Реймон Кено Одиль
Когда начинается эта история, я нахожусь на дороге, что тянется от Бу Желу до Бад Фету вдоль городских стен. Прошел дождь. В лужах отражаются последние тучи. Глина прилипает к подошвам моих ботинок. Я, грязный и плохо одетый, возвращаюсь после четырех месяцев военной службы. Передо мной созерцает землю и небо неподвижный араб – поэт, философ, аристократ. Так начинается эта история. Но у нее есть пролог, и, хотя я не помню своего детства, словно моя память оказалась поврежденной в результате какой-то катастрофы, я все-таки храню ряд образов времени, которое предшествовало моему рождению. Позднее мне говорили, что нельзя родиться вот так, в двадцать один год, при том, что ноги в грязи, вокруг лужи, а над головой побежденные тучи, дрейфующие к своему концу, и тем не менее все было именно так. От моих первых двадцати лет остались одни обломки, а мою память разорили несчастья.
В то время, когда начинается эта история, я служил уже целый год и четыре последних месяца провел в Рифе. Я видел, как убивают людей и сжигают деревни. Я был одним из захватчиков, но мне претило тщеславие моих однополчан, грязных и невежественных, по большей части простых парней и, конечно, способных стать героями бойни. Столь же грязный, я не был столь разудалым. Мои интересы простирались в другую область. Однако я не мог не выполнять устав, я, правда, не стрелял в берберов, но состоял рядовым в одном из полков, солдаты которого с высунутым языком продолжали дело, начатое Карлом Мартеллом и Сидом Кампеадором.
Сначала мы остановились у какого-то прикрытия, сложенного из булыжников, за стенами которого приютились унтер-офицеры и самые расторопные из нас. Остальные, в том числе и я, спали в палатках «марабу» и стояли ночью по три часа в карауле. Дождь лил не переставая, словно во время какой-нибудь грандиозной европейской войны. Мы жили среди ржавчины, едва поддерживая свои силы гнилой пищей. Так продолжалось около месяца, потом нас привели на маленькое плоскогорье, которое разравнивал ветер и которое военные считали постом безопасности. Отсюда мы видели, как поднимаются и спускаются мулы с повозками, батальоны легионеров, партизаны, а также другие любопытные объекты. Чтобы сходить за супом, нужно было перейти вброд реку. Таким образом мы мыли ноги. Все это не представляет большого интереса, но, в конце концов, речь идет о прологе этого рассказа, и потом я знаю свое дело. Я не рассказываю историй кстати и некстати. Значит, вот таким образом мы мыли ноги.
Когда начальство сочло их достаточно чистыми, мы свернули лагерь и поднялись к самым высоким вершинам поддерживать не помню чей батальон, который предполагалось незамедлительно бросить в атаку. Нас распределили по всем маленьким точкам; наш пост находился у могилы какого-то мусульманского святого. Оазис служил центральной базой батальона, а около берберской деревни торговец продавал вино и консервы. Мы были совсем близко от границы с испанским Марокко, и деревни, которые находились впереди нас, оказались разделенными. Их бомбардировали, как только могли. Вдалеке была видна большая деревня, она казалась мне Меккой. Я надеялся, что мы дойдем туда; это понятно – страсть к путешествиям.
Рядом с могилой святого была пушка и специалист, который стрелял из нее. Как только он видел внизу двух-трех арабов, он тут же прицеливался и все время мазал. Еще он развлекался, рисуя акварелью на листьях алоэ и напевая: «Он лгать умел, чтоб утолить нашу безумную тревогу». Мы несли караул у могилы святого и строили ограждения из камней, чтобы защититься от скорпионов и змей, но меня интересовал только тот город, до которого мы так и не дошли.
Война кончалась. Была еще одна атака. Отмечая успехи завоевателей, одна за другой вспыхивали непокорившиеся деревни. Их яркое пламя напоминало флажки деревенских кафе, колышущиеся на ветру. На заре несколько зеленых ракет взметнулось в небо, и специалисты стали обстреливать эти руины, приобщенные к цивилизации. К концу ночи пламя было сбито. Мы не пошли на Таберран, город в горах, нас заставили совершить марш-бросок – вот так и появляются волдыри. Мы пересекали пшеничные поля, а также равнины, покрытые голубыми цветами, у которых есть какое-то специальное название. Покоренные берберы продавали изюм, а сержанты предлагали себя их дочерям за кусок хлеба, по крайней мере хвастались этим. Мы снимались с места почти ежедневно: в моей памяти остались лишь могила святого и название города. Потом рота спустилась на дно какой-то лощины, где находилась база снабжения. Нашим главным занятием оставалось несение караула, но мы еще возили мешки с зерном и тюки с одеялами, перевязанные проволокой. Мои умственные способности привели меня на сортировку риса и чечевицы, а ночью я воображал себя пастухом. Часы, проведенные на посту, тянулись долго и нудно, и, пока я наблюдал за восходом луны, в загоне бодались бараны, оглашая тишину стуком рогов. В качестве других достопримечательностей там была дощатая церковь, которую разрушила буря, и базары, где недавно мы пили перно и которые тоже снесли. У реки один-два раза в неделю устраивался рынок. Я обожал заклинателя змей. Он выбирал одну, зубами откусывал голову и обдирал змею, отделяя куски кожи. Это зрелище стоило путешествия.
Я не знаю, сколько времени я провел в этом месте. Моя бедная память не хронометр, не кинокамера, не фонограф и не какой другой усовершенствованный механизм. Она скорее похожа на природу – с провалами, пустынными пространствами, недоступными уголками, с реками, что текут для того, чтобы нельзя было войти в них дважды, с чередою света и тьмы. Выставленная на солнцепеке клетка из колючей проволоки служила тюрьмой. Пленники-рифы еле передвигались, закованные в цепи, как каторжники, переносили телеграфные столбы, оступались. Один из них орал всю ночь и умер – говорят, его забили палками. И это тоже напоминало войну, маленькую войну. Спустя некоторое время я отправился в Фес, чтобы стать писарем при майоре, который командовал одним из военных постов в зоне боевых действий. Несмотря на свой невинный вид, я нашел то, что на армейском жаргоне называется «малиной». Еще двое избранных сели вместе со мной в грузовик, который должен был отвезти нас в лагерь Прокос и который отвез нас туда, подняв клубы пыли на изрытой дороге.
Я выучился печатать на машинке. Действительно, тут была «малина». Я не смог бы как следует объяснить это, не используя множества технических терминов. Я уже не должен был нести караул вплоть до демобилизации, являться на смотр, ходить на учения, браться за ружье. Мы были настоящими мелкими служащими, и единственный раз, когда сержанту взбрело в голову продемонстрировать нашу боевую готовность во время одной большой церемонии, мы маневрировали так плохо, что прохождение рядовых спаги[1] и совершенное владение оружием иностранного легиона мы наблюдали из-за ангара, за который нас спрятали. Каждый вечер мы могли уходить до утра в город. Ж. никогда не ходил дальше еврейского квартала. С С. я исследовал арабский квартал. Ж. любил арабов, лишь пока их притесняли французы, – он был коммунистом. Он не питал никаких симпатий к этой культуре, которую презирал, считая допотопной. Только представления об империализме как о последней фазе капитализма помешали ему называть мусульман одним из тех словечек, что обычно употребляют гордые завоеватели колоний. Впрочем, он был славный парень, этот Ж. Он лучше других умел опрокинуть литр красного – так он называл бутылку вина, – жидкости, крепость которой иногда была чересчур близка к воде. Ж. выдавал себя за пролетария и парижанина. Он рассказывал забавные истории – а то как же, дружище, – и утверждал, что плевал через два состава метро на людей, стоящих на противоположной платформе, – ты можешь себе представить. На самом деле он был первосортный буржуа родом из Прованса, наследник какого-то руанского спекулянта. Сразу по его прибытии зазвучали тенденциозные куплеты и рядовые стали замечать плохое качество пищи. Ж. взялся за дело.
С. тоже был коммунистом, но не столь пылким. Любой политической деятельности он предпочитал долгие прогулки по городу, которые он совершал со мной. Мы с ним принялись изучать арабский. Ж. поднапрягся на этой стезе, томимый жаждой поднимать местный пролетариат, но быстро сдался. Он назвал этот язык средневековым и схоластическим. Вечерами при свете свечи он сочинял песни о сверхсрочниках, тухлом мясе и дембеле. Через месяц или два он внезапно исчез, а концы начальство спрятало в воду. Несколько недель спустя он написал нам из какого-то медвежьего угла, где его заставили тянуть лямку из-за этих куплетов. С. ни в какой мере не чувствовал себя пропагандистом. Мы изучали арабский. Есть такие отдаленные части, что и не знаешь, вернешься ли оттуда когда-нибудь. Однажды на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету, огибая крепостные стены, мы встретили одного араба, который смотрел прямо перед собой, застывшего, неподвижного. Здесь кончается пролог. Потом я оказался в Таза. Потом я оказался в Уджде. Потом я оказался в Оране. Потом я оказался в Марселе. Потом я оказался в жалком отеле. Я работаю. Я один.
Спустя всего лишь несколько недель после своего возвращения я узнал о возвращении С. Он назначил мне встречу в кафе на площади Республики, в котором писсуары различались по величине, в зависимости от важности посетителей. Это явление восхитило С., и отчасти для того, чтобы мне его показать, он выбрал это место. Так он вкусил экзотики Запада. Вместе с ним пришли две толстые девушки, чей явный статус полупроституток казался единственным достоинством, умом они были сильно обделены, как я понял, а что касается мужской плоти, на которую они претендовали, то она самым пошлым образом ускользала из их рук, в чем я сам смог убедиться через несколько часов. Сначала из нас слова так и сыпались, не задевая двух молчаливых толстушек. Ты помнишь, ты помнишь, Мулэ Идрис, Мулэ Идрис.
– Не вздумайте еще заговорить по-арабски, – сказала одна из этих особ.
– Меня тошнит от негров, – сказала другая.
Затем они обменялись парой фраз – коротких, намеренно непристойных. Потом та, что сидела напротив меня, спросила:
– Правда, все так и было?
Мы дошли с двумя девицами до одних из самых удаленных ворот города. Спускалась ночь; какой-то араб шел к нам с длинным ружьем в руке.
С. повел нас в маленький ресторанчик, где его кормили в кредит. В запасе была еще история о мальчиках, которые поджидали нас ночью в Бу Желу.
– Ну и сволочи же вы!
Этим вечером С. неплохо развлекался. Может быть, он был рад увидеть меня и вспомнить военное прошлое, время, мгновения которого раз и навсегда отпечатались в его памяти. С. захотел продолжить развлечение, и мы пошли в луна-парк. Мне предстояло заняться одной из этих шлюх. Мы решили выпить по стаканчику в кафе у заставы Майо. После этого С. исчез со второй девушкой. Ту, что осталась, я взялся проводить до дома.
– Должно быть, африканцы красивы, – сказала она. Вероятно, она обдумывала то, что говорилось нами о сексуальных способностях негров.
Она прижалась ко мне. Я остановил такси перед табачным ларьком.
– Куплю сигареты.
– «Лаки страйк», – уточнила она, как будто я у нее что-то спрашивал.
Она чересчур сильно надушилась, и меня тошнило от запаха. Я выбрался из такси, зашел в кафе и вышел через другую дверь. Вернулся домой не задерживаясь. И работал до пяти часов утра. На рассвете под моими окнами начали курсировать первые автобусы. Я жил тогда около Биржи, в плохоньком отеле, который почти развалился к тому времени, когда закончилась эта история. Еще там жил один приятель С. – по этой причине меня сочли достойным присоединиться к маленькой группе молодых людей, которые упражнялись в искусстве жить, не утомляя себя. Другая причина заключалась в том, что я, как и они, не работал по восемь часов в день, – мне иногда случалось работать больше двенадцати часов, но это простительно, поскольку мне это ничего не приносило. У меня никогда не было стремления затесаться в компанию вольных аферистов, но в течение шести месяцев они были моими единственными приятелями. Живописность группы меня не волновала, и сейчас я едва ли могу отыскать в памяти отражение лица или отзвук имени. Прошло уже десять лет. Писать так – значит вызывать призраки, поскольку окружающий меня мир казался мне мертвым, и меня мало беспокоило то, что все могло бы быть по-другому. Но по правде говоря, мои неопределившиеся и наивные приятели, свободные от предрассудков, жили скучно и демонстрировали свое освобождение лишь в области метафоры и других риторических приемов. Здесь они были несравненны, не оставляя без внимания ни один из способов словесного выражения и свободно пользуясь ими. Их махинации, напротив, чаще всего походили на ребячество. К счастью, они их не часто совершали; хитростью, которая удавалась им лучше всего, оставалось лишь их умение ничего не делать.
Предводитель отряда продавал конфиденциальную информацию на скачках. Он эффектно совмещал с искусством выкручиваться огромный ораторский талант и в том, что касается трепа, по его собственным словам, не опасался никого. Он был одним из первых в компании, кто принял меня за своего; иногда я ездил с ним на ипподром в Трамблэ, в Мэзон, что под Парижем. Несколько раз я даже снизошел до того, чтобы подцепить клиента, который заполучил на одной лошади невероятно крупный выигрыш, – для этого мне было достаточно пожать ему руку с понимающим видом. Люди, стоящие рядом, тут же выложили свои франки и бросились к кассам. Возвращались мы на такси, весь день прошел как по маслу – ведь в нашей компании редко зарабатывали. Он не боялся несчастливых забегов, его предсказания все равно оправдывались. Я заметил через некоторое время, что у него есть подружка – довольно тучная девица, которую я не дал себе труда узнать. Она же ничего не сказала.
У каждого из этих господ была по меньшей мере одна женщина. Некоторые из женщин подрабатывали лишь временно, другие, ради любовных игр или из-за усталости, полностью сосредоточились на профессии проститутки, занимаясь этим делом раньше или готовясь к нему. Каждый день мы собирались за столиками кафе. Царили добропорядочные нравы, жизнь спокойно протекала между батареями пустых стаканов и грудами неоплаченных счетов. Общество высоко ценило математику и умение быстро произвести четыре арифметических действия. Когда я заканчивал свою работу – я не говорю о днях, проведенных на ипподроме вместе с этим чудным Оскаром (ну да, предсказателя звали Оскаром, хотя мой сосед по дому называл его Ф., по фамилии – имя его не поминали всуе), – тогда я оказывался среди них. Мне нужно было лишь пересечь площадь Биржи, потом пройти по улице Монмартр, потом пересечь бульвары, потом пройти по улице Фобур-Монмартр. Они собирались на улице Рише, неподалеку от Фоли-Бержер. Играть в карты я тоже умею. А поскольку я не глупее других, я выигрывал чаще. Некоторые из игроков жульничали так глупо, что можно было усомниться в том, что они достигли зрелого возраста. Но что же я там делал? Что же я там делал?
Два-три раза в месяц я заходил к одному родственнику, искренне желавшему мне добра. Я говорил ему «дядя», хотя мог бы называть и как-нибудь по-другому. Познакомившись с ним, два или три моих друга детства обзавелись кругленькой суммой. Он жил в квартире с безвкусной обстановкой, потому что раньше служил в колонии. Глубоко интересуясь географией, он помещал страны Востока на восток Франции и полагал, что Марокко похоже на Бретань. Я же был уверен, что меня посылали на Восток, это и служило темой для разговора. Каждый месяц он давал мне кое-какие деньги, маленькую ренту, только чтобы я мог как-то прокормить себя, в общем, очень мало. Освобожденный таким образом от материальных забот, я мог посвятить все свое время неоплачиваемым трудам. Однажды сентябрьским днем, выходя от этого господина, я встретил подругу предсказателя вместе с какой-то женщиной, которую я, должно быть, точно где-то видел, так как она, кажется, меня узнала. Я не собирался интересоваться тем, что они делают в этом квартале. Разговор начался примерно так:
– Куда это вы направляетесь?
– Туда, – говорю я.
– Идете к Оскару?
– Не совсем так, – говорю (или: «Не совсем туда»).
– Нет у тебя привычки рассказывать, куда ты идешь.
– О!.. – говорю я и ставлю в конце многоточие.
– Это тот самый мерзавец, который бросил меня, когда по счетчику нужно было заплатить семнадцать франков пятьдесят су.
– Зато Оскар вас никогда не бросит.
– Ничего себе манеры! Семнадцать пятьдесят, соображаешь?
– А! Ну-ну, – говорю я, – только не надейтесь, что я буду оплачивать ваше паршивое такси.
Я начал понимать, как надо разговаривать с женщинами.
– Ну и хам.
Она приняла негодующий вид. Подруга сказала ей:
– Вот ты и на месте.
Они остановились. Я дошел до края тротуара. Они расстались.
– Я буду ждать ее напротив, – сказала мне женщина, которую я с трудом узнал.
Напротив было маленькое кафе.
– Хорошо, – говорю я.
– Вы не пойдете потом к «Марселю»?
«У Марселя» – это тоже маленькое кафе, где встречались Оскар, и мой сосед по дому, и двое-трое других полупроходимцев, и С., и их женщины.
– Я не собирался.
– Ну вы же можете составить мне компанию.
– Разумеется.
Застыв в полутьме, дремали столы, и стулья, и бильярд, и телефонная будка, и официант, который подошел нас обслужить.
– Она бывает здесь раза два в неделю, он старый банкир, и она думает, что получит что-нибудь из наследства, ему ведь семьдесят лет.
– Для этого нужно быть небрезгливой, – сказал я.
– А вы считаете, что лучше работать по восемь часов на заводе? Это не мешает быть проституткой.
– Нет, конечно, – сказал я.
– А вы-то сами работаете?
– Ну, проституцией не занимаюсь.
– Вы работаете?
– Естественно.
– По восемь часов?
– По десять, двенадцать, иногда больше.
– Чепуха.
– Уверяю вас: по десять часов запросто.
– Где же?
– Дома.
– И эта работа приносит много денег?
– Совсем ничего.
Она посмотрела на меня.
– У меня есть подозрение.
– Подозрение насчет чего?
– Вы занимаетесь литературой? Нет?
Нет, я не писал; я объяснил ей, что я делаю. Она слушала внимательно, казалось, она понимала меня. Я увлекся своим рассказом, увлекся самим собой; внезапно я остановился. Что она действительно могла понять из того, что я рассказывал? Я уже не помню, о чем дальше шла речь. К нам присоединилась еще одна дама: к «Марселю» они пошли одни: верно, именно так называлось это место, а то я думал, что забыл его. Я пошел по другой дороге, через город, по дороге, которая вела неизвестно куда.
И в конце концов, переходя с одного угла улицы на другой, я вернулся домой с бутербродом в кармане и бутылкой вина подмышкой. Поглощая все это, я принялся за работу, и точно – этим вечером, я хорошо это помню, у меня ничего не выходило. Ошибки появлялись в таком количестве, что мне стало противно. Я осушил бутылку и другую, которую держал в запасе, помечтал, потом заснул. Внезапно мне показалось, что все кончено. Но уже назавтра на рассвете я вновь принялся за свой труд, бороздя бесплодную землю, прилежно и упрямо, бык и осел в одном лице. Несколько дней спустя я столкнулся с новым любителем задавать вопросы.
Он сопровождал Ж. Я встретил их октябрьским вечером, по-моему, на улице Вивьен. Они прогуливались. Я не видел Ж. после его высылки в Риф, а когда он вернулся в Париж, мы всячески пытались встретиться, но политика делала для него невозможными все назначенные встречи. Он писал мне, что «многочисленные дела отнимали у него все время». В конце концов он стал какой-то важной шишкой в партии. Я, читавший лишь сложенные в несколько раз и прикрепленные к стене газеты, только недавно, между делом, узнал об этом. И вот я на него наткнулся – совершенно случайно. Он был рад встрече и хлопнул меня по спине. А его товарищ даже не соизволил на меня взглянуть. Мы поговорили об армии, о колонии, о политике. Ж. специализировался по антивоенным акциям; ему грозило несколько месяцев тюрьмы.
– Но ведь, – внезапно сказал его спутник, – когда вы были там, вас могли бы заставить стрелять в рифов.
– Конечно, – сказал я.
– И что бы вы сделали?
– Это щекотливый вопрос, – сказал я. Ж. сменил тему.
– Не хочешь пойти с нами вечером на митинг к Зимнему велодрому?
– Дорио выступит, – сказал его спутник.
Дорио в самом деле выступил. Конечно, это было великолепно. Приятель Ж. пел с энтузиазмом, я же не знал слов. Я смотрел и слушал. Ж. оставил нас, чтобы выполнить обязанности, которые он должен был выполнить. Внезапно, когда все закончилось, мы оказались вместе, этот человек и я, около Гренель, на левом берегу, ночью. Мы поговорили.
– Вы в партии?
– Нет, а вы?
– Нет, я сочувствующий.
– Я тоже сочувствую.
– Но вы не вступаете.
– Нет, в политике мне нечего делать.
– Речь идет не о политике. Речь идет о революции.
– Да. О революции.
– Тогда почему же вы не вступаете?
– Это не так просто, как кажется.
– Понимаю.
– Нет, это не так просто, как вы можете подумать, особенно для поэта.
– А вы поэт?
– Да. Саксель.
– Простите?
– Я говорю: мое имя Саксель.
– А! Саксель.
Он взглянул на меня.
– А вы пишете?
– Нет, по крайней мере все зависит от того, как это понимать.
– Ну все-таки, если вы не писатель, вы поэт, драматург, романист, журналист, литературный критик?
– Ничего подобного.
– Во всяком случае, вы работник умственного труда.
– Если бы я мог быть умным!
– Вы высоко цените ум?
– Ценю – это еще мало сказано.
Мы поспорили. Он утверждал, что презирает ум. Я шел вместе с ним, мы добрались до Монпарнаса, он предложил выпить пива; то, что он называл моим интеллектуализмом, выводило его из себя, но ему хотелось продолжать выстраивать свои фразы. Мы уселись посреди внушительной толпы, я второй раз за один и тот же вечер видел столько народу.
– Здесь есть забавные типы, – сказал я.
– Вы здесь впервые?
– Да.
Он с трудом скрывал свое уныние; интересно, какой еще социал-демократический транспарантик притащил он с собой? Я не знал, что ему сказать. Перед нашим столиком остановился некто и заговорил с Сакселем. Прозвучало несколько незначительных слов. Потом этот субъект, одетый в бархат, ушел.
– Это Владислав, художник, – сказал мне Саксель.
– А-а! – сказал я.
– Вы слышали что-нибудь о нем?
– Кажется, да, – сказал я.
Саксель взглянул на меня. Что же я за человек? Мы выпили несколько кружек.
– Существует только один мир, – сказал я, – тот мир, который вы видите, или полагаете, что видите, или вам кажется, что видите, или который вы очень хотели бы увидеть, тот мир, который осязают слепые, который слышат безрукие и который обоняют глухие, это мир вещей и сил, очевидностей и иллюзий, это мир жизни и смерти, рождений и уничтожений, мир, в котором мы пьем, посреди которого мы имеем обыкновение засыпать. Но существует, по крайней мере, еще один в моем сознании: мир чисел и фигур, тождеств и функций, вычислений и групп, множеств и пространств. Есть люди, как вы знаете, которые утверждают, что все это лишь абстракции, конструкции, комбинации. Они хотят, чтобы мы представляли нечто вроде архитектуры: в природе берутся элементы, очищаются, полируются, высушиваются и человеческий ум возводит из этих кирпичей великолепное здание, внушительное свидетельство своей силы. Вы, безусловно, должны быть знакомы с этой теорией, скорее всего, ее придерживался ваш преподаватель философии – это самая заурядная теория. Здание, они считают математическую науку зданием! Перед тем как строить первый этаж, убеждаются в прочности фундамента, а над законченным первым этажом надстраивают второй, потом третий и так далее, так что нет причин для завершения. Но в действительности все происходит не так: не с архитектурой и не со строительством нужно сравнивать геометрию и анализ величин, а с ботаникой, географией, даже с физическими науками. Речь идет о том, чтобы описать мир, открыть его, а не строить и изобретать, поскольку он существует вне человеческого сознания и не зависит от него. Мы должны исследовать эту вселенную и сказать потом людям, что мы там видели – именно видели. Но чтобы выразить это, нужен особый язык – язык знаков и формул, который обычно принимают за саму суть науки, тогда как он – всего лишь способ выражения. Этот язык оказывается еще более бессильным описать богатства математического мира, чем французский язык, чтобы точно выразить множество понятий, потому что они находятся на разных уровнях бытия. Впрочем, есть нечто вроде математической филологии, которая называется логикой. Но я вам, наверно, надоел?
– По правде говоря, я вас не совсем хорошо понимаю, – ответил Саксель.
– Мне следовало бы привести примеры.
– Наверное, это сложно.
– Нет, совсем нет. Есть один пример, который приводят всегда, это алгебраические уравнения с одним неизвестным.
– Уравнения, тьфу, – сказал Саксель.
– А, – поддразнил я, – вы юноша с кружкой, вероятно, из тех, кто хвастается, что ничего не смыслит в математике, кто гордится тем, что не смог одолеть простейшей теоремы о квадрате гипотенузы.
– Это мое дело, – сказал Саксель.
– И это вас не огорчает?
– А должно огорчать?
– Ну, наверно. Какое удовлетворение можно испытывать от того, что чего-то не понимаешь?
– Ладно, вернемся к вашим уравнениям.
– Вам это не слишком претит?
– Я преодолею свое отвращение.
– Вы знаете, что такое решить уравнение?
– Кажется, знаю.
– Тогда скажите.
– Гм. Это значит найти величину неизвестного.
– Как?
– Произведя вычисления.
– Но какие?
– Ну, сложение, вычитание, умножение, деление.
– А еще?
– Их больше четырех?
– Думаю, что так.
– А, да, действительно, есть еще извлечение корня, чем занимался ученый Косинус.[2]
– Это действие, обратное возведению в степень.
– Можно отлично поиграть всеми этими выражениями.
– Вы строите каламбуры?
– Что вы хотите: современное мышление. Вернемся к вашим чертовым уравнениям, юноша с кружкой.
– Сколько действий вы произведете, чтобы найти свое неизвестное?
– Как сколько?
– Ну да, сколько?
– Откуда же мне знать?
– Конечное или бесконечное число действий?
– Бесконечное число – вы шутите, разве на это есть время?
– Вот он, непробиваемый здравый смысл. Но признаюсь вам, что в анализе величин, например, постоянно рассматриваются выражения, которые предполагают бесчисленное число действий.
– Вы меня сразили.
– Но поскольку речь идет об алгебраических действиях, мы не будем выходить за пределы алгебры и рассмотрим только решение уравнений с помощью конечного числа алгебраических действий и особенно действий, связанных с радикалами.
– Банда мерзавцев, эти радикалы.
– Что?
– Ничего. Это становится ужасно интересным. Прямо-таки ужасно. Продолжаем?
– Продолжаем. Итак, на что будут обращены эти действия?
– Нетрудно ответить! На то, что известно.
– На известные величины.
– Как раз это я и сказал.
– Очень хорошо. Теперь, когда мы ясно представляем себе, что значит решить уравнение, рассмотрим решение уравнений первой степени.
– Детский сад, – воскликнул Саксель, – нужно просто произвести деление. Знаю я этот фокус, я выучил его у одного пьянчуги-учителя, от которого всегда несло вином, тьфу! Это отвратительно. К вашему сведению, в лицее я всегда был первым по математике.
– Значит, вы добрались до второй степени?
– Добрался ли я до второй степени! Минус в плюс или минус квадратный корень из в два минус четыре ас на два а, хлоп, и готово! У них неплохое пиво.
– А что показалось вам примечательным в этой формуле?
– Я превосхожу самого себя: квадратный корень. Квадратный корень, вот что примечательно. И теперь я вижу, куда вы клоните: это ясно, это просто, это красиво. Для уравнения третьей степени нужно извлечь кубический корень, для четвертой степени – корень четвертой степени, для пятой – корень пятой степени, для шестой – корень шестой и так далее. Это логично, не так ли? Логично и просто, разве нет?
– Нет. Уже с пятой степенью ничего не выйдет.
– Не может быть!
– По законам алгебры невозможно решить уравнения выше четвертой степени, исключая очень частные случаи. Обычные уравнения – нельзя.
– За них просто не умеют браться.
– Это доказано.
– Но это возмутительно.
– Как сказать. Возмутительно, потому что здесь есть реальность, которая сопротивляется алгебрологическому языку, потому что есть реальность, которая превыше нашего ума и которую мы не можем выразить средствами языка, изобретенного нашим разумом, потому что терпит неудачу рациональный механизм реконструирования того мира. Так же, как рациональный механизм реконструирования этого, видимого мира, как мне кажется. Но не думайте, что так все и остается и что интеллект отказывается продолжать исследования в этой области. Он натыкается на препятствия, он пытается их преодолеть, и в обход новой теории, теории групп, он откроет новые чудеса. Конечно, сильный ум постигнет эту реальность в одном озарении, мы же по своей немощности должны прибегать к ухищрениям.
– Но это же чистый идеализм, то, что вы мне тут говорите.
– Реализм, хотите вы сказать: числа – это реальность. Числа существуют! Они существуют так же, как этот стол, они реальнее, чем этот стол, извечный пример философов, бесконечно реальнее, чем этот стол! – трах!
– Вы не могли бы не шуметь, – сказал официант.
– Слушайте, вас ни о чем не спрашивают, – сказал Саксель.
– Здесь слышно только вас одних, – сказал официант.
– Вы не могли бы быть повежливее, – сказал Саксель.
– Вас просят не шуметь, – сказал официант.
– Я буду шуметь, как мне будет угодно, – сказал Саксель.
Подошел другой официант, потом еще один, потом заведующий, потом еще один официант. Мы оказались на улице и зашагали в ночь.
– Грязная забегаловка, – сказал Саксель, – просто помойка.
Он чистил свою шляпу рукавом пиджака. У меня в голове звенело. Мы пошли по бульвару Распай.
– Реальны, – сказал я, – они реальны.
Потом мы шли по улице Бак до Сены. На ее водах покачивалась луна. Передо мной сидел неподвижный араб. Я находился на дороге, которая ведет от Бу Желу к Баб Фету, я заляпан грязью: лазурь и случайное облачко.
Эта зима была очень дождливой; с ноября по февраль тепло и сыро – гнилая погода, и часто случалось так, что я гулял под дождем, то один, то с С., то с этой женщиной, которую я встретил однажды вместе с белокурой подружкой Оскара. Ты помнишь, капли воды заставляли блестеть ее черный плащ, и мы в конце концов прятались в каком-нибудь пригородном бистро, откуда возвращались на трамвае, медленном, гремящем. С первого дня, когда мы вышли на улицу вместе, я перестал удивляться тому, что могу говорить о себе и, больше того, слушать рассказы другого. Мои глаза еще моргали, глядя на мир, но я все-таки глядел на него. В ушах гудело, руки дрожали; я выныривал из этой воды, которой заведует небо, из этой земли, в которой тлеет огонь, и смотрел, и слушал, как под мостами течет Сена. В первый раз мы прошли по набережным до площади Валюбер и оттуда начали свой путь в двенадцатый раз.
– А вот здесь я стал военным, – сказал я у казармы Рёйи и поведал о своем армейском прошлом, но я не буду делать этого здесь еще раз, можете не опасаться. В другой раз я показал ей дом, в котором родился. Через улицы Парижа я вновь обретал свою память. Я должен был вновь узнать то, что хотел забыть. Так, однажды она заметила, я уж не помню по какому поводу:
– Значит, у вас нет родственников? Я ответил:
– У меня есть дядя, который выдает мне маленькую пенсию. Я выходил от него, когда встретил вас в первый раз.
Этот ответ ее не удовлетворил. Чуть позже я сказал:
– Это грустная история. Я брошенный ребенок. Была ли эта фраза похожа на шутку?
– Да, родители бросили меня на мостовой, где-то под воротами, мне было восемнадцать лет.
Я точно знаю, что в этот момент мы шли по набережной Вальми. Мы остановились поглядеть на канал, по крайней мере, я точно помню, что это было в тот раз.
– Вам кажется, что это нелепая история, ну да, мои родители выставили меня за дверь, потому что я завалил экзамен. Вы не поверите, потому что я не смог поступить в Политехническую школу. Мой отец жил ради того, чтобы я поступил в эту школу, смешно, не правда ли? А я, понимаете, не поступил. И оказался на улице в прямом смысле слова.
– Только, – прибавил я, – я начинаю врать. Обманывать нехорошо, не так ли? История еще смешнее, чем вы думаете, потому что я не завалил экзамен, это не совсем так. Не пойти ли нам в парк Бют-Шомон? По правде говоря, я сжульничал. Это был страшный скандал. Мой отец – уважаемый человек, он счел себя обесчещенным. Передо мною закрылись все двери науки. Дурацкая история, вы не находите?
– Но почему вы сделали это…
– Откуда я знаю. Все случилось внезапно – так, нашло что-то. А теперь, что же мне теперь делать, никого никогда не заинтересуют мои работы, я как прокаженный, понимаете, для тех людей, которые никогда не совершали глупостей, и они правы, вы не находите? Впрочем, я не думаю больше об этом, не стоит труда. Всю жизнь я буду ходить с ярлыком придурка. Это мальчишеские выходки, но у них ощутимые последствия. Ничто не стирается и никого не прощают – таков закон. Но что же, что же я делаю, скажите мне, что же я делаю со своей жизнью?
Естественно, с Сакселем я не говорил о таких вещах, слова слишком сильно обжигали мне горло, я предпочитал разъяснять ему некоторые понятия дифференциального и интегрального вычисления. Он же давал мне читать свои стихи, а также маленькие брошюрки, которые издавали его друзья и которые я поначалу принял за теософские публикации. Но скоро я заметил, что их авторы ожидали с большим нетерпением пришествие антихриста, а не бледного коня. И ради освобождения духа и пролетариата рекламировали в своих брошюрках кашу на «инфрапсихической и подсознательной основе» из метапсихики, диалектического материализма и «примитивного сознания», что, впрочем, поразило меня меньше, чем оглушительные дифирамбы, которые пелись в этих изданиях некоему Англаресу, лидеру группы, облеченному, как намекалось, величайшей исторической миссией и бывшему, как сообщил мне Саксель, доктором медицины (по своему положению). Так как я никогда до сих пор не изучал разнообразных предметов, которые пропагандировали его друзья, – от хиромантии до сталинизма, включая учение Папюса и криминологию, я был вынужден просить Сакселя, чтобы он мне кое-что объяснял; но вместо того чтобы посвятить меня в основы теории, он предпочитал рассказывать о жизни Англареса, насквозь пронизанной тайнами и необычными происшествиями, или о жизни его друзей, не менее исключительной, или же он описывал, как безобразно и бесстыдно живут их враги и противники. Англарес в самом деле имел врагов – несколько соперничающих группировок, состоящих, как говорил он, – а Саксель за ним повторял – из шпиков и гомосексуалистов. Так Саксель подготавливал меня к тому, чтобы «вступить в контакт», по его собственному выражению.
Прошла почти вся зима, прежде чем Саксель счел меня готовым. Он говорил мне об Англаресе сначала время от времени, периодически, потом довольно часто. Однажды он решился:
– Хотите пойти со мной в полдень на площадь Республики?
На террасе одного из кафе этой площади встречались Англарес и несколько личностей, выдающих себя за его выдающихся друзей, впрочем, все они считали себя таковыми, как я мог убедиться в дальнейшем. Среди нескольких рассеянных по террасе групп я сразу же отличил того, к кому мы должны были присоединиться: Англареса было видно издалека. Он и в самом деле носил очень длинные волосы, носил также черную широкополую шляпу и вдобавок носил пенсне, которое крепилось к его правому уху толстым красным шнуром. Он мог бы показаться фотографом из старых времен, если бы красный галстук не указывал на модернистские замашки. Окружавшие его молодые люди, напротив, не выделялись ничем эксцентричным; все они были моего поколения, тогда как Англарес выглядел значительно старше.
Когда мы подошли, за принесенным аперитивом велась оживленная беседа. Саксель представил нас. Англарес снял пенсне, приветствуя меня; он произнес несколько любезных слов. Остальные меня разглядывали, одни – без любопытства, другие – с явным подозрением. Мы сели. Официант поспешил принять заказ. Англарес захотел вкратце изложить мне то, что было сказано перед моим приходом. Около сифона я заметил странного вида булыжник. Именно о нем шла речь. Этот предмет Англарес только что приобрел у бельвильского антиквара не только из-за его странной формы, но также по причине разных необычных обстоятельств, можно сказать, сногсшибательных явлений, которые способствовали находке, а потом и приобретению данного предмета. Этот булыжник довольно живо напоминал крокодила. А два дня назад одна ясновидящая – Англарес нанес ей визит по совету особы, которой был «увлечен» (как он сообщил мне позже), – эта ясновидящая, объяснял он, увидела в своем хрустальном шаре «крокодила, спускающегося по лестнице».
– Я подумал, что она имеет в виду этого подлеца Сальтона.
Англарес приписывал все неприятности, которые могли с ним случиться, пагубному влиянию шефа соперничающей группы.
– Но вы-то видите, в чем было дело. Присутствующие молча созерцали предмет.
– Наконец вчера вечером мне вновь явился крокодил. Отыскивая одну цитату в стихах Теокласта д'Авидиа, я наткнулся на две строчки, которые вы все знаете: «С губами, как кораллы, аморфный крокодил по Монмирай пустынной неспешно проходил». Я никогда не вникал в эти два стиха. Вчера же, не знаю почему, они захватили меня. Я почувствовал, как откликается мое бессознательное, – вы меня понимаете. И этим утром, проходя по улице Монмирай, я заметил в витрине антиквара этого крокодила, который должен был материализовать мои предчувствия. Заметьте, что согласно стихам Теокласта д'Авидиа, а также согласно словам ясновидящей, именно я медленно спускался по улице Монмирай, значит, я и есть этот крокодил.
Какой-то ученик (его звали Вашоль) произнес:
– Ваше бессознательное открыло вам ваше тотемное животное.
После этой фразы повисла тишина. Англарес улыбнулся благонамеренному ученику. За этим одобрением последовали возбужденные комментарии остальной части зрителей. Одни говорили о том, что крокодил – столь красивое животное, что хватило бы и пяти минут, чтобы понять – невозможно отождествить подлеца Эдуарда Сальтона и этого величественного хищника. Другие всесторонне обсуждали природу этого случая, ящериц, улицу Монмирай, сансан второй процитированной строчки, сохранение немого «е» (loc. cit.), пророческие писания Теокласта д'Авидиа и прочие разные детали, более или менее относящиеся к событию дня. Англарес слушал, не произнося ни слова, попивая маленькими глотками свой аперитив. Саксель не выступал: он был того же возраста, что и Англарес, это было заметно.
Ровно в час Англарес положил в карман свой чудесный булыжник, заплатил за себя и встал, сопровождаемый Вашолем. Он собирался обедать, Вашоль тоже – и за тем же столом. Остальные разошлись. Саксель ушел с высоколобым молодым человеком. Я остался один перед двумя блюдцами,[3] забытыми кем-то рассеянным. Саксель, должно быть, заблуждался на счет впечатления, которое я произвел на этих людей. А может быть, так вот и принимают новичков: они должны платить за аперитив. Мне не очень понравилась эта манера оставлять блюдца. Но вполне понятно, что группа – не проходной двор, туда не так просто войти. Блюдца – это защитная реакция. Эта масонская ложа укрывается в своей раковине, как устрица, сбрызнутая лимоном.
Так я думал, заходя в кафе Марселя. Приятели заканчивали обед. В этот день они всей компанией отправлялись в Венсен вместе с каким-то субъектом, которого я не знал. Я предоставил им крутить свои делишки и сел. Кроме меня и женщин, больше никого не было. Они болтали, но я их не слушал. Я смотрел на баночку с горчицей, я высчитывал свой объем в пространстве, прикидывая его на скатерти или на старом цилиндре от бутылки красного вина. Одна из женщин, ее звали Манон (именно так), открыла сумочку, начала пудриться, и, не поворачивая головы, спросила меня:
– Ты сегодня видел Одиль?
– Нет, не видел.
– Ее не видно уже два дня.
Я улыбнулся, вспомнив булыжник, и машинально подумал: «Одиль обкрокодилил крокодил».
– Ты что-то знаешь?
Женщины сразу столько всего вообразят.
– Я? Ничего.
Я и вправду ничего не знал, просто этот каламбур показался мне таким глупым!
– Ты втрескался? – спросила женщина Оскара.
– Я что?
– О, не строй из себя невинного младенца.
Я доел камамбер, не отвечая. Две женщины поднялись, они отправлялись на работу в квартал. Третья осталась: это была не Манон (делать нечего, у нее было именно такое имя), и не женщина Оскара. Ее звали Адель. А женщину Оскара звали Алисой. Адель сказала мне:
– Не возражаешь, если я выпью с тобой кофе? Нам подали два кофе. Марсель, хозяин, рассматривал прохожих невидящим взглядом. Официант уселся на край сиденья и принялся писать письмо. У него была жена и трое малышей, они жили в деревне, у его матери, о чем он говорил мне не один раз.
– Ты любишь эту красотку? – спросила Адель.
– Эту что?
– Ну, хватит прикидываться. Я говорю тебе об Одиль.
– Одиль обкрокодилил крокодил, – ответил я.
– Если хочешь, – начала она.
– Понятно, – прервал я и позвал официанта.
– Послушай, – она продолжала гнуть свое, – тебе же никогда не случалось…
– Любовь меня не интересует. Она пожала плечами.
– Все так говорят.
Был третий час. Я вернулся домой продолжить кое-какие вычисления. Около пяти часов мне принесли пневматичку. Англарес приглашал меня на ужин. В тот день я очень хотел бы увидеть Одиль. Цифры сливались на бумаге. Заслышав, как разносят вечерние газеты, я сунул голову под кран, подстриг ногти и вышел из дома. Неуверенным шагом, плохо зная маршрут, я отправился в дорогу. Я сделал крюк, чтобы зайти к Марселю. Двое из нашей компании играли в карты. Они сообщили, что «остальные провернули крутое дельце и теперь гуляют». Я колебался: соглашаться ли мне на приглашение Англареса? Вероятно, с Оскаром я бы лучше повеселился. Но я пошел дальше и к семи часам добрался до площади Республики. Тогда мне пришло в голову, что именно на этой самой площади я увидел С. после своего возвращения из Марокко.
Вечерний аперитив собрал на шесть человек больше, чем дневной. Последовали новые представления. Саксель был слегка пьян. Казалось, он уже не узнает меня. Англарес произнес в мой адрес еще несколько любезных слов. Говорили все о том же знаменитом крокодиле. Его горестно созерцали те, кто не смог полюбоваться им утром. Около восьми часов Англарес сказал мне:
– Я был бы рад, если бы вы сегодня поужинали у меня.
Должно быть, был приготовлен солидный ужин, судя по количеству людей, набившихся в такси, которое мы взяли, чтобы доехать до Бют-Шомон. Кроме Сакселя и верного Вашоля туда еще сел высоколобый молодой человек, а шестым – еще какой-то субъект, который, как мне казалось до сего момента, не обладал никакими очевидными достоинствами. Вся компания, кроме меня, была сильно навеселе, так как члены этой группы враждебно относились к сухому закону (так же, как к вегетарианству и соблюдению целомудрия), – в этом, по моему мнению, они сильно отличались от адептов других сект, о которых я имел представление в то время.
Англарес жил в очень приличном доме, классическом обиталище врачей с периферии. Если снаружи дом выглядел довольно нейтрально, внутри с первых же шагов можно было заметить, что его жилец, должно быть, незаурядный человек. Здесь явно отдавало логовом гадалки или бирманского прорицателя. Мы вошли в просторную комнату, которая одновременно служила столовой, приемной и рабочим кабинетом, если, конечно, здесь кто-нибудь работал. На стенах висели претенциозные картинки. Весь инвентарь, назначение которого я не берусь определить, был аккуратно разложен на дощечках из дерева, вероятно, редкой породы. Конечно, тут имелась и солидная библиотека. Я бегло осмотрел ее, но имена авторов ничего мне не говорили. Англарес предложил нам выпить еще по аперитиву, что послужило поводом для появления двух дам, его жены и любовницы одного из приглашенных, – я не смог сначала определить кого, но меня это почти и не занимало. Мы расселись ввосьмером вокруг стола, Англарес потряс маленьким серебряным колокольчиком, словно кюре перед причастием, и тарелки задвигались, сопровождаемые глубокомысленными комментариями на духовные темы, так как каждый из присутствующих, желая блеснуть, набросился со всеми своими познаниями на своего соседа.
Обед закончился, винные пары рассеялись, и всеобщее внимание обратилось на меня. Я понял, что это собрание в некотором роде должно было стать местом моего чествования или бесчестья, смотря по тому, как, удачно или неудачно, я выберусь из паутины вопросов, которую сплетут эти люди:
– Я всегда презирал математику, – сказал Англарес, – но должен признать, что она приносит некоторую пользу: например, теория вероятностей – в качестве научной базы для астрологии.
– Я никогда не изучал эту проблему, – сказал я, – и никогда не занимался прикладной математикой.
– Математика очень бесчеловечна, – сказала госпожа Англарес.
– Я посвятил ей всю жизнь, – ответил я.
– Не боитесь ли вы стать столь же бесчеловечным?
– Я не забочусь о том, чтобы быть человечным. Две дамы пожали плечами с крайним презрением и принялись шептаться между собой.
– Он человечен, поскольку он – поэт, – сказал доброжелательный Саксель, – а поэт, потому что математик.
– Поэт! Поэт! – воскликнул Англарес, – это легко сказать.
Атмосфера тут же потеплела: «мы хотели бы узнать об этом поподробнее».
Фраза означала приглашение к беседе.
– Это не так-то просто, – сказал я, – и я не знаю, с чего начать, чтобы объяснить вам красоту теории автоморфных функций или даже более простое – конические сечения. Нужно этим заниматься, чтобы что-то заметить, иначе получится пустая болтовня.
Воцарилось молчание: я понял, что перешел на претенциозный тон, но мне уже приходилось поддерживать свою репутацию. Я продолжал:
– Что-то вроде архитектуры, – я колебался, – гармоничной.
– Нас интересует не это, – сказал Саксель, – но то, что вы мне иногда рассказываете о неудачах рационального построения.
– Которое не может исчерпать реальности, чуждой для него.
– Именно.
– Рациональный логический символизм, к которому мы прибегаем, не может ни постичь, ни выразить всю сложность математики. Я мог бы привести множество примеров на эту тему.
– Вы утверждаете, что математика – не создание человеческого ума?
– Точнее, она – его объект. Скорее, это наука, сходная с ботаникой и этнографией. Здесь исследуют, а не создают.
– Поистине это очень интересно, – сказал Англарес, протирая пенсне.
«Что он в этом понимает», – подумал я. Он осведомился:
– Но что конкретно вы исследуете?
– Мир математических реалий.
– И как вы его исследуете?
– Всеми возможными способами.
– И вы говорите, что этот мир ускользает из-под контроля разума?
– Мне так кажется.
– Значит, существует что-то вроде математического бессознательного, – сказал мой собеседник с явным удовлетворением и, обращаясь ко всем прочим, воскликнул:
– Итак, разум вновь побежден; бессознательное побеждает на всех фронтах!
Эта новость вызвала всеобщий восторг, который захотели разделить даже две дамы. Их согласие добавило мне очко: я счел возможным не исправлять мою не совсем верно понятую мысль или подобие моей мысли. Вашоль смотрел на меня с симпатией, даже с нежностью.
– Это знак, – сказал он, – революция духа совершается во всех областях.
Саксель был горд за меня. Двое других, я думаю, были недовольны – по крайней мере, высоколобый молодой человек по имени Луи Шеневи, как я узнал гораздо позже этим же вечером; что касается шестого пассажира, которого звали Венсан Н., казалось, что на этот новый корабль он взберется лишь с огромным отвращением. Итак, Шеневи и Н. дулись, Саксель гордился мной, а соглашатель Вашоль одобрял. Очевидно, что они всё преувеличивали. Англарес же пожинал новую славу. Придерживаясь линии наименьшего сопротивления, он спросил меня:
– А случайности? Нет ли в математике случайностей? Я обдумывал, что следует ему ответить.
– Любое число – это сумма девяти кубов, не больше, – сказал я.
На лицах моих слушателей при этом высказывании особого отвращения не отразилось. Англарес внимательно слушал, а Саксель улыбался с видом человека, который уже знает, в чем тут фокус.
– Это теорема, – добавил я. – И она нуждается в доказательстве. Существуют только два числа, о которых и без доказательства известно, что для них необходимо ровно девять кубов. 23 и 239. Мы не знаем, есть ли другие. Доказано только, что их количество ограниченно.
– Я не вижу в этом случайности, – сказал Англарес.
– Правильно. Но нет и никакой разумной причины для того, чтобы все обстояло именно таким образом.
– Разумной причины? Значит, математическое бессознательное точно существует?
Я не ответил. Англарес счел себя удовлетворенным. Я – не меньше. Мы заговорили о другом.
В полночь некоторое оживление навело меня на мысль, что пора уходить; я ошибался – вечер, напротив, приближался к самому разгару.
– Пожалуйста, Алиса, будь добра, принеси мне сегодняшний конверт, – сказал Англарес, усаживаясь за свой письменный стол.
Мы расположились вокруг него. Через несколько секунд госпожа Англарес вернулась в комнату с конвертом, запечатанным пятью печатями из серебристого воска. Англарес взял его и протянул нам.
– Кто хочет открыть?
На конверте мелким и ровным почерком была написана дата этого дня, теперь прошедшего. Вызвался Саксель; в полной тишине сломав печати, он развернул бумагу и прочитал следующее:
«Предсказания на день 18–17 х. Травы потухли на стальной равнине, где пьют огурцы. Видел ли ты облако из зонтов, что вдыхало бесконечный простор вершин? Плыви же в океанах, побежденных постоянными ветрами, которые офицеры с позеленевшими от водорослей зубами пересекают медленным шагом. Я вижу, как растут сабли на девяти костях, что предлагают астрологам бесчисленные божества. Вернувшись к тем берегам, где умерли наши отцы, идет вперед человек, вооруженный медленными лошадьми».
– Красивые стихи, – сказал Саксель после общей паузы.
– Оставите ли вы когда-нибудь свои эстетские замечания? – воскликнул Вашоль раздраженным тоном.
Англарес взял бумагу и внимательно перечел ее; Вашоль нагнулся над его плечом и уставился на вертикальные линии, которыми была испещрена его переносица.
– Нет никакого сомнения в том, что таким образом он считал себя вовлеченным в общение с оккультными силами.
– Потрясающе, – наконец пробормотал он. Мы посмотрели на Вашоля.
– Вы можете предложить толкование?
– Это проще простого! – ответил он улыбаясь. Потом взглянул с понимающим видом на предсказателя.
– Объясните им, – сказал Англарес, который, как мне показалось, сам понимал гораздо меньше.
– Это просто и потрясающе! Две сабли – это два числа, о которых только что говорил наш друг. Девять костей – это, очевидно, девять кубов, которые они составляют в сумме. Астрологи – это математики, а бесчисленные божества – это все числа. Те берега, где умерли наши отцы, – это математика, о бессознательной природе которой мы не знали до сегодняшнего дня. Человек, который идет вперед, – это наш друг, и медленные лошади, которыми он вооружен, – это рациональные доказательства. Вот и все.
– Очень сильно, – сказал Англарес.
– Когда же вы составили это послание? – спросил Саксель.
– Две недели назад, – ответил Англарес, – в то время я и не думал о математике.
– Это одно из самых прекрасных ваших предсказаний, – сказал Шеневи.
– Определенно, Вашоль – лучший психоаналитик среди нас, – сказал Англарес.
– Толкование сложилось само собой, – сказал Вашоль.
Я был слегка ошеломлен, не понимая, в чем тут фокус.
– Но начало, как вы толкуете начало? – спросил Венсан Н.
– Это мертвый текст, – ответил Англарес.
– Конечно, – сказал его ближайший друг, – а вам что, остального недостаточно?
Несколько лучей этого сияния коснулось и меня. Потом все разошлись. Шеневи и его дама уехали в сторону Монмартра. Остальные, и я тоже, отправились пешком к площади Республики, где мы намеревались выпить по кружке пива, прежде чем расстаться.
Я все еще иногда там, среди них, когда воскрешаю эти образы, но все это – сцены, постепенно тускнеющие от слоя безразличия, под которым они теперь мирно покоятся. И конечно, я уже не помню, о чем говорилось этой ночью, хотя воспоминание о первом вечере у Англареса все еще живет во мне, и довольно отчетливо, раз я смог представить его таким образом – как связный рассказ с диалогами. То, что последовало за этими первыми встречами, представляет собой темный период, детали которого уже не выстраиваются для меня в хронологическую последовательность, но видятся как групповые портреты или более-менее разрозненные события, причину и следствие которых я уже не могу воссоздать. Как рассказать о завязке и развитии моих отношений с теми или другими людьми, когда они кажутся теперь статуями – едва ожившими и почти немыми; автоматами, слегка подвижными, слегка испорченными; марионетками, чьи руки и ноги поднимаются, копируя человеческие движения. Я говорю эти слова об автоматах и марионетках не для того, чтобы унизить людей, которые исчезли из моей жизни. От себя самого, каким я был в ту пору, у меня осталось лишь впечатление базарной вещи, экспоната с посредственной и затянувшейся выставки, представляющей неизвестно какую реальность. Эти люди и я сам были живыми – как я могу отрицать это? Ничто из того, что они делали, не кажется мне сейчас скверной игрой.
Я думаю, что первое время Сакселю пришлось настаивать на том, чтобы я вновь заглянул в кафе на площади Республики и к самому Англаресу, у которого два-три раза в неделю по вечерам ближе к полуночи бывали собрания. Я еще не привык к их манерам, немного неприятным для меня, а с другой стороны, продолжал встречаться с друзьями с улицы Монмартр просто по инерции и, вероятно, из-за дружеских чувств к Одиль. Я ставлю инерцию перед дружбой, потому что мог бы видеть Одиль и не играя с этими господами в белот, не сопровождая Оскара на ипподром и не слушая С., рассказывающего в течение долгих часов о своих гнусных спекуляциях, не делая всех этих вещей, к которым я не питал никакого особого пристрастия, но которые происходили в моей жизни просто потому, что жизнь была пропащая. Той весной – так как стояла весна – я не прекращал работать, блуждая в бесконечных расчетах. Я даже не задумывался над тем, что мои исследования могут закончиться, и, если бы я пришел к какому-нибудь результату, как бы я оповестил ученый мир? Моя изоляция в этом отношении была полной, и любая публикация моих работ забылась бы так же, как забываются достижения игрока в бильярд или бильбоке. Но что бы там ни случилось после, меня это не могло взволновать, так как я жил не задумываясь, навсегда оставив надежду на более полноценные дни. Однако этой весной – так как в этом году пришла весна, как и во все другие годы, – я начал чувствовать, как колеблется моя убежденность в собственной никчемности и неизбежности моего несчастья. Правда, возможность оказаться услышанным волновала меня больше, чем перспектива прослыть кем-то в чьих-то глазах, в глазах Сакселя например. То, что я говорил о своих замыслах, возвращалось ко мне в искаженном виде; в представлении, которое складывалось у людей о моей теории, я замечал только одни ошибки. Но это уже не немота, это что-то другое, меньше или больше немоты. Теперь я мог на что-то надеяться, на самый минимум, например на то, что это представление может оказаться менее искаженным, – все-таки это уже что-то. Я был выброшен из своего безнадежного душевного покоя, из своего бездействия, из своего счастья.
В последующее время я иногда внезапно и с сожалением вспоминал о тех спокойных днях, которые я, случайный приятель наивных и инфантильных людей, свободных от предрассудков, проводил в бесцельных вычислениях, живя почти что в нищете. Их мирок не выходил за узкие пределы предместья Пуасоньер и даже не включал весь район. Они подкрепляли свое счастье номерами «Ля Вен», талонами Парижского общества взаимопомощи, желтыми билетами и безмятежно выпускали из обеих ноздрей махорочный дым, докуривая вечные бычки. Предоставленный любой судьбе, я утвердил свою пустоту на этом небытии; и когда я наконец стал кем-то или почти стал, я вновь мысленно возвращался к тем блаженным временам, когда с наступлением вечера я выходил из отеля, шел по предместью Монмартр, чтобы присоединиться к приятелям в маленьком помещении бистро на улице Рише, где было сыграно столько хороших партий в белот, – блаженным временам, отмеченным ощущением упадка и чувством заброшенности. Но вне и поверх всего этого была Одиль, дружба которой делала меня все более и более неуверенным в собственном несчастье. Я уже не катился сам по себе, как брошенный камень. Мало-помалу я выходил из тьмы, в которую погрузился, закрыв глаза.
Все женщины, приходившие в кафе Марселя, были проститутками. Я никогда не задумывался над тем, что делает среди них Одиль. Мне понадобилось некоторое время, чтобы заметить, что ее другом был брат Оскара, человек с неровным характером, имя которого – Тессон – звучало, как разбитая бутылка. Луи Тессон бывал в Париже лишь время от времени, и его приезды всегда становились событиями. Это был высокий мужчина. О нем говорили с тайным, даже слегка опасливым восхищением и никогда не сплетничали на его счет. Значительность этого человека позволяла Одиль жить независимо и требовать к себе «уважения», но она оставалась среди этих людей по той же причине, что и я: упав, мы ни на шаг не сдвинулись от места нашего падения. Где нас свалила буря, там мы и остались и не могли сравнить себя даже с листьями, которые носит ветер.
– Я больше не смотрю вокруг себя, – говорила она мне, – не смотрю ни вверх, ни вниз. Никуда. Иду, куда ноги несут, – никуда. Это в вашем духе.
– Да, это похоже на меня. Действительно, это похоже на меня.
– Значит, мы – друзья?
– Мы – друзья, – сказал я. А потом:
– Ну вот, это уже что-то. А потом:
– Вы любите этого человека?
– Я его ненавидела.
И это тоже уже что-то, а потом мы сидели на террасе большого кафе, на солнце.
– Он не ревнив, Тессон? – Мы же с вами друзья.
– Возможно, он этого не понимает.
– Он не так ужасен.
– Нет? А другие говорят, что ужасен.
– С ними – может быть.
– Но не с вами?
– Он изменился, бедняга.
Я видел, как его голова склонялась к ней; он выглядел очень взволнованным, этот костлявый тип. Его руки с похрустывающими пальцами казались деревянными, а шерсть росла даже на фалангах. Он хвастался тем, что никогда не носил оружия; меня умиляла его грубость, а физиономия оставляла равнодушным. Одиль рассеянно молчала.
Спустя некоторое время мы встретили Сакселя. Это «мы» включало кроме нас троих Адель и Оскара, которые были просто набиты деньгами, по ходовому выражению этого года, – они заплатили за нас в кино, а потом и в кафе. Проходя мимо, Саксель увидел меня. Я помахал ему рукой.
– Что это за тип? – спросил Оскар.
– Мой друг.
– Позови его, пусть выпьет стаканчик с нами, – сказал Оскар.
– Он неплохо прифасонился, – сказал Тессон, имея в виду под этим, что он хорошо одет.
Я встал и побежал за Сакселем.
– Не присядете ли к нам?
– Я не против, как раз прогуливаюсь. С кем это вы?
– Это мои друзья. Тот, что справа, продает информацию на скачках, а тот, что слева, – его брат, чем он занимается, точно не знаю. Во всяком случае, я бы не хотел слишком много говорить об этом. Идете?
Заинтригованный Саксель пошел за мной.
– Представляю вам друга, – сказал я остальным. Он пожал руки и сел.
– Славный вечер, – сказал Оскар.
И мы молчали несколько минут, ничего не добавляя: действительно, вечер был славный – распустившиеся почки в электрическом свете.
Саксель, выдающий себя за сотрудника из «Ля Вен», был в восторге от знакомства с вольными аферистами и сутенерами настолько, что и он в свою очередь съездил с Оскаром на ипподром и принципиально начал играть в карты. Он был полон воодушевления, а, с другой стороны, я втрое вырос в его глазах, как из-за того, что водил такие странные знакомства, так и потому, что никогда не рассказывал ему о них. Об этом узнали и на площади Республики, и в Бют-Шомон. Англарес изрек несколько одобрительных слов в адрес люмпен-пролетариата, а Вашоль втайне принялся учиться играть в белот. Таким образом, убожество и нищета стали для меня источником хороших оценок. Теперь моему падению рукоплескали, считая, что такова моя манера развлекаться.
По общей просьбе я написал для «Журнала инфрапсихических исследований» маленькую статью об объективности, присущей математике, статью, в которой, впрочем, я подчинил свою основную мысль вкусам главы секты, который издавал этот роскошный журнал благодаря субсидиям одной знатной дамы, как будто последняя роль последних дам из последних аристократок – снабжать последними деньгами последние журналы. После этой статьи, принятой очень благосклонно, со мной захотели познакомиться. Так я был приглашен на ужин к графине де… родившейся без этого «де». Я боялся идти туда один и предварительно встретился с Сакселем, который тоже был приглашен. Он заехал за мной на такси, и мы остановились по пути, чтобы выпить стаканчик укрепляющего.
– Незачем мне туда ехать, – сказал я.
– Вы испугались?
– Нет, абсолютно. Но мне будет скучно.
– Увидите, это очаровательная женщина. Англарес влюблен в нее; она знает всех медиумов Парижа. Не думаю, что она влюблена в него. По правде говоря, это она его прибрала к рукам, дрянь такая. Как-то раз пригласила его, потому что заинтересовалась одной написанной им статьей, как она объяснила. Он был сражен. С тех пор бегает за ней. А ей, естественно, это лестно.
– Решительно, у меня нет никакого желания идти туда.
– Пойдемте. Правда, у нее очень плохо кормят. Пока неясно – то ли по причине скупости, то ли по причине аскетизма.
Саксель вконец испортил мне настроение своими сплетнями, и я мрачно взошел на красивую виллу в нескольких километрах от Парижа, где гнездилась эта дама. Платить за такси я предоставил Сакселю.
Я сразу же увидел Англареса во всей красе, недалеко от него пять или шесть человек, которых я не смог распознать, пока не был представлен, и, наконец, графиню. Это была довольно красивая женщина, одетая, как мне показалось, очень вызывающе даже для более привычного глаза. Она сказала мне несколько фраз столь уместных, что я смог понять только, что она разбирается в математике, и не произнес ни слова; Саксель, стоя позади меня, ввернул какой-то комплимент. Потом я пил американские напитки из маленьких рюмок. Мы ушли из этого дома очень поздно, и некоторые вещи, которые я там увидел и услышал, все еще немного удивляли меня. Поскольку я начал интересоваться окружающими, я решил: на улице сразу же расспрошу Сакселя. Один из приглашенных, а точнее, один из тех, кого я не смог идентифицировать, довез нас до площади Оперы. Мы прошли вместе остаток пути.
– Этот Сабоден, что сидел напротив нас, – спросил я Сакселя, – он действительно коммунист?
– Да.
Я был этим наивно удивлен. Поделился удивлением со своим спутником.
– Вот еще, что за мысль! Почему бы одному коммунисту не зайти к одной графине? Почему бы двум коммунистам не зайти к одной графине? А почему бы и не дюжине? Это могло бы шокировать только реакционера.
– Графиня – коммунистка?
– По средам, четвергам и субботам. По воскресеньям она слушает проповедь одного священника-еретика, а в остальные дни принимает теософов и разных прочих сектантов, наших врагов. Вчера, например, приходил Эдуард Сальтон.
– Вы прямо ненавидите этого человека!
– Что меня раздражает, так это видеть влюбленного в нее Англареса.
– Разговор чуть было не принял дурной оборот из-за того толстопузого.
– Интересно, почему она пригласила этого мерзавца вместе с нами?
– А кто он?
– Литератор. Тоже коммунист. Но он не хочет допустить, что и мы могли бы быть коммунистами. Он считает, что наши принципы не совпадают с его принципами. По существу же, это вульгарный материалист. Во всяком случае, подлец. Он распускает множество слухов на наш счет.
– Действительно, Саксель, вы все еще не в партии?
– Нет. И Англарес тоже. Мы предпочитаем выжидать. Коммунисты надеются наладить прямую связь с Москвой.
Он добавил:
– Не рассказывайте об этом никому. Об этом никто не должен знать.
– Кому же я стану рассказывать? – Хотя бы Ж.
– Я уже несколько месяцев его не видел.
– И правильно делаете. Еще один ограниченный человек. Он ничего не видит дальше проблем с зарплатой и забастовок. Говорить ему о спиритизме и психоанализе бесполезно: он рассмеется вам в лицо. У него есть работа посерьезней – вот что он вам ответит.
– Как раз это он сказал мне, когда я учил арабский.
– Здесь я с ним согласен. Терпеть не могу арабов. Во-первых, все они педерасты.
Мы почти пришли к моему дому. Перед тем как расстаться, мы решили выпить вместе и уселись на террасе кафе.
– Нас не так уж плохо кормили сегодня, – сказал Саксель, возвращаясь к графине.
– Я в этом ничего не понимаю, – признался я, – мне показалось, что хорошо.
– Вот видите, может быть, как раз здесь мы особенно отличаемся от теософов и прочих аналогичных сект, а также от пацифистов, которые, как правило, вегетарианцы, а также от коммунистов, которые живут бедно, едят плохо и, следовательно, не могут судить о еде; мы не аскеты, как говорил Жорес. Его убили недалеко отсюда. Совпадение.
Из темноты вынырнул нищий с почтовыми открытками. Мрачный, впавший в маразм, он бормотал:
– Смилуйтесь над старым тружеником, смилуйтесь над старым тружеником. Я сорок лет проработал в одной конторе, месье.
– Ну и зря, – сказал Саксель, – видишь, что с тобой случилось.
– У меня было два сына, их убили на войне, месье.
– Они сами были в этом виноваты.
– Почтовую открытку, месье, почтовую открыточку.
– Спасибо, я никогда не посылаю открыток.
– Эй, бродяга, – сказал неожиданно появившийся официант, – оставишь ты этих господ в покое?
– Слушайте, я вас разве звал? – спросил Саксель. А потом старику:
– Выпьете с нами стаканчик, а?
– С величайшим удовольствием, месье, с величайшим удовольствием.
И сел.
Официант, исчезнув на секунду, вернулся с хозяином.
– Мы сожалеем, месье, но мы не можем обслуживать этого…
– Вы принесете ему то, что он закажет, – сказал Саксель.
– Нет, месье. Мне очень жаль, но…
– Какой позор, – воскликнул Саксель, – это такой же человек, как и мы! Он имеет право пить, если его мучает жажда. Революция 89 года по вас плачет, да, по вас с вашим толстым брюхом.
Вокруг нас образовалась толпа; местные проститутки, шоферы такси с соседней стоянки, разные ночные жители – все нас одобряли. Хозяин капитулировал. Нищему принесли стакан красного вина. Жестикулируя в попытке что-то объяснить, он его опрокинул. Нужно было заказывать другой. Он рассказывал нам, как его выставили за дверь конторы, в которой он проработал сорок лет. Саксель попытался втолковать ему некоторые методы классовой борьбы, но старик к своему бывшему хозяину не питал ничего, кроме любви. Сакселю стало противно. Я встал. Саксель тоже встал. А тот не хотел уходить. Он снова и снова начинал рассказывать свою историю. Саксель бросил деньги на стол, и мы ушли.
На следующий день без всякого конкретного повода я направился к площади Республики. Было около полудня. Я заметил Англареса – одного, на террасе знакомого кафе. Он увидел меня и дружески поприветствовал. Я подсел к его столику. Пока я раздумывал, что бы мне выпить, он улыбался сам себе, протирая стекла пенсне. Потом он взглянул на меня – и снова я заметил странное выражение его взгляда, но он тут же изменил его, словно снял маску, и надел пенсне.
– Ну, мой дорогой Трави, что вы думаете о нас? Несколько мгновений я думал, что я могу ответить на такой вопрос, но он снова спросил:
– Скажите мне прямо, что вы думаете обо мне?
Он спросил об этом очень просто, даже ласково. Я раскрыл рот. Он заговорил снова:
– Саксель мне правильно говорил, что вы не очень общительный юноша.
Он перестал улыбаться и, опять прерывая мое молчание, задал новый вопрос:
– Доктор Брю довез вас вчера вечером?
– Так это был доктор Брю.
– А вы не знали? Вам его не представили?
– Я не расслышал его имя.
– Славный человек, не правда ли?
– Вполне возможно. Я едва разглядел его. Англарес из-за стекол своего пенсне вновь взглянул на меня как-то по-особенному.
– Саксель был с вами?
– Да: Он проводил меня до дома.
– Он не очень любит графиню.
Это был не вопрос, но я удивился не меньше. По инициативе Англареса разговор перешел на новую тему.
– Вы помните текст, который я читал в тот первый день, когда вы пришли ко мне? Но может быть, вы уже его не помните, столько событий прошло с тех пор…
– Ну конечно помню.
– Вы никогда мне не говорили, что вы думаете о толковании Вашоля?
– Замечательно, – сказал я, – а текст удивительный.
– Очень странно, не так ли?
– Странно, – повторил я, – конечно, иногда мне случалось задумываться в недоумении над этой ловкой штукой.
– У каждого из нас есть пророческие возможности, – сказал Англарес, – но не всякому дано умение их открыть. Для этого нужно, чтобы замолчал разум и померкло сознание, нужно соскользнуть в провалы инфрапсихики, тогда и узнаешь будущее.
Он продолжал:
– Это нелегко. Немногие из нас достигают этого. В таких делах нельзя ничем пренебрегать; поэтому мы советуемся с ясновидящими и слушаем, что говорят медиумы.
Он взглянул на меня простым, открытым взглядом:
– И мы в некотором роде, и мы тоже медиумы и ясновидящие.
В его голосе звучала большая уверенность. Я взволнованно рассматривал статую Республики.
– Но, – вновь заговорил он, – может быть, ваше образование заставляет вас презирать медиумов и ясновидящих? Или нет, ведь так? В противном случае вы были бы не правы. Я испытываю глубокое восхищение перед современной наукой, и меня сильно заинтересовали ваши теории. Долгое время я ждал такого человека, как вы, который открыл бы инфрапсихическую природу математики.
Я никогда этого не открывал.
И который очеловечил бы наиболее абстрактную область современной науки. Безусловно, ваше присутствие среди нас – это знамение, великое знамение.
Убежденный в своей дегенеративности и никчемности, я не смог поверить в такое заявление, однако мой собеседник казался уверенным в том, что говорил. И он называл меня «мой друг». Потом он сказал:
– Мне редко удавалось предсказывать с такой точностью, как тогда в отношении вас. Безусловно, это тоже знак. В нашей группе у вас будет совершенно особенная роль, отличная от других, я в этом уверен. Ведь теперь я могу считать вас активным членом нашей группы, не так ли?
– Вероятно, – ответил я с некоторым беспокойством.
Это знамение, это великое знамение веселило меня и одновременно впечатляло: хотя мне казалось комичным приобрести такую ценность, я не мог не заметить серьезности сложившейся ситуации. До тех пор лишенный всяких достоинств, теперь я чувствовал, как на меня давит груз различных ролей: обо мне могли сказать и то, и другое, и бог знает что еще, я же считал себя обязанным все это согласовывать. Каждый день по-новому брал меня в оборот. Словно для того, чтобы развеять это беспокойство, Англарес принялся подшучивать над некоторыми чересчур рьяными учениками, которые хотели бы, чтобы «мы организовали тайное общество с уставами, испытаниями для вступающих, опознавательными знаками, как в каком-нибудь клубе американских студентов».
– Все идет от теософства некоторых из них, – объяснил он, – они еще не научились презирать весь этот старый вздор.
В этот момент появился Вашоль, и Англарес спросил его, поскольку он был главным редактором «Журнала инфрапсихических исследований», фигурирует ли мое имя в списке штатных сотрудников; тот ответил, что нет.
– Ну, теперь вы можете вписать его туда. И повернувшись ко мне:
– Вы ведь согласны?
– Слишком много чести, – ответил я смеясь.
Он улыбнулся с чрезвычайной учтивостью и заговорил снова:
– Возвращаясь к тому, о чем я вам говорил только что, замечу, однако, что создание тайного общества представило бы для нас известный интерес, начиная с того момента, когда мы займемся революционной деятельностью. Когда мы определенно выступим за III Интернационал.
– А я думал… – начал я.
– Нет, пока нет. Позднее я объясню вам все это в деталях. Сначала мы должны провести идеологическую работу. Нужно примирить нашу теорию об инфрапсихических явлениях с диалектическим материализмом, понимаете?
– И среди нас есть такие, кто бы не хотел заниматься этой работой, – сказал Вашоль.
– Например, Саксель, – уточнил только что появившийся Шеневи (у него были глаза цвета морской волны), – он считает, что это бесполезно.
– В конце концов, – заговорил Англарес, – было бы неплохо объединиться в тайное общество, чтобы на наши собрания не проникли «королевские молодчики».[4]
– Мы не боимся столкновений, – сказал Вашоль.
– Нельзя позволять им совать свой грязный нос в наши дела, – сказал Шеневи, один из главных сторонников конспирации.
– Это, вероятно, все равно необходимо в связи с нашим отношением к коммунистам, – прибавил он. – Вот к примеру: создадим ли мы особую ячейку или вступим в партию по отдельности, сохраняя в тайне нашу организацию?
– Этот вопрос будет поставлен на повестку дня нашего ближайшего пленарного собрания, – ответил Англарес и, повернувшись ко мне, добавил:
– Надеюсь, вы тоже там будете.
В кафе «У Марселя» я нашел Одиль; она провела месяц в Англии с Луи Тессоном, месяц, или больше, или меньше, во всяком случае, я не видел ее после нашей встречи с Сакселем. Я пообедал в компании Оскара, Одиль и С. С тех пор как этот последний устроился работать в гараже одной из парижских застав, он появлялся все реже и реже, и я не знал, какое дело привело его именно в этот день в кафе Марселя. Он приветствовал меня по-арабски, я ему ответил, и он принялся воскрешать истории того времени, когда мы носили военную форму. Оскар и его подруга рассказывали Одиль о незначительных событиях, заполнявших их жизнь во время ее отсутствия. Речь зашла и о Сакселе. Одиль благодаря мне знала о его существовании; поэтому она была сильно удивлена, когда ей сообщили, что он – известный завсегдатай скачек с улицы Круассан.
– Я уже дважды спрашивал себя, так ли это, – сказал Оскар, – ты уверен, что он не из полиции?
– Уверен, – ответил я.
После кальвадоса он ушел, так же как и С., чтобы обсудить какое-то дело. Адель сказала нам:
– Ну, влюбленная пара, я вас оставляю.
– Какая влюбленная пара? – спросила Одиль.
– Она немного глуповата, – пояснил я Одиль.
– Эй ты! – сказала Адель. – Не считай себя умнее всех из-за того, что один раз надул меня. Придурок!
– Ладно, ладно!
– Этот господин утверждает, что женщины его не интересуют.
– На сегодня тебя наслушались достаточно.
– А я и не собираюсь спорить дальше, допустим, что я ничего не говорила, привет.
Она ушла, заявив, что она славная девушка и все эти шутки для нее не больше чем шутки. Потом мы с Одиль отправились к набережной.
– А ваша статья? – спросила она.
– Ее напечатали.
– Вы довольны?
– Не слишком.
– Почему же?
– Это совсем не то, что я думал, и потом я стал членом группы!
– Вы этого не хотели?
– Не знаю.
– Я полагала, что вы с ними заодно.
– Мне так кажется.
– Вы упрекаете меня в том, что я убедила вас написать эту статью?
– О нет.
– Все-таки немного упрекаете?
– Нет, это не так. Но поймите, я в растерянности.
– Вы сожалеете о своем уединении?
– Может быть.
– Значит, вы сердитесь на меня?
– Конечно нет; но без вас я бы никогда не написал эту статью, которой теперь недоволен.
– Вот видите, вы меня в этом упрекаете.
– Представьте себе, что благодаря этой статье я был приглашен на ужин одной графиней.
– Уже выходите в свет!
– Не смейтесь надо мной. Я был очень несчастен. Там были, кажется, знаменитые люди. А я не знал их. Они обсуждали массу всего, о чем я не имею представления. В конце концов, я был сильно раздосадован. Там был и Саксель. Он-то умеет блистать в обществе.
– А она коммунистка, эта графиня?
– Я задал тот же вопрос Сакселю. Он мне ответил… уже и не помню, что он мне ответил. В общем, думаю, что нет.
– Это ведь неправда, не так ли, что он из «Ля Вен»?
– Да. Он придумал это, чтобы придать себе вес в глазах наших друзей.
– Вы уверены, что он не из полиции?
– Да что вы, абсолютно уверен.
– Если узнают, что он всех разыгрывает, это может плохо кончиться.
– Действительно. Я его предупрежу. Он так счастлив, что познакомился с ними.
С приездом Одиль я перестал бывать на площади Республики и видел Англареса только один раз перед пленарным собранием группы. Я поддерживал с ним отношения через Сакселя, который часто появлялся в районе улицы Монмартр. Его энтузиазм едва ли уменьшился. Он нравился этим господам ловкостью, с которой владел языком, но шокировал их непочтительностью, с которой говорил о своих родителях и своей родине. Недовольство было обоюдным, он сам иногда испытывал некоторую досаду, слушая, как прочувственно говорят они о своих стариках и убежденно – о Франции; он прощал им эти устарелые чувства, свидетельства недостаточного политического образования, впрочем, в этом смысле люмпен-пролетарии его не очень удивили. И все-таки однажды он испытал особенно сильное разочарование, когда двое из них высказали при нем на редкость отсталые суждения о снисходительности присяжных в случае преступлений, совершенных на почве ревности, суждения, непосредственно навеянные идеями Клемана Вотеля.[5]
– Этих людей уже не переделать, – сказал он мне, выходя из кафе, – ноги моей здесь больше не будет. Удивляюсь, как это вы смогли так долго общаться с подобными типами.
Это меня рассмешило и его тоже. На улице мы встретили одного из этих «типов», по имени Ф., который в прошлом году жил в той же гостинице, что и я, а теперь поселился около Пляс-Пигаль. Этот мрачный парень прошел вместе с нами несколько метров, и мы обменялись незначительными фразами.
В Центральном кинотеатре показывали в то время фильм, название которого я забыл и который якобы развивал тему гипноза. Мы рассеянно рассматривали киношную афишу. Ф. пожал плечами.
– Плохой фильм? – спросил у него Саксель из вежливости, так как я думаю, что он не питал никакого доверия к мнению этого субъекта.
Ф. вновь пожал плечами:
– Так себе…
Мы заставили его объяснить свою мысль; он сделал это не без труда. Тогда мы узнали, что его сестра – медиум; Ф. смешивал понятия, путая гипноз со спиритизмом; еще мы узнали, и это было самое интересное, что она вызывала дух Ленина, под конец же он сообщил нам (но вы поклянитесь об этом не распространяться, ладно?), что она выполняла роль «проводника» в одной маленькой группе спиритов, которые намеревались к этой деятельности добавить еще и революционную. Эта фракция, впрочем, очень малочисленная, вербовала своих сторонников почти исключительно среди рабочих. Завидев новую цель, Саксель загорелся новым энтузиазмом. Ф. пришлось отвечать на множество всевозможных вопросов. Несмотря на то, что он был удивлен тем интересом, который вызвали у нас эти люди, чокнутые, по его мнению, он в конце концов пообещал сделать «все возможное» для того, чтобы ввести нас в их круг. Потом он ушел. Уж не знаю, почему он сдержал слово, но спустя всего лишь два или три дня после этой встречи мы были приглашены, Саксель и я, на сеанс этой группы; предварительная беседа с некоторыми из ее членов должна была состояться в кафе на улице Насьональ. На самом деле мы встретили там только одного из них, но, по правде говоря, самого важного человека: некто по имени Муйард, таможенник в отставке, – у него проходили собрания, на которых вызывали духов. Этот жизнерадостный старик встретил нас доброжелательно, тоже не знаю почему; ему удалось сдержать красноречие Сакселя, и он в деталях рассказал нам свою историю, то есть историю девушки-медиума, Элизы, как он ее называл, и историю группы с начала и до сегодняшнего дня. Я, естественно, все это забыл, а, наверно, зря, так как жизнь Элизы, по-моему, представляла некоторый интерес. Г-н Муйард довел свой рассказ до конца и пригласил нас следовать за ним, не собираясь начинать ученую дискуссию с моим другом Сакселем. Г-н Муйард жил на улице Насьональ, в глубине двора, в помещении, похожем на застекленную студию, довольно просторную, которую разделял на две неравные части большой занавес из красного бархата с золотыми кистями. В меньшем отсеке, должно быть, жили г-н Муйард и его жена; в большем эта приветливая хозяйка занимала гостей – собралось уже около двадцати человек. На стенах было расклеено множество афиш, фотографий, вырезок из газет, различные материалы. Пока подходили новые спириты, мы с Сакселем, немного смущенные, оставались там, где нас посадили, а г-н Муйард, покинув нас, приветствовал входящих:
– Здравствуй, товарищ, здравствуй, товарищ. Ровно в девять часов он вышел, чтобы запереть маленькую решетку, отделяющую нас от остального мира; потом закрыл дверь мастерской. Занавеси на окнах были плотно задернуты. В качестве освещения оставили только старую красную лампу, вероятно, забытую каким-то фотографом, когда-то бывавшим здесь. Все уселись локоть к локтю вокруг очень длинного стола. Одно место оставалось пустым. Г-н Муйард попросил тишины, объявил о нашем присутствии, снова попросил тишины. На пустующем месте внезапно оказалась девушка-медиум, которая до этого момента скрывалась за занавесом из красного бархата с золотыми кистями. После этого на четверть часа воцарилась полная тишина. Около девяти семнадцати стало слышно, как Элиза глубоко вздохнула, то же самое – в девять девятнадцать и в девять двадцать три. Я следил за временем по элегантным ручным часам Сакселя, который, как я чувствовал, нервно дрожал. Напротив, локоть и нога моего соседа справа оставались как бы спокойно-внимательными. Вздохи множились, становились похожими на хрипы. Потом Элиза снова замолчала. Наконец, после более чем сорокаминутного ожидания г-н Муйард спросил подобающим голосом:
– Дух Ленина, здесь ли ты?
– Кто эти два новых товарища? – ответил почти мужской голос, довольно точно воспроизводящий выговор шоферов такси – выходцев из Восточной Азии.
– Это два товарища из другой группы, стремящиеся к знаниям, – ответил г-н Муйард.
– Состоят ли они в коммунистической партии?
Поскольку г-н Муйард не знал этого, он замолчал. Нас толкнули локтем.
– Нет, мы не состоим, – сказал Саксель.
– Почему же?
– Это всего лишь вопрос ближайшего будущего.
– Нужно состоять в партии, товарищ, без этого вы не сможете слушать мои посмертные наставления.
– Я очень сожалею об этом, – пробормотал Саксель.
– Тихо! – пророкотал дух. – Есть ли у вас вопросы ко мне?
– Конечно, конечно, мы стремимся к знаниям.
– На сегодня будет достаточно одного вопроса, товарищи. Я не могу терять время. Сотни других групп ждут моего слова. Ну, говорите, товарищи.
– Гм, гм, – сказал Саксель.
– Вы оказались робким, товарищ. С робкими не совершить революции. Если вы неспособны задать вопрос, пусть это сделает ваш друг. Я слушаю.
Я словно получил удар под дых. Никогда бы не осмелился открыть рот. Саксель решился:
– Как можно примирить диалектический материализм и веру в бессмертие души?
Вокруг стола поднялся неравномерный, приглушенный шепот.
– Тихо! – снова проворчал дух. – Я отвечаю на ваш вопрос, товарищ. Дух Ленина говорит вам: философские вопросы могут быть решены только в бесклассовом обществе, когда экспроприаторы станут экспроприируемыми. Поразмыслите над этим, товарищ. Товарищи, внимание. Теперь я расскажу вам о последних промахах черного мага, сатанинского еврея Льва Давыдовича Троцкого.
И он принялся пересказывать статью из «Записок о большевизме». По истечении десяти минут он внезапно остановился. Девушка-медиум вздохнула снова и проснулась. Г-н Муйард встал, чтобы зажечь свет. Тогда мы смогли ее увидеть – бледную белокурую молодую девушку, которую госпожа Муйард заставила выпить стакан воды с сахаром в качестве «укрепляющего», чтобы снять психическую усталость. Г-н Муйард подошел к нам в веселом расположении духа и сказал, подбадривая:
– Приходите в следующую субботу.
Остальные присутствующие, конечно, рабочие, но прилично одетые, смотрели на нас с некоторым презрением. Мы попрощались.
– Ужасно, – сказал я Сакселю, когда мы оказались достаточно далеко от этого притона, – какое убожество!
– Это не проблема. Примитивны, конечно, но благодаря им наши теории, возможно, проникнут в пролетарскую среду.
– Вы думаете?
– Да. Достаточно переспать с медиумом.
Я разыграл мизансцену, которая состояла в том, чтобы внезапно остановиться, подождать, пока твой спутник сделает то же самое, и, когда он обернется, заглянуть ему прямо в глаза.
– Саксель, – сказал я ему, – я больше никогда не смогу воспринимать вас серьезно.
– И будете правы. Но кроме шуток, вы не находите, что она восхитительна?
– Да, – сказал я.
– Вы видели ее грудь? В следующий раз я попытаюсь сесть рядом с ней. Элиза! Медиумнесса Элиза! Вам она не кажется чудесной?
– Нет.
– Вижу. Когда вы влюблены в одну женщину, вас не интересуют другие.
– Я не влюблен.
– Нет? А очаровательная особа, ради которой вы снисходительно внимаете реакционным речам этих господ сутенеров, а?
– Саксель, вы меня ужасно раздражаете.
Я повернулся спиной, бросив его в ночи. Он пошел дальше походкой пьяного.
Я встретил его на следующий день. Когда я пришел, он рассказывал Англаресу о вчерашних событиях.
– И это необыкновенное место, – говорил он, – улица Насьональ, совсем близко от удивительного квартала Жанны д'Арк, цитадели мятежа, как говорит «Юманите».
А когда увидел меня, сказал:
– Извините за вчерашнее. Англарес взглянул на нас.
– Ничего страшного, – сказал я.
Мы сердечно пожали друг другу руки. Я сел.
– Вас что-то не видно. Что случилось? Вы были вчера с Сакселем на улице Насьональ?
– Ему это показалось неинтересным, – сказал Саксель.
– Не совсем так, – сказал я.
– Но все-таки вы не такой энтузиаст, как он. Благодаря им мы могли бы задействовать рабочий класс.
– Я в этом мало что понимаю, – сказал я.
– Увидим, – сказал Англарес.
Заметив Вашоля, Шеневи и госпожу Шеневи, выходивших из такси, он попросил держать все в секрете, и, когда они подошли настолько близко, что уже слышали нас, мы обсуждали предстоящий агрессивный выпад французского империализма против Советского Союза (мы, то есть Англарес и Саксель, я же довольствовался ролью слушателя, ничего не смысля в дипломатии). После этого я несколько недель не показывался на площади Республики. Сеанс у г-на Муйарда привел меня в полное уныние. Я вновь засел за работу, поскольку все эти хлопоты отвлекали меня от моих исследований. Тессон вернулся из Англии, и я почти не видел Одиль. Что касается Сакселя, он больше не приходил на улицу Рише. Таким образом, я начал вести свою прежнюю жизнь, пока отпечатанная на машинке записка вновь не вытащила меня из моего уединенного угла. Англарес просил меня присутствовать на пленарном заседании своей группы. На повестке дня стояли два следующих пункта: а) вопрос о Муйарде; б) вступление в коммунистическую партию. Я пообещал быть там не столько по зову сердца, сколько из-за чувства долга, надеясь таким образом послужить правому делу, которое, как мне казалось, я тогда защищал.
Накануне первого заседания, а может быть, в тот же самый день в мою дверь постучали. Это был Саксель.
– Что-то вас не видно, – сказал он.
Он бросил взгляд на рекуррентные ряды, которые я как раз высчитывал, и сел на мою кровать.
– Вас тоже, – заметил я. – Надоели аферисты?
– А вам надоели спириты?
– Именно так. Саксель поморщился.
– Вижу, и вы будете против меня.
– Против вас?
– Да. Я очень удачно сблизился с группой с улицы Насьональ.
– Вы абсолютно свободны.
– Вы не возражаете против этого?
– Я особенно не раздумывал над этим вопросом.
– Вы видели Англареса?
– Нет, не видел дней…
– Ну так вы его до вечера еще увидите. Значит, это был тот самый день.
– Действительно? Саксель улыбнулся:
– Он попытается переманить вас на свою сторону. Он и слышать не хочет о группе с улицы Насьональ.
Я не знал, что сказать. Он продолжал:
– Это забавная история. Если б я вам рассказал, вы бы не поверили. Все-таки я расскажу. Так вот, графиня, вы знаете, какая графиня, прослышала, я и знать не хочу от кого, о существовании Элизы. Она захотела прийти на сеанс. Как вы сами понимаете, она не могла пропустить такое. Мне пришлось вести ее туда. Избавлю вас от рассказа об ухищрениях, которые она применяла, чтобы достичь этого. И вот мы на улице Насьональ. Самое интересное, что ее выставили за дверь. Все произошло довольно быстро. Я остался. А она ушла. За это время продырявили ножом шины ее автомобиля. Вы представляете, какое у нее при этом было выражение лица? Англарес взбешен. Поскольку эта история выставляет в совершенно смешном свете особу, о которой идет речь, он не осмеливается ничего сказать. Но он наложил вето на всякую связь с группой Муйарда. Он обработал своих прихвостней – Шеневи и Вашоля. И я уверен, что он прочтет вам наставление перед сегодняшним собранием. Думайте обо всем этом что хотите, я вас предупредил. И прощайте.
И правда, через полчаса после его ухода я получил маленькую записку от Англареса с приглашением на ужин.
Его еще не было дома, когда я пришел; меня приняла его жена. Она усадила меня, завязала разговор. Это была ослепительная женщина, она меня просто оглушила. Видя, что из меня ничего не вытянешь, она легко нашла предлог, чтобы оставить меня и исчезнуть. На столе валялся том «Капитала»; удивленный тем, что Англарес развлекается таким чтением, я не слышал, как он вошел.
– Вы никогда не читали эту книгу? – спросил он меня с другого конца комнаты.
– Нет-нет, – промямлил я.
Вместе с ним пришел Венсан Н. Оба, казалось, были в прекрасном настроении, которое появляется благодаря посещениям кафе. Я с восторгом слушал их речи, по-моему, редкие по красоте. Вновь появилась госпожа Англарес. Мы сели за стол.
– Нет никакой возможности избавиться от Вашоля, – сказал Англарес жене, а мне: – Вашоль взял за правило приходить сюда обедать по всем крупным поводам и даже по мелким: он никак не может понять, что я не жажду его видеть.
Потом, к моему большому удивлению, Н. принялся рассказывать один за другим непристойные анекдоты об этом человеке, анекдоты, которые заставляли смеяться Англареса и прыскать со смеху его жену. В течение всего ужина каждый из друзей поочередно становился мишенью для насмешек Н. к полному удовольствию хозяев. Я тоже смеялся над этими рассказами, и хотя не понимал всего, но не переспрашивал. Дошли и до Сакселя. Но эта тема, казалось, не вдохновляла рассказчика. Тогда Англарес вооружился своим пенсне и приступил к атаке:
– Поскольку мы заговорили о Сакселе, должен вам сказать, что именно из-за него я захотел повидать вас перед сегодняшним собранием.
– Я догадывался, – холодно сказал Н.
Англарес загадочно улыбнулся. Они оба показались мне очень сильными противниками. Я же не разомкнул рта.
– Сегодня вечером, – продолжал Англарес, – мы будем обсуждать наш союз с группой спиритов-коммунистов. Но ведь эти люди не представляют никакого интереса, откровения медиума – сплетение подражаний и нелепостей; этот Муйард – кретин, а его сторонники – жалкие люди, которые ни в чем ничего не смыслят. Впрочем, Трави, который был на одном сеансе, все это отлично знает.
Н. посмотрел на меня. Нужно было, чтобы я что-то сказал.
– Вы же не разделяете энтузиазма Сакселя, в конце-то концов, – сказал мне Англарес немного нетерпеливо.
– Саксель не был энтузиастом, – возразил я, думая таким образом отвертеться.
Но мне ответили:
– Во всяком случае, Саксель сам сообщил мне, что, выходя от Муйарда, вы воскликнули: «Какое убожество!»
– Да, так было, – сказал я.
– Сегодня вечером, – продолжал Англарес, – Саксель будет защищать перед нами это самое убожество. Вы его знаете, он способен увлечь за собой большинство. Это было бы прискорбно. У меня есть против него решающий аргумент, но я не могу им воспользоваться. Саксель – мой друг. А также ваш. Вы прекрасно понимаете, что в теоретической дискуссии я не могу использовать против него аргумент ad hominem. Однако он был бы решающим. Мы молчали.
– Поэтому я попросил вас прийти: я хотел, чтобы вы могли судить об этом. Так вот, вся деятельность Сакселя в этой истории определяется одним: он – любовник Элизы, медиума. Он намеренно молчит об этом. Но теперь вы понимаете его позицию. Дружеский жест по отношению к нему – вытащить его оттуда и расстроить его замыслы. Девять часов, – простонал он, – мы опаздываем! Но, – и это относилось только ко мне, – вы, конечно, не обязаны выступать против него. Мы вызвали по телефону такси.
Собрание проходило в подвальном помещении одного кафе на бульваре Бомарше. Столом служил бильярд. Собралась куча людей, которых я никогда не видел, в целом человек сорок, включая женщин и совсем зеленых юнцов. Позже я узнал, что по такому поводу побеспокоили себя бельгийцы, швейцарцы и югославы. Оставленный Англаресом, к которому устремились присутствующие, и Венсаном Н., которым завладел неизвестный мне человек, я почувствовал себя слегка потерянным среди всех этих людей. Наконец поступило предложение начать работу. Все разместились вокруг бильярда в два или три ряда. Вашоль, главный редактор журнала, счел себя официальным председателем. Англарес отодвинулся в тень. Саксель явился только что; стульев больше не было; он сел на маленький столик в самой глубине подвала. Вашоль зачитал повестку дня; возражений не последовало; занялись вопросом о Муйарде. Шеневи зачитал очень нелестный отзыв. Саксель запротестовал: Шеневи не имеет права выступать, он не был ни на одном сеансе.
– Совершенно справедливо, – ответил Шеневи, – в таком случае я предлагаю Трави рассказать нам о том, что он видел и слышал на улице Насьональ.
Я смотрел на Англареса, он не шевелился. Все было разыграно, и я знал об этом. Все напрягли слух, поскольку никто, должно быть, не сомневался в моей искренности. Тогда я рассказал о том, что видел и слышал на улице Насьональ. Меня спросили, что я об этом думаю; я вынужден был признаться, что не думаю ничего хорошего. Саксель отстаивал свою идею:
– Не так важно нынешнее состояние этой группы. Мы преобразим их и сможем благодаря им внедрить наши идеи в среду пролетариата.
– Твои идеи или наши? – вызывающе спросил Шеневи.
– Я сказал: наши идеи, – ответил Саксель, предпочитая не начинать по этому поводу дискуссию.
Он продолжал отстаивать свою точку зрения, он говорил, говорил, он умел говорить, но собрание слушало его с недоверием. Он стал раздражаться, он продолжал говорить, в конце концов он уже не знал, что сказать, и решил замолчать. Он сел обратно на свой столик. Все молчали, как бы показывая этим, что они обдумывают сказанное. Я видел, как в темном углу что-то блеснуло: Англарес поправлял пенсне.
– Я предлагаю оставить этот вопрос открытым. Нам нужна дополнительная информация. Саксель – единственный человек среди нас, поддерживающий регулярные отношения с группой, о которой идет речь. Мы могли бы назначить комиссию из трех человек, которая помогла бы Сакселю в его работе.
Единодушное одобрение. Назначили комиссию: туда вошли Англарес, Вашоль и Шеневи. Саксель, казалось, был очень доволен таким решением.
Все это длилось ужасно долго; так что, когда приступили ко второму вопросу, кто-то заметил, что уже слишком поздно, чтобы начинать столь важное обсуждение, но еще кто-то счел, что у нас достаточно времени, и к тому же югославы должны уезжать на следующее утро. Могут ли они отложить свой отъезд? Нет, не могут. Кто-то предложил проголосовать, чтобы выяснить, стоит продолжать работу или нет. Еще один возразил, что голосовать – глупо, мы только потеряем время. Приверженец голосования настаивал. В конце концов решили продолжать. Один югослав взял слово. Было без четверти двенадцать. Те, кто из пригорода, потихоньку выскальзывали. Англареса это взбесило:
– Если среди нас есть люди, которые не способны пропустить один поезд ради своих убеждений, нам остается только разойтись.
Он встал. Шеневи встал. Вашоль встал. Все встали. Заседание было окончено.
Югославы были недовольны. Англарес отвел их в сторону и дружелюбно заговорил с ними. Югославы растаяли.
На следующий день Саксель постучал ко мне в дверь: у него была такая привычка.
– Ну вот, вы видели? Он провел меня, и вы тоже.
– Мне жаль, – сказал я, – но я должен был сказать то, что думаю.
– Я на вас не сержусь. Но мне начинает надоедать это.
– Что?
– Все. Вы видели этот номер с комиссией? Шито белыми нитками! И вы слышали, что говорил Шеневи? Но разве я попал в ловушку? Пусть приходят на улицу Насьональ – посмотрят, как их там примут! Как благодаря мне их там примут!
– Вы очень возбуждены.
– У меня есть повод для этого. Вы думаете, я дам себя провести? Англарес боится моего влияния, вы поняли? Он хочет командовать на улице Насьональ, как командует всюду. Вот в чем дело.
– А графиня?
– А, графиня. Теперь я убежден, что он надеется когда-нибудь ввести ее к папаше Муйарду. Он очень надеется переспать с ней. Может быть, она поставила такое условие, эта дура. Меня бы это не слишком удивило.
Он замолчал; немного успокоившись, высказал свою точку зрения по поводу вступления в коммунистическую партию. Здесь он был согласен с Англаресом: пока коммунисты не смогли войти в прямой контакт с Москвой, остается вступать по одному, так как нельзя вести революционную работу, не состоя в коммунистической партии. Но ничто не мешает собираться для продолжения специальной работы, тем не менее не доходя до создания чего-то вроде тайного общества, о чем мечтают такие экстремисты, как Шеневи.
– А вы, – спросил он меня, – что вы будете делать?
– Я в нерешительности, – ответил я, – некоторые мои идеи не очень хорошо согласуются с материализмом, пусть даже диалектическим.
– Это касается математики?
– Да. Я все еще верю в ее внутреннюю объективность. Я ближе к Платону, чем к Марксу.
– Черт, – рассеянно вымолвил Саксель.
– А вы сами, вам удалось примирить ваши идеи и…
– Я предоставляю Вашолям и Шеневи заниматься этим. Дело революции – прежде всего, а теоретические разработки – после.
– Тогда что вы мне посоветуете?
– Присоединяйтесь!
С этим словом он ушел; мы должны были встретиться в тот же вечер на бульваре Бомарше на решающем собрании.
Я вышел из гостиницы около пяти часов. На площади Биржи купил газету «Энтрансижан». Полистал ее на ходу. Прошел по улице Фобур-Монмартр до бульваров. Подождал несколько секунд, чтобы перейти дорогу, потом собрался пойти по улице Монмартр. Все это остается в душе очень ясным и четким, как и то, что случится потом, так что по прошествии этих событий у меня была возможность закрепить воспоминания. Я включился в жизнь и, преодолев подавленное состояние, стал различать людей, как всякий нормальный человек. Если в дальнейшем некоторые периоды моей жизни как бы осыпались в моей памяти – это случилось лишь по причине обычных потерь во всякой человеческой деятельности.
Так вот, на углу улицы Монмартр я встретил девушку, которую звали Алисой.
– Не ходи туда, – сказала она мне спокойным тоном, да и внешне казалась спокойной.
Я взглянул на нее.
– Давай выпьем? – предложил я.
Мы перешли улицу, чтобы зайти в «Золотое солнце».
– Так что же?
– Тессон… Оскар его прикончил.
– Что ты такое говоришь?
– Оскар только что прикончил своего брата.
– Вот так история.
– Уверяю тебя, это правда. Тессона увезли в больницу, а Оскар арестован. Ф. тоже арестован. Под это дело они загребли еще нескольких. Тебе не стоит туда ходить. Они решат, что ты явился как раз вовремя.
– Спасибо тебе.
– Не за что, не за что.
– Но что же они могут сделать со мной?
– Ты их не знаешь. Они всегда найдут, к чему придраться. Будь осторожен.
– А Одиль?
– Не знаю. Ее там не было.
– Тем лучше.
– Да они ее найдут, будь уверен.
– Грязная история.
– Не волнуйся: это обычное дело.
– Подозреваю, что да.
– Отлично. Тогда я ухожу. Мне нужно уходить.
– Пока и еще раз спасибо.
– Не волнуйся, ладно, все – чепуха.
Мы пожали друг другу руки. Я смотрел ей вслед. Потом она исчезла.
Я остался сидеть перед двумя нетронутыми кружками пива с осевшей пеной. Преодолев через несколько секунд остолбенение, я принялся размышлять о том, что должны обсуждать сегодня вечером на собрании. Я спрашивал себя, вступать ли мне в коммунистическую партию; и насколько я могу сойти за коммуниста; и насколько остальные могут сойти за коммунистов; и какой толк в том, чтобы создавать тайное общество.
А Одиль, где она? Что она делает? Мерзкий эгоист, ты думаешь только о себе. Может быть, ее уже посадили в тюрьму? Но с какой стати ее сажать. Это абсурд. Она, должно быть, в больнице. Тессон, наверное, умер. Если тот хорошо целился. Тессон сейчас, должно быть, уже мертв.
Одиль?
Я заплатил за две кружки и решил пойти в ее гостиницу. Самая короткая дорога вела через Монмартр. Поэтому я пошел по этой улице и отважился дойти до улицы Рише – с бьющимся сердцем и пересохшим ртом. У меня все-таки хватило осторожности перейти на другую сторону улицы. Кафе «У Марселя» было закрыто. Перед дверью стояла толпа, обсуждая преступление. Я прошел мимо, не оглядываясь. Если бы до меня сейчас кто-нибудь дотронулся мизинцем, я бы просто рухнул. Я все-таки продолжал идти, но мое беспокойство возрастало. Я проследовал по улице Фобур-Пуассоньер до улицы Дельты. Охваченный тревогой, я прошел мимо гостиницы, не останавливаясь. У Анверского сквера повернул обратно. Второй раз прошел мимо гостиницы. На третий раз я вошел. Одиль там не было. Я не увидел на лице хозяйки никакого следа подозрительности: ничего необычного в том, что ее там не было. Я ушел. Был восьмой час. По бульвару слонялись какие-то люди. Я сел на скамейку, раздавленный своей беспомощностью; какие-то люди суетились вокруг. Чтобы отвлечься, я разглядывал их физиономии. Время от времени я рассеянно размышлял над таким серьезным вопросом, как вступление в коммунистическую партию, а также думал о собрании, которое должно состояться этим же вечером. Конечно, Одиль должна быть в больнице. В таком маленьком кафе, как «У Марселя», два или три револьверных выстрела, наверное, наделали шуму. От шума у меня звенело в ушах. Я хотел есть. Я зашел в первый попавшийся ресторан и съел столько, сколько смог. Потом решил, что неплохо было бы выпить рюмку водки. Я не чувствовал в себе решимости для того, чтобы прийти на собрание на бульваре Бомарше; я бы пошел, конечно, но опасался, что меня там поджидает какой-нибудь полицейский. Но ведь я же никак не участвовал в этом убийстве; эта глупая Алиса меня напугала.
Тогда я отправился в кино на какой-то смешной фильм. Возвращаясь около полуночи, я снова зашел в гостиницу к Одиль; мне не смогли сказать ничего определенного. По дороге я увидел кафе, все еще закрытое. В дежурной аптеке купил упаковку гарденала. В моей гостинице меня тоже ничего особенного не ожидало.
На следующее утро, проснувшись около одиннадцати, я позвонил по телефону: на этот раз мне ответили с подозрением. Хозяин моей гостиницы тоже попытался намекнуть на вчерашнее происшествие. Я вышел на воздух. На верхних ступеньках площади Биржи раздавались обычные выкрики. Я купил «Пари-Миди». Тессон был мертв. Об Одиль ничего не говорилось. Статья призывала очистить столицу, а тех негодяев, что забавляются оружием, осудить по всей строгости. Об Одиль ни слова. Луи Тессон умер в больнице. Но как бы я осмелился пойти в эту больницу? Я снова зашел в гостиницу к Одиль и встретил очень холодный прием. Вечером я узнал из газеты об аресте С., работника гаража, моего армейского друга, – город начали чистить.
Второй день был пустым, мучительным, изнуряющим. Я уже не думал о высоких материях – о диалектике и бессознательном, я даже не думал о том, чтобы заполнить свое одиночество, заглянув на площадь Республики, я забыл Сакселя, Англареса и всех прочих. В тот день, мне кажется, я даже плакал.
На третий день явились двое, показали мне документы и сказали:
– Мы сейчас проверим, нет ли тут чего-нибудь интересного для нас.
И принялись рыться в бумагах. Один наткнулся на рекуррентные ряды.
– Это что такое?
– Вычисления.
– Вычисления чего?
– Просто вычисления. Я математик. Номер первый пожал плечами.
– У вас есть степень бакалавра? – спросил другой.
– Да.
– А что же вы делаете среди этих людей?
– Каких людей?
– Не притворяйтесь дураком.
И этот в свою очередь пожал плечами.
– Деклассированный элемент, – пробормотал он. Эти типы начали меня раздражать, они, наверное, собирались читать мне мораль. Внезапно я спросил их:
– Простите, господа, что происходит? Они продолжали рыться в бумагах.
– Ко всему прочему он еще и коммунист! – воскликнул номер второй.
Коммунист я или нет? Ответить «да» – ради фанфаронства или «нет» – из-за стремления к точности? Я ничего не ответил. Номер первый листал мою подборку «Журнала инфрапсихических исследований». На его лице выразилось явное отвращение. Его напарник тоже взглянул на журнал.
– Серьезные вещи! – сказал он и пожал плечами. Решительно, только это они и делали – пожимали плечами.
– По какому праву, – начал я.
– Хитрить – не в ваших интересах, – прервал меня номер второй.
Я был задет, потому что он сказал мне «вы», должно быть, он не принимал меня всерьез. Я сел на кровать и замолчал. Они продолжали устраивать маленький погром. В конце номер первый сказал мне:
– Твои бумаги просмотрят повнимательнее. Будь спокоен, тебе дадут знать.
Они сложили в стопку мои бумаги и журналы и забрали с собой. Потом удалились, номер первый – молча, номер второй обернулся:
– Не берите в голову, далеко дело не зайдет. Ваша семья все устроит.
Он закрыл за собой дверь. Как же он меня взбесил! Я был просто сражен. Меня доконала эта последняя шутка, а также то, что я был в полном неведении по поводу судьбы Одиль. Тогда я отметил про себя, что эти революционеры бессознательного «плевали на меня с высокой полки», как было модно выражаться в том году. И как раз в дверь кто-то постучал. Это был Венсан Н.
– Меня прислал Саксель, – сказал он, исподтишка оглядывая мою комнату и меня самого.
– Да, и что? – спросил я.
– Он не пришел сам, потому что опасается, что будет иметь неприятности.
Я засмеялся.
– Он интересовался, как вы, – продолжал Венсан Н. Я в свою очередь пожал плечами.
– Они устроили здесь обыск, – сказал я, – и два фараона унесли все мои бумаги.
– Вам нужно уехать отсюда, – сказал Н.
– Интересно, как… Теперь засмеялся он:
– Это не сложно. Графиня все устроит.
– Действительно?
– Большие связи.
– Но я же не стану ей звонить.
– Нет, не вы, это сделает Англарес. Всякий раз, когда он попадает в передрягу, она его вытаскивает. Говорю вам, идите на площадь Республики и все ему объясните.
Я все и объяснил Англаресу, сидящему за своим аперитивом. Он поморщился.
– Это будет сложно.
– Почему же? – спросил Венсан Н.
– У нее уже столько всего просили.
– Но на этот раз дело очень серьезное.
– Так они забрали все ваши бумаги? – спросил у меня Англарес.
– Да, и даже номера вашего журнала, и ваше приглашение, которое вы мне посылали, и ваши листовки, – прибавил я с невинным видом. Англарес вздрогнул.
– Нужно действовать немедленно, – воскликнул он, растрепав волосы, и полетел вниз к телефону.
– Каков, а, – сказал мой спутник, сдерживая смех, – вы сказали ему как раз то, что надо было. И все-таки он мне нравится.
У меня не хватило смелости прояснить тайну этих фраз, но Одиль – что с ней? Какие неприятности должны подстерегать ее? В свою очередь я бросился к телефону. Я увидел Англареса через стекло кабинки, он наклонился, улыбаясь, с трубкой в руке. Я открыл дверь.
– В чем дело? – спросил он, он был взбешен, но старался скрыть изменения в интонации.
– Извините, но не могла бы эта дама сделать что-нибудь для знакомой Тессона, мадемуазель Одиль Кларьон?
– Естественно, – ответил он озлобленным тоном.
После этого обещания я оставил его отвешивать словесные поклоны и поднялся наверх. Через несколько минут появился и он.
– Для вас она кое-что сделает, – сказал он, – она позвонит вам во второй половине дня и сообщит о результатах своих хлопот.
Действительно, около десяти часов вечера раздался телефонный звонок, которого я прождал весь день. Эта дама сообщила мне, что она все устроила, мои бумаги мне немедленно вернут, меня не будут больше беспокоить, а что касается той особы, о которой шла речь, мне нечего опасаться: ею тоже занялись. Пользуясь случаем, графиня пригласила меня на ужин.
Прямо на следующий день меня вызвали к следователю. Я зашел сначала к Одиль; мне сказали, что она ушла неизвестно куда. Я вышел, что-то промямлив, встревоженный, почти испуганный. Прошел быстрым шагом по улице Дельты до Дворца Правосудия. И вот я в кабинете следователя. Я его сразу узнал; забыл его имя, но внезапно вспомнил его лицо: он когда-то приходил к моим родителям, это друг нашей семьи. Но я и виду не подал, что узнал его. Он чрезвычайно вежливо попросил меня сесть, даже иронично, как мне показалось. Я наперед знал все, что он мне скажет. Он заговорил:
– Я вижу, месье, что буквально все были подняты на ноги, когда следственные органы доставили вам небольшие неприятности. Поздравляю: у вас есть и могущественные покровители, и прогрессивные убеждения. Как бы то ни было, ваши покровители поторопились, ибо и так все свидетельствует о вашей невиновности, о вашей, должен сказать, прямо-таки абсолютной невиновности.
Он осторожно взглянул на меня.
– Что касается ваших бумаг, журналов и других документов, я прошу извинить неуместное усердие простого инспектора, чье образование не идет ни в какое сравнение с вашим. Вам их вернут сегодня же; можете получить их в канцелярии. Я даже рад этому происшествию, потому что оно позволило мне разузнать из надежного источника об этой примечательной секте, к которой, я полагаю, вы принадлежите. Но должен вам сказать, что больше всего меня заинтересовали ваши личные бумаги. Я же должен был ознакомиться с ними, это моя профессия, не так ли? И вы поймете, насколько я был заинтересован, просматривая их, когда узнаете, что я тоже математик-любитель. Вас это не слишком удивит, поскольку я понял, что вы большой поклонник Ферма, который, как и я, работал в прокуратуре, но, конечно, я не равняю себя с этим блистательным и капризным гением. Когда-то я потратил много часов, пытаясь найти доказательство этой знаменитой теоремы, но в конце концов убедился в тщетности своей затеи. Однако я должен сказать: все-таки я думаю, что эта теорема истинна или ложна; я никоим образом не последователь Брувера. А вы, дорогой мой, вы верите в обоснованность принципа исключенного «третьего»?
Вступать ли в разговор с этим буржуа? Такой человек, как я, может быть, будущий коммунист не станет вести беседы со следователем; к тому же он намекнул на то, что я – всего лишь любитель (в математике), ведь прозвучали слова «я тоже».
– Я вам задал вопрос, дорогой мой. Поскольку он не касается ни убийства г-на Тессона, ни мелких делишек его брата, я вас уверяю, что вы не скомпрометируете себя, если ответите.
– Во-первых, месье, я вас прошу, не называйте меня «дорогой мой».
– Я думаю, что обидел бы вас еще больше, говоря вам «дитя мое», а ведь я видел, как вы росли.
– Вы не видели меня ни маленьким, ни взрослым, месье.
– Я не совсем понял ваше замечание. Как бы то ни было, я буду говорить вам просто «месье», раз вы так хотите.
– Да, хочу.
– Отлично. Вот мы и договорились. Вернемся же к принципу исключенного «третьего». Что вы о нем думаете?
Он действительно думает, что я всего лишь любитель? Может быть, этому «тоже» и не придавалось никакого значения? Поскольку я не ответил, он продолжал:
– Я рад, что вы не впутаны в это дело: с меня бы семь потов сошло, пока бы я вытянул из вас хоть одно слово! Например, один вопрос, который я хотел бы выяснить, мог бы звучать так: вы бываете в этом кругу из-за любви к экзотике?
– Ненавижу экзотику.
– Именно такой ответ можно ожидать от математика.
– Обожаю экзотику.
– И как раз эту реплику мне следовало ожидать от вас.
– И нет ни одной фразы в вашей речи, которую нельзя было бы ожидать от следователя, который в детстве трепал тебя по щеке.
– Ну, видите ли, я не согласен с вами! Кстати, замечу, что вы меня узнали, вспомнили, что я видел вас еще ребенком. Вы тогда учились, я хочу сказать, серьезно учились, если бы мы не заговорили об этом: у друзей есть некоторые преимущества. Как бы то ни было, я не думаю, что моя речь именно такая, какая… и т. д. Я, например, не собирался выводить никакой морали из того, что с вами случилось.
– Спасибо.
– Я не стал рассказывать о страданиях вашего отца, когда он узнал, что вы замешаны в деле, которое называется драмой среды.
– Он, должно быть, обрадовался.
– Напротив, я пытался завести разговор на нейтральную тему, поговорить о чистой математике.
– Но почему бы не разрешить мне уйти вместо того, чтобы заводить разговор? Вместо того, чтобы пытать меня? Вы же видите, что ваши вопросы заставляют меня страдать? К чему эти ваши вопросы? Вы наслаждаетесь своим мнимым превосходством. Подвергаете меня маленькой пытке, той, что в вашей власти, потому что не можете подвергнуть меня другому наказанию. Разве вы не понимаете, господин следователь, что для меня вести беседы со следователем – это пытка? Нет, вы это прекрасно понимаете, и именно поэтому вы настаиваете на том, чтобы говорить со мной о математике. Как будто мне интересно разговаривать о математике со следователем!
– Как любопытно! Вы мне читаете мораль! И вы действительно думаете, что я садист? Я не видел ничего плохого в том, чтобы поговорить о математике со знатоком: мне не часто выпадает такое удовольствие. Как бы то ни было, я не хотел бы продолжать беседу, которая причиняет вам столько страданий. Вы можете идти.
Я встал.
– А, вот еще что. Ваши могущественные покровители также интересуются судьбой мадемуазель Кларьон. Заметьте: я не сказал «девицы Кларьон». На самом деле эта особа принадлежит к превосходной семье, и ее положение немного схоже с вашим, как мне кажется. Такие совпадения в нашей жизни случаются чаще, чем можно было подумать; вы, должно быть, думаете об этом то же самое. Как бы то ни было, в отношении этой девушки я могу вас заверить: ее имя не будет упомянуто, так же как и ваше, и ее не станут больше беспокоить, так же как и вас. Вы не находите, что мы очень любезны?
– А с какой стати меня беспокоить? Разве я виновен? И если бы мадемуазель Кларьон не принадлежала к превосходной семье, как вы говорите, если бы это была просто бедная девушка, вы были бы к ней не столь снисходительны?
– Вот видите! Вот видите! Вы опять читаете мне нотации! Ох уж эти молодые люди!
Наконец я выбрался из когтей этого доброжелательного мучителя. Когда я вернулся с бумагами домой, я нашел там письмо от Одиль и Сакселя собственной персоной. Он поджидал меня, читая «Юманите», что было не совсем во вкусе хозяина гостиницы. Мы поднялись ко мне в комнату.
– Так они вернули вам бумаги?
– Без проблем, – ответил я.
Одиль назначала мне встречу на этот же вечер, но не сообщала ничего конкретного. Я сунул письмо в карман. Разрезал бечевки и распаковал газеты и рукописи.
– Узнали что-нибудь новое о…
– Она тоже вне подозрений.
– Вы поблагодарили графиню?
– И правда. Я об этом не подумал. Она пригласила меня к себе на ужин.
• – Встретимся там.
– Тем лучше. Значит, я должен ее поблагодарить?
– Само собой.
– Я напишу ей «спасибо» на почтовой открытке.
– Хорошая идея. Она будет очень довольна, лишь бы ей понравился вид.
– Выберу какой-нибудь наугад.
– Это самое лучшее.
– Тогда нужно, чтобы я поблагодарил и Англареса.
– Не стоит. Расскажите, как все происходило?
– Это было сплошное мучение: математик из прокуратуры, который знал меня в детстве!
– Вот странное совпадение.
– Он хотел вызвать меня на разговор, увлечь меня доказательством теоремы Ферма, Брувером и принципом исключенного «третьего», но я не поддался.
– Вы правильно сделали. Скажите, а на что он намекал?
– На самом деле эта тема может вас заинтересовать. Речь шла о том, чтобы узнать, есть ли такие математические посылки, которые не истинны и не ложны.
– Не понимаю.
– Если хотите, есть ли такие посылки, истинность которых или ложность которых невозможно доказать. Одни утверждают, что есть; некоторые даже думают, что, должно быть, существуют посылки, для которых можно было бы доказать, что нет доказательств, истинны они или ложны. Между истиной и ложью не исключено нечто третье.
– Это очень интересно, то, что вы мне здесь рассказываете. Я считаю, что в этом ярко проявляется диалектика. Вы нет?
– Мне, реалисту, известно только, что есть истинные посылки и ложные.
– Решительно, Трави, я опасаюсь, что в вас не очень-то много от темперамента революционера.
– Когда-нибудь вы мне объясните, что такое диалектика. Ж. никогда не мог этого сделать.
– Не презирайте Ж. В конце концов, я считаю, что он все-таки прав. Прежде всего – борьба! Ежедневные требования, забастовки, пропаганда.
– Мне кажется, у вас изменилось мнение на этот счет.
– С некоторых пор мои идеи изменились. Я хочу слиться с пролетариатом и стать активистом.
– Англарес, он тоже хочет стать активистом?
– Да.
– Вы начинаете производить на меня впечатление.
– А раньше мы на вас не производили впечатления?
– Вы видитесь с людьми с улицы Насьональ?
– С людьми! С товарищами, хотите вы сказать. Разумеется, я с ними вижусь.
– Они еще верят в дух Ленина?
– Не подшучивайте над ними. Они очень искренни. Очевидно, если бы в партии узнали об их занятиях, их бы немедленно исключили. И партия была бы права.
– Я не понимаю, что вы нашли в этой секте.
– Однако это не так трудно понять. – Он ответил мне почти грубо; потом продолжил: – Вы осуждаете меня за то, что я люблю эту женщину?
– Я никогда не говорил, не намекал, что осуждаю вас, и потом вы как будто уверены, что я знаю, о ком вы говорите.
– Англарес рассказывал вам, что я – любовник Элизы, будто бы я не знаю!
Я предпочел промолчать, чем показаться чересчур наивным.
За ужином Саксель пытался объяснить мне, что такое диалектика, но ему не удалось ясно сформулировать то, что он знал по этому поводу. Я оставил его, отправляясь на встречу с Одиль. Она ждала меня в кафе недалеко от Лионского вокзала. Она не казалась такой безразличной, как раньше. Я собрался этому удивиться, но она не дала мне на это времени, и я ничего не узнал от нее, пока не рассказал, что произошло со мной за эти несколько дней, за эти четыре дня. Я рассказал все в подробностях и даже дошел до принципа исключенного «третьего», так как мне показалось, что это доставляет ей удовольствие. В конце концов я исчерпал все свои жалкие новости. Было много народу, люди входили и выходили, садились или вставали, ели-пили или читали, самые разные люди. Я смотрел, как они входят и выходят, садятся и встают. И тогда она сказала:
– Я ухожу.
– Вы уходите?
– Я уезжаю. Я хотела сказать: уезжаю. – И продолжала: – А что же мне делать, кем мне быть? Идти работать? Я не настолько смела. Или стать, как все остальные? Панель – это так ужасно, это наводит тоску. На это у меня тоже не хватит храбрости. Поэтому я уезжаю.
– Но куда вы хотите ехать? Вы не можете так вот взять и уехать. Куда вы поедете?
– Вы сочтете это неинтересным, то, что я собираюсь сделать: я еду в провинцию к родителям. Меня примут, меня простят.
– Это так мрачно, то, что вы рассказываете.
– Вот уже и лето. Я буду в деревне. Как будто еду на каникулы. Вам так не кажется?
– Мне кажется, что это ужасно.
– Что же мне делать? Там меня оставят в покое. Я знаю. Я не буду ни о чем жалеть. Мне не о чем жалеть.
Какая жизнь была у меня до сих пор? Вы знаете какая. И что же? Только о вас я и буду сожалеть, потому что вы были хорошим другом. Остальное ничего не стоит. Я буду посылать вам почтовые открытки, чтобы вы знали, жива ли я еще. Не очень длинные, потому что я не люблю писать.
– Я не ожидал такого! – сказал я, что вызвало ее смех.
Я недовольно взглянул на нее:
– А вы не думаете, что я все-таки мог бы что-то сделать для вас?
– Что?
Этого я абсолютно не знал.
– Вот видите. Самое лучшее – уехать. До свидания.
– Но мой поезд! Я не собираюсь пропустить свой поезд. У меня забронировано место.
– Я провожу вас?
– Если вы не слишком взволнованны.
Я дошел с ней до камеры хранения. Взял ее чемодан. Купил для нее газеты, фрукты. Для нее – поэтому я и подумал об этих мелочах. В ночном поезде было мало пассажиров. Я достал для нее подушки. Устроил ее в купе.
– Видите, – сказала она, – я взяла второй класс. Так будет лучше, когда я приеду туда. Провинциальные нравы!
– Я сражен тем, что вы вот так уезжаете.
– Только не машите мне платком, когда поезд тронется.
– Уж не беспокойтесь. Но вы не думали о том, что, наверное, есть способ устроить все по-другому?
– Сейчас уже поздновато об этом думать.
– Действительно. Поздновато. И ничем не поможешь.
– Не берите в голову.
– И все-таки.
– Ну вы же не станете впадать в депрессию?
– Нет, конечно. Вон уже объявляют отправление.
– Выходите, или я увожу вас с собой. Я вышел.
– Значит, вы мне напишете?
– Обещаю.
– Я забыл вам сказать: я съезжаю из гостиницы. Хозяин просто кипит, когда меня видит. Он мне противен. Буду жить в другом месте.
Раздался свисток.
– Пишите мне до востребования, почта на улице Монж.
– Вы будете там жить?
– Не знаю. Все-таки будет повод прогуляться. Только я останусь совсем один.
Поезд тронулся.
– Ну до свидания, друг.
– До свидания, Одиль. Не забудьте: до востребования, улица Монж.
Она убрала голову из окна. Исчезла. Я сразу отвернулся и пошел вдоль поезда, который проходил справа от меня все быстрее и быстрее, пока не зажегся красный свет. Я вышел из вокзала и, словно для того, чтобы сжечь все мосты, решил выселиться из гостиницы в тот же вечер. Но, придя туда, я почувствовал себя таким изнемогшим, что предпочел поспать эту ночь здесь и переехать на следующее утро. Я очнулся от глубокого сна и встал, чтобы сложить вещи. Хозяин гостиницы ненавидел меня с тех пор, как я выпутался из истории, благодаря высокой протекции. Он считал это несправедливым.
Теперь я поселился в гостинице предместья Сен-Мартен. Оказавшись таким образом поблизости от площади Республики, я прилежно посещал собрания, проводившиеся за стаканом аперитива, и несколько раз в неделю бывал у Англареса. Распорядок этих вечеров почти не менялся. Споры велись за изысканной трапезой, так как Англарес любил хорошо поесть. Он утверждал, что дичь, блюда под соусом, острые сыры и крепкие вина способствуют развитию психоаналитических способностей, и не останавливался ни перед чем, чтобы вызвать в себе проявление этих самых способностей. После ужина начинались «опыты», так как в них бесстыдно ссылались на экспериментальную науку и взывали к прославленным именам Клода Бернара, Шарко и доктора Анкосса, или Энкауссе, который больше известен под этой латинской фамилией. За отправную точку эти «опыты» брали или игры, в которых воображение Англареса (редко – какого-нибудь ученика) изменяло правила, чтобы приблизить их к «психоанализу», или гадания, которые подвергались такой же переделке, – Англарес переиначивал их, следуя голосу своего бессознательного. Цель этих опытов, которые все время варьировались – у Англареса был неровный характер, – состояла не в том, чтобы предсказать будущее, а скорее в том, чтобы выявить связь идей и явлений, которые обычно считали странными, чудными, неоднородными, или совпадения, которые казались всем сногсшибательными или сверхъестественными. В любом случае они доказывали бесспорность особой миссии Англареса, и это были объективные доказательства, а субъективными занималось его окружение. Эти опыты также позволяли распределить по друзьям порции причитающейся им гениальности в зависимости от теплоты чувств, которые питал к ним Англарес, или его желания привязать этих людей к себе. Один перебежчик из группы Сальтона стал нашим верным сторонником после того, как ему внушили, что всем течением его жизни управляет печать избранности, но потом Англарес смеялся над этим, нисколько не смущаясь: в неофициальной обстановке он часто держал себя с ним, как пророк с пророком. Напротив, любого человека, которого он считал посредственностью или физиономия которого ему не нравилась, он энергично лишал чести совпадений. Вот так мы играли, вплоть до чтения предсказаний на прошедший день, в чем и заключался сеанс, как я уже говорил. Подробный рассказ об этих упражнениях составлял потом экспериментальную часть «Журнала инфрапсихических исследований», и его страницы заполнялись, таким образом, без усилий. Но вступление в коммунистическую партию разрушило весь этот прекрасный распорядок. Медиумы были заброшены ради митингов, а толкование сновидений – ради китайского вопроса. Неукротимый пыл сжигал новоявленных активистов. Соприкоснувшись со средой настоящих рабочих, Вашоль едва не погиб от энтузиазма. Верный себе Шеневи рассчитывал тайно овладеть браздами правления и надеялся увидеть первую страницу «Юманите», посвященную инфрапсихическому брожению масс и непредвиденным проявлениям пролетарского бессознательного. Саксель, напротив, склонялся к самой строгой ортодоксии и даже – неслыханное дело – убеждал свою любовницу в том, что она не вызывала дух Ленина, на том основании, что мертвые не «возвращаются» и что «суеверия – это опиум для народа», как он фигурально выражался. Таким образом, Элиза перестала затемнять классовое сознание завсегдатаев улицы Насьональ, и теперь можно было видеть, как эта красивая девушка заходит выпить амер-пикон за столиком Англареса, который всегда при ее появлении склонялся в глубоком поклоне. Что касается группы Муйарда, она прекратила свое существование и больше о ней ничего не слышали. Некоторые, однако, отказались вступать в коммунистическую партию по разным мотивам; но их положение осложнялось. Венсан, не скрывавший своей антипатии к Москве, был атакован правоверными, которые прожужжали ему все уши об Ульянове. Он упорствовал. Что касается меня, хоть я и пел на митингах «Интернационал» и бурно аплодировал "Броненосцу «Потемкину» – фильму, пришедшему к нам оттуда, я не торопился обращаться. Впрочем, меня оставили в покое; события, в которых я был недавно замешан, обеспечивали мне некоторое снисхождение, по крайней мере временное.
Лето прервало эту первую вспышку энтузиазма. Одни уехали на море, другие – в деревню. Англарес вздумал замуровать себя в башне одного туренского замка, чтобы встретиться там с какими-то привидениями. Только я и Венсан остались в Париже. Он считал меня индивидуалистом, я уважал его независимость. Получилось так, что мы подружились где-то к тому времени, когда я получил письмо – после двух месяцев ожидания, – а спустя некоторое время мы затесались из любопытства в бурлящую толпу манифестантов: митинговали в защиту двух невиновных людей, приговоренных к смертной казни. Началось все у перекрестка Елисейских полей. Мы присоединились к процессии, которая двигалась по авеню, распевая «Интернационал», выкрикивая лозунги и призывы. Фараонов и след простыл. Буржуа на террасах кафе в беспорядке отступали. Шествие победоносно проследовало до площади Звезды, пока не было прервано выстрелом со стороны ресторана Фуке. В это бандитское укрытие полетели камни, женщины закричали. Продолжения не последовало. Когда мы подошли к Триумфальной арке, запал был уже не тот. Человек шесть поймали одинокого полицейского, который пытался шутить и убеждал всех, что в социальном вопросе он придерживается прогрессивных взглядов. Демонстранты разошлись – одни направо, другие налево. Мы пошли по авеню де Терн. Большинство кафе было закрыто. В этот момент я заметил Ж. и того самого Сабодена, которого встречал у графини.
– Каша заварилась на бульваре Севастополь, – сказал мне Ж., – там построили баррикады.
– Вы туда? – спросил Венсан.
– Ищем такси, – ответил Сабоден, – баррикады! Вот это славный денек!
На авеню Вильерс мы нашли такси. Доехали до площади Клиши. Мы с воодушевлением обсуждали ночной захват Елисейских полей. Площадь Клиши была оцеплена полицией. Такси развернулось и довезло нас до улицы Роше. Тогда шофер сказал нам, что он член партии; он полагал, что там уже имеются убитые, хотя было неясно, откуда такие сведения. На всякий случай он избегал всех ограждений, сворачивал, объезжал. В конце концов мы добрались до улицы Сен-Дени. Вышли. Бульвары кишели полицейскими. Люди делали вид, что просто прогуливаются; и ни одной машины. Все вроде бы спокойно. На бульваре Севастополь народу оказалось гораздо больше, но все было кончено. Можно было свободно проходить, хотя через каждые сто метров вас задерживали и обыскивали служители порядка. Мы разглядывали разбитые витрины, коробки из-под обуви, валявшиеся на мостовой, сломанные садовые решетки, «ту самую» баррикаду. Если рядом не было шпиков, обменивались восторженными возгласами. Мы пошли вниз по бульвару к Сене. Все смешались вместе: жандармы, любопытствующие, бывшие демонстранты. Все это показалось мне ужасно запутанным. У Центрального рынка полицейские исчезли. Тут же образовалась толпа, желавшая послушать противоречивые, но героические рассказы. «Та самая» баррикада вселяла надежды в сердца опоздавших. Внезапно появились шпики и со знанием дела устремились к кучкам людей. Мы рванули по направлению к рынку. Через две или три пустынные улицы нам встретилось новое сборище, тут тоже не было недостатка в рассказчиках. Но снова как из-под земли возникли полицейские. В этот раз я смотрел на них в упор. У них был уверенный вид. Один оказался рядом со мной, должно быть, ему что-то взбрело в голову. Я бросился на землю, не знаю почему. Встал, слушая, как мне кричат всякие гадости. Зашагал с гордым видом, нагнал Ж. Венсан и Сабоден исчезли. Я оглянулся и увидел, как их грубо уводят. Я был возмущен. Ж. сказал:
– Не психуй, их выпустят завтра утром.
Мы продолжали свое отступление. На улице Риволи шли работы. Мы добрались до набережной.
– Мне нужно возвращаться.
– Где ты живешь?
– Предместье Сен-Мартен.
– Подожди, пока все успокоится. Проводи меня, я живу на авеню Мэн. Пойду домой, здесь больше нечего делать.
Я провожал его, по пути отвечая на вопросы; он подробно расспрашивал меня об Англаресе и его учениках.
– А ты, ты не вступаешь?
– Нет, – ответил я.
– Почему?
Какой вразумительный ответ я мог бы дать? Я чувствовал, что он уже приготовился агитировать меня, это раздражало.
– Ну так почему же? – спросил он. Я только и смог сказать:
– Ну, знаешь ли, я не убежден.
– И после такого вечера, как сегодня, ты не убежден?
– Да, все это трогательно.
– Почему же «трогательно»? Что за мысль – сказать слово «трогательно»? Ты не знаешь, что со времен Коммуны в Париже впервые строили баррикаду? Главное вот в чем: парижский пролетариат попробовал себя в уличных боях.
И пока мы не дошли до его дома на улице Сен-Жак, он объяснял мне тактику уличных сражений. Поднимаясь по лестнице, он, должно быть, искренне пожалел меня.
Когда Англарес вернулся из своей башни, он охотно выслушал наши рассказы о том, что мы видели демонстрации, и не преминул перечислить знаки, по которым совпали некоторые детали его жизни и некоторые эпизоды восстания, да так искусно, что смог убедить нас в том, что одно зависело от другого. Он увидел в этих событиях новые причины для того, чтобы активно участвовать в работе партии, но вскоре наступила полоса разочарований. Шеневи выставили из «Юманите», когда услышали (придя в полное изумление) его речи (удивительная неосторожность) о том, что революция должна активизировать душевные состояния, не поддающиеся контролю разума: сон, состояние опьянения и некоторые формы сумасшествия. Разразился крупный скандал, Саксель осудил Шеневи. Потом Вашоль произвел не лучшее впечатление, заявив, что каждый рабочий должен убивать любого священника, который встретится на его пути: его приняли если не за провокатора, то, во всяком случае, за хулигана. Саксель осудил Вашоля. Наконец, и Англаресу очень быстро надоело ходить на собрания партийной ячейки, на улицу, где ему встречались лишь консьержи и содержатели кафе – они недоверчиво разглядывали толстый черный шнурок, на котором держалось пенсне, волосы, рассыпанные по плечам, и его одежду, напоминавшую одновременно одеяние розенкрейцера и фрак приглашенного на коктейль. Нечувствительность этих людей доходила до того, что они не реагировали на его взгляд. И когда его собрались засадить за зубрежку экономической ситуации в Европе, чтобы потом он разъяснял ее всему кружку, Англарес предпочел ретироваться. В то самое время, когда я получил второе письмо от Одиль, Англарес и его одиннадцать или тринадцать близких друзей, вступивших в партию меньше чем шесть месяцев назад, вышли из нее, разочаровавшись и разуверившись в будущем революции, подготовленной такими хамами – правоверными коммунистами.
Однако это отступление вызвало раскол: Саксель и еще двое или трое остались на стороне Москвы. Иногда они заходили на аперитив, несколько раз их видели у Англареса, но преданные ученики допускали их в свой круг только по старой памяти, и так же как два месяца назад предателями считали тех, кто не вступил в коммунистическую партию, теперь такой же ярлык получили те, кто не захотел из партии выйти. С другой стороны, меня удивил Венсан, он, казалось, был не рад такому повороту: он опасался, как бы дело не дошло до «тайного общества». Итак, одни действовали на одной стороне, другие – на другой: обсуждения, споры, удары исподтишка случались все чаще. Обменивались программами с группами своих противников и подписывали манифесты союзников, но никто не знал, что делать. Ожидали, когда же Англарес спустит последний корабль, чтобы всем можно было спешно на него взобраться; но пока что он проявлял крайнюю осторожность. Он решил, что для нас вполне достаточно поупражняться в новых играх. Мы препарировали случай, исследовали психологию бессознательного, практиковали гадание по числам, следуя особым правилам – совершенно несерьезным, как я объяснял это в другом месте. Я препарировал, исследовал, практиковал; это гадание по числам было отчасти моей заслугой; я разъяснял Англаресу математические игры, и хотя он ничего не понял, но извлек из них совершенно потрясающие парапсихологические эффекты. Я с удивлением и любопытством участвовал во всех этих сборищах и играх, которым придавался политический смысл. В самом деле, все продолжали проклинать буржуазное общество и желать какого-то нового общества; и в этот момент основная деятельность состояла в том, чтобы не покупать больше «Юманите». Поскольку я никогда не делал ничего подобного…
Сакселя, который мне очень нравился, я больше не видел. Митинги, собрания партийной ячейки или кружка, чтение «Капитала» отнимали у него все время. Теперь моим лучшим другом стал Венсан Н. Он поражал меня своими суждениями – столь резкими, что я иногда задумывался над тем, что он делает среди нас; эта независимость нравилась и не нравилась Англаресу, особенно его раздражало, если благодаря этой независимости проваливался начатый «опыт», так как нередко случалось, что Венсан протестовал против «убожества» некоторых опытов, как он это называл, и отказывался в них участвовать. Я много узнал, общаясь с ним, действительно много: теперь я вроде бы разбирался в той болотистой области, в которой мы плавали.
Заброшенный сюда случайно, я дал пене облепить себя, словно булыжник, покорный и оглушенный. Венсан взялся открыть мне глаза на то, что меня окружает, по крайней мере в этих кругах; он рассказал о сектах и отдельных людях, союзах и разрывах, перегруппировках и расколах. Он описал мне сутолоку мнений и столкновения систем, дробление теорий, брожение идей, размножение всяческих отпочковавшихся «измов» – делившихся, как клетки, ничтожных, вибрирующих. Когда я узнал все эти мелочи, то понял, что не вынес отсюда практически ничего.
Примерно в то же время я вдруг обеспокоился истинным значением своих трудов, но лишь временно, поскольку решил их продолжать без колебаний. Я сказал себе:
– Если я люблю ее, все окажется легким. Что не сделаешь ради любимой женщины? Если я люблю ее, я поеду за ней и привезу ее сюда. Как мы будем жить? Я мог бы работать, к примеру, если я ее люблю. Да, поеду за ней, и, может быть, нам удастся уехать – так как, вероятно, она не захочет возвращаться – в Испанию или еще лучше в Марокко, где я, может быть, снова встречу того араба, смотревшего на мир, застывшего в созерцании, интересно чего? Там, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету вдоль городских стен. Но как же мы сможем уехать? О, если я ее люблю, наверно, мне будет не трудно найти способ покинуть этот старый город, в котором мы встретились.
Трудно как раз другое – оказать услугу, особенно женщине, помочь ей, поддержать ее. Тут же все начнут думать, что вы любите ее, а я, конечно, не хотел, чтобы обо мне могли такое подумать, еще меньше хотел, чтобы меня сочли сентиментальным. Я не знал, что делать. Иногда внезапно мне приходило в голову, что я должен как-то действовать, но я не шел дальше этого первого побуждения, а продолжал жаловаться и страдать, осуществить определенный план казалось мне невозможным. Впрочем, подобные мысли посещали меня не слишком часто. Этим воспоминаниям я был обязан только своей памяти, я не видел никого из тех, кто знал ее, людей, разбежавшихся от револьверного выстрела, которым прикончили июньским днем самого высокого среди них на улице Рише, я был обязан этим воспоминаниям только своей памяти и никогда больше не ходил по тем местам, где мы когда-то бродили вместе. Теперь шесть месяцев ослабили нашу дружбу, шесть месяцев, а точнее, сто сорок шесть дней, подсчитывал я: точно считать я всегда умел.
Дни и память; некоторые дни сгущали события, словно для того, чтобы облегчить работу памяти; так было двенадцатого декабря того года. Умывальник был засорен, потому что накануне я напился совершенно невозможным образом. Выплывая из тумана пьяного отупения, я проводил дрожащей рукой по перекошенному лицу, не решаясь взяться за бритву. Было уже поздно. Постучалась уборщица, намеревавшаяся прибраться у меня. Я посмотрел невидящим взглядом на листок бумаги, валявшийся на столе; даны две простые правильные кривые, регулярно пересекающиеся, найти число их точек пересечения в функции двенадцати множеств, от которых зависит их символическое представление по отношению к двум осям координат; потребовалось бы шесть множеств, чтобы точно представить подобную геометрическую фигуру; в этом заключалось, как я полагал, одно из моих открытий – на самом деле простая констатация, из которой до сих пор я не смог ничего извлечь. Я взял тетрадь; в ней были вычисления нового класса чисел, которые, как мне казалось, изобрел я, чисел, состоящих из двух элементов – крайних членов одного двойного неравенства: они проявляли по отношению к трем другим операциям кроме сложения крайне любопытные свойства, которые я еще не до конца выяснил; здесь же были записаны исследования, в которых я ссылался на индукцию бесконечных серий, и интеграл Парсеваля, исследования, которые я определил как сложение направо и сложение налево комплексных чисел, и отмечал важность этих операций для комбинаторного анализа. Цифры, цифры, цифры. Стучала уборщица, пришедшая заправить мою постель. Я решил побриться в парикмахерской, а в дополнение сделать на лицо теплую примочку. Таким образом, я обрел свой прежний вид. Выпив большую чашку черного кофе, побродил немного, так что мой маршрут напоминал цифру 8, и начал чувствовать себя вполне прилично. Теперь я удивляюсь, о чем же я мог тогда все время думать. Около полудня я подходил к кафе на площади Республики. Я увидел Англареса и Вашоля, а также еще двоих неизвестных мне людей. Увидеть два новых лица – в этом не было ничего особенного, Англарес обожал новых людей: достаточно было какому-нибудь человеку столкнуться с Англаресом при странных обстоятельствах, как его сразу же включали в число учеников, даже если этот человек не проявил никаких качеств, необходимых, чтобы стать членом секты, как я, например. Поскольку Англарес остывал так же быстро, как и загорался, неофит исчезал, иногда бесшумно, часто с грохотом. Это служило поводом к лаконичным письменным оскорблениям, исключениям, проклятиям – в общем, жизнь как бы кипела.
Одним из этих двоих был не кто иной, как Владислав, художник, которого Саксель часто мне показывал на Монпарнасе и гением которого восхищались на площади Республики, но издалека, так как до сих пор он решительно отвергал все авансы Англареса. Что касается второго, я прямо-таки задохнулся, когда услышал его имя: Эдуард Сальтон. С открытым ртом смотрел я на этого знаменитого мерзавца, этого доносчика, этого педераста, этого недостойного человека. Они с Англаресом дружелюбно беседовали, вернее, обменивались любезностями время от времени, а в основном слушали художника Владислава. Тот рассказывал, как он занимался некрофилией в Бретани в грозу и как он смог нарисовать только голые ноги, прижимая к носу смоченный в абсенте платок, и как в деревне после летних дождей он ложился в теплую грязь, чтобы соединиться с матерью-природой, и как он ел сырое мясо, выдержанное по способу гуннов, что придало ему ни с чем не сравнимый вкус. Слушая его, никто не мог усомниться в том, что он гениальный художник. Вновь подошедший Шеневи прервал этот опус. Он принес нам важные новости: благодаря своей дипломатической ловкости мы можем с уверенностью констатировать, что на нашу сторону перешла группа диссидентствующих социобуддистов, состоящая из трех человек, но очень достойных. Все зааплодировали, я тоже, хотя и не знал, о чем идет речь. После этого Шеневи, Вашоль, Сальтон и Владислав отправились обедать с тремя вышеупомянутыми социобуддистами, чтобы заключить конкретный союзный договор, действительный на текущий год. Я остался один с мэтром, я хотел сказать с Англаресом, который спросил меня, улыбаясь:
– Вы, должно быть, очень удивились, увидев Эдуарда Сальтона среди нас?
– Да, действительно, – признался я.
– Вы уж извините меня, я вас пока не ввел в курс дела, но вы же понимаете: чтобы довести некоторые планы до конца, нужна определенная скрытность.
– Разумеется.
– Некоторые начинания нельзя вершить всем коллективом. Мне должны доверять.
– Конечно.
– У вас есть время? Я объясню вам, как обстоят дела.
– С удовольствием.
– Так вот. Я намереваюсь воссоединить все расколотые секты и раздробленные группы, естественно, те, которые более-менее близки нам, вот почему вы видели здесь Сальтона. Я обратился к нему не без некоторого отвращения, хотя нельзя отрицать того, что его идеи кое-где созвучны нашим. Может быть, я был излишне суров по отношению к нему. В любом случае он привел к нам Владислава, а Владислав – это серьезная поддержка: вы знаете, как он знаменит. Мы сделаем его почетным президентом, и вокруг его имени можно будет создать определенный союз. Союз, который было бы невозможно создать вокруг моего имени, – прибавил он, улыбаясь.
Он продолжал:
– Заметьте, если даже такое воссоединение окажется неэффективным, у нас все-таки будет возможность распространить свои идеи и, может быть, привлечь на свою сторону оригинальных людей, которые пока о нас не знают. Вы согласны?
– Безусловно, – сказал я, – безусловно.
– Если вас это интересует, я покажу вам список групп, которые мы созовем.
Он протянул мне отпечатанный лист, на котором перечислялись:
полисистематизаторы
материалисты-феноменалисты
телепаты-диалектики
ортодоксальные сторонники пятилеток
разнообразные антропософы
плюровалентные дисгармонисты
югославы-антиконцептуалы
медиумнисты-паралирики
сторонники ультракрасных, фанатики на перепутье
спириты-инкубофилы
чисто асимметричные революционеры
непримиримые полипсихисты
террористы-антифашисты крайне левой промуссолинистской ориентации
фруктарианцы-антишпики
несогласованные метапсихисты
рассеянные парахимики
движение за применение барбитуратов
комитет по пропаганде заочного психоанализа
группа Эдуарда Сальтона
диссидентствующие социобуддисты (уже упоминавшиеся)
неработающие феноменологи, сторонники небытия
ассоциация революционеров-антиинтеллектуалов
единые бунтующие ничегонеделатели
посвященные антимасоны-синдикалисты
и тридцать одна бельгийская группа.
– Можете оставить этот документ у себя, – сказал Англарес, – есть ли у вас возражения против какой-либо из этих групп?
– Никаких.
– Очень хорошо. А теперь я отправляюсь обедать. Он потер руки, заприметил такси и устремился за ним. Он был в прекрасном настроении.
– Странно, что у него такое прекрасное настроение, – думал я, по второму разу разглядывая этот салат из названий. Теперь я знал, что он сам не принимает всерьез три четверти всех этих людей. Чем больше я раздумывал над этим, тем более странной казалась мне страсть, питаемая им к делам подобного рода: объединениям, воссоединениям, волнениям, выступлениям, поздравлениям, возражениям, взаимным оскорблениям, разъединениям. В конце концов я решил, что раз его это забавляет – он вполне свободен, этот человек, во всяком случае, я не видел в этом ничего плохого. Итак, перестав мучиться по этому поводу, я встал и тронулся в путь, потихоньку приближаясь к дому моего дяди, чтобы получить кое-какие деньги. Поскольку мне не следовало появляться там до четырех часов, я не спешил. Слонялся по бульварам ленивым шагом, в голове – ветер. Однако около площади святого Августина я вдруг вспомнил, что именно в этой точке мира я впервые встретил Одиль. Потом мне пришел на ум тот глупый каламбур, придуманный благодаря первой встрече с Англаресом. Выходя от дяди, я как раз впервые встретил Одиль: прошло, должно быть, немногим более четырехсот тридцати дней, а скорее всего, четыреста тридцать три. «Ну, вот и первое число», – сказал я себе, и тогда ко мне пришла настолько сногсшибательная идея, что я внезапно замер на месте. Потом, кое-как придя в себя, я бегом пустился в обратную сторону. Я бы с удовольствием прыгал через скамейки, но не осмелился. Я не знал, как уменьшить свой немыслимый восторг. Несколько раз я начинал хохотать – это выглядело очень неприлично. Я не мог предстать перед дядей в таком состоянии. Тогда я заставил себя произвести мысленно несколько сложных расчетов, и, когда я входил в гостиную в индокитайском стиле, мне было просто очень весело. Я подумал, что удача сопутствует мне, дядя, казалось, был в прекрасном настроении. Решительно все сегодня были в прекрасном настроении. День продолжался лучше, чем начинался.
– Ну, что нового? – спросил меня дядя самым сердечным тоном. Он полюбил меня в десять раз сильнее после того, как я чуть было снова если не запятнал, то по крайней мере почти скомпрометировал свою фамилию.
– Что нового? Да вот, я собираюсь жениться.
– Невозможно! Ты знаком с женщиной?
– Естественно, – ответил я, обидевшись.
– Ты ее любишь?
– Естественно.
Я скрывал от него истинный замысел; этот брак нужен для того, чтобы освободить Одиль, но он не свяжет нас никакими другими обязательствами: я нашел способ оказать ей услугу и доказать свою дружбу, только свою дружбу, ничего, кроме дружбы. Это решение показалось мне необыкновенно благородным и столь удачным, что я даже не смутился от того, что потратил на его поиски столько времени.
– И как же зовут твою невесту? – спросил дядя.
– Мадемуазель Кларьон.
– Из хорошей семьи?
– Из отличной.
Он поморщился: тут уж не до шуток, раз я нашел хорошую партию. Я приблизительно описал жизнь Одиль. Ему это понравилось больше.
– Вижу, вижу, вы подойдете друг другу, потому что походите друг на друга.
– Если тебе так нравится выражаться. Я поеду за ней туда.
– И похитишь ее.
– А после мы поженимся.
– Ее семья будет против.
– Обойдемся без семьи.
– Ты думаешь, это возможно?
Я ничего не знал об этом. Тогда он объяснил мне, что такое брак и какие формальности должны быть соблюдены. Мне особенно понравилось тройное оглашение, а моему дяде еще больше, он уже заранее радовался, представляя выражение лиц моих родственников.
– Хорошо, вот ты женился (какой методичный ум!), как вы будете жить?
Здесь-то я его и поджидал.
– Ты нам поможешь, – ответил я. Он засмеялся.
– Ты так думаешь?
– Конечно. Тебе нужно только удвоить сумму, которую ты мне обычно даешь.
– Не будь таким скромным.
– И потом, я буду работать, например, буду давать уроки.
– Я тебя не узнаю. Это любовь тебя так преобразила?
Я предпочел не отвечать на такой глупый вопрос.
Мой дядя был очаровательным человеком и готовым на все, лишь бы сыграть хорошую шутку с моей семьей. Я вышел от него с тысячефранковыми банкнотами в кармане. Я счел себя великим пройдохой, а также подумал о том, что можно прекрасно себя чувствовать на декабрьском холоде, даже когда на тебе всего лишь жалкое пальтецо с обтрепанными рукавами и замусоленным воротником. Я подумал: а не подарить ли себе хорошее пальто, ведь у меня несколько тысяч франков, но с возмущением отверг мысль о таком глупом растранжиривании денег, предназначенных для других целей. Тем не менее мне нужно было посмотреть расписание поездов.
Несмотря на обтрепанные рукава и замусоленный воротник, я зашел в шикарный бар и, подражая Сакселю, заказал порто-флип. В расписании нашелся поезд в двадцать два сорок восемь – поезд Одиль. Пораньше никакого другого не было, а даже если бы и был, я успел бы только на этот. Двадцать два сорок восемь; итак, я проведу одну двадцатую этого дня в поезде. Довольный этим замечанием, я проглотил свой портвейн с желтком и на такси доехал до гостиницы.
Я собрал чемодан и спустился вниз.
– Вы уезжаете, месье Трави? – спросила хозяйка.
– Только на два или три дня.
– Комнату сохранить за вами?
– Я там оставил все свои вещи, мадам.
Я чувствовал, что мне по плечу ответить хозяйкам всех гостиниц мира, даже любезным. Такси довезло меня до Лионского вокзала; я сдал чемодан в камеру хранения. Теперь в запасе было еще около четырех часов. Конечно, я не пойду на площадь Республики: нет настроения. Позвонил Венсану: его не было дома. Тогда я поужинал, потом терпеливо ждал, но когда подошел поезд, я не утратил ни капли от моей радости и спал так хорошо, что проехал остановку, на которой должен был выходить. Мне пришлось очень долго дожидаться, пока мы повернем назад. Что-то похожее на автобус довезло меня до цели. Это местечко с большой натяжкой можно было назвать маленьким городком. У меня не было никакой причины приезжать в этот маленький город в такой холодный декабрь. Первый встречный сказал бы мне об этом, если б я его спросил. Я решил оставить чемодан в гостинице. Мое появление вызвало там интерес, но я не заготовил никакого ответа. Поскольку я молчал, этот интерес усилился, и меня определенно расценили как подозрительную личность. Мне же все это было безразлично; я не спеша пообедал. Потом вышел на улицу. Отойдя немного от гостиницы, спросил дорогу. Семья Кларьон владела на выезде из городка большим домом самой обыкновенной постройки с большим садом, дом окружали высокие стены. Находился он на тракте. Я остановился перед воротами, в саду завыла собака. Проходившие мимо местные жители придирчиво осматривали меня. Я отошел от ворот. Пошел по тропинке, которая вела вдоль одной из стен, правда, не менее высокой, чем другие; тропинка же кончилась тупиком. Я пошел обратно и очутился на тракте нос к носу с любопытными аборигенами. Тогда все мне показалось необычайно сложным, может быть, даже выше моих возможностей. Я хотел, чтобы все шло легко и без всяких романтических деталей, но как это сделать? Я упал духом.
Недалеко отсюда, на противоположной стороне дороги, росло несколько деревьев на краю поля. Я пошел и сел под ними, укрываясь от ветра и не отводя глаз от калитки, надеясь на то, что, может быть, она выйдет, – пустая надежда и безосновательный оптимизм. Я просидел там около часа, безразличный к любопытству местных, с замерзшими ногами и окоченевшими руками. Подул очень колючий ветер, я упорно вел наблюдение, но уже начал чихать. Наверное, чихая в очередной раз, я поднял глаза и заметил там, между двух деревьев, как кто-то закрывал окно. Теперь я был уверен, что она сейчас выйдет; я встал и спустился со склона.
– Холодновато сегодня гулять, – сказал проходивший мимо крестьянин.
– Не думаю, – бодро ответил я и зашагал в сторону деревни.
Пройдя метров двести—триста и чихнув раз двенадцать, я решил, что пора вернуться назад. И действительно, я увидел Одиль, она шла в мою сторону. Я не стал ускорять шаг и подумал, следует ли мне заговорить с ней здесь, на этой дороге, около этого дома. Но когда я поравнялся с ней, она протянула мне руку.
– Ролан! Что вы здесь делаете? – воскликнула она, очень обрадовавшись.
Я не понимал, почему она смутилась.
– Приехал повидать вас, – ответил я серьезным тоном.
Она сразу же перестала смеяться и взяла меня за руку.
– Вы думали обо мне?
– Конечно, – ответил я.
Мы стояли посреди дороги, и я чувствовал, что ветер продул мне все уши. Я трижды сильно чихнул. Проезжавшая мимо машина заставила нас сойти на обочину.
– Бедняга, – сказала Одиль, – вы схватили солидный насморк. Что вам взбрело в голову торчать тут?
– Чтобы не вызвать подозрений. Я вас похищу. Она не засмеялась.
– Я вас похищу, если вы, конечно, не против. Потому что… подождите, мне нужно вам все объяснить, эта мысль пришла мне в голову вчера на площади Святого Августина. Так вот, мы поженимся и разделим деньги, которые мне даст дядя, если я женюсь. И, таким образом, вам больше не нужно будет жить здесь и вы сможете делать то, что вам нравится. По крайней мере так же, как и я. Само собой, когда я говорю: мы поженимся, я имею в виду, что мы просто зайдем в мэрию. Другими словами, мы останемся друзьями, не так ли? Я придумал этот план, чтобы вытащить вас отсюда. Я очень долго размышлял над тем, как бы вас вытащить отсюда. И придумал такую штуку. Мы бы разделили то, что дал бы мне мой дядя, понимаете, и жили бы каждый сам по себе, как нам заблагорассудится. Я все-таки надеюсь, что смогу видеть вас так же часто, как раньше, я очень на это надеюсь.
Я не смог произнести такую длинную речь, не шмыгнув несколько раз носом. Я прервался, чтобы как следует высморкаться.
– Естественно, – снова заговорил я, – если вас это… (я искал подходящее слово) не устраивает, ну вот, вероятно, я все-таки схватил насморк.
Я сказал это без смеха, потому что насморк был действительно сильный, и я дрожал от холода. Я ждал ответа, не осмеливаясь взглянуть на нее. Она сказала:
– Что же я буду делать в Париже?
– Не знаю.
– Мне совершенно безразлично – жить здесь или там.
– Это я знаю.
Проехал грузовик с таким грохотом, что мы не могли расслышать друг друга. Он остановился перед одним из первых домов поселка.
– Вам было бы приятно, если бы я согласилась? Грузовик отъехал, давя щебень. Я знаком показал, что «да».
Тогда она сказала:
– Уезжаем сегодня вечером.
Остаток дня я провел в кафе, разглядывая людей, играющих в бильярд. Поужинал. На автобусе доехал до вокзала. Был длинный холодный декабрьский вечер; я засыпал от рома и аспирина. Два или три других продрогших субъекта, так же как и я, ждали поезда, который будет останавливаться на каждом углу; наконец он появился. Я заснул в купе. Через час я оказался в привокзальном буфете Дижона перед стаканом с грогом. Путешествовать – значит ждать: Одиль появилась спустя почти два часа. Ее сопровождал какой-то молодой человек, он нес ее чемодан. Когда они были еще далеко, она сказала, показывая на меня:
– Вот мсье Трави.
Он подошел и пожал мне руку.
– Жерар, – сказала она мне. Мы расселись втроем.
– Все нормально? – спросил я, не очень уверенный в этом.
Все прошло нормально, начиная с укладывания чемоданов и кончая долгой ночной поездкой в старом грузовичке фермера. Его сын слушал рассказ, спокойно попивая очень горячий черный кофе. А я чувствовал, что у меня поднимается температура. Объявили парижский поезд; мы снова оказались в ночи, терзаемые холодом, на длинном перроне, по которому гулял ветер. Тот парень все еще нес чемодан Одиль; мы не разговаривали. Я еле держался на ногах. В назначенный час у перрона остановился великолепный скорый поезд. Одиль зашла в вагон. Потом зашел я. Я взял чемодан Одиль и пошел искать свободные места. Найдя два места, я занял их, потом подошел к двери. Одиль вышла из вагона и разговаривала с Жераром. Я смотрел в другую сторону. Слышно было, как прицепили новый локомотив, семь минут стоянки подошли к концу, Одиль снова поднялась на ступеньку. Жерар остался стоять на перроне, не проявляя никаких эмоций. Я протянул ему руку, сказал «спасибо» и хотел еще что-то добавить. Но дверь закрыли, и поезд тронулся. Он помахал рукой. В купе было только два человека, они с трудом проснулись, чтобы взглянуть на нас. Потом демонстративно заснули вновь. Горела одна-единственная ночная лампочка. Одиль нагнулась ко мне.
– Как вы себя чувствуете?
– Отупевшим.
Она взяла меня за руку.
– У вас температура.
– Пройдет: я выпил аспирин и четыре стакана грога в буфете, пока вас ждал.
– Хотите что-нибудь?
– Нет, спасибо. А вы, у вас все в порядке?
– В порядке.
Она улыбнулась мне, выпустила мою руку. Я закрыл глаза и не просыпался до Парижа. Я поселил Одиль в гостинице, находящейся недалеко от моей, и вернулся, чтобы лечь. Одиль заботилась обо мне. Несколько раз я отключался, выбывал из жизни, мой бред принимал форму цифр, а эти цифры обозначали числа, какие-то недоброжелательные и враждебные. Они свертывались, растворялись, плодились, разлагались, как амебы или химические элементы. Они двигались в сумасшедшем темпе, так, что я никак не мог вмешаться в эту чехарду. Одиль, сидя рядом со мной, читала или подолгу смотрела во двор, где суетились служанки и хлопотали поварята. Я напряженно вслушивался в эту кухонную суматоху, и иногда две дроби сталкивались с грохотом упавшей кастрюли. Ночью, когда Одиль уходила, а я думал, что уже сплю, я до бесконечности обдумывал одну и ту же мысль: между этим Жераром и Одиль наверняка что-то было, впрочем, меня это никоим образом не касается. Утром, когда она возвращалась, цифры вновь начинали свое беспорядочное движение, зло подшучивая надо мной: «иллюзия гениальности». Через несколько дней появился новый повод для беспокойства. Сцену заполонили полицейские. Они пронумеровывались, складывались и умножались, возникая отовсюду. Тогда я заставил Одиль соблюдать какие-то безумные правила безопасности и, чтобы избавиться от этого отродья, изобретал тысячи планов, которые, благодаря жестким правилам математики, самым натуральным образом погибали на путях комбинационной топологии. Наконец в какой-то день я решил выбраться из этой каши.
Я узнал, что за эти две недели не был обнаружен ни один полицейский, никто даже не появился; больше того: наши семьи не были против нашего брака, предпочитая, чтобы на наш счет распускалось как можно меньше слухов. Поправившись, я сразу приступил к «выполнению необходимых формальностей». Я думаю, что это был мой первый социально значимый поступок. Ничего смешного я тут не видел, и, хотя это были самые обыкновенные формальности, они оставались реальностью, и я должен был узнать это на деле. Я отправился искать свидетелей для себя и Одиль; мне показалось, что Венсан и Саксель могли бы снизойти до этой роли. Я зашел к первому, но он выехал из гостиницы, не оставив адреса. Тогда я попытался добраться до второго. Теперь он «занимался криминальными происшествиями» в «Юманите». Я прождал его целый час. Наконец он появился. У него вытянулось лицо, когда он увидел меня, я удивился этому. Он колебался секунду, прежде чем пожать мне руку. Слегка смущенный, я объяснил, что пришел просить его оказать мне одну услугу – так, пустая формальность.
– С удовольствием, – сказал он очень настороженно. Он смотрел на меня с явной враждебностью. Говорить дальше я не осмелился.
– А впрочем, не стоит, – сказал я, – до свидания. Он остановил меня.
– Простите, если я веду себя немного нервно. Вы же понимаете, вы подписали это заявление, и я считаю несколько странным то, что вы пришли ко мне.
Эти слова имели смысл только в связи с каким-то эпизодом межгрупповой политики. Я понял, что не избежать «объяснения», в этих кругах просто обожали «объяснения» – сначала стрелять по ногам, а потом объясняться. Возможно, и Саксель питал к ним пристрастие. Мне это казалось довольно пустым занятием. Однако в тех обстоятельствах я не мог не произнести слов, которые прямо приводили к началу «объяснения»:
– Послушайте, Саксель, я не понимаю, что вы имеете в виду.
– В самом деле?
Тогда он вытащил из портфеля маленький листок и протянул его мне; это был текст, преисполненный высокопарно изливаемого гнева. Прочитав его, никто бы уже не усомнился в том, что Саксель предатель, продажная шкура, интриган, истаскавшийся любовник. Тут же подробно рассказывалась история о «духе Ленина» и два или три неприятных анекдота, касающихся того, что «у мещан» называется личной жизнью. Под памфлетом я увидел свою подпись.
– Ясное дело, – сказал я, – но я не подписывал это.
– В самом деле?
– Я две недели не выходил из дома: я был болен и Англареса не видел уже три недели.
– Я вам верю, но все-таки это неприятно.
– Особенно мне, поскольку я тут ни при чем.
– Я знаю, вы бы не стали подписывать эту гадость.
– Вы думаете, что эта подпись меня связывает?
– К несчастью, да.
– Послушайте, Саксель, я не хотел бы вас дольше беспокоить. До свидания.
– Вы хотели о чем-то попросить?
– Чепуха. До свидания.
– До свидания.
Мы пожали друг другу руки, и я ушел. Когда я был у выхода, мне на память пришла целая серия выражений, вроде «лучше не получится», или «так раздражаться – это что-то необычное», или «какая чудная история». Вот так запросто потерять друга мне показалось ненормальным. Я зашел в кафе и позвонил Англаресу. Его не было дома. Ладно, мне нужно пойти на площадь Республики и найти там Венсана или добыть его адрес; может быть, против него уже выпустили какой-нибудь другой памфлет. Я позвонил и Одиль, чтобы сообщить ей новость, но она куда-то ушла.
Уже смеркалось, но для Англареса и его друзей еще было слишком рано. Я зашел домой и ждал в темноте нужного часа; было время все обдумать, и, когда я снова вышел на улицу, у меня было веселое настроение. Я добрался до площади Республики к семи часам; Англареса окружала довольно многочисленная группа. Здесь были Вашоль, Владислав, Шеневи и прочие, которых я более-менее знал, и прочие, которых я не знал вовсе.
– Сколько же времени мы вас не видели, – сказал Англарес любезно и немного церемонно.
– Я болел.
– Не слишком серьезно?
– Как видите.
Дискуссия возобновилась на том месте, где я ее прервал. Художник Владислав защищал точку зрения ультралевых, а Шеневи выдвигал против него точку зрения также ультралевых; они ожесточенно спорили. Я послушал их с минуту, но, абсолютно не проникшись интересом к их узкополитическим страстям, спросил у Англареса, где сейчас живет Венсан Н., желая вместе с тем узнать его судьбу: оказалось, что пока еще он был «нашим», поскольку мне тут же дали его адрес. Я продолжал:
– А воссоединение, к которому вы приступали? Англарес улыбнулся:
– Собственно говоря, воссоединения не произошло, – сказал он, – но достигнутые результаты великолепны. Он добавил, понизив голос:
– Группа Сальтона распалась, вы видите: Владислав среди нас.
Последний в этот момент заявил:
– Мы должны совершать революцию при помощи самых радикальных инфрапсихических средств и сражаться с буржуа самым отвратительным для них оружием – экскрементами.
– Нужно скатиться в грязь и вдохнуть воздух преступления, – заявил один из неофитов.
– И не забудем в этой борьбе о мощном оружии – раннем безумии, – сказал какой-то человечек, съежившийся, как куколка насекомого или как что-то подобное.
Англарес сообщил мне, что это В., бывший «единый ничегонеделатель».
– Мы никогда не совершим революцию, если не сможем искусно околдовать целиком всю буржуазию, – промолвила еще какая-то личность с самым безразличным видом.
– Это У., – шепнул мне Вашоль, – он перешел к нам от «спиритов-инкубофилов».
Я понял, что Англарес благодаря своему маневру насобирал «учеников» почти отовсюду; я говорю: «учеников», хотя на этот момент у них вроде бы имелись идеи (?) – свои, личные. Поскольку Англарес, как мне показалось, был расположен поболтать со мной, я потихоньку сообщил ему, что собираюсь жениться. Он вздрогнул. Услышавший мои слова Вашоль сморщил нос.
– Вы собираетесь жениться? – сказал Англарес самым презрительным тоном.
Я воздержался от объяснений причины моего поступка. Вместо этого сказал:
– Саксель будет моим свидетелем.
Он схватился за пенсне и водрузил его на нос. Он сверлил меня взглядом, демонстрируя безусловные успехи в магнетизме.
– Вы смеетесь надо мной, Трави.
У него был очень красивый голос: глубокий, переливчатый, полнозвучный. – Почему же? – сказал я.
Он не ответил, стараясь прийти в себя. Вмешался Вашоль:
– Он не в курсе.
– Не в курсе чего? – спросил я.
– Как, – вскричал Англарес, – вы не в курсе?
– Но о чем речь?
Шеневи в свою очередь счел необходимым вставить слово:
– Саксель – мерзавец, мы его выставили вон!
– Надо показать ему нашу листовку, – сказал Вашоль.
Кто-то протянул мне листовку. Я внимательно перечитал ее; там, может быть, не было ни одной ошибки, но все было представлено в ложном свете.
– Надо же, и моя подпись, – заметил я.
– Вы разве не член нашей группы? – моментально парировал Вашоль.
– Какие у вас могут быть возражения? – спросил Шеневи.
Они, казалось, недовольны тем, что я удивляюсь, увидев свою подпись под текстом, которого не читал.
– Может быть, вы сохранили какие-то дружеские чувства к Сакселю, – сказал Англарес, – но поймите, что всякая дружба должна быть забыта, когда под вопросом нравственность. Мы должны оставаться чистыми, и мы останемся чистыми.
Его соратники молчали, возвеличенные этой похвальной речью. Он же поправил прическу ловким движением головы и пронзил взглядом ни в чем не повинный графин с водой. «Поза», – подумал я. Я счел бесполезным говорить даже о том, что мне не из чего выбирать, предоставляя ему победоносно мутить воду. Я положил несколько франков на свое блюдце и встал. К чему тратить слова на глухих? Я ушел, ровным счетом ничего не сказав. Я не жалел о своей небольшой проверке: найдутся ли здесь «независимые» люди?
А Венсан? Как-то он меня встретит? Поставил ли он свою подпись под этим отлучением? Я никак не мог вспомнить. Если он не подписался, мог ли Англарес спокойно произносить его имя? Я зашел в маленький магазинчик и написал ему почтовую открытку. Назначил встречу на следующий день. Он пришел.
– Ну, выздоровели?
– Вы знали, что я болел?
– Заходил пару раз к вам в гостиницу; мне сказали, что у вас «плохой» грипп. Собирался сегодня или завтра написать вам. Что нового?
Я ответил по привычке:
– Ничего.
Потом продолжил:
– В общем, я больше не увижу Сакселя и больше не пойду на площадь Республики.
– Понятно.
– Вы в курсе дела?
– Я подозревал, что все так случится. Саксель увидел вашу подпись и рассердился. Вы увидели свою подпись и рассердились.
– Именно.
– Обычный случай. Я сотни раз встречался с такими фокусами.
– Но вы, вы подписали эту бумагу?
– Так же, как и вы. Но подобные вещи случаются со мной в последний раз. Меня утомляют все эти истории, утомляют и вызывают отвращение.
– Вообще-то, я пришел не для того, чтобы выяснять все это, но чтобы попросить вас об одном одолжении: взять на себя очень нудную формальность.
– Какую же?
– Быть свидетелем на моей свадьбе.
– Формальность очень нудную или очень странную?
– Нет-нет, я не шучу: речь идет о чрезвычайно простом деле.
– Вы действительно женитесь?
– Вас это так удивляет?
– Откровенно говоря, да. В любом случае можете на меня рассчитывать.
– Спасибо. Я не слишком надоел вам с этой историей?
Я чуть было не раскрыл ему причину этого брака, который его так удивил, но отказался от этой мысли, не желая показать, что я вроде бы извиняюсь за такой странный поступок. Если не брать в расчет презрение, которое мы питали к буржуазным условностям и канцелярским формальностям капиталистического строя, какой же вид должен был я иметь, чтобы эта случайность показалась несовместимой со всей моей остальной жизнью в глазах человека, хоть немного знавшего меня? Я чувствовал, как маска, которой я прикрывал лицо, маскарадный костюм, который я надел, обращаются в прах, рассыпаются на куски, но все-таки из этих лохмотьев я создал образ, который считал подходящим для себя и который хотел сохранить на всю жизнь, – образ калеки, раздавленного несчастьем.
– Вы не слишком внимательно слушаете то, что я вам говорю, – заметил Венсан.
– О, простите.
Он посмотрел на меня тем снисходительным взглядом, который так бесил меня раньше: конечно, он считал меня влюбленным.
– Что вы сказали обо всех этих людях?
– Я сказал, что общий корень всех их заблуждений – чересчур грубая диалектика, отрицание, которое всегда направлено к низу и которое им никогда не удавалось преодолеть, и не без причины. Есть два способа не добиться какой-либо цели: потому что ты не можешь этого сделать и потому что ты не соизволил этого сделать – потому что ты выше или потому что ты ниже этого.
– Например?
– Так, можно предложить человеку состояние детства как идеал при условии, что он примет его не по причине своего несовершенства, а по причине превосходства, не потому, что он не может стать взрослым, а, напротив, потому, что он уже реализовал все возможности этого возраста. Эти люди, превозносящие детство, ищут его в подвалах сознания, в чуланах, среди хлама; они находят лишь жалкую пародию. Посмотрите, из чего состоит их псевдодеятельность. Они играют, как «большие дети», в полном смысле этого слова, подразумевающего их умственную отсталость. Что такое все эти конгрессы, манифесты, исключения? Ребяческие забавы! Они играют в магов, революционеров, ученых – чистый фарс! Посмотрите на их опыты, их теории, оцените их выступления, их серьезность – пустяки! Игрушки!
– А вы, значит, выросли?
– Совершенно верно. Возьмите другой пример – вдохновение. Его противопоставляют мастерству, предлагается запастись вдохновением впрок и отрицать всякое мастерство, даже если оно состоит только в том, чтобы придавать словам хоть какой-нибудь смысл. И что же мы видим? Вдохновение исчезает. С трудом можно принять за вдохновленных поэтов тех, кто разматывает рулоны метафор и нанизывает бисер каламбуров. Они прозябают в каких-то потемках, надеясь обнаружить там серпы и молоты, которыми они разобьют цепи и разрубят узы, сковывающие человечество. Но они потеряли всю свою свободу. Став рабами неотвязных привычек и автоматических навыков, они радуются своему превращению в пишущие машинки; они даже предлагают следовать их примеру, что относится к области наивной демагогии. Будущее разума в болтовне и бормотании! Напротив, мне кажется, что истинный поэт никогда не «вдохновлен»: он обязательно находится над этими плюсом и минусом, тождественными для него, будь то мастерство или вдохновение, тождественными, так как он превосходно владеет обоими. Истинный поэт по вдохновению никогда не вдохновляется: он такой всегда; он не ищет вдохновения и не ополчается против мастерства.
Вероятно, таким поэтом был тот араб, которого я увидел однажды на дороге от Бу Желу к Баб Фету, идущей вдоль городских стен. Прошел дождь, но солнце подсушило дорожную грязь. В последних лужах я видел, как рассеиваются последние облака. У меня не было никакого основания так думать, но мысленно я приписывал этому видению самые разные добродетели. Венсан смотрел на меня:
– Вы сегодня целиком поглощены собой.
– Вы заставили меня задуматься.
– И что вы надумали?
– Что мне нужно искать другого свидетеля на свадьбу, потому что Саксель отказался.
– И что же, это так сложно?
– Я никого не знаю в Париже, кроме своего дяди, который хоть и добр ко мне, но наверняка откажется.
– И ваша (он колебался) невеста (он смущенно улыбнулся) тоже никого не знает?
– Нет. Мне нужно попросить кого-нибудь исполнить эту роль за деньги.
– Такое впечатление, что вы разыгрываете американскую комедию с этой вашей погоней за свидетелями.
– У меня как-то не укладываются в голове все социальные сложности. Это верно, что есть разница между невниманием к тому, что мог бы сделать, и пренебрежением к тому, чего не можешь. Но разве на эту тему не написано басни?
– Думаю, что нет.
– А пословицы вас не пугают?
– Слегка, только когда привыкаешь ходить на голове.
– Мне нужно подумать над всем, что вы мне сказали.
– Хотите, я попрошу одного из моих друзей стать вашим свидетелем?
Я серьезно поблагодарил его и ушел, погруженный в свои мысли. На следующий день или в тот же день я обнаружил в почтовом ящике очень интересное письмо от Англареса:
«Дражайший друг… если только… я буду не готов к… позволительно спросить себя… Не знаю, нужно ли… как бы то ни было…»
Я отметил про себя: «Смотри-ка, стиль следователя» – и бросил послание в корзину.
В мэрию мы пошли в начале марта. Естественно, там был Венсан, а также его друг Тексье и мой дядя. Мы не могли отказаться от вина, которым он нас угостил в кафе на углу. Он рассказывал индокитайские анекдоты, пока время не подошло к полудню; тогда он ушел. Тексье спросил, где мы собираемся обедать. Я поморщился:
– Свадебный пир!
– Все вместе, вчетвером, мы обедаем не первый раз, – сказал Венсан.
– Ну конечно.
Я заметил, что мое плохое настроение достигло предела. Решил больше не показывать своего уныния. Одиль рассеянно улыбалась. Я предложил один ресторан, все согласились. Тексье собрался заплатить за такси; пропустили еще раз по аперитиву. Он настоял на том, чтобы мы заказали дорогие устрицы и редкие вина, и делал, и говорил все так, чтобы придать нашей трапезе оттенок свадебного застолья, но интимного. Он много пил и говорил не меньше. Он напоминал мне Сакселя, освободившегося от налета доктринерства. Я прилежно слушал его и думал о том, что Одиль действительно очень рассеянна. Что касается Венсана, мне показалось, что он хотел бы кое-что выяснить, но что именно? Теперь я думал, что с моей стороны было действительно нелепо не объяснить им причину этого брака. Я тем не менее не собирался устраивать признания во время десерта. Мне только и оставалось, что слушать Тексье, поглядывать на Одиль и позволить разглядывать меня Венсану. Поскольку мы умели вовремя засмеяться, этот обед прошел весело. Было больше трех часов, когда мы вышли из ресторана, и я опасался, что Тексье предложит прогуляться или пойти в кино. Внезапно он вспомнил о какой-то неотложной встрече и покинул нас. Венсану нужно было работать, он ушел с Тексье. Они побежали за автобусом.
– Ну вот, Одиль, вы не слишком скучали?
– Да нет.
– Действительно?
– Уверяю вас.
– Ладно. Тогда, может, пройдемся немного?
– Охотно.
Она взяла меня под руку. Мы пошли по улице Вашингтон.
– Не проводите меня до Ля-Мюэт?
– Что вы собираетесь делать в этом квартале?
– Давать урок.
– Вы невероятный человек.
– Почему же? Потому что даю уроки? Я начал всего неделю назад. Это Тексье нашел их для меня; и знаете, очень хорошо платят. У нас появится еще немного денег, разве не так?
– Может быть.
– Сердитесь?
– Почему вы мне не рассказали об этом?
– Не знаю. Я не рассказал еще об одном. Она не отреагировала.
– Я сделал открытие.
– Какое же?
– К несчастью, отрицательное открытие.
Мне показалось, что она зашаталась, но скорее всего я только вообразил это. Она подняла глаза, очень серьезные глаза.
– Моя жизнь оказалась более испорченной, чем я предполагал.
– Так о чем же идет речь?
Вероятно, она приготовилась мне не верить.
– Долгие годы я питал на свой счет пустые иллюзии, жил сплошными заблуждениями. Я считал себя математиком. В эти дни я понял, что я даже не любитель. Я вообще ничто. Я ни в чем ничего не смыслю. Ничего не понимаю. Ничего не знаю. Это ужасно, но это так. А знаете ли вы, к чему я был способен? Знаете ли вы, чем я занимался? Расчетами расчетов, насколько хватает глаз и сил, бесцельными, бесконечными и чаще всего совершенно бессмысленными. Я пьянел от цифр, они скакали перед глазами, пока у меня не начинала кружиться голова, до одури. И я принимал это за математику! Годами я тупел, занимаясь исследованиями, у которых нет ни начала, ни конца, ни середины. Вообразите себе вычислительную машину, которая бы сбивалась со счета. Вот это я и есть, таким я и был. В это трудно поверить, вы так не думаете?
Разумеется, она не поверила. Она не раскрыла рта, а мне слышалось, что она кричит:
– Вы просто ненормальный!
– Да, я ненормальный. А скорее всего лишь ребенок. Я играл в математика. Принимал куличики из песка за алгебраические построения и кубики с картинками за геометрические теоремы. Но мои куличики развалились, и мои кубики смешались, а ни одна картинка так и не сложилась. Что касается моих мыслей о математике, во-первых, ее заслуги на меня не распространяются, а во-вторых, мне кажется, что она испорчена модными темами, не имеющими ничего общего с истинной природой этой науки. Впрочем, все это не важно. Главное вот в чем: я абсолютно не тот, кем считал себя. Это довольно неприятно, как вы понимаете, потому что эта иллюзия давала мне хоть какое-то счастье. Все это объяснил мне Венсан, сам того не желая. Он критиковал других, но я понял, что эту критику вполне можно отнести ко мне. Прежде чем бросить камень в другого, я посмотрел на себя. Я выстроил из обломков своего честолюбия шалаш, а теперь нужно убираться отсюда: ветер снес его. У меня больше нет убежища, да и не было никогда. Правда жестока. Теперь я даю уроки – уроки латинского.
Но Одиль не поверила мне. На площади Звезды я ее оставил, а сам сел в автобус. Встретил ее снова, чтобы пойти на ужин к дяде; мы провели вечер, слушая, как этот славный человек играет на аккордеоне, пальцы его сверкали от колец. В полночь он нас выпроводил. Возвращались мы на такси, говорили мало: время от времени делали какое-нибудь замечание о нашем благодетеле. Когда я оказался один в комнате, я почувствовал себя настолько несчастным, лишенным всякой надежды, что заплакал, как ребенок.
Вот так я женился. Должно быть, этот статус ничуть не изменил мою жизнь, и все же однажды среди бесформенных сновидений, прерываемых автобусной тряской, я внезапно открыл, насколько странно формальный акт совпал с переменой в моей жизни, переменой, которой я подчинился машинально, как и всем прочим: я просто чувствовал себя очень несчастным. Теперь я удивлялся тому блаженному отупению, в котором жил раньше, несколько недель назад. Тогда я гордился своим несчастьем, хватало на мою долю и маленьких радостей. Иллюзии рассеялись, амбиции исчезли. Часы, которые я проводил, забываясь в сладких, приглушенных сумерках прописных сигм и разнообразных коэффициентов, поглотила моя преподавательская деятельность и вынужденные длительные поездки через весь Париж. Мне очень редко случалось оставаться вдвоем с Одиль; если мы и ужинали вместе каждый вечер, то обязательно в компании друзей, новых друзей, иногда даже новых друзей наших новых друзей. Один из них предложил ей «попробовать себя в кино», я посоветовал принять предложение. Иногда я заходил за ней в Биллянкур, но тогда мне встречалась масса людей, которых я не хотел видеть. Я посоветовал ей переехать в другую гостиницу, находившуюся далеко от Биллянкура, у ворот Сен-Мартен. И теперь мы ужинали вместе лишь два или три раза в неделю; но я хорошо знал, что во всем этом не было никакой неотвратимости несчастья. Я не терял подругу: я отдалялся от нее, отдалял ее от себя. Но Одиль, почему она так покорна моей злой воле? Почему не сопротивляется судьбе, тому, что я вольно или невольно искривил ее жизненный путь? И как же можно было не заметить, что это отдаление зависело только от меня? Я создавал между нами пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Тут было над чем посмеяться: создавать пропасть, используя хитрости, шитые белыми нитками. Я не считал блестящими свои пробы в метафорическом стиле. Тут было над чем посмеяться, но, в конце концов, к чему этот смех? Зачем строить гримасы? Я ненавидел клоунов, а может быть, и самого себя.
В окне автобуса мелькнул силуэт неторопливо идущего человека, я вскочил, как только узнал его. Спрыгнул на ходу и побежал за ним. Венсан прогуливался; именно с ним я хотел поговорить, и поговорить серьезно. Я подождал, пока кончатся приветственные фразы, и решительно спросил:
– Вам не кажется, что Тексье влюблен в Одиль?
– Почему вы так думаете?
– Я не думаю, я убежден в этом. Венсан, мне нужно вам кое-что объяснить: мы с Одиль только друзья, вы понимаете?
– Понимаю.
Он как будто не удивился. Я продолжал:
– Мы поженились из чисто практических соображений, слишком долго все это рассказывать, но вы понимаете, не так ли? Вот почему я задал вам такой вопрос.
– К чему вы клоните?
– Вам не кажется, что я должен поговорить с Тексье?
– А что бы вы ему сказали?
– Конечно, это было бы немного нелепо. И все-таки!
– И все-таки что?
– Не знаю. Уже не знаю. Вы считаете меня идиотом, да?
– Ничего, если я задам вам несколько вопросов?
– Задавайте.
– Несколько нескромных вопросов, но ведь вы начали этот разговор.
– Задавайте.
– И потом, вы мне очень нравитесь, Трави.
– Спасибо, вы мне тоже.
– Почему вы все время стыдитесь своих чувств?
– Это первый вопрос?
– Да.
Венсан продолжал:
– Вы считаете, что никого не удивляет то, что вы и Одиль живете на расстоянии двух лье друг от друга?
– Я ничего не считаю. Мне наплевать на то, что думают другие, и потом, если бы мы жили в одной гостинице, это ничего бы не значило.
– Вот именно.
– Третий вопрос?
– Почему вы не любите Одиль?
– Вы меня смешите: что значит «почему»? Я не люблю ее, вот и все, тут нечего объяснять.
– Может быть, вы должны сказать «я не любил»?
– Вот уже никогда бы не подумал, что вы так плохо разбираетесь в людях! Какая глупость! Больше года мужчина и женщина остаются друзьями, и вот теперь они должны захотеть спать вместе. Здорово! Дружба перерождается в любовь, прекрасный сюжет для романа, для глупого романа, как и все романы. Меня ужасает такая психология, типичная психология, психология дураков.
Он поклонился.
– И знайте, что я никогда, никогда, никогда не полюблю эту женщину, потому что никогда не захочу подыгрывать дуракам. И если б я ее любил, я бы никак своей любви не показывал именно по этой причине.
– Так и происходит.
– Я ждал этих слов! Вам не трудно было их найти. Венсан, я всегда буду отвергать подобные… афоризмы. Значит, вы считаете, что мой случай – самый банальный?
– Конечно, нет ничего более банального, чем любить женщину.
– Я не это имею в виду.
– А что же тогда вы имеете в виду?
– Не знаю. Но я хочу сказать, что вы заблуждаетесь на мой счет – из-за своей паршивой психологии, из-за своей глупой науки.
– Но речь не о психологии и не о науке, Трави! Речь идет о вас, о том, чтобы вы поняли себя и не вели себя, как ребенок.
– Как здраво вы рассуждаете!
– Трави, почему вы так упорно стремитесь быть несчастным?
– А почему вы так хотите, чтобы я любил Одиль?
– Потому что вы ее любите.
– Чепуха. Как же, любя ее, я могу заблуждаться и считать, что не люблю ее?
– Вы не допускаете мысли, что можете в этом заблуждаться?
– Нет.
– И вы никогда не заблуждались на свой собственный счет?
– Тонкий намек!
На моем лице появилась такая обида, что он быстро сказал:
– Извините меня.
– Да нет, не извиняйтесь, продолжайте!
– Я сожалею, что говорил с вами таким образом. У меня не было на это права. И разве вы забудете теперь то, что я сказал?
– У меня очень плохая память. Какое-то время мы шли молча.
– У вас нет ко мне других вопросов? – спросил я. Он улыбнулся.
– Вы не считаете глупым и претенциозным желание давать советы?
– Но, – ответил я, – вы не дали мне никакого совета, и потом, как вы только что сказали, я начал этот разговор. В конце концов, я прошу простить меня за те неприятные слова, которые я мог произнести.
Наши взаимные извинения продолжались еще какое-то время, и мы расстались, сердечно пожав друг другу руки.
Именно я искал эти слова – «разве ты ее не любишь?», эти слова, которые не хотел говорить сам себе. Я боялся их и в конце концов услышал их своими собственными ушами. Я знал, что не люблю ее, знал, но теперь мне нужно было утверждать это, и все-таки я был в этом настолько уверен, что иногда, случалось, воображал себе, какой могла бы быть моя любовь к Одиль, что значило бы любить ее. И все время я возвращался к своему отрицательному убеждению: мне не нужно ничего воображать, я остро и реально это чувствую – я не люблю эту женщину. То я ненавидел Венсана, оставившего меня в этом непреодолимом смятении, то проклинал самого себя. Общество Одиль приносило мне больше всего страданий, я не мог думать ни о чем, кроме ее тела, и непристойность моих мыслей была обратно пропорциональна достигнутому уровню нашей дружбы. Это причиняло мне боль: я был так уверен в том, что не люблю ее! Лишенный той иллюзорной цели, к которой стремился, без конца пережевывая свое несчастье и свое одиночество, потеряв всякий интерес к жизни и смерти, я влачил жалкое существование, которое даже алкоголем не разбавлял, хотя вполне мог бы; я вздрагивал от отвращения при мысли, что этим можно было бы объяснить мое поведение и, видя, как меня рвет, изречь чепуху, вроде «он пьет, для того чтобы забыть». Я стойко сопротивлялся всякому слабоволию, которое было бы оправдано моим отчаянием, и добился того, что мог достаточно хорошо владеть собой, так что никто не замечал во мне никакой трещины. Но такое напряжение доводило меня до полусумасшествия.
Венсан больше не пытался объяснить мне меня самого; я знал, что он ошибается: это не уменьшило того почти абсолютного доверия, которое я питал к нему. Я чувствовал, что он присматривает за мной, меня это слегка раздражало: я считал, что я сам в состоянии следить за собой, и держался прямо против ветра, на краю тьмы. Наступили первые летние дни, и, поскольку мне совершенно нечем было занять время, я заранее содрогался перед надвигающейся пустотой. Тогда ко мне пришел Венсан.
– Что вы делаете этим летом? – спросил он.
– Ничего.
– Не уезжаете из Парижа?
– Зачем же мне уезжать из Парижа?
– Я вот еду в Грецию.
– Какая странная идея.
– Это не идея, а представившийся случай.
– Не питаю никакой охоты к осмотру развалин.
– А я все-таки собираюсь на них взглянуть. Вы не любите путешествовать?
Я колебался.
– Я хотел вам ответить: «Я ничего не люблю», но решил, что это слишком претенциозно. Мои родители много путешествовали, – прибавил я, – они брали меня с собой; я почти не помню эти поездки. Единственное путешествие, которое можно было бы записать на мой счет, это военные операции – странный способ увидеть страну.
– Марокко?
– Да. Там было что-то, что меня потрясло или, лучше сказать, дало толчок, что-то, чего я не понял, что-то, что не развилось, но живет во мне, теплится, как светильник, которого не затушит никакой ветер. Там началась моя жизнь. Я родился в сапогах и с феской на голове, я никогда вам этого не рассказывал? Ведь нет? Впрочем, я никому этого не рассказывал, разве только Одиль.
Я остановился: «Зачем я столько всего наговорил?» Но разве Венсан не был моим другом, так же как Одиль? Я задумался над тем, что она мне сказала, когда я поведал ей тайну своего рождения в один из дней нашей первой зимы. Вероятно, раз я родился, значит, я и умру, но возможно ли, чтобы я умер в ТОЙ жизни?
– Замечтались? – спросил Венсан.
Должно быть, он считал, что я думал об Одиль, но я думал только о себе.
– Прошел дождь, – вновь заговорил я, – и я шлепал по лужам. Облака плыли туда, куда их гнал ветер. Там сидел араб – он был один, и он смотрел на что-то, чего я не мог видеть. Вода отражала небо. Это происходило на дороге, что ведет от Бу Желу к Бад Фету вдоль городских стен. Вы знаете Марокко?
– Да, но не знаю Грецию.
– В Марокко нет развалин, за исключением тех, что раскапывают французы – удовольствия ради.
– Я надеюсь, что в Греции нет развалин. Вы не хотите поехать со мной, чтобы мы вместе убедились в этом?
– Вы хотите, чтобы я поехал в Грецию?
– Я не хочу: я приглашаю. Я вас приглашаю от имени Агростиса.
– Почему он меня приглашает?
– Вероятно, вы ему симпатичны. Он повезет нас туда на машине, мы проедем через всю Европу – чудесное путешествие! Две недели погостим у него в Глифаде. Это около Афин, на берегу моря. После чего он поедет в Египет к своим родителям, а мы… мы будем делать, что захотим. Кажется, для того, чтобы там жить, много денег не нужно. Съездим на острова, потом вернемся, как сможем. Билет на пароход стоит недорого – и вот мы уже снова в Марселе. Что вы на это скажете? Ваш дядя наверняка выдаст вам небольшой аванс. И не забудьте, что Агростис вас приглашает.
Я не очень хорошо понимал, что этот молодой человек мог ожидать от моего общества. Я его едва знал.
Через неделю я поджидал Одиль на террасе кафе, чтобы сообщить ей о своем отъезде.
– Ну, что же случилось? – спросила она меня ироничным и тревожным тоном.
– Ничего страшного. Я только хотел попрощаться с вами перед отъездом. Я еду в Грецию, – объявил я, очень довольный собой.
С минуту она молчала, потом сказала, что это, должно быть, будет прекрасное путешествие и что ей жаль, поскольку она не может поехать вместе со мной.
– Вы не можете, в самом деле? – сказал я, как будто бы до этого приглашал ее.
Она смотрела на меня, я повернул голову и увидел, как она печальна, не опечалена, а именно печальна. Я покраснел.
– Почему мы больше совсем не видимся? – спросила она.
Я сдержался, чтобы не сказать: «Такова жизнь». Все-таки я был не настолько глуп, чтобы ответить ей «такова жизнь». Она положила свою руку на мою и снова спросила: «Почему?» На ее руке была перчатка, мне это показалось необычным. Я расценил перчатку как вызов. Я сказал:
– Не знаю.
Я в самом деле не знал, что сказать. Я чувствовал, что нахожусь рядом с женщиной: рядом с чем-то теплым, пахнущим духами. Я повернулся к ней и увидел ее бедра, обтянутые платьем, потом поднял глаза и увидел ее глаза, которые объясняли мне все, сказанное между нами.
– Я думаю, это я виноват, – пробормотал я, – мне кажется, я отдалил вас от себя.
Никогда я не понимал, что она могла бы быть так близко ко мне.
– Вот уже несколько месяцев, – заговорил я, – мы едва видимся, и все-таки…
Я остановился; не говорил ли я уже все это Венсану? Я не люблю эту женщину, я ее не полюблю. Если бы я продолжал, это бы превратилось в любовный роман: прекрасная развязка! Тогда я спросил, что она собирается делать этим летом. Узнал, что она должна ехать на побережье сниматься. Поздравил с успехами на этом поприще, потом рассказал, каким образом получилось так, что я уезжаю. Больше мне сказать было нечего. Но после минутного молчания заговорила она:
– В вас есть что-то ужасное, Ролан.
Я не побледнел и не покраснел, но сразу же понял, куда она хочет увести меня. Я не хотел, чтобы меня увели. Поэтому приготавливал ответ, отнимающий всякую надежду, когда она спокойно сказала:
– Я люблю вас, Ролан.
Так и должно было кончиться. «Я не мог этого избежать», – усмехнулся я. Потом я имел слабость подумать: «Действительно ли я не люблю ее?» Я приготовился смирить свою гордость. Но она неправильно поняла мое молчание. Она встала, протянула мне руку.
– Прощайте, – сказала она, – и надеюсь, что вы совершите прекрасное путешествие, не думая обо мне.
Я поклонился и пробормотал:
– Я буду думать о вас.
Я думаю, что она не расслышала; она колебалась. Но потом ее рука выскользнула из моей. Я уехал в Афины на следующий день около полудня. На самом деле в тот день мы едва добрались до Дижона.
Агростис путешествовал, следуя хорошо известному методу: он «набирал скорость», а потом останавливался, чтобы пропустить стаканчик. От Парижа до Греции мы не осмотрели ни одной достопримечательности, зато изучили многочисленные швейцарские, австрийские, венгерские и славянские рестораны, пивные и бары. Мы пересекали равнинные и холмистые страны с одинаковым пылом. Не имея привычки к алкоголю, я был постоянно пьян; передо мной плыли города, плясали деревья, прыгали горы. Устойчивыми казались только столики кафе. Прокружилась отвергнутая Центральная Европа; тогда дороги ухудшились, алфавит изменился, в стаканах появился сосновый запах, аперитивы побледнели, а небо стало синим. Наше путешествие заканчивалось: в один прекрасный день мы заметили море. Мы мчались по шоссе, похожем на автостраду, – раньше оно было священной дорогой. «Вам предстоит увидеть это», – сказал нам Агростис, близость Афин заставила его забыть высокомерные замашки модерниста и парижанина. Мы поспешили увидеть это: большой город, посреди которого виднелся укрепленный замок. Мы помчали к предместьям, потом, проехав торговую улицу, выбрались на большую площадь, заставленную стульями; остановились. Агростис подвел нас к столу и сел; задача состояла в том, чтобы занять одновременно как можно больше стульев. Перед нами поставили большие стаканы с водой и рюмки со спиртным, нам начистили туфли, продали фисташки. Подошли поговорить с нами друзья Агростиса; все они были поэты, чрезвычайно вежливые, прекрасно осведомленные о том, что издавалось во Франции. Завязалась дискуссия, которая продолжилась на крыше харчевни, под беспрерывное поглощение вкуснейших местных блюд. Мы пошли за мороженым на площадь со стульями – она же площадь Конституции, потом пили виски в какой-то ночной забегаловке на открытом воздухе и в открытом саду и около четырех часов утра ужинали в модном молочном баре. Вставало солнце, когда мы приехали в Глифаду, к вилле, оставленной Агростису родителями на время их поездки в Египет.
Мы жили там совершенно беззаботно и, наверное, абсолютно «счастливо». По крайней мере Венсан, которому всегда удавалось не думать ни о чем, кроме настоящего. Я восторгался им, но носил с собой множество воспоминаний и не мог избавиться от этих оков. Теперь моей пыткой стало счастье: я с тревогой думал о том, насколько несомненна моя слабость, насколько очевидны мои ошибки. Быть счастливым мне мешало то, что я им не был и вместе с тем больше не соглашался на существование убогое, шаткое, затронутое порчей, которую я сам на себя навел. Самым ужасным было то, что теперь во мне теплилось что-то похожее на надежду, росток, который не зачах вдали от Парижа. Так, временами почти умирая от отчаяния, я тем не менее делал вид, что живу свободной и духовной жизнью.
Лишь спустя неделю мы решили отправиться на осмотр достопримечательностей, решив, что наш модернизм достаточно удовлетворен этим показным безразличием. Мы поехали к укрепленной части старого города.[6] По дороге остановились. Наше внимание привлек сад, раскинувшийся по правую сторону от дороги, среди беспорядочных развалин. Вокруг играли дети. Прыгая через разбитые колонны, поваленные статуи, мы добрались до театра. Три или четыре современных грека расположились на скамьях и читали. Я прошел через орхестру и сел. Никогда не думал, что мраморное сиденье может быть таким удобным, что камень может быть таким упругим и мягким, теплым от солнца, почти как живая плоть. Венсан присоединился ко мне. Глаза наши открылись. Это был театр: настоящий театр. Сцена, продолжающая очертания гор, находилась точно на линии горизонта. За ней было только небо, небо, которого ничто не загрязняло, как не портила природу работа человека. Здесь ничто не обветшало, не потеряло своего величия, не пришло в упадок. Перед лицом этой гармонии, разливавшейся широкими волнами, я уже не замечал ни пределов, ни противоречий. Мне показалось, что рядом со мной сел тот араб, которого я встретил однажды там, ближе к Западу, на дороге, что ведет от Бу Желу к Баб Фету.
Здесь кончается моя история. После этого, естественно, я продолжал жить или, скорее, я начал жить, а еще точнее, я вновь начал жить. Так, к примеру, в конце концов я встал с того сиденья, и мы полезли выше. Через несколько дней Агростис повез нас в Дельфы смотреть, как парят орлы над священными лесами; потом он уехал в Египет, и в тот же день мы отправились в путешествие по Кикладам. Я решил поселиться на одном из этих островов. И чуть было не остался на Санторине, самом отдаленном острове, не желая возвращаться обратно. Но Венсан оторвал меня от серных запахов вулкана и расстался со мной только на Фаросе. Лодка отчалила, увозя его на маленький корабль, потом дым парохода переместился за холмы, и я снова оказался в одиночестве. Я жил в гостинице, расположенной чуть выше деревни, около самого моря. С маленькой террасы, примыкающей к комнате, я наблюдал – и это было мое основное зрелище, кроме работающих и отдыхающих рыболовов, – за движениями и жестами одного старика: каждое утро он поднимался из города к своей ветряной мельнице, сгонял с соломенной крыши прятавшихся там птиц, хотя за неделю крылья его мельницы вертелись в лучшем случае один день. Тогда он усаживался на скамеечку и устремлял взгляд прямо перед собой. Время от времени он колотил по соломе здоровенным шестом, и птицы с криком улетали. Вечером он отправлялся спать в один из маленьких домиков внизу, выкрашенных в белый или голубой цвет, что тянулись вдоль песчаного берега, загороженного сетями. Заметив меня – сидящего на террасе, сначала мечтающего, потом методично работающего, занимавшегося поиском утраченного смысла чисел, – он развернул свою скамейку так, чтобы я попал в поле его зрения. Так он составил мне компанию.
Мне осталось побороть последний стыд: я еще не отвоевал свою человеческую простоту. Но я знал, почему я страдаю, мог, находясь в одиночестве, перебрать одно за другим все события своей жизни – и везде находил следы этого желания страдать, покоряться, унижать себя. Я также знал теперь, где пустил корни последний побег этого желания: как же мне было не знать этого! Сила моего упрямства иногда еще повергала меня в ужас, это детское и какое-то дикое упрямство, которое можно было оправдать только пустяковыми причинами или даже не причинами – мыслями на тему «я это предвидел». Мое гордое нежелание идти по обычному жизненному пути было пустым ребячеством, потому что я шел по этому пути и потому что я любил. Я просто-напросто любил Одиль, как мужчина любит женщину, как он должен ее любить. С тех пор, как я узнал, что люблю, моя любовь выросла и превысила мой стыд, и теперь я мог надеяться на то, что справлюсь с ним.
Примерно через месяц после приезда на Фарос я получил два письма: одно от Венсана, который сообщал мне пару потрясающих новостей о нашем славном Париже, а другое… я не вскрыл его. Но сложил чемодан и попрощался со стариком с мельницы. На почте в Афинах я нашел второе письмо, которое тоже не захотел вскрывать. Я отправил телеграмму Венсану, сообщая о своем возвращении, и сел на первый пароход, идущий в Марсель. Берега Кефалонии исчезли. Я увозил с собой многообещающее начало работы о значении чисел, к которой приступил на острове. Я возвращался во Францию не для того, чтобы смириться со своим существованием, лишенным всяких красок из-за моего желания быть несчастным, но для того, чтобы бороться и побеждать, чтобы отвоевывать то, что я считал потерянным, – любовь одной женщины. Возвращаясь из Марокко, я также видел, как вырисовывается линия горизонта, но что я тогда мог понять? Меня связывали намеренные несчастья, детская наивность, тщеславие; мое затянувшееся детство перешло в старость, и это я принимал за свободу. Но цепи разорваны, иллюзии рассеяны, я уже не опасался заразиться этой болезнью, не боялся быть «нормальным»: я знал, что отсюда я смогу подняться выше. Быть человеком в том мире, в котором мне назначено жить, – уже эта задача тяжела и сложна, гораздо сложнее, чем кусать себе локти или ходить на голове. И если искать величия, то не в области различных патологических инфекций, первооткрывателем которых я себя считал: с гримасами покончено.
Я больше не собирался отвергать ту любовь, но хотел доказать свою. Когда мы приплыли в Марсель, я еще не знал, что победа была уже одержана. Я не без волнения оглядывал все эти нагроможденные друг на друга предметы, сваленные, чтобы образовать порт, все эти сооружения, откуда исходил невообразимый грохот, эту шумную суматоху, из которой, может быть, и состояла жизнь. Пароход причалил возле навеса. За толпой гостиничных зазывал и носильщиков, исходивших нетерпением, я увидел Одиль. Она ждала меня.
Примечания
1
Спаги – солдаты французской африканской конной или танковой части. – Примеч. пер.
(обратно)2
Ученый Косинус – герой популярных комиксов, созданных писателем и художником Кристофом в 1893 году. – Примеч. пер.
(обратно)3
В некоторых кафе Франции бокал с вином или кружку пива ставят на отдельное блюдечко (нередко картонное). По их количеству расплачиваются за выпитое. – Примеч. пер.
(обратно)4
Речь идет о членах крайне правой организации. – Примеч. пер.
(обратно)5
Клеман Вотель (1876–1954) – журналист и писатель. Работая в «Журналь», он ежедневно комментировал в своей рубрике «Мой фильм» события дня, выражая точку зрения «среднего француза», сторонника «здравого смысла». – Примеч. пер.
(обратно)6
Речь идет об Афинском Акрополе. Примеч. пер.
(обратно)
Комментарии к книге «Одиль», Раймон Кено
Всего 0 комментариев