хлеба. С тех пор как они поженились, кухня, как и все остальное в их доме, неузнаваемо преобразилась. Все здесь сияло чистотой. Кончита оштукатурила и побелила стены, а Франческ, по ее просьбе, прорубил еще одно окно, чтобы было больше света. На стене, возле которой стоял дубовый обеденный стол, висел ряд тяжелых металлических сковородок, сделанных самим Франческом.
В маленькой нише над раковиной помещалась гипсовая Мадонна, которую Кончита всем сердцем любила и боготворила со страстью, присущей будущей матери.
Она месила тесто и, глядя на лик Пресвятой Девы, мысленно молила дать ей легкие роды. И послушное дитя. И бесконечную любовь Франческа. Казалось, Мадонна чуть заметно улыбалась.
Доносившиеся снизу удары молотка неожиданно оборвались, и Кончита услышала чьи-то голоса. У входа в кузницу тарахтел автомобиль. Сначала она подумала, что приехали какие-нибудь заказчики, но голоса становились все громче и все злее.
Дрожащими руками Кончита подобрала свою широченную юбку и с бьющимся сердцем побежала вниз.
Кузница была заполнена людьми в военной форме. Франческа обступили четверо солдат с винтовками в руках и висящими у пояса штыками. Их кожаные ремни и медные пуговицы блестели в красных отсветах пламени печи.
Держа в руке молоток, Франческ стоял перед ними, как бык, готовый ринуться в бой.
– Франческ! – закричала в ужасе Кончита. – Что происходит? Что вам надо от моего мужа?
– Покушение на убийство, – коротко бросил ей красномордый офицер.
– Убийство?!
– Вчера вечером какая-то анархистская сволочь стреляла в дона Пако Массагуэра. Одна дробина угодила ему в лицо. Возможно, он теперь останется без глаза. Да заберите же вы у него молоток!
– Я не имею к этому никакого отношения! – прорычал Франческ. – У меня в жизни не было оружия.
– Брось молоток! – заорал красномордый. Кончита, расталкивая солдат, подбежала к мужу.
Она схватила его за руку и повернулась к незваным гостям. На ее бледном лице пылали зеленые глаза.
– Что вы хотите с ним сделать?
– Нам просто надо задать ему несколько вопросов. Так что отпустите его, сеньора.
– Но ведь он ни в чем не виноват! Он всю ночь был со мной.
Солдаты рассмеялись.
– Вы думаете, мы раньше не слышали подобных историй?
– Но зачем же ему убивать дона Пако? – не отставала от офицера Кончита.
– Зачем? Ясное дело зачем, – раздраженно рявкнул тот. – На мельнице Массагуэра уже шесть недель продолжается забастовка. И, как всегда, зачинщики – анархисты. А ваш муж у них самый активный.
– Да я и близко к этой чертовой мельнице не подходил! – взорвался Франческ.
– Да? У нас есть свидетель, что ты угрожал семье Массагуэров.
– Вранье!
– Ты грозил убить молодого дона Джерарда. Ты обещал уложить его в гроб.
– Нет, – возразил Франческ. – Я только предложил ему сделать надежный замок для этого самого гроба. А это не одно и то же.
– Взять его!
Один из солдат попытался было отпихнуть Кончиту в сторону. Она завизжала. Подняв молоток, Франческ повернулся к нему с таким грозным видом, что тот в страхе попятился.
– Только троньте ее, – зарычал Франческ. – Я вам все кости переломаю!
Красномордый передернул карабин.
– Хочешь, чтобы мы сделали в тебе еще несколько дырок? Причем на глазах у твоей беременной жены.
Франческ неторопливо положил молоток, и солдаты тут же ринулись вперед. Оттолкнув Кончиту, они схватили его за руки и заломили их за спину. Стальные наручники едва защелкнулись на его могучих запястьях.
Глядя, как они расправляются с мужем, Кончита заголосила.
– Не плачь, – тихо сказал Франческ. – Через час-два вернусь.
Она так вцепилась в него, что он чуть не упал.
– Что они с тобой сделают, Франческ?
– Да зададут пару вопросов, и все дела. Со мной это было уже не раз. Не волнуйся.
– А чем я могу тебе помочь?
– Ничем.
– Может быть, нанять адвоката?
– Если он не виновен, адвокат ему не нужен, сеньора, – проговорил офицер и, обращаясь к солдатам, добавил: – Мы с Редендо отвезем его в comisaria,[9] а вы оставайтесь и обыщите дом. Может, найдете оружие.
Запретив ему взять с собой костыли, они повели с трудом ковыляющего Франческа к поджидавшему возле кузницы черному автомобилю.
– Я немедленно пойду за адвокатом! – крикнула Кончита, обливаясь слезами.
– Не надо, – сказал он. – Лучше проследи, чтобы они не подбросили в дом какую-нибудь улику.
Франческа втолкнули в машину, и она укатила прочь. На улице не было ни души, но Кончита чувствовала любопытные взоры, устремленные на нее из окон близлежащих домов. Рыдая, она вбежала в дом и вдруг резко остановилась, пораженная невыносимой болью в животе.
Задыхаясь, она опустилась на ближайший стул. Боль сжала ей сердце и иглой пронзила поясницу. «Пресвятая Дева, только не сейчас!» – пронеслось у нее в голове.
Франческа притащили в comisaria. Без костылей, со скованными за спину руками, он был почти беспомощен. Сначала его подвели к столу, где заполнили какие-то бумаги, затем поволокли по крутой лестнице в подвал.
Там его втолкнули в маленькую камеру. Никакой мебели в ней не было. Высоко под потолком горела тусклая лампочка, слабо освещавшая ждавшего Франческа человека.
– Я же говорил, что мы еще встретимся, кузнец, – улыбаясь, проговорил Джерард Массагуэр. – Вот эта встреча и состоялась.
Дверь камеры с грохотом захлопнулась, заскрежетал замок. Солдаты крепче вцепились в руки Франческа.
– Я тут ни при чем, – спокойно сказал Франческ. – Убийство – не мой метод.
Джерард раскурил сигару и медленно задул пламя зажигалки.
– Да ну? – с деланным удивлением произнес он, выпуская облачко дыма. – Вам, анархистам, все средства хороши. Бомбы, ружья, ножи. – Он снова улыбнулся. – Кстати, а как твоя маленькая женушка? Я слышал, со дня на день у вас ожидается прибавление в семействе. Непростительно с твоей стороны садиться за решетку накануне такого счастливого события.
– В твоего отца я не стрелял.
– Мы это выясним.
– Здесь нечего выяснять.
– Возможно. Между прочим, я почти готов тебе поверить. Не могу представить, чтобы ты сделал прицельный выстрел. Твоя тактика гораздо грубее.
– Ну, раз уж ты это знаешь, пусть меня отпустят.
– Отпустить тебя? Дело в том, кузнец, что у тебя язык как помело. Ты совершенно не умеешь разговаривать с приличными людьми, поэтому тебя надо немного поучить хорошим манерам. – Он посмотрел Франческу в глаза. – Но, боюсь, урок будет не безболезненным.
– Что ж, тогда начинай, – сцепив зубы, прошипел Франческ.
– Да уж будь спокоен, – с издевательской усмешкой заверил Джерард и, выпустив колечко дыма, сделал знак солдатам.
На голову Франческа обрушилась дубинка. Теряя от удара сознание, он стал падать на колени, но его подхватили и снова поставили на ноги. Мгновение спустя он получил новый удар.
Двое солдат не спеша, методично обыскивали кузницу, разбрасывая инструменты Франческа и переворачивая все вверх дном.
– Здесь нечего искать, – корчась от боли, крикнула Кончита. – У нас нет оружия!
– Приказ есть приказ, сеньора, – буркнул один из них. – Мы должны обыскать дом. Давайте пройдем наверх.
Новый приступ нестерпимой боли пронзил тело Кончиты. Схватившись за живот, она застонала.
– Ay, carambá![10] – испуганно воскликнул второй солдат. – Надеюсь, вы еще не рожаете, сеньора?
– Я… я не знаю, – задыхаясь, проговорила она. Ее лицо и шея покрылись бусинками пота. – А! А-а-а!
Мужчины переглянулись, затем уставились на обезумевшую от боли жену кузнеца.
– Ладно, – тихо сказал тот, что, похоже, был у них за старшего. – Пойдем отсюда, пока эта телка не разродилась.
– А как же обыск?
– А никак. Отваливаем.
– Но лейтенант приказал…
– Да нет здесь ничего! Пошли!
И они поспешили прочь, оставив Кончиту одну.
Она изо всех сил старалась справиться с болью, от которой у нее перехватило дыхание. Ей хотелось лечь на пол и свернуться калачиком. «Не сейчас! Только не сейчас!»
Пытаясь успокоиться, Кончита сделала несколько глубоких вдохов, затем заставила себя распрямиться. Она почувствовала невероятную тяжесть, словно ее утроба была заполнена свинцом.
Быстро – как только позволяло ей состояние – Кончита зашагала к дому отца. Она знала, что в это время он должен быть в лавке. Толкнув дверь, она влетела в магазинчик – над входом звякнул колокольчик.
– О Господи! – При виде дочери круглое лицо Баррантеса приняло выражение крайней тревоги. – В чем дело, дитя мое?
– Франческ, – вздохнула Кончита. – Его арестовали гвардейцы.
Протягивая к ней руки, он выбежал из-за прилавка.
– Боже милостивый, за что?
– Говорят, вчера вечером кто-то стрелял в Пако Массагуэра.
– Иисус Христос! Безумец!
– Но все это время Франческ был со мной! Держа Кончиту за плечи, Баррантес внимательно посмотрел ей в глаза.
– Ты уверена?
– Папа! Ну конечно! Ты же знаешь, что Франческ никогда не пошел бы на такое страшное преступление!
Лавочник мысленно выругался.
– Он и не на такое способен. Ты, случайно, не покрываешь его?
– Ради Бога, папа! Да ты что!
– Вот беда-то. А ты еще в таком положении! Черт дернул меня выдать тебя за этого психопата!
– Нам нужен адвокат, – взмолилась Кончита.
– К дьяволу адвоката. Только деньги выбросим. Ну почему я отдал тебя в руки какого-то уголовника-анархиста?!
– Папа, прошу тебя.
– Подожди, девочка, дай подумать.
– У нас нет времени думать, – простонала она. У нее на глаза начали наворачиваться слезы. – Надо ехать в Палафружель за адвокатом!
Над дверью звякнул колокольчик. В лавку вошел плотник Арно, маленький сморщенный человечек.
– Дон Хосе! – в отчаянии бросилась к нему Кончита. – Они забрали Франческа!
– Я знаю, – мягко сказал Арно.
– Они обвиняют его в попытке покушения на Пако Массагуэра. Я сказала им, что он все время был со мной, но они только рассмеялись!
– А кто-нибудь еще видел вчера вечером Франческа?
– Нет, – жалобно пробормотала она. – Он допоздна работал, потом мы, как всегда, вместе поужинали и пошли спать.
– Они сказали, во сколько был произведен выстрел?
– Кажется, около десяти.
– Что ж, прекрасно, – задумчиво проговорил плотник. – Лошадка в двуколку у меня запряжена… Поедем.
– Куда?
– В Палафружель, в comisaria. Я подтвержу, что вчера вечером был с Франческом.
Кончита недоверчиво уставилась на него.
– Это же лжесвидетельство, Арно, – фыркнул Марсель Баррантес.
– Лжесвидетельство или нет, а я сделаю это. Рабочие люди должны помогать друг другу.
– Значит, ты такой же преступник, как и он! – заявил лавочник.
– А вам поверят? – спросила бледная как полотно Кончита.
– Они меня знают. – Плотник пожал плечами. – Я порядочный человек. Они не смогут держать Франческа, если у него будет надежное алиби.
У нее к горлу подкатил комок. Она взяла загрубевшую руку плотника и поднесла к губам. Смущенный Арно ласково погладил ее по плечу.
– Не дури. Лучше поторопись.
– Ты сумасшедший, – с горечью в голосе сказал Баррантес. – Не впутывайся в это, Кончита!
Но она следом за Арно уже выходила из лавки. Звякнул колокольчик, и дверь закрылась.
Был уже поздний вечер, когда Кончита и Хосе Арно въехали в узкие ворота штаба guardia civil[11] в Палафружеле.
– Старайся молчать, – предупредил ее Арно. – Говорить буду я. Поняла?
Кончита кивнула. От тряски в двуколке боли в животе стали невыносимыми, но она не жаловалась. Казалось, ее внутренности выворачивает наизнанку.
Одной рукой она придерживала свой огромный живот, другой схватилась за горло.
Comisaría представлял собой удручающую смесь военных форм, флагов и грязных обшарпанных помещений. Без лишней суеты маленький плотник со следовавшей за ним по пятам Кончитой пробирался в толпе, минуя какие-то двери и обходя всевозможные препятствия, пока они не очутились в темном, гулком коридоре, в конце которого располагалась приемная teniente,[12] бывшего, очевидно, здесь начальником.
– В чем дело? – недовольно спросил teniente, когда охранник ввел их в кабинет. У него были грозные усы, прилизанные назад волосы открывали узкий лоб и сурово сдвинутые брови. Злые черные глаза буравили Арно и Кончиту. – Кто эти люди?
– Меня зовут Хосе Арно, ваша честь, – почтительно представился плотник.
Черные глазки уставились на него.
– Ты кажешься мне знакомым. Был уже здесь?
– Я плотник из Сан-Люка, – пояснил Арно. – А эта сеньора – жена Франческа Эдуарда.
Teniente пренебрежительно фыркнул.
– Это имя нам хорошо известно. Чего приперлись?
– Ваша честь, Франческа Эдуарда допрашивают по поводу якобы имевшего место преступления, которое…
– Что значит «якобы»! – рявкнул офицер. – Вчера вечером неподалеку от Сан-Люка в сеньора Массагуэра был произведен выстрел, который, черт побери, чуть не снес ему голову. В том, что это дело рук анархистов, сомневаться не приходится, Арно.
– Но, ваша честь, Эдуард не мог этого сделать. Он весь вечер был со мной. С шести и почти до полуночи.
– Врешь, негодяй!
– Это чистая правда, ваша честь!
Выставив вперед нижнюю челюсть, офицер вперил сверлящий взор в Арно, который стоял в почтительном молчании, обеими руками держа перед собой шляпу.
– Это что же такое? – злобно зашипел он наконец. – Попытка ввести в заблуждение правосудие?
– Ничуть, ваша честь, – робко пробормотал Арно. – Просто я думал, что эта информация могла бы помочь делу.
– Эта информация? Это дерьмо собачье, а не информация! Да этот человек – взбесившийся анархист!
– Только, когда было совершено преступление, он бесился в своей собственной кузнице. И я готов поклясться в этом перед судом, ваша честь. – Арно бросил взгляд на стоявшую рядом бледную как смерть Кончиту, затем откашлялся. – Эта сеньора очень волнуется за своего мужа. Едва ли ваша честь не замечает, в каком она положении.
Teniente мельком взглянул на живот Кончиты.
– Слепой заметит, – буркнул он. – Сколько времени, ты говоришь, вы были с кузнецом?
– С шести вечера до без четверти двенадцать.
– И он никуда не отлучался?
– Никуда. Как я уже сказал, я готов поклясться в этом перед судом.
– Хватит болтать вздор о каком-то суде! Здесь тебе не суд. – Он вышел из кабинета, оставив их стоять.
– Я сейчас потеряю сознание, – простонала Кончита.
– Потерпи немного.
Новый приступ острой боли пронзил низ живота, будто в него вогнали раскаленную иглу. Вскрикнув, она обеими руками схватилась за живот.
– И этого тоже делать не надо, – добавил он, положив ей на руку свою мозолистую ладонь. – Настоящий анархист не должен рождаться в comisaria.
Она усмехнулась сквозь слезы.
– В одном могу поклясться – мой ребенок никогда не будет анархистом.
Они ждали минут пятнадцать, показавшиеся Кончите вечностью. Ее успокаивало только то, что приступы боли не были систематическими, как это происходит при приближении родов. Наконец teniente вернулся.
– Подпишешь свое заявление, Арно, – бесцеремонно сказал он. – И не нужно никакого суда.
– Охотно, ваша честь. А… Эдуард?..
– Эдуарда пока допрашивают.
– Когда же его освободят? – не выдержала Кончита.
– Когда закончится допрос. – Офицер сунул Арно бланк. – Заполни, а на другой стороне напишешь заявление.
– А можно нам подождать его? – не унималась Кончита.
Он смерил ее тяжелым взглядом.
– Только не здесь. В сквере напротив есть скамейка. Арно обмакнул перо в чернильницу и, слегка высунув язык, принялся писать.
Они сидели на каменной скамейке и ждали. Гулявшие в сквере сначала с любопытством разглядывали их, затем пошептались и побрели прочь. Потом приплелся какой-то нищий и клянчил деньги, пока Арно не бросил ему монету, обругав последними словами.
На колокольне церкви святого Мартина пробило девять. Дверь comisaria распахнулась, и Кончита увидела, как в сопровождении двух мужчин оттуда вышел Джерард Массагуэр. Все трое весело смеялись. Она почувствовала, как похолодело ее сердце. Что он здесь делал? Массагуэр сел в машину и уехал. Она истово молила Господа пощадить ее мужа.
Уже стемнело, когда дверь comisaria снова открылась. Кончита вскрикнула. На пороге показалась качающаяся фигура Франческа.
– Слава Богу, – прошептал Арно, и они бросились ему навстречу.
Увидев мужа вблизи, она разрыдалась. Его лицо так отекло, что глаз почти не было видно. Нижняя губа разбита, нос распух, на правом ухе запеклась кровь.
– О, Франческ, – заголосила Кончита. – Что они с тобой сделали?
– Так… приласкали, – проговорил он, стараясь не шевелить губами.
– Да-а, подновили физиономию, – сказал Арно, закидывая руку Франческа себе за шею. – Хочешь, позовем врача?
– Нет. Я хочу… только… домой.
Напрягая последние силы, он с трудом забрался в двуколку. Кончита чувствовала себя не намного лучше. Арно дернул вожжи, и они поехали. В небе светила холодная луна. Франческ взял Кончиту за руку. Она вцепилась в него, изо всех сил стараясь не плакать.
– Как… ребенок? – спросил он. Она вытерла слезы.
– Он сегодня весь день меня колотит. Франческ повернул к жене свое обезображенное лицо. Она увидела, как он пытается приподнять опухшие веки, чтобы взглянуть на нее.
– «Он». Ты все время говоришь «он». А если будет она?
– Тем лучше. Девочки более нежные.
Кончита почувствовала, как Франческ сжал ее пальцы.
Позже, когда они лежали в постели, она тихо сказала:
– Франческ, снова мне подобного не пережить. И наши дети не должны проходить через это.
Ничего не говоря, он погладил ее по лицу.
– Я хочу, чтобы ты дал мне слово, – продолжила Кончита. – Обещай, что бросишь политику и все эти революционные теории. Ради меня. Ради наших будущих детей. Но, прежде всего, ради себя самого.
В воскресенье, 14 апреля 1918 года Кончита родила. Схватки начались рано утром, и в восемь часов позвали повивальную бабку.
А к полудню в спаленке над кузницей родился ребенок. С того дня, когда ее изнасиловал Джерард Массагуэр, прошло ровно девять месяцев.
Роды были относительно легкими, и, как только ребенка обмыли, Кончита взяла его на руки и впервые поднесла к груди. Франческ, не сводя с нее глаз, сидел рядом. Его лицо уже начало заживать, и он даже смог безболезненно улыбнуться.
Ребенок оказался девочкой. Рождение зарегистрировал Марсель Баррантес. Франческ и Кончита решили назвать дочку в честь матери Франческа.
Они назвали ее Мерседес. Мерседес Эдуард.
Глава вторая ПОСРЕДНИК
Июль, 1973
Тусон, Аризона
Он спускается по лестнице, держа в руках поднос с едой. В подвале прохладно, просторно, чисто.
В углу – каморка, стены которой он сам сложил из кирпичей. Кладка получилась аккуратная и ровная. Это крохотное помещение занимает лишь малую часть площади подвала, однако внутри него все же достаточно места для узкой кровати, рядом с которой стоит горшок. Дверь и дверная рама сделаны из стали.
Окон, разумеется, нет, но зато есть две небольшие вентиляционные решетки, обеспечивающие доступ в камеру свежего воздуха.
Он остановился и смотрит на кирпичную стену.
С девчонкой что-то не так.
Ее колотит, будто в лихорадке. А может, она симулирует? Нет. Вряд ли.
А что, если она умирает или уже умерла? Он заставляет себя сохранять спокойствие. Когда ты спокоен, то лучше соображаешь. А когда начинаешь нервничать, случаются всякие неприятности. Так что надо взять себя в руки.
Он прислушивается. Тишина. Потом надевает капюшон и открывает дверь.
Ее зеленые глаза впиваются в него с пугающей силой. Она сидит, прислонившись к стене и прижав колени к груди. Лицо осунулось и стало серым. Она дрожит в ознобе даже сильнее, чем несколько часов назад. Зубы отбивают дробь. Девчонка тяжело больна, и ей становится все хуже… Но, по крайней мере, сейчас она в сознании.
– Зачем ты это делаешь? – спрашивает она слабым голосом. – Ты что, хочешь, чтобы я здесь умерла?
Он смотрит на принесенную в прошлый раз еду. Пища осталась нетронутой. Только вся вода выпита.
– Это киднэппинг? Ты надеешься получить от моего отца выкуп? – Мышцы ее ног и лица конвульсивно вздрагивают, словно кто-то дергает за привязанные к ним нити. – Ты послал ему фотографию?
Он продолжает внимательно разглядывать ее.
– Только не проси слишком много. Деньги у него есть, но он не станет платить. Он предпочтет, чтобы я сдохла. Это просто пустая затея.
Он чувствует исходящий от нее запах. Не рвоты. Пота. Странный запах пота с каким-то химическим оттенком. Горьковатый. Тошнотворный запах.
– Что с тобой? – спрашивает он. – Ты больна?
– Нет.
– Почему же тогда тебя так колотит? Что у тебя болит?
– Ничего!
Однако ее веки начинают судорожно подергиваться. Он видит, как она изо всех сил обхватывает свои прижатые к груди колени. Костяшки пальцев побелели.
– Тогда почему ты так стонешь? Она не отвечает.
– Если ты больна, я могу принести тебе лекарство. Она смотрит на него широко раскрытыми глазами, ее губы дрожат.
– Мне нужно что-нибудь болеутоляющее. Кодеин.
– Ага, значит, ты все-таки больна, – зло говорит он. – Зачем надо было врать? Что с тобой?
– Я боюсь! – визжит она. – Я боюсь! Боюсь! Боюсь! Вот что со мной.
– Не кричи, – спокойно говорит он. – В следующий раз я принесу тебе аспирин.
– Нет! Мне нужен кодеин.
– Посмотрим. – Он берет поднос и собирается уходить.
– Пожалуйста… Он оборачивается.
– … Принеси бумагу. Туалетную. Пожалуйста. Он кивает и выходит. Стальная дверь закрывается.
Слышно, как щелкает замок и задвигаются засовы.
Каморка погружается в гробовую тишину. Девушка роняет голову на колени и начинает выть.
Коста-Брава, Испания
– Прежде всего надо понять, что в основе всего лежат деньги, – заявил Хоакин де Кордоба. – С них все начинается, ими же и заканчивается.
Он осторожно поставил чашку на блюдечко. Это был изысканно расписанный мейсенский фарфор – часть сервиза, стоившего, должно быть, не меньше десяти тысяч долларов.
Комната, в которой они сидели, была отделана в желтых тонах. Но заходящее солнце наполнило ее багряным светом. Удобные кресла и диваны были обиты полосатой тканью – в стиле эпохи регентства. На окнах висели тяжелые шторы из шафранового шелка, а пол устилал огромный восточный шерстяной ковер с вышитыми на нем алыми и бирюзовыми цветами на желто-коричневом фоне.
Коллекция английского и немецкого фарфора была просто изумительной. Не могло не восхищать и собрание живописных полотен. Самое большое из них, с чудесным видом вечерней зари, висело на дальней стене. Яркие краски картины удивительно гармонировали с цветовой гаммой комнаты.
Благодаря своей профессии де Кордоба нередко оказывался в домах состоятельных людей. И он обычно старался определить, насколько велико богатство его клиентов. На этот раз ответ сразу бросался в глаза – чрезвычайно велико.
Но что отличало этот дом от других, так это то, что его внутреннее убранство отличалось безупречным и тонким вкусом.
Он посмотрел на сидящих перед ним женщин.
Обе одеты в дорогие костюмы в пастельных тонах, идеально соответствующие погоде и времени суток. Обе носили украшения: та, что помоложе, бриллиантовый браслет, а старшая – изящные часики фирмы «Бом и Мерсье».
На вид Мерседес Эдуард было лет пятьдесят пять. Ее тело еще оставалось стройным и гибким. Сидящая рядом с ней Майя Дюран выглядела не старше чем на тридцать. Де Кордоба не сомневался, что в прошлом она работала манекенщицей. Ее привязанность к Мерседес была очевидной. Даже, можно сказать, здесь больше подошло бы слово «обожание».
– Киднэппинг – это тоже бизнес. Продавцы имеют товар, и рассчитывают получить за него хорошие деньги. А вы – покупатели. У вас есть капитал, который вы должны постараться использовать наилучшим образом. Естественно предположить, что они запросят сумму, соответствующую сегодняшним рыночным ценам…
– А каковы сегодняшние рыночные цены, полковник? – сухо оборвала его Мерседес.
Хоакин де Кордоба положил ногу на ногу. Это был красивый аргентинец шестидесяти трех лет от роду, с посеребренными сединой волосами. Он сидел прямо и говорил с мелодичным южноамериканским акцентом.
– В последних двух случаях, которыми мне довелось заниматься, сумма выкупа колебалась от четверти до полмиллиона американских долларов.
Она пристально посмотрела на него черными глазами.
– Я готова заплатить гораздо больше. Полковник кивнул.
– Но они об этом не знают. Очень важно правильно договориться о цене и уже потом ни при каких условиях не уступать.
– Торговаться не будем, – холодно сказала Мерседес. – Я заплачу столько, сколько они запросят. Все, что в моих силах.
– Но их первоначальная цена будет выше, чем то, что «в ваших силах». Наверняка сначала они заломят совершенно немыслимую сумму в расчете на то, что вы начнете торговаться, и уже потом будут опускать ее, пока не убедятся, что это максимум того, что можно из вас выкачать.
– Вы что, предлагаете мне торговать жизнью собственной дочери?
– Вовсе нет, – вежливо проговорил де Кордоба. – Но мы должны действовать продуманно. Уверен, они станут прибегать к всевозможным уловкам, чтобы повысить цену, назначать крайние сроки. Скажут, что она больна. Может, даже пригрозят изнасиловать или избить ее. И, если мы будем неправильно вести переговоры, они вполне могут осуществить некоторые свои угрозы. Такие случаи бывают, хотя это и не совсем типично.
Майя Дюран побледнела. Ее чудесные глаза сделались совсем круглыми. Однако на лице Мерседес не отразилось никаких эмоций.
– Простите мне эту метафору, – сказал полковник, – они будут доить вас до последней капли. И, если мы сможем убедить их, что они добились от вас максимума, вероятность того, что вашей дочери причинят физические страдания, будет сведена до минимума. Кстати, позвольте спросить, вы обращались в полицию?
– Нет еще.
– Ни здесь, ни в Калифорнии?
– Нет.
– Отлично. – Де Кордоба кивнул, поставил чашку с блюдцем на столик и встал. Две пары черных глаз неотступно следили за ним. Он чуть заметно улыбнулся.
– Простите, но мне надо немного размяться.
– Хотите отдохнуть?
– В некотором роде. Позвольте объяснить суть моей работы. Существуют определенные вещи, которые я делаю, но есть также и определенные вещи, которых я не делаю. Начнем с того, что я присутствую здесь исключительно в качестве консультанта. Я никогда не предпринимаю попыток определить местонахождение похищенных. И никогда не делаю ничего противозаконного. Я не предлагаю вам ничего, кроме своего опыта и умения вести переговоры. Я буду контактировать непосредственно с похитителями – по телефону либо каким-то другим способом. Смею уверить, у меня в этом значительный опыт. Своей первостепенной целью я считаю возвращение вашей дочери живой и здоровой. – Он указал на лежащий на кофейном столике атташе-кейс. – Здесь у меня папка с рекомендательными письмами и статистические данные по всем случаям киднэппинга, с которыми я имел дело. Можете ознакомиться на досуге. Скажу только, что до настоящего времени я работал с пятьюдесятью двумя подобными случаями в Южной Америке, Европе и Соединенных Штатах. Сорок девять из них закончились благополучно для моих клиентов.
Он вернулся в свое кресло. Майя Дюран выглядела теперь немного лучше. Полковник уже давно заметил, что его спокойный уверенный голос оказывал на других какое-то волшебное благотворное влияние. Однако Мерседес продолжала сидеть все с тем же непроницаемым видом.
– Мой гонорар, – опустившись в кресло, продолжил полковник, – составляет тысячу американских долларов в неделю, не считая расходов на мое содержание и поездки. И он никак не связан с результатом моей работы. Вы будете платить мне исключительно как консультанту до тех пор, пока будете нуждаться в моей помощи или пока я сам не решу прекратить сотрудничество с вами. Никаких письменных обязательств и никаких условий.
Мерседес смерила его холодным взглядом.
– Вы неплохо зарабатываете на киднэппинге, полковник де Кордоба.
Он слегка склонил голову набок.
– Согласитесь, это не совсем обычная работа.
– А почему я должна вас нанимать?
– Потому что у вас нет никакого опыта, – спокойно проговорил он. – А я прошел через это уже много, много раз. По сути, мой опыт – ваша единственная надежда вернуть дочь живой и невредимой. Мерседес встала.
– Вы, должно быть, устали. Майя проводит вас в вашу комнату. Мы ужинаем в половине девятого. Но часом раньше обычно выпиваем рюмочку. Если желаете, милости просим составить нам компанию.
– С удовольствием.
Теперь уже все встали. Хоакин де Кордоба заглянул Мерседес в лицо. «Под этой красивой, но холодной маской, – подумал он, – скрывается женщина, терзаемая адовыми муками».
– Уверяю вас, – мягко сказал полковник, – при правильном подходе и определенном терпении с нашей стороны вашей дочери не придется сильно страдать и вскоре она сможет к вам вернуться.
– Хочется верить, что вы правы. – Мерседес чуть заметно кивнула.
Он с галантностью офицера поцеловал ей руку и вслед за Майей вышел.
Его комната располагалась наверху, где с балкона открывался великолепный вид на горы. Слуга уже принес его чемоданы.
– Надеюсь, вам будет удобно, – сказала Майя.
– Я в этом абсолютно уверен. Чудесная комната.
– Если вам что-нибудь понадобится, скажите мне или кому-нибудь из слуг.
– Благодарю вас. – Он улыбнулся. На ее красивом лице почти не было косметики: лишь тонкий слой блеска для век да губная помада. Ухоженные темные волосы подчеркивали овал лица и изгиб шеи. – Позвольте полюбопытствовать, как давно вы работаете секретарем сеньоры Эдуард?
– Последние три года.
– На ее долю выпало очень тяжелое испытание, – вздохнул де Кордоба. – Ей нужна будет ваша поддержка. Скажите, а сколько лет Иден?
– В этом году исполнится двадцать один.
– Она родилась в Америке?
– Да. После гражданской войны в Испании Мерседес уехала в Калифорнию. Там Иден и родилась.
– А ее муж состоятельный человек?
– Да. Но Мерседес и сама достаточно богата. Она вкладывала деньга в акции фондовой биржи. Все, что вы здесь видите, полковник, создано ее собственными руками. Она очень многого добилась.
– Да, – согласился он. Невозможно было не заметить звучавшие в голосе молодой женщины гордость за свою хозяйку и любовь. – Она добилась выдающихся результатов.
– Ну, не буду вам мешать, – сказала Майя.
Он поцеловал ей руку, и, улыбнувшись, она вышла, тихо прикрыв за собой дверь.
Санта-Барбара, Калифорния
Доминик ван Бюрен оделся. Лежащая в его постели девица продолжала сладко спать.
Он позавтракал на террасе – апельсиновый сок, папайя, манго. Сияющее солнце заливало пышный сад. Вокруг мир и покой.
Его мысли были заняты телефонным звонком Мерседес. Похитили Иден? Да со своим пристрастием к наркотикам она и трех дней не протянет. Однако он отказывался верить, что это могло быть правдой. За всем случившимся четко просматривается почерк дочери. Очередная идиотская выходка.
В последние полгода они почти не виделись. Ну и черт с ней! Кому нужно такое дерьмо? Просто невыносимо быть отцом такой дуры, как Иден.
Прикована цепью? Глупый розыгрыш. Наверняка она прячется у кого-нибудь из своих дружков-хиппарей. Да еще смеется над ним, прикидывая, на что потратить полученные деньги.
Он почувствовал, как его охватывает гнев. Сука! Ну он до нее еще доберется. Давно пора всыпать ей как следует.
Доминик схватил со стола ключи от своего «порше».
* * *
Полуденная жара и автомобильные пробки делали поездку невыносимой. Еще не добравшись до Агура-Хиллз, ван Бюрен поднял складывающуюся крышу «порше» и на полную мощность включил кондиционер. Он ненавидел ездить на машине в такое пекло, среди густого смога, черных и коричневых физиономий, среди всех этих обшарпанных домов.
А ведь двадцать лет назад он любил этот город, но строительные компании да наехавшие сюда иммигранты и прочий сброд превратили его в настоящую помойку.
Он свернул на бульвар Сепульведа, затем проехал по Сансет и очутился на Мандевилль-Каньон. Машин сразу стало меньше.
Единственный район в Беверли-Хиллз, подумал он, который еще не успели загадить. Ни тебе испанцев, ни азиатов. И, конечно, никаких многоквартирных домов, никакой толкотни. Только холмы, деревья, каньоны – милые сердцу красоты Калифорнии, да состоятельные белые люди.
Он свернул на Шалон-роуд, которая среди эвкалиптов и елей бежала к каньону.
К дому № 3301 вела широкая подъездная аллея. Ни вывесок, ни указателей не было. Просто, съехав с дороги, через тридцать ярдов натыкаешься на автоматические раздвижные ворота, в обе стороны от которых тянется среди деревьев забор. Остановившись перед воротами, ван Бюрен несколько раз посигналил и увидел, как прикрепленная над ними камера повернулась и изучающе уставилась на него. Ворота раскрылись, и он въехал.
Это место они всегда называли «ранчо», хотя оно представляло собой лишь просторный красивый дом да несколько подсобных построек, расположенных по другую сторону мощенного булыжниками двора. Сзади к дому прилегала пара акров поросшей кустарником и деревьями земли, граничащей с территорией национального парка Топанга. Единственным строением, отвечающим названию этого поместья, была конюшня.
Ближайшим к дороге стоял домик Мигеля Фуэнтеса.
Сам Мигель уже выскочил на крыльцо – с ног до головы весь в белом. Ван Бюрен остановился возле него и опустил боковое стекло. Мигель наклонился, чтобы заглянуть внутрь приземистого, обтекаемой формы автомобиля.
– Здравствуйте, босс. Давненько не виделись.
– Привет, Мигель. Вот приехал навестить Иден. Она дома?
– Э-э, думаю, что нет.
– Ладно, я все же пойду сам взгляну, хорошо?
– Конечно, босс.
– Ключ у тебя?
Мигель вытащил из кармана связку ключей и, отстегнув нужный, протянул его Доминику. Тот взял ключ и, махнув рукой, двинулся дальше. Красный фургон «додж», принадлежащий Иден, был припаркован возле конюшни. К нему прицеплен трейлер для перевозки лошадей. Ван Бюрен остановил «порше» рядом с фургоном и вышел из машины. Слева от него стоял небольшой дом, служивший во времена Мерседес помещением для прислуги; но сейчас там не было ни души. Сад выглядел запущенным и неряшливым. Из стойла высунулась бурая морда Монако, любимого коня Иден.
– А-а, ты еще здесь, – проговорил ван Бюрен. Монако равнодушно повел ушами и снова опустил голову в ясли.
Ван Бюрен направился через двор к главному дому. Он постучал в дверь – ответа не последовало. Тогда он открыл ее ключом и вошел.
Однажды – это было в начале пятидесятых, вскоре после того как Доминик и Мерседес поженились, но еще до рождения Иден, – ван Бюрен летал в Панаму по делам. Он взял с собой и Мигеля. На обратном пути, по дороге в аэропорт, они решили купить фунтов десять омаров и остановились возле торговца, разложившего свой товар прямо вдоль дороги. Был дождливый воскресный день. Положив омаров в машину, они уже собирались уезжать, когда какой-то малый лет двадцати в сияющем пурпурном «бьюике» едва их не протаранил.
Мальчишка принялся бешено сигналить и орать на них, тыча вверх средний палец руки.[13]
Не говоря ни слова и сохраняя абсолютно равнодушный вид, Мигель вышел из машины.
Мальчишка поспешно заперся изнутри.
Однако это вовсе не остановило Мигеля. Он спокойно открыл багажник, вытащил оттуда громадные клещи, затем выбил дверное стекло «бьюика», схватил изрядно струхнувшего юнца и, умело орудуя инструментом, ловко откусил ему средний палец – тот самый, который он им показывал.
Ошеломленный ван Бюрен, сидевший все это время в своей машине, чуть было не лишился чувств.
Мигель же, оставив визжащего от боли парня, не спеша положил в багажник клещи, сел за руль, и вместе с купленными омарами они продолжили свой путь в аэропорт. Он так и не сказал ни единого слова.
Доминик вернулся в домик Мигеля и оценивающе посмотрел на испанца. Когда-то он даже побаивался этого жестокого, буйного человека. Да, стареет Мигель, сохнет… Ван Бюрен подумал, что испанец всегда был лишь грубым и грязным орудием, которое они с Мерседес использовали для выполнения грубой и грязной работы.
Мигелю уже перевалило за шестьдесят, и, хотя его руки и плечи все еще бугрились могучими мускулами, кожа пообвисла, а когда-то черные блестящие волосы сделались желтовато-серыми. Такого же цвета стали и белки глаз.
И в то же время в его облике появилось какое-то странное пижонство, щегольство, чего раньше за ним никогда не замечалось. Не выдержав пристального взгляда ван Бюрена, Мигель отвел глаза.
– Завел новую экономку? – спросил Доминик, оглядывая чистенькую комнату.
Мигель прокашлялся, сцепил на животе толстые пальцы.
– Да-а… Вот… Вы знаете, приходит тут одна девочка.
– Как ее зовут?
– Иоланда, босс.
– Откуда она?
– Из Пуэрто-Рико.
– Понятно. – То-то повсюду валялись дешевые украшения, а с задней веранды доносились звуки танго.
– А старую экономку уволил?
– Ну, в общем, да.
– Сад совсем запустили. Ты что, садовника тоже уволил?
– Он не справлялся, босс. Буквально спал на работе, только и делал, что марихуаной баловался. Он…
– Мигель, где Иден?
– Понятия не имею, босс.
– Ее постель не прибрана. Одежда валяется по полу. На столе тарелка с засохшей едой. Радио осталось включенным. И никого нет.
– На Иден это похоже.
– Но машина-то ее здесь.
– Да.
– И конь здесь.
– Да.
– Утром мне позвонила Мерседес. Она очень обеспокоена. Думает, что с Иден могло что-то случиться.
– Случиться?
– Да. Несмотря на твое неусыпное око. Когда точно ты в последний раз видел Иден?
– Э-э… гм… в прошлый вторник.
– Неделю назад! Ты хочешь сказать, что Иден отсутствует уже неделю?
– Ну, не совсем так. Она могла уехать за день до нашего возвращения.
– Возвращения откуда?
– Да-а… это… из Мехико.
– С кем ты туда ездил?
Мигель замялся. Ван Бюрен резко встал и прошел на заднюю веранду. Там он увидел загорающую, сидя на полотенце, смуглую молодую женщину. Вся ее одежда состояла лишь из розовых трусиков от купальника. Она читала какой-то комикс. Ее лоснящиеся на солнце груди стали похожи на два прижатых друг к другу мягких коричневых шара, когда она, смутившись, прикрыла их руками. Этакая шалунья лет восемнадцати с перезревшим телом. Девушка застенчиво улыбнулась.
– Buenas tardes, señor.[14]
Он повернулся к прибежавшему следом за ним Мигелю.
– Это и есть Иоланда?
– Угу, она.
– Ах ты старый черт, – разглядывая девушку, произнес ван Бюрен.
– Ну что вы, босс…
– Да ладно, Мигель. Я восхищен. Итак, вы вдвоем отправились в Мехико немного поразвлечься. Когда вы уехали?
– Во вторник.
– А вернулись?
– Вчера. Я сразу зашел к Иден, но ее не было. И все же, я не думаю, что…
– Значит, по сути дела, в течение всей этой недели с Иден могло случиться что угодно.
– Послушайте…
– Армия «Черных пантер» могла явиться сюда со своими гранатометами, а тебе и дела бы не было.
– Да бросьте, сеньор. Может, она отправилась на скачки.
– Это без Монако-то?
Мигель развел руками.
– Ну тогда на какую-нибудь демонстрацию или завалилась к приятелям. Да вернется она.
Глядя на него в упор, ван Бюрен, четко выговаривая каждое слово, спросил:
– Иден тут случайно ничего не задумала вместе с тобой? Или с кем-нибудь еще? Что тебе известно?
– Задумала? Что она могла задумать?
– Ну, скажем, как выкачать из Мерседес деньги.
– Я даже не понимаю, о чем вы говорите, босс! Иоланда решила, что, схватившись руками за груди, она выглядит довольно глупо, перевернулась и легла на живот.
– Был у нее в последнее время друг?
Мигель сглотнул слюну.
– Ага. Наведывался один парень. Его зовут Крейг Уильямс.
– Какой-нибудь хиппи?
– Нет, нормальный малый. С хорошими манерами. – Мигель закивал головой, словно воспитанность молодого человека произвела на него особое впечатление.
– Какой-нибудь умник, мечтающий быстро разбогатеть?
– А? Нет-нет! Очень хороший мальчишка. Он и вчера приезжал – искал Иден.
– Искал Иден?
– Да.
– Поезжай к нему, Мигель. Выясни, что он знает. Спроси его, часом, не пытаются ли они с Иден запудрить ее мамочке мозги. Ты меня понимаешь? Если он станет говорить, что понятия не имеет, где Иден, попугай маленько: руку сломай или еще что. Ты ведь мастер на такие дела. Сегодня в полночь я должен звонить Мерседес, так что постарайся связаться со мной до этого. Хорошо? Не сомневаюсь, Иден скоро сама объявится. Ну, я поехал. Можешь меня не провожать.
Старый испанец вышел на крыльцо, покусывая от волнения губы.
– С Иден ведь все в порядке? – с надеждой в голосе проговорил он. – Я имею в виду, с ней ничего не случилось, а?
Ван Бюрен сбежал вниз по ступенькам и подошел к машине, затем обернулся и, смерив Мигеля взглядом, сказал:
– Если с ней что-нибудь действительно случится, Мигель, ты первый об этом узнаешь. Ты уж мне поверь. Тебя не затруднит открыть ворота?
Коста-Брава
– Я бы хотела, чтобы вы стали моим консультантом, – официально объявила Мерседес, когда они расположились на террасе. Был теплый вечер. В бархатном мраке сада пронзительно звенели цикады. Де Кордоба изнывал от жары в кителе и военном галстуке. Он завидовал женщинам, которые могли ходить в открытых платьях без рукавов, их изящным рукам, обдуваемым легким бризом.
Он сдержанно кивнул.
– Тогда приступим к делу. Как они вышли на вас? Мерседес взяла лежащую рядом с ней папку и протянула ее полковнику.
– Это мы получили в понедельник утром.
Де Кордоба раскрыл папку и стал напряженно всматриваться в фотографию.
– Только это? И больше ничего? Никаких телефонных звонков?
– Больше ничего.
Он взглянул на оборотную сторону фотографии.
ИДЕШЬ В ПОЛИЦИЮ – И ОНА УМИРАЕТ.
Что-то обеспокоило его в этом снимке, ни с того ни с сего доставленном посыльным. Он принялся снова внимательно изучать фото, особое внимание уделяя выражению лица прикованной к стулу девушки. Чувствовалось, что ее страдания были подлинными. Как и ушиб на плече, полученный от удара прикладом винтовки или чего-то в этом роде.
– Полковник де Кордоба, – обратилась к нему Мерседес, – во всем случившемся есть один чрезвычайно важный момент, который мы обязаны учитывать.
Продолжая разглядывать фотографию, он кивнул.
– Прошу вас, говорите.
– Моя дочь больна. Она страдает от недуга, известного как Аддисонова болезнь. Ее жизнь зависит от гидрокортизона. Ей нужны лекарства, которые можно приобрести только при наличии рецепта. Чем дольше она будет лишена их, тем большей опасности будет подвергаться ее здоровье.
Несмотря на теплый вечер, де Кордоба вдруг почувствовал озноб.
– И долго она сможет продержаться без этих лекарств?
– Трудно сказать. Если она переживает эмоциональный стресс, возможно, лишь несколько дней.
– Как вы думаете, когда она была похищена? Хотя бы приблизительно.
– Мой бывший муж как раз сейчас пытается это выяснить. Вполне вероятно, это будет не просто. Она живет одна, и ее жизнь далеко не всегда отличается… упорядоченностью.
– А не знаете, у нее может оказаться с собой запас лекарств?
– Если даже и так, он скоро закончится.
– Если бандиты – настоящие профессионалы, то перед совершением преступления они тщательно изучили физиологические особенности своей жертвы. И если они узнали о ее заболевании, то позаботились о том, чтобы запастись необходимыми медикаментами.
– Но разве можно быть в этом уверенным?
– Нет, уверенным быть нельзя. И, даже если они и дают Иден лекарства, они вполне могут скрыть это, чтобы оказать на вас давление. Вы должны быть готовы к тому, что они станут играть на ее болезни. Киднэппинг именно на то и рассчитан, чтобы давить на психику, издеваться над человеческими чувствами. – Полковник говорил медленно и спокойно, стараясь внушить к себе доверие. – Причинение же физического ущерба весьма маловероятно. Похитителям необходимо, чтобы их жертва оставалась живой, ибо она является их инструментом в достижении цели, их единственным товаром.
– До тех пор, пока не выплачены деньги, – заметила Мерседес.
– Да, до тех пор пока не выплачены деньги. Но я хочу сказать, что, несмотря на ее Аддисонову болезнь, мы должны действовать так, как это обычно принято.
Ради Иден. И вы должны определенным образом подготовить себя ко всему, что, возможно, вам будут говорить или показывать, и четко следовать моим указаниям.
– Это для меня невозможно, – без колебаний заявила Мерседес. – Все, что вы сказали, мне понятно. Но, как только я узнаю, какую сумму выкупа они требуют, я тут же заплачу. Как мне представляется, это единственный шанс быстро вернуть Иден.
– Я убедительно рекомендую вам пересмотреть свою позицию. Мой опыт подсказывает, что подобная готовность на любые условия никогда не приводит к быстрому решению проблемы. Никогда. Это только несоизмеримо увеличивает мучения жертвы.
– Мучения Иден уже не увеличить. – Черные глаза Мерседес неподвижно уставились в темноту ночи. – Все должно быть сделано без промедления. Я уверена, что, если они увидят, как сильно она больна, и быстро получат требуемую сумму, – они ее сразу отпустят.
– Прошу вас, – мягко проговорил де Кордоба, – подумайте как следует. Ведь, если вы тут же согласитесь с первым же их требованием, они решат, что недооценили ваши возможности и запросили слишком мало. И, скорее всего, моментально потребуют еще столько же. А может, и в два раза больше. Но вы уже заплатили и не захотите платить снова. Тогда, чтобы заставить вас уступить, им понадобится «тактика шока».
– Вы имеете в виду, они прибегнут к новым способам давления?
– Да. Они могут ее избить и прислать вам магнитофонную пленку с записью ее криков. Или еще одну фотографию.
– Она этого не выдержит, – обреченно проговорила Мерседес.
– Но такие вещественные доказательства очень легко можно подделать. Например, при помощи косметики изобразить на лице следы побоев или измазать его кетчупом, который будет выглядеть как кровь.
– Эти подонки заслуживают смерти, – сказала ошеломленная Майя. – Они нелюди. Мразь.
– Да, мразь, – согласился де Кордоба. – Но возможны и другие варианты событий. Если они решат, что еще недостаточно вытрясли вас, они могут продать вашу дочь другой банде, и все начнется сначала.
– Продать?
– Для них она – товар. И ничего больше. Так что для вашей дочери – как, впрочем, и для преступников – чрезвычайно важно, чтобы вы заплатили нужную сумму в нужное время.
Лицо Мерседес словно окаменело. Ему хотелось подойти к ней и обнять, хоть как-то успокоить, сказать, что в данной ситуации можно и поплакать, дать выход своим эмоциям.
Она откашлялась.
– Мой муж не верит, что это настоящее похищение. Он думает – Иден сама все подстроила, чтобы получить деньги.
– А что, это на нее похоже?
– Я так не считаю. Но он ссылается на дело Гетти.
– А, да, – кивнул полковник. – Я весьма внимательно слежу за этим делом. В прессе появляется огромное количество безответственных заявлений. Они могут иметь губительные последствия. Лично я ни разу не сталкивался со случаями, когда дети инсценировали киднэппинг, чтобы выманить деньги у своих родителей. Но, полагаю, подобные вещи вполне возможны. – Он прикоснулся к фотографии. – Должен сказать, это не очень-то похоже на подобный случай. А Иден была стеснена в деньгах?
– Молодежи всегда не хватает денег, – сухо заметила Мерседес.
– У нее есть какие-нибудь дорогие пристрастия?
– Ну, она очень любит сорить деньгами. Жизнь Иден вообще весьма… сумасбродна. Недавно она пережила довольно трудный период. В последний год наши отношения, увы, не были близкими.
Де Кордоба поерзал в кресле.
– Сеньора Эдуард, а возможно, что у отца Иден уже потребовали денег, но он вам этого не говорит?
– Если бы моего бывшего мужа попросили ради нашей дочери расстаться с частью своих денег, – с горечью сказала она, – уверяю вас, он бы завизжал, как зарезанная свинья.
– И поэтому для выплаты выкупа они предпочли вас, а не отца девочки?
– Похоже, что так.
Он внимательно посмотрел на нее.
– И еще один вопрос. Недуг Иден – эта самая Аддисонова болезнь, – она страдала от него всю жизнь?
Мерседес промолчала, затем произнесла:
– Она заболела уже в юношеском возрасте. Полковник кивнул, его умные глаза не отрывались от Мерседес.
– Нам следует не откладывая договориться о том, что мы им ответим, – сказал он. – Завтра к находящемуся в моей комнате телефону мы подключим магнитофон. Начиная с этого момента на все звонки отвечать буду я. А пока мы должны приготовиться к наиболее вероятному развитию событий. Надо разработать тактику действий. Мы должны условиться о наших ответных шагах. С вашего согласия, я сейчас же начну вас инструктировать.
Тусон
Впервые за все время операции его охватывает паника.
Чем бы там она ни болела, ее состояние становится критическим. Она находится в сознании, но из-за стучащих зубов и трясущихся конечностей едва может говорить. Она похожа на марионетку, которую дергают за ниточки безумные демоны.
Именно эта безудержная дрожь и пугает его больше всего.
Он дает ей таблетки, и она жадно глотает их, захлебываясь водой. Он накрывает девушку еще одним одеялом. В ее глазах неподдельный ужас. Но ее пугает не его присутствие, а то, что происходит сейчас с ней самой. Чувствуя, как внутри у нее все трясется, она беззвучно рыдает.
Не в силах ничем помочь, он садится на край постели. Одежда девушки и простыни мокрые от пота. Ее волосы слиплись. От нее исходит отвратительный запах.
Он кладет руку ей на лоб. Ее кожа ледяная, покрытая бисером пота. Когда он прикасается к ней, она вскрикивает, словно у нее оголены нервные окончания.
– Пожалуйста, дай мне еще чего-нибудь болеутоляющего.
– Что у тебя болит?
– Спина. Ноги.
– Спина и ноги? – Он неотрывно смотрит на нее. – Что еще?
– Желудок. Боже, мне так плохо. О Боже!
– Ты знаешь, что с тобой происходит?
– Мне страшно. Я умираю.
Ее дрожь передается и ему. Он чувствует, как его тело тоже начинает трястись.
– Ты не умрешь!
– Вынеси меня отсюда.
– Что?
– Брось меня около какой-нибудь больницы, – робко просит девушка. Она поднимает на него глаза – безумные зеленые глаза во впавших глазницах. Когда-то она была красивой. Но сейчас она страшнее смерти. – Завяжи мне глаза как тогда, когда ты привел меня сюда, и…
– Нет.
– Ну пожалуйста, – плачет она, – отпусти меня.
– Ты останешься здесь. – Он старается говорить спокойно. – Я никуда тебя не выпущу. Ты либо поправишься, либо умрешь.
– Я не вынесу! – Ее лицо искажает гримаса боли, ее пальцы, словно когти, впиваются в его руку. – Ты не смеешь допустить, чтобы я умерла. Не смеешь! Не смеешь!
Ее голос срывается на визг. Это приводит его в ужас. Она будто потеряла рассудок. Он отчаянно пытается вырваться.
– Убери руки! – рычит он.
Ее ногти впиваются еще глубже.
– Пожалуйста! – снова и снова повторяет она. Слезы ручьями текут по щекам. – Пожалуйста! Ну пожалуйста! Отпусти меня. Мне нужна помощь. Разве ты не видишь, что со мной творится? Не дай мне умереть. Я больше не могу все это терпеть! Не могу!
Он наконец вырывается и, вскочив, прислоняется спиной к сложенной им кирпичной стене. Он дрожит почти так же, как и она.
– Что это? – задыхаясь, спрашивает он. – Чем ты больна? – У него в голове проносится кошмарная мысль: «А если она заразная? Если это какая-нибудь смертельно опасная лихорадка, вроде той, что свирепствует в Азии?» Он прикасался к ней. Ощущал ее дыхание. – У тебя что-то серьезное. Я могу принести более сильные лекарства, чем болеутоляющие таблетки.
У нее на лице серебрятся бусинки пота.
– Дай мне кодеина.
– Нет. – Он пытается взять себя в руки. – Я достану тебе лекарство. И принесу еду.
– Я не могу есть.
– Ты должна. Я приготовлю суп.
– Я не смогу его съесть.
– А что сможешь, черт тебя побери?
– Шоколад. Принеси мне шоколад. – Безумные глаза прожигают его насквозь. Ее лицо ужасно.
Он открывает дверь и выскакивает наружу. Оказавшись за пределами каморки, тяжело приваливается к стене. Его трясет, он изможден. Ему кажется, что все это происходит в каком-то кошмарном сне. Когда он купит антибиотики, то будет принимать их вместе с ней. Одному Богу известно, что у нее за зараза. Нетвердой походкой он идет к лестнице.
Уже на ступеньках он оборачивается и смотрит на дверь каморки. Запертая там девчонка все больше начинает его пугать.
Коста-Брава
Из кухни пришла Майя, держа в руках поднос с завтраком. Апельсиновый сок, черный кофе и свежеиспеченные пирожные. Мерседес сидела в постели и читала газету. Шторы уже были раздвинуты, и утреннее солнце заливало спальню мягким светом.
– Доброе утро.
– Доброе утро, querida. – Мерседес выглядела утомленной, лицо осунулось.
– У тебя усталый вид, – сказала Майя, наливая кофе. – Плохо спала?
– Да, неважно.
– Когда должен позвонить Доминик?
– Минут через пятнадцать.
– Думаешь, он сообщит что-нибудь утешительное?
– Я просто надеюсь получить ответы на кое-какие вопросы. А ничего хорошего я от него не жду.
– Я тут думала об Иден… Когда она вернется, может быть, тебе стоит попробовать изменить ваши отношения. Проявить больше участия в ее жизни. И я могла бы помочь. Я ведь гораздо ближе ей по возрасту, чем ты или ее отец. Знаю, подругами нас назвать нельзя, но и враждебности друг к другу мы не испытываем. По крайней мере, мы никогда не ссорились. Возможно, я смогла бы уговорить ее принять твою помощь, обратиться в какую-нибудь… – Она замолчала, стараясь подыскать подходящее слово. – …в какое-нибудь учреждение.
– Мы ведь уже пытались, помнишь?
– Но теперь совсем другая ситуация…
– Давай сначала вернем ее, а там уж будем думать обо всем остальном.
Кивнув, Майя вышла.
Как и предполагала Мерседес, ван Бюрен позвонил через пятнадцать минут.
– Так вот, – заявил он, – на ранчо ее нет. В доме бедлам. Мигель говорит, что в этом нет ничего необычного.
– А никаких следов борьбы не обнаружил?
– Нет. Как и никакой записки. Все выглядит так, словно она просто вышла из дома. Правда, я нашел в спальне ее аптечку – целый набор шприцев.
– Это бы она не забыла.
– Если только у нее нет запасного.
Мерседес устало прикрыла глаза.
– А что сказал Мигель?
– Похоже, последние дни его больше всего занимала одна пуэрто-риканская телочка лет девятнадцати. Ее зовут Иоланда. Он говорит, что она его новая экономка. А всю остальную прислугу он уволил. На прошлой неделе они с этой Иоландой мотались в Мехико. Но он клянется и божится, что видел Иден перед самым их отъездом. Говорит, что, как только вчера вернулись, он сразу пошел навестить ее, но она уже слиняла.
– Он отсутствовал пять дней? И за ранчо больше никто не присматривал?
– Никто.
– И именно в это время они ее похитили, будто заранее все предусмотрели.
– То, что Мигель трахает эту девку, еще не означает, что Иден похитили.
Некоторое время Мерседес молча сидела, стараясь переварить услышанное. Иден оказалась всеми брошенной – и отцом, и Мигелем. И матерью. Она была предоставлена самой себе. Зрелая ягодка, которую оставалось только сорвать.
Как мог Мигель так поступить?
Ему доверили охранять Иден. Денег, которые Мерседес платила за это, было вполне достаточно, чтобы до конца своих дней он ни в чем не нуждался. А он не оправдал ее доверия.
А не замешана ли во всем этом пуэрто-риканская девчонка? Что, если она является частью тщательно продуманного плана? Или все это лишь случайное совпадение?
Кипя от злости, Мерседес с горечью осознала, что, в конце концов, во всем виновата прежде всего она сама. Ее сентиментальность и беспечность. Она ошиблась, посчитав, что Мигель способен обеспечить необходимый присмотр за Иден.
Когда-то Мигель был твердым как скала, преданным человеком, делавшим для Доминика всю самую грязную работу. Но теперь он уже стал совсем другим – обленился, зажрался, размяк от безделья…
В прошлом году Мерседес уже собралась было его уволить, но он так чисто и аккуратно справился с делом Расти[15] Фагана, что она передумала. Она его слишком переоценила. Это была ее роковая ошибка.
На глаза навернулись слезы и медленно покатились по щекам.
Она подумала о том, через что, должно быть, пришлось пройти Иден с ее еще не сформировавшимся сознанием, столкнувшись с этими чудовищами, о том, какие муки испытывает ее такая ранимая душа.
Иден ведь не было еще и двадцати одного года. Она абсолютно беззащитная, не привыкшая к боли, не умеющая за себя постоять. Впервые, с тех пор как она вышла из младенческого возраста, Иден по-настоящему нуждалась в своей матери.
А Мерседес ничем не могла ей помочь.
Она снова сняла трубку телефона.
Лос-Анджелес
Когда в 1.45 ночи зазвонил телефон, Мигель Фуэнтес еще и не раздевался.
– Si,[16] – сказал он в трубку.
– Мигель, это Мерседес. Я тебя разбудила?
– Нет-нет. Я ждал.
– Отлично. – Голос Мерседес звучал спокойно и твердо. – Где Иден, Мигель?
– Не знаю. В среду вечером она участвовала в скачках. Это точно. Она пришла двенадцатой. Ее видели там сотни людей. В тот же вечер она возвратилась домой. Парень, который за ней ухаживает, говорит, что приходил навестить ее. Он ушел около часа ночи.
– Ты его подробно расспросил?
– Я его немножко поприжал… не слишком сильно… но достаточно. Ему не известно, где она, Мерседес. Он вообще тут ни при чем.
– А с другими ее друзьями разговаривал?
– Со среды никто из них ее не видел. Но это еще ничего не значит. Может быть, она поехала развлечься.
– Как именно?
– Ну там… на какой-нибудь антивоенный марш протеста…
– Мигель, прошло уже шесть месяцев с тех пор, как закончилась вьетнамская война.
– Клянусь, я найду ее, Мерче. Вот увидите, с ней ничего не случилось. Все будет хорошо. Сама объявится. Уверяю вас, завтра я узнаю, где она…
– Мигель, вчера кто-то прислал мне ее фото. Она полуголая. Прикована цепью к стулу.
Слушая доносящийся из трубки ровный голос, Фуэнтес закрыл глаза. У него сильно защемило в груди; стало трудно дышать.
– Она не поехала развлечься, – бесстрастно говорила Мерседес. – Девушки, страдающие такими недугами, как у Иден, не ездят развлекаться. Ты меня понимаешь?
– Д-да, – прошептал Мигель.
– Эта девчонка, Иоланда. Как ты с ней познакомился.
– Она к этому непричастна!
– Поехать в Мехико – ее идея?
– Я… я не помню. Хотя нет, думаю, мы оба пришли к этой мысли.
– Значит, это ее идея… Как ты с ней познакомился, Мигель?
Он крепче закрыл глаза.
– У меня тут есть приятель… Альваро. Иоланда его кузина. Он привел ее ко мне потому, что ей негде жить, и у нее нет документов, и ей оставалось только… ну, вы же понимаете… идти на панель. Я о ней немного позаботился, и она у меня осталась… Я люблю ее, Мерче. Клянусь, она не имеет к этому никакого отношения.
– И поэтому ты предал Иден? Ради какой-то пуэрто-риканской потаскухи?
– Я не предавал ее! Богом клянусь! Может быть, я что-то недопонимал, может быть, я поступил глупо, но…
– Ты бросил моего ребенка на произвол судьбы и отправился в увеселительную поездку со шлюхой. – Голос Мерседес вдруг сделался отвратительно скрипучим и, после невозмутимости и уравновешенности, с которыми она говорила до этого, показался Мигелю вдвойне зловещим.
– О Господи, Мерче. Я не знал, что это случится. Бедная девочка. Мне так жаль, что я готов отдать за это свою правую руку…
– Выясни, не замешана ли здесь твоя пуэрториканская девка.
– Да нет же! Уверяю вас!
– Ты не можешь этого знать, пока не надавишь на нее как следует.
Мигель почувствовал, как боль разлилась по всей грудной клетке и подкатилась к горлу. Трясущейся рукой он принялся массировать себе грудь.
– Вы хотите сказать, что я должен применить силу? Боже праведный, Мерче, о чем вы? Я не могу этого сделать!
– Однако придется. А когда покончишь с ней, займись своим дружком Альваро. Выбей из них все, что им известно. Платил ли им кто-нибудь за это. Прежде всего я хочу знать, где Иден. И быстро. Потому что, вполне возможно, она уже умирает.
– Мерче, ради Бога!
– Я буду ждать от тебя звонка, Мигель.
– Мерче!
Линия разъединилась.
Мигель положил трубку и уронил голову на руки. Боль стала невыносимой, дыхание перехватило, словно его грудь сжали гигантские тиски. Он медленно поднялся и побрел в спальню.
Ему нужна была Иоланда, нужны были ее теплые, ласковые объятия. Чтобы, по крайней мере, до завтра, он смог забыть спокойный и властный голос Мерседес Эдуард.
Тусон
Свернувшись калачиком, она лежит на кровати спиной к нему. Он молча стоит и смотрит. Принесенная в прошлый раз еда осталась нетронутой. Фасоль на тарелке совсем засохла. Только воды немного попила. И все. Отчетливо видно, как выпирают ее костлявые бедра и ребра.
– Если не будешь есть, тебе станет еще хуже. Кажется, она не замечает его присутствия. Он берет ее за левую руку, соединенную с правой длинной стальной цепью, пропущенной вокруг металлической стойки кровати. Она чуть слышно скулит, но ее глаза закрыты. Он щупает пульс. Ее сердце бьется быстро и неравномерно. Кожа пылает, как в лихорадке. Ему ясно, что ей становится все хуже. Прикосновение к ней вызывает у него отвращение.
Когда он отпускает ее руку, она безжизненно падает на мятую простыню.
Он дотрагивается до ее лба. Лоб влажный и горячий. Она дрожит, как перепуганная собачонка; по телу то и дело пробегают волны озноба.
– Пора сделать еще один снимок, – говорит он. Никакого ответа. Он повторяет свои слова, на этот раз громче.
– Давай, просыпайся. – Он грубо трясет ее за плечо. Хватит тянуть резину! Поднимайся!
Подсунув под нее руки, он пытается посадить ее. Наконец появляются первые признаки сознания. Девушка начинает снова хныкать и слабо сопротивляться.
– Нет, – слышит он ее стоны. – Нет, нет, нет!
– Шевелись же!
Ей мешает цепь. Он снимает наручники. На ее запястьях остаются кровавые следы.
Очевидно, она вырывалась из своих оков, пока до крови не разодрала руки.
Господи, наверное, она свихнулась.
Он сажает ее и приваливает к стене. На какое-то время она остается неподвижной, но глаза по-прежнему закрыты. Затем голова падает на грудь, волнистые волосы скрывают лицо. Выругавшись, он старается заставить ее сидеть прямо. Девушка медленно поднимает веки, но под ними лишь белки закатившихся глаз. Рот безвольно приоткрыт, из него свисает ниточка слюны. Ее руки раскинуты в стороны. Теперь и его прошибает пот.
– О Боже, – шепчет он. – Ну же, Иден, встряхнись. Ведь ты же была в порядке, когда я тебя сюда привез.
Она издает какой-то нечленораздельный тягучий звук.
– Но я-то знаю, что ты просто притворяешься, – говорит он, сажая ее прямо. Одной рукой придерживая девушку в таком положении, другой он берет с подноса пластиковый кувшин и пытается заставить ее сделать несколько глотков. Вода стекает по подбородку на ее пропитанную потом футболку.
– Пей! – приказывает он. – А то у тебя наступит обезвоживание организма.
Ему удается влить ей в рот немного воды. Она захлебывается. Он чувствует, как во время кашля напрягаются ее истощенные мышцы.
– Пей! Или сдохнешь.
Он силой откидывает ей голову и заливает в рот воду. Она вновь захлебывается и начинает отталкивать его своими обессиленными руками. Ей удается проглотить лишь ничтожно малое количество жидкости.
Взбешенный, он отшвыривает в сторону пластиковый кувшин, который, ударившись о стену, падает, не разбившись. Он специально подобрал только небьющуюся посуду. Брызги воды попадают на безвольно обмякшее тело девушки.
Она по стенке заваливается на бок. Он отходит в сторону и растерянно смотрит на нее. Так ее фотографировать нельзя. Она кажется мертвой.
А на снимке она не должна выглядеть мертвой.
Наконец он придумывает выход. Достает из кармана нож. Его руки начинают дрожать.
Он кладет девушку на спину. Ее бледное, как у призрака, лицо время от времени подергивается.
Руки у него страшно трясутся, дыхание прерывистое. Усилием воли он заставляет себя сосредоточиться. В каморке стоит ужасная вонь. Этот запах напоминает ему другие кошмарные места, места, где царили боль и смерть.
Он отделяет прядь ее волос и резко проводит по ним лезвием ножа. Но дрожь в руках делает его неловким. Острие ножа задевает щеку девушки, и на ее влажной коже мгновенно выступает алая лента крови.
– Черт!
Сглатывая от волнения, он широко раскрытыми глазами смотрит на кровь. Во рту пересохло. У него в руке прядь черных волос. Не отдавая отчета своим действиям, он протягивает руку и смачивает волосы кровью.
Окровавленная прядь черных волос… Это подействует сильнее, чем фотография.
Коста-Брава
Майя спустилась в зал плавательного бассейна и скользнула в голубую прохладу кристально чистой воды.
Когда только разрабатывался проект дома, было решено, что бассейн станет составной частью сооружения. Он разместился в центре здания, между спальными апартаментами и прочими помещениями, предназначенными для работы и отдыха, и представлял собой просторный зал, покрытый сверху высоким стеклянным куполом.
Для Майи бассейн был маленьким раем на земле. Здесь всегда стояло благодатное лето. Ванну плавательного бассейна окружали густые заросли всевозможных тропических растений – настоящие джунгли, которые Майя сотворила собственными руками и за которыми она продолжала ухаживать. Некоторые из этих диковинных деревьев даже цвели и плодоносили.
Она еще хотела посадить здесь лианы и населить свой сад обезьянами и экзотическими птицами, но Мерседес подняла ее на смех. Как бы там ни было, в этой части дома Майя каждую неделю проводила огромное количество времени, ухаживая за тем, что Мерседес называла ее тропическим лесом.
Проплыв длину бассейна, она остановилась перевести дыхание и увидела высокую фигуру Хоакина де Кордобы, стоявшего на бортике и наблюдавшего за ней. На нем был банный халат, в руках он держал полотенце, очевидно, намереваясь составить ей компанию. Майя улыбнулась ему.
– Эй, – крикнула она. – Присоединяйтесь! Поплаваем!
– Не хотел вам мешать…
– Вы мне не помешаете.
Он тоже улыбнулся.
– Ну и хорошо.
Аргентинец просто излучал уверенность в себе, которая успокаивала Майю и располагала ее к откровенности. Она инстинктивно симпатизировала и доверяла полковнику.
Бок о бок они несколько раз переплыли бассейн. Хотя де Кордоба был, безусловно, крепким мужчиной, он пробыл в воде совсем немного. И к тому времени, когда Майя решила, что ей пора вылезать, он уже сидел на краю бассейна и вытирал полотенцем спину.
Улыбнувшись, Майя подошла к нему. Мокрый купальник подчеркивал совершенство ее прекрасной фигуры, облегая изящные груди, плоский живот и точеные бедра. У нее были длинные и тонкие ноги, но, в то же время, с прекрасно развитой мускулатурой.
Де Кордоба протянул ей полотенце. Пока она вытиралась, его карие глаза любовались ее легкими уверенными движениями.
В некоторых женщинах, размышлял он, красота совершенно очевидна – так же естественна и проста, как цветок маргаритки. Красота же Майи Дюран несла в себе печать некой буйной изысканности. Словно тропический цветок.
– Это изумительное место, – сказал он ей. – Кажется, будто попал в джунгли Перу.
– Несколько необычно, не правда ли? – Она снова улыбнулась. – Отчасти это моя заслуга. Ведь я же здесь главный садовник.
– У вас замечательный дар обращения с растениями!
Она присела рядом с ним.
– А у вас – делать комплименты.
– Если вы думаете, что я пытаюсь вам польстить, то вы ошибаетесь. Наверное, это самый чудесный сад из всех, которые мне доводилось видеть.
Чувствовалось, что Майе было приятно это слышать.
– А скажите, – продолжал де Кордоба, – где живет муж сеньоры Эдуард?
– В Санта-Барбаре, в Калифорнии.
– О, я отлично знаю Санта-Барбару. Прекрасное место. А когда они развелись?
– В 1966 году. – Майя помедлила. – Ко всему происшедшему он не имеет никакого отношения, полковник.
Он посчитал ее слова излишними, однако спорить не стал.
– Понятно.
– Она вышла за него замуж в Майами. Там-то Иден и родилась. В 1952 году. Потом они переехали в Калифорнию. Но этот брак не был счастливым. И в конце концов все кончилось полным разрывом. Доминик оказался плохим отцом. У него уже не осталось настоящих чувств к Иден. Сейчас Мерседес почти не поддерживает с ним никаких контактов и даже имени его не хочет слышать. Она не доверяет ему.
– И, несмотря на это, оставила с ним дочь.
– Есть несколько причин, по которым Мерседес хотела, чтобы Иден жила в Америке. Прежде всего, она считала, что там для девочки будет больше возможностей. Тем более что Иден настоящая американка. В то время Мерседес казалось, что она поступает правильно. Сейчас, конечно, во всем случившемся она винит только себя.
– Вы сказали, Доминик ван Бюрен был для Иден плохим отцом?
– Да, потому что он думает лишь о собственных удовольствиях. Ничто другое его не интересует. Когда оформлялось дело о разводе, Иден училась в школе-интернате. Было условленно, что Доминик станет брать ее в Санта-Барбару на уик-энды, а каникулы она будет проводить в Испании. Но Доминик пренебрег своими обязанностями. Он был слишком занят собой. И она перестала ездить в Санта-Барбару на уик-энды. Обычно она говорила отцу, что хочет остаться в школе со своими подружками, однако, одному Богу известно, что она делала на самом деле. Порой они не встречались по многу недель. Она просто одичала. К тому времени, когда Мерседес узнала, что, в действительности, происходит, было уже поздно.
– Поздно? – перебил ее де Кордоба. – Что вы хотите этим сказать?
Майя чуть заметно покраснела.
– Я хочу сказать, что она отбилась от рук, стала совершенно неуправляемой. И, к тому же, потеряла всякий интерес к учебе. Кое-как ей все же удалось закончить школу, но ее оценки оказались слишком низкими для поступления в один из престижных колледжей. Пришлось довольствоваться Калифорнийским университетом, однако и здесь ничего не вышло. В прошлом году она его бросила.
– И чем занялась?
– Да ничем, дурака валяла. Правда, она продолжала участвовать в скачках. И время от времени перебивалась кое-какой случайной работой: то демонстрировала модели одежды, то делала дешевые украшения – в общем, всякая ерунда.
– А где она жила после окончания школы?
– На ранчо в Беверли-Хиллз. Мерседес приобрела его специально для Иден. Это загородный дом с участком неухоженной земли. Для лошадей Иден место самое подходящее.
– Она одна там жила?
– О, нет, конечно. За ней присматривал Мигель. Это старый приятель Доминика. Вернее, его бывший сотрудник. Когда Мерседес уезжала из Америки, она назначила его кем-то вроде сторожевого пса при Иден.
«Сторожевой пес из него получился не очень хороший», – подумал де Кордоба, однако вслух ничего не сказал. За две короткие беседы он узнал от этой милой женщины больше, чем ему удалось за все это время вытянуть из Мерседес. Полковник взглянул на Майю и встретился с ней глазами.
Догадываясь о его мыслях, она чуть заметно улыбнулась.
– Мерче не запрещала мне отвечать на ваши вопросы. Когда вы сегодня встретитесь с ней, я думаю, вы найдете ее более открытой, чем вчера вечером.
Он слегка кивнул.
– Могу только повторить, что ваша полная откровенность – это самое главное условие для моей успешной работы.
– Боюсь, Мерче не из тех людей, кто легко доверяется посторонним, – с некоторым сомнением в голосе проговорила Майя. – Ее жизнь отнюдь не всегда была простой.
– Зато чрезвычайно успешной, – заметил де Кордоба. – Ваш босс – незаурядная женщина. И ей очень повезло, что у нее есть вы. А какого рода деятельностью занимался в Америке ее муж?
– Импорт-экспорт. Доставлял в Южную Америку потребительские товары, а оттуда привозил фрукты и разный антиквариат.
– И после развода они все это поделили? Очаровательные губки Майи пренебрежительно скривились.
– Все, что он имел, осталось при нем. Как я вам уже говорила, Мерседес сама сделала свой капитал.
– Значит, Доминик ван Бюрен, по крайней мере, так же богат, как и его бывшая жена?
– О да, полковник. По крайней мере.
Он кивнул. И, несмотря на это, они обратились к матери, а не к отцу. Почему?
– Я не называю себя полковником с 1955 года. – Он улыбнулся. – Когда ко мне обращаются «полковник», я чувствую себя ужасно старым. Не могли бы вы звать меня просто Хоакин?
– Хорошо, спасибо. А вы зовите меня Майей.
– Договорились.
Она встала, он тоже поднялся.
– Прошу вас, Хоакин, – мягко сказала Майя, – помните, что я вам говорила о Мерседес. Она с трудом доверяется посторонним людям.
Де Кордоба снова кивнул.
– Понимаю.
Он посмотрел ей вслед, любуясь изящными линиями ее аппетитной, как персик, попочки. Возле двери она обернулась и, наградив его мимолетной улыбкой, вышла.
Мерседес Эдуард сидела за своим рабочим столом. Перед ней лежала папка, которую она только что достала из стального сейфа. В папке хранился один-единственный рисунок – выполненный пером этюд с изображением калек и нищих. Датирован он был концом пятнадцатого века и принадлежал перу Хиеронимуса Босха.[17]
За этот рисунок на нью-йоркском аукционе искусств Мерседес заплатила бешеные деньги. Она захотела купить его, так как считала, что это уникальное произведение искусства. Однако с тех пор редко смотрела на свое приобретение. Сейчас же ее отсутствующий взгляд не спеша переходил от одного персонажа этюда к другому.
Какого только уродства здесь не было! И все детали изображены тщательнейшим образом. Скрюченные конечности и культи. Заплаты. Лохмотья. На лицах страдание и злоба. Несуразные шляпы. Костыли, палки, всякие невообразимые подпорки для самых невообразимых убожеств. Казалось, вся боль, весь горький юмор этого мира схвачены больным воображением великого гения.
Если Мерседес придется распродавать свое имущество, чтобы собрать деньги для выкупа дочери, она начнет с этого этюда. В Амстердаме у нее был один знакомый коллекционер, который предлагал за этих маленьких уродцев целое состояние.
Открылась дверь, и в кабинет вошла Майя.
– Ты выглядишь утомленной, Мерче.
– Да. Устала.
Взгляд Майи остановился на рисунке.
– Что это ты его разглядываешь?
– Собираюсь с силами, чтобы, если понадобится, продать. – Мерседес слегка дотронулась до творения Босха. – Кто из этих уродцев производит на тебя наибольшее впечатление?
– Все отвратительные. – Майя повнимательнее присмотрелась к рисунку и ткнула пальцем в нижнюю часть листа. – Этот. Он мне просто омерзителен.
В этом месте был изображен слепой калека. Чтобы устоять на своих обезображенных ногах, он обеими руками опирался на костыли. Во рту он держал длинную палку, с помощью которой нащупывал путь во мраке жизни. А сзади в его одежду вцепились зубами два свирепых пса.
Мерседес зловеще улыбнулась.
– Мне он нравится больше всех. В нем есть величайшая правда.
Майя передернула плечами.
– Пойду-ка я принесу почту, – сказала она.
Хоакин де Кордоба стоял на балконе своей отделанной в желтых тонах комнаты и курил сигару. За ночь значительно похолодало, небо затянулось облаками, влажность увеличилась. У него заныла спина – верный признак приближения ненастья. Вершины Пиренеев вдали казались белыми от снега, но на самом деле такое впечатление создавалось благодаря косым лучам солнца, освещавшего горные вершины. Хмурая тень медленно наползала на великолепные владения сеньоры Эдуард, ее сады, парки и рощи.
Де Кордоба услышал стук в дверь и, прежде чем повернуться, потуже затянул пояс своего халата.
– Войдите!
Дверь отворилась – на пороге появилась Майя Дюран. На ней было ярко-желтое платье, волосы стянуты на затылке такой же яркой, цвета буйного лета, лентой. Но, когда аргентинец, выбросив сигару, подошел к ней поближе, он увидел, что лицо женщины – белое как бумага.
– Сегодня утром мы получили еще один пакет, – без предисловий начала она. – В нем оказалась прядь волос Иден. На волосах… – Она в волнении сглотнула. – На волосах кровь.
Де Кордоба застыл на месте.
– А какая-нибудь записка?
Она кивнула.
– Только сумма. Десять миллионов долларов.
– Десять миллионов?! – ошарашенно переспросил он. Ему в жизни не приходилось встречаться с требованием такого выкупа. – Я сию минуту оденусь.
– Но, прежде чем вы спуститесь вниз, я хочу вам кое-что показать. Кое-что, что вы должны знать. – Она протянула полковнику пластиковую папку. – Кое-что, что Мерседес старалась от вас скрыть.
Он не стал брать папку.
– Что это?
– В прошлом году в Лос-Анджелесе Мерседес наняла частного детектива для слежки за Иден. Это его отчет.
– В таком случае это конфиденциальная информация, – спокойно произнес де Кордоба.
Карие глаза Майи смотрели на него в упор.
– Вы должны знать правду об Иден. Прошу вас, прочитайте.
Он взял папку, надел очки и, выйдя на балкон, принялся читать.
Отчет был датирован концом прошлого года и состоял из десяти страниц, приложения и пачки фотографий.
Первые две страницы содержали поверхностные – по крайней мере, так показалось де Кордобе – сведения о личной жизни Иден. Поэтому он мельком пробежал глазами перечень маршей протеста и демонстраций, в которых она принимала участие, а также пропущенных ею лекций и других занятий в университете. Основная информация помещалась на странице 3.
[22] За трехнедельный период наблюдения объект периодически принимал значительные дозы наркотического вещества. Используемый объектом наркотик – героин.
[23] За период наблюдения наркотики приобретались объектом одиннадцать раз. Их поставщиком является человек, который, как видно из прилагаемых фотографий, несколько раз помогал объекту при инъекциях.
[24] Наркотики покупались у определенных торговцев.
[25] Наличие и степень наркотической зависимости без врачебного обследования и прочих медицинских освидетельствований установить невозможно. Однако было неоднократно замечено, как объект впрыскивал себе героин, что позволяет сделать вывод о том, что мы имеем дело с определенной стадией наркомании. Следует также отметить, что на удовлетворение своей потребности объект тратит от 4 до S00 долларов в неделю.
[26] Серьезное влияние на объект оказывает поставщик наркотиков Теренс О'Нил Фаган /кличка – «Расти»/. Фаган – кокаинист в легкой форме, но можно с уверенностью сказать, что внутривенных инъекций героина он не применяет. Привлекался за торговлю небольшими партиями наркотиков /см. Приложение/, однако с 1970 года ни разу не арестовывался. Считается поставщиком и распространителем наркотиков среди молодых состоятельных «клиентов». Этот вывод подтверждается и наблюдениями, проведенными нашим детективным агентством /см. Приложение «Б»/.
[28] Наше агентство оценивает прибыли Фагана от перепродажи наркотиков до 500 %. «Клиенты» платят ему такие деньги взамен гарантий их полной анонимности и безопасности.
Де Кордоба принялся рассматривать фотографии.
На первой из них была изображена поразительно красивая темноволосая девушка лет примерно двадцати, входящая в дверь ночного клуба. Полковник сразу узнал Иден ван Бюрен. Рядом с ней, обняв ее за талию, шел высокий, поджарый молодой человек. На вид он был лет на восемь старше своей спутницы. Лицо открытое, приятное. Он казался галантным преуспевающим ухажером.
Следующим был крупнозернистый черно-белый снимок, сделанный через окно при помощи телескопического объектива. На нем – сидящая на краю ванны обнаженная по пояс Иден; у нее изящное тело и маленькие груди. Здесь же, в ванной комнате, и ее приятель. Набирает шприц.
Третья фотография, очевидно, делалась через несколько минут после предыдущей. Та же ванная комната. Только теперь молодой человек просто наблюдал. Волнистые темные волосы девушки частично скрыли лицо, так как в этот момент она наклонила голову, сосредоточившись на игле, которую вводила в сгиб левой руки. В зубах девушка держала конец жгута, туго перетягивавшего ее руку выше локтя.
Она казалась такой угловатой. Такой трогательной.
Де Кордоба закрыл папку и взглянул на Майю Дюран. Она напряженно наблюдала за ним.
– Спасибо, что показали мне это.
– Это ведь меняет дело, не правда ли?
– Да. Возможно. – Он вернул ей папку. – Этот человек, Фаган… Он все еще крутится вокруг Иден?
– Нет, – тихо проговорила Майя. – Он покончил с собой в начале этого года.
Де Кордоба посмотрел ей в глаза. Ее лицо было все так же спокойно.
– Понятно, – устало сказал он. – Ну, а Аддисонова болезнь?
– Мерседес хотела скрыть правду. Она боялась, что вы откажетесь. У Иден никогда не было ни Аддисоновой болезни, ни каких-либо других заболеваний. Иден наркоманка.
Глава третья КУЗНИЦА
Май, 1924
Сан-Люк
Наступило время перемен. И чудес.
Таких, как дедушкин новый «форд» – предмет всеобщего восхищения. В Сан-Люке больше ни у кого нет автомобиля. Дедушка везет всех их к морю, на пляж; она сидит впереди, у папы на коленях, и чуть не лопается от гордости; за ними поднимается шлейф пыли; люди, раскрыв рты, смотрят им вслед.
Дедушкин кинотеатр «Тиволи» – настоящий дворец грез.
А кузница папы, над которой они живут, ну прямо-таки врата Ада. Когда он бьет молотом по раскаленному металлу, его мускулы блестят от пота. Искры брызжут в разные стороны. А когда он открывает заслонки печи, она видит бушующее и ревущее там пламя и в ужасе убегает прочь.
И вот Мерседес объявляют, что она будет ходить в школу.
Отвести девочку в школу в ее первый день учебы поручают тете Луизе. Не сказать, что Мерседес очень уж любит свою тетушку. Но, когда та оставляет ее в переполненном классе среди незнакомых детей, малышка растерянно смотрит, как удаляется широкая спина тети Луизы, и у нее на глазах выступают слезы.
Школа представляет собой квадратное тускло-коричневое здание с колоколенкой, над которой возвышается ржавый железный крест. А рядом расположена посыпанная песком площадка для игр с растущей на ней старой липой, ствол которой весь покрыт нацарапанными на нем бесчисленными инициалами учащихся.
Это церковно-приходская школа; занятия в ней ведут угрюмые монахини, и только директор здесь – мужчина. В их методике преподавания главное место занимает дисциплина, особенно телесные наказания. Старшие сестры наиболее склонны к рукоприкладству.
Однажды сестра Юфимия, словно фурия, набрасывается на Мерседес и начинает бить ее по лицу своими огрубевшими руками, пока девочка, визжа, не сжимается в комок. Ей больно, она не знает, в чем провинилась. Ее еще никогда не били. Она порывается убежать.
Сестра Юфимия не дает ей даже встать.
– Вся в отца! – шипит монахиня. Ее мясистая физиономия почти касается личика ребенка. – Мятежный дух и непокорное сердце. Сие есть грех! Смири гордыню, дитя, если не хочешь гореть в геенне огненной.
Весь день Мерседес заливается слезами. Впредь она постарается избегать сестру Юфимию, чтобы не провоцировать ее на новые вспышки гнева. Но ум-то не спрячешь. Она лучшая ученица в классе, и не только по чтению и письму, но и по арифметике и географии.
И, что особенно важно – по катехизису. Теперь она сидит на самой первой парте.
Пролетает первый школьный год.
И вот в один прекрасный день – это происходит за несколько недель до ее первого причастия – сестра Каталина отводит Мерседес в сторонку. Из всех монахинь девочка считает ее самой лучшей.
– В следующем году я уже не буду учить тебя, – ласково говорит сестра Каталина. На лице Мерседес отображается разочарование. – Ты будешь обо мне скучать?
– Да, сестра.
– Я уже старая, Мерседес. Настало время удалиться на покой, дабы остаток дней посвятить молитвам и раздумьям о царствии небесном. Но, если хочешь, ты можешь иногда навещать меня в монастыре.
Мерседес кивает.
– Господь наградил тебя разумом, Мерседес. Когда-нибудь и ты, возможно, станешь сестрой во Христе, – перебирая четки, мягко говорит сестра Каталина. – Вот как Юфимия. Или как я. И, может быть, ты тоже будешь учить детишек здесь, в этой самой школе. Тебе бы этого хотелось, а?
Мерседес снова кивает.
– Но, хотя сейчас ты еще дитя малое, придет день, и ты станешь женщиной. А для женщины ум далеко не самое главное. Гораздо важнее непорочность. И смирение. Твоя душа чиста, Мерседес, незапятнанна. Она – словно белоснежный лист бумаги, на котором тебе еще только предстоит написать историю своей жизни. Ты меня понимаешь?
– Да, сестра Каталина.
– Когда-то и сатана был красив и весел. И преисполнен талантами. Но гордыня сгубила его. И он погряз во грехе и стал отвратителен, уродлив. Давным-давно – тебя тогда еще и на свете не было – твой отец совершил страшный грех. Грех, который, словно черное пятно, лег на его душу.
– А что он сделал? – испуганно спрашивает девочка.
– Такую мерзость, – с неожиданной страстью в голосе шепчет монахиня, – что и говорить-то об этом нельзя.
– Ну что он сделал? – настаивает Мерседес. Сестра Каталина кладет руку на детское плечико.
– За это он уже наказан. Господь поразил его, сделав калекой, дабы каждый это видел. И, пока он не раскается, не будет ему прощения. Он обречен нести свой грех в себе. Всегда.
Мерседес смотрит на нее широко раскрытыми глазами. Сердце стучит так, что аж больно.
– Смотри, Мерседес. – Монахиня трясет девочку за плечо. – Остерегайся. Помни, что все, что ты напишешь на белоснежном листе своей души, останется там навсегда, до самого дня Страшного Суда. И тогда ангел, отмечающий добрые дела и грехи человека, расскажет Господу Богу, что ты написала, и Господь решит, вознесешься ли ты на небеса или гореть тебе в аду. Дрожа от страха, Мерседес спрашивает:
– Папа будет гореть в аду?
Сестра Каталина убирает с плеча девочки руку.
– Если он раскается и вернется в лоно Церкви, то спасет свою душу. Если же нет, никакая сила на свете не сможет смыть с него того пятна. Оно с ним навсегда, черное и отвратительное.
Мерседес вспоминает бушующее и ревущее пламя в печи отцовской кузницы. Она знает: папа никогда не раскается и никогда не вернется в лоно Церкви. В ее детское сознание вползает страх.
Свое первое причастие она принимает в декабре. Вся в белом.
Апрель, 1925
Сан-Люк
Они пришли в Сан-Люк через несколько дней после ее седьмого дня рождения.
Трое солдат guardia civil с карабинами за плечами. Они искали жившего в деревне фабричного рабочего Бертрана Кантарелла.
Возможно, будет перестрелка.
С выскакивающим из груди сердцем Мерседес бежала следом за ними. Посмотреть.
Бертран заперся в своем доме. Ему крикнули, чтобы он выходил, но он отказался. Тогда гвардейцы взломали дверь. На улице начал собираться народ. Солдаты взяли в руки карабины и вошли внутрь.
Минуту спустя Бертрана вывели во двор. Гвардейцы снова повесили свои карабины за плечи. Никакой стрельбы так и не было. Правда, нос и губы Кантарелла были в крови, так что выглядел он довольно-таки странно. На руки ему надели наручники. С двух сторон на нем повисли его визжащая жена и плачущий ребенок. Один из солдат грубо оттолкнул их и, чтобы они больше не приближались, наставил на них дуло своей винтовки.
У Мерседес заболел живот, так сильно, что ей хотелось побыстрее убежать домой. Но она не могла. Она вцепилась в юбку какой-то женщины и как завороженная смотрела на происходящее.
Прибыл четвертый гвардеец. Он вошел в дом Бертрана и принялся выбрасывать на улицу вещи. Мерседес и остальные собравшиеся стояли и молчали. Трое солдат пустили между собой по кругу сигаретку и завели разговор о корриде. Бертран угрюмо поглядывал на жену и ребенка, стоявших возле кучи их добра.
Лицо его жены выражало неприкрытый ужас и горе.
Стулья, одежда, стол, кое-какая посуда. Особо и выбрасывать было нечего. Вскоре все это валялось на улице.
Затем солдаты повели Бертрана вниз по дороге. Их причудливые фуражки возвышались над его непокрытой головой. Какая-то женщина, обняв дочку и сына, потащила их прочь. Кто-то пытался помочь жене Кантарелла собрать пожитки.
Какое же преступление совершил Бертран? Этот вопрос Мерседес задала своему деду, который стоял на площади и болтал с другими стариками.
– Не твоего ума дело, – ответил Баррантес. – Иди-ка лучше поиграй со своими кроликами.
– Но они выбросили на улицу все его вещи.
– Нам чертовски повезло, что мы имеем сильное правительство, – сказал лавочник приятелям. – Эти негодяи даже хотели убить короля.
– Бертран?
– Ну, не Бертран, конечно, – улыбнулся дедушка, – но те люди, которые придерживаются таких же взглядов. Что еще остается делать властям? – Он многозначительно ткнул пухлым пальцем внучку в плечо. – Вот, Мерче, так и скажи своему папаше.
Мерседес побежала домой. Отец работал в кузнице, мама стояла рядом и что-то ему говорила. Она выглядела бледной и встревоженной.
– А Бертран плохой? – спросила отца девочка.
– Нет, просто он бедный. Когда ты вырастешь, Мерче, ты поймешь, что бедные люди редко бывают плохими. И что плохие люди редко бывают бедными. – Огромными руками папа посадил дочку к себе на колени. Его синие глаза блестели. – Сан-Люк – это тихая заводь. Но таких Сан-Люков тысячи. И есть еще города, в которых живут миллионы людей. Великая смута затевается в этих городах и деревнях. Словно поднимается могучая морская волна. Придет день, и эта волна обрушится на Испанию. И смоет с нашей земли всю несправедливость, все горе, всю нищету.
– Франческ, довольно, – раздраженно перебила его мама, протягивая к Мерседес свои тонкие руки. Отец рассмеялся и выпустил девочку. Мама подняла ее и крепко прижала к себе. – О Господи, – с трудом проговорила она. – Ты становишься такой тяжелой, моя маленькая принцесса. Не знаю, смогу ли я донести тебя наверх.
Как оказалось, смогла. А вот обсуждать Бертрана Кантарелла и его поступки она категорически отказалась. У Мерседес от всего этого остался на душе какой-то странный неприятный осадок. Прежде ей и в голову не приходило, что дверь можно выломать. Когда дверь была на замке, она всегда чувствовала себя в полной безопасности. Неужели и их дверь тоже кто-то может выломать?
Мерседес Эдуард росла проказливым ребенком. Она была очень миленькой и подавала все признаки того, что со временем станет настоящей красавицей. Ее огромные черные глаза светились незаурядным умом. Волосы были длинные, густые и черные как смоль. Они не завивались кудряшками, а ниспадали толстыми волнистыми прядями, которые папа называл змеями Медузы.
Она понятия не имела о тех страшных событиях, что, словно волны, прокатывались по Каталонии и по всей Испании. Да и как она могла знать? В семь лет Мерседес едва ли хоть раз выезжала за пределы Сан-Люка.
Родную деревню она изучила вдоль и поперек, знала каждый темный закоулок, каждую дверь, каждую извилистую улочку. Могла сразу сказать, кто где живет, что делает.
Она никогда не испытывала любви к Сан-Люку, никогда не считала его красивым, но он действительно был красив, и она любила его подсознательно, хотя поняла это только тогда, когда было уже слишком поздно. А пока она жила лишь сегодняшним днем и с жадностью ждала наступления дня завтрашнего.
На школьном дворе Леонард Корнадо, который был одним из самых сильных мальчишек в классе и которому уже почти исполнилось одиннадцать лет, сказал ребятам, что Бертрана убили.
– Ему к шее привязали свинцовую гирю и сбросили в море, – заявил он, сидя на нижней ветке росшего в дальнем конце двора дерева. Эта ветка служила ему своеобразным троном, с которого Леонард обычно вершил суд над своими одноклассниками. При этом он любил демонстрировать свои мускулы. – Во, видали? – Сейчас он закатал рукав рубашки и напряг бицепс. Бицепс впечатляюще округлился.
– А почему они это сделали? – спросила Мерседес.
– Больно ты любопытная, – осклабился Леонард. Он был веснушчатым мальчишкой с карими глазами и хитрой улыбкой. Показывая ребятам бицепс на другой руке, он, подражая позе Адониса, коснулся сжатой в кулак рукой своего носа. Поглазеть на представление подошли еще три девочки. Все девчонки в классе были очарованы Леонардом Корнадо. Даже Мерседес немного симпатизировала ему. Их всегда тянуло к нему, особенно когда он демонстрировал свою мускулатуру.
– И все-таки почему? – не отставала Мерседес.
– Потому что он маленький вонючий Ленин, вот почему. Такой же, как кое-кто еще, кого мы прекрасно знаем. – Одна из девочек хихикнула и подтолкнула локтем подружку. – Вот так поступают с анархистами, – продолжал Леонард. – Гирю на шею – и в море. Они камнем идут на дно, захлебываются и тонут. А потом рыбы выедают у них глаза. Именно этого анархисты и заслуживают. – Он подставил девочкам напряженный бицепс. – Пощупайте. Как сталь!
Девочки, ахая и трепеща от волнения, принялись ощупывать твердый, слегка побелевший мускул. Двое ребят тоже последовали их примеру.
Леонард подмигнул.
– А хотите пощупать кое-что еще такое же твердое?
– Не хами, Леонард, – сказал один из мальчишек. Все прекрасно понимали, что за этим последует. Девочки, широко раскрыв глаза, придвинулись поближе.
– Давай, – подбодрила одна из них. Леонард расстегнул ширинку и сунул в нее руку.
– Вот, полюбуйтесь!
Девочки разом взвизгнули.
– Убери, ты, свинья, – крикнул все тот же мальчик. Но остальные во все глаза смотрели, как Леонард гордо массирует свое «мужское достоинство». Его пенис увеличился в размерах и затвердел, на нем проступили вены.
– Фу, какая гадость! – презрительно сказала Фина, старшая из девочек. Ей было десять.
– Вовсе нет. – Леонард одарил ее похотливым взглядом. – Это очень вкусненькая сосисочка. Кто-нибудь хочет попробовать? – Он повернулся к Фине. – Давай ты, Фина. Я знаю, тебе понравится.
– Размечтался! – Фина возмущенно вскинула свой курносый носик и тряхнула косичками. – Да меня вырвет.
– Не вырвет, – нетерпеливо заверил ее Леонард. У него заблестели глаза. – Ну давай же!
Остальные стали дружно подбадривать. Фина ухмыльнулась и наклонилась вперед.
Отвернувшись, Мерседес побрела через школьный двор. Это она уже видела. Леонарду было все равно, кто сосет его «сосиску», мальчик или девочка, и Мерседес отлично знала, чем все это закончится. Ей было неинтересно.
Что действительно занимало ее, так это мысль о том, что кого-то могут сбросить в море с гирей на шее. И он захлебнется и утонет. А потом рыбы выедят у него глаза.
Хотя Леонард ведь врун. Он сказал это, просто чтобы напугать ее. Такое не может случиться.
Но Мерседес сама видела выломанную дверь дома Бертрана и его разгромленное жилище. Она видела, как, избитый, он истекает кровью. «Такое не может случиться» – эта фраза ее почему-то больше не убеждала.
Но однажды вечером Бертран вернулся. Сначала Мерседес подумала, что он пьяный. Он медленно шел через деревенскую площадь, обнимая себя руками, словно охапку старого тряпья, которая в любой момент готова рассыпаться. Затем луч света из окна упал ему на лицо. Оно было серое и раздувшееся, как карнавальная маска. Один глаз залеплен спекшейся кровью.
Мерседес со всех ног бросилась в кузницу и заплетающимся от волнения языком рассказала родителям об увиденном. Папа, мрачный и молчаливый, отправился искать Бертрана, а мама уложила ее в постель. Мерседес упросила ее оставить зажженную свечу, так как в каждой тени ей чудилось обезображенное лицо этого несчастного человека.
Утром Бертран и его семья покинули Сан-Люк и больше уже не вернулись.
По словам тетки Жозефины, работавшей в булочной, все это было связано с долгосрочной забастовкой на фабрике, где работал Бертран. Он, сообщила Жозефина, пытался испортить дорогостоящую машину, и Массагуэры, хозяева фабрики, страшно разозлились.
– Он всю жизнь горбатился на них, – говорила тетка Жозефина одному из покупателей. – А кроме грыжи, ничего не заработал. И теперь мочится кровью. А где взять деньги на докторов?
В этот вечер мама приготовила zarzuela, рагу из креветок, моллюсков и цыпленка. Но у Мерседес не было аппетита. Она чувствовала себя больной. И мама уложила ее в постель с грелкой.
Что бы там ни говорили, Мерседес гордилась своим отцом.
На каждом доме она узнавала вещи, сделанные его руками, – от тяжелых железных дверных колец до причудливых флюгеров, что вертелись над крышами.
Все эти предметы хранили в себе прикосновение его рук. Витиеватые замки и засовы, решетки заборов и балконов, горшки и сковородки – тысячи вещей, пришедших в жизнь людей из его кузницы. Но предметом особой гордости являлись ворота, которые он отковал для женского монастыря.
Они были красивыми, крепкими и изящными. Извивающиеся на них змеи казались почти живыми, а лепестки цветов – мягкими и нежными. Она любила эти ворота и гордилась ими.
Время от времени Мерседес захаживала навестить сестру Каталину. Обычно они встречались в тенистом саду, и старая монахиня угощала девочку молоком с кусочком бисквита.
Однако от раза к разу сестра Каталина становилась все более молчаливой. Она сильно похудела, сделалась почти прозрачной и все чаще надолго впадала в задумчивость. Ее серые глаза потускнели, дыхание стало едва заметным. Но молчание не смущало Мерседес. Ей просто нравилось здесь бывать. Нравилось смотреть на ворота и с благоговением касаться затейливых изгибов черного металла. Ей нравилось спокойствие мощенного булыжником монастырского двора, по которому, словно тени, плыли черные фигуры монахинь. Ей нравилось ощущать тяжесть и близость голубого неба над головой.
Порой она думала, что, пожалуй, тоже хотела бы стать монахиней. Отсюда, с вершины холма, открывался такой чудесный вид на бескрайнее море и далекие горы! А можно перегнуться через монастырскую стену и смотреть на расположенные внизу домишки Сан-Люка и на детишек-попрошаек, вьющихся вокруг юбок богатых дам. Здесь, наверху, так легко верится в Бога.
Апрель сменился маем. И в полях зацвели мириады маков, словно миллион кошек поймали миллион птиц и из них брызнул миллиард капель алой крови.
Май, 1927
Сан-Люк
В то утро целая толпа ребятишек собралась вокруг остановившегося возле школы автомобиля.
Мерседес сразу определила, что эта машина совсем не такая, как дедушкин «форд». Она была длинная, изящная, сверкающая красной краской и хромированными деталями. Блестели спицы огромных колес.
– «Студебекер-седан», – проговорил потрясенный Хуан Капдевила. Хуан был лучшим другом Мерседес и отлично разбирался в автомобилях. И еще у него были торчащие в стороны уши, которыми он мог шевелить, что делало его похожим на тощую летучую мышь.
Зазвенел звонок, и дети неохотно поплелись в актовый зал школы.
В этот раз расположившиеся на сцене учителя выглядели особенно строгими, и среди них находились еще двое незнакомых людей. После того как была прочитана молитва, вперед вышел сеньор Санчес, директор, и торжественно покашлял.
– Большинство из вас, дети, знают, что в настоящий момент Испания ведет войну в Марокко, – начал он. – Героическую войну против жестокого и беспощадного врага. А во время войны людям нередко приходится жертвовать своими жизнями. Сегодня я хочу рассказать вам об одном человеке, который принес эту самую великую из жертв. О храбром солдате, сложившем голову, сражаясь в Африке. – Директор перекрестился, все остальные последовали его примеру. – Его звали лейтенант Филип Массагуэр. Он был старшим сыном в семье, которая так щедро помогает Церкви и нашей школе. Он погиб как герой во время штыковой атаки, проявив чудеса бесстрашия и самоотверженности. Его последними словами были «Да здравствует Испания!». В память о его беспримерном подвиге в нашей школе будет установлена мемориальная доска.
Перед тем как распустить учащихся по классам, директор сделал последнее объявление:
– После собрания прошу Мерседес Эдуард зайти ко мне в кабинет.
Мерседес сунула свои дрожащие ладошки себе под мышки. Все это могло означать только одно – наказание. А для девочек оно даже хуже, чем для мальчиков: их бьют по пальцам толстым концом указки.
Леонард Корнадо пнул ее по ноге и стал заламывать себе руки, изображая боль. Хуан сочувственно похлопал ее по плечу. Мерседес поплелась в кабинет директора.
Сеньор Санчес сидел за своим столом. Но он был не один. Напротив него расположился другой человек, в котором Мерседес узнала одного из гостей, присутствовавших на сегодняшнем собрании.
– Вот девочка по фамилии Эдуард, – сказал сеньор Санчес.
– В самом деле? – хриплым голосом проговорил незнакомец.
Уставившиеся на Мерседес глаза были черные и очень сердитые, с тяжелыми веками и длинными темными ресницами. В них застыло какое-то непонятное, едва заметное выражение – не то ожидания, не то любопытства.
– Ты слышала, что я говорил сегодня о героической гибели лейтенанта Филипа Массагуэра? – поигрывая очками, задал вопрос директор.
Мерседес кивнула.
– Вот брат этого человека, сеньор Джерард Массагуэр.
Джерард Массагуэр. Мерседес застыла от ужаса. Неужели должно случиться что-то более страшное, чем наказание? А что, если это имеет отношение к отцу? Она вспомнила, как в Сан-Люк вернулся жестоко избитый Бертран Кантарелл. Ее начало трясти.
– Сеньор Массагуэр только что прибыл из Африки, где он посетил могилу брата. А к нам он приехал, чтобы сообщить эту печальную новость. Он попросил меня познакомить его с лучшей ученицей школы. Поэтому я тебя и вызвал.
– Ну что же, – заговорил Джерард Массагуэр. Он лениво положил ногу на ногу. – Ты Мерседес Эдуард, так?
– Да, сеньор, – прошептала она.
– О тебе прямо-таки слава разносится. Я слышал, ты отличница по всем предметам. Это правда? – Мерседес молчала. – Ну! – прикрикнул он. – Тебе что, кошка язык откусила?
– Н-нет, сеньор.
– Так ты отличница?
– Да, сеньор.
– Даже по арифметике?
Мерседес растерянно посмотрела на директора.
– Я… я думаю, да, сеньор.
Джерард рассмеялся. Он был одет с иголочки. На лацкане пиджака аккуратно приколота маленькая полоска черной материи. Выглядел он, как кинозвезда. Его волнистые волосы были зачесаны назад, на мизинце правой руки сверкал крупный бриллиантовый перстень.
– Не нужно ложной скромности, Мерседес Эдуард. Это дурное качество. Я люблю иметь дело с людьми, которые знают себе цену. – Его черные глаза изучающе разглядывали ее из-под тяжелых век. – Подойди.
С бьющимся сердцем Мерседес повиновалась. Она почувствовала исходящий от этого человека запах, запах одеколона, новой одежды и мужского тела. Он впился в нее глазами.
– Да, – произнес наконец Массагуэр. – У нее умное лицо. Как считаете, директор?
– Истинная правда, сеньор Массагуэр, лицо умное.
– Должно быть, сказалась хорошая наследственность. – Пухлые губы скривились. – В один прекрасный день она может стать настоящей красоткой. Какие чудесные глаза. А кто отец девочки?
– Местный кузнец. Франческ Эдуард.
– А-а! Этот смутьян.
– Так точно, сеньор Массагуэр, анархист. Если не сказать хуже.
– Сколько тебе лет, Мерседес?
У нее пересохло в горле.
– Девять.
Она почувствовала, как сильными пальцами мужчина взял ее за подбородок. Его черные глаза смотрели в упор. Из-за вцепившихся в нее пальцев отвернуться от этого взгляда было невозможно.
– Да ты дрожишь, Мерседес. Ты что, боишься меня? Мерседес ничего не ответила. Она ощутила, как сильно сжались пальцы, отчего ее зубы так сильно впились в щеки, что она даже сморщилась.
– Не бойся меня. Ты меня очень интересуешь, Мерседес.
Слегка покачивая очками, директор со снисходительной улыбкой наблюдал за происходящим.
– Очень интересуешь, – повторил Джерард. – Я буду внимательно следить за твоими успехами. Уверен, ты способна на многое.
Он наконец отпустил ее. Щеки Мерседес занемели. Она хотела потереть их, но не посмела.
– А сейчас я хочу услышать, как ты пересказываешь таблицу времен глаголов.
Мерседес забормотала заученную таблицу.
– Быстрей! – грубо оборвал ее Джерард. – Так тебе дня не хватит.
Она начала сначала, так быстро, как только могла. Массагуэр слушал ее и хмурился. Когда она закончила, он повернулся к сеньору Санчесу и спросил:
– Этого ребенка часто наказывают?
– Пожалуй, никогда, – улыбнулся директор.
– Плохо. Ее нужно бить. Девочек вообще нужно чаще бить. Так вот, директор, при первых же признаках лени с ее стороны, как только вы почувствуете, что она учится не в полную силу, я требую, чтобы ее сурово наказывали. Беспощадно. Пока не завизжит от боли. Договорились?
– Все будет исполнено, как вы приказываете, сеньор Массагуэр.
Что это, шутка? Мерседес била дрожь. Оценивающе разглядывая девочку, Джерард откинулся в кресле.
– А скажи-ка, о чем мечтает маленькая Мерседес Эдуард?
– Я… я не знаю, сеньор.
– Но должно же быть что-то, чего бы тебе действительно хотелось, за что бы ты руку готова была отдать. Ну, я слушаю.
– Я… я коплю деньги, – прошептала она, – на… велосипед.
– Ага, велосипед. Тогда положи это в свою копилку. Мерседес увидела блеснувшую в протянутой руке Массагуэра монету.
Когда она взяла ее, у нее даже дыхание перехватило, глаза чуть не выскочили из орбит – она была ошеломлена. На ладони лежал duro. Огромная серебряная монета достоинством в целых пять песет с изображением юного короля Альфонса XIII.
Директор школы даже привстал со своего стула.
– Вот это поистине царский подарок! Что нужно сказать, детка?
– Спасибо, – пролепетала Мерседес, зажав в кулачке монету.
– Спасибо большое, – поправил ее сеньор Санчес.
– Спасибо большое.
– Будешь хорошо учиться, в следующий раз получишь еще одну. Нет – будут слезы.
Мерседес ошарашенно кивнула.
– Ну что же, Санчес… – Джерард Массагуэр поднялся, бросив взгляд на свои изящные золотые часы. – Время бежит неумолимо. Пора.
– Конечно, конечно, – засуетился директор и, повернувшись к Мерседес, шикнул: – Иди в класс. И не потеряй деньги, а то я тебе пальцы переломаю!
Сжимая в руке монету, Мерседес пулей вылетела на школьный двор. Она не могла поверить в случившееся. Ее не наказали. А Джерард Массагуэр, самый могущественный из известных ей людей, подарил ей серебряный duro!
Во дворе школы все так же сиял на солнце красный «студебекер». Возле автомобиля, небрежно опираясь на его полированный капот, стояла незнакомая молодая женщина. Она была очень стройная, с подстриженными «под мальчишку» золотистыми волосами. И очень красивая. Незнакомка курила сигарету, вставленную в длинный мундштук.
На ней было белое ситцевое платье, собранное с одного бока в складки, прихваченные бантом, достаточно короткое, чтобы можно было разглядеть ее тонкие щиколотки и замшевые туфли на высоких каблуках.
У Мерседес замерло сердце. Какая красавица! Просто ангел. Она представила себя стоящей вот так же, небрежно прислонившись к автомобилю. И с такими же золотистыми волосами.
Когда Джерард и Санчес вышли из дверей школы, Мерседес спряталась за стволом старой липы.
– Извини, дорогая, что заставил тебя ждать, – сказал Массагуэр. Он фамильярно ткнул Санчеса в грудь. – Я еще хотел спросить вас, а не мешает ли девочке учиться ее отец? Не вдалбливает ли он ей в голову свои идеи?
– Да вроде нет, – ответил директор. – Похоже, Эдуард угомонился с тех пор, как женился на дочке Баррантеса.
– Не будьте слишком доверчивы, – презрительно проговорил Джерард. – Я знаю этих людей. Они не меняют своих взглядов. Ну, до встречи, Санчес.
Он распахнул перед своей невестой дверцу машины. «Студебекер» взревел и укатил прочь.
Мерседес опустила глаза на лежащую у нее на ладони монету. Казалось, она только что заглянула в совершенно новый для нее мир.
В класс она прибежала, когда прошло уже полурока истории, и, извинившись перед учительницей, села на свое место – за одной партой с Хуаном. У нее в ладони была крепко зажата монета.
– Дай посмотреть, – сочувственно прошептал Хуан, поворачивая к подружке свою добрую мышиную мордочку.
Мерседес протянула под партой стиснутую в кулак руку, затем медленно разжала пальцы. Вместо красных следов от ударов, которые ожидал увидеть Хуан, у нее на ладони сверкнула серебряная монета.
Глаза мальчика раскрылись так широко, что у него даже зашевелились уши.
Когда Мерседес прибежала домой, мама еще не вернулась с работы, а папа работал в кузнице – он делал дверные петли для плотника Хосе Арно, который стоял рядом и что-то рассказывал.
Промчавшаяся всю дорогу от школы до дома, задыхающаяся Мерседес сразу же выпалила им свою потрясающую новость. В печи в это время так гудело пламя, что ей пришлось кричать.
Хосе Арно слушал и улыбался, однако папино лицо сделалось почему-то холодным и словно окаменело.
– Посмотрите! – победно воскликнула все еще не пришедшая в себя Мерседес. – Вы только посмотрите, что подарил мне сеньор Массагуэр! И он обещал в следующий раз подарить мне еще одну такую же, если я буду хорошо учиться!
Франческ взял из рук дочери монету и бросил ее в печь.
Мерседес раскрыла от изумления рот.
– Папа!
– Никогда моя дочь не станет брать деньги у Массагуэров, – ледяным голосом произнес отец. – Никогда.
– Но это моя монета! Отдай!
Франческ снова взялся за молоток.
– Ступай в комнату и садись за уроки, – приказал он.
– Ты вор! – завопила Мерседес. – Вор! Отдай мне монету.
Запустив руку в седые волосы, Арно неодобрительно закряхтел.
– Нехорошо так разговаривать со своим отцом, Мерседес.
– Но он украл мои деньги! – Слезы ручьями лились по ее щекам. – Он вор!
В синих глазах Франческа застыл гнев.
– Что ж, можешь забрать свои деньги. – Щипцами он выхватил из огня монету и бросил на раскрытую ладонь дочери.
Не отдавая отчета своим действиям, она сжала пальцы. Раскаленный металл с шипением впечатался в руку. Девочка попыталась сбросить монету, но она прилипла к коже. От нестерпимой боли Мерседес завизжала и принялась бешено трясти рукой.
Монета наконец оторвалась и упала на пол, оставив на ладони идеально ровный красный след.
Рыдая, Мерседес сжалась в комок.
– Никогда больше не называй меня вором, Мерседес. Никогда. – Франческ подтащил ее к бочке и сунул обожженную руку в воду, словно это был кусок железа, с которым он только что работал. – Никогда в жизни ты ничего не возьмешь ни у Джерарда Массагуэра, ни у кого-либо другого из этой семьи. Ты меня поняла?
Мерседес вырвалась из его рук. В ее черных глазах на белом как полотно лице, казалось, бушевало пламя.
– Я тебя ненавижу, – прошипела она и, не разбирая дороги, бросилась вон.
Франческ снова принялся за работу – лицо злое. Плотник, стараясь успокоить его, положил ему на плечо руку.
– Непростые существа эти дети. – Отец четверых детей и дед шести внуков, Арно сочувственно похлопал кузнеца по спине. – Они не слитки железа, из которых ты можешь выковать все, что тебе хочется, и не куски дерева, которые я могу обтесать. Особенно девочки. С ними еще труднее.
Франческ стряхнул с себя руку старого приятеля и схватил кувшин с вином, стоявший возле двери, в самом прохладном месте кузницы. Он пил большими глотками, стараясь заглушить боль и клокотавшую в груди ярость.
Он отчетливо представил черные глаза Джерарда Массагуэра, которыми смотрела на него Мерседес.
Она не его дочь. И никогда ею не станет. Невидящим взглядом Франческ уставился на дрожащие в дверном проеме пылинки. Интересно, что скажет Кончита, когда узнает о случившемся?
Барселона
Жужжание пускового механизма. Затем два коротких выстрела. И глиняный диск разлетается на сотни осколков. Публика восторженно аплодирует.
Стрелок, молодой маркиз, переломил ружье и достал стреляную гильзу. Этим вечером стрельба у него ладилась. Он защелкнул ружье и встал наизготовку.
– Пуск!
Жужжание.
Бах. Бах.
Сидящий на балконе Джерард Массагуэр положил ногу на ногу, его руки сцеплены за головой. Мариса вместе с другими женщинами – участницами соревнований была занята тренировкой. Она уже выиграла первые два раунда и в скором времени должна была снова выйти на линию огня.
Джерард не сомневался, что этот брак будет для него удачным. Мариса была итальянкой. Ее семья имела великолепные связи: дядя – итальянский герцог, считался другом Муссолини, а многочисленные кузены занимали весьма высокое положение в фашистской иерархии. После свадьбы Джерард и Мариса собирались провести медовый месяц в Риме и Флоренции, во время которого Массагуэра должны были представить самому дуче. Он с нетерпением ждал этой встречи, считая ее огромной честью для себя. Люди могут сколько угодно смеяться над шутовскими выходками Муссолини, но он все равно великий человек. А фашизм, как фактор международной политики, укрепился надолго.
За ними было будущее. Коммунисты медленно, но уверенно уступали свои позиции по всей Европе. В Португалии, Италии, Германии они уже проиграли свои битвы. Фашизм обещал народам порядок и процветание. Он стал именно той философией, которая нужна была Европе двадцатого столетия. Он создавал неприступные бастионы против анархии.
Очень скоро фашизм придет и в Испанию. Другого выхода просто нет. Коммунизм должен быть остановлен. И, с Божьей помощью, он будет остановлен. Очень скоро.
Положив ружье на сгиб локтя, маркиз ленивой походкой побрел со стрельбища. На огневом рубеже его сменил Феликс Мартинес, тогдашний идол почитателей корриды. Когда он с напыщенным видом, в туго обтягивающих крепкий зад рейтузах, прошел на свою позицию, публика взорвалась аплодисментами. Особенно усердствовали женщины. Его лоснящиеся волосы были заплетены в покачивающуюся за спиной косичку.
Женщины любили победителей и убийц.
Мариса никогда так не возбуждалась (и так не возбуждала), как в те разы, когда Джерард брал ее силой. Например, прошлой ночью. Массагуэр опрокинул бокал, наслаждаясь вкусом и крепостью джина. Он прикрыл глаза, вспоминая, как, словно кинжал, вогнал в ее раскинувшееся на шелковых простынях тело свой член, как шептала она его имя, когда изливалось в нее его семя.
Затем Мариса поменяла положение, усевшись ему на лицо, чтобы он мог удовлетворить ее языком. Пальцами она раздвинула половые губы, подставляя то место, которое она хотела, чтобы он лизал.
А двадцать минут спустя она уже сидела за столом и беседовала с кузенами о Пуччини – щека покоится на ладошке, огромные голубые глаза чисты и невинны. Если бы она наклонилась к нему чуть ближе, они бы смогли почувствовать исходивший от нее запах его спермы.
Великолепно! Случись такое, они бы так ничего и не поняли.
Джерард испытывал ощущение глубокого удовлетворения. Даже чувствовал себя избранником богов.
Филип лежит в песках Марокко и уже никогда не сможет встать между ним и наследством. Брат всегда был предметом его беспокойства. Ведь всегда сохранялся шанс, пусть небольшой, что Филип совершит сдуру какой-нибудь героический поступок и вновь займет свое место в отцовском сердце.
В 1918 году Джерард пережил страшное разочарование, когда передал отцу те отвратительные письма, а старик так и не лишил наследства этого паршивого пидора. Конечно, скандал был грандиозный. Но отправка Филипа в армию в надежде, что она «сделает из него настоящего мужчину», была далеко не самым лучшим решением вопроса.
– Пуск! Бах. Бах.
– Отличный выстрел! – Он вежливо похлопал тореадору, затем отколол от лацкана черную ленточку.
Неподалеку, за круглым столом, сидели восемь или девять молодых женщин – все в широкополых шляпах. Со стороны казалось, они наблюдают за соревнованиями, но время от времени Джерард замечал бросаемые в его направлении взгляды из-под длинных ресниц и улавливал обрывки фраз.
«… конечно, теперь все достанется ему… его отец богат как Крез… помолвлен с Марисой де Боно… мила, не правда ли… и он такой красавчик…» Вглядевшись в собравшихся за столом повнимательнее, Джерард отметил про себя, что, по крайней мере, с тремя из них ему уже доводилось переспать. Так, три пишем, шесть в уме.
Позволив себя убить, Филип великолепно решил все проблемы, да еще и семью окружил ореолом славы. А что? Даже он, Джерард, благодаря героически погибшему брату купался в ее романтических лучах.
«…погиб… во время штыковой атаки, проявив чудеса бесстрашия и самоотверженности…»
Джерард ухмыльнулся. Какая замечательная чушь.
Это надо написать на памятнике. Даже отец поверил, по крайней мере, в большую часть этой белиберды.
А правда, как рассказал ему в душном армейском клубе после пятой рюмки коньяка один молодой циник-офицер, была не столь возвышенно-героической. Филипа поймали в полумиле от лагеря какие-то пьяные оборванцы и выпустили ему кишки. А на следующий день он, обливаясь слезами по своей мамочке, помер в военном госпитале.
Джерард сделал знак официанту, чтобы тот принес еще выпивки, обвел вокруг себя взглядом из-под тяжелых век. Смешавшиеся с публикой газетные репортеры что-то строчили в своих блокнотах и щелкали фотоаппаратами. Зрители были одеты по последней моде.
Бах. Бах.
Принесли новую порцию джина, и Джерард стал задумчиво помешивать кубики льда в бокале.
Сегодняшняя встреча с Мерседес Эдуард оказалась незаурядным событием. Он поехал посмотреть девочку из чистого любопытства, но расставался с ней потрясенным. Она была настоящим произведением искусства. Им не удастся сделать из нее обыкновенную деревенскую бабу. В ее жилах течет его кровь. Его гены сделали ее не такой, как все.
Эта поездка его чрезвычайно взволновала. Никогда еще не доводилось ему испытывать подобные чувства. Его мысли постоянно возвращались к ней. Девочка оказалась замечательно красива. У нее были пьянящие глаза. Глаза Массагуэра. Ему хотелось поцеловать эти дрожащие губки, коснуться этих волнистых волос. Если бы они были одни, он бы так и сделал.
Моя дочь.
Он взвешивал, не сказать ли Марисе, что Мерседес – его дочь. Решил не говорить. Женщины – ревнивые создания. Ей хочется подарить ему своего собственного bambini,[18] и то, что у него уже есть Мерседес, не обрадует ее.
Но он поклялся себе, что однажды сделает из нее человека. Когда она вырастет. Да, он сделает из нее человека. И горе этому тупому кузнецу, если он посмеет ему помешать. Ребенок его.
Джерард вспомнил громадные лапы Франческа и то, как он сломал руку Хосе. Опасный урод. Ну ничего, с такими людьми не так уж и трудно иметь дело. Он припомнил, как они его избивали. В другой раз эта злобная тварь уже не будет вести себя так нагло.
Он как бы невзначай уронил руку себе на ляжку и почувствовал напрягшийся под фланелью пенис. Незаметно поглаживая его, он из-под опущенных ресниц принялся следить за компанией притворно застенчивых сеньорит.
Но перед глазами стояло детское личико. Оно будет принадлежать ему. Бах. Бах.
Сан-Люк
С тех пор как Марсель Баррантес продал свой магазинчик и приобрел «Тиволи», он сильно растолстел, и теперь впереди у него выступало внушительных размеров брюшко. Сидя на кухне, он лил горькие слезы от жалости и гнева.
– Маленькая моя бедняжка, – причитал Марсель. – Вот ублюдок! Как он мог совершить такую гнусность?!
Он помазал детскую ладошку йодом, и внучка взвилась от нестерпимой боли.
– Почему папа так разозлился? – сквозь слезы проговорила она.
– Не называй его так. – Поросячьи глазки Баррантеса опухли и покраснели. – Этот человек не твой отец.
Мокрыми от слез глазами Мерседес уставилась на деда.
– Он не твой отец, – повторил Марсель. – Не твой настоящий отец. Да разве могла эта уродливая скотина произвести на свет тебя, цыпочка моя? – Трясущейся рукой он отложил в сторону йод и высморкался. – Нет конечно. Ты родилась от более приличного человека, Мерседес. Когда-то я думал, что Эдуард станет тебе хорошим отцом. Но я жестоко ошибался. Э-эх, как я…
Он не договорил и выскочил из кухни в кладовую, где налил себе целый стакан вина и залпом выпил его, чтобы хоть как-то успокоиться.
Когда он обернулся, Мерседес уже стояла в дверном проеме и смотрела на него. Ее лицо было белым, как полотно.
– А кто мой настоящий отец? – спокойным голосом спросила она.
До Марселя начало доходить, что он сболтнул лишнее. Он покраснел и заморгал опухшими от слез глазами.
– Мой отец – Джерард Массагуэр?
Марсель кивнул. В конце концов, ребенок когда-то должен узнать правду.
Мерседес больше не чувствовала боли в руке. Она чувствовала себя оскорбленной. И изменившейся. Словно она была уже вовсе не Мерседес, а кем-то другим. Словно она уже никогда больше не будет Мерседес.
Они ей лгали. Лгали всю жизнь.
Она повернулась и побежала.
– Постой! – Марсель бросился за ней. – Тебе нельзя возвращаться! Оставайся здесь! Луиза и Мария как раз готовят гуся. С яблоками!
Но Мерседес уже выскочила на улицу; ее волосы разметались в разные стороны, будто у нее на голове был клубок извивающихся черных змей.
– О, Франческ, – горестно вздыхала этой ночью Кончита, – как ты мог это сделать?
Его голос звучал хрипло:
– Я места себе не нахожу при мысли, что она отвернется от нас и повернется к ним.
– Ну что ты, любимый, она никогда не отвернется от нас. Девочка любит тебя. Она ведь твоя дочка.
– Джерард Массагуэр богат. У него есть земля, дорогие одежды, имения. Что, если однажды он скажет Мерседес: «Я твой отец»? И что, если однажды она взглянет на Франческа Эдуарда и увидит в нем лишь деревенского кузнеца, темного, неотесанного мужика, который и читать-то едва умеет? Простого грубого мужика, который врал ей, называя себя ее отцом, хотя не имел на это никакого права?
– Она ничего не узнает.
– А если узнает? Я что, должен спокойно стоять и смотреть, когда к нам заявится Джерард Массагуэр и скажет: «Это моя дочь»?
– Нет, Франческ, нет, – жалобно проговорила Кончита, гладя его непокорные седые кудри.
– Я должен действовать иначе. Вот я сидел здесь и думал… Я должен научить девочку.
– Научить чему?
– Научить отличать хорошее от плохого.
– Ты опять за свою политику, – печально произнесла Кончита. – Франческ, ты же обещал мне, что не будешь забивать ей голову этими анархистскими идеями. Ну поимей жалость, пусть она будет обыкновенным ребенком.
– Этого не достаточно. Я не желаю, чтобы они смогли соблазнить ее своими побрякушками, Кончита. Когда ей станет известна правда, она сможет сделать выбор, основанный на логике, а не на слепых эмоциях. Выбор, основанный на политическом сознании, на чувстве справедливости, на понимании, что есть добро, а что – зло.
– В ее-то возрасте?
– Пора уже относиться к ней, как к взрослому человеку. Да она умнее любого из своих сверстников. Так что завтра же и начну.
– О, Франческ…
Встав с постели, Кончита прошла в спальню Мерседес. Девочка крепко спала. Ее лицо было бледным, черные волосы разметались по подушке. При виде вздувшегося на детской ладошке волдыря, Кончита содрогнулась. Она поняла, какие тревоги гложут душу Франческа, или, по крайней мере, думала, что поняла. Но смог бы он так же поступить со своей плотью и кровью? Она постаралась выбросить из головы этот вопрос, но он продолжал упорно сверлить ее мозг.
Когда Мерседес спала, презрительный изгиб ее губ и припухшие веки делали ее похожей на Джерарда, что страшно огорчало Кончиту.
Мерседес всхлипнула во сне. Кончита беспомощно погладила дочку по волосам. Кто знает, что творится в ее головке?
Июнь, 1928
Сан-Люк
– Эй, ты!
Леонард Корнадо ткнул Мерседес в спину.
Она и Хуан Капдевила отыскали в дальнем углу школьного двора тихое местечко, где можно было уединиться от визгов и беготни ребят, устроивших возню во время большой перемены, но Леонард Корнадо и здесь их нашел.
– Оставь нас в покое. Убирайся!
– Это мое место, – заявил Леонард. – Так что сами убирайтесь.
– Я первая сюда пришла.
– Я певая сюда пишла! – кривляясь, передразнил несносный мальчишка и дернул Мерседес за волосы.
Она повернула к нему разъяренное лицо.
– Отвяжись!
– Отвали, Леонард, – пришел на помощь подружке Хуан Капдевила. Его некрасивая мышиная мордочка угрожающе придвинулась к физиономии Леонарда. – Лучше не приставай.
– А то что? – вызывающе спросил Леонард.
– А то я тебе покажу!
Леонард округлил глаза и презрительно расхохотался. Он был значительно сильнее любого из учившихся в школе мальчишек.
– Ты?! Уродливый коротышка! Да я тебя…
Он осекся и отлетел назад, получив от Хуана сильнейший удар в грудь.
– Лучше не приставай, – грозно повторил Хуан. Веснушчатое лицо Леонарда сделалось красным от злости.
– Ты мне за это заплатишь, Капдевила. Что вообще ты крутишься вокруг этой маленькой сучки? У нее папаша выкапывает из могил мертвых монахинь, а мать – шлюха.
Мерседес, как взбесившийся зверек, бросилась на обидчика, готовая разорвать его на части. Однако Леонард оказался достаточно ловким и, прежде чем она вцепилась ему в глаза, схватил ее за руки. Но ярость придала девочке столько сил, что он едва удерживал ее.
– Она хочет убить меня! – завопил Леонард. – Оттащите же ее!
Мигель и Ферран, его закадычные приятели, тут же накинулись на Мерседес.
Хуан с быстротой кошки бросился сзади на Феррана, который был значительно больше него, и принялся его душить.
Страшный удар коленом пришелся Мерседес в живот. Задохнувшись, она попятилась назад. Что-то тяжелое и твердое разбило ей нос. Голову пронзила нестерпимая боль. Все вдруг поплыло перед глазами и стало красным, в ушах раздался зловещий гул, как в топке печи в отцовской кузнице.
Беспомощная, ничего перед собой не видя, Мерседес отшатнулась в сторону. Она почувствовала, что на кого-то наткнулась, и услышала голос Леонарда Корнадо:
– Валите их на землю! Сейчас мы их проучим! Мерседес взмахнула рукой в сторону голоса. Ее ногти вонзились в чье-то лицо, и послышался вопль боли. Она попыталась лягнуть ногой, но через секунду несколько сильных рук опрокинули Мерседес на землю. Ее лицо вдавили в песок, и она почувствовала во рту его вкус. На плечо опустилась чья-то нога и так прижала к земле, что девочка уже не могла шевельнуться.
– Хотела меня убить, а? – отдуваясь, заорал Леонард. – Маленькая анархистская сука. Я тебе покажу!
На щеку Мерседес полилось что-то теплое. Во рту она ощутила отвратительный аммиачный вкус мочи.
Леонард Корнадо мочился ей на лицо.
Она бешено рванулась в сторону, но нога Леонарда снова прижала ее к земле. Его моча текла по щекам, по рукам, по спине Мерседес. А двое его дружков весело смеялись и улюлюкали.
Невыносимо. Она заставила себя терпеть. Ее время еще придет. Мочевой пузырь Леонарда постепенно опорожнялся. Мощная струя иссякла. На Мерседес упало еще несколько капель. Затем он отпустил свою жертву и, пнув ботинком, перевернул ее на спину. Его веснушчатая физиономия ухмылялась, злые глазки блестели.
– Ты только посмотри на себя, Мерседес! Самая умная ученица школы. А я только что тебе на рожу нассал! Я еще нассу на рожи твоего папаши-анархиста и твоей мамаши-шлюхи.
Мерседес лежала не шевелясь, бушевавшие в ней чувства невозможно было выразить ни словами, ни жестами. Она просто испепеляла Леонарда взглядом своих черных глаз. Она знала, что убьет его. Скоро.
Но Леонард этого не знал. Он пронзительно захохотал и пошел прочь. Его приятели отпустили Мерседес и присоединились к нему. Все трое, радуясь своей легкой победе, взялись за руки и зашагали к школе.
Мерседес попыталась подняться. Ее руки и ноги стали словно резиновые. Она почувствовала, как Хуан старается ей помочь. Его мышиная мордочка с опухшей и расцарапанной щекой смотрела на нее печальными глазами.
– Жаль, что все так получилось, – сказал он. – Может, я смог бы им надавать, если бы ты не расцарапала мне щеку и не пнула так, что я свалился.
Мерседес, покачиваясь, встала на ноги.
– Извини, – заплетающимся языком пробормотала она.
Хуан с тревогой оглядел подружку. Одежда Мерседес была грязная и рваная. Ее длинные черные волосы перепачканы в земле и моче.
– Тебе бы надо привести себя в порядок перед следующим уроком, а то Санчес с ума сойдет.
Он отвел Мерседес в туалет и запер дверь. Смочив водой и намылив носовой платок, Хуан принялся восстанавливать ее внешность. Мерседес покорно стояла, думая лишь о том, как она будет убивать Леонарда. «Камнем, – нашептывал ей внутренний голос. – Ударь его по голове, когда он выйдет из школы. Размозжи ему череп».
Закипавшая в ней ненависть, казалось, заполняет все ее существо, до кончиков ногтей, какой-то трепетной силой. Ее лицо было бледным, по обеим сторонам носа проступили маленькие ямочки, словно следы от когтей. Она прислонилась к стене, почувствовав голыми плечами холод кафельных плиток. Пока Хуан стирал в раковине ее блузку, она приложила к носу мокрый платок.
– Ну, он у меня получит, – сквозь стиснутые зубы проговорила Мерседес. Она уже не плакала. Отняв от носа платок, она внимательно посмотрела на него. Кровотечение почти прекратилось. – Я его убью, – спокойно добавила Мерседес.
– Он заслуживает этого. – Хуан отжал блузку и протянул ее Мерседес. – Мокрая, но зато чистая.
Поддавшись неожиданному порыву, она подошла к Хуану Капдевила и крепко его обняла.
– Я его убью, – прошептала Мерседес в ухо друга. Он был не виноват, что они пересилили его. Он храбро дрался, защищая ее. Она крепко поцеловала его в худую щеку. Ее пальцы впились в плечо Хуана. – Правда. Убью.
Еще до того как прозвенел последний звонок, она предусмотрительно собрала ранец. Как только сестра Юфимия распустила класс, Мерседес первая выскочила из школы, даже раньше Хуана. Она не повернула направо, к Сан-Люку, а побежала по дороге, ведущей в Палс, – по той дороге, по которой должен был пройти Леонард.
Она планировала это в течение всего дня и теперь точно знала, как станет действовать.
Она знала, где нанесет удар. Возле заброшенного карьера.
Этот карьер, заросший пробковым дубом и кустами дикого розмарина, располагался ярдах в двадцати от извилистой тропинки, что вела в Палс. Работы на ней прекратились много лет назад.
Большинство взрослых давно уже забыли о существовании этого места, а заодно забыли и запретить своим детям играть там. Те ребята, что посмелее, иногда забирались в кромешную тьму карьерных штреков, но никто не знал, как далеко они тянутся. В них можно было спрятать что угодно на долгие годы. Навсегда.
Не замечая царапающих коленки колючек, Мерседес продиралась сквозь густые заросли. Добравшись до заранее выбранного места, она поискала глазами подходящий камень. Наконец она нашла то, что хотела, – острый осколок глинистого сланца весом с приличный топор, но одновременно достаточно легкий, чтобы им можно было с силой ударить. По форме он напоминал падающего на свою жертву сокола.
Сердце Мерседес бешено колотилось, но во рту чувствовался вкус крови, похожий на вкус железа. Ее тело дрожало, а смотрящие сквозь заросли розмарина, шалфея и тимьяна черные глаза пылали звериной злобой. В полуденной жаре не переставая звенели цикады. Отсюда тропинка была видна как на ладони.
Обливаясь потом, она принялась ждать.
Кончита набрала в колодце ведро воды и понесла его в дом, чтобы, как всегда, по возвращении с фабрики, начать приготовление ужина.
Прислонившись к раковине, она принялась чистить лук.
Ей так хотелось уехать из этой деревни. С профессией Франческа они могли бы открыть собственную мастерскую в Палафружеле или в Ла-Бисбале – где-нибудь, где была настоящая жизнь, а не только пыль да несбыточные мечты. В любом городе, где такой человек, как Франческ, с его прошлым и политическими взглядами мог бы быть в большей безопасности. Где-нибудь, куда не дотянулись бы лапы Джерарда Массагуэра. Где-нибудь, где Мерседес была бы счастлива.
Кончита любила свою дочь с той слепой страстью, которая не поддавалась ни объяснению, ни пониманию. А вот мужа она любила по причинам, которые могла легко перечислить. За его доброе отношение к ней. За его врожденное великодушие. За его силу. За то, что он сразу полюбил Мерседес.
В семнадцатом году он обещал Кончите, что ради нее и ради девочки он больше не будет ездить на митинги в Барселону, не будет вести разговоры на революционные темы, не будет выступать с речами. И пока оставался верным своему обещанию. Но она знала, что за прошедшие десять лет его взгляды не только не изменились, а даже укрепились.
Она устало вздохнула. Мерседес была ее единственным ребенком. Это плохо и для девочки, и для них. Почему она больше не забеременела? Сейчас Кончите было двадцать семь – самый расцвет женской красоты и сил. А она-то надеялась, что к этому возрасту у нее от Франческа будет, по крайней мере, двое детей.
Они предавались любви почти каждую ночь, с жадностью и самозабвением. Однако каждый месяц у Кончиты наступала менструация.
Может, дело в нем? Что, если во время ранения у него что-то повредилось?
Возможно, если не случится чуда, Мерседес так и останется их единственным ребенком. Поэтому-то он так и разозлился, когда Джерард Массагуэр подкатил к ней. Поэтому-то он так и рвется внушить девочке свои политические взгляды, сделать из нее свое подобие.
А может, потому, что Мерседес – не его плоть и кровь.
Кончита положила в глиняную кастрюлю кролика, добавила лука, приправ и пол-литра красного вина и поставила все это в печь, затем сняла фартук и выглянула в окно. Кругом были каменные стены Сан-Люка. Каменная деревня. С немощеными улицами и выцветшими деревянными дверями домов. А над черепичными крышами – чистое голубое небо.
Она взглянула на висящие на стене часы. Скоро Мерседес вернется из школы.
Мерседес следила, как по тропинке гуськом спускаются несколько ребятишек. Ее пальцы непроизвольно сжали камень. Зубы крепко стиснулись. Пот застилал глаза. Болезненно поморщившись, она часто заморгала. Хуан уже давно прошел. И Фина, болтая своими косичками, тоже.
И тут у нее замерло сердце. Вниз по тропинке шагал Леонард – сумка на плече, глаза смотрят под ноги. Он был один. Мерседес почувствовала, как откуда-то из глубины по ее телу разлилась дрожь. Нет, сомнений у нее не осталось. Она чуть приподнялась и позвала:
– Леонард!
Сначала она подумала, что он не услышал ее. Но затем мальчишка остановился и озадаченно уставился на заросли кустарника.
– Леонард! – снова крикнула Мерседес, крепче сжав в руке камень.
– Кто это? – настороженно проговорил Леонард.
– Иди сюда! У меня для тебя кое-что есть!
Она видела, как его хитрые карие глазки забегали по зелени кустов.
– Да кто это? – снова спросил Леонард. – Мерседес Эдуард? Ты?
– Ну иди же!
– А че ты хочешь? Еще раз по роже получить?
– У меня кое-что есть.
– Да? – подозрительно произнес Леонард. Он все еще не видел ее.
– Кое-что необычное!
– Ну так тащи сюда.
– Не могу.
Мимо пробежала стайка ребятни, и Мерседес на некоторое время затаилась.
– Ну? – закричал Леонард, когда дети скрылись из виду. – Что там у тебя для меня, Мерседес Эдуард?
– Я могу пососать твою сосиску.
Физиономия Леонарда мгновенно изменилась. Последнее время ни одна девчонка не соглашалась делать это. С тех пор как там, внизу, у него начали расти волосы и его член приобрел специфический запах, они стали говорить, что он воняет, как тухлая рыба. Облизывая языком губы, Леонард явно колебался.
– Я буду сосать столько, сколько ты захочешь! Раздумывая, он почесал ногу. Очень уж это было заманчиво.
– Ладно, – наконец сказал он и нырнул в кусты. – Только, чур – чтобы все было как надо, а то прибью. Да где ты? Мерседес?
– Сюда!
Глядя из своего укрытия, как Леонард продирается через заросли, Мерседес затаила дыхание. Она полностью отдавала отчет своим действиям.
Колючки царапали мальчишке ноги, цепляли его за носки.
– А-а, черт! – выругался он. – Да где ты, мать твою так!
– Здесь. Около большого дерева.
– А получше места не могла выбрать? – Он уже начал расстегивать ширинку, его миндалевидные глазки рыскали в поисках Мерседес. Так и не заметив ее, он, поглаживая свой член, прошел в двух ярдах от девочки.
Мерседес встала и сделала шаг в направлении Леонарда. В поднятой над головой руке зажат камень. Замах. Его загнутый, словно клюв сокола, край устремлен в висок Леонарда Корнадо. Удар.
Послышался отвратительный приглушенный хруст, который, как бы пробежав по руке Мерседес, проник в самые отдаленные закутки ее души. Потряс ее.
Ноги Леонарда подломились, словно стебли кукурузы. Без единого звука он стал оседать на землю. Из раны на голове хлынула кровь. Как-то странно задергавшись, мальчишка завалился на спину.
И затих.
* * *
В дверь постучали. Кончита услышала зовущий ее снизу голос отца.
– Я на кухне, папа, – откликнулась она. Отдуваясь и стуча по ступеням тростью, Баррантес поднялся наверх. Кончита поцеловала его в раскрасневшуюся щеку. От него пахло вином, что последнее время случалось с ним довольно часто.
– Одна?
Она кивнула.
– Не знаю, где Мерседес. Она сильно опаздывает. Еще час назад должна была прийти из школы. Где-то задержалась по дороге.
– Гм-м-м. – Марсель указал тростью на стоящий на лавке кувшин с вином. – Можно?
– Если тебе хочется выпить в такое время дня… – Она улыбнулась.
– При чем тут время? – проворчал он. Сунув под мышку трость, Баррантес поднял кувшин и сделал несколько больших глотков. Его усы стали уже почти совсем белыми, и от вина на них осталась красная полоса.
– Может, присядешь? – предложила Кончита.
– Я ненадолго. – Он сделал еще глоток и поставил кувшин на место. Тяжело оперевшись на трость, Баррантес принялся большими пальцами нервно постукивать по ее отполированной рукоятке. – Послушай, – неожиданно сказал он, – я пришел поговорить с тобой.
– О чем? – улыбнулась Кончита.
– О девочке.
– О Мерседес? – встрепенулась она. Под безразличным выражением его лица угадывалось волнение. – В чем дело? – мягко спросила Кончита.
– Я хочу забрать ее.
– Куда забрать?
– Я хочу, чтобы вы обе переехали жить ко мне. И к твоим тетушкам. Подальше от Эдуарда.
От удивления она рассмеялась.
– Папа, не глупи. Франческ мой муж. Он ведь отец Мерседес.
– Он ей не отец.
– Ну, конечно же, он ее отец.
– Нет. И не думай, что мне неизвестно, как Франческ относится к девочке. Он забивает ее детскую головку опасными идеями, Кончита. Он отравляет ее сознание. Хочет сделать из девочки маленькую анархистку. Внушает ей, что бросать бомбы и сжигать фабрики – это совершенно нормально. – Он пронзил дочь свирепым взглядом. – Как можешь ты позволять ему такое? Ты что, хочешь, чтобы она тоже стала такой, полной злобы и ненависти?
Кончита поджала губы.
– Совсем не плохо, если она вырастет такой же, как ее отец.
– Этот человек не ее отец! – рявкнул Марсель. – Более того, девочка знает.
– Что знает?
Прикрыв ладонью рот, он рыгнул, затем смущенно опустил глаза.
– Знает.
Кончита застыла и уставилась на отца глазами, сделавшимися вдруг холодными и чужими.
– Что-то я тебя не пойму, папа.
– Ты только посмотри, как девочка учится! Она же была лучшей в классе. А последнее время совсем обленилась. Она росла такой славной, а теперь стала злючкой…
– Ты сказал, Мерче знает, – перебила Кончита. – Что ты имел в виду?
– Она должна была узнать. – Старик начал раздраженно постукивать тростью по полу. – Ведь когда-то она должна была узнать правду?
– Ты сказал ей, – прошептала она, чувствуя себя совершенно опустошенной. – Ты сказал ей, что Франческ – не ее отец!
– А что, это преступление?
– Я просто не могу поверить, – проговорила Кончита, опускаясь на лавку. – Когда это произошло?
– Когда Франческ так зверски с ней обошелся. Прижег ребенку руку раскаленной монетой.
В ее глазах заблестели слезы отчаяния. Теперь ей стало ясно, почему Мерседес так изменилась. Все стало ясно.
– Как ты мог? Как ты мог это сделать, папа?
– Но ведь это же правда, разве нет? – заорал Баррантес. – И она должна была ее узнать.
– И ты решил, что именно ты должен ей все рассказать? – Кончиту охватил гнев. Ребенок столкнулся с таким страшным испытанием. А никто ее даже не пожалел. Никто ничего не объяснил. – Ты посчитал, что имеешь право принимать подобное решение?
– Но его надо было принять, – попытался оправдаться он. – Ты же знаешь, как я люблю свою внучку. Когда она, визжа от боли, примчалась ко мне с этим ужасным ожогом на ладошке… – Он передернул плечами. – А ты еще говоришь, что я не прав. Да в тот момент я готов был убить Эдуарда. Окажись он передо мной, я бы пристрелил мерзавца.
– Ты поступил подло!
– Подло было так обращаться с Мерче. Какое у него право издеваться над девочкой? – Голос Марселя Баррантеса повысился до крика. – Только потому, что ее настоящий отец решил сделать ей подарок! Можно подумать, твой муженек осыпает девочку щедротами! Да от него и сентаво[19] на леденцы не дождешься! С таким же успехом она могла бы стать дочерью жестянщика!
У Кончиты даже высохли слезы от гнева. Но теперь и его не осталось. Она встала и тихо сказала:
– Иди домой, папа. И больше никогда сюда не приходи.
– Ах вот как? – подбоченясь, заорал Марсель. – Моя собственная дочь вышвыривает меня на улицу, как собаку!
– Иди, – повторила она, качая головой.
– После всего, что я для тебя сделал! После всего, чего я натерпелся от тебя и этого фанатика, этого борова…
– Когда Франческ узнает о том, что ты сделал, – спокойно проговорила Кончита, – он, возможно, убьет тебя. Так что иди домой, папа. И держись от нас подальше.
Марсель Баррантес уже раскрыл рот, чтобы продолжить спор, но увидел в глазах дочери нечто такое, что заставило его замолчать.
Он бессильно махнул тростью, повернулся и, неуклюже ступая по ступенькам, стал спускаться.
Чтобы снова не расплакаться, Кончита впилась зубами в костяшки пальцев. Ужас случившегося начал доходить до нее только сейчас. Они-то думали, что причиной перемен, произошедших в Мерседес, была лишь грубость Франческа.
Боже, сколько страданий обрушилось на голову ребенка!
Но где же Франческ? А Мерседес где?
У нее вдруг екнуло сердце. Где Мерседес? Она инстинктивно почувствовала, что случилось что-то страшное.
Открытые глаза Леонарда неподвижно смотрели в синее небо. Его рот тоже был открыт. Из разбитого виска на землю стекала кровь.
Зажав в руке камень, Мерседес сверху вниз уставилась на него. Она не была уверена, умер он или нет. Но она точно знала, что должна его прикончить. Разбить камнем голову и оттащить тело в карьер, в самую темную и глубокую штольню. А потом, как ни в чем не бывало, вернуться домой.
«Давай же! – нетерпеливо подстегивал ее внутренний голос. – Сделай это».
Она села верхом на грудь Леонарда и; подняв над собой камень, приготовилась обрушить его на веснушчатое лицо мальчишки.
Леонард все еще был жив. Он вдруг сделал вдох и издал странный булькающий звук.
– Н-не…
Мерседес опустила камень. Затем снова подняла его и прицелилась Леонарду в лоб.
– Нет! Н-не… н-надо! – Его карие глазки уже не были ни злыми, ни хитрыми. Они были просящими. В них затаилось отчаяние. Мольба. Его лицо стало таким бледным, что веснушки казались столь же яркими, как капли крови, которой он был забрызган. – Н-не надо, – прохрипел он. – П-па-а…ж-жалуйста… о-о… п-прошу… не…
Мерседес желала его смерти. Она хотела довести начатое дело до конца. Но вдруг поняла, что не может.
Наполнявшая ее энергией яростная жажда мщения иссякла. Она почувствовала себя опустошенной. И совершенно спокойной, можно сказать, умиротворенной.
Ей казалось, что кто-то осторожно тянет ее поднятую руку вниз. Она медленно опустила камень.
Глаза Леонарда закатились. Дрожащие веки закрылись.
Мерседес подняла голову и огляделась. Желтый песок, синее небо, зеленые деревья. Жара и стрекот насекомых. Ящерица юркнула по камню.
Она ощутила, как вздымается под ее ляжками грудь Леонарда, и спрашивала себя, почему она все-таки не убила его.
– П-про… сти… – едва шевеля губами, простонал Леонард. – Я б-боль…ше… не б-буду…
– Заткнись, – спокойно сказала Мерседес. Он жалобно заморгал глазами.
Быть готовой убить его, размышляла она, быть способной убить его – это так же здорово, как убить на самом деле. Так же здорово.
Да. Она запросто может убить его, когда угодно. А действительно, ведь это так просто. Теперь, когда она знает, как это делается.
Встав с него, Мерседес спустила трусики и присела над его лицом. Пока она мочилась, Леонард неподвижно лежал. Он был слишком слаб, даже чтобы повернуть голову. От того, что она делает, Мерседес не получала ни малейшего удовольствия. Просто так было по справедливости.
Наконец она встала.
– Ну, теперь ты знаешь, что это такое, – услышала Мерседес свой безразличный голос. – Вообще-то, надо было тебя убить. Да ладно, считай, что тебе повезло.
Она пошла прочь. А Леонард заплакал.
Глава четвертая БАЛОВЕНЬ
Сентябрь, 1956
Лос-Анджелес
Стараясь не шуметь, все суетились в комнате Иден.
– … там поставьте…
– А это куда?
– Ш-ш-ш…
Она сладко спала, утонув в пуховой подушке. Просыпаться не хотелось.
– Ты только взгляни на нее, Мерседес. (Папин голос.)
– Она само совершенство. (Мамин голос.)
– Смотри, какие длинные ресницы! А какие розовые щечки, и черные волосики, и белоснежная атласная кожа!
Она почувствовала, как мамина рука гладит ее по лицу.
– Малышка наша.
– Иден… просыпайся, дорогуша. Сегодня твой день рождения!
– Ну открой нам свои огромные зеленые глазоньки. Она зевнула и уставилась на них. Было утро. Мама раздернула шторы. Комната наполнилась ярким светом. Солнце хлынуло на шкаф с игрушками, на шелковый полог над ее кроваткой, на обои в розовую полоску. Папа улыбался.
– Эй, приветик, сокровище папочкино! Забыла про свой день рождения?
– Ой! – Она округлила глаза.
Комната изменилась до неузнаваемости. Кругом ящики, коробки, пакеты. И все обернуто в зеленую, красную и золотистую бумагу. Ленты, кружева, рюшечки. Подарки всех видов, всех размеров, всех цветов. Для нее.
– Какой развернем первым? – спросила мама. – Этот большой, завернутый в зеленую бумагу? Или ту маленькую золотую коробочку? А может, этот, перевязанный розовыми лентами?
– Вон тот!
Она подбежала к самому большому свертку, который был значительно больше нее.
– Это особый подарок. От папочки и мамочки. Помочь открыть?
– Справится, – сказала мама. – Потяни ленту, Иден.
Девочка, затаив дыхание, подергала упаковочную бумагу. Наконец обертка с шелестом развалилась в стороны.
Иден потеряла дар речи. Ее взору предстал деревянный конь с бриллиантовыми глазами и белоснежной гривой. У него были красная кожаная сбруя и медные стремена. Копыта блестели черным лаком.
– Его зовут Дэппл.[20]
Иден уткнулась лицом в сверкающую белизной гриву.
– Кажется, она в него влюбилась.
Папа усадил дочку в седло. Она взяла в руки повод и сжала ножками бока игрушечного коня. Тот начал величаво раскачиваться.
Папа сунул в рот трубку и обнял маму за талию.
– Смотри-ка, а она сразу сообразила, что к чему. Они стояли и с любовью смотрели на дочь. Иден же позабыла обо всем на свете. Плавные движения игрушки заворожили, загипнотизировали ее. Мама довольно улыбнулась.
– Ты знаешь, а у меня никогда не было игрушек. Совсем не было. Я играла с мамиными кроликами да всякими деревяшками.
– Наша Иден не будет нуждаться ни в чем, – произнес папа.
Прескотт, Аризона
Голос отца кажется ему похожим на звон косы. Этот голос несется под сводами церкви, и нечестивцы валятся, как скошенные стебли кукурузы.
Джоулу девять лет. Он сидит на передней скамье рядом с матерью.
Преподобный Элдрид Леннокс – воинственный поборник истинной веры. Лет сто назад он бы обязательно носил поверх сутаны «кольт». Его обличительные проповеди беспощадны. Грешники прямо-таки трепещут в своих выходных ботинках.
Через некоторое время на Джоула наваливается усталость, и у него тяжелеют веки.
Он клюет носом. Его тело расслабляется, обмякает, и он начинает постепенно сползать с жесткой полированной скамьи.
Когда мальчик шлепается на пол, прихожане, уткнувшись в носовые платки и молитвенники, сдержанно хихикают.
Преподобный Леннокс прерывает проповедь и ждет, пока его сын поднимется и снова усядется на свое место.
Чудовищность содеянного приводит Джоула в смятение. Мать даже не удостаивает его взглядом. Но на ее костлявых щеках проступают темные пятна, а плотно сжатые губы вытягиваются в тонкую полоску.
Ожидание наказания наполняет мальчика отчаянием.
Когда за ними захлопывается входная дверь, мать, словно вихрь, налетает на него. Глаза пылают гневом.
– Ты выставил своего отца посмешищем перед всеми этими неотесаными болванами и их толстыми женами! Его, служителя Господа!
Она заталкивает мальчика в угол и прижимает его лицо к стене. Он чувствует знакомый запах краски, несколько облегчающий его страдания. Джоул в полной мере осознает свою никчемность, свое бессилие.
Отец пересчитывает пожертвованные паствой деньги.
– Четыре доллара и тридцать пять центов, – с досадой говорит он. – Да, щедрость этих людишек не знает границ.
– Четыре доллара? – взвизгивает мать. – Черт бы их побрал! Порази, Господи, их благочестивые физиономии и тугие кошельки! На что же нам жить? Ждать манны небесной?
– Вечерня принесет еще меньше денег. Мать в ярости поворачивается к Джоулу.
– Почему на четыре доллара и тридцать пять центов я должна кормить еще и его? Чтобы ему лучше спалось?
– Он твой сын, Мириам.
Мать зло смеется.
– Что ж, тогда, может, пустой желудок не даст ему заснуть во время вечерней службы.
Джоул слышит, как на кухне мать готовит обед. Она приносит еду в комнату и ставит на стол. У него за спиной.
Отец читает молитву. Джоул неподвижно стоит и слушает, как они чавкают. Запах пищи наполняет его рот слюной. Он сглатывает и закрывает глаза. От голода начинает болеть живот.
После обеда мать вытаскивает его из угла.
– Ну?! – грозно восклицает она. Он не смеет поднять глаза.
– Прости меня, мама, – шепчет мальчик.
Она сует ему в руки тарелку. На тарелке ломоть хлеба и кусочек мяса.
– В подвал!
– Мама, не надо!
– Элдрид, отведи его.
Отец хватает ребенка за руку и тащит вниз по лестнице.
Возле двери Джоул начинает вырываться. Еда падает с тарелки. Из темноты подвала веет плесенью и могильным холодом. Там, в кромешной мгле, мальчику мерещутся силуэты чудовищ.
Ужас сдавливает грудь Джоула. Его глаза наполняются слезами.
– Папа, не надо!
Отец толкает его в подвал.
– Я хочу, чтобы ты понял, что значит тьма, Джоул. Чтобы ты знал, что бывает, когда оскорбляешь Господа и когда Он отворачивается от тебя.
– Папа, пожалуйста! Прошу тебя.
Дверь с грохотом захлопывается. Засов задвигается.
Мрак, мрак. Настоящий ад, о котором он столько слышал. Вокруг него мечутся какие-то тени. К нему тянутся когтистые лапы, скалятся зубы чудовищ. Он не видит их, но они все ближе и ближе.
Плача, он наваливается на дверь. Она не поддается. Джоул всем телом начинает биться о толстые доски.
Снова и снова.
Декабрь, 1959
Санта-Барбара
Она очень любила ездить на аэродром.
Обычно мама и папа брали ее туда по выходным. Всего у них было шесть самолетов, бело-красных, с надписью на фюзеляже: «Ван Бюрен. Авиаперевозки». Конечно, увидеть на аэродроме все шесть самолетов можно было очень редко. Как правило, там, в ангарах, стояло не больше двух. Остальные были в полетах.
Сама она, разумеется, уже бывала здесь тысячу раз, и все это ей порядком надоело.
Но самолеты совершали рейсы в Южную Америку, и пилоты часто привозили ей всякие подарки: маски, резные украшения, игрушки. Каждый раз, когда она приезжала на аэродром, там ее обязательно что-нибудь ждало, что-нибудь экзотическое и очень красивое.
Однажды кто-то привез ей из Колумбии маленькую черную обезьянку, но мама не разрешила оставить ее. А как-то раз Мигель Фуэнтес даже привез настоящую засушенную человеческую голову с зашитыми нитками сморщенными губами.
– Должно быть, много болтал, – заржал Мигель.
Конечно, голову мама тоже не разрешила оставить.
Мигель Фуэнтес служил у папы кем-то вроде управляющего. Он был коренастый и страшный на вид, и все его боялись; но, когда он брал ее на руки и улыбался, его глаза смешно моргали.
В этот уик-энд мама и папа не повезли ее, как обычно, на аэродром. Они поехали на новом автомобиле в Санта-Барбару.
Это был «кадиллак эльдорадо-брогам», белый с коричневой кожаной крышей, которую папа опустил. Дул теплый, наполненный ароматом соснового леса ветерок. Мама надела шарфик и темные очки. Иден и Франсуаз, ее воспитательница-француженка, устроились на заднем сиденье.
По синему небу плыли огромные белые, позолоченные солнцем облака. Приехав в Санта-Барбару, они остановились, чтобы купить мороженое. Внизу раскинулось необъятное зеленое море. По волнам прибоя скользили на серфингах мальчишки.
Потом все пошли смотреть участок. Это был просто кусок земли с росшими на нем деревьями и видневшимся за соснами морем.
Иден облизала испачканные мороженым липкие пальцы.
– А когда здесь будет дом? – спросила она.
– Скоро, дорогая. Через несколько недель уже начнут закладывать фундамент.
– А вы купите мне лошадку?
– Конечно, купим. Вот только еще немного подрасти.
– Немного – это сколько?
Подошел папа с эскизами будущего дома.
– Знаешь, чем я решил отделать ванные комнаты? Зеленым ониксом, а краны будут золотыми.
– Золотые краны – это пошло, – возразила мама. – Да и зеленый оникс – полная безвкусица. Мы же решили, что отделаем ванные белым мрамором.
– Ну а как насчет белого мрамора и золотых кранов?
– Уже лучше. Хотя тоже вычурно.
– Радость моя, – рассмеялся папа, – это ведь Калифорния, а не Европа. На дворе 1959 год. Сейчас все стараются пустить друг другу пыль в глаза.
Он закружил маму по зеленой траве. Мама засмеялась. У нее был низкий, мягкий и очень заразительный смех.
– А что такое «пошло»? – спросила Иден.
– Деньги – это пошло, – с трубкой в зубах улыбнулся папа. – Правда, за деньги можно получить все. Все, что угодно. Запомни, малышка.
Мама привезла ее в школу верховой езды Дана Кормака. У мистера Кормака было обветренное морщинистое лицо, загрубевшие руки и добрые глаза. Он сказал, что Иден уже достаточно взрослая, чтобы начать заниматься на одном из его шетлендских пони.
– Купите маленькой леди все необходимое, – растягивая слова, проговорил мистер Кормак. – Ну а там посмотрим, что из нее получится.
Итак, мама и Франсуаз отправились с ней в специальный магазин на Родео-драйв.
Они купили сразу и розовые, и светло-коричневые, и белые брюки для верховой езды, бархатную жокейскую шапочку и маленький хлыст. А также ботинки из английской кожи, потому что английская кожа самая лучшая.
Иден, надев шапочку, брюки и ботинки, разглядывала себя в зеркале магазина.
– Ты просто великолепна, chérie,[21] – одобрила Франсуаз.
Все было упаковано в коробки, обвязано лентами и положено в багажник «кадиллака». А на следующей неделе она начала брать уроки у Дана Кормака.
Его школа верховой езды находилась в каньоне Лорель. По периметру конного двора располагались дверцы, из которых высовывались лошадиные морды. Каждый раз, приезжая сюда, Иден привозила с собой целую сумку моркови, чтобы угостить всех без исключения питомцев Кормака.
Ездить верхом она училась на шетлендском пони по кличке Мистер, который был немногим больше, чем ее деревянный Дэппл, вот только усидеть на нем было значительно труднее.
После занятий у нее все болело, но Иден очень старалась, потому что мама и папа сказали, что, если она будет делать успехи, они купят ей собственного пони. И очень скоро она уже могла самостоятельно проскакать по кругу манежа, хотя ее жокейская шапочка сползала на глаза так, что она почти ничего не видела.
– Неплохо, – похвалил мистер Кормак. – Думаю, я не долго продержу тебя на шетлендце. Через некоторое время пересадим тебя на кого-нибудь длинноногого.
После тренировок она любила, повиснув на заборе, наблюдать, как наездники преодолевают препятствия.
Среди тамошних спортсменов был один смуглолицый парень, который скакал на белоснежном коне по кличке Драчун. Этот Драчун парил над препятствиями, словно облако, и только видно было, как развеваются его золотистые грива и хвост.
– Я тоже так научусь, – заявила мистеру Кормаку Иден. – Я буду прыгать, как этот парень на белом коне.
Прескотт
– У тебя такой славный папочка, Джоул.
– Да, мэм.
Она бросает взор на белую колокольню, взметнувшуюся в бездонную синь летнего аризонского неба.
– Такой добрый христианин. Человек высочайших моральных принципов.
– Да, мэм.
– Ты не спеши, отдохни. Миссис Шультц уходит в дом.
Сегодня суббота, день, когда он убирается в саду мистера и миссис Шультц. За полдня работы Джоул получает двадцать центов, которые должен будет положить в кружку для пожертвований. Он только что собирал камни в пыльном дворе. Солнце палит невыносимо. Мальчик садится отдохнуть в скудной тени мескитового дерева.
Вынув из кармана кусок воска, Джоул начинает разминать его в ладонях. Этот воск дал ему старый мистер Шультц, который держит в горах пчел. От бесконечной лепки воск стал почти черным.
Тонкие пальцы Джоула работают почти без устали. Мальчик зачарованно смотрит на происходящие с бесформенным куском воска метаморфозы. Вот он превращается в маленького тощего койота. А минуту спустя становится изображением человеческого лица. Он вытягивается в змею, сжимается в лягушку, округляется в черепаху.
Джоула пленяет бесконечная череда трансформаций. Ему кажется, что его пальцы живут самостоятельной жизнью, а он лишь сторонний наблюдатель.
Пока еще он только худенький ребенок, но в нем уже угадываются признаки будущего высокого и стройного мужчины. У него бледное, с правильными чертами лицо. Нос с чуть заметной горбинкой. Глаза темные, почти черные. Поразительные глаза, наполненные каким-то настороженным блеском.
Пальцы Джоула продолжают работать, и из-под них вдруг выглядывает лицо его отца. Орлиный нос, тонкие губы – все это материализуется словно по мановению волшебной палочки.
Мальчик внимательно всматривается в собственное творение. Сходство невероятное. Злыми глазами восковое лицо уставилось на своего создателя.
Он резко вдавливает большие пальцы в глазницы. Лицо деформируется, затем разрывается. Он порывисто мнет воск и лепит из него маленькую, толстую и отвратительную ящерицу.
Но тут же его охватывает чувство вины.
– Ну и ну! – восклицает миссис Шультц, заставляя его от неожиданности затаить дыхание. – Да ты настоящий мастер.
Джоул засовывает воск в карман и вскакивает на ноги.
– Мне дал его мистер Шультц!
– Ну конечно. Я знаю. Делай с ним что хочешь.
– Простите, мне надо работать.
– Ни к чему скрывать – у тебя талант, сынок. – Она дает ему стакан лимонада и, снисходительно глядя на него, думает, какой он странный ребенок, не от мира сего, весь такой дерганый.
Многие считают, что сын преподобного Леннокса тугодум. Но миссис Шультц знает, что он просто немного не такой, как все, правда, она и сама не может точно сказать, в чем же его отличие.
Покусывая губы, Джоул смотрит на нее своим чудаковатым взглядом, будто маленький старик.
– Мэм?
– Да, Джоул?
– Пожалуйста, мэм, не говорите отцу.
– О чем, сынок?
– О воске, мэм.
Она в недоумении округляет глаза. Ей шестьдесят три года, и, хотя у нее никогда не было собственных детей, она всегда льстила себя мыслью, что неплохо разбирается в детской психике. Но этот мальчик просто ставит ее в тупик. Никогда нельзя быть уверенным, что он скажет в следующую секунду. Однако, возможно, в этом-то и кроется его очарование.
– Только не говори мне, – улыбается она, – что твой папочка не разрешает тебе иметь маленький кусочек воска!
– Ну, пожалуйста, мэм.
Она неожиданно замечает, что в его черных глазах заблестели слезы, и инстинктивно кладет ему на плечо руку. Его хрупкое, худенькое тело дрожит как осиновый лист.
– Да конечно же, я не скажу, раз ты меня просишь. Это будет нашей тайной. Хорошо?
– Да, мэм.
По его лицу видно, что он ей не верит.
– Обещаю, Джоул, – мягко говорит она.
Он неуверенно кивает. Все, что прежде ему говорили взрослые, всегда оказывалось обманом. Он торопливо отходит от миссис Шультц и начинает снова собирать камни.
Хотя в школе Джоул очень старается хорошо учиться, отметки у него плохие. В классе он сидит за последней партой, откуда почти ничего не видно; слова, которые мелом пишет учитель на доске, сливаются в бессмысленные, непонятные значки. Глаза болят, в голове шум.
Даже Библия становится для него пыткой. Каждый день он должен запоминать из нее несколько строк. Из книги пророка Иоиля:[22] «И воздам вам за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница, великое войско Мое, которое послал Я на вас». Но, хотя у него хорошая и цепкая память, слова на странице так пляшут, что он никак не может поймать их взглядом. И вечернее чтение заученного отцу с матерью оканчивается для него слезами.
У него плохой сон, он потеет, ему снятся кошмары. От этого он писается во сне, и ему страшно стыдно. А днем его измученный за ночь рассудок устает еще сильнее, и он совершает новые ошибки.
Подвал приводит его в ужас, который с каждым разом становится все сильнее, все невыносимее.
Конечно, чудовища – это всего лишь обломки старой мебели, а тянущиеся к нему кости – ржавая сетка железной кровати. Но страх не отпускает его. Страх пустил глубокие корни в сознание мальчика, и его уже никогда не выкорчевать оттуда.
Джоул понимает, что ему страшно, потому что он слаб. Только праведники сильны пред лицом Господа. Но он не праведник.
Не праведник.
Санта-Барбара
Фэрчайлды устроили вечеринку, на которой они представили маму и папу своим живущим в Санта-Барбаре друзьям.
Около пятидесяти гостей собрались на берегу искусственного озера с белоснежными лилиями и грациозными фламинго.
Птицы двигались неторопливо, словно изящные, элегантные женщины. У них были нежно-розовые перья (самый модный цвет тогда) и длинные гибкие шеи. Каждый из приглашенных посчитал своим долгом отметить, что они просто великолепны.
Мистер Фэрчайлд (дядя Макс) был владельцем компании по производству пластмасс, а пластмассам, говорил он, принадлежит будущее. Миссис Фэрчайлд (тетя Моника) была блондинкой, и притом очень красивой, да еще и англичанкой.
А кроме того, у Фэрчайлдов был заросший душистым жасмином бельведер,[23] летний домик, площадка для игры в крокет и теннисный корт, где Маргарет Фэрчайлд учила Иден владеть ракеткой. Маргарет было одиннадцать лет, на два года больше, чем Иден.[24]
Если не считать фламинго, Фэрчайлды были весьма консервативными людьми, а временами даже скучными. Мама называла их парой зануд. Однако папа говорил, что, если бы их удалось немного расшевелить, Фэрчайлды могли бы стать их лучшими друзьями в Санта-Барбаре.
Ведь пройдет совсем немного времени, и они переедут сюда жить.
С прошлой осени строительство шло полным ходом, и наконец можно было видеть очертания будущего дома, а не просто голые стены да пустые оконные глазницы, составить о нем реальное представление. Папа уже вступил в местный яхт-клуб и купил место в гавани, куда поставил свою яхту.
– Итак, значит, через месяц ты едешь в Европу, Иден, – сказала тетя Моника, передавая девочке кусок торта.
Откусывая угощение, Иден кивнула. И мама, и папа, и тетя Моника, и дядя Макс – все стояли, окруженные какими-то незнакомыми людьми.
– Ты, наверное, ждешь не дождешься этой поездки. А какой маршрут?
Так как Иден понятия не имела, что такое маршрут, вместо нее ответил папа:
– Париж, Венеция, Рим, Барселона, Лондон.
– Какая прелесть! Настоящее большое европейское турне. Вы получите массу удовольствия.
– А сколько лет Иден, восемь?
– Мне девять!
– Думаете, ей будет интересно? – спросил дядя Макс.
– Уж развлекаться-то Иден всегда готова, – ответил папа. – В Испании мы собираемся присмотреть кое-что для нашего нового дома. Антиквариат, картины, керамику. Посмотрим, что удастся приобрести. Все зависит от цен.
– Держу пари, мамочка тебя там совсем разбалует, – обратился к Иден дядя Макс.
Пожилой человек по имени Хауэлл Карлисл, который был профессором каких-то наук в каком-то университете, задал маме вопрос:
– Когда вы уехали из Испании?
– В 1945 году.
– Значит, вы были там во время гражданской войны?
– Да.
Хауэлл Карлисл взял из папиного кожаного кисета щепотку табака, забил его в трубку, раскурил.
– Вы были в зоне военных действий?
– Ну, не как Доминик, который на истребителях участвовал в сражениях над Тихим океаном. Но и у нас были ожесточенные бои.
Жена профессора, румяная женщина с обвислым, как у индюшки, подбородком, округлив глаза, подалась вперед.
– Вы видели настоящие сражения?
Мама опустила глаза в свой бокал с шампанским.
– Я видела, как умирают люди, если вы это имеете в виду.
– Вы потеряли кого-нибудь из родственников? – спросила тетя Моника.
– Думаю, в Испании нет ни одной семьи, не потерявшей в той войне родственников.
– О, дорогая, – сокрушенно воскликнула тетя Моника. – Я не знала. Простите.
– Как я понимаю, ваши близкие погибли от рук красных? – задал вопрос дядя Макс.
Мама чуть заметно улыбнулась.
– Нет, – ответила она. – Так уж получилось, что их убили люди Франко.
Повисла неловкая пауза. Затем дядя Макс чопорно произнес:
– Да-а. А я и не знал, что ваша семья была на другой стороне. Я полагал…
Мама сделала маленький глоточек шампанского.
– Мои родственники были на обеих сторонах. Как, впрочем, и в большинстве испанских семей. Но мои ближайшие родные были республиканцами.
– Республиканцами? – переспросил кто-то.
– Она хочет сказать – коммунистами, – поправил Хауэлл Карлисл.
– Ну, уж если быть совсем точным, анархистами, – заметила мама.
– Вот так-то, Макс. Ты знакомишь своих друзей с кровожадной пламенной революционеркой, – засмеялся папа. – Интересно, что теперь будут говорить в клубе?
Дядя Макс хохотнул и уставился на маму.
– Что ж, – твердо сказала тетя Моника, – лично я никогда не любила Франко. Он маленький напыщенный фашист. И не смотри на меня так, Макс. Он ничуть не лучше, чем Гитлер или Муссолини.
– Кем бы он ни был, – хмурясь, проговорил дядя Макс, – он вовремя встал на пути большевизма.
– Эй, Макс, сейчас другие времена, – шутливо крикнул папа. – Я уже несколько лет не слышал, чтобы кто-нибудь произносил слово «большевизм».
– Нам надоели разговоры о политике, Хауэлл, – резко сказала тетя Моника и, повернувшись к маме, добавила: – Должно быть, для вас, Мерседес, это было ужасное время.
– Война есть война, – проговорила мама. – И ничего с ней не поделаешь. Она просто приходит к тебе.
– Уверена, вам будет больно возвращаться в родные края.
– Прошло уже столько лет.
– А для вас это не может быть опасно? – спросил дядя Макс.
Мама улыбнулась.
– О, я думаю, генерал Франко уже забыл о моем существовании. К тому же, у меня будет американский паспорт. Макс, я вовсе не кровожадная пламенная революционерка. В противном случае я бы здесь не оказалась.
– А может, вы кто-то вроде Мата Хари, – хихикнул Хауэлл. – Заводите здесь знакомства, а сами вынашиваете план разрушить Санта-Барбару до основания.
Все засмеялись. Папа погладил Иден по голове.
– Вот какие вещи ты узнала сегодня о своей мамочке.
– Можно, мы пойдем смотреть фламинго? – спросила она, устав от разговоров взрослых.
Маргарет взяла ее за руку, и они отправились к сверкающему в полуденном солнце озеру.
– У нас тоже будут фламинго, – заявила Иден.
Неделю спустя они вышли в море на папиной яхте. Гавань была похожа на лес тонких мачт, взметнувшихся прямо из воды. За ними поднимались позолоченные утренним солнцем горы Санта-Инез. Таким же золотым светом горели и росшие вдоль берега пальмы. Их лохматые кроны слегка покачивались под морским бризом.
А в противоположной стороне раскинулась синяя маслянистая гладь моря. Они держали курс на окутанные розовой утренней дымкой острова Анакапа, Санта-Круз и Санта-Роза.
Море было спокойным, и яхта бесшумно скользила по волнам. Сначала острова казались лишь тонкой полоской суши, выступавшей из воды, потом они начали принимать причудливые очертания, и наконец на них уже можно было разглядеть деревья и небольшие холмы.
Войдя в маленькую бухту Анакапы, они бросили якорь и искупались в кристально чистой воде. На многие мили вокруг не было ни души. Они позавтракали на палубе холодным салатом и другими закусками.
После завтрака ветер совсем стих и стало очень жарко. Взрослые сели пить джин, а Иден и Маргарет, намазав щеки и носы солнцезащитным кремом, устроились под тентом играть в разные игры.
Потом их сморило, и они заснули.
Через какое-то время Иден проснулась от папиного голоса:
– Ну давай, Моника. Попробуй.
– Если Мерседес не будет, я тоже не буду.
– Мерседес это уже пробовала.
– А что же она сейчас отказывается?
– Хочет быть белой вороной. Давай же!
Еще сонная, Иден подвинулась поближе к иллюминатору и заглянула в каюту. Четверо взрослых сидели за круглым столом. Мама была в черном цельном купальнике, а тетя Моника – в светло-голубом в белый горошек бикини. На столе стояли бутылка джина и тарелочка с нарезанным ломтиками лимоном.
Папа широко улыбался.
– Ты уверен, что я не втянусь, Доминик?
– Даю гарантию. Сам Зигмунд Фрейд принимал его. И был в восторге. Даже книгу написал об этом.
– А где ты его берешь?
– А-а, один мой пилот иногда привозит немного из Колумбии.
Тетя Моника обратилась к маме:
– Действительно стоит попробовать?
Мама пожала плечами.
– Ну… чтобы иметь представление.
– Ладно, я подам вам пример, – сказал папа. Он склонился над столом и несколько раз шумно вдохнул, затем откинулся назад и закрыл глаза.
Наступила тишина.
– Кайф! – наконец произнес папа. – Фармацевтаческое качество. Высший сорт. Лучше не бывает. Угощайся, Макс. – Он что-то пододвинул дяде Максу. Тот поколебался, потом кивнул.
– О'кей. Если ты так нахваливаешь… Попробуем. Он поднес что-то к носу и вдохнул. Все уставились на него.
– Ну? Что чувствуешь? – спросила тетя Моника.
– Что чувствую? Даже не знаю. Будто у меня исчез нос. А что еще я должен чувствовать? – Он выглядел разочарованным.
– Дай-ка я попробую, – решилась тетя Моника. Она тоже наклонилась, а папа принялся инструктировать:
– Втягивай в себя как следует. Не бойся, больно не будет. Отлично. То, что надо. Теперь другой ноздрей.
Тетя Моника усиленно засопела.
– М-м-м, – промычала она, утирая нос. – М-м-м.
– Что чувствуешь? – глядя на нее, спросил дядя Макс.
– Нос как чужой. И губы словно ледяные. Все похолодело. О! О! О Боже!
Папа захихикал.
– Нравится?
– О Боже! – восторженно простонала тетя Моника. – Потрясающе! О, как хорошо! Просто великолепно.
– Дай-ка я еще разок нюхну, – засуетился дядя Макс, и Иден увидела, как папа передал ему маленькую металлическую коробочку. Крохотной ложечкой он что-то из нее зачерпнул и, поднеся к носу, вдохнул.
– О Боже, – схватившись за голову, тетя Моника встала. – О, это лучше, чем французское шампанское! Чудесно! Умопомрачительно! – Она снова села и засмеялась звонким, как серебряный колокольчик, смехом. Папа тоже захохотал, запрокинув голову. А через минуту к ним присоединился и дядя Макс.
– Это действительно здорово, – блаженно произнес он.
Только мама сидела и, глядя на них, молчала.
– Мне так покойно, – стонала тетя Моника. – Так восхитительно.
– Ты и выглядишь восхитительно, – сказал папа, и они вновь залились безудержным смехом.
– Это ни с чем не сравнимо, – заявил дядя Макс. Его носатая физиономия раскраснелась, глаза блестели. – Ни с чем. Мне кажется, я вот-вот взлечу. Колоссально! Просто колоссально. Доминик, сколько это продлится?
– Лет сто, – сказал папа, и они снова засмеялись.
– А что будет, если мы нюхнем еще по чуть-чуть? – поинтересовалась тетя Моника.
– Попробуй и увидишь, – ответил папа.
И они вновь стали с наслаждением вдыхать содержимое металлической коробочки.
Мама встала и пошла к лестнице. Заметив в иллюминаторе Иден, она застыла на месте.
– Иден! Я думала, ты спишь.
– Я проснулась. Мам, а что они делают?
– Просто валяют дурака. Пойдем искупаемся. Они разбудили Маргарет и спрыгнули в море. Вода была прохладная и прозрачная. Маленькие рыбешки тыкались Иден в живот, заставляя ее хихикать.
– А в Испании так же, как здесь? – спросила она.
– Да. Отчасти.
На синей глади моря яхта казалась ослепительно белой. С ленивым клекотом над островом парили чайки. Вдали блестела в предвечерней дымке полоса прибоя.
Они плыли, не спеша работая руками. У мамы на голове была соломенная шляпа, и на ее лице, словно веснушки, высыпали крапинки солнечного света.
С яхты доносились взрывы неуемного смеха. Громче всех хохотала тетя Моника, взвизгивая, как школьница. Казалось, она была не в себе.
– Во дают! – фыркнула Маргарет. – Ну, развеселились.
Они поплыли к берегу, а вслед за ними над водой неслись раскаты смеха.
– Вот истинная красота. – Мама подняла ракушку и обняла Маргарет за плечи. – Смотри, как она переливается всеми цветами радуги.
Иден брела за ними вдоль берега, думая то о ракушках, то об увиденном на яхте.
Вскоре к ним поплыл папа. Иден побежала по кромке прибоя ему навстречу.
– Привет, девчонки! – крикнул он, выходя из воды. В глазах блеск.
– Где Макс и Моника? – спросила мама.
– Надо думать, создают четвероногое существо с двумя задницами. Ну, они и потащились! – весело воскликнул папа. – Видала, как их развезло?
– Кажется, ты считаешь, что это очень остроумно, – ледяным голосом спросила мама. Она выглядела взбешенной, в ее черных глазах вспыхивали злые искры. В какое-то мгновение Иден даже испугалась.
Папа обнял маму за талию и поцеловал в шею.
– Да они будут умолять нас дать им еще, – заявил он. – Умолять! Мы станем их лучшими друзьями. Мы станем уважаемыми людьми в Санта-Барбаре.
Мама отстранилась.
– Понятно. Вот так ты намерен завоевывать дружбу и положение в обществе.
– Точно. Вот так я намерен завоевывать дружбу и положение в обществе.
Мама покачала головой.
– Дурак.
– Эти двое должны были сломаться, – проговорил папа. – Скоро они совсем созреют. – Блестящими глазами он подмигнул Иден. – Иди сюда, малышка. Покажи мне свои ракушки.
Май, 1960
Париж
Они приземлились под необъятным куполом серо-голубого неба и очутились в изнемогающем от летней жары Париже.
У Парижа был свой, ни с чем не сравнимый, запах выхлопных газов, крепких сигарет и незнакомой пищи. Картаво-рыкающие звуки французского языка казались похожими на рычание разозленного пуделя. Благодаря особенностям этого языка у французов даже внешность была своеобразной: удлиненные лица, слегка вытянутые вперед губы и впалые щеки. Даже Франсуаз, разговаривая с носильщиками и водителями такси, меняла выражение лица и становилась непохожей на саму себя.
После тишины и комфортабельности их шикарного лимузина оказаться в водовороте парижских машин было просто ужасно. В Америке Иден привыкла к упорядоченному движению больших красивых автомобилей. Здесь же машины были маленькие, потрепанные и какие-то эксцентричные. Они выглядели и вели себя, как голодные акулы, кусающие друг друга за хвосты и подныривающие друг другу под брюхо.
Иден смотрела из окна такси и не могла понять, куда, черт возьми, они попали. Дома вокруг были большие, но старые. На улицах столпотворение. Преобладающее впечатление всеобщей серости несколько сглаживалось стоявшими на тротуарах лотками с цветами и фруктами. Все здесь казалось старым.
Однако, как только они вошли в великолепный вестибюль отеля «Ритц», это впечатление мгновенно изменилось. Они окунулись в величественную тишину. Треск и грохот сменились хрипловатым мурлыканьем. Склонившиеся в поклонах лысые головы блестели. Предупредительность и вежливость обслуживающего персонала вызывали почти благоговейный страх.
– Вот не чаяла, что когда-нибудь буду жить в «Ритце», – сверкая от восторга глазами, шепнула на ушко Иден Франсуаз.
По щиколотку утопая в пушистых коврах, они в сопровождении портье прошли в предназначенные для них апартаменты.
Горничная, хрупкая девушка, одетая в черное и белое, распахнула балконную дверь. Иден тут же выбежала на балкон и сверху вниз уставилась на Вандомскую площадь, над которой висел гул бесконечного потока автомобилей. Она вдруг почувствовала себя ужасно взволнованной. Она была в Париже. Далеко от дома. В незнакомой стране.
Слуга принес бутылку шампанского в серебряном ведерке. Пока распаковывали их багаж, все сидели на балконе. Папа и мама пили шампанское. Снизу по-прежнему доносилось урчание автомобилей. Казалось, весь Париж гудит, как гигантский мотор. Даже воздух слегка пульсировал от напряжения.
– Позвони матери, – сказала мама Франсуаз, – сообщи, что приехала.
Франсуаз побежала к телефону. Папа взял маму за руку.
– Ну, как ты себя чувствуешь, снова оказавшись в Европе?
Мама ничего не ответила.
– Ты почему такая грустная? – спросила ее Иден, заметив, как заблестели слезинки в маминых глазах.
– Я не грустная. Просто я чувствую себя счастливой. Чужой и счастливой.
Выпили по бокалу шампанского, и, несмотря на то что все устали, мама и папа, взяв с собой Иден, отправились гулять среди мраморных статуй и ухоженных газонов сада Тюильри.
Иден словно плыла в море роз. Запах Парижа начинал пьянить ее. Какой-то старик с маленькой тележкой продавал brioches.[25] Мама купила одну. Она была пышная и ароматная. И ее вкус еще долго оставался во рту, незнакомый и сладковатый, как новая мелодия. Большое европейское турне началось.
Париж стал для нее незабываемым калейдоскопом событий, огней и красок.
Нежные розы, благоухающие на замысловатых клумбах.
Радуга неоновых огней ночного города.
Уличный цирк, дающий импровизированное представление на мощенном булыжником бульваре: клоун в желто-красном костюме, рыжем парике и с сизым носом, танцевавший в огромных зеленых башмаках; великан в леопардовой шкуре, зубами поднимавший тяжелющие гири; фокусник, у которого изо рта вырывались языки пламени; карлик, собиравший у публики монетки.
Оливковое лицо Моны Лизы, загадочно улыбающееся ей из глубины веков.
Целые тучи голубей, каждый час взлетавшие над Триумфальной аркой после выстрела пушки.
Вкус хлеба и шоколада – невероятное, но такое изумительное сочетание.
Подъем на Эйфелеву башню. Когда они добрались до самой верхней площадки и весь Париж раскинулся у их ног, папа подошел к сувенирному киоску и купил ей маленький флакончик духов из тонкого, как яичная скорлупа, стекла, расписанного золотыми и пурпурными завитками, и с позолоченной пробочкой. Многие годы этот маленький флакончик был для нее символом французского шика.
Волшебное очарование было во всем. Даже Сена, казавшаяся на первый взгляд просто мутной и грязной рекой, могла вдруг засверкать, заискриться. Спустя годы, Иден будет вспоминать, как стояла она на мосту во время захода солнца и смотрела на отраженную в пламенеющей глади реки громаду Нотр-Дам. Это был момент свершения чуда.
Именно в Париже она впервые начала осознавать себя Иден, индивидуальностью, отличной от других личностью; и именно в Париже она стала под таким же углом зрения смотреть на маму и папу, видя в них людей со своими, только им присущими, судьбами и чертами характера.
Первое понимание этого пришло к ней, когда, сидя в кафе на Елисейских полях, она смотрела на бесконечную вереницу бегущих машин и такой же бесконечный людской поток. Как капля воды в кувшин, мысль о том, что она не такая, как все, упала в ее сознание. И не важно, сколько их, других, она – Иден. А Иден – это Иден.
Во второй раз это случилось в знаменитом магазине дамской одежды на улице Фобур де Сент-Оноре.
Пока мама примеряла платья, девочку усадили на маленький золоченый стульчик. Иден поймала себя на мысли, что мама здесь как бы на своем месте. Дома, в Калифорнии, она всегда казалась какой-то не такой, как все. Наблюдая за другими посетителями магазина, Иден пришла к выводу, что мама была одной из них, смуглолицей, изящной, спокойной и с неожиданно красивой улыбкой. По-французски она говорила почти так же хорошо, как Франсуаз, и было трудно отличить ее от других смуглолицых, изящных и красивых парижанок.
А вот кто здесь был не таким, как все, так это папа. Его рост, мальчишеская улыбка, походка, привычка жестикулировать – все было не так. Иден следила, как он разговаривает с одной из продавщиц, порхавших вокруг мамы. Его трубка, шляпа, темные очки! Ничего этого мужчины в Париже не носили. Даже его ботинки были американскими. Дома никто не обратил бы на него внимания. Но здесь он был иностранцем.
Иден вдруг подумала о себе самой. А она выглядела иностранкой, как папа? Или парижанкой, как мама?
Иден встала со своего стульчика и подошла к зеркалу. Там она увидела отражение маленькой девочки с серьезными зелеными глазами на красивом овальном личике. Аккуратненький прямой носик и полные губки. Подбородок круглый, волевой. Длинные черные волосы. Не будь они стянуты на затылке алой лентой, они рассыпались бы по плечам густыми локонами. Она одета в красное платье, на ногах – белые носки. И это была Иден.
Она жила в той маленькой девочке. Там жила ее душа, нечто такое, что делало ее отличной от других. Точно так же душа была и у мамы, и у папы. И у других посетителей магазина. И у продавщиц. И у всех в Париже. И у всех на свете. Миллионы душ, и все неповторимые, все разные. От подобных мыслей голова идет кругом, и все же это не имеет значения, потому что не имеет значения, сколько их, других людей, так как ты все равно остаешься только собой, ведь ты – это Иден.
Прескотт
– Я вовсе не думаю, что у тебя нет способностей, – говорит мисс Гривз, вручая ему дневник и складывая руки на груди. – Ты умный мальчик. Однако не скажу, что ты самый общительный ребенок, которого мне когда-либо доводилось учить. Ты всегда был очень замкнутым, правда?
Опустив глаза, Джоул разглядывает коричневые мужские ботинки на ногах мисс Гривз. Он не знает, что ответить.
– Что ж, может быть, ты и рак-отшельник, но голова у тебя варит. Нам это известно. Просто ты перестал стараться. На твои тетради стыдно смотреть. Пишешь как курица лапой. Я все делаю, чтобы тебе помочь, Джоул. Даю тебе больше времени, чем другим. Но ты просто-напросто не стараешься.
Он на мгновение поднимает свои странные наивно-застенчивые глаза и шепчет:
– Я стараюсь.
– Ты в этом уверен?
– Да, мэм.
Учительница смотрит на понурую голову, не понимая, что происходит с ребенком. Она не любит преподобного Элдрида Леннокса и его зловредную тощую жену. Сама-то она пресвитерианка и до суровых религиозных течений, вроде того, которому привержен преподобный Леннокс, ей нет никакого дела.
Мисс Гривз, конечно, немного жаль, что семья священника находится в таких стесненных обстоятельствах. Но, с другой стороны, если бы преподобный Леннокс был более доброжелательным к своей пастве, ему обязательно воздалось бы сторицей.
Вот мальчика ей жалко. Наверное, нелегко расти в мрачной атмосфере доведенного до крайности религиозного фанатизма. Только одному Богу известно, какой матерью может стать женщина, скрывающая свой злобный нрав и свою духовную ничтожность под маской праведности и благочестия.
Но это уже не ее дело. Ее дело дать ребенку знания, и она посвящает себя этой цели с той непреклонной самоотверженностью, на которую способны только школьные учителя маленьких провинциальных городков.
– Ну, раз ты уверен, что стараешься, значит, должна быть какая-то другая причина, – решительно говорит мисс Гривз. – На следующей неделе я попрошу нашего школьного врача осмотреть тебя. Особенно проверить твое зрение. Хорошо?
– Да, мэм, – снова шепчет мальчик.
Он выходит на залитый солнцем двор. В воздухе висит слабый запах креозота. Дождя не было уже несколько месяцев, и все вокруг покрылось тонким слоем пыли.
Пора домой. Надо пройти милю. Жаль, что не пятьдесят.
Мать даже не пытается больше скрыть свою ненависть к нему. Эта ненависть в ее глазах, в ее голосе. Она попрекает его каждым куском, каждым дюймом, который он занимает в доме. Чтобы избежать ее гнева, он должен быть нем и неподвижен. Отец его просто не замечает. Все его помыслы обращены к Господу. Но мать сделала Джоула своим козлом отпущения.
Он прекрасно знает, что такое козел отпущения. Это такое существо, на которое другие сваливают собственные грехи.
«…а козла, на которого вышел жребий для отпущения, поставит живого пред Господом, чтобы совершить над ним очищение и отослать его в пустыню для отпущения и чтоб он понес на себе их беззакония в землю непроходимую». Пятикнижие Моисея, Левит, 16.10.
Если бы только он мог, как козел отпущения, уйти в землю непроходимую и никогда не возвращаться. Но непроходимая земля – это пустыня. А это значит смерть. Пустыня убивает.
Он останавливается и открывает дневник. Искоса, с опаской, прищурившись, смотрит на сделанные там записи. По спине пробегает холодок.
Арифметика – плохо.
История – отвратительно.
География – очень плохо.
Рисование – воображение имеет, но крайне неаккуратен.
Природоведение – слабо.
Английский язык – должен больше стараться. Религия – удовлетворительно. Общие замечания: все учителя чрезвычайно обеспокоены успеваемостью Джоула. Если он не начнет как следует заниматься, то наверняка не сможет сдать экзамены.
Но как он может начать как следует заниматься? В его жизни нет ничего, кроме работы и наказаний. У него нет никаких игрушек, если не считать куска воска. Нет друзей. К горлу подкатывает комок. Он не может заниматься лучше, чем он занимается сейчас. Это невозможно.
Он боится нести дневник домой.
Он долго сидит в тени деревянного забора. Затем, отчаявшись, решается и тащится в дом, чтобы предстать перед отцом с матерью.
Кто воздаст ему за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница?
Пока бушует буря, Джоул, сжавшись в комок, забивается в угол. Отец сидит суровый, на коленях – Библия. Мать и мисс Гривз сцепились не на шутку.
– Меня удивляет ваше заявление, – скрипит мать. – Прийти в наш дом с таким грязным обвинением!
– Вот заключение врача, миссис Леннокс. – Бумага слегка дрожит в протянутой руке мисс Гривз. – Прочитайте сами.
Мать отбрасывает листок в сторону.
– Вы не имели права без нашего разрешения давать этому шарлатану осматривать нашего ребенка.
– По закону штата Аризона у меня есть право вызывать в школу врача, если мой ученик нуждается в медицинской помощи…
– Другими словами, если родители жестоко обращаются со своим ребенком.
– Совершенно очевидно, что у Джоула не все в порядке со здоровьем. Даже если не брать во внимание тот факт, что у него плохое зрение и ему нужны очки, а его тело постоянно покрыто царапинами и синяками.
– Джоул крайне неловкий, – подает голос отец. – Он вечно на все натыкается.
– От этого не может быть столько синяков!
– Не смейте кричать на моего мужа в его собственном доме!
– Ради этого мальчика мы принесли себя в жертву, – говорит отец.
– Ради этого дерзкого и непослушного ребенка! – добавляет мать.
– Я не замечала, чтобы Джоул был дерзким и непослушным. – Мисс Гривз старается произносить слова как можно спокойнее.
– У нас есть дневник, где вы сами пишете, что он ленив и неаккуратен, – заявляет мать.
– Наверное, – прерывает ее отец, – классная руководительница пытается таким образом скрыть недостатки в ее собственной работе.
Мисс Гривз заливается краской.
– Вполне возможно, что в моей методике преподавания имеют место недостатки. Но я всегда проявляла особый интерес к вашему мальчику…
– Мисс Гривз, – с ядовитой улыбкой перебивает ее мать, – избавьте нас от опеки старой девы.
– Что, простите?
– Джоул не ваш ребенок, как бы вы этого ни хотели. Лицо учительницы из красного становится белым.
– Да, – с трудом произносит она, – не мой. Но, возможно, для него было бы лучше, если бы он был моим.
– Вот! – язвительно восклицает мать. – А ларчик-то просто открывается!
– Я же вижу, что мальчик в беде, – дрожащим голосом говорит мисс Гривз. Она показывает пальцем на Джоула, который сидит съежившись, прижав ладони к ушам. – Посмотрите на него. Посмотрите на синяки на его груди и спине. Довольны?!
– Убирайтесь из этого дома, – шипит мать.
– Пусть, пусть оскорбляет, – бормочет отец. – Пусть издевается.
– Что вы с ним сделали? – негодующе вопрошает мисс Гривз, глядя то на мать, то на отца. – Что вы сделали, чтобы так запугать его?
– Да как вы смеете? – в бешенстве кричит мать. – Как смеете?
– Он боится собственной тени! Он же худой как щепка. На нем следы побоев, он засыпает на уроках. Как вы могли довести его до этого?
– Мы не обязаны перед вами отчитываться! Вы нахальная, озлобленная, сующая всюду свой нос старая дева!
Мисс Гривз с трудом сдерживает себя.
– Речь не обо мне. О Джоуле.
– Вы желаете унизить меня, – говорит отец, – заставить меня оправдываться. Хорошо. Ни я, ни моя жена никогда руки не поднимали на этого ребенка. Теперь вы удовлетворены, мисс Гривз?
– Нет, я не удовлетворена.
– Да он же сатанинское отродье! – взрывается мать.
Джоул начинает тихо плакать.
– Этот бедный, трясущийся от страха малыш? Сатанинское отродье? – Мисс Гривз делается еще бледнее. – Ведь он ваш сын!
– Есть некоторые вещи, касающиеся вашего дражайшего ученика, мисс Гривз, о которых вы даже не догадываетесь, – усмехнулась мать.
– Что вы имеете в виду?
– «Нет доброго дерева, которое приносило бы худой плод, – монотонным голосом провозглашает отец, – и нет худого дерева, которое приносило бы плод добрый, ибо всякое дерево познается по плоду своему, потому что не собирают смокв с терновника и не снимают винограда с кустарника».
Мисс Гривз смотрит на него широко раскрытыми глазами.
– Вы хотите сказать, что он не ваш… – Она замолкает. Они молча сверлят ее глазами. Наконец она встает. – И все же здоровье мальчика меня очень волнует. И я более чем прежде полна решимости оказать Джоулу необходимую медицинскую помощь. Я это говорю как учитель, а не как частное лицо. Надеюсь, вы меня понимаете. Если до конца следующей недели Джоул не будет носить очки, я сама отведу его к окулисту. И, если я еще когда-нибудь увижу на его теле следы побоев, я сообщу в полицию.
Не глядя на Джоула, мисс Гривз выходит из дома. Мать захлопывает за ней дверь и поворачивает в замке ключ.
Она направляется к Джоулу. Ее лицо ужасно.
Барселона
Франсуаз стояла в толпе встречающих медленно входящий в барселонский порт паром. Они сразу увидели, как она машет им с пристани своей соломенной шляпой.
– Франсуаз! – закричала Иден. – Франсуаз! – Ее просто распирало от желания побыстрее рассказать Франсуаз об Италии и показать замечательные подарки, которые она купила для нее в Венеции и Риме.
Испания буквально плавилась от жары; погода здесь стояла даже более жаркая, чем в Риме. На небе не было ни единого облачка. Белесое, немилосердно палящее солнце слепило глаза.
На пристани Франсуаз подхватила Иден на руки. На ней было простое белое платье. Кожа ее загорелых рук – чуть влажная от зноя.
– Chérie! Ну как ты?
– Я купила тебе в Венеции стеклянного дельфина! И шелковый шарфик в Риме!
Франсуаз рассмеялась и прижала к себе девочку.
– О, моя маленькая путешественница!
– Рад видеть тебя, дорогая, – сказал папа, оглядывая покрытые ровным загаром руки и ноги Франсуаз. – Судя по твоему виду, можно предположить, что ты уже побывала на пляже.
– А я и побывала! Я надела свое бикини, но полицейский отправил меня домой. Сказал, что это нескромно. Представляете, нескромно! Он заявил, что в Испании разрешается появляться на пляже только в купальнике, состоящем из одной части, а из двух, видите ли, запрещается.
– Ну и сняла бы одну часть, – сострил папа. Франсуаз захихикала.
– Такси ждет на улице, – объявила она. Они сели в машину.
– Получилась маленькая неувязочка с отелем, – сообщила девушка. – Вместо «Ритца» нам забронировали номера в «Паласе».
– О, только не это, – упавшим голосом проговорила мама.
Все посмотрели на нее. Она сильно побледнела.
– Просто произошла некоторая путаница, мадам, – извиняющимся тоном сказала Франсуаз. – «Ритц» оказался переполненным. А «Палас» – прекрасный отель, мадам. Он старый, но как только вы увидите, какие там потолки, мебель, ванные комнаты…
– Я знаю этот отель, – тихо произнесла мама и надела темные очки. – А нельзя устроиться куда-нибудь еще?
– Все хорошие отели забиты до отказа. Сейчас ведь пик сезона.
Папа положил руку маме на плечо.
– В чем дело, дорогая? Ты плохо выглядишь.
Мама покачала головой.
– Извини. Наверное, меня просто немного взволновало возвращение на родину после стольких лет. Все в порядке.
– Может быть, с «Паласом» у тебя связаны какие-нибудь неприятные воспоминания? Что ж, мы можем поселиться в отеле поскромнее.
Мама помолчала, затем сказала:
– Здесь мне никуда не деться от воспоминаний. Извини. Едем в «Палас». Не обращайте на меня внимание.
Как и обещала Франсуаз, отель «Палас» являл собой впечатляющее зрелище. Это было белое, построенное в стиле неоклассицизма здание, украшенное, словно свадебный торт, с колоннами, с веселенькими желтыми навесами над балконами.
Их огромные апартаменты были полны воздуха. Медленно вращающиеся под потолком вентиляторы обдували их легким ветерком. Во всю длину апартаментов тянулся балкон, выходивший на площадь Каталонии с ее деревьями, фонтанами и живописными газонами. Как и в Париже, над площадью висел ни на секунду не умолкающий гул машин.
Внезапно маме стало совсем плохо. Она забежала в ванную и захлопнула за собой дверь. На вопросительный взгляд Иден папа раздраженно пожал плечами.
– Твоя мама всегда была загадочной женщиной. Очевидно, это место навевает на нее тоску.
– Но почему?
– Наверное, это связано с войной.
– А что с ней случилось во время войны?
– Спроси у нее, – буркнул папа. – Мне она не скажет.
Через несколько минут мама вернулась в комнату – лицо бледное и осунувшееся, глаза виновато-смущенные.
– Тебе нужно глотнуть свежего воздуха. Давай-ка все вместе пойдем погуляем, – предложил папа.
Они вышли из отеля и зашагали по проспекту Рамблас.
Мама постепенно начала приходить в себя.
– Я рада, что какая-то оживленность в Барселоне все-таки осталась, – проговорила она. – Когда-то это был очень веселый и шумный город.
– По мне, так оживленнее уж некуда, – заметил папа.
– До войны это выглядело… иначе.
– Просто ты была моложе, – улыбнулся папа. – Вот в чем разница, дорогая.
Франсуаз залилась смехом. А Иден снова задумалась над тем, какие воспоминания могут быть связаны у мамы с отелем «Палас».
Прескотт
Темнота сводит его с ума.
Он слышит, как вокруг него что-то двигается. Шуршит, скребется. Крысы, а может быть, и что-нибудь пострашнее.
Он так давно уже здесь. Так давно!
Обычно его сажают сюда часа на два. Иногда на три. На этот раз он просидел целый день и целую ночь. Он изможден, его мучает голод.
Его сознание угасает, тускнеет, слабо мерцает, словно затухающий факел.
Рядом пробегает какая-то тварь. Джоул содрогается; глаза широко раскрыты, хотя в этой кромешной тьме все равно не видно ни зги. Его пальцы находятся в постоянном движении. Воск он спрятал во дворе. Нельзя приносить его в дом. От нее ничего не скроешь.
Поэтому он лепит фигурки в своем воображении. Но, по мере того как гаснет огонек его сознания, работать становится все труднее.
Они забыли про него. Ему суждено умереть в этой темноте.
Душно. Он уже не может вдохнуть полной грудью, а только судорожно хватает ртом воздух. Сознание еле теплится. Слышно, как крыса грызет какую-то деревяшку или картон. А что, если она учует его теплую плоть? Что, если она вонзит свои острые зубы в его ногу? Или лицо?
В нем поднимается панический страх. Сознание покидает его. Душу окутывает тьма. Его бросили на растерзание силам зла.
По ноге прошмыгивает крыса.
Он бешено лягается и ударяется голенью обо что-то твердое и острое.
Кто-то хватает его сзади. Он пытается вырваться. Невидимые крючья цепляются за его одежду, царапают руки. Он отбивается изо всех сил, но только еще сильнее запутывается.
Какие-то покрытые чешуей существа обвивают его ноги. В горло вонзаются острые как иглы клыки. По лицу хлопают кожистые крылья. Его охватывает ужас.
Чудовища наваливаются со всех сторон. Он бешено колотит руками по невидимым предметам. Шум, боль.
Он часто и хрипло дышит, но бедный кислородом воздух не придает ему сил. Сердце стучит как молот о наковальню, словно хочет вырваться из груди.
Поддавшись самому сильному из инстинктов, он бежит.
Подвал всего несколько ярдов шириной и весь забит старой рухлядью. Он налетает на сложенные один на другой стулья. Что-то ударяет его в живот и у него перехватывает дыхание. Что-то еще разбивает ему губы.
Вот откуда у него появляются синяки.
Легкие жадно втягивают в себя удушливый воздух. Он извивается в цепких объятиях чудовищ, всем телом ощущая их жесткие клешни и суставы. Они сжимают его. Ужас сводит с ума. Он что-то царапает ногтями…
Но тут его сердце словно взрывается, он падает на пол и затихает.
Золотая полоска. Его ногти процарапали в темноте полоску золотого света.
И этот свет не гаснет. Он сияет совсем рядом. Несколько минут мальчик неподвижно смотрит на него, затем встает, протягивает дрожащую руку и снова царапает ногтями.
Появляются новые полоски света.
Обезумев от внезапно пришедшей к нему надежды, он обеими руками начинает скрести светящиеся полоски. Их становится все больше. Вскоре он уже жмурится от яркого сияния.
Перед ним маленькое, закрашенное краской оконце. Он прижимает лицо к стеклу и щурится. Сквозь царапины в краске он видит красноватую землю. Землю и цветы. На уровне глаз. Мир.
Задний двор.
Маленькое окошечко под крыльцом черного входа. Возле бочки с водой. Маленькое окошечко, которое всегда было закрашено толстым слоем белой краски.
Он нашел путь к спасению.
Он барабанит в окно, но оно наглухо забито гвоздями. И его никак не открыть. Он кричит.
Его никто не слышит.
Он отчаянно рвется на волю. Шарит вокруг, в надежде найти какой-нибудь инструмент. Его пальцы натыкаются на что-то. Это качающаяся ножка старого скрипучего стула. Он дергает ножку до тех пор, пока она не отламывается. Затем бьет ею по окну.
Стекло разлетается вдребезги, осыпая его осколками. Потом второе. В подвал врывается горячий воздух улицы. А мальчик продолжает колотить по окну, пока не выбивает стекла из всех четырех секций. Из-за ослепительного солнечного света он почти ничего не видит.
Он дубасит по перекрестью рамы с оставшимися на нем осколками. Наконец вылетает и оно.
Затем он протискивается в узкое отверстие, не обращая внимания на битые стекла, которые впиваются в его руки и колени.
Мальчик выползает на солнечный свет и чувствует, как его спину согревают горячие лучи. Он плачет – то ли от боли, то ли от облегчения. Ослепленный и обессиленный, он, шатаясь, поднимается на ноги. Воздух пустыни чист и сух.
– О Всемогущий Господь! О силы небесные! Джоул?! Это ты?
Он щурит затуманенные слезами глаза. Миссис Паскоу, соседка, услыхала звон разбиваемого стекла и, выглянув из-за забора, увидела его. У нее отвисла челюсть.
Она смотрит на дрожащего тринадцатилетнего мальчика, сплошь покрытого грязью и осколками стекла. По его ногам текут струйки крови. Рот и нос тоже в крови. Руки в царапинах.
Она хватается за голову.
– Боже милостивый! – Ее голос переходит в визг. – Эй, преподобный! Преподобный Леннокс! Преподобный Леннокс!
Из-за угла дома появляется отец. Увидев Джоула, он застывает на месте. Его костлявое лицо делается белым как полотно.
– Он вылез оттуда! – Трясущимся пальцем миссис Паскоу указывает на разбитое окно. – Я услышала звон стекла и, когда посмотрела через забор, то увидела, как он вылезает оттуда, словно… словно крыса!
Отец глядит на Джоула своими бесцветными глазами. Мальчик видит в них крайнее изумление; он прекрасно осознает чудовищность своего поступка. Но ему уже все равно – он слишком устал.
– Меня чуть кондрашка не хватила, преподобный, – не унимается соседка. – Вылез из-под земли, будто зверь какой! Что, черт возьми, ты там делал, Джоул?
– Должно быть, – скрипучим голосом отвечает отец, – он совал нос туда, куда не следует. И… – он делает паузу, подыскивая подходящее объяснение, – и дверь в подвал каким-то образом захлопнулась. Твоя матушка давно уже ищет тебя, Джоул.
Джоул смотрит на него широко раскрытыми глазами.
– Так ведь было дело, а, Джоул? – говорит отец уже более сурово. – Ты спустился в подвал, и дверь захлопнулась. Верно?
Джоул чуть заметно качает головой.
– Мальчик явно не в себе, – вздыхает миссис Паскоу.
– Он очень болезненный. – Отец протягивает руку. – Пойдем, Джоул. Ты весь перепачкался. Тебя надо вымыть.
Джоул словно остолбенел. Его отец лжец. Он слышал, как его отец врал миссис Паскоу. Это открытие настолько потрясающее, что все остальное теперь уже не имеет значения. Его отец лжец.
Преподобный Эддрид Леннокс берет сына за руку и ведет в дом. Миссис Паскоу, цокая языком, смотрит им вслед.
В доме ждет мать. За тем, что произошло на заднем дворе, она наблюдала в окно. Как и отец, она бледна.
– Мразь, а не ребенок, – шипит она. – Только гадости на уме. Ни на что хорошее он не способен.
– Дотянулся, стервец, до окна и вышиб его, – говорит отец. Джоул слышит, как дрожит его голос.
– А эта баба что видела?
– Как он вылезал.
– И что ты ей сказал?
– Что мальчишка случайно закрылся в подвале. Полным ненависти взглядом, которая граничит со страхом, мать впивается в сына.
– От него только одно зло, Эддрид. Посмотри на эту дрянь. И зачем он явился в наш дом? Надо избавиться от него. Мы просто не в состоянии с ним справиться.
– Справимся, – скрипит отец. – Мы с ним справимся.
– Как?
Отец толкает мальчика в спину.
– Вымой его, Мириам. А я пока забью досками окно, которое он вышиб.
Мать наливает в таз воды и приносит кусок тряпки. Она молча трет губкой лицо, руки и ноги Джоула. Губка жесткая, и его порезы и царапины очень болят, но он не плачет. Он терпит.
Отец солгал миссис Паскоу. Отец скрыл от нее правду.
До сегодняшнего дня Джоул не задумывался над этим. Но он знал, знал, сам того не понимая, подсознательно. Уже давно. Его отец и мать не такие, как родители других ребят. То, как они обращаются с ним, постыдно. Бесчеловечно.
Впервые в жизни до него доходит, что на самом-то деле именно они и есть исчадия ада. А вовсе не он.
Он заглядывает матери в лицо. Оно худое и злое. Крючковатый нос и холодные, бесцветные глаза хищной птицы. Тонкие губы. Бесцветные волосы. Вся какая-то бесцветная. Вернее, цвет у нее все-таки есть. Это цвет бездушной жестокости.
Спрятавшись под личиной благочестия и набожности, эти люди погрязли во грехе.
– Отвороти морду! Что зенки выпучил?! – шипит мать.
Но он будто не слышит ее и продолжает смотреть. Звонкая пощечина заставляет его повернуть лицо в сторону. Жгучая боль от удара приносит ему почти облегчение.
– Встань туда!
Мать уносит таз в кухню. Вода в нем стала малиновой.
Из подвала доносится стук молотка. Джоул обводит взглядом комнату. Она неуютная, полупустая. Мебель уродливая. Никаких украшений, никаких картин на стенах. Ничто не указывает, что живущие здесь люди любят свой дом и гордятся им. Словно они специально подбирали самые жесткие, самые грубые и самые неудобные вещи.
Будто впервые Джоул осознает, сколь жалкое зрелище представляет собой его жилище и сколько горя выпало здесь на его долю. Родители надругались над ним, изничтожили его. Если бы они просто иногда задавали ему трепку, как случается в семьях других ребят, было бы гораздо лучше, чище, чем то, что они сделали с ним.
Кто воздаст ему за те годы, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница?
В голове у него сумбур, негодование переполняет его. Ему дурно. Он слышит, как мать о чем-то шепчется с отцом, как они двигают в подвале старый хлам. Слышит мерные шаги отца, поднимающегося по ступеням.
Звон металла. Он поднимает глаза. В дверях стоит отец.
– Ты вел себя, как дикий зверь, – говорит он. – И, как дикий зверь, теперь будешь посажен на цепь.
В руках отца Джоул видит кандалы.
Он порывается бежать, но мать хватает его за волосы. Он изо всех сил сопротивляется, обуреваемый чувствами, кои ему никогда прежде не приходилось испытывать. Ярость переполняет его. Отчаяние придает его гибкому телу силу, но родителям все же удается стащить его в подвал.
– Ненавижу вас! – кричит Джоул. – Ненавижу! Ненавижу!
Он пытается лягнуть их, кусается как собака. Впивается зубами в костлявую руку матери. Ее вопль наполняет его злой и сладостной радостью.
Мать наотмашь бьет его по лицу. Он отлетает в сторону.
– Мириам! – визжит отец.
– Господь мне простит это, – схватившись за руку, задыхаясь, бурчит мать. – Он же меня укусил!
– Не бей его. Та женщина…
– Он вынудил меня. Тварь этакая!
– Он наш сын, Мириам.
– Он не наш сын, – взрывается мать. – Посмотри на его глаза. Это глаза Сатаны. Черные и порочные!
Отец толкает Джоула на старую кровать. Мальчик уже больше не сопротивляется, затаив свою ненависть в себе.
На его тоненьких запястьях защелкиваются наручники. Пропустив цепь через раму кровати, отец соединяет ее с наручниками висячим замком.
Теперь Джоул скован, как дикий зверь.
Отец и мать молча смотрят на него. Мальчик поднимает глаза. Глядя на них, чувствует прилив такой бешеной ненависти, что ему становится страшно за себя.
Отец набирает полную грудь воздуха, словно намеревается произнести проповедь. Но что-то в глазах мальчика останавливает его.
Он берет мать за руку и уводит ее наверх.
Дверь захлопывается. Джоула окутывает тьма.
Сан-Люк
Когда они на взятом напрокат автомобиле добрались до деревни, был уже полдень и стоявшее в зените солнце нещадно палило. Ни единое облачко не омрачало синеву неба, и лишь линия горизонта сглаживалась легкой розоватой дымкой.
Вдоль дороги в Сан-Люк тянулись рощи причудливо изогнутых, серебристых оливковых деревьев. Крестьяне в шляпах косили сено. От страшной жары листья винограда пожухли, но тяжелые гроздья темнели и наливались соком. Машин на дороге почти не было, только время от времени встречались тянущие телеги лошадки да ослики.
Сан-Люк являл собой небольшое скопление каменных домишек посередине океана золотистых полей. А на вершине холма чернели под открытым небом развалины старого монастыря.
Они въехали в деревню и припарковали автомобиль рядом с телегой, в которую был запряжен покорно стоявший и лишь время от времени подергивающий длинными ушами осел. Вокруг ни души. Иден чувствовала себя так, словно погрузилась в море спокойствия и тишины.
Сан-Люк был просто очарователен. Казалось, они перенеслись в другое время, в какую-то сказочную деревеньку с земляными улочками, с растениями, проросшими прямо из трещин стен и черепичных крыш. Многие дома здесь были давно заброшены, с обвалившейся кровлей, осыпавшейся кладкой стен и окнами без стекол. Одним из таких был и дом, где родилась мама.
Он стоял в небольшом дворике, заросшем сорной травой. В широком, с закругленным верхом, дверном проеме лениво поскрипывала ржавыми петлями массивная дверь; внутри, среди валяющейся в беспорядке домашней утвари, равнодушно жевала сено пара ослов. В глубине помещения чернела затянутая паутиной топка печи.
– Вон там была моя комнатка. – Мама указала пальцем на маленькое окошечко под самым свесом крыши. – А рядом – комната моих родителей… А вот кухонное окно. Во дворе мы держали кроликов, помнится, я часами могла с ними возиться. Других игрушек у меня никогда не было.
Иден подумала о своем забитом всевозможными игрушками шкафе.
– Разве здесь уже никто больше не живет?
– Никто.
– А где сейчас твои мама с папой?
– На небесах.
Папа без устали щелкал фотоаппаратом.
– Ну надо же, до чего красиво! – восторженно повторял он. – Я и не предполагал, что эта деревня окажется такой живописной. Жаль, что мы не можем разобрать ее до последнего камня, погрузить на корабль и отправить в Калифорнию.
Мама огляделась вокруг.
– До войны она выглядела еще красивее. Не было всех этих заброшенных домов, всех этих развалин.
В тот день мама казалась какой-то странной. Впрочем, странной она стала с тех пор, как они ступили на землю Испании. Иден ожидала, что маме будет приятно вернуться в свои родные места, но ее настроение почему-то сделалось совершенно непредсказуемым. В Сан-Люке мама стала очень задумчивой и печальной, но все же, казалось, здесь она чувствовала себя более счастливой, чем в Барселоне.
Они побрели вдоль по улице. Никого не встречая. Любуясь горшками с геранью. Заглядывая в старые колодцы. Фотографируя.
– Есть хочу, – заявила наконец Иден.
– В этой деревне мы можем где-нибудь перекусить? – задал вопрос папа.
– Только в закусочной на площади, – ответила мама.
– Ладно, сойдет. Пойдем туда.
У входа в закусочную стояло несколько столиков, но, нагулявшись под палящим солнцем, они решили войти в прохладное помещение. Мирно обедавшие там посетители при виде них молча кивали и опускали глаза.
– Эти люди… Они что, знают тебя? – изумился папа.
– Да, – проговорила мама. – Они меня знают.
– Почему же тогда они не разговаривают с тобой?
– Боятся. Кто-нибудь может услышать. Они же знают, что мои родственники были «красными».
– Но ведь с тех пор прошло уже двадцать лет!
– Не забывай, кто сейчас у власти. Франко не простил своих врагов.
– По-моему, ты говоришь чепуху.
– Доминик, до сих пор в тюрьмах и лагерях томятся десятки тысяч людей, брошенных туда еще в 1939 году. А сотни тысяч вынуждены жить в эмиграции и не могут вернуться домой. Вся их вина состоит лишь в том, что они оказались не на той стороне. Почему, думаешь, кругом столько покинутых домов?
– О Господи! – Папа с опаской оглянулся через плечо. – А нам ничего не угрожает?
– Не бойся.
– Я знаю, что у тебя американский паспорт. Но разве от этого ты перестала считаться врагом Испании?
– В свое время против меня пытались выдвинуть обвинения, но у них ничего не вышло. В здешнем правительстве у меня есть дальний родственник. Он-то мне и помог. Так что не волнуйся, Доминик.
Однако папа по-прежнему чувствовал себя неуютно.
– Если бы я знал, насколько все это серьезно, я, наверное, никогда бы сюда не приехал.
– Да ты в полной безопасности. – Мама холодно улыбнулась и, заметив уставившуюся на них Иден, коснулась рукой лица дочери. – Не пугай ребенка.
– Это ты меня пугаешь, – пробормотал папа. – Ну да ладно. После обеда все вместе идем осматривать развалины старого монастыря.
– Здесь был пожар, – сказала мама.
Иден, как завороженная, смотрела на почерневшие каменные стены.
– Почему они не отремонтировали его? Где вообще все они?
– Не знаю.
– Тоже на небесах?
– Некоторые да.
Мама взяла девочку за руку, и они пошли вокруг монастырского здания. Земля под ногами пестрела крохотными белыми маргаритками. Вокруг было тихо и покойно. Внизу виднелись черепичные крыши деревни, за ними – равнина, а дальше синело бескрайнее море.
Папа разглядывал покосившиеся створки огромных кованых ворот.
– Вы только посмотрите, какая прелесть! – воскликнул он.
Мама кивнула.
– Их сделал мой отец.
– Ты серьезно? – удивился папа.
– Вполне. Меня тогда еще и на свете не было. На створках ворот извивающиеся змеи грациозно переплетались с ветками роз. Иден протянула руку и дотронулась до металла. Он был горячим от солнца, словно его только что вынули из печи.
– А твой отец был замечательным мастером, – восторженно заметил папа. – Знаешь, Мерседес, эти ворота – настоящее произведение искусства. И они вот так просто висят и ржавеют. Да здесь кругом валяются совершенно изумительные вещи. Вот, например, плитки пола – им же, должно быть, лет триста! Ведь все это можно спасти!
– Кто только будет спасать?
– Мы! Мы поговорим с местным епископом, или кто там у них распоряжается церковными зданиями, и предложим ему продать нам все это. И кораблем отправим в Штаты.
– О, Доминик…
– Ты только подумай! – все сильнее заводился папа. – Эти ворота мы могли бы повесить у нашего парадного входа! Наймем строителей, и они все сделают как надо.
– Эти вещи воскрешают во мне воспоминания. А я не могу каждый раз, открывая ворота, вспоминать о своем прошлом…
– Да не будь такой глупенькой, – сказал папа, обнимая маму. – Ворота – это, по сути дела, наша семейная реликвия. Они же сделаны руками твоего отца, Мерседес. Понимаешь? А плитки… Они же уникальны! И их здесь хватит, чтобы выложить полы во всем нашем доме. Они придадут ему изюминку, сделают его неординарным. Такого в Калифорнии не купишь! Господи! Да после этого дом Фэрчайлдов будет казаться просто лачугой!
Мама высвободилась из его объятий.
– Но это освященная земля.
– Вовсе нет. Освящают только часовню и кладбище.
– А с какой стати Церковь захочет продавать тебе все это?
– Да брось ты! – улыбнулся папа. – За деньги, дорогая, можно купить все что угодно. Если мы предложим подходящую цену, они руками и ногами вцепятся. Все равно этот монастырь разваливается. И, если мы спасем то, что еще осталось, мы, по крайней мере, сохраним это, разве не так?
– Может быть, лучше позволить монастырю спокойно разрушаться, – отчужденным голосом произнесла мама. – Не думаю, что эти веши принесут нам удачу.
– Ну не надо быть такой пессимисткой, – засмеялся папа. – Слушай, если мы скажем им, кто ты и что твой отец сделал эти воро…
– Только не это, – перебила мама. – Церковь не очень-то чтит память о моем отце. Так что оставь его в покое. Да и меня тоже.
– Ну хорошо, я скажу, что мы хотим поместить эти вещи в музей Санта-Барбары.
– Но это же откровенная ложь!
– Милая моя, – терпеливо проговорил папа, – если я приду в приемную монсеньора с пачкой сотенных в руке, ты думаешь, его будет интересовать, что я там ему наплету?
– А мы действительно можем увезти все это в Калифорнию? – глядя на ворота, спросила Иден.
– Конечно можем, – заявил папа. – Ты бы этого хотела, а?
– Очень!
– Значит, тебе понравилась моя идея?
Иден кивнула, думая, как было бы здорово иметь у себя в доме этих извивающихся черных змей.
– Я узнаю, с кем надо переговорить, – сказал папа. – Через неделю все это будет нашим. Вот увидите!
Они остановились в крохотном отеле небольшой рыбацкой деревушки, расположенной неподалеку от Сан-Люка. Каждый день на рассвете рыбаки на своих ярко раскрашенных суденышках уходили в море, а по вечерам берег пестрил сушащимися на них сетями. Как и обещал папа, они много купались, загорали и наслаждались блюдами из морских деликатесов. Никогда в жизни Иден не была так счастлива.
Однажды вечером она и мама поехали кататься на рыбачьей лодке. Папа и Франсуаз решили остаться на берегу: Франсуаз страдала морской болезнью, а у папы просто болела голова, и после обеда он отправился в постель.
Обогнув утес, они вошли в небольшую бухту с чистой, как венецианское стекло, водой. Но, когда мама выходила из лодки, она наступила на гладкий камень и поскользнулась. Она вскрикнула от боли, ее пятка окрасилась кровью. Однако мама улыбнулась и сказала, что все это ерунда. Но кровь продолжала течь, и надо было срочно наложить повязку, так что хозяину лодки пришлось отвезти их назад.
Зажав рану на пятке, мама осталась сидеть в лодке, а Иден побежала в отель, чтобы принести бинты и антисептик.
Но, когда она открыла дверь в комнату, где жили папа с мамой, там происходило нечто невероятное.
У папы в кровати лежала Франсуаз. Они оба были совершенно голые, и папа что-то вытворял с Франсуаз, отчего та стонала и задыхалась.
При виде этой сцены Иден так и застыла на месте. Она была не в состоянии выговорить ни слова. Они же ее не замечали. Кровать ходила ходуном, стоны Франсуаз становились все отчаяннее, а папин зад поднимался и опускался все быстрее. Потом папа издал какой-то нечеловеческий рев, Франсуаз, извиваясь в агонии, вцепилась в него, и их тела начали бешено дергаться.
Похоже, папа собирался убить Франсуаз.
Иден наконец обрела дар речи.
– Папа! – в ужасе завизжала она. – Папа! Не надо! Их обалдевшие, мокрые от пота лица повернулись к ней.
– Oh, mon Dieu![26] – воскликнула Франсуаз и оттолкнула от себя папу. Прикрыв лицо руками, она бросилась в ванную. Иден заметила, как болтаются ее бледные груди и чернеет треугольник волос в низу живота.
Папа сел. У него между ног грозно торчала его «штука». Он казался сильно пьяным.
– Пошла вон, – хрипло произнес он.
– Мама порезала ногу, – прошептала Иден.
– Пошла вон! – заорал папа. – Вон, маленькая шлюха!
Иден повернулась и помчалась прочь так, словно за ней гналась целая свора Церберов.
На следующий день у нее поднялась температура.
– Наверное, перегрелась на солнце, – сказала мама. Она прижала Иден к себе и погладила ее по щеке. – Совсем расклеилась. Вся горит. Как думаешь, может быть, вызвать врача?
– Из-за легкого солнечного удара? – отозвался папа. – Ерунда. Не болтай глупости.
И мама, уложив девочку в постель, дала ей аспирин, а Франсуаз поцеловала ее в лобик и посмотрела на нее умоляющими глазами.
Но у Иден была не та болезнь, от которой мог бы помочь аспирин. Как мамина порезанная нога, в девочке что-то надорвалось и словно кровоточило. Ей становилось все хуже. Обливаясь потом, она металась по постели. Ей было противно вспоминать о том, что делали голые папа и Франсуаз, но ее постоянно преследовал горячечный бред, в голову лезли всякие кошмары, от которых она с криком просыпалась.
Пришел доктор и сказал, что, должно быть, у Иден мальтийская лихорадка от употребления некипяченого молока. Он прописал лекарственные сульфамидные препараты, заметив, однако, что едва ли они будут эффективны. То и дело приходили служащие отеля, приносили бульоны, супы, пудинги, искренне сочувствовали, но Иден лишь лежала и дрожала в ознобе, жалкая и несчастная, с бледной, несмотря на летний загар, кожей.
Папа с ней почти не разговаривал. Когда он подходил к ее постели и смотрел на нее своими холодными, отчужденными глазами, у Иден начинался новый приступ лихорадки.
Это было то же лицо, что и тогда. Тот же взгляд.
Чужой. Какой-то отрешенный. Словно он хотел, чтобы она умерла.
Она понимала, что теперь папа ее ненавидит из-за того, что она видела. Он обозвал ее отвратительным словом. Она не знала, что такое шлюха, но он произнес это слово с такой злобой!
Папа внушал ей страх. Когда он входил в комнату, ее бросало в жар, и, если бы он решил дотронуться до нее, она бы не выдержала и закричала. Он являлся к ней в ее болезненных, лихорадочных снах. Он убивал Франсуаз. А затем приходил, чтобы убить и ее саму.
В моменты просветления Иден осознавала, что папа каким-то ужасным образом предал их всех. Но виноватой в этом была она. Она должна была умереть, потому что она видела.
Болезнь прогрессировала день ото дня. Иден впала в подобие мучительного забытья, в котором стерлись грани между реальностью и фантазией. В ее воображении мелькали образы знакомых людей. Слышались чьи-то голоса, доносящаяся издалека музыка. Мерещились непонятные видения. Нередко в голове раздавался топот кавалерии, и перед глазами, словно в полумраке, проплывала лавина конной армии на марше. Что бы она ни ела, ее тут же рвало. Ломило суставы, кожа горела, в голове стоял звон.
Иден слышала, как плачет мама, сидя на краешке кровати.
И вдруг, так же внезапно, как и началась, болезнь прошла. Девочка лежала на влажных от пота простынях, изможденная, но температура уже спала. Она поела, а потом заснула и проспала двадцать четыре часа крепким, глубоким, здоровым сном. Через пару дней Иден уже окрепла настолько, что смогла с Франсуаз отправиться на прогулку к морю.
Сидя рядом с ней на камне, Франсуаз плакала и умоляла ее никому ничего не рассказывать.
Но это было совершенно лишним. Что бы там папа ни делал с Франсуаз – а Иден чувствовала, что лучше не пытаться выяснить, что же он с ней делал, – это было нечто такое, о чем мама никогда не должна была узнать. Как если бы Франсуаз потихоньку примеряла мамино белье, только гораздо более стыдное и отвратительное.
– Я не виновата, chérie, – хлюпала носом Франсуаз. – Твой отец принудил меня к этому. Я больше никогда не буду этого делать, клянусь тебе. Ну поверь мне!
Неподвижным взглядом Иден уставилась на линию горизонта, в ушах у нее стоял гул, словно топот тысяч копыт мчащейся где-то далеко-далеко кавалерии.
Папа снова стал улыбаться ей. Но его глаза по-прежнему оставались холодными. Радость, которую Иден испытывала от путешествия по Европе, растаяла без следа. Ей хотелось вернуться домой.
Как-то вечером папа явился в их маленький отель в весьма приподнятом настроении.
– Я все уладил! – ликуя, заявил он. Его трубка задорно торчала изо рта, зеленые глаза искрились. – Я купил монастырь.
– Что ты сделал? – недоверчиво спросила мама.
– Купил здание монастыря. Все на корню. – Он бросил свою шляпу в дальний конец комнаты. – И притом за бесценок!
– Ты хочешь сказать, что теперь монастырь принадлежит нам? – проговорила мама с каким-то странным выражением на лице.
– Ну, по крайней мере, то, что от него останется. – Взглянув на Иден, он улыбнулся, и впервые за последние несколько дней она робко улыбнулась ему в ответ. – Они собираются его сносить. Ну, я и подрядил для этого одну местную строительную компанию. Мы заберем ворота и все, что пожелаем. А хозяину компании достанется остальное. Таким образом, нам придется оплатить только доставку груза в Штаты да здесь кинуть еще пару сотен долларов. И ворота, декоративное литье, колонны, плитки для пола – все становится нашим!
– Я просто не могу в это поверить! – Мама ошарашенно покачала головой.
– Все, что нам сейчас нужно, – это агент по морским перевозкам. – Папа выглядел таким восторженным, что Иден не удержалась, несмело подошла и взобралась к нему на колени. Он обнял ее и прижал к себе. Казалось, все опять входит в норму.
Но она чувствовала, что ничто уже не будет по-прежнему.
Глава пятая ПРОГУЛКА
Апрель, 1931
Невероятный поворот событий: Испания стала республикой!
Да. Это правда. Прошли общенациональные выборы. Результаты оказались ошеломляющими. Убедительная победа республиканцев! 14 апреля 1931 года, в день рождения Мерседес Эдуард, провозглашена республика.
Монархия пала. Альфонс XIII больше не король.
Семью годами раньше, в Париже, анархисты пытались убить его. Однако он выжил, чтобы царствовать под покровительством Примо де Риверы[27], диктатора, которого он любовно называл «мой Муссолини». Но в прошлом году, когда Примо умер, король лишился этой опоры.
Узнав, что guardia civil больше не собирается защищать его от жаждущих его крови красных, беспечный любитель наслаждений не долго думая рванул в Картахену, где его ожидал корабль, чтобы увезти подальше от народа, отвернувшегося от своего короля.
Бегство монарха было столь поспешным, что королева Виктория Юджиния, его жена-англичанка, и дети так и остались в мадридском королевском дворце в окружении двух десятков вооруженных алебардами стражников в средневековых одеждах, призванных защищать их от собравшейся под стенами дворца черни.
Многие люди в толпе оделись так, как одевались участники Великой французской революции. А вдруг случится бойня! Но настроение масс было слишком радостным и добродушным, чтобы желать крови Виктории Юджинии. И, как только их попросили уйти, они великодушно убрались восвояси.
Итак, королева в окружении плачущих фрейлин покидает страну.
Ни она, ни Альфонс XIII никогда уже больше не увидят Испанию. Альфонс умрет в Риме в 1941 году. И никогда их сын, Дон Хуан де Бурбон, не сможет назвать себя королем Испании. Лишь через тридцать восемь лет диктатор Франко объявит их внука Хуана Карлоса I своим наследником и главой испанского государства.
Но это все в будущем. А пока никому в голову не может прийти, что когда-нибудь король снова сядет на испанский трон. Демократия победила.
Испания ликует.
Вернее, большая ее часть. Кругом слышны обещания лучшей жизни, шутки, смех.
В Сарагосе, на балконе своего дома, в состоянии крайнего возбуждения стоит тридцатидевятилетний Франсиско Франко. Этот обычно флегматичный человек, посвятивший себя карьере военного, стал самым молодым генералом в истории испанской армии. В суматохе последних лет о Франко частенько поговаривали, как о будущем главе военного правительства – конечно, если удастся избежать «красной угрозы». Но сейчас он видит, что его радужные надежды рушатся под ударами варварства и анархии.
– Так больше продолжаться не может, – неожиданно изрекает он.
Франко принимает решение ввести войска в Мадрид, чтобы реставрировать…
А что реставрировать-то? В данный момент реставрировать нечего. Удрученный, он садится за стол и пишет письмо, в котором выражает свою преданность Республике.
Его младший брат Рамон, напротив, пребывает в самом радостном расположении духа. Девять месяцев тому назад он на своем самолете совершил налет на королевский дворец, намереваясь разбомбить его, но в последнюю минуту передумал и вместо бомб сбросил на него пачку антимонархических брошюр. Рамон молод, он горячий приверженец демократических убеждений. Пока. А кроме того он еще и национальный герой, который первым предпринял перелет через Южную Атлантику в Буэнос-Айрес. Сейчас он наполняет бокал и пьет за новую Республику.
На улицах Мадрида, Барселоны, Валенсии, Севильи собираются гигантские толпы народа. Люди плачут и смеются от счастья, поют революционные песни, размахивают трехцветными флагами Республики. Они обнимают друг друга, залезают на фонарные столбы и памятники, пьют вино и танцуют. Наконец-то Испания увидела свет в конце тоннеля.
Даже угрюмый Франческ Эдуард из деревушки Сан-Люк доволен. До самой смерти он останется бескомпромиссным анархистом, но теперь, как он выражается: «У нас, по крайней мере, есть что разрушать».
Вся Испания буквально опьянела от перспектив демократических преобразований. Однако не слишком ли легко далась победа? Надолго ли все это?
Без сомнения, Республику ожидают не самые легкие времена. Великая депрессия 1929 года еще не отступила. Всемирный спад производства до сих пор держит за горло Испанию и другие европейские страны. Все большую силу набирает фашизм, как основная идеология правых. Армейские генералы уже прикидывают, когда и как нанести удар. Демократия никогда не была присуща Испании.
Когда проходят долгожданные всеобщие выборы, они порождают на свет парламентского монстра: 116 социалистов, 90 радикалов, 60 радикальных социалистов, 33 каталонских националиста, 30 левых республиканцев, 27 правых республиканцев, 22 прогрессиста, 17 федералистов и 16 галисийских националистов. Всем им противостоят около пятидесяти совершенно сбитых с толку депутатов от правых, не понимающих, как можно образовать стабильное правительство из представителей стольких конфликтующих между собой политических направлений «красной» ориентации.
Лежащий в огромной кровати с пологом, сваленный эмфиземой легких Пако Массагуэр только качает головой.
– Это просто немыслимо, – хрипит он.
Столь же мрачен и Марсель Баррантес, умирающий в своем сан-люкском доме от сердечной недостаточности и одиночества.
– Быть гражданской войне, – в который уже раз пророчествует Баррантес.
Естественно, война будет. И скоро. Вот что ожидает Испанию в ближайшие пять лет: правительство левых падет после вооруженного восстания правых; пришедшее ему на смену правительство правых будет опрокинуто вооруженным восстанием левых; и, наконец, новое правительство левых будет свергнуто новым вооруженным восстанием правых.
И с Республикой будет покончено.
Но это тоже все в будущем, в годы, так сказать, грядущие. А пока в республиканской Испании праздник.
Сан-Люк
Через два дня жизнь в Сан-Люке почти вернулась в свою обычную колею. Снова зазвенела циркулярная пила Хосе Арно, и воздух наполнился запахом только что распиленного дерева. В кузнице Франческа кипела работа. Теперь на смену ревущему красному пламени печи все чаще стали приходить голубые огоньки сварочных агрегатов, но ремесло кузнеца по-прежнему оставалось тяжелым и требовалось повсюду.
Над всей деревней все еще гордо развевались республиканские флаги. Четырнадцатого числа на главной площади было шумное веселье. Музыканты местного духового оркестрика играли так, что у них чуть щеки не полопались, и все, кто еще мог стоять на ногах, взявшись за руки, танцевали sardana, каталонский народный танец.
Конечно, нашлось несколько старых роялистов, которые огорчились, что сбросили с трона короля, даже такого ничтожного, как Альфонс XIII. А кое-кто из крайне левых, вроде Франческа Эдуарда, хотел бы более радикальных перемен, нежели создание Республики. Однако большая часть жителей Сан-Люка веселились от души. В весеннем воздухе витал аромат истинной свободы. Предвкушения реформ и новой, лучшей жизни носились над деревней, как скворцы над зеленеющими полями. И Мерседес была в восторге от того, что этот праздник совпал с днем, когда ей исполнилось тринадцать лет.
Неожиданно она оказалась в центре всеобщего внимания. 14 апреля многие взрослые целовали ее и называли la niña bonita, красавица. Одна старушка подарила ей серебряный медальон, а какой-то старик поднес девочке стаканчик миндального ликера, отчего у нее голова пошла кругом. Ей казалось, что все это они делают в честь ее дня рождения, пока мама не объяснила, в чем дело.
– La niña bonita – так в народе называют Республику, – сказала ей Кончита. – Об этом дне люди мечтали, как о дне, когда родится красивая-красивая девочка. Так что, конечно, они рады за тебя, но еще они счастливы потому, что сбылась их давняя мечта.
Немного разочарованная, Мерседес кивнула головкой. И все равно это был замечательный день. Да еще в школе на целую неделю отменили занятия. Разумеется, установление Республики вовсе не означало окончания классовой борьбы. Как всегда говорил папа, борьба закончится только после полного освобождения трудящихся и создания общества, в котором все люди будут равны. Что-либо меньшее он считал лишь компромиссом. Но Республика – это начало. Теперь наконец будут устранены многие несправедливости.
Сидя во дворе на корточках, Мерседес играла с кроликами. Хотя Кончита держала этих животных ради мяса, девочка относилась к ним, как к своим четвероногим друзьям. Ей очень нравились их длинные ушки и шелковистые шкурки. Она взяла на руки одного из зверьков. Было так здорово прижаться лицом к его теплой и мягкой шубке. Кролик лежал спокойно, только нос чуть подрагивал.
– Милый, ну какой же ты милый, – шептала она, гладя его по шерстке.
Из окна кухни за ней наблюдала Кончита. Дочка растет так быстро. Уже все платья стали малы. Ее длинные черные волосы, чтобы они не торчали в разные стороны, Кончита заплела в две косы. Едва ли не все свободное время девочка проводила на улице и стала смуглой как цыганка.
У нее начали наливаться груди. Она становилась женщиной. Почти каждый месяц у нее были менструации, и она относилась к ним спокойно и с полным пониманием их причины. Скоро парни начнут виться вокруг нее, как пчелы возле меда.
– Милый, ну какой же ты милый, – донесся до Кончиты тихий голос Мерседес. Она увидела, как девочка опустила в клетку одного кролика и, взяв на руки другого, нежно поцеловала его в равнодушную мордочку.
Она так умеет любить! О, если бы только они могли подарить ей братика или сестренку… Но надежда на это таяла с каждым прошедшим годом.
Помоги ей, Господи. Ведь она словно щепка в бушующем океане жизни.
Кончита благодарила Бога за то, что Мерседес здорова и счастлива. Правда, остались неприятные воспоминания об ужасном происшествии, случившемся два года назад. Где-то в глубине души этой девочки притаилась способность убить человека, но с тех пор она больше не проявлялась. Кончита никогда не забудет тот день. Леонард Корнадо, ставший теперь вечно ухмыляющимся мясником в лавке своего отца, унесет этот шрам в могилу. Франческ отказывался в это верить, но Кончита сердцем чувствовала, что, когда Мерседес замахнулась тем проклятым камнем, она действительно хотела убить мальчишку. Просто ей всегда не хватало физической силы. Только силы.
Порой, когда Кончита задумывалась над этим, она смотрела на свою дочь глазами, полными сомнений, и вспоминала человека, от которого она родила ее…
Они с Франческом из кожи вон лезли, чтобы вернуть доверие Мерседес. Этот процесс шел очень медленно и болезненно, но она чувствовала, что наконец они начали одерживать победу. Черные глаза дочери постепенно оттаяли, и ее взгляд снова стал теплым и любящим.
И в школе девочка продолжала делать успехи. Она много читала, проглатывая книгу за книгой, и записалась в три библиотеки, откуда приносила домой кучу самой разнообразной литературы. Кончита, которая сама любила книги и всегда поощряла увлечение дочки чтением, была этому только рада. Имея цепкую память, Мерседес могла наизусть пересказывать целые поэмы, главы из учебников по истории или пространные статьи по теории анархизма, которыми усердно пичкал ее отец.
Пожалуй, только последнее омрачало счастье Кончиты. Франческ продолжал настаивать на том, что его святой обязанностью является дать дочери правильное «образование».
Но, может быть, Мерседес соглашалась изучать анархистские идеи, только чтобы показать отцу, что она простила его.
Она вела беседы о «коллективизации» или «анархо-синдикализме» с таким видом, будто эти слова что-то для нее значили. Она могла бесконечно сыпать цитатами из Бакунина, повторяя всю эту умопомрачительную чушь о революционном терроре, от которой волосы на голове становились дыбом. Вместе с отцом девочка посещала всевозможные собрания и профсоюзные митинги. Она слушала напыщенные речи русских агитаторов, анархистских боевиков, полуобразованных шахтеров из Астурии с набитыми динамитом карманами и Бог знает кого еще.
Франческ даже брал ее в первые ряды забастовщиков, где среди плакатов летали камни. А однажды она вернулась домой в истерике. Это случилось после того, как в десяти футах от нее убили человека.
Мысль о том, что Мерседес подвергается опасности, ужасала Кончиту. Но еще больший ужас она испытывала, думая, какие политические убеждения впитывает в себя ее дочь. Однако она ничего не могла с этим поделать. Единственное, что ей оставалось, это надеяться на их врожденную живучесть. И на то, что судьба будет к ним милостива.
Девочка начинала жить своим умом. Она уже легла на наковальню жизни и ждала, когда на нее обрушится молот.
Мерседес взглянула на мать и улыбнулась. Кончита почувствовала, как от этой улыбки у нее сжалось сердце.
– Мам, я пойду в оливковую рощу.
– А с кем?
– Ни с кем. Одна.
Кончита кивнула. Уединившись в тени деревьев, Мерседес могла с одинаковым интересом читать какую-нибудь чепуху о Диком Западе или увесистый том по истории Германии.
– Смотри, не зевай на дороге.
Время близилось к полудню. Мерседес медленно брела к оливковой роще. Все ее мысли были заняты книгой, которую она читала в последние дни. Книга, написанная каким-то американским автором с труднопроизносимым именем, называлась «Алое письмо». Мерседес была очарована исключительной отвагой главкой героини и ее странной дочери.
Словно она и мама. В конце концов, мама ведь родила ее не от папы, разве не так? Если бы мама не вышла замуж за Франческа, они тоже могли бы вот так жить. Вдвоем. В лесу. И никого больше. Сами бы о себе заботились… Эта мысль будоражила ее воображение. Только она и мама, в своем лесном домике, свободные, как птицы. Это вовсе не значило, что папа ей больше не нужен. Просто ей нравилось помечтать о том, как они жили бы вдвоем с мамой.
Разумеется, Франческ был самым интересным человеком в мире. И Мерседес не переставала им восхищаться. Они были друзьями. Но она не могла сказать, что по-настоящему любит его. Нет, если быть до конца честной. Ведь папа сам учил ее всегда быть честной и никогда не лгать о своих чувствах. Вообще никогда не лгать.
Мерседес знала, что и он ее по-настоящему не любил. Заботился, это да. Хотел, чтобы она многое поняла. Он был больше похож на самоотверженного учителя, чем на отца. Но никогда не любил ее. Любовь – штука теплая, ненасытная. Этого папа к ней не испытывал. А она и не возражала. Пока они не обманывались друг в друге, она не возражала.
Мерседес на ходу открыла книгу, нашла место, на котором остановилась, и тут же начала сосредоточенно читать.
Сзади послышался шум приближающегося автомобиля. Пропуская его, Мерседес сошла на поросшую травой обочину дороги. Оглянувшись, она в облаке пыли увидела догоняющий ее огромный лимузин с открытой крышей, в котором сидели двое мужчин. Она остановилась в ожидании, когда он проедет, но автомобиль начал притормаживать, и наконец его сияющее черным лаком крыло замерло возле нее.
Мерседес подняла глаза. Мужчина за рулем был, очевидно, шофером. А сзади него, одетый в шикарный темный костюм, сидел Джерард Массагуэр.
Она встретилась взглядом с его черными глазами и похолодела.
Какое-то время они молча смотрели друг на друга. Затем он наклонился и открыл дверь.
– Залезай, – приказал Массагуэр.
Прижав книжку к груди, девочка стояла, не двигаясь с места.
– Шевелись, Мерседес, – строго сказал он. – Залезай.
Казалось, чья-то невидимая рука подтолкнула ее в спину. Она забралась в машину и села рядом. Он перегнулся через нее, чтобы закрыть дверь, и вновь она ощутила этот волнующий запах, запах одеколона, дорогой одежды и мужского тела. Сердце бешено забилось в груди.
В воздухе висела поднятая автомобилем пыль. Тихо урчал мотор. Флегматично развалившийся за рулем шофер ждал указаний. Глаза Джерарда Массагуэра оценивающе блуждали по лицу Мерседес, опустились на ее маленькие груди, затем еще ниже – на загорелые ножки. Она сидела, затаив дыхание, и думала: «Ты мой отец».
– Давненько мы с тобой не виделись, а? – наконец произнес он.
Девочка молча кивнула.
– Столько дел, а времени нет, – сказал он, словно оправдываясь.
С тех пор как они встречались в кабинете директора, прошло уже почти четыре года. За это время она лишь несколько раз случайно видела издалека, как он проезжает в автомобиле, или направляется в банк, или входит в магазин в Палафружеле. Видела она и его жену, ставшую еще более очаровательной и элегантной. Два года назад у них родился ребенок. Сын. Ее единокровный брат.
Мерседес не думала, что за все эти годы Джерард Массагуэр хоть раз вспомнил о ней, однако она ошибалась.
– Если мне не изменяет память, два дня назад был твой день рождения?
Она снова кивнула.
– Мне исполнилось тринадцать.
– Что ж, это надо отметить. Поехали, – приказал он шоферу. – Отвезешь нас в «Лас-Юкас».
Лимузин мягко тронулся с места.
– Куда вы меня везете? – испуганно спросила Мерседес.
– Праздновать твой день рождения, – ответил Массагуэр.
– Я должна возвращаться, – насупившись, проговорила она. Что, если кто-нибудь увидит ее и расскажет папе?
– Зачем? – улыбнулся он. Она так хорошо помнила эту улыбку! Сцепив руки на животе, Массагуэр в упор смотрел на нее. Автомобиль набирал скорость.
Чувствуя, как у нее похолодело в желудке, Мерседес откинулась на спинку сиденья.
– Меня ждет мама!
– Ну, час-другой у тебя же есть, – сказал он. – Прокатимся. – Он взял из ее рук книгу, взглянул на обложку и хмыкнул. – Я слышал, ты превратилась в настоящего «книжного червя». А? «Книжные черви» никогда ничего не достигают. Они растрачивают себя на глупые фантазии, а жизнь между тем проходит мимо.
Прежде Мерседес еще не видела такого шикарного салона автомобиля. Сиденья были обтянуты кремового цвета кожей и источали опьяняюще приятный запах. Все остальное было отделано полированным ореховым деревом, либо покрыто темно-красными шерстяными ковриками. В спинки передних сидений встроены маленькие деревянные откидные столики, на одном из которых лежала газета Массагуэра, и даже миниатюрный бар с хрустальными бокалами и графином. На длинном сияющем капоте сверкала серебряная фигурка аиста.
Джерард Массагуэр сидел в своем лимузине, как восточный принц. А похожа она на него? У него красивое, как у кинозвезды, лицо, но в красоте этой чувствовалось что-то мрачное. Все в нем было черным – черные волосы, черные глаза, черные густые ресницы и брови. Он смотрел на нее в упор, с нескрываемой нагловатой усмешкой.
Да, действительно, решила Мерседес, у них глаза одного цвета. И волосы тоже. Но, насколько они походили друг на друга, можно было сказать только со стороны. Или если бы они встали рядом перед зеркалом.
«Лас-Юкас» оказался маленьким ресторанчиком на берегу моря. Свое название он получил благодаря расположенным неподалеку зарослям юкки. Отсюда было прекрасно видно, как возвращаются в бухту рыбацкие суденышки.
Остановив лимузин у входа в ресторан, шофер принялся драить его сверкающие бока, в то время как Джерард повел Мерседес внутрь. В низкой комнате, вмещавшей около двух десятков столиков, было тихо и прохладно. Джерард Массагуэр кликнул хозяина и указал Мерседес на стол, стоявший возле окна.
Из кухни с чистой скатертью в руках примчался хозяин ресторанчика.
– Чего желают сеньоры?
– Французского шампанского! – приказал Джерард. – Самого лучшего. И чтобы было холодное! А еще принеси чего-нибудь поесть. У сеньориты день рождения.
– Слушаюсь, сеньор. – Он постелил на стол скатерть и побежал обратно.
Набравшись смелости, Мерседес сжала кулаки и решительно заявила:
– Я знаю, кто вы.
Джерард откинулся на спинку стула, оценивающе глядя на девочку из-под полуопущенных тяжелых век.
– Ну? – проговорил он. – Так кто же я?
Она вздохнула.
– Вы – мой отец.
– Какая наглость! – Он подался вперед. Черные глаза – будто дульные срезы двух винтовок. – За такую гнусную ложь можно и в тюрьму угодить. Твой отец – этот кузнец-анархист, по которому давно уже виселица плачет.
– Он не мой отец!
– Разве? – Лицо Джерарда сделалось злым и страшным. – Значит, твоя мать шлюха.
– Нет!
– Ты ублюдок, нагулянный от какого-то деревенского Ромео. Мразь под солнцем, ничего не стоящая и ничего из себя не представляющая мразь. И у тебя язык поворачивается говорить такое! Я твой отец? Да я прикажу тебя запороть, как собаку!
Мерседес побледнела и задрожала.
– Можете пороть меня сколько угодно.
– А-а, понятно. – Он оскалил зубы в злобной усмешке. – Ты шантажируешь меня, надеясь, что я снова дам тебе пять песет. Как это отвратительно.
– Не нужны мне ваши деньги, – дрожащим голосом произнесла она.
– Кто научил тебя этой грязной игре? Мать? Отец?
– Никто меня не учил, – с трудом проговорила Мерседес. Она едва сдерживала слезы, в горле застрял комок. – Вы… мой… отец. – Ее пальцы вцепились в сиденье стула. – Да.
Прибежал хозяин ресторана с запотевшей бутылкой шампанского и бокалами. Мерседес отвернулась, чтобы скрыть навернувшиеся на глаза слезы. Через открытую дверь блестела ультрамариновая гладь моря. Ей было так тоскливо и одиноко! Внутри нее разлилась боль, словно огромный нарыв.
Хлопнула вылетевшая из бутылки пробка, и, глупо осклабившись, хозяин ресторана разлил шампанское по бокалам.
– Salud, – сказал он и, лукаво прищурившись, добавил: – Y viva la República![28]
– Великолепный тост, – с деланной вежливостью произнес Джерард. Мужчина ушел. Массагуэр протянул Мерседес бокал и приказал: – Пей!
Она затрясла головой, все еще пытаясь сдержать слезы.
– Я не хочу.
– У тебя же день рождения, – спокойно напомнил он.
– Ну и пусть. Я вас ненавижу. Вы лжец. Мне все известно о ваших преступлениях.
– Моих преступлениях? – удивился Массагуэр, все еще протягивая ей шампанское.
– Вы подослали pistoleros,[29] чтобы сорвать забастовку в Ла-Бисбале! Я сама видела, как они застрелили возле фабрики человека.
– Ты что, была там? – Он задумчиво уставился на девочку. – Да-а, видно, твой папаша заботится о том, чтобы дать тебе самое широкое образование.
– Вы враг народа! Вы владеете фабриками и землями, эксплуатируете рабочих, делаете их совершенно бесправными!
Джерард наконец поставил на стол бокал, который он протягивал Мерседес.
– Я плачу им черт знает какие деньги за то, что они почти ничего не делают.
Она пристально посмотрела на него покрасневшими, мокрыми от слез глазами.
– Все равно вам крышка. Теперь у нас Республика. Наверное, за ваши преступления вас казнят.
Уголки его рта опустились.
– Надо же, какая ты кровожадная маленькая революционерка!
– Ну, или, по крайней мере, на долгие годы упекут в тюрьму.
Он улыбнулся.
– А скажи-ка мне, Мерседес, если уж я такой ужасный преступник, почему ты так стремишься назвать меня своим отцом?
– Потому что это правда. – Мерседес проводила глазами маслину, которую он отправил себе в рот. – И мне наплевать на то, что вы тут говорите, я знаю, что это правда.
Массагуэр небрежно выплюнул косточку на пол. Его взгляд сделался холодным.
– А я слышал, ты умная девочка, – тихо произнес он. – Если бы ты была еще немножко поумнее, то поняла бы, что существуют определенные вещи, о которых нельзя говорить в общественных местах или в присутствии посторонних.
Его произнесенные ледяным тоном слова резанули ее сильнее, чем оскорбления, брошенные им несколько минут назад. Но в то же время, сжавшись на своем стуле, она где-то в глубине души почувствовала легкое удовлетворение. Он сознался-таки!
Мерседес посмотрела на стоящие на столе фаянсовые тарелки. Сколько яств! Здесь были и холодные жареные креветки, и блестящие от масла сардины, и маринованные моллюски, и нарезанная кружочками ароматная деревенская колбаса, а также маслины, миндаль, кусочки консервированной ветчины и множество прочих деликатесов. Она стала пробовать то одно, то другое. Все было изумительно вкусно. Массагуэр наблюдал, как она ела. Мерседес захотела пить и жирными от закусок пальцами взяла бокал с шампанским.
Джерард тоже поднял свой бокал.
– Salud, – сказал он с оттенком иронии в голосе. – Y viva la República.
Прежде чем выпить, она скорчила гримасу. Шампанское ей не нравилось, хотя искрящееся пузырьками вино освежало.
– И вы не боитесь? – спросила девочка, выискивая на тарелках, чем бы еще полакомиться.
– Чего?
– Республики, конечно.
Он презрительно рассмеялся.
– Твоя драгоценная Республика не продержится и шести недель.
– Это почему?
– Потому что армия этого не допустит. Ты что, думаешь, военные будут сидеть сложа руки и смотреть, как Испания превращается в еще одну Совдепию?
– Ну и что? Россия – рай для рабочих, – заявила Мерседес, накалывая на вилку маслину. У нее разыгрался аппетит.
– Милая моя, уверяю тебя, то, как русские обращаются со своими рабочими, выставляет меня прямо-таки ангелом.
– Скорее, дьяволом.
– Ну, не тебе об этом говорить. – Джерард уставился на маслину. – Я слышал, пару лет назад ты чуть мозги не вышибла одному малому.
Мерседес с минуту молчала, лицо ее приобрело какое-то странное выражение.
– Сейчас он уже поправился, – спокойно сказала она наконец.
– Ну, уж никак не благодаря твоим заботам. Я видел шрам. Почему ты это сделала, Мерседес?
Девочка пожала плечами. В ее широко раскрытых глазах не отражалось никаких эмоций.
– Должно быть, он тебя разозлил?
Она ничего не ответила, и, когда немного погодя заговорила, ее голос звучал спокойно и ровно:
– Если армия попытается подавить Республику, будет война. И мы будем сражаться за наше дело. Все так говорят.
– Тот, кто пойдет против армии, получит пулю, – так же спокойно произнес Массагуэр.
– Ну и пусть. Я бы пошла воевать против нее.
– А я бы – за нее. И, если бы ты встала у меня на пути, я бы тебя пристрелил.
– А может, я бы первой вас пристрелила.
– Возможно, – грустно сказал Массагуэр. – Ты, как я погляжу, человек опасный.
Глаза Мерседес задержались на его украшенной бриллиантом и двумя рубинами булавке для галстука. Сам галстук был шелковым и блестел, словно лазурное море.
– Правда? – проговорила она. – Вы в самом деле пристрелили бы меня?
– Безусловно. Если бы ты пришла отнять то, что принадлежит мне.
– Но вам ничего не принадлежит. Вы и ваша семья награбили свое добро у народа.
– Это весьма сомнительный аргумент, – отрезал он. – Однако, если народ действительно так считает, пусть попробует что-нибудь отобрать у меня. Если, конечно, хватит сил.
– Хватит!
– Сомневаюсь. – Массагуэр наклонился вперед. С тех пор как она видела его в последний раз, его лицо стало еще более суровым. – Позволь дать тебе один маленький совет, Мерседес. Всегда как следует думай, прежде чем встать на чью-либо сторону. У нас армия, флот, авиация. В Африке находятся подчиняющиеся нам дивизии Марокканских войск – это десятки тысяч самых отчаянных в мире воинов. На нашей стороне все пушки, все танки, все самолеты. У нас есть корабли и подводные лодки. Но, главное, у нас есть деньги. А именно деньги-то и выигрывают войны. И, кроме того, за границей у нас есть могущественные друзья, готовые в любую минуту прийти нам на помощь. Может быть, ты еще не доросла, чтобы все это понять?
– Доросла, – уставившись на него, буркнула девочка.
– Отлично. Теперь прикинь, что вы имеете на своей стороне. Не знающую дисциплины толпу вооруженных цепями крестьян. Разрозненные кучки фабричных рабочих. Праздно шатающихся цыган. Романтиков подростков да декадентствующих интеллигентов. Из-за границы помощи вы можете ждать только от русских, самой лживой и вероломной нации в мире. Ни оружия, ни денег, ни организации. И ты уверена, что вы победите?
Мерседес сделала еще один глоток игристого шампанского и тихонько рыгнула.
– Да! Потому что мы – народ!
Джерард снисходительно улыбнулся.
– Запомни мои слова, Мерседес.
– А знаете, вы ведь могли спасти себя. Надо было только отдать трудящимся ваши фабрики и земли. Вот тогда рабочие бы вас любили, а не ненавидели.
– О, я как-нибудь обойдусь без их любви. Честно говоря, их ненависть мне кажется даже предпочтительней. Но это так, к слову. А главное – ни черта они у меня не получат.
– Я знаю, – кивнула Мерседес. – Именно так обычно рассуждают все представители класса имущих. – Она поболтала ногами. – А я видела вашу жену. Много раз. Она итальянка.
– Точно, – подтвердил Массагуэр. Он почти не притрагивался к еде. Его глаза неотрывно следили за девочкой, хотя из-за полуприкрытых век трудно было сказать, насколько сильно она его интересовала.
– Она красивая.
– Ты так считаешь?
– Когда вырасту, я хочу быть похожей не нее.
– Смею тебя заверить, ты даже отдаленно никогда не будешь похожа на Марису.
Это ее задело.
– Я могу перекраситься в блондинку.
– Ты будешь красивой по-своему, – мягко произнес Джерард. – Ты уже красивая.
Весьма польщенная, она смотрела, как он наполняет ее бокал. У нее начала кружиться голова – то ли от шампанского, то ли от волнения, она и сама не могла понять.
– И все равно я хочу носить такие же, как у нее, платья, иметь драгоценные украшения и курить сигареты в таком же, как у нее, длинном мундштуке.
– Тогда советую еще раз подумать насчет того, чтобы перейти на другую сторону. Ни один уважающий себя «красный» никогда не потратит на одежду и тысячной доли тех денег, что тратит Мариса. Что же касается стоимости ее драгоценностей…
– А сколько она тратит?
– Больше, чем ты можешь себе представить. – Массагуэр улыбнулся, глядя, как Мерседес вопросительно наморщила лобик. – Сдается мне, твое образование – или я бы назвал это постижением революционной теории – еще не до конца закончено.
– Почему вы так говорите?
– Ну, ты ведь наверняка видела, как выглядят коммунистки? – насмешливо спросил он. – Они одеваются в мешком висящие поношенные штаны и рабочие бутсы. А волосы смазывают машинным маслом.
– Неправда!
– Да они с большим удовольствием в дерьме измажутся, чем наденут на себя изящные украшения и элегантные платья.
– Измажутся в дерьме? – Такого Мерседес еще не слышала. Она хихикнула в бокал с шампанским. – У вас родился сын, Альфонсо.
Джерард откинулся на спинку стула.
– Мы назвали его в честь нашего короля, – сухо сказал он. – Отец был против того, чтобы называть ребенка в честь здравствующего монарха, но Мариса настояла. Альфонсо Ксавьер. Ему уже почти два года.
Мерседес старалась выглядеть трезвой.
– Красивый мальчик? – задала она вопрос, выбирая очередную креветку.
– Мариса считает, что да.
– Похож на меня?
– Ничуть.
Она на секунду заглянула ему в глаза.
– А ваша жена, Мариса, она знает обо мне? Я имею в виду, кто я?
– Нет, – спокойно ответил Джерард. – А кстати, кто ты? Дочь сан-люкского кузнеца. Какое ей до тебя дело?
– Вы знаете какое, – тихо проговорила Мерседес. – Почему вы не хотите рассказать ей обо мне?
– Понятия не имею, – медленно произнес он, оценивающе разглядывая девочку.
– Потому что вы меня стыдитесь?
– Мне было не очень-то приятно, когда ты чуть не угробила сына мясника.
– Вам об этом ничего не известно, – серьезно сказала она.
– Кто-то мне говорил, что он якобы написал тебе на лицо.
Щеки Мерседес побелели. Он заметил, что по обеим сторонам носа у нее появились две крохотные ямочки – признак сильного душевного возбуждения. Массагуэр почти физически ощутил, как закипающая в девочке злость стучит в ней, словно копыта мчащегося жеребца. «Моя кровь, – подумал он. – Моя. Мои добродетели и пороки!»
– Если причина в этом, – как бы между прочим проговорил Джерард, – я думаю, ты поступила правильно. Некоторые вещи нельзя прощать. Скажи, ты собиралась его убить?
Он увидел, как сверкнули ее глаза, казалось, даже услышал грохочущий в ней топот страшных копыт. И вдруг все прошло. Девочка владела собой! Она умела владеть своими чувствами, пожалуй, даже лучше, чем он сам.
Массагуэр снова долил ей шампанского, и Мерседес сделала несколько жадных глотков. Ее щеки вновь порозовели. Джерард вытащил золотой портсигар и извлек из него сигарету. Зажав ее губами, прикурил от золотой зажигалки. Мерседес смотрела, как он запрокинул назад голову и выдохнул вверх длинную струю дыма.
– Приятно? – спросила она.
– Что? Курить? – Прищурив от дыма глаза, он пожал плечами. – Это дурная привычка. Хотя доставляет удовольствие.
– А можно мне попробовать?
Чуть заметно улыбнувшись, Джерард прикурил еще одну сигарету и передал ее Мерседес. Дрожащими пальцами она неловко сунула ее в рот. Осторожно затянулась. Еще раз. Затем закашлялась.
Ну почему все эти годы он уделял ей так мало внимания? Все дела. Все был занят. Поездки с Марисой в Италию. Встреча с Муссолини. Встреча с Герингом. Поддержание родственных связей и деловых контактов, расширение сфер влияния.
Сквозь завесу полусомкнутых ресниц он жадно всматривался в девочку. Ему не хватало ее. Сидя здесь, он вновь ощутил то непонятное, томительное волнение где-то внутри. Чувство, которого у него не вызывало больше ни одно живое существо, даже его собственный сын. Конечно, он любил мальчика, но это… это было нечто иное.
– Вам скучно? – неожиданно спросила Мерседес. Он рассмеялся.
– Настоящий женский вопрос! Нет, пока нет. Честно говоря, ты меня неплохо развлекла. Уверен, мне было бы гораздо скучнее, если бы я поехал туда, куда собирался, до того как встретил тебя.
– А куда вы собирались?
– Нанести визит одной даме.
– Одной даме? Не вашей жене?
– Одной даме, не моей жене, – кивнув, подтвердил он, насмешливо улыбаясь.
Подражая ему, она затянулась сигаретой и взяла другой рукой бокал. И вдруг се осенило.
– У вас есть любовница?
– Разумеется, нет, – сердито проговорил Массагуэр. – Любовницы – это такое занудство. А я просто трахаю ее время от времени. – Чуть не разлив шампанское, разинув рот, Мерседес вытаращилась на него. – Однако, думаю, ты еще не понимаешь, что это значит.
– Я все прекрасно понимаю, – задиристо возразила она. Ей уже приходилось щуриться, чтобы удержать его в фокусе. – Это когда мужчина и женщина делают ребеночка.
– Вот этого-то они как раз, по возможности, стараются избежать, – сказал он, выпуская очередное облако голубого дыма. – Трахаться и делать детей – два занятия, которые лучше не смешивать.
– А как вам это удается?
– Ну, существуют разные способы… Вообще-то, об этом обычно заботится женщина.
– Но как?
– Да по-всякому, – уклончиво ответил он. – Спроси мать.
Мерседес с отвращением взглянула на свою сигарету. Ее лицо слегка позеленело.
– Можно, я больше не буду? Меня от нее тошнит.
– Тогда, пожалуй, больше не стоит.
Неловким движением Мерседес затушила в пепельнице окурок. Скоро она превратится в сногсшибательную красавицу, отметил про себя Джерард. Созреет – глазом не успеешь моргнуть. Вон какие груди! Такие острые, что, кажется, вот-вот прорвут блузку. Совсем скоро она будет готова впервые познать секс. Какой-нибудь деревенский Ромео затащит ее в кусты, задерет ей юбку и, кряхтя…
Джерард почувствовал, как острой болью в нем просыпается ревность. «Хотел бы я быть тем, кто научит тебя этому», – подумал он.
Но она же твоя дочь.
Ну и что?
– А как выглядит ваш дом? – спросила Мерседес, покачивая бокалом. Она выпила чуть ли не полбутылки шампанского и теперь едва держалась на стуле.
– Обыкновенно, – с равнодушным видом ответил Массагуэр. – Мебель обтянута кожей убитых мною рабочих. А крестьян мы окунаем в смолу и поджигаем, чтобы было светлее, когда мы пересчитываем наше золото.
Мерседес снова захихикала. А в самом деле, он такой забавный! Вот только она объелась креветками, маслинами, грибами и колбасой, и к тому же у нее страшно кружилась голова. Чтобы прийти в себя, она сделала еще глоток шампанского.
– Нет, п-правда. Расскажите, какой он?
– Никакой нарочитости.
– А что такое «нарочитость»? А-а, знаю! Показуха.
– Точно. Никакой показухи. Просто все самое лучшее.
– Почему вы не женились на моей маме? Хотя я знаю почему. Потому что она была бедной и незнатного происхождения, и вы постыдились взять ее в жены!
Джерард сидел, положив ногу на ногу и закинув одну руку за спинку стула.
– Ну прямо как в дешевом любовном романе, – презрительно усмехнулся он.
– Вы бросили ее, – захныкала Мерседес. – Вы бросили нас обеих. – Голова у нее шла кругом. Она почувствовала себя совсем пьяной. Ей хотелось плакать. – О, мне дурно!
Джерард швырнул на стол несколько купюр. Мерседес смотрела на него и испуганно думала, как будет отсюда выбираться: ноги совсем не слушались.
Массагуэр взял ее под руку и повел к выходу. Она благодарно вцепилась в него. Ее мотало из стороны в сторону, перед глазами все плыло, к горлу подступала тошнота. Сигарета. Шампанское. Мир уносится из-под ног…
– Ох, – простонала Мерседес. – Мне так плохо!
– Это пройдет. – На улице ей стало немного лучше. Он усадил ее в машину и крикнул шоферу: – В Сан-Люк! – Она попыталась лечь на сиденье, которое так замечательно пахло дорогой кожей. Джерард поднял ее. – Сиди прямо, а то стошнит.
– Меня и так, и так стошнит.
– Только не здесь.
– Держите меня, – плаксиво проговорила она. Мерседес почувствовала, как он обнял ее за плечи и притянул к себе. Она уткнулась лицом ему в плечо. Этот запах. Одеколона, дорогой одежды и мужского тела. Тошнота отпустила. Девочка прижалась к отцу. У него был теплый и сильный торс. Мысли оставили ее, и она затихла в его объятиях.
Руки Джерарда нежно гладили ее плечи. Мерседес задремала. Некоторое время спустя лимузин остановился – девочка лениво подняла голову.
– Уже приехали?
– Да, – сказал он, сверху вниз глядя на ее утомленное лицо.
– Спасибо большое… за эту прогулку, – старательно выговаривая слова, поблагодарила Мерседес.
Она почувствовала легкое прикосновение его губ и, поддавшись неожиданному порыву, обвила руками его шею и изо всех сил прижалась к нему.
Ладонь Джерарда легла на еще только начинающую округляться грудь девочки, его пальцы стали ласкать ее соски.
Ощущение было невероятно возбуждающее. Мерседес изогнулась. Язык Джерарда протиснулся ей в рот, жадно исследуя ее зубы и десны. Его крепкие как сталь руки не давали ей вырваться. И она была слишком слаба, чтобы сопротивляться. Затем одна рука Массагуэра скользнула ей между ног, она почувствовала, как нетерпеливо шарят там его пальцы. У нее в ушах стоял невообразимый шум.
Он трогал ее. Трогал ее в том самом интимном месте! Это было неприлично, отвратительно, скверно. Но еще она ощутила нечто вроде безудержного, дикого трепета. В голове все смешалось – удовольствие, боль, возмущение, восторг. Она извивалась в его объятиях. Ненавидя его. Любя его. Она и сама не знала, то ли она отбивается от него, то ли прижимается к нему. Она была в ужасе, ей не хватало воздуха, ей хотелось кричать. Ощущение между ног расцветало, как греховный цветок орхидеи, фиолетово-черно-золотой. Это была мука, невообразимо сладкая мука…
Задыхаясь, Мерседес отпрянула от него – лицо бледное, обалдевшее. Несколько мгновений она смотрела в горящие черные глаза Джерарда. Затем бешено рванула ручку дверцы и вывалилась на дорогу.
Сердце Джерарда неистово колотилось в груди, словно ему в вену ввели какое-то дикое снадобье, лишив его элементарных человеческих качеств. Он был близок к оргазму. Его пульсирующий член увлажнился, и Джерард чувствовал, что если только прикоснется к нему, то сразу кончит.
Потрясенная, девочка уставилась на него широко раскрытыми глазами. Господи, как она была прекрасна! Ему хотелось вылезти из машины и овладеть ею прямо здесь, на дороге. Его трясло от страсти, которую он никогда прежде не испытывал. Надо было как можно скорее уезжать.
– До следующего раза, – проговорил Массагуэр дрожащим, каким-то чужим голосом и хлопнул шофера по плечу.
Огромный черный автомобиль тронулся с места и вскоре превратился в маленькую точку на горизонте. Джерард даже не оглянулся.
Держась за горло, которое, казалось, сжалось и уже не пропускало воздух, Мерседес тяжело вздохнула. У нее на губах еще оставался его вкус, резкий и острый. Между ног было липко и сыро. Она отвернулась, стараясь дышать как можно глубже. Пора возвращаться домой.
Затем словно гигантский кулак ударил ее в живот. Она резко согнулась и, сотрясаясь всем телом, стала блевать на дорогу.
Глава шестая ВЗЛОМЩИК
Зима, 1968
Прескотт
– Разумеется, я полностью полагаюсь на твой вкус – внешний вид, надпись и так далее.
Джоул кивает.
– Прими мои искренние соболезнования, Джоул. Твой отец… – Мистер Максвелл протягивает руку, намереваясь похлопать Джоула по плечу, но, видя холодную натянутость молодого человека, замирает. Его рука падает вниз. Смущенный, он уходит.
Джоул уже подобрал подходящий камень. Крякнув, он поднимает его на верстак. Мускулы напряжены.
Он вырос, стал высоким и сильным. Худенький, вечно щурящийся, застенчивый ребенок превратился в широкоплечего, крепкого мужчину под шесть футов ростом. Тонкое лицо приобрело орлиные черты, дополнительную суровость которым придают выпирающие, словно высеченные из гранита, скулы и волевой подбородок. Черные кудри прикрывают уши. За густыми усами не видно рта.
Он очень красив. Но в его внешности есть что-то пугающее. Возможно, это темные, почти черные, глаза. Они хмуро и тяжело смотрят из-под строгих бровей. Они словно трещины в скале. Их глубина будто предупреждает о приближающемся землетрясении.
За ним уже начали увиваться местные девушки, а присутствие в его облике ощущения надвигающейся беды еще больше сводит их с ума. Его холодность очаровывает их. Их тянет к его мечущейся, страдающей душе. Джоул Леннокс окружен своеобразным ореолом великомученика. И это тоже девушкам нравится.
Руки, что без устали лепили из воска тысячи самых разнообразных фигурок, стали сильными и умелыми. Они уверенно высекают в мраморе буквы. Камень привозят из Финикса. На некоторых плитах поверхность отшлифована, чтобы на ней можно было что-нибудь изобразить, например, коленопреклоненного ангела или пару голубей.
Джоул так искусно умеет вырезать на мраморе, что все только диву даются. Хотя ему всего лишь двадцать один год, его работы уже пользуются спросом у коллекционеров до самого Лос-Анджелеса. Он не просто мастер, он художник. Сейчас ему приходится трудиться в фирме мистера Максвелла. Однако скоро его произведения будут удостоены высоких наград, что позволит ему открыть собственную студию.
Несмотря на свое умение, эту плиту он не украсит, а лишь сделает короткую надпись:
Ибо всякое дерево познается по плоду своему,
Потому что не собирают смокв с терновника и не снимают винограда с кустарника.
И ниже, большими буквами, еще три строчки:
ЭЛДРИД КАЛЬВИН ЛЕННОКС
ПАСТОР
4 ОКТЯБРЯ 1904 – 14 ДЕКАБРЯ 1968
Возле церкви люди пожимают ему руку, бормоча банальные слова соболезнований. Он молча кивает. Несмотря на молодость Джоула, его холодность, его рост, его глаза действуют на них удручающе, и они спешат уйти.
Он входит в церковь, где на подставках стоит гроб. Крышка гроба снята. Ни цветов, ни венков.
Джоул смотрит на отца.
Его мать запретила кому-либо прикасаться к покойному. Она сама обрядила его в черные одежды с белым воротничком. Его костлявые пальцы с розовыми ногтями крепко вцепились в Библию. Закрытые глаза ввалились в глазницы. Как ни старалась мать придать лицу умершего человеческое выражение, оно похоже на череп, тонкие губы разомкнулись, за ними виднеется ряд зубов.
Джоул на секунду склоняется над покойником, но не притрагивается к нему губами.
Затем он поднимает глаза на сидящую рядом с гробом женщину, с ног до головы закутанную во все черное. Она тоже держит в руках Библию. Она внимательно следит за каждым движением сына. Под плотной вуалью блестят ее глаза.
– Закончил надгробие? – сухо спрашивает она.
– Да.
– А оставил место, чтобы можно было приписать мое имя?
– Да, мама.
– Скоро ты получишь это удовольствие, – ядовито улыбаясь, говорит она. – И тогда уже мы не будем тебе мешать. Представляю, как тебе не терпится.
Он берет стул и ставит его по другую сторону гроба. Садится и, сложив руки, устремляет взгляд перед собой. Больше они не обмениваются ни единым словом.
Он думает о тех годах, которые пожирали саранча, черви, жуки и гусеница.
На кладбище гроб провожает небольшая процессия родных и близких.
Присутствующие громко шмыгают носами. Заупокойная молитва не занимает много времени. Джоул читает псалом 90, его спокойный голос не выдает никаких эмоций.
Гроб опускается в заранее выкопанную в каменистом грунте могилу. Падающая сверху земля с глухим стуком ударяется о деревянную крышку.
Вот и все. Собравшиеся, сняв шляпы, кланяются вдове и пожимают руку сыну. Вскоре у могилы остаются лишь они одни.
– Это все, что ты смог сделать для своего отца? – с горечью в голосе говорит мать, указывая на надгробный камень.
– Я считаю, все сделано как надо.
– Как надо? – Мириам Леннокс поднимает вуаль. За эти дни она сильно поседела, лицо избороздили морщины. От злости ее губы сжимаются в тонкую полоску, бесцветные глаза блестят. – И это благодарность за то, что он тебе дал?
– Скажи, мама, что еще я ему должен? – холодно спрашивает Джоул.
– Толстосумы не жалеют денег, чтобы купить твои работы. Неужели ты не мог пожертвовать малой толикой твоего таланта ради отца?
Он смотрит ей в глаза.
– За всю жизнь отец ни разу доброго слова не сказал о моем таланте. Он его презирал. Так что с моей стороны было бы лицемерием украшать его надгробную плиту.
Она горько усмехается.
– Наверное, в том, что на его могиле будет такой убогий памятник, есть своя логика. Каждый день его жизни был наполнен муками унижения. От бедности. От невнимания со стороны прихожан. От ненависти его собственного сына.
– Но меня он унижал еще сильнее.
– Ты разбивал его сердце, – скрипучим голосом говорит она. – Своим богомерзким поведением, своим беспутством, своей порочностью.
– Он умер от удара!
– Ты убил его!
– Все, что я создавал, он пытался разрушить. Да и ты тоже. – Дыхание Джоула делается взволнованным. – С самого детства, мама, мне приходилось бороться за свою жизнь.
– Ты боролся, потому что погряз в пороке! – Ее глаза сверкают. – Потому что дьявольская ненависть вселилась в твое сердце!
В нем вспыхнул гнев.
– Да это вы сами меня ненавидели! Господи, как же вы, наверное, меня ненавидели! А то, как вы со мной обращались? Отвратительно! Бесчеловечно! Вы уродовали меня. – Его охватывает дрожь. – Вы, черт побери, сделали мою жизнь такой жалкой… – Он замолкает, чтобы вытереть выступившую на губах пену.
Мать видит взбухшие на его сжатых в кулаки руках вены и разражается пронзительным, скрипучим смехом.
– А ты ударь меня! Тебе ведь этого хочется. Дьявол беснуется в тебе, сын мой. Он полностью завладел тобой.
– Никто во мне не беснуется!
– Он вертит тобой, как кукольник марионеткой. Он наполняет твои уста скверной, разжигает твою плоть. Он толкает тебя в мерзость и разврат!
– Мама, ради Бога…
– О, не надо притворяться, – оскалив зубы, шипит она. – Я знаю, что ты делаешь с этими ничтожными размалеванными потаскушками! Знаю, почему они всюду преследуют тебя. Ты приносил в наш дом их грязь, вонь их дешевых духов. Не стесняясь отца, ты даже не пытался скрыть своей порочности. И это его доконало!
– Похоже, ты сама погрязла в пороке, – дрожащим голосом говорит Джоул. – Ты просто провоцируешь меня, чтобы…
– Что, Джоул? Что приказывает тебе сатана сделать со мной? Он хочет, чтобы ты и меня убил? – Ее глаза загораются какой-то безумной одержимостью. – Или что-нибудь похуже?
– Да прекрати же ты, ради Бога!
– Он хочет, чтобы ты изнасиловал меня прямо здесь, на могиле своего отца? Этого он от тебя хочет?
Лишившись дара речи, Джоул поднимает стиснутую в кулак руку.
На щеках матери вспыхивает нездоровый румянец.
– Ну же, Джоул! Давай! Пусть Сатана празднует победу!
Издав стон отчаяния, он отворачивается и, спотыкаясь, бредет к старенькому «шевроле». Он садится в машину и кладет голову на руль. В нем все дрожит от отвращения, кровь стучит в висках.
Из кармана он достает полученную накануне повестку и невидящим взглядом смотрит на нее. Его призывают в далекую страну сражаться на далекой войне. В повестке указаны место сбора, дата и время.
Мать об этом еще не знает. Джоул ей не сказал.
Ему сообщили, что при желании он может получить освобождение от призыва. Но он не будет этого делать. Он не станет просить, чтобы от него отвели чашу сию. Ему надо уехать из Прескотта.
И этот клочок бумаги увезет его далеко-далеко.
Весна, 1969
Барселона
Мерседес Эдуард лежала лицом вниз на черной мраморной плите массажного стола. Плита имела встроенный подогрев, и всем своим обнаженным телом Мерседес осязала исходящее от полированной поверхности тепло.
Руки массажистки были сильными, но ласковыми. Сеньора Эдуард лежала расслабившись, паря где-то на границе между сном и бодрствованием и ощущая лишь прикосновения этих уверенных и нежных рук.
«Сегодня мне стукнуло пятьдесят. Я уже прожила полвека», – лениво размышляла она.
Смазанные специальным маслом ладони массажистки скользнули по упругим ягодицам и бедрам. Мерседес почувствовала, как ее тело затрепетало под ласкающими пальцами.
«А я еще в форме, – подумала она. – Не каждой удается так сохранить свою внешность. Правда, больше-то ничего у меня не осталось, ничего из того, чем измеряется женское счастье. Ни мужа, ни любовника, ни дома, ни семьи. Все это я оставила в прошлом. Всю свою жизнь я только теряла то, что больше всего любила».
Массажистка дотронулась до ее плеча.
– Все, сеньора Эдуард. Теперь вам было бы полезно поплавать в бассейне.
Мерседес села. Массажистка проворно обернула ее полотенцем.
За соседним столом другая массажистка тоже закончила сеанс, и ее клиентка начала подниматься. Мерседес успела заметить безукоризненно стройную фигуру девушки, прежде чем и та была обернута большим махровым полотенцем.
Их взгляды встретились. Соседка была совсем молодой, лет двадцати пяти, с темными волосами и бархатистыми карими глазами. Мерседес как-то непроизвольно отметила изумительную красоту девушки, изящные черты лица и грациозные линии шеи. Ей показалось, что она уже где-то видела ее.
Девушка приветливо улыбнулась. Мерседес чуть заметно кивнула.
Приняв душ, она надела купальник и прошла в бассейн, над поверхностью которого висели легкие облачка пара. Мерседес погрузилась в приятную прохладу. Температура воды идеально соответствовала температуре ее тела. «В этом клубе все продумано так, чтобы не вызывать у клиентов никаких отрицательных эмоций», – сухо отметила она.
Однако обстановка ненавязчивой роскоши определенно действовала успокаивающе. «Америка приучила меня получать наслаждение от красивой жизни, – продолжала размышлять Мерседес. – Богатство – вот панацея от всех болезней…»
Она немного поплавала, затем, держась подальше от других женщин, перевернулась на спину отдохнуть.
В бассейн вошла девушка, бывшая ее соседкой в массажной. На ней был черный сплошной купальник, подчеркивающий стройную высокую фигуру с длинными красивыми ногами. Она двигалась с той музыкальной грациозностью, что свойственна лишь профессиональным танцовщицам и фотомоделям. Девушка чисто, не производя брызг, нырнула в воду и поплыла к Мерседес.
– После массажа всегда так замечательно себя чувствуешь! – восторженно проговорила она.
– Да, – кивнула Мерседес.
– Я только раза два видела вас здесь. Должно быть, вы не часто сюда приходите?
– Не часто.
– А я стараюсь ни дня не пропускать. – Она улыбнулась Мерседес и пригладила мокрые волосы на висках. – За членство в клубе приходится так дорого платить! Поэтому за такие деньги я чувствую себя просто обязанной получать максимум отдачи. Я буквально заставляю себя пользоваться всеми имеющимися здесь услугами, даже занимаюсь на тренажерах, этих пыточных инструментах.
– Ну, вы в прекрасной форме.
– Меня зовут Майя Дюран. – Она протянула мокрую руку.
Как правило, Мерседес пресекала попытки завести с ней дружбу. Она предпочитала уединенность. Но в этой девушке чувствовалась какая-то спокойная уверенность, делавшая ее непохожей на нахальных светских дам города, а ее экзотическая смуглость так просто очаровывала. Мерседес небрежно пожала протянутую руку.
– А меня – Мерседес Эдуард, – сказала она. – Ваше лицо мне кажется знакомым.
Майя Дюран рассмеялась.
– Я фотомодель. Если вы покупаете журналы мод, вы, вероятно, могли видеть мои фотографии.
– Возможно, – согласилась Мерседес. – Скорее всего, я видела ваши фото.
Девушка посмотрела на висевшие на стене часы.
– Прежде чем отправиться на студию, я собираюсь пообедать здесь в ресторане. Не желаете составить мне компанию?
К своему собственному удивлению, Мерседес ответила:
– Да, пожалуй. Спасибо.
Был будний день, и половина мест в ресторане оставались незанятыми. Все, без исключения, сидевшие за столиками, были женщинами, элегантно одетыми и причесанными. Наклонив друг к другу головки, они о чем-то оживленно шептались. Большинство клевали салат, который запивали содовой, дабы не поправиться и поберечь свои дорогие гардеробы.
Майя и Мерседес устроились возле окна. Майя оказалась весьма открытой собеседницей, но не болтушкой. Она поведала Мерседес о своей восьмилетней карьере фотомодели, вскользь упомянув названия нескольких престижных журналов, в которых ей довелось работать, и об обложках, на которых были ее фото. Но она так же искренне интересовалась и всем тем, что ей рассказывала ее новая знакомая.
– Вы не замужем? – спросила она Мерседес, заметив, что у той на пальце не было обручального кольца.
– Разведена.
– А дети есть?
– Дочери уже шестнадцать лет. Она учится в школе-интернате в Калифорнии.
– Если бы мне было шестнадцать, я бы, наверное, возненавидела жизнь в школе-интернате.
– О, думаю, Иден вполне счастлива. Там у нее друзья. Раз в две недели она проводит уик-энды у своего отца в Санта-Барбаре, а на каникулы приезжает ко мне. Мы с ней много путешествуем. Прошлым летом, например, ездили в Италию. А осенью наняли яхту и три недели плавали вокруг островов Греции.
– Звучит потрясающе, – улыбнулась Майя. Однако Мерседес уловила в ее словах некий скрытый подтекст.
– Конечно, семья не должна так жить, – слегка пожав плечами, сказала она. – «Потрясающие» путешествия не могут заменить стабильности. Но у развода свои законы. А вы замужем?
– Нет. Честно говоря, не думаю, что когда-нибудь и буду.
– Вы так говорите, потому что еще слишком молоды.
– Мне уже двадцать семь.
– Надо же, а выглядите моложе.
– Благодарю вас. – Майя снова улыбнулась. – Должно быть, делают свое дело пыточные инструменты. – Она просто излучала здоровье. На ней был светло-голубой костюм фирмы «Шанель» с изящными золотыми пуговицами. И никаких украшений. Мерседес отметила про себя, что практически не знает ни одной женщины, которая не обвешивалась бы всякими побрякушками.
– Сегодня мне исполнилось пятьдесят лет, – сама не зная зачем, проговорила она.
Майя Дюран от неожиданности даже выронила вилку и нож.
– О! Это же чудесно!
– Вы так считаете? – сухо произнесла Мерседес.
– Давайте-ка закажем бутылочку шампанского, – предложила девушка.
– Пожалуй, не стоит.
– Но должны же вы как-то отметить такую дату, – заявила Майя, жестом подзывая официанта. – Это просто ваша обязанность.
– Я не хочу шампанского.
– Но я угощаю. Официант!
Мерседес положила вилку.
– Если бы я захотела отметить свой день рождения, – отчетливо выговаривая слова, ледяным тоном сказала она, – я бы сама была в состоянии решать, как это делать, когда и с кем.
Выражение благодушия исчезло с лица Майи без следа. Девушка открыла рот, затем снова закрыла его и, насупившись, уставилась в тарелку.
На какое-то время наступила напряженная тишина. Подошедший официант в ожидании нового заказа в полупоклоне застыл возле столика.
– Я вела себя слишком бесцеремонно, – не отрывая глаз от тарелки, проговорила Майя.
– Нет, – сделав над собой усилие, возразила Мерседес. – Вы старались быть доброй ко мне. Официант, пожалуйста, принесите бутылку вашего лучшего шампанского.
Когда официант ушел, Майя несмело подняла взгляд на Мерседес.
– Я должна извиниться за свою навязчивость.
– Если уж кому и надо извиняться, так это мне. Я была с вами крайне невежливой. Очень мило с вашей стороны, что вы проявили участие к скучной пожилой незнакомке.
– Вовсе нет, – запротестовала Майя. – Вы мне очень симпатичны. И я давно уже хотела с вами познакомиться. Еще в самый первый раз, когда я увидела вас, то почувствовала нечто такое… Родственную душу. Теплоту. Какую-то… ну… в общем, я не могу подобрать точное слово. Я просто чувствую. Мы с вами обязательно подружимся.
Обед закончился звоном бокалов с шампанским. Когда они вышли на залитую весенним солнцем улицу, обе весело смеялись.
Майя протянула Мерседес визитную карточку.
– Вот мой номер телефона. Давайте как-нибудь повторим это еще раз. Я получила огромное удовольствие.
– Я тоже, – улыбнулась Мерседес.
Она смотрела, как элегантная девушка пересекла автомобильную стоянку и села в красную спортивную машину. С утробным рыком взревел мотор, и, помахав на прощанье, она укатила.
Мерседес опустила глаза на визитку, которую держала в руке. На ней было только два слова: МАЙЯ ДЮРАН, и ниже барселонский номер телефона.
«Как ни крути, а две третьих моей жизни уже позади, – подумала вдруг она. – Интересно, какой будет оставшаяся часть?»
Лос-Анджелес
Иден снилось, что она закована в цепи. Тяжелые кандалы впивались в руки и ноги, делали ее беззащитной.
Мама и папа находились в этой же комнате. Но они не видели ее. Они не знали, что она здесь.
Лицо мамы было бледным и напряженным, и Иден понимала, что между родителями происходит страшный скандал. Папа кричал. Отвратительные слова. Отвратительные слова про маму.
Иден хотела заткнуть уши, чтобы не слышать всех этих мерзостей, но она не могла пошевельнуться.
Потом папа наконец заметил ее. Но он не пришел к ней на помощь, не снял с нее цепи. Он встал, его губы снова задвигались, слетавшие с них слова были ужасны. Стены треснули, и начал обваливаться потолок. Дом рушился. Гигантские каменные плиты вот-вот готовы были упасть и раздавить их всех своими обломками. Но папа не обращал на это никакого внимания. А она ничего не могла сделать. Но она знала, что если ей удастся заставить папу замолчать, то дом перестанет разваливаться и они спасутся. И она закричала, стараясь заглушить его голос.
Она кричала так громко, что, казалось, у нее что-то разорвалось внутри.
И тут Иден проснулась. Мокрая от пота, она обалдело сидела в кровати. Сердце бешено колотилось. Она заметила, что спавшая на соседней кровати девочка по прозвищу Соня тоже сидит в своей постели.
– Я что, кричала? – тяжело дыша, спросила Иден.
– Тс-с-с. Нет. Просто вдруг вскочила.
– А мне показалось, я кричала. Кошмар приснился. Про отца. – Она почувствовала, что ее всю трясет, живот подвело. – Господи, мне дурно!
– Тихо! – шикнула на нее Соня. – Ты всех разбудишь.
– Да пошли они все!
– Хватит, спи! – Соня снова легла и заворочалась, устраиваясь поудобнее.
Иден осталась сидеть, уставившись в темноту спальни.
Шулай, Южный Вьетнам
Вертолет накреняется и медленно взмывает вверх.
Оставшиеся на земле два десятка новобранцев провожают взглядами улетающую от них винтокрылую машину.
Поднятый вертолетом вихрь ударяет им в лицо, срывает пилотки, прижимает к их телам плащи, прибивает к земле траву. Сбившись в кучу и пригнувшись, они ждут, когда стихнет эта буря.
Чернокожий сержант орет во всю глотку, чтобы они подобрали вещмешки и встали в строй. Ошарашенные, они подчиняются. Их глаза испуганны, вещи разбросаны, лица взволнованны.
Эти мальчишки прибыли в роту А третьей бригады 25-й пехотной дивизии Армии США во Вьетнаме. Теперь они – часть одной из самых мощных военных группировок, когда-либо дислоцировавшихся в Азии. Но сейчас, когда они, шаркая ногами, нестройной колонной плетутся вслед за сержантом Джеффризом в базовый лагерь, вид у них не слишком грозный.
Как и у остальных, у Джоула Леннокса волосы коротко подстрижены, и он кажется совсем юным. Да и все так выглядят: растерянные измотанные мальчишки.
Вокруг чужая, неприветливая земля. Джоул, вытаращив глаза, смотрит на красновато-коричневую грязь, на вьющийся вдалеке голубой дымок. Лагерь расположен среди залитых водой зеленеющих рисовых полей. На горизонте смутно вырисовываются в тумане зловещие очертания гор. Воздух влажный и тяжелый. Жутко воняет гнилью, экскрементами и какой-то незнакомой растительностью.
Джунгли – это сущий ад, где затаился невидимый американскому глазу враг. А враг, как им сказали, – это тварь ползучая, которая может жить везде – на деревьях, в воде, под землей. Ни пули его не берут, ни фугасные снаряды, ни бомбы, ни дефолианты, ни концентрированная мощь американской технической мысли.
Они шагают на базу. Их лагерь представляет собой одновременно порядок и хаос. Вместо дорог – глубокие колеи. В серой дымке проглядывают силуэты танков и грузовиков. Туда-сюда снуют солдаты, и с невообразимым ревом проносятся бронетранспортеры. А над всем этим гремит из репродукторов рок-музыка. Здесь царит атмосфера какого-то кровавого карнавала – прямо-таки летний лагерь, только с гаубицами.
Каждая хибара, каждая постройка, каждая траншея обложены бесчисленным множеством разбухших и потяжелевших от дождей мешков с песком.
По пояс голый солдат, сидящий на капоте джипа и не обращающий внимания на дождь, завидя новобранцев, улыбается во весь рот и кричит:
– С днем рождения, Христос воскрес, с Рождеством вас, мать вашу!
– Чего это он? – спрашивает Джоул идущего рядом парня.
– А то, что мы здесь и день рождения отметим, и Пасху отпразднуем, и Рождество встретим. Нам здесь, мужик, целый долбанный год торчать.
Сержант Джеффриз подводит их к какой-то лачуге и, приказав всем построиться в шеренгу, входит внутрь. Они начинают недовольно переговариваться.
– Слышь, как пушки бьют?
– У меня одна мечта: выбраться из этого дерьма целым и невредимым.
– Как ты думаешь, бабы здесь есть?
– Ну и вонища кругом, мать твою!
– Интересно, далеко отсюда эти сраные косоглазые?
– Интересно, этот долбанный дождь когда-нибудь кончится?
– Интересно…
В дверях появляется черномазый сержант.
– Заткните глотки, мать вашу! Вы прибыли в роту А, и советую вести себя, как подобает солдатам. И подтянитесь, черт вас возьми! Вы выглядите, как развалины Сайгона. – Он снова скрывается в лачуге.
Новобранцы переглядываются и замолкают. Они делают попытку подравняться.
Издалека до них доносится гул, который постепенно перерастает в страшный приближающийся рев. Над полями в направлении лагеря летит шестерка оливково-зеленых вертолетов. Их вздернутые носы лоснятся от дождевой воды. Навстречу им к посадочной площадке несутся машины, среди которых несколько санитарных.
Вертолеты приземляются. Вращающиеся винты создают такой грохот, что заглушают даже звуки рока. Мутные капли воды срываются с лопастей и хлещут в лица стоящих поблизости людей. Шеренга новобранцев рассыпается, и они подбегают к цепочному ограждению, окружающему посадочную площадку.
Отсюда им все прекрасно видно. Эту сцену они наблюдали уже много раз. Только дома, на экранах своих телевизоров. Все точно так же. Вываливающиеся из вертолетов солдаты перепачканы грязью. У них в руках оружие. Некоторые перепоясаны патронными лентами. Они только что вернулись из боя.
Некоторые ранены. Их повязки в крови.
Некоторые не в состоянии идти, и их выносят на носилках.
Повиснув на ограждении, новобранцы молча смотрят, как медики заталкивают раненых в санитарные машины. Четверо солдат вытаскивают из вертолета одного из тяжелораненых. Они делают неловкое движение, и несчастный роняет на землю какие-то личные вещи, которые только что прижимал к себе.
Но это не личные вещи. Из него вываливается что-то мокрое, скользкое, фиолетово-красно-желтое. Находящийся неподалеку санитар подхватывает все это и пытается запихнуть обратно в раненого.
Из лачуги выходит сержант Джеффриз. Он открывает рот, чтобы задать новобранцам взбучку за то, что они без разрешения покинули строй, но тут видит, что большинство из них, согнувшись пополам, расстаются с содержимым своих желудков. Сержант переводит взгляд на посадочную площадку. Затем закрывает рот и, уперев руки в бока, остается молча стоять на месте, лишь медленно покачивая головой.
Лос-Анджелес
За несколько мгновений до того, как полиция открыла огонь, Иден бросилась бежать. Она увидела винтовки, нацеленные на участников марша протеста из-за рядов пластиковых щитов, с прикрепленными к их стволам пузатыми баллончиками.
– Бежим! – заорала Иден. – Надо сматываться отсюда!
Она уже пробиралась через скандирующую лозунги толпу, когда сверху на них посыпались баллончики со слезоточивым газом.
Демонстранты, которые за секунду до этого представляли собой единую ожесточенную массу, теперь превратились в десять тысяч удирающих в панике индивидуумов. Как только кругом стали расти зловещие белые облака газа, толпа беспорядочно хлынула назад и в прилегающие проулки.
Но на углу бульвара Уэствуд дорогу им преградили черные фигуры в касках. Протестующие оказались зажатыми между ползущей на них стеной слезоточивого газа и дубинками Национальной гвардии.
Прижав к лицу носовой платок, Иден последовала за кучкой подростков, карабкавшихся на изгородь какого-то сада. Его хозяева, зажиточного вида супружеская пара средних лет, стояли на крыльце своего построенного в стиле эпохи Тюдоров дома и ошеломленно наблюдали, как гвардейцы дубинками расправлялись с демонстрантами.
Наконец забор не выдержал и рухнул. Перелезавшие через него молодые люди покатились на землю. К ним тут же подскочили гвардейцы и, орудуя дубинками и ногами, принялись их избивать.
По саду шло белое облако газа, и в суматохе Иден вдохнула-таки его. Закашлявшись, она стала жадно хватать ртом воздух, но только еще больше наглоталась ядовитого вещества. К горлу подкатил ком, она начала давиться.
Вдруг на ее плечо обрушился сильнейший удар. Рука сразу онемела. Ее сбили с ног, и сквозь ручьями льющиеся из глаз слезы она увидела возвышающуюся над ней грозную черную фигуру.
– Отпусти ее! – заорал незнакомый голос.
Чьи-то руки рывком подняли Иден на ноги. Хозяин дома загородил ее от гвардейца.
– Отпусти ее, – повторил он. – Я видел, как ты ударил эту девушку. Она ничего не сделала.
Поросячья морда негра-гвардейца повернулась к Иден. Из-под защитных очков на нее уставились черные глазки.
– Оставь ее, – сказал хозяин дома. – Иди побегай за кем-нибудь, кто посильнее.
Негр некоторое время колебался, затем отступил и бросился догонять остальных.
Обняв Иден за плечи, ее спаситель повел девушку в дом. Он захлопнул дверь и задвинул засов. Его жена в этот момент плотно закрывала окна, чтобы ядовитый газ не проник в помещение.
– Воды, – в отчаянии прошептала Иден, держась за горло.
– Подлость-то какая, – запричитала женщина. – Нельзя же так травить людей.
Трясясь всем телом, Иден сделала несколько глотков.
– Спасибо, что вытащили меня оттуда.
– У нас тоже есть дочь, – проговорил мужчина. – Она уже взрослая, но… эти гвардейцы не должны были вести себя так бесчеловечно.
– Они вчера убили четверых студентов. Поэтому мы и вышли на улицу.
– Сама-то ты не студентка?
– Нет. Но скоро буду.
– А как тебя зовут?
– Иден.
– Тебя действительно так волнует вьетнамская война? – чуть заметно улыбнувшись, спросила женщина.
Иден кивнула.
– Я считаю, что ничего более отвратительного мировая история еще не знала.
Супруги с интересом разглядывали ее. Она была прекрасна, с овальным лицом и изящным, как у ангела Боттичелли, телом. Ее черные волосы вьющимися локонами падали на плечи.
Несмотря на залитые слезами глаза и перепачканную одежду, Иден выглядела чрезвычайно привлекательно. Под футболкой и джинсами угадывались плавные линии еще девичьих грудей и стройных бедер. Однако ее лицо с волевым подбородком и широкими скулами казалось, по крайней мере, на первый взгляд, вполне взрослым. Ярко-зеленые глаза светились каким-то дерзким, слегка диковатым светом. Тени сменяющих друг друга эмоций пробегали по ее лицу, словно облака по летнему небу.
– Обо мне не беспокойтесь, – заявила Иден своим спасителям. – Я уже не первый раз попадаю в такой переплет.
– Тебе надо смыть с себя всю эту пакость, – сказала женщина. – Пойдем.
Пока хозяйка дома застирывала ее футболку, Иден стояла под душем, и колючие струи воды сбивали с ее кожи ядовитые частицы слезоточивого газа.
Закончив мыться, она открыла дверь и вышла из душевой кабинки. С ее обнаженного тела ручьями стекала вода. Женщина протянула ей полотенце.
– Родители знают, где ты? – спросила она.
– Отец понятия не имеет. Он, пожалуй, не знает, что и война-то во Вьетнаме идет. Наверное, очень устыдился бы, услышав, что его дочь вместе с какими-то длинноволосыми участвует в акциях протеста.
– А что, матери у тебя нет?
– Она в Испании. Они разведены. Я живу в школе-интернате.
– О, извини.
– Не стоит извиняться, – холодно проговорила Иден. Ее зеленые глаза были серьезны. – В школе-интернате лучше, чем дома. Я ненавижу своего отца. – Она бросила полотенце и, не обращая внимания на свою наготу, села на край ванны. Женщина украдкой взглянула на ее восхитительное тело. На плече девушки разлился внушительных размеров синяк. Она выглядела такой ранимой, такой беззащитной. Но в то же время в поведении этой не то девочки, не то женщины было что-то пугающее.
– «Ненавижу» – это слишком сильное слово.
– Ну, может, я не совсем ненавижу его. – Иден пожала плечами. – Я ненавижу то, кем он стал. Когда-то он был вполне нормальным. Я имею в виду, когда я была ребенком. А потом изменился. Словно его и нет больше.
– Как это?
– Да все пьянки, девки, кокаин… В себя прийти некогда. – Она скривила губы. – В голове одни только развлечения и развлечения.
– Твой отец нюхает кокаин? – округлив глаза, спросила женщина.
– На полную катушку.
– Ты сказала «девки», имея в виду…
– Шлюхи-малолетки, – с горечью произнесла Иден. – Сопливые девчонки, которые трахаются со стариком за деньга. Похоже, чем старше он становится, тем моложе девки ему нравятся. Наверное, скоро дойдет до младенцев. – Она засмеялась, однако женщина явно не разделяла ее веселья.
– О Боже, – прошептала она, держа в руках мокрую футболку.
– Впрочем, это уже его трудности, – небрежно проговорила Иден. Но ее глаза заблестели, словно она усилием воли заставляла себя сдержать слезы.
– Да, пожалуй, – сухо сказала женщина. – Пойду подыщу тебе что-нибудь из одежды моей дочери.
К тому времени, когда Иден оделась в чистое платье, которое было ей немного велико, улица уже опустела, а ветер разогнал облака ядовитого газа. Хозяин дома стоял на крыльце и печально взирал на то, что стало с его садом после учиненного там погрома.
– Похоже, путь свободен, – заключила Иден. – Знаете, спасибо вам за то, что вы меня выручили. Платье я обязательно верну.
– Оставь его себе. Или выброси.
Иден поцеловала на прощанье женщину, взяла сверток со своей грязной одеждой и вышла из дома. Не оглядываясь, она через сад поспешила на улицу.
А супружеская пара стояла среди поломанных деревьев и смотрела ей вслед.
Барселона
– Я на пару недель еду в Ампурьяс, – за завтраком, состоявшим из шампанского и устриц, сообщила Майе Мерседес.
– Как чудесно. А где вы собираетесь остановиться?
– Неподалеку от деревеньки под названием Сан-Люк.
– О, я знаю Сан-Люк. Это восхитительное место. Вы сможете там полностью расслабиться.
В те дни их посиделки в ресторане клуба сделались уже привычными. Они мило и приятно беседовали, и Мерседес все чаще ловила себя на мысли, что с нетерпением ждет очередной встречи. Экзотическая красота Майи привносила в ее жизнь в Барселоне какую-то теплоту, потребность в которой она стала постоянно испытывать. Ее визиты в клуб с одного-двух в месяц участились до одного-двух в неделю.
– Между прочим, – заметила Мерседес, – я подыскиваю там участок земли.
– Лучшего вложения капитала и придумать невозможно, – потягивая шампанское, проговорила Майя. – Цены на землю в этом районе скоро резко подскочат. Ведь Сан-Люк делается все более и более популярным местом.
– Да уж, – с иронией в голосе сказала Мерседес. – Сан-Люк же является для меня домом.
– Домом?
– Да. Я там родилась. Мой отец был деревенским кузнецом, а мать – дочерью лавочника. Вот в кузнице-то я и появилась на свет. Что вы качаете головой?
– Глядя на вас, сидящую в костюме от Ива Сен-Лорана, осыпанную великолепными бриллиантами, никому и в голову не придет, что вы родились в кузнице. Вы такая уравновешенная, такая утонченная!
– Когда я там родилась, Сан-Люк, конечно, был не самым изысканным местом, – сухо согласилась Мерседес. – Но, как бы там ни было, он всегда отличался красотой, хотя, разумеется, ребенком я этого не понимала.
– Должно быть, с тех пор там многое изменилось.
– Да-а. – Мерседес задумчиво посмотрела на перламутровую устричную раковину. – Теперь там понастроили ресторанов и баров, да еще ночной клуб и даже дискотеку. Богачи из Барселоны скупают старые полуразвалившиеся дома и превращают их в шикарные коттеджи. Дом, в котором я родилась, тоже перестроили и отделали. Там, где когда-то располагалась наковальня моего отца, теперь стоит «порше».
– Что ж, весь мир меняется, Мерседес.
– Да, это верно. Мир стареет. Я тоже изменилась. Когда-то у меня были мечты, несбыточные желания, а теперь я сама стала одной из тех, кого много лет назад презирала.
– С каждым это случается, – мягко сказала Майя.
– А не должно бы. Человек должен мечтать, даже если ему за пятьдесят. Я столько потеряла, Майя.
– Единственный способ не утратить способность мечтать – это не стареть. И вам не следует презирать себя за то, что вы можете позволить себе завтракать устрицами с шампанским.
– Дело не только в этом… А что значит быть фотомоделью?
– Работа фотомодели… это как немое кино. До твоих мыслей никому нет дела. Если ты пытаешься что-то высказать, это в лучшем случае может вызвать любопытство, как бегающая на задних лапках собачонка. По-настоящему слушать тебя никто не будет. Просто немного удивятся, что ты вообще способна думать.
Мерседес улыбнулась.
– Понимаю.
Майя взглянула на часы.
– Черт. Заговорилась, а о работе-то и забыла. Мне пора бежать. Желаю удачной покупки, Мерче. Позвоните мне, когда вернетесь.
Она поцеловала Мерседес в щеку и ушла.
Через две недели Мерседес вернулась в Барселону. Во время поездки она остановилась не в Сан-Люке, а в только что построенном на берегу одной из сказочно красивых скалистых бухт пятизвездочном отеле. И все это время она в компании местного агента по продаже земли без устали объезжала окрестности.
За день до возвращения в Барселону Мерседес и агент отправились в Палафружель к нотариусу, где она оформила покупку земельного участка площадью в шесть гектаров.
Это был изумительный участок. Он располагался недалеко от Сан-Люка на побережье, но в то же время оттуда открывался замечательный вид на Пиренеи. Мерседес нашла именно то, что искала. Она уже и место выбрала для своего будущего дома, хотя его архитектурный замысел у нее в голове еще не сформировался.
Даже не распаковав багаж, она позвонила Майе.
– Мерседес! – радостно воскликнула девушка. – Ну как съездили в Сан-Люк?
– Отлично. Я тут подумала, не согласитесь ли вы поужинать со мной на этой неделе.
– С удовольствием. Только скажите где и когда.
– В субботу вечером в «Каталонке». Это вас устроит?
– Великолепно! – В голосе Майи звучала непритворная радость.
– Я заеду за вами.
– Буду ждать.
Мерседес повесила трубку. Впервые они с Майей собирались встретиться вне женского оздоровительного клуба. За прошедшие две недели она очень соскучилась по девушке.
«Но почему я думаю о ней, как о совсем юной девушке? – спрашивала себя Мерседес. – Она уже взрослая женщина». Очевидно, такой молодой Майю делали ее постоянная открытость, ее бесхитростность.
На мгновение в памяти Мерседес всплыло щемящее душу воспоминание о другой, такой же бесхитростной девушке, которую она знала более тридцати лет назад. Она поморщилась, словно испытывая физическое страдание, и пошла принимать ванну.
В субботу вечером Майя поджидала ее в фойе своего фешенебельного дома. Она одарила Мерседес очаровательной улыбкой, но, увидя тихонько урчащий у подъезда «даймлер», застыла от удивления.
– Это ваша машина?
– Это моя машина для выездов.
Вышедший из лимузина шофер распахнул перед ними дверь. Женщины устроились на обтянутом кожей сиденье. Майя погладила рукой инкрустированные ореховым деревом декоративные панели салона.
– Вот это да! Вы, должно быть, по-настоящему богаты.
– Денег мне хватает. – Мерседес пожала плечами. Обе они были одеты в великолепные шелковые вечерние платья: Мерседес в темно-синее, а Майя в темно-бордовое.
– На вас новое платье, – заметила Майя. – Вы купили его специально для сегодняшнего вечера?
Мерседес засмеялась.
– Я что, забыла отпороть бирку? Да, я действительно купила его специально для сегодняшнего вечера.
– Чудесно. И очень вам идет. Вам вообще идет классический стиль.
– В отличие от вас, я не очень-то разбираюсь в одежде. – Мерседес взглянула на облегающее грудь и открывающее смуглые, оттенка слоновой кости, плечи и идеальный изгиб шеи платье Майи. Как всегда, на ней не было никаких украшений, но выглядела она сногсшибательно. – Вы просто восхитительны.
– Благодарю вас. Этому платью уже пять лет. Но такой фасон всегда в моде. Итак, мы сегодня явно что-то отмечаем! Вам удалось что-нибудь приобрести?
– Да. Я купила шесть гектаров земли.
– Как интересно! Сгораю от нетерпения услышать подробности. – Она искренне улыбнулась Мерседес.
Ресторан «Каталонка» славился своей изысканной рыбной кухней, роскошной отделкой интерьера и посещавшими его знаменитостями. Когда они приехали, в зале уже было полно народу, слышались оживленные разговоры. Как и в других подобных ресторанах Барселоны, веселье здесь продлится до трех-четырех часов утра, так как поздно ночью сюда хлынет публика из кабаре и ночных клубов.
Пока две очаровательные женщины в сопровождении метрдотеля шли к приготовленному для них в дальнем углу столику, со всех сторон на них были устремлены любопытные взгляды посетителей. Услужливые официанты бросились помогать им поудобнее устроиться на своих местах.
Словно по волшебству, перед ними мгновенно появились два бокала с шампанским.
Через секунду к их столику уже спешил сияющий шеф-повар. Он галантно поцеловал Мерседес руку.
– Луис, я хочу представить вас моей любимой подруге, Майе Дюран. Майя, это Луис Маркес, знаменитый повар.
– Encantado.[30] – Он поцеловал руку и Майе. – Омары сегодня просто великолепны.
– В таком случае мы полностью отдаем себя в ваши руки, – сказала Мерседес. – И надеюсь, вы не сочтете за труд взять на себя и выбор вина?
– Все будет в лучшем виде, сеньора Эдуард. Рад был с вами познакомиться, сеньорита Дюран. – Откланявшись, он помчался обратно в кухню.
– Я правда ваша «любимая подруга»? – склонив на бок головку, спросила Майя.
– Конечно, правда.
Официант поставил на их стол блюдо с устрицами. Они были свежими, маслянисто-перламутровыми и очень аппетитными. Майя и Мерседес принялись за еду.
– Ну и что вы собираетесь делать с купленной землей? – спросила Майя.
– Построю на ней дом.
– Один дом? На шести гектарах?
– Да, один. Только для меня. И буду в нем жить. Здесь, в Барселоне, я прожила восемнадцать месяцев, и меня уже тошнит от шума машин.
– Что ж, Сан-Люк будет вам хорошим лекарством от городской суеты. Кончится тем, что вы станете бегать по дому в одной туфле с развевающейся вокруг головы какой-нибудь белой вуалью.
– Возможно, – улыбнулась Мерседес. – Но, честно говоря, одиночество и красивая жизнь – вот то, чего мне действительно хочется. А какой еще выбор у меня есть, в мои-то годы?
– Ну, хотя бы завести молодого красавца, способного заниматься любовью по двадцать раз за ночь, – предложила Майя.
Мерседес рассмеялась.
– Нет уж, спасибо. Обойдусь без подобных осложнений. Я просто хочу вернуться домой, Майя.
Подали блюдо омаров, целую дюжину, с расщепленными панцирями, обжаренных, с еще шипящей сочной белой мякотью. На тарелки им положили ароматные порции желто-оранжевого риса, и Луис, собственноручно очистив моллюсков, покропил их сверху сливочным соусом. Он замер возле стола и не двигался с места, пока дамы не попробовали кушанье и не подтвердили, что оно действительно превосходно. И только тогда он, сияя от удовольствия, оставил их.
– Одной из причин, по которой я хочу построить собственный дом, является Иден, – продолжала Мерседес. – Чтобы, когда она приезжает ко мне, ей было где остановиться, было куда поставить коня. Было что-то, что она могла бы назвать своим домом. Между прочим, этим летом Иден заканчивает школу. Мы с ней поедем в Париж.
– А она любит демонстрации мод? Я могу достать билеты на показы летних коллекций. Шанель, Карден Ив Сен-Лоран – все, что ее интересует.
– Кажется, последнее время она носит только джинсы «Левис» да футболки, – скривив губы, проговорила Мерседес. – Но все равно это замечательная мысль. Ей будет полезно познакомиться с высокой модой.
– Я выясню, кто в этом году показывает самую потрясающую коллекцию, – улыбнулась Майя, – и достану вам билеты на хорошие места.
– Спасибо, Майя. Какое-то время они ели молча.
– Чем занимается ваш бывший муж? – нарушила молчание Майя.
Мерседес промокнула салфеткой губы.
– В этом году Доминик собирается отойти от дел. Он занимается воздушными перевозками. Поставляет потребительские товары в разные страны Южной Америки.
– А каков он как человек?
– Очень обаятельный. Во время войны Доминик был летчиком-истребителем. Когда я его встретила, он был таким красивым, таким импозантным… Я его просто обожала. Но потом он сильно изменился.
– Как это?
Мерседес помрачнела.
– Я вышла за него замуж, потому что мне казалось, что он любит жизнь. Но я ошиблась. Он любил только удовольствия. И с годами эта его любовь становилась все сильнее и сильнее, пока вообще не стала целью его жизни. Все остальное его просто не интересует.
– Вы хотите сказать, он связался с другими женщинами?
– Не только. Кроме них, у него появились наркотики, большие деньги, праздная жизнь – все, что только могло давать ему наслаждения. В конце концов он стал как дерево, ствол которого выели термиты: с виду высокое и могучее, а внутри пустое и вот-вот упадет, на его ветвях птицы уже не вьют своих гнезд.
– О, Мерседес. – Майя сочувственно дотронулась до ее руки. – Прошу вас, не надо так расстраиваться.
– Да я и не расстраиваюсь. Между нами все давно уже кончено. Раз в две недели Иден проводит уик-энды у Доминика. У него только и хватает ответственности, чтобы быть отцом четыре дня в месяц.
Подперев щеку ладонью, Майя светящимися карими глазами участливо смотрела на Мерседес.
– Почему вы вернулись в Испанию?
– Чтобы найти себя. Вернее, нет… Это звучит как-то по-детски. Я знаю, кто я. Я вернулась, чтобы найти себя такую, какой я когда-то была. Не вернуть годы назад, а, понимаете, просто попытаться вспомнить. Если бы я даже захотела снова стать такой, как в молодости, это мне все равно бы не удалось. Я слишком изменилась. – Она улыбнулась Майе. – Вы мне страшно напоминаете одну девушку, которую я знала много-много лет назад.
– И кто же она?
– Ее звали Матильда. Она была моей самой близкой подругой. Точно так же, как вы, она очень любила задавать мне всякие вопросы. Бесконечные вопросы – спокойные, вдумчивые, обстоятельные.
– А где она теперь?
– Ее больше нет среди живых.
– О, простите… Но я рада, что напоминаю вам вашу лучшую подругу. Если вы не против, возможно, я могла бы стать тем, кем была для вас она.
Мерседес почувствовала, как меняется выражение ее лица. К горлу подступил комок. Она почти рассердилась на эту милую девушку за то, что та так легко смогла разрушить оборонительные рубежи ее души.
– Вы понятия не имеете, кем она была. И никогда этого не узнаете. – Чтобы успокоиться, Мерседес сделала глубокий вдох. Затем резко переменила тему разговора: – Если Луис позволит нам самим выбрать десерт, я предпочту фрукты, а вам рекомендую попробовать вишневое желе. Если, конечно, вы любите сладкое.
Два дня спустя она снова позвонила Майе.
– У меня есть идея. Почему бы вам не поехать с нами в Париж?
На некоторое время в трубке повисло молчание.
– Думаю, Иден не захочет, чтобы я мешала вам.
– О, все будет прекрасно. Иден могла бы многому у вас научиться. Она такая неотесанная, а вы такая… – Мерседес осеклась. – Для меня уже забронированы апартаменты в отеле «Ритц». Там очень удобно и места предостаточно, так что эта поездка не будет вам стоить ни гроша. Мы побываем на показах мод – вы, я и Иден. Будем наслаждаться французской кухней, тратить уйму денег на тряпки, развлекаться… Ну, что скажете? В трубке послышался задорный смех.
– Звучит очень заманчиво.
– Так в чем дело? Чем-нибудь заняты?
– Нет.
– Тогда, значит, вы согласны? Майя секунду поколебалась.
– Да, – проговорила она. – Я согласна.
– Вот и хорошо. – Мерседес улыбнулась. – Будем считать, что договорились.
Париж
Иден ван Бюрен сидит в первом ряду между матерью и Майей Дюран. Здесь же расположились издатели журналов мод, производители одежды и гости особого ранга – все они одеты в модели прошлогодней коллекции.
Из всех присутствующих в зале только Иден в джинсах.
Она делает вид, что ей до смерти наскучили с надменным видом расхаживающие по подиуму манекенщицы, которых со всех сторон яростно обстреливают фотовспышки дюжины репортеров. Однако на самом деле происходящее целиком захватило ее.
Эта коллекция представляет собой свободное смешение классической парижской элегантности с психоделическими рисунками и цветами. Большинство представляемых моделей сшито из экзотических тканей. Здесь можно увидеть и блестящие шелка, и вышитые вуали, и прозрачные шифоны, через которые на объективы фотокамер бесстыдно смотрят пупки и соски манекенщиц.
Публику охватывает возбуждение. Вспышки репортеров сверкают, как летние зарницы. Журналисты остервенело строчат в своих блокнотах. У потенциальных покупателей разгораются глаза.
Коллекция превосходна. Завтра эти модели захочет приобрести каждый. И, что бы еще ни показывали сейчас в Париже, главное событие происходит именно здесь.
Великий кутюрье, о котором многие говорили, что он выдохся, сгорел, – восстал, подобно птице Феникс, из пепла. В последний год этого бурного десятилетия он произвел на свет, без сомнения, остроумнейшую и элегантнейшую квинтэссенцию основных тенденций мировой моды минувших десяти лет.
Здесь представлено буквально все: власть цветов, ЛСД,[31] свободная любовь; «Битлз», Джон Леннон и Анджела Дэвис; «диско» и авангард; хиппи и космонавты.
Сенсация!
Этот знаменитый отель на Фобур Сент-Оноре с его высокими коринфскими колоннами и золотой отделкой в стиле рококо еще не видел ничего подобного. Звуки тяжелого рока, кажется, сотрясают хрустальные люстры, заставляя их жалобно дребезжать.
Даже Иден ван Бюрен – пресыщенная, утратившая вкус к жизни шестнадцатилетняя старушка Иден – и та оказалась во власти всеобщего возбуждения. Подавшись вперед, она сидит на самом краешке своего кресла. Ее глаза восторженно сияют.
Майя Дюран украдкой поглядывает на нее и улыбается. Дочка ее подруги просто очаровательна. В то время как лицо Мерседес остается спокойным и неподвижным, красивое личико Иден не знает ни минуты покоя. У нее пухлые, чувственные губы. Пока она восторженно наблюдает за происходящим на подиуме, они то и дело слегка раскрываются, словно ожидая поцелуя. У нее такой же, как у матери, цвет волос, хотя в остальном их сходство невелико. Глаза девочки иногда вспыхивают ярким изумрудным светом, а иногда в них вдруг мелькает немая боль обиженного ребенка.
В общении с матерью Иден держится холодно. Только изредка, словно случайно вырванные из глубин души, у нее бывают моменты проявления любви, внезапных поцелуев и небрежных объятий. Все остальное время она остается чужой и равнодушной.
Как-то Мерседес призналась Майе, что к отцу Иден относится еще хуже. Она ни к кому не испытывает теплых чувств и одинаково винит их обоих за то, что они разрушили семью. Иден сознательно старается показать родителям свою независимость, которой она, словно твердым панцирем, окружила себя.
Майя очень надеется, что Иден сможет изменить свое отношение к матери, прежде чем привычка постоянно дуться и пререкаться окончательно укоренится в ней и ее нежная душа огрубеет навеки.
По истечении четырех долгих часов перед восторженной публикой предстает сам великий кутюрье. Все встают со своих мест и устраивают ему бурную овацию.
В атмосфере всеобщей эйфории Майя, Мерседес и Иден покидают зал. Иден взволнована, как ребенок; такой Майя видит ее впервые. Взяв старших под руки, девочка без устали тараторит о коллекции.
Мерседес останавливает такси. Им надо спешить. У них заказан столик у Максима. До начала следующего шоу они должны успеть пообедать.
В двухстах тридцати восьми тысячах миль от Парижа бывший летчик-истребитель по имени Нил Армстронг, держась за ступеньки трапа спускаемого аппарата, осторожно ощупывает ногой грунт.
– Поверхность рыхлая, пыльная, – докладывает он слушающим его затаив дыхание землянам. – Могу поддеть ее носком ботинка. Похожа на угольный порошок. – Он аккуратно спрыгивает с трапа и взволнованно продолжает: – Для человека это всего лишь один маленький шаг, но для человечества – гигантский скачок.
А несколько минут спустя он и второй астронавт Эдвин Олдрин уже словно дети резвятся на поверхности Луны. За их безалаберным весельем восторженно следят у экранов миллионов и миллионов телевизоров люди Земли. Расплывчатое изображение дергается и скачет, в огромных золотых шлемах скафандров отражается далекий голубой шар на фоне бескрайнего черного неба. Голоса звучат хрипло, слышится легкое потрескивание.
– Красиво, – говорит Олдрин. – Очень красиво. Вот это да! Величественная пустота…
Холодный, безжизненный, с воронками кратеров лунный ландшафт. Ничего здесь не растет, ни единое живое существо не издает звуков. И нет ни малейшего ветерка, чтобы хоть чуть-чуть колыхнуть воткнутый астронавтами в грунт звездно-полосатый флаг. На земле ни одна пустыня не бывает такой молчаливой, ни одна черная вершина такой уединенной и ни один остров таким необитаемым.
Одиночество этих двух людей абсолютно. Они заброшены сюда объединенными стараниями ученых, конструкторов, инженеров могущественнейшей нации на свете, сюда, куда еще не удавалось добраться ни одному смертному.
И вот они весело резвятся среди космической бесконечности. Невесомые и одинокие.
Джоул Леннокс тоже стоит среди пустыни. И он тоже заброшен сюда своей страной на острие ее технологической мощи. И здесь тоже земля покрыта угольной пылью и кажется абсолютно безжизненной.
Он стоит, держа в руках винтовку М-16, и дрожащими руками пытается ее перезарядить. Ему хочется заткнуть уши, чтобы не слышать истошных воплей, которые несутся оттуда, где рейнджеры[32] допрашивают пленных. На его покрытых грязью щеках две тонкие полоски – следы слез. Дым режет глаза. Горло саднит.
Хотя деревня полностью сметена с лица земли и хотя кругом валяются трупы убитых вьетнамцев, горечь потерь не кажется меньше. Погибли пять его боевых товарищей. И еще четверо тяжело ранены. Засада, в которую они попали сегодня утром, была тщательно спланирована, и пули, градом обрушившиеся на их передовой отряд, били точно, на поражение.
Американцы выместили свою злость на деревне, массированным огнем разрушив крестьянские хижины и с одинаковой жестокостью вырезав и людей, и домашний скот. А потом все это подожгли.
Но, в конечном счете, уничтожение деревни было совершенно бессмысленным, и они все это прекрасно понимали. Не оставив после себя и следа, вьетконговцы растворились в джунглях.
И вот теперь сюда заявились рейнджеры, чтобы допросить двух пленных крестьян.
Джоул идет сквозь завесу дыма. Он двигается с осмотрительностью знающего цену смерти солдата. Его голова медленно поворачивается то влево, то вправо, все чувства обострены до предела. Лицо осунулось; скулы, кажется, вот-вот прорвут кожу. От нервного тика подрагивается уголок рта. Взгляд грозный, полный мучительной душевной боли.
Джоул уже почти забыл, что существует иной мир, в котором нет ни этих джунглей, ни войны. Он уже почти забыл, что можно по-другому мыслить и поступать. Он настолько сжился с этой войной, что и живым-то человеком его трудно назвать. Он превратился в обитателя царства смерти.
Джоул наблюдает, как работают рейнджеры.
Жен и детей несчастных крестьян приволокли к месту допроса и силой заставляют смотреть. Их визги и душераздирающие вопли допрашиваемых сливаются в симфонию страдания.
Несколько рейнджеров молча курят сигареты, равнодушно глядя на происходящую сцену. Кое-кто из американских солдат тоже подошел посмотреть, но большинство с отвращением отошли подальше. Да, они не святые. Во время сегодняшней кровавой бойни они насиловали женщин, убивали стариков и детей, косили пулеметными очередями буйволов…
Но тогда они были ослеплены гневом после потери своих товарищей. То же, что происходит сейчас, – это уже выше их сил. Бледные, они что-то зло бормочут себе под нос. Именно в такие моменты они начинают спрашивать себя, как их угораздило вляпаться в эту чужую войну в этом чужом мире.
Джоул всматривается в искаженные дикой болью лица вьетнамцев. Такие же гримасы нечеловеческих мук он видел и на лицах своих боевых друзей – мальчишек из Колорадо и Вашингтона, Оклахомы и Нью-Джерси. Эти лица потом преследовали его в ночных кошмарах.
Он видит, как Нгуен Ван Хой вытаскивает свою финку и наклоняется над извивающимся на земле пленным, намереваясь продолжить немыслимое истязание.
Джоул поднимает винтовку и упирает приклад в плечо. Он тщательно прицеливается, чтобы не попасть в Нгуена. Один из рейнджеров краем глаза замечает его и вскрикивает. Но поздно. Первая пуля Джоула разрывает грудь крестьянина, как старый матрас. Следующий выстрел, столь же точный, приносит мгновенную смерть второму вьетнамцу. Визги жен и детей резко обрываются. Затем над сгоревшей деревней повисает негромкий протяжный вой.
Взбешенный Нгуен вскакивает и бросается к Джоулу. Дюжина рейнджеров наставляют на него свои автоматы – пальцы на курках побелели.
Джоул переводит винтовку на раскосую физиономию Нгуена. Они могут изрешетить его, но он все равно успеет прикончить этого маленького капитана. Обезумевший, готовый на все, он ждет.
Нгуен видит перед собой выражение лица американского парня, здоровенного детины с грозными глазами, готового убить и быть убитым, которому уже не ведомы ни страх, ни здравый смысл. Эти понятия он оставил в прошлом, он живет в каком-то другом, мрачном мире, где национальная принадлежность или воинское звание не имеют никакого значения, где разумные доводы больше не существуют.
Нгуен останавливается и медленно, осторожно делает знак своим подчиненным опустить оружие. Они послушно выполняют приказ. Целясь в брюхо капитана, Джоул начинает пятиться.
– Уходим! – кричит он своим товарищам. – По машинам!
Наконец он выпрямляется, поворачивается к рейнджерам спиной и идет прочь.
– Дурак! – визжит ему вслед Нгуен. – Об этом инциденте будет доложено твоему начальству!
– Да пошел ты… – спокойно говорит Джоул.
Всей ротой они возвращаются к бронетранспортерам. Люк Джеффриз, чернокожий верзила-сержант, звонко хлопает Джоула по спине.
– Ну, паря, – с мягким алабамским говорком басит он, – ты, похоже, малость перепутал, на чьей стороне воюешь. Я уж думал, этот косоглазый тебя замочит. Больно ты чувствительный, мать твою.
Слова сержанта звучали по-доброму, и Джоул благодарно кивает. Больше всего на свете ему сейчас хочется побыстрее добраться до базы и принять горячий душ. Запах смерти въелся в поры его кожи. Но он знает: мылом его не смыть.
Вудсток, Нью-Йорк
Запрокинув голову, Иден босиком танцевала на раскисшей от дождя земле. Ее глаза закрыты. Лицо изможденное, отсутствующее. Черные волосы прижаты обвязанной вокруг головы лентой. Мокрые рубашка и джинсы прилипли к телу. Через полупрозрачную ткань проглядывают заострившиеся соски.
Вместе с ней танцевали еще несколько молодых людей. Но из-за проливного дождя, которым был отмечен второй день крупнейшего в истории рок-фестиваля, большинство зрителей, оставшихся от почти полумиллионной толпы, вынуждены были сидеть, спрятавшись под тентами или накрывшись одеялами, и дожидаться, когда снова выглянет солнце.
Это походило на сцену из библейской жизни: огромная масса народу, рассевшись на голой земле, ждет божественного предзнаменования.
Неподалеку группа хиппи – в чьем мини-автобусе Иден проделала весь этот долгий путь из Лос-Анджелеса, – укрывшись в своей туристической палатке, пускают по кругу «косячок» с марихуаной и затуманенными глазами смотрят, как она танцует.
Они, не останавливаясь, ехали в течение трех дней: через Скалистые горы до Солт-Лейк-Сити, потом через прерии Вайоминга и Небраски до Иллинойса, а затем из Чикаго под проливным летним дождем, минуя Кливленд, Питтсбург и Филадельфию, в штат Нью-Йорк.
Там они присоединились к огромной толпе молодежи, собравшейся на поле фермы Макса Йасгура, расположенной в пятидесяти милях от маленького городка Вудсток. Они прибыли как раз вовремя, чтобы застать открытие фестиваля.
Хиппи привезли с собой кастрюльки для варки пищи и несколько сумок со всякой вегетарианской едой. Однако сегодня, сидя в чистом поле под нещадно хлещущим ливнем, они вынуждены были голодать. Правда, справиться с трудностями им помогли изрядные дозы наркотиков.
По дороге в Вудсток, чтобы скрасить утомительность поездки, они дали Иден микродозу ЛСД. Это было, еще когда они ехали по 90-й магистрали недалеко от Айова-Сити, но действие наркотика не прошло до сих пор.
Она плыла в каком-то волшебном мире теней и света, всем своим существом слившись с музыкой, дождем и мерцающей в небе над ее головой радугой.
Она чувствовала фантастическое музыкальное единение со всем, что окружало ее. Мир стал мягким и нежным, как мех котенка. Это было чудесное, всеисцеляющее ощущение, которое успокаивало жившую в ней душевную боль.
Она простерла к небу руки и увидела, как на кончики ее пальцев опустилась радуга. Дождь стал золотым, окутав ее божественным сиянием. Хлюпающая под босыми ногами грязь превратилась в первооснову всего сущего, некую живительную влагу.
Рок-группа наконец закончила свою композицию, и музыка резко оборвалась. В гигантской толпе раздались ленивые аплодисменты. Ничего не замечая и не обращая ни на что внимания, Иден, воздев, словно жрица, к небу руки, продолжала танцевать.
Позже она открыла глаза и увидела над собой христоподобный лик. Светлые брови в обрамлении волнистых золотых волос, завитки такой же золотой бороды вокруг нежных, бескровных губ. Голубые глаза незнакомца – словно два лоскутика неба. Казалось, можно было утонуть в их глубине.
Она почувствовала, что в ней что-то двигается. Ее джинсы были спущены до щиколоток. Член золотоволосого юноши, похожего на Христа, скользил по ее влагалищу.
Так вот зачем он явился к ней. Дабы свершить это великое таинство. Над ними воссияла радуга. Иден улыбнулась ему, ее глаза наполнились слезами радости. В сознании проносились волшебные видения золотых и синих облаков. Она крепко вцепилась в незнакомца, вознося молитвы на языке, которого не понимала и сама.
Только на третий день Иден наконец очнулась после своего наркотического путешествия. Голодная и измученная, она лежала в палатке, ее грязная одежда невыносимо воняла.
Иден так разозлилась на белобрысого хиппи, что готова была его разорвать.
– Как ты мог так поступить со мной, пока я тащилась, – набросилась она на него. – Я даже не соображала, что происходит.
– Это было просто чудесно, – блаженно проговорил тот.
– Может быть, для тебя. – Она возмущенно уставилась на него. На трезвую голову он уже вовсе не походил на Христа, а был обыкновенным тощим, грязным, с засаленными волосами наркоманом. – Урод! Это был мой первый раз!
– Успокойся. Не последний же.
В это время Джимми Хендрикс исполнял на гитаре «Звездное знамя»,[33] и публика бешено взревела, словно раненый динозавр.
С тех пор как Иден, никого не предупредив, уехала из дому, прошло уже пять дней. Когда она вернется, будет сплошной скандал. Но оставаться здесь она больше не желала.
Напичканная наркотиками, она пропустила большую часть фестиваля да еще и лишилась невинности, благодаря какому-то оборванцу. И сейчас вокруг себя она видела лишь мерзость и хаос.
Шлепая по грязи, Иден добрела до ближайшего телефона и, чтобы позвонить, целый час простояла в очереди.
– Па? Это я. – Она услышала, как на другом конце линии бушует буря. – Я в Вудстоке… Вудсток! Вуд-сток, штат Нью-Йорк… На рок-фестивале… Ага, со мной все в порядке… Извини… Извини, говорю. Слушай, не мог бы ты заказать для меня билет до Лос-Анджелеса из аэропорта Ла Гуардиа?
Шулай
Он слышит звук, похожий на треск рвущейся ткани. Взметнувшееся пламя окатывает бронетранспортер, внутри которого мечутся ослепленные вспышкой солдаты. Взрыв сбивает с ног нескольких находящихся неподалеку пехотинцев. Среди них Джоул. Во все стороны летят оторванные человеческие конечности, осколки, куски железа.
Враг открывает по ним бешеный огонь.
Беспорядочно отстреливаясь, американцы отчаянно пытаются укрыться кто где. Джоул хочет крикнуть своим товарищам, чтобы те прятались за бронемашинами, но его легкие не дышат и нет сил подняться. Ноги как-то странно онемели. Он опускает глаза и видит, что сбоку его форма разорвана в клочья. Сквозь лохмотья ткани хлещет кровь.
Прежде ему уже случалось быть раненым. Но он знает, что на этот раз дело обстоит гораздо серьезнее.
Джоул инстинктивно зажимает рану рукой. Кровь продолжает бить струей между пальцами. Боли нет, только ужасное онемение. И правая нога не двигается. Он ползет по земле к ближайшему бронетранспортеру. Пули свистят над головой. Слышатся стоны. Это умирают его истерзанные товарищи.
Он отчаянно стремится хоть как-то им помочь, но рана отнимает у него последние силы. И вот приходит боль. Она сдавливает грудь, рвет его душу.
«И увидел я смерч, несущийся с севера, и огонь всепожирающий, и было вокруг того огня янтарное сияние, и внутри его тоже было сияние».
А потом темнота.
Весна, 1970
Прескотт
Его ведут в палату, где лежит мать. Ему все еще больно двигаться, ходит он медленно, прижимая ладонь к правому боку. Он очень истощен. От приобретенного во Вьетнаме загара не осталось и следа, и его худое лицо стало бледным как полотно.
– Миссис Леннокс, – говорит сиделка, – ваш сын. Лежащая на кровати старая женщина медленно открывает глаза. Теперь наконец у них появился цвет. Страдания и близость неотвратимой смерти сделали их темными.
– Я же говорила тебе, Джоул, – едва шевеля губами, произносит она, – что ждать придется недолго.
– Как ты себя чувствуешь, мама?
– Я чувствую себя мертвой, – хрипит она и снова закрывает глаза.
Сиделка пододвигает Джоулу стул и, прикрыв за собой дверь, оставляет их наедине. Белые стены палаты пестрят полосками солнечного света, пробивающегося через жалюзи. Джоул смотрит на всевозможные трубки, которые тянутся от медицинской аппаратуры к иссохшему телу матери. В углу комнаты на экране кардиомонитора светящаяся зеленая точка отмечает удары угасающего сердца.
Мать так долго остается без движения, что он начинает думать, что она заснула. Но она собирает силы. Темные глаза снова открываются и упираются в Джоула. В их глубине мерцают огоньки.
– Значит, – шепчет она, – тебя привезли сюда попрощаться со мной.
– Да, мама.
– Рана болит?
– Иногда.
– Покажи.
Он некоторое время колеблется, затем расстегивает пуговицы на гимнастерке защитного цвета, которую ему выдали в военном госпитале специально для этой поездки, и распахивает ее, чтобы мать могла увидеть рану. Через его тощий бок над выпирающей тазовой костью тянется рубец. Следы от швов все еще воспаленные и красные.
Ее губы презрительно кривятся.
– И таким они тебя отправили домой? Как фаршированную селедку?
– Таким они меня отправили домой. Она молчит. Потом снова закрывает глаза.
– Ты вылечишься. Я – уже нет.
Джоул застегивает гимнастерку и неуклюже опускается на стул.
– Ну, а как ты? – спрашивает он. – Тебе больно?
– Больно было сначала. Сейчас нет. Они напичкали меня лекарствами. Я не хотела ничего принимать. Но они все равно давали мне таблетки.
Столик возле кровати чист. Только черный томик Библии лежит на нем. Лицо матери похоже на голову хищной птицы. Веки такие тонкие, что через них просвечивают зрачки. Ее руки покоятся на простыне, как две птичьи лапы. Дыхание едва заметно. «Сколько она еще протянет?» – спрашивает себя Джоул.
– Недолго, – говорит мать. Ее способность читать его мысли пугает его. Старческие губы растягиваются, грудь чуть заметно дрожит. Она смеется. – Недолго, Джоул. Если у тебя хватит терпения немного подождать, ты увидишь, как душа покидает мое тело. И ты будешь иметь удовольствие вырезать на той убогой мраморной плите мое имя. И бросить горсть земли на крышку моего гроба… Я хочу пить, Джоул. Воды.
Он наполнил из графина стакан и поднес его к ее рту. Мать делает маленький глоток, чтобы только смочить губы. Она снова смотрит на Джоула. В ее глазах он видит сверкающие там насмешливые искорки.
– Ну? Не хочешь ли ты о чем-нибудь спросить, прежде чем я отправлюсь в лучший мир?
Он ставит стакан на столик. В пальцах дрожь.
– Ты обещала, что однажды все расскажешь мне. Ее рука дергается.
– Так значит, за этим ты сюда явился, Джоул? Ради себя? Не ради меня? Ты все такой же.
– Я пришел узнать правду.
Она снова беззвучно смеется.
– Правду Ты думаешь, что правда сделает тебя свободным?
Он сжимает зубы.
– Да.
Она закрывает глаза. На лице появляется злорадная ухмылка.
– Что ж, будь по-твоему, мой дражайший сын. Я расскажу тебе то, что ты хочешь знать. Это будет мой предсмертный подарок тебе. Я все расскажу.
Лето, 1970
Санта-Барбара
В 6.30 утра, как всегда в летнее время, автоматически включились разбрызгиватели, и в воздухе засверкала алмазная пыль. Лужайка, площадью в один акр, стала похожа на усыпанный крохотными изумрудами ковер.
В доме еще никто не проснулся. Повсюду видны следы вчерашней гулянки.
По серебристой глади бассейна плыла горлышком вверх пустая бутылка из-под шампанского. Еще с дюжину таких же бутылок валялось вокруг него. Возле барбекю беспорядок, грязь. Десятки мух, монотонно жужжа, облепили тарелки с застывшими вчерашними бараньими ребрышками, омарами и стейками, тонули в полупустых бокалах с шампанским и бренди. В 9.30 явятся слуги и начнут убирать все это безобразие.
Мухам повезло. До 9.30 они успеют наесться, спариться и отложить яйца. Полный жизненный цикл.
Это место видело бесчисленное множество попоек, но вчерашняя оказалась одной из самых грандиозных. Вчера Доминик ван Бюрен устраивал вечер по случаю своего отхода от дел.
И, хотя гости уже разъехались по домам, его праздник еще продолжался. В своей спальне Доминик ван Бюрен пристроился с бритвой в руке между раскинутых в стороны ног совсем еще юной девицы. Они оба были голыми.
– Полегче, – слегка охрипшим голосом боязливо проговорила она. Девчонка была не так пьяна, как ван Бюрен, и эта игра ее немного пугала. – Смотри, не порежь меня.
Доминик все еще парил в кайфе вчерашнего дебоша. Умиротворенный таблетками «Кваалюда»,[34] накурившийся марихуаны, нанюхавшийся кокаина, он и мысли не допускал, что может кого-то порезать.
Все, что ему сейчас требовалось, раздвинув ноги, лежало перед его носом. Слегка покачиваясь и тихонько напевая какую-то песенку, он старательно брил свою малолетнюю подружку.
Эта миловидная блондинка была преподнесена ему в качестве подарка. Ее привезли из Лос-Анджелеса старые друзья-товарищи Доминика, прекрасно знавшие его слабости. Лучшие друзья, друзья особого рода.
И, хотя он окончательно завязал с делами и со всеми рассчитался, Доминик все же припрятал достаточное количество кокаина, чтобы быть уверенным, что друзья и подружки не оставят его до самой смерти.
Несмотря на то что девица была уже не совсем ребенком, выглядела она потрясающе: овальное лицо, лишенное даже малейших следов косметики, и длинные, блестящие, золотистые волосы. Звали ее Тамми. Прошедшая ночь была полна всевозможных наслаждений, и ван Бюрен приберег ее напоследок.
Закончив бритье, он одобрительно погладил рукой свою работу.
– Какая прелестная розовая улыбочка, – блаженно произнес он. – Я так люблю эту прелестную… розовую… улыбочку.
– А как папуля хочет получить удовольствие? – игриво пролепетала девчонка.
– Прямо розовый леденец… Так приятно его полизать. Он такой вкусный.
Она пальцами раздвинула половые губы.
– Хочешь меня пососать?
– Подожди, – сказал Доминик.
Она подняла головку и удивленно уставилась на него.
– Папуля хочет обидеть Тамми? Отшлепать ее маленькую непослушную попку? Хочет, чтобы Тамми плакала? А?
– В ванную! – Затуманенными глазами он многозначительно посмотрел на нее. – Мы пойдем в ванную и немножко испачкаемся.
– Хочешь, чтобы я на тебя пописала? Или что-нибудь в этом роде?
Он криво ухмыльнулся.
– Ага. Что-нибудь в этом роде.
– О'кей. Я как раз так хочу писать, что еще чуть-чуть и лопну.
Неуверенной походкой они отправились в ванную. От наркотиков ноги Тамми путались в глубоком ворсе ковра, но ей все же удавалось сохранять на лице улыбку.
Все оборудование ванной было сделано из хрусталя и золота, на станах висели огромные зеркала, отражавшие их обнаженные тела. На раковине лежали золотые запонки и украшенные бриллиантами часы «Ролекс» стоимостью по меньшей мере тысяч двадцать – тридцать. Тамми оценивающе огляделась вокруг. Этот дом был буквально забит бесценными вещами, антиквариатом и произведениями искусства. Кажется, расплата будет щедрой. Хорошо, что она позволила ему побрить ее, хотя было и страшновато подпускать его к себе с бритвой в руках, по крайней мере, в таком состоянии.
Тамми взглянула на свое отражение в зеркале и хихикнула.
– Атас! Ну прямо как Барби. – Имитируя куклу, она напрягла мышцы, округлила огромные голубые глаза и механическим, скрипучим голосом сказала: – Барби хочет Кена. Кена… Кена…
Ван Бюрен нахмурился.
– Хватит валять дурака. Давай начинать.
– О'кей. Где ты хочешь?
– В душе.
В кабинке душа имелось мраморное сиденье. Сев на него, Доминик усадил девчонку себе на колени, затем поднес к носу какой-то флакон, нажал на головку распылителя и глубоко вдохнул. Тамми увидела, как аэрозольный туман на мгновение окутал его ноздри. Его физическое здоровье просто поражало. Он уже принял столько наркотиков, что этой дозы хватило бы, чтобы свалить носорога.
– У-у-ф-ф, – выдохнул ван Бюрен, закатив глаза. Его шея и грудь покраснели, физиономия раздулась и напряглась. То же произошло и с его пенисом. Он подсунул вставший член под девицу и прохрипел:
– Давай!
– Будь осторожен, – захихикала она. – Я ведь всего лишь маленькая замарашка. Необразованная…
– Давай!
Она обняла его за шею.
– О-о-о! Тамми жуть как хочет пи-пи. И если папуля не будет осторожен…
– Давай!
Она на минуту замерла, затем ее лицо расплылось в блаженной улыбке.
Ван Бюрен почувствовал, как на его налитый кровью член полилась горячая струя.
– Ой! – притворяясь испуганной, воскликнула девчонка. – Ой! Тамми больше не может терпеть! – Она привстала и, изогнувшись, принялась поливать его грудь и живот. – О-о! О-о!
Доминика охватило бешеное желание. Он почувствовал, что внутри у него все горит, и, сжав в своих объятиях хрупкое тело Тамми, остервенело попытался войти в нее.
– Я еще не закончила! – отбиваясь, закричала она. – Постой.
Из его груди вырвались какие-то нечленораздельные звуки, глаза помутились. Они повалились на мраморный пол. Не в силах остановиться, Тамми продолжала мочиться, заливая их обоих. Она старалась сопротивляться, но ван Бюрен был гораздо сильнее нее.
– Подожди, – умоляла она. – Подожди, мне надо…
Глядя на ее перекошенное от боли лицо, он буквально вколачивался в ее тело. Его член был слишком велик для этой девчонки, но ее страдания доставляли ему своеобразное варварское удовольствие. Сцепив зубы, он изо всех сил протиснулся глубже.
– Ой, папуля, прошу тебя, не так сильно, – вцепившись в него, захныкала Тамми.
Распластав ее на полу и озверело насилуя это детское тело, ван Бюрен уже не слышал ни ее визгов, ни рыданий.
Вечером того же дня Джоул Леннокс, спрятавшись в кустах, наблюдал, как ван Бюрен и какая-то девчонка покидают виллу. Они сели в «порше» с открытым верхом и покатили по усаженной пальмами аллее к воротам.
Джоул подождал, пока горничная-мексиканка вышла из дома и заперла за собой дверь. Она направилась к коттеджу для прислуги, где ее встретил муж-садовник. Они скрылись за дверью коттеджа. Заиграла музыка. Джоул был уверен, что в главном доме больше никого не осталось.
Кроме этой мексиканской пары, поместье никто не охранял. Вокруг дома ощущалась атмосфера абсолютной уверенности в себе – как, впрочем, и вокруг остальных домов Санта-Барбары – уверенности, что эти утопающие в зелени виллы просто недоступны криминальному миру больших городов.
Это был большой, красивый и безукоризненно ухоженный дом, достойный того живописного участка земли, на котором стоял, и явно построенный в средиземноморском стиле, превосходно подходившем к великолепному калифорнийскому пейзажу.
Держась в тени, Джоул обошел вокруг дома. Все окна были защищены затейливо выкованными металлическими решетками. Он не сомневался, что они еще и подсоединены к системе охранной сигнализации. Пытаться проникнуть через них внутрь было абсолютно бесполезно.
Однако сзади дома он увидел, что в одном месте на крышу можно забраться с перголы.
Поправив рюкзак, Джоул полез по перекладинам перголы, увитой растением с ароматными цветами и, слава Богу, без шипов. Отсюда он без труда мог достать до решетки окна второго этажа. Ухватившись за нее обеими руками, он, кряхтя и упираясь ногами в стену, подтянулся. Затем перебрался через желоб водостока и залез на крышу.
Отдуваясь, Джоул некоторое время неподвижно лежал, зажимая рукой бок. Физическое напряжение растревожило еще не до конца зажившую рану, и острая боль впилась в него, словно раскаленные клещи.
Когда ему стало немного полегче, он принялся осматривать черепицы крыши, которые крепились друг к другу цементом. Однако, должно быть, использовавшийся при строительстве раствор был не слишком качественным, и цементные соединения стали довольно хрупкими. Джоул вытащил из рюкзака небольшую фомку и попробовал поддеть одну из черепичных плиток. Достаточно было небольшого усилия, чтобы обожженная глина, из которой была сделана плитка, с сухим треском обломилась. Ее осколок соскользнул с крыши и упал на клумбу.
Джоул застыл и прислушался. Тишина.
Стараясь произвести как можно меньше шума, он, постукивая ладонью по фомке, принялся отдирать одну черепицу от другой, и вскоре возле него уже лежали сложенные стопкой двенадцать или четырнадцать плиток, снятых с площади примерно в два квадратных фута.
Под ними проходила кладка в один слой из тонких, плоских кирпичиков, которые тоже – сначала с трудом, потом легче – поддались фомке.
И наконец Джоул наткнулся на асбестовый изоляционный щит, должно быть, прибитый к стропилам крыши. Это препятствие он просто прорезал острым как бритва десантным ножом.
Внизу зияла кромешная тьма. Джоул сунул в дыру голову и на некоторое время замер, вслушиваясь в тишину. Как он и ожидал, крыша не была оборудована охранной сигнализацией.
Две минуты спустя он уже был в доме. Везде горел свет, очевидно, для того, чтобы создавалось впечатление, что внутри кто-то есть. Не обращая внимания на обстановку, стараясь не наступать на ковры и внимательно проверяя каждый дверной проем на наличие фотоэлементов, Джоул спустился на первый этаж.
В огромной прихожей он нашел то, что искал: незаметную маленькую пластинку, прикрывавшую пульт включения сигнализации со светящимися на нем лампочками. Здесь же было и отверстие для ключа, но ключ, разумеется, отсутствовал. Вытащив из рюкзака отвертку, Джоул осторожно снял панель пульта. Под ней он увидел связку разноцветных проводов и плату электросхемы. Медленно, стараясь ни к чему не прикасаться, он принялся возиться с замком системы сигнализации.
Минут через десять раздался легкий щелчок, и лампочки погасли. Джоул снова прислушался.
– Эй! – негромко крикнул он. В ответ – тишина. Он толкнул двойные двери большой гостиной и остановился как вкопанный, словно наткнулся на каменную стену.
Никогда в жизни он не видел такой великолепной комнаты.
Центральное место в ней занимал огромный восемнадцатого века камин. Кругом скульптуры, глиняные изделия, мебель, выполненная в стиле испанского барокко. На стенах – богатейшая коллекция изумительных картин, написанных маслом. Пол покрывал восхитительный персидский ковер, показавшийся ему размером с футбольное поле.
Джоул почувствовал, что внутри у него что-то сжалось. На мгновение он снова стал маленьким щурящимся мальчиком, окруженным непонятным ему миром.
Он закрыл глаза.
– Господи! – прошептали его губы.
Пройдя через гостиную, он очутился в столовой.
Здесь тоже во всем чувствовалась давящая атмосфера безупречного вкуса и роскоши. На столе из черного дерева стояла ваза с ирисами, отражаясь в его полированной поверхности. Одну стену занимал японский триптих, на котором были изображены цветущие в пруду лилии и белые журавли, таскающие из воды лягушек. А за раздвижными стеклянными дверями виднелся внутренний дворик, где вокруг настоящего пруда с настоящими лилиями цвели саговые пальмы и каучуконосы.
В следующей комнате он увидел сверкающий рояль, на черной крышке которого стояли несколько фотографий в серебряных рамках. На большинстве из них была изображена девочка-подросток верхом на разных лошадях. Ее коротко остриженные черные волосы открывали изящную шею и благородный профиль. Миловидное лицо девочки сосредоточено. Только на одном снимке она стояла рядом с огромным конем, держала в руках приз и улыбалась, обнажив правильный ряд белоснежных зубов. Однако ее зеленые глаза все равно оставались серьезными.
Очарованный фотографиями, Джоул долго и внимательно их рассматривал, потом вынул из серебряных рамок и положил в рюкзак.
На втором этаже размещались восемь спален и столько же ванных комнат. Но которая из спален принадлежала хозяину, догадаться было нетрудно по ее необъятным размерам и огромным полукруглым окнам, выходящим во внутренний дворик с прудом и лилиями.
Круглая кровать, по обеим сторонам которой стояли высокие вазы с букетами белых лилий, была покрыта шкурой. Светильники на потолке образовывали круг, в точности повторявший очертания кровати. На стене висела большая картина, изображавшая смуглую обнаженную женщину с полными страсти черными глазами.
Джоул знал, что хозяйка дома больше здесь не живет. Но, тем не менее, он попытался найти хоть какие-нибудь следы ее присутствия. Он стал открывать шкафы, выдвигать ящики; обыскал соседние комнаты и отделанные мрамором ванные, бесшумно ступая по глубокому ворсу ковров.
Однако нигде не было и намека на то, что в этом доме постоянно живет женщина, лишь несколько свидетельств кратковременного пребывания случайных гостей: забытая бутылочка лосьона, шапочка для душа, щетка для волос, пара тапочек. Несколько принадлежностей женского туалета. Но не ее. В этом он не сомневался. Ее туфли, ее норковые шубы, ее флаконы французских духов – все исчезло без следа.
В конце коридора Джоул нашел комнату Иден. Ее имя было написано на висевшей на двери фарфоровой пластинке. ИДЕН.
В этой комнате окна выходили на пруд, в противоположную от коттеджа для прислуги сторону, и он решился воспользоваться фонариком. Это была просторная детская, обставленная для маленькой девочки, правда, весьма необычной маленькой девочки. Принцессы, чьи желания становились священным законом для окружающих.
Джоул повел фонарем по стенам. Луч вырвал из темноты игрушечного коня – подлинное произведение искусства с настоящей кожаной сбруей и настоящими гривой и хвостом. Он протянул руку и дотронулся до него. Конь слегка качнулся, кокетливо скосив на незнакомца свои деревянные глаза.
В большом стеклянном шкафу были выставлены два десятка серебряных кубков. В углу комнаты стоял необъятных размеров мохнатый белый медведь. Возле стены возвышалась ярко-красная яхта с пятифутовыми мачтами, настоящими парусами и такелажем и гордо развевающимся маленьким французским флагом.
В ногах кровати был устроен великолепный кукольный дом с изысканной обстановкой внутри каждой комнаты. Эта игрушка, должно быть, стоила тысячи долларов. А все игрушки – десятки тысяч.
Джоул стал раскрывать дверцы шкафов. Они были битком забиты одеждой, обувью и всякими безделушками, рядами стояли спортивные ботинки, на полке лежало несметное количество жокейских шапочек – везде идеальная чистота и порядок.
– Ах ты маленькая сука, – злобно проговорил Джоул. – Маленькая избалованная сука.
Он посветил в стеклянный шкафчик. В луче фонарика блеснула дюжина стеклянных коней. Это были чудесные, изящные вещицы всех цветов радуги. Поднявшись на дыбы на тонких прозрачных ногах, они горделиво запрокинули свои грациозные прозрачные головы.
Обезумев от ярости, он отодвинул от стены шкафчик и повалил его на пол.
Раздался страшный грохот, стекла разлетелись вдребезги, осыпая ковер цветными осколками.
Джоул повернулся к кукольному домику и принялся исступленно крушить его ногами. Куколки и изящная игрушечная мебель полетели в разные стороны. Не отдавая отчета своим поступкам, он продолжал пинать их, топтать кроссовками, ломать. Его злость выплеснулась на эту комнату, как огонь из огнемета.
Наконец он, тяжело дыша, остановился.
Но злость не прошла. Она затаилась в нем. Словно взведенная пружина. Он чувствовал себя стоящим на краю бездны. Где-то внутри него застыл дикий вопль, который с каждым хриплым выдохом пытался вырваться наружу.
Во время погрома Джоул был не в состоянии что-либо слышать, но сейчас он понимал, что, должно быть, шуму наделал много.
Вытащив десантный нож, он притаился в темноте, ожидая, когда прибежит прислуга.
И, если бы в этот момент кто-нибудь вошел в комнату, он бы с криком набросился на него и стал резать, колоть, кромсать.
Но дом все так же оставался погруженным в тишину. Слуги ничего не услышали.
Как-то совсем незаметно тяжелое дыхание перешло в жалобные всхлипы. Потом он почувствовал под своими коленками острые осколки разбитых коней и заплакал. Джоул плакал, сотрясаясь всем телом, – нож выскользнул из его пальцев; и тут, закрыв ладонями лицо, он зарыдал так горько, словно сердце разрывалось у него в груди.
Беверли-Хиллз
Они ехали верхом по дну каньона, купаясь в лучах заходящего солнца и ласковом, теплом воздухе, напоенном сладким ароматом эвкалиптов. Впереди мерно покачивалась в седле Иден, за ней следовала Соня – ее круглая тень скользила по зеленой траве.
Соня (у нее было такое труднопроизносимое имя – Антигона Прингл-Уильямс, – что никто и выговорить-то его толком не мог) была пухленькой блондинкой с пышным бюстом. Ее отец был английским актером, которому удалось перебраться в Голливуд, и чья вторая жена не хотела, чтобы падчерица путалась у нее под ногами.
Несмотря на свою полноту, Соня оказалась единственной девушкой в школе, которая занималась верховой ездой так же серьезно, как и Иден. Любовь к лошадям и общая судьба отвергнутых семьями сблизили их.
Четыре раза в неделю школьный микроавтобус привозил их на тренировки в школу верховой езды Дана Кормака. Для Иден это был единственный способ выбраться за пределы усиленно охраняемой территории интерната. Но воспитатели считали, что и у Дана она могла нахвататься каких-нибудь вредных привычек.
Они ошибались.
Не в школе Кормака, а здесь, в каньоне, она и Соня регулярно встречались с Педро Гонсалесом, маленьким мексиканским садовником, снабжавшим их наркотиками, которые они привозили в интернат. Их встречи происходили в узком ущелье, куда они после напряженных тренировок приводили коней на отдых.
– А вот и Педро, – сказала подруге Иден, затем, после минутной паузы, озадаченно проговорила: – Ой. Кажется, это не он.
Встревоженная Соня осадила коня. Прищурившись, она настороженно всматривалась в стоящую на тропе фигуру высокого мужчины, совершенно не похожего на плюгавого мексиканца.
– Кто это?
– Понятия не имею.
Что-то во внешности поджидавшего их человека испугало Соню.
– Может, он легавый? – пропищала она.
– Не болтай ерунду.
– Ну его, давай сматываться! – Соня развернула коня и рысью поскакала прочь. – Поехали! – через плечо крикнула она Иден.
Но та продолжала стоять на месте, разглядывая незнакомца. Страх боролся в ней с любопытством. Затем, со свойственным ей безрассудством, она не спеша поехала навстречу таинственному мужчине.
Он был молод, лет двадцать с небольшим. Одет в джинсы и черную футболку. Высокий. Сложенные на груди руки сильные, со взбухшими венами.
У него было тонкое лицо с усами, орлиным носом и острыми скулами. Поразительно красивое лицо. Но в нем чувствовалось внутреннее напряжение, граничившее с жестокостью. Черные волосы коротко подстрижены.
Однако больше всего Иден потрясли его темные, почти черные глаза. Они в упор сверлили ее тяжелым, сверкающим, колючим взглядом. Роковые глаза, пугающие. На какое-то время ей стало не по себе от этого сурового взора. Соня ошиблась: этот человек не был полицейским. Но он мог быть кем-то более страшным.
Она натянула повод и сверху вниз посмотрела на незнакомца.
– Где Педро?
– Кто такой Педро? – хриплым голосом спросил тот.
Иден заметила, как дернулся уголок его рта.
Она огляделась вокруг. Впереди небольшой каньон оканчивался отвесной стеной. Чтобы попасть сюда, этому человеку, очевидно, пришлось спуститься по одному из крутых каменистых склонов. Здесь, внизу, не было ни души, и все кругом покрыто буйной растительностью. Однако Иден решила, что при малейшей опасности ее могучий и стремительный конь вынесет ее.
– Ты не работаешь у Дана, – проговорила она. – Что ты здесь делаешь?
– Ты Иден ван Бюрен, верно? – отрывисто сказал мужчина.
– Ну, предположим.
– Никаких «предположим». Это ты. – Он показал ей какую-то карточку. Иден наклонилась и увидела собственную фотографию, снятую год назад на соревнованиях.
– Где ты ее взял? – возмущенно спросила она, протягивая руку, чтобы забрать фотоснимок, однако незнакомец спрятал его в карман. – Кто ты? Что тебе от меня надо?
– От тебя мне ничего не надо. – Злые черные глаза напряженно вглядывались в нее. – Просто хотел с тобой встретиться. Посмотреть на тебя. Услышать, как ты говоришь.
– Откуда тебе известно мое имя? Кто дал тебе эту фотографию?
– А ты красивая, – сказал он, пожирая ее глазами. – Похожа на свою мать.
– Ты знаешь мою мать?
Он взял коня под уздцы, и ее бегство сразу стало весьма проблематичным.
– Отпусти! – крикнула Иден. Она дернула поводья, но он держал их железной хваткой. – Послушай, мне это не нравится. Или скажи, чего ты хочешь, или проваливай. Иначе я позову полицию.
Он как-то странно улыбнулся.
– Как, интересно, ты ее позовешь?
– Моя подруга сделает это. Между прочим, она наверняка уже звонит им. – Иден продолжала тянуть поводья, но он был явно гораздо сильнее нее. Конь под ней нервно переступал ногами. – Да отпусти же ты, черт тебя побери!
– Не ори на меня, – спокойно произнес молодой человек.
– Да кто ты такой?! – еще громче закричала она. – Отцепись от коня!
– Я же сказал, чтобы ты не орала на меня. – Тик в уголке его рта стал еще заметнее. – Сиди спокойно.
– А я сказала, чтобы ты отпустил коня! – Иден изо всех сил дернула поводья.
Конь попытался встать на дыбы, но незнакомец рывком заставил животное опустить голову.
– Стоять!
Жаль, что она забыла на ранчо хлыст, а то бы наверняка оттянула его по роже.
– Помогите! – отчаянно завизжала Иден. – Кто-нибудь, помогите!
Двигаясь с быстротой зверя, он свободной рукой схватил девушку за запястье и стащил с коня. Она с криком упала на четвереньки. Одним движением он поставил ее на ноги и крепко схватил за предплечье; его другая рука удерживала коня. В черных глазах мужчины сверкали злые искры.
– Стоять! – прорычал он. – Все, что я хочу – это поговорить.
Конь дрожал всем телом, вращая обезумевшими от страха глазами.
– Ну, малыш, не волнуйся, – стараясь успокоить животное, пересохшими губами проговорила Иден. – Все хорошо. Все в порядке.
Но, пожалуй, эти слова скорее были обращены к незнакомцу. Его сила, его дикая ярость. Приводили ее в ужас. Он держал ее, словно стальными клещами.
От страха у нее засосало под ложечкой. На память пришли леденящие кровь убийства, совершенные в прошлом году маньяком Мэнсоном всего в нескольких милях от этого каньона.
Она молила Бога, чтобы у Сони действительно хватило ума обратиться за помощью на ранчо.
– Ну ладно, не будем нервничать, – дрожащим голосом сказала Иден. – Только не бей меня. Денег у меня нет. Ни цента. Если хочешь, можешь взять часы. Правда, они не очень дорогие…
Казалось, он ее совсем не слушал, впиваясь в нее своими холодными глазами.
– Тебе шестнадцать лет, – произнес он, как бы разговаривая сам с собой. – Ты уже выглядишь почти как взрослая женщина.
– Ты делаешь мне больно. Отпусти. Пожалуйста. Никакой реакции.
– Как ты живешь? – спросил он, не сводя с нее своих черных глаз.
– А? Что?
– Расскажи мне о своей жизни.
Должно быть, он псих. Какие безумные слова могли бы найти отклик в его безумном сознании?
– У меня самая обыкновенная жизнь, – забормотала Иден. – Я никогда никого не обижаю…
– Откуда тебе это известно? – оборвал он, едва сдерживая вспышку внезапного гнева. Его пальцы сильнее сдавили ей руку. – Все только и носились вокруг тебя с самого рождения. Баловали. Потакали. Пылинки с тебя сдували. Ты даже не знаешь, что такое настоящая жизнь.
– Я знаю, что это такое.
– Знаешь жизнь за пределами частных школ, яхт и конюшен с чистокровными лошадьми? Не смеши меня!
В нем была какая-то властность. Она чувствовалась во взгляде его окруженных ранними морщинами глаз, в манере говорить, даже несмотря на то что произносимые им слова звучали, мягко говоря, странно.
– Что бы ты там ни думал обо мне, – осторожно возразила Иден, – ты не можешь знать всего. Я, например, ненавижу несправедливость.
– Несправедливость?! Но твои родители – миллионеры. Всю свою жизнь ты купалась в роскоши.
– Да что тебе от меня надо? – не выдержала она. – Чтобы я извинилась за то, что у меня богатые родители?
– Нет, – тихо сказал он. – Извиняться уже слишком поздно.
Он наконец отпустил ее и, не оглядываясь, направился к эвкалиптовой роще.
Совершенно обессиленная, Иден опустилась на корточки и еще долго смотрела на выжженные солнцем кусты, за которыми скрылась его высокая фигура. Она слышала, как затрещали под его ногами сухие ветки, а чуть позже до нее донесся отдаленный стук камней, катившихся по крутому склону каньона.
– С тобой все в порядке?
Она подняла глаза. В нескольких футах от нее стоял садовник Педро.
– Да, – проговорила Иден, утирая на щеках слезы. – Со мной все в порядке.
– Я, как всегда, ждал вас под тем деревом, – рассказывал Педро. – И вдруг увидел, как он, будто волк, крадется по склону каньона. Ну, я и спрятался.
– Великолепно, – ядовито буркнула Соня. – Спасибо, что предупредил нас.
– Я думал, он легавый, – попытался оправдаться мексиканец. – Меня бы повязали, не вас. Гашиш-то был при мне, а вы чистенькие.
– А если бы он оказался садистом-маньяком? Ты что, сидел бы и смотрел, как он перерезает нам глотки?
– Да он в два раза больше меня!
– Это был не садист, – тихо проговорила Иден, гладя по шее своего коня.
– Ага, этот малый явно бывший солдат, – заявил Педро.
Иден удивленно посмотрела на мексиканца.
– А ты откуда знаешь?
– Я видел, как он подкрадывался. Он делал это очень умело, словно прошел специальную подготовку.
– Ему откуда-то известно, кто я, – так же спокойно проговорила Иден. – Он для того и явился сюда, чтобы встретиться со мной и задать кучу идиотских вопросов.
– Во жуть! Может, стоит рассказать обо всем полиции?
– А о чем рассказывать-то?
– Ну… подозрительно это как-то…
– Вот если я еще хоть раз увижу его, тогда уж точно позвоню в полицию.
– В следующий раз может быть уже поздно, – назидательно заметила Соня.
От этих разговоров о полиции Педро стало не по себе.
– Так вы берете товар или нет? – нетерпеливо спросил он. – Мне пора возвращаться на работу.
– Нет, если это такое же дерьмо, как в прошлый раз, – деловым тоном сказала Соня. – Меня от него чуть не вырвало. Что ты нам подсунул – конский навоз?
– Та была неудачная партия, – заюлил мексиканец. – Но сегодня у меня первоклассный товар. «Золото Акапулько!»
– И вовсе не навоз? – с нескрываемой иронией проговорила Соня. – Ну что ж, давай свое «Золото Акапулько», Педро. А к следующему разу достань нам «колеса»,[35] хорошо?
– Угу, сделаем. – Маленький садовник повернулся к девушкам спиной и запустил руку себе в трусы.
Соня взглянула на Иден и закатила глаза.
– Тебе не кажется, что, отлежавшись у Педро под яйцами, гашиш приобретает дополнительные свойства? – шепнула она подруге.
Педро вручил им маленький пакетик, и Иден дала ему шесть долларов.
– Э-э… насчет «колес»… теперь они будут стоить немножко дороже, – проговорил он, пряча деньги в карман. – Десять долларов.
– Черт! – возмутилась Соня. – Десять долларов за какие-то там детские пилюли?
Его глаза хитро прищурились.
– О, если не нравится, могу предложить кое-что покруче.
– Например?
– Например, героинчик.
– Героин? – уставившись на него, переспросила Иден. – Нет-нет, нас вполне устраивают «колеса».
– Да не обязательно ширяться, нюхнуть можно. Плеснете чуть-чуть на фольгу, подогреете снизу – и вдыхайте себе.
– Я даже не знаю, Педро…
– Вы в жизни не пробовали ничего подобного, – зашептал мексиканец. – Кайф фантастический, ни с чем на свете не сравнится. Обещаю. Так взлетите, что не захотите возвращаться. Прямо к Нилу Армстронгу на Луну.
– И почем?
Он развел руками.
– Чтобы вы не считали меня скрягой, первая доза – за мой счет.
– О'кей, – кивнула Соня. – И ты покажешь, как его применять.
Педро расплылся в улыбке.
– Весь этот балдеж начинает нам дорого обходиться, – посетовала Соня, когда они не спеша ехали к ранчо, потом, хихикнув, спросила: – Эй, а где твой папаша хранит наркотики?
– В сейфе. Но комбинацию цифр я не знаю.
– А моя мачеха нюхает кокаин, – с легкой завистью задумчиво проговорила Соня. – Никогда не пробовала.
– Дерьмо. Кокаин – для людей, которые не знают, куда выбросить деньги, и хотят чувствовать себя на взводе, а не получать кайф. Забудь об этом.
– Настоящий возбудитель, да?
– Ну и что в этом хорошего? – буркнула Иден. Ее мысли были заняты незнакомцем, который стащил ее с коня. – Кокаин не изменяет реальности. Ты все равно остаешься самой собой.
– Но я принимаю наркотики не для того, чтобы перестать быть самой собой, – возразила Соня.
– А я именно для этого, – угрюмо сказала Иден.
Она снова вернулась к своим мыслям. Произошедший в каньоне случай был самым значительным приключением прошедшего года. Когда она расскажет о нем школьным подругам, у них глаза на лоб повылезут.
Признаться, у этого странного человека весьма привлекательная внешность, даже пугающе привлекательная. А как он на нее смотрел! Словно живьем хотел съесть.
Жаль, она не знала, что он солдат. Она бы могла рассказать ему о грандиозных акциях протеста в Вашингтоне. И, может быть, тогда он бы поверил, что ей совсем не все безразлично. А если бы он не стал слушать, она бы получила удовольствие, глядя, как он выходит из себя.
Когда они приехали на ранчо, Иден уже приняла решение никому ничего не говорить. В том числе и полиции.
И случай в каньоне вовсе не был никаким приключением. Но после него у нее осталось какое-то необъяснимое тревожное чувство.
Она не смогла поделиться своими впечатлениями с подругами. Между ней и этим страдающим молодым человеком было что-то. Что-то особенное. Некая эмоциональная общность.
Связь.
Глава седьмая МАТИЛЬДА
Июль, 1936
Сан-Люк
Близится начало гражданской войны в Испании.
Уже несколько недель страна живет в обстановке напряженного ожидания, что армия совершит государственный переворот и свергнет раздираемую бесконечными политическими распрями, едва стоящую на ногах Республику.
Начинается летняя засуха. Побелели выжженные солнцем поля, камни трескаются от жары. Страсти накаляются. Нервы людей натянуты до предела.
12 июля убит Хосе Кальво Сотело, экс-министр финансов и один из наиболее уважаемых представителей консервативной партии в парламенте.
Это преступление становится той искрой, от которой вспыхивает пламя гражданской войны. Армия начинает действовать.
Севилья сдается через два дня. За ней следуют Кадис, Гранада, Кордова.
Через четыре дня мятежные генералы захватывают треть Испании. Они рвутся к Мадриду и Барселоне. Франко уже направил срочные депеши с просьбой безотлагательно оказать помощь техникой, оружием и боеприпасами в Италию и Германию. Гитлер представляет военно-транспортные самолеты, чтобы Франко мог перебросить свои марокканские войска в Гибралтар. Муссолини присылает бомбардировщики.
Итак, гражданская война пришла на землю Испании.
В Бургосе генералы формируют хунту. В ряды фашистов вступают тысячи мужчин.
Анархисты требуют оружие, но правительство не желает давать винтовки в руки этих людей с обезумевшими глазами. И не важно, наступают войска Франко или нет.
Оружие разворовывается. Повсюду создаются отряды милиции.
Начинаются настоящие бои. В Барселоне в ожесточенных сражениях между мятежными солдатами и кое-как вооруженной толпой горожан погибают пятьсот человек.
В ночь на 20 июля в Мадриде сжигают пятьдесят церквей.
На следующий день две тысячи пятьсот офицеров, солдат и фашистов-добровольцев баррикадируются в армейских казармах. Шахтеры-коммунисты из Астурии подрывают ворота динамитом. Происходит массовая резня офицеров. Парадный плац напоминает поле, покрытое листьями цвета хаки.
Среди этих страшных трагедий почти незамеченным осталось одно менее значительное событие: 25 июля сгорел женский монастырь в Сан-Люке.
Снова, как в 1909 году, толпа простолюдинов с факелами, дубинами и ружьями в руках ворвалась в монастырь.
Монсеррат Мартинес, матушка-настоятельница, пытается увещевать разбушевавшихся мужиков.
Но они еще сильнее разъяряются. Большинство из них очень молоды, некоторые – совсем подростки. Они принадлежат к тому типу людей, которые через несколько месяцев станут основными участниками конфликта и с той, и с другой стороны. Это юные убийцы Испании, те, кому жестокость доставляет удовольствие.
Они неуправляемы.
Несколько погромщиков тащат матушку-настоятельницу во двор и формируют импровизированную расстрельную группу из семи человек. Она молится.
Сейчас еще никто не знает, смогут ли они переступить эту последнюю черту.
Они ставят ее к стене и, отойдя на несколько ярдов, выстраиваются в шеренгу. Внезапно Монсеррат понимает, какой страшный грех собираются совершить эти люди. Она поднимает руку, дабы осенить их крестным знамением.
Раздается нестройный залп. Мать Мартинес, схватившись за грудь, на которой алыми лилиями расползлись пятна крови, сползает по стене на булыжники двора. Ее раскрытые веки слегка вздрагивают.
Воодушевленные, юнцы бросаются на поиски новых врагов. Схваченного возле алтаря священника тоже волокут во двор. Ему показывают распростертое тело Монсеррат, и он умоляет их позволить ему исповедоваться перед смертью.
– Исповедуйся нам! – презрительно кричит ему мальчишка лет девятнадцати. – Покайся, что ты фашист и изменник родины!
Когда они в него стреляют, священник все так же стоит на коленях. Он падает и замирает, почти касаясь тела Монсеррат.
Разумеется, Церковь является наименее защищенным и вызывающим наибольшее раздражение придатком государства. Но почему-то никто так толком и не может объяснить, откуда эта злость. Кажется, она просто живет в людях, кроваво-красная и неумолимая. В одной только провинции Барселона суждено погибнуть тысяче двумстам священникам, монахам и монахиням. А во всей Испании это число достигает семи тысяч. Десятки тысяч невинных жертв унесет эта война.
А заполнившая монастырь толпа все разрастается и набирает силу.
И звереет.
Сестер пинают ногами и избивают, даже пожилых и немощных. Двое молодых подонков пытаются отрезать руки монахине, которую они никак не могут заставить прекратить молиться.
В кухне на столе несколько мужиков насилуют самую молодую из сестер, семнадцатилетнюю послушницу, а потом убивают ее.
Сестру Риту Фабрегас бросают в колодец, и еще в течение четверти часа оттуда доносятся ее стоны. Двух других монахинь запирают в келье с горящими матрасами.
Вечернее небо окрашивается в красный цвет.
Около семи часов вспыхивают балки крыши огромного здания, и вскоре языки пламени высотой в сотни футов взметаются ввысь. От их света тускнеет закат. Они парят в небе, не давая опуститься ночной мгле. Но спустя несколько часов огонь начинает ослабевать, подрагивать и, наконец иссякнув, устало сникает. Пожарище окутывает тьма. Обгоревшие перекрытия проваливаются, брызнув мириадами раскаленных углей, и тысячи черепичных плиток сыплются вниз, образуя гигантскую дыру, разверстую в ночное небо.
Частички сажи медленно плывут вниз на деревню, которая на протяжении многих столетий, словно маленькая попрошайка, цеплялась за дорогую юбку монастыря. Пожар стихает.
Но где-то Испания еще продолжает гореть.
– Мы можем сказать, что она служанка, – предложила Кончита.
– Служанка? – переспросил Франческ.
– Да, служанка, – уже более твердо проговорила Кончита. – Приехала к нам работать.
– Кто нам поверит? – скептически спросил он.
– А почему нам должны не поверить?
Мерседес уставилась на остриженную голову девушки, на весь белый свет кричавшую, кому она принадлежит, – молодой монахине, сбежавшей из монастыря во время вчерашних событий. Кончита нашла ее шедшую куда глаза глядят по полю, и привела в дом. Несчастную монашку раздели, умыли и натянули на нее одну из сорочек Кончиты. Девушку била безудержная дрожь, несмотря на то что ее укутали в одеяло, а ночной воздух был жарким и душным от запаха гари.
– Всю прошедшую неделю я обивал пороги разных начальников, выпрашивая у них пулеметы, чтобы у рабочих было чем защищаться от армии, – с горечью в голосе произнес Франческ. – И как, ты думаешь, отнесутся ко мне люди, когда я скажу им, что мы взяли служанку?
– Сейчас речь идет не о твоей репутации, а о жизни девочки, – заявила Кончита.
Когда Франческ взглянул на монашку, та невольно вздрогнула.
– Они тебя как-нибудь обидели? – небрежно задал он вопрос.
– Они швыряли в нее камни! – вместо девушки ответила Кончита. – У нее рана на плече. Мерседес ее перевязала. – Взяв монашку за руку, она ласково спросила: – Ты не возражаешь против того, чтобы пожить здесь под видом служанки до тех пор, пока мы не сможем отправить тебя домой?
Монашка затрясла головой и вдруг жалобно и протяжно завыла.
– Ее зовут Матильда Николау, – сказала Кончита, обнимая девушку за плечи.
– Что ж, Матильда Николау, – грубовато пробасил Франческ. – Не вой. Тебе, девка, нечего бояться.
Молча сидевшая за столом Мерседес таращила глаза на молодую монахиню. Матильда была дородной, не слишком красивой девушкой с голубыми глазами и покрасневшими от слез веками.
– Бояться-то ей есть чего! – рявкнула на Франческа Кончита. – Если ее поймают, твои драгоценные анархисты перережут ей горло.
– По крайней мере, сегодня ей придется переночевать у нас, – заявила Мерседес. – Она совсем измучена. Может лечь со мной.
– В таком случае проводи ее к себе, – кивнула Кончита.
Мерседес – настолько же смуглая и изящная, насколько монашка бледная и неуклюжая, – встала и взяла ее за руку. Когда она повела Матильду по лестнице, та перестала плакать и устало вытерла слезы. На верхней ступеньке она споткнулась, Мерседес ее поддержала.
– Ложись в постель, – сказала она девушке. – Я сейчас умоюсь и приду.
В тот день Мерседес вместе с несколькими жителями деревни ходили смотреть на сгоревший монастырь, и теперь ее волосы пахли гарью. Но с мытьем головы придется подождать до завтра. Заскрипела кровать – Матильда нырнула под одеяло. Тесновато будет, но как-нибудь уместятся. Мерседес слышала, как монашка шмыгает носом.
– Ты откуда приехала? – спросила она, вытираясь полотенцем.
Молчание. Затем:
– Из Сиджеса.
– Тебе надо попытаться вернуться туда.
– Угу.
– Сколько тебе лет?
– Двадцать четыре, – тихо проговорила Матильда. – А тебе?
– Восемнадцать. – Мерседес надела через голову ночную рубашку и тряхнула черными локонами, чтобы выпростать волосы из-под воротничка. – Давно ты уже в монахинях?
– Я только готовлюсь.
– Как это? Послушница, что ли?
Из-под одеяла на Мерседес уставилось бледное лицо Матильды.
– Я еще не давала монашеских обетов.
– А собираешься? Даже сейчас, когда монастыря больше нет?
– Собираюсь.
– Неужели ты действительно хочешь стать монахиней?
– Да.
Стягивая волосы лентой на затылке, Мерседес села на край кровати. Матильда с восхищением смотрела на нее. Сама-то она никогда не имела такого гибкого и изящного тела, да и такое лицо редко можно было встретить в стенах монастыря.
– А мы – анархисты, – заметила Мерседес и с некоторой иронией в голосе добавила: – Между прочим, мой отец – лидер местных анархистов. Видела, как он хромает? Этот подарок он получил от guardia civil в 1909 году.
Натянув одеяло до самого носа, Матильда беспокойно заерзала. Мерседес заметила, что у нее грубые и красные от работы руки.
– Да не смотри ты так. Мы тебя не съедим, – сказала она, разглядывая монашку. – Значит, ты вчера сбежала из монастыря?
– Я хотела остаться. Чтобы защитить старших сестер. Но мужики начали швырять камни, и сестра Инмакулада – она моя духовная наставница – вытолкала меня в сад и приказала бежать. Я очень испугалась… – У Матильды так воспалились глаза, что до них было больно дотрагиваться. Она запустила пальцы в волосы на висках и, раскрыв рот, словно маленький ребенок, протяжно, на одной ноте, заревела.
Мерседес с сочувствием смотрела, как страдает молодая монашка, не решаясь, однако, попытаться успокоить ее.
– Ну почему? – сквозь слезы вопрошала Матильда. – Почему они так поступают с беззащитными священниками и монахинями?
– Потому что вы слишком долго жрали со столов богатеев и власть имущим. Потому что вы никогда не голодали вместе с бедными и обездоленными.
– Да я в жизни не ела за столом богача!
– А на чьей стороне всегда стояла Церковь? На стороне эксплуататоров! А деньги получала из карманов бедняков. – Голос Мерседес звучал, как волнующая музыка. – Каждая смерть, каждое рождение, каждая свадьба рабочего человека значили для вас новые доходы, плату за несколько минут вашего нечленораздельного бормотания. В противном случае все это считалось незаконным. Подумать только, вы, никогда не вступающие в брак, запрещали нам разводиться!
– И поэтому теперь можно убивать и насиловать монахинь?
– Я не сказала, что одобряю это.
– Но ты одобряешь стремление толпы уничтожить Церковь.
– Церковь сама себя уничтожила, – спокойно проговорила Мерседес, – и давно уже. Церковь – это заброшенный дом. Пора заколотить в нем двери.
– Больно у тебя ловко все получается, – с горечью сказала Матильда.
– Ты спросила – я попыталась ответить.
– Но тебе только восемнадцать лет… Ты просто повторяешь слова своего отца, ведь правда же? Скажи, Мерседес, сама-то ты веришь в них?
– А скажи, Матильда, сама-то ты веришь в своего Бога? – насмешливым эхом отозвалась Мерседес.
– Мне надо помолиться.
Выскользнув из-под одеяла, Матильда встала на колени возле кровати. Она уткнулась лбом в сложенные в молитвенном жесте покрасневшие руки и принялась что-то беззвучно и быстро бормотать.
Мерседес молча наблюдала. Ей было жаль, что сгорел монастырь. Казалось, она лишилась части себя. Но не части своей живой плоти, а чего-то мертвого, бесчувственного. Это как отрезать волосы. Когда они падают под ножницами, их почему-то жалко, но потом приходит ощущение легкости. Словно сброшено ненужное бремя…
Снизу доносились голоса о чем-то спорящих родителей. Слова были неразличимы, но они звучали зло. Матильда встала. Мерседес откинула край одеяла, чтобы девушка могла лечь. Тело монашки пахло мылом, которым мыла ее Кончита.
– Выключить свет? – спросила Мерседес. Матильда опустила распухшие веки.
– Да.
Они молча лежали в темноте. Каждая думала о своем. Голоса Франческа и Кончиты становились все приглушеннее и наконец совсем растворились в тишине.
Мысли Мерседес вернулись к главной теме ее раздумий последних двух недель. Война. Она наконец пришла.
От сознания грандиозных масштабов этой трагедии у нее по спине побежали мурашки и похолодела кровь. Война. Война с фашизмом. И не только в Испании, а во всей Европе. Во всем мире!
В ее воображении победа представлялась как открывающиеся тюремные ворота. Вот уже показались первые ободранные, обессиленные, ослепленные темнотой заключенные, с трудом передвигая ногами выходящие на волю. Этот тоненький ручеек постепенно превращается в могучий поток миллионов угнетенных, хлынувший на свободу, к свету. Их взволнованные голоса сливаются в единый богатырский гул, от которого, кажется, сотрясаются небеса.
Это было такое величественное видение, что у Мерседес захватило дух. Она почувствовала себя во власти какой-то волшебной силы, взывающей к ней, притягивающей ее.
А что, если на дымящихся полях сражений она встретит Джерарда? Сможет ли она убить его? Мерседес представила, как, направив ему в грудь пистолет, она будет смотреть в эти черные глаза с тяжелыми веками. «Джерард Массагуэр, ты пошел против своего народа».
Она лежала с торжественно-суровым лицом, уже не слыша, как рядом всхлипывает Матильда.
Дом медленно погружался в сон.
Через несколько недель стали прибывать беженцы из Астурии. Они привезли с собой и ужасные истории о зверствах фашистов. Истории о массовых погромах и убийствах. О грабежах, поджогах, насилиях. О раздавленных гениталиях, о выколотых глазах.
В порыве бешеного гнева бедняки схватили несколько десятков местных буржуев, которые на следующий день были увезены в неизвестном направлении отрядами милиции.
– Из дома не высовывайся, – озабоченно сказала Кончита Матильде Николау. – Даже к окну не подходи. – Она повязала остриженную голову монашки платком и дала ей передник, какие обычно носят служанки, – Если с тобой кто-нибудь заговорит, притворись простушкой. Ты моя двоюродная сестра из Сиджеса. Зовут тебя Кармен Баррантес. Приехала помогать нам по хозяйству. И сделай вид, что у тебя не все дома. Поняла?
Округлив от страха глаза, Матильда кивнула.
Однажды вечером, когда они чистили на кухне картошку, Мерседес, склонив набок голову, критически взглянула на Матильду.
– Если бы какой-нибудь мужчина позвал тебя вернуться в Сиджес, ты ушла бы из монастыря?
– Это оскорбительный вопрос! – вспыхнула монашка.
Мерседес чуть заметно приподняла брови.
– Разве? А почему?
– Потому что моя вера выше этого! И не думай, что в Сиджесе или где-то еще я никогда никому не была нужна!
– Я не хотела тебя обидеть, – мягко сказала Мерседес.
Матильда с досадой крутанула ножом, выковыривая из картошки глазок.
– Однако именно так и получилось.
– Хорошо, тогда спрошу иначе: ты кого-нибудь оставила в Сиджесе?
– Я не такая красотка, как ты, – пробурчала Матильда.
– Но все же ты очень милая. У тебя красивые глаза.
– А у тебя здесь кто-нибудь есть? Ну… мужчина?
– Ненавижу мужиков! – Мерседес зло полоснула ножом по картошке. – Ненавижу.
– А ты когда-нибудь… была… с мужчиной? Мерседес улыбнулась.
– А ты, сестра Матильда?
С тех пор как она уехала из Сиджеса, Матильда ни разу не делилась своими сокровенными мыслями с кем-либо из мирян. Уже почти четыре года она вообще не разговаривала со своими сверстницами.
– Был там один, – проговорила она и на несколько секунд прикусила свой кулак. – Вдовец, да еще урод, каких свет не видел. Меня хотели выдать за него замуж, потому что другие мужчины отказывались брать меня в жены. И деньги у него были. И вот как-то раз он меня подкараулил и начал целовать… лапать…
– Он тебя?..
– Хотел. Заставил меня взять в руку… его штуку.
– Старый грязный козел! – сочувственно воскликнула Мерседес.
– Он стал одной из причин, по которым я оказалась в Сан-Люке. Слишком уж страшно было представить, что всю оставшуюся жизнь придется прожить с этой отвратительной скотиной.
– Ну и правильно поступила.
– Я знаю, о чем ты подумала.
– О чем же?
– О том, что я стала монахиней только для того, чтобы избавиться от этого вонючего старика.
– А что еще тебе оставалось?
– Были и другие мужчины. Получше. Но я все равно ушла бы в монастырь. На то была Божья воля. А ты не ответила на мой вопрос. Была ты когда-нибудь с мужчиной?
– Нет, – сказала Мерседес после короткой паузы.
– Так ты девственница?
Снова короткая пауза.
– Да.
– Это же чудесно, – заявила Матильда.
– Не знаю. Я об этом не задумывалась.
– Никогда?
– Данный вопрос меня совершенно не волнует. Все это глупости.
– А. я не считаю, что это глупости. Это очень серьезная вещь.
– Всякие там вздохи и стоны? – презрительно фыркнула Мерседес. – Да в любую летнюю ночь они из-под каждого куста доносятся. Не-ет, у меня определенно есть нечто гораздо более важное.
– И что же это?
– Дело.
– Какое дело?
– Война, естественно. Я скоро уезжаю. Воевать. Матильда ахнула, потом недоверчиво прошептала:
– Да брось ты!
– Нечего тут бросать. Я собираюсь вступить в ряды милиции.
Монашка даже перестала чистить картошку.
– Женщине нет места на войне, Мерседес.
– Я стреляю из винтовки не хуже любого мужчины. Могу водить грузовик, ухаживать за ранеными. Буду делать все, что мне прикажут. Все, что угодно.
– Матерь Божья! А что говорят твои родители?
– Я им еще ничего не сказала. Пока. Но они все равно не смогут меня остановить. Мне восемнадцать лет. Я уже взрослая.
Матильда, уставившись на маленькую статую Мадонны, некоторое время о чем-то размышляла.
– Ухаживать за ранеными… – медленно проговорила она. – Я бы смогла это делать.
– Я тоже. Если от меня это потребуется. Но я предпочла бы драться. Мне хочется внести в общее дело настоящий вклад.
– И ты действительно… смогла бы… ну, это… убить человека? – прошептала Матильда.
– Конечно, – бесстрастно ответила Мерседес. – Кто угодно смог бы.
– А у меня никогда не поднялась бы на такое рука. – Она была потрясена спокойствием и твердой решимостью Мерседес. – Никогда.
– Неужели? Неужели ты не смогла бы убить тех, кто насиловал и расстреливал твоих подруг?
Некоторое время Матильда молчала.
– Нет, – произнесла она наконец. – Мне их жаль. Я их ненавижу. Но я должна постараться простить их. А убить… нет, никогда.
– Разные мы с тобой, – сказала Мерседес. – Я считаю, что убийства могут быть необходимы, ты же не признаешь насилия. Вот это-то «всепрощенчество» и заставило испанских трудящихся в течение тысячелетий оставаться рабами. Но теперь мы прозрели. Теперь мы поняли, что тех, кто нас угнетает, надо убивать. Дай только мне оружие, и я ни перед чем не остановлюсь.
Они снова занялись приготовлением ужина. Слова Мерседес страшно взволновали Матильду.
– Когда ты уезжаешь? – спросила она.
– Скоро. Может быть, через месяц.
– Через месяц!
В кухню вошла улыбающаяся Кончита.
– О чем это вы, кумушки, так оживленно беседуете? Судя по всему, не об ужине. Давайте-ка пошевеливайтесь, а то мы и до ночи не поедим.
Шлюзы доверия распахнулись.
В ту ночь, лежа бок о бок в постели, они без умолку говорили и говорили, пока усталость не навалилась наконец на их веки, а за окном не запели деревенские петухи.
Мерседес Эдуард не давали заснуть мысли и мечты о будущем. Что же касается Матильды, то причиной ее бессонницы была Мерседес: она тревожила ее воображение, вызывая в ней сладкое, щемящее чувство. Эта полудевочка-полуженщина целиком и полностью завладела душой несчастной монашки. Эти манящие черные глаза, это милое гордое лицо Жанны д'Арк, этот взволнованный, дрожащий голос – все пьянило Матильду.
Совершенно неожиданно даже ее вера в Господа Бога стала казаться ей какой-то недолговечной, преходящей. В течение четырех лет она свято верила в свое призвание, но здесь, в этом доме, после того как сгорел монастырь, ее иллюзии рассеялись, как утренний туман.
Кукареканье петухов становилось все громче, все настойчивей, все откровенней. Эта тревожная ночь почти закончилась, но ни одна из них так и не сомкнула глаз. Перед разгоряченным взором Мерседес великие армии шли на кровавую битву. А Матильда Николау, потерявшая дом и, похоже, веру, лежала в постели своих врагов, гадая, что ожидает ее в будущем.
– Хорошо бы поспать, – печально проговорила она.
– Да, – отозвалась Мерседес. – Ты спи. Тебе надо отдохнуть, бедняжка.
От этого «бедняжка» Матильда чуть было не разрыдалась.
– А ты разве не собираешься? – сдавленным голосом спросила она.
– Наверное, я не смогу. С того самого дня как началась война, я совсем потеряла сон. Все думаю. Строю планы…
– Хочешь, я обниму тебя? – неуверенно предложила Матильда, чувствуя, как краска заливает ее лицо. – Иногда в монастыре, когда нас мучила бессонница, мы обнимали друг друга… ну, как сестры…
Мерседес ничего не ответила, не зная, как отнестись к этому предложению. Монашка же, должно быть, приняв ее молчание за согласие, осторожно придвинулась поближе.
Позволив себя обнять, Мерседес положила голову на мягкую грудь Матильды.
– Ну вот, скоро заснешь, – прошептала та, касаясь губами ее волос. Чувствуя в своих объятиях гибкое тело девушки, Матильда ощущала, как к горлу подкатил комок и всю ее обдала волна сладостной истомы. В ней просыпалась нежность. Свободной рукой она стала поглаживать Мерседес по плечу.
Все более расслабляясь, Мерседес закрыла глаза. И почти в то же мгновение ее подхватили бархатные крылья сна. Последнее, что она запомнила – это прикоснувшиеся к ее лицу губы Матильды.
Севилья, Испания
На время войны Джерард и Мариса Массагуэр переезжают в Севилью, так как в Каталонии их поместья отошли в собственность правительства.
Они занимают великолепный дом, прежде принадлежавший какому-то известному интеллектуалу-республиканцу, который теперь ожидает своего смертного приговора.
Пока идет война, каждый испанец, имеющий влияние в правительственных кругах Италии, становится на вес золота. Контакты Джерарда Массагуэра с итальянским Верховным командованием сделали его заметной фигурой среди националистов.
Как когда-то он говорил Мерседес Эдуард, войны выигрывают деньги.
Но именно денег-то Франко и не хватает. Десятки тысяч элитных, великолепно подготовленных итальянских и немецких «волонтеров» бесконечным потоком прибывают в Испанию, дабы пополнить ряды его армии. Столь же интенсивно поставляется и вооружение. Но за все это надо платить. И тут находится простое и эффективное решение.
Создается Итало-испанская инвестиционная компания, которая и берет на себя финансирование иностранной помощи. Дело это очень деликатное. Так, поставка военной техники осуществляется лишь через определенных лиц. Таких, как Джерард Массагуэр, которому специально для этой цели выделены один из самых больших офисов и один из самых шикарных лимузинов.
Есть у него свои люди и в военно-промышленном комплексе нацистской Германии.
В итоге товарооборот осуществляемых им торговых операций скоро перевалит за двести миллионов долларов. И он вправе надеяться, что к концу войны станет обладателем баснословного состояния.
Но в то же время Джерард остается потрясающим мужчиной со всеми признаками наслаждающегося человека. Хотя он вовсе не хочет, чтобы его считали щеголем, его регулярные поездки в Рим и Берлин позволили ему пополнить свой гардероб дорогими костюмами, совершенно недоступными в Испании. А его встречи с Гитлером и Муссолини добавили ему презентабельности и престижа, столь высоко ценимых в обществе и деловых кругах.
Изысканно одетый, преуспевающий, обладающий огромной властью, Джерард Массагуэр наживается на этой войне. Его войне.
Сан-Люк
Через два дня, во время обеда, бомба наконец взорвалась.
– Я собираюсь записаться добровольцем, – сказала Мерседес Франческу и Кончите. – Хочу вступить в милицию.
– Мерче, доченька, ты что! – Матильда увидела, как побледнело и исказилось гримасой боли лицо Кончиты. – Ты не сделаешь этого!
– Я должна! Не могу сидеть сложа руки, когда Испания находится на краю пропасти!
– Испании ты все равно не поможешь, – с чувством проговорила Кончита, слегка дотрагиваясь до плеча дочери. – Что ты будешь делать в милиции? Арестовывать и расстреливать ни в чем не повинных отцов семейств?
– Я обязана, мама. Из одного только Палафружеля ушли добровольцами сотни молодых людей. Должен же кто-то защищать Республику…
– Но только не восемнадцатилетние девчонки!
– Я уже взрослая женщина, – мягко произнесла Мерседес и взяла мать за руку. – И я должна идти туда, куда зовет меня долг.
– Франческ! – взмолилась Кончита. – Ради Бога, ну скажи хоть ты ей!
Франческ оторвал взгляд от тарелки. Его синие глаза остались все такими же яркими, хотя прорезанное морщинами лицо выглядело усталым, а голову и бороду посеребрила седина.
– Ты уже взрослая, это верно, – хриплым голосом начал он. – Никто не может тебе запретить поступать по-своему. Но в то же время ты еще очень молода. И нужна здесь. Подождала бы ты с полгодика, Мерседес.
– А зачем ждать-то? – воскликнула она. Ее смуглые щеки зарделись.
– А затем, что от этого, может быть, будет больше пользы нашему делу, нежели от твоего необдуманного отъезда. – Говоря это, Франческ растирал свою больную ногу. В последние дни она сделалась почти совсем бесполезной, и без костылей он шагу ступить не мог. – Конечно, мы все должны что-то предпринимать. И я тоже ломаю голову, каким будет мой собственный вклад. – Он на несколько секунд замолчал. – Русские собираются прислать нам танки и броневики. Понадобятся люди, разбирающиеся в технике. Меня уже попросили вступить в милицию, чтобы помочь им организовать моторизованный полк. Обещали даже присвоить офицерское звание…
– Папа! Вот здорово! Мы будем сражаться бок о бок. – Сияя, она повернулась к матери. – Ты знала об этом, мама?
Кончита молча кивнула.
– Не знаю, соглашусь ли я, – устало продолжал Франческ. – Возраст все-таки. Да и нога вот.
– Но ты же им нужен!
– Они за соломинку готовы хвататься, – печально сказал он. – В их трудном деле пятидесятилетний калека будет им только обузой. – Пронзительным взглядом он посмотрел на Мерседес. – Точно так же и ты, Мерче. Подумай, может ли восемнадцатилетняя девочка действительно помочь милиции. Или ты только добавишь ненужных проблем и опасностей мужчинам, которые должны сражаться с врагами.
Мерседес отчаянно затрясла головой.
– Все не так сложно, папа. Они ждут от нас любой помощи. И, если Испания зовет, мы должны идти.
– Это ты во всем виноват! – набросилась на мужа Кончита. – Ты забил ей голову своей дурацкой идеологией. Вот, полюбуйся! Полюбуйся, чего ты добился! О, Мерче! – у нее на глазах заблестели слезы. – Я не могу потерять вас обоих!
– Повремени, Мерче, – попросил Франческ. Когда он старался говорить ласково, его голос делался совсем хриплым. – По крайней мере, до тех пор, пока не определюсь я. Если мне придется уехать, ты должна остаться со своей матерью. Нельзя же ее бросить одну, да еще в такие времена.
Лицо Мерседес снова вспыхнуло, затем побледнело. Ее длинные ресницы опустились.
– А если я решу остаться, – закончил Франческ, – можешь ехать, куда захочешь.
– Как ты думаешь, зря я осталась? – спросила Мерседес у Матильды, когда в ту ночь они вдвоем лежали в темноте. – Разумеется, ты не на моей стороне, но все же, не кажется ли тебе, что мне следовало уехать?
– Я ни на чьей стороне, – ответила Матильда. – И я думаю… я думаю, ты такая благородная! Но твоя мать… у меня разрывается сердце, когда я вижу, как она страдает.
– У меня что ли не разрывается? – зло сказала Мерседес. – Просто я ничего не могу сделать с собой. Я слышу, как бьют барабаны, они зовут меня. И я не вправе не замечать этого призыва. Я должна идти. – Ее голос взволнованно задрожал. – Помнишь 31-й год? Как тогда народные массы стихийно, лишь по зову сердца, взялись за оружие, чтобы защитить Республику? Это было восхитительно. Вот и сейчас происходит то же самое, Матильда. Десятки тысяч людей рвутся в бой. И цель у них одна. Победа!
Матильда робко протянула руку и коснулась волос Мерседес. Порой она чувствовала себя такой старой рядом с этой без умолку говорящей о войне и насилии восемнадцатилетней девушкой. И еще Мерседес вызывала у нее какой-то душевный трепет, какое-то непонятное волнение. Она была созданием, которое никогда даже не снилось Матильде ни в продуваемом солеными ветрами Сиджесе, ни в тишине монастыря. В эти последние дни она страстно молилась за Мерседес. Правда, она молилась и за приютившую ее Кончиту, и даже за самого Франческа; но все-таки больше всего – за Мерседес.
– Но ты ведь нужна и своим родителям. Подумай, что сказал твой отец.
– Хочешь, я открою тебе один секрет? – проговорила Мерседес, глядя в темноте на Матильду. – Он не мой отец.
Чиркнув по подушке остриженными волосами, монашка повернула голову.
– Не твой отец?
– Я не рассказывала этого ни одной живой душе, – зашептала Мерседес. – Он вырастил меня, воспитал. Дал свое имя. Но мой настоящий отец…
– Кто? – Матильда затаила дыхание. Мерседес тихо засмеялась.
– Ты не поверишь.
– Поверю! И никому не скажу, даже под страхом смерти!
– Джерард Массагуэр.
– Джерард Массагуэр? – воскликнула потрясенная Матильда.
– Тс-с-с. Ты разбудишь весь дом. У него с моей матерью была любовная связь. Но он бросил ее, потому что она бедная и низкого происхождения. Когда она вышла замуж за Франческа, она уже была беременна мною.
– Джерард такой красавец… – пробормотала Матильда. – Я видела его много раз. Он великолепен, как пантера.
– Да, – строго сказала Мерседес. – Он красивый. И еще он враг народа.
– А ты на него похожа. Господи, ну конечно же, похожа! Теперь я это ясно вижу! У тебя такие же глаза. И такой же рот. Так вот почему ты такая красивая!
– Не кричи, – шикнула Мерседес на монашку, которая от удивления уже почти визжала.
– Ну это же прямо как в сказке!
– У него есть другой ребенок. Восьмилетний Альфонсо. Мой единокровный брат, который, наверное, так никогда и не узнает, что у него есть сестра. Ну не нелепо ли все это?
– Это более чем нелепо – это символично. Ты видела картину Гойи – два отчаявшихся человека, стоя в реке, насмерть дерутся дубинами? Это Испания. Это ты и твой отец.
– Я часто думала, что бы было, если бы мы с ним встретились на поле боя.
– Как бы ты поступила?
– Это зависело бы от того, на чьей стороне перевес. Если на его, он бы меня убил.
– Нет! – Матильда истово перекрестилась.
– Да. А если бы я брала верх, я бы его убила.
– Убила бы своего собственного отца!
– Да уж будь спокойна.
– Матерь Божья! О, Мерче, спасибо, что ты доверила мне свою тайну. – Она схватила руку Мерседес и, поднеся ее к губам, несмело поцеловала. Откровение этой девушки переполнило ее благодарностью. Ведь она была единственной, кому Мерседес раскрыла свой секрет. Ей и в голову не приходило, что причиной тому было одиночество юной анархистки. Матильда расценила это как величайший духовный дар, который преподнесла ей Мерседес. И она приняла его, как бесценное сокровище, как награду, как нечто невыразимо чудесное. – Я никогда этого не забуду. И никогда никому не расскажу.
– Все это уже не важно. А важно другое – то, что настало время действовать. Хватит размышлять и метаться. – Пальцы Мерседес сцепились с пальцами Матильды, отчего у той захватило дух. – Так должна ли я слушаться своих родителей? Должна ли я позволить им удерживать меня? А не лучше ли все равно уехать, может быть, даже прямо сейчас, оставив им лишь записку, которую они найдут утром?
– Нет, – дрожащим голосом взмолилась Матильда. – Не уезжай. Только не сегодня. Останься.
– Я чувствую, что, если я еще какое-то время пробуду в бездействии, я просто вспыхну и сгорю до тла.
– У тебя, наверное, жар. – Матильда приложила ладонь ко лбу Мерседес. Он был холодный и сухой. Она увидела, как в темноте блестят глаза девушки. В необъяснимом порыве эмоций монашка скороговоркой забормотала: – Ты должна подумать над тем, что сказал твой отец… как будет лучше… я имею в виду – лучше для вашего дела. Для Испании. Да, ты можешь уехать… но правильно ли ты поступишь? Богиня моя, кто знает? Что, если ты попадешь в плен? Что тогда с тобой сделают солдаты Марокканской армии? Страшно даже представить себе!
– Ерунда, – отрезала Мерседес. – Я хоть завтра готова отдать свою жизнь, если только моя смерть поможет Республике.
– А поможет ли? – Пальцы Матильды лихорадочно гладили руку Мерседес. – Если они причинят тебе зло… если они убьют тебя, я… я… – Она как-то нервно засмеялась, затем разрыдалась. – Я умру!
– Кажется, не у меня, а у тебя жар. Ну не надо так расстраиваться, Матильда.
– Я не могу. Не могу! Ты такая чудесная. Я тебя обожаю.
Мерседес не удержалась и рассмеялась.
– Что, тоже под нашим влиянием становишься анархисткой?
– Я обожаю тебя, – прошептала Матильда. Внезапно она схватила Мерседес в свои объятия и принялась покрывать ее лицо поцелуями. Сердце в груди несчастной женщины колотилось, как безумное.
Мерседес напряглась и замерла, понимая, что, если она ее сейчас оттолкнет, Матильда просто не переживет этого. Она неподвижно лежала, чувствуя, как монашка целует ее щеки, глаза, виски… Затем осторожно попыталась высвободиться.
– Не отталкивай меня!
– Видишь ли, ну…
– Да, да, – жалобно заскулила Матильда, – да, я толстая и некрасивая, и я тебе противна.
– Ты мне вовсе не противна, – ласково сказала Мерседес.
– Противна! У меня поросячьи глаза! И волосы острижены!
– Ты устала, – проговорила Мерседес, касаясь в темноте ее лица. – Мы слишком заболтались. Нам надо спать.
– Разреши мне поцеловать тебя на прощанье. Ну пожалуйста.
Мерседес позволила Матильде снова обнять себя и почувствовала, как к ее губам прикоснулись теплые губы монашки. Движения Матильды были нежными и трепетно легкими.
– О, дорогая…
Их губы слились в крепком поцелуе. Мерседес ощутила, как по телу разливается истома, сладкая и тревожная. Матильда уже не казалась толстой и неуклюжей. Ее влажный рот стал подобен цветку с дрожащими лепестками. Ее руки были уверенные и ласковые. Мерседес вдруг стало тепло и уютно, и, не в силах далее сопротивляться, она целиком отдалась во власть Матильды.
Почувствовав, как тревожно затрепетало ее сердце, Мерседес отвернула лицо в сторону.
– Просто расслабься и лежи, – прошептала Матильда. – Засыпай.
И Мерседес поплыла, словно в теплых волнах океана. А затем ее поглотила бездна.
На следующее утро Матильда проснулась задолго до Мерседес и, приподнявшись на локте, принялась разглядывать лежащую рядом девушку. Во сне лицо Мерседес утратило свои властные черты. Сейчас оно было безмятежным, как лицо ребенка. Ее рот, веки, ноздри – все выглядело настолько совершенным, что обожающей ее Матильде она казалась ангелом во плоти.
– Ты так прекрасна, – шептала монашка, нежно целуя губы Мерседес. – Так прекрасна. Бесценная ты моя.
Лицо Мерседес начало принимать строгое выражение – она просыпалась. Ее веки раскрылись. Их глаза встретились. С минуту они молча смотрели друг на друга.
– Я люблю тебя, – тихо сказала Матильда. Мерседес как-то неловко, неожиданно смущенно улыбнулась и, протянув руку, коснулась щеки Матильды.
– Правда?
– Да.
– Мне еще никто не говорил этих слов. Ты первая. Я буду помнить об этом. Всегда.
В течение двух последующих недель над Сан-Люком безраздельно господствовало лето.
Франческ Эдуард был вызван в Жерону в штаб милиции, где его стали уговаривать войти в группу управления моторизованной дивизии, чтобы руководить получением техники и вооружения, которое, как они надеялись, вот-вот должно прибыть из Москвы. Ему даже предложили звание майора. Прикинув, что из-за своей немощности он вряд ли сможет принять участие в боевых действиях, а здесь он будет иметь возможность внести значительный вклад в общее дело, Франческ согласился.
Двумя днями позже он попрощался с семьей и уехал в казармы Жерона. С этого дня родные будут видеться с ним только по выходным. Кончита даже и не пыталась отговаривать его. Но после отъезда мужа она сделалась угрюмой и молчаливой.
Матильда соорудила в их спальне маленький алтарь. Она повесила на стену деревянный крест, а под ним поставила небольшой столик, на который положила Библию и свои четки. Здесь она собиралась молиться, как привыкла это делать в монастыре.
Порой Мерседес посмеивалась над набожностью своей подруги, но в основном она относилась к этому с терпимостью и лишь с иронией поглядывала, как истово молится Матильда.
Между тем война разгоралась не на шутку. На юге армия Франко оставила Севилью и медленно, но уверенно стала продвигаться к Мадриду. Сначала пала Мерида, затем Бадахос. И начался долгий марш через крестьянские поля и деревушки вдоль реки Тахо к столице.
Битвы, сравнимые лишь с теми, что будут происходить в Европе только после 1939 года, и одерживаемые франкистами победы сопровождались слухами о чинимых ими кровавых злодеяниях. Ударные бригады мятежников, двадцать тысяч марокканцев и иностранные легионеры несли с собой смерть и разрушения. За каждым сражением следовала зверская расправа над ранеными и пленными. Каждая деревня становилась ареной грабежей и репрессий. Убит местный помещик? Расстрелян священник? Возмездие следовало незамедлительно. Офицеры разрывали рубахи на правом плече у всех без исключения мужчин и, если обнаруживали след от ремня винтовки, расстреливали на месте, и не важно, кто был перед ними – старик или совсем еще мальчишка. Женщины Сан-Люка прочитали в республиканских газетах, что фашисты сжигают тела убитых, облив их бензином, но еще чаще они просто оставляют трупы на обочинах дорог гнить под палящим летним солнцем.
Убийства множились, как мухи. Массовые казни мужчин, способных держать оружие, дополнялись индивидуальными расстрелами подозреваемых в сочувствии республиканцам. Учителя, врачи, художники, члены местного управления – все уничтожались во время этих «чисток». Не помогали им ни седины, ни высокое положение в обществе, ни явная невинность.
Мерседес, вынужденная отложить осуществление своих планов, не находила себе места. Она из кожи вон лезла, чтобы помочь анархистам: водила их автомобили, в любое время готова была бежать с каким-нибудь поручением.
Она понимала, что их отношения с Матильдой переросли в нечто большее, нежели обыкновенная дружба. И все же ничего не предпринимала ни чтобы их прекратить, ни чтобы сделать их еще более тесными. По ночам они, обнявшись в тесной кровати, прижимались друг к другу. Иногда Мерседес позволяла Матильде целовать и гладить себя, пробуждая сладкие, томные чувства. Иногда же она и сама отвечала на эти ласки. А бывало, они до самого рассвета о чем-нибудь шептались.
Страстное желание Мерседес участвовать в настоящих боевых операциях жгло ее изнутри, подобно раскаленным углям. И, глядя на все это, Матильда, ставшая для нее кем-то между подругой и любовницей, молила Бога, чтобы охватившее Мерседес безумие – а она была абсолютно уверена, что это было безумие, – наконец прошло.
Она делала все возможное, чтобы хоть как-то успокоить Мерседес. Но и самой Матильде было не сладко, ибо она оказалась запертой в доме не только из-за своей привязанности к Мерседес, но и в результате того, что ее Сиджес, этот прекрасный приморский городок, превратился в оплот анархизма. По сути дела он стал местом истребления тысяч мужчин и женщин, пригнанных туда после барселонских «чисток».
Жившие там ее родные, чтобы обезопасить себя, объявили, что она погибла во время пожара в монастыре, и, когда Матильда прислала им письмо, они сочли за лучшее не отвечать на него. Должно быть, им было спокойнее думать, что она действительно мертва.
Хотя Мерседес и отказывалась в это верить, Кончита продолжала твердить, что жизни монашки угрожает опасность. Матильда прямо-таки рвалась из дома, но Кончита даже и слушать об этом не хотела. Волосы отрастали невыносимо медленно и все еще оставались слишком короткими. Так что и днем, и ночью она вынуждена была сидеть дома.
Временами у нее даже случались приступы клаустрофобии.
– Порой мне так страшно, – пожаловалась она Мерседес однажды ночью. – Я готова буквально кричать от ужаса.
– Но ты здесь в полной безопасности. Матильда посмотрела на Мерседес глазами, полными отчаяния.
– Я не могу вернуться в Сиджес. Мне вообще некуда идти! Что же со мной будет? Чем все это кончится?
– Мы позаботимся о тебе, – проговорила Мерседес, касаясь ее руки. – Найдем тебе где-нибудь безопасное место.
Она почувствовала, как дрожит прижавшаяся к ней несчастная монашка.
– Какое место?
– Ну… где не стреляют. Не плачь, дорогая.
– Но сейчас везде стреляют, – захныкала Матильда. – Везде кровь и насилие. О, Мерче, я так боюсь!
– Ты можешь поехать со мной.
– Куда?
– На войну. Разумеется, в этом случае ты, в некотором роде, будешь на стороне своих врагов, но ты могла бы стать санитаркой. Правда, это не безопасно, когда вокруг головы свистят пули… Но зато мы были бы вместе.
Открыв рот, Матильда уставилась на Мерседес.
– И ты взяла бы меня с собой?
– Конечно.
Монашка сглотнула слезы и притихла, переваривая услышанное.
Стоял пик лета, когда великий художник Солнце начало наносить завершающие мазки на свое гениальное полотно. Сено уже было убрано, овощи и фрукты созрели, дороги стали пыльными от жары, а море притихло, и на его лазурной глади не видно было ни волн, ни даже легкой ряби. Все вокруг млело от зноя и света. Оставаться в такую погоду дома было настоящей пыткой. Матильду все чаще мучили приступы клаустрофобии, и Мерседес всем сердцем сочувствовала ей.
– Если ей не дать глотнуть свежего воздуха, – говорила она матери, – она здесь совсем с ума сойдет.
В один из уик-эндов девушки решили-таки прогуляться по окрестностям деревни. Головы они покрыли большими соломенными шляпами, а в руки взяли для отвода глаз плетеные корзины. На Мерседес было платье без рукавов, Матильде же пришлось надеть блузку, чтобы как-то скрыть свою бледную кожу.
– А что, если вы кого-нибудь встретите? – обеспокоенно спросила Кончита. – Вы же знаете, как быстро здесь распространяются слухи.
– Да никто нас не увидит, – заверила ее Мерседес. – А если и увидит, я скажу, что это моя двоюродная сестра. В конце концов, кому какое дело? Не волнуйся, мама, я позабочусь о Матильде.
В час послеобеденного отдыха они выскользнули из опустевшей деревни и пошли по проселочной дороге, что петляла среди полей и дубовых рощиц.
Вдоль дороги росли кусты ежевики, усыпанные спелыми ягодами. Целое море сладких сочных плодов! Изголодавшаяся по витаминам Матильда с жадностью принялась запихивать ягоды в рот.
– Вот это да! – радостно воскликнула она. – Можно объедаться, пока дурно не станет!
– Или пока не пронесет, что более вероятно, – урезонила ее Мерседес.
Корзины, которые они взяли с собой для маскировки, стали казаться ужасно тяжелыми. А никто им так и не встретился. С того дня, когда сгорел монастырь, это был первый выход Матильды из дома. Ее волосы наконец начали потихоньку отрастать, хотя все еще оставались слишком короткими и она так и не избавилась от того, что Кончита называла «монашеским видом». Воздух и солнце приводили ее в восторг, и Мерседес заметила, как дрожат у Матильды на ресницах слезы счастья.
Было нестерпимо жарко. На другом конце поля крестьяне собирали скошенное сено в золотистые стога. Тут и там можно было увидеть запряженных в телегу ослика или коня, мирно щиплющих траву и время от времени слегка прядающих ушами. Откуда-то издалека изредка доносились охотничьи выстрелы, от которых на несколько секунд замолкал звон цикад.
Дорога привела их к маленькому крестьянскому хозяйству. Под раскидистым деревом возвышался сложенный из камней колодец. После горячих от солнца и сладких ягод их страшно мучила жажда. Подняв наверх полное ведро ледяной воды, они принялись черпать ее пригоршнями и пить. Вода была изумительно вкусной.
– Хороша водичка-то, а? – крикнула им из окна пожилая женщина.
– Хороша, – переводя дыхание, согласилась Мерседес.
Прошагав еще милю, они стали уставать и, сойдя с дороги, углубились в дубовую рощу. Здесь они нашли тенистую полянку и растянулись на земле.
К этому времени почти все цветы уже отцвели, однако Матильда умудрилась все же набрать целую охапку васильков, генциан и розового валериана. Она разложила цветы на подоле юбки и начала плести из них нечто вроде довольно-таки хлипкой гирлянды.
Мерседес, лежа на спине, сонными глазами следила за подругой.
– Что это ты делаешь?
– Венок для тебя.
– У тебя еще есть силы на разные глупости? Господи, ну и жара. – Она закрыла глаза и задремала, пока над ней не склонилась Матильда, пытаясь надеть ей на голову свое творение. Венок развалился почти в ту же секунду. Цветы и стебли запутались в черных локонах Мерседес.
– Идиотка, – раздраженно проговорила она, отряхивая волосы. – Я почти заснула!
Матильда смотрела на нее полными любви глазами и улыбалась.
– Моя маленькая сердитая королева. Я пойду за тобой хоть на край света.
– Может быть, такая возможность тебе представится. – Глаза Мерседес сделались серьезными. – Мир, похоже, катится в тартарары.
– Мой мир – это ты.
По телу Мерседес будто прокатилась горячая волна. На шее запульсировала венка. Матильда склонилась и поцеловала ее в яркие, чувственные губы. Ладонь монашки осторожно легла ей на грудь.
– Сейчас слишком жарко для этого, – капризно сказала Мерседес, отворачивая лицо. Она положила руки под голову.
Губы Матильды коснулись волос под мышкой Мерседес. Она вдохнула волнующий, возбуждающий запах живой плоти, ощутила во рту горько-сладкий вкус пота.
– Не надо, – смущенно уворачиваясь, томно проговорила Мерседес. – От меня воняет.
– Ты пахнешь, как роза.
– Скорее, как загнанная лошадь.
– Это чудесный запах. – Губы Матильды дрожали. Она провела языком по потной коже Мерседес. – Это наркотик. Опиум. Дурман. – Голова ее шла кругом. Она горячо зашептала: – Любовь моя, я от тебя без ума.
Она поцеловала Мерседес в шею и начала расстегивать ей платье.
– Ты что делаешь? – простонала та, глядя на монашку затуманенным взором.
– Люблю тебя, моя прелесть. – Дрожащими пальцами Матильда расстегнула платье Мерседес и обнажила ее изящные груди.
– Только не здесь! – испугалась вдруг девушка.
– Не бойся, никто не увидит.
– Ты что, собираешься проглотить меня, словно спелую ягоду?
– Точно. Словно ягоду, – прошептала Матильда.
Мерседес почувствовала, как с жадностью прильнула Матильда к ее грудям, как теплый язык ласкает ее соски. Теряя над собой контроль, она обеими руками обхватила голову монашки. Какое безрассудство – позволить любить себя подобным образом! Но страсть Матильды пьянила, как молодое вино.
Мерседес была более застенчивой и невинной, чем, возможно, думала о ней Матильда, и сначала даже закрывала лицо руками, сгорая от смущения. Но затем ее охватило наслаждение. Оно пришло к ней не вдруг, не неожиданно, а как старый, добрый приятель, которого она почему-то позабыла.
Объятая сладостной истомой, не в силах даже говорить, она полностью отдала свое тело во власть Матильды. Казалось, происходит что-то, что никому не дано остановить. Здесь не было ни правых, ни виноватых. И пусть жизнь не вечна, и будет старость, и не уйти от смерти, но сейчас плод созрел и раскрыл свою алую плоть солнцу. Мерседес почувствовала, как Матильда шарит голодным ртом у нее между ног и лижет, сосет то тайное, то интимное место, до которого прежде никто другой еще никогда не дотрагивался.
Она закрыла глаза и всем своим существом отдалась этому жгучему, всепоглощающему чувству безграничного блаженства, которое все больше и больше росло, крепло и наливалось. Оно становилось все слаще, все теплее, пока наконец не раскрылось, подобно лепесткам волшебного цветка, и тогда тело Мерседес выгнулось и из груди вырвался стон наслаждения.
Внезапно солнце стало огромным и засияло ослепительным светом, и, лежа под деревом на шуршащих прошлогодних листьях, Мерседес задохнулась в безудержном экстазе.
Севилья
Джерард Массагуэр возвращается из поездки в Рим с обещаниями итальянского правительства и впредь оказывать помощь режиму Франко. О результатах своего визита он докладывает непосредственно находящемуся в Бургосе генералиссимусу. Вместе с ним туда отправляются Мариса и Альфонсо.
– Одно можно сказать о Муссолини, – замечает он жене после аудиенции, – выглядит он молодцом. А наш Франко напоминает мне гипсового болвана с надутой рожей.
– Тебе следует постараться войти в контакт с его женой, – скривив губы, говорит Мариса, касаясь рукой медали, которую на грудь мужа только что повесил Франко.
Они едут в оперу.
Сейчас, когда ему исполнилось тридцать семь, Джерард Массагуэр подходит к пику своего расцвета. В его глазах на потрясающе красивом лице чувствуются уверенность и сила. У него безукоризненного покроя смокинг и ослепительно сверкающая бриллиантовая заколка для галстука. Во всем его облике ощущаются богатство и власть. И женщины это особенно быстро чуют. А успех, которым он пользуется удам, как, впрочем, и в бизнесе, становится почти легендарным.
Во время антракта Джерард с наслаждением курит сигарету. Нет в мире большего удовольствия, чем обладание реальной властью. К его словам внимательно прислушиваются. Они могут означать жизнь или смерть. Он вошел в узкий круг людей, в чьих руках будут бразды правления, если, конечно, удастся очистить страну от всей этой грязи. Как славно это осознавать! И его сын Альфонсо унаследует не только богатство и высокое положение в обществе. Он унаследует Испанию.
Джерард вспоминает свою дочь, эту необыкновенную девочку. Ему очень хочется увидеть ее. Одна лишь мысль о ней наполняет его каким-то непонятным, странным желанием, желанием, которого не вызывает в нем ни жена, ни одна из его бесчисленных любовниц.
Неужели она и вправду с оружием в руках защищает Республику? А как она выглядит? Наверное, стала еще красивее, еще соблазнительнее?
Ему страшно подумать, что она может умереть от пули какого-нибудь солдата марокканских войск. Но что он может сделать, чтобы защитить ее? Да ничего. Она для него недосягаема. На память приходит совершенная линия ее еще юной груди и чувство, которое он испытал, когда ее язычок проскользнул ему в рот.
Он увидит ее опять. Обязательно увидит. Когда Каталония падет, она станет его, на этот раз навсегда. Уж это он себе обещает. Но он страшно боится за нее. Пожар в монастыре Сан-Люк и учиненные в тот день зверства были вынесены в заголовки всех националистических газет. Сама донья Кармен, сверхнабожная католичка – жена Франко, была так потрясена, что даже лично присутствовала на торжественной мессе за упокой погибших каталонских сестер.
Разумеется, каждая из враждующих сторон ежедневно совершает акты насилия, и каждый подобный случай служит топливом пропагандистской машине противника. Однако окончательный итог будет подводить тот, на чьей стороне окажется победа.
Джерард знает, на чьей стороне она окажется. И еще он знает, что деревню Сан-Люк ожидает суровая расплата.
Сан-Люк
Мир ночи.
Таинственный мир. Мир, в существовании которого Матильда никогда не признавалась даже самой себе. Ночи в монастыре были короткими и темными, и то, что происходило под покровом этих ночей, переставало существовать и уходило в небытие с первыми же словами предрассветной молитвы. И никто из сестер не смел говорить о том, как утишали они во мраке ночи бури, что разыгрывались в их душах.
Эта любовь, если это была любовь, никогда не упоминалась на исповеди и никогда не становилась предметом обсуждения. Эти встречи происходили не между монахинями, а между женщинами. Между телами. И они не могли быть понятными и прощенными.
Но любовь Матильды и Мерседес началась не в ночной тьме и не закончилась с рассветом. Граница между миром ночи и миром дня стерлась, и она вынуждена была увидеть себя в истинном свете и признать, что она именно такая, какая есть.
У Мерседес было изящное, гибкое тело с гладкой как шелк кожей, обтягивающей упругие, эластичные мышцы. Она была чудом. От нее исходил аромат, напоминавший Матильде о днях, когда монахини занимались отжимом лавандового и розового масел. У нее был вкус молодости, которая обошла Матильду Николау стороной. И еще счастья, которое тоже осталось в прошлом. И солоноватого мыла. И юности. Но главное – невинности. Именно невинность покоряла в ней прежде всего.
Матильда знала, что Мерседес по-прежнему рвется на войну. Она знала также, что любовь этой девушки недостаточно сильна, чтобы удержать ее в Сан-Люке, и очень скоро наступит день, когда Мерседес все-таки уедет и бросит ее. Она даже придумала особую молитву: «Господи, прошу Тебя, убереги ее от страданий. И не дай ей умереть. И, если Тебе понадобится ее жизнь, возьми мою. А если ей суждено испытать муки страшные, пошли их мне».
Они занимались любовью снова и снова, ненасытно, без устали. И без ненужных слов. А потом, едва перебросившись несколькими фразами, Мерседес проваливалась в глубокий безмятежный сон.
– В жизни у тебя будет так много мужчин, – сказала Матильда однажды под утро, когда уже забрезжил рассвет. – Столько мужчин будут тебя любить! И в конце концов все, что между нами было, уже перестанет для тебя что-либо значить.
– Неправда! Я всегда буду это помнить, – с неожиданной страстью заговорила Мерседес. – Ты первая подарила мне любовь. И не нужны мне мужики! Я их ненавижу. Ненавижу! Я хочу только тебя.
Через несколько дней они задумали совершить еще одну прогулку, на этот раз к развалинам монастыря.
Их глазам представилось печальное зрелище, и, увидя, во что превратилась святая обитель, Матильда тихонько всплакнула. Внутри главного здания все полностью выгорело, перекрытия и крыши рухнули. Как рухнул и крест над маленькой часовней Богоматери, где в 1909 году нашла убежище мать Хосе. Все окна были выбиты, и крутом валялись обугленные обломки мебели и обгоревшие, разодранные книги. Только железные ворота остались невредимыми и лишь слегка покосились на своих петлях, тридцать лет назад выкованных для них Франческом. Вид этих ворот как-то странно взволновал Мерседес.
– Их сделал мой отец, – грустно проговорила она. Покрасневшими глазами Матильда уставилась на изящно выполненную решетку.
– Анархист сделал эту работу для Церкви? – удивилась монашка.
– Да, и к тому же бесплатно. А что здесь такого? Церковь всегда присваивает себе самое лучшее. Во время Semana Trágica отец пытался поджечь этот монастырь. Но его ранили гвардейцы, и в результате он оказался в больнице этого же монастыря. Ему спасла жизнь мать Хосе, которая в то время была настоятельницей. А вот теперь ты нашла приют в его доме. – Она провела рукой по извивающимся лентам, выкованным на воротах. – Похоже на этих змей. Хотят они того или нет, все они переплетены между собой. Сцепляются и разъединяются, кусают друг друга и спариваются… Иногда мне кажется, что наша жизнь утратила всякую логику.
Они обошли вокруг расписанных анархистскими и антирелигиозными лозунгами стен монастыря.
– Там была моя келья, – сказала Матильда, указывая пальцем на крошечное оконце на самом верхнем этаже здания. – Почти каждое утро после заутрени я встречала там рассвет.
– Хочешь войти внутрь? – спросила Мерседес. Матильда молча покачала головой. Мерседес заглянула в зияющее черной дырой окно. – Когда-то у меня была здесь подруга, монахиня, которая учила меня в школе. Ее звали Каталиной. Думаю, она здесь и похоронена, если только мужики не выкопали ее останки.
Матильда передернула плечами.
– Господи, какой кошмар.
– Ты расстроилась?
– Сделать такое с монастырем… – Она беспомощно развела руками. – Это уже не политика. Это варварство.
– Он уже никогда не откроется снова, – уверенно сказала Мерседес. – Если, конечно, народ победит в этой войне. Может быть, здесь устроят склад, а может, атеистический музей, как поступили с церквями в России. Но ни заутрень, ни вечерен здесь уже больше не будет.
– Словно возвращается мрачное средневековье. Мне страшно.
– Но наши враги тоже сжигают церкви, хотя они постоянно твердят, какие они добропорядочные католики. А Гитлер, вон, сжигает все синагоги. Да и Муссолини держит Папу Римского в кулаке. Так что если уж мрачному средневековью и суждено вернуться, то благодаря фашистам, а не «красным».
Губы Матильды снова задрожали. Она посмотрела на почерневшие окна.
– Где теперь все мои подруги?
– А ты бы хотела вернуться? – с любопытством спросила Мерседес. – Предположим, завтра Франко победил и восстановил монастырь, ты бы стала принимать монашеские обеты?
Бледно-голубые глаза Матильды уставились в одну точку.
– Нет, думаю, нет, – после короткой паузы проговорила она. – После всего… что произошло. Но я всегда буду любить Церковь. Так же сильно, как ты ненавидишь ее.
– Я вовсе не ненавижу ее, – рассмеялась Мерседес. Вечерний ветерок трепал ее похожие на извивающихся змей черные волосы. Тонкими загорелыми пальцами она убрала их с лица. – Просто я не хочу, чтобы меня дурачили. Что там за обеты, которые вы даете? Бедности, послушания и безбрачия? Первые два превращаются в богатство и высокомерие. Что касается безбрачия…
– Большинство монахинь и священников свято следуют своим обетам, – холодно сказала Матильда. Мерседес посмотрела на нее с чуть заметной ядовитой усмешкой, от которой ее бросило в краску. – Знаю, о чем ты думаешь. Но там все было не так. Тебе это прекрасно известно.
– Ничего мне не известно, – улыбнулась Мерседес.
– Тогда что ты на меня так смотришь?
– Ну, ты-то, сестра Матильда, особым целомудрием не отличалась. Ведь именно здесь ты научилась своим маленьким шалостям.
– Не будь такой злобной! – в сердцах закричала Матильда. – У нас с тобой все совершенно не так, как…
– Как что?
– Как то, что происходило со мной в монастыре.
– Что ж, конечно, тебе это лучше знать. Должно быть, у тебя были хорошие учителя.
– Нет!
– Нет?
– Верно, всякое случалось. Ведь, в конце концов, мы были всего лишь женщинами, пытавшимися жить жизнью праведников. А это не просто, сама знаешь. Но если подобные вещи происходили, то это было крайне редко. И не так, как ты думаешь! Не так, как… у нас с тобой!
– Ну ладно, ладно. – Глаза Мерседес все еще оставались злыми. – Меня только несколько удивляет твой богатый опыт.
Матильда, задетая за живое бессердечием своей подруги, чуть не плача отвернулась.
– Я люблю тебя. И, если ты до сих пор не поняла этого, значит, ты просто слепая.
– А я-то ломаю голову, уж не собираешься ли ты сделать из меня tortillera.
Это жаргонное прозвище лесбиянок больно резануло слух Матильды.
– Как тебе не стыдно, Мерче! Я вовсе не tortillera! И тебя таковой не считаю.
– Мне казалось, что именно это и называется tortillera, – невинным голосом проговорила Мерседес. – Женщина, которой нравится заниматься любовью с другими женщинами. Которой нравится ласкать их груди и целовать их между ног. Вот как ты меня целуешь.
Пухлые щеки Матильды зарделись. Она снова повернулась и в упор взглянула на Мерседес.
– Тебе, кажется, это тоже нравится!
– А я и не отрицаю. – Взгляд Мерседес слегка затуманился. – Но ведь это в некотором роде извращение.
– Сама же говорила, что ненавидишь мужчин!
– Однако это не значит, что мне хочется заниматься любовью с женщиной.
– Раз так, не прикасайся больше ко мне! – холодно проговорила Матильда. – Я пойду спать на чердак.
– А как же жуки да тараканы, которых ты так боишься?
– Тогда я вообще уйду! И ты меня никогда уже не увидишь.
– Но где еще ты найдешь такую симпатичную маленькую любовницу? – озорно спросила Мерседес. – С такими великолепными грудями и бедрами, как ты говорила мне вчера ночью.
– Зачем ты так? – застонала Матильда. – Как это жестоко с твоей стороны, так издеваться над моей любовью! Но я ничего не могу с собой поделать. Если уж на то пошло, это ты развратила меня, а не я тебя!
Мерседес сделала удивленные глаза.
– Это каким же образом?
– Здесь, в монастыре, у меня никогда не было любовницы. Я никогда ни с кем не спала каждую ночь. Я никогда никого не любила!
– А меня, значит, ты любишь? – склонив набок голову, спросила Мерседес.
– Ты же знаешь, что я тебя боготворю!
Мерседес некоторое время пристально смотрела на монашку, затем ее взгляд начал теплеть. Она протянула к Матильде руки, и та с рыданиями бросилась в ее объятия.
– Ну не надо, – принялась успокаивать подругу Мерседес. – Я ведь только шутила с тобой.
– Иногда ты бываешь такой жестокой! – уткнувшись в ее плечо, всхлипнула Матильда. – Мы вовсе не лесбиянки!
– Мы просто очень на них похожи, – криво усмехнувшись, проговорила Мерседес. – А ты бы предпочла заниматься любовью с мужчиной, если бы у тебя была такая возможность?
– Нет!
– И я нет.
– Но ты еще влюбишься, – шмыгнула носом Матильда. – Ведь меня ты не любишь по-настоящему. Придет день, и ты встретишь своего избранника. И тогда ты обо мне забудешь.
– А он будет уметь делать все то, что умеешь ты?
– Сама его научишь. Скажешь, что тебя научила этому одна монашка.
Мерседес ласково погладила Матильду по щеке.
– Извини, я не хотела тебя обидеть. Просто я не нахожу себе места. Мне так хочется что-нибудь сделать для Испании…
– Знаю.
– И, возможно, я немного ревновала.
Матильда удивленно подняла свое курносое лицо.
– К чему?
– К этой куче обломков, – сказала Мерседес, кивая на развалины монастыря.
Матильда уставилась на нее широко раскрытыми глазами, затем рассмеялась.
– Чудная ты.
Солнце медленно опускалось в море. Вокруг них протянулись пурпурные тени. В золотистых лучах заката Мерседес казалась особенно красивой.
– Я люблю тебя, – прошептала Матильда. – Может быть, я и tortillera, но ты нет. Ты… ты просто Мерседес.
– О, мне очень даже нравится быть tortillera. – Она просунула руку под блузку Матильды и нежно сжала ее пышную грудь. Они стояли и смотрели друг другу в глаза. Мерседес стала осторожно ласкать пальцами сосок монашки, пока он не затвердел и из груди женщины не вырвался стон блаженства. – Пойдем домой, – тихо проговорила она, целуя Матильду в губы. – И посмотрим, хорошо ли я усвоила твои уроки.
В четверг Мерседес, как всегда, вернулась с почты к обеду. Она сразу же поняла, что Матильды дома нет.
Кончита сидела на кухне. Ее лицо было печальным, но она уже не плакала.
– Забрали Матильду, – отрешенно сказала она Мерседес.
– О Боже, нет! Кто?
– Милиционеры. Головорезы. Не знаю кто…
– Как они выглядели?
– Да не разбираюсь я в их формах и знаках различия…
– А анархистские значки у них были?
– У некоторых. Но никого из них я раньше не встречала. Они сказали, что ищут реакционеров. Должно быть, кто-то донес на Матильду. Не знаю, на кого и подумать.
Мерседес похолодела.
– Куда они ее повезли?
– Так они и расскажут! Всего человек десять забрали. Даже старого Луиса Квадрени, приятеля твоего деда.
Мерседес стало так дурно, что она опустилась на стул и невидящими глазами уставилась на мать.
– Так что же произошло?
– Все эти массовые аресты они проводят в отместку за погром, учиненный националистами в какой-то деревушке в провинции Аликанте. – Лицо Кончиты избороздили глубокие морщины, словно события этого утра в одночасье лишили его красоты и нежности. – Они приехали на грузовике. Такие молодые, совсем еще мальчики. Мальчики с лицами убийц. У одного из них был список. И они начали облаву. В наш дом пришли пятеро этих бандитов. Они знали, кого ищут. Да еще увидели наверху алтарь, который она там соорудила. Они приволокли ее сюда и стали допрашивать. Никаких бумаг или документов, которые доказывали бы ее принадлежность к Церкви, у нее не было, но ее волосы… и этот, ну, ты же знаешь, монашеский вид, бледная кожа…
– Да-да, – сухо подтвердила Мерседес.
– Я попыталась сказать им, что она моя двоюродная сестра, но они прямо спросили ее, является ли она монахиней. – Зеленые глаза Кончиты были сухими, но казалось, что она плачет. – И, конечно, она не смогла отречься от своей веры, Мерче. Не смогла. Стоило ей только сказать: «Нет, я не монахиня», и они отпустили бы ее. Но она лишь… улыбнулась. Я всегда считала ее девицей не из слабых – прости, Господи, – но никакие думала, что она может быть такой храброй. Представляешь, улыбнулась им в лицо и отказалась отречься от веры.
– А ведь она даже не давала еще монашеских обетов.
– Да… Несколько недель назад ты спросила ее, гордится ли она тем, что творят на юге фашисты. Теперь я хочу спросить тебя: ты гордишься тем, что сделали сегодня твои товарищи?
– Это ошибка, – сухо произнесла Мерседес. Она почувствовала себя ужасно неловко. – Они не сделают ей ничего плохого. Я найду ее.
– Ты никогда больше не увидишь ее, – резко возразила Кончита.
– Анархисты в Палафружеле узнают, из чьего дома ее забрали. Я сейчас же отправлюсь туда. Мы ее вытащим.
– Из их-то лап? – Кончита неожиданно зло рассмеялась. – Ты что, так плохо их знаешь? Они бы и меня забрали, не будь я женой Франческа. Хочешь знать, что заявил мне один из них? «Такой женщине, как ты, должно быть стыдно укрывать врага нашей страны». Если Матильда враг страны, Мерче, то мне такой страны не надо. Можете взять ее себе, ты и твой отец!
– Страна тут ни при чем, – уставившись на свои руки, проговорила Мерседес. – Не могут же все без исключения акции, предпринимаемые государством, быть справедливыми. Это просто невозможно.
– О Господи, избавь меня от этой идеологии! – не выдержала Кончита. Казалось, в ее душе произошел какой-то надлом. – Я выносила тебя под сердцем, Мерче, хотя ты для меня была лишь позором. Я рожала тебя в муках, растила тебя. Но, когда ты начала впитывать в себя всю эту анархистскую заразу своего отца, я пришла в ужас. Как если бы увидела, что ты пьешь человеческую кровь. Но я позволила убедить себя, что так для тебя будет лучше. И не вмешивалась в твое «образование». И теперь я спрашиваю себя, что же из тебя получилось. Я хочу знать, какими выросли все вы, дети Испании. Безжалостными. Безмозглыми. Кровопийцами. Существами, у которых вместо душ одни только революционные теории.
– Но ведь идет война! – закричала вдруг Мерседес, сверкая глазами. – Нечего тут сидеть и читать мне нотации о милосердии! Ты что, мама, не слушаешь радио? Не читаешь газет? Разве ты не знаешь, с каким врагом мы столкнулись? Не знаешь, кто ополчился против нас?
– Я знаю только, что Испания погрязла во грехе, – устало сказала Кончита. – И ты часть его, Мерседес.
Некоторое время Мерседес пристально смотрела на мать, затем встала.
– Я еду в Палафружель искать Матильду, – бросила она и выбежала из дома.
Сидя как на иголках в шедшем в Палафружель автобусе, она изо всех сил старалась побороть в себе желание помолиться. Произошла ошибка, ужасная ошибка. Они в этом сами убедятся, как только Матильда раскроет свой глупый рот. Они сразу поймут, что она не могла быть ничьим врагом.
Однако в Палафружеле лидер местных анархистов понятия не имел, где находится Матильда. Карлос Ромагоса, старый товарищ Франческа, лишь беспомощно развел руками.
– Эти аресты проводили не анархисты, – сказал он. – Вполне возможно, что они нацепили на себя анархистские значки, но, скорее всего, это были троцкисты или марксисты. Они часто совершают убийства, прикрываясь нашими именами, чтобы всю ответственность можно было свалить на нас.
Мерседес почувствовала, как от страха у нее сжалось сердце.
– Убийства?
– Я бы не стал слишком надеяться, Мерче, – угрюмо проговорил Карлос. – Особенно если она была монахиней. Люди, которые делают это, настоящие зверюги. Бывшие уголовники и Бог знает кто еще. Они неуправляемы. Убийства доставляют им удовольствие. До войны они даже анархистов убивали.
– Куда они могли ее увезти?
Ромагоса почесал бороду.
– В поле. Или на берег моря. Куда-нибудь подальше. Когда ее взяли?
– В девять утра.
Ромагоса посмотрел на часы.
– Скорее всего, она уже мертва.
У Мерседес засосало под ложечкой.
– О Господи! Они не посмеют расправиться с ней без суда и следствия!
Он смерил ее каким-то странным взглядом.
– Неужели ты не понимаешь, что творится вокруг, Мерче?
– Карлос, дай мне машину, – взмолилась она.
– И как ты собираешься искать свою монашку между Палафружелем и Жероной? Ты что, ясновидящая? Подожди-ка здесь. Я кое-кому позвоню.
Карлос вышел, а дрожащая от волнения Мерседес осталась в его кабинете. Ее воображение рисовало страшные картины. Матильда. Мерседес представила, как какой-нибудь сопливый убийца срывает с несчастной юбку и с издевательским гоготом раздвигает ее белые бедра… Матильда.
Минут через десять Ромагоса вернулся.
– Беда в том, что в этой сраной войне чуть ли не каждый говнюк считает себя самостоятельной воюющей стороной, – с горечью выругался он. – И ни одна падла не знает, кто, кого и где убивает.
– Ну ты выяснил хоть что-нибудь? – в отчаянии бросилась к нему Мерседес.
– Возможно. Говорят, сегодня днем видели, как какой-то грузовик ехал в сторону Мас Болет. Очевидно, это то место, где в последнее время они приводят в исполнение приговоры своих «судов». – Ромагоса подошел к ней. – Но я поеду с тобой. Не хочу отпускать тебя туда одну.
Он взял автомат и вызвал тощего сморщенного милиционера-анархиста по имени Перон, который явился с винтовкой в руках. Все вместе они сели в защитного цвета древний «ситроен» с анархистским флажком на капоте и выехали из Палафружеля.
– Все еще рвешься на войну? – спросил сидевший за рулем Ромагоса. – Потерпи маленько. Нельзя же оставлять мать одну. Твой отец работает за десятерых на благо Республики. Так что будь довольна и этим.
– Может, они все еще ждут приказа, – думая о своем, проговорила Мерседес. – Может, они сначала их допросят.
– Может, – пробурчал себе под нос Ромагоса. – Укрывая эту монашку, вы сильно рисковали. Эти маньяки могли вообще всех вас забрать.
Они замолчали, но по выражению лица Карлоса Ромагоса Мерседес видела, что он не питает надежды найти Матильду живой. Ее охватило ужасное предчувствие непоправимой беды.
Солнце стояло высоко. Был чудесный день. Над землей висела легкая дымка. Природа изнывала от жары. Дорога на Мас Болет лежала через богатые крестьянские угодья золотых пшеничных полей и оливковые рощи. Тут и там стояли стога убранного сена. Под лучами палящего солнца начали жухнуть листья виноградной лозы, но гроздья ягод наливались янтарным соком и тяжелели. Мерседес казалось, что все это ей снится.
Говоря «Мас Болет», Ромагоса имел в виду не маленькую деревушку, носящую это имя, а заброшенное поместье восемнадцатого века, давшее название расположенному в двух километрах от него селению.
Поместье стояло на каменистом холме, на который взбиралась давно заросшая травой грунтовая дорога. Главное здание все еще представляло собой довольно крепкое сооружение, несмотря на то что уже семьдесят лет у него отсутствовала крыша. Массивные стены были сложены из местного темно-коричневого камня, а сбоку высоко в небо поднималась видимая издалека круглая сторожевая башня.
Осторожно ведя одной рукой «ситроен», другой Ромагоса придерживал лежащий у него на коленях автомат. Однако поместье оказалось пустым, на просторном дворе не было ни людей, ни машин. Когда они остановились и выбрались из автомобиля, у Мерседес тревожно замерло сердце. Кругом стояла гнетущая тишина. Держа в руках винтовку и глядя себе под ноги, Перон медленно обошел двор, затем указал пальцем на землю. Карлос и Мерседес направились к нему. На траве виднелись свежие следы от колес тяжелого грузовика, которые вели вокруг дома.
Не говоря ни слова, они стали обходить постройку: мужчины взяли оружие на изготовку. На заднем дворе они почувствовали тошнотворный запах.
– Вот здесь они их и уничтожают, – безразлично сказал Перон, кивая на три холмика почерневшей земли. – Сваливают в кучу и сжигают. А сверху землицей присыпают – и все дела. Зимой пойдут дожди и все смоет. Одни скелеты останутся.
Ромагоса отошел на несколько шагов в сторону, затем остановился и, помедлив немного, позвал:
– Сюда!
Сознание Мерседес помутилось. Казалось, все это происходит не с ней, а с кем-то другим. Казалось, ноги стали чужими и несут ее помимо воли.
Яма в покрасневшей от крови земле. Метр в ширину, метра три в длину. Вокруг валяется несколько старых заступов. Яма засыпана только наполовину. Там, где осела земля, проступили очертания человеческих конечностей. Чей-то затылок. Торчащая мужская рука, короткие пальцы растопырены.
– Заставили их копать себе могилу, – произнес Ромагоса. – А потом в ней же их и перестреляли. Не потрудились даже по-человечески похоронить. Будешь смотреть дальше?
Мерседес, ничего не отвечая, стала как в тумане слезать в полузасыпанную яму. Внезапно она поняла, что стоит на чьих-то ногах. К горлу подступила тошнота. Упав на колени, она запустила руки в землю и медленно, безвольно мотая головой, словно обезумев, начала счищать грязь с чьего-то лица.
– Боже! Перон, помоги ей.
Солдат тяжело вздохнул и, взяв заступ, полез в яму. Копнув пару раз, он раздраженно выругался и, отбросив лопату, начал рыть руками.
Они работали молча. Ромагоса стоял и курил сигарету, время от времени насвистывая мотивчик популярной песни. Мерседес наткнулась на поросшее щетиной лицо мужчины – глаза закрыты, рот забит землей. Какое-то время она тупо смотрела на него, затем принялась рыть дальше. Следующим было лицо старика, бородатое, с залысинами. Глаза приоткрыты.
– Вот женщина, – услышала она голос Перона. Мерседес обернулась. Ромагоса выбросил окурок и наклонился, заглядывая в яму.
Матильда лежала на боку, повернув лицо к небу. Ее бедра были прижаты телом другого покойника. На спине платья – платья, которое подарила ей Кончита, – запеклась кровь. Перон осторожно очистил от грязи ее лицо.
– Застрелена, по крайней мере, четырьмя выстрелами. Очевидно, из револьвера. Это она?
Мерседес кивнула. Мертвые глаза Матильды были широко раскрыты. Рот словно застыл в отчаянном крике. Лицо перекошено гримасой злости и негодования. Негнущиеся конечности казались такими тяжелыми, будто они были отлиты из бронзы.
– Окоченела, – проговорил Перон, когда Мерседес попыталась высвободить тело Матильды из-под лежащего на нем трупа. – В течение суток она будет как деревянная. Лучше оставь ее в покое. Все равно ты ей уже ничем не поможешь, верно же?
– Верно, – дрожащими губами прошептала Мерседес. Она почувствовала, как где-то внутри нее рождается душераздирающий вопль. – Уже… ничем… не-по-мо-гу…
– Эй, эй, этого не надо. – Взяв Мерседес под мышки, Перон поднял ее на ноги. Она словно остолбенела, потом широко раскрыла рот и завыла, так горестно, так безутешно, что, казалось, у нее вот-вот разорвется сердце.
Отчаявшись привести ее в чувство, Перон и Ромагоса, проклиная все на свете, вытащили Мерседес из могилы. Горе ослепило и парализовало ее.
– Я понятия не имел, что это ее подружка, – отдуваясь, проговорил Карлос. – Она сказала, что просто разыскивает какую-то монашку, которую они приютили.
– Похоже, она в шоке.
Поддерживая Мерседес с двух сторон, они старались успокоить ее, но рвущим душу рыданиям, казалось, не было конца. Она замолкала лишь на несколько мгновений, чтобы судорожно глотнуть воздуха, и снова сотрясалась в истошном вопле. Все, что она держала в себе, все, что она отрицала, – все хлынуло из нее, словно в результате каких-то неистовых, безумных родовых схваток.
– Ладно, – сказал наконец Ромагоса. – Давай посадим ее в машину и отвезем домой.
На полпути к Сан-Люку Мерседес неожиданно замолчала и, откинувшись на спинку сиденья, блуждающим взором уставилась в окно. Мужчины переглянулись и пожали плечами.
Матильда смеется. Матильда плачет в ее объятиях. Матильда ласкает ее в темноте. Матильда, которая так боялась своего будущего… Казалось, только теперь Мерседес поняла, как сильно она любила эту странную монашку.
И только теперь осознала, какой бессердечной, какой жестокой, какой невнимательной она была по отношению к ней.
Она так ни разу и не сказала ей: «Я люблю тебя». Даже ее мертвому телу, лежащему в этой ужасной могиле.
Все кончилось. Мерседес почувствовала такую вселенскую безысходность, словно Мас Болет стал концом ее собственной жизни и это она сама лежит в окровавленной земле.
Позже к ней вновь вернулись слезы. Она проплакала много часов подряд.
Потом они с матерью молча сидели на кухне. За окном темнело. Мерседес подняла глаза и увидела, что мать смотрит на нее.
– Ухожу, – безжизненным голосом проговорила она.
– Знаю, – кивнула Кончита.
– Грех это или нет, я ничего не могу с собой поделать. Ты была права, мама. Я часть этого греха. И я должна идти.
– Знаю, – снова сказала Кончита.
Глава восьмая КОГТИ
Весна, 1971
Тусон
Рассветы в юго-западной Аризоне теплые и сухие. А к середине утра палящее солнце уже высоко парит в необъятном безоблачном небе. Начинается жара.
В доме Джоула Леннокса прохладно. Это кирпичное жилище с деревянными перекрытиями и кафельным полом, расположенное высоко в горах к западу от Тусона над шоссе Золотые Ворота. Дом небольшой, но очень красивый. Джоул строил его своими собственными руками.
Внутри помещение обставлено тщательно подобранной мебелью из мескитового дерева, сосны и ореха. На полу лежат индейские коврики, а несколько наиболее изящных экземпляров украшают стены. Картин нет. Здесь красуются коллекции керамики и корзин индейцев племени хопи. Возле камина стоит великолепный испанский сундук старинной работы.
В стену над камином вделано чудесное каменное резное украшение.
Повсюду расставлены скульптуры, выполненные из песчаника и мыльного камня. Среди них выделяется одна, из мрамора: это замечательное скульптурное изображение головы. Именно подобные работы позволили ему скопить деньги на покупку участка земли и строительных материалов для постройки дома.
Джоул Леннокс сидит, уткнувшись лицом в ладони.
Он провел ужасную ночь. Обливаясь потом, мечась в кошмарном сне, он испытал адовы муки. Его собственная боль, боль других людей словно приобрели в его сознании реальные очертания. Все то, что с ним делали и что заставляли делать, уже никогда не оставит его, ему не уйти от этого. Джоул чувствует себя настолько разбитым, будто не спал долгие годы.
Невыносимо. Это решение зрело в нем многие месяцы. И вот он уже осуществляет его.
Джоул подходит к шкафу и достает оттуда винтовку М-16. Оружие привычно ложится в его ладони.
Из ящика стола он берет магазин и начинает методично вставлять в него блестящие патроны. Он делает это с монотонностью религиозного ритуала. Во рту пересохло. Он выходит на крыльцо и спускается в сад.
Его сад – это звенящая пустыня, величественная и бескрайняя. Здесь он построил свой дом. Семнадцать акров земли, поросшей чахлыми кустами, колючками, кактусами, чольей, агавой и мескитовыми деревьями. Сухие, изможденные ветки, шипы, пастельные краски. И тишина. А вокруг мрачные, тускло-фиолетовые силуэты гор. Никому не нужная, но бесценная для него земля.
Из всех способных выжить здесь растений он больше всего любит кактусы сагуаро. Эти манящие к себе гиганты достигают порой десятиметровой высоты. Их ребристые, покрытые колючками стволы иногда имеют толстые отростки, напоминающие воздетые к небу руки. Кактусы стоят, словно огромные одинокие истуканы. Во многих видны дупла дятлов. В это время года сагуаро наливаются соком и выглядят не такими сморщенными, как летом.
Индейцы считают эти чудесные создания природы такими же одушевленными, как и они сами. Но для Леннокса они значат больше. Они – его народ. Его плоть.
Он невидящим взором смотрит на пустыню. Он, как козел отпущения, пришел сюда, дабы обрести покой. Но это был лишь обман. Он так и не смог убежать от своих кошмаров.
Джоул садится на ступеньку, упирает винтовку прикладом в землю, снимает ее с предохранителя и засовывает дуло в рот. Так будет вернее. И ни прощальной записки, ни раскаяния. Простой и безболезненный выход.
Холодная сталь утыкается ему в нёбо. Горьковатый привкус смазочного масла. Осталось только протянуть руку и надавить на спусковой крючок. Он спокоен. Он чувствует, как под его большим пальцем сместился на миллиметр курок. На два миллиметра.
Он думает о тишине. О покое.
Высоко в небе парит сокол. Кажется, что он неподвижен, но это лишь обман зрения. Он летит, летит… Он свободен!
– Ты все-таки собираешься сделать это?
Джоул слышит голос отчетливо, как набат, хотя рядом никого нет.
– И это ты называешь справедливостью? Что ж, валяй! Стреляй, мать твою!
Мягкий, протяжный алабамский выговор. Он узнал его. Этот голос принадлежит Люку Джеффризу. Джоул отпускает курок. Его глаза удивленно округляются.
– Послушай, – говорит голос Джеффриза. – Неужели ты там так ничему и не научился? Ведь лучше убивать, чем быть убитым. Лучше драться, чем сдаваться. Забыл?
Джоула охватывает дрожь, такая безудержная, что мушка винтовки начинает стучать ему по зубам. Весь в поту, едва сдерживая внезапный порыв рвоты, он вынужден вынуть дуло изо рта и, скрежеща зубами, несколько раз с шумом глубоко вдохнуть через нос. В ушах гул.
Джоул тупо озирается, словно Джеффриз и на самом деле может быть где-то здесь, хотя он прекрасно знает, что сержант погиб в юго-восточной Азии три года назад и вернулся домой в гробу с биркой «Убит при исполнении».
Рядом с ним никого нет. Пот заливает ему глаза.
Дуло винтовки совершает какие-то беспорядочные, дерганые круговые движения. Так всегда бывает, когда смерть рядом. Страх и злость.
Он закрывает глаза, на сетчатке вновь вспыхивают страшные образы. Но дрожь постепенно стихает, и ему удается встать на ноги. Он поднимает винтовку и целится в ближайший кактус-сагуаро, десятиметровый исполин с канделябром устремленных вверх отростков. Пластиковая ложа крепко прижимается к щеке.
На этот раз у него не дрогнет рука. Он нажимает на курок.
Пуля прошивает ствол кактуса, оставляя на нем рваную дыру. По пустыне катится эхо. Испуганные птицы срываются с мест. Плечо чувствует отдачу. Все вокруг погружается в еще более звенящую тишину.
Джоул снова целится и снова стреляет. Опять чувствует отдачу. Еще одна дыра в теле кактуса. Его теле. Кактус, который он так любит, содрогается от удара пули.
Пот застилает глаза. Закипающая в нем ярость требует выхода. Он устанавливает переводчик винтовки в режим автоматического ведения огня и собирается с духом. Его зубы оскалены, он почти ничего не видит. Сагуаро представляется ему темным расплывчатым силуэтом на фоне кроваво-красного мира.
Джоул кладет палец на курок и изо всех сил нажимает на него.
Пули буравят кактус и землю у его основания. Во все стороны летят зеленые куски его мягкой плоти. Оглушительный треск бьет в уши, в грудь, пронзает мозг. Еще до того как пустеет магазин, гигантский сагуаро, подрезанный очередью, начинает заваливаться.
Одновременно с последним выстрелом его многотонная махина ударяется в землю. Он так и лежит – с распростертыми в пыли руками-отростками.
Леннокс опускает винтовку и тяжело садится на ступеньку крыльца. Он задыхается. Его душит ярость, отчаянная и отвратительная. Он почти убил себя. Почти. С самого дня своего рождения он стал жертвой. И вот сейчас он чуть не снес себе башку на крыльце собственного дома.
Джоул пытается что-то сказать. Его истерзанная диафрагма не позволяет ему сделать это. Наконец дар речи возвращается к нему.
– Кто-то, – выдыхает он, – кто-то должен заплатить.
– Да-а? – совсем рядом произносит Джеффриз и негромко смеется. – Да кто же это тебе, мужик, будет платить? Кто?
– Она. Она заплатит, – говорит Джоул, прислоняясь лбом к стволу винтовки. Его лицо становится словно каменным. – Я заставлю ее заплатить.
Беверли-Хиллз
Ей снова снился все тот же сон.
Мама и папа ругались. Лицо мамы было бледным и напряженным, и Иден понимала, что между родителями происходит страшный скандал. Папа кричал. Отвратительные слова. Отвратительные слова про маму.
Иден хотелось заткнуть уши, чтобы не слышать всех этих мерзостей, но она не могла пошевельнуться.
Потом папа наконец заметил ее. Его лицо налилось кровью. Он встал и начал кричать на нее.
Его губы задвигались, слетавшие с них слова были ужасны. Стены треснули, и начал обваливаться потолок. Дом рушился. Гигантские каменные плиты вот-вот готовы были упасть и раздавить их всех своими обломками.
Она знала, что если ей удастся заставить папу замолчать, то дом перестанет разваливаться и они спасутся. И она закричала, стараясь заглушить его голос.
Она кричала так громко, что, казалось, у нее что-то разорвалось внутри.
И тут Иден проснулась. Мокрая от пота, она, обалдело тараща глаза, сидела в кровати. Сердце бешено колотилось. Тошнота и озноб были невыносимы.
– Я что, кричала? – задыхаясь, спросила она. Но ответить ей было некому.
Трясущимися пальцами она нащупала полоску фольги, осторожно насыпала на нее сероватого порошка, взяла в рот пластмассовую трубку и, щелкнув зажигалкой, поднесла пламя к фольге. Героин, плавясь, начал сублимироваться. Иден жадно втянула в себя густой сладковатый дымок.
Затем, задержав его в легких, она откинулась на подушку и закрыла глаза. У нее было такое чувство, будто в нее вошла ночь, наполнив ее грудь звездами, лунами и планетами. Происходило волшебное таинство алхимии. Ее кровь насыщалась наркотиком и по кровеносным сосудам несла его в мозг. И мозг с благодарностью принимал этот дар. Возбуждая сознание и прогоняя боль и страх. Все исчезло. Осталось только ощущение полета. Свободного парения высоко, высоко в небе.
К Гнилому Расти Фаган приехал около двух часов дня, что было чрезвычайно рано. Клиенты чернокожего Гнилого приходили к нему не раньше трех-четырех. В это время он обычно и вставал.
Тем не менее Гнилой сполз с постели и, как в тумане, поплелся открывать Расти дверь, которая была заперта на дюжину замков и засовов. На это ушло некоторое время.
Наконец дверь распахнулась. Войдя внутрь, Расти с отвращением сморщил нос.
– Боже правый! – проговорил он, пока Гнилой старательно запирал за ним дверь. – У тебя здесь вонища, как в сайгонском публичном доме.
В 1969 году Расти был во Вьетнаме и при каждом удобном случае любил помянуть свое героическое прошлое. Правда, Гнилой как-то разговаривал с двумя братьями, которые тоже были там в шестьдесят девятом, и они рассказали ему, что весь свой срок Расти не просыхал от пьянства в оздоровительном центре Камрань-Бея.
Самое большее, на что он был способен, это трахать вьетнамок, которых без труда можно было купить за кусок мяса или рыбы. Впрочем, как сказали братья, даже если они не хотели ни мяса, ни рыбы, он их все равно трахал. А однажды он изнасиловал тринадцатилетнюю девчонку на бильярдном столе.
Разумеется, Гнилой вовсе не собирался использовать эти сведения против Расти, который был на фут выше и на семьдесят фунтов тяжелее него, да к тому же, если его разозлить, мог стать злобным, как бешеная собака.
Со своей стороны, Расти не питал к Гнилому никаких чувств, кроме презрения, которое он испытывал ко всем наркоманам. Гнилой был торговцем, но респектабельности это ему не добавляло. Бизнесом он занимался лишь для того, чтобы заработать себе на наркотики. Каждую неделю через его руки проходили тысячи долларов, но у него никогда не было и десяти центов, и жил он как свинья. Когда-нибудь легавые его все-таки прищучат, вот тогда-то он взвоет.
Сначала полная кличка Гнилого была Гнилой Зуб. Он получил ее, из-за того что курил марихуану и у него потемнели передние зубы. Но, после того как года три назад он прочно сел на иглу, это прозвище сократилось до просто Гнилой. И оно ему подходило.
Расти взгромоздился на стол и смерил Гнилого пренебрежительным взглядом.
– Товар у тебя?
– Естественно.
– Тащи.
Они взвесили героин и сцепились по поводу цены. Гнилой не любил Расти Фагана. Расти был пройдохой и пижоном.
Расти предпочитал иметь дело со смазливыми «телками» И строить отношения с ними на очень доверительной основе. Он предпочитал иметь только одну, но очень надежную клиентку. Вот сейчас он как раз и был занят тем, что делал из Иден ван Бюрен такую «очень надежную клиентку». Не так давно он встретил ее в лос-анджелесском университете и сразу понял, что долго она там не задержится.
Первым делом Расти скупил наркотики у местных торговцев, причем довольно дешево, так как он приобретал товар большими партиями. Затем стал продавать их Иден по дозе за раз, имея при этом около двух тысяч процентов навара. Он так организовал дело, что, когда Иден пыталась приобрести наркотик в обход него, всегда оказывалось, что тот или иной продавец только что продал последнюю дозу или как раз ожидает новых поступлений.
Иден была настолько наивной и неопытной, что ей и в голову не приходило, что Расти предупредил всех известных ей торговцев, что, если они станут продавать ей героин, он просто оторвет им яйца. В отличие от бытующего мнения большинство торговцев наркотиками – вовсе не накачанные головорезы с пистолетами за поясом, а беспомощные затраханные наркоманы, почти такие же жалкие, как и их клиенты. И никому из них неприятности не нужны. Поэтому они делали так, как велел Расти.
И, когда он заявил Иден, что только через него можно достать хороший товар, она ему поверила.
Дело было весьма выгодным. Ведь Иден – дочка богатых родителей. И Расти знал, что сможет заработать на ней тысячи долларов.
Но он занимался этим не только ради денег. Обостренное чутье наркомана подсказывало Гнилому, что истинное наслаждение доставляла Расти власть над людьми.
Иден была великолепной девушкой. Не просто физически привлекательной. В ней чувствовалось нечто большее, какая-то загадка, очарование, что-то такое, что притягивало глаз.
Расти не просто делал деньги и спал с ней. Он обворовывал ее душу, завладевал ее тайной.
– А самому никогда не хотелось ширнуться? – спросил Гнилой, засовывая в карман полученные от Расти деньги.
– Нет.
– Боишься, а?
– Просто не люблю.
– Понимаю. Это ведь зараза, верно? Сатанинское зелье. От него загибаются. На сто процентов. Хорошо, что у Иден есть ты. Ты о ней позаботишься.
– Ага, – буркнул Расти. – Очень хорошо.
Расти Фаган вернулся домой, чувствуя себя превосходно. Разумеется, он никогда не употреблял героин. Но отлично знал, какое действие оказывает на организм человека этот наркотик, как, впрочем, и многие другие, ибо в свое время не поленился и прочитал практически всю литературу по этому вопросу.
От героина загибаются, как сказал Гнилой. И это правда. Сам Расти считал, что кокаиновый кайф гораздо лучше, особенно если знаешь, где достать качественный товар, а он это знал. Кокаин – великолепный наркотик. И весьма распространенный. Обалденное удовольствие. И к нему не привыкаешь, если, конечно, не начинаешь запихивать его в себя столовыми ложками.
Расти всегда старался иметь дело с теми, кто был слабее него. Это вовсе не значило, что он собирался кого-то избивать. Просто, он терпеть не мог, когда сила была не на его стороне.
Для него это было своеобразным средством воздействия.
Когда кто-то оказывается в невыгодном положении и ты имеешь над ним власть, то знаешь, что твердо стоишь на ногах и никакие неприятные сюрпризы тебя не ждут. И можно заманивать новых клиентов, таких чистеньких, и опрятных, и, как правило, очень выгодных.
Используя это средство воздействия, можно получить от них все, что угодно. Только загляни им в глаза – и увидишь их душу. Можно смотреть, как они корчатся в ломке, и получать наслаждение. Это так здорово. Лучше, чем кокаиновый кайф.
Одна беда с наркоманами – они становились невменяемыми: совершенно тупели, когда были на взводе, или еще хуже – впадали в меланхолию.
Не то чтобы Расти не мог с ними справиться. По сути дела это даже было частью удовольствия, которое он испытывал от власти над ними.
Безусловно, Иден ван Бюрен уже пристрастилась к героину, хотя, возможно, сама она этого еще и не понимала, продолжая плавать в мире ласковых снов. Ничего, он ее разбудит. Не сразу. Постепенно. Когда придет время.
Главное – посадить ее на иглу.
Она еще не просила его об этом, но скоро обязательно попросит. И тогда ему понадобится кто-то, кто поможет ей это сделать. Расти подумал, что такой человек у него есть.
Сан-Люк
Майя наблюдала, как Мерседес разговаривает с начальником строительства.
В последнее время они каждый уик-энд приезжали сюда, чтобы лично убедиться в том, как идут дела.
Дом быстро обретал свои очертания. Уже был полностью закончен бассейн, и теперь над ним возводился огромный стеклянный купол. Так что у великолепного здания будет чистое и прозрачное сердце с прохладной голубой водой в середине.
Процесс строительства этого чудесного особняка целиком и полностью завладел воображением Майи. Совершенно независимо от их личных отношений с Мерседес, она чувствовала себя глубоко тронутой тем, что ее босс так много консультировалась с ней по поводу архитектурного решения и внутренней отделки будущего дома.
Приближался день рождения Мерседес. Ее пятьдесят третий день рождения, который она уже третий год подряд будет отмечать вместе с Майей.
За прошедшие три года их отношения углубились и окрепли. Они стали очень близкими подругами. Майя чувствовала, особенно в первое время, что в Мерседес таилась какая-то нераскрытая сила, словно она боялась, что их дружба может перерасти в нечто большее. Мерседес никогда не говорила о Матильде, той женщине, которой уже «не было среди живых», но Майя знала, что скрытность Мерседес в значительной степени обусловлена воспоминаниями об этой странной женщине из ее далекой юности.
Но дружба их продолжала развиваться, и Майя всем сердцем полюбила Мерседес Эдуард.
– Он говорит, что строительство будет закончено к середине августа, – сказала Майе подошедшая к ней Мерседес.
– Как замечательно!
– Да. – Мерседес взяла ее за руку. – К осени мы уже будем здесь жить.
– Мы? – удивилась Майя. Мерседес повела ее к машине.
– Знаешь, поедем-ка на яхту.
Час спустя они лежали на залитой солнцем палубе кормовой части яхты, бросившей якорь в одной из безлюдных бухточек, коих вдоль береговой линии было разбросано великое множество. Они были абсолютно одни. Команда из трех человек, которая обслуживала это судно, находилась в каюте и видеть их не могла.
– Я хочу, чтобы ты бросила работу, – без предисловий заявила Мерседес.
– Что?
– Я хочу, чтобы ты оставила свою студию и перешла работать ко мне. Скажем так, личным секретарем. Но больше всего мне бы хотелось, чтобы ты стала жить в моем новом доме.
Майя приподнялась на локте и медленно сняла солнцезащитные очки.
– Ты это серьезно?
– В жизни не была серьезнее, – улыбнувшись, тихо проговорила Мерседес. – Твоя работа тебя не вполне удовлетворяет. И жить в Барселоне тебе не очень-то нравится. Но важнее этого то, что существует между нами. Ведь правда же?
– Да, – согласилась Майя. – Правда.
– В таком случае это самый логичный выход из положения. Если ты будешь жить в Барселоне, а я – здесь, наша жизнь станет невыносимой. Мы будем страшно скучать друг без друга. Думаю, ты тоже так считаешь.
– Вот уж не ожидала, что ты когда-нибудь предложишь мне работу. Но я не хочу, чтобы ты платила мне за дружбу с тобой, Мерче. – Майя вытянула изящную руку, на которой в лучах солнца ледяными искрами сверкнул бриллиантовый браслет. – Ты и так уже осыпала меня драгоценностями. Мне не нужны деньги, Мерче.
– На другие условия я не пойду. И, кроме того, тебе действительно придется кое-что делать. Можешь работать столько, сколько сама посчитаешь достаточным, чтобы оправдать то жалованье, которое я буду тебе платить. Вот таково мое предложение. Обдумай его. Пока дом не достроен, можешь не торопиться с ответом.
– Но мы обе знаем, каким будет этот ответ, – ласково проговорила Майя.
Пасифик Палисейдс, Калифорния
Усталая и ничего не видящая вокруг, она покинула площадку для выступлений, проехав под огромным плакатом, на котором красовалась надпись: «КОНКУР. ПАЛИСЕЙДС-71».
Подошедший конюх взял коня под уздцы, и она устало спрыгнула на землю. Затем наклонилась, чтобы проверить, не поранил ли Монако ноги. Все было в порядке. Краем глаза заметив, что приближается Дан Кормак, она стянула жокейскую шапочку и расстегнула куртку.
– Плохи твои дела.
Проигнорировав слова тренера, она принялась возиться с подпругой Монако.
– Очень плохи. – Его тяжелая рука легла ей на плечо. – Что, черт возьми, с тобой происходит, Иден?
Пришлось обернуться. Лицо Дана Кормака было похоже на старое кожаное седло – все в трещинах, морщинах и отполированное до блеска. В детстве ей казалось, что, если разгладить складки его кожи, то под ними можно увидеть сделанные шорником швы.
Стараясь пересилить головную боль, Иден заглянула в его тускло-голубые глаза.
– Наверное, я недостаточно выложилась.
– Будь я проклят, если ты не права. Оставь это. – Продолжая одной рукой обнимать ее за плечи, он увлек Иден прочь от взмыленного после выступления коня. – Каждый раз, когда у тебя появляется шанс выиграть, ты почему-то отключаешься. Я же вижу, что ты сидишь в седле, словно вместо позвоночника у тебя спаржа какая-то. И взгляд у тебя чумной. Ты что, накурилась чего-нибудь, а, Иден?
Металлический голос из громкоговорителя объявил окончательные результаты ее выступления. Они были ужасны.
Иден почувствовала острое жжение в затылке под стянутыми в тяжелый узел черными волосами. Мышцы шеи напряглись и стали подрагивать. В нее словно начали впиваться когти.
– Я-то думал, что у тебя в этом году будут настоящие успехи. Ты же говорила, что сможешь справиться с проблемой концентрации внимания.
– Дан…
– Ты говорила, что этим летом собираешься выиграть несколько призов.
Мимо них проехал следующий участник соревнований. Его встретили аплодисменты, затем зрители в ожидании затихли.
– Пожалуй, я пойду приму душ, – сказала Иден.
– Послушай. – Кормак преградил ей дорогу. – Тебе надо больше тренироваться. Три раза в неделю по два часа.
– У меня нет времени, Дан, на все эти тренировки.
– Ты же уже вылетела из университета. Чем же это ты так занята?
– Но не могу же я жить, есть и спать с лошадьми.
– А когда-то ты именно этого и хотела. – Его кожаное лицо изобразило подобие улыбки. – Если хочешь, будем тренироваться в удобное для тебя время. По вечерам – это тебя устраивает?
– Спасибо, Дан, – равнодушно проговорила она. – Но у меня действительно нет времени.
– Тогда зачем вообще ты сюда приходишь? Только заставляешь других тратить время и силы.
– Я обошла половину участников сегодняшних соревнований. – Ее голос стал резким. – Этого достаточно.
– Да нет же, черт тебя побери! – взорвался Кормак. – Ты должна быть лучшей! Как когда-то ты мне обещала. Помнишь? Ведь ты же способная! Просто я вижу, как ты шаг за шагом сдаешь свои позиции, а завтра можешь оказаться в конце. И тогда не нужны тебе будут все эти соревнования.
С площадки для выступлений донеслись характерный звук сбитого препятствия и полуиспуганный-полуоблегченный вздох зрителей.
– Это будет непростительно, Иден, – мягко проговорил он. – Столько труда – и все коту под хвост. Побойся Бога.
Мимо прошел конюх, ведя под уздцы Монако, влажные бока которого были покрыты попоной.
– И этот конь заслуживает лучшей участи, – сказал Кормак. – У него все ноги сбиты о препятствия. Если так и дальше пойдет, он перестанет тебе доверять. Если, конечно, прежде не покалечится.
Иден перекинула куртку через плечо.
– Я все-таки хочу принять душ, Дан.
– Еще минутку. Ты очень плохо выглядишь. Как будто у тебя малокровие или что-то в этом роде. Он взял ее за руку. – У тебя все в порядке? Может быть, дело в неправильном питании?
– Ради Бога, Дан…
– Дженнифер очень беспокоит, что ты потеряла в весе. От тебя осталась одна кожа да кости. И, к тому же, ты стала бледная, как привидение. Дженнифер говорит, может быть, тебе попринимать витамины…
Она отдернула руку.
– Не нужны мне никакие витамины! И вес у меня идеальный.
– Ну, я же не говорю, что жокею нужны лишние килограммы. Но и истощенные мышцы тоже ни к чему, иначе ты можешь ослабеть. Дженнифер сказала…
– Да плевать мне на то, что сказала Дженнифер! Не люблю, когда всякие там сплетницы начинают обсуждать мои проблемы.
– Всякие там сплетницы? – Брови Кормака поползли вверх. – Девочка моя, Дженнифер знает тебя с тех пор, когда ты еще пешком под стол ходила.
– А знаешь, что я больше всего ненавижу в конном спорте? – раздраженно спросила Иден. – Вечные сплетни и слухи. Каждый только и норовит сунуть нос в чужие дела. Никакой личной жизни. Никаких барьеров. Совершенно невозможно побыть одной.
Мохнатые брови Дана Кормака снова опустились.
– Барьеры нужны людям, которые хотят что-то скрыть. А что тебе-то скрывать, Иден?
Несколько секунд девушка в упор сверлила его глазами.
– Отвали, Дан! – зло выкрикнула она и решительно направилась в раздевалку.
Кормак угрюмо уставился ей вслед.
Подошла Дженнифер Кормак и встала рядом с мужем. Она слышала последние фразы их разговора, и ее лицо сделалось холодным и сердитым.
– Наглая, избалованная сучка, сквозь зубы процедила она.
– Что-то не так с этой девчонкой, Дженнифер.
– А то не так, что родители еще в детстве испортили ее. Даже когда еще в пятилетнем возрасте она впервые пришла к тебе на урок, уже тогда она была отвратительной маленькой поганкой. Забудь о ней.
– Э-эх. Все, к сожалению, гораздо сложнее. Гораздо. И, сдается мне, я знаю, в чем тут дело. – Он медленно покачал головой. – Если и дальше так же будет продолжаться, думаю, мне придется потратиться на звонок через океан и побеседовать с ее мамашей.
В женской раздевалке было полно народу. Иден села на лавку и тихо заплакала. Она чувствовала, что теряет над собой контроль. Все тело ломило. Ее нервы дрожали, как паутина на ветру.
Никто не обратил на нее особого внимания: плачущая после выступления участница соревнования ничего необычного собой не представляла.
Иден сняла рубашку и лифчик и распустила тяжелый узел волос на затылке. Густые локоны черными кольцами рассыпались по плечам. Ощущение впившихся в шею когтей несколько ослабло.
Сквозь толпу мокрых женских тел она протолкалась в душевую.
Струи воды иголочками покалывали ее ставшую чересчур чувствительной кожу. Иден заставила себя терпеть. Хотя вода была горячей, выйдя из душа, она вся дрожала. Нервы, казалось, вот-вот порвутся, в позвоночник словно вонзились тысячи острых когтей. Невыносимо. Она не могла больше терпеть эту пытку.
Кто же знал, что может быть так мучительно больно.
Так плохо. Ломка была столь же ужасной, сколь чудесным был кайф.
Расти. Зачем он сделал это с ней? Он же знал, что она будет сегодня выступать. Он знал, что случится, если он надолго оставит ее. Почему ему так нравится причинять ей страдания?
Иден сожалела о своем отвратительном выступлении.
Она сожалела о словах, которые бросила Дану Кормаку. Скольких еще друзей она потеряла? Сколько женщин уже ненавидели и презирали ее?
Иногда ей казалось, что все они должны знать. Все, даже Дан.
Может быть, ей надо попросить прощения у Дана Кормака? Может быть. Позже.
Потребность в дозе жгла ее изнутри, словно раскаленная добела нить накаливания электролампы. Она медленно опустилась на колени и беззвучно завыла.
Осень, 1971
Беверли-Хиллз
Именно этого она и ждала.
Именно к этому она так стремилась – к этому волшебному глотку, который навеки утолит ее жажду. Правда, сейчас ей стало страшно.
Донна внимательно рассматривает руку Иден, нажимает большим пальцем в месте сгиба локтя. И с притворной завистью охает при виде отчетливо выпирающей из-под кожи вены.
Иден натянуто улыбается.
– Ну как? Ничего?
– Чтоб у меня на теле была хоть одна такая венка! Ты прямо-таки анатомический атлас! Все бы отдала за такую вену. – На Донне надеты джинсы и джинсовая куртка, голова повязана розовым шарфиком. Кожа землистого цвета, на лице постоянно блуждает кривая усмешка. Когда Донна под кайфом, ее бледно-голубые глаза тупо таращатся на мир, делая ее похожей на сироту бездомную. Если же она еще не успела вколоть себе дозу, ее улыбка делается злобной, будто ее бесцветные губы растягивают невидимые пальцы.
Но в обращении с иглой Донна настоящий мастер, просто гений своего дела. Она ширнет Иден без боли, попав точно в вену, и та вознесется высоко-высоко, аж до самой луны.
Чувствуется, что Иден крайне возбуждена, почти охвачена эйфорией радостного ожидания. Однако, когда Донна начинает жгутом стягивать ей руку, она напрягается и слегка отстраняется.
– Ты чего?
– Ничего… Не знаю… А я не подхвачу гепатит или что-нибудь в этом роде?
– Да брось ты! Здесь все как в аптеке. Спирт, дистиллированная вода, новые иглы. Думаешь, когда я сама ширяюсь, меня волнует все это дерьмо?
– Нет, а меня волнует.
Донна показывает Иден иглу, еще не вынутую из целлофановой упаковки.
– Смотри. То, что доктор прописал! Порядок?
Иден с тревогой смотрит на лежащие на ее чайном столике предметы: шприц, ложка, пузырек с водой.
– Что, все еще дрейфишь?
– Нет, – тихо произносит Иден.
Донна нервничает. Ей не терпится самой уколоться.
– Ну, тогда поехали.
– Подожди, дай мне минутку, – говорит Иден, не сводя глаз со шприца. – Я должна собраться.
– А-а, ладно, пока ты будешь думать, я, пожалуй, сама кольнусь. Может, это поможет тебе быстрее решиться.
Как случилось, что все зашло так далеко? Что произошло с ней? Она чувствует себя так, словно проглотила пушечное ядро, холодное и твердое. Она не понимает, как могла оказаться в таком дерьме. Но времени на размышления не остается. Донна уже насыпает героин на ложку, ловко смешивая его с водой. Она берет зажигалку. Через несколько секунд наркотик побежит по вене ее исколотой руки.
– Постой, – решается наконец Иден. Она вовсе не хочет, чтобы в ее руке ковырялась иглой одурманенная Донна. Ее сомнения улетучиваются. Схватив жгут, она стягивает им себе руку выше локтя. – Давай.
Донна неохотно кладет ложку и зажигалку на столик, затем опускается на колени у ног Иден и, выбрав подходящую вену, начинает похлопывать и поглаживать ее, при этом бормоча что-то себе под нос.
– Теперь попрощайся, детка.
– С чем? – чуть слышно спрашивает Иден.
Донна ухмыляется. Ни хрена-то не знает эта таращащаяся на нее сверху вниз своими холодными зелеными глазами изнеженная девка.
– Со всем.
Иден следит, как наполняется шприц.
– Со всем, что ты ненавидишь, – мечтательно произносит Донна.
На вид героин грязновато-желтый.
– Со всем, что ты любишь.
Иден хочет спросить, чем Донна его разбавила, но прикусывает губу. В конце концов, какая разница? Отступать она все равно не собирается.
Донна поглаживает руку Иден, чтобы у той лучше проступила вена.
– Спирт, – сдавленно произносит Иден. Не хватало ей еще получить заражение крови.
Качая головой, Донна протирает спиртом место укола. Ей-то не раз приходилось пользоваться водой из туалетного бачка и делить иглу с дюжиной незнакомых наркоманов, причем настолько тупую, что они вынуждены были затачивать ее о спичечный коробок. Что ж, через месяц-другой Иден уже не будет такой разборчивой.
– Ну, теперь все?
Иден кивает. Ее тело приготовилось. В воздухе пахнет бедой. Но волнение прошло. Ей даже нравится это ощущение чего-то зловещего. Страх переходит в какую-то непонятную внутреннюю дрожь.
Она уже давно готова к этому шагу. Вдыхать пары сублимирующего героина было приятно, но все же недостаточно приятно. Она грела его на фольге, втягивала через соломинку в легкие и чувствовала, как расцветал ее мозг, а тело становилось прозрачным и невесомым, и все исчезало, и оставался лишь волшебный, радостный кайф.
Но все это было баловством, чудесной прелюдией, у которой мог быть только один конец. Этот.
Донна постукивает ногтем по шприцу.
– Видишь? Надо убедиться, что внутри не осталось воздуха. Вредно для сердца.
– Угу.
Донна без промедлений вводит иглу в вену. Иден почти не морщится. Ей совсем не больно.
– Развязывай, – хрипло командует Донна. Иден распутывает узел жгута. Он падает на пол. Она делает глубокий вдох и не дышит, пока не начинает чувствовать боль в груди, затем медленно, осторожно выдыхает. Теперь между ней и наркотиком уже нет преграды.
Но сначала Донна не давит на поршень шприца, а тянет его на себя. В стеклянный цилиндр вползает язычок алой крови и смешивается с грязно-желтой жидкостью. Затем Донна быстро впрыскивает содержимое шприца в вену. Иден наблюдает, как она снова набирает полный шприц крови, чтобы смыть остатки наркотика, и вновь возвращает его содержимое в вену, потом выдергивает иглу и прижимает к оставшейся на коже красной точке ватный тампон.
– Согни руку, – приказывает она. Иден послушно сгибает руку в локте.
Она в тысяче миль от земли, в тысяче миль ото всех и вся. Она ждет. Он в ее крови и уже мчится к мозгу. Ее тело словно погружается в вакуум.
Величественный, вселенский покой.
Где-то далеко-далеко Донна споласкивает шприц, готовясь сделать укол себе.
Но когда же, когда же он придет? Иден ждет.
– Ну как ты? – слышит она голос Донны.
– О'кей.
Он в ее крови. Он приближается. Иден чувствует, как он начинается где-то в углах комнаты и наплывает на нее. Все быстрее, быстрее. Сейчас будет потоп. Чтобы ее не смыла волна, она судорожно хватается за подлокотники кресла; вата падает на пол. Он врывается в ее тело с мощью всесокрушающего взрыва, поднимаясь вверх, к мозгу.
Он барабанит ей в затылок, наполняя вселенную безумным грохотом, жаром и светом. Это слишком. Она не сможет вынести этого. Бурлящая в ней жизнь, подобно гейзеру, фонтаном вырывается наружу. Она так ждала этого момента! Ничто в мире больше не имеет значения. Ни боль. Ни радость. Ее охватывает такой безудержный экстаз, что она пытается кричать, но крик застывает у нее в груди.
И вот он врезается в мозг, и ее череп разлетается на тысячи крохотных осколков. Она чувствует, как каждая из миллионов клеток головного мозга становится самостоятельной и несется прочь; и в каждой звенит радостная, восторженная песня. Эти клетки наполняют комнату мерцающим туманом. И ее тело рассеивается, такое же бесплотное и воздушное, как перистые облака, затянувшие уходящее за горизонт солнце.
Она больше не Иден. Вот он, настоящий экстаз.
Тишина.
По золотистым узорам вен кровь постепенно начинает откатывать от головы, наполняя тело любовью, такой сильной и сладостной, какой никто и никогда еще не знал. Мать… отец… возлюбленный… Вокруг нее сплетается золотая сеть, и ей становится покойно и радостно.
– Балдеешь? – Донна приготовилась ввести себе остатки героина.
Иден медленно поднимает на нее глаза.
– Лета. Великолепно.
– Что еще за Лета?
– Река… забвения.
Пьяный бред. Донна всматривается в ее лицо.
– А-а, да. Что-то припоминаю.
– Боже! – Иден делает глубокий вдох. – Не ожидала… вернее, знала… но не ожидала. Боже! Это…
Донна уже не слушает ее.
– Это то, что мне всегда было нужно.
Донна не обращает на нее внимания. Уставясь в стену, она вводит себе наркотик. Затем запрокидывает назад голову, закрывает глаза и чуть слышно выдыхает:
– О-о, кайф!
Она принимается рассматривать свои руки. Надо бы колоться в какие-нибудь другие места, а то здесь у нее уже все вены разворочены. Чем только она ни ширялась – и растолченные таблетки диконала, и амфетамины, и черт знает какое еще дерьмо! Впредь она будет колоть себя в пах, там тоже есть вены. Их везде полно.
Она видит, как Иден неуверенно встает с кресла и, словно лунатик, бредет к дивану, опускается на него и откидывается на подушки.
Донне хорошо. Просто чудесно. Лучше, чем полет. Лучше, чем секс. Она медленно плывет в золотистых сумерках. Высоко-высоко. Подобно ангелу.
Донна открывает глаза и видит Расти Фагана. Он таращится на Иден.
– Пришел. – Донна несколько раз кивает головой. – Завидуешь, а? Я бы отдала свою левую сиську, чтобы снова испытать первый укол.
– Только это тебя и заводит, – говорит Расти. – Проблемы были?
– Не-а. Ширнулась как миленькая.
– Хорошо. Вот. – Он достает из кармана несколько купюр и сует их Донне. Взяв деньги, она принимается пересчитывать их. – А сейчас можешь убираться.
Но Донна не спешит. В этой суперкомфортабельной лачуге так приятно балдеть. Беверли-Хиллз! Кругом зелень, ни смога, ни машин. И, к тому же, здесь есть тысяча и одна симпатичная вещица, которую могла бы прихватить с собой девушка, имеющая пристрастие к наркоте. Всякие дорогие безделушки, которые можно будет легко загнать. Должна же, в конце концов, Донна думать о следующих дозах.
Донна шатается по комнате, выискивая глазами подходящую вещь. Она находит ее на столе и, как только Расти отворачивается, незаметно хватает. Пресс-папье. Великолепная работа. Донна подносит его к свету. В хрустальном шаре навеки заточена стеклянная бабочка.
Она ухмыляется. Баккара или что-то в этом роде. За такую вещичку можно выручить сотню «зеленых» – вполне достаточно, чтобы прокайфовать целую неделю. Пресс-папье исчезает у нее в кармане.
– Я же сказал, чтобы ты убиралась.
Глаза у Расти жестокие, наполненные злобой. Этот взгляд знаком Донне. Если она сейчас не отвалит, он ее ударит. Слава Богу, хоть пресс-папье успела взять.
– Ладно, ладно, иду. – Она передергивает плечами и подходит к Иден. Под действием наркотика выражение лица девушки сделалось спокойным и безмятежным. Ее волосы черными змеями свернулись вокруг бледного лица. Губы темно-красные. На щеках играет чахоточный румянец. У нее изумительная кожа. Брови и ресницы черные и густые. Она кажется иностранкой. Похожа на испанскую цыганку. Никогда в жизни Донна не видела ее такой умиротворенной.
Донна с трудом сдерживает в себе желание прикоснуться к ней.
Это святое. Сегодня у Иден появился новый возлюбленный, с которым не сможет сравниться ни один мужчина. Ближе него у нее уже никого не будет. И никому, насколько знала Донна, не удавалось преодолеть тот барьер, который был теперь в ней, ту стену, которой она себя окружила. Но и к себе она уже никого не пустит. Никого.
Странная девчонка. Со своими деньгами, политикой, лошадьми. Со своими маршами протеста и заумными словами. Странная, взбалмошная кукла.
– Приятных сновидений, – тихо произносит Донна, затем кивает Фагану и уходит.
Лос-Анджелес
– Сегодня ночью она приходила сюда, – сказал Фагану Гнилой.
– Ах вот как.
– Около четырех утра. Умоляла дать ей дозу. Плакала, вся дрожала.
– Надеюсь, ты не наделал никаких глупостей? – почти ласково проговорил Расти.
– Успокойся. Ты ведь мне запретил, верно?
– Верно, запретил. – Расти щелкнул пальцами. – Давай.
Шаркая ногами, Гнилой поплелся в другую комнату, закрыв за собой дверь на ключ. Расти так и не знал, где он прячет свой товар. Гнилой был скрытным, как крыса. Ладно, подумал Фаган, в один прекрасный день он просто вышибет эту дверь к чертовой матери и застукает Гнилого возле его потайной норы. И тот от страха в штаны наложит.
Гнилой вернулся и протянул ему пакетик с несколькими дозами.
– Я чувствую себя полным дерьмом, из-за того что мне пришлось отказать чувихе, которую ломало у меня на крыльце.
– Да? – Расти прошел в кухню и взвесил порошок на стоящих среди грязной посуды пластмассовых весах.
– И для моего бизнеса это нехорошо. – Покрасневшими, слезящимися глазками Гнилой наблюдал за Расти. – И так уже ходят слухи, что я ненадежный партнер. Скоро от меня все клиенты начнут разбегаться.
– Слушай, Гнилой, такие клиенты, как у тебя, уже никуда не смогут разбежаться. У меня получилось двадцать пять граммов, правильно?
– Правильно. Товар первоклассный. – Гнилой искоса взглянул на Расти. – Не пойму, мужик, и как тебе удается уживаться с собственной совестью?
– С чем уживаться? – В голосе Расти послышалась тихая угроза. – Кажется, это ты раньше продавал ей наркоту, разве нет?
– Да. Но я никогда не поступал с ней так, как поступаешь ты. Не трахал ее. И не сажал на иглу.
– Я? Сажал ее на иглу? Ты что думаешь, ей для этого нужно было особое приглашение?
– Нет, не думаю. Но и превращать ее в свою рабыню тоже не нужно.
Расти свернул купюры в трубочку и ткнул ею, словно дулом пистолета, в Гнилого.
– Не лезь не в свои дела, говнюк.
– Да я…
– Иден родилась, чтобы стать наркоманкой. И ни я, ни ты ничего с этим не можем поделать. Она нуждается в помощи. И я ее защищаю, оберегаю ее интересы. Пытаюсь оградить ее от всяких неприятностей. Секешь?
– А то, что она в четыре часа утра колотится в ломке, это не неприятности?
– Я был занят.
– Не сомневаюсь. – Гнилой снова искоса посмотрел на Расти. Не нравился ему этот подонок.
Видя, что происходило с Иден в последние дни, Гнилой чувствовал, что его используют в какой-то грязной игре. И, хотя торговцы наркотиками и их клиенты обычно не склонны к взаимному состраданию, он не мог избавиться от мучительных угрызений совести и жалости к девчонке, которая в Беверли-Хиллз сходит с ума в ожидании, когда ей принесут очередную дозу.
– Где ты берешь свой товар? – как бы между прочим спросил Расти, разглядывая героин.
Гнилой пожал плечами.
– Это тебя не касается. Понадобится еще, позвони.
– Не хочешь рассказывать, а?
– Не хочу.
Все еще держа деньги в руках, Расти, сощурив глаза, угрожающе уставился на Гнилого.
– Я ведь могу тебя и обидеть. Скручу, как теленка, а яйца засуну вон в тот миксер.
– За что? Думаешь, тебе удастся подкатить к крутым ребятам?
– Может быть. Если буду знать, кто они.
– Не выйдет. Они цветные, Расти. Они не захотят иметь с тобой дело. А попробуешь их искать, получишь «перышко» под ребро.
– Вы, «копченые», всегда ходите с ножами, а? – улыбнулся Расти. Он сунул деньги Гнилому, и тот запихнул их в карман. – Мы еще поговорим об этом. Ну да ладно, спасибо, что помог.
– Угу, пожалуйста.
Когда они пошли к двери, Расти положил руку на хилое плечо Гнилого и слегка сдавил пальцами его недоразвитую шейную мышцу.
– Если я узнаю, что ты хоть что-нибудь дал Иден – пусть это даже будут таблетки от головной боли, – я в самом деле засуну твои яйца в миксер. – Он надавил сильнее. Гнилой взвыл от боли и, извиваясь, попытался вырваться. Расти держал его, как рыбу на крючке. – Запомни это. Ничего ей не давать. Ни-че-го. Понял меня?
Истошный вопль Гнилого был красноречивее любого ответа.
Постоянно маневрируя в потоке машин, Расти погнал свою «альфа-ромео» в Беверли-Хиллз, покачивая головой в такт спокойному ритму музыки Ахмеда Джамала.
Он въехал в ворота ранчо, приветственно махнул рукой Мигелю Фуэнтесу и покатил к дому. Он знал, что здесь его ожидает буря.
Самая страшная ломка у наркоманов наступает после суток ожидания. Иден ждала с пяти часов вчерашнего вечера, когда Расти ушел раздобыть ей дозу. И не вернулся. Сейчас было почти четыре. Она будет рыдать, умоляя его дать ей героин.
Но это очень возбуждало. Именно в такие минуты она готова была на все. И Расти уже решил, что он заставит ее делать, прежде чем отдаст ей наркотик.
Купленные двадцать пять граммов порошка он разделил на пятьдесят частей, четыре из которых лежали сейчас у него в кармане. Выйдя из машины, Расти спрашивал себя, не пришло ли время поднять цену.
Был прекрасный день. Над головой синело безоблачное небо. Казалось, даже смог несколько рассеялся.
Из конюшни на него таращился конь Иден, и Расти дружески поцокал ему языком. Он чувствовал себя великолепно.
Фаган взошел на крыльцо, но не успел и дотронуться до двери, как она распахнулась настежь.
– Ты где пропадал? – в бешенстве прошипела Иден, стоя на пороге с наполовину пустой бутылкой вина в руке. Она была в стельку пьяна, но все равно ее переполняла злоба, а хрупкое тело била нервная дрожь. – Как ты мог так поступить со мной, Расти?
– Ну извини. У меня были кое-какие проблемы.
– Всю ночь? – Она с силой захлопнула за ним дверь. – И все утро? У тебя были проблемы всю ночь и все утро?
– Видишь ли, машина сломалась…
– Но ты же знал, что я жду!
– Что-то с коробкой передач. Я всю ночь проторчал в автосервисе. Влетел на кругленькую сумму. А прихожу утром в контору – там вообще кошмар. Одна из наших девок грохнула целый обеденный сервиз. Здесь никакой страховки не хватит. Клиент собирается подавать на нас в суд. Представляешь, целый обеденный сервиз! Растяпа мексиканская, наверное, с похмелья…
– Почему ты не позвонил? Как мог ты бросить меня в таком состоянии?
– Ты не слушаешь, что ли? Я же говорю, что только полчаса назад уехал из конторы.
Она стала похожей на маленького дикого зверька с оскаленными зубками.
– Врун! Я чуть с ума не сошла! Я звонила все утро. Ты там даже не появлялся!
– Скажи, сколько ты выпила за то время, что меня тут не было? От тебя воняет, как от винной бочки.
– Мне пришлось идти самой. Я была в том месте на Манчестерской улице, но там никого не оказалось, ходила к Гнилому, но он сказал, что у него ничего нет. Так что мне ничего не оставалось, кроме как купить бутылку!
– Я же предупреждал тебя, чтобы ты не пыталась сама достать наркоту, так ведь? Разве я не говорил тебе, что это опасно? Тебя могли ограбить или продать тебе какое-нибудь дерьмо, от которого можно загнуться.
– Ради Бога! – Она уставилась на него из-под растрепанной челки. Свои изумрудные глаза и густые черные волосы Иден унаследовала от бабушки-испанки, которую она никогда в жизни даже не видела. Так она сказала Расти. – Ну давай же скорей!
– А где «пожалуйста»?
– Пожалуйста!
– Ладно, так и быть, дам. – Осклабившись, он вытащил из кармана маленький пакетик. – Видишь?
– Дай!
Он отдернул руку.
– Когда научишься разговаривать со мной ласково.
– Сволочь!
– Я не это имел в виду. – Расти на несколько секунд задумался. – Может быть, прежде чем ты ширнешься, нам стоит снять напряжение. Что скажешь?
– О Господи, – прошептала Иден, стискивая зубы и закрывая глаза.
– Если, конечно, ты не можешь предложить ничего лучшего, – ухмыльнулся он и расстегнул молнию ширинки. Его поза и выражение глаз говорили сами за себя.
Она обреченно вздохнула и опустилась перед ним на колени.
– Прекрасная мысль, – проговорил Расти. Он почувствовал, как ее мягкий язык ласкает его член. Он хорошо ее обучил.
Немного погодя Фаган начал постанывать от удовольствия. Расставив нога и вцепившись руками в ее волосы, он методично покачивал взад-вперед бедрами.
– Кусай! – прохрипел он. – Сильнее! О-о-о! Сильнее, Иден!
Она услышала, как из его груди вырвался животный рык, как скрипнули его зубы, и приготовилась к тому, что должно было сейчас произойти. Расти изо всех сил протиснулся ей в рот, уперся в ее гортань. Иден начала давиться. Затем, издав нечленораздельный звериный рев, он кончил.
Так он и застыл, крепко держа ее за волосы и не давая ей избавиться от заливающей горло спермы.
Через некоторое время он наконец удовлетворенно вздохнул и выпустил ее. Рот Иден был полон, но, не решаясь выплюнуть и не в силах проглотить омерзительную жидкость, она выхватила у Расти пакетик с героином и, стараясь, чтобы ее не вырвало, побежала наверх в ванную.
Чувствуя блаженную слабость, Расти посмотрел ей вслед. По крайней мере, это она могла делать как надо. Сегодня она выглядела отвратительно. Маленькая костлявая сука. А ведь когда-то ему казалось, что красивее нее он в жизни никого не видел, но теперь…
Иден воткнула иглу в вену, впрыснула наркотик, набрала в шприц крови и снова вернула ее в вену. Затем развязала жгут. Ее била неистовая дрожь. Она прислонилась спиной к холодному кафелю и, стиснув зубы, закрыла глаза, ожидая, когда придет кайф и избавит ее от этого невыносимого страдания.
В окне ванной комнаты вырисовывался ее силуэт. Укрывшийся в саду фотограф сделал при помощи сверхмощного объектива очередные шесть снимков. И что-то аккуратно пометил в своем блокноте.
Тусон
Джоул Леннокс вернулся домой уже затемно. Он устал, нервы его напряжены. Перед тем как начать разгрузку, он выходит из своего пикапа, чтобы немного размяться.
Осенний воздух подобен шампанскому, особенно по вечерам. Он освежает, но через подошвы ботинок еще чувствуется исходящее от земли тепло.
Джоул оглядывается по сторонам. Ночная пустыня объята тишиной. Залитые лунным светом великаны-сагуаро – словно безмолвные часовые. Краем глаза он замечает тень совы, бесшумно скользнувшей сверху вниз за зазевавшимся грызуном.
В пикапе кирпичи и мешки с цементом. Чтобы купить их, ему пришлось ехать в Финикс, поэтому он так поздно и вернулся. Неподалеку стоят дома соседей, так что не стоит афишировать, что в его жилище проводятся какие-то строительные работы.
Джоул начинает перетаскивать содержимое пикапа в подвал. От физического напряжения он весь покрывается потом, но заставляет себя спокойно сосредоточиться на том, что еще предстоит сделать. Ему многое надо обдумать.
Однако в голове у него хаос, и его будущая жертва то всплывает в его сознании, то пропадает вновь; глаза жжет, а кожа, кажется, потрескивает, когда по ней пробегает струйка пота. На мгновение его внимание рассеивается, и он спотыкается. Кирпичи каскадом с грохотом сыплются на землю.
Усилием воли Джоул концентрирует внимание, его мышцы работают не спеша, флегматично.
Пикап постепенно пустеет. В подвале растут аккуратные стопки кирпичей.
Когда работа закончена, он спускается вниз и все внимательно осматривает. Кровать уже здесь. Именно такая, какая ему требуется: тяжелая, мрачная, железная кровать. Она стоит в углу, больше похожая на пыточный станок, чем на ложе для сна. Со стойками, через которые можно пропустить цепи.
К ножкам кровати ему пришлось приварить металлические уголки, с помощью которых он болтами прикрутил ее к цементному полу. Теперь ее уже невозможно сдвинуть с места.
Вокруг этой кровати и будут сложены стены. Джоул уже сделал разметку на полу.
Завтра он начинает строительство.
Беверли-Хиллз
Иден открыла дверь. Ее глаза удивленно округлились, как будто она ожидала увидеть кого-то еще. Затем сузились.
– Тебе чего, отец?
– Привет, Иден, – без особой теплоты в голосе произнес Доминик ван Бюрен. – Ты не собираешься меня впустить?
Иден уперлась рукой в косяк двери, явно преграждая Доминику проход.
– Чего явился?
– А что, разве отцу нужен какой-то особый повод, чтобы увидеть свою собственную дочь?
– Ты же несколько месяцев даже не звонил мне. – Ее злые глаза уставились на него. – Должна же быть какая-то причина, чтобы ты решился оторваться от всех этих замечательных попоек в солнечной Санта-Барбаре. Так в чем дело?
– Не надо быть такой грубой, Иден.
– Я хочу знать, зачем ты сюда притащился, отец. Или я закрываю дверь.
– Ну ладно, – изображая смирение, проговорил ван Бюрен. – Дело в том, что я твой отец, и я волнуюсь за тебя.
– Волнуешься? – Иден так ядовито рассмеялась, что он непроизвольно поморщился.
– Но и ты ведь могла позвонить мне, не так ли? – сказал Доминик, стараясь придать своему голосу максимум уверенности. – Телефонная связь-то двухсторонняя. Что с твоим ртом? – У Иден был очаровательный, чувственный рот, но сейчас ее нижняя губа припухла и на ней виднелась корка засохшей крови. – Кто это тебя?
– Отец, сделай одолжение, уезжай домой.
Ее глаза гневно сверкнули.
– Ты еще мала, чтобы так разговаривать, Иден.
– Почему ты не позвонил, прежде чем приехать? Это же глупо – взять и вот так просто заявиться!
Он изучающе уставился на дочь. Ну и вид! Какая-то безвкусная, кричащая одежда и Бог знает какая прическа! Она могла бы быть восхитительно красивой, у нее была великолепная фигура, но сейчас она выглядела отвратительно.
– Не знал, что должен записываться на прием к собственной дочери, – с горьким сарказмом произнес ван Бюрен. – Кто там у тебя?
– Никого.
– Тогда я вхожу. – Оттолкнув Иден, он перешагнул порог.
– Как ты смеешь врываться сюда?! – закричала она, испепеляя его горящим взором. – Это мой дом! Мама подарила его мне. У тебя есть собственный дом! А сюда входить ты не имеешь права!
– Я желаю знать, кто разбил тебе губу, – не обращая внимания на ее выкрики, заявил ван Бюрен.
– О, черт! Да сама я это сделала. А теперь, пожалуйста, уходи!
– Как это сама? Хочешь сказать, что сама себя ударила по зубам?
– Господи! – Она отвернулась и в бешенстве плюхнулась на диван. – Я что-то уронила в ванной и, когда нагнулась, чтобы поднять, ударилась лицом о раковину. Такое объяснение тебя устраивает?
– Правдоподобная история. – Ван Бюрен внимательно посмотрел на Иден. Он не видел ее уже несколько месяцев, но, казалось, она не сильно изменилась. Правда, стала очень худой и бледной и одевается неряшливо. Да и в доме кавардак. Но любовью к порядку она никогда не отличалась.
– Что разглядываешь? – раздраженно спросила Иден.
– Сам не знаю. Не слишком-то ты красива. – Поддернув брюки, чтобы не смялись стрелки, Доминик сел напротив дочери. – До меня доходят разные слухи о тебе, – многозначительно проговорил он.
– Да? – На тонком лице девушки не отразилось ничего.
– Выглядишь ты чертовски погано.
– Спасибо.
– Чем это забрызгана твоя блузка? Кровью?
– Это кофе, отец. Ради Бога, не надо все драматизировать. – Она презрительно заглянула ему в глаза. – Ну хорошо, вот ты вошел в дом. Что теперь?
– Хочу поговорить с тобой.
– О чем?
Он наклонился вперед и быстрым движением задрал рукав ее блузки. Это было так неожиданно, что Иден даже не успела отпрянуть. Ван Бюрен тщательно обследовал ее руку.
– Что, черт возьми, ты ищешь?
– Следы от уколов, – коротко сказал он.
– А-а, кажется, я догадываюсь, – деланно улыбнулась Иден. – Вчера вечером ты смотрел по двадцать восьмому каналу выступление этого толстопузого социолога, который заявил, что в наши дни в Лос-Анджелесе каждая девчонка либо проститутка, либо наркоманка. – С резким скребущим звуком она расстегнула молнию на своих джинсах. – Может, еще хочешь проверить мои трусы?
– Только не надо хамить. Я понятия не имею, что ты здесь вытворяешь с собой в последнее время. Признайся, ты принимаешь наркотики?
– Не больше, чем ты, – застегивая молнию, надменно проговорила Иден.
– Что ты хочешь этим сказать? – ощетинился ван Бюрен.
– О, отец, ты что думаешь, никому не известно, сколько ты нюхаешь кокаина? – Она взгромоздила ноги на стеклянный столик, ощущая на себе ледяной взгляд отца. Несмотря на ее обшарпанный вид, в ней было что-то обескураживающее. Еще когда ей было только тринадцать лет, ван Бюрен уже побаивался острого язычка и презрительных глаз дочери. – Уж ты-то пихаешь в себя наркоты – не сравнить со мной. Либриум, валиум, кокаин, не говоря уже о бурбоне, кофе и сигаретах. – Глядя, как вытягивается лицо отца, Иден рассмеялась. – Слушай, пап, если ты спрашиваешь меня, принимаю ли я какой-нибудь допинг, то это глупый вопрос. Но, если кто-то брякнул тебе, что я села на иглу, пошли его подальше. Я же еще в своем уме.
– Ты клянешься?
– Оте-е-ец. – Она устало скривила разбитые губы. – Я же тебе сказала! Да я к этому дерьму близко не подойду.
– А я слышал совершенно противоположное. Иден пожала худенькими плечами. Ее лицо было надутым, злым, опустошенным, но никак не виноватым.
– Меня не интересует, что ты там слышал. Все это вранье. Я никогда не употребляла опасных наркотиков. А кто наболтал тебе всю эту чушь?
– Люди, – коротко ответил ван Бюрен. Чувствовалось, что Иден это задело и разозлило. Странно. Он ожидал, что она начнет скрытничать, изворачиваться, наконец, будет выглядеть виноватой. Он пытался найти в ней хоть какие-нибудь признаки пристрастия к наркотикам. Суженные зрачки? Ее сердитые зеленые глаза казались абсолютно нормальными. Нездоровая кожа? Она была бледной, но вовсе не воспаленной и не покрытой отвратительной коростой или болячками.
Может быть, Мерседес заблуждается? Может быть, ошибся частный детектив?
– Чем же ты собираешься заняться в эти дни? – спросил ван Бюрен, оглядываясь вокруг. – Уверен, что не уборкой по дому. Здесь у тебя настоящий свинарник.
– А мне нравится.
– По каким дням сюда приходит служанка?
– У меня больше нет прислуги, – проворчала Иден.
– Нет? Вот оттого-то и весь этот беспорядок.
– Может быть. Но я решила, что больше не буду жить, как буржуйка.
Ван Бюрен подергал себя за нижнюю губу.
– Ладно. Свари мне кофе, и я пойду.
– А почему бы тебе просто не уйти?
– Тебе что, трудно сделать мне чашку кофе?
Недовольно фыркнув, Иден встала и удалилась на кухню. Она включила кофеварку и принялась искать кофейник.
Кто же ему настучал? Мигель? Возможно, хотя она сомневалась, что ему было известно о ее пристрастии к наркотикам. Может быть, кто-то из ее так называемых университетских подруг?
Иден обвела взглядом грязную кухню. Невозможно было найти и пары чистых чашек. Ничего удивительного. Почти вся ее посуда лежала сваленная в кучу в заполненной мутной серой водой мойке. Она раздраженно выудила из груды то, что ей было нужно, и стала споласкивать под струей воды.
Чувствовала она себя паршиво, ее мутило, голова кружилась – так было всегда, когда ей приходилось ширяться чем попало. Первоклассные наркотики стали ей уже недоступны, и она перешла на отраву среднего качества. Когда же это кончится…
В последнее время Иден должна была колоться хотя бы для того, чтобы чувствовать себя нормально, самой собой, а не затравленным зверем. Однако кайф, казалось, длился только несколько минут, а потом вновь в ней оживал зверь, и с каждой инъекцией ей становилось все хуже. Она уже думала о следующей дозе и молила Бога, чтобы Расти не заставлял ее ничего делать. Она стала зависеть от него. Целиком и полностью. Что, если он не придет? От этой мысли ее охватывал панический страх.
Услышав, что в кухню вошел отец, Иден обернулась.
– Послушай, кто тебе сказал? Звонкая пощечина обожгла ей лицо.
– Что это?! – рявкнул Доминик.
Ошеломленная, она уставилась на пакет со шприцами и иглами, который он держал в руке. Господи, он заходил в ее спальню. И даже нашел пакетик с последней дозой! Иден пришла в бешенство. Сверкая глазами, она выхватила у отца бесценный сверток.
– Убирайся вон! – завизжала девушка. – Ты, ищейка! Старый ублюдок! Вон!
– Закрой свой грязный рот! – Ван Бюрен снова ударил ее по лицу, на этот раз так сильно, что подживающая рана у нее на губе раскрылась. Потекла кровь. У Иден из глаз словно посыпались искры. Шприцы упали на пол, и она, рыдая, бросилась их поднимать.
Взгляд светлых глаз ван Бюрена сделался ледяным; он схватил дочь за волосы и, не обращая внимания на ее визг и слезы, потащил в комнату. Там он швырнул Иден на диван, где она, свернувшись калачиком, сделалась похожей на жалкий зародыш. На ее губах размазалась алая кровь.
Когда Доминик заговорил, его голос звучал убийственно спокойно:
– Ты – маленькая мерзкая тварь. Ты – никто. Ты – ничто. Значит, ты никогда не употребляла опасных наркотиков?
– Убирайся!
– Я никуда не уйду, пока не добьюсь от тебя правды. Сядь!
Парализованная бессильной яростью, Иден лишь еще сильнее сжалась.
– Оставь меня. Я тебя ненавижу!
– Как ты их вводишь? – мрачно потребовал ответа ван Бюрен. – Как, Иден? Руки у тебя чистые. Скажи, куда ты колешься?
– Убирайся!
Он ухватился за воротник ее блузки и изо всех сил рванул на себя. Полоса ткани с треском оторвалась вдоль спины Иден, обнажив ее тонкие ребра. Она завизжала. Расти. Ну почему он не возвращается, чтобы спасти ее от этого кошмара?
– Снимай джинсы.
– Нет!
– Снимай… их… к чертовой… матери, – скрежеща зубами, прорычал ван Бюрен.
Кипя от бешеной злобы, он сорвал с Иден разодранную блузку. Тело девушки было болезненно худым, на маленьких, хилых грудях заострились отвердевшие соски.
– Снимай сейчас же, или я сам с тебя их стащу! – пригрозил он.
Судорожно всхлипывая, Иден трясущимися пальцами расстегнула молнию. Ван Бюрен протянул руку и сдернул их до колен девушки. Его взору предстали персикового цвета трусики, а ниже – тощие ноги дочери.
И тут же все, что кипело в его душе, – гнев, возмущение, раздражение – все мгновенно исчезло.
Бедра Иден были сплошь усеяны следами от уколов, расположенными вдоль бледно-голубых вен. Некоторые припухли и потемнели. Десятки, сотни крохотных точек. Словно дьявольские коричневые насекомые, кишащие в белой плоти.
Ван Бюрен отшатнулся, а его раскрасневшиеся щеки стали белыми как мел.
– Иден… Боже мой! Что ты наделала? – подавленным голосом чуть слышно проговорил он.
Санта-Моника, Калифорния
Свернувшись калачиком и уставясь неподвижными глазами в стену, Иден лежала на кровати. Ее волосы были чистыми и аккуратно завязаны на затылке – очевидно, это постаралась какая-то сердобольная нянечка. Одетая в белую рубашку и фиолетовые бархатные штаны, она могла бы сойти за двенадцатилетнюю, хотя скоро ей должно было исполниться восемнадцать.
Сидевший возле ее кровати Доминик ван Бюрен чувствовал себя совершенно опустошенным. Было так трудно поверить, что это Иден, невыносимая, непокорная Иден. И так же трудно было поверить, что она могла докатиться до такого. Беспомощная наркоманка. Пациентка заведения, которое от дурдома отделяет всего один шаг.
Она ненавидела эту клинику и даже близко отказывалась подходить к другим больным, многие из которых, надо признать, выглядели еще хуже, чем она, предпочитая оставаться в своей палате и, как неживая, лежать, уткнувшись в одну точку.
Словно немой укор.
Даже та покорность, с которой она восприняла действия родителей, могла служить обвинением им.
В ее душе произошел какой-то надлом. Это началось в тот день на ранчо, еще до того как ее поместили в клинику. Как будто она лишилась воли. Уговорить Иден согласиться на лечение оказалось на удивление просто. Она почти не сопротивлялась. Почти. Вероятно, подсознательно она и сама искала помощи, но только не знала какой. Большинство наркоманов – так сказал ван Бюрену доктор – постоянно подвержены вполне реальным и ужасным страхам.
В эти дни Иден будто была окутана какой-то мрачной пустотой, которая, казалось, высасывала жизненную энергию из тех, кому доводилось оказаться рядом. Хотя она говорила лишь односложными словами и почти не смотрела вам в глаза, она изматывала вас, и вы покидали клинику, чувствуя себя совершенно опустошенными.
Разумеется, сильное действие оказывал на нее мета-дон. Он облегчал страдания, связанные с отвыканием от наркотиков, но одновременно вызывал ощущение беспробудной тоски. Метадон словно отнял у Иден способность произносить высокие и низкие звуки, оставив ей лишь невыразительную, серую, монотонную речь. Именно эта-то серая монотонность и действовала на ван Бюрена особенно угнетающе.
Когда-то, когда он был еще ребенком, его мать в течение многих лет была пациенткой психиатрической больницы. До сих пор он вспоминал, как, безучастная, с остановившимися глазами, сидела она в шезлонге на лужайке перед больницей после лечения электрошоком, которым ей снимали припадки истерии. Прямо как теперь Иден. Вот тогда-то он и услышал впервые это серое, лишенное всяких эмоций бормотание.
Мать нуждалась в любви и вниманий, а вместо этого его отец упрятал ее в психушку, где ей только искололи все вены.
И даже сейчас в своих самых кошмарных снах Доминик видел тот желтый шезлонг на зеленой лужайке и плывущих взад-вперед одетых в белые халаты служащих больницы. И слышал безжизненный голос матери.
Или ему снилось, как он идет по бесконечным коридорам мимо бесчисленных палат, в каждой из которых стоит кровать, а на каждой кровати, уставясь ничего не выражающими глазами в потолок, лежит женщина.
Ван Бюрен посмотрел в окно. Холодный солнечный день, морской бриз шевелит листья пальм.
– Не хочешь выйти и посидеть в саду? – предложил он. – На улице не очень холодно. Ты можешь надеть джемпер.
Она промолчала.
Ван Бюрен почувствовал нарастающее в нем раздражение.
– Ну перестань, Иден. Бог свидетель, я делаю все возможное, чтобы помочь тебе. Не надо на меня дуться.
– И поэтому вы засадили меня сюда? – пробормотала она в стену. – Потому что хотите мне помочь?
– Мы вовсе не засадили тебя сюда. Ты здесь добровольно.
– В таком случае, когда я могу уехать?
– Ты не можешь уехать, пока не закончено лечение.
– Значит, я здесь не добровольно.
– Мы не собираемся сидеть сложа руки и смотреть, как ты убиваешь себя, – вспылил ван Бюрен. – Не будь такой лицемерной. Это тебе не идет. Прошу тебя, Иден, взгляни на меня. Я же не для того тащился сюда из Санта-Барбары, чтобы увидеть лишь твою спину.
Она нехотя села и посмотрела на него. Ее лицо было бледным, зеленые глаза потухли. То ли она нарочно делала такое выражение лица, то ли это было следствием воздействия метадона – ван Бюрен ощутил непередаваемую словами тоску.
– С тобой все в порядке? – проговорил он. Она жутко напоминала ему мать. – Ты это специально делаешь? Хочешь таким образом меня наказать?
– Я вовсе не хочу тебя наказывать, – тихо сказала Иден.
– Однако складывается впечатление, что ты готова укусить любого, кто старается тебе помочь.
– Ты мне не помогаешь. Думаешь, что сделал доброе дело, заявившись ко мне и учинив погром? Ошибаешься. Ты уничтожаешь меня.
– Ты сама себя уничтожала.
– Моя жизнь принадлежит мне, папа. Она моя, и я хочу прожить ее так, как хочется мне.
– О Господи! Если бы ты только знала, как банально, по-детски, звучат твои слова.
– И пусть.
– Иден. Иден!
Она не реагировала, снова закутавшись в пелену своего молчания.
Ван Бюрен тяжело поднялся.
– О'кей. Интервью закончено. Сейчас к тебе придет мать. Прощай.
– Я не хочу ее видеть.
– Она же приехала из самой Испании, Иден!
– Это ее трудности.
Ван Бюрен вышел из палаты. В коридоре ждала Мерседес. На ней был простой, но очень изящный костюм. Лицо хмурое.
– Как она? – тихо спросила Мерседес.
– Пойди и посмотри сама, – на ходу бросил Доминик. – Жду тебя на улице.
Возле двери палаты она в нерешительности остановилась, затем вошла.
– Ты шпионила за мной, – тихо проговорила Иден. – Платила совершенно чужим людям, чтобы они следили за мной. Как это низко!
– Да, – спокойно сказала Мерседес. – Это было не очень-то красиво. Но ты ведь отвернулась от нас, дитя мое. Почему ты не сообщила нам, что бросила университет? – Иден молчала. – Почему не сообщила, что втягиваешься в наркотики? Почему вообще перестала с нами общаться? Думаешь, мы не смогли бы помочь?
– Где Расти? – Иден уставилась на мать. – Вы не пускаете его ко мне?
– Неужели, кроме него, тебя ничто больше не волнует? Даже сейчас?
– Да. Он единственный, кто заботится обо мне.
– Он единственный, кто заботится о тебе, – с иронией в голосе произнесла Мерседес. – И ты сама в этом убедилась, не так ли?
– Вы запретили впускать его сюда?
– Нет.
– Запретили, я же знаю. Сказали, чтобы его не пропускали ко мне… и не соединяли его со мной по телефону.
– Ну, раз тебе известно, как мы с ним обошлись, ты теперь собираешься нас винить? – устало проговорила Мерседес. Она дотронулась до руки дочери. – Послушай меня, Иден. Фаган так все подстроил, что ты могла покупать наркотики только у него. Он сделал это, чтобы иметь над тобой полную власть. Он заставлял платить тебя за эту заразу в пять, десять раз дороже, чем платил за нее сам. Он использовал тебя. Безжалостно. В прямом смысле этого слова.
Холодная рука Иден безжизненно лежала в ее ладони.
– Я не желаю, чтобы вы даже приближались к Расти! – зло бросила девушка. – Оставьте его.
– Ты боишься, что он перестанет приносить тебе наркотики. Но как же ты не понимаешь?! – сжимая ее холодные пальцы, воскликнула Мерседес. – Здесь ты делаешься свободной от него. Свободной от героина. Когда ты отсюда выйдешь, ты уже больше не будешь думать ни об этой отраве, ни о Расти Фагане. Они навсегда уйдут из твоей жизни.
Глаза Иден на мгновение вспыхнули.
– Что значит «уйдут из моей жизни»?
– То и значит. Уйдут и все.
– Нет! – Иден внезапно отдернула руку и устремила на мать пылающий взгляд. – Если вы хоть что-нибудь сделаете с Расти, я вам больше слова не скажу! Я убью себя!
– Прекрати истерику.
– Ты что-то задумала. Я знаю. Знаю! Знаю твой злобный характер. Каким бы Расти ни был, я люблю его. Если вы с отцом что-нибудь сделаете, вы погубите меня.
Мерседес почти испугалась той страсти, с какой загорелись, казалось бы, навсегда потухшие глаза Иден.
– Да никто ничего не задумал. Просто этот парень втаптывал тебя в грязь.
– Да, он втаптывал меня в грязь. – На лице Иден отобразилась гримаса горечи и обиды. – Ему нравилось унижать меня, нравилось заставлять меня пресмыкаться перед ним, нравилось, когда я корчилась в ломке. Чтобы получить от него дозу, мне иногда приходилось, как последней шлюхе, стоя на коленях, сосать у него член. А иногда он трахал меня, не спеша, в свое удовольствие, зная, какие страдания я испытываю, как разрывается моя душа. И многое другое. Все, что только приходило ему в голову. Он был очень изобретательным.
– Ради Бога, прекрати!
– Между прочим, я даже научилась находить в этом удовольствие, – продолжала Иден. – В некотором роде, унижение может доставлять радость. Прелесть взрослой жизни заключается в том, что ты по своему усмотрению можешь выбрать способы издевательства над собой.
– Что ты несешь?
– Расти наполнил смыслом мою жизнь.
– И это ты называешь смыслом? Это мерзость.
– Не большая мерзость, чем то, как живешь ты! – крикнула Иден с такой злостью, что у Мерседес лопнуло терпение.
– Ну ладно, – взорвалась она, – ты сосала его член, пресмыкалась перед ним. Можешь наслаждаться своей деградацией, если это то, чего ты хочешь от жизни. Но ведь он убивал тебя! Убивал! Как же ты не можешь этого понять?
– Что-то должно было меня убивать. И это «что-то» вполне могло быть тем, что я люблю.
– Что-o?!
Мерседес широко раскрытыми глазами уставилась на Иден, глаза которой начали медленно гаснуть: она вновь впадала в депрессию.
– Я так устала, – безразлично проговорила девушка.
– Почему ты хочешь умереть, Иден?
– Каждому хочется умереть, разве не так? – Она откинулась на подушки и устремила остановившийся взгляд в потолок. – Это ведь естественное желание.
«Она обезумела, – подумала Мерседес. – Потеряла рассудок».
– Ты не будешь скучать обо мне, – все тем же тихим, безразличным голосом продолжала Иден. – У тебя теперь есть Майя. Она твоя новая дочь. Ты любишь ее сильнее, чем когда-то любила меня.
Мерседес встала и направилась к выходу.
– Если вы хоть пальцем тронете Расти, я вам этого никогда не прощу, – сказала Иден. – Никогда.
Доминик ждал ее на автомобильной стоянке, прохаживаясь возле своего зеленовато-голубого «порше».
– Ну? – скептически произнес он.
– Она превратилась в скелет с безжизненными зелеными глазами, – сказала Мерседес. – Наверное, весит меньше, чем когда ей было четырнадцать лет.
– Да, – мрачно согласился ван Бюрен. – Заблудшая душа. Я начинаю ненавидеть свои визиты сюда. Может быть, стоит попробовать какое-нибудь альтернативное лечение?
– Не верю я всем этим шарлатанам. Пусть уж лучше остается здесь.
– Врачи сказали, что собираются провести что-то вроде курса психотерапии посредством серии встреч с родственниками. Ты, я и Иден. Я отказался. Это не поможет. Она нас обоих ненавидит.
– У нее в голове только Фаган.
– Точно. Только и думает, что об этом ублюдке. Она даже дала мне понять, что, как только выберется отсюда, сразу же вернется к нему.
– Она так сказала? Что вернется к нему?
– Она считает его кем-то вроде своего спасителя… или властелина… или черт его знает кого еще. Он все еще пытается связаться с ней. Приходит в клинику, но его прогоняют. И каждый день звонит, но мне сказали, что его с ней не соединяют. Не знаю… Может, врут. Но в одном можно не сомневаться: как только она отсюда выйдет, он снова будет около нее.
– Это не обязательно.
Доминик внимательно посмотрел на свою бывшую жену. Выглядела она прекрасно: кожа загорелая, юная, а лицо почти такое же, каким оно было двадцать лет назад.
– Что ты собираешь предпринять?
– Я должна вернуться в Испанию. Там меня ждут неотложные дела. Через несколько недель постараюсь снова приехать.
– А как же Фаган? Заявить на него?
Мерседес покачала головой.
– Это не понадобится. Он потеряет к ней интерес.
– Ты так думаешь?
– Да. И скоро, – уверенно заявила Мерседес. – Он очень скоро потеряет к ней интерес.
Тусон
Джоул Леннокс приготовил себе ужин, но еда так и осталась нетронутой стоять перед ним на столе. Он смотрит на телевизор. Уже в течение часа он смотрит телевизор с выключенным звуком.
Закончилось.
Девятнадцать лет прошло со времени боев в районе Дьенбьенфу. Одиннадцать лет с тех пор, как туда вошли первые несколько тысяч солдат. Пять – со дня, когда Ханой предложил начать переговоры. Четыре года с объявления Никсоном «шести месяцев». Считанные недели после самой жестокой бомбардировки. И наконец американское участие во вьетнамской войне закончилось.
Сегодня, 27 января 1973 года, в Париже подписывается соглашение о прекращении войны. Кино– и телекамеры запечатлевают мокрый от дождя, безвольно повисший звездно-полосатый флаг. Принеся в жертву 58 ООО убитых и 300 ООО раненых, выбросив на ветер 150 миллиардов долларов, потеряв международный престиж и лишившись внутренней стабильности, Соединенные Штаты решились-таки подписать мир.
Гноящаяся язва, поразившая плоть нации, теперь вырезана. Страна охвачена радостью (если верить тому, что показывают по телевидению), но это какая-то оцепеневшая радость.
Все знают, что через несколько недель Ханой снова начнет войну с Сайгоном, а через несколько месяцев одержит в ней победу. Вьетнамские власти станут действовать так же, как и десять, и пятьдесят лет назад, только все это уже будет происходить на земле, изувеченной взрывами бомб, обожженной напалмом, высохшей от дефолиантов и отравленной ненавистью миллионов убитых и покалеченных людей.
Разорив Индокитай, американцы вернули его Вьетконгу.
И теперь зрители могут уже потихоньку начинать забывать эти страшные картины, забывать пылающие хижины и изуродованных детей, ряды трупов, сцены пыток и массовых убийств. Забывать напалм и отравляющее вещество «орандж». Забывать марши протеста, возглавляемые сидящими в инвалидных колясках ветеранами.
Все эти картины, собранные в прощальный телевизионный монтаж, мелькают на беззвучном экране. Безвозвратно потерянные символы войны.
Сыплющиеся из вертолетов измотанные солдаты; пулемет, изрыгающий всю свою ярость на безмятежное море тростника.
Лица политиков и генералов, высокопарно произносящие неслышимые сентенции; тяжелые черные мешки, сваленные в санитарную машину.
Обливающийся слезами голый ребенок, выбегающий из горящей деревни.
Снятые с высоты полета Б-52 бомбы, плавно падающие на джунгли; взрывные волны, снова и снова прокатывающиеся по густой листве, затухающие и умирающие.
В последний раз объектив камеры поворачивается к этим сценам. Скоро он забудет о них.
Джоул Леннокс встает и выключает телевизор. Надутое лицо Ричарда Никсона сморщивается до светящейся точки. А перед глазами Джоула стоит сцена из его войны, одна из тысячи сцен, что навсегда сохранятся в его памяти.
Он вспоминает себя, стоящего на полянке и наблюдающего, как Нгуен Ван Хой допрашивает двух тощих чумазых крестьян. Их лица, сначала совершенно чужие, становятся все менее и менее отличимыми от лиц других, испытывающих нечеловеческие страдания, людей. И наконец они превращаются в лица его товарищей, лица мальчишек из Колорадо и Вашингтона, Оклахомы и Нью-Джерси. Мальчишек, которым выпало испытать невыносимую боль, ужас и предательство. Лица, которые приходят к нему в кошмарных снах.
И все впустую. Перед его мысленным взором проходит бесчисленная армия, армия теней, напрягая последние силы пробивающаяся из глубины веков в никуда. Из мрака во мрак.
Но у него есть цель. Камера в подвале уже достроена. Кровать ждет.
Все готово.
Водохранилище Сан-Гейбриел, Калифорния
– А знаешь, – сказал Мигель, – я всегда считал тебя хорошим малым. Вежливым таким. Не то что нынешняя молодежь. У этих щенков в голове одно только дерьмо. Но, сдается мне, ты просто притворялся, а?
Он начал насвистывать какую-то мелодию.
Расти все еще жалобно стонал. Он никогда бы не поверил, что этот старик мог так быстро двигаться и обладал такой силой.
Когда Мигель наставил на него револьвер, здоровенный старомодный «кольт», Расти инстинктивно попытался выхватить у него оружие, считая, что справиться со стариком ему не составит большого труда. Мигелю Фуэнтесу было уже лет под шестьдесят пять, в то время как Расти был крепким, здоровым парнем.
Однако Мигель быстро сделал шаг назад и нанес ему такой страшный удар в пах, что Расти рухнул, как подкошенный. И, пока он корчился от боли, Мигель без особого напряжения, словно мешок с мукой, забросил его в его же, Расти, «альфу».
С револьвером в кармане, в перчатках из свиной кожи, Мигель, продолжая насвистывать, привычно устроился за рулем автомобиля. Рядом, согнувшись в три погибели, сидел Расти. Его руки были прикованы наручниками к проходящей у самого пола стальной раме сиденья, так что его голова даже не выглядывала в окно и он мог лишь догадываться, что Фуэнтес везет его куда-то к востоку от города. Некоторое время они ехали по шоссе, и Расти молил Бога, чтобы какой-нибудь водитель грузовика взглянул сверху вниз, когда они будут его обгонять, заметил его, сидящего в этой скрюченной позе, и сообщил легавым. Но время было позднее, и никаких грузовиков они не обгоняли.
Мигель перестал свистеть.
– Да-а. Просто притворялся, – повторил он и принялся крутить ручку настройки радиоприемника, пытаясь найти подходящую волну. В конце концов он остановился на какой-то испаноговорящей станции, передававшей жизнерадостные мелодии танго и пасодоблей, и удовлетворенно улыбнулся. – Знаешь, куда едем, а, Расти?
Расти затряс склоненной головой.
– К водохранилищу Сан-Гейбриел. Замечательное местечко. Вот доберемся туда, и я тебе мозги вышибу.
Расти почувствовал, как у него к горлу подкатывает тошнота. Но когда он, превозмогая боль, попытался поднять голову, Мигель твердой, как обух топора, ладонью так рубанул его по шее, что у Расти перед глазами поплыли круги.
Мигель же как ни в чем не бывало продолжал: – Ты голову-то не высовывай, muchacho.[36] Да-а, мозги я тебе точно вышибу. Но нам надо будет сделать так, чтобы это выглядело как самоубийство. Смекаешь? Так что без твоей помощи мне ну никак не обойтись. Мне надо, чтобы ты написал такую милую прощальную записочку. Мы будем на месте минут через десять. Не возражаешь? А пока обдумай, что ты напишешь в этой своей прощальной записке.
Он бросил взгляд на сгорбившегося рядом с ним парня. Дружок Иден Расти был красивым молодым человеком с умными хитрыми глазами.
Расти как-то говорил Мигелю, что свою кличку он получил из-за того, что в детстве у него были рыжеватые волосы. И, несмотря на то что с возрастом волосы потемнели, кличка ему очень подходила.
– Ручку и бумагу из твоего дома я прихватил, – сказал Мигель. – Если ты так ничего и не придумаешь, я тебе помогу. – Он услышал, как скорченный Расти издал какой-то сдавленный звук. – Эй, ты там в порядке?
Чуть позже они свернули с шоссе и поехали по ухабистой грунтовой дороге. Расти показалось, что его вот-вот стошнит. В воздухе чувствовался слабый запах пыли, пробивавшейся в салон «альфы» сквозь дверные щели.
– Вот и приехали, – радостно объявил Мигель. – Конец дорожке. Скажи, и что такого особенного вы находите в этих итальянских «тачках»? В жизни не ездил на более неудобной машине. Честно тебе признаюсь, я рад, что возвращаться мне придется на своем «кадди».[37]
Мотор заглох.
– Послушай, – сглатывая заполнявшую рот желчь, проговорил Расти. – Ты не меня должен убивать. – Его голос задрожал. – Все, что я делал, это только старался защитить Иден. Клянусь тебе.
Старик зло улыбнулся.
– Врешь, сука. Ты неплохо погрел руки возле Иден. Сколько «зеленых» ты из нее вытянул? Пять «кусков»? Может, десять? Да ты, мразь, ей жизнь загубил. Кто-то должен теперь загубить и твою жизнь.
– Об этом я и толкую, – захрипел Расти. – Не я ее сажал на иглу. Гадом буду, не я! Но я знаю, кто это сделал. Я могу сказать тебе имя этой сучки.
– Валяй, – охотно согласился Фуэнтес. – Выкладывай имя.
– Только в обмен на мою жизнь.
– У тебя уже нет жизни, чтобы обменивать ее, – спокойно сказал Мигель и, схватив своими толстыми пальцами ухо Расти, с такой силой сжал его, что тот завизжал от боли. Расти ни за что бы не поверил, что, просто сжимая его ухо, кто-то может причинить ему такую невыносимую боль. – Хочешь вообще остаться без ушей? – невозмутимо спросил Мигель.
– Нет! – взмолился Расти.
– Тогда говори имя.
– Донна Андретти, – сопя, произнес он. – Наркоманка… Хиппи… Длинная такая…
– Ага, знаю ее. – Мигель еще сильнее сжал ухо Расти. – Чумовая «телка», да? Но ведь ты заплатил ей, чтобы она сделала это, разве нет? Отвечай, заплатил?
Расти издал пронзительный вопль.
– Это надо понимать как «да»? – Мигель добродушно фыркнул и отпустил ухо, затем взял с заднего сиденья свою сумку. – Через минуту вернусь, – сказал он и вышел из машины.
Расти остался сидеть все в той же позе, чувствуя, как стынет от ужаса его мозг.
Он страшно дрожал. Им овладело ощущение опустошенности, холода, нереальности происходящего. Он должен был умереть, но он не был готов к этому и молил Бога избавить его от боли и страданий.
Вокруг стояла тишина, нарушаемая лишь стрекотанием ночных насекомых.
Наконец дверь распахнулась, и в машину протиснулся Мигель. Расти почувствовал, как ему в ухо воткнулось холодное дуло револьвера. Одной рукой Мигель раскрыл наручники, высвободил пропущенную через раму сиденья цепь и снова защелкнул их на запястьях Расти.
– Открой глаза-то, – почти ласково проговорил он. – И можешь выпрямиться, muchacho.
Расти нерешительно открыл глаза. Мигель включил в салоне свет. Он сидел рядом, уткнув пистолет в живот Расти Фагану.
Старик был абсолютно голым, если не считать пары ярко-желтых резиновых перчаток, и казался каким-то сюрреалистическим идолом. Глубокие тени избороздили его морщинистое лицо и складки на животе, четко обозначились хорошо развитые мускулы и мощная грудь, седые волосы покрывали лобок, под похожим на толстый обрубок пенисом тяжело покачивались яички.
За пределами автомобиля была кромешная тьма. Мигель специально выбрал безлунную ночь. Вглядевшись, Расти заметил неподалеку легкое мерцание поверхности воды.
– Это водохранилище Сан-Гейбриел, – услужливо объяснил ему Мигель. – Подходящее местечко, правда? Через пару минут ты сможешь лично встретиться со святым Габриелем.[38] – Он положил перед Расти вырванный из блокнота листок бумаги и вставил в его холодеющую руку авторучку. – Ладно, теперь пиши.
– Я н-не м-могу, – прошептал Расти.
– Можешь, можешь, я в этом даже не сомневаюсь, – заверил его Мигель. – А я тебе помогу. Начни, пожалуй, так: «Считаю это единственным возможным выходом из положения…».
Расти заплакал. Фуэнтес с такой силой ткнул его револьвером в живот, что у парня перехватило дыхание.
– «Считаю это единственным возможным выходом из положения», – повторил он.
Расти, стиснув дрожащими пальцами ручку, коряво вывел нужные слова.
Мигель одобрительно кивнул.
– Не переживай, что почерк некрасивый. Естественно, что в такой момент ты должен быть очень расстроенным, так ведь? О'кей, поехали дальше: «Моя жизнь потеряла смысл».
Расти написал и это.
– Та-а-ак, хорошо, – похвалил Мигель. – «Я рад, что покидаю этот мир».
Расти снова начал плакать.
– Господи, – захлюпал он, – какая банальная херня. Да никто в это не поверит!
– Почерк-то твой, – рассудительно проговорил Мигель, – а это главное. – Он критически посмотрел на записку. – Неплохо. И вроде все ясно. Можешь не подписывать. – Он улыбнулся. – Я тебя быстро «пришью», Расти. Считай, тебе повезло, что имеешь дело со мной. Скажи: «Спасибо, Мигель».
– Спасибо, Мигель, – пролепетал Расти. Фуэнтес протянул руку и выключил свет. В темноте он заткнул себе уши резиновыми затычками, а затем сказал:
– Ну-ка, Расти, открой ротик.
Дуло револьвера, раздвинув пересохшие губы Расти, вошло ему в рот. До этого момента выражение лица Мигеля было добрым и дружелюбным. Теперь оно изменилось. Но Расти все равно не смог бы заметить этого, даже если бы в салоне «альфы» горел свет, так как глаза его были крепко закрыты.
Фуэнтес протолкнул ствол револьвера глубже и установил его в нужном положении. Расти начал давиться и отворачиваться. Он почувствовал горьковатый запах резиновых перчаток.
С резким щелчком Мигель оттянул боек «кольта» и услышал громкое журчание: Расти мочился в штаны. Затем Мигель хрипло проговорил:
– Это тебе привет от мамочки Иден.
Он нажал на курок. Сквозь растянутые щеки Расти блеснула вспышка вырвавшихся из дула револьвера раскаленных газов.
Когда Расти затих, Мигель снял с него наручники, вложил в его безжизненные руки «кольт» и прижал пальцы к рукоятке, не забыв затем оставить отпечаток большого пальца на бойке, а указательного на курке. Изуродованная голова Расти покорно свесилась на грудь.
Бросив револьвер на пол, Мигель выбрался из машины. Он был весь забрызган кровью, что не мешало ему тихонько мурлыкать себе под нос какой-то мотивчик. Обследовав дырку в крыше автомобиля, он решил, что полиции без особого труда удастся найти где-нибудь в кустах пулю.
Затем Мигель спустился к искусственному озеру и вошел в воду. Ночь стояла холодная, вода была ледяная, но купание доставляло ему огромное удовольствие. Он медленно плыл, то и дело окунаясь с головой, стараясь как следует прополоскать волосы. Когда наконец Мигель почувствовал себя совершенно чистым, он вышел на берег, вытерся принесенным с собой полотенцем и быстро оделся.
Свой «кадиллак» он оставил в полутора милях от водохранилища, но пешая прогулка его совсем не пугала. Сложив затычки для ушей, резиновые перчатки, наручники и полотенце в сумку, он тронулся в путь.
Мигель был горд тем, как он справился со своей работой, и ему не терпелось поскорее сообщить Мерседес, что Расти потерял к Иден всякий интерес.
Срочным звонком Доминика ван Бюрена вызвали в клинику, но, когда он туда приехал, Иден была уже далеко.
Около полуночи она постучала в дверь Гнилого. В это время он ловил кайф, сидя перед телевизором и глядя, как подписывается мирное соглашение. Вьетнамская война закончилась.
Увидев стоящую на пороге Иден, Гнилой от удивления раскрыл рот.
– А я думал, ты в больнице.
– Как видишь, меня там уже нет, – сдавленным голосом проговорила она.
Без лишних слов он впустил ее в дом. Выглядела Иден ужасно. Просто живой труп – бледная и страшная.
– С тобой все в порядке? – тревожно спросил Гнилой. В ответ она только уставилась на него неподвижными глазами. – Ты все знаешь про Расти, – мрачно сказал он. – Поэтому ты здесь?
– Мне нужен героин, Гнилой.
– Но я ничем не могу тебе помочь…
– Можешь. Ты можешь.
– Послушай, Иден, ты же проходила курс детоксикации… Чем они тебя кололи? Методоном?
Иден вытащила из кармана несколько пятидолларовых купюр.
– Мне нужно десять граммов.
– Десять граммов? Ты чего надумала? Хочешь наложить на себя руки из-за этого куска дерьма Расти? Единственное доброе дело, которое он сделал за всю жизнь, – это вышиб себе мозги.
Она посмотрела на него пустыми глазами.
– Ты что, Гнилой, правда считаешь, что Расти сам застрелился? Вот уж не думала, что ты такой наивный.
Он нахмурился.
– Что, черт возьми, ты несешь?
– За мной же постоянно следят, Гнилой. Разве ты не знал?
Ее вид пугал его.
– Слушай, давай я отвезу тебя обратно в больницу.
Иден протянула ему деньги.
– Ладно, Гнилой, тащи наркоту.
– Нет.
– Десять граммов, Гнилой.
Он засунул руки в карманы, стараясь выглядеть твердым.
– Послушай меня, Иден…
– Нет, это ты послушай меня. – Она вся тряслась. Ее голос звучал сдавленно, словно ей было больно говорить. – Не строй из себя добренького, Гнилой.
Довольно с меня доброжелателей. Хватит! Если ты мне не дашь героина, я найду его в другом месте.
Иден встала и посмотрела на него зелеными и холодными, как два изумруда, глазами. Прикусив губу, он отвел взгляд. И взял деньги.
Глава девятая СЕКТОР 14
Январь, 1937
Гранадос, Арагон, Испания
Прихватив свои вещмешки, они забрались в кузов поджидавшего их на вокзале грузовика. Несмотря на лютый холод, настроение у всех было приподнятое. По дороге из Барселоны они, пуская по кругу бурдюк с вином, распевали революционные песни.
Оставшееся вино они прикончили уже в кузове увозившего их в Гранадос автомобиля. Они прибывали на фронт.
Гранадос представлял собой маленький горный городишко, окруженный редкими рощицами миндаля и оливковых деревьев. Не так давно он стал ареной жестокого сражения, и теперь, после того как город перешел в руки анархистов, они устроили здесь свой штаб.
Въехав в Гранадос, сидевшая в кузове веселая компания молодых людей оборвала песню и притихла.
Грузовик трясся по главной улице, объезжая воронки от снарядов и груды камней. Город казался каким-то потрясенным, обезлюдевшим. Он был варварски разрушен.
От многих домов остались одни только каркасы. Провалившиеся крыши, пустые глазницы окон, обгоревшие рамы и двери. Среди рухнувших стен лежали обломки незамысловатых пожиток горожан – кроватей, сервантов, умывальников. Широко раскрытыми глазами Мерседес молча смотрела на проплывающие мимо картины страшного разорения. Несмотря на выпитое вино, ее бил озноб. Кругом стояла отвратительная вонь – смешение запахов экскрементов, гнили и порохового дыма. На улицах почти совсем не было прохожих.
Грузовик остановился на площади, и водитель пошел в штаб, чтобы получить дальнейшие инструкции. Когда-то эта площадь была местом оживленной торговли, в самом ее центре возвышался большой каменный крест, но теперь крест повалили, а большинство стоящих вокруг домов разграбили.
Не находя слов, Мерседес и ее товарищи лишь удрученно озирались по сторонам. Коричнево-желтая земля и почерневшие от пожаров серые камни составляли какое-то зловещее сочетание с серовато-желтым небом над головой. Зима 1936–1937 годов выдалась суровой, и, хотя на дворе уже был январь, сидевшие в кузове новобранцы все еще были одеты в летнюю форму.
– Ну и ну! – проговорил наконец один из них.
– Подумаешь! – Молодой мусорщик по имени Игнасио Перес, который во время тренировочных занятий лучше всех управлялся со штыком, пустил по кругу пачку сигарет. – Все это херня. Можно запросто восстановить. Цемент только нужен. – Он выпустил струю дыма в сторону разрушенной церкви. – Фашистское логово. Проучили мы их.
Остальные тоже начали потихоньку переговариваться. Вероятно, кое-кто в городе еще жил. Через площадь прошли две сморщенные старушки в черных одеждах. Их окликнула одна из сидевших в грузовике девушек и попросила продать ей что-нибудь из еды или вина. Но у старух ничего не было, и они поспешили прочь. Судя по выражению их лиц, они вовсе не считали республиканскую армию своей освободительницей, как, должно быть, и националистов не считали своими врагами.
Мерседес вся сжалась, обхватив руками свой вещмешок, чувствуя глубокое отвращение к окружавшим ее нищете и разрухе. Опустошенный городишко стал ее первым знакомством с суровой действительностью войны.
– Ты что, Мерче? – Изящная рука Хосе Марии Кальвета тронула ее за плечо. – Расстроилась?
– Мне жаль этих людей, – тихо произнесла она.
– Каких людей? Местных жителей, что ли?
– Да. Они не просили, чтобы мы сделали все это.
– Так ведь война, Мерче, – сказал Хосе Мария. – И прав Игнасио, они же укрывали фашистов.
– А теперь они укрывают нас. У них что, есть выбор?
– У всех есть выбор.
– Во! Видите? – все больше распалялся Игнасио Перес. – Пробиваете ломом брешь в стене и бросаете внутрь ручную гранату. Бабах! Малость тряхнули сволочей – и через окна шпарите внутрь, а по пути стреляете во все стороны. И никакой пощады! Вот так надо занимать дома!
Мерседес снова поежилась. Хосе Мария обнял ее за плечи. Он был выходцем из семьи блестящих барселонских интеллектуалов. Два года назад фашисты убили его отца. В то время Хосе Мария учился на юридическом факультете. Он был красивым молодым человеком с карими, цвета шоколада, глазами. Но его отличала утонченность, даже хрупкость. Нередко товарищи подсмеивались над Хосе Марией за его интеллигентские манеры и заумные слова, а также за то, что он всегда был безупречно чист и прилизан, как холеный кот.
Однако Хосе Мария был искренне предан Мерседес, добровольно взяв на себя функции ее телохранителя и наставника, несмотря на то что сам был лишь на пару лет старше своей подопечной.
– Да, все это ужасно, – согласился он, – но так уж выглядит победа.
Его слова покоробили Мерседес.
– И что, когда мы закончим войну, вся Испания будет так выглядеть? – мрачно спросила она. – Мы будем гордо стоять на смердящей груде обломков!
– Вспомни, Мерче, что говорил Буэнавентура Дур-руги. Нам не страшны развалины. Если понадобится, мы какое-то время сможем прожить и среди разрухи. Но мы заново все отстроим. Мы же рабочие! Нашими руками построены все города Европы! – Глядя на его руки, трудно было поверить, что они способны класть кирпичи. Зато уверенности в нем было хоть отбавляй. – Когда закончится война, мы построим новый мир. И пусть фашисты оставляют за собой лишь руины, мы несем этот новый мир в своих сердцах!
Мерседес кивнула. Подобные слова ей приходилось слышать и раньше, правда, не в такой обстановке. И все же эти звонкие заверения несколько приободрили ее.
– Да, – снова кивнула она. – Конечно, построим.
– Хотелось бы знать, когда нам дадут винтовки, – вздохнул Игнасио Перес.
Вернулся водитель грузовика.
– Сектор 14, – объявил он и, забравшись в кабину, рванул с места, увозя своих пассажиров прочь из разрушенного городка.
Вдоль дороги расстилалась бесплодная, каменистая земля. Они ехали по засушливому плато центральной Испании. То и дело им попадались заброшенные, наполовину вспаханные крестьянские поля, словно война навеки оборвала кипевшую здесь когда-то работу. «Допашут ли их когда-нибудь?» – спрашивала себя Мерседес.
Засохшие растения были покрыты толстым слоем пыли. Однако по краям полей росли десятки деревьев дикого граната. Твердая темно-красная шкурка их зрелых плодов начала трескаться, обнажая бесчисленное множество сочных рубиновых зерен.
Неожиданно тяжелые свинцовые тучи над головой разорвались, и показалось бездонное светло-голубое небо, холоднее которого Мерседес еще никогда не видела.
Фронт, который их воображение рисовало таким грозным и пылающим, оказался не чем иным, как пересохшим руслом реки. Противник окопался далеко на противоположном берегу. Время от времени над его позициями поднимались маленькие облачка от винтовочных выстрелов, но это было совсем не похоже на страшный орудийный огонь, который они ожидали здесь увидеть.
Грузовик остановился возле рощицы рожковых деревьев.
– Приехали! – высунувшись из окна кабины, крикнул водитель. – Сектор 14.
Неподалеку у костра сидели несколько ополченцев. Они были грязными и выглядели видавшими виды бойцами. Новобранцы выбрались из кузова, несколько смущаясь под взглядами бывалых солдат. Их поджидал молодой лейтенант, державший в руке смятый листок со списком прибывших. Это был коренастый мужчина с приплюснутым как у боксера носом и густыми, сурово нахмуренными бровями.
Он начал перекличку, критически оглядывая каждого из новобранцев, среди которых было семь женщин; с каждым очередным женским именем выражение его лица становилось все более кислым.
– Так, – заключил он. – Меня зовут лейтенант Мануель Рибера. Я старший в секторе 14. С этого момента вы поступаете в мое распоряжение. А сейчас следуйте за мной.
– Эй, лейтенант, – уже на ходу обратился к нему Игнасио Перес. – А когда нам дадут винтовки?
– На кой черт вам винтовки? – рявкнул тот.
– Воевать, конечно.
Мануель Рибера обернулся.
– Стрелял когда-нибудь?
– Н-ну… н-нет еще…
– Что тогда, мать твою, ты собираешься делать с винтовкой?
– В казармах нас научили, как разбирать и собирать «маузер», – заявил Хосе Мария.
Рибера сплюнул.
– Смотри, очкарик, чтобы фашисты тебя самого не разобрали. А вот и ваши квартиры.
Их «квартиры» представляли собой несколько десятков сложенных в штабеля дырявых мешков с песком, позади которых была вырыта траншея. Не веря собственным глазам, новобранцы уставились на эту конструкцию.
Мерседес медленно обошла вокруг. Не имеющее ничего общего с фронтовой землянкой, которую она рисовала в своем воображении, это место впредь должно было стать ее жилищем. Дно безобразной ямы покрывал толстый слой раскисшей грязи, а сверху, должно быть, вместо крыши лежало несколько листов ржавого железа. Все это сильно смахивало на видение из кошмарного сна.
Невыносимо воняло дерьмом.
– Боже правый, – угрюмо заметил Игнасио Перес. – Здесь уж никак не заблудишься. Иди на вонь – и придешь домой.
Мерседес взглянула на Хосе Марию. Он казался совершенно подавленным. «Интересно, как он собирается пережить эту зиму?» – подумала она.
Внезапно воздух над головой разорвал вой артиллерийского снаряда. Все как один распластались на земле и, уткнувшись лицами в грязь, прикрыли руками головы. Вокруг засвистела и забарабанила шрапнель.
Продолжавший неподвижно стоять лейтенант хмуро наблюдал за действиями новичков.
– Стреляют из миномета, – кратко прокомментировал он, когда они с опаской приподняли головы.
Стараясь скрыть смущение и отряхиваясь от грязи, они стали неуклюже подниматься.
– Это вам не отель «Ритц», – проговорил лейтенант. – Здесь и крысы водятся, и вшей полно. И одеял на всех не хватает. Но, по крайней мере, здесь вы защищены от огня вражеских пулеметов. А как лучше обустроить свое жилье – это уж вам самим придется позаботиться. И еще: не лезьте под пули и не путайтесь ни у кого под ногами. Прежде всего это относится к особам женского пола. Ясно? – Он с нескрываемым презрением посмотрел на женщин, повернулся и ушел.
Мерседес и ее подруги беспомощно жались друг к другу, стоя на пронизывающем ветру. Они чувствовали себя совершенно ошеломленными. Действительность оказалась хуже всех их самых ужасных ожиданий. Здесь не просто не было элементарных удобств, здесь вообще не было и не могло быть ничего личного, своего, интимного. Им предстояло жить в этой чудовищной грязи. Тут уж не до стыдливости. Даже наиболее крепкие из мужчин выглядели сейчас весьма обескураженными. Перспектива провести в таких условиях зиму им совсем не улыбалась.
Через некоторое время, немного придя в себя, они стали прикидывать, как сделать их «цитадель» более пригодной для жизни.
– Не могли бы мы вычистить все это дерьмо? – предложила совершенно убитая дикой вонью Мерседес. Однако желания повторить подвиг Геракла никто не изъявил.
Женщинам выделили часть траншеи в том месте, где покрывавшее ее железо было наименее проржавевшим. Между тем неприятные открытия продолжались. Новобранцев, учитывая отсутствие у них боевого опыта, поселили в стороне от передового рубежа, но здесь не было поблизости воды и постоянно дул страшный ветер.
К тому же практически невозможно было достать дров – все уже давным-давно сожгли. Кое-как набрав пару охапок тоненьких веток, они сели в кружок погреться возле едва тлеющего костерка и перекурить.
И еще им стало ясно, что, кроме того, что удастся самостоятельно раздобыть, их еда будет состоять главным образом из аргентинской тушенки, да и то холодной, так как готовить пищу было и не на чем, и не в чем.
И, конечно же, насчет вшей и крыс Мануель Рибера сказал правду.
Пока они копошились в своей траншее, у них над головами беспорядочно свистели пули. Иногда одна из них ударялась о камень и, взвизгнув, рикошетом отскакивала в сторону. Хотя, когда это случалось, все непроизвольно пригибались, опасность явно была невелика.
Время от времени где-то неподалеку взрывалась мина, и было слышно, как, жужжа, проносились в рощицу шрапнельные пули. А один раз над ними в сторону Гранадоса с воем пролетел артиллерийский снаряд и гулко ухнул где-то на окраине города.
Через пару часов вернулся Мануель, чтобы проверить, как у них идут дела. В его глазах Мерседес увидела лишь откровенное презрение и поняла, что он считает их вовсе не бесстрашными героями, а бесполезной обузой. Ненужным балластом. Не сказав ни слова, он снова ушел.
До сих пор все их мысли были заняты борьбой с необустроенностью жилья, и враг казался чем-то абстрактным, не столь значащим. Однако, более или менее устроившись, несколько человек из них забрались на заградительный парапет, где ветер был особенно злым, и стали всматриваться вдаль. И увидели-таки националистов: маленькие серые фигурки беспорядочно сновали по пологим склонам низких холмов.
– Что это они делают? – спросила Мерседес. Хосе Мария поднес к глазам полевой бинокль.
– Ищут хворост, – сообщил он.
– Не такие уж они и страшные, – поделилась своим впечатлением Мерседес.
– Среди них есть солдаты Марокканской дивизии, – вмешался в разговор находившийся неподалеку ополченец. – Крутые мужики. Нам довелось столкнуться с ними прошлым летом. В плен им лучше не попадаться, тем более если ты женщина.
Марокканцы имели жуткую репутацию жестоких насильников и головорезов. Мерседес напрягла зрение, чтобы лучше рассмотреть противника, но от сильного ветра у нее заслезились глаза.
Ветер дул со стороны вражеских позиций, и можно было с уверенностью сказать, что в стане националистов вонь стояла не меньшая, чем в лагере республиканцев. И, без сомнения, у них тоже водились крысы и вши. До сознания Мерседес начала доходить вся отвратительная сущность войны.
Зловоние исходило также и от гниющей пищи и мертвых лошадей, что валялись в пересохшем русле реки. Но самым омерзительным был запах немытых человеческих тел. В полном отчаянии Мерседес поняла, что очень скоро и она сама будет вонять точно так же.
Первые недели прошли в тоске и унынии. Но постепенно они стали привыкать к своей убогой жизни. Время от времени случались перестрелки, а однажды военный самолет даже сбросил на них бомбу, но она упала далеко от их позиций и никому не причинила вреда. Если бы не эти маленькие происшествия, дни тянулись бы в сплошных дежурствах на морозе да в бесконечных поисках пищи и дров. От них, безоружных и не имеющих никакого опыта, пользы не было и быть не могло.
Событием, вызвавшим всеобщее возбуждение, было прибытие, две недели спустя, почты. Мерседес получила письмо от Кончиты, полное любви и тревоги, в котором та писала, что не находит себе места оттого, что ее дочь отправилась на фронт. Мерседес была растрогана до слез.
Голод становился невыносимым. Когда удавалось, они набирали целые корзины впавших в зимнюю спячку улиток, жарили их на листе ржавого железа и объедались. А случалось, натыкались на забытую картофельную грядку, где можно было выкопать несколько старых клубней. Но скоро вокруг уже не осталось ни улиток, ни сморщенной картошки.
Никто из ополченцев не предпринимал ни малейшей попытки сделать свои землянки хоть немного благоустроеннее или чище. Столь скотские условия жизни действовали крайне угнетающе.
Красота Мерседес притягивала к себе взоры мужчин. Нередко к ней «подкатывал» кто-либо из «стариков» и пытался завязать разговор, жадно пожирая голодными глазами округлости ее изящных грудей. Иногда они предлагали ей прогуляться в гранатовую рощу, но Мерседес научилась мастерски отвергать подобные предложения.
Хосе Мария смотрел на нее с обожанием. Как маленький Хуан Капдевила в школе, он стал ее верным оруженосцем и всегда был готов принять ее сторону, защитить или услужить ей. И, хотя Мерседес ничем не поощряла его ухаживаний, он, казалось, был счастлив уже тем, что находился около нее.
К февралю все они сильно похудели, заросли грязью и постоянно ощущали мучительный голод. И начали спрашивать себя: что они делают на этой войне?
Неожиданно для себя Мерседес открыла царящий здесь неистовый разгул беспорядочных сексуальных связей. Возвышенный, почти пуританский дух анархизма на фронте превращался в ничто, а скука и одиночество заставляли людей обращать свои мысли к представителям противоположного пола.
Некоторые из ее подруг по ополчению, как выяснилось, оказались обыкновенными проститутками. Другие, умудренные в вопросах секса женщины, без всякого стыда пропускали через себя столько мужчин, на сколько у них хватало сил.
Однажды вечером, собирая хворост, Мерседес была напугана отчаянными стонами, доносившимися из стоявшей в нескольких ярдах от нее пастушьей хижины. Решив, что там находится раненый, она бросилась к двери.
То, что представилось ее взору, было мускулистым мужским задом, стремительно поднимающимся и опускающимся между широко раскинутыми женскими ногами. Мужчину она не знала, а женщина оказалась пышногрудой хохотушкой по имени Федерика Оссорио. Ошарашенной Мерседес потребовалось некоторое время, чтобы наконец сообразить, чем они занимаются на голой земле.
Их движения были яростными, грубыми, словно они старались причинить друг другу боль, а не доставить удовольствие. Сквозь стоны Федерика подгоняла своего партнера; с каждым очередным толчком мужчины ее тяжелые груди энергично колыхались.
Мерседес повернулась и с болезненно бьющимся сердцем побрела прочь. Сцена, которую она наблюдала в пастушьей хижине, так сильно врезалась в ее память, что даже несколько дней спустя она, закрыв глаза, могла видеть ее как наяву. В течение недели Мерседес избегала встречаться с Федерикой взглядами, хотя та была одной из женщин, которые относились к ней наиболее дружелюбно.
Мерседес ужасно волновал вопрос, была ли она нормальной женщиной. Может быть, она стала лесбиянкой? Сумеет ли она полюбить мужчину?
С того самого дня, когда она праздновала свой день рождения в «Лас-Юкасе», Мерседес не переставала твердить себе, что ненавидит всех без исключения мужиков. Тот поцелуй Джерарда вызвал в ней смешанное чувство восторга и отвращения. После этого с ней что-то произошло.
Она наблюдала, как подобные Федерике женщины без разбору вступают с мужчинами в интимные отношения… и не понимала. Легче всего ей было притворяться, что она испытывает к их поведению моральное отвращение, – это служило хорошей «ширмой» ее собственной неспособности понять. Однако Мерседес беспокоило то, что она не чувствовала ни малейшего проблеска влечения к окружавшим ее мужчинам, даже к самым красивым, переспать с которыми была бы счастлива любая другая женщина.
И уж, конечно, ни с одним из них, включая Хосе Марию, ей не хотелось ложиться в постель. Несмотря на его интеллигентность и, безусловно, приятную наружность, он нисколько не возбуждал ее.
Когда Мерседес вспоминала раздвинутые ноги Федерики, то чувствовала, как у нее что-то сжимается в животе, но не знала, то ли это было отвращение, то ли возбуждение. Какая страсть заставляет людей совершать подобные акты? Она не знала.
А потом привезли винтовки.
Взволнованные новобранцы обступили Мануеля, раздававшего какие-то странные ружья с длиннющими штыками, пытаясь определить модель неизвестного им оружия.
Мерседес принялась внимательно изучать полученную винтовку, которая оказалась настолько старой и ржавой, что даже не верилось, что из нее можно было стрелять. Ствол и штык были изъедены коррозией. Очевидно, эту винтовку изготовили где-то в конце прошлого века. У других новобранцев оружие было ничуть не лучше.
– Подумаешь, ржавые! – огрызнулся Мануель. – Просто их надо почистить.
– Их надо сдать в музей, – угрюмо проговорил Хосе Мария, вытирая от ржавчины руки.
Мануель Рибера показал, как надо приводить винтовки в порядок, прочищая ветошью ствол и смазывая маслом ударный механизм, а затем повел всех на ближайшее поле попрактиковаться в стрельбе. Он прикрепил к оливковому дереву мишень и объяснил, как правильно целиться. Вместе с другими ополченцами Мерседес распласталась на сухой траве и прижала приклад к щеке. Впервые, с тех пор как покинула Барселону, она почувствовала, что делает что-то нужное на войне, и ее охватило волнение.
Как учил Мануель, Мерседес прицелилась в мишень, которая казалась чрезвычайно маленькой, и нажала на курок. Раздался оглушительный выстрел, приклад неожиданно больно ударил в плечо, пуля явно прошла мимо цели.
– Ради Бога, – сдержанно произнес наблюдавший за ней Рибера, – не закрывай ты глаза, когда нажимаешь на курок. – Как и Хосе Мария, он в последнее время все больше покровительствовал ей и даже в некотором роде, по-своему, баловал ее.
Мерседес передернула затвор, прицелилась и, раскрыв глаза как можно шире, снова нажала на курок.
У нее перед глазами полыхнула ослепительная вспышка, и что-то больно ударило ее по лицу.
Придя в себя, она обнаружила, что лежит на спине… и ничего не видит. Правая рука онемела.
Совершенно ошеломленная, Мерседес поняла, что эта древняя винтовка разорвалась прямо возле ее лица. В глазах стояла невыносимая резь. В ужасе от мысли, что она теперь обезображенная и слепая, Мерседес стала кататься по траве.
Она почувствовала, как ее схватили сильные руки Мануеля, и сквозь невообразимый звон в ушах услышала его проклятия. Затем ее положили на носилки, и она потеряла сознание.
После нескольких часов наполненного страшным гулом забытья Мерседес очнулась и пересохшими губами прошептала:
– Воды!
Ее лицо было забинтовано, одна рука болезненно пульсировала. Кто-то поднес ей ко рту стакан воды. Она догадалась, что находится в полевом госпитале, и, замирая от ужаса, спросила:
– Я ослепла?
– Тебе еще повезло, – проговорил незнакомый голос. – Здесь у нас лежат раненые после таких же несчастных случаев, так у них руки и челюсти поотрывало. А одному чудаку затвор винтовки чуть башку не снес.
– В следующий раз, мать твою, чисть ствол как следует, – посоветовал другой голос. – Если эти сраные винтовки и дальше будут взрываться у вас в руках, нам эту долбанную войну не выиграть.
– Я ослепла? – взмолилась она. – Ответьте же!
Кто-то снял бинты, и чьи-то грубые пальцы разлепили ее опухшие веки. Слезящимися глазами Мерседес как в тумане смутно различила двух уставившихся на нее санитаров в белых халатах.
– Ну, теперь счастлива? – буркнул один из них.
– Д-да, – всхлипнула она. – А шрамов у меня много будет?
– Может, несколько и останется. Здесь… и вот еще здесь. Но ничего страшного. Все это ерунда. Ты девка симпатичная. И чего ты сюда приперлась?! Оставалась бы дома, в Барселоне, лежала бы себе в постельке с женишком.
– Точно! Вот ему бы и чистила ствол, – добавил другой санитар. – Зря они присылают сюда баб. Все равно пользы от них ни хрена нет.
– У тебя большой палец сломан, – опять заговорил первый мужчина. – Мы наложили повязку. А через несколько дней тебя выпишут. – Он снова стал забинтовывать ей лицо.
Измученная острой головной болью и ни на минуту не смолкавшим звенящим гулом в ушах, она снова провалилась в забытье.
Мерседес выписали, как только нормализовалось ее зрение. Опухоль спала, а на щеках осталось лишь два-три едва заметных шрама.
Но еще целую неделю у нее в ушах стоял противный гул. А через десять дней ей выдали новую винтовку, правда, такую же древнюю, как и первая. На этот раз, прежде чем решиться выстрелить, она в течение нескольких часов драила свое оружие, счистив с него целую кучу ржавчины.
Эта винтовка была исправной, однако нарезы в канале ее ствола почти полностью стерлись и кучность стрельбы из нее оставляла желать много лучшего. Во время выстрелов она издавала какой-то зловещий вой, в то время как траектория полета пуль была совершенно непредсказуема. А чаще всего винтовки, заряженные устаревшими патронами из двадцативосьмимиллионной партии, поставленной мексиканским правительством, вообще давали осечку.
Мануель также подарил Мерседес крупнокалиберный пистолет – грозное и куда более практичное, чем винтовка, оружие – и три ручные гранаты с трехсекундным запалом, один вид которых приводил ее в ужас. Гранаты она до поры до времени спрятала в свой спальный мешок.
Вернувшись на передовые рубежи, Мерседес нашла своих товарищей лежащими на бруствере и беспорядочно палящими в сторону противника. «Старики»-ополченцы снисходительно наблюдали за этим проявлением боевого духа.
По приказу Мануеля Риберы Мерседес присоединилась к новобранцам. После того как ее чуть не зашибла собственная винтовка, она горела желанием пальнуть-таки по врагу. Устроившись поудобнее между мешками с песком, Мерседес старательно прицелилась в маячившую вдалеке серую фигурку и выстрелила, однако человечек как ни в чем не бывало проворно добежал до своего окопа и скрылся из виду. Стоявший рядом Мануель весело рассмеялся.
И тут Мерседес осенило, что только что она сделала свой первый выстрел в защиту Испании.
И еще ей в голову пришла мысль, что в течение нескольких мгновений она держала в руках жизнь другого человека. И она вспомнила тот день на заброшенном карьере, когда разбила камнем голову Леонарду Корнадо. Как же просто убить человека!
Ее охватила дрожь. Она уткнулась лбом в холодный мешок с песком и, чувствуя, что ее вот-вот вырвет, закрыла глаза.
– Хорошо, хорошо. – Мануель похлопал ее по плечу. – Мы еще из тебя снайпера сделаем.
Приступ слабости длился недолго. Противник находился далеко за пределами прицельного огня, и для Мерседес единственным шансом подстрелить кого-нибудь из своей древней винтовки было, прежде чем нажать на курок, вставить ее дуло в ухо жертвы.
С тех пор, стреляя по врагу, она уже больше не испытывала ни сомнений, ни Приступов тошноты.
Это была война комариных укусов. Настоящие сражения происходили где-то далеко, на западе и на юге. Здесь же противники расположились на зиму и до весны не собирались предпринимать никаких активных действий, а лишь разыгрывали «комедию».
– По сравнению с прошлым летом – это пикник, – весело заметил как-то Мануель. – Пока зима не кончится, все так и будет продолжаться. Но, по крайней мере, мы сдерживаем их дальнейшее продвижение.
«Если бы только фашисты знали, – подумала Мерседес, – в каком плачевном состоянии находится наша армия…»
Но смерть была рядом. Первым из их группы погиб Игнасио Перес. Случайно разорвавшийся неподалеку от него минометный снаряд разворотил ему бедро. Они подобрали Игнасио визжащим от боли и пытающимся пальцами остановить хлещущую из разорванных артерий кровь. Его тут же отправили в полевой госпиталь, но некоторое время спустя пришла весть, что он умер от потери крови.
Все случившееся казалось каким-то дурным сном. Никто не хотел верить в это.
Да еще погода испортилась. Днем шли дожди, а ночью ударял мороз, поэтому добыча пищи и дров превратилась в задачу первостепенной важности. Так что смерть Игнасио Переса скоро забылась; он отошел в другой мир, как печально заметил Хосе Мария, «чтобы убирать мусор в раю, или орудовать штыком в аду».
В течение двух дней они находились под огнем засевшего в кустах на противоположном берегу снайпера. И, хотя все старались ползать на животе, низко пригнув голову, троих он все же убил.
Ни вид крови, ни изуродованные трупы уже не могли вывести Мерседес из душевного равновесия. Уже не могли. С тех пор как она увидела лицо Матильды в той кошмарной братской могиле, она знала, что тела мертвых – это всего лишь мясо. Возможность умереть – вот что было важно, а сама смерть не значила ровным счетом ничего. Значение имел только момент перехода от жизни к смерти. Как тот момент, когда она впервые выстрелила по врагу. А после этого ее уже ничто не волновало.
В конце концов Мануель гранатой выбил снайпера из его укрытия, а затем пристрелил из винтовки, и жизнь в секторе 14 снова вернулась к нескончаемым поискам пиши и тепла.
Однажды утром, когда женщины затеяли стирку, Федерика Оссорио подтолкнула Мерседес локтем и многозначительно проговорила:
– Между прочим, Мануель Рибера положил на тебя глаз.
– Ты думаешь?
– Уверена. Он настоящий мужчина. Не то что этот придурок Хосе Мария.
Мерседес молча пожала плечами. Подобные коллективные постирушки всегда были местом ведения всевозможных скабрезных разговоров.
– Но Хосе Мария очень милый.
– Милый?
– И у него блестящий ум.
– X… у него блестящий. – Федерика подвинулась ближе. – Неужели тебя совсем не интересует секс? С твоей внешностью ты могла бы перетрахаться со всеми здешними красавчиками.
– Оставь ее в покое, Оссорио! – вмешалась в их разговор Вана Колл, некрасивая, фанатичная анархистка в очках с толстыми линзами, которая крайне отрицательно относилась к сексуальной распущенности. – Мы сюда приехали воевать, а не триппер хватать.
– Да пошла ты в жопу! – огрызнулась Федерика. – Это у кого триппер? Может, у тебя, сука очкастая?
Вана так и застыла на месте с окаменевшим лицом. Федерика снова повернулась к Мерседес.
– Мануель трахает, как жеребец. Ты уж мне поверь, я знаю, что говорю.
Мерседес натянуто улыбнулась.
– Уж не до мужиков тут – пожрать бы да согреться, – сказала одна из женщин.
– Просто она еще девственница, – хихикнула другая.
– А я бы за миску картошки кому угодно дала, хоть Франсиско Франко, – вставила третья.
– Франко баб не любит, это всем известно, – ухмыльнулась Федерика. – Он кончает, только когда зажмет член между страницами Библии. – Она задрала рубаху и принялась мыть свои тяжелые груди. – Верно, Мерче?
– Это все грязные сплетни, распространяемые «красными», – ответила Мерседес. – Господь Бог позаботился о половой жизни генералиссимуса.
– Как это?
– Вы что, не слышали, что у него на тумбочке возле кровати всегда лежит рука святой Терезы? И каждое воскресенье, как только он проснется, она чудесным образом забирается к нему под одеяло и доводит его до оргазма.
Федерика так и закатилась от хохота. То же сделали и остальные, даже Вана Колл.
Эта шутка помогла Мерседес скрыть то, что творилось у нее на душе. Она по-прежнему пыталась разобраться в своих ощущениях. Иногда массивные, с большими темными сосками груди Федерики будили в ней болезненные воспоминания о ее отношениях с Матильдой. А иногда они внушали ей лишь отвращение. Может, она фригидна? Что ж, это все-таки лучше, чем быть tortillera.
Она не могла найти ответов на свои вопросы и оставалась абсолютно равнодушной, когда другие делились впечатлениями об их любовных похождениях, хотя знала наверняка, что многих женщин разговоры о сексе заводили не меньше, чем секс как таковой.
Разумеется, Мануель Рибера ее ничуть не привлекал. Мерседес признавала его мужественность и силу, и его покровительство было ей приятно, но влечения к нему она не чувствовала никакого. Его душа совершенно не сочеталась с ее душой, и поэтому его тело не будило в ней ровным счетом никаких эмоций.
Любовь Матильды была трепетной и нежной, как прикосновение крылышек бабочки. Она выросла из таких чувств, как забота и ласка. То же, что Мерседес увидела здесь, было грубо и вульгарно и больше походило на случку животных, на нечто, о чем впоследствии будет рассказываться с непристойным хохотом. Ни один мужчина – она в этом не сомневалась – никогда не сможет понять ее так, как понимала Матильда.
Разве что Хосе Мария был не таким, как все. Из всех мужчин, пожалуй, только с ним одним Мерседес ощущала себя связанной хоть какой-то душевной близостью. Он был чутким и внимательным. И его доброта трогала ее. В этом он очень походил на Матильду.
Но остальные мужчины вечно смеялись над Хосе Марией. В нем чувствовалась какая-то хрупкость, недолговечность. Он был слаб. И парадоксально, но именно это и вызывало у нее неприязнь.
Возможно, Мануель и мог трахать, как жеребец, но у него не было души. Тогда как Хосе Мария состоял из одной лишь души, но мужественности в нем не было ни грамма.
Или, по крайней мере, ей так казалось.
Как-то ранней весной, проголодавшись, Мерседес отправилась в рощицу гранатовых деревьев. Сорвав один из спелых плодов, она устроилась на сухой шуршащей траве и принялась есть.
Тускло блестевшие зерна граната были поразительно красивы, словно стеклянные бусинки. Их терпкий сок никак не утолял голод, и Мерседес ела скорее ради самого процесса поглощения пищи, чем для того чтобы насытиться. И еще для того, чтобы хоть немного побыть одной.
Она уже начала понимать, что ее сан-люкским мечтам о славных военных победах никогда не суждено сбыться. Жизнь в постоянном голоде, холоде, со вшами, кишащими в самых интимных местах, даже с большой натяжкой нельзя было назвать славной. А быть разорванным минометным снарядом или сдохнуть в грязи, заколотым штыком, едва ли это можно считать достойной смертью.
Хотя Мерседес и отказывалась признаться себе в этом, но ее все чаще мучили сомнения в победе республиканцев. Конечно, как и все ее товарищи, она старалась выбросить из головы подобные мысли. Однако ощущение всеобщего развала и деградации с каждым днем становилось все острее.
Она подумала о своей романтической мечте встретиться в дыму сражения лицом к лицу с Джерардом Массагуэром. Теперь ей стало совершенно очевидно, что такие люди, как Джерард, даже близко не подходили к подобным местам. Мерседес не вспоминала о нем уже многие месяцы. Она перестала думать о Джерарде Массагуэре с того момента, как приехала в Арагон. Она вычеркнула его из своей памяти.
И вот теперь, выплевывая гранатовые косточки, она вспомнила вкус шампанского и запах сигаретного дыма, от которого у нее закружилась голова.
Всегда как следует думай, прежде чем встать на чью-либо сторону…И ты уверена, что вы победите?
Неожиданно она услышала, как хрустнула сухая ветка, и, схватив винтовку, передернула затвор.
– Кто здесь?
– Это всего лишь я. – Из-за дерева высунулась голова Хосе Марии. – Не помешал? Может быть, ты хотела побыть одна?
– Да, – сказала Мерседес, но, увидев его разочарованное лицо, смягчилась. – Впрочем, мои мысли – не самая веселая компания. Если хочешь, посиди со мной.
Он наклонился и внимательно посмотрел ей в лицо. Его пальцы коснулись ее щеки.
– Твои шрамы уже заживают. Наверное, скоро от них не останется и следа.
– Мне повезло, что я не ослепла. А уж как я выгляжу – это дело десятое.
– Ты такая красивая, – прошептал Хосе Мария, не сводя с нее какого-то странного взгляда. – Ты похожа на гречанку. У тебя такие черные глаза. И такие блестящие… У тебя идеальные черты лица. Ты знаешь это?
– Нет, – тоже прошептала Мерседес. Он дотронулся до ее губ.
– Какой нежный ротик. Не уходи от меня в свой подземный мир, Персефона.[39] Если ты бросишь меня, я буду горевать всю жизнь. – Словно смутившись собственных слов, Хосе Мария замолчал и неловко сел на траву.
Его хрупкое тело, затянутое в кожаные ремни портупеи и патронные ленты, казалось почти бесплотным.
– Что-то уж больно у тебя подавленное настроение.
– А у тебя нет?
– Не более чем всегда.
Он вздохнул.
– Я постоянно ощущаю депрессию. Но, когда я с тобой, мне так спокойно! Ты единственный человек здесь, с кем я могу поговорить. Ты не такая, как остальные. Никто из них, похоже, в жизни не прочитал ни одной книги.
– Они были заняты другими делами.
– Да. Они создавали материальные ценности, а я нет. Но есть вещи, которые я никогда не смог бы делать, как они. – Его лицо исказила гримаса отвращения. – Например, жить в грязи, совокупляться в канавах, словно животные, есть руками прямо из котелка.
– Что ж, они те самые пролетарии, о которых ты с таким жаром говоришь, – осторожно заметила Мерседес. – То, что они сношаются в канавах, – это еще не самое страшное. Просто они темные, нуждаются в грамотности. И помочь им в этом должны такие люди как ты, умные, образованные.
– Я ничему не могу их научить, – угрюмо пробурчал Хосе Мария. – Они считают меня чокнутым. Я не их поля ягода.
– Да, наверное, ты здесь чужой, Хосе Мария.
– А ты? – с досадой в голосе спросил он. – Нельзя было присылать сюда женщин. Это ошибка.
– Я не возражаю против того, чтобы есть руками из котелка.
– Но ты не развратничаешь по канавам и траншеям. – На мгновение его лицо сделалось жалким. – Ведь правда же?
– Я не развратничаю нигде, – с редкой для нее откровенностью ответила Мерседес.
– Ты девственница?
– Да, – после минутной паузы проговорила она.
– И я, – тихо сказал Хосе Мария. Он протянул к ней руку, и она почувствовала, как его тонкие, холодные пальцы сжали ее ладонь. – Они все хотят тебя – все это мужичье.
– Я не заметила.
– Зато я заметил. Я вообще замечаю каждый твой поступок, каждое слово… Ты ведь особенная. – Он порывисто прижал ее руку к своим губам. Хотя пальцы у него были холодные как лед, его губы оказались теплыми. Мерседес сочувственно, почти с жалостью, посмотрела на молодого человека.
– Ты тоже особенный, Хосе Мария.
– Ты правда так считаешь? – взволнованно забормотал он.
– Да.
– Можно, я тебя поцелую? – Его голос слегка дрожал. – Я имею в виду… в губы.
Чуть помешкав, она кивнула. Непослушными пальцами Хосе Мария снял очки и наклонился к ее лицу. Его губы были мягкими и нежными, как губы ребенка. Неуклюже обняв ее, он притянул Мерседес к себе. Ей в бок врезались его патронные ленты, но она не отодвинулась, а продолжала сидеть, спрашивая себя, неужели они действительно сейчас займутся любовью – здесь, под деревом граната, двое встретившихся на войне девственников. Однако Мерседес ясно осознавала, что не хочет этого.
Она нежно погладила его по щеке. Хосе Мария положил руку на выпирающий из-под блузки холмик ее груди.
– Я люблю тебя, – хрипло зашептал он. – Я люблю тебя, Мерче.
Она вспомнила Матильду и почувствовала, что ее захлестывает волна грусти, затем закрыла глаза и разомкнула губы.
Его теплый, влажный язык неуверенно протиснулся ей в рот. Хoce Мария целовал неумело – как-то робко и неуклюже. Его поцелуи совершенно не заводили ее, и Мерседес поняла, что, если они станут заниматься любовью, ей придется самой показывать ему что к чему. Слепой должен будет указывать дорогу другому слепому.
Расстегнув блузку, Мерседес осторожно направила его руку себе за пазуху. Она услышала, как участилось дыхание Хосе Марии, когда его дрожащие пальцы ощутили под собой ее гладкую кожу, затем стали жадно шарить по бугоркам грудей и, найдя наконец затвердевшие от холода соски, принялись страстно ласкать их. Она не шевелилась. Она унеслась куда-то далеко-далеко и теперь словно наблюдала за собой со стороны, внимательно прислушиваясь к собственным чувствам. Приятно ли ей это? Испытывает ли она возбуждение?
– Давай ляжем, – прошептал Хосе Мария. – Прошу тебя.
Мерседес легла на спину, уставясь неподвижным взором в решетку из переплетенных ветвей гранатового дерева на фоне бледно-голубого неба.
Хосе Мария целовал ее груди. Она обняла его голову, чувствуя, как впиваются в ее соски голодные губы. Он даже не пытался доставить ей удовольствие. Это было похоже на бессознательное сосание грудного младенца, на действие, направленное на то, чтобы получать, но не давать. О том, что ему следует делать, Хосе Мария не имел ни малейшего представления.
Мерседес гладила его, ощущая, как напрягается и дрожит от неудовлетворенного желания его тощее тело. Страсть сотрясала его, словно мощный мотор непрочный, дребезжащий кожух. А она не чувствовала ничего. Только спокойные, размеренные удары своего сердца. Ей все время казалось, что душа Матильды незримо присутствует где-то рядом и с ироничной улыбкой наблюдает за ними. Возможно, она испытывала возбуждение только с Матильдой, потому что это было дурно. Порочно. Греховно. Возможно, она была просто-напросто извращенкой.
Она осторожно положила руку ему между ног. Ее пальцы ощутили вставший член – такое странное и в то же время такое простое проявление мужской готовности, – туго натянувший грубую ткань его штанов. Хосе Мария беспомощно застонал. Его лицо, только что пылавшее от страсти, теперь побледнело, глаза затуманились.
Подсознательно Мерседес знала, что полностью контролирует себя. Ей сейчас ничего не стоило заставить его кончить и таким образом избежать продолжения всей этой возни. И сберечь свою девственность для другого раза. И других сомнений.
С чувством мучительной тоски она приняла окончательное решение: она не хотела его. Прижавшись к Хосе Марии, Мерседес поцеловала его в губы. Трех-четырех движений ее руки оказалось вполне достаточно. Он порывисто задышал, шепча ее имя, и она ладонью ощутила конвульсивные толчки его члена. Грубая ткань штанов сделалась горячей и влажной.
Мерседес еще некоторое время не убирала руку, дождавшись, пока упругий орган начал постепенно опадать и тело Хосе Марии расслабилось.
Он нерешительно поднял глаза. Его лицо снова стало пунцовым, только на этот раз от стыда.
– О, Мерседес, – забормотал он. – Я… мне так жаль!
– И напрасно.
– Но мне очень неловко!
– Почему? Все было просто замечательно.
– Но я…
Она ласково приложила палец к его губам. Бедный малый понятия не имел, что все, что с ним произошло, было сделано ею умышленно. Мерседес нежно покачивала его в своих объятиях, презирая себя за то, что так обошлась с ним, и одновременно чувствуя облегчение от того, что все закончилось и ее крепость осталась неприступной.
Вдалеке послышался гул приближающегося самолета. Вообще-то летящие высоко в небе самолеты ничего необычного из себя не представляли, но на этот раз рев мотора казался несколько непривычным. Из окопов раздались чьи-то крики. Мерседес и Хосе Мария поднялись на ноги, пытаясь отыскать глазами столь странно ревущий аэроплан, и в это мгновение услышали пронзительный нарастающий вой.
– Бомба, – схватив ее за руку, заорал Хосе Мария. Где-то совсем рядом прогремел страшный взрыв, отбросивший их назад, а затем на них, распластавшихся на земле, оглушенных и теряющих сознание, посыпались комья грязи и сломанные ветки деревьев. Первым порывом Мерседес было вскочить и бежать куда глаза глядят, но Хосе Мария решительно придавил ее к земле.
– Лежи!
Его крик утонул в грохоте второго взрыва, разметавшего несколько гранатовых деревьев. Как маленький, перепуганный насмерть зверек, Мерседес зарылась лицом в землю.
Третья бомба разорвалась чуть поодаль. Сквозь звон в ушах она услышала доносящиеся из окопов истошные вопли. Хосе Мария помог ей встать. Вдребезги разбитые очки остались лежать в грязи, и теперь его лицо выглядело как-то непривычно, будто голое.
– Пошли! – едва переводя дыхание, крикнул он. – Надо спешить, пока они не начали бомбить снова.
Спотыкаясь, они побрели к огромному столбу дыма, поднимавшемуся из землянки, в которой полчаса назад сидела Мерседес. Военное снаряжение и человеческие тела лежали одной кучей, как выброшенный после шторма на берег мусор. Первое тело, на которое они наткнулись, распласталось среди мешков с песком. Мертвый ополченец был похож на забрызганное кровью чучело с выпотрошенной из него набивкой. Неподалеку в поисках убежища ползла, ничего не видя, какая-то женщина, ее руки были алыми от крови.
Подойдя к яме на месте землянки, они увидели нечто, напоминающее клубок из человеческих тел, – убитых, раненых и тех, кому посчастливилось остаться невредимыми. Из чьей-то полуоторванной конечности хлестала кровь. Какой-то боец визжал, как кастрированный поросенок, хотя очевидных повреждений на нем видно не было. Задыхаясь, Мерседес стала помогать вытаскивать раненых наверх. К ней потянулись дрожащие руки покалеченных людей, их губы шевелились в страстной мольбе. Несколько человек оказались погребенными под землей и обломками бревен.
По полю уже мчались санитарные машины. Эта кровавая бойня усугубилась еще тем, что воздушный налет явился для большинства ополченцев полной неожиданностью. Словно до этого момента все играли в какую-то игру, и вдруг кто-то коварнейшим образом поменял ее правила. Мерседес с трудом удалось справиться с потрясением, чтобы заставить себя двигаться.
С других участков линии фронта тоже стали прибывать санитарные машины. Убитых сложили в ряд, чтобы позже увезти. Они являли собой страшное зрелище: оторванные конечности, раздавленные грудные клетки, пробитые черепа. Те несчастные, что оказались в эпицентре взрыва, теперь превратились в изуродованные обрубки, лишенные рук, ног, голов.
Погибших было больше десятка, да еще человек двадцать – двадцать пять получили ранения, причем многие – смертельные.
Одним из последних нашли тело Федерики Оссорио. Она лежала возле сооруженной из мешков с песком баррикады. Ее широко раскрытые глаза удивленно уставились в бледное ночное небо, словно разглядывали там какую-то любопытную, незнакомую картину.
Долгое зимнее затишье, казалось, закончилось навсегда. Вслед за воздушным налетом противник открыл интенсивный пулеметный огонь, гулко заухала, очевидно, получившая подкрепление артиллерия националистов. С воем пролетавшие над головами ополченцев снаряды начали рваться в Гранадосе, и вскоре над городком потянулись клубы черного дыма.
Ближе к вечеру к ним прибавились еще и минометы. Сначала их огонь велся наобум, но вскоре снаряды стали ложиться все более точно. Мины падали с душераздирающим свистом и, оглушительно взрываясь, вздымали вверх комья грязи и наполняли воздух диким визгом шрапнели. То, что укрепления республиканцев были беспорядочно разбросаны вдоль линии фронта, создавало противнику определенные трудности в ведении прицельного огня. Но все равно ополченцы вынуждены были передвигаться, лишь ползая на животе, и, едва заслышав пронзительный свист, в ужасе вжимались в землю. То и дело с разных сторон раздавались истошные крики раненых. С ног сбившиеся санитары не успевали оказывать помощь пострадавшим.
У республиканцев тоже имелись десятки ящиков с минами, но, по чьей-то халатности или недоумию, ни одного миномета. Хуже того, у них не было даже пулемета, чтобы хоть как-то отбивать вражескую атаку.
За все месяцы пребывания на фронте Мерседес впервые оказалась под непрерывным огнем. Неожиданно она поняла, что является лишь вместилищем нежнейших, чрезвычайно ранимых и совершенно незащищенных органов. Она старалась не думать о той страшной боли, которую может причинить ей врезавшийся в ее тело кусок металла, но о том, что она способна испытывать страдания, постоянно напоминала нестерпимо зудящая от укусов кишащих на ней насекомых кожа. Все вокруг было пропитано резким аммиачным запахом взрывчатых веществ, им воняла даже та скудная пища, которую они, молчаливые и испуганные, ели на ужин.
Артиллерийские удары продолжались всю ночь. Не закончились они и на следующее утро, когда возобновилась угроза кошмара новой воздушной атаки. Деморализованные и измотанные, они делали все возможное, чтобы как-то собраться и перегруппироваться, но все равно их глаза то и дело тревожно вглядывались в небо в поисках вражеских самолетов.
Нервы Мерседес были на пределе, руки тряслись, пальцы отказывались слушаться. Состояние ее товарищей было не лучше. Внезапная перемена от беспробудной тоски к ужасу кровавой бойни совершенно выбила их из колеи. На этих, не нюхавших пороха, не закаленных в сражениях молодых добровольцев жестокая реальность войны оказала ошеломляющее воздействие.
Бомбардировка и минометный обстрел буквально подавили их. Многих тошнило, другие сидели и беспомощно плакали. Большинство же впали в состояние такой апатии, что даже не обращали внимания на ругань и пинки своих командиров. Кровь погибших, казалось, была везде: на одежде оставшихся в живых, на их снаряжении, на их руках и лицах.
Прошел слух, что полевой госпиталь в Гранадосе был до отказа забит тяжелоранеными. И еще поговаривали, что анархистский штаб спешно покинул город. Это вызывало всеобщее смятение до тех пор, пока на передовую не примчался на мотоцикле представитель анархистов, объявивший, что на самом деле их штаб лишь переехал в ближайшую деревню.
И еще он сообщил встревожившую всех новость.
– Почти наверняка сегодня ночью противник пойдет в наступление. Возможно, это случится на рассвете.
– Что ж, мы будем готовы встретить этих ублюдков, – мрачно пообещал Мануель и отправился организовывать оборону.
Минометный обстрел возобновился после полудня, не прекратясь и с наступлением пасмурного ветреного вечера. От грохота взрывов у Мерседес болели уши и раскалывалась голова. Летящие в темноте мины ослепительно сверкали зловещим красным светом. Ополченцы угрюмо жались к земле, зная, что, когда закончится артподготовка, враг двинется в наступление. Ожидание было невыносимым.
– Если начнется стрельба, все женщины должны находиться в укрытии, – грозно объявил Мануель. Он тяжело переживал смерть Федерики Оссорио. – Мне не нужны новые жертвы. Тебе ясно, Мерседес?
Она послушно кивнула. Другие женщины тоже не стали возражать. Однако на всякий случай Мерседес достала из спального мешка свой увесистый пистолет и три ручные гранаты.
Остальные бойцы принялись точить штыки и смазывать свои бесполезные мексиканские винтовки. Хосе Мария, сгорбившись, присел в окопе рядом с Мерседес.
– Я тебя защищу, – то и дело повторял молодой человек, хотя его трясло даже больше, чем ее, и она эгоистично желала, чтобы он оказался сейчас где-нибудь в другом месте, так как понимала, что, если вражеские солдаты ворвутся в их окоп, Хосе Мария будет скорее мешать ей, чем защищать. Но в конце концов она уснула на его плече, которое судорожно вздрагивало при каждом взрыве снаряда.
Наступление началось перед восходом солнца. Должно быть, противнику удалось незаметно проделать проходы в проволочном заграждении.
Мерседес разбудили взрывы гранат. От страха у нее бешено забилось сердце. Не соображая что к чему, она вцепилась в Хосе Марию. В течение нескольких минут до нее доносились беспорядочные крики и стрельба.
– Вот они! – завопил кто-то. На фоне мрачного предрассветного неба к ним приближались какие-то темные тени. Страх тисками сжал ее сердце, и, не в силах больше оставаться на месте, она, вопреки приказу Мануеля, цепляясь за мешки с песком, поползла на бруствер. Дрожащими, непослушными пальцами она выдернула чеки своих гранат и одну за другой швырнула их в сторону стремительно приближающихся черных силуэтов.
Сыпя проклятиями, Хосе Мария за ноги стащил ее обратно в окоп.
– Ради Бога, не высовывайся!
В быстрой последовательности раздались взрывы гранат. Сверху на них посыпалась земля, и сквозь звон в ушах Мерседес услышала чьи-то крики.
Лежа в укрытии, она обалдело спрашивала себя, удалось ли ей кого-нибудь убить.
Новые взрывы гранат зелеными и красными вспышками разорвали темноту ночи. Мерседес ждала, что в любую секунду на бруствере появятся ощетинившиеся штыками неприятельские солдаты. Она изо всех сил сжала рукоятку пистолета, моля Бога, чтобы не подвели патроны.
Затем сломя голову примчался Мануель и, схватив Хосе Марию за руку, рывком поднял его на ноги.
– Давай, вылезай отсюда! Всем приготовиться! На нашей стороне численное превосходство. Надо контратаковать! Шевелитесь же, черт вас побери!
Мужчины полезли через заграждение, и вскоре их грубые, нечленораздельные крики растаяли с другой стороны сложенных в штабель мешков с песком. Перестрелка усилилась.
Теперь в окопе остались только женщины. Мерседес услышала, как у нее за спиной кто-то из них протяжно завыл. Она молила Бога, чтобы, если ей суждено погибнуть, Он даровал ей быструю смерть. Без увечий. Без душераздирающих визгов и нечеловеческих мучений, которые она видела вчера.
Минут через десять стрельба начала носить спорадический характер, а затем почти совсем стихла. Только время от времени раздавались одиночные выстрелы, взрывы гранат прекратились вовсе. Где-то рядом слышался топот чьих-то бегущих ног, да кто-то звал санитаров.
– Что случилось? – нарушил тишину женский голос.
Вдруг кто-то вскарабкался на бруствер и, перевалившись через него, отдуваясь, скатился в окоп. Женщины в страхе завизжали, но через мгновение узнали Мануеля.
Он так и светился от радости.
– Отбили-таки сволочей! Неплохо для первого раза!
Все сразу оживились.
– А где Хосе Мария? – спросила Мерседес, хватая Мануеля за рукав.
– Там. – Голос его переменился.
У нее екнуло сердце.
– Он ранен?
– Да.
– Тяжело?
– Не знаю.
– Я хочу его видеть!
Лицо Мануеля вдруг стало каким-то несчастным.
– Что ж, пойдем.
Мерседес вскочила и бросилась вслед за лейтенантом.
– Из наших пострадал только он один, – обернувшись на ходу, сказал тот. – Бедный малый.
Из-за гор уже поднималось солнце, его холодные косые лучи отбрасывали на землю длинные тени. Хосе Мария, слабо постанывая, лежал на боку в грязи в нескольких ярдах от заграждения. Его руки были сложены возле губ, словно он читал молитву. Мерседес беспомощно опустилась рядом с ним на колени.
– Где у тебя болит? – спросила она.
Не в силах говорить, Хосе Мария только покачал головой. Казалось, он не мог пошевелиться. Мануель перекатил его на спину. Форма на животе Хосе Марии потемнела и была мокрой. От раны исходил резкий запах экскрементов. С гримасой отвращения на лице Мануель взглянул на Мерседес.
– О Господи! – пробормотала она. – Все будет хорошо, любимый. Все будет хорошо.
Она попыталась расстегнуть стягивающие его тело кожаные ремни. Мануель остановил ее. Мерседес взяла в руки голову Хосе Марии и поцеловала его. Лицо раненого было холодным и липким. Она старалась не плакать, но слезы сами собой катились из ее глаз.
Хосе Мария молчал. Поднимающееся солнце заливало его золотистым светом. Через несколько минут прибыли санитары. Когда они положили его на носилки, он начал стонать, его голова металась из стороны в сторону. Мерседес принялась умолять их, чтобы они были с ним поосторожнее. Они подняли его и понесли навстречу восходу…
Мануель бережно обнял ее, и она прижалась к нему, чувствуя, что у нее вот-вот разорвется сердце. Она рыдала, а он гладил ее своими большими руками по волосам, изо всех сил стараясь быть нежным.
– Он поправится, – успокаивал ее Мануель. – Его заштопают, и он будет как новенький. Ты даже не сомневайся.
– Смотрите! – испуганно закричал один из бойцов, указывая рукой в сторону националистов.
Все повернулись и уставились на другой берег пересохшего русла реки. За ночь линия обороны противника передвинулась вперед метров на пятьсот. Они увидели новые пулеметные точки и заметили поблескивающие в лучах утреннего солнца стеклышки перископа. Наступление было не чем иным, как отвлекающим маневром для занятия новых рубежей. Неожиданно ситуация приняла совершенно иной оборот.
– С такого расстояния, – спокойно проговорил Мануель, – они смогут попадать своими минами прямо в наши котелки. Если не получим подкрепления, придется отступить.
– Сюда! Сюда! – раздался чей-то крик. – Один из них еще жив!
Все поспешили к тому месту, где уже начала собираться небольшая толпа. На земле, в грязи, лежали тела трех убитых вражеских солдат с обнаженными в грустной улыбке зубами. Четвертый националист привалился к дереву и чуть слышно стонал. Он был ранен в бок, его форма промокла от крови. С побледневшим лицом он испуганно взирал на обступивших его людей.
– Что будем с ним делать? – спросил Мануеля один из бойцов. – Может, позвать санитаров?
– Не надо, – хрипло ответил тот. – Никаких санитаров для этой падали. – Он вытащил револьвер и, подойдя к раненому, прицелился ему в голову.
Женщины взвизгнули. Не в силах смотреть на эту сцену, Мерседес отвернулась. В наступившей зловещей тишине раненый, задыхаясь, начал шептать слова молитвы.
Мерседес невольно вздрогнула, услышав, как щелкнул боек по пробитому капсюлю стреляной гильзы. Мануель снова нажал на курок. И снова глухой щелчок. Он зло выругался. После боя в его револьвере не осталось патронов.
Националист, перевалившись на живот, в ужасе пытался отползти подальше от Мануеля, который в бешенстве шарил по карманам в поисках патронов.
– Ради Бога, – зарычал он на молча стоявших ополченцев, – да пристрелите же кто-нибудь эту сволочь!
Никто не двигался. На их серых лицах отражалось смятение. Палить в темноте по наступающему противнику было одно дело, а это – совсем другое.
Так ничего и не найдя в карманах, Мануель догнал ползущего человека и изо всех сил пнул его в раненый бок. Несчастный даже не вскрикнул, а лишь скорчился в невероятных мучениях на сырой земле. С пылающим ненавистью лицом Мануель снова пнул извивающегося националиста в то же самое место с такой чудовищной силой, что тот подскочил над землей. Потом еще раз, и еще…
Наконец истерзанный человек издал какой-то похожий на хриплое бульканье звук, и из его открытого рта хлынула кровь.
Со всех сторон послышался ропот возмущенных, протестующих, умоляющих голосов. Мерседес вспомнила про пистолет, который был у нее в руке. Ничего не чувствуя, словно в глубоком трансе, она выступила вперед. Вокруг воцарилась звенящая тишина.
Зная, что промахнется, если будет стрелять издалека, Мерседес приблизилась к раненому и приставила дуло пистолета к его виску. С оглушительным грохотом пистолет подпрыгнул у нее в руке, и голова националиста, дернувшись, безвольно свесилась набок. Едкий запах сгоревшего пороха ударил ей в ноздри. Тело вражеского солдата чуть подрагивало. Она отвернулась, даже не взглянув, что стало с его головой. Всякие эмоции покинули ее, мозг, казалось, отказывался работать. Влажная земля жадно впитывала растекающуюся на ней кровь.
Ошеломленные ее поступком, собравшиеся уставились на Мерседес широко раскрытыми глазами.
– Молодчина! – похлопывая ее по плечу, похвалил Мануель. Он взял из ее руки пистолет, поставил его на предохранитель и вложил в висевшую у нее на боку кобуру, затем, обняв за плечи, повел обратно к окопам. От слабости у нее заплетались ноги. Следом за ними молча шли остальные.
Тупо уставясь в землю, она спрашивала себя, почему она убила этого человека – из жалости или мстя за Хосе Марию, и вообще, имело ли это какое-нибудь значение. Пожалуй, имело, но очень небольшое. А вот что действительно беспокоило, так это холод, который она ощущала в душе.
Мерседес почувствовала, что в каком-то смысле и она тоже сегодня умерла и ничто в ее жизни уже не будет таким, как прежде.
В тот вечер к ним на позицию прибыл грузовик, в котором сидела одетая во все черное женщина лет сорока.
Приехавшей оказалась Долорес Ибаррури,[40] Пасионария[41] собственной персоной.
Выглядела она старше, чем на фотографиях в газетах, черные волосы были стянуты на затылке в тугой узел, под глазами – темные круги. Лицо серьезное, хмурое. Но, когда она забралась в кузов и, стоя у заднего борта, обратилась к ним с речью, ее голос зазвучал мощно и звонко, а в глазах вспыхнули искры.
– Я приехала к вам как женщина со специальным посланием к женщинам-фронтовичкам. Вы проявили чудеса героизма. И родина вас никогда не забудет. Когда мы победим в этой войне и в нашей стране воцарится мир, ваши имена будут золотыми буквами вписаны в учебники истории. Но я здесь, чтобы сообщить вам, что для вас пришло время возвращаться домой.
По толпе собравшихся прокатился изумленный ропот. Мерседес почувствовала, как у нее засосало под ложечкой. Едва слыша, о чем говорит Ибаррури, она подняла глаза к холодному голубому небу. Ее охватило ощущение нереальности всего происходящего, будто она не имела к этому никакого отношения. Война, смерть – все казалось ей каким-то чуждым.
О судьбе Хосе Марии так ничего известно и не было. Но она чувствовала, что он жив. Он просто не мог умереть. Это невозможно.
Между тем Пасионария рассказывала им о великом сражении при Гвадалахаре, которое, по ее словам, изменило весь ход войны. Теперь победа республиканцев стала неизбежной. Народ был на пороге своего торжества над силами фашизма и реваншизма. И поэтому, заявила она, республиканцы имеют возможность пересмотреть свою политику в отношении воюющих в рядах ополченцев женщин и отозвать их из районов ведения боевых действий.
– С этого момента ваше место в тылу. Там вы сможете принести больше пользы нашему делу, чем здесь. – Ее голос звенел, перекрывая вой холодного ветра. – Возвращайтесь в Барселону. Возвращайтесь в Таррагону и Сарагосу. Возвращайтесь на свои заводы и фабрики. В свои больницы. В свои дома. А сейчас собирайтесь. Грузовики приедут за вами завтра утром.
Она спрыгнула на землю. Многие женщины не скрывали слез радости от того, что покидают фронт.
Мерседес стояла и молча сжимала винтовку. Неужели ради этого стоило столько страдать, столько надеяться? Ради того чтобы быть отозванной с фронта?
Она вспомнила лежащую в грязи мертвую Федерику. Вспомнила Хосе Марию и несчастного националиста, у которого она сегодня утром собственноручно отняла жизнь. Именем Республики она убила человека. Беспомощного, раненого человека, пытавшегося молиться Богу.
В последние минуты ее пребывания на фронте они сделали из нее убийцу. И теперь отсылают домой…
Пасионарию повели показывать передовые укрепления обороны. Противник, должно быть, прознавший о ее визите, вел постоянный огонь, и осмотр прошел второпях под аккомпанемент свистящих пуль. Затем она уехала, и женщины стали собирать свои пожитки. Мужчины хмуро наблюдали за ними, некоторые были крайне недовольны, особенно те, кому удалось обзавестись подружкой.
– Хватит глазеть! – прикрикнул на них Мануель. – Это самое лучшее, что случилось за последний год. Нельзя воевать с висящими на шее бабами и детьми. Нам некогда следить еще и за ними. А как только они отправятся по домам, мы наконец сможем нормально драться.
Мерседес раздобыла велосипед и по изрытой колеями дороге поехала в Гранадос навестить Хосе Марию.
После последних боев в госпитале царил невероятный хаос. В городе продолжали рваться снаряды и все вокруг было затянуто густой пеленой черного дыма.
В забитом машинами дворе госпиталя туда-сюда бегали санитары. В дальнем конце скромно стояли старинные катафалки на конной тяге. Ожидавшие эвакуации в Барселону раненые лежали везде – в палатах, на полу в коридорах и даже на улице, прямо под открытым небом. Докторов и медсестер тоже было гораздо больше, чем когда здесь лечилась Мерседес.
Несколько медсестер, к которым она обратилась с вопросом, где можно найти Хосе Марию, даже не потрудились ответить. Наконец ей встретилась молоденькая санитарка с красными от слез глазами.
– Черноволосый такой парень, – попыталась описать Хосе Марию Мерседес. – У него ранение в живот.
– Пулевое?
– Думаю, да.
– Если так, он едва ли в состоянии принимать посетителей.
– Завтра утром я должна возвращаться в Барселону, – взмолилась Мерседес. – Мне бы только одним глазком взглянуть на него перед отъездом. Он мой друг.
Санитарка вяло пожала плечами.
– Надо спросить разрешения у старшей сестры. Больные с полостными ранениями в конце коридора. Я провожу.
Вслед за девушкой Мерседес стала пробираться через лежащие на полу тела. Хмурые, воспаленные глаза смотрели ей в спину. Некоторые раненые стонали, но на их страдания никто не обращал внимания. Тут и там на забинтованных лицах, руках, грудных клетках были видны алые пятна проступившей крови. Во всем чувствовались грязь и неопрятность. От запаха гнили к горлу подкатывала тошнота.
Мерседес подумала, что, должно быть, так выглядит ад.
По сравнению с остальными помещениями госпиталя отделение полостных ранений было самым спокойным, с наглухо закрытыми ставнями. Пока вошедшая в палату санитарка приглушенным голосом разговаривала со старшей сестрой, Мерседес терпеливо ждала за дверью. Немного погодя девушка вышла и жестом пригласила Мерседес войти. В помещении, которое когда-то было изящной гостиной, стояло шесть кроватей, занятых безмолвными неподвижными пациентами.
Хосе Мария лежал на ближайшей к двери кровати. Его накрытое простыней тощее тело, казалось, почти не имело объема; осунувшееся лицо походило на выполненную из желтой глины маску; из-под неплотно закрытых припухших век виднелись светлые полоски глазных белков. Возле кровати была установлена капельница с кровью, от которой к его тонкой руке тянулась гибкая трубка.
– Сегодня утром его оперировали, – сказала старшая сестра. – Удалили половину кишечника. Он потерял много крови. Мы колем ему морфий, но, вполне возможно, он в сознании. Муж?
– Просто товарищ. – Мерседес почувствовала, как запершило у нее в горле. – Его отправят в Барселону?
– Да, через несколько дней. Если в этом будет смысл.
– Разве он не выживет?
– Может, и выживет, если повезет, – ответила старшая сестра. – Обычно такие больные умирают от шока либо от перитонита. Пожалуйста, не больше пяти минут, – попросила она и вышла.
Стульев в палате не было. Мерседес наклонилась и поцеловала Хосе Марию в покрытый холодным потом лоб. Никакой реакции. Словно мертвый. Человек, почти ставший ее любовником…
– Хосе Мария, ты меня слышишь? – Она осторожно дотронулась до его лица. – Я уезжаю. Всех женщин отзывают с фронта… Вот, пришла попрощаться. Я не хочу уезжать, но таков приказ. Пожалуйста, прости меня. Хосе Мария! Ты слышишь?
Ей показалось, что у него дрогнули веки. Однако она не была в этом уверена. Хотя в горле страшно першило, она твердо решила не давать волю слезам. Снова поцеловала его в губы. Они были мягкими и нежными, как губы спящего ребенка. Она почувствовала, что, если пробудет здесь еще хоть минуту, то уже не сможет себя сдержать.
– Увидимся в Барселоне… Только не умирай, – прошептала Мерседес. – Прошу тебя, только не умирай! Мы еще обязательно встретимся.
Она резко повернулась и вышла из палаты.
– Я смогу как-нибудь узнать о его состоянии? – уже в коридоре спросила Мерседес старшую сестру.
Та написала на клочке бумаги несколько цифр.
– Попробуй позвонить по этому номеру. Время от времени к нам дозваниваются.
Она кивнула и, сев на велосипед, поехала в темноте обратно на передовую. Сколько еще любивших ее людей предстоит ей потерять? Сначала Матильда. Теперь Хосе Мария. Наверное, это ее проклятье – нести смерть тем, кто осмеливается полюбить ее.
В ту ночь ей приснился кошмар: Хосе Мария и застреленный ею националист каким-то чудовищным образом слились в одно омерзительное, ползущее существо, которое стонало, и истекало кровью, и преследовало, преследовало ее. Оно тянуло к ней свои изуродованные руки и о чем-то ее просило, умоляло.
На следующее утро Мерседес проснулась, вновь ощутив знакомую вонь. Она безразличным взглядом обвела грязь и всеобщий развал сектора 14, и до нее вдруг дошла вся бесполезность происходящего вокруг. Права Долорес Ибаррури: толку от них здесь все равно не будет.
И не дай Бог им снова вернуться сюда.
Грузовики уже ждали. Мерседес быстро побросала в вещмешок немногочисленные пожитки, раздала ставшим ей друзьями ополченцам свои одеяла, а грозный пистолет и допотопную винтовку подарила молоденькому новобранцу из Сарагосы.
Пять месяцев ее жизни прошли на фронте. Прощаясь с остающимися мужчинами, Мерседес знала, что уже никогда их не увидит. Она отчетливо понимала, что для этих людей война уже превратилась из поражения в трагедию и что всем им суждено быть убитыми.
– Ну, будь здорова, маленькая недотрога, – крепко обнимая ее, грустно улыбнулся Мануель. – До встречи в Барселоне… И не плачь. Ради Бога, прошу тебя, не надо плакать.
Мерседес забралась в кузов грузовика к остальным женщинам – фронтовым шлюхам и несчастным страдалицам, горько рыдающим и весело смеющимся. Она чувствовала себя совершенно измученной.
Барселона
Через два дня, в пятницу, другой грузовик доставил их к казармам анархистов в Барселоне. Мерседес выделили койку в забитой до отказа общей спальне. К отправке на фронт готовилась очередная партия новобранцев, которые таращились на нее любопытными глазами.
Несколько раз она пыталась дозвониться в полевой госпиталь, но у нее так ничего и не вышло.
Она бродила по улицам, стараясь привести в порядок свои растрепанные мысли. А вокруг бурлил город, невыносимо шумный и после фронта казавшийся ей невообразимо большим.
Барселона изменилась.
Присущее ей веселье исчезло без следа. Флаги выглядели потрепанными. Кругом были видны голодные, унылые лица. По улицам ходили толпы оборванных беженцев из провинции, выпрашивающих еду.
Начались контрреволюционные выступления. Контроль над городом пытались взять в свои руки коммунисты. Прошедшие подготовку в НКВД головорезы повсюду чинили зверские расправы над наиболее преданными своей идее анархистами, рассчитывая таким образом «очистить» революцию.
Анархисты и коммунисты принялись стрелять друг в друга. Ходили слухи, что в подвалах домов постоянно проводились допросы, нередко с применением пыток. Разоблачения, взаимные обвинения, убийства, взрывы бомб… Началась жестокая внутренняя борьба. Мир сошел с ума.
Люди стали замкнутыми и разговаривали, не поднимая глаз, словно весь город жил в ожидании близкого конца. Словно весь город знал, к чему приведет эта война.
Осознание происходящего вызывало у Мерседес чувство глубокого омерзения. Идеи, которые она восприняла от отца, казались заманчивыми и романтическими только до тех пор, пока они оставались идеями. Но грубая, примитивная жестокость революционной борьбы внушала ей лишь отвращение. Ей стало ненавистно то, что сделала с ней эта борьба.
И ей так же была ненавистна мысль, что воспоминания об этих днях останутся с ней навсегда. Ее уже тошнило от режущей слух, напыщенной революционной риторики.
Мерседес чувствовала, что наконец ей стала понятна безропотная, пессимистическая человечность ее матери. Это была не философская теория. Это было нечто, что невозможно выразить словами. Нечто, идущее скорее от женского начала, от умения сострадать ближнему, нечто подсознательное, что всегда было присуще ее матери. А возможно, в ней просто кипела злость на то, что делали мужчины друг с другом.
Но это было нечто, что она понимала сердцем.
Жаль только, что она не пришла к этому пониманию раньше, до того как война оставила на ее душе страшные шрамы, превратив в убийцу.
Больше она уже никогда не сможет выстрелить в человека. Она найдет работу в каком-нибудь госпитале. Лучше пытаться спасать жизни товарищей, чем отнимать их у врага. Но сначала она собиралась съездить на Пасху домой.
Мерседес отправилась на железнодорожную станцию и купила билет до Сан-Люка и обратно, а затем снова позвонила в госпиталь в Гранадос. Когда ее соединили со старшей сестрой, та сообщила, что Хосе Мария умер через несколько минут, после того как она уехала из госпиталя.
Примечания
1
Любимая (исп.). – Здесь и далее прим. перевод.
(обратно)2
Начальник полиции (исп.).
(обратно)3
В 1973 году в Италии средь бела дня был похищен внук американского мультимиллиардера, нефтяного короля, «самого богатого человека на земле» Джон Поль Гетти Третий. Шестнадцатилетний юноша жил в Риме вместе с матерью, исповедовал религию хиппи и продавал на городской площади металлические цепочки собственного изготовления. Выкуп – 1,7 миллиарда лир – отец платить отказался, считая инцидент происками матери, с которой он был в разводе. Дед тоже денег не дал. Тогда бандиты, чтобы заставить их раскошелиться, отрезали у Гетти-младшего ухо и прислали его в редакцию газеты «Мессаджеро».
(обратно)4
Увитый зеленью коридор из легких решеток на столбах или арках.
(обратно)5
Каталонский крем (исп.).
(обратно)6
По-семейному (фр.).
(обратно)7
Шеллак – смолистое вещество некоторых тропических растений, применяемое в производстве лака и пластмассы.
(обратно)8
Федерико Гарсиа Лорка (1898–1936) – испанский поэт и драматург. Убит фашистами.
(обратно)9
Комиссариат (исп.).
(обратно)10
Черт возьми! (исп.).
(обратно)11
Гражданская война (исп.).
(обратно)12
Старший лейтенант (исп.).
(обратно)13
Оскорбительный жест, означающий что-то вроде: «Да пошел бы ты на…»
(обратно)14
Добрый вечер, сеньор (исп.).
(обратно)15
Rusty – ржавый (англ.).
(обратно)16
Да (исп.).
(обратно)17
Босх Хиеронимус (ок. 1460–1516) – нидерландский живописец.
(обратно)18
Ребеночек (итал.).
(обратно)19
Мелкая разменная монета.
(обратно)20
Dapple – серый в яблоках (англ.).
(обратно)21
Дорогая (фр.).
(обратно)22
Библейское имя Иоиль соответствует имени Джоул.
(обратно)23
Здесь – отдельная небольшая постройка на возвышенном месте.
(обратно)24
Ошибка автора: как говорилось выше, Иден родилась в сентябре 1952 года, следовательно, в декабре 1959 года ей было семь лет. Далее в книге также встретятся отдельные неточности, касающиеся возраста героев романа и времени происходивших с ними событий.
(обратно)25
Бриошь, булочка (фр.).
(обратно)26
О Боже! (фр.).
(обратно)27
Маркиз де Эстелья Мигель Примо де Ривера (1870–1930), генерал, после государственного переворота в сентябре 1923 г. глава правительства и фактически диктатор Испании.
(обратно)28
Ваше здоровье, и да здравствует Республика! (исп.).
(обратно)29
Наемные убийцы (исп.).
(обратно)30
Я очарован (исп.).
(обратно)31
Диэтиламид лизергиновой кислоты (наркотик).
(обратно)32
Военнослужащие диверсионно-разведывательного подразделения армии США.
(обратно)33
Название государственного гимна США.
(обратно)34
Транквилизатор метаквалон (наркотик).
(обратно)35
Таблетки, содержащие наркотические вещества.
(обратно)36
Мальчонка, малыш (исп.).
(обратно)37
Уменьшительное от «кадиллак».
(обратно)38
Сан-Гейбриел означает святой Габриель.
(обратно)39
Персефона – в греческой мифологии богиня царства мертвых.
(обратно)40
Ибаррури Долорес (1895–1989), деятель испанского и международного коммунистического движения, в 1931–1939 гг. – один из организаторов Народного фронта борьбы против фашизма и итало-германской интервенции.
(обратно)41
La Pasionaria – Пламенная (исп.), псевдоним Д.Ибаррури
(обратно)
Комментарии к книге «Первородный грех. Книга первая», Мариус Габриэль
Всего 0 комментариев