«Смерть - это все мужчины»

2164

Описание

Героиня романа – Саша Зимина – весьма успешная журналистка (пишет на социальные темы), но сама беззащитна перед жизнью, одинока. У неё есть и любовник, и бывший муж, который всё время маячит где-то рядом, и любимый мужчина… Но весь этот «мужской мир» толкает её к ещё большей душевной неустроенности. «Смерть это все мужчины» – история болезни гордого духа, драматически соединённого с женской природой.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Т. В. Москвина Смерть это все мужчины Роман

– Брат, позволь ещё спросить: неужели имеет право всякий человек решать, смотря на остальных людей: кто из них достоин жить и кто более недостоин?

– К чему же тут вмешивать решение по достоинству? Этот вопрос всего чаще решается в сердцах людей совсем не на основании достоинств, а по другим причинам, гораздо более натуральным. А насчёт права, так кто же не имеет права желать?

– Не смерти же другого?

– А хотя бы даже и смерти?

Фёдор Достоевский. «Братья Карамазовы» Ч. I, кн. 3 Смерть – это все машины, Это тюрьма и сад. Смерть – это все мужчины, Галстуки их висят. Иосиф Бродский Это чем-то похоже на спорт Чем-то на казино Чем-то на караван-сарай Чем-то на отряды Махно Чем-то на Хиросиму Чем-то на привокзальный тир В этом есть Что-то такое Чем взрывают мир Константин Кинчев

ОДИН – ПОНЕДЕЛЬНИК

1

Он может меня изнасиловать, а я не могу его изнасиловать, поэтому я должна его любить. По любви не больно. Впрочем, нормальная женщина (не я) легко могла бы его полюбить – вернее, то, что они называют «полюбить». Он крепок и красив, как гриб-боровик среднего возраста, выросший в благоприятных условиях. И так же самодоволен (а из грибов кто не самодоволен? Коллективисты разве, опята, козлята, маслята… дружные ребята).[1]

Широкоплечий, стрижется коротко, глаза серо-голубые, ресницы длинные и пушистые. Это у многих мужчин так бывает, даже зло берет иной раз – к чему им такие ресницы? Вот несчастным созданиям, которые пытаются их соблазнить, они бы пригодились. Если бы буржуйская промышленность додумалась до средства увеличивать ресницы в пять раз, интересно, сколько миллионов женщин купило бы эту дурь? Сидит сейчас напротив меня и завтракает с аппетитом. За два года нашей жизни не припомню, чтобы он завтракал без аппетита. Полы халата разошлись, видны кривые ноги. Кривые и короткие, но кто ж в мужчине ноги-то разбирает? Себе они прощают всё – обвислые брюшки, кривые ножки, оттопыренные ушки. Почему же не прощать? Это, например, его квартира. Я живу в его квартире. Час назад, с минуту подумав, ввязываться ли ему в утомительное предприятие, то есть в меня, он всё-таки использовал утреннюю эрекцию, как об этом бы мечтала нормальная женщина. Да, она была бы довольна сейчас. Нормальная женщина не может думать столько, сколько думаю я. Они выходят себе замуж в двадцать лет, а уж мужья находят, чем заполнить пустоту их душ и тел. Муж может оказаться алкоголиком, бабником, русским писателем, серийным убийцей, политиком, буддистом, заняться крупным бизнесом или экстремальным видом спорта… в общем, составить счастье нормальной женщины на долгие годы. С ними не соскучишься.

А моё счастье – что люди не читают мысли друг у дружки. Счастье непрозрачности. Я могу скрыться, и я скрываюсь.

Он смотрит на меня, пожалуй, даже ласково. Он видит перед собой молодую женщину, стройную, светлоглазую, аккуратно причёсанную (я заплетаю свои русые волосы в небольшую косу). Я сделала ему на завтрак гречневую кашу по всем правилам и заварила отличный чай. В нашей квартире на Яхтенной улице (резерв, хитро скрытый от супруги и не фигурировавший в долгом и нудном разводе) он появляется несколько раз в неделю. Он рад, что я не завожу разговоров о будущей семейной жизни, не устраиваю скандалов, не выясняю отношений, не напиваюсь, не флиртую с другими в его присутствии и редко отказываю в постели.

Собственно говоря, это всё, что ему нужно от меня. За два года этот милейший из грибов не удосужился выяснить, где я работаю, поверил на слово, что мне двадцать девять лет (а тридцать шесть не хочешь, моя радость?), не задал ни одного вопроса о моём прошлом – кроме, разумеется, самого знаменитого.

– У тебя было много мужчин?

Зачем они спрашивают? Что они хотят услышать? Какая етитская сила толкает их всех, старых и молодых, умных и глупых, чистых и развратных, в самую неподходящую минуту задавать самый неподходящий вопрос? Непонятно – то ли держать наготове один и тот же ответ, как боевое оружие, то ли никогда не отвечать, ибо правильного числа не существует. Одна моя знакомая в этой ситуации решила назвать какую-то реалистическую цифру (типа восемнадцать), включив туда групповое изнасилование в десятом классе и периодическое рукоблудие своего шефа. Партнер был неприятно удивлён. Вскоре связь пресеклась. Может быть, следует отвечать так: что ты, дорогой, разве это были мужчины! Слёзы, не мужчины. А теперь у меня есть ты! Но нет, подозреваю, и этот фокус не пройдёт. Всё безнадежно

Между тем я смиренно внимала его рассказам о жизни и неплохо там ориентируюсь. Твердо знаю друзей по именам и жёнам, не собьюсь и в родственниках, догадываюсь о бизнесе. Наслышана о бывшей жене Оксане. Она идиотка.

Имя у него хорошее, подходящее – Егор.

– Саня, я пошёл. Наверное, послезавтра где-нибудь… Ну, я на мобиле, если что. А может, подбросить тебя?

– Мне к одиннадцати, рано ещё. Сама доберусь. Спасибо, милый.

– Вот чтó сидишь на своей дурацкой работе, лучше бы права получила, села за руль. Ты умная. Сейчас такие ляльки на дорогах рассекают – ой-ой-ой. Я тебе, может, подобрал бы что. За хорошее поведение.

Смеётся. Нравится сам себе – такой добрый, великодушный. С утра на работу – трудовой мужчина.

Нет никакого смысла говорить ему о том, что я не хочу водить машину. Не хочу курить, стрелять, носить брюки, играть в футбол…

Я не хочу быть вами

– Бросай ты работу, Санька, а то глаза испортишь.

Он упорно думает, что я работаю где-то корректором. Если бы это фантастическое существо (абсолютно нормальный мужчина) хотя бы читало газеты, то, может, и обратило бы внимание на журналиста Александру Зимину, пишущую статьи, как говорится, «на социально-бытовые темы» в еженедельнике «Горожанин». Может, оно тогда хлопнуло бы себя по коротко стриженной голове, в которую пришла жуткая мысль: «Да это не моя ли Санька?»

Но он не читает городских газет и, кажется, нетвёрдо помнит, как моя фамилия.

Мне повезло.

2

Сегодня понедельник, день Луны. Надо быть осторожной. Ещё осторожнее, солнце моё? Да, ещё осторожнее. Наброшу серебристый платочек – в честь неё, в честь Луны-заразы.

Не ходите ночью в ельник, потеряете штаны. Не гадайте в понедельник, понедельник – день Луны. Немочь бледная засветит, и забудете, как звать. Нечисть вредная заметит, за какой бочок вас хвать.

Мама считала меня странным и трудным ребёнком. Я не желала ни ходить, ни говорить в положенное время, мало улыбалась и много плакала. С фотографий того времени смотрит насупленное, угрюмое дитя. Так и мерещится жёлтый эмалированный горшок, прилипающий к попе, и запах горелого молока – классика советского детского сада. Молчала и плакала, тогда уже понимала.

Это чужой мир

Когда я была в старшей группе детсада, один крепкий, здоровенный мальчик проломил мне голову кубиком. Нам давали кубики, обклеенные картинками, – играть, строить. Кубики были добротные, из цельного дерева. Непонятно, чем этому мальчику могла помешать бессловесная девочка, которая писалась в «тихий час» и панически боялась, что однажды родители её забудут взять. Мальчика сильно обругали под тем философским предлогом, что девочек бить нельзя. «Почему нельзя? – поразился юный преступник. – Они что, не люди?»

Теперь-то он наверняка понял, что – «не люди». Я нынче его часто вижу, особенно летом. Он вылезает из джипов и идет враскорячку, точно ему яйца мешают, в придорожное кафе. Смотрит немигающими глазами в карту. «Ну, по шашлычку», – говорит он такому же приятелю. «И попить чего-нибудь», – добавляет тот.

В хорошую погоду, оккупируя берега водоёмов, они топят друг друга с радостными воплями, а потом часами лупят по мячу. Мяч летит как пуля. Я всегда вжимаю голову в плечи, проходя мимо, – кубик сказался.

Обычно их зовут Гена

Интересно, это они в подростковом возрасте пишут на лестничных клетках «Веталик лох» и «Слава казёл» или эти надписи проступают сами, как «мене текел фарес» древности?

В метро я разглядывала пассажиров. Все были, по хохляцкому выражению, «изробленные». Какие-то исторически умученные. Конечно, девчата храбрились, надеясь встретить свою судьбу прямо в метро. Как можно всерьёз считать людьми существа, которые каждый день раскрашивают себе лицо, пытаясь этим понравиться – кому-нибудь. Сейчас вот снег растает, и в лесах обнаружатся их трупики. Ушла из дома и не вернулась. На вид лет восемнадцать. Одета в куртку китайского производства…

Наконец кому-то понравилась

А женщин после пятидесяти вообще надо собирать в мусорные кучи и сжигать. Это было бы несправедливо, но милосердно.

Жизнь родилась в тёплом море, постепенно, тысячелетиями богооставленности, сползла к северу, и оказалось, что холод – друг жизни, верное средство от порчи материи, не прорастающей гнойниками иллюзий. Север умнее и хитрее неизлечимо пошлого Юга, живущего на остатки бывших господних милостей. На Севере надо уметь жить– сейчас, когда на дворе стоит март, неотличимый от ноября, ступать по мокрому снегу, не мечтать о весне, приближаться к бессмысленной работе, не думать о безнадёжной любви, с удовольствием чувствуя металлический, чисто северный блеск своей души.

Я знаю, что рано или поздно они убьют меня. Охота идёт давно. Но мы ещё повоюем, господа, ибо я, северянка, хитра и осторожна. Я маленькая лиса, и кто найдёт мою нору под осиной, поросшую багульником и черникой

Мой «Горожанин» занимает второй этаж бывшей школы – на первом суетятся несколько турагентств, а на третьем довольно успешно промышляет человеческой глупостью издательство «Кармен». Эротические карты, лунный календарь огородника, кроссворды, что должна знать каждая женщина. Да, нами занимаются весёлые ребята. Сначала они заставляют каждую женщину учить тригонометрию и астрономию, а потом эти инфантильные психопатки переходят на познавательное чтение о том, как добыть мужчину, не приходя в сознание. Все сотрудники «Кармен» удивительно жизнерадостны.

О нашем коллективе такого не скажешь.

Когда-то «Горожанин» был «Ленинградцем», но затем, после долгих пореформенных конвульсий, был приобретен господином Файзиленбергом – видимо, как возможный рупор новой жизни. Преобразование не удалось. Файзиленберг давно исчез и даже никем не разыскивался. Руководство «Горожанина» с кем-то тайно советовалось и продолжало полужизнь своего печатного органа. Нельзя сказать, что он так-таки ничего и никого не представлял, – нет, это был один из питомцев общегородской грибницы, куда бывший третий секретарь райкома комсомола всегда мог пристроить на работу свою племянницу, пользуясь ещё теми знакомствами. Место работы, не имеющее цели вне себя, – нормальное советское болото, где служащие с утра пили чай из пакетиков и растворимый кофе. Они употребляли суррогат и производили суррогат из несвежих новостей и нечитаемых комментариев. Летом мы докатывались уже до следов снежного человека в Приозёрске и чёрной дыры из созвездия Скорпиона, которая, как утверждают учёные, приближается к Земле со скоростью чего-то там в час.

Моё дело маленькое. Я пишу на бытовые темы, вожусь с людской пластмассой, вникаю в тёплое и грязное человечиво. Без пафоса, без сантиментов, без всяких там «но куда же мы идем?!», «но что же с нами происходит?!». Зрелище чужих несчастий хорошо отвлекает от собственных – так, наверное, хлопоча вокруг нас, ангелы забывают о своей неминучей обездоленности в вопросах личного счастья.

Несмотря на то что работаю я на полставки, у меня есть кабинетец в двенадцать метров, который я делю с нашим публицистом Ильёй Карпиковым. За пять лет моей жизни в газете мы с Карпиковым стали добрыми товарищами и так раскормили нашу монстеру, что она даёт летом изрядную тень, как это и приличествует благородному древу.

Илья Ефимович уже был на работе.

3

– Экономический рост! – и Карпиков глянул на меня печальными зелёными глазами поверх круглых очков. – Экономический рост, Саша! Они вон что выдумали: будто в России начался экономический рост. И знаете, какие доказательства? Вот, пишут, дескать, посмотрите, всюду в кафе, в ресторанах сидят люди и что-то всё время едят. Ха. В Риме накануне падения люди что, не всё время ели? Почище нашего, между прочим…

Низенький, лысый Карпиков предпочитал любой одежде серый свитер с орнаментом из двух оленей на груди (ширпотреб шестидесятых годов, музейная уже редкость). Он приближался к шестидесятилетнему юбилею, явно имея в активе личной жизни один лишь вдохновенный аутоэротизм, и как публицист тоже был пронзён одной могучей мыслестрастью. Она руководила им и сообщала всем его статьям натуральный и неизменный жар.

Илья Ефимович не верил, что в России хоть что-нибудь может измениться к лучшему.

Он отслеживал все изменения с проворством и прозорливостью опытнейшего диагноста, после чего ставил один и тот же диагноз. От того, что этот умственный фокус Карпиков проделывал в нашем цирке сотни раз, он не переставал меня восхищать. «Но, Илья Ефимович, – сказала я ему как-то, – вы же не сможете отрицать, что сейчас нет массовых репрессий, нет политических заключённых, разве это не прямое благо?»

– Политические заключённые? А откуда они возьмутся, политические заключённые, когда у страны нет ни политики, ни идеологии, а только желудочно-кишечная деятельность под соусом демагогии? – отвечал тот без запинки. – Какие сейчас могут быть массовые репрессии при таком уровне казнокрадства? Допустим, правительство выделит астрономическую сумму на строительство лагерей. Деньги – если они вообще выйдут из Москвы – доберутся в отдалённые губернии и там осядут крепко и навсегда. Построены будут разве фундаменты. Зэки с конвоем отправятся по железной дороге в эти несуществующие лагеря, конечно, если жэдэ соизволит дать вагоны, а это ещё с какой стати. Вскоре пропадут все: зэки, конвой, оружие, сомневаюсь я также в вагонах и рельсах. Рельсы тоже можно приспособить на продажу. Назначат комиссию, комиссия приедет в губернию, проведёт там пару приятных дней и уедет писать заключение, что всё в порядке, зэки рубят лес, а на досуге вырезают из особо ценных пород древесины фигурки президента. О чём имеется сюжет местного телевидения…

Пламенный дух Карпикова и аскетический образ его довольно чистой жизни способствовали прямо-таки богатырскому здоровью Ильи Ефимовича. Он был разборчив в еде и тотально подозрителен к любому товару. Даже на покупку минеральной воды у него уходило полчаса, не меньше. Обычно судьба безжалостна к попыткам вычислить её, но Карпикову сделали поблажку – то ли рассчитывая когда-нибудь поэффектнее его прикончить, то ли удовлетворившись прекращением карпиковского рода. Он был единственный ребёнок своей доброкачественной еврейской мамы и пропащего русского отца.

Бурча про экономический рост, Карпиков принялся самозабвенно бряцать на лире компьютера, а я проверила почту. Читатели писали мне иногда – время от времени я задевала за живое, оно стонало и кричало в ответ. Живое ведь кричит.

– Вас в пятницу не было, а тут бесновался господин Правдюченко.

– Так, Илья Ефимович, я потому и не хожу по пятницам.

Мы выходим в четверг, и, когда меня настигает творческая удача, по пятницам являются мои герои, требуя сатисфакции. В этот раз явился главный герой статьи «Бедный господин Правдюченко», жулик средней руки, семь лет уклоняющийся от уплаты алиментов на больного ребёнка. Его замученная до прозрачности жена Ирина получала по закону пятьсот рублей в месяц (четверть его официальной зарплаты), пока не удалось установить некие более-менее реальные контуры доходов господина Правдюченко. Суд в таких случаях охотно идёт навстречу истице, но довести дело до суда – мытарство, особенно с больным ребёнком на руках. Я, помню, потеряла на миг хладнокровие, увидев две смежные комнаты в коммуналке, куда Правдюченко запихал свою семью после развода. Разваливающиеся стулья с засаленными сиденьями – характерная мебель пореформенной России, но у Ирины не было средств даже на три лампочки по сорок ватт для, с позволения сказать, люстры, то есть трёхрожкового безобразия. Девочка-подросток читала бесплатный рекламный журнал и смотрела на бубнящую про свои несчастья маму довольно презрительно. Офелия, ступайте в президенты – мы новые построим города…

А ты что, не видела, за кого замуж пошла? Каким местом ты могла его любить? Хотела, чтоб всё было как у людей? Получай теперь своё законное как у людей». У господина Правдюченко беременная жена двадцати лет и ещё одна лялька с тату-клубничкой на заднице, ему на серьёзе деньги нужны, а не ваш коммунальный отстойник, где на него смотрят волком и все что-то требуют, требуют. Они умеют начинать новую жизнь, а ты не умеешь даже продолжать старую. Если бы ты убила его, суд бы тебя оправдал, но ты не можешь даже себя убить, ничего не можешь, училка, нищая тварь, тебя больше никто не захочет никогда, давай плачь, пиши письма в редакцию, вымаливай у них рублики. А потом купи на эти деньги пистолет для своей дочки, у которой ещё есть в глазах здоровый огонёк ненависти, и пусть она сделает это прямо в хамскую рожу своего отца. Прямо в рожу. За всех детей

– Александра Николавна, вас Игорь Васильевич просил зайти.

Игорь Васильевич Прогалик – наш главный редактор. Я подумала, что вызов навеян господином Правдюченко, и отправилась к нему, ничего не предчувствуя. Сказано же: «свою пулю не слышишь».

4

В кабинете Прогалика меня всегда изумляла одна вещь, и менее всего это был сам хозяин. Розовый мрамор его округлого лица, массивные очки, удачно прячущие глаза без цвета и мысли, тонкие губы, серые волосы, смиренно приникшие к черепу, – всё вызывало в уме плотные стройные ряды настоящих советских прогаликов, начальничков-чайничков. Изумлял меня подбор книг на стеллаже. Двухтомник «Печерские дали». Весь Пушкин в одном золотом кирпиче. «Былое и думы» Герцена. Сборник «Русский Эрос». Увесистый Фрейд. «Господин Гексоген» Проханова. Почему-то автобиография Эдуарда Шеварднадзе… Всё это как-то, видимо безуспешно, пыталось заменить собрание сочинений В. И. Ленина, стоявшее в былые дни на своём законном месте.

Прогалик был не один. На главном, на его стуле сидел неприметный господин и пил чай, а сам Прогалик сидел сбоку, там, где во время совещаний размещался выпускающий редактор. Вселенная кабинета давала рельефный сбой.

– Познакомьтесь, Александра Николаевна. Это Владимир Иванович.

Владимир Иванович быстро, мягкими шагами подошёл ко мне и как-то специально, на зрителя, удивился.

– Вы – Александра Зимина?

– Да, скорее всего, это так, – отвечала я без раздражения, заметив, что глаза у гостя смотрят в разные стороны. Невзрачный косой человек, сидящий у главного на его месте, мог оказаться опасен. Не от них ли пришли? Не по мою ли душу?

– Но мы же знакомы! – радостно заявил незнакомец. – Прошлым летом вы были на дне рождения у Резо Смотришвили, на даче, помните? Вы – невеста Егора Лапина? А Егор и не сказал, что вы та самая Зимина. Я всегда вас читаю, Александра Николаевна. Восхищён. Неизменно восхищён.

– Ну, вот и поговорите тут по делу, вам интересно. Я на минутку отлучусь, – пробормотал Прогалик, испаряясь.

Я помнила день рождения Смотришвили – в загородном доме, похожем на Шарлоттенбург, правда, трудолюбивые прусские короли жили куда скромнее. Смотришвили палил из подарочного ружья и пел под караоке революционные песни. В качестве эксклюзивного развлечения в именинный пирог запекли кольцо с бриллиантом, и гости с энтузиазмом бросились его разрезать. Было очевидно: победа новой России неизбежна. Побеждает ведь аппетит. Но насмешливая судьба неистового Резо, через полгода пригласившая подопечного к подписке о невыезде, подыграла ему и в экстатической безвкусице – кольцо обнаружил у себя на зубах сам Смотришвили. Я там была лицо без речей и никакого Владимира Ивановича не помню. Да его хрен запомнишь.

Мы сели друг против друга, и я сцепила кисти рук. Кольцо защиты.

– Неизменно, да… Мне нравится, как вы пишете – прозрачно, остро, без болтовни. Жёстко, пожалуй. Не по-женски даже.

– Ну, у вас ведь если у женщины что-нибудь хорошо получается, так обязательно не по-женски. Хоть бы скрывали свою ненависть, а то через слово проговариваетесь.

– Что вы, что вы! Какая ненависть! Я уверяю – ваш навек. Читатель и поклонник. Вот ваша серия статей о проституции – обычно журналисты хоть как-то сочувствуют жертвам общественного темперамента, а вы – нисколько. У вас и жертвы и палачи одинаково отвратительны.

– Всё-таки неодинаково. Всё-таки человек, который позволяет издеваться над собой, и человек, который издевается, отвратительны по-разному. Но да, конечно, это единосущное явление, два лика одной и той же мерзости.

– Но, заметьте, очень древней мерзости.

– Ах, оставьте, пожалуйста, эти ваши сказки о весёлых дамах в леопардовых шкурах, которые давали первобытным мужчинам за мёд и лесные орешки. Какое отношение это имеет к современному цивилизованному миру, когда женское тело опозорено и обесценено так, что я даже не понимаю, как эту фастфудную дрянь, продающуюся на каждом углу, можно всерьёз хотеть?

– Да вот хотят же.

– Рудимент и атавизм.

Владимир Иванович рассмеялся.

– Будем надеяться, на наш век атавизма хватит. Я к вам, Александра Николаевна, по делу.

– Могу ли я поинтересоваться вашими полномочиями?

Мне понравилось, как он ответил. Спокойно и просто.

– Моя работа связана с вопросами государственной безопасности.

– Я её нарушаю?

– Да что вы, Александра Николаевна. Вы – опора государства. Чистый человек, ни в чём не замешанный. Я вас потому и выбрал. Позвольте мне предоставить вам некоторые документы, связанные с жизнью и деятельностью нового советника губернатора. Он сегодня назначен, вскоре будет официальное объявление… По ряду причин, о которых мы с вами можем потом поговорить, мне хотелось бы, чтобы эти документы оказались в ваших руках.

– Позвольте и мне ответить вам, как зэки говорили где-то у Довлатова – политику не хаваем.

– В вашем случае это не политика. Вы поймёте, как только прочтёте хоть одну строчку. Я ни на чём не настаиваю, только прочтите – и всё. Я же знаю, что вы кремень, и ни о каком насилии нет и речи. Не требуется никаких публикаций, вообще не надо никакого шума, разговора, тихо ознакомьтесь, и мы с вами немножко пошепчемся. Вы и я. Вот и конвертик.

Я взяла большой белый конверт.

– Я знаю, это смешно звучит, но если мы договорились и вы обещали, что у меня нет никаких обязательств, кроме как это прочесть, – чего стоит ваше обещание?

– Обижаете. Я не китайскими игрушками торгую. К вам, Александра Николаевна, в моём лице пришло государство…

(«С косыми глазами», – подумала я.)

… Пришло и просит такую малость. Со всем уважением. С любыми гарантиями. Вам ведь хватит двух, трёх дней – для постижения, так сказать, проблемы в её истинной глубине?

– Ну да, а потом вы, конечно, сами меня найдёте, – отвечала я, собираясь уходить.

– Да, да… – заулыбался Владимир Иванович. – Найду, не беспокойтесь… Кстати, Александра Николаевна, хочу спросить вас как образованного человека… Я тут книги рассматривал, у Прогалика, и что это за томик такой загадочный – «Русский Эрос»? Что, есть какой-то особенный, наш, русский Эрос?

– Разумеется есть, Владимир Иванович… Если есть русская душа, отчего не быть русскому Эросу. – И добавила про себя: «Русский Эрос – это когда Родина тебя е… т, а ты в это время о ней думаешь».

5

Белый конверт был неприятно тяжёлым, но на этом мои лунные неприятности не закончились. В коридоре мне навстречу, на вывернутых балетных ногах, шествовала госпожа Дивенская. На изготовление людей идёт много разных материалов – кого-то лепят из глины, кого-то – из кошачьего дерьма, кого-то ваяют из стали, кого-то шьют из плюша. Я видела стеклянных людей, деревянных людей, бумажных, чугунных… Некоторые получались из пищевых отходов. Кое-что сделалось путём самозарождения из воды и спирта. Дивенская была создана из фальши. Она не могла извлечь из себя ни одного чистого звука. В журналистике такие люди обычно находят своё место в самой лживой зоне бытия – в культуре. Тяжёлая вереница угрюмых фантомов – всех этих балетных и оперных премьер, которые «вчера состоялись с огромным успехом», – под пером Дивенской превращалась в этажи рая, где зритель взбирался по ступеням всевозрастающих блаженств.

Бывшая сто лет назад балериной, Дивенская держалась прямо и отчётливо. По-моему, она всерьёз считала себя аристократкой. Её выцветшие голубенькие глазки сверкали и трепыхались на морщинистом лице, как обоссанные колокольчики, а губы, сложенные в курью жопку, наверное, по дизайнерской мысли хозяйки, транслировали приветливую улыбку. Говорила она хриплым пропитым басом, при этом на всех корпоративных вечеринках жеманно отказывалась от алкоголя, повторяя вы же знаете, какой из меня питух

– Александра, дорогая, здравствуйте! Ваш последний материал…

Выключить звук. Ты же, сука, пишешь на меня доносы, а Прогалик их аккуратно складывает в ящик стола. Из-за тебя я пять лет сижу на полставки, а ведь кроме Карпикова и меня в вашей газете читать нечего. Ты и твои подружки, госпожа Стрелкова и госпожа Хватова, часами обсуждаете «эту Зимину», которая «себе позволяет». Вас на том свете с фонарями обыскались, а вы всё доносы пишете, жабьи души. Сказала бы я тебе, да мне в открытую воевать нельзя защиты нет я не знаю куда делись люди моего мира

… давно тревожит ваше недоверие к авторитетам. Вы постоянно иронизируете над известными людьми без всякой причины, без повода. Просто так. Для красного словца! «Головная боль, невыносимая, как Солженицын»… Голубушка, вас и в проекте не было, а Александр Исаевич уже был великим писателем. Или это: «Жена обязательно хотела сводить его в Мариинский театр на оперу, но несчастный предусмотрительно напился в хлам – и был спасён». Что это, зачем? Вы разве оперный критик?

Пожилая и дрянная женщина, я обязана тебя уважать, я не могу сказать тебе: Марина Витальевна, отъебитесь от меня со всеми вашими известными людьми. А скажу когда-нибудь.

– Александра, вы меня слышите?

– Марина Витальевна, вы всё ищете пути для нашего взаимопонимания, но поверьте – их нет.

– А вот я так не считаю!

Но отстала. Понедельник он и есть понедельник – нечисть вредная заметит, за какой бочок вас хвать

Я решила ничего не говорить Карпикову про интересующуюся мной безопасность, хотя это наполнило бы его душевную жизнь до краёв. Возилась до обеда со всякими справками по одиноким матерям – скоро сдавать материал, – пока не заглянул Андрюша Фирсов, наш фотограф.

Наверное, это был самый талантливый человек в нашем цирке и уж во всяком случае самый добродушный. Даже отъявленные политические гадюки получались в его изображении всего лишь милыми уродцами. Фирсов напоминал увертюру Исаака Дунаевского из фильма «Дети капитана Гранта» – казалось, тёплый вольный ветер, овевая его круглое детское лицо, запутался в русых кудрях. Как положено доброму мужчине, Фирсов состоял уже в третьем браке, всех жён мы видели и лицемерно удивлялись, как это Андрюшу угораздило. Особо сильное впечатление произвела вторая жена, христианская поэтесса Анастасия Судьбинина, которая однажды явилась в редакцию босиком, в венке из сухих ромашек. Из своей раздрызганной жизни Фирсов упрямо старался слепить что-то благообразное, трудился, хлопотал обо всех семействах, в которых, само собой, имелись ребёнки. Нынешняя супруга Нина оказалась бытовой террористкой, поэтому на рабочих посиделках Андрюша, под истерические звонки из дома, сосредоточенно напивался – стремясь побыстрее дойти до абсолюта, а потом уже сдаваться в семью.

Неразговорчивый, как большинство визуальных профессионалов, Фирсов трогательно ухаживал за мной – приносил съедобные мелочи к чаю, интересовался моим здоровьем и подолгу сиживал в нашем кабинетце, глядя, как я работаю.

– Андрюша, – спросила я его как-то в раздражённую минуту, – вот к чему бы всё это было, а? Сидит и смотрит.

– Я так… – кротко отвечал замученный семейной неволей. – Любуюсь…

– Да меня лечить надо, а не любоваться мной. Я понимаю, разбираться в людях – не твоя профессия, но всё-таки ты хоть что-то мог бы замечать.

– Я и замечаю. Я думаю, что ты несчастлива.

– Я и не должна быть счастлива. Как может быть счастлив монстр? Я – монстр, понимаешь? Если бы тебе дали распечатку моих мыслей за день! А ты, киса, смотришь на меня и видишь всего-навсего молодую женщину, в синем платье…

– И воротничок белый. Очень красиво. Можно я щёлкну?

Что с ним разговаривать!

6

Из трансформера моего имени Фирсов выкроил нечто ласково-мистическое – он называл меня «Аль».

– Я, Аль, за тебя дрался в пятницу, – объявил он с гордостью, расставляя на столике свои к-чаю-дары, земмелах и косхалву. – Приходил такой… с рожей, тебя ругал. Мы с охраной его вывели. Я ему чуть в ухо не дал.

– Восточные сладости? – подозрительно сощурился Карпиков. – Где брали? На Невском? Всё равно, как говорится, рыск. Да, Саша, был шум. Но насчёт в ухо дал – не знаю, не видел.

– Я не говорю, что совсем… я собирался. Это который ребёнку алиментов не платит?

– Да, милый, это твой антипод. Ты же всем платишь?

– Ну… – пожал плечами Андрюша. – Мои ж дети…

– Вот потому я тебя пять лет вижу в этой слабо полосатой рубашке и в этой пожилой куртке, а господин Правдюченко денег зря не тратит, и он прав. По-своему прав. По законам социального леса.

– Да, в этом пункте, – сообщил Карпиков, придирчиво оглядывая кусочек земмелаха, – особого падения нравов я не вижу. Мужчин всегда заставляли содержать детей, для того и церковь установлена, и законы писаны. По своей-то воле они вряд ли…

– При чём тут церковь? Я вот ни разу и не венчался, и никто меня ничего не заставлял, – рассердился Фирсов. – Я просто вообще не понимаю, как это – бросить своего ребёнка. Буду сидеть сто лет и думать и всё равно ничего не пойму.

– Ты, Андрюша, хороший мужчина.

– Ты тоже хорошая.

– Поэтому-то мы с тобой и обречены. У хорошего мужчины и хорошей женщины нет никаких шансов пересечься в этой жизни. Эти малочисленные группы населения обычно ведут несовместное существование. Сначала хороший мальчик и хорошая девочка учатся в одном классе, но мальчик влюбляется в блондинку из параллельного, а девочка – в кретина из старшего. В районе восемнадцати – двадцати лет мальчик женится, а девочка выходит замуж, разумеется неудачно и несчастливо. Им изменяют, они разводятся, много трудятся, ищут своё место в жизни, вступают в повторный брак и честно пытаются построить наконец правильную семейную жизнь. Из дома на работу, с работы домой. Встретиться они могут лет через двадцать пять после школы – например, в больнице, где хороший мальчик лежит на второй кардиологии, а девочка на первой гинекологии. Здесь они могут сильно подружиться возле жестяной баночки, набитой окурками, на чёрной лестнице, где расскажут друг другу, улыбаясь, всю свою жизнь.

– А потом? – спросил отчего-то взволнованный Фирсов. – Подружились, и потом?

– Потом, друг мой Андрюша, они разойдутся по своим домам. Потому что они – хорошие. Потому что они не могут, глядя в глаза человеку, с которым прожили десять, пятнадцать лет, сказать – пошёл вон, не надо тебя больше, я начинаю новую жизнь, и этим они отличаются от господ Правдюченко. И поэтому господин Правдюченко поедет отдыхать на Мальдивы (и от чего это они всё время отдыхают?), а хорошего мальчика лет в пятьдесят закопают в мокрый песок на Ковалевском кладбище. Девочка продержится дольше.

– Ужасное кладбище, – подтвердил Карпиков. – Так ездить неудобно. У меня мама там. У нас вообще – ни родиться толком, ни помереть…

– Илья Ефимович, мы в целом знакомы с кругом ваших мыслей о России, – сказала я, не без удовольствия наблюдая, как расстроенный Андрюша машинально крошит косхалву. – Интересно, где бы вы хотели родиться?

– Нигде, – убеждённо ответил Карпиков. – Вовсе на свет не рождаться – для смертного лучшая доля. Софокл.

– Чтобы это понять, надо всё-таки родиться, – отозвался Фирсов.

Реплика была удачна – я удивилась.

– Андрюша, это неплохо сказано.

– Ты зря считаешь, что я дурачок.

– Никогда я так не думала.

– Как будто я не вижу твоего выражения лица, когда Нина звонит. Ну, она моя жена, она любит меня, волнуется, ждёт, сердится, и правильно, потому что я раздолбай. А ты так смотришь, будто я… баран на верёвочке.

– О-ля-ля, – пропел Карпиков. – Бунт на корабле!

– Фирсов, мне до твоей семейной жизни, слава Богу, нет никакого дела.

– Извини, Аль, пожалуйста, – прошептал Фирсов и совсем тихо добавил: – Только это неправда.

Из затруднительного положения (никак не хотела я ссориться с Андрюшей: когда Зимину начнут окончательно выживать из газеты, это же единственный человек, который горой за неё встанет) меня вывел телефон. И залопотал этот голос, оркестр из одного человека, будто распахнулась дверь и разом ввалилась толпа народу:

Шурик! Шурик! Это я, твоя крошка! Сейчас в «Шереметьево» рейс через час прилетаю на два дня в полной жопе Шурик месяц в депрессии звонила на трубу ты поменяла разнесло после операции не узнаешь Шурик только переночевать до вторника там ложусь в клинику всё остоебенило была в Испании помнишь Серёжу актёра ну когда мы на пари пошли на панель кого первую возьмут кормил нас неделю разбился на снегоходе кошмар двое детей Шурик как я тебя люблю в Испании обворовали да не меня у меня чего взять куча нового как ты как мудила этот не нае… л ещё на Яхтенной да нету никаких координат всё на х… потеряла Шурик я прилетаю к тебе твоя крошка соскучилась

Сегодня Луна в ударе. Шуриком осмеливался звать меня единственный человек, который имел на это право.

Через два часа из Москвы прибывала крошка Эми.

7

Какие обязательства человек имеет по отношению к прошлому и к людям, из него появляющимся? Понимаю, что эта задачка в общем виде не решается, и всё-таки пробую найти верное решение, верный способ поведения или хотя бы верный тон. Ведь и я для кого-то могу оказаться покойником из прошлой жизни, бросающимся с радостным криком А помнишь, а помнишь – а не помнят или помнить не хотят. Для тебя живо – для другого умерло. Моя трёхлетняя жизнь в Москве после крушения умерла, погребена и не воскреснет. Но прожила я эту жизнь на паях с крошкой Эми – и теперь встречаю её на станции метро «Чёрная речка», раздумываю, как бы получше устроить приятельницу в квартире на Яхтенной улице (и не дай бог, Егорка заявится), знаю всё, что будет (много алкоголя, много рассказов, всё ненужно, всё чад и дым, ничего не избежать), не ропщу. Двухметровая дура, которую сейчас извергнет пищевод подземки, когда-то действительно делилась со мной последним куском хлеба и единственной приличной юбкой. Кажется, Маяковский написал что-то вроде: Можно забыть, где и когда пуза растил и зобы, Но землю, с которой вдвоём голодал, вовек нельзя позабыть

Когда мы познакомились, крошке было девятнадцать, теперь, соответственно, двадцать семь. Она так и не вышла замуж, хотя это желание всегда сияло у неё на лбу наподобие сигнала семафора, за несколько километров предупреждающего мужчин о возможной катастрофе. Её взаправду звали Эмилия, я прозвала крошкой Эми.

Воздвиглась. Дублёнка, изгрызенная снизу в стиле «собаки рвали», рыжие волосы – аж до пояса отрастила или нарастила? – красный ротище, и улыбается, как кашалот, да ещё в тёмных очках.

– Шурик! Ё…!

– Сними очки и не ори.

– Слушаюсь, ваше превосходительство… – и крошка отсалютовала мне рукой, украшенной длиннющими и острейшими, как у героини фильма «Эльвира – повелительница тьмы», ногтями. Девушки с такими ногтями редко выходят замуж. Большинству мужчин не приходит в голову, что этот кошмар – плод дорогостоящего искусства, следствие долгих манипуляций в специальных салонах. Они, наверное, думают, что такие ногти – некое естественное продолжение данной девической сущности. – Ух-х! – и Эми втянула ноздрями сырой мартовский воздух. – Питер, б…! Городок! Противный какой воздух, прямо как ножом в лёгкие… У вас вообще что, снег не убирают? Блокадники, б…! Шурик, ты тут сдохнешь. Надо рвать когти, я тебе говорю, у меня было на днях просветление. Одна тётка, потомственная ведьмачка, сказала: «У вас, Эмилия, колоссальная психическая сила, но в стадии закупорки». И вот я сплю в своей закупорке и вижу тебя, такую несчастную, такую бледную! Ну, так ты и есть бледная. На каком таком маршрутном такси? Шурик, ты свихнёшься в этом мертвяцком городе. Такие девушки, как мы… ягодки-бруснички, ты что!.. До Яхтенной за полтинник, о’кей? Ну и грязища! Ты чего в таком стародевичьем пальто ходишь? Такой питерский стилёк? Местный гламур? Один серый, другой белый. Понятно. Я бы здесь, если жила, одевалась бы в африканское. Слушай, тут развлечься-то можно? Да? А ты чего не развлекаешься? Работаешь? На х… ты работаешь – он тебе что, денег не даёт? Даёт, а ты работаешь? Я не въезжаю чего-то, Шурик…

– Крошка, мы же навечно с тобой договорились: я умная, а ты дура.

На первый взгляд казалось, что эта курская магнитная аномалия (она и впрямь была родом из тех мест) пышет здоровьем. Но, увы, крошку, верно, сглазили ещё в колыбели. Она дурно переваривала пищу, сутками маялась головой, страдала долгими непонятными кровотечениями. Не умела к тому же рассчитывать свои силы в романе с алкоголем – мы познакомились, когда я нашла её недвижной в сугробе, пропахшем коньяком и духами «Палома Пикассо», и с большими муками притаранила в свою московскую съёмную квартирку. В великое плавание за мужчинами крошка Эми отправилась лет двенадцать тому назад и вполне заслужила по этой части инвалидность первой группы. С которой, как известно, уже не работают.

Мой флэт ей не понравился, и она обругала его длинным словом, выуженным из гламурных журналов.

– Минимализм! Хоть бы коврик повесили.

Курский идеал красоты не оставлял её сознания, и правильно – уют может быть только мещанским, другого уюта не бывает. Фотография Егора на фоне его маркета тоже показалась крошке сомнительной.

– Больно деловой – точно наебёт.

Когда она смыла краску, переоделась в простую белую майку и тяпнула вискаря, начались охотничьи рассказы. Мужчин крошка Эми не понимала и не любила, но жить без них не могла. При всём природном легкомыслии и жадности к существованию она панически боялась жизни. Этой растрёпке требовался хозяин, который распорядился бы наконец, как ей жить и что делать. Но место хозяина заняли временные съёмщики, которые в лучшем случае платили, а в худшем – сбегали. Всю прибыль, извлечённую из мужчин, Эми пускала на развитие внешности. Она наращивала. Наращивала ресницы, губы, волосы, ногти, грудь, собиралась нарастить ноги, и без того протяжённые. Для наращивания ног девушкам ломают кость и вставляют аппарат Илизарова – стальной штырь. Эми долго копила на эту операцию и приехала теперь сделать её, поскольку все девушки страны знают, что в Питере дешевле. За полтора года, что мы не виделись, крошка превратилась в пародию на женщину.

Они обезумели, но как ты смеешь презирать их? Разве от глупости человек просит ломать ему кости, чтобы удлинить ноги? А не от страха и отчаяния? Не оттого, что ты говоришь, скверно улыбаясь, как тебе нравятся в женщинах вот эти долбаные длинные ноги? Тебе нравятся блондинки – они сожгут волосы краской. Тебе нравится большая грудь – увеличат, маленькая – отрежут. Ты не любишь полных – уморят себя голодом. Они сделают всё, что ты скажешь, они замучают себя, чтобы ты полюбил их, они отрекутся от Бога, осквернят свою природу, на распыл пустят способности и таланты, двадцать четыре часа в сутки будут думать, что же тебе нужно, что же тебе нужно, что тебе нужно… Спаситель, когда Ты придёшь, расскажи этим несчастным, что нет, нет, нет на свете крема от морщин

– Мне двадцать семь, понимаешь… – Пьяненькая крошка сидела на полу, качая головой. – Каждый год на рынок приходят новенькие, молоденькие, у них шансы… а у меня? Купил туфли, я просила, и с курьером прислал, как собаке, а потом уехал в Египет с приятелями, и телефон отключил, и не сказал ничего, а что я должна думать? Сначала хотел на службу взять пиаром, ты общительная, говорит, ты способная, а теперь всё, кранты, и разговора нет. Да! Когда я ему отсасывала по два раза в день на рабочем месте, я была способная!

– Тяжёлая физическая работа, между прочим, – заметила я. – Актёр Хью Грант, помнишь, был скандал на весь мир, взял чёрную проститутку за восемьдесят долларов. А ты же не проститутка. Могла бы брать по сто. Прикинь на круг, сколько бы вышло.

Крошка явно что-то стала считать в уме и окончательно расстроилась.

– Шурик, ты умный, скажи – что делать? Что мне делать?

Смутный понедельник уже переползал условную границу, где эстафету жизни принимал у лукавой Луны яростный Марс, командир второго дня.

– Господи, крошка, откуда я знаю, что тебе делать! Соси свой крест и веруй.

ДВА – ВТОРНИК

1

Утром нежданно забежал Егор, сердито, хоть и с любопытством, осмотрел крошку, разными частями выглядывавшую из ванной, шепнул мне: «Это что за шлюха?», схватил что-то позабытое и отчалил, не дослушав ответа.

Из окон нашего, шестнадцатого и последнего, этажа лился белёсый свет, извечный северный коктейль воды и неба, отражённых друг в друге. Мастер облаков сегодня на работу не вышел, и залив тонул в тумане.

– Не хочу кофе, ничего не хочу. – Эми смотрела на вид из окна. – Ты вот смотришь на всё на это, и у тебя за время, что мы не виделись, глаза поменялись. Стали ужасно светлые и совсем жуткие. И одеваешься как гимназистка, и эта косичка… Какая ты в Москве была классная, просто девка-зажигалка! Помнишь, как ты постриглась совсем коротко и окрасилась в «баклажан», а этот Марат армянский подарил тебе кожаные джинсы за то, что ты, после бутылки водки, сделала стойку на лопатках?

– Крошка, тот Шурик помер. Я в газете работаю, какой тут ещё баклажан на лопатках? У меня всё поменялось, состав крови, мысли, чувства… Я уже не кувыркаюсь им на потеху. У меня есть своё. Да, вот так вот одеваюсь и не размалёвываю лицо, чтобы они не подумали, будто я хочу им нравиться.

– Ты всё равно им нравишься! Ты всё равно такая же, как и была, – отличная заводная девчонка, только замученная совсем и не любишь никого.

– Нет, не такая же. Со мной что-то делается. Странное что-то… Будто кто-то внутри поселился и говорит, говорит…

– Я сразу сказала, – огорчилась Крошка. – Свихнёшься ты в этом городе. Ты, Шурик, меня воспитываешь, а сама что? Ты думаешь, он на тебе женится?

– Не знаю. Если их не любить и, главное, не хотеть, то жить можно. Я с Егоркой прекрасно уживаюсь. Немножко стыдно, что я его обманываю, ну а как иначе? Взять так всё и рассказать? Да он и слушать не будет. Да убежит сразу. Он сам виноват, что в упор не видит, с кем живёт. Я ж проговариваюсь на каждом шагу. Он тут фильм глядел, про Вторую мировую, я никогда про войну ничего не смотрю, ты знаешь, сидела в кухне, зашла на минутку, у него там на экране фюрер выступает. Я и говорю, совершенно автоматически: Эта поганка Гитлер всё-таки сделал о… енный пиар своей дебильной нации, – тут меня осенило: мама! Облом! Разве его Саня могла бы выдать такой текст? Не, ничего не заметил. Не расслышал. Про жениться не знаю, но что-нибудь с него будет. Он не жадный. Может, квартиру подарит, благодетель мой. И потом, как жениться, когда я с Коваленским так и не развелась. Надо будет разводиться, а как?

– А где он сейчас?

Коваленский. Катастрофа. Воспоминание ампутировано.

– Мне говорили, в Германии.

– Лучше бы мы с тобой, Шурёночек, – вздохнула крошка Эми, обнимая меня, – образовали крепкую семью нового прогрессивного типа. Получили бы поддержку мировой общественности… Помнишь, тогда, в Москве…

– Тихо, тихо. Не всё надо проговаривать. Это же дольче, дольче… Туман, лебединое озеро, девушки танцуют… Не знаю, как из всего этого образуются бритые профессорши в армейских ботинках, которые организуют и направляют международное между-ног-движение. Нет, душенька, я не собираюсь милую причуду превращать в образ жизни. Да ещё всех об этом оповещать. И как бы мы жили с тобой? Я бы тебя содержала? Хочешь из меня сделать такую ручную карманную мужчину? Оставь, крошка. Будем жить с кем придётся. Слабые должны быть хитрыми. Да будет тебе известно, на долю женщин приходится один процент мировой собственности.

– Ну и что?

– Ну и всё.

Крошка нахмурилась:

– То есть у нас ничего нет? Мы ничем… это… не владеем?

– Точно так. Выперли они нас на свободу, как зайчиков на мороз. Давай, давай, сама – учись, работай, выбирай мужа, воспитывай детей, и без никого.

– Что, разве, когда родители дочек замуж выдавали, лучше было?

– Не знаю. Я там не жила. Порядка, наверное, было больше…

С невесёлыми новостями зазвонил телефон.

Крошка видела, как я вскрикнула и заплакала, – стала виться вокруг меня, хлопотать. В трудную минуту ничего нет лучше хорошей русской б…

Умерла бабушка, папина мама. Никакой трагедии в этом не было, бабушка откусила от жизни преизрядный кусище в девяносто два года. Она родилась ещё при звуках гимна «Боже, царя храни» и была в полном разуме до последнего часа. С царём в голове, так сказать. Я любила свою Федосью Марковну и давно собиралась её навестить, привезти хорошего чаю, поцеловать в иссохшую щёчку. Вот и привезла, вот и поцеловала. В гробу теперь поцелую.

Ладно, что там. Бабушка жила у третьей жены моего отца, денег у них не имелось никогда никаких, стало быть, отправляться к папаше, везти заветные внучкины похоронные.

Я перетряхивала сумку, искала триста долларов, выданных мне Егоркой на красоту.

Сумка – модель сознания, если в мыслях кавардак, что вы хотите от сумки. Второпях вытащила треклятый конверт от Владимира Ивановича. Крошка, помогавшая мне оживлёнными возгласами «а там не может быть? а ты в кармане смотрела?», схватила чёртово приношение когтистыми пальчиками.

– А может, тут?

– Да нет. Это мне компромат на кого-то слили, приходил косой хмырь из безопасности.

– Ого! Можно я посмотрю?

– Смотри. Всё, я нашла. Так. Сейчас бегом в душ, потом к папаше, потом в редакцию…

Когда я вернулась, приняв краткое и всегда чудесное благословение воды, крошка сидела на диване, а на стеклянном столике были разложены фотографии и бумаги.

– Шура… – сказала крошка самым ласковым из своих голосов. – Это компромат на Коваленского. На твоего бывшего мужа.

– Какой компромат на Коваленского? Какой на него может быть компромат? – закричала я, теряя сознание. – Кому он нужен! Коваленский – в Германии…

– Тут написано: назначен советником губернатора.

2

Ментальные похороны человек осуществляет единолично, и не один день уходит, чтобы засунуть наконец дорогого покойника в гроб, и самому вколотить гвозди, и побольше насыпать землицы сверху, и для облегчения совести положить цветочки красивых слов, что-нибудь вроде в конце концов мы иногда жили хорошо были счастливы немножко – а теперь быстро давать дёру и дорогу забыть…

Как бы не так! Покойник воскресает и, отряхивая землицу забвения, нетвёрдыми шагами идёт к воротам кладбища воспоминаний. Как ни в чём не бывало, ничуть не смущённый своей истлевшей одеждой и недовольством потревоженных червячков, он радостно восклицает: Привет, дорогая! – и, сняв с уха цветочек, читает: Были счастливы немножко?

С Львом Коваленским, сыном советского академика Иосифа Коваленского, мы прожили около пяти лет. Я вошла в этот брак смешной и довольно смышлёной девчонкой – а вышла законченной психопаткой. Моя американская двойница в такой ситуации обратилась бы к врачам и адвокатам. В скором времени она, бодрая и здоровая, сидела бы в загородном доме, отсуженном у бывшего мужа, и разрабатывала стратегию поиска личного счастья. Я не смогла даже подать на развод. Я сбежала в другую жизнь, в другой город и вернулась обратно только когда узнала, что он уехал за границу.

Какие ж нежности при нашей бедности. Девочка из новостроек, а сколько чувств. Женщины воюют с лишним весом, а как насчёт лишних чувств и лишних мыслей? Может, признаемся, что у нас вообще всё – лишнее…

Я смотрела на фотографии и ощущала, как рушится моя психическая защита, как обезумевшие волны памяти смывают крепость сознания.

Черпать силы в душе? Так душа и есть бесконечный источник слабости, не будь её – и я бы выиграла у них всё, что здесь можно выиграть. Если бы душа моя не выходила из берегов, не стремилась к чужой жизни, не чувствовала боли отверженности, если бы я превратилась в кристалл и созерцала собственное сверкание, если бы я не любила!

То превратилась бы в гадину в такую же как они гадину только в женском облике полным-полна коробочка такого дерьма очень заманчиво стоило рождаться

– Шурик, – жалостно простонала крошка. – Ты скажи что-нибудь, не молчи. Зачем тебе это подсунули?

– Я же в их игры не играю. Там тыщи народа сидят в политике, в безопасности, и что-то всё варят себе на русской дегенерации. Шутка ли, советник губернатора. Кто его знает, что он присоветует.

– А ты тут при чём? Вы ведь не встречались с тех пор?

– Официально-то я его жена. Знаешь, как он женился? Утром как-то проснулись, ему женщина позвонила, у него их много было тогда. По его ответам было слышно, что там сердились. Он и говорит мне – Александра, я тебя сейчас удивлю. Позвонил в загс, спросил, когда заявления принимают. Вот, говорит, пошли, надоели мне все, пусть знают, что я женат, и отваливают, если их это не устраивает.

– Ты его сильно любила?

– А можно как-то иначе? Слабо любить, чуть-чуть, едва-едва? Это в двадцать-то лет? Что ж такое может случиться с человеком в двадцать лет, коли он любит несильно?

– Так он, значит, в Питере теперь, – догадалась крошка. – Ты хотела бы его увидеть?

– Нет. Нет. Нет!

– Господи, Шурик, не кричи.

Я собрала бумаги и сунула их обратно в конверт. За время свободы они как-то распухли и обнаглели, не хотели лезть обратно, не помещались, обросли жёсткой требовательностью, потеряли смирение. Вот, даже вещи, а что говорить о людях…

– Пойдём, крошка. Сегодня день забот. Не знаю, что будет, предаюсь судьбе.

На всякий случай надела красный свитер – уважить Марс. Хотя его не задобришь, он что захочет – то и сделает, по законам военного времени.

– Я что думаю, Шурик, – глубокомысленно сказала крошка. (Спаси Боже, ещё советы мне вздумает давать!) – Не буду я ноги пилить, чего-то мне в лом. Срежу немного на бёдрах жирку, и потом уши.

– Уши?!

– Да я когда вру, у меня уши краснеют. Установлено, факт. Так пусть сделают, чтоб не краснели. Мне ещё врать и врать.

3

Определённо, в моём отце была весёлость, из-за которой равнодушная жизнь время от времени всё-таки улыбалась ему, снисходительно махнув рукой. Нелепо было бы применять к этому существу строгую мерку. Папаша даже внешне представлял из себя недомерка – крошечный, скособоченный плод послевоенного деревенского недоедания. Волосы и зубы он потерял уже к сорока годам, но так же проворно двигался на тощих ножках, так же истово оживлялся при виде кондиционных баб, так же рьяно любопытствовал насчёт судьбы отечества. Он был из тех мужчин, что каждый день часами смотрят все информационные программы с тупым и глубокомысленным видом. Таких мелких и добреньких козликов греет мысль о больших, злодейских и всемогущих мужчинах, прессующих мир по тайному плану, который козлики всегда и с лёгкостью могут раскусить. Люди вроде папаши в семидесятых годах любили посылать письма знаменитым писателям, сначала витиевато извиняясь за беспокойство, а затем предлагая свою жизнь в качестве захватывающего сюжета.

Леонтий Кузьмич гордился своим именем и долго убивался, когда мама переменила мне отчество, сменив мужа. «Вытравлена память об отце!» – патетически восклицал он, явно получая удовольствие от переживания столь крупной драмы. Папаша гордился тем, что приехал из деревни и выучился в техническом вузе, гордился количеством своих браков, гордился кучей ментального мусора, который он принимал за образование, и особенно гордился самонужнейшей в нашем городе способностью умять пол-литра без закуски и доползти при этом по месту жительства – точнее, лежательства. Впрочем, алкоголь не был для Леонтия источником бытия, как стал для его первой («самой любимой, клянусь!») жены Мары, моей мамы. Я же говорю, в нём была весёлость. Удивительным образом он всегда ускользал от любой расплаты. В то время как другие платили распадом за пьянство, нищетой за лень, одиночеством за бездеятельность души – папаша как-то просачивался сквозь царство строгости без весомого остатка.

Где же ещё он мог обитать, кроме как на первом этаже блочного дома в новостройке, о которой сорок лет назад говорили «у чёрта на рогах». А теперь и ничего. Рога у чёрта подросли, никого не пугают.

– Сашенька, детка!

Видно, что долго плакал. Господи, какой он убогий, где он взял эту рубашку, заношенную до исчезновения первоначального рисунка в клеточку, из каких годов эти синие тренировочные штаны. Уж не мои ли школьные? В отличие от аккуратнейшей Федосьи Марковны, папаша был удручающе неряшлив. Но и это не отталкивало от него женщин, сразу прозревавших в нём обширное поле грядущей деятельности. Женщины любили папашу, потому что он их любил и умел принимать вызванную любовь. Он был урод, недомерок, но он умел принимать любовь, и потому четвёртая жена терпела по вечерам информационные программы, и пыталась его приодеть, и гнала на работу, и трагическим, укоризненным шёпотом говорила: «Леонтий…», когда тело возвращалось за полночь.

Вкусы у отца не менялись – он обожал фасонистых мещанских дамочек на каблучках, с маникюром и перманентом, таких, каких, наверное, впервые стал пристально разглядывать в конце пятидесятых, приезжая из деревни Зимино в светлый город Новгород. Одна такая Галина стояла на кухне, в халате и бигудях, о Всевышний, в твоих пределах ещё сохранилась классика.

Давным-давно воды жалости загасили огонь ненависти, и осталось место в душе, лишённое жизни, папа и мама, у меня ничего нет для вас, только немного денег, и те чужие, обманные, а прощения просить не буду никогда и сама не прощу, я не Иисус Христос

– Ой, Саша, – сказала приторная папашина сожительница, ужасно довольная моим могучим вкладом в Федосьины похороны. – Какая вы стала красивая, стильная…

Папаша, сквозь слёзы царственно распорядившийся напоить меня чаем, всплеснул руками и умчался в дебри жилплощади. Квартира была приличная, конечно, по социалистическим, не капиталистическим понятиям – две комнаты, лоджия (за каким хером лоджия на первом этаже, но это вам плановое хозяйство, а не буржуйский жук начихал). Полстены в прихожей были ни к селу ни к городу выложены булыжниками, втиснутыми в цемент, – недозрелые плоды весёлого папашиного ума. Клеёнка на столе в розах, всё нормально. Я старалась ни во что не въезжать и потому даже испугалась вопроса бигудёвой Галины.

– Вы любите «Принцессу Нури»? Забыла, что это дешёвый чай.

– Не люблю, но буду.

Папаша торжественно принёс белую бумажную папку, на которой было крупно выведено «Саша».

– Мы тебя читаем! Горжусь. Я всем говорю, что ты моя дочь.

Он опять чем-то гордился, отопок. Бабушка Федосья так называла старые болотные подберёзовики, раскисшие от сырости, – «отопки».

– Папа, я ведь понимаю, как всё было. Они сдали бабушку в больницу, её как бесполезную положили в коридор на сквозняки и бегали мимо, а она жаловаться не привыкла. Ты бы хоть к себе перевёз, а то жила у чужих людей из милости. Она мне звонила, боялась попасть в дом престарелых.

– Каких чужих людей? Там внук её и невестка. Там моя жилплощадь, хребтом заработанная, и бабушкин дом проданный в ней, а у неё сердечные приступы через день, вот и больница! А там полна коробочка! Я тут при чём, интересно.

– Внук-придурок и его сучья мамка над ней измывались, и ты это прекрасно знаешь. Ты сын, это твоя мать.

– Но куда мы могли? – заволновалась Галина Четвёртая. – Про Вальку ты нам не говори, мы про Вальку всё знаем. Я Леонтия какого подобрала – без ничего! Нам тоже, извини, жить хочется, а я работаю, Леонтий работает, а эта п… ни х… не делает, что, трудно ей бабке каши дать?

– Галя! – укоризненно сказал папаша. – Женщинам нельзя материться. Женщина – это свирель.

– Вам, значит, можно, а нам нельзя?

– Да, нам можно, а вам нельзя.

– Я тут, папа, с тобой согласна, – подключилась я, желая смягчить ненужную резкость беседы, в которой была повинна.

Как мне надоела моя душа беспокойная как я хочу блаженного холода холода холода избавиться от всех вас и вашей тёплой жижи

– У нас в городе много опустившихся людей. И вот когда встречаешь пропитого мужика, который бредёт на своих ножках-заплетушках, весь уже серо-белый, тающий, нежилой, как весенний снег, это как-то… нестрашно. Его ещё может кто-то подобрать, отмыть, накормить, может, дома есть мама, выплакавшая глаза, или отчаявшаяся жена, или злая дочка. А когда я вижу опустившуюся женщину, вот тут душа содрогается, потому что ей никто не поможет, никто её не подберёт, здесь пропасть без дна. Это к тому, что вам можно, а нам нельзя.

Папаша глянул быстрыми хитрыми глазками, радуясь мнимому согласию. Он давно опасался меня и никогда не понимал.

– Н у, я тебе позвоню насчёт всего… Наверное, кремировать будем ма… ма… ма-моч-кууу!

4

– Илья Ефимович, а у вас когда-нибудь было так, что вы кого-то сильно любили, потом ненавидели, потом забыли – а человек вдруг взял и нарисовался в вашей жизни?

Карпиков, корпевший над статьёй о том, что жилищное хозяйство города в упадке, из которого есть один выход – засудить администрацию, вследствие чего прогнившие трубы, естественно, не возродятся сами собой, в лучах торжествующей справедливости, но бедные люди хотя бы познают красоту законов, которых никто в России исполнять не собирается… посмотрел на меня рассеянно.

– Меня всегда удивляло, Саша, что русские женщины умудряются на что-то надеяться.

– Илья Ефимович, вы опять за своё… Я же спрашивала о другом.

Карпиков терпеливо вздохнул.

– Может, это и хорошо, что вы не понимаете, что с вами сделали. Мечтаете – ах, я люблю, я мир переверну, а мир что-то не переворачивается. Ну, кто там мог нарисоваться в вашей жизни? Какой-нибудь подонок, развративший вас в юности? Придумали тоже свободную любовь, чтоб девушек безнаказанно портить.

– Девушек, Илья Ефимович, всегда портили, они на то и созданы.

Карпиков наконец вышел из творческого тумана и расположился поговорить.

– Ох, Саша, Саша. Вы этого знать не можете, а я учился в шестидесятых годах и помню, какие тогда были девушки. Чистые, нежные, скромные, полные трепета жизни, да, трепета, не улыбайтесь. Помните актрису Людмилу Савельеву в «Войне и мире» или Анастасию Вертинскую в «Алых парусах»? Вот такие. Какие-то… последние. Тогда смеялись над писательскими штампами, банальностями вроде «распахнутые глаза», «взмах ресниц», но были, были они, такие глаза, такие ресницы… И в серединке губок такая капризная припухлость, будто мушка укусила. С ума сойти. И знаете, что с ними стало, во что они превратились? Кто выжил – в старых шлюх. Шкуры, суки, алкоголички. А кто послабее – погибли. Ну, конечно, есть некий процент пуленепробиваемых жён, но они тогда всё больше по комсомольской части отличались и мораль блюли, поцелуя до свадьбы не давали. Они да, уцелели. И я вам скажу: то, что с нежными девушками шестидесятых произошло, – чисто мужская работа. Под себя подогнали. Под достижения развитого социализма. Как теперь подгоняют под бандитский свой капитализм. А вы, Саша, в промежуток завалились, не нашлось на вас окончательного палача. Вам ведь за тридцать, правильно? Красивая, образованная женщина, вам бы дом, пару детей, а вы еле-еле на кусок хлеба зарабатываете и живёте с первым попавшимся проходимцем из-за жилплощади, вот что я скажу насчёт девушек, и не обижайтесь, ради Бога. Вы обречены любить тех мужчин, которые есть, которые рядом, а их чаще всего не за что любить, их нельзя любить, они только наглеют от этого, развращаются. Поэтому любвеобильность русских женщин абсолютно вредоносна.

– Любить-то Бог велел.

Карпиков поморщился. Всякая ссылка на Бога казалась ему типичным русским увиливанием от личной ответственности.

– Это вам Бог велел любить этого, который теперь в вашей жизни «вдруг нарисовался»? Да в двадцать лет во что только не влюбишься… Начнется пожар на нижнем этаже, так они и Бога, и чёрта, чего только не приплетут…

Милый Илья Ефимович своим брюзжанием немного утишил мою тревогу. Но ненадолго – противный бесцветный голос вежливо осведомился, припоминаю ли я Владимира Ивановича и нашу беседу вчера и ознакомилась ли я уже с документами, которые…

– Да. Ознакомилась.

В таком случае не буду ли я так добра, не зайду ли я через час в кафе «Коломбина», что на углу проспекта, буквально в двух шагах…

Хорошо. Я зайду.

Марс поможет мне, бурый Марс, честный воин, всегда знающий, кто враг и где победа. Не зря сегодня госпожа Дивенская с утра подвернула ножку, ах, нашу сухую балетную ножку. Водителю машины, которая чуть не сбила меня на переходе, я пожелала «чтоб ты не доехал» – жаль, я так и не узнаю, как именно это произошло, а почему нет, почему – нет? Какое оружие имею тем и пользуюсь Господи прости меня или накажи если делать нечего

«Коломбина» – недорогое кафе, провозгласившее курс на «домашнюю еду», а дома наши граждане традиционно питаются яичницей с колбасой и котлетами-макаронами. Но я равнодушна к еде, а в «Коломбине», слава богу, не курят, значит, выпью воды за счёт чека, объясню косому специалисту, что в политику не мешаюсь, мужа, даже подлого и бывшего, давить не буду, ломать меня бессмысленно – Балтийский флот умирает, но не сдаётся, – и конец делу.

5

Как по нервам-то полоснуло – и всё, дышать нечем.

Расплылся, широк стал в боках, и волосы стрижёт, раньше длинные носил. Одет порядочно, в мягкую кожаную куртку и бежевый джемпер. Курицу ест, без гарнира. Довольно много отъел – давно сидит? Вот оно что, Владимир Иванович, вот вы какую засаду мне придумали.

– Александра?!

И незабвенная, лукавая, пленительная улыбка, и карие очи засияли, неужели не ожидал?

– Садись, Александра, раздели мою трапезу, не побрезгуй моим обществом, как говорится…

Рассматривает меня цепко и азартно, как опытный ювелир – драгоценность.

– Повзрослела. Похорошела. Правильный дизайн. Хорошо, что волосы натурального цвета и косметики мало – очень грамотно, молодит. Ну, что помалкиваешь? Заказывай, рассказывай. Тебе красное идёт, а я не замечал.

– Здравствуй, Лев.

– Мы нынче немногословны. Здравствуй, Лев. А я тебя второй день жду. Мне сказали, ты тут обедаешь, потому что недалеко от редакции. Я ведь давно в городе и всё про тебя знаю. Виски, коньяк, водочки?

– Воды, без газа.

Юмористически пожал плечами.

– Уже и газ перед ней провинился!

– Я от газированной воды пукаю.

Фыркнул, принёс мне воды, а курицу доедать не стал. Плохо выглядит эта объеденная птица.

– За встречу?

Пил он коньяк, как и отец его в своё время. Состоятельные советские евреи обычно пили коньяк. В коньяках надо разбираться, искать наилучший вариант, а они это любили.

– Второй месяц, знаешь ли, на своей старой квартире, помнишь нашу квартиру? Хочу обосноваться, ремонт какой-никакой сделать… Я ведь теперь тут, в Санкт-Ленинграде, на приколе вроде как. Ну, рассказывай.

Я молчала. Я помнила нашу квартиру – их профессорскую квартиру – на углу улицы Гоголя и Гороховой, где обитала белая ледяная дама, Вера Филипповна Коваленская, ни разу не взглянувшая на меня, но только мимо, поверх, сквозь, видимо, ища взглядом ту даль, куда скрылся от неё жестокий и хитрый император её жизни Иосиф Коваленский.

– Слушай, неужели ты меня так всё время и ненавидишь? Какие вы, женщины, злопамятные. Надо, Сашенька, внутри головы прибирать, чистить, выкидывать лишнее. Меня, например, дико утомляют незнакомые лица, и я теперь сделался глуп и неосторожен, как встречу знакомое лицо – так сразу и радуюсь, а потом уже припоминаю, что это за лицо, к чему оно было… У меня под это дело бывшие приятели два раза денег перехватили. Ты не будешь говорить со мной? Я прямо весь дрожу от твоих казнящих глаз.

– Ты лучше сам расскажи.

– Хм. А что тебя интересует? Я вот в неметчине жил, долго жил, прижился даже – рассказать? Немцы, они бывают двух видов, есть простые – нy, с ними и надо по-простому, пиво пить да Германию нахваливать, а есть немцы секретные, у тех надо нащупать их секрет и намекнуть, что, мол, знаю, но никому не скажу. А там, в секрете, обязательно мечтания какие-нибудь, потому что нация-то мечтательная, а мечтать-то ей и запрещено. А у них тайком, в глуши их провинциальной, уже горы намечтаны. Ты, конечно, можешь посмеяться, что я, сидя тут, осмеливаюсь говорить про «глушь провинциальную», но это, ей-богу, истинно так. Германия рождена какой-то большой и страстной, но боковой потребностью всемирного духа, оттого у них и разрастается опухолью всё нереальное, злокачественное, вроде их горбатой философии. Я, как приехал, стал оглядываться, обживаться и для погружения в национальную стихию решил пойти в оперу. Я тогда в Берлине сидел, где, после падения Стены, хороший город получился, для шизофреника удобный – всё в двух экземплярах. Два национальных музея, две филармонии, а оперных театров – три. Ну, думаю, послушаю-ка я Вагнера, что ещё слушать в Германии! Как раз в Дойче опере шёл «Тангейзер», ты знаешь «Тангейзера»? Лейтмотив знаешь, конечно, у нас под него в документальных картинах обычно рейх показывали. Неуклюжая вещь, точно вот рабы глыбы перекатывают или немецкий профессор сложноподчинёнными предложениями грузит немытых студиозусов… а из-под этого – нежнейшие, изумительнейшие звуки, прости уж за пошлость – неземные. Герой – поэт, влюблённый, гордый, голодный, с богами спорит. Идёт вся эта бодяга часов пять, не меньше. Сидит цельный зал сытых бюргеров. Внимают, в загривках напряжение, но никаких видимых реакций по ходу действия. Я было решил, что Вагнер всё, отошёл в славное боевое прошлое и потомки Великого Безумия вежливо чтят его память, но ничего уже не понимают, не чувствуют в нём. И вот финал, последний звук замер… Что тут началось! Бюргеры мои как заорали, как затопали, с мест повскакали, завыли! Наверное, полчаса они бесновались наподобие древних менад, и я подумал тогда – о, братцы мои, а с вами ещё хлопот будет мирным людям…

– А что ты там делал, в Германии?

– Что я всю жизнь делаю, Александра, то и делал – ничего не делал. Надувал добрых немцев, брал их деньги, болтал, путешествовал, женщин обижал, вы же любите на меня обижаться, правда?

Я старалась не смотреть ему в глаза.

– Кстати, где ребёнок? – спросил Коваленский. – Ты говорила про ребёнка. Он уже большой? Мальчик? Что ты так смотришь на меня? Позволь тебе напомнить – ты, моя законная жена, лет десять тому назад, ноябрьским вечером, заявила мне, что беременна, не прочла на моём лице восторга и сочла возможным уйти, не оставив никаких координат. Поскольку наше нынешнее свидание организовано тобой, я и спрашиваю – где ребёнок?

Когда Коваленский злился, то повышал голос, взвизгивал, и обнаруживалась его коренная, природная немужественность, скрытая обволакивающей древней чарой.

– Наше свидание кто-то организовал, но не я. Мне позвонили и обещали дать информацию, это бывает в журналистском быту. Сговорились на три часа, в «Коломбине». Я прихожу, а тут ты.

Коваленский сразу перестал злиться, он вообще был отходчив.

– Эге, значит, чья-то работа. Мне тоже позвонили, сказали – не хотите ли жену повидать, она каждый день обедает в «Коломбине». Я думал, от тебя сигнальчик. Вчера сидел здесь за котлетами, ждал… Кто-то решил нас повстречать, не знаешь кто?

– Я сначала отвечу на предыдущий вопрос. Ребёнок родился преждевременно, он был неживой. Я долго болела, потом выздоровела и уехала в Москву. Там провела три года, доучилась в университете и вернулась домой. Мне ничего от тебя не нужно, и давай оформим наконец развод.

Он вздохнул и допил коньяк.

– Нету маленького Львовича. Жалко. Я привык к его грозному образу. Думал, мелодрама так мелодрама, в полный рост, сейчас ты приведёшь за ручку резвое кареглазое дитя и укоризненно посмотришь на его бесстыжего отца. Но всё оказалось верно. Я всегда знал, что мной ничего не начнётся – я заканчиваю… приканчиваю свой род. Деды ели кислый виноград, а я буду есть сладкий виноград. Так вот оно что, развод. А зачем тебе развод? Ты замуж собираешься?

– Пока нет.

– Пока нет. Так отвечают девушки, которые собираются. Серьёзное что-нибудь?

– Ещё рано об этом говорить.

– Ха. Так зачем тогда развод? Мне, например, никакой развод не нужен. Ты для меня идеальная жена. Вообще, Александра, почему бы нам не сойтись опять? Я ведь нынче на государственной службе. – Коваленский плутовски заулыбался. – Такой кайф! Представляешь, я – чиновник! Мне правильная супруга нужна, и ты мне подходишь. Ты сделала большие успехи, такая сдержанная стала, воспитанная, сформировалась наконец, да… Что-то благородное появилось, а была дворняжка дворняжкой. И всё страсти, из книжек вычитанные, всё порывы, всё другие тебе должны и перед тобой виноваты, главным делом я, конечно…

– Лев, ты… ты не можешь остановиться? Что ты говоришь?

– А что я такого тебе говорю? Правду говорю. Я лгу только за деньги.

6

– Посиди ещё со мной, не убегай, какая глупость эти ваши женские побеги. Чего ты тогда добилась, моя дорогая? Травмировала себя на всю жизнь. Я сейчас гляжу на тебя с нежностью, вспоминаю, как впервые встретил – в университетской столовой, да? Яйцо под майонезом, рыба под маринадом, салат столичный! Два хлеба, пожалуйста. Кофе с молоком, загадочный напиток, который по всему Союзу наливали из вёдер в железные бадьи с краником. Я потом пытался воскресить этот вкус – тщетно! Оказалось, напиток не поддаётся изготовлению в домашних условиях. Они получали с военных складов секретный порошок и чем-то потаённым разводили, не иначе… Ты красилась в блондинку, нервная, глазастая девушка, я тогда сразу подумал, что ты скорее всего невинна. Ты боялась моей компании и упрямо старалась показать, что и это читала, и то смотрела, и всё время волновалась. Как море. И я тебя захотел, и мы тогда целый день гуляли, апрель был, начало самое, а в конце его ты засмеялась и сказала – «вот мы и пропили апрельчик». Видишь, я не забыл. А ты смотришь с ненавистью и страхом. Ты меня не помнишь и ничего хорошего не помнишь – только свою боль. Что брак наш был дурацкий, я согласен, и что я виноват, спорить не буду. Но это прошло, сгинуло, сдано в архив, мы сидим с тобой здесь, сейчас, нет того Лёвы Коваленского, папашиного сынка, бездельника, и тебя, Саши Зиминой, дикой девочки, которая полюбила меня, как под поезд попала, – тоже нет. И что время даром терять, спрашивается? – Он жестикулировал белыми изнеженными руками, сколько же поколений Коваленских не знали грубого ручного труда? – А как мне нравилось, что ты не умела толком есть, путалась в нашем семейном серебре, не особо любила выпивать, ни одной фразы не могла договорить до конца, задыхалась от волнения. «Невоспитанная девочка», как изволила молвить Вера Филипповна. Я потом понял, когда однажды лицезрел твоё семейство, мамашу с отчимом, в нерукотворной красе, отчего ты задыхаешься. Я всё боялся, что они сейчас меня заставят Окуджаву петь, хором. У тебя воспаление лёгких начинается, а они сидят квасят, тёплые, румяные, в дыму, и на обоях уже ромбиков не видать от грязи. Я тогда и решил на тебе жениться. А ты думала, я действительно вот так вот, сдуру, с утра шуточку пошутил? Не-е, это я этюд разыграл, чтоб ты не воображала. Мне тогда тридцать лет исполнилось, и вдруг женюсь – мамочке в подарок. Ты отца моего не застала, верно? Застала? Там целая драма была. Я всё за чистую монету принимал – его импозантный вид, седые кудри, величавые обряды, священный кабинет, где «тихо, масик, тихо – папа работает», закоченевших от стеснения аспирантов, и обязательно надо кушать нечто особенное («тефтели на пару»! «пюре из чернослива»!), и говорить домработнице «вы»… Папа знает всё, что было, есть и будет. Папа пишет историю. Почтенная профессорская жизнь – чаепитие на веранде, разговор о литературе. А потом понимаешь, что все обожаемые формы – ворованные, слизанные с настоящих профессоров, писавших про настоящую историю и давно сгинувших, а толстые папины книжки, богато инкрустированные цитатами, в кружавчиках ссылок, – подлая, бесстыжая конъюнктура, фальшак, апофеоз совковой борьбы за выживание. Папа – муляж. Чучело профессора. Я это годам к двадцати раскусил и забил на все формы их жизни. Я думал, ты такая же, только из другой помойки, и ты меня поймёшь. Неужели ты всерьёз хотела белое платье и любовь до гроба? Да, признаюсь, я не всегда щадил твою неопытность, но ты сначала так забавно пугалась и смущалась, а потом так прилежно старалась выучить уроки и угодить мне… Не видела ты меня настоящего, нет. Кого-то в уме вырастила, блистающего добродетелями и талантами, а я был ленив, циничен, развращён мамочкиным обожанием и вашей тяжёлой любовью, милые дамы. Я тебя уверяю, будь ты похолоднее – жили бы до сих пор. Зачем ты меня ждала по ночам и встречала бледная, гневная, набитая злыми словами, которые непременно следовало вывалить на меня? Зачем ревновала к любому легкому флирту, к каждому женскому голосу в телефоне и вдобавок ко всем друзьям и делам? Отчего не заняться собой, не завести отдельную от меня жизнь? Я бы позволил, пожалуйста. Вообще люблю, когда женщины учатся, работают, а не душат нас круглыми сутками…

– Лев, я уверена, ты замечательно ужился бы с такой же, как ты, – с холодной, опытной и циничной свободной женщиной. Ты только подзабыл, что женился на двадцатилетней девушке и был у неё первым. Какого «настоящего» тебя я могла видеть, если умирала от любого грубого твоего слова, если сходила с ума от счастья, когда… я… когда мы…

– Ну, я понимаю когда.

– Что я могла знать, что? Ты видел, как я была одета, когда мы познакомились? У меня был бюджет – пятьдесят копеек в день. Колготки вечером постираю, утром не высохнут, так сиди дома или влажные натягивай. Я влажные натягивала – ведь три раза поступала и чудом поступила, надо учиться. Я училась неистово, фанатически, я хотела выбиться в люди, а тут ты, ваша квартира, диваны ампирные, картины, обеды… другая жизнь. Из-за тебя я бросила университет, ты сказал, что нечему там учиться, ты заявил, что сам меня образуешь. Не знаю, какие у тебя были идеи на мой счёт, что ты собирался из меня вырастить, но не то ужасно, что ты мне изменял, а то, что нарочно не скрывал. Ты их домой приводил!

– Приводил, в воспитательных целях, чтоб знали, что я женат, и губу не раскатывали, и ты чтоб не воображала, будто я к тебе навеки пришвартован.

– И это хорошо, нормально, правильно так поступать, когда твоя жена тебе говорит «я беременна», а ты отвечаешь «меня это не интересует»?

– Вода у тебя кончилась. Хочешь ещё воды? Да? Я принесу. Ты очень выгодная партнёрша, не пьёшь, не куришь… Мне тогда не до тебя было. Я одно предложение получил и над ним думал. А про твои слова решил, что это опять новое коленце в семейной войне, теперь будешь меня беременностью шантажировать. «Не уходи, мне вредно волноваться»… «Я хочу апельсинчиков»…

– Лев, я была твоей женой, это был твой ребёнок. Я не знаю, что ещё говорить и зачем.

– Ну ладно, прости. Я не утверждаю, что был прав! У человека бывают разные настроения, неужели это непонятно? Сегодня огрызнулся, завтра покаялся. Зачем ты ушла? Ушла, бросила меня. Я вообще, может, обиделся. Нет чтобы простить, подождать, потерпеть… Нет в тебе терпения Божьего, Александра, горячечная ты. Чужому бы простила, а любимому простить не можешь. Кстати, насчёт «была твоей женой» – ты по закону и сейчас моя жена. Мама умерла ещё в девяносто четвёртом, тётка есть двоюродная, но та в Израиле, так что случись со мной поганка, ты мой прямой наследник. И отчего бы нам опять не сойтись?

– Так Вера Филипповна умерла… мир её праху.

– Надо говорить: царство ей небесное.

– А за что ей царство небесное? Кого она любила, кроме своего Иосифа и Льва, сына Иосифа?

– Для женщины этого достаточно – любить мужа и сына.

– Нет. Не достаточно. И вот что, избавь меня от этой темы про наследство. Про «сойтись» я и говорить не буду.

– Напрасно, наследство неплохое. В наше практическое время, как говорится, не стоит сбрасывать со счетов… Квартира четырёхкомнатная в центре, приватизирована, потом серебро, фарфор, картины, мебель… Я чуток продал, перед Германией, самую малость. Дача в Соснове, на это лето сдана, а потом всё, сам въезжаю. Мамины бриллианты не забудь – брошь и серьги, ширпотреб, конечно, но – позапрошлого века. Счёт имею в Дойче банке как немецкий шпион и в Сбербанке как примерный россиянин. Александра, миллионы твоих современниц сейчас смотрят на тебя и кричат: дура! Соглашайся! Вот гордячка. Ты что, много пером зарабатываешь? И где живёшь, кстати? Ведь не с родителями? Они уже спились, я надеюсь? А то не хватает мне новых-старых родственничков…

– Дело не в гордости, а в том, что я с чужим, равнодушным и предавшим меня человеком жить не хочу, не могу и не буду. Давай разведёмся, и ты на свои приманки много рыбок поймаешь. Женщины нынче дёшевы. А мне комфорт, знаешь, по барабану. Кстати, я зарабатываю мало, а живу с любовником.

– Молодой, богатый?

– Молодой, богатый.

– Ясненько. Это не он сейчас у дверей стоит и пять минут на нас ошарашенно смотрит?

– Это с работы, наш фотограф Андрюша, стесняется подойти. Андрюша, привет!

– К чёрту, к чёрту твоих сослуживцев. Тут разговор третьей степени секретности. Давай-ка, Саша, обменяемся телефончиками, мне ещё много надо тебе порассказать…

7

Не помню, как вышла, куда шла… Так часто случалось в той жизни, когда от боли и обиды я убегала прочь и шаталась часами, шепча невысказанные слова, складные, убедительные, которые придумываешь всегда потом и которые никогда не говоришь наяву. Город наш идеален для несчастных, выхаживающих своё разбитое сердце, он стелется им под ноги, услужливо объясняя, точно опытный и расчётливый экскурсовод, что всласть порыдать хорошо в нелюдимом конце Фонтанки, завыть – так это на бывшем Семёновском плацу, на пустырях, а если ревёшь беззвучно, можно и посреди Марсова поля. У меня не было от Коваленского никакой защиты, нет её и сейчас.

Старая история: если уж существо собралось на землю с целью пострадать – будьте уверены, из великого множества людей оно выберет именно того, кто причинит ему наибольшее количество страданий. О, его не собьёшь с пути истинного, оно растопчет любого хранителя, неосторожно сунувшегося со своими писками насчёт «не ходи туда – сюда ходи»

«Ты не помнишь». Я помню даже, какого числа ты повёз меня ночью в дежурную поликлинику лечить больной зуб – двадцать третьего сентября. Тебе нравилось, когда у меня что-то болело, когда я была слабой и с восторгом зависела от тебя…

«Я никогда не желал тебе зла». О, я не сомневаюсь.

Однажды я прочла обстоятельную статью – не в жёлтой прессе, а в солидном научном сборнике, – речь шла о мужских и женских убийствах. Типичное бытовое убийство происходит в одних и тех же обстоятельствах. «После совместного распития спиртных напитков с половым партнёром…» Дальнейшее известно, для него годится любой нож, каким бы тупым он ни был. В бедняцких хозяйствах обычно нет острых ножей, но убивает-то не нож.

Мужское убийство характерно тем, что, как правило, на теле жертвы обнаруживают множество колотых ран, их отвратительное количество поражает, оно фантастично своей бесцельностью – ведь если хочешь убить, для чего наносить тридцать, сорок ран? Но вот в чём и соль, они не хотят именно убить. Они осуществляют акт агрессии в отношении ненавистного, раздражающего предмета, а любой акт имеет некоторую длительность. Когда они приходят в себя – дело закончено. Тут мужчины обычно скрываются в самом идиотическом месте – типа, у мамы, – а пойманные бормочут «сам не понимаю, что на меня нашло». Это правда, они не собирались убивать, просто когда хватаешь нож и тыкаешь в мерзкую плоть, чтоб она замолчала, та лишается жизни. Кто же это мог знать.

Женщины убивают иначе. Они знают, что делают. Они хотят именно убить и убивают. С одного раза. Прямо в сердце.

Потом они собирают вещи, одеваются, подкрашивают губы – и идут сдаваться в милицию.

Женщины убивают редко, гораздо реже, чем мужчины, но я вот всё думаю об этом одном-единственном ударе какой силы этот удар и откуда берётся эта сила и эти женщины всегда стёртые тихие кто бы мог подумать Кассирша Леночка двое детей что-то прорывается сквозь них а если когда-нибудь оно сорвёт фиговый листочек нашего сознания и вывалит раскалённым зверем в мир оно Нет Она Она Она ненавидящая немилосердная несправедливая ведь справедливость не женское ремесло

Неужели он вправду собрался жить со мной, это катастрофа, он задавит меня, сегодня слова не могла вставить, пусть он постарел и расплылся, но чары те же, и тот же повелительный тон. Курица не птица. Я курица, за мной хозяин пришёл.

Стоп-стоп. А белый конверт, а Владимир Иванович, а… что они от меня хотят? Насколько я поняла, Коваленский спущен сверху что-то вкручивать нашему губернатору. У него крепкие связи в центре и туманный немецкий хвост из прошлого. Местные спецслужбы, видимо, недовольны. В конверте были фотографии Коваленского с немцами и финансовые документы, в которых я не разбираюсь. Они целыми жизнями играют в игры, и я нынче у них где-то числюсь… в разработках. Может, сказать ему? А вдруг он сам знает, ловит меня… Раз в такие дела замешался, всё возможно. Дали инструкцию: в целях укрепления репутации проверить и обезвредить бывшую жену. Нет, всю волю собрать в стальной кулак и разбить ловушку. Ловушки ловушки из гнилых слов а слова им давали мне не было слов и завет с ними заключали со мной не было завета

Уже поздно вечером добралась домой и, только лёжа в горячей воде, поняла, как зазябла, как измучилась сегодня. Вот бы мне сократить и упростить свою психику. Есть способы отключения, но я их презираю, а волей тут ничего не сделаешь, разве что – удержишь душу в границах тела. Что за анафемское рассуждение – «чужому бы простила, а любимому не прощаешь». Я видывала множество пьющих женщин и оставалась равнодушна, но как я могу простить своей матери убогий быт, безразличие, остекленевшие глаза, вечные истерики и эти их мерзкие алкоголические хоры. Любой посторонний человек имел право сказать мне в ответ на объявление о беременности: «Меня это не интересует», но не ты, властитель моей жизни. Не понимаю, никогда не пойму, как можно так жить – ни за что не отвечая? Всю жизнь бить горшки, так останешься с черепками.

Егор посмеивается, что я завела в нашей квартире корабельную чистоту (он говорит – как в морге), но если бы он знал, какую мне сделали прививку ненависти к любой грязи. Правда, Лев всегда уверял, что протестного существования хватает ненадолго и, опровергнув родителей, бунтарь воспроизводит затем их формы жизни с небольшими вариациями. По этой логике, девочка из распавшейся семьи подсознательно склонна уничтожать свои половые союзы, а сын пьющего скитальца обречён куролесить по отцовскому образу и подобию, единственное, что он в силах изменить, так это качество быта – скажем, пить дорогие напитки и путешествовать в первом классе, в то время как папашка довольствовался пригородными электричками и пивком для рывка. Что-то есть верное (как всегда – не для всех, ибо нет рассуждений, справедливых для всех) в Львовых соображениях, вот ведь он, виртуоз безделья, презиравший отца, советского профессора, за корыстное угождение проклятой власти, сам стал государственным служащим…

Злосчастные пленники случая и судьбы что вы там чирикаете о свободе в мире где Марс это дешёвая шоколадка

Господи, только бы Егор не пришёл. Не звонит – и я не буду звонить. Пусть думает, что у него дома ручной зверёк сидит и есть не просит… а я сегодня вообще что-нибудь ела?

8

Я стараюсь питаться разумно, принимать полезное, хотя и далека от религиозного трепета, с которым оформляет эту сторону жизни друг Карпиков. Но сегодня я не чувствовала голода, а это опасно. Теряю границы, выхожу из берегов. Надо заземляться. Что-нибудь съесть, прочитать, телевизор посмотреть… загрузить себя обычненьким.

Заземляться… Всю жизнь и слышу – успокойся, не волнуйся, забудь…

Ничего не забывай. Никого не прощай. Никогда не успокаивайся

Кое-как выбралась из-под завала, построила жизнь. Нет, они заявились. О, где ты беззащитен – туда тебя и ударят.

Ты беззащитна? Ты всесильна. Только прикажи, царица, – мы всё исполним

Я ведь никогда этим не злоупотребляла, я знаю, что запрещено, разве в шутку, по мелочи…

Запрещено? Да кем запрещено? Кто может тебе запретить?

В детстве я всё лето проводила на природе, не ближней пригородной – дальней, сильной, обнимавшей меня, как ласковая мама, которой у меня не было. И словно кто-то смотрел на меня с неба, шептал, шелестя листвой, гладил по бедной голове и всегда одаривал, за чем бы я ни шла – хочешь гриб, бери гриб, цветы – держи цветы, и вода всегда была тёплой для меня, даже в плохую погоду, и молоко у нас с Федосьей не скисало в грозу…

Доченька

Я хочу, чтобы он убирался из моей жизни. Чтобы он больше никогда не приближался к ней. Чтобы на этом месте отсюда и в вечность было пусто.

Сделай это

Я взяла фотографию, где Коваленский красовался на фоне загородного дома вместе с типом, на лице которого было написано, что он немец. Это не каждая нация так умеет. Лев там был похож и на себя нынешнего, и на того, что сказал мне когда-то «меня это не интересует». Такой был переходный. Конечно, улыбался. Полосатая футболка.

Один удар

Я положила фотографию на разделочную доску. Взяла из сушилки первый попавшийся нож. Перевернула доску так, чтобы изображение легло вертикально. Придавила края фотографии большим и указательным пальцем.

Хеть! И конец, а ты боялась

Примерно там, где сердце, наверное там, не знаю. Нож на полсантиметра вошёл в доску. Я ничего не чувствовала – ни ярости, ни радости, ни облегчения.

Странно как-то было. Пусто. А потом что-то подошло, подкатило, ворвалось в голову, я будто растворилась в горячем красном тумане и, выдернув нож, стала бить ещё, ещё, ещё, в лицо, в глаза, в губы.

Довольно хватит это лишнее

Я нанесла более сорока ударов. Поверхность фотографии покрылась дырчатыми буграми, кончик ножа загнулся, а на месте лица у Коваленского… Это следовало сжечь. Я разорвала фото на мелкие клочки, положила на тарелку и по очереди подносила спичку то к одному клочку, то к другому. Фотографии очень плохо горят.

Вот и всё вот и хорошо сделала дело гуляй смело правда немчуре тоже досталось но он из бесчисленных резервных а воображает дурачок иди спать

Я выбросила пепел и обуглившиеся частички фото в мусорное ведро, вымыла тарелку, положила нож обратно, прошла в комнату и упала на постель.

ТРИ – СРЕДА

1

Я проснулась разбитой, с пустой головой и тяжёлым сердцем. Несколько мгновений длилось зависание – мне не удавалось вспомнить, кто я. Потом всё хлынуло сразу и в беспорядке, среди самых противных воспоминаний был остов объеденной Коваленским курицы и загнувшийся кончик ножа. Неистребимые инстинкты бедного человека обеспечили мой выбор: для воплощения своей беспомощной истерики я выбрала самый никудышный нож. Дешёвый, китайский. Чёрная ручка располовинилась и разъехалась, держась на одной нижней клёпке. На незащищённом остове быстро завелась ржавчина. Вряд ли этот инвалид домашнего труда подсобил воплощению моей преступной ментальности.

То был мой нож, не Егоркин, взяла у мамаши, когда вернулась из Москвы и сняла комнату. Я тогда получила в наследство несколько жалких вещей для кухни, а эта сфера всегда была у нас в доме подавлена свирепой материнской ненавистью. Никогда не получалось увидеть на столе даже трёх-четырёх одинаковых рюмок или вилок кряду; предметы, удручённые своим одиночеством и некрасивостью, служили нам как-то невесело, точно их угнетала доля сгинувших товарищей. Ведь бои на поражение велись чуть не каждый день, то и дело обугливался чайник, падала в помойное ведро лихо сметённая вместе с остатками пищи ложка, трескалась облитая крутым кипятком чашка…

Среда. Ненавижу. Среду – ненавижу. Наверное, шустрый забавник Меркурий, заведующий всеми складами среды, не любит таких, как я. Мы, тяжёлые психические люди, не умеем видеть в жизни приятную выгоду, мы противны его циничной летучей сути. Занятное совпадение, но я ненавижу всё, что обозначено этим словом. И та среда, которую кто-то из совписателей воспевал как «поворотное колёсико недели», и та, что, по утверждениям второстепенных персонажей Достоевского, заедает людей, – мне враги.

Истина – удел второстепенных персонажей; главные герои обязаны заблуждаться, главные молотят в монологах свою высокомерную чушь, а второстепенные знают, что знают: например, среда действительно заедает.

Ничего значительного в моей жизни не происходило в среду, но клейкая бесформенность этого дня частенько доставляла мне изнурительную досаду. Так бывает во сне, когда хочешь куда-то доехать и до кого-то дозвониться. У меня никогда не получалось – средства передвижения и связи рассыпались, разваливались, обнаруживали свою глубинную ненадёжность, поскольку были созданы земной памятью о них, не имели опоры в материи сонного мира, где нет ни поездов, ни телефонов, где по сговору о вечном обмане кто-то, притворившись автобусом, вдосталь кривляется перед тобой, попавшим в сонную беду.

Среда – редакция, Лиза, потом Ваня и Фаня, потом вечером наверняка Егорка. Опять на людях целый день.

Надо вынести мусорное ведро. Там улики – самой смешно стало: надо же так осатанеть, всю фотографию истыкала, мало показалось – сожгла. Но любезный Владимир Иванович снабдил меня кучей материала, для верности можно потом повторить…

Что повторить, безумная девочка, что ты хочешь повторить, ты убьёшь его, это в твоих силах

Ну, прямо. Это… это просто так, для облегчения психики. Вот теперь я буду смотреть на него как равная – ты виноват, и я виновата, и расстанемся на том.

Неужели нельзя расстаться ещё в земных пределах, но – вечным расставанием? Неужели ни с кем нельзя расстаться без возврата?

А ведь наверняка, подумала я за утренним кофе, есть женщины, осознающие ту силу. Они спокойно распоряжаются ею в личных интересах, только помалкивают об этом. Без всякой неопрятной чепухи, без зарезанных петухов и растерзанных куколок.

Нет, я не имею в виду ярмарку шарлатанства, где снимают «венчики безбрачия» и «возвращают мужей в семью», по-настоящему властные люди должны быть скрытны… Что за гадость, кстати, эта индустрия семейной магии, и ведь как расплодилась. В любой газете объявлений потомственные ворожеи обещают вернуть мужа в семью, излечив по пути от пьянства. И никто не заикается о правах человека, никто этого мужа не спросит, хочет он в семью, нет ли. Бедные мужички, ни выпить на воле, ни потрахаться. Тут же возникнут целительница Пелагея и провидица Марфа с мистической клюкой. А ну как действует? И во вред здоровью? Старинные-то письма в партком погуманней были…

Сегодня решила надеть фиолетовую рубашку. По многолетним наблюдениям, Меркурий не реагирует на синее – фиолетовое – лиловое, но попробовали бы вы нацепить в среду красное! Коса надоела, заколю волосы на две шпильки. Да только две и осталось.

Дом наш построили недавно, он имеет видимость приличного, снабжён домофоном и мусоропроводом, а всё-таки Вася уже побывал здесь и расписался в лифте и в подъезде. Большевики добились своего: реализовано безумие всеобщей грамотности. Гориллы пишут!

Снег раскис, и ноги сразу промокли. Иду уверенным путём в насморк. Господи, бросить эту битву за честный кусок хлеба, обречённую в России, сойтись опять с Коваленским, буду советница губернатора…

В маршрутке, как всегда, граждане орут по мобильным телефонам. Волны вселенского вздора пронизывают исчерпанное отечественное пространство. Начинка мира сожрана и подменена отходами. Всё размякло, разболталось. Какой собачий интерес Провидению смотреть это кино? Списать в убыток и начать по новой. Наверное, там, в небесном Голливуде-Мосфильме, споры идут насчёт доделывать нашу земную комедию или ну её на фиг. Жалко, большой был бюджет.

2

– Саша, когда подоспеют ваши матери-одиночки?

– В понедельник, Илья Ефимович, без вариантов, вы меня знаете.

– Запомни сам, скажи другому, что честный труд – дорога к дому. – И Карпиков забавным фертиком упёр руки в бока. – Ну что, небось насмотрелись на матерей-то?

– Ничего страшного, даже полезно. Здорово люди бьются за жизнь… Вот и я так могла бы. Скоро Лиза придёт чай пить.

– А, овца спасённая?

– Это вряд ли. Там на три погибели скоплено…

Однажды я получила на адрес «Горожанина» электронное письмо, отчаянное и нахальное. Оно начиналось так: «Госпожа Зимина, я прочла кусок вашей статьи в клозете, где рвало. Вы пишете о проститутках, что это люди даже не второго сорта, а мусор и они сами себя презирают. Мне восемнадцать лет, я даю за деньги, и это моё личное дело. Деньги мне нужны для кайфа, а кайф нужен, чтобы никого вас не видеть. Я только хотела бы спасти морских котиков, потому что они прикольные, а люди уродские. Скоро я улечу обратно в свою страну из этого fucking world, потому что я эльф…» Подписано «Миранда». Я ответила следующее:

«Эльфинстон, госпоже Миранде, лично.

Хочешь улетать – улетай, миру нужна помощь, миру нужны трезвые честные работники, а не безграмотные наркоманы-предатели, и знай, что морским котикам без тебя конец. Не тебя, кретинку, жалко, а твоих несчастных родителей, которые тревожились, что это деточка так мало ест, что это она худая да бледная, а деточка решила свою жизнь спустить в унитаз. Я тебе вот что скажу – это не world fucking, а ты fucking дура. Женщинам органически, абсолютно не нужны ни алкоголь, ни табак, ни наркота, у них в этом нет ни малейшей потребности. Они стали это делать из подражания мужчинам, из смехотворного желания присвоить часть их «могущества», повторить их движения, присоединиться. Какая нечистая сила внушила тебе вредные иллюзии равенства? «Они ширяются, значит, это интересно, и мне интересно, им можно, и мне можно». Нет, мир ещё не видел такой скучной, такой пошлой молодёжи. Из-за таких, как ты, землю населят одни китайцы, и правильно сделают. Чего зевать, когда само лезет в рот…»

Моя искренняя злость поразила «Миранду». Она снова написала мне. «Я не думала, что вы мне ответите. Здорово, что вы так рассердились. Я сама хочу соскочить, но пока не получается. Вы написали, что миру нужна помощь, но разве ему можно помочь?» И так далее. Миранда оказалась Лизой Чекаловой с проспекта Ветеранов.

Честно говоря, я в душе согласилась, что она эльф, – такая Лиза была тщедушная. «Цветочки растут в Булонском лесу, дружочки живут в глубине моего сердца»… Мы полюбили гулять по городу – я, в своих длинных юбках, нарочито строгая, как учительница, и Лиза, с непременным рюкзачком за плечами, разномастными перышками на голове, нервно-оживлённая или заторможенная, сжатая в боевой кулачок и всё-таки доверчивая зверушка.

Она никак не могла согласиться, что жизнь – серьёзная и трудная работа; всё её крошечное мечтательное существо желало цветных уютных миражей, соразмерных её детской девятиметровой комнатке, и от нарядных мультиков про королей и принцесс так легко было перебраться к грёзам собственного изготовления, к анимации заресничной страны. Невозможно было представить, что кто-то осмеливался купить это невесомое тельце, и я надеялась, что Лиза соврала мне, но нет.

– Лиза, скажу тебе честно: однажды, на спор, в шутку и спьяну, «я пошла на панель», но я была взрослая оторва, и, кстати, ничего и не было, мы с этим парнем потом подружились… А ты, чистая девочка, воспитанная студией Диснея пополам с Союзмультфильмом, как могла свалиться в такую грязь? Зачем?

– Да вы, Александра Николаевна, не понимаете, что это всё… мимо, это всё равно не про меня, это – там.

– Как это – там? В твоё тело вторгается чужая отвратительная плоть, а тебе всё равно?

– Да никуда она не вторгается, это ей так кажется. Ладно, вот попробую объяснить. Вы, например, случайно попадаете на одну планету с другой какой-нибудь планеты. Вы тут ничего не знаете, но обратно никак не вернуться. Почему-то. Н у, надо тут, значит, как-то побыть. А вы питаетесь, например, только ананасами, больше вам ничего здешнего не подходит. И можно попасть туда, где ананасы растут, и сколько-то времени продержаться, а потом вас, конечно, друзья найдут и спасут. Обязательно. Но чтобы попасть к ананасам, нужно сто семьдесят красных квадратиков из фольги. А в этом странном мире, где вы сейчас, там есть места, где, если вы разденетесь, дают два квадратика, если разденетесь и закроете глаза – три квадратика, а если ещё ноги раздвинете и немножко потерпите – целых пять. И что, – торжествующе взглянула на меня Лиза чёрными мохнатыми глазами, – вы будете с голоду умирать или пойдёте собирать свои квадратики?

– И нет никаких других способов получить эти красные квадратики?

– Способы есть, и аборигены их знают. Можно триста раз подпрыгнуть на левой ноге – один квадратик. Можно два дня всё время махать руками – это полквадратика. Можно объехать на самокате вокруг планеты – пятьдесят дадут. Но это хорошо для местных, они здоровенные такие, и у них времени много, а вы другая, вы прыгать не можете, и самоката нет. И ананасы нужны – срочно!

3

Лиза материализовалась бесшумно – так вошёл бы в плотную реальность нарисованный человечек. Сегодня она оказалась вымытой, в чистом белом свитере, снятом, видимо, с любимой куклы. Кивнула нам с Карпиковым и направилась к монстере, ладошкой погладила лист, причудливо изрезанный Главным дизайнером.

– А у меня дома цикламены цветут…

Она вернулась домой из притона, где болталась несколько месяцев. Если я в том повинна, капельку царства небесного я себе отхватила.

– Вот и шла бы с цветами работать.

– Чё, в продавцы? Выгонят. Я сдачу не умею давать.

– Нет, в продавцы исключено. Иди в озеленители. Есть такая профессия – родину озеленять. Видела, по весне милые девушки на корточках сидят и цветочки в клумбы втыкают?

– Ага. А население их потом выдёргивает. У нас к каждой клумбе надо мента ставить. Очень осмысленная работа – родину озеленять.

Карпиков оживился. Лиза трогала его одинокое сердце, и он даже позволял ей курить в кабинете.

– Менты, Лизонька, не помогут, менты тоже… россияне. Вам, знаете, подошла бы флористика, цветочный дизайн. Надо закончить курсы, потом поступить в хороший магазин…

– Потом выйти замуж за хорошего человека и повеситься на люстре.

– Да-а… – огорчился Карпиков. – До чего же сильны в нашей молодёжи инстинкты саморазрушения. Что за мир вы построите, жутко представить.

– Никакого мира, Илья Ефимович, этим кислым крошкам построить не дадут. Вы разве не видите, как их обложили? Девочкам внушают, что лучшая профессия в мире – это модель (то есть когда ты – никто и ничто, когда у тебя крадут внешность для общего пользования), мальчикам – что круче всего быть программистом (надо же вынуть из реальности боевой дух). Сильные осуществляют мечты, слабые подражают. Зато игры, наркотики и ритмы – для всех. Мозги надо заквасить где-то лет в тринадцать, продержать человекоединицу в этом состоянии лет пятнадцать, и всё – она безопасна.

– Всю дорогу меня ругает ругательски, я у неё почему-то ответственная за молодёжь. Тут на днях чуть не убила, что мы, молодые, не ходим голосовать и поэтому во всём виноваты. Дармоеды, говорит, социальные приживальщики и балласт истории. Тётя Саша, вы так не переживайте, я буду голосовать – ради вас.

– Так я тебе и поверила. Будете валяться всей коммуной вповалку под кайфом, а ваши зубастые отцы жопу в «мерседес» – и обозревать русские плантации, хорошо ли рабы работают, исправно ли течёт чёрная кровь из скважины мамочки-родины…

Появился Андрюша Фирсов и мигом организовал чаепитие. Он был неисправим – завидев симпатичную Лизу, тут же заблестел глазами, стал прыток и бодр, даже осмелился шутить. Боюсь, что ему нравились все женщины, похожие на женщин.

– Фирсов, ты извини, что я тебя вчера в «Коломбине» за столик не пригласила. У меня был конфиденциальный разговор.

– Да я и не собирался, там такой толстый господин тебя грузил, куда уж нам…

– Это мой бывший муж.

Сообщение произвело впечатление на собравшихся. О бывшем муже никто никогда не слышал. Не слишком впечатлилась одна Лиза.

– Я от Александры Николаевны ничему не удивлюсь, скажут, что она бомбы делает в подполье, – поверю. Я за ней однажды целый день следила, просто так, игра такая. Она не знала, не видела – а оторвалась от наружки по всем правилам науки, как шпионов учат!

– И что ему надо, мужу твоему? – осведомился Фирсов.

– Уговаривал возобновить семейную жизнь.

– А у него как с жилплощадью? – поинтересовался Карпиков. Илья Ефимович, так и не выбравшийся из коммунальной квартиры, где он жил в одной (правда, большой, метров тридцать) комнате, считал жилплощадь источником всех благ и зол, венцом стремлений и пределом желаний.

– Как раз с жилплощадью порядок – четырёхкомнатная в центре.

– Почему же вы разошлись? – изумлённо спросил Карпиков.

Все рассмеялись, кроме него.

– Вам никакой муж ни к чему, – авторитетно заявила Лиза. – Вам надо сразу быть вдовой. С большим семейством и богатой. Чтоб все на цыпочках к вам ходили, слушали, как им надо жить, и за это получали наградные.

– Не согласен, – возразил Фирсов. – Из Али отличная жена получилась бы, только ей правильный муж нужен. А этот толстый был неправильный. Пусть сидит один в своих четырёх комнатах.

– Зачем нормальному человеку четыре комнаты? – меланхолически отозвался Карпиков.

– Хороший разговор, – сказала я. – Какой же муж, по-твоему, был бы для меня правильным?

Фирсов стал напряжённо мыслить, ероша густые русые волосы. Удивительно, систематические запои не оставили на нём приметного следа, Андрюша выглядел аппетитно, как свежепросоленный огурчик. Сотворённый этим бесхитростным солдатиком жизни, образ идеального мужа заинтриговал меня.

– Тебе надёжный человек нужен. Чтобы он точно знал, где враг, где друг. Он может быть и не слишком умным – тебе своего ума на жизнь хватит. Главное – здоровый, душевно здоровый, я имею в виду, ну, и это тоже.

– «Это тоже» у меня как раз есть, и главное, со здоровым.

– Я хотел сказать – чтобы он тебя понимал, оберегал, чтобы тебе тепло было.

– От тепла продукты портятся. Холод – верный друг материи.

– Ты ведь – живая… – печально ответил Фирсов, заметив, что его идеальный муж, подозрительно смахивающий на самого Андрюшу, не имел успеха в аудитории.

– Не переживай, товарищ, – утешила я Фирсова, – ты не можешь на всех жениться. Трёх осчастливил, согрел – аж взопрели они у тебя, – и хватит подвигов на одного разведчика. У меня папенька такой, четвёртую супругу обогревает. Титан! Костёр народов!

– Я вообще не въезжаю в семейную жизнь, – поёжилась Лиза. – Толкаются, грызут друг друга. Как это – с одним человеком жить пятнадцать, двадцать лет? Зачем?

– Когда маленькая жилплощадь, – Илью Ефимовича сегодня было не сбить, – никак не разъехаться.

4

Лиза принесла мне очередную повесть из жизни нечеловеческих существ. Всё Лизино творчество уминалось в одну порцию манной каши с вареньем. На одной планете жила очень красивая принцесса-волшебница-богиня Камилла-Люцинда-Миранда-Лилиэль. Целыми днями эта невероятно добрая и чуткая девушка помогала разнообразным недотёпам, попавшим в беду. Скажем, штопала крылышки стрекозам и лечила муравьёв от простуды. Но в один злосчастный день на планету вторглись полчища злобных монстров. Они похитили Лилиэль и заточили её в чёрную башню. Камилла страдала там сто тысяч лет, потому что освободить её мог только Белый Браслет, а Белый Браслет было хрен достать, поскольку он хранился у Владетелей, а чтобы найти Владетелей, следовало продраться сквозь идиотские миры, где никто ни черта не делал, а все бегали с мечами и цветами и рассказывали про таинственные скалы и заколдованные реки, начиная рассказы словами «давным-давно…». Затем надо было найти Спасателей и впарить им Браслет для объединения Сил Света, и всё это должен был проделать неведомый герой, напившись волшебных напитков и услышав песню Люцинды, которая бы его окончательно вдохновила. Это была протестная литература. Реалистов-сверстников, описывающих, как именно нынче спаривается молодёжь, Лиза не понимала.

– Делать, да потом ещё записывать – две скуки сразу.

Она терпеливо ждала, когда я освобожусь, свернувшись клубочком в кресле, и заслужила похвалу от Карпикова: «Вы будто из стихотворения „Мой Лизочек так уж мал, так уж мал…”. Места занимаете не больше котёнка, а звуков вообще не издаёте. Мне бы таких соседей по квартире!»

Мы вышли из редакции и побрели к метро, мне надо было на Московский проспект, в гости к Ване и Фане.

– Он вас любит, да? – спросила Лиза.

– Нет, конечно, замыслил что-нибудь, кто его знает. Он нынче политикой вздумал баловаться, так, может, надо срочно женой обзавестись.

– Этот, кудрявый, в куртке потрёпанной, политикой занимается, да что вы?

– Ты про кого говоришь?

– Про этого… Андрея, про фотографа вашего.

– А я тебе про мужа бывшего отвечаю, нормально! Кто любит – Андрюша любит? Да Господь с тобой. Он как выпьет, так на всю редакцию кричит: «Девчонки! Вы мне поможете?»

– Он чистый… Похож на лесной ручеёк, только тёплый.

– А я на что похожа?

– Вы похожи на очень дорогую, очень интересную книгу, которую кто-то забыл на скамейке, в парке, осенью…

– Лиза. У тебя и ум есть, и литературные способности. Кончай лабать повести про игрушечных королевишен и займись делом. Если тебе реальность не нравится, пиши об искусстве, о моде, о чём хочешь. Иди учиться куда-нибудь, надо получить систематическое образование, а с публикациями я тебе помогу.

Короткая серебристая куртка явно не согревала русского эльфа, но Лиза, казалось, не чувствовала ни холода, ни слякоти под ногами, её личико будто светилось в наступающих сумерках. И у меня вдруг сжалось сердце от нежности и тревоги за неё. Я представила себе полчища худых заброшенных принцесс, которые сейчас чопают по грязи с рюкзачками и не знают, как им заработать на жизнь.

– Ты меня слышала, Лиза?

– Тётя Саша, вы же сами знаете, что всё бесполезно, вы такая же, как я, пропащая, мы с вами попали, круто попали, в долбаную Россию, в этот город вампирский, где нас никто не любит, вы попали раньше, я позже, но я уйду раньше, а вы – позже, потому что вы на нашей планете были самая гордая, самая упрямая!

– Интересно, кем я была на твоей планете?

– О, вы всё знали и про всё имели мнение, и вас специально спрашивали в трудных случаях, что вы думаете. И это было ужасно важно для всех. Вроде как судья или эксперт, но всё было не так, как здесь, не скучно, а красиво.

– Вот то-то и оно, что тебя на красивенькое тянет, а красота – это так, частность. Побочный продукт творчества. В жизни много подлинного и вне красоты. Тебе надо с гомосексуалистами дружить, они знают толк в красивеньком.

– Я дружу. У меня есть знакомые, старше меня, – они вдвоём живут, снимают квартиру. Петя в салоне красоты работает, маникюршей, а Федя танцует… так, в клубе пока. Они от мамы скрываются, от Петиной. Она его обещала задушить голыми руками. Петя говорит, вы бы видели эти руки, с такими на медведя ходить. Вот Петя и Федя – я лучших людей, чем они, не видела. Они всех бродячих кошек, всех собак в своём районе подкармливают, я у них жила месяц, и меня кормили. У них денег, правда, мало, зарабатывает потому что один Петя, и Петя говорит, что не может уже по двенадцать часов работать, что он кому-нибудь палец отрежет.

– То-то у тебя всегда такие ноготочки фасонные. Познакомь как-нибудь с Петей-Федей, может, это сюжет, в самом деле. «Куда нам без труда? Новые семьи новой России».

5

Ваня – Анна Ивановна Иванова, Фаня – Фаина Давидовна Малкина; Ваня и Фаня, подружки мои, матери-одиночки, удачно съехавшиеся лет восемь назад из своих берлог в приличную двухкомнатную квартиру у площади Победы, всегда встречали меня с обезоруживающей, лучезарной радостью, на которую способны разве дети, собаки и простодушные женщины. Я для них была дорогая Саня, которая спасла их сына Стёпу (это Ванин сын, Боря – Фанин), а всех моих трудов было на два рабочих дня – выслушать Фаню, навестить школу, где учился Стёпа, и написать заметку «Некоторые любят повежливее». Дело в том, что девятилетний Стёпа при первых наездах незлой, но резкой и тяжёлой характером учительницы заявил, что он – маленький человек, но человек, и в этом качестве имеет права. Фанина работа. Сначала Стёпа, держась в рамках легальной вербальности, терпеливо объяснял, что если человек потерял дневник – это не преступление, а несчастный случай; что не каждый человек одарён каллиграфическим почерком; и не понимает человек, зачем его каждый день вызывают к доске… Но настал день, когда человек пришёл к школе с плакатом «Долой Надежду Анатольевну!», что даже по меркам развитой демократии был перебор. Настоящих фамилий и номера школы в заметке не было, и конфликт удалось погасить, тем более учительница, узнав жизненные обстоятельства Стёпы, отреагировала единственно возможным для порядочного человека способом – спросила, нельзя ли чем-нибудь помочь.

Они умели быть благодарными, храбрые мамки, родившие детей на руинах советской империи, которая кое-как их защищала от советских мужчин. А новая Россия сама очутилась в положении матери-одиночки. Впрочем, когда и в какие времена человеческие самки с детёнышами чувствовали себя беззаботно? Ваня и Фаня познакомились в Павловском парке, благодаря детишкам-одногодкам, которые сразу вцепились друг в дружку и ударились в отчаянный рёв при попытках их разлучить. Пришлось свято обещать новую встречу – и постепенно приятельницы, обе щепетильные и довольно замкнутые, выяснили удивительное сходство своих житейских накоплений. У Вани была комнатёнка, где недавно умерла мама, а у Фани – целых две, и тоже умерла мама, они были ровесницами, обе имели незаконченное высшее образование и никаких карьерных перспектив. Ваня встречалась с отцом своего ребёнка два месяца, Фаня – полгода, Ванин жил в Москве, Фанин перебрался в Америку. Вестей ниоткуда не поступало, средств к существованию тоже.

Говорят, что женщинам, родившим без мужа, покровительствует сам Отец, и надо заметить, с момента встречи Ване и Фане стало везти. Дети не болели, не ссорились, исключительно повезло с обменом – большая двухкомнатная в сталинском доме! – но тут уж Фаня не стерпела, напрягла Америку ради необходимой доплаты. А по части экономии средств к существованию Ваня и Фаня давно тянули на звание академиков.

Крупная, плечистая и широкая в кости Фаня составляла убедительную пару с мягкой, кругленькой Ваней, и я сначала было подумала, не разделяют ли подруги и ложе, как разделяют тяготы жизни, но оказалось – нет, и даже не понимают, как оно бывает на свете. Главной заботой Фани было выдать Ваню за хорошего человека с жилплощадью. Ваня ничего не имела против этого мифического образа, но попадались на её лирическом пути одни сомнительные личности, женатые и без жилплощади. Кстати, Ваня была больше по душевной части, а Эрос если кого и терзал, так могучую Фаню, которой архаическая кровь велела иметь исправного мужа и не меньше девяти отпрысков. Невоплощённая природа мстила болезнями – энергичная Фаня всегда пребывала в поиске новых и новых эндокринологов. А Ваня – та по старинной русской дамской привычке пробавлялась мигренями и сердечной аритмией. Межнациональных конфликтов в этом семействе не наблюдалось и не предвиделось.

6

– Саня пришла!! – бросились все сразу. Боря, Стёпа, собака вроде пинчера, но не пинчер, с редким именем Жулька, Фаня – только Ваня осталась хлопотать на кухне. По квартире гулял дивный печёный дух.

– С капустой, – деловито перечислял заводной Боря, чёрный чёртик в очках. – С яблоками, с зелёным луком, с повидлой!

– С повидлом, – поправил белобрысый Стёпа. – И зачем-то с печёнкой.

– Взрослые едят, – пожал плечами Боря, не одобряя взрослых вкусов, но и не бунтуя. Он был куда благоразумнее Стёпы. Но подарки я им принесла совершенно одинаковые – иначе нельзя.

– Санечка, зачем такие дорогие подарки, – попрекнула Фаня, опытным глазом оценив наборы цветных карандашей.

– Фанечка, иди в задницу, – ответила я, подделываясь ей в тон.

– Саня! Дети! – с выражением привычного укоризненного ужаса сказала Фаня.

Чистота являлась частью железной Фаниной идеологии, и квартира сияла. Они сами белили потолки, переклеивали обои и люто копили на стиральную машину – верная «Сибирь» сдохла три года назад. Ядовитое замечание Вл. Набокова о том, что «бедняки очень много стирают», абсолютно справедливо, как подавляющее большинство замечаний Вл. Набокова. Ваня и Фаня много стирали – и оттого, что одежды было неизобильно, и оттого, что накопление грязи означало либо распад (Фанин страх – «мы опустимся, мы сопьёмся, мы забросим детей»), либо беспечность, а этого женщины себе позволить не могли.

Стол на кухне был накрыт жёлтой скатертью – мой подарок, костромской непритязательный лён. Дети мигом умяли кучу пирожков и помчались играть. Они что-то постоянно писали, рисовали, лепили – у Вани и Фани не было телевизора (верный «Садко» откинул копыта пять лет назад), – а мы расположились поговорить под Ванину черносмородинную наливочку. У Вани имелся клочок земли в садоводстве и домик, слабо отличимый от крупного скворечника. На этом клочке Ваня выращивала отменный урожай, а в скворечнике безмятежно подрастали с благословения северного лета братья-разбойники, с одним велосипедом на двоих.

Ваня отвечала за детей и за питание, работала она дома, понемножку – шила мягкие игрушки, делала украшения из бисера и куколок в русском стиле. Формирование бюджета и связи с обществом легли на плечи Фане. Она переменила столько занятий, что давно могла претендовать на звание ходячей энциклопедии пореформенной России. Сейчас Фаня, после малоудачного опыта в сфере недвижимости, стала администратором небольшого кафе.

– Приходи, Саня, у нас крутое ретро – бутерброды с килькой, яичница с салом. По кухне похоже на привокзальный буфет году в семьдесят восьмом, а по интерьеру чисто, по-домашнему, дерево, скатерти из материи, по субботам бард поёт так душевно, всё про горы и озёра лесные, знаешь – сам пришёл, говорит, платить не надо, разве рюмочку-другую, ну, нам жалко, что ли? Хороший человек, но – пьёт, и в коммуналке.

Понятно, Фаня прежде всего проверила клиента на пригодность брака с Ваней.

– Ребятки, я принесла фрагмент своей статьи, где про вас говорится, вы прочитайте. Я имена заменю, вы не волнуйтесь. Я вас привожу как положительный пример.

– Ох, не знаю, – смутилась Ваня. – Нужно ли это, Санечка? Ну, какой из нас пример? Вот когда женщина выходит замуж и живёт с одним человеком всю жизнь, рожает ему детей, воспитывает их, не разрушает семью, и дети у неё здоровые, умные, и муж бодрый, не болеет, не умирает, и потом внуки…

– Марсианские хроники, – ответила я. – У меня солидная газета, а не распродажа ненаучной фантастики. Я пишу, как порядочному человеку жить в нечеловеческих условиях, а ты тут курлычешь про единственного неумирающего мужа.

Собака Жулька смотрела на меня понимающе.

– Собаку вы зря раскормили. Она с виду охотничья, ей бы режим, диету.

– Приблудная, так меры не знает, а Ванька и рада очередную тварь обласкать, – сказала Фаня. – Я вот думаю, может, правда не надо про нас? Знакомые могут узнать и без имён, ты, похоже, пишешь как есть. Я исключительно из-за детей. Задразнят, засмеют – две мамы, ноль папы.

– Пусть дерутся! Пусть отстаивают честь семьи. Пусть сражаются за любимых людей!

Ваня и Фаня переглянулись.

– Правильно, Саня, – согласилась Фаня. – Нечего нам стыдиться, и если наши мужчины нас предали, то наши мальчики обязаны защитить. Печатай что хочешь. А что, наверное, сейчас стало куда меньше матерей-одиночек.

– Да, Фаня, естественно – так и вообще матерей меньше стало. Скоро от России один дух останется – плоть растает. Плоть-то мы делаем, худо-бедно. Хоть бы спасибо кто сказал. Знаешь, Фаня, я довольно много читаю книжек, и вот скажу тебе, если ты попадёшься на глаза какому-нибудь писателю, он напишет про тебя следующее: «В комнату вошла расплывшаяся, широкозадая еврейка в очках, с двойным подбородком и плюхнулась на стул». Вот и всё спасибо, какое ты получишь за свою многотрудную вахту, потеряв здоровье, привлекательность, былую жизненную силу. И это не потому, что писатели такие мерзопакостные, – нет, они добросовестно фиксируют обычное мужское гетеросексуальное зрение (гомосексуальное зрение тебя вообще не зафиксирует). Он представил себе за каким-то чёртом, что ему нужно с тобой переспать, ужаснулся и выразил свой протест. Но женщины так на мужчин не смотрят – разве что какие-нибудь холодные претенциозные красавицы. Обыкновенная женщина увидит полного еврея в очках и подумает: «Наверное, он очень умный»… Как меня всегда выводила из себя одна мысль, что они смеют меня обсуждать, разбирать, мысленно владеть мной!

– Ты что, – спросила Фаня, – хочешь мужчин запугать, как в Америке феминистки? Они там скоро размножаться от страха перестанут.

– Не перестанут в Америке размножаться, и никто там ничего не боится. Им просто рот заткнули, чтоб не смели говорить пакости, а в глазах и мыслях у них всё то же самое. Этого ничего не переделаешь.

– Ты красивая, – сказала Ваня. – Чего тебе бояться? Они только слюнки утирают, говорят: да, вот Саня – это да, это пожалуйста…

– Я не боюсь, а мне противно. Потому что я Божья, а не их. А они не смеют, предатели. С ними Бог заключил завет нас беречь – а они что?

– Не гневайся по-пустому, – посоветовала Фаня. – Они за своё ответят, мы за своё. Ты лучше расскажи, как сама поживаешь.

Я выпила Ваниной наливки, напитка моей мечты. Всё там было идеально сбалансировано – крепость, сладость, выдержка, цвет, добавочные нотки мяты и лимонной корочки. Это был не алкоголь, это была благодать!

– У меня, девочки, засада. У меня муж вернулся. Говорит, давай вместе жить, прости и забудь.

Ваня и Фаня заволновались. Они обожали такие истории.

– Тот муж, сын профессора, от которого ты ушла беременная?

– Тот самый.

– Раскаялся? – торжествующе спросила Фаня. Наверное, она в глубинах души верила, что когда-нибудь, в международный судный женский день, они все раскаются и придут обратно именно с этим сливочным текстом: «прости и забудь». На этот случай Фаня припасла ответ!

– Нет, каяться он не умеет, а что-то задумал. Ему сорок пятый год уже – может, потянуло действительно на семейную жизнь. Он с имуществом, кстати, и на государственной службе.

– А ты что?! – хором спросили бабы.

– Не знаю… Не нравится он мне. Лживый, лукавый. Я сидела с ним рядом часа два – и ничего, никакого излучения, как от мёртвого. У нас вот один человек есть на работе, когда я с ним случайно рядом сяду – у меня бок нагревается, как на солнцепёке.

– За него и выходи, – затрепетала Ваня. – Это дело верное, выходи.

– Как у нас в школе говорили – сейчас, только штаны подтяну… Он по третьему разу женат.

7

Когда мы порядочно закусили, Фаня увлекла меня поговорить в комнату, на свою половину. Фанину зону отделяли от Ваниной несколько крупных растений в кадках, среди них был плодоносящий лимон.

– Саня, я хочу тебе сказать – подумай насчёт мужа. Посмотри на нас, одиночек, что хорошего? Мальчишкам двенадцатый год, скоро начнётся кошмар. Подростки мужского рода и перезрелые женщины – две вещи несовместные. Единственный выход в том, чтобы выдать Ваню замуж. Я была у нашего директора дома и попросила Ванины данные отослать в Интернет, но я на это не слишком надеюсь. Они там пишут – стройная, без в/п и ж/п,[2] а у нас как раз ж/п имеется во всех смыслах. За границу я её боюсь одну отпускать, а свои, если в сорок лет неженатые, ты ж понимаешь. Ваня – золото, ты знаешь. Саня, у тебя столько знакомых, неужели никого нет подходящего?

– Это ты меня озадачила так озадачила. Одного неженатого знаю, со мной работает, Илья Ефимович, наш публицист. Приближается к пенсионному возрасту. Не красавец, не спонсор. Чистюля, живёт экономно.

– Ефимович? Из наших?

– Да, по маме. А подозрительный тебе Ефим, как ни странно, русский был.

– Еврей и не женат?

– Он чудак, Фаня. Бывший романтик, масса фобий, куча особенностей. Прямо весь состоит из особенностей. С ж/п дела не блестяще – комната в коммуналке, но большая, за тридцать метров.

– А характер?

– Характер, Фаня, сформирован русским бытом и петербургским климатом.

Фаня глубоко вздохнула.

– Я не знаю, что это делается, Санечка, что делается! Девчонки, пышки, ягодки, двадцать, двадцать пять лет – не могут замуж выйти. У нас в кафе – ни одной замужем! А какие из них работницы? Двигаются – еле-еле, считают – кое-как, посуду бьют, поскольку всё из рук валится. Ей заказ делают, а она думает про свою несчастную женскую жизнь и по три раза переспросит. И дуры: с горя одеваются как шлюхи, ну мужики и ведут себя соответственно… Может, приведёшь этого, с работы, я посмотрю, что за Ефимович такой. А вот скажи мне, у тебя в самом деле нет никаких чувств к твоему бывшему? Есть такое свойство – аффективная память, когда человек хранит в душе отпечатки всех испытанных чувств и может их воскресить, не в полном объёме, как впервые, но примерно в том же роде. Знаешь, как в романсах поют «Я встретил вас – и всё былое в разбитом сердце ожило». У женщин так часто бывает. Я когда в кино увижу что-нибудь хоть отдалённо похожее на моё, на мои истории – сразу плачу, вспоминаю… Там, вот там, – Фаня постучала по могучей груди, – что-то постоянно шевелится, отзывается, воет, скулит, как больное животное. И этого никак не прекратить, можно только заглушить… Я чувствую, из меня вышла бы настоящая алкоголица, беспробудная. А Ваня, между прочим, стала попивать по ночам, мыркнет в кухню и глушит там наливку, думает, я не слышу.

– Ты присматривай за ней, знаешь, эти мяконькие русские женщины спиваются тихо, стыдливо – и очень быстро. А про чувства – что тебе сказать… Я знаю, о чём ты говоришь. Я тоже храню многие отпечатки чувств. Но… долго хранятся чувства ровные, смирные, которые теплятся свечечкой. А там страсть была, пожар был, горело-полыхало и выгорело. Церковь учит, что врагов надо прощать. Прощать врагов – чего же легче! А вот любимых простить, близких-дорогих, на которых жизнь потрачена, душа изведена, которые день и ночь в голове торчали, дескать, как они, что они, – вот это фокус. Отец с матерью развёлся, мне десять лет было, значит, двадцать шесть лет прошло, а я смотрю на него, и тот же комок в горле – ушёл, бросил, не нужна… Домашние собаки, часто бывает, так привязываются к хозяевам, что лежат под дверью и тихо скулят, когда они уходят. День могут лежать, неделю. Представь себе такую женщину – любимый человек ушёл, она лежит у двери и плачет. Собаку-то хвалить будут, а женщину назовут психопаткой. Что в нас есть самого чудесного, чему цены нет, чем мир можно перевернуть – то и объявлено какой-то ненужной ерундой, которой надо стесняться, скрывать, как дурную болезнь. Раз ударят, два ударят – у кого какой запас прочности, – а потом научишься играть в сучьи-паучьи игры, притворяться, делать вид. Всё хорошо и замечательно, все равны, всем друг на друга плевать, и можно договориться с подходящим телом и получить небольшое удовольствие для здоровья. О, это весёлые ребята, они покупают проституток, а потом плачут, что нет больше на свете ни любви, ни верности…

– Ох, Саня, как это горько, что ты говоришь. Ты такая сдержанная, и вдруг… Наболело, значит, очень. Но болит-то у живых, а разве лучше одной валяться, как мёрзлый камень, без ничего.

– Слушай, Фаня, ты об Ване хлопочешь, а что ж сама крест на себе поставила? Напрасно. Жизнь полна неожиданностей. Ты деловая, темпераментная, вот возьми да запузырь свои данные в Паутину.

Фаня посмотрела на меня сквозь очки скорбными глазами итальянской трагической актрисы.

– Темпераментная… Ты бы меня в двадцать лет повстречала, от меня током било. Пробки в домах вылетали! Всё, заземлилась я… Тут стала мастурбировать – и заснула.

8

Я уже собралась уходить, как позвонил Егор. Он рассчитывал, что я уже дома, и без особого воодушевления обещал забрать меня с Московского проспекта, хотя я его об этом не просила.

Дети по очереди мылись в ванной, когда там плескался Стёпа, Боря стоял под дверью и отпускал шуточки насчёт грязных бегемотов, в свою очередь всклокоченный, мокрый Стёпа долго и разнообразно издевался над пленным Борей, возникая кентервильским привидением в оконце ванной – оно выходило в кухню. У меня мог быть мальчик таких же примерно лет. Ему никогда бы не пришлось сдавать научный атеизм и диалектический материализм, зато он знал бы наизусть имена сотен «покемонов».[3] Была бы жива Россия, а уж муры в ней на детскую голову найдётся.

Чёрный «фольксваген» нетерпеливо фыркалу подъезда. Эту машину Егор держал для будничных поездок, был ещё «бумер» для понтов. Понты в Егоркином мире являлись не причудой, а производственной необходимостью. Человек без понтов равнялся по неприличию человеку без штанов. Отсутствие понтов означало, что ты довольствуешься тем, что есть, – с этим в монастырь, пожалуйста, а не в серьёзный бизнес. Понты значили каждодневный твой вызов, покушение на более высокую ступеньку качества жизни, другой уровень благ, иную степень информированности и связей. В старину это называлось «претензией», но в понтах заключалось нечто похожее по идее, но менее тяжеловесное по форме. Понты могли быть смешными, неопасными, частенько они вместо запугивания (ууу, видели, какой я?!) легко выдавали забавно-мальчишескую сущность своего автора.

– Посидела с девчонками, косточки мне перемыла? – осведомился Егорка, лихо взметая талую воду мартовских луж, остатки побеждённого снега… – Вот, не дай бог, сегодня ночью подморозит, будет дорога смерти.

– Я о тебе никому не рассказываю.

– Верю! – рассмеялся Егор. – Тебе – верю. Как денёк прошёл?

– Никак. Обычная среда – то да сё. А у тебя?

– О, ийес!

Он закончил очередной успешный день, он забил багажник продуктами, его ждали вкусный ужин и желанная женщина. Побыть бы в его шкуре хотя бы день – узнать, что они чувствуют-то?

– Я, Саня, вообще-то удивляюсь на тебя. Дывлюсь я на Саню и думку гадаю! Мы с тобой сколько – года два? Итак: во-первых, ты ни разу не спросила, когда мы поженимся. Во-вторых, ни одной сцены ревности! В-третьих, ты мне практически не звонишь и не спрашиваешь, когда я приеду да где я сейчас. В-четвёртых, ты классная девчонка, и голова у тебя не болит, и всегда ты в настроении. В-пятых, деньги я тебе чуть не насильно впихиваю, ты сама не спрашиваешь. И вот я говорю себе: Егор, тут что-то не так.

– Что тебя не устраивает?

– Меня всё устраивает. Это и подозрительно! Ты или агент спецслужб, или ты нечеловеческого ума женщина и решила подстроить мне самую хитрую ловушку моей жизни. Или тебе в инопланетной клинике операцию сделали и всё бабское, кроме этой штучки, вырезали?

– Я отвечу. По порядку. Я не спрашиваю, когда мы поженимся, потому что мы никогда не поженимся.

Через некоторое время ты встретишь свою грядущую жену, ей будет лет двадцать. Ты мирно расстанешься со мной и предложишь мне хорошее «отступное» – да вот хотя бы квартиру на Яхтенной, поскольку твои дела идут в гору, вон ты – за год второй боулинг открываешь. Я возьму с благодарностью, потому что мне самой на жилплощадь не заработать. Сцен ревности я не устраиваю оттого, что у тебя нет другой постоянной связи, а ревновать к одноразовой посуде глупо. Звонить и спрашивать, когда приедешь, тоже нет смысла – ты обычно говоришь чётко, чего ждать, и разница невелика: один-три дня. Ну, вместо четверга приехал в субботу, ну и что? Значит, не мог в четверг, и что тут изменил бы мой звонок? В постели я тебе не отказываю, поскольку я довольно чувственна, но не распутна, и мне достаточно одного мужчины, а между нашими встречами я успеваю… ммм… проголодаться, вот. Денег мне нужно немного, поскольку я сознательно ограничиваю свои потребности. Это такая идейная платформа, мы можем как-нибудь об этом поговорить.

Егор косился на меня выпуклым глазом молодого лося, встретившего в лесу что-то интересное и непонятное.

– Ну, лапа, – выдохнул он в конце моей речи. – Ты бы курсы открыла для жён и девиц, уму-разуму их обучать. Серьёзно, ты не знаешь, сколько у меня приятелей заморочено вашим братом, то есть вашей сестрой… Только про жену ты сморозила, за меня, видишь ли, решила, счас! Это мы ещё посмотрим, кто на ком женится…

Мы мчались с юга на север, поглощая чёрный шоколад пустых проспектов и монпансье из обезумевших за день светофоров. Хорошо. Люблю, когда меня везут.

Потом я жарила свинину с картошкой, сбрызгивала листья салата оливковым маслом и лимонным соком, потом он смотрел телевизор, а я читала, потом мы легли спать, и вся эта пародия на жизнь, наверное, смотрелась со стороны как счастье.

ЧЕТЫРЕ – ЧЕТВЕРГ[4]

1

Нет ничего лучше, когда по утрам тебя будит солнце. Оно стояло в окне и, как всегда, обещало порезвиться со мной. Я знаю, что нельзя одушевлять мир, это верный путь за границу рассудка – станешь подозревать умысел в безличной игре разнообразия и увязнешь, отыскивая логику; я такого человека знаю, он давно из дому не выходит – то серое небо очевидно пророчит неудачу, то птица не та села на балкон, то три дерева во дворе ясно отсоветовали сегодня заниматься делами; постепенно дела отсыхают при таком настрое ума, а знаки внимания к твоей персоне всё прибывают, и вот уже немыслимо без последствий выбросить накопившийся мусор или покормить приблудную кошку – на свою голову наворожишь отставку правительства или, хуже того, появление в твоей жизни вкрадчивой и хищной особы…

И всё-таки как трудно поверить, что золотое тепло, ласкающее сейчас мою руку, – случайность. Или бывают безразличные дары, милости равнодушия?

Не стал меня будить, ушёл. Из-за моего прохладного отношения к нему я постоянно выигрываю – Егор, не чувствуя ни малейшей агрессии с моей стороны, становится благодарным, деликатным, начинает интересоваться мной. И как бы всё изменилось, заведись во мне очажок горячки, привязанности, увлечения, сколько боли и обиды я получила бы в обмен на неравнодушие, на обычную женскую работу – где ты? Как ты? Что-нибудь нужно? Можно к тебе? Можно с тобой?

А у меня в душе – ни искорки, иди куда хочешь, делай что угодно, можно со мной, можно – без меня… И я побеждаю. Без усилий – напротив, не делая усилий.

Кого побеждаешь-то? Что – выигрываешь?

Побеждаю я бедную женщину внутри и мужского врага снаружи, а выигрываю – покой и комфорт. Егорка даёт мне гораздо больше денег, чем я трачу, и я сделала неплохой белкин запас.

Информационные волны добрались до моего уединения и наплескали разного в уши. Самое главное: крошка Эми сделала операцию и проводит свой досуг с другими классными девчонками. Побитое женское войско. Представляю себе этих инвалидных красоток в бинтах, с изрезанными мордочками, переломанными ногами и синими от липосакции животиками. Дай им Бог, этим антихристовым невестам, женишка хорошего. Потом: Федосью Марковну мы хороним завтра, сбор в девять утра у морга энской больницы, затем крематорий и на сладкое – поминки. Наконец-то нагляжусь на родню до сытости, до изнеможения. Но… Чёрт, почему сразу не подумала об этом.

Я держу Егора в стороне от своей жизни и с ним заявиться не могу. Он-то непременно взял бы меня на выставку передвижников смотреть картину «Похороны бабушки в России» и обстоятельно рассказал про каждого персонажа, время от времени восклицая: «Эх, Санёк! Знала бы ты, какая бабка у меня была!» Но дико представить, что в такое предприятие попыталась бы втащить его я. Как только я промурлыкала бы: «Дорогой, скончалась моя бабушка, ты же не оставишь меня одну в этот скорбный час, ты поедешь со мной в крематорий? Мои родственники простые люди, но они будут счастливы познакомиться с тобой», так тут же мой сожитель услышал бы голос ангела-хранителя. «Егорушка! – противным и ласковым голосом пропел бы ангел. – Ты попал. Тебя грузят, Егорушка. Делай-ка ноги от неё и её родственничков…» Окажусь одна – бросятся всей шайкой, истреплют нервы. Кто-то нужен для прикрытия, и нетрудно догадаться кто.

– Андрюша! Это Саша. Есть минутка?

– Да сколько угодно минуток, Аль. Завтра? В девять у морга, а за тобой когда заезжать? Могу, могу, конечно, могу. Хорошая была бабушка? Тогда тем более. Говори адрес – я на машине. Есть машина, «Жигули», тройка-пикап. А потому что напрасно думаешь, что я бедный, – я не бедный, я скромный…

Что там Лизочек сказал – «он вас любит, да?» Неужели свежему глазу это так заметно?

А впрочем, какая там любовь у бедных русских – растворимого кофейку вместе попить?

Подумав эту гадость, я услышала явственный вскрик боли. Это вскрикнул созданный мной фантом Андрюши Фирсова, задетый грубым словом. Я часто ощущаю ментальное присутствие знакомых людей и знаю, что это я сама их создала из неведомой материи, но они живые, они разговаривают со мной, слышат мои думы и отвечают мне. Однако Фирсов сегодня прозвучал впервые. Когда это я успела его сделать?

Прости, милый, не хотела тебя обидеть, но ты сам знаешь – никаких перспектив, ты занят, я занята, а на мучения нет больше ни сил, ни времени

Второй день приходили сообщения от Владимира Ивановича с извинениями за несостоявшуюся встречу во вторник и надеждой на будущий разговор. Интересная метода и в целом верная. Через неделю-другую терпение моё лопнет и я решу, что лучше дать, чем объяснять, почему нет.

– Александра Николаевна, ты? А я всё жду, жду, когда ж ты позвонишь.

– Здравствуй, Лев Иосифович. Ммм, как здоровье?

– Здоровье? Отличное здоровье, что это ты вдруг беспокоишься о моём здоровье?

– Я заметила, ты располнел, а полные мужчины – сердечники.

– Да! Мой вес растёт соразмерно моему весу в обществе! А сердце у меня, кстати, дай Бог каждому. Имею к тебе интересное предложение – приезжай в гости, а потом мы с тобой сделаем прелюбопытнейший визит. Надеюсь тебя удивить! Сейчас я на службу, да! А часам к четырём милости прошу ко мне. Живу я всё там же…

Покойники просят о встрече – уважим покойников Я согласилась. Если Коваленский собирается познакомить меня с кем-нибудь из «политической элиты города» (выражение, не терпимое иначе, чем в кавычках), то мне это будет полезно как журналисту.

Вот почему я так благодушна – сегодня четверг, день Юпитера, царственный, не чуждый справедливости день. Всё хорошо в Юпитере, кроме некоторой душевной тупости, солнечной имперской лени, самодовольства зрелого и властного мужчины, слишком привыкшего повелевать. Вам не удастся влезть к нему с партикулярными жалобами и частной инициативой – Юпитер просто назначит вам дела дня. Ему неинтересно, что вам нужно, он превосходно знает, что вам по чину положено.

В честь Юпитера надо принарядиться. У меня есть светло-коричневое платье в эллинском духе и немного золота – цепочка, кольцо с топазом. Может, сегодня распустить волосы? Нет, какая же может быть распущенность в присутствии Юпитера, это надо приберечь на завтра, ко дню Венеры-мамы, наградившей меня своими ненужными дарами…

Аудит накопленных эмоций дал позитивный результат: нарыв отношений к Льву Коваленскому словно рассосался. Я выдохнула ненависть обратно в мир, и болезнь прошла. Растаяло ли моё безумие в коварном воздухе марта или отлилось в пулю и летит к намеченной цели? Сегодня я не получу ответа – Юпитер, друг пиров и наслаждений, никогда не одобрял преступлений страсти.

2

Третий этаж, без лифта. Новая стальная дверь. А на старой была прорезь с надписью «Почта» – какое доверие миру. Теперь в чести броня, глухая защита, заборы, охрана, сигнализация, меры безопасности, средства «от…». От воров, от комаров, от пота, от детей, от стресса, от боли… Смешно говорят в народе – «У вас есть что-нибудь от головы?». Дайте, дайте мне наконец что-нибудь от головы, и заодно от сердца. Стучит, зараза. Всё-таки стучит.

Дверь мне открыла надёжная женщина неопределённых лет. Мне нравятся эти приятные квадратные женщины с обветренными лицами, которые идут рано утром за лопатами, швабрами, метлами, вёдрами. Зимой они носят куртки с капюшонами из искусственного меха, летом достают линялые тишотки с экзотическими рисунками. Их редко увидишь в поликлиниках – они сразу попадают в больницы, выработавшись до предела.

– Лев Осич, к вам! – крикнула труженица, удаляясь.

Коваленский вышел в прихожую и призывно махнул мне рукой.

– Пошли, пошли в гостиную, я там бумаги разбираю.

Причудливо он вырядился: белая рубашка, строгие брюки, а поверх – бордовый велюровый халат. В этом было что-то литературное.

Квартира заметно обветшала и съёжилась. Да ещё бьющее в окна без штор солнце высветило трещины и пятна сырости на потолке, царапины на мебели, дырявую обивку дивана. Круглый стол красного дерева был завален бумагами. Гостиная Коваленских казалась мне когда-то огромной, богатой, я воображала, как в ней сидели неведомые князья на музыкальных вечерах. Ха, князья могли тут оказаться, разве что навещая своих старых учителей сольфеджио. Но две картины настоящие – один Шишкин, один Айвазовский; коли художник живёт долго и работает много, косоруким, которые сами рисовать не умеют, перепадает. Лес и море. Сейчас их рисуют только тронутые дилетанты из бывших кружков живописи при доме культуры. Смелые художники писали Бога, скромные – места его отдыха. Говорят, Айвазовский был пренеприятный тип, сварливый старец, ничего не читал, величался, всем раздавал советы – но на его морях это никак не отразилось…

– Шторы, скатерти, бельё – всё в стирке, – сообщил Коваленский. – Тамара Петровна тут бьётся вторую неделю. Садись, что озираешься. Это, между прочим, твоя квартира. Смотри, что нашёл – свой реферат за третий курс, по отмене крепостного права… Думаешь, выбрасывать?

– Недрогнувшей рукой, – отвечала я.

– Согласен… Да положи ты сумочку куда-нибудь, вцепилась. Что у тебя там? Диктофон? Можешь не стараться – я у специалистов на прослушке. Ты хоть знаешь, кто я такой? Сиди ровно. Сегодня подписан официальный приказ: я – советник губернатора.

– Как дошла ты до жизни такой? – Я не удержалась от улыбки, с такой комической важностью Коваленский сообщил мне то, что я знала уже третий день.

– Дошла извилистым путём… У меня сложный сплав выгоды и убеждений, да, и выгоды, и убеждений. Нельзя оставлять общество без идеологии, вот что я тебе скажу!

– Какая там идеология? Дожрём остатки Россиии начнём вырождаться как следует, слава тебе, Господи.

Коваленский посмотрел на меня остро, с любопытством.

– Сказано лихо. Но ценности – не имеет. Вот потому либералов и не приспособить к государственной работе – нет креатива. То, что ты сказала, всем известно. Это известно и бизнесу, и губернаторам, и верхушкам всех партий, и Кремлю, разумеется. Запас прочности – лет на пять-семь. Потом, Сашенька, обвал. Большой системный обвал. Придёт настоящая расплата за развал Союза. Все болячки – демографические, сырьевые, национальные, жилищно-коммунальные, – все дадут метастазы. Поэтому сейчас приличные средства отпущены на развитие сил стяжения, прежде всего – на местный патриотизм федерального подчинения.

– Наш губер и так патриот под завязку. Публичный дом хотел построить – первый в России. Каждый месяц новый памятник открывает.

– Чувства мало, нужен разум.

– Ты будешь изображать разум нашего губернатора? Ой, Лёва, ты надорвёшься.

– Ты ничего не понимаешь, – сердито заявил Коваленский. – Я с ним плотно работаю, он парень с тараканами, как все они, но вменяемый. Кстати, могу тебе найти хорошую должность. Хочешь на руководящую работу? Заместителем в правительственный вестник? Или в комитет по печати?

– Ты бы сам укрепился, а потом должности раздавал. У нас в провинции аппетит нервический – съедят целым куском и не моргнут.

– За твоими речами, за всем твоим красиво обустроенным фасадом чувствуются гранитные валуны убеждений. Может, выпьем коньячку и ты мне о них расскажешь?

– Пить не буду, мне завтра вставать в семь утра, а поговорить могу. Мы раньше подолгу разговаривали, если помнишь. Убеждений твёрдых, как ты говоришь – гранитных, у меня нет. Да и у тебя их нет, не ври. Но сознание работает, перемалывает информацию, так что мешочки с мукой для собственного потребления я скопила. Это, Лёва, всё доморощенное, ручное, единоличное. Кустарный промысел – не суди строго, куда мне до вашей фабрики…

3

Мы уселись на кухне, где по-прежнему стоял чудный буфет, разукрашенный резчиком – виноградные гроздья, ангелочки, не лишённые половых признаков. Коваленский достал хрустальный графин с коньяком и тарелку с нарезанными сырами. Для меня нашлась бутылочка «Эвиана». «Патриот новоделанный, – подумала я. – Не «Святой источник» пьёт, а воду французских Альп. Нет, никогда этим лицемерам не дойти до аксаковской честности. Любишь родину – ешь, пей своё, одевайся вместе с народом – в родное, в китайское!» Даже по едва заметному нежно-ленивому всплеску внутри графина, когда хозяин ставил его на стол, было понятно, что грамм этого коньяка стоит дороже рубля, дорогим был и стойкий, но не навязчивый аромат сыра. «Имели мы вас и будем иметь» – был бы неплохой фамильный девиз рода Коваленских.

– За тебя, Александра, за нашу встречу и за матушку-Россию! – провозгласил Коваленский.

– Что ж, тост хороший, вместительный… Не могу сказать, что я её разглядела, эту матушку-Россию. У американцев есть дороги, они рассекают свою Америку туда-сюда в массовом порядке, про Европу и говорить смешно – любую страну за пару месяцев пешком обойти можно. А у нас один способ увидеть родину – ножками по этапу либо в казённых вагонах, но это для мужчин, они же населяют армию, зону, стройки великие и малые. Говорят – Поволжье, Урал, Сибирь… Для меня это фантомы литературно-киношные. Мне дешевле слетать в Нью-Йорк, чем во Владивосток, в Париж – чем в Красноярск. Уж это монополисты, Аэрофлот с жэдэ постарались, чтоб народ табунами не шастал. Народ, конечно, обрастёт жирком и сызнова начнёт шастать, изобретая надобности, а надобность одна – почуять родину под ногами. Сто лет назад босяки, скитальцы, калики перехожие месили грязь, скрепляя родимую землю, ты заметил, что у нас в песнях поётся – «стёжки-дорожки»? Дорожки соединяют пространства, как стежки – ткань, а иголка – человек, нитка – его путь.

Должны русские люди вечно ходить по своей земле, чтобы она не расползалась, не рассыпалась обветшавшей тканью. Ходить и просить именем Христа – не еды, а пощады у Отца-Матери… вот высокий смысл хождения. Мимо разбойничков, мимо пустынников, мимо колоколен, мимо барских хором, мимо царских врат. Жить – как шить, сшивать землю, железные башмаки истоптать, как та царевна в сказке «Финист – Ясный сокол»… Я думаю, скоро так будет, скоро опять пойдут странники на смену туристам. Турист пусть выметается в свои Канары-Таиланды отдыхать, а нам отдыхать не от чего. Мы уже погуляли так погуляли, такое наследство растрясли-разбили – на весь мир хватило осколков.

Я-то по молодости успела кое-куда смотаться, а теперь всё. Родина… Поезд чешет мимо дрожащих огней печальных деревень, и в душе точно пульс бьётся: неизречённая тоска и жадное желание выйти прямо сейчас, остаться здесь, зарыться в этот кладбищенский покой, заснуть… но не тем холодным сном могилы. Нет, не могу сказать, что Россия для меня пустой звук, не обеспеченный личным проживанием, а что я мало видела – так это и к лучшему. Я, конечно, сильный человек, но сильные люди ведь и чувствуют сильнее, и ломаются быстрее. Я… как неловко, неприятно говорить о себе так… я много страдала, Лёва. И за себя было больно, и за других, и за общую неладность… Я нуждалась, реально нуждалась, вот когда самой простой, дешёвой еды не хватает. Я видела и жестокость от людей, и настоящую помощь. Я стараюсь делать своё дело как можно лучше, и я верую по-простому, без рассуждений, не сверяя своего домашнего Бога, доброго и сердитого Бога для девочек из новостроек, с официально назначенным. И я не понимаю, как это можно – выдумать от сытости, по приказу какую-то идеологию и внедрять потом «на местах».

Ты скажешь – а вот при советской власти какую идейную махину удалось соорудить и на людей обрушить. Так там настоящий огонь горел – недобрый, адский, но огонь. А у вас что горит? Ленивыми пальчиками вы перебираете загаженные слова и хотите из них себе усадьбу соорудить, неприкосновенный заказник для начальников…

– Трогательно. Я чуть не расплакался. Только пока мы будем ходить по своей земле, чтобы она не расползалась, с востока подойдут китайцы, а с юга – азербайджанцы и чеченцы. Мы, значит, станем просить пощады у отца-матери, а эти будут торговать и рожать.

– Ну, дело-то простое, дружочек – кто имеет русских женщин, тот и Россию возьмёт, и никакие твои докладные записки не помогут. За себя не скажу, не пробовала, а китайцев мне хвалили в этом смысле, да и чёрненькие трудятся исправно на ниве…

Не надо было поддерживать этот разговор. За столько лет не могу привыкнуть, что люди, спрашивающие «а как вы думаете?», вовсе не нуждаются в ответе.

– Эх, Саша, – вздохнул Коваленский, вертя в пальцах бокал с коньяком, – насчёт женщин ты права. Тут специальные социальные программы нужны.

– Ты шутишь так, что ли, со мной? Социальные программы! Да ведь природа, которая и вокруг, и внутри нас, она – против нас, не хочет она нашего размножения, а хочет, чтоб мы дружной русской вереницей съебли за синей птицей. Ты, ежели теперь при власти, настоящие документики посмотри – что с детишками происходит, что в семьях, что там с гинекологией и потенцией, глянь в статистику стихийных бедствий и катастроф, а потом советуй губернатору адресные выплаты малоимущим, или какая у вас там ещё лабуда сегодня в ходу. Занимаешься фасадом слов, так не спрашивай меня, что я думаю.

– Природа против нас? Откуда информация?

– Приватная. Секретная.

Коваленский благодушно рассмеялся.

– Понятно, Александра Николавна, вы, значит, секретный агент природы!

– Как большинство женщин.

Появилась Тамара Петровна с двумя незабвенными клеёнчатыми сумками, их в народе кличут «сумками челнока», в красно-синюю клетку. Я их в продаже не видела, и откуда народ взял несколько миллионов этих сумок, остаётся тайной народа.

– Лев Осич, так я пойду? Шестой час.

Коваленский предложил ей коньяку, но Тамара Петровна лишь рукой махнула. Такие разве ж пьют.

– Золото, не женщина, – объяснил «Лев Осич», проводив кариатиду быта. – Учительница бывшая. Я её берегу, на будущее рассчитываю. Понравилась тебе моя Тамара Петровна?

– Какая разница?

– Может, вместе жить будем, так она у нас станет хозяйством заниматься. Не волнуйся, тарелочки не вымоешь.

Я молча допила «Эвиан».

– Всё воду пьёт и всё не любит меня совсем. Ну, Саша, а я тебя удивить хочу. Сейчас машина придёт, и мы с тобой за город поедем. К шефу. Позвал он меня на обед, узнавши, что я женат, – приезжай, говорит, с женой. Обрадовался, что во мне хоть что-то есть человеческое. Поедешь?

Обед у губернатора – это что-то новенькое в моей жизни.

– Поеду. Ты меня только проинструктируй, как держаться, я с начальниками мало общалась, могу проколоться.

– Инструкции немудрёные: молчи, улыбайся, не возражай, никаких отвлечённых разговоров и, бога ради, – забудь о Родине.

4

Подобно многим русским воеводам, обвыкшимся на своём месте, наш губернатор в устройстве собственной жизни проявлял признаки вменяемости. Разбойничий романтизм давно вышел из моды, и губернаторская резиденция не дразнила распалённых взоров завидущей социалки. Мы двигались на личном джипе Коваленского (умоляю, при шофёре ничего) в сторону Всеволожска, но затем свернули на окольную тропу. Водитель, аккуратно матерясь, сверялся с выданной ему картой-запуткой, и мы миновали немало болот и перелесков, прежде чем тропа обернулась кратким убедительным шоссе, предвещающим цивилизацию для личного пользования. Великую цивилизацию мужских начальников России.

Забор, конечно, был – коричневый и беспросветный, где-то два семьдесят в высоту. Когда у нас проверили документы и распахнули ворота, я увидела ЭТО во всей красе.

Сооружение прилежно воплотило четыре пласта губернаторского сознания. Первоосновой явился тот совхозный домик, где родился будущий герой – у непьющих и работящих родителей. Все архитектурные излишества резиденции были крепко впаяны в идею надёжного параллелепипеда, развёрнутого прямо к дороге, к людям, потому что нам скрывать нечего – на трудовые живём. Второй пласт уводил нас непосредственно к сказкам Пушкина, вернее, к иллюстрациям сих сказок, где твердолобый и насупленный малыш увидел когда-то и терем семи богатырей, и вымоленное у золотой рыбки обиталище зарвавшейся старухи, и дворец царя Салтана. Поэтому в дом вело дивное бревенчатое крыльцо на шести столбах, а на окнах красовались резные наличники и ставни. Следующим соблазном губернаторского ума стали голливудские фильмы-фэнтези, которые он впервые посмотрел на заре перестройки главным инженером завода – они одарили резиденцию четырьмя остроконечными башенками по углам, с круглыми окнами. Довершил наваждение шайтана пореформенный евростандарт с неминуемыми стеклопакетами, и венчала дом крытая галерея, где просматривались зелёные друзья человека. (Я имею в виду растения, а не бутылки с алкоголем.)

Толстый охранник проводил нас в холл, сильно напоминающий гардероб зажиточного дома культуры – направо, за барьером, плечики для одежды, и при них человек, налево телевизор с креслом, и в нём человек, солидно обустроенный, судя по количеству пакетов с чипсами. За стеклянной дверью – она открывалась, почуяв клиента, как в универмагах, отелях и аэропортах, – виднелась беломраморная лестница вверх. По ней к нам спустилась ладная девица в деловом костюме цвета лососины.

– Лев Иосифович? Александра Николаевна?

– Лариса Игоревна? – спросил Коваленский, взглянув на девицын бейджик.

– Очень приятно, – пропела та, забыв, однако, поздороваться. Мы тоже не настаивали. – Дмитрий Степанович просил вас пройти в зимний сад.

Мы одолели три пролёта и оказались у очередной стеклянной двери. Возле неё стояло чучело – медведь на задних лапах, с триколором в когтях. Мне губернаторово логово и сразу понравилось, а от медведя совсем потеплело на дулю. Вдобавок из зимнего сада раздавались звуки баяна. Не веря своим ушам, я расслышала в них упрямые попытки изобразить знаменитую мелодию Астора Пьяццолы.

Вход в галерею был из круглой комнаты, где и вся начинка обладала приятной плавностью, мягкостью. Овальный стол был уже накрыт на четыре персоны, золотистые стулья с изогнутыми ножками были готовы принять четыре задницы, а на стенах приветливо горели матовые шары, установленные в неумолимом ритме по всей окружности. Пока Лариса Игоревна докладывала Константину Петровичу о нашем визите, я насчитала двенадцать шаров.

– Пожалуйста, проходите. Валерий Семёнович вас ждёт.

Джунгли, открывшиеся нашим глазам, со всей очевидностью доказывали: когда Илья Матвеевич впервые приехал в город Ленина, он, несомненно, посетил Ботанический сад. Вряд ли, конечно, по своей инициативе. Наверняка в те баснословные года имелась девушка с культурными запросами… Мы продирались сквозь тропическую растительность, а звуки баяна пробивались к нам.

Наконец мы его увидели.

Александр Фёдорович, плотный краснолицый мужчина инфарктного возраста, в белой рубашке, расстёгнутой на три верхние пуговицы, и синих трикотажных штанах, с блаженным видом терзал солидный немецкий баян, сидя среди пальм и суккулентов в бежевом кожаном кресле. Перед ним на стеклянном столике стоял графин с прозрачной жидкостью и старорежимный гранёный стакан. Остатки чёрных с проседью волос, видимо, тщательно уложенных днём, взмокли от пота. Веки Павла Романовича были опущены. Он преследовал ускользающую мелодию.

Па-рам-пам-парум-ра-ру-рам… Па-рам-пам-парум-рарурам…

Лариса Игоревна выжидательно молчала.

Я взглянула на Коваленского и удивилась перемене: исчезла всякая развязность и распущенность, ловко втянулся наетый животик, все черты лица собрались в сосредоточенный и строгий рисунок. Чем отличается государственный человек или здание от негосударственного человека или здания? Фасадом. Коваленский поменял фасад и теперь был облицован государственностью, точно мрамором.

Тут глаза Леонида Тимофеевича открылись. Они были синими и безмятежными, как небо Аргентины.

– Лев Иосифович, Александра Николаевна, – произнесла лососина.

– А. Да.

Валентин Викторович вздохнул, снял баян и опустил его на пол.

– Здравствуй, Лев Иосич. Здоровались, правда, сегодня. Ну ничего. Совсем не здороваться нехорошо, а по два раза никому вреда. Жена твоя? Саша? Вот это жена. Э, да ты везунчик, Лев Иосич. А я вот музыку слышал по телевизору, такая музыка… за душу берёт, хотел по памяти – не выходит. Разучился совсем.

– Это мелодия аргентинского композитора Пьяццолы, можно ноты найти, – сказала я почтительно.

– Что ноты. С нотами ещё хуже, – махнул рукой Борис Андреевич. – Пошли закусим. Аргентина, значит. Буэнос-Айрес. Был в прошлом году. Не понравилось.

5

За обедом нам прислуживал расторопный белокурый меркурианец в холщовой русской рубашке, с безмятежно-порочным личиком и тайными крылышками на ногах. Для начала он привёз грамотную закуску: студень из петуха с хреном, селёдку с луком, солёные овощи и жареные лисички. На столе уже поджидали нас три графина с разноцветной (лимонная, клюквенная, укропная) и один с чистой.

– По-домашнему, – объяснил Анатолий Владимирович. – Намотался по банкетам выше крыши… Давайте без фокусов, наливайте что на кого глядит. По-простому. Я сегодня отдыхаю… Это дочкин дом. Для дочки строил в подарок, по моему проекту. Трёх архитекторов поменял – ну, без понятия люди. Я одному говорю: тут хочу дорожку. И чтобы она туда-сюда, а по бокам стояли такие качельки, вроде как скамейки, на цепочках, под навесом. Чего, спрашивается, непонятного? Во всех парках раньше были, так приятно – сядешь с девушкой, качаешься. А он смотрит на меня, как будто я идиот, и тыквой мотает. И я знаю, что он думает. Вот, думает, совок чугунный, вылез в начальники и скамейки на цепочках желает, как в совковой зоне культурного отдыха…

Губернатор удручённо покачал головой и принял чистенькой.

– Ты, Лев Иосич, будешь когда с интеллигенцией разговаривать, так скажи ей – любовь сладка по взаимности. Я вас не трогаю, и вы ко мне с уважением обязаны. Я шестьдесят семь процентов взял на выборах! Я сам с высшим образованием. И с головой у меня порядок. Я качельки хочу не по дурости, а потому что они мне нравятся. Хорошо мне на них было, ясно? Шесть лет мытарят, по косточкам разбирают, шипят – как встал, да как повернулся, да во что одет, да что сморозил. Но тут, вот тут, – он постучал себя пальцем по лбу, издавшему неожиданно мощный и густой звук, – тут крепко сделано. На парном молоке, на яичках с-под курочки, на своей картошке, на сене из ста трав! Меня смешками вашими не прошибёшь.

– Юрий Трифонович, может быть, имело бы смысл вам встречу организовать с интеллигенцией? Поговорить о насущных проблемах. Если сделать грамотный подбор групп и правильную прессу позвать, возможно, удастся внести существенные корректировки в имидж. Обогатить ваши личностные проявления. Расширить стратегическую базу. Ввиду будущих дискуссий по третьему сроку.[5]

Губернатор, энергично тыкавший вилкой в лисички, при словах о третьем сроке заметно взволновался.

– Вот ты мне объясни, советник, кому непонятно, что закон про два срока – натуральное вредительство, и больше ничего. Ну, попался вам дрянь-губернатор – так избиратель его сразу бортанёт, после первого срока. А если выбрали на второй, значит, он правильный человек. А если правильный человек, так за него надо держаться, всеми лапами! От овса кони не рыщут, от добра добра не ищут, разве не так? И работай, сколько влезет, раз народ поручил. Хоть двадцать лет, хоть тридцать. Хоть пожизненно. А то как у нас получается? Выбрали парня, и что он успеет за четыре года? Ну, еле-еле дом построит да родню приспособит к делу. Без родни в нашем звании никак, не доверишься же никому, они тоже суки, но свои, ладно. Наобещает всего, там петелька, там крючочек. Попробуй разберись, у кого какие интересы и кому что сунуть на голодные зубы. Только в ум войдёт, на ноги встанет, мускулами обрастёт, возьмётся за социалку – срок выходит, опять ищи-хлопочи копеечку на выборы. А там опять лихоманка. Я вот сейчас имею реальность кое-что сделать для здравоохранения, и не так что-нибудь, а на серьёзе. Полная реконструкция энской больницы. Есть люди, есть проект, у всех своя выгода – только не у меня. Чего париться? Мне через два года с вещами на выход. Был бы третий срок – другое дело…

Меркурианец принёс уху в супнице.

– Царская уха! – сказал губернатор, видимо неравнодушный к слову «царская». Кстати, четвёртый стул оставался пустым, жена нашего юпитера к столу не вышла.

В жирной ухе плавали впечатляющие куски белорыбицы.

– Как вам уха? – с неожиданной галантностью обратился ко мне Антон Григорьевич. – Под ушицу не выпьете? Может, чего лёгонького принести? Совсем не пьёте? Какая умница. – Он посмотрел на меня с умилением. – У меня мама не пила ни грамма. Ни в какую, хоть ты что! Новый год ей не в Новый год, дни рожденья вообще за праздник не держала. Приезжала сюда, в дочкин дом, – всё хмурилась. Раскулачат, говорит, тебя, Вася. Характер! Три года назад схоронил – полезла на крышу антенну чинить, током убило. Восемьдесят четыре годика… Помянем маму.

Помянули маму и ушицу приговорили. Георгий Филиппович раскраснелся, взопрел, засверкал очами.

– Знаешь, советник, я что думаю? Если бы не революция да не войны с культом личности, так тех людей, которые раньше в России рождались, вообще ничем было бы не извести. Они бы по триста лет жили. Во была силища!

– Да, – вежливо заметил шёлковый Коваленский. – «Русские православные» – знаменитая порода.

– А ты что про это знаешь? – прищурился губернатор. – Ты тут не вертись. Ты за своих давай рубись, тебя порода тоже не слабая, ваши Оси-Моси никак Библию написали, говорят? Шучу. О, судачок пришёл. У меня как в заводской столовой: четверг – рыбный день…

И я сообразила, отчего он просил о скамейках на цепочках. Всем нутром, всей утробой губернатор хотел, как принц Гамлет, восстановить распавшуюся связь времён.

Коваленский пил мало и всё косился в мою сторону – оценила ли я его подарок.

Я оценила и поняла многое, кроме того, зачем этому губернатору советник.

6

– Тринадцатого года сторублёвку видали? Во – с тетрадный лист. Булки пшеничные в метр длиной, хлебы на полстола. Водка вёдрами – по двенадцать литров. Почему? Потому что семья. По двадцать, по тридцать душ за столом…

Михаил Гаврилович пригорюнился.

– А сейчас что? Две дочки у меня без толку. Дом построил, а Кирка моя в Швейцарии живёт и внуки с ней, тю-тю. Надюшка здесь, слава богу, да мужика сволочного нашла, из бывших комсомольцев. Скажу как есть – из всего нашего зоопарка это самая дрянь. Б… подфонарные. Под меня бизнес сварганил и от моей же дочери гуляет, сучий потрох. Извините… ээ? Саша, да! Это я расслабился по-домашнему. Вижу, люди вы хорошие… А? Ты, советник, присоветуй мне чего-нибудь, а то я дом построил, да не один, а куда их – солить? Эх, советник, ничего ты сам не знаешь, советник мой…

Губернатор пил методически, не меняя выражения лица и не унижаясь до оправдательных тостов и смущённых улыбочек.

– Высмеяли меня за публичный дом. Шута нашли! Раньше нас, наверное, умные люди жили и знали, чего природа требует. Везде и всегда, во все века были бордели. И девочки работали себе спокойно и честно, под присмотром. Теперь их душат и режут сотнями в день – а эти лидеры издеваются надо мной. Что я хотел нормальный государственный контроль: милиция, медицинская помощь, юридическая база, налоги, страховка, социальные гарантии. «Хе-хе, самое важное, самое неотложное дело отыскал Фёдор Денисович!» Да, важное, да, неотложное. Потому что я знаю, как она, дура деревенская, чешет в город и думает, что тут мёдом намазано. А потом клацает на поребрике каблучками, зябнет в дырявых колготках и каждый день рискует своей пустой башкой. Сколько ж их калечат-то, Господи. А это ж чьи-то дочки, сестрёнки, могли мамочками стать…

– Вашу правоту докажет история, Алексей Трофимович, – поддержал шефа Коваленский. – Просто в обществе ещё сильна инерция… ммм… неоткровенности в вопросах общественного темперамента. Традиционные решения вдруг оказались ярким социальным новаторством. Вы буквально опередили своё время, вот в чём проблема!

Мысль о том, что он опередил своё время, и польстила, и встревожила губернатора. Он любил быть со временем в ладу.

– Нет, Лев Иосич, ты загнул. Я идею озвучил вовремя. Просто уж так вышло, что не до девочек сейчас, сам видишь. Не понос, так золотуха. Не теракт, так жэкаха.[6] Жаль, дело было перспективное, построили бы высотку этажей в шестнадцать, на каждом этаже – свои работницы, на любой вкус, ну, и смотря по деньгам. Полная анонимность клиентуры, само собой. И назвали бы, конечно, не «публичный дом», а назвали бы…

– Никак бы не назвали! – не выдержала я. – Понимаете, Всеволод Игнатьевич, такие дома никогда никак не назывались, потому что в любом городе всегда и всё было про них известно. Вы простите, что я вмешиваюсь, но мне ваш проект безумно, бесконечно нравится. Действительно, одним махом, бордель открывахом, вы спасёте множество человеческих жизней. Но есть проблема. В девятнадцатом веке ни одна порядочная женщина не стала бы разыскивать своего мужа в публичном доме. Она и приблизиться к «заведению» не смела, до того это считалось неприличным. Но в наше время возле вашей чудесной многоэтажки соберутся толпы жён, поскольку у нас в ходу другие представления о приличиях. Ресурсы изобретательности наших мучениц штампа в паспорте безграничны. Для того чтобы узнать, не здесь ли часом её Вася, жена пойдёт на всё. Раскатает домик по кирпичику!

Губернатор засмеялся с пониманием, и встревоженный было моей самодеятельностью Коваленский перевёл дух. Тема семейной жизни и боевой активности жён, видимо, что-то затронула в душе Данилы Олеговича, и он чинно объяснил:

– Анюта очень хотела с вами познакомиться, но что-то приболела сегодня.

Тут в его сознание, многоутруждённое от соединения обрывков распавшихся времен, приплыло нечто уж и вовсе старорежимное, и губернатор сказал, глядя перед собой синими аргентинскими очами:

– Анна Сергеевна нездоровы.

7

Я ему понравилась. Если бы не Коваленский, не миновать бы мне познавательной экскурсии по дочкиному дому, а не то и баньки истопленной. Но на своего советника губернатор поглядывал с иронической опаской. Советник был подложный, фальшивый, но подложили его такие силы и царства, с которыми Никите Богдановичу ссориться не приходило в голову.

Мы ели не на серебре, а из простых белых фаянсовых тарелок с золотой каймой, да и в целом я не заметила в быту губернатора бьющей в нос роскоши подробностей. Он, наверное, любил имущество немудрёное и надёжное – землю, дома.

Попили чаю с пирогами, потом губернатор сыграл нам на баяне, а на прощание похлопал Коваленского по плечу:

– Давай, Лев Иосич, собирай интеллигенцию, поговорим чуток. Только без демшизы, ладно? И заполошных всяких не зови. И которые в наше дупло по сто писем на дню пишут – не надо, а то они как глухари. Разговор только попортят. И ты вот что, как до дела дойдёт, шепни мне – кто там кого, кто писатель, кто ваятель. Чтоб людей не обидеть. И вы, Сашенька, приходите, – приветливо осклабился Геннадий Савельевич. – Вот мы с Львом Иосичем организуем круглый столик, вам это может быть интересно.

Он помолчал, словно хотел что-то сказать и не решался. В воздухе шла незримая битва, и губернатор всё-таки подбодрил свои войска победоносным заявлением.

– Я ведь, Лев Иосич, никого не боюсь.

Из него пёрла сила, простая как мычание. Она не была тёмной. Я вообще не ощущала её цвета. Какого рода эти воины? Кому они служат? Кто их хозяин? Проворные жуки на трупе родины – может, и так. Гниющую плоть надо ликвидировать. Растащить кусками по норкам, по кусточкам, по семеечкам

Коваленский ничуть не удивился и не смутился. И за ним была сила – тайная, гибкая, хитрая. Она не пёрла, а струилась юркими змейками.

– Я знаю, господин губернатор. И все это знают – что вы никого не боитесь.

– А хорошо, правда, когда все это знают?

– Очень хорошо, Иван Васильевич.

– Так, значит, советник, бывает всё на свете хорошо?

– Бывает, Василий Иванович. Редко, но бывает!

На обратном пути я смотрела в мартобрьскую тоску за окном. Под крылом тянулись бедные поля, многограбленая грешная земля… Коваленский, эстет со стажем, выбрал шофёра куда толще себя – выигрышный фон. Здоровяк пробовал было развить тему неслабо живёт наш губер, но Лев убил её энергичным молчанием. Кстати, коваленского водилу чин чинарём, как при барах, покормили на кухне.

– Зайдёшь ко мне?

– Нет.

– А в кафе посидим?

– Только недолго.

– Женщина повышенной ясности, – хмыкнул Коваленский. – Без подтекстов.

– Я же, Лёвушка, из простых.

– Как раз мещанки-то и любят жеманство.

– Я уже не мещанка. Я честный разночинец, мыслящий пролетариат. Нам подтексты не по карману.

Мы зашли в порядочное кафе на Гороховой. Коваленский сделал заказ, и оковы его спали.

– Ух ты, наконец можно выпить спокойно. Ну, что скажешь – хорош чёрт?

– Губернатор? Как посмотреть. Мы на него шесть годков, между прочим, любуемся, это тебе всё в диковину. По-домашнему он, конечно, съедобнее. А в общем – сильная и весьма неглупая скотина.

– Скотина? Может быть. Но он и работник.

– Он работник в свой мешочек.

– А других не бывает! Ты знаешь, сколько их, таких, по всей России? Да, у них аппетит – нам не приснится. И поэтому они шевелятся, а кроме них никто шевелиться не будет. Нам молиться за них, за родимых начальничков, надо, чтоб их кровь бурлила, чтоб у них каждый день вставало на собственность, на денежку, чтоб они сон теряли и покой, завидев, где что плохо лежит. Потому что всё плохо лежит, если нет рядом такого вот голубчика. Что ты там днём говорила – не надо идеологии, а надо ходить по земле и плакать. Н у, ходи плачь. Тысяч десять вас, я думаю, по стране наберётся, вы откройте движение, наметьте маршруты и айда плакать. Но когда отрыдаетесь, по сторонам посмотрите – там и видно будет, что народ плакать не собирается. Вспомни историю с Чернобылем, как их от смерти отдирали, а они всё ручонками цеплялись – за холодильники, за коровушку, за худые пожитки. Никого не удивляют дачники, повесившие огородного вора на дереве – наверное, на берёзке повесили, не помню. Это было бы так национально… Что-то случилось у нас с чувством собственности, воспалилось, болит. Человек точно кричит – отдайте мне моё, а не то сам заберу. И нужна идеология, нужен порядок слов, нужно как заклинание твердить что-то сверхбытовое, красивое, государственное. Да, обыватель скажет – «э, вы всё врёте», и всё-таки попрётся голосовать, поддерживать, одобрять, будет смотреть разные там бесовские инаугурации и водить детёнышей на праздничный салют…

– Слушаю и восхищаюсь. Отчего это мужчины всегда знают, как переделать мир, но не могут сделать счастливой одну-единственную женщину? Как тебя губернатор называет – Лев Иосич? Ты не волнуйся, не лечи меня. Я здорова. Ты лучше скажи – а где ты возьмёшь порядок слов? Мы уже проехали боже царя храни, проехали и борьбу за светлое будущее человечества, и высшую цель партии – благо народа, и социализм с человеческим лицом и свободную, независимую Россию… Мы приехали, Лёва, на конечную станцию. Базар-вокзал. У кого что. Ты умный, можешь умом приторговать. Я ещё из себя ничего – тоже есть шансы. В апреле вот в Турцию поеду, на море… Всё, Лёва, всё! Вся идеология! И вся Россия! А ты, кстати, что у власти крутишься, какой тебе расчёт? Выгодно это? Или азарт игроцкий пошёл?

Коваленский ответил не сразу, а предварительно взвешивая что-то на внутренних весах.

– Видишь ли, Александра, я хотел бы тебе доверять. Правда. Но – пока не могу. Как меня раздражает эта твоя вода, которую ты нарочно пьёшь… «Ну-ка, чайка, отвечай-ка, друг ты или нет?» Давай ещё поживём, пообщаемся, у тебя первая горячка пройдёт, ты ко мне привыкнешь, может, и домой ко мне зайдёшь вечерком, верно? Может ведь такое случиться? Сейчас откровенничать не стану. А как я, между прочим, смотрелся с губернатором?

– Нормально смотрелся. Воспитанный мужчина средних лет, интеллектуал-перерожденец. Не лебезил и не заискивал. Держал тон специалиста по вопросам. Меня только удивило, как ты элегантно животик подобрал.

– Ничего я не подбирал!

– Ну, значит, это он сам подобрался, по личной инициативе.

Удалось разозлить.

8

Коваленский взял себе ещё порцию коньяка и ядовитым голосом попросил принести самую большую бутылку воды без газа для дамы.

– Это для твоей нравственной чистоты – укрепить окончательно. Итак, я – перерожденец? И в кого же я переродился?

«В гусеницу», – хотелось мне сказать.

– А чёрт вас разберёт, кто вы такие. Не знаю. Я тебя помню большим скептиком насчёт всевозможных властей и их идеологий. Ты всё Иосифа Бродского декламировал. Как-то силился отличать правду от кривды. А теперь такое впечатление, что ты как-то совсем отошёл от тех мест, где ещё худо-бедно бывает правда.

– Правда? Правда? – скривившимся ртом выговорил Коваленский. – Я тебя уверяю как историк, если бы русские поняли правду о себе, так они бы всем миром утопились в своих реках.

– Я тоже так думаю. Поэтому и не работаю советником при губернаторе.

– А. Понял. Поймала. Расколола!

– Чего тебя раскалывать, когда и так понятно, что ты врёшь как дышишь.

– Это сложный вопрос.

– О, безумно сложный. Прожил человек сорок лет с гаком, и ни малейшей пользы никому. Жену довёл, что она чуть не босиком от тебя сбежала, ребёнка потерял, профессии никакой и не было никогда, а мужские гормоны-то своего требуют. Значит, надо в игры играть, надуваться, принимать позы, изобретать значения. Лучше бы научился брюки шить, ведь твой дедушка, отец академика, брюки шил? Вот он был молодцом. А вы с папашей – головоморы. Специалисты по головам – чтоб морочить.

– Молчать про отца! – и он ударил ребром ладони по столу.

– Слушай, Лев, я тебе сразу сказала – оформим развод.

Он потирал ушибленную руку.

– Да… вспомнили молодость. Как мы с тобой ругались!

– Мы даже дрались. Я об тебя вазу разбила. Красиво было – хрусталь в крови.

– Никакой, говорит, от меня пользы… А Иммануил Кант утверждал, что человек не средство, но цель.

– Кант был девственник. Вещь в себе. Отсюда и вся его философия.

Коваленский засмеялся.

– А ты любую философию с этой точки зрения рассматриваешь?

– А я всё с этой точки зрения рассматриваю.

– Знаешь, интересно мне с тобой. Я думаю, у нас, Александра, взаимопонимания настоящего, какое бывает у родственников, у друзей, у супругов, – нет, не было и не будет. И быть его не может. Нам надо договариваться, как договариваются соседствующие державы – дескать, тут у нас совместные полёты в космос и боевые учения, а тут – граница на замке и визовый режим. Надо будет специально собраться и проверить хорошенько сферы общих пересечений. Ты чего-то во мне совсем не понимаешь. Может, я что-то исправить хочу… Может, не так уж беспечальна моя жизнь. Может, ты мне нужна.

– Славный текст, как в бразильских сериалах. В них герои так общаются друг с другом: «Давай поговорим о наших отношениях». Начинают говорить. Садятся на диван. У них огромные всегда диваны… Через месяц включаешь телевизор – сидят! Неудивительно, что у них там в Бразилии кризис… Мне, ей-богу, домой надо. Завтра с утра бабушку хоронить. Жизнь не даёт соскучиться. Спасибо, что развлёк меня сегодня, это было очень познавательно.

– Дождался! Домучился! Спасибо сказала. Ладно, завтра позвоню, и не волнуйся – водила тебя доставит куда хочешь, даром я, что ли, перерождался и душу чертям закладывал, всё как у людей – шофёр, «мерседес», Армани, Хеннесси… Хочешь, в субботу поедем с моими немцами за город?

– Нет, Лёва, не поедем.

Он хотел поцеловать меня на прощанье, но я уклонилась.

ПЯТЬ – ПЯТНИЦА

1

Прелюбопытный сегодня намечается флирт – свидание в крематории. Андрюша позвонил, что выезжает со своей Малой Бухарестской, и на часах семь двадцать утра. Об эту пору я встаю только за грибами или на похороны. За грибами-то и ходила как раз с бабушкой Федосьей, и брали мы две прутяные круглые корзинки, побольше и поменьше, и надевали самые стёртые, линялые и затрапезные одежды. Такое, по законам практической бабкиной магии, следовало надевать «в лес». Разбирая городское платье, Федосья безошибочно определяла, что именно годится «в лес». Я всегда волновалась перед охотой, хотя была на грибы везучая, а Федосья сохраняла невозмутимость. «Наши грибы нас ждут», – говорила она.

Перенять бы мне от Федосьи Марковны Божьего терпения, сделать бы законом жизни несокрушимую веру в то, что наши грибы нас ждут! Самое противное, что я знаю, доподлинно знаю свою главную ошибку, пока не приходит пора сделать эту ошибку ещё раз – тогда я забываю все уроки и делаю её снова.

Пятница – день Венеры, но и день распятия. Пятница двулична, и эти два лика пятницы не в ладах между собой. Вы никогда не угадаете, какая вам достанется пятница, полюбят вас или накажут, легко пойдёт день или тяжело. Недаром про человека, переменяющего решения, говорят: «У него семь пятниц на неделе». Венера-мама, кажется, так и не примирилась с тем, что на её жаркое царство легла угрюмая тень от одной исключительно неудачной недели в глухой римской провинции. Праздник отобран безоговорочно – день скорбный, постный, надо вспоминать Страсти Господни, а не своим страстишкам потакать. А между тем попробуйте в пятницу пренебречь указаниями Венеры, и вы будете иметь большие неприятности, ибо она злопамятна и мстительна. И какое, скажите на милость, возможно согласие между казнью и наслаждением? Запутали смертных.

Сегодня незачем думать, как одеться. Похороны. Есть и чёрное платье, и чёрный кружевной шарф. Распущу волосы, как обещала, – не то горе у нас, не то праздник, а шарф накину сверху. И всё-таки надену колечко с красным гранатом – привет маме-Венере от замученной дочки. Так надоело быть разумной.

Эта атеистическая шваль, мои родственнички, не позаботились об отпевании, дескать, Федосья была неверующая, хоть и крещёная. У бабки, Божьего человека, действительно были какие-то свои, чисто женские разборки с Богом. Видимо, он не сделал то, что она просила, и она обиделась, и перестала к нему обращаться, и он её подзабыл – всем-то не потрафишь. Во всяком случае, Федосья на моей памяти в церковь не ходила, упрямо сжимала губы, когда речь заходила об Отце Небесном, и было понятно, что там наросла история.

А я с таким удовольствием послушала бы сегодня про «несть печали и воздыхания». Неужели и я когда-нибудь успокоюсь, и душу мою примут там, где «несть печали»… Чего же лучше, спрашивается? Но не будем спешить.

Андрюшина машина оказалась пожилой, но опрятной и приветливой особой, а сам он, невыспавшийся, маленько опухший и явно в спешке забывший причесаться, лучился сочувствием, которое пытался как-то выразить. Хотел меня накормить бутербродами с колбасой.

– День-то постный, нехристь, – заметила я.

– Ой, да. Забываю. Знаешь, это всё-таки не для трудящихся. Я так выматываюсь. Всё ж на бегу. Стану старенький, буду поститься.

– Станешь старенький, так от родимого государства такой пенсион получишь, что только на постное и хватит. Я вот хочу нарочно, назло подольше пожить – они нас вымаривают, а мы как на гречу наляжем и будем здоровёхоньки, а у них печёнка лопнет от всяких устриц и паштетов. Ты дома что наплёл?

– А ничего. Улизнул, когда спали. Тебе траур к лицу. – И зевнул.

– Зевает ещё. Вежливый кавалер.

– Вчера на свадьбе работал, ну ты ж понимаешь, – смутился Фирсов. – Чудом встал. Ради тебя только…

– Хорошо тебе, на свадьбах бываешь. А у меня вот похороны. Давно я на свадьбах не гуляла. Всё такая же пошлятина?

– Круче. Народ жирку нагулял, стал чудной…

Он вёл машину спокойно и ответственно, вот разве что небольшая заторможенность ощущалась, немобильность. А руки хорошие – крупные, надёжные. Мягкие, наверное.

– А что твой сожитель, он по крематориям не ходит, нервы бережёт?

– Он и не в курсе, что у меня бабушка была. Ему моё происхождение до фонаря. Никаких вопросов, поел – и в койку.

Этого Фирсов одобрить не мог. Он был из тех мужчин, которым женщины сначала рассказывают всю свою жизнь, а уж потом дают.

– Загадочные у тебя мужики, Аль. И супруг этот толстый, и бизнесмен, которому всё до фонаря. Зачем они тебе?

– Что ж прикажешь, в монастырь идти или сексуальную ориентацию сменить?

– У тебя не получится, – засмеялся Фирсов. – Ты для нас, для землянских гадов, предназначена.

– Ну так и живу с гадами, что удивительного.

– Жалко… – совершенно искренне, что и пленяло, сказал Андрюша.

– Слушай, ты мне похоронный настрой сбиваешь. Жалко ему. Тебе сколько лет?

– В мае сорок будет. Сам не знаю, как так вышло, а вот.

– А детей сколько?

– Четверо… Но старший сын, который от Маши, взрослый, двадцать лет. У Насти девочка, той тринадцать. И у Нины мальчик и девочка, девять и шесть. Соответственно.

– И чего тебе жалко?

– Тебя жалко, – терпеливо объяснил Фирсов.

2

Ох и намаялись мы, отыскивая морг энской больницы. Бестолковица отечественной истории воплотилась в хаосе больничных строений разных эпох, где основательно распалась связь времён – отсутствовали даже указатели. Самыми обширными и дурацкими были корпуса блаженных лет железобетонной дегенерации застоя, и один такой спрут мы оббегали два раза, гонимые от регистратуры к пищеблоку, внезапно попадающие в неприятные и очевидно ненужные коридоры… Спрашивать посетителей, где здесь морг, не хотелось, спросили раз одного, и как-то не порадовало нас выражение его лица. Ну, не знаешь так не знаешь, а зачем делать вид, что и знать не желаешь. Может, скоро сам будешь вот так вот бегать как дурак. Это было наше общее с Андрюшей мнение. Наконец удалось отловить явную медсестру, и, разумеется, оказалось, что морг в противоположной стороне, в полукилометре талого снега. Снежинки закончились ещё в начале февраля, и с неба нынче валились бесформенные хлопья – предел творческого кризиса мастера воды. Но спутник мой оказался запаслив и держал надо мной большой чёрный зонтик, правда, слабого натяжения и с двумя сломанными спицами. Надо будет ему на день рождения, что ли, зонтик подарить.

– Фирсов, хочешь зонтик на день рождения?

– Зачем? Это чем не зонтик? Починить только. Я к вещам спокойно… привыкаю и даже люблю, когда пожившие, они тогда добрые.

– Женщины, когда пожившие, тоже бывают добрые. Чего ж не привыкаешь, а всё меняешь, спрашивается? Зонтик тебе жалко выбрасывать, а целого человека – нет?

– Кого я выбросил? Так и мотаюсь по своим бывшим, деньги им таскаю. Вот ты не знаешь ничего, а судишь. Я первый раз женился, мне восемнадцать было, а Маше под тридцать, это что, можно так жениться? Я расскажу, ты заплачешь.

Совсем запыхавшись, мы трусили вдоль одного из корпусов, за углом которого вроде бы…

А. Вон они. Живописная группа.

На вынос гроба бабушки Федосьи явились три жены Леонтия Кузьмича: первая – моя мать с мужем, третья – Валентина с сыном, и четвёртая – Галина, нынешняя обладательница Леонтия Кузьмича. Из этого мы видим, что у всех женщин на руках имелись козыри, поэтому они держались упруго. Пораженческих настроений не было.

У мамы, одетой в серый плащ и шляпку с круглыми полями, сильно выделялись мешки под глазами, хотя сами глаза остались такими же привлекательными – радужка зелёного нефрита, загнутые ресницы. Не пропила ещё. Мама была сильна мужем по имени Николай Петрович, который дотянул до пенсии, а не откинулся, подобно среднестатистическому русскому мужчине, и даже трудился сторожем на складе. Николай Петрович, как работяга, носил чёрную куртку-непромокашку и покуривал себе в кулачок, втягивая и без того ввалившиеся щёки. Живой и действующий муж означал женскую состоятельность Мары, и Леонтий Кузьмич торжествовать над ней не мог.

Полная, высокая Валентина была нарочно без головы, дабы все могли оценить завитую шапку только что подкрашенных белых волос. У Валентины не наблюдалось мужа, что означало бы безоговорочный её проигрыш, если бы не сын. Сыном не мог похвастаться никто из женщин, кроме Вали, а потому выходила боевая ничья. Олег, брательник мой, был довольно говнистый малый, но какие-то эстетические позывы в нём намечались: будучи маленьким, невзрачным, с плохими волосами, он побрил башку, надел кожаную куртку, тёмные очки, помалкивал и уже мог если не привлечь женщину, так хоть напугать. Галина тоже не поленилась и сделала укладку, и у неё были белые волосы, но не такие пышные, как у Вали. Это подпортило ей настроение, но не безнадёжно – волосы волосами, а Леонтий при ней.

Виновник торжества, заваривший всю кашу родства и свойства, в потёртой кепке, с красными глазами, братски перекуривал с Петровичем.

Завидев нас, родственники сделали несколько движений, как положено кордебалету при появлении корифеев. Я, здоровая, красивая и состоятельная журналистка, да ещё при партнёре, приносила кучу очков Маре и Леонтию. Правда, они были наслышаны про крутого бизнесмена, а тем временем у моего бока гарцевала различимая за километр социалка, мужчина трудной зарплаты. Все дамы, хрустя цветами в целлофане, расцеловались со мной, выдерживая доступную им меру скорби и любопытства. С мерой хуже всего было у Валентины, которая пожирала меня и Андрюшу завидущими глазами. Отсутствовала вторая жена Леонтия Кузьмича, актёрка Люся, но та по пьянке разбилась на машине. Сама была за рулём. Давно уже. Папаша, как положено, от одной нелепой бабы, моей мамы, ушёл к другой, ещё менее пригодной для семейного счастья.

Подъехал казённый транспорт, и мужики вынесли гроб, обитый тканью салатного цвета. Когда гроб погружали в автобус, мама заметила, что на нём болтается бумажный ярлык. Она, выругавшись, попыталась его сорвать, но безуспешно. Интересно, что там написано? «Похоронное изделие, ГОСТ 567 89 453 ДР»… Главное, можно было преспокойно обойтись без этого морга, подъехать прямо в крематорий. Родственники расселись попарно у гроба и укатили, а мы с Фирсовым поплелись к его машине. Стало теплеть, и с неба пошёл обыкновенный дождь.

3

– Который твой отец?

– В кепке.

– Да… красавец… – усмехнулся Андрей. – Наверное, свой подход имеет. Вон каких женщин боевых заполучил.

– Никакого подхода. Просто на всех женится. Гроб какой дешёвый купили, крохоборы.

– А на что он нужен дорогой?

– Чтоб «не хуже, чем у людей»… В деревне хоронили бы, так весь народ бы привалил – посмотреть, на что родственнички взошли, на какой расход. Федосья моя деревенская, лет пятнадцать в городе прожила, тосковала – жутко.

– Счастливая ты. И папа жив, и мама. А у меня мама умерла уже десять лет как, и папа сильно сдал в последнее время. Я поздний ребёнок…

Такое оригинальное определение счастья, как живые родители, мне в голову не приходило.

– Ты что так хмыкаешь иронически?

– Думаю про счастье оттого, что и папа жив, и мама. Что-то я его не чувствую.

– Обиделась, что развелись? Ну тут ничего не поделаешь. Я сам с удовольствием жил бы с одной женщиной всю дорогу. Но жизнь, понимаешь, мечет петли…

– Во всяком случае, всю оставшуюся тебе жизнь ты проживёшь с Ниной.

– Я знаю… – сказал Фирсов безрадостно.

По дороге я купила двадцать белых гвоздик. Я переживаю за репутацию этого чудного, изысканного цветка, подорванную большевиками. «Красная гвоздика, спутница тревог, красная гвоздика – наш цветок», – пели сатанинские хоры в моей юности. Очертания без вины виноватого цветка были ангажированы в целях пропаганды, и гвоздика оказалась самым расхожим и опозоренным даром Флоры. Я хочу её реабилитировать и покупаю помногу – в больших букетах виднее изгибы славного Замысла.

Крематорий был предпоследней (перед кладбищем) инстанцией государства, в которую приводила путника социальная тропа. Забыть, что это именно государственная инстанция, не представлялось возможным. На бетонном коробе, куда вели бетонные ступени, не красовалось вывески, и с помощью легкого грима его можно было выдать за что угодно – кинотеатр, дворец культуры, комбинат общественного питания, дом творчества пионеров, главный корпус санатория. Основной принцип оставался всё тем же, из постановления партии 1958 года «О борьбе с архитектурными излишествами». Так лет сорок и прожили – без излишеств. Да их в социальных сооружениях и сейчас негусто.

Внутри, в сонном, пустынном кошмаре лестниц, коридоров и дверей, чувствовался неистребимый запах. Ад был близко, рядом. На него указывала приветливая надпись «Кафе», сделанная жизнерадостными красными буквами, и стрелочка. Понятно, кто мог сидеть в этом кафе, умаявшись на потогонной службе. Ведь не люди же, Господи, ведь не люди.

Мы с родственниками метались по коридорам под водительством Валентины, сжимавшей в руке некие бумаги с нашими правами и обязанностями. Валентина повела себя как опытная и энергичная социальная единица – вскоре отыскалась особа средних лет в синем костюме, неотличимая от своих сестёр, обитающих в загсах, собесах, ЖЭКах и паспортных столах. Это была та же самая женщина, глядящая сквозь вас и управляемая какими-то силами извне. Она сообщила, что гроб открывать нельзя, от бабушки пошёл запах, поэтому нам надо отправляться на площадку заднего двора, куда нам вывезут закрытую домовину. Все пошли как сомнамбулы, только мама хранила на лице упрямо протестующее выражение.

Мы стояли немой кучкой на заднем дворе, нам прикатили гроб на каталке. Мы положили сверху цветы. Зачем? В маме появилось волнение. Кажется, она собиралась прочесть стихи, но отложила выступление до поминок. Леонтий заплакал, Валентина стала сморкаться.

– Ну? – спросили крематорские служаки, неотличимые от своих братьев в больницах, складах, задах магазинов и на кладбищах. Это были те же самые мужички, копающие, толкающие и несущие, с глазами, в которых от века пропечаталась верная жена-бутылочка.

– Да, можно, да, – закивали мы, и мужички укатили гроб. Ярлык с него так и не сняли.

Пепел выдавался через неделю.

4

Поминки по бабушке Федосье справляли на проспекте Просвещения, в квартире Валентины. Эта жилплощадь знаменовала предел материального расцвета Леонтия Кузьмича. Федосья продала дом, Валентина сняла сбережения, Леонтий поехал с шабашниками строить птицеферму – и в результате воплотилась мечта социального человека, трёхкомнатная квартира в кирпичном доме возле метро. Заметьте, не первый и не последний этаж. Невроз «первого-последнего» этажей, о которых иные гневно писали в разменных объявлениях «не предлагать!», объёмно характеризовал позднесоветскую психологию: граждане шугались всяких крайностей и не хотели быть ни первыми, ни последними.

Андрюша собирался кого-то из моих родственников взять в свою машину, но в результате получалась задачка похуже той, знаменитой, с мужиком, волком, козой и капустой. Посадить вместе трёх женщин? Опасно. Маму и папу? Но у них спутники жизни напрягутся. Папу с Галей? Валю с Олегом? Мама обидится. Маму с мужем? Это уже не для моих нервов было, поскольку мама, оказавшись в ситуации психологического комфорта (его бы не было, окажись она вместе с Леонтием или кем-то из его женщин), обязательно стала бы лезть с вопросами к Фирсову. Уехали вдвоём.

Он погрустнел, задумался.

– Что, Фирсов, хороша у нас социальная жизнь, а? Красотища-красотища, от роддома до кладбища.

– Да зло берёт, Аль. Ну ведь можно как-то иначе, не знаю. Этот крематорий… Какая-то фабрика. Так некрасиво, бездушно всё. Гадкое место.

– Как живём – так и мрём. Ты поедешь куда, посмотри в окошко. Всё какие-то развалины бетонные, железяки ржавые – руины советской цивилизации. Я в перестройку сочинила такой вер, понимаете, либр, про коммунистическую идею… Сейчас… Не всё помню. А!

Заносчивой мысли помирать безобразно Ни креста ни песта Ни детей ни друзей По чёрным проулкам По синей щеке алкоголика Грязной слезой вытекать Фальшивой трубою дохрипывать Задыхаться на сгубленных ею просторах В реках зловонных тонуть Ни единого стона жалости Ни попытки понять Ни желанья помочь Положу я тебе много слов на твой гроб Который сама бы я сделала

– Класс, – отозвался Фирсов. – Энергично. А сейчас что, лучше?

– Наверное, лучше. Только поздно всё. Если бы реформы делали в шестидесятых годах, там ещё человеческий запас оставался от России, здоровые навыки… А, что говорить. Как тебе мои родственники?

– Такое впечатление, что знаю их с детства.

– Посидишь с нами?

– Хорошо, за компанию, конечно, посижу. Хотя глупо не пить на поминках.

– А ты выпей. Доедешь на такси.

– Там видно будет, – туманно сказал Андрюша, в чьей голове быстренько разворачивались всевозможные перспективы дня, идущие в двух направлениях: если он выпьет и если он не выпьет.

Мы приехали позже основного состава, и я первым делом прошла в комнату бабушки.

Железная кровать, сервант, фотографии сына и внуков, герань и «щучий хвост» на окне. Скудно, чисто, хорошо. Всё, что у неё было драгоценного, Федосья мне давно подарила – крошечные золотые серёжки с зелёным камушком и пять серебряных чайных ложечек, сказочно укрытых от Валентины. Она правильно относилась к смерти, не боялась и не звала, а спокойно приготовилась. Единственное, чего она страшилась, – что кипучая и могучая Валя сдаст её в дом престарелых.

Здесь и попрощаемся, бабушка Федосья. Я встану на колени и положу голову на твоё ложе. Благодарю тебя, золотая моя, благодарю за всё – за пышные котлеты и невероятно тонкие блины, за душистое, с причудами, варенье и всегда чистые мои платьица, за сбережённое Евангелие и сказки на ночь, за то, как смешно ты сердилась, когда дождливыми вечерами я обыгрывала тебя в подкидного-переводного дурака, за строгий наказ собирать не меньше трёх кружек черники в день, за юбилейные рублики-монетки, которые ты хранила и мне совала, внучке, за терпенье и необходимую, как хлеб и вода, любовь. Любовь «нипочему», «низачем», «низачто» – а просто возьми из рук, прими как есть, скажи спасибо, и спаси тебя Бог

Я её навещала, привозила гостинцы, но бабушка Федосья ни в чём материальном уже особо не нуждалась, разве что любила чай с фруктовыми добавками и сетовала на барахлящий «ящик». Ящик-телевизор я наказала купить и дала деньги, а эти гадюки явно сэкономили, купили что подешевле. Валя не была законченной сволочью, но Леонтий ушёл от неё лет семь назад, в самый женский кризис, и на кого ей было изливать ожесточившееся сердце? «Забирай свою каргу с моей жилплощади» – думаете, можно удержаться от этих сладких слов, когда перед вами стоит бывший муж? Ну-ну. Желаю успехов в личной жизни.

5

Валя постаралась. Стол был накрыт в её комнате – самой большой в квартире, метров прям семнадцать. К стене она прикнопила бабушкину фотографию и поставила внизу букет красных гвоздик в хрустальной вазе. Ладно. Родственники уже разливали, и «мой» Фирсов сделал очевидный выбор. Я втиснулась на диван, между ним и мамой с Петровичем. Остальные доламывали стулья.

Мама, рыженькая от хны, к которой питала давнее пристрастие, уверенная в её исключительной пользе, худая, коротко стриженная, мрачная, составляла выпуклый контраст с воодушевлённой, громогласной Валей. Для Вали сегодняшнее мероприятие было чем-то вроде ответственной светской вечеринки. Она объявляла названия салатов и сама порывалась разливать водку – по скверной привычке, обретённой в семилетнем женском одиночестве. В её возрасте мужчину можно было найти разве в зоне или непосредственно у ворот лечебно-трудового профилактория. Сколько же лет Олежке-брательнику? Где-то двадцать три – двадцать четыре. Смотри-ка, уже водку хлещет. Леонтий предусмотрительно сел так, чтобы от Вали его отделяли войска защиты: погранотряд – Галя и нейтральная территория – Олег. Он предчувствовал контуры грядущего скандала. В речах Вали проступала неумолимая тема.

Если речь заходила о том, какая чудесная женщина была бабушка Федосья, Валя намекала, что даже удивительно, как от разных сволочей рождаются хорошие люди, а от хороших людей – всякая сволочь. Когда стали уважительно вспоминать бабушкин возраст и пройденный ею жизненный путь, Валя объясняла, что да, некоторые всю жизнь пашут и отвечают за своих детей и родителей, а некоторые всю жизнь околачивают груши одним местом, и хоть бы им хны. Всплывший в водах разговора покойный дед Кузьма, инвалид Отечественной, померший в пятидесятых, не принёс мира под оливы. Валя указала собравшимся, что дед и бабка жили душа в душу, после смерти Федосья оставалась верна мужу, хотя могла преспокойно отбить такового у соседки, и вообще таких мужчин и женщин больше нет и не предвидится, а кругом одно дерьмо совковое, которое детей бросает, родителей бросает и живёт припеваючи, в отличие от порядочных. Невинное замечание Гали о том, что ливизовская водка что-то испортилась, вызвала тираду Вали, мол, в нашей стране много что портится, особенно мужики, а бабы, кстати, напрасно думают, что можно построить своё счастье на чужом горе и горбу заодно…

Мама быстро опьянела и скорбно поджимала губы. Иногда она торопливо гладила меня по руке и словно что-то хотела сказать. Она была согласна с Валей, но обнаружить солидарность никак не могла. Петрович молчал. Он был из породы мужиков, которые пьют вне Логоса, потом вдруг выкрикивают что-нибудь увесистое, вроде «Да! Вот так! И всегда пусть!», причём сопровождают текст мерными ударами кулака об стол… В реакциях Олежки-брательника, особенно в его экстатическом смехе после иных реплик Вали, чувствовался оловянный привкус лёгкого дебилизма.

Закуски Валя приготовила много, взошла даже на оливье в эмалированном тазу. Вилки и стопки, естественно, все были разномастные. А скатерть хорошая, холстинка с мережкой по краям. Федосья бы одобрила. Она знала толк в уюте – вязанные крючком салфетки, вышитые полотенца, кружевные покрывала, узорные скатерти, подушки-думочки, украшенные бисером… Рукоделие. Мама уже ничего не умела, какое там! Стихи и песни вокруг костра. Быт-уют – это для мещан…

Фирсов не чувствовал никакого напряжения в кругу моих родичей, смотрел весёлыми глазами, с удовольствием опрокидывал стопку и шептал мне на ухо смешные безделицы.

Наконец Леонтий созрел для чего-то заветного.

Он не без усилия поднялся и приказал всем налить.

– Мы сегодня проводили в последний путь Федосью Марковну Зимину. Мать, бабушку, свекровь, кому чем она приходилась, все знают. Я верю – там что-то есть. – И папаша пальцем указал на потолок. – Там есть! И там – разберут. Там примут мою мать, как чистое золото. И она посмотрит оттуда – сюда и скажет нам всем: детки мои, живите с миром, не обижайте друг друга. Жизнь так коротка!

– Да, – сказала я. – Жизнь коротка, но тянется долго.

Папа вздохнул.

– Доча, ты у нас знаменитый человек, мы гордимся тобой, но дай мне сказать… В жизни не всё получается так, как хочешь. Бывают повороты судьбы. И наша история русская – не тротуар Невского проспекта. И мы сами – не ангелы. Так давайте помянем Федосью Марковну, которой вся жизнь была – беззаветное служение нам с вами.

– Да, вот именно, – встряла Валя. – Там разберут. Там разберут, что я семь лет за Федосьей ходила, а сын её родной месяцами не звонил.

– Валентина! – завопил Леонтий. – В память моей мамы и бабушки твоего сына будь человеком. Я скоро уйду за ней, понятно тебе? Ты успокоишься тогда?

– Уж давно б ушёл, если сам был бы человеком. У нас только дерьмо всякое плавает до ста лет, навроде Сергея Михалкова. Ты ещё десяток жён можешь завести, а чего? Нет такого пня гнилого, чтоб бабы не подобрали.

Тут встала мама и, неотрывно глядя на бабушкин портрет, отчеканила учительским голосом: «В память о Федосье Марковне я хочу прочесть стихотворение русского поэта Некрасова…»

Невыносимо. Я сказала Фирсову, что мы уходим, и резко вышла из-за стола.

Я бежала по лестнице, Андрюша за мной.

– Аль, ты что? Аль, подожди, не беги ты так. Ты что сорвалась как ошпаренная? Что случилось-то?

Я остановилась и посмотрела в его милое, добродушное, встревоженное лицо. Силы оставили меня, я обняла его и заплакала.

6

– Аль, ну что ты… жизнь как жизнь, ничего… Я вот думал, на твоих глядя, откину когда копыта, мои жёны тоже неслабо над гробом поговорят. Что тут поделаешь. Любят, сердятся… не плачь, Аль.

– Андрюша, ты не понимаешь. Вот это всё мои родные, а я их никого не люблю. Они мне хуже чужих, противней. Не люблю! Не хочу видеть!

– Да, в общем, ничего страшного, Аль. Бывает. Не любишь и не люби, не обижай только и, как это… чти, да. Отдавай долги, и всё. С родными, знаешь, не до любви, а надо просто – жить. Тут нельзя обиды считать, а то с ума сойдёшь…

– Долги… я им ничего, свиньям, не должна…

Он прижал меня к себе, и боль начала стихать. Обнаружилось хорошее место, у его правой ключицы. Я уткнулась туда и стала успокаиваться.

– Алька…

Мы посмотрели друг на друга и молниеносно расцепились. Я принялась медленно спускаться вниз. Хотя Фирсов выпил немного, решили не рисковать и оставить машину у Валиного дома.

От алкоголя Андрюшины зелёные глаза не туманились, а, наоборот, прояснялись, и он заметно хорошел. Смущённо покашливая, он предложил мне поехать к приятелю в мастерскую.

– Товарищ Фирсов, как прикажете вас понимать? Почто зовёшь? Знаем мы ваши мастерские… – развеселилась я, уже понимая, что – поеду.

– Да ладно, я просто так, посидеть, поговорить, я вижу, в каком ты состоянии.

– Я в плачевном состоянии и являюсь лёгкой добычей.

– Не очень-то лёгкой, – заметил Фирсов, – если я тебя пять лет караулю, а вот первый случай подвернулся.

Он меня окончательно рассмешил, и мы, прикупив водки, отправились к приятелю в мастерскую. У Андрея был от этой мастерской ключ, и он предупредил приятеля о нашем визите, после чего благоразумно выключил телефон. И я тоже. Поймали частника. Сто лет назад сказали бы – наняли извозчика.

Зачем я еду? Бред какой-то. Руки у него действительно мягкие. И целуется хорошо, не нагло и не робко, а правильно. Надо быстро выйти из машины и отправиться домой. И что там дома, интересно? Там ничего нет интересного.

– Фирсов, хватит. Это всё… опасно. Давай, может, не поедем? Остановимся?

– Господи, Аль, как хочешь.

– Как хочу, так нельзя.

– Почему? Мы никому не скажем.

– Не в этом дело, Андрюша. Я боюсь.

– Меня? – изумился он. – Я ещё не встречал человека, который бы меня боялся.

– Андрюша, чтобы спастись от хаоса, я предельно напрягла свою жизнь и себя. Всё держится на ниточке рассудка. Всё может рухнуть в любой момент.

– Хорошо, хорошо. Я не буду к тебе приставать. Но мы посидеть-то можем, как друзья? Я целый день с тобой езжу, привык уже. Жалко так вот расставаться.

– Под обещание не приставать – посидим.

Мастерская помещалась в мансарде на Бронницкой улице, что возле Технологического института. Шли кривыми дворами, потом топали пешком до седьмого этажа. Фирсов всё пытался что-то рассказать мне – про Лёню Ивлева, в чью мастерскую мы направлялись, про художественную школу, где он учился вместе с этим Лёней, про институт киноинженеров, который пришлось бросить, потому что Настя сильно болела (какая Настя? А, христианская поэтесса, вторая жена, понятно, чем она болела, и на всю голову притом), про то, что он ходит иногда к Лёне, чтобы побыть одному, порисовать…

– Андрюша, может, твой друг и хороший человек, но нет более противного образа, чем тот, что представляется мне при слове «современный художник». Для меня это полчища развратных шарлатанов, предавших законы красоты и гармонии. Я вот ни разу не была на пресловутой «Пушкинской, 10». Ах, говорили мне, пойдём-пойдём, там так интересно, пустой дом для свободных людей, пир духа, парад планет, музыканты играют, поэты читают стихи, художники пишут… От этой картины за версту несло зелёной тоской, тяжёлой антисанитарией и венерологическим диспансером.

– Ну уж ты скажешь, Аль. Я ходил, ничего страшного. Вот, мы пришли.

Слава богу, мастерская была довольно чистой – две комнаты, кухня и даже душ. Художник Ивлев оказался безыдейным жанровым середнячком с искрой юмора – пожалуй, это наилучший вариант кошмара под названием «современный художник». Он добросовестно изображал, несколько преувеличивая реальное запустение, руины Санкт-Ленинграда. Одна картина мне всерьёз понравилась. Осень, палая листва, обшарпанная блочная пятиэтажка, перед входом остановилась усталая женщина, которая, обескураженно подперев щёку и уронив от горя большую хозяйственную сумку, смотрит в пустые окна с потёками белил. Картина называлась «Закрыли химчистку». Какое-то в ней было верное настроение – вот человек хотел что-то улучшить, почистить в своей жизни, всё откладывал, собирался, наконец решился – а химчистку взяли и закрыли. И неизвестно, что теперь будет, и к добру ли затеянный ремонт и переустройство, и где искать другую химчистку, и так жаль потраченного времени и напрасных надежд… Человек перед лицом рока – только в комическом, бытовом измерении. Да, вот так вот боги, не утруждая себя предупреждениями, закрывают свои лавочки, и куда деваться?

– Хорошая картинка – «Закрыли химчистку».

– Да, – отозвался Фирсов, хлопоча над закуской. – У Лёньки целая серия была. «Требуются фрезеровщики» – там бомжик стоит у ворот завода и смотрит на доску вакансий, потом «Купил сыну пианино», где мужичок взмыленный командует грузчиками, и такой он, знаешь, гордый и довольный, но весь в напряге, вдруг опять что-нибудь к чёрту пойдёт… А самая печальная вещь называлась «Ушла из дома и не вернулась». Девушка, счастливая, в белом платье, идёт по лесной дороге, и с ней медведь и заяц, только если приглядеться, видно, что платье порвано, ноги в крови и на шее синяки. Вроде как продал. Жаловался мне, что, пока картина тут висела, у него начались проблемы – нарушение сна, то да сё. Знаешь, с картинами дело такое – открываешь какое-то пространство, и оттуда может что хочешь вылезти. У Лёньки эта девушка была непростая, пограничная, из бродячих… ты меня понимаешь?

– Да, отлично понимаю. А ты сам-то что рисуешь?

– Я сейчас покажу.

7

Он принёс целую папку, волнуясь и по обыкновению покашливая от стеснения.

– Ты учти – это ни для кого, ни для чего, просто так, когда минутка есть свободная…

– Ни для кого и ни для чего, просто так – значит, для души. А это очень важно. Ужасно интересно, что у тебя на душе.

Фирсов творил с помощью цветных гелевых ручек в школьных тетрадках рисования – самых дешёвых. То были замечательно красочные и уютные узорчатые фантазии из птиц, зверей, цветов, ягод и деревьев. Без людей. На каждый рисунок, видно, уходила тьма времени, так аккуратно и тщательно были выведены все завитушки, изгибы, зубчики и краешки. На обороте листа Фирсов проставлял название и дату завершения. «Лисицы и лисички», 13 января 19… г., «Дуб и рябина», 4 марта 20… г., «Грибной царь», 22 мая 20… г., «Морской кот», 9 июня 20… г.

– Господи, Андрюша, не ожидала. Это прекрасно… Но такое можно в детском саду на стенки вешать, приобщая малышей к русскому духу. Я думала, ты тут сидишь и какие-нибудь эротические грёзы воплощаешь. А ты вон что. Неужели тебе дома даже это рисовать не разрешают?

Счастливый моим одобрением, Фирсов стал объяснять:

– Дома я пользу должен приносить, там другие дела. Ты что, могла бы спокойно видеть мужика, который сидит порожняком в углу и часами рисует грибы и зверушек, как пятилетний?

– Да почему ж нет-то? Кот какой славный – это тот кот, из лукоморья, он с цепи сорвался и ушёл в свободное плавание. И рыб сколько наловил, ай-ай. Молодец, вольный морской кот. Дуб и рябина – это герои нашей грустной песни, да? «Как бы мне, рябине, к дубу перебраться», и вот, значит, перебрались как-то, сцепились листьями и плодами. Красиво. А вот «Поминальные птицы»-то страшненькие, у них же глаза в клювах, человеческие глаза? Я и всегда знала, что ты талантливый, а теперь уж не знаю, что сказать.

Кажется, он чуть не заплакал.

– Давай, Алькин, выпьем. Я так рад, что мы с тобой вместе и одни, и поговорить можно. Аль, я тебя люблю.

Бледная докторская колбаса, неунывающие шпроты, скучная корейская морковь в пластиковом контейнере. Добротный деревянный стол на толстых ногах. Жалкие декорации малобюджетного жизнеподобного театра.

– Андрюша, считай, что я этого не слышала.

– А ты слышала.

– Ты хочешь, чтобы я тебе поверила?

– Зачем тут верить или не верить, когда ты знаешь, что это правда.

– Не смотри так, это нестерпимо. Ну разве можно смотреть как годовалое дитя – прямо в глаза и не моргает.

– Интересно, если мне нравится так смотреть? У тебя аномальные глаза. Всё время разного цвета – то светло-серые, то голубые, то морской волны.

– А сейчас?

– Сейчас потемнели, как море перед бурей.

– Глаза аномальные, подумаешь. Я вообще ненормальна.

Фирсов не забывал между тем подливать мне горючего.

– Ты нехорошо пьёшь. Быстро и много.

Он удивился. Как большинство пьяниц, он считал, что с ним всё в порядке.

– Обыкновенно я пью. Знаешь, я сколько работаю? Был бы алкашом, послал бы всё к едрене-фене и лежал на диване. Сейчас я вообще не пью, а лекарство принимаю – для храбрости.

– Боишься, а всё равно пристаёшь. Это у вас трогательная черта. И вот уж он, голубчик, на каталке, в инфарктном отделении – и всё ж таки достает силёнок разглядеть, как там сестричка, ничего или так себе.

– А нам положено приставать. По закону. Ничьё – значит, моё.

– Я, по-твоему, ничья?

– Ты абсолютно одна. Как заколдованная. Обведена чертой, и никого рядом не представить, да и не нужно совсем. Я тоже, конечно, не вариант, но я хоть люблю тебя.

– Это ты спьяну говоришь. Завтра забудешь.

– Тебя забудешь, как же.

– Я давно смотрю, как ты напиваешься, и знаешь что? Ты такой симпатичный человек, что и в нетрезвом виде не производишь отталкивающего впечатления. Ты даже хорошеешь, становишься разговорчивее и спокойнее. Ты как будто воссоединяешься с вытесненной частью своей личности – с той, что тебе не нужна в быту, которая тут сидит и рисует и которая, наверное, в самом деле меня любит. Но если тебе для полноценного самочувствия, для объединения разных частей себя нужен алкоголь, то это надёжная дорога никуда, Андрюша.

Речь произвела впечатление, Фирсов опечалился.

– Может, Алькин, и так. Но тогда – будь что будет, я нарочно себя переделывать не стану. Если не пить, я свихнусь. Я не выдержу. Я всем должен, перед всеми виноват. У меня скоро что-нибудь перегорит в голове, и пусть они тогда возятся с придурком. Очень мечтаю: лежать и мычать. Нину бы устроил такой смирный муж, без движений, на вечном приколе – не пьёт, не гуляет. За всё отвечать надо, за жизнь, за детей, за дурищ этих, жёнушек моих, а я не богатырь. Так себе человек. Вот сижу и пью, и пожалуйста, осуждай меня. Да, ты умница, красавица, а я буду себе спиваться понемножку, и прекрасно!

При этих словах Фирсов взмахнул рукой и очень кстати сшиб ополовиненную нами бутылку водки. Ошарашенно посмотрев на лужу в осколках, он поступил решительно: встал передо мной на колени, прямо в водку, и сказал текст, рискующий прослыть бессмертным.

– Алька, давай я тебя трахну? Так хочу, что не могу больше.

8

Она. Ты не спросил. Не было вопроса.

Он. Какого?

Она. Про то, много ли у меня было мужчин.

Он. Какая мне разница? Ну расскажи, если хочешь.

Она. Нет, не хочу. Вообще ничего не хочу. Время бы остановить, и всё. Занятные вышли поминки.

Он. А знаешь, я заметил, как раз на похоронах и хочется наоборот – чего-нибудь жизненного.

Она. А на свадьбах – удавиться.

Он. Ага. И чего ты боялась? Плохо тебе было?

Она. Я боялась не того, что мне будет плохо, а того, что будет хорошо. Слишком хорошо.

Он. Что потом будет больно расходиться?

Она. Мы что, уже расходимся?

Он. Нет, что ты. Да и некуда. Теперь до пяти лежать можно, до метро.

Она. Так поезжай на такси. В самом деле. Зачем томиться до пяти. Денег нет, что ли? Я тебе одолжу.

Он. Никаких твоих денег я не возьму, и не злись. Хотел бы уйти, так ушёл бы, не волнуйся. Раз ты моя любимая женщина, ты вообще не должна ни о чём волноваться.

Она. Я попробую. Значит, лежу и ни о чём не волнуюсь… Надо платье поднять, мы вона как одежду раскидали. И хорошо, что матрас на полу, а то бы разломали всё к чёрту, точно. Мы с тобой во что-то превратились, правда?

Он. Во что мы превратились? Мы были как есть, мужчина и женщина.

Она. А всё-таки что-то жуткое в этом есть, древнее. Выметает из жизни. Потом надо возвращаться, возвращаться… на прежнее место. А его уже не существует.

Он. Тебя это выметает из жизни? Меня нет. Я как раз чувствую, что живу. Тем более, знаешь, столько лет думал о тебе, мечтал…

Она. Наворожил, значит. Ну, расскажи, сладко ли владеть мной.

Он. Э, ты этого и представить себе не можешь.

Она. Конечно, не могу. Мироощущение человека с хуем мне категорически недоступно.

Он. Ну, знаешь, я тоже не очень понимаю, что вы чувствуете и как вообще живёте.

Она. Как мы можем жить? Не живём – мучаемся. Что за жизнь без хуя-то. Умные люди давно написали – завидуем и грезим, как бы вам его отрезать и себе приспособить.

Он. Ничего, смешно. А на самом деле как?

Она. На самом деле все должны сейчас вот так лежать, как мы с тобой, и ничего тогда не будет – ни зависти, ни страха, ни вражды. Какая у тебя спинка хорошая, мягкая.

Он. Я что-то располнел малость в последнее время. Ношусь по халтурам, ем дрянь всякую.

Она. Это ничего, мы всяких любим – лысых, толстеньких, мохнатых, косоглазых. Это вы к нам придираетесь. Бедные женщины! Ты бы сделал хоть раз эпиляцию или поголодал полгода.

Он. Эпиляция – это что за птица?

Она. Волосы выдирать на теле.

Он. У тебя нет никаких волос.

Она. Нету. Я беспросветно женственна.

Он. Это да. Как тебя муж отпустил? Я бы ни за что. Ты бы у меня из постели не вылезала.

Она. Я сама от него ушла, убежала, вырвалась… Обижал он меня очень.

Он. Сволочь. Ну и забудь про него, похорони.

Она. Ох, Андрюша, я так и сделала. Слушай, посоветуй мне что-нибудь. Мне сильно что-то тревожно… Я обычно сдерживаюсь, но природа у меня там, внутри, могучая, и я, например, подвержена приступам бешеного гнева. И не в состоянии себя сдержать никак. И в гневе я могу ужас что натворить. Пожелать смерти, несчастья, болезни. И так сильно, что оно может сбыться.

Он. И что, многих поубивала?

Она. Нет, что ты, никого. Пока так, по мелочи – разозлишься на человека, а он заболеет, или неурядица какая. Я знаю, что нельзя, нельзя… А вот когда Коваленский вернулся, я потеряла самоконтроль.

Он. Что ты сделала?

Она. Фотографию его ножом проткнула.

Он. Ой, ладно, Алька, ну что за детский сад? Знаешь, сколько женщин гневаются, проклинают, фото жгут, порчу наводят, в поминание записывают? Чепуха. Мы б давно вымерли, если бы это всё сбывалось.

Она. А у тебя нет ощущения, что всё это сбывается? Не кажется, будто что-то неладно у нас с мужчинами? Пятьдесят шесть лет – среднестатистический возраст для смерти. С чего бы это, а? Конечно, исторический фон, реформы, перемена строя, конец империи, всё на нервах, кто спорит.

А всё-таки ни большой войны нет, ни революции, ни голода. И вот помирает мужичок, и как начнёшь разбирать и расспрашивать – обязательно там что-нибудь: брошенные жёны, обиженные любовницы, незаконные дети, разбитые сердца, всегда что-то есть! Ты не знаешь, не понимаешь, что это за энергия – энергия женской обиды, настоящей, коренной, вот оттуда, где ты сейчас был, это же хуже ядерного распада.

Он. Вот я что-то обратно хочу, где я был… кажется, там меня ждут.

Она. Там тебя ждут всегда, можешь не сомневаться. Ты только скажи, что мне делать с Коваленским, как вернуть эту злую волну, которую я послала, обратно.

Он. Отсюда послала? Да, плохи дела твоего бывшего супруга. Горячая какая…

Она. Тихонечко сначала. Не спеши… Так что делать?

Он. Не знаю, ей-богу. Ну в церковь сходи, помолись за его здоровье. А по мне, хоть бы он и окочурился, твой муженёк, потеря невелика, всё, Аль, как хочешь, я на посторонние темы больше не разговариваю.

Она. Правильно, молчим и поём, как лягушки. Славим Всевышнего.

9

Уснуть нам в эту ночь так и не удалось, да мы и не пытались. К утру привели себя в порядок, оделись, прибрали на кухне и решили выпить чайку напоследок. Было ощущение, что мы уже изрядно прожили вместе. Мысль о скором возвращении домой, нараставшая в умах, сообщала нашим движениям некую драматическую трепетность. Мы говорили приглушённо, осторожно и воодушевлённо, как соучастники удачного преступления, заметающие следы.

– Не понимаю, что ты будешь врать, когда вернёшься. Улик вроде нет – я на похороны шла, так духов не потребляла. Волосы проверь, у меня русые, длинные, ещё обнаружат.

– А какие ты любишь духи? У тебя когда день рождения, кстати?

– Подарить хочешь? Не надо, дорого выйдет. Я всякие «шанельки» люблю, пятую, девятнадцатую… А родилась я, милый, двенадцатого апреля, в День советской космонавтики.

– Овен, значит.

– Овен безнадёжный, рогатый, упрямый, страстный…

– А я тупой Телец, первого мая родился, представляешь?

– Почему тупой. Тельцы хорошие мужчины – реальные… Первого мая, в День солидарности трудящихся… Да, ты сегодня потрудился.

– На славу?

– На славу, товарищ Фирсов. Благодарность вам от женской России приказом по армии, с занесением в трудовую книжку…

Спасибо, мастерская. Спасибо, художник Ивлев. Оставляю здесь своё сердце.

Мы шли к метро по спящему городу.

– Слушай, Андрюша, давай завтра уедем? А то нас замучают, поймают и запрут. Влюблённые всегда уезжают. Поедем на один день только, подальше… например, в Энск. Ты был в Энске?

– Вроде нет.

– Это маленький приморский город, часа два ехать на поезде. Там тихо, и нас никто не тронет. У меня есть знакомая администраторша в гостинице «Дружба», я закажу номер. Побудем вдвоём, а то я не могу так взять – и всё, разошлись, сдали в архив, до новых встреч. Посмотрим на северное море, зазябнем на берегу, вернёмся в номер целоваться. А? Хорошо я придумала, да? Уедем?

– Давай я твой номер запишу, у меня нет, кстати. Так, получено двадцать восемь сообщений. Могу себе представить, каких и от кого. Я бы уехал, Аль, но обстановка пока неизвестна. Я позвоню тебе утром.

– Дико хочется уехать. Я прошу тебя. Давай я поеду на поезде, а ты приезжай позже. Энск, гостиница «Дружба». Я тебя подожду. Я не могу сейчас обратно, в прежнюю жизнь. Ещё немного побудем вместе, а там будь что будет…

Мы стояли в вестибюле метро, нам была нужна одна и та же ветка, но ему сразу налево, а мне вверх по переходу. Он смотрел на меня не отрываясь.

– Скажи что-нибудь.

Он поцеловал меня жадно и отчаянно.

– Будем считать, что сказал? Давай я тебя провожу.

Я кивнула. Он посадил меня в пустой поезд и помахал рукой.

Дома меня ожидала занятная картина: на диване спала крошка Эми, а рядом, на надувном матрасе, – Егор. Анализировать это я никак не могла. Разделась, двинула Крошку в плечо, чудом вспомнив про её оперированные бока (а, чёрт! Её ж выписали, а я забыла!), кое-как примостилась, благо раскладная постель была довольно широка, и провалилась в никуда.

ШЕСТЬ – СУББОТА

1

– Шури-и-ик… – стонала крошка, вынимая меня из блаженного сна. – Шу-у-ри-ик, честное слово, ничего не было! Чем хочешь клянусь!

– Крошка, не клянись ничем. Иль поклянись изменчивой луной… Что ты меня мучаешь?

– Я тебе звонила, телефон отключён, а мне куда? Я сидела на подоконничке, там, на лестнице, часа три, приходит твой Егор. Мы тебя ждали-ждали, ну, выпили немножко, он матрас надул и лёг, и никаких движений насчёт этого не было… Я сказала ему, что ты бабушку хоронишь, он так удивился, говорит: вот, Санька мне никогда ничего… А я ему сказала, что ты не хочешь обременять его своими проблемами, а он сказал, что это хорошо, но до какой-то степени, а потом уже очень странно.

Я вздохнула. Образ подружки, разъясняющей меня моему же сожителю, на миг удручил пошлостью и пропал. Первый раз в жизни мне не хотелось с утра в воду. Не хотелось бесследно и напрочь смывать вчерашнее.

– Ничего не было! – Эми опять завела сиротскую песню.

– Замолкни, моя птичка, и успокой воспалённую совесть. Может, у тебя и не было, а у меня было.

Крошка села на пол и взмахнула руками, точно отгоняя что-то.

– Ты что, Шурик?

– А то. Провела ночь с мужчиной. Не испытываю ни малейшего раскаяния.

– С мужчиной? Зачем?

– Допустим, возникло некоторое чувство.

В глазах у крошки стояло густое непонимание.

– Ты нашла мужчину лучше Егора? Где? В крематории? Вдовец, что ли?

– Нет, не в крематории, но меня радует ход твоей пытливой мысли. Я этого мужчину давно знаю.

– И что он – свободный, богатый?

– Увы, увы. Он беден и женат. Как большинство мужчин на свете. Это мне, собственно, и нравится.

– Что тебе нравится? Ты можешь объяснить по-человечески, а не по-шуриковски?

– Не могу, сама толком не знаю. Но мне кажется, это – мир, понимаешь? Моё примирение. Война закончена, я свободна, я могу просто жить. Когда я рядом с ним, все ужасные вихри, бушующие во мне, стихают. Я такая становлюсь… ты бы не узнала. Так спокойно, тепло, весело. Ничего не болит. Мир, мир! Я не хочу воевать. Я сдаю оружие. Я полюбила обыкновенного мужчину. Я согласна жить в этом городе, в этой стране, в этом мире, на этой земле. Ясно?

– Ни грамма. Видно, что у тебя большое ку-ку.

– Ну и отвали, корыстная девушка. А я желаю помечтать.

Я всё-таки легла в ванну и с некоторой тревогой вспомнила, что сегодня – суббота. День Сатурна. Далёкая планета Сатурн, и что у неё на уме?

Субботу я опасаюсь и не понимаю. Суббота – ловушка, мгла, каверза. В священный для иудеев день, когда их гневливый Бог отдыхает, коммунисты учредили «субботники», призывая граждан к неурочному благоустройству жизни. Подмети свой двор, вымой родную школу. Подметали и мыли, между прочим. Было ещё такое понятие – «чёрная суббота», когда выходной день объявлялся рабочим и похмельные Советы ползли отбывать трудовую повинность. «Пожалей меня, сердешного, мне бы яблочка мочёного, мне б рассолу огурешного, а у меня суббота чёрная»… Вообще-то в народе суббота раньше считалась лёгким днём. Мамаша Татьяны Лариной, героиня обыкновения и привычки, «ходила в баню по субботам…». По традиции – банный день, а после бани – милое дело… то есть выпить и закусить. Но Сатурн, глава катастроф, томит неизвестностью хуже Луны. Что Луна, бледная поганка, – она всегда тут, строит нам рожи и следит за женскими приливами. Может, не зря и русские, и евреи сошлись на том, что в этот день ничего серьёзного делать нельзя, и только сатанисты-коммунисты загоняли смертных в напрасный труд…

Как я сказала крошке? «Я полюбила обыкновенного мужчину»? Нет, не то. Какой же он «обыкновенный»! Не обыкновенный, а нормальный. Нет, и это неверно. Он – такой, как надо, правильный… из царства Отца. Конечно, это Отец мне его послал.

Посмотрел, как я тут мучаюсь, и сказал: «Что ж, я дам этой женщине то, что ей нужно, но именно то, что ей нужно, а не то, что она воображает, будто ей нужно»…

Вся ночь была со мной, записанная на невидимую плёнку, и я мотала кассету туда-сюда, пересматривая и переживая избранные фрагменты. Не слишком я была отзывчива? Не проявляла чрезмерной инициативы? Не мог он подумать, что я распутна? Тогда я не думала об этом. И сейчас не буду. К чему разбирать любовную импровизацию? На предмет соответствия – чему? Всё, что было в душе колющего и режущего, растворилось в кисельной нежности. И он оставался со мной, ни на миг не отлучаясь…

Я забыла о себе. Вот в чём счастье: я не помнила о себе. Проклятый голос замолчал, подавился любовью. Невыносимое, разросшееся до болезни «я» смыло и смело, как шторм сметает надменный корабль и его гордую команду.

Но буря прошла, и уцелевшие моряки таскают на берег то, что отдала стихия. Я опять в сознании, значит, вновь буду несчастна. А нельзя ли как-нибудь остановить время? Или прекратить себя? Опять наползают тревоги. Здорово я придумала, что надо уехать. Пусть только один день, но это будет неимоверный день. Я стану дрожать над каждой минуточкой, как бережливые люди трясутся над копеечкой, зря не потрачу. Только бы ничего не случилось и мы встретились. Да нет, разумеется, мы встретимся. Слава богу, в Андрюше нет никаких туманов и болот. Ясный, надёжный, доброкачественный человек…

Ясный? Надёжный? Какая ж в этих делах может быть ясность? То, что ты была с ним, – это факт. А вот то, что ты с ним будешь, – только гипотеза. И уверена ли ты, что это тебе надо?

Недолго мы с Андрюшей пробыли вдвоём. Я сыграла ментально лучшие сцены вчерашнего спектакля, но театр на этом не закрылся. «Самолёт, самолёт прилетел на огород, отворились двери, выбежали звери» (в детстве сочинила). Да, отворились двери, вышли Егор и Лев, и три Андрюшиных жены, и четверо его детей, и «Горожанин», где нам вместе работать, а «никуда на деревне не спрячешься», и даже – это уж совсем не знаю почему – появился Губернатор с баяном. Подождите, ребята, я прошу вас. Счастья-то в жизни было – кот наплакал (найти бы этого кота и придушить). Дайте наконец актрисе отличиться в любовной истории. Вас пока – не нужно.

2

Крошка прибрала на кухне остатки их вчерашнего с Егоркой ужина и сидела такая хорошенькая и печальная, что мне захотелось её как-то ободрить.

– Эмилия! А где результаты твоих пластических мытарств?

– Ты что! Вот гляди, я пока в бандаже, но всё равно видно – а талия! Бёдра!

Может, новая фигура Эми и была хороша, но правдоподобие она утратила окончательно.

– Здорово. Ты как нарисованная. Как жена кролика Роджера – мечта пьяного подростка. Глаза – во такие, буфера – во такие, талия – во…

– Это моё тело!

– Уже вроде как и не очень твоё. Это произведение искусства. Целая цивилизация трудилась.

– Шурик… – и крошка осторожно посмотрела мне в глаза. – Ты уйдёшь от Егора?

– Э-э, вот оно что.

– Что – вот оно что? Я просто так спросила. Раз ты говоришь – у тебя чувство…

– Девочка, оставьте ваши наивные хитрости.

Опять совершенно не хотелось есть. Но надо себя заставить. Хотя бы йогурт.

За окном расстилалось пасмурное небо. Ровное, серое, беспросветное. Но потеплело. Было тихо, только чья-то сигнализация орала матом.

– Крошка, я пока место не освобождала. Мужчина занят. У меня, кстати, наворот. Я же видела Коваленского, и он предложил восстановить наш брак.

– Оп-па! – повеселела крошка. – Ну, а ты?

– Я его убила.

– Шурик, расскажи нормально. Где встретились, как, что. Будь человеком! Я тебе всё рассказываю.

– Это верно. Слава богу, я ничего не помню из твоих рассказов. В них слишком много жильцов на квадратный метр твоей площади. Встретились мы… случайно, в кафе возле редакции. Он меня одобрил – стильно, говорит, выглядишь – и предложил опять жить вместе. Он ремонтирует квартиру. Ту самую, где мы жили. Позавчера я туда заходила, мы ездили… в одни гости. Я ещё ничего не решила.

Вот, оказывается, как всё чудненько можно изложить – в двух словах.

– А тот, другой человек тебе что-нибудь предложил?

– Нет. Да ему и нечего предлагать. Если их всех – Льва, Егора, Андрюшу – сложить вместе, будет универсальный космический мужчина для любых нужд. Но они вот не складываются.

– Допустим, – задумалась Крошка, – ты вернёшься к мужу. Это разумней всего. А с этим новым будешь встречаться так, для души. Но при этом раскладе Егор выпадает…

– И достаётся тебе. Фигушки, никого не отдам. Или – всех брошу. Или не знаю, отстань. Я сейчас невменяема.

Джинсы – придётся надеть для удобства, всё-таки отправляюсь в путешествие. Вообще-то я брюк не ношу, мне кажется, нет ничего более нелепого и анекдотичного, чем женщина, застёгивающая ширинку. Жалкие уловки раба, подражающего господину. Зелёный свитер, кроссовки. А что с собой? Возьму всё-таки красивое платье и туфли, побаловать моё сердечко. Что-то телефон его не отвечает – наверное, спит ещё.

– Ты куда едешь?

– Не скажу. Не доверяю я женщинам, ищущим судьбу.

Крошка зло улыбнулась.

– Шур, а ты вообще кому-нибудь доверяешь? Я сейчас, б…, еду в аэропорт, сажусь на ближайший рейс, и ты меня, на х…, не увидишь.

Чёрт, жалко стало дуру.

– Крошка моя, прости, видишь, какая история… Ты нынче в самое пекло попала. Жизнь моя ломается, крепость моя разрушена, и что-то хлынуло и несёт меня… Я чувствую, что могу погибнуть. Или стать такой сильной и настоящей, какой никогда не была. Я всё одна, одна, и всё «я», «я», «я»… И вдруг я соединилась с другим, забылась, потеряла границы, и это так хорошо. Пойми меня хоть чуточку. И хочешь – оставайся, живи, я тебе ключ дам.

Эмилия Смирнова засопела растроганно и шумно.

– Я тебя люблю, Шур. Я боюсь, что этот твой новый мужик – засада какая-то. Ты что-то придумала, чего нету. Я же их знаю… Спасибо, что предложила остаться, ты всегда была человек, но я поеду, там у меня одна темка есть, нельзя надолго оставлять, там девки ходят, вертят клювом… ты говоришь – я одна, и всё я, я, я… Это у всех людей, Шурик… Внутри так и живём, а если видишь себя со стороны, значит, кто-то помер – или ты, или оно.

3

Поехали с орехами. Народу в поезде изобильно, и у всех такой вид, будто им куда-то надобно. И куда им надобно? Вот я осмысленно еду – на встречу с любимым человеком. Резон? Резон. А они куда тащатся? Неужели они кого-то любят, с кем-то спят. Трудно вообразить. Почему тогда они такие скучные, запылённые, придавленные? Вот эти две простоволосые девчонки в одинаковых кожанках и кратких юбках, они, наверное… Но так, несерьёзно. Для здоровья, как говорится.

Лица, лица. Смотрю в них. Это и есть – Ра-си-я. Что в ней? Есть ли надежда? Диагноз-то ясен: ослабленный иммунитет к всяческой заразе. Болела рабством, имперской спесью, коммунизмом, а теперь? Как называется эта болезнь? Воплотившийся коммунистический кошмар: бытие стало определять сознание, материя задавила дух. Иметь – значит быть! Вот когда сказалось-то, а те, первые, ещё Закон Божий учили и знали, что вытворяли, романтики с топорами. Прогноз немудрён: либо помрём, либо выздоровеем.

Ничто так не печалит меня, как отсутствие благородных людей – благородных мужчин, благородных женщин. Тех, кто не может взять чужое, изменить слову, дать пустое обещание, обмануть доверившегося, лгать, потакать своим порокам, презирать бедных, бросать детей, оскорблять любовь, сводить весь мир к выгоде, пачкать душу ненавистью к другим народам, издеваться над познанием, творчеством, бескорыстием… Илья Ефимович, друг мой, неплохой человечек, но – маленький, обиженный, нет в нём красоты. Ваня и Фаня? Славные женщины, но очень уж замотанные своей битвой за жизнь. Андрюша? Да, он, вероятно, из породы благородных людей. Во всяком случае, в нём есть чистота – тот осколок зеркала, куда может ударить белый свет.

Мы ведь только стёклышки в пыли, мы вспыхиваем от благодатных лучей и гаснем в грязи и ночи, тьма неизбежна, а вот грязь истребима. Чистите дух, умывайте душу, следите за правильным питанием разума и чувств

Куда вы едете, люди? Сидят, разговаривают, читают ерунду какую-то. Когда объявили, что будет принят новый гимн России, я – так, для развлечения – сочинила свой, на мотив Глинки разумеется.

Отчий дом, будь славен и свободен! Мир тебе, родной народ. Долгий путь России – путь Господень. Вместе с нами Он идёт. Он дарует радость и страданье, Он любовь даёт сердцам. И в Его великом испытанье Благодать сияет нам. В добрый час соединим усилья, Наши дни пройдут в трудах. Создадим прекрасную Россию — На земле и в небесах. Отчий дом, будь славен и свободен! Мир тебе, родной народ. Долгий путь России – путь Господень. Вместе с нами Он идёт.

Но это как-то очень красиво-сладко получилось: не на русские зубы. Такое небось в небесной России распевают, а для нас сгодится ржавая советская бетономешалка композитора Александрова, набитая скользким фальшаком от поэта Михалкова. Нормальная идея всех неблагородных правителей: связать времена ложью…

За окном – безнадёжность. Серый день. Плохое предзнаменование. Господи, как я хочу его увидеть, прижаться к нему, обо всём забыть… Что ж такого преступного, необычайного я хочу? Это так просто всё. Двое людей вдруг поняли, что им сейчас ничего не надо, ни денег, ни славы, ни заботы – а надо им маленькое замкнутое пространство и какую-нибудь постель. Ну и оставьте их в покое, отвернитесь, пройдите мимо, займитесь своими делами. Нет, сгрудятся кучей вокруг этой бедной постели, все, все – церковь, государство, семья, общество, коллеги и друзья, всем миром навалятся, расцепят, помешают, замучают…

Часа полтора ещё тащиться.

4

Андрюшин телефон не отвечал. Не случилось бы чего… К понедельнику нужно очерк добить про матерей, и вот давно хочу найти какого-нибудь благородного человека и написать про него. Может, среди старых профессоров… Кого-нибудь похожего на Ивана Цветаева, хотя бы отдалённо.

Иван Цветаев, отец Марины и Анастасии, создал Музей изящных искусств, который теперь называется «Пушкинский». Редкий случай, когда Пушкин тут не пришей кобыле хвост. Когда попадаю в Москву, обязательно иду в этот музей – из глубокого уважения к светлой памяти профессора Цветаева, и вот именно настаиваю на каждом слове: уважение моё глубокое, а память об Иване Цветаеве – светлая. Человек решил открыть в Москве музей искусств и открыл. Собирал деньги, уговаривал меценатов, руководил строительством здания и покупкой экспонатов. Будьте уверены, копеечка не пропала у дурака-бессребреника. Он проклинал каждую устрицу, которую ему пытался скормить богатей, давший большие деньги. Зачем устрицы, это десятки рублей, можно было бы потратить их на музей. На музей! Отказывался шить себе мундир (дорого! неприлично! тратить деньги на такой вздор!), еле-еле уговорили: Иван Владимирович, это – ради музея. Сидела как-то в зале, у слепков Микеланджело (из Италии притаранил, лично, всё сам, за всем глаз да глаз), и думала: ведь колбасились вокруг тоже всякие там губернаторы и чиновники в золотом шитье, надували щёки, а в Женевах-Парижах попивали вино будущие палачи России, и что? Вот он, музей, – стоит. Стоит дело Ивана Цветаева! А книги его дочери – в каждом образованном семействе России. Вот так вот! Смерть, где твоё жало? Ад, где твоя победа?

Таких бы мужчин, как профессор Цветаев, найти бы где-нибудь и оплодотворить ими Красную Россию. Да где их найдёшь? Выписать откуда-нибудь? А откуда? Надеяться ли на то, что дети нуворишей обратят взоры на просвещение? Нет, это существа конченые, ещё в момент зачатия. Музеи создают дети сельских священников, а не помёт человекообразных жуков-пауков. Василий Розанов в начале прошлого века кричал: Созидайте дух! Созидайте дух! Созидайте дух! Смотрите, он весь рассыпался! Смешно. Топал по своей Коломенской встречаться с Павлушей Флоренским и ещё чем-то был недоволен. Дух, видите ли, рассыпался…

Да, чешет, значит, моя социалка в свои халупы-хибары. Женщины всё-таки стараются получше выглядеть, мужчины, конечно, сплошь затрапеза. У полвагона такой вид, будто они спали не раздеваясь, в куртках и ботинках. Это они их так отпугивают, что ли? Дескать, бабоньки, не надейтесь – глухо. Нет, не запугаете вы нас, идолы. Надеялись и будем надеяться! Выдавать желаемое за действительное – это наша профессиональная женская обязанность.

Неприятно, что его телефон выключен. Но я же точно сказала и объяснила, где буду. Пришло опять сообщение от косой безопасности, от Владимира Ивановича, с просьбой о скорой встрече. Нет, сегодня никак не могу. Зачем они ко мне привязались? Не иначе, Коваленский собрался ориентировать губернатора в сторону экономики Германии, а кто-то уже Италии обещался. Какие-то там нули замешаны, ради которых и бьются смертным боем мужчины левого пути. И Лев с ними. Левый лев, испорченный… Что-то юркнула тревога змеёнышем. Хмурое небо, и мелькают бесконечной чредой всё эти убогие домишки на скудной почве и тощие болотные берёзки… сыро, зябко. Где солнце? Хоть лучёныш бы какой, позолотить душу… Сомнительно, чтобы из всего этого получился ты, мой милый.

Как опасно иметь надежды. Надежды – те же собаки, их надо кормить, выгуливать, причёсывать, спаривать с другими надеждами, потом хоронить и плакать на их могилках… Я не думаю ни о каких потом и дальше. Не могу. Честно говоря – и не вижу впереди ничего. Мне необходимо сейчас, сразу, немедленно – с какой стати мы ущемляем права великого новорождённого Сегодня ради зачатого, но неразличимого на цвет и ощупь Завтра? Хочу тебя сегодня. Естество моё горит, душа моя стонет – возьми меня сегодня, сейчас. Как опозорено понятие «власть» – сразу представляется тупой господин с плетью и грязный раб на коленях, в ошейнике. А ведь бывает другая власть, та, которую я дала тебе над собой, мой драгоценный. Власть любви, надежды, веры…

Да уж, эти три шлюхи, Вера-Надежда-Любовь, и их б… ская мать София всласть морочат вас, чувствительных коровушек. А вся ваша доля – сначала давать… к примеру, молоко и телят, а состаришься – изволь на бойню

Замолчи. Власть по любви существует. Это было всего лишь – вчера.

Это было – Вчера. А Сегодня – Сегодня.

Нет, невозможно. Любовь не ошибается. Я вижу его так живо, точно облитого ясным светом. Он улыбается и смотрит мне прямо в глаза, не отрываясь, как тогда.

Ну да, смотрел про запас, чтоб вспоминать потом, какая хорошая у него однажды была девчонка

Замолчи, или я с ума сойду.

Так ты уже сошла, Саня, аккурат вчера и тронулась умишком. Куда ты бежишь? Зачем?

Приехали. Город Энск.

5

В городе Энске есть двадцать тысяч жителей, собор восемнадцатого века, мебельная фабрика (умерла и не воскреснет), приморский бульвар, пансионат «Заря» и улица Ленина. Ещё в городе Энске, как в любом русском городе, есть гостиница «Дружба». Нет никаких шансов отыскать место, где нет такой гостиницы. Но «Дружба» «Дружбе» рознь. Строили «Дружбы» в исторический «застой», но «застой» был велик и обширен. В конце семидесятых все «Дружбы» были примерно как наш крематорий, а «Дружбу», куда я направлялась, возвели близко к романтичным шестидесятым, с фокусами: от центрального вестибюля расходились два корпуса в виде стилизованных крыльев чайки. Внутренности гостиницы, украшенные аполитичными рельефами на тему специальных девушек нечеловеческих пропорций, бегущих по волнам и усиленно поджидающих алые паруса, сберегли многое, данное от рождения, – потёртые зелёные дорожки, мнимохрустальные плафоны, светлую полированную мебель – ДСП. Телевизоры смотрелись тут пришельцами. Знакомая администраторша с пленительным именем Клавдия Виленовна, которой я позвонила с утра, дала мне ключ от двадцать первого номера. Я как-то жила здесь, когда писала очерк про город Энск.

У меня не было никаких вещей, кроме нарядного – голубой шёлк, открытая спина! – платья, серебряных туфель и тетради, куда я записываю некоторые мыслишки. Когда он приедет, Клавдия скажет, где я. Она целый день на вахте.

Номер одноместный, кровать узкая. Ну ничего, как-нибудь поместимся.

Если ему нельзя приехать, он ведь как-нибудь даст знать. Скажем, что-то случилось с мобильником, а там мой номер. Так он может любому человеку из редакции позвонить, ему скажут. А если все куда-то делись, тогда надо узнать телефон гостиницы города Энска. Это просто. Я сказала ему название, несколько раз. Отчего нет гостиницы «Любовь»? Сплошная дружба…

Пойду попитаюсь чем-нибудь. Внизу есть ресторан… как? Правильно, «Приморский».

В ресторане сидел одинокий мужчина типа «командировочный». Он посмотрел на меня, и в глазах его, принявших моё сообщение, отчётливо пропечаталось «никаких нет шансов у тебя, Вася». С преувеличенным усердием Вася принялся добивать – видимо, «бефстроганов из свинины». Это загадочное блюдо было обозначено в меню, вдобавок я насчитала там девять орфографических ошибок. Но так всегда было. Чехов описал обеденную карту какого-то парохода, где предлагалось следующее: «кошка запеканка»; с меланхолической тщательностью этот лечитель человечества разъяснил адресату – «кошка оказалась кашкой».

Столы были покрыты чистыми белыми скатертями, но сверху, для надёжности, от людей-б… дей, ещё и полиэтиленовой плёнкой. Она липла к рукам, кожа нагревалась. Эффект парника. Подошла вечная Лариса с вечным блокнотом.

Будем придерживаться классики – салат «Столичный», борщ и… и-и-и… засада. Кто их знает, что они обозначили словом «бифштекс»? Совпадают ли наши взгляды на то, что есть эскалоп, а что – антрекот? Возьму пельмени. И немного водки – почему-то хочется выпить. А выпить, дорогая, тебе хочется потому, что ты утратила трезвость. Картина мира исказилась.

Вот тебя и тянет окончательно размыть сознание. Чтобы не замечать очевидное – то, что ты отлично видишь, и то, что тебя никак не устраивает.

Что я вижу? Ничего не вижу. Я пока не ясновидящая. И не верю гаданиям и прорицаниям. Будущее гибко, эластично, вариантно.

Будущее, но не настоящее и тем более – прошлое. Ты знаешь.

Я надеюсь.

Зачем?

Еда оказалась вкусной. Я напрасно думала, что со мной всё в порядке – нет, руки дрожали, и я пролила немного борща на стол. Вот, а посмеивалась над разумным провинциальным полиэтиленом. Сейчас бы всю скатерть загадила. Это ж свёкла. Ни в жисть не отстирать. Хуже свёклы только черника…

На вопрос, зачем я надеюсь, ответа нет. Сестры ходят вместе. Люблю – значит верю и надеюсь. Перестану верить и надеяться – перестану и любить. Или нет? Я так напряжена сегодня, что душа может оборваться сразу.

Ты хочешь, чтобы этот славный, но совершенно обычный человек починил всю сумасшедшую махину твоей жизни? Сделал счастливой ту, что не создана для счастья? Превратил хаос в гармонию? Почувствовал так же и то же, что ты? Может, ему заодно пойти – и выпить море? Ты нагружаешь его значениями, которых он не выдержит.

Да нет, я не требую ничего особенного. Пусть он чувствует в той мере, что ему отмерена. Не надо ничего сверхъестественного. Только пусть он приедет, и всё. Будет здесь – сейчас.

И пельмени съедобные, и водка мягкая, и дёшево. Неказисто по виду, а по сути хорошо. Что-то есть утешительное в провинциальной России – в той стране, в которой царствует до сих пор дитя – царевич Димитрий, а столица ей – город Углич. Ведь царевич, сын царя Ивана, должен был править, а его зарезали, говорят – по приказу Годунова, с тех пор и пошло всё наперекосяк. Михаил Кузмин однажды, в роковые исторические минуты, забросив всякие солёные шалости и перченые педерастические околичности, написал нежнейшее стихотворение о России, об этой России, обращаясь к убиенному царевичу: «Ты, Митенька, живи, расти и бегай!» Традиционный русский ужас – невыросшие дети, зарезанные царевичи, поруганная правда – всё могло быть иначе, если бы не святая невинная кровь… Митенькина Россия, слава Богу, жива. В ней нет бесстыжего новодела, прикрытого именем Христа Спасителя, – её церкви маленькие, бедные, смирные, зато уж в них служат за совесть. Да! Вот слово. Митенькина Русь – страна, где осталась совесть. Кто бросает детей, кто терзает землю – их там нет. И нет там великой цивилизации мужских начальников – там живут в основном дети, женщины и такие тихие бородатые мужчины, которых можно увидеть на рыбалках и огородах. И Андрюша из такой России… А я? Я её люблю, просто я вообще – не отсюда.

6

Объелась даже. Пойду погуляю. Клавдия Виленовна, если меня будут спрашивать – я скоро приду. Одурею в номере сидеть, подышу немного. Надо успокоиться как-то, вправить вывихнутые нервы. Пройду по улице Ленина до Приморского проспекта и выйду к набережной, на бульвар. Хорошо бы сейчас увидеть настоящее южное море… Эх, к тёплому морю да с хорошим мужчиной… А я на северной луже и одна. Но в моей родной Элладе сейчас всё в порядке, бушует весна. Зачем я здесь?

Народ города Энска высыпал в центр и усиленно прогуливался. Ничего, жить можно. Дети пока есть. Важно сидят в своих колесничках и надувают толстые щёки, как императоры. Дети и есть безвредные, доброкачественные императоры, надо сильно ушибить их нелюбовью, чтоб из них выросли палачи и бунтовщики. Я была бы неплохой мамой, мне нужна безусловность любви, какая бывает у родителей с маленькими детьми. Так жаль того ребёночка, он ведь уже шевелился, на что-то надеялся. Конечно, тяжело было бы, там эти реформы пошли, но прожили бы как-нибудь. Тоска… Может, ещё получится? Я вроде здорова. Здорова-то я здорова, но не из пробирки же брать папашу. Не люблю я всех этих ухищрений. Старым казачьим способом, никак иначе…

Казаков только негде взять. Егорка благоразумно предохраняется, а насчёт Андрюши смешно и думать – пятого ребятёнка ему, что ли, повесить на шею? А хорошо бы – сидеть себе дома, кормить детёныша с ложки, он фыркает, мордочка измазана, смеётся. Личики у них ясные – хоть целый день смотри, не будет там ни скуки, ни лжи. Любят как дышат, естественным образом, всем существом, всегда… Как чисто и как хорошо.

А с этими – что ж это за мучение, ничего надёжного никогда. Скоро постарею, скукожусь, так они вообще сквозь меня станут смотреть.

Кстати, Егор. Отчего я постоянно спихиваю его в самый дальний угол сознания, не думаю о нём, не тревожусь, как он да что он, что скажет да что подумает. Го ворят, любовь – загадка, а по-моему, так нелюбовь куда загадочней. Симпатичный, молодой – едва за тридцать, при деньгах и нежадный, весёлый… но вот не люблю, хоть убей.

Не люблю, потому что он – бревно. Такое хорошее, толстое, круглое бревно. Хоть бы когда-нибудь поговорил по душам, спросил о чём важном, присмотрелся ко мне – в каком я настроении, в каких мыслях. Нет, всё о себе, всё про своё. И ничего не объяснишь – только разозлится. Господи, как же я теперь с ним буду, когда моё море взволновалось и уходит к другим берегам?

Значит, и мне надо уходить. Да, иначе нельзя. Пока в душе зияла пустота, я имела право разделять её с нелюбимым мужчиной. Он не просил любви. Ему просто была нужна женщина. Это у них строго в разных списках. А я нуждалась хоть в какой-то опоре. Я снимала комнату в коммуналке и брала идиотские халтуры, чтоб прокормиться. Он меня спас от нищеты, и я благодарила его, как могла. Да, не идеально, однако на свой лад честно.

Но теперь – как я смогу? Это уже проституция какая-то. Придётся уходить. Опять в нищету. Опять олухам дипломы писать и учить грамоте невежд. Зарплаты «Горожанина» как раз хватит на съёмную комнату в коммуналке. Правда, может, действительно Коваленский меня пристроит на приличное место? Получается, я возьму наградные за свою разрушенную им жизнь… Кругом от них завишу. Беспросветно. Какие мы жалкие. Господи.

Я тебя умоляю, приезжай, пожалуйста. Я побуду с тобой и наберусь сил. Не от тебя, нет – я никогда чужого не беру, – а из-за тебя. Я ничего не хочу разрушать в твоей жизни, пусть всё остаётся на своих местах, и дай Бог здоровья твоим детишкам. Но мы могли бы иногда быть вместе, правда? Какой же от этого вред кому? Я много интересного знаю, я бы тебе рассказала. А можно и не говорить ничего. Раз ты любишь рисовать – я и не знала, – будем сидеть себе смирно, как два воробья на веточке, я буду писать что-нибудь или вышивать – вот ты не знаешь, а я умею, – а ты рисуй. Будем сидеть, и лежать, и ходить. Только вместе, ладно? Видит Бог, я хорошая женщина. Я умею готовить, меня бабушка Федосья научила. Я внимательно слушаю и понимаю, что мне говорят. Я не злая, не скандальная, не агрессивная. Я работница и уважаю труд. Я люблю тебя – обыкновенной, нормальной, земной, человеческой любовью, в ней нет ничего напускного, от мечтаний или сверх естества…

Сейчас ты себя этими слёзными причитаниями расквасишь вдрызг. Жизнь требует мужества, бессчётных сил. Он не приедет. Успокойся и уезжай домой. Не надо пить, плакать, вспоминать прошлое. Поищи в душе точку опоры, встань и иди.

Я ошиблась?

Ты заблудилась. А «заблудшие ходят по кругу», как утверждал блаженный Августин.

Разве то, что я чувствую, может быть заблуждением? Да если это вещество вынуть из души, из него можно сделать пару Вселенных.

Через несколько часов ты так не скажешь. Из вещества страсти делаются тайфуны и циклоны, грозы и штормы – любимые забавы твоей Мамочки, а построить из него ничего нельзя. Будь разумна.

Какое мне счастье от разума?

Трудное. Но оно есть. А ты хочешь того, чего здесь нет.

Должно быть! Иначе этот мир – не нужен! Он левый, испорченный, падший, дурной. Он – опечатка, неудавшийся фокус, бездарный стих, плохое кино. Он скучен, как книга, где нет ни слова о любви.

Нужен этот мир или нет – решать не тебе. Это не твоя задача.

– Ах, не моя… Как же, тут у вас к чему ни прикоснись – всё не моё, всё не для меня. Что-нибудь, вот интересно, положено – мне?

Сижу на берегу, на скамеечке. Скоро здесь начнутся повальные тела, любопытные взгляды, жратва, игры в мяч, хохот, мусор, оживут ржавые кабинки для переодевания… Может, это и правильно. Для меня всё было бы приемлемо, если бы мы сидели здесь с тобой – вдвоём. Дорогая, сядем рядом, поглядим в глаза друг другу, я хочу под кротким взглядом слушать чувственную вьюгу… Нестерпимо хорош этот Есенин, или как его там зовут на самом деле. Невыносимо прекрасна вся русская поэзия, неужели русские посмеют её предать, как предали они своего Бога? Забыть их всех, сгоревших в пламени Слова, отдавших душу за чистый звук? Никогда я не был на Босфоре, ты меня не спрашивай о нём, я в твоих глазах увидел море… Неужто они не понимают, что им надо твердить всё это как спасение, как молитву, как пропуск в рай, дураки русские, дураки…

У берега залив оттаял, а в глубине ещё льды. Гуляющие поглядывают на меня – наверное, говорю вслух. Трогаемся помаленьку.

С моря задул сырой сердитый ветер. Андрюша, ты где, я замерзаю. Надо возвращаться в «Дружбу», там хоть тепло.

7

Нет, меня никто не спрашивал. По дороге в «Дружбу» я решила купить бутылку клюквенной настойки и тщательно её спрятала от пронзительных очей Клавдии Виленовны. Она когда-то возглавляла отдел кадров мебельной фабрики и сохранила навыки социалистического человековедения. Мой моральный облик на сегодня был подпорчен, и, как это ни удивительно, я испытывала некоторое смущение перед карикатурным и бывшим, но – Хранителем Коллектива! Это только казалось, что Коллектив пал под натиском озверевших индивидуалистов, нет, Коллектив, как град Китеж, скрылся под водой и сверкал на горделивых отщепенцев проницательными лучами – в театральном гардеробе, в билетном окошечке, на бесчисленных вахтах, с контролёрского места в общественном транспорте: ты кто? ты зачем? куда собрался? купил ли билетец? имеешь ли петельку на пальто? Фамилия имя отчество год и место рождения номер паспорта серия кем выдан когда страховое свидетельство номер инн цель прибытия

С целью прибытия дела обстояли неважно. Встреча с женатым мужчиной по вопросам личного счастья. Всё, Зимина, наше терпение лопнуло, двойка за поведение и родителей в школу.

Женщины пьют скрытно – Чехов прав, об этом говорит Маша в пьесе «Чайка». Женщины многое делают тайком – стыдясь, боясь, не понимая себя. Женщины сами себе учительницы, а потому иной раз выставляют себе за год, а то и за жизнь – беспощадные оценки. Не справилась. Не смогла. Плохая девочка…

Буду пить настойку и смотреть телевизор. Я понимаю, что я в ловушке. Жизнь требует мужества… – я узнала ваш голос, Евгений Николаевич. Остальные голоса неведомо откуда, а вот вашу мягкую, ласковую и грустную интонацию я всегда узнаю. Это вы говорите мне о терпении и осторожности, вы и при жизни толковали о том же.

Евгений Николаевич Калинников, мой учитель, читал курс русской литературы в Московском университете, и только благодаря ему я доучилась и написала диплом. Тихий, порядочный человек, Калинников сторонился могучих внутрикафедральных разборок, предпочитая усиленно корпеть над отдельными учениками. Детей, детей надо спасать, – сказал он мне однажды. Он был изящен, остроумен, тщательно следил за чистотой внешнего облика, лекции читал великолепно, и разбитные мещанские девицы, которым приспичило делать преподавательскую карьеру, неустанно и решительно, по мере возвышения, задвигали Калинникова куда подальше. Я его любила безнадежно. Евгений Николаевич был женат на милейшей женщине, своей ровеснице, бесполой седой девушке, имел учёную дочку, знавшую несколько языков (в их числе ирландский и сербский), но не это было препятствием к исполнению любви. Его героическое, усталое существование ничем, никаким краешком не могло соединиться с моей бесформенной горячкой. Он поддерживал меня, как мог, помогал всеми силами, но сознательно и очевидно не подавал никаких надежд. Всё было так ясно, что мы про это даже не разговаривали. Стороной, уже после защиты диплома, я узнала, что Калинников таки завёл роман с аспиранткой-татаркой, очень прилежной и весёлой, но отличавшейся удивительно кривыми ногами. Убывая из Москвы, я попрощалась с учителем, пригласив его отужинать в маленькой кофейне на Рождественском бульваре, и не удержалась от запоздалого упрёка – что же вы, Евгений Николаевич, разве не понимали… Могли, извините за пошлость, получше провести время… Он смотрел на меня с любовью, только любовь эта была, как незаконнорожденный ребёнок, отправлена восвояси и давно оплакана.

– Понимал, Саша. Понимал, что и сам погибну, и тебе отравлю жизнь.

– С Розой вы не погибнете?

– А, ты вот так ставишь вопрос. Согласись, я не обязан отвечать, но отвечу. С Розой я честно грешу, и это нас обоих устраивает, и ничего не разрушает ни в моей жизни, ни в её.

– Я ничего не собиралась разрушать в вашей жизни.

– Ты ещё сама себя не понимаешь. Скажу тебе, как любимой ученице, как близкому, талантливому человеку, о котором у меня болит сердце, – не надейся на любовь. Она не спасёт. Надейся только на разум. Жизнь требует мужества, бессчётных сил, терпения, достоинства, памяти о других…

Он умер в прошлом году от рака лёгких.

Клюквенная настойка оказалась преотвратной, с привкусом лекарства. Телефон молчал – ни звонков, ни сообщений. Скорчившись на постели и стараясь не плакать, я, бедный землянский человек, смотрела на экран телевизора, где вовсю бушевали эфирные войска неведомой демонической галактики.

Какие-то кудрявые б… кончали от шоколада и жевательной резинки. Поддельные мамочки совали пластмассовым детям пищевые суррогаты. Полуобнажённые мачо впивались сладострастными губами в кружку пива. Потом появлялись люди, похожие на землян, и сообщали, что на помойке обнаружены два трупа. Демоническая компашка переодевалась в перья и блёстки и начинала выть про любовь. Тем временем вклинивался скучный малый и объяснял, что президент поехал по делам. Полиция и милиция искали убийц, надёжно скрытых в густых блестящих волосах и жирных майонезах. Женщины предпочитали мужчинам растворимый кофе и ароматный гель для душа. Целый зал народу сидел и хохотал, а на сцене никого не было. Юные психи и психички, не прекращая смеяться и дёргаясь в такт ублюдочной музыке, разговаривали с «нашими зрителями», и я не понимала ни единой фразы. Человек, лицемерным благообразием похожий на пастора, тишком растлевающего малолетних, спрашивал собравшихся, что они думают о современной ситуации в стране, и люди, как укушенные, вопили что-то, не слушая друг друга. Скучный малый гукал своё, настаивая, чтобы все увидели и убедились, что президент поехал по делам и до дел он – доехал. Тут опять начинался песенный вой, и б…, объевшиеся шоколада, выгибали спину и, тараща глаза и выпячивая развратные губы, утверждали, что им кто-то срочно нужен…

Всё это было так невероятно далеко от моей жизни, от смиренного города Энска, от людей, которых я видела в поезде и на улицах, что впору было подумать, будто в самом деле экран транслирует иную действительность, где резвятся пошлые самодовольные духи, проникшие на Землю по стихии эфира.

Я стала продумывать мелькнувшую фантазию. Может, впрямь Земля – курорт для демонов, типа как Сочи у советских обывателей. Для царств третья планета – что-то вроде исправительно-трудовой колонии строгого режима, а для демонов – место культурного отдыха. Здесь бездари и ленивцы (наверняка же и у демонов есть работники, а есть бездельники!) могут попритворяться артистами, певцами, телезвёздами. Какие у них особенности? Прежде всего, дикая, нечеловеческая самовлюблённость. Помешательство на внешности – они вечно причёсываются, красятся, переодеваются, и как можно вычурней, пестрее и ярче. Никаких чувств, никаких страданий – только поиск удовольствия. Скука и холод за мнимыми улыбками. Вот на экране молоденький хорошенький пародист с великолепным оскалом зубов – и кто разглядит, что это сильно опустившаяся злобная старушонка из бывших эльфов-пересмешников? Что ей невыносимо скучно и что единственное её развлечение – морочить людишек?

А сидели бы вместе с Андрюшей, я бы ничего этого не думала, и мы просто смеялись бы над тем, какую вечно чепуху по телику показывают. Да и не смотрели его вовсе. Есть занятия поинтересней.

8

Как ты мог меня здесь оставить? Разве так поступают с человеческим сердцем? Неужели и ты не понимаешь, что чувства – это… такая действительность. Они живые, наши чувства, живые, как существа, они рождаются, развиваются, растут, взрослеют, умнеют. А могут занемочь, погибнуть, опошлиться… Наше с тобой чувство – совсем дитя, но такое дивное и весёлое. Оно сейчас заболевает. Я начинаю не доверять тебе.

Хорошо, я допускаю, что-то могло случиться – предупреди, объясни, не доводи до беды. Если ты сейчас меня не слышишь, когда я вся обращена к тебе, что же дальше будет?

Ничего не будет. Будет твой Андрюша в сторону смотреть и заходить в твой кабинет перестанет. А потом как-нибудь напьётся, заплачет и скажет – прости, ради бога, прости меня. Оттого у них и инфаркты в сорок пять лет.

Надо бы уехать, а сил нет. И поздно, и бутылку я приговорила. Спеть что-нибудь потихоньку? В хуторочке таём уж никто не живёт, лишь один соловей громко пе-есню поёт… Мутит ужасно. Ну всё – прощай, борщ…

Это распад. Не понимаю, что мне делать. В воду, в воду скорее, холодную, трезвую воду. Сижу в гостинице «Дружба», в городе Энске, в облупившейся ванной с жёлтыми потёками, под ледяным душем, пьяная, голая и в полном отчаянии. Может, пойти к людям, попросить помощи, не гордиться? Тот Вася, что сидел сегодня в ресторане, он бы, наверное, выслушал, посочувствовал…

Ага, выслушал, посочувствовал и трахнул. Это без вариантов, милочка.

Ну, а собственно, и что страшного? Не всё ли равно теперь? Надену платье, туфельки и пойду в ресторан. Там музычка, там мужички сидят-скучают. Я прелестна, пре-е-лестна. Только глазки красные у нас, зарёванные. И штормит, ой-ё. Надо осторожно идти. Не понимаю, почему стены на меня бросаются, я им ничего не сделала. Тоже мне, «Дружба» называется. Какой-то отель из Стивена Кинга.

Ни хера, однако, не дойти никуда. Помню: спуститься на первый этаж и налево. Спустилась, а тут коридор и подвал. Где-то музыка играет. Поднялась наверх – опять ничего нет. Смотри-ка, Вася идёт. Вася, где ресторан? Геннадий Валентинович ты, а не Вася? Ну, Господь с тобой, иди, я тебя не держу. С мужчинами по имени Гена я разговаривать не могу.

Почему, ты спрашиваешь? Потому что, Гена, это твой мир, хотя ты в этом мире и козявка. Но ты козявка в законе! Это ваш мир, и вы тут ходите раскоряками и жрёте ваши бефстрогановы, и пьёте водку, и жарите шашлыки, и рулите, и бьёте морды друг другу, и ездите в командировки, и играете в «ты начальник – я дурак», и трахаете девок, и тут всё для этого приспособлено, чтоб вы рулили, били, трахали. А для меня тут, Гена, ничего нет. Чтоб здесь выжить, я должна быть такой, как вы, сукой, – а я вас ненавижу. Вы погубили землю, Гена, вы, вы, со своей жадностью, глупостью, агрессией. Мою землю, мою мамочку, мою царицу, мою золотую Россию отравили

Не трогай меня, я опасный человек. Я и убить могу – запросто. Помочь хочешь? В чём? Дойти до номера, где мне надо уснуть. Двадцать первый номер. Я, Гена, одного человека ждала, а он не приехал. Да, очень ждала. Вот скажи мне, Гена, если ты женщине – да я вижу, что ступеньки, – если ты клятвенно обещаешь приехать, ты как поступаешь? Всякое бывает? Я вас ненавижу. Да уж и блевала, да, извини за выражение, и под душем стояла, а что-то худо мне…

Господи, как плохо! Господи, забери меня отсюда! Господи, я не хочу больше жить!

Не понимаю, что этот мужичок мечется, почему я должна это пить. Промывание? Не хочу я никакого промывания. Не ори на меня. Грозный какой… Слушай, ты что? Спокойно. Я всё сделаю. Да. Лучше, да. Лежу смирно, всё. Знобит что-то.

Я красивая? Я красивая, но несчастная. Видишь, нарядилась, а никто не пришёл. Потерпеть, подождать, в другой раз. Замечательно, Гена, что ты сватаешь мне «другой раз», только его не будет. Хватит. Что-то оборвалось сейчас в душе.

Пила я, знаешь, гадость ужасную, клюквенную…

Сидит, по руке меня гладит и рассказывает. Любил одну девчонку, значит. Ушёл в армию, там, на Дальнем Востоке, и женился. Вернулся обратно, девчонка та с горя замуж вышла. Городок маленький… У неё двое, у тебя аж трое? Плодовитые вы, Гены. Скандалы, сплетни, пришлось уехать. И где она теперь? Здесь? Гена, ты что, к своей бывшей любви приехал? Это совершенно меняет дело. Ну и что? Виделся и завтра она к тебе придёт? Боже ж ты мой, Гена, да ты счастливчик. Дай тебе Бог, может, у тебя получится. Хоть бы у кого-нибудь что-нибудь вышло. Господи, хоть бы у кого-нибудь!

Хочешь, я за тебя помолюсь? Завтра прекрасный день – воскресенье. Ты молодец, столько народа живёт кое-как абы с кем, а ты целый поступок совершил. Ты, значит, мужчина правого пути. Мужчины правого пути – они от Отца, они помнят Завет, чтут Закон, благодарят Любовь. Они строят в пустыне… а те, левые, – они паразиты… Иди, Гена, к себе, мечтай про неё, про девчонку про свою. А я буду спать без снов, а потом проснусь и поеду домой жить дальше, заполнять время. Больше ведь на земле никаких ценностей нет – только время и любовь. Смешной ты. Хороший. Спасибо тебе…

СЕМЬ – ВОСКРЕСЕНЬЕ

1

Отличное, превосходное путешествие, поздравляю вас, гражданочка, проснумшись. Хуже всего, что нет солнца. Воскресенье – день Солнца, и этим всё сказано, если в день солнца его в небе нет – лучше бы этот день и не проживать вовсе.

Значит, я сегодня не воскресну. Кто это написал: но в ту весну Христос не воскресал – кажется, Максимилиан Волошин. Платье погибло, плоть отравлена, в голове шипят злые голоса. Но ведь я никому не причинила вреда, кроме себя. Правильно? Правильно.

Оставим наши кошмары субботе и поедем домой. Ловушка сработала, я спокойна, как мёртвая ворона. Мы для богов – что мухи для мальчишек, себе в забаву давят нас они… Это помню – Шекспир, из «Короля Лира»…

До свидания, Клавдия Виленовна. Да, все дела сделала. Триста двадцать рублей? И вот они. А это что? Три гвоздички розовые. Геннадий Валентинович из сорок пятого номера передал… Скажите ему, что я его благодарю.

Интересно, она подумала небось, что я к этому Гене и приезжала. Посмотрела на меня лукаво, с пониманием. Наверное, зажигала эта Клава в молодости что надо – у неё и сейчас вид как у опереточной примадонны. С утра – отчёты по коллективу в инстанции, вечерком – тет-а-тет с хорошим товарищем, скорей всего, из этих же инстанций. Всюду жизнь… Уверена, что старых злых сук, коли они не лишены ума, надо приспосабливать к службе, притом к государственной службе и на видных местах. Что-нибудь по линии войны, порядка, безопасности. Там энергетический ресурс хорош и практически неистощим. В Америке это понимают…

Опять не могу вспомнить, кто сказал: на краю отчаяния есть избушка, и это похоже на счастье. Я сейчас нашла внутри себя такую избушку.

Странно, я иногда ловлю себя на чувстве, что мне всё нравится, то есть не то чтобы сильно, по-настоящему, а так, как нравится старое засмурканное одеяло, под которое ныряешь зимним вечером. Вот и наша заплатанная, поношенная российская жизнь, с этими людьми, про которых я всё понимаю с одного взгляда, мне вдруг становится мила. Даже идиотский подражательный новодел – грандиозный, сияющий посреди миргородской лужи Его Величество Ларёк! – и тот кажется забавным, родным. Там, в ларьке-то, тоже не марсиане сидят, а наши люди. Сказку про царя Салтана читали, и кто такой Ленин помнят, и Аллу Пугачёву знают, и когда мы, русские, свой День Победы празднуем… А кому ещё в целом мире всё это нужно? Национальность – это любимый старый халат и тапочки, то, что даже не чуешь, когда носишь, до того в них удобно.

Вообще, если рассуждать о человеческом, чисто человеческом, то трудно не заметить явственный привкус глупости и вздора в том мире, который людишки себе упорно выгораживают посреди космоса. Но это и трогает всерьёз, а порой вызывает нешуточное уважение. Тут Бог борется с Диаволом, а поле битвы – сердца людей, сказал великий дух, известный нам как Фёдор Достоевский. Оно, может, и так. Но мы как-то всё-таки сами по себе, и сердец своих в аренду вам не давали. Чтоб вы из них устраивали поле битвы. У нас жизни – всего ничего. А тут вы со своими разборками. У вас вечность в запасе и ума палата, а мы бедны, глупы и краткосрочны. И потому мы посреди вашего поля заведём себе огородик, пустим козу пастись и посадим люпины и ноготки. И будем чай хлебать, и водку глушить, и драться будем, и трахаться, и баню построим – обязательно. А вы бегайте по полям с топорами, выясняйте, кто круче.

А что тут выяснять, когда любая баба вам скажет – что Бог, что Диавол, мужики они и есть мужики, пока друг друга не порешат, не успокоятся. Разнимать пора! Хватит, братцы, уймитесь!

Смешно. Надо будет куда-нибудь это вставить, только не от себя, а якобы я это где-то читала… Солнце едва явилось, печальное, слабое, блёклое, как жемчужина, маячило в тумане и не могло прорваться ко мне.

– Аля! Господи, Аля! Это я! Меня слышно, алло? Алло!

– Я слышу тебя.

– Вот только телефон починил, вчера Нина его так об стенку хватила, а там все номера, я пытался Карпикову дозвониться, никого нет, и тут у Алёши температура под сорок, пока врач приехал, пока что, и вообще не выйти было, и не очень-то позвонишь, Алькин, прости, пожалуйста, вот так, понимаешь…

– Я же тебе сказала, что буду в Энске, в гостинице «Дружба»…

– Ты была в Энске? Зачем? Если я не звоню, значит, что-то случилось, а ты что, поехала в Энск? Ты где сейчас?

– Я сейчас в поезде.

– Давай я тебя встречу на вокзале. Хорошо ещё, я вчера записал, где мы машину оставили. Я сейчас! Я быстро!

– Не надо.

– Аль, не сердись, я, ей-богу, хотел приехать, но вот такие обстоятельства.

– Андрюша, они всегда будут, эти обстоятельства. Мы потом поговорим, хорошо? Лечи ребёнка. Я в понедельник на работе.

– Аль… Я… Не знаю, как сказать… Да и что по телефону… Всё на месте, ничего не изменилось, понимаешь? Просто такая жизнь… Что ты молчишь?

– Всё в порядке, милый. Всё в порядке. В понедельник, ладно?

– Хорошо! Целую!

Блиц-роман. В два дня уложились, вдобавок один из дней был моим личным мороком. Фастфуд, фаст-френдшип, фастлав. Фастлайф… В понедельник придётся набраться мужества и закончить эту историю. Господи, Фирсов, Андрюшка Фирсов! Неделю назад я бы рассмеялась, если бы мне сказали, что я буду из-за него вот так вот рвать себе сердце, обмирать от желания, плакать, бежать куда-то…

В конце концов, это не более чем случай. Подвернулся этот, а мог и другой. Сильная природа чувств, личная несчастливость, а тут ещё налетели события – Коваленский, похороны, парад родственничков… Неудивительно, что я потянулась на огонёк, растаяла, как Снегурочка. Её же, Снегурку, предупреждали: любовь тебе погибель будет, нет, побежала просить даров у мамы Весны. Пусть гибну я, любви одно мгновенье дороже мне годов тоски и слёз…. Чудесные у нас всё-таки мифы, никаких тебе гадючих Кримхильд-Брунгильд с мечами – а град невидимый, ушедший от врага под воду, девочка, растаявшая от любви… Как я люблю нежность, печаль, ласковые звуки, тающие в темноте. Сияла ночь, луной был полон сад, сидели в гостиной мы с тобой…. Неужели никогда. Пусть бы и не было яростных вторжений друг в друга – я понимаю, они-то точно обречены, – но трепет, догорающее пламя, усталый отсвет сострадания, касание рук, проникновенность взгляда… даже этого не будет? Я обречена. Я приговорена, я казнена – собой.

2

Когда я вернулась, желанный покой оказался на дальней заставе. В квартире я обнаружила пьяного Егора, чьи могучие локти покоились на груде отксеренных листков, в которых я признала свои статьи из «Горожанина».

– О! – сказал он беззлобно. – А вот и Александра Зимина!

– Да, это я.

– А… где ж ты была? Я тебя жду. Поговорить хочу. Я вот поговорить хочу с женщиной, с которой два года сплю. И оказывается – ни хуя про неё не знаю. А тут выясняются подробности – ты, понимаете ли, известный журналист. У тебя бабушка умерла, у тебя есть муж – бывший. Назначен советником губернатора! А я ничего не знаю… отчего так, Саня? Зачем? Нет, я по-другому скажу… Саня! – и он засмеялся недобро. – Саня, а для чего вы всё время врёте?

«Эх, крошка, крошка, – подумала я. – Сдала меня, значит. Нельзя ж так хотеть замуж. Чего слишком хочешь – никогда не сбудется. А я бы тебе ещё пригодилась».

– Егор. Скажи, пожалуйста, ты хочешь услышать какое-то объяснение?

– Хочу. Да. Хочу узнать, откуда ты заявилась, зачем ты была со мной и почему всё время врала.

– Хорошо, ты действительно имеешь право это знать. Я живу в твоей квартире, я живу с тобой, ты платишь за меня, и я просто обязана отвечать на твои вопросы. Которые сегодня звучат впервые. Для чего мы врём? Да по сотне причин. Наверное, свободные, спокойные и счастливые люди не врут. Но не знаю, как ты, а я за всю жизнь не встречала ни одной свободной, спокойной и счастливой женщины. Мне тридцать шесть лет, а я сказала тебе, что двадцать девять, ты реальный человек, нормальный мужчина и прекрасно знаешь, что на рынке половых услуг в цене только молодость.

– Да это ладно, тут разговора нет, скрыть возраст для женщины – дело святое…

– Я так не думаю. Мне как раз кажется, что эти ухищрения никак не вяжутся, к примеру, с понятием о человеческом достоинстве. Мужчины не таят своих лет – сколько есть, столько есть, и такое спокойное отношение признаётся правильным, нормальным для человека. Для человека. Но не для женщины. Ей дозволено всю жизнь бороться за молодость любыми средствами, и никто её за это не осуждает, наоборот, хвалят и поощряют – смотри-ка, этой голубушке ведь сильно за пятьдесят, а как выглядит! Молодец! А ты попробовал бы хоть недельку пожить в шкуре человека, чей главный вопрос – «как я выгляжу». Следить за собой должен всякий, в меру отпущенной ему любви к гармонии, но это «как я выгляжу» – оно ведь до истерики, до болезни, до безумия доходит, вы этого не знаете и не замечаете просто. Я-то более-менее здорова, и всё-таки семь годиков себе сбавила – знаешь, для чего? А чтобы ты был спокоен за качество приобретённого товара. Не малолетка, не перестарок, нормальный вариант для делового человека. Я уже была не я, а превратилась в «я для тебя»…

– Саня, меня в твоей внешности всё устраивает. Я про другое говорю. Зачем было скрывать, где ты работаешь? И пишешь, главное, хорошо. Я бы только радовался, что у меня есть девчонка-журналистка. Тему мог бы какую подкинуть. Ты меня что, за человека не считаешь? Я что, член с кошельком, да?

А образ-то неплох. Есть такие бумажники, застёгивающиеся на длинные петельки с кнопкой. Я представила себе, как эта петелька обвивает член, присоединяя его к кошельку… Дивная композиция. И назвать: «мечта жизни». Только бумажник должен быть толстый, а член, соответственно…

– Ты что улыбаешься, я не понимаю.

– Да ты сказал так забавно. Ну на что ты сердишься? Ведь ты меня – клянусь! – ни разу не спросил, где и кем я работаю. Тебе это было всё равно.

– Конечно, всё равно. Ты мне нужна как женщина, а кой мне чёрт, где ты работаешь?

– А чем ты тогда недоволен?

В риторике Егор был несилён. Он пытался и не мог сформулировать, чем он недоволен.

– Женщины всегда сами про себя говорят. Ты могла бы там щебетать чего-нибудь вечером, как день прошёл… Вообще дело в принципе. Раз про одно умалчиваешь, так и про другое тоже.

– Про что про другое?

– Кто-то, между прочим, две ночи дома не ночевал.

– А кто-то трахался с моей подругой и слушал сплетни про меня. Ты ей бока-то не повредил, у неё же всё изрезано, у бедняжки.

Егор рассмеялся не без некоторого смущения. Ага, попала.

– Чумовая эта твоя подруга. Только и заливалась соловьем, какая ты замечательная, и как она тебя любит, и умоляет меня никогда ни слова… Какая у вас, у женщин, дружба интересная. А всё-таки где ты была? Если честно?

– Честно? В пятницу напилась на поминках, уснула на квартире у Вали, третьей жены моего отца, в бабушкиной комнате. Утром, как проснулась, приехала домой. Ты мне ничего не сказал о своих планах, поэтому субботу я провела за городом, у друзей. Тихо и безгрешно.

Правды захотел? Будет тебе правда – на трёх возах не увезёшь. На войне как на войне, милый мой. Сидит и воображает, что говорит со мной на равных – он, хозяин жизни, и я, замученная тварь. И он хочет от меня всего, чего нет в нём самом, – красоты, любви, верности, правды! Нет, но наглость какая!

– Ладно, ответ принят. Лучше, действительно, ничего не знать. Я тебе не супруг, и ты не маленькая. Скажи только про мужа – ты собираешься к нему вернуться? Мне ж тоже надо как-то жизнь планировать.

– Нет, Егорушка, к мужу я не вернусь.

Надо срочно сказать что-нибудь приятное. Успокоить, задобрить. Погладить зверя.

– Мне никто не нужен, кроме тебя. Лучшего мужчину, чем ты, я не встречала. Ты уж извини, что я не грузила тебя рассказами про свою жизнёнку, но там, ей-богу, ничего нет оригинального. Обычная женская песнь. Ну, бабка померла, родители – суки, муж объелся груш, начальник – дурак, зарплата маленькая, детей нет… Я с тобой отдыхаю от этого всего, забываю напрочь, понятно? Есть ты, и есть я, и этого достаточно. Так что, если ты не возражаешь, я бы осталась пока здесь.

– Пока что?

– Пока не выгонишь.

– Не, ну так вопрос не стоит…

Он повеселел и даже протрезвел. «Непонятка с Санькой» перестала досаждать, укатилась клубочком в мусорный бачок его неприхотливого сознания. Переоделся, поинтересовался, нужны ли деньги, и побежал – топтать почву упорными кривыми ножками, таранить воздух крутым лбом, соображать, как извлечь пользу из земной командировки. Бык тупогуб, тупогубенький бычок. Есть такая скороговорка.

3

Нет солнца, и радости нет. События этой недели явно подорвали моё здоровье, и переживательный аппарат стал отключаться. Бывает, что нога отнимается, она существует, но её не воспринимаешь, а у меня такое случилось с чувствами: они были, но их нечем было чувствовать. Загадочная эта штука – внутреннее пространство тела. Пульсация соприкосновений с миром, приятных и неприятных, плавающая тяжесть границы себя, болевые молнии… Жаль, что тело, угнетённый народ государства «Я», не выработало своего депутата в парламент сознания. Оно умеет болеть, ныть, посылать невнятные запросы – а нет чтобы на трибуну ума вышел полномочный представитель и объяснил: господа, у вас намечается кирдык с почками. Запас прочности – два месяца. Срочно к урологу. Заодно проверьте сердце. Помидоры вам вредны, налегайте на фасоль. У вас, конечно, дико важные дела, но позвольте напомнить – это мне болеть, мне стареть и мне умирать! Вы тут, понимаете, собрались, вечные и богоподобные, а мне отдуваться, исполняя отдельное существование…

Я прилегла отдохнуть, поскольку ночь в гостинице «Дружба» была послана мне не для прибавки сил. Очередное мытарство. Надо всё обдумать, надо найти ошибку. Мне нравится этот куб пространства, в нём ничто не раздражает, не отвлекает. Серый ковролин, белые стены, стеклянный столик, телевизор в серебристом корпусе и небо в окне. Приводим себя в порядок и находим в изделии место сбоя, дефекта, спущенной петли, поворота налево.

Людям положен разный закон. Одним предписано всё, другим ничего, третьим по возможности. У тех, кто пользуется ограниченной свободой, всегда есть трудности выбора, проблемы с пониманием долга и пути. Судьба изъясняется невнятно и маршрутных листов нам на руки не выдаёт. Однако, наблюдая и экспериментируя, открыла я для себя лично маленький рабочий закончик. Он гласит: не пренебрегай сигналами о возможном затруднении коммуникации. Они свидетельствуют о том, что в этом направлении двигаться не стоит. Можешь, конечно, идти напролом, но тогда не сетуй на боль от ударов о препятствия. Сигналы посылаются исправно: занятый телефон, внезапная температура, сорвавшаяся встреча, опаздывающий транспорт… Сигнал может воплотиться в человека, отговаривающего вас идти, куда вы планировали, в потерянный неведомо как билет на поезд, в севшие невесть почему батарейки в мобильнике, а если у ваших невидимых друзей ничего такого нет под рукой, они могут просто наслать на вас дурное настроение, и вы захотите вдруг остаться дома и лечь на дно.

В том, что я провела ночь с Фирсовым, ошибки не было. Это мне разрешили – да мне всегда это разрешали, если возникало желание. Сбой возник потом, когда я помчалась в Энск, не обращая внимания на вырубленный телефон – сигнал о возможном затруднении коммуникации, когда я упрямо хотела, чтобы всё исполнилось в точности по-моему, когда чересчур обрадовалась чувствам, затопившим разум. А теперь вину за этот надрыв я переношу на другого. Разве он виноват?

В моём променаде по Энску – нет, не виноват. А вообще-то вина есть. Не надо было меня трогать. Не надо было вызывать любовь, с которой потом не справиться. Ты, Андрюша, похож на человека, который просил у Бога дождичка, а получил шквальный ветер и девятибалльный шторм. Так руби себе деревца по плечу, соблазняй кротких девчонок, в которых жизнь стоит тёплой лужицей, не касайся женщин моря, женщин грозы, женщин Первоначального мира! Ах, мой добрый, не у всех всё так просто, как у вас, приматов.

Удивительная несправедливость: у кого-то чувств не хватает, а у кого-то избыток. Отчего нельзя поделиться? Кровь могу отдать кому-нибудь, кусок кожи, волосы, почку, глаз – а чувства не могу. А на свете столько брёвен ходит, им бы так пригодилось. Тем временем рецепт счастья известен с эллинских времён: ничего слишком… счастья? Или равновесия?

А мне, собственно, что нужно? То, грозовое, счастье – оно ведь было и прошло. Требуется, значит, равновесие. Скучновато, однако неизбежно.

Этот урок мы разобрали, но оставалось ещё что-то недоброе, больное, саднящее. Да, Коваленский. Воинственный вторник и тупой нож со сломанной ручкой. Скверное воспоминание. Я могла причинить ему реальный вред своими бурями. Я знаю свою силу. Он, конечно, передо мной виноват, но я не имею права на приговор, тем более – на его исполнение, это не в моей компетенции. На то есть свои инстанции, и они никогда не торопятся. Медленно мелют мельницы Господа.

Главное слово здесь – «медленно». Медленно! Грозный образ неотвратимой расплаты. И всё-таки для чего не быстро?

Вот чего не выношу всю жизнь – этой замедленности, вечных проволочек и затяжек, нудного скрипа старых запущенных колёс, трудного запоздалого исполнения. Как немыслимо долго разлагалась изгнавшая господ Красная Россия, страна победивших слуг. Как длителен и неспешен рост всего сущего в свете. Занимательная мысль проклюнулась в голове: а ведь мужчины, как бы они ни тужились, никогда не смогут окончательно погубить мир. Портить, гадить, вредить – да, сколько угодно. Но и строить, направлять, развивать. Да, большинство преступников – мужчины. Но и большинство святых и героев тоже. Это их трудный и драгоценный мир, их воинственная история, ими изобретённая цивилизация, они всем этим дорожат. Здесь их любят, здесь им отдаются, здесь им служат. О нет, мир может погубить только женщина – женщина, которую не любят. Разгневанная женщина. Ждали Судью милосердного и справедливого, то есть мужчину – а вот возьмёт и заявится попущением Отца женщина-Судья. Немилосердная и несправедливая. Та самая Belle Dame Sans Merci,[7] Donna Bella e Crudele,[8] которую так остро чуяли искушённые в метафизике Средние века и сообразительное Возрождение. И всё.

И пиздец, как писал философ Секацкий.

4

Не заснуть. Я не из тех счастливчиков, что блаженно всхрапывают, коснувшись головой подушки. Так хочется доброго сна, с безобидными глупостями. У меня бывают такие, а бывают изнурительные видения, галлюцинации по всем пяти чувствам. Словно я путешествую где-то. Недавно видела русский тот свет. И без толку: летала долго, а запомнила лишь два момента. Наверное, основную, самую ценную информацию отобрали на тамошней таможне – запрещена к вывозу на землю.

Помаявшись в каких-то пограничных территориях с избами и заставами, в неопределимом времени года, попала в окрестности большого дворца. Стою возле него, вокруг люди, но немного. И вот подъезжает к дворцу всадник на белой лошади, чей облик кажется мне смутно знакомым. Я его знаю. Всадник ловко спешился и направился к входу. Окружающие стали глухо ропотать: император, император, император Александр… и кланяются, но без подобострастия, достойно. Поклонилась императору небесной России и я, а он кивнул нам любезно и ушёл. И я поняла, что это Пушкин, бывший наш Пушкин, ныне – император Александр. И мне показалось, что это так справедливо! Конечно Пушкин. А кто написал эту Россию, от лукоморья до Татьяны? Кто сложил главные сказки и мифы? Кто перетворил историю? Кто создал в Логосе – Петербург? Кто дал божественную речь? Вот его в мирах посмертия и назначили императором небесной России. И вот откуда наш земной, русский, карикатурный культ Пушкина – что-то мы верно чувствуем, только воплощаем топорно. Сколько в советские времена было пушкинистов, изучателей и толкователей поэта – а то ведь были слуги императора, только излишне усердные и часто неумные. Ставили бездарные памятники, приказывали учить наизусть, хранили места земного его обитания… оскверняя земную Россию, пытались подольститься к начальнику небесной. Что с нас, с обезьян, вкуса и меры спрашивать… А. С. Пушкин – император Александр небесной России. Хорошо. Правильно. Согласилась бы пожить в его царстве…

Второй момент тоже ничего. Я находилась внутри просторного помещения, в женской компании. Может, это был тот самый дворец, куда подъехал император, не знаю. Там всегда причуды с пространством, с перемещением в нём… Я сказала своим собеседницам: простите меня за дерзость, но вы видите – я не отсюда, я чудом путешествую. Не могли бы вы быстро, в двух словах, объяснить мне – в чём смысл земной жизни? Я понимаю, это нахальство с моей стороны. Но я в любой момент могу сейчас исчезнуть из вашего мира, и мне не до церемоний.

И одна служительница сказала мне: хорошо, я попробую. Пойдёмте со мной.

Мы стали спускаться вниз по лестнице. Вдоль неё тянулись в стенах закрытые дверцы, вроде как ячейки хранилища.

– Вот смотрите, – заметила служительница и стала отпирать клетки.

Она быстро показывала мне, что там внутри, и тут же запирала, поскольку зрелище было маловыносимым.

Там, в клетках-ячейках, сидели деформированные существа, хуже, чем на картинах Босха. У них действительно ноги то и дело росли из головы, из плеч, а глаза – торчали на животе… Там не было закона, там был произвол – буквально воплощённый. Химеры без образа и подобия издавали запахи, звуки – нестерпимые… Руки могли тянуться из задницы, лица – вытягиваться из половых органов. Это были те, кто на Земле погубил свою душу, изуродовал её по своей воле.

– Вот вам и смысл, – печально сказала служительница. – Чтоб в такое вот не превратиться.

– А их нельзя как-то… вылечить?

Женщина развела руками.

– А как? Поживут тут, потом обратно пустим, может, что исправят… Хотя не знаю, не знаю…

Картина получилась убедительной, и губить душу как-то расхотелось. А больше ничего не помню.

Верю ли я своим видениям? Умом, пожалуй, нет. Уму вообще не положено верить. Ему положено знать. Но в душе остаётся отпечаток радостного смятения, приятного страха, будто она и впрямь побывала где-то за пределом, за чертой земного опыта. Где, наверное, и находится то, что мне нужно…

Нет, не заснуть. Нервное перенапряжение и вчерашняя отрава. Как бы отключиться? Иногда мне помогают дурацкие книжки в ярких бумажных обложках, обладающие удивительным свойством испаряться из памяти сразу после прочтения. Вроде бы что-то читал и, пока читал, ни о чём не думал. Закончил – ничего не помнишь, ни лиц, ни сюжета, ни единой фразы. Одна моя знакомая, часто летающая за границу, утверждает, что много лет возит с собой одну и ту же дурацкую книгу и каждый раз, заново открывая её, понимает, что ноль, пусто, в голове ничего от этой книги нет, можно опять читать. Говорит, экономно выходит – книга всегда одна, так и лежит годами в дорожной сумке…

А попробуйте прочесть хотя бы раз «Преступление и наказание», и вы уже никогда не забудете, как «в начале июля, в чрезвычайно жаркое время, под вечер, один молодой человек вышел из своей каморки, которую он нанимал от жильцов в С-м переулке…». Гений драмы: в одной фразе – кто, где, когда… И на всю жизнь врежется в память, как Родион Романович петлю пришивал к шармеровскому пальто, как пил жёлтую воду в полицейском участке…

Я впервые прочитала «Преступление и наказание» в одиннадцать лет. Кто это сказал: Человек, не читавший Достоевского, страдает злокачественной невинностью разума? Но тут ещё важно, на какую почву упадёт семя, а я была идеально подготовлена, я сама была из каморки, сама растила свой больной фантастический дух, сама сгорала в бесплодных мечтах. Родион Романович был моей первой любовью. Он же – святой, аскет, подвижник, живёт вне плоти, ест, только когда почувствует зверский голод, не задумываясь отдает деньги нуждающимся. Умён и «замечательно хорош собой, роста выше среднего, тонок и строен» (и всё, и всё, больше никаких подробностей, мы сами всё довообразим, спасибо, Фёдор Михайлович!). А ему безразлично, что он хорош собой, – о, благородный дух, высокого строя душа… Но даже и не это главное, а какая-то обворожительная лихоманка его внутренней жизни, дикий ментальный танец, от которого не оторваться. У Родиона Романовича и мысль как острый топор – крушит ветхую реальность. Да, Раскольников стоил любви – а неужто можно было сочувствовать литературным героиням, всем этим скучнейшим девицам-бездельницам, бегающим на свидания в какие-то беседки к таким же бездельникам, смертельно напуганным открывающейся ужасной возможностью совершить половой акт. И к чему лицемерить? Не жалко нам ни старуху, ни Лизавету, а нам Родиона Романовича жалко, так он исступлённо страдает, и мы любим его горние муки, и с ним вместе сто сорок лет убиваем – наверное, уже миллионы раз.

Странным образом жизнь внутри этого романа, который я перечитывала бесконечно, совпала с моим физиологическим созреванием, и в рифму к той крови, что заливала пространство книги, пошла другая кровь, о которой молчали поэзия и проза, кровь тайной бессловесной жизни, чьи могучие потоки – и, может быть, только они – ещё удерживают мировое равновесие воюющих стихий, скрепляя шаткий договор преступления и наказания.…

5

Забвенных книг под рукой нет, а телевизор я смотреть не хочу – хватит вчерашнего сеанса. Полежу, поварюсь в своём. Воскресенье – итог недели, надо обдумать сотворённое…

Что ж, любой бы уморился на моём месте – боги вдосталь поиграли мной. Я встретилась с человеком, определившим мою жизнь, мысленно уничтожила его, познакомилась с Губернатором, похоронила бабушку, полюбила и рассталась с надеждой на любовь. Я играла главную роль, а как – судить не мне. Моей воли здесь было маловато. Итак, мы идём – меня ведут – к развязке. Куда теперь?

Нет, к Льву я не вернусь, пусть бы и прошла боль, но быть супругой государственного чиновника я не в состоянии. К такому поприщу надо готовиться загодя, это без шуток особенная жизнь. Когда по телевизору показывают этих жён в укладках, они такие вечно оживлённые, моторные, бойкие. Может, на таблетках сидят? Ходила бы в фитнес и к личному модельеру, завела шикарное хобби – например, коллекционировала туфли, как Имельда Маркос. Коваленский бы взятки брал за добрые советы, а я планировала семейный бюджет. В задницу, думать даже не хочу. С Андрюшкой в город Энск – вот это да, так ведь не сбылось. И не сбудется. Изначально обречённая связь, и мы это знали. Знали, вот и впивались друг в друга, останавливая время. А ведь удалось ненадолго, получилось…

Примириться с действительностью? Рецепт хорош, если бы только знать, что такое действительность. Возможность поступить так или иначе, пойти левым или правым путём тоже действительность. Мир прекрасен, одновременно мир отвратителен – что, как не действительность? Я не могу заснуть рядом с любимым человеком, но я была с ним, и он любил меня – чем не действительность? Нитки спутаны, не разобрать узора. Моя страна умирает – но разве умирающему не нужна любовь? Ещё отчаянней, чем здоровому… и это действительность.

Я замечала не раз любопытную вещь. Когда о жизни, о мире, о человеке, о России говорят подлинные работники, скажем опытные врачи, настоящие учёные, авторитетные преподаватели (к которым ученики сами прибегают), они весьма осторожны в речах. Они не отзываются с пренебрежением о природе человека, не перечёркивают ни русского, ни мирового пути. Но вот нарисуется на сцене какой-нибудь пузырь земли, командированный в Россию на должность чёрта лысого, обыкновенного, или свинья в ермолке, отхватившая впотьмах кус имущества, который никому в мире и присниться не может, – и как из рога изобилия: Россия закончила свой исторический путь! Потеряла значение! России не нужна свобода! Россия – страна идиотов и рабов!

Оно и понятно, коли Россия закончила путь, так чего стесняться, на кого оглядываться? Хватай, не зевай. А работники – те ценят труд, и свой, и чужой. Верещать о закрытых-открытых путях не их дело. Мало ли… Всяко бывает. Про немытую Россию прилично говорить гениальному сумеречному ангелу – Лермонтову. А наше дело маленькое: утром встал – и на работу. Надо бы себе какое-то тяжёлое и полезное занятие придумать. Надо выбираться из одиночной камеры к людям.

Как ни соблазнительно высокомерие, как ни привлекательна гордость – это, я знаю, далеко не высший этап развития существа. Мой любимый Родион Романович – разночинец, подмастерье, выскочка, остро переживающий свою незаурядность. При этом – герой, кто спорит. Однако дивно справедлив лукавый и мудрый совет Порфирия Петровича: «Станьте солнцем, вас все и увидят». Бросить, бросить, к чёрту, пока не поздно, героическую роль, уйти в статисты, в пейзаж, начать всё сначала, без страха, без обид принимая всё. Раскольникова спасли его Соня, Евангелие и острог на берегу Иртыша. Что спасёт меня? У меня нет любящей женщины, я сама женщина и должна любить. Я всем должна. Мне-то кто-нибудь должен? Нет, моя дорогая, тебе – никто не должен.

Я знаю, незаурядность не кредитная карта, а всего лишь залог движения. Высочайшая точка развития – быть солнцем, царём, святым светом… да разве это возможно здесь? Откуда такие силы взять? И на кого взирать в экстазе подражания – где примерчики-то?

А кроме того, и цари ошибаются. Ошибся даже всеми обожаемый царь Соломон.

Царь Соломон, сын царя Давида, поэт и сын поэта. Для меня его история – самая прекрасная и самая печальная в Книге Книг. История о Божьем любимчике.

6

Взойдя на престол, Соломон первым делом отправился в уединённое место и попросил у Господа мудрости, необходимой для того, чтобы править Царством.

Совершенно изумлённый Господь, у которого всю дорогу просили чего угодно, только не мудрости, мгновенно отозвался. «Соломон! – приветливо, против обыкновения, сказал Господь. – Ты не просил у меня ни богатства, ни славы, ни здоровья, ни душ врагов твоих, а попросил у меня мудрости. И я – я дам тебе мудрость, а заодно и богатство, и здоровье, и славу, и души врагов твоих!»

Итак, эксперимент, обратный тому, что проделали с Иовом, был приведён в действие: на Земле стал жить человек, которому Господь дал всё.

Премудрость не была пустым звуком – Соломон сложил целую поэму о ней. Премудрость явилась как лёгкий, летучий, струящийся, ясный дух, озаряющий своего владельца знанием и пониманием всего сущего под солнцем. Царь Соломон, пребывая в неизменной благодати, исполненный сил и, видимо, будучи постоянно в хорошем настроении, занялся устройством своего Царства.

Первым делом он построил Дом для Бога – из наилучших материалов древнего мира. Среди прочего перечислено поражающее воображение медное озеро, выкованное искусными мастерами. Люблю представлять, как солнце ударяло в это озеро и что получался за свет. Затем Соломон построил Дом для Царя. Поскромней, конечно.

Войн при Соломоне не велось никаких, напротив того, соседи, постоянно сплавлявшие Царству стройматериалы вроде пресловутых ливанских кедров, были весьма озабочены, как бы строительство продолжалось как можно дольше.

Народ, ободрённый явлением благословенного царя (для процветания народа более не нужно ничего), немедленно начал благоденствовать и процветать. Случающиеся притом внутренние разборки царь Соломон без проволочек судил своим скорым и мудрым судом, который так и прослыл в веках соломоновым.

Но и этого мало. Видимо, в разгар строительства Дома для Царя Соломон полюбил. Мы не знаем, кем была его Суламита, чей облик он увековечил в бессмертных стихах, но мы знаем, что ничего подобного этой любви ещё не видел тот мир. О, эта Песня Песней, какой животворящий огонь, какие благодатные воды ты рождаешь в слове! Я изнемогаю от любви – закричал, пронзая время, счастливый человек, счастливый настолько, насколько земная природа в состоянии это вместить.

Соломон, Соломон, премудрый Соломон, благословенный царь, которому Господь дал всё, что же было с тобой дальше?

Песок и солнце, ярь меди, лик льва на золотом щите, жар и томление. Всякий день клонится к закату, и гниют самые спелые плоды. Всё, что расцвело, – отцветёт, и падёт всё, что созрело.

Построен Дом для Бога и Дом для Царя. На дворе у Царя – триста жён, семьсот наложниц и девиц без числа. Иноземки молятся своим богам – Царь разрешил. Он и сам всё реже ходит в Дом для Бога, на дворе молиться удобней, да и боги у жён – забавные, причудливые, недобрые. Интересно.

Соломон, где же твоя Суламита? У тебя была великая любовь – а ты завёл девиц без числа? Соломон, у тебя был единственный Бог, давший тебе всё, – а ты молишься чужеземным идолам? Что с тобой сталось, премудрый Соломон? Ты пресытился благословением, объелся счастьем! Тебе скучно, Соломон…

Началось падение Царства. Удручённый Господь не мог отобрать уже данное благословение, но обещал отобрать Царство у сыновей Соломона. Надвинулись враги, подвели идолы, разбежались жёны, обветшал

Дом для Царя, прекратились справедливые суды, зароптал народ.

Соломон, Соломон, премудрый Соломон, благословенный царь, которому Господь дал всё, что же было с тобой дальше?

А дальше было вот что. Удалившись от дел, Соломон, видимо, уединился и сочинил книгу великого разочарования – Книгу Экклезиаста. Это заверченное имя – всего лишь псевдоним позднего, так сказать, Соломона. Но это тот же могучий, страстный голос, ранее певший свою Песню Песней, а теперь стенающий о суете сует, голос царя и поэта, сына царя и поэта, которому было дано испытать всё – предельную полноту бытия и предельную скорбь утраты. Голос того, кто разменял единственную любовь на бесчисленные наслаждения. Изведавший всё любимчик и счастливец, говоривший с Богом, построивший для него Дом, в котором Тот милостиво согласился иногда жить, познавший небывалую страсть и неземное вдохновение, приманивший в своё Царство избыток солнца и злата – он сказал неопровержимый приговор земному уделу человека. Он, а не страдалец Иов! Он, премудрый Соломон, проклял – время! Время, обесценивающее все труды и надежды человека, смерть, равняющую благословенного с проклятым – в прахе всех дел. Но не знаменитые чеканные афоризмы про суету сует, время собирать камни и отсутствие чего-либо нового под Солнцем изумительней всего, а горестные слова, в которых любимчик признаёт свою ошибку:

– Ибо что пользы человеку, если он приобретёт весь мир, а душу свою потеряет?

Эх, Соломон, Соломон…

По итогам эксперимента в верхах было принято мудрое решение, а именно: до скончания времени более никому и никогда не давать – всё.

7

А вот что, схожу-ка я в церковь. Здесь недалеко, между Лахтой и Ольгином, есть славная деревянная церквушечка, выкрашенная в ярко-голубой цвет. Там служат только по праздникам, субботам и воскресеньям, но сегодня как раз воскресенье. Уже около пяти часов, но попробую успеть.

Эта церковь пленила меня объявлением, вывешенным у неизбежного ценника, – сколько за венчание, сколько за отпевание… «Отсутствие денег не является препятствием к исполнению служб». Суммы взимались небольшие, но вот если нужда – исполним, дескать, Христа ради, а ведь может случиться нужда. Жить исправной церковной жизнью я не могу, но зайти имею право – я крещёная и верующая. Еретичка, правда. Да какая же осанна без анафемы и глория без аутодафе?

О-о. Когда вставала с дивана, поясницу и низ живота прожгла боль. Это что ещё такое? Не простудила ли почки вчера, под ледяным-то душем. Как я неосторожна. Случись что – ну кому я буду нужна? В моём положении должен быть культ здоровья. Чёрт, больно. Пойду потихонечку. Платок не забыть – возьму цветастый, русский.

Да, служба началась. Как скромно тут и достойно.

Женский хор, понятно, из окрестных жительниц. Лахтинские женщины обычно торгуют вдоль трассы цветами. После Зеленогорска – там уже можно картошку поймать или грибы, а здесь в сезон всегда только цветы. Цветы и песнопения, милое дело… Надо поставить свечки за здоровье Коваленского, побольше. Молебен заказать особый. Что ещё можно сделать? Попросить прощения. Да, Господи, прости меня, я не сдержалась. Никак мне не укротить свою природу, свою вечно тревожную душу – не обуздать. Я ведь не желала ему смерти, я так, от обиды, чтобы разрядиться, излить гнев… Я раскаиваюсь, правда. Я постараюсь больше никогда так не делать. Я не судья, только Ты судья.

Хорошо служат – всё слышно, всё ясно. Господи, прости меня и пошли здоровья и счастья Льву Коваленскому. Это мой муж всё-таки, хоть мы и не венчались. Пусть будет здоров и счастлив, без меня только… Боже мой, это что. Опять боль, и… ошибиться трудно. Это ощущение я давно знаю. Да почему, с какой стати, это должно быть через неделю самое раннее.

Мама дорогая, кровь пошла. Да как – пролилась на пол. Окропила церковь, нечего сказать, позор какой. Надо срочно домой.

Слава богу, подвезли, и сиденья были чёрные, кожаные – водитель ничего не заметил. Вот я с утра чувствовала что-то не то в теле. Конечно, разве можно так над собой издеваться, как я вчера? Найти лекарства, у меня кое-что есть на случай, когда уж очень заливает.

А я сегодня вспоминала про эту кровь, вот и она, легка на помине.

Лечь и замереть. Так, а если не остановится? Тогда звонить Егорке, пусть везёт в больницу, пусть видит, что мы неравны – равны не мы. Допрашивать меня вздумал. Укорять. Правды искать. Да за мной ухаживать надо, как за цветком или собакой. На что я гожусь? Ох ты, как больно. Хоть бы поговорить с кем…

– Ты где? Можешь говорить?

– Могу, я по улице бегу, Алькин, ты как?

– Я не очень. Что-то мне… нехорошо.

– Давай встретимся, я на Приморскую сейчас топаю, на одну халтуру.

– Нет, Андрюша, я никуда не могу пойти. Здоровье не позволяет.

– А что с тобой?

Нет, не могу сказать. Проклятое табу. И зачем? Не стану же я его сюда, в Егоркину квартиру, звать.

– Да ничего страшного, простудилась вчера.

– А лекарства у тебя есть?

– Есть. Всё есть. Тебя только нет.

– Ну, я со временем буду. Я материализуюсь!

– Ладно. Целую.

– Аналогично!

Позвонила зачем-то Льву – телефон выключен. Да, он же за городом, с немцами, звал, помню…

– Фанька? Как хорошо, что вы дома. Фань, у меня началось сильное кровотечение, что делать? С чего беременная, откуда. Наверное, простудилась вчера. Легла, конечно. Лёд сейчас положу. Стёпа привезёт? Ой, ты что, ребёночка так далеко гонять. Ты закажи такси, я оплачу и туда, и обратно. У меня есть деньги, Фань. Спасибо, зайка.

Ну, будем ждать Стёпу с лекарствами. Может, побеседовать со своим телом, уговорить его смириться, затихнуть? Потекла прямо в церкви – красота. То-то нас в алтарь не пускают – из чисто гигиенических соображений.

Того, что происходит сейчас, я боюсь по-настоящему. Никакой рассудок не помогает. Впервые это случилось, когда я ушла от Льва, вернулась к маме, сутками плакала и довела себя до выкидыша. Невыносимое, паническое ощущение, что это конец, что она не останавливается, что истечение не прекратить… Так, надо что-нибудь успокоительное принять. Ничего чрезвычайного не происходит. Последствия стресса, алкогольного отравления и простуды. Любой врач подтвердит – такое бывает. Сплошь и рядом. Надо следить за здоровьем, женщина.

Милый Стёпыш притаранил целый мешок лекарств. Фаня разбиралась в проблематике, у неё часто бывало. Более практичной женщины свет не видал: изловила где-то частника, договорилась на триста рублей туда-обратно. Таксист бы содрал столько, сколько в Нью-Йорке платят за такое же расстояние. Эта сфера отечественных услуг по-прежнему не знала ни стыда, ни совести, ни даже благоразумия. Спасибо, Стёпка, дома всё в порядке? Маме Фане на работу надо? Ну, целуй обеих.

Сержусь на людей, а куда без них? Так-так, хлористый кальций, отлично, и крапивки заварим… Спокойней стало.

Ну, что там, в пещерах? Сердится моё естество. Что она задумала? Чем недовольна?

8

Чем она недовольна, понять нетрудно. Она ничем не довольна. Она не может выполнить положенную ей работу. Понять, почему это происходит, она не может и не должна. У неё программа, которую она пытается включить – и вхолостую. Директор получает жалованье, рабочие приходят на места – а завод ничего не производит. Так сколько это может продолжаться? Банкротство неминуемо.

Наверное, в пятницу, в Андрюшиных объятиях, она на что-то понадеялась, и напрасно. Дорогая, а что, по-твоему, мне делать? Не мучай меня своими гневными волнами. Я понимаю и согласна, что-то следует предпринять, но сегодня мы эту драму не разрешим. Бунт принят к сведению, но сейчас главное – не довести до революции.

Кажется, стало получше. Всё равно пора к врачам. Пойду обязательно, завтра же и пойду. Фаня правильных врачей знает. Шутки плохи.

Опять забыла про еду, что за беда такая. Превращаюсь в романтического героя, у которого, по давней литературоведческой шутке, есть только голова и половые органы. Да, романтизм, разрыв с миром, гордое «Я» на вершине скалы, жизнь за любовь, обличение бездушного обывателя. Если вовремя помереть, ничего, красиво. Но что может быть страшнее потасканного романтика? Помирать надо было тогда лет в двадцать семь, предварительно совершив подвиг. Интересно какой? Нет, коли придётся выбирать между жизнью и любовью, я выберу жизнь. Это и будет подвиг, между прочим…

Значит, будем жить, будем есть, а то эдак отлечу совсем. Что бы съесть приятное, без отвращения? Про мясо думать нечего. Яйца? Нет, тяжело. Сварю надёжной гречи, она всегда проскакивает.

Ужас отлёг от сердца, я съела гречневой каши с растительным маслом, выпила зелёного чаю. Пещерный бунт затихал, и боль перестала резать, так, ныла противно.

Не пришло даже в голову позвонить родителям. Какой смысл? Их самих подпирать надо, чтоб не рухнули. Они сами скоро начнут разваливаться, тут-то мне здоровье и пригодится. Не будем развеивать миф о благополучной доченьке.

Мне этот звонок отчего-то сразу не понравился, и подходить не хотелось.

– Александра Николаевна, это вы? Здравствуйте.

– А вы кому звоните, Владимир Иванович? Здравствуйте.

– Я вам звоню. Вы уже знаете?

– Что это значит: вы уже знаете? Я много знаю.

– Я насчёт Льва Иосифовича.

– Владимир Иванович, вы знаете, я человек не лицемерный. Я удивлена, что вы ко мне обратились. Мы не виделись с мужем десять лет, и наши отношения – это наши отношения. Они не будут засаленной картой в вашей колоде. Я вам давно собираюсь сказать – я не стану работать ни за Льва Иосифовича, ни против него. Я вообще хочу быть как можно дальше от этой поганой ситуации. Мне безразлично, что вы там крутите в своих спецслужбах. Настоятельно прошу вас оставить меня в покое. Могу вернуть все документы и дать подписку о неразглашении.

– Александра Николаевна, Лев Иосифович Коваленский сегодня днём умер от обширного инфаркта. В считаные минуты. Вызвали «скорую», было поздно. Он находился в тридцати километрах от города, на даче у немецких друзей. – Помолчав, он добавил: – Я так много не просил, Александра Николаевна.

ВОСЕМЬ – ОБЪЯСНЕНИЕ

Кому: никому. Куда: никуда. От кого: от меня.

Люди, рассказывающие себя, любят цепляться за призраки воображаемых родственников. Дед Матвей, тётя Катя. Когда мой отец… Моя мама была… Н у, и там что-нибудь пёстренькое, в сугубо национальном стиле. Война, тюрьма. Какая-нибудь дача под деревьями. Один из родичей колоритно чудит, и ещё кто-то балагурит на тему родовых отношений: «Мы, Петровы…» Тут можно подпустить исторического фону погуще – в это время добровольцы шли на север, дамы танцевали кекуок, звучала музыка в саду. В моё сознание тоже пытались внедрить коллекцию млекопитающих, по их мнению, чем-то связанных со мной. «Посмотри, у бабушки Леры твои глаза!» Им хотелось меня приписать к своим, выдать удостоверение и бирку повесить. Их сразу что-то насторожило во мне, смурной неласковой девочке, – если только это уже была я.

В предыдущей темноте что-то маячит разве что к десятым годам двадцатого века, и потомков Пушкина вкупе с министрами Временного правительства в моей родословной не предвидится. Две группы тварей Красной России: Зимины и Колесниковы. Зимины от земли, Колесниковы из городских мещан, ровный ряд мелкой социальной живности. Кажется, мамин дед был парикмахером – вот самая безопасная профессия в нашей отчизне! Сколько ни читала лагерных мемуаров, никогда не встречала упоминаний о загремевших в зону парикмахерах.

Общение с родственниками я всегда воспринимала как наказание за грехи, не ощущая между нами никакой связи. А Федосью Марковну я полюбила бы, и не будь она моей роднёй. Наследство, продолжение Темы? Не уловила. Что я наследую-то – веру, землю, дело? Ничего же нет, кроме мифических «глаз бабушки Леры» и прочей агрессии родовой мифологии, по которой я получалась каким-то мешком для сбора подержанных свойств, не слишком удачно использованных предыдущими юзерами. Во мне, оказывается, нашли приют и литературные дары дяди Толи, и азарт тёти Клары, и «у меня тоже всегда были поклонники» родимой матушки. Зимины вроде бы казались покрепче Колесниковых и в охотку пеняли тем на распущенность (попивали, да-с!); всё-таки к моему рождению именно они припасли домик в Новгородской области, где удалось отхватить свои блинчики с вареньем и кувшинки в озере; заготовили и потёртую котомку домашних суеверий. Я знаю, что делать с просыпанной солью, и не обижу домового, чем плохо!

Или было, было наследство – умение затаиться в густом подшёрстке социального леса? Тогда я предала его, в прах развеяла труды покорных родственничков, тишком накопивших в утробах и чреслах достаточно силы, чтобы вытолкнуть на свет настоящего преступника

Я хотела бы провести следствие и отдать сама себя под суд, но какой суд примет моё дело? Идеальное преступление, ни одной улики. Можно сказать, убила по неосторожности, не рассчитав своей психической силы. Потом, всегда есть отмазка – дескать, странное совпадение, неожиданный случай, Господи, Саша, перед кем отмазка, кому ты хочешь вкручивать про совпадение

А тогда не попробовать ли ещё раз? Не всё ли равно теперь?

Если я могу – значит, мне разрешили

Вернёмся к тому факту, что однажды где-то родилась девочка, а из девочек, если их не топить сразу, вырастают женщины. На свете можно, если повезёт, неплохо прожить и женщиной, только не надо об этом думать, не надо ничего осознавать. Нельзя продираться к сущности, обобщать, рассуждать, потому что там, на глубине, когда забуришься, там жирной нефтью лежит перегнившая в зло тоска. И эта тоска вот как будто и не твоя лично, и ты – не сама по себе, и что-то приходит, приплывает, душу рвёт, маленькую твою душ у, которая не в силах вместить чьей-то боли…

Это моя боль, деточка, ты чувствуешь мою боль

Рассудок говорит здраво, что, н у, работа как работа, то есть быть женщиной – трудная работа. Красивого, правда, мало, надо скрываться, помалкивать, запирать будни своей физиологии в кладовочку – они отвращают мужчин. Их стеснительные подруги знают об этом, «сегодня нельзя, милый», большего разумная женщина не сообщит, видя, как друг морщится от рекламы прокладок, заливаемых какой-то лицемерной голубой жидкостью. Они с ошалевшими от счастья глазами будут смотреть в кино на кровавые моря – но эта кровь им противна даже в рекламных эвфемизмах.

Трудная работа или болезнь? Большой гуманист Томас Манн дорассуждался в «Волшебной горе» до того, что органическая жизнь – это болезнь материи; но тогда быть женщиной, рождающей органическую жизнь, – значит, переживать болезнь материи в самой острой форме. Я иногда думаю, говоря с мужчинами во время месячных очищений, что вот они и не подозревают, что говорят с человеком, у них на глазах истекающим кровью. И я обязана это тщательно скрывать, не подавать виду, притворяться, что я – нормальная, такая же, а какая же я такая же? Я больная, я – больная плоть, и не дай Бог в моей плоти заведётся дух, что он будет тут делать, кроме как смотреть и плакать. Впрочем, дух не плачет, дух скорбит, плачет душа, тоже проклятье женское, но про это потом. Во всех религиях заведено малолетних особ женского пола готовить к грядущим переменам, да и в рациональных странах предусмотрены свои меры и просветительные книжки с картинками; а в нашей земле тогда ни веры не было, ни разума, и девочка подумала, что она умирает. Теперь умирать до пятидесяти лет, а там придёт желанная свобода – климакс, рак груди, фибромиома матки, старость и смерть.

Привыкаешь быстро, тем более – куда жаловаться? кому? Да и подумаешь, три-пять дней в месяц, потерпеть можно, правда, за всю жизнь если считать, лет пять-шесть набегает. Кому как повезёт. Пять лет течки, весёлое число. На его основании, что ли, мы требуем равных прав? Истечение крови из организма в любом случае означает болезнь, повреждение – в любом, кроме этого: тут, наоборот, считается здоровьем и нормой. Но я давно смекнула, что я правды во всех этих вопросах не найду никогда, тут даже не двойные стандарты, а какие-то десятерные, да ещё в хороших исторических упаковках-заморочках. Я только поняла из всех книг, описывающих Человека – его историю, его права и обязанности в обществе, его путь в науке ли, в философии ли, медицине, литературе, да в чём угодно, – что я не человек. И что мне этого здесь, в этом обществе, никогда честно не скажут, а будут искушать и морочить ненавистным мне равенством – то есть издевательским предложением быть как они, играть в их игры, одеваться как они, вести себя как они, делать их работу вместо, за них. Когда я всё это научусь делать на пять с плюсом, как проклятая отличница (мы ведь в большинстве своём – отличницы!), мне скажут, что я, увы, не женщина. А вы кого из меня делали?

Зачем они сгрудили нас, несовместимых, вместе, в единой школе – чтоб мы с детства умели ненавидеть друг друга? Где мальчики учатся бить девочек, не знаете? А чего их не бить, когда они такие же, только вредные и слабые. А как же девочкам не быть вредными, когда они понимают интуитивно – происходит Богопротивное, их вынужденно сблизили с теми, кого надо видеть издали, иногда, изредка, чтобы потом мечтать и хотеть чего-то неизвестного, чудесного, Другого! Девочки спасаются как могут: влюбляются в актёров, в маминых друзей, в учителей, в приятелей брата – только бы заполучить желанное расстояние, только бы подальше от своих, несчастных, невыносимых товарищей по мучениям. У нас в классе не было ни одного романа между учениками (связи на общих пьянках, конечно, были, по другим законам – полового зуда и любопытства). Кто додумался учредить уроки физкультуры – общие, для мальчиков и девочек, и это даже в ту пору, когда своё тело переживаешь как фильм ужасов? Отличная средняя школа – школа полового презрения и отчуждения, да еще особыми селекциями выведенная порода учительниц, от вида которых не знаю, как ещё удержались на Руси натуралы… Единственным нашим спасением, спасением мужчин как мужчин и женщин как женщин, было бы отойти друг от друга подальше. Усилить притяжение – расстоянием. Но как нам расцепиться, когда нас нарочно сцепили – в социальных экспериментах, в безверии и нищете? В тошнотворной лжи про равенство? В бесстыдно-равнодушном пейзаже бесполой цивилизации?

До смешного доходит. Продают билеты в купе поезда, нисколько не интересуясь, какого пола пассажир. И вот женщина, которая куда-то собралась (а обычно женщин в любом поезде едет в два раза меньше, чем мужчин), с опаской садится на своё место и ждёт. Самый горестный вариант – трое мужчин. Какими бы они ни были, страхи велики. Мужчины пьют, храпят, пахнут, пристают, не пристают, шастают, и вообще от них напряжение и при них неловко. Ужасно неудобно в крошечном пространстве укладывать своё женское тело, всё время помня о нём. При мужчинах рядом, да еще в виду постелей, не помнить – не получится. Облегчённый вариант – двое мужчин, две женщины, тогда можно с этой второй женщиной объединиться и потребовать каких-нибудь льгот. Нам надо переодеться. Мы гасим или не гасим свет. Мы перемигиваемся между собой… Самый редкий и поучительный вариант – один мужчина при трёх женщинах! О, этот бедняга ответит за всё, за все гендерные проблемы. Предчувствуя это, мужчина обычно сразу, постигнув ситуацию, выходит из купе, чтобы дамы переоделись, а потом забирается на верхнюю полку (коли у него был билет на нижнюю полку, он моментально уступает место, без дискуссий, как правило, сам) и засыпает сном слишком глубоким и беззвучным, чтоб в него можно было поверить.

Да, конечно, в бедных крестьянских избах вповалку спали, отчего ничего хорошего кроме уголовщины не было, но чуть заводилось имущество, самосознание, рассудок – разнополые существа стремились к обособлению своей жизни, во всём, и в главном, и в мелочах, и, может быть, особенно в мелочах. Чтобы всё женское ни в коем случае не походило на всё мужское. Я не поняла из книжек, сколько же лет нашей цивилизации, но возьмём условную цифру в десять тысяч лет, она ещё помещается в сознание, и скажем себе – вот десять тысяч лет девочек воспитывали отдельно от мальчиков, и что ни говори, а размножались люди исправно. Потом несколько десятилетий в некоторых странах девочек стали учить в общих школах с мальчиками, и в этих именно странах люди стали размножаться еле-еле. И вообще в них завелся какой-то червь, обесцвечивающий и быт, и нравы, пожирающий ту неуловимую субстанцию, из-за которой мы называем вещи и явления аппетитными.

Я, собственно, не против учения и воспитания, это было бы с моей стороны дьявольской неблагодарностью – приобщиться к познанию, а потом проклясть его. Нет. Пусть в одном пакете с банкой познания обязателен пузырёк скорби, я выдержу. Я против того, чтобы женщин учили и воспитывали так же, как мужчин.

Закончив общеобразовательную школу и университет наряду с мужчинами, прочтя тысячи книг, написанных в основном ими же и про них, я могу клятвенно уверить вас – я приобрела знания о чужом мире, обзавелась навыками выживания в чужом мире, но я так ничего и не поняла о себе. В книгах описывалась мужская цивилизация, и понятно почему – мужчины дорожат собой и боятся забвения. Рядом с ними существовала и женская цивилизация, но она куда меньше стремилась себя зафиксировать. Женщины не дорожат собой (они часто и не ощущают свою отдельность, то, что называется «индивидуальностью») и не боятся забвения. Да, я читала, смотрела, думала, но, как правило, увиденное и прочитанное было не обо мне и не про меня. Всё это очень интересно и мило – Христос, Наполеон, Шумахер и пр., – но мне-то что делать? Для спокойствия мне надо в этой чужой цивилизации сидеть подальше, с толпой таких же, как я, подозрительных людей с грудями, и якобы аплодировать. Не потому, что мне эта цивилизация шибко нравится, а чтоб не заметили, до чего она мне не нравится, а уже не укрыться никуда, меня насильно втягивают в её туловище, заставляют жить по её стандартам, радоваться её радостям и плакать над её бедами. А я бы на её могиле сплясала с удовольствием.

Можно было бы взять, к примеру, Христа, но лучше уж мы возьмём Шумахера для начала. Нельзя же сразу со всеми ссориться. Михаэль Шумахер, гонщик, победитель множества соревнований, чемпион мира, богач, суперзнаменитый человек, кумир.

Вообще-то их пруд пруди, этих чемпионов мира. Каждый день масса двуногих всерьёз считает себя чемпионами мира. Но Шумахер и тут отличился, он чемпион чемпионов, потому что, когда с адским визгом по скользкому треку начинают носиться маленькие приплюснутые машинки, он, сидя в своей машинке, каким-то образом выигрывает у кого-то полсекунды или даже секунду. А у секунд бывает разная стоимость, и эта, шумахерская, стоит очень дорого. И вот он – удачник сна жизни, и всё у него есть: успех, слава, деньги, любовь (можно себе представить, какой спрос на рынке половых услуг в отношении такой добычи!), и мильёны мелкокалиберных херов-шумахеров, рассекая пространство, знают его, почитают как своего святого, рассуждают о том, что у хитрого немца наверняка есть какие-то технологические секреты, ибо победители мира всегда знают какой-то секрет, не правда ли?

Весь этот разветвлённый, роскошно обставленный подробностями мираж, который каким-то чудом возникает из бесполезного и некрасивого занятия, из умножения скорости убийства времени (вот откуда адский визг!), из сдавленных взбесившейся силой тяжести мужских тел, где закипает обезумевшая от гормонов кровь – часть великого марева, растворяющего все ценности жизни. Подвигом считается, когда человек сделал что-то на секунду быстрее условного соперника, а жизнь Вани и Фани, которые двенадцать лет считают на ладонях копейки, чтобы вырастить реальных детей, подвигом не считается. Это так, проза, чёрствый хлеб трудодней, а в почёте всё бесполезное, лишнее, какието дурацкие игрушки… Но ведь нам в колыбельке одинаковые погремушки давали, правда девочкам розовые, а мальчикам синие, тут ещё были рудиментарные отлички, однако мальчики по своим погремушкам, видимо, всю жизнь скучают.

Я ведь не утверждаю, что вижу мир правильно, – но я так его вижу, и что теперь? Скажем, я учила в школе историю. Лучше бы ничего не учила, ей-богу. Вот я люблю во всех исторических музеях посещать отделы первобытной культуры. Какая-то невольная гордость за человека овладевает мной при виде первых проблесков здравого смысла и творческого разума. Человек старается, человек выбивается в люди. Сколько поэзии в этих нелепых скребках, неуклюжих иглах, наивных бусах, толстом смешном стекле… я знаю, что тогда мы были вместе – но не так, не так, как сейчас, а иначе, – так вот, совершенно очевидно, что племена жили различно, что у одних – и жилища толковые, и разделение труда, и воспитание детей, и практическая магия, а у других с прогрессом напряженка, зато есть агрессия. Агрессия хитра, изобретательна и, пока не выработает свой ресурс, неутомима. Казалось бы, что проще – вырасти, воспитай, расчисти, придумай, сотвори своё – и владей по праву. Но ещё проще взять дубину и отобрать чужое, и не в размерах естественного аппетита, а в размерах непостижимого для меня космического охренения. Меня всегда злило, что мужскую агрессию объясняют животными инстинктами. История не знает слона, вознамерившегося управлять всеми слонами Индии, или волка, объявляющего себя главным волком Евразийского континента.

Завелся давно, в тайной древности, этот вирус, и пошло-поехало. Сотни историков описали жизнь Наполеона, и не всё, но многое из написанного я прочла. Пыталась понять. Способность понимания, вообще-то, конечно, дефицит, но я стараюсь, стараюсь. Чего добивался этот человек? Он стал во главе оригинальной страны, надорвавшейся в социальных революциях и сильно сократившей национальный интеллектуальный запас путём отсечения человеческих голов от тела. Наличных французов никак не хватило бы, чтобы обеспечить сколько-нибудь последовательное и грамотное управление теми территориями, которые Наполеон собирался завоевать и частично завоевал. Как он представлял себе и представлял ли эту самую, желанную и возлюбленную, власть над миром? Как бесконечный парад войск? Чтобы с утра до вечера слышать «Ура императору!» на всех языках? Сколько лет? Бесконечно, всегда? И случайно ли в сумасшедших домах сидит такое количество мужчин, воображающих себя именно Наполеонами? Хочется собрать всех подобных «героев» мировой истории в единую кучку и ласково-ласково, как тяжелобольных, спросить их: ребятки, н у, а теперь, когда всё минуло и вы наигрались, навоевались, наплескались в крови, скажите, объясните – зачем?

Какого рода это удовольствие? Что вы думаете и воображаете, когда говорите о власти над миром, – вы, не имеющие власти над собственной жизнью? Когда вы умрёте? Кого вы полюбите? Какой цвет глаз будет у вашего ребёнка? Какая форма женских туфель войдёт в моду через пять лет? Не знаете. А берётесь управлять. То есть – уничтожать. За это вы попадаете на скрижали вашей истории, истории агрессии. И ваши историки пишут о солидных причинах, по которым надобно было лишить жизни столъко-то живых людей. Сколько именно, ведь никто никогда точно не знает. Исторические цифры приблизительны – тыщу туда, тыщу сюда. Батальоны нолей, не лезущих в голову. Нас-то, баб, я думаю, долгое время и в расчёт не брали.

А всё это нужно было учить и сдавать – ну, туда, куда мы сдаём всё выученное. Я зубрила, стараясь не вникать, да вникать и не просили, поскольку, в бытность мою школьницей, вся история человечества рассказывалась бегло и кратко, как печальный тяжкий сон, прерванный великой социальной революцией, после которой наступила власть справедливости и планомерного расцвета.

Здесь винюсь – соблазнилась я этим соблазном. Насчёт красных-прекрасных комиссаров, которые за счастье народа бьются. Там ведь хитро было, там чёрный кристалл кромешной лжи обрамляли золотые слова о братстве, свободе, бескорыстии, а в России всегда есть почва для этих семян, наверное, процентов пять-шесть населения всегда по природе, не по рассудку привержены к нестяжательству, к искомому труду на благо, чтоб от каждого по способностям, каждому по труду. Это основной принцип, значит, развитого социализма. Чем плохо? И церковь христианская об том же толкует и благоразумно прибавляет: но – не здесь.

Кстати, у родителей моих был в заводе цирковой номер – они при гостях просили меня, маленькую, спеть песню Булата Окуджавы «Надежда». «Я всё равно паду на той, на той далёкой, на гражданской, и комиссары в пыльных шлемах склонятся молча надо мной». Фурор был полным – я пела, как запомнилось: «… и комиссары в пыльных членах…». Хорошая оговорка, характерная, но любила же я советские святцы – лет до шестнадцати хватило, – где командир полка бредёт по берегу, и след кровавый стелется по сырой траве, и страна огромная встаёт на смертный бой, в миру воспеты, кажется, все полезные профессии, а любовь может быть только настоящей. До сих пор тащусь от советских картин пятидесятых годов, где румяные юноши в неимоверно стильных пиджаках отстаивали перед ярой мордой быка-коллектива своё право на индивидуальные виньетки в хрустальной классике идеологии. Представляю себе, с каким ужасом смотрели подобные фильмы цепные псы империализма в своих гав-гарвардах, понимая, что в эти головы помещается только одна идея, и если срочно не внедрить туда вторую, конец всему.

Вообще на моих глазах в рекордный срок произошла удивительная мегадрама: полный исторический реванш отрицательных героев советского искусства. Все эти предатели, стяжатели, подлецы и жулики, которые плевали на общее дело и обустраивали свои животишки, все, кто запирал сало в тумбочку, спекулировал импортной техникой, воровал у дворянских старушек антиквариат, записывал дачу на жену и машину на тестя, кто в поте лица доставал дублёнки и варил джинсы на продажу, – все, до распоследнего эпизодического лица, восторжествовали в реальности. Социализм был сожран взбунтовавшимися отрицательными героями до основанья, под слабые замогильные стоны пыльных комиссаров…

От действительности несло, как от горящей помойки, но между ею и мной всё ж таки была фата-моргана. Я довольно рано поняла, что со мной что-то не так, что к настоящему советскому человеку не прильнёт в темноте кинотеатра неизвестное лицо, шепча на ухо что-то непонятно-ужасное, что ему не будут свистеть вслед ремонтные рабочие, что при виде его глаза папиного друга не нальются тяжёлым и вонючим маслом… Но в советскую фата-моргану меня брали, брали и такой, неправильной, ненастоящей! Мне было там место, среди воителей и строителей, я тоже могла оставить кровавый след на сырой траве, и не потому, что сдуру забыла вату, поехав с друзьями за город (гигиена советская никаких тампонов и прокладок знать не знала), а потому, что сражалась за светлое будущее человечества и что-нибудь повредила в борьбе. Как мне нравились герои! Как мне хотелось улыбаться по дороге на расстрел!

Это, в общем, было неплохим выходом – предрасстрельная улыбка, – поскольку героическое поведение, краткое и молниеносное, трудностей не предвещало, а вот что делать с изнурительным напряжением пола, терзавшим меня, я не знала совсем… И сейчас не знаю. И никто не знает. Какие тут могут быть советы, когда каждому и каждой достаётся своя природа, свой объём огня и воды, своя сила тяги, свой кусок первозданного хаоса? Кому-то ведь он вообще не достаётся, или так, крошки-искорки. Мне много досталось. Много. Целый дар – без объяснения зачем. Не ропщу, поскольку природа никогда и никому не объясняет своих даров.

Но сложилось интересное положение дел, при котором предполагалось некое моё развитие как существа, некий трудовой путь, где нужно было упражнять, а затем использовать имеющиеся способности – и чем их было больше, тем, очевидно, было лучше. Однако это нельзя было ни упражнять, ни использовать, ни обнаруживать даже. Девочки, которые соглашались это использовать, сразу и резко уходили в другой мир и оттуда смотрели на нас, оставшихся, как с другого берега и сквозь сон. Помню одну такую девочку, пышную, красивую, неглупую, звали её Ольгой, и было ей на момент отплытия на остров Цитеры четырнадцать лет, как она скучала на уроках, хлопала ресницами, и всё поправляла лямочки и бретельки, и лениво улыбалась, когда её вызывали к доске. Это была не девочка, не школьница, это была женщина для мужчин, и какой смешной, дурной, ненужной игрой казалось ей всё вокруг.

Женщина для мужчин. Для всех мужчин? На телах наших не стоит никакого клейма, никаких знаков предназначенности, особых отметок и указаний к применению. При всём разнообразии очертаний мы одинаковы. А потому обычная злость мужчин насчёт того, что, дескать, непонятно, чего она ломается, когда для этого и создана, справедлива. Это абсолютно непонятно. Я этого не понимаю.

Я знаю, что есть страх и любовь, отвращение и тяготение, желание и нежелание, но я не знаю, что это, откуда и зачем. Желание появилось рано, ещё сознание только теплилось, а оно было; но и нежелание тоже, а ведь я не знала, не представляла, чего хочу или не хочу. И я, в свою очередь, вызывала желание не как Саша Зимина, а как просто юная женская плоть, и, поскольку я появилась на свет в обществе, уже совсем забросившем охрану девичества, единственным препятствием к употреблению меня любой мужской плотью, того пожелавшей, были страх и отвращение, диктовавшие особое поведение, военизированную осторожность. Но и страх не был лично моим! Я как будто отщепилась малюсенькой частицей от громадного, уму непостижимого существа, которое было исполнено неведомых чувств и двигалось по своему пути, а во мне всё это жило малюсеньким, частичным и непознаваемым. Оно, это существо, любило, ненавидело, боялось, мстило, гневалось – и я любила, ненавидела, боялась, мстила и гневалась, только несоизмеримо с ним и неведомо почему.

Но не в уме, не в душе, а в самых коренных глубинах я упорствовала в том, что буду это делать по своей воле и по своему желанию, а не по их воле и не по их желанию. То, главное, прародительное существо находилось в состоянии войны, и я вынуждена была воевать, и воевать приходилось много, потому что я буквально притягивала насилие. Всё-таки девственность удалось потерять по любви, хотя опасностей было в избытке. Я их, своих неокончательных насильников, вспоминаю теперь без ненависти. Они тоже не хотели этого хотеть, они тоже были частицей своего прародительного существа, и если Она воевала, то и Он воевал и брал своё силой, нисколько не заботясь о судьбе своих обезумевших крошек, чьё зачаточное сознание в единый миг сметалось хаосом.

Помню, как однажды по весне шла домой и заметила в подвальном окошке блочной пятиэтажки мужчину. Эти отверстия, откуда обычно идёт пар лопнувших труб и кошачьи вопли, высотой-то меньше полуметра, туда залезть немыслимо, но он как-то протырился, расстегнул штанишки и доблестно ждал прохожих, способных оценить его хозяйство. Я взглянула на страдальца даже сочувственно и подумала тогда, бедные, как они тоже мучаются со своей штучкой. Такой был проблеск гуманизма. Редкий. Потому что жертва не обязана сочувствовать палачу. Потому что им сказали «не убий!» – а они что?

Тут-то бы и взыграть смирению, принять всё как есть, и не колотиться лбом об мир. На то есть религия, на то заведены платочки, молитвы и золотой православный порядок, где всему есть место, где тишина и красота, где цветы стоят у икон и жизнь расчислена по странному календарю, в котором Бог рождается зимой, гибнет и воскресает весной, а летом и осенью, наверное, работает. Не знаю. Не объясняли. Здесь-то, в дурмане курений и самоцветных словах, в спокойствии и вековом опыте, я вроде под защитой, здесь царство Отца, здесь я дома… Дома ли?

О Господи, если бы я это знала, видела и чувствовала наверное, как знаешь, видишь и чувствуешь землю, воздух, солнце, воду… Понимаю, как сурово глядят на меня, бунтарку, царство строгости и его надменные хранители, которым всегда всё известно и понятно. Но не презирайте нас, искателей, мы тоже вплетены в узор. И те нужны, кому непонятно, кто в тревоге, кто сжимает голову в тоске.

Не могу я постоянно и неистово любить то, что невидимо и запредельно. Моим чувствам нужна простая здоровая пища, а не искусственный экстаз, специальное томление. Я люблю солнце, меня забавляют олимпийские боги – надо же было к каждому человечьему занятию и даже настроению приставить своё отдельное божество. Мне нравится, что среди олимпийцев так много весёлых, вольных и распутных женщин. Мне кажется, что кого-то новая религия сильно обидела, отстранила, урезав древнюю вольницу. Та, что родила Бога, – она кроткая, смиренная, милосердная, ей положено просить за людей и расстилать плат над великими скорбями.

Но мне никак не отделаться от назойливого чувства, что была и есть Другая – не кроткая и не смиренная, вот её-то и отвергло царство строгости, она-то с тех пор и бродит по миру, дурит, злится, воюет, сердится, плачет… и я – от неё, вот и нет мне покоя, Мама, нас обидели, нас бросили, Мама, Отец ушёл, как же мы будем с тобой одни. Ничего, Доченька, как-нибудь проживём, никому кланяться не станем

Евангелие я читала в детстве, в домике Федосьи нашла – тщательно запрятанное в сундуке старинное популярное издание. Странно я как-то отнеслась к прочитанному, вроде прекрасная книга, лучшая из возможных, но словно чего-то и не хватает, того, что обычно бывает, обязательно бывает в хороших и прекрасных книгах. Я даже было подумала, что какие-нибудь страницы выпали, ведь не может быть, чтобы такой чудесный герой никогда не любил. Даже в советских романах не было подобной суровости.

В Главной Книге мне не хватало… любовной истории.

И ведь будто что-то брезжило… Эта Мария из Магдалы… и та, что отёрла Ему ноги своими волосами… и сестры Лазаря… и Иоанна, жена Хусы… и «кто сам без греха, брось в неё камень»… Его любили.

А Он?

Если не произошло никакой роковой ошибки и враг рода человеческого не замутил, не запутал эту историю до взвеси, где истина происшедшего окончательно неразличима, если ученики не отредактировали события по своему разумению, то я должна любить Бога, описанного в Главной Книге, – Бога, который меня не любит. Это возможно, но это надрыв, мучение, унизительный труд, сложный самообман, чьи ресурсы не бесконечны. Оказывается, мне надо заслужить любовь, стать какой-то тихой, чистенькой дурочкой без поступков, но притом всё время каяться и просить прощения, каяться и просить прощения. Как хотите, я в это не помещаюсь.

Да и нигде не помещаюсь, не нахожу своего приюта. В религии мне хоть закуток отведён, я там, скрючившись, коленопреклонённо извиняясь за своё существование, в смиренном платочке – но могу из милости побыть.

В философии и такого не предусмотрено. Там уж без обиняков – пошла вон, без разговоров. Там обелиск до неба и кладка в три кирпича любомудрых книг на моей могиле. Действующий в философских книгах «человек» никоим образом не женщина, а когда там появляется женщина, любомудр сразу даёт советы, как с ней обращаться, чтоб её не было. К счастью, бедный разум обычного человека не может постичь написанного философами – боже ты мой, как там скучно! Что ж, коли мне отказано в звании «участника познания», не будем упорствовать, примерять чужие маски, прорываясь на бал потраченного времени. Я знаю, с каким выражением лица они говорят «она читала Гегеля». Отчего бы мне, на самом деле, и не почитать Гегеля, коли сотни тысяч вас красят губы и обряжаются в наши платья? Но – не буду, это ваше законное, ваш ледяной погреб для хранения испорченной плоти, читайте-обчитайтесь вашего Гегеля, вашего Ницше и прочих победителей мира в своём уме, постигайте весёлую науку умерщвления жизни.

А к чему утруждать себя познанием тому, кто занят творением?

То, что любишь всем естеством, познавать не надо, и объяснять это нет желания, и слова становятся надоедными и досадными, они задыхаются и падают мертвяками. Хорошо, вот я напишу, что «люблю природу», и что будет? Кому это интересно – мне, природе? Закат ничьих не просит одобрений, не ради славы зябнет первоцвет, ручей в лесу не жаждет восхвалений, что совершенно, в том тщеславья нет. Полно собой и живо, и здорово творенье, от начала до конца читает повелительное слово Того, кто без числа и без лица

Мы всегда счастливы. Она и я, в полнозвучном и бессловесном мире, где царят избыток и бессмыслица, где напоказ, даром изводится сила, где гармония терпима лишь как частность и красота уравнена в правах с безобразием, а жестокость с милосердием. Я чувствую, как она скудеет, осквернённая и оскорблённая человеком, как болеет и гневается, как в ярости уничтожает тысчонку-другую ползающих по ней вредных насекомых, а затем стихает в тоске. И я знаю, что внутри меня – тоже Она. Там сияют радуги, гремят водопады, сверкают молнии, идёт благодатный дождь, там жар сражается с холодом, и бесчисленные формы влюблены в игру перемен. Да, мы счастливы вдвоём, Она и я, но мы несчастливы с людьми.

Уже в детстве это случалось со мной. Мне вдруг начинало казаться, будто меня хотят убить. У нас на участке стояли деревянный стол и скамейка, чтобы «кушать на воздухе» – на воздухе-то оно куда вкусней. И вот помню, что Федосья Марковна приносит мне пшённую кашу, дивную, два часа на молоке томлённую, а я смотрю на тарелку и думаю, что каша отравлена. Что такое, откуда? «Каша отравлена». Чувствую, что не могу съесть ни ложки, что меня парализовало и мне не сделать глотательных движений. Сижу горестным столбиком, бабушка сердится… В те годы из уст в уста передавались страшные истории, о которых не писали в газетах. Трое ребят провожали девочку-одноклассницу с выпускного вечера… а потом утопили её в яме с негашёной известью. О том, что было между проводами и ямой, рассказчики не говорили. Им всегда давали высшую меру, этим ребятам. Конец июня прекрасен и на севере, и как подумаешь об этом: сирень, вечерняя светлынь, школьный бал, вся жизнь впереди – по одну сторону, потом идёт неназываемое – и по другую нормальный ад, где уж ни сирени, ни светлыни, где известь, тюрьма, крики матерей. Долго мерещилось. Топить-то было зачем? В семидесятых годах подобные истории рассказывали редко, а в эру гласности мы узнали, что яма с негашёной известью – это никакой не предел, а так, одно из блюд в меню. Предела вообще не обнаружилось, словно чей-то изобретательный ум без устали работал над вопросом: а что ещё можно придумать по этой части? Да, шаги за спиной, ох ты, как же я ненавижу шаги за спиной, особливо когда темно. И все подростки, в любом количестве, всегда – угроза. Вообще непрестанное ощущение опасности. Смешные знакомые – удивлялись, что я охотно брожу в лесу одна. Так, милые вы мои, бояться надо людей, а не их отсутствия.

Когда большевики объявили первородство материи и бытия перед духом и сознанием, тотчас же материя стала утекать из их царства, а бытие скудеть и разрушаться. Осталась самая простая пища, которой и убегать было некуда – где бы её, уродку, приняли? – какая-нибудь мороженая треска, внушавшая беднякам вожделение. Между тем не было ещё на свете империи, которая в такой опасной степени зависела бы от слов. Беспощадный террор всеобщей грамотности служил первейшим нуждам красных дьяволят – удержать фантомную власть можно было только нагнетанием вербальности, укреплением царства доклада, справки, документа. Человека следовало от рождения прописать… После войны Красную Россию осенило трагическое стремление – дать нищим людям образование. Всю страну покрыли сетью химерических институтов и таинственных спецшкол «с преподаванием ряда предметов на энском языке». Так морочила плоть тоска по идеальному, не имевшему никакой связи с материальными благами. Престиж образования возник в советском обществе как мираж в пустыне, и жизнь ему суждена была краткая, но – ослепительная. Нам снились миллионные тиражи классической литературы, расцвет научно-популярных журналов для всех возрастов и беспрецедентное в мировой истории количество театров на душу населения. Начальнички-чайнички, прежде гордые тем, что «академиев не кончали», спешили запастись дипломами, степенями и званиями. У меня уже не было и выбора, я, дочь инженера и преподавательницы, обязана была учиться. Вопрос, на что я буду жить, никого не занимал всерьёз – столько народищу вокруг ни на что не жило и ни о чём не заботилось. Может, то была программа закалки – тренировки народа ввиду грядущих реформ, кто знает. Но воспитанных в послевоенной аскезе «бедных русских», которые разгадывают в переполненных электричках километровые кроссворды, отправляясь на участок выращивать эту русскую мечту, вечно ускользающую еду, – их ничем не проймёшь. Мы огурчик погрызём мы капусты треснем захотим – сейчас помрём захотим – воскреснем

Не бедность отвращала – некрасивость. Некрасиво мы жили, неуютно. Хотя ничем, конечно, крупно не выделялись среди соседей по кооперативному дому на улице Лёни Голикова. Так и не удосужилась узнать, кто это такой. Новостроечный мемориал советских святых надёжно покоил истину о том, чем занимался академик Байков и что натворил партизан Корзун. Имена сотен улиц служили чьей-то загробной карьере, но обыватели не замечали связи между названием пространства и качеством своей жизни. Так её и не было. Не слышалось звуков чардаша на Будапештской, не рождалось женских гениев на Софье Ковалевской, и ничем не поражал мир Богатырский проспект. Твердокаменная идея об увековечивании памяти героев и прославлении стран социализма иногда снисходительно уступала чьим-то воспоминаниям о книжке «Незнайка в Солнечном городе» – и в новостроечках появлялись Звёздная улица, Сиреневый бульвар, Придорожная аллея…

Привет тебе о нищенка трудяга притон кошачий бред и непролаз эх новостройка эх карга бедняга где твой жених в какой грязи увяз

Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки а по русскому у нас двоечки

Здесь по утрам за лапы тянут мамы своих детей на адское житьё космическая грусть универсама универмага бодрое враньё

Офелия ступайте в президенты мы новые построим города ах целку нам ломали ясно в центре а плакать к маме ездили сюда

Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки по английскому у нас двоечки

Пусть с гнутых спин семь бед содрали кожу а живы мы а нас поди пойми и всласть небес хохочущая рожа плевком благословила эти дни

Наши реченьки вонючие наши девочки колючие новостроечки новостроечки и по физике у нас двоечки

Мама не любила быта, а любила альманахи поэзии и бардовские песни. Курицу, предназначенную к варке, она держала в руках так же брезгливо и отчуждённо, как, по воспоминаниям, это делала Марина Цветаева. В какой связи находится любовь к мерной речи и озлобленное неумение готовить, мне понять не удалось. Положив кусок мяса в воду, можно часа два беспечально читать Бальмонта и слушать Клячкина. Но мама, как и Цветаева, протестовала. Марина Ивановна мощно отомстила жизни, наплодив после смерти полчища невротичек. Характерной особенностью этих женщин было патологическое отсутствие чувства меры. Ха, «с этой безмерностью – в мире мер»?! Они не смеялись – но заливались хохотом. Не плакали – но рыдали. Никогда не поддерживали никаких тем в разговоре, но предпочитали вздохи, умолчания, цитаты и внезапные откровения. Перманентная влюблённость и отвращение к быту довершали кошмар. Мамаши тех детей, кому повезло меньше всех, играли на гитаре и пели. Наглядевшись на свою маму, я твердо выучилась сторониться женщин «с порывами», хотя иные порывы вспоминаю с удовольствием: однажды мама, как буря, налетела в новгородскую нашу бытность и уволокла меня путешествовать по Вуоксе, на байдарке, в компании бородатого молчуна и его десятилетнего сына… К несчастью, Маргарита Колесникова была довольно привлекательна; Леонтий Зимин долго её добивался и по дороге насобачился писать назидательные стишата в духе советского поэта Л. Мартынова, автора изумительных укоризн советскому обывателю. «Холодильник, рыдая, за гробом твоим не пойдёт!» – предупреждал пиит мещанина, одержимого страстью к накоплению поганых вещей. А может, то был В. Шефнер? Уже не пробиться сквозь пески забвения… Итак, не удалось избежать моего появления: папа покорил маму преданностью и упорством. Они были молоды, здоровы, беспечны, и скоропортящийся воздух времени рождал талантливые миражи. Иногда я чувствую тот, первоначальный, заряд жизни, точно вкус молодой сладкой горошины в недозрелом стручке. Могло быть иначе, могло. Но – зачервивело, скисло, прогнило. Вы когда-нибудь пытались удержать падающий мир? Это тяжёлый и напрасный труд.

Я тихонечко жила. У меня была своя комнатка – восемь с половиной метров. Там я читала, переписывала в тетрадь любимые стихи, вырезала из картона кудрявых тощих принцесс и рисовала для них наряды. Изобильный гардероб принцесс утешал меня в моей реальной бедности – всего-то одно выходное платье, из бежевой полушерсти с воротником-стойкой. Неудобная застёжка-молния располагалась сзади. Полушерсть эта кусалась, как последняя дрянь, и я украдкой почёсывалась, а молния всегда почему-то обжигала холодом спину и шею, но потом дико нагревалась. Камера пыток, не платье. Не скоро получилось наряжаться, но я так и осталась вне моды, со своими бумажными куколками. Люблю чистые цвета – сколько же карандашей было в коробке? Восемь? – и простые силуэты. Ещё люблю кружева и шёлковые платочки. Улица Лёни Голикова и деревня Зимино, что вы хотите. Училась я прилежно, как многие девочки, смиренно внимающие наказам жизни. Всё изменилось за одно лето – уезжала я из семьи, а вернулась к одной маме. Папа ушёл.

Не то удивительно, что он ушёл, а то, что он двенадцать лет держался за Мару, покоряясь магазинным пельменям и ожидая её возвращений из очередного порыва. Но моё мироздание рухнуло. Я затаилась, соображая, как мне здесь выжить, если меня могут в любой момент бросить и предать. Я стала читать книги из серии «Пламенные революционеры» и закаляться, как сталь. Надо было выучиться жить без питания – во всех смыслах. Без еды, без людей, без свободы, без надежды. Как в одиночном заключении. Это было нелегко, потому что я привыкла болтать с девчонками, грызть во время чтения маковые сушки или маленькие сухарики (они назывались «Детские») и разгуливать по городу. Пришлось замкнуться, прекратить сухарики и прогулки. Нужна была сила, собственная сила для отражения новых ударов. Я не сомневалась, что будут и новые удары. Но несколько лет одиночного заключения превратили меня в кристалл, пока невеликий. Родители, их судьба, их вина – уже не волновали меня, я иной раз думала, что этои к лучшему, когда избегаешь семейной теплицы. В доме поселился начитанный пьяница Николай Петрович, пытавшийся завоевать моё расположение – смешно. Для чего мне эти жалкие люди, шепотком твердившие о неладности в Датском королевстве? Мне следовало выстоять и что-то исполнить в глубоко повреждённом мире. Мне, духу, запертому в больной плоти. Часто я забывала об этом и была просто девочкой, девушкой, женщиной по имени Саша – и получала за это сполна. Но от каждой боли прибывала моя сила.

Когда я это заметила? Не поймать начала. Может быть, его и не было. Или началось так постепенно и нежно, как бывает в лесу, в солнечную безветренную погоду, когда едва смещаются воздушные потоки и первыми на это отзываются осины, а последними – ели. Я всегда кланялась лесу: «Здравствуй, лес-батюшка…» И не случалось, чтобы я оставалась без даров или заплутала. Постепенно стала нарастать тайная милость, особенное «грибное счастье», и не оно одно. Людям, которые вредили мне, начинало крупно не везти в жизни, если я хорошенько этого желала. Я редко это делала, точно нарушая грозный запрет, самоволкой, огрызаясь на неведомых стражей – но делала. Себе-то зачем врать. Иногда я находила деньги на земле. Не фигурально, а буквально – пять, десять рублей (до реформ то были приличные деньги). Представляю себе моих ангелов-хранителей, препирающихся с бухгалтерией небесной канцелярии по вопросу о том, сколько выделить денег А. Н. Зиминой, 19… года рождения, русской, беспартийной. «Пять рублей, больше не могу», – шипит потусторонний бухгалтер. «Хотя бы десять, Уоал Эоэлевич! – умоляет старший ангел. – Там одни колготки стоят семь семьдесят!» «Обойдётся без колготок, – безжалостно отвечает замотанный сиротскими воплями сердобольных земских охранителей Уоал Эоэлевич. – От них вообще один вред. Пущай носит родимые хлопчатобумажные чулки в рубчик. Девяносто копеек пара…» Я была могущественной и жалкой, воинственной и беззащитной одновременно. И не плоть подводила меня, с нею бы я справилась, либо запретив себе осуществлять желания, либо осуществляя их с беспечной, всеядной лёгкостью. Сдавала мою крепость предательница душа.

Что она такое? Совокупный портрет, рисуемый тысячелетиями, изображает нам её прелестной юной женщиной, чей земной удел – скитаться и страдать. Шалунья-девочка, душа. Психея, Псиша. У Псиши тьма врагов, но она непобедима. Псишу предаёт даже возлюбленный Амур, но она не умеет не любить. Она может заплутать и свалиться в дебри падших миров, где продолжает любить, плакать, болеть, делать глупости, жалеть, надеяться, верить, ожидать, умолять и тревожиться. Это Псиша вышивала иконы золотыми и серебряными ниточками, по сантиметру в день, и пела чистым тоненьким голосом о садах небесных и цветах лазоревых. Это Псиша тихо говорила умирающим солдатикам: – «Потерпи, миленький», положив прохладную ладошку на разгорячённый битвами мужской лоб. Это Псиша, в извечном ожидании любимого, плела кружева и сочиняла дивные грустные песенки, которые в русской традиции так и называются – «страдания». Мне казалось, он смеётся, а он навек расстаётся! Люди добрые, поверьте, расставание – хуже смерти. Зачем было сердце вынуть, полюбить, потом покинуть… Она придумала делать деткам погремушки, брать немного мёда у пчёл, рассыпала по полянам речей ягодки уменьшительно-ласкательных суффиксов, сообразила, как приспособить в хозяйстве кислое молоко, и безустанно изобретала узоры для рубашек и полотенец. О, никто не умеет так заполнять время, как она! И вы всегда отличите дом, где живёт Псиша, от дома, где её нет. Псишу всегда любят и непременно обижают. В империи человеческого – то есть мужского – сознания интересы Псиши учитываются в наипоследнюю очередь. «Ну, это так, для души, – говорит мужчина извиняющимся внутренним голосом. – Надо же иногда… всё-таки…» И вот где-то на обочине судьбы заводится домик-крошечка в три окошечка, а там уж всё как следует. И кот ходит, толстый, обалдевший от сливок, и скатерть белая не вином залита, а стоят на ней расписные чашки, и подушки взбиты, и пироги поднялись – да что у ней может не заладиться, когда она счастлива! – и уж она слушала его, слушала и только ахала, когда про всякие ужасти, и вот мужчина прилёг вздремнуть и слышит, как часы тикают, как на фикусе лист вытягивается, как пытается дойти до кухни опухший от сытости таракан… «Вот я и в раю… – думает мужчина. – Век бы так!»

Но он уйдёт, Псиша. Они всегда уходят. Им куда-то надо.

Потерпеть-то можно, конечно. И подождать – наука немудрёная. Хорошо, когда есть детишки, особенно малые. Сходить к батюшке, исповедаться – а в чём тебе, Псиша, каяться-виниться? Калачиков послать в острог, тем, «несчастненьким». Они бы уж тебя не пощадили, а тебе их жалко? Дура ты, дура, Псиша, со всеми своими фикусами-фокусами, прибаутками и пирожками. Ну, и где твой мужчина? На войну ушёл, неприятеля бить. Родину сторожить? Нашла его пуля. В город на заработки, промышлять честным извозом? Зарезали изверги. Али кирпичи возит в соседнее село для новой церкви? Это он тебе так сказал? А не сидит ли он в кабаке с пропащими человеками, и не тебе ли он говорит – пошла вон, дура. Ай, крыша прохудилась, и забор починить некому. Ай, сена корове некому косить. Да ты не парься, Псиша. Ты с нами рядом присядь. Вот видишь – водочка? Бери, пей. Легче станет.

И ты, Псиша, тогда другие песни запоёшь голоском осипшим и надтреснутым. Про долю свою горькую заголосишь, про судьбу проклятую, про жизнь беспросветную. Как соблазнили да обманули, как завели да кинули, как обещали да бросили. Темно в лесу, холодно. Помирать пора тебе, Псиша. Мы твои косточки под берёзой закопаем, потом вырежем дудочку, и по весне наша дудочка так жалобно запоёт! И мы наконец заплачем по тебе, завоем всей деревней, и напьёмся, и подерёмся – и так хорошо, так сладко и спокойно станет у нас на душе!

Моя собственная Псиша, росток той, главной Псиши, была резвой, бестолковой и неприхотливой девочкой. Она тянулась к людям, доверчиво хотела поиграть с ними и крепко надеялась на любовь. Плохо взрослела и чуралась опыта. С ней никак было не договориться. Ударят по щеке – отстрадает своё и подставляет другую. Объясняешь ей: не болтай лишнего, а она незнакомым гражданам норовит про всю свою жизнь рассказать. Предупреждаешь: всюду враги, а она прыгает, как коза, и чирикает, как воробей. Простушка, босоножка, никаких манер. Обидят – ревёт в три ручья. Оттолкнут – лежит и помирает. Когда я ушла от Коваленского, моя Псиша так кричала и мучилась, что сорвала работу всего организма. Весь сложнейший завод по воспроизводству меня встал из-за безумной девчонки, которая любила своего мужа и отчаянно хотела обратно к нему. Она ничего не желала слушать, она прощала ему всё. А нельзя было прощать. Она готова была вести дальше позорную, унизительную жизнь презренного, жалкого существа, готового обходиться без любви и даже без уважения. А эту жизнь невозможно было продолжать. Нет, она рыдала и упрямо твердила «он меня любит». Сто тысяч раз объяснив и показав ей, что – не любит, и сто тысяч раз прослушав, что – нет, любит, силы внутреннего порядка решили упечь дурочку в дом для душевнобольных. У нас есть внутри такой. Его надёжно охраняют. Там сидят наши души в смирительных рубашках и ждут, когда мы их навестим по-родственному. Мы навещаем. Приносим гостинцы и рассказываем, как там, снаружи. Всё подорожало, моя Псиша. Жизнь очень дорого стоит. Тебе на воле не прожить. Ты не плачь, я скоро опять приду

Она ещё здесь, она пока с нами, но голос её звучит редко, она всё больше молчит, зябнет. Сил осталось мало, только разве на деток, и то – иногда. Раньше она вздрагивала от фальшивых звуков, заполонивших землю, а теперь, кажется, оглохла. Она не вышивает больше икон, но иной раз всё-таки мастерит куколок и расписывает глиняные горшочки постаревшими усталыми руками, тихо улыбаясь своим воспоминаниям. На Муромской дорожке стояли три сосны, прощался со мной милый до будущей весны Когда её крошки, которых всё меньше и меньше, начинают петь глупые песенки про то, как он меня любит, она больше не подпевает, а грустно качает седой головой. Кому нужны теперь твои бумажные салфетки, твои крахмальные наволочки, твоё извечное, наивно-гордое «это я сама сделала!». Только в память о тебе цветут цветы на подоконниках. На окошке два цветочка – голубой да синенький, никто любви нашей не знает – только я да миленький Сколько продлится твоя медленная убыль, столько нам осталось жить. Интересно, кто-нибудь ещё это понимает? Потом – смертная тоска заполнит все пустоты, которые ты оставишь, уходя. Уже заполняет… А в прощальный наш денёчек я дарю тебе платочек, на платочке – сини поймы, возьмёшь в руки – меня вспомни

Да, очень жаль. Мы скорбим, не правда ли? Сегодня дух одет в траурный костюм от лучшего портного. Но он никогда не упадёт. Стой как скала. Смотри. Запоминай. Никогда не забывай о достоинстве. Думай. Думай. Думай.

Дух нарастал неотвратимо, мой белый воин в рубиновом шлеме, пожиратель книг, сердитый остроумец, победитель скуки, лени, уныния и праздности. Он никогда не был женщиной. Он слишком сострадал им, чтоб их любить. Иногда они забавляли его, чаще раздражали. Разве можно так варварски относиться к собственному уму? Или воображать, что он есть, когда его нет? Дух обрекал меня на вечное учение, вечное служение, вечную борьбу. Если плохо, иди к тем, кому хуже тебя. Если некого любить, служи людям и Богу. Дух норовил переодеть меня в самые простые одежды и выучил смеяться над всеми этими кнопочками, бантиками, рюшечками, пилочками и блёсточками. Отделы мужской одежды в универмагах сияли благородством цветов, линий и красок. Отделы женской поражали утрированной пестротой и безобразием, придурочной вычурностью и грошовыми увёртками. Человек не может ходить на шпильках. Человек не в состоянии надеть ядовито-розовое платье с разрезом до пояса. Человек не перекрашивает волосы. Это могут делать только специальные существа, чтобы достигнуть фантомных целей. Дух истребил задушевные разговоры с подругами и вопрос «как я сегодня выгляжу». Он ненавидел пошлость, ложь, суетное желание нравиться и угождать. Он корил меня безвинными развлечениями и отчитывал за каждую пустую книжку, глупый фильм, бесцельно потраченный час. Порой он перебарщивал в своём пуританстве. Он решал свои задачи. Готовился к подвигам. Очень много ел информации. Он надоедал мне поучениями и вконец осточертел, как зануда-воспитатель. Его было трудно не уважать. Жить с ним было интересно и тяжело. Он привык возиться с мальчишками, но я-то оставалась женщиной – осуждённой без объяснения вины, по факту рождения.

Если судить по русской литературе, а лучшей литературы на земле не существует – не брать же нам в разговор английских гувернанток, тайно вздыхающих по своему нанимателю-вдовцу, или американских подлецов, топящих ради карьеры своих любовниц в горных озёрах, – нет большего ужаса, катастрофы и преступления, чем внебрачный половой акт. По разрушительным последствиям он может сравниться только с законным браком. Дело ясное – великую литературу, как всё на свете, делали мужчины. Мучаясь любовью и ревностью, они запретили своим героиням совершать преступления без наказания. Самый доброжелательный и женолюбивый – А. С. Пушкин – предложил и самый гуманный исход: она объясняет, что всё невозможно, ибо отдана другому, и указывает таким образом ему на дверь, за которой – покой и воля, а также привычка свыше нам дана, замена счастью и т. д. Самый сердитый на жизнь – М. Ю. Лермонтов – сделал ехидное примечание к этому классическому рецепту: дама может так и поступить, но ей возьмёт и попадётся такой муженёк, что отравит по одному смутному подозрению в измене. Браслет! Платок! Моя Земфира неверна! Ревнивцы стонали долго и ужасно, аж до гориллы-Гумберта, всаживающего в простодушного развратника Куильти небывалое ни в каких револьверах количество пуль из-за розового, баснословного, медового, русого призрака, коварно наряженного автором в облик двенадцатилетней девчонки. Если не вспоминать, как нелепы и непривлекательны в нашей цивилизации женские подростки, всё это можно проглотить не без приятности. В. В. Набоков любил женщин. Так любил, что прописал своей героине нормальную казнь, известную от века: умерла в родах. Чистая работа, не придерёшься. Автор с деланно невинным лицом рассматривает на обоях цветочек.

У Н. В. Гоголя, пронзившего всё сущее своим острым носом, среди женских персонажей нет человеческих особ, а есть недочеловеческие и сверхчеловеческие. На первых принято жениться, но лучше смерть, а вторые… Гоголь не стал дожидаться коварных измен, а прикончил свою панночку ещё до воплощения состава преступления. Ясно, что все они ежели не куклы, так ведьмы – не робеть, православные. Шла будничная литературная работа – и резали, и топили, и под поезд бросали, и насылали чахотку, да что чахотка! Обычная простуда могла без труда увести возлюбленную героиню на тот свет. А попозже, когда стали летать самолёты и мчаться автомобили, хлопоты по доставанию убойных предметов и изнурительные психологические обоснования для мнимых самоубийств отпали. Чтобы самолёт внезапно загорелся, а он понял, что потерял её навек, навек, надо всего лишь сделать героиню стюардессой.

И на словах норовили убить – что говорить о деле.

Возглавляет список убиенных трио прекраснейших женщин, рождённых русским Логосом: Катерина Островская, Настасья Достоевская, Анна Толстая.

Вице-губернатор Твери и Рязани М. Е. Салтыков-Щедрин, честно ненавидевший и маму, и жену, не оставил нам ни единого человекообразного женского создания. Хищницы, идиотки, рабыни. Две несчастные сестрицы из семьи Головлёвых вырвались в актрисы – в результате что? два самоубийства, разумеется. А. П. Чехов живописал союз мужчины и женщины как безвыходный ужас или, в лучшем случае, комическую пошлость. Он с гуманностью доктора не прописывал изменщицам смерть, но лишь разлуки, мучения совести и неиссякаемое несчастье. М. А. Булгаков, сам сманивший чужую жену, предлагал любовникам совместную смерть и отлёт в вечный покой, откуда уж – ни ногой никуда. Сиди возле мужа, слушай Моцарта. Геологический переворот, совершённый И. А. Буниным, сделал, однако, революцию в способах уничтожения источника жизни. Он, конечно, тоже баловался чахоткой и смертью в родах. Но он мужественно разорвал связь между индивидуальностью героини и возбуждением героя: все женщины – маскарад природы. А значит, желанные тебе щиколки, запястья, предплечья, соски, родинки, пушки над губами, ножки в чулочках… что там ещё? Носов у этих героинь почему-то никогда нет, животов тоже… короче говоря, вся эта комбинация всегда может рассыпаться и вновь повториться, примерно так же и по-другому. И хочешь ты не эту женщину, про которую ни черта не знаешь и знать не желаешь, а доставшийся ей от природы карнавальный костюмчик и своё собственное им наслаждение. Говорят все эти щиколки и запястья кратко, по делу. Иди сюда, глупенький… или там… любила я вас, Николай Александрович! То есть вроде бы это предметы одушевлённые, но не больше, чем пирог с капустой. Что-нибудь у них обязательно, по описаниям автора, яблочное, а что-нибудь – медовое или золотистое. Они пахнут, они приятного цвета и вообще – вкусные. Их существование за пределами аппетита и осязания героя писателя не занимает. В конце концов, всё прах и тлен под безжалостными звёздами, так хоть вспомнить приятно перед отправкой в небытие, каких пирожков поел.

Но то ещё была любовь – обесцененная и дешёвая, как уличная девчонка, но любовь. Вскоре туман рассеялся. Заскрежетали зубчатые колёса, которые видел наяву безумец Акутагава. Заработали грязные механизмы извлечения удовольствий, завертелось чёртово колесо секса, и мириады щелей и членов вылезли на свет Логоса требовать себе описания. Обнаглели, естественно, люди, не лягушки и черепахи – те пользовались блаженным, как всегда, безмолвием. Сексуальная революция, разумеется, и провалилась, и удалась, как все революции. Тезис Довлатова о том, что «красивых девушек всегда уводят наглые грузины», по-прежнему справедлив: самых привлекательных кукол покупают разбойники, но и на долю невротиков кое-что остаётся, если они умеют писать или хотя бы читать. Героиня современной прозы, увидев героя, немедленно становится на колени, расстёгивает ему ширинку и принимается за работу. Если автор в детстве ненавидел папашу, то она её сделает нелепо. Если мамашу – жадно. Если и папашу, и мамашу – то и жадно, и нежно. Если автор чудом каким-то, не иначе, любил обоих родителей, он вывернется из ситуации, рассыпав по дороге умолчания и многоточия. Но зачем было и залезать-то в неё? И для чего кряхтели столетья, по крупицам собирая любовь, чтобы теперь сдать её без боя всему б… скому Бульвару сразу?

От секса рождаются отвратительные механические детишки, ненавидящие сами себя. Они любят употреблять разные химические вещества и стремятся побыстрей вернуться в лязгающую зубами химерическую матку-матрицу. Детям следует рождаться от Эроса, но его, как всякого бога, добывают трудом и молитвой. Он иногда и даром достаётся, но это для избранных.

Помню, как неохотно рассветало, в час по чайной ложке света. Он спал рядом, а я от боли и счастья заснуть не могла. Я сначала боялась, потому что не должна была сопротивляться, потому что сдавалась на милость, полагаясь на великодушие победителя, а кто ж его знает, в первый раз, будет ли оно. Я не думала о том, что мы станем мужем и женой. Наше соединение казалось мне таким живым, огромным и драгоценным, что превышало весь быт, и все нравы, и весь город, и страну, и землю… Я даже запамятовала, что принято делать в этих случаях в обстоятельствах данного времени. А разве что-то надо было делать? Да ведь мы теперь вместе, а вместе мы непобедимы – значит, можем поделиться радостью с другими. Можем что-то хорошее придумать для этой грустной земли. Какой прекрасный и какой несчастный нам достался город. Хотелось расцеловать его во всех львов и сфинксов, прижаться ко всем колоннадам, пожать руки атлантов и кариатид – спасибо, дескать, за работу, товарищи… И опять текла кровь, предупреждая меня, какую же разную цену мы заплатим за эту ночь, до какой тоски будет для него сном то, что было для меня жизнью.

Весь мир навалился на меня и все уши прожужжал о том, что это всё пустяки и вздор, что это ничего не стоит и ничего не значит, что это можно делать с кем угодно, было бы настроение, что это можно делать для здоровья, от скуки, для самоутверждения, в весёлую минуту, вообще просто так от не фиг делать и, кроме того, за деньги. В ежечасно орущем хоре явно проступали толстые лживые ноты. Я понимала, что мне врут, и врут причём именно мне. Охота велась на меня, остальное было для отвода глаз. Кому-то действительно можно было за деньги, от скуки и просто так. Но – не мне. Не мне, Доченьке, Надежде, Любимице. Не мне, подружке воды, умеющей смотреть солнцу прямо в сердце. Мне нужно было верить и ждать, верить и надеяться, верить и любить.

Кого, Господи, кого?

Где ты был, когда я, беременная, оскорблённая мужем, бежала ночью по речке Мойке, воя от боли? Где ты был, когда меня забыли в коридоре больницы и я потеряла своего ребёнка? Где ты был, когда от холода, в отчаянии я решила быть с кем придётся и корчилась от ужаса и стыда по утрам? Я слышу странный ответ Я был тобой и не понимаю его. Не надо быть мной, надо помочь мне, я устала, я заблудилась, я одна. Любви не вышло, Отец, забери меня отсюда или я уничтожу этот мир

С мстительным удовольствием люблю читать гомосексуальную прозу. Мне так нравится, как они издеваются друг над другом, как они там сами себя… Всласть порезвилась Мамочка, подсыпая свои гормончики им в кровь. Это истинная правда, они и должны сами с собой, с подобными, с такими же. Жить в своей зоне – по-честному.

Молчала, пряталась, выживала, росла, стала хитрой и умной, ну и что? Сложно ли было подорвать всё моё хитроумие якобы теплом и мнимой любовью? Отозвалась мигом, как все дурочки с переулочка. О, Андрюша, что ты наделал. Я уже ничем не смогу тебе помочь. Я даже не истец на твоём процессе, а свидетель. Следователь проведёт дознание, прокурор потребует соразмерно вине, суд вынесет приговор. Исполнять его будет главное управление исполнения наказаний. Надеюсь на снисходительность присяжных. Первая судимость, несовершеннолетние дети, прекрасные характеристики с места работы. Хватит с меня одного убийства. Живи дальше, милый. Я тебя ещё немножко люблю.

Я виновата. Я знаю. Годами я пробиралась сквозь жизнь в сознании правоты, считая обиды по головам, чтоб ни одну не упустить, а нынче застыла и слов не могу найти. Я думала, меня хотят убить, я защищалась, и я убила сама.

Я больше ничего не могу объяснить.

ДЕВЯТЬ – КОНЕЦ

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээлоээээээ

ээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоэ

Не надо меня поднимать. Я сама встану.

Я хотела посмотреть – там, кажется, цветочек? Жёлтый? Я такие где-то видела. Я хотела его погладить. Он мне понравился – какой смелый. Взял и вылез, только солнышко пригрело, он тут как тут. Надо быть смелыми, надо вылезать, да. Что вы со мной делаете? Пальто испачкалось, женщина. Что они говорят… Это моё пальто, не ваше, что вы меня трогаете. Такая приличная женщина. Пальто испачкалось. Вы про меня говорите? Это ужасно смешно. Ужасно!

Посадили на скамейку, собрались в кучку и что-то лопочут по-русски.

Правильно, я же в России.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Голова гудит. Куда я забрела? Спросить у этих? Эй, люди, я где?

Набережная Смоленки. Помню. Как гуляла девчонкой по Смоленке-речонке. Тут славно. Три кладбища. Конец света. Я, наверное, в церковь шла, на Смоленское. Здесь часовня Ксении Блаженной. Какое дивное слово – блаженная. Хочу стать блаженной… И здесь служат хорошо, мне как-то понравилось. Понятно говорят.

Глупо, что я боялась пить. Оказывается, это бесконечно интересно. Соблюдала трезвость – для чего? Что хранить? Какой разум? Кому он нужен?

Вам нужен? Мне нет.

Они спрашивают, где я живу и куда мне надо. Спокойно, люди. Мне никуда не надо. А живу я здесь, сейчас. Вы умеете жить здесь? Русские обычно плохо это умеют. Скачут туда-сюда, вперёд-назад. Прошлое-будущее. Прошлое-будущее. У вас был хороший кусок земли, вы его как-нибудь обустроили? Нет? А кто помешал?

Да, русские, вы даёте. Что-то у нас с вами нету… ээээээээ… взаимопонимания, вот. А язык у вас хороший. Мне было интересно на нём разговаривать.

Подсел какой-то облезлый, с бородёнкой, по виду – из бывших. Спившийся антилегент. Такой бледный, вываренный. Наверное, много книжек читал. А потом пил. Пил и читал, читал и пил. Милое дело… Родимый, я тебя знаю. Заводит разговор. Дескать, а вы разве – не русская?

Нет, мой грибочек. Какая же я русская, что ты. И не похожа совсем. Похожа? Волосы русые, глаза светлые? Ты что, больной? Ты считаешь, только у русских глаза светлые и волосы русые? Не, вы точно чокнутые тут все. Что касается меня, то я благородная дама из Царств, одна из Дочерей Отца. Из того дома, где много комнат… Как меня зовут? Я… я не помню.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Знаешь, меня как-то не по-вашему зовут. Например… Элоэ… или Эло?…

элоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээлоээ

Слушает так смиренно, он, верно, сам тронутый. Я пошутила, паренёк. Саша меня зовут, Александра, Аля, Саня, Шура – как хочешь называй. Видишь, не одно имя, а как у приличной женщины – целый гардероб. Ну, а ты – Митя, Витя, Петя? Петя. Как я угадала? Я, знаешь, подумала, что должно быть какое-то «тя». Потому что ты – «тя». А что спереди, не так важно. Это тебе важно, что там у тебя спереди, а в узоре не считается. В узоре идёт – здесь у нас тя, тя, тя. Жена твоя должна быть – ля. Оля, Валя, Галя… Тя-тя, ля-ля. Ничего. Что говоришь? Жена Людмила, но все зовут её Тюля? Вот видишь. Я понимаю в узоре. Я и сама, тятя, мастерица.

Понимаешь ли, жизнь – материя, из неё шьют разные штучки для нас, для жителей Царств. Из твоей жизни что можно сшить? Ты не грязный, не противный, только скучный. Серая нитка, в нескольких местах порвана. Небось пил, зашивался и снова пил? Ну, какие-нибудь носки для простолюдинов связать можно. Но у тебя есть немного золота, чуть-чуть. Ты кого-то любил – не сейчас, а давно. Любил? В институте?

Тоже звали Алей. Изменила и ушла. Тебе повезло. Потому что любовь – это, по-вашему, валюта. Но только наших миров. За любовь всё можно купить. Но только у нас. Ты когда к нам придёшь – тебе долго идти, – предъявишь на входе, тебя пустят. Все твои рыдания, крики, беготня по городу в поисках её – всё отлилось в комочек золота и всегда с тобой, этого никто нигде не отберёт, не волнуйся. Почему она ушла? Ну, ты думал, что она Аля, ля-ля, а она считала себя Шурой. А тя-тя и ра-ра – это как-то… Смеётся. Чего ты смеёшься, когда правда так?

Я упала, потому что нетрезва. А нетрезва я, потому что упала. Душераздирающее это зрелище – падение высокорожденного духа. Он слишком много берёт на себя – с этим и падает,

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Они плачут сейчас, мои сестры в Царствах,

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Зовут меня.

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэ

Нет, подруги. Я не вернусь. Пропадать – так с музыкой. Вы что думаете – я оставлю в покое мир, который меня оттолкнул? И он – не расплатится за это? Не говорите мне про милосердие Отца. И я знаю, и вы знаете, что сделал Отец с этим миром, когда убили Сына. И меня бы убили, не будь я осторожна, не затаись я в этом смрадном уголке. Я сама убила. Виновата и прощенья не прошу.

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Сидит, курит. Что тебе нужно, тя-тя, от меня?

Приглашает выпить. Так я уже пьяная. Я месяц как не просыхаю. Меня ищут, ловят. Я им сообщаю иногда, что жива, – и отвяжитесь. Кто ищет? Меня есть кому искать. У меня – какое счастье! – оба родителя живы. Любовник есть, бывший. Два года на него отработала, честно. Друзья волнуются. Ещё один мужичок, хороший парень, но – не орёл, запил, говорят, по-чёрному.

– Так вас ищут, волнуются за вас? Любят, значит? А почему вы говорите про обиды, про мир, который вас оттолкнул? Вот вы сейчас, когда по склону за цветочком полезли, могли запросто свалиться в Смоленку, так трое человек за вами бросились. Вы несправедливы к нам.

Э, Петя, да ты меня лечить вздумал. Хитрый Петя. Кто тебя подослал? Кто-то подослал, не спорь. Я в церковь шла, да не дошла. Да и не пустят меня такую в церковь. А я и пытаться не буду, потому что – гордая. Я подданная Красной Дамы! У тебя такой вид, что ты читал когда-то книжки, помнишь Блока? Помнит. Ой, только не декламируй. Я насчёт Прекрасной Дамы. Это лик вечной женственности. Один из ликов. Потому что есть другой… другая… сейчас…

Я подданная Красной Дамы, я непреклонна и горда, я презираю ваши драмы, мне ваши слёзы как вода, вы осквернили нашу землю, но если разрешит Отец, то Дама скажет – не приемлю, и мир погаснет наконец.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Чьи стихи? Мои. Нет, я не пишу стихов. Я состою из них… Рассказать тебе про Красную Даму? Да ты понимаешь, я её только один раз и видела, был мне сон – не сон, видение – не видение… Я очутилась перед оградой большого парка, ночью. Ворота были раскрыты, вдоль дорожки, обсаженной кустами жасмина, горели свечи в стеклянных плошках. Дорожка вела к дворцу, там, наверное, был праздник, но ни в парке, ни перед оградой никого не было, ни души.

И тут подкатила машина, а может, и не машина… Похоже было и на стильное авто, и на гигантскую чёрную птицу. И появилась она, Красная Дама. Высокая золотоволосая женщина в платье, переливавшемся всеми оттенками красного. Красивая? О, я не смогу тебе объяснить. Понимаешь, то, что есть в земных женщинах привлекательного, обворожительного, знойного, то, что вы называете женственной прелестью, зовом пола, – всё это было в ней как чистая стихия, без меры, без пощады. Вот ты кого считаешь сексуальной – Мерилин Монро, Марлен Дитрих, да? Шарон Стоун? А они в сравнении с ней – как стакан воды на берегу океана. О, я поняла, что имели в виду те, кто писал в старину о Belle Dame Sans Merci. Она вся сияла, трепетала, волновалась, и метались раскалённые лучи из её глаз, и горело ожерелье из огромных красных кристаллов на полной груди. Она даже по дорожке не могла пройти спокойно – поправляла волосы, смеялась, споткнулась, обругала кого-то… Разумеется, она опаздывала. Вдруг госпожа почувствовала меня и обернулась.

– Это вы, Alexandrine? С’est vous, ma pauvre petite fillette?[9] Вы идёте со мной?

Я отвечала невнятно, что нет, пойти не могу, поскольку вообще непонятно, как здесь оказалась и на что имею право.

– Ах да, я и забыла… – рассмеялась моя Дама. – Приходите, когда завершите ваши дела в России. Я думаю, бал ещё не закончится. И вы там построже, построже – у меня много жалоб оттуда!

оооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

ооооооооооооооооооооооооооооооооээээээээээээээ

эээээээооооооооооооооооооооэээээээээээээээээээ

оэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэлэоэо

элоэлоэлоэлоэлоэлолоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэ

Я люблю эль-звуки. Они промывают мир, в них сила и тайное спасение. Эль-аль-алла-элло-элоэ… Эль-звуки спрятаны внутри значений и плещутся там по воле пославших. Элогим – ведь так именовались первотворящие боги, Алла! – кричит полмира, вызывая милость Господина, Элладой звали лучший на свете край… А как зовут целебную колючку, способную жить долгие годы? Алоэ. Эль-звуки чтят проворные наследники кабб-аллы, знающие толк в великой пользе бесполезного, и опустившиеся потомки дивного племени, которое когда-то носило поэзию за пазухой и баловалось изобретением аль-джебры, эль-звуками навлекают на себя незаслуженное благоденствие хитрые романские народы, приставляя к словам верных эль-стражей. Вместо того чтобы молоть чепуху, люди, собирались бы в хоры и пели – эль-аль-алла-элло… Может, тогда бы пронесло,

отвелоооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Я не знаю, где я теперь. Неизвестный потолок. Неизвестная комната, похожая на больничную палату. Неизвестная женщина плачет, сидя возле меня на стуле.

– Как обидно, Сашенька, как несправедливо! Вы только помирились, такая хорошая пара, Лев Осич так надеялся… Я там всё прибрала в квартире, шторы повесила, как выпишетесь – можете въезжать. Вот все ключи, пожалуйста.

Какая пара, что она говорит, куда въезжать…

– Напомните адрес.

– Так вот тут, на брелочке есть – Гороховая, дом…

Боже мой, это Тамара Петровна, домработница Коваленского.

– А зачем мне ключи? Вы Лёве отдайте.

– Сашенька, так ведь Лев Осич-то… Сорок дней послезавтра…

– Сорок дней чего?

– Со дня смерти, Сашенька.

– Какое сегодня число?

– Двадцать пятое апреля. Ну, я пойду, вы отдыхайте, поправляйтесь…

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Надо мной постоянно наклоняются лица, ставят уколы, суют мокрый и холодный градусник. Одно лицо в очках мне понравилось. Оно принесло много пакетов и хотело меня кормить. Доброе лицо. Но я ничего не понимаю из того, что оно говорит. Хоть бы сказало имя.

– Саня, я никак не пойму, ты меня слышишь или нет?

– Я вас слышу.

– Вас! Ты что! Это я, твоя Фаня.

– Фаня. Здравствуй. Я в больнице?

– Вторую неделю, Сань. Ты что-нибудь помнишь?

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

– Так. Вспышками. Расскажи, как я здесь оказалась.

– Ты ушла из дома и где-то бродила. Посылала нам всем сообщения, что ты жива и волноваться не надо.

Мы тебя уговаривали вернуться. А потом нам позвонил человек – назвался Петей, – мне и другу твоему Андрею, он объяснил, что тебе очень плохо, что у тебя нервный шок и кровотечение. Ты сказала ему – видишь, без сознания, а соображала, – что надо найти на твоём мобильнике наши телефоны. Мы приехали на Васильевский к этому Пете и забрали тебя. Устроили в больницу, ну а Егор уж потом распорядился тебя в отдельную палату поместить. Денег мне дал, чтобы я «контролировала вопрос». Мы что, мы контролируем.

– Фаня, меня оперировали?

– Чистку сделали, конечно, чтобы остановить кровь. Нет, у тебя там всё в порядке, это всё было от нервов. И ещё, Санечка, врачи сказали – алкогольная интоксикация… я не поверила сначала… у тебя?

– Да, это правда. Я месяц пила.

– Господи, где же ты жила?

– Комнату сняла у одной бабульки. Шлялась по городу и напивалась. Здорово было. Такие мне попадались интересные люди…

– Мы уж нагляделись на одного такого очень интересного Петю. Представляю себе остальных. Петя, кстати, что-то с Ваней подружился, не знаю, за каким чёртом. Опять алкоголик из коммуналки… Саня, надо питаться. Я тебе массу вкусного принесла. Ваня испекла пирожков, как ты любишь. Ты должна обо всём забыть, Саня, кроме здоровья. Только здоровье. Больше ни о чём не думай. Забей на всё. Тебе успокоительное дают?

– Да. Так я спокойна, Фаня. Разве не видно?

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Зачем это, фотоаппарат? Уберите. Не надо меня фотографировать.

– Аль, ты что, я и не собираюсь, я с работы, Господи, Аль, ты меня не узнаёшь?

– Андрюшка. Не смотри на меня, я больная вся, выгляжу, наверно, ужасно. Ну что, а какого цвета у меня сейчас глаза?

– Светло-голубые, как небо за окном. Алькин, не переживай ты так. Ты не виновата. Ну, помер и помер. Какая от него радость кому была? Выздоравливай, и мы с тобой обязательно куда-нибудь уедем. Ты и я. Честное слово. Хоть в твой Энск, хоть куда.

– Поздно, милый. Поздно. Где ты был? Где ты был? Почему ты меня оставил одну? Не надо. Ничего не надо. Уходи, не мучай меня. У меня больше нет сил…

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

– Ну, ты тут как, в принципе? Врачи говорят, на поправку идёшь.

– В принципе нормально.

– Сань, а что с тобой вообще? Такая была спокойная, рассудительная, и на тебе. Прихожу – вещей нет, записка какая-то дурная, телефон отключён. Чего случилось-то? Ты хоть объясни. У тебя в роду были проблемы с психикой?

– Да вроде нет.

– Ну, а что тогда? Красивая, здоровая, ещё молодая. Живи и радуйся. Ты не переживай, я тебя не брошу – что я, сволочь, по-твоему?

– Егор, прости меня. Я тебя обманывала. Я не разумная, я безумная. Я… я совсем тебя не люблю, Егор. Не смогу я с тобой жить. Скучно мне.

– Да ладно. Очень мне нужна твоя любовь. Вы, женщины, что-то голову задурили себе насчёт этой вашей любви. Давай, Саня, попроще, пореальнее.

Заземляйся, а то отлетишь. Что тебе нужно? Ребёнка? Давай сделаю тебе ребёнка, делов-то. Господи. Без проблем. Подлечишься, и сбацаем в лучшем виде. Сиди дома, кашу вари, деток корми. Всё путём, деньги есть. Мужчина должен зарабатывать столько, чтоб как в старину – хватало на жену и двух танцовщиц.

– Спасибо, дорогой. Я подумаю. Звучит так романтично. Надеюсь, вторую танцовщицу ты уже нашёл. Я даже примерно догадываюсь кого.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Это уж я совсем не знаю, что такое. Какая-то рыжая кобыла в розовых джинсах упала на колени и ползёт ко мне, простирая руки.

– Шурик! Прости меня! Если ты не простишь, я кинусь в окошко! Шурик! Родной! Он сам позвонил! Сказал, что надо поговорить, и стал про тебя расспрашивать. Я самую малость сказала! Я ничего такого не выдавала!

Не понимаю – а что, персонал не может отфильтровать буйных?

– Женщина, не надо так орать. Я не знаю, где ваш Шурик.

– А! – ужаснулась крошка. – У тебя амнезия. Ты не узнаешь знакомых.

– Знаешь, дорогая, хочу – узнаю, не хочу – не узнаю.

– Не простишь?

– Прощаю. Только денься куда-нибудь. С Егором живёшь?

– М-м.

– Ну и подавись. Отдаю кота в хорошие зубы.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

– Выздоравливайте, Саша. Газета без вас сиротой, читатели спрашивают. Очень хорошо встал ваш материал про матерей – на разворот, с фотографиями, Андрюша сделал. Был резонанс.

– Я разве послала вам статью?

– Как обещали, в понедельник утром. Прислали и пропали.

– Да, Илья Ефимович, я действительно пропала.

Карпикову не нравилась больница. Он предчувствовал, что когда-нибудь ему придётся оказаться здесь, и не в отдельной палате, и без ежедневных посетителей.

– Удивляюсь, чем лучше женщина, тем трудней ей жить.

– До сих пор удивляетесь, Илья Ефимович?

– Да, Сашенька, давно пора привыкнуть, вроде закон такой, а я сам удивляюсь, что до сих пор удивляюсь!

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

– Девочка, тебе кого?

– Да тётя Саша, я к вам.

– Лизочек, миленький мой…

– Ой, как вы похудели, тётя Саша. Скоро вы как я станете – невесомая. Видите, даже у вас не хватает сил тут жить, а меня воспитывали.

– Как ты?

– А я как раз ничего. Решила в Москву ехать, поступать на сценарный, во ВГИК.

– Поступай, раз охота. Говорят, правда, образование там теперь неважное.

– Знаете, я так мало знаю, что мне всё пригодится. А вам плохо, да?

– Плохо, Лизочек. Хуже нет, когда виноват и ничего не исправить…

оооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Постепенно лечение помогло, и я восстановила картину мира. У моей постели собрался целый театр, чьи служащие завязали между собой разнообразные отношения под моим флагом. Папаше и мамаше хватило вкуса явиться ко мне вдвоём, без своих левых спутников. Они смотрелись парой, что-то совпадало у них в направлении темперамента, в нервном оживлении и упрямой привычке прихорашивать – хоть на словах – свою неказистую реальность. С удовольствием разглядела я также блики симпатии между Фаней и Карпиковым, а вот явную теплоту взглядов Фирсова на Лизу одобрить не могла. Хотя какое мне было до этого дело?

Ключики-то – вот они. И сумку с документами я не потеряла. Надо готовить побег.

Пока я была беспомощна, поймали. Хотят вернуть обратно. В свою кашу. У них своё задание – им приказали предотвратить.

Каждому своё: им велено мешать, а мне поручено исполнить.

Я исполню.

Только сейчас надо затаиться и восстановить машину. Эту рабочую машинку, спецовочку, мой костюмчик, Сашу Зимину. Мою роль. Моего персонажа. Иначе никак. У меня же нет другого тела. Пока.

ээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Саша – умная и послушная девочка, она выполнит поручение. Саша – отличница.

– Не согласен. Нельзя так нагружать отдельное существование. Она сломается.

– Моя Саша, моя Alexandrine, ma fillette, сломается? Этого не может быть. Это мой лучший проект.

– Тебе не жалко своей дочери?

– Когда она вернётся ко мне, я поблагодарю её.

– Ты нарушаешь Закон.

– Я всегда нарушала Закон.

– Тебя опять накажут.

– Я не боюсь ваших наказаний.

– Почему ты не можешь остановиться?

– Я не хочу останавливаться. Всё будет по-моему – или не будет вовсе.

эоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэ

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэ

Все врачи были довольны мной, кроме психиатра – тому не нравилась моя скрытность. Он заявил Фане, что, несмотря на мою вменяемость, во мне спрятано что-то глубоко болезненное и даже опасное.

Я находила много удовольствия в своём нынешнем положении. Настоящих чувств, той музыки, что бушевала внутри, больше не было. Остались поверхностные, нисколько не мучительные эмоции. Маленькие, лёгкие птицы. Это было прекрасно – неужели есть счастливцы, которые так живут всю жизнь?

Я не чувствовала никакого страха. Мужчины не занимали меня. Я стала ходить в большую общую столовую и подолгу болтала с пациентами. Я перестала понимать, почему я боялась этих жалких и безвредных уродцев. И какого счастья ждала от них. Здесь, в больнице, было видно, как они глупы и несчастны. Они ждали своих мамочек и жёнушек с баночками-скляночками, набитыми домашней едой, вестью из потерянного рая, они боялись боли и смерти, они были надёжно замурованы в своё крошечное корявое «Я». Каждое доброе и симпатичное женское лицо казалось им спасением от ужаса жизни. Им нужна была Та, Другая жена Отца, утешительница скорбей, просящая равно за всех людей, Та, что пожалеет и уронит слезу на бедную голову.

Это, ребята, не ко мне.

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

Я готовилась к побегу. Следовало скрыть точную дату выписки, составить несколько сообщений близким и в своё время отослать. В сообщениях я объясняла, что уезжаю в санаторий на заливе поправлять здоровье и на днях напишу, где я нахожусь. Кстати, я действительно собиралась уехать. Только, разумеется, координаты я скрою.

Госпожа, не торопи меня, я наберусь сил и всё исполню.

Вернулся аппетит, я ела с удовольствием. Открывала окно и дышала майским воздухом. Перестала обращать внимание на дни недели. Отсутствие страхов и желаний вообще ликвидировало то, прежнее время, героическое время счастья и несчастья, время спора богов. Меня отпустили на свободный выпас. Так откармливают свинью, прежде чем зарезать.

Иногда я понимала – что-то есть страшное в наступившей внутренней тишине.

оооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Побег прошёл идеально. Я искусно отвела всех посетителей именно в этот день, вызвала такси, забрала у бабульки, сдавшей мне комнату, свою сумку с вещами (благоразумная старушка ничего не взяла), сняла сбережения с книжки и уже к вечеру сидела в номере гостиницы, расположенной прямо на берегу нашей лужи. Был тёплый майский день, закатное солнце просвечивало сквозь нежную молодую зелень, а мастер облаков, в неистовом вдохновении, так разукрасил небо над заливом, что даже свет заинтересовался сложившимся положением и с упоением пробивался сквозь причудливые облачные фигуры.

Невдалеке гремела варварская музыка, и отчего-то захотелось пойти туда, к безмятежным идиотам, к их пивкам и шашлычкам. Там пульсировала чистая радость бессмысленной жизни, в количестве достаточном, чтобы в последний раз выкупать мир.

Шашлычная занимала изрядный кусок берега – двухэтажный деревянный павильон, несколько больших столов под навесами для крупных компаний и масса столиков помельче. За стойкой заказа обитал пожилой худой азербайджанец, не имевший, по обычаям Востока, такой суеты, как выражение лица.

На эстраде зажигали певец и клавишник, и посетители, быстрым хищным движением утирая рот, то и дело срывались с места и буйно плясали, беззлобно сталкиваясь неуклюжими телами на небольшой танцплощадке. Заказ – сыр, зелень, шашлык из баранины и пиво – принесли не скоро, такая шла запарка. Народ отдыхал.

Между тем певец пел несусветное. В его репертуаре было около двенадцати песен, которые он произвольно чередовал, и большинство песен посвящалось трудной судьбе русского зэка. Это ничуть не смущало пляшущих. Они лихо вертелись и прыгали под текст: «Мой номер двести сорок пять! На телогреечке печать! А раньше жил я на Таганке – учил салагу воровать!» Потом шла песня «Как упоительны в России вечера», потом «Мурка, ты мой мурёночек», потом какой-то «Семечек стакан» и как апофеоз – «Владимирский централ». «Владимирский централ, ветер северный, этапом из Твери, зла немерено…» Этот шедевр посетители специально заказывали несколько раз – в подарок друзьям и близким. Под него они не прыгали, но как-то скорбно переминались с ноги на ногу, чтя нелёгкий русский путь. Неужели они все из зоны? По-моему, такого репертуара больше нигде в мире нет. Опять поехало: «Мой номер двести сорок пять! На телогреечке печать!» И как они там живут, в своих мужских зонах, одни, со своей тупостью, агрессией, нищетой чувств, злобой…

– Добрый вечер, Александра Николаевна. Вы уже здоровы?

Не может быть. Не могли они меня найти. Никто не знает, куда я поехала.

– Удивляетесь? А я здесь случайно. У друга на даче. Можно присесть?

– Садитесь, Владимир Иванович.

Он и впрямь имел вид отдыхающего – спортивный костюм, кроссовки. Если бы в моей жизни было место случаю, я бы ему поверила.

– Как шашлычок?

– Как ни странно, вкусный. И место хорошее. Только песни тут поют загадочные. Про воров, про тюрьму. Неужели все эти люди побывали в зоне?

– Не все, но многие. И если не сами, так их отцы, друзья, братья, мужья, женихи. У нас миллион заключённых, Александра Николаевна. С родственниками получается три-четыре миллиона в орбите данной тематики. Но через несколько лет этот миллион обновляется почти что полностью… Стало быть, за небольшой исторический отрезок лет в двадцать у нас имеется четверть населения, для которого этап, телогреечка, шмон и пайка – роднее берёзок и рябин. Прибавьте сюда дальнюю историческую память о массовых репрессиях. И вот он вышел из зоны, и какой у него образ счастья? Клава, шашлычок, водочка и песня про его трудную долю. В общем, «народ для разврата собрался»…

– «Калина красная».

– Да, «Калина красная». Мы с вами так и не поговорили тогда.

– А что теперь говорить? Предмет раздора исчез.

– Всё-таки обязан с вами объясниться. Покойный Лев Иосифович…

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

– … начал сотрудничать с нами в конце восьмидесятых годов. Лично я и курировал. Прямо скажу, работать было одно удовольствие. Я всегда восхищался умом и общительностью Льва Иосифовича. Он многое, многое понимал и предчувствовал. Он сказал мне, что теперь, когда органы безопасности перестали воевать с собственным народом, он имеет право «тайно любить Отечество и предотвращать его распад в свою пользу». Цитирую точно, поскольку записал – так мне понравилась эта платформа. Итак, на определённом этапе у нас возникает немецкая тема. Лев Иосифович прекрасно справляется, но ведь с умными людьми какая проблема? Нет чутья на предел допустимой инициативы. Постоянно нарушают, просто беда. Вдруг оказывается, что он в столице и действует. Активнейшим образом и без всякой отчётности. Лев Иосифович делает несколько сильных ходов. Крупные знакомства, аналитические записки, вовремя поданные правильным людям, и – кто спорит – он умеет произвести впечатление.

– Нарушил, значит, субординацию.

– Формально нет. Ему никто не запрещал делать политическую карьеру.

– Но – под вашим руководством.

– И на это не претендую. Речь идёт о разумной координации. Подчёркиваю – о разумной координации! В конце концов, если ты собираешься жить в нашем городке, есть ведь смысл уладить давние и очень даже полезные взаимоотношения?

– То есть надо делиться. Я понимаю.

– В каком-то смысле так. Я стал искать управу на Льва Иосифовича. В вашей с ним истории был известный резерв. Ресурс личной обиды, знаете ли…

– Вы-то как могли его использовать?

– Мог, Александра Николаевна. Не сразу, постепенно, шажочками, но мог. Однако вы – сторонница радикальных решений.

– Что это значит? Говорите яснее.

– Я думаю, Александра Николаевна, что ваша ненависть сыграла далеко не последнюю роль в том, что случилось с Львом Иосифовичем. Вы незаурядный человек – я имею в виду заключённые в вас источники энергии.

– «Догадался, проклятый! Всегда был смышлён» – помните, у Булгакова это говорит Варенуха, ставший упырём, про финдиректора «Варьете» Римского.

ээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Владимир Иванович усмехнулся.

– Надо быть внимательнее к людям, госпожа Зимина. Вы меня напрасно косым хмырём ругали. Я поинтереснее всё-таки буду. Я даже догадался, что означал многократно повторённый звук удара из вашей кухни.

– Прослушивали?

– Прослушивал.

– Будете шантажировать?

– Помилуй боже, чем? Такой статьи в законах нет – ментальное преступление. Другое дело, если вы это можете материализовать, то что же ещё вы можете? И нет ли смысла это использовать на каком-либо полезном поприще?

– Типа служить Отечеству.

– Отчего нет?

– Вы всерьёз считаете себя представителем интересов Родины? Да моя мамочка – она красавица. А ваша безопасность… Это только в кино вас играли первые парни на советской деревне – Тихонов, Банионис, Даль… На самом деле туда берут людей одного формата: людей без лица. Удивляюсь, как взяли вас: косоглазие – слишком явная примета.

– За выдающиеся аналитические способности. Взяли меня. А косоглазие у меня всего два года – результат черепно-мозговой травмы, полученной во время служебной командировки. Через год обещали сделать восстановительную операцию, сейчас пока нельзя ничего трогать, вот и хожу, людей пугаю. Самому противно, поверьте.

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

– Да ладно, Владимир Иванович. Я не хотела вас обидеть. Просто, знаете, у вас ведь нравственность отшиблена абсолютно. Вы хоть догадываетесь, что этого делать нельзя – читать чужие письма, слушать чужие разговоры, подглядывать, караулить?

– Подслушивать нельзя, а чёрной магией заниматься можно? Ножом в человеческое лицо тыкать – это очень нравственно?

– Не в лицо, а в изображение.

– Какая разница, если в результате вы его убили.

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

– Хотите, я и вас убью? Вы мне что-то начинаете надоедать.

– Меня не убьёте. Я себе каждый месяц защиту ставлю у лучших специалистов. Так что подумайте насчёт служить Отечеству, Александра Николаевна. Надо искупать вину ударным трудом.

– Какому Отечеству, Владимир Иванович, вот этому?

В это время опять заиграли «Владимирский централ». Танцпол имени Беломоро-Балтийского канала имени товарища Сталина сызнова начал выделывать торжественно-скорбные па.

Я уже выпила две кружки пива, а пивной хмель – он классный, музыкально-комедийный.

– Вот этому, Александра Николаевна. Вот этому. Другого нет.

– Пойду для начала соединюсь с Отечеством в общем организме. Я плясать хочу, мне интересно. Пошли со мной – для безопасности?

Когда мы с косым заявились на танцевальный пятачок, пришла пора «Телогреечке».

Наш плясовой коллектив был разнообразен и где-то даже символичен. Ритуальный танец исполняли главные энергетические ресурсы Отечества: свиноподобные и быкообразные мужики с пригорками животов, девчонки в одежде, облипающей их скудный, но вызывающий рельеф, дамочки нескончаемых средних лет, готовые на всё и сразу, два дохлых юноши третьего пола и маленькая кудрявая девочка. «Мой номер двести сорок пять! На телогреечке печать! А раньше жил я на Таганке – учил салагу воровать!» Мы рьяно сталкивались животами и спинами, задевали друг друга, весело кивали и продолжали молотить воздух руками и ногами, вырабатывая горячее тело Родины.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээоо

ооооооооээээээээээээооооооооооооээээээээээооооо

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

оэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэо

Я плясала с полчаса, уморилась и вспотела.

– Ух ты, как хорошо! Надо будет ходить сюда почаще. Ей-богу, весело.

– Да, приятная процедура. Для того чтобы все эти люди спокойно ели свои шашлыки и дрыгались под музыку, и работают силы стяжения. Я не в восторге от нашего ведомства, Александра Николаевна. Но скажу и о нём, как об Отечестве, – другого нет.

– Мой номер двести сорок пять… Спишу слова, буду петь на досуге… Давно удивляюсь, Владимир Иванович, как непродумана у нас система наказания. Всё построено на лишении свободы, в крайнем случае – жизни. Но кто ж рабов наказывает лишением свободы? И отобрать у раба рабскую жизнь – это скорее награда. Штрафовать и кнутом бить – вот это да. Физическая боль и потеря имущества – это их пробьёт. А зона для них что дом родной, поскольку их дом родной и есть, в общем, зона. Вона они песни поют про это своё Отечество. На телогреечке – печать!

– Зона… Пусть и Зона. Всё равно – другой Зоны у нас нет. Так как насчёт ударного труда на благо Отечества? Подумаете?

– Думать ни к чему. Я вам сразу отвечу. Владимир Иванович, надеюсь, что у вас, как у всех людей, есть-таки задница, так вот засуньте туда своё Отечество.

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

Платье должно быть красным. Длинное красное платье – и надеть его на голое тело. Красные туфли. Нож на этот раз должен быть настоящим.

ээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээоэоэоэо

эоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэ

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэ

Оказалось, что, несмотря на мнимое изобилие, трудно найти то, что действительно нужно. Платье цвета крови купить так и не удалось, пришлось взять три метра хорошего шёлка. Сметаю сама на живую нитку. Туфли продавались исключительно блядские, на высоченных шпильках. Ладно, придётся играть босиком. С ножами дело обстояло куда лучше – приобрела отличный немецкий нож, не длинный и не короткий, с бордовой ручкой. Не могла сообразить, в каком разделе универсального магазина продаются глобусы – оказалось, вместе с тетрадями и карандашами. В отделе школьно-письменных принадлежностей, если изъясняться на дивном застойном канцелярите. Купила самый большой.

ээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

Но какой выбрать день? Кому посвятить отмщение? Луне, Марсу, Меркурию, Юпитеру, Венере, Сатурну или Солнцу? Или – всем сразу? Календарь явно подпевал мне – первая неделя июня расположилась чётко, по-военному: первое число – понедельник, второе – вторник, третье – среда, четвёртое – четверг, пятое – пятница, шестое – суббота, седьмое – воскресенье. Да, задача решается совсем просто: довлеет каждому дню свой удар. Один – в понедельник, два – во вторник, три в среду, четыре в четверг, пять в пятницу, шесть в субботу и семь последних – в воскресенье. Театр даёт семь представлений и закрывается.

аааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааааа

Я значительно окрепла, сидя на заливе. Я больше не принимала никаких лекарств и чувствовала себя превосходно. Немного располнела. Потребности в людях не было ни малейшей. В конце мая я переселилась в квартиру Коваленских – в мою квартиру. Я принесла туда реквизит и тщательно осмотрела декорации.

оооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

Я выбрала его комнату, ту, где жила когда-то и где стоял диван, на котором я потеряла девственность. Ложе я оставила, всю остальную мебель утащили нанятые мужики. Хотелось музыкального сопровождения. Я выбрала «Болеро» Равеля. В нём есть то, что нужно мне, – красота и беспощадность. Вымыла пол. Поставила глобус в центр комнаты. Вот и всё. Понедельник, девять вечера. В двадцать один ноль-ноль. Спектакль начинается. Я играю главную роль. Я одна. Я отстала от труппы. Но приходите – и вы не пожалеете. Вы кое-что получите за свои деньги, господа!

ээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Я танцую в вашу честь, пьяные боги, зачавшие уродливое дитя, падший мир!

Я танцую с ножом в правой руке, я, Красная Дама, посланная сюда поставить точку в долгом земном бреду! Я пришла освободить рабов земли. Я свобода, я смерть, я страсть, я счастье. Луна, сестрёнка, томительница душ, повелительница тайных приливов, помоги мне сделать один удар.

эоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэо

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Ты ещё крутишься, мир? Крутись быстрее, быстрее, быстрее. Поворачивайся, старая кляча. Красная Дама не любит медленно. Куда вчера попало? А, в Китай. Повелитель Марс, мой воин, мой хозяин, только с тобой я и была счастлива, только тебе я готова подчиниться, краснолицый Марс, помоги мне сделать два удара.

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэ

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Марс не подвёл – я попала в Германию и Японию. Красная Дама продолжает танец в честь конца мира. Я любила его. Я и сейчас его люблю. Убивать надо то, что любишь. Меркурий, ты чужд мне, но ты обязан меня слушать. Ты мой слуга! Оставь свои крылатые хлопоты, перестань соединять пространство и время, иди сюда и помоги мне сделать три удара.

ээээээээооооээээээоооооэээээоооооэээээооооооээ

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Америка, Австралия и эта старая жаба, Великая Британия. Отлично! Поклон царю царствующих. Великий Юпитер! Для чего длить жизнь тех, кто не признаёт ни царств, ни царей? Плохие подданные у тебя, император. Мы вылепим новых. Мы сомнём эту глупую больную плоть, живущую одним днём. Ты любил меня, царь! Хоть и краток, но хорош был наш союз – приятно вспомнить. Не кори меня, красавец и мудрец, любвеобильный Юпитер, помоги мне сделать четыре удара.

ээээээээээээээээээээээоооооооооооооооооооооооо

А-ааа-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Испания, Эфиопия, Швеция, Израиль. Красная Дама продолжает танец в честь конца мира. Рано или поздно ошибки надо исправлять. Тебя и просить не надо о помощи, мама Венера. Ты всегда мстила им за осквернение любви. Как они боятся её, как оскорбляют! Тебя, царицу, загнали в бордель. Где храмы в твою честь? Где служение твоей красе и славе? Дай мне всю твою силу, чтобы сделать пять ударов.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Мама распорядилась затейливо – Антарктида, Тихий океан, Украина, ЮАР, Франция. Итак, опять за работу, мастер катастроф, далёкий Сатурн. Не знаю, как и чем задобрить тебя. Я восхищена и трепещу перед тобой! Я знаю, владыка рока, ты равнодушен ко мне, ты – единственный, кто равнодушен. Мои чары – ничто перед твоей великой мощью. Оставь свою суровость, помоги мне сделать шесть ударов.

ээооээооээооээооээооээооээооээооээооээооээооэо

А-ааа-ааа-ааа-ааа-а-а-а-а! Солнце! Сегодня в небе сияет Солнце – в последний день света! Я права! Сатурн ударил Чили, Венесуэлу, Алжир, Иран, Грузию и Казахстан. Солнце, сердце моё! Единственная верная любовь моя! Сегодня мы с тобой не будем молотить наугад. Да, рассмотрим напоследок нашу необъятную тушу – сушу. Россия. Россия, предательница. Ты была последней надеждой мира. Во имя Отца, которого ты оскорбила, во имя Сына, которого ты изгнала, во имя Духа, от которого ты отреклась, – принимай последние семь ударов.

эээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээээ

ооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооооо

эоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоэоо

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэло

элоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэлоэээээээээээээээээээээВсё, что ли? И что теперь?

Надо выпить водки. Я совсем обессилела, заканчивая мир. Тяжёлая работа.

Воскресный вечер. Народ возвращается с дач. Завтра на работу.

Забавно – они думают, что им на самом деле куда-то нужно.

Пусть всё будет хорошо, пусть они будут жить долго и счастливо, пусть они все поженятся – Ваня и хитрый Петя, Гена из сорок пятого номера и его девчонка, Фаня и Карпиков, крошка Эми и Егор. Только Андрюшу я не отдам. Он мой. Я заберу его радость с собою и награжу любимого самым драгоценным подарком – тоской на всю оставшуюся жизнь.

Опять пошла кровь. Я знаю, что теперь она не остановится. Надо лечь в тёплую ванну и тихо ждать.

Смеркается. Заходит солнце в государстве «Я». Господи, как спокойно, как хорошо. Господи, я люблю тебя. Господи, прости меня.

Я оставляю Я оставляю свою одежду свою одежду по имени Александра Зимина по имени Александра Зимина здесь в воде и покое здесь, в воде и покое. Я распоряжусь Я распоряжусь её завтра найдут – её завтра найдут. Я не буду портить Я не буду портить такое красивое платье такое красивое платье. Прощай моя бедная девочка Прощай, моя бедная девочка. Прощай до новой встречи Прощай навсегда.

Я ничего не понимаю. Я не помню, кто я. Мир лежит передо мной, как открытая книга, но я разучилась читать.

НИЧЕГО НЕ НАДО. ОТЕЦ. НИЧЕГО НЕ НАДО. Я ХОЧУ ОТДОХНУТЬ

Примечания

1

В тексте сохранена пунктуация автора. – Ред.

(обратно)

2

В/п – вредные привычки, ж/п – жилищные проблемы – аббревиатуры, которые в начале XXI века использовали в брачных объявлениях. (Здесь и далее примеч. автора.)

(обратно)

3

Покемоны – фантомные животные и люди, герои многосерийной японской анимации, вошедшие, как вирусы, в детские умы на несколько лет (начало XXI века).

(обратно)

4

Автор считает своим долгом предупредить: образ Губернатора в этой главе не имеет ничего общего с реальным лицом, возглавлявшим Санкт-Петербург в 1996–2003 годах.

(обратно)

5

В начале XXI века в России действовал закон, по которому одно и то же лицо не могло баллотироваться на пост губернатора более двух раз; впрочем, существовали определённые неясности и лазейки в вопросе о том, как быть с лицами, занимавшими этот пост до принятия закона, засчитывать ли им уже отмотанный срок или нет.

(обратно)

6

Жэкаха, то есть ЖКХ, жилищно-коммунальное хозяйство российских городов, в начале XXI века являлось больной проблемой и для властей, и для населения, с той лишь разницей, что население реально обитало в старых домах с ветхими коммуникациями, а власти переживали за них ментально.

(обратно)

7

Belle Dame Sans Merci – прекрасная госпожа, не знающая пощады (франц.).

(обратно)

8

Donna Bella е Crudele – прекрасная и жестокая госпожа (итал.).

(обратно)

9

Это вы, Александрина? Это вы, моя бедная маленькая девочка? (франц.)

(обратно)

Оглавление

  • ОДИН – ПОНЕДЕЛЬНИК
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  • ДВА – ВТОРНИК
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • ТРИ – СРЕДА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • ЧЕТЫРЕ – ЧЕТВЕРГ[4]
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • ПЯТЬ – ПЯТНИЦА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  • ШЕСТЬ – СУББОТА
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • СЕМЬ – ВОСКРЕСЕНЬЕ
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  • ВОСЕМЬ – ОБЪЯСНЕНИЕ
  • ДЕВЯТЬ – КОНЕЦ
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Смерть - это все мужчины», Татьяна Владимировна Москвина

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!