«За туманом»

378

Описание

Нет краше времени, чем юность. Родившихся в другой уже стране, на другой планете, автор приглашает попутешествовать с ним во времени. Поверьте, они были такими же: страдали и радовались, ненавидели и любили, верили, надеялись и ошибались.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

За туманом (fb2) - За туманом 672K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Михаил Петрович Соболев

За туманом

Я начинал это повествование, как цепочку забавных историй.

Не подозревал, что, разрастаясь, оно превратится в мое прощание с молодостью.

Михаил Бутов. Свобода.
Повесть, склеенная из осколков

Эх, Сахалин-батюшка!!! Моя любовь и моё проклятье… Вспоминаешь ли хоть иногда непутёвого своего пасынка, колесившего по просторам твоим сорок лет тому назад в попытке отыскать счастье, а, может быть, пытаясь от себя убежать?

Ты снишься мне все эти долгие годы, пролетевшие как миг.

Не могу забыть твои крутые, лесистые, осыпающиеся сопки. Глубокие распадки, раскрывающие объятия навстречу солёному морскому ветру. Снежные бураны, заметавшие за ночь дома по крыши. Слепящий мокрый снег, секущий лицо. Хмурое и дождливое, холодное на севере, и нестерпимо жаркое, как в субтропиках, — на южной твоей оконечности, лето. Берега, усыпанные частоколом выброшенных штормом брёвен, серых, просоленных, изрезанных забитыми галькой продольными трещинами, облепленных гниющими водорослями. Неистребимый запах рыбы, солярки и горящего каменного угля. Деревянные тротуары. Твоих жителей: суровых, ярких, грубоватых и непосредственных. Дышащий влажными ветрами Великий Тихий океан, так похожий характером на человека. То мирно спящий, усталый и умиротворённый. То разыгравшийся, весёлый и озорной от избытка силы. То вздорный и упрямый, в ярости уничтожающий всё, до чего сумел дотянуться, способный лишь ломать и крушить. То вновь спокойный, уверенный в себе гордый старец, умеющий любить и прощать.

Чувствую во сне вкус морских брызг и далёкой молодости на обветренных губах своих…

Здесь я любил. Здесь — возмужал.

Нет краше времени, чем юность. Зовёт меня в то время неугомонная память.

Вас, родившихся в другой уже стране, на другой планете, приглашаю попутешествовать со мной во времени.

Поверьте, мы были такими же: страдали и радовались, ненавидели и любили, верили, надеялись и ошибались.

И сердца наши были открыты.

Глава 1

Человек я упрямый и избалованный. С самого раннего детства такой. Мне, если что захотелось, хоть из-под земли достань. Как говорится, вынь да положь!

Это у меня от мамы.

Отец, тот деликатный был, мягкий, хотя и прошёл с боями две войны: Отечественную и Японскую. Работал слесарем на заводе, вечерами сочинял стихи, а по выходным любил с удочкой посидеть на тихой речушке или в лес сходить по грибы. Совсем маленькому читал мне «Конёк-горбунок» Ершова, когда я чуть подрос — сказки Пушкина.

В доме всем заправляла мама, добрая, любящая, но властная донельзя и чрезмерно нас с отцом опекающая.

— Мишенька, надень шарфик, золотце, сегодня ветер.

— Хорошо, мама.

— В восемь часов чтобы был дома! — с металлом в голосе. — По лужам не бегай.

— Ладно, мама.

Шарф прятался в рукав отцовского пальто, а домой я возвращался в десятом часу вечера с мокрыми ногами. Просто так, из чувства противоречия.

Да, зовут меня Буров Михаил. Родился в Ленинграде пятидесятых, на Охте, фабричной окраине города. Жизни тогда учились во дворе. Родители много работали (в те годы — шесть дней в неделю, отпуск короткий, двенадцать рабочих дней). С детьми в то время не нянькались — одел, обул, накормил, нос вытер — и ладно. Разве что моя мама всё старалась единственного сыночка заслонить «крылом» от мира.

Ленинградские послевоенные дворы… Все друг друга знали, здоровались, как в деревне.

Какая-нибудь тётя Тося конфеткой угостит, а дядя Вася, тот мог и уши надрать, если за дело, конечно.

Забросишь, бывало, портфель домой, схватишь кусок булки, посыпанный сахарным песком, и — скорее на улицу, пока не засадили за учебники. Не успеешь выскочить из подъезда, пацаны кричат хором скороговоркой:

— Сорок восемь, половинку просим!

И булка делилась на всех, иначе к тебе прилипнет обидное: «жадина-говядина».

Мальчишки играли в войну. Что и немудрено, война долго ещё будет жива в памяти людей.

Фильмы в кинотеатрах ставили про войну, книги писались о войне, половина детей во дворе росли без отцов, не вернувшихся с фронтовых дорог. Поделившись на «наших» и «немцев», носились мы с самодельными автоматами по двору, распугивая игравших в классы и прыгалки девчонок.

— Тры-ты-ты-ты-ты… Лёха, убит!

— Так нечестно, ты подглядывал…

«Немцами» никто быть не хотел.

— Давай на «морского»?! Раз. Два. Три.

Выбрасывали растопыренные пальцы. Толкались, хватали друг друга за грудки, спорили.

Девчонки, те считались красиво:

— На златом крыльце сидели: царь, царевич, король, королевич, сапожник, портной…

— А мы — или на «морского», или лаконично:

— Шишел, мышел — вышел!

В детстве меня дразнили Буром, не только по фамилии, но и за нрав, за умение пробивать лбом стены. Большие мальчишки не трогали, не связывались со мной. Однажды во дворе заступился за неуклюжего рыхлого Вовку Самойлова, соседа по коммуналке. Играли в лапту. Вовку тогда «заводили». Он не сдавался, но чувствовалось, что был уже на пределе.

Грязная мордашка кривилась, плечи опустились, на глаза наворачивались слёзы. Без лишних слов я вырвал из его рук «арабский» мячик и изо всей силы запустил им в самого здорового, второгодника Игизбаева.

— Води!

— Ты что выёживаешься, — оскалился переросток и сбил меня с ног подсечкой. — Каждый играет за себя!

— Каждый за себя? — всё время переспрашивал я, вставая и бросая в него грязный мячик.

И летел опять в лужу.

Бить по лицу Загиб, как во дворе прозвали Игизбаева, не решался. Я поднимался, он опять ставил мне «подножку» и толкал. Я вставал и вставал… И шёл, набычившись, на него, пока тот не ушёл с площадки, бессильно ругаясь сквозь зубы.

— Сынок, ну, в кого ты у меня уродился? Запомни: простота — хуже воровства! — ворчала мама.

Папа усмехался в усы:

— Пусть дерётся, пока мал. Скорее пыль с ушей стряхнут…

Много воды утекло с тех пор. Иногда с грустью вспоминаю эти слова покойного отца. И тогда, раздвинув поседевшие кудри, я машинально щупаю свои злополучные уши. Они — увы! — до сих пор припорошены той самой «полувековой пылью».

Так и не стряхнули.

После восьмого класса по настоянию мамы я поступил в Ленинградский физико-механический техникум. На последнем курсе мы встретились с Наташкой, и огромное до того времени небо вдруг растворилось в её глазах. Девушка жила за городом, я ежедневно провожал её до дому, и мы целый год с ней о чём-то разговаривали, никого вокруг себя не замечая…

Однажды вместе с газетой «Ленинградская правда» почтальон принес повестку из военкомата. В тот день занятия закончились поздно, и, забежав через две ступеньки на свой третий этаж, я сразу понял: что-то произошло. Отец нервно курил на лестничной площадке, в квартире пахло валерьянкой, а всегда встречавший меня в прихожей кот Маркиз сверкал глазами из-под дивана.

Я читал смазанные чернильные строки на сером шершавом бланке повестки: «Михаил Андреевич Буров, Вам надлежит явиться … по адресу … для прохождения медкомиссии.

Райвоенком, полковник…»

Наконец-то! Армия — это то, что надо для мужчины. Во флот буду проситься или на границу.

* * *

Как сейчас помню босую, раздетую до трусов толпу пацанов в коридоре медучреждения, жажду перемен, охватившую меня, и тайные слёзы в туалете после приговора: «Негоден».

Подвело слабое зрение. Мама ликовала. Никогда ещё она меня так не «облизывала», как в тот год.

После защиты дипломного проекта я получил распределение в оборонный НИИ. Я по инерции работал и провожал, провожал, провожал ребят на «действительную». Друзья служили, а подруги, между тем, выходили замуж. А Наташка всё ждала…

— Выйти замуж за любимого, нарожать детей, встречать мужа с работы — разве надо что-то ещё для счастья? — говорила она.

Девушке хотелось семью. Просто — семью. А мне этого было мало. Меньше, чем на целый мир я не соглашался. А может быть, просто не любил?! Нет, мы продолжали встречаться.

Но уже не так щемило в груди, как раньше, когда всё начиналось.

В отделе, где я числился техником, работа текла неторопливо, без перекатов и водоворотов. Мужская половина отдела — техники и рядовые инженеры — большую часть рабочего времени проводили на лестнице под табличкой «Место для курения», до хрипоты споря о состоявшихся накануне футбольных и хоккейных матчах, боксёрских поединках и шахматных турнирах. Сотрудницы потихоньку вязали, устраивали чаепития, вели бесконечные разговоры о детях, внуках, грядках на садовых участках, своих любимых питомцах: собачках, кошечках, хомячках и попугайчиках. И, конечно же, бурно обсуждали просмотренные накануне кинофильмы: а что она ему сказала? а что он ей ответил? а как она была одета и что на нём было надето? Сотрудники рангом повыше — старшие и ведущие инженеры, завлабы и начальники отделов — держались чуть обособленно, с этаким отстранённо-деловым видом. Создавалось впечатление, что они всё время смотрят вдаль и что-то там, как ни странно, видят. Правда иногда и они на минутку задерживались в курилке, чтобы по-быстрому рассказать или прослушать свежий анекдот, — мол, мы одной крови, — затем, взглянув на часы, напомнить курильщикам о сроках сдачи очередного отчёта и убежать с деловым видом опять туда — вдаль. Нет, работа кипела, но как-то без пара и пузырьков, на самом медленном огне, никому не мешая и не отвлекая от главного, личного.

А я мечтал совсем о другой жизни: взахлёб читал в «Юности» о подвигах полярников, покорителях Енисея. «Станцию Зима» и «Братскую ГЭС» Евгения Евтушенко помнил наизусть.

Поправляя запотевшие очки, на утренней пробежке выдыхал в промёрзший воздух:

…В самом сердце Братской ГЭС чуть не акробатом я, глаза тараща, лез к люкам, к агрегатам. А веснушчатые жрицы храма киловатт усмехались в рукавицы: «Парень хиловат!..»

«Никогда и никто мне не скажет, что я хиловат», — задыхался я, сгибая весла гребной «двойки». Сунулся было в секцию бокса, но туда очкариков не брали.

Неужели я так и буду всю жизнь перебирать бумажки? Поступлю в выбранный мамой институт, женюсь на понравившейся маме девушке? К сорока годам растолстею и облысею, как Анатолий Николаевич, начальник отдела. И все?!

Нет! Не бывать этому!.. Хочу туда, где настоящая жизнь, где

«…Над гуденьем эстакад, над рекой великой, над тайгой косматой, над техникой-владыкой. Всё… всё… всё… всё…»

А страна между тем менялась. Уже был отправлен в отставку Никита Сергеевич Хрущёв, который за время своего недолгого «правления» реабилитировал тысячи политических заключённых, освободил колхозников от «крепостного права», выдав им паспорта, и одновременно обложил налогами их так, что сельские жители стали пилить яблони и резать скот. Подавил восстание в Венгрии, расстрелял демонстрацию рабочих Новочеркасска, запустил первого в мире человека в космос и чуть было не «взорвал» планету в Карибском кризисе.

Оттепель плавно переходила в застой. Погиб Юрий Гагарин. Введены советские войска в Чехословакию. И певец-романтик Евтушенко пишет своё пронзительное «Танки идут по Праге».

Начал свой «прерванный полёт» Высоцкий. Огромные «ящики» бобинных магнитофонов, выставленные на подоконниках, ещё вчера встречавшие тебя лиричным:

«…И опять во дворе-е Нам пластинка поё-ё-о-т…»,

теперь хрипели его голосом. Бард утверждал, что:

«…Петли дверны-ы-е многим скрипят, многим поют…»,

звал, тревожил, лез в душу, спрашивал:

«…Кто вы таки-и-е? Вас здесь не жду-у- т!..»

И кто же я такой?

На меня смотрел из зеркальной глубины широкоплечий двадцатилетний шатен: лицо тонкое, взгляд исподлобья, упрямая складка меж сросшихся бровей, высокий лоб, очки в роговой оправе…

Чего я стою как личность?..

А на работе продолжалась «писанина».

— Я механик, а не писарь, — пытался качать права в «кадрах».

— Куда направили, там — ваше место, там и будете работать, — отвечали мне.

Тогда я обратился за помощью в комитет молодых специалистов, написал письмо в Москву и таки добился свободного распределения.

— Давай-давай, изобретёшь «кувалдометр», — подначивали молодые сослуживцы, мечтавшие о диссертации.

Заручившись поддержкой Минобразования, я уволился из НИИ и втайне от мамы отправился в отдел по организованному набору специалистов при Ленгорисполкоме.

Выбрав из всех предложенных мне вариантов трудоустройства самую отдалённую точку на карте СССР, заключил трёхлетний договор на работу инженером-механиком рыбобазы Кривая Падь, располагавшейся на севере ордена Ленина Сахалинской области. Зарплата меня не интересовала; это — как раз тот случай, когда размер не имеет значения.

Наташка плакала… Я обещал писать, она верила, что приедет, как только устроюсь. Но оба понимали, что всё… Что ничего больше между нами не будет.

Когда вспоминаю подробности отъезда, в памяти мелькают, как в калейдоскопе, бестолковая базарная суета Московского вокзала, зажатый в материнской ладони смятый носовой платочек, дрожащие губы отца… И единственное на тот момент желание, чтобы поезд скорее тронулся.

Наконец платформа качнулась и медленно поплыла назад…

Локомотив, набирая скорость, помчал до Москвы. А там, после транзитной пересадки, меня ожидал ярко-красный, с начищенными латунными буквами, официально-праздничный фирменный поезд «Россия» сообщением Москва — Владивосток.

Глава 2

Что делает человека счастливым? Обладание предметом своего желания или всё-таки стремление к мечте и преодоление препятствий на пути её достижения? Желать или иметь?

Лёжа на вагонной полке уносящего меня в неизвестность скорого поезда и слушая печальный перестук колёс: «для че-го? для че-го,? для че-го?», я вдруг почувствовал себя слабым и беззащитным, осознал всю авантюрность затеянного приключения. Да, я вырвался из-под материнской опеки; не буду больше протирать штаны в отделе и поднимать руку на собраниях, говоря тем самым «одобрям-с». Но что меня ждёт впереди?

Смогу ли я, вчерашний маменькин сынок, уже завтра принимать решения без подсказки, совершать поступки самостоятельно и нести за них ответственность?

Неизвестность страшила. Да, я — Бур, но не потому, что такой уж непреклонный, а лишь оттого, что привык поступать наперекор маме. Эта привычка стала моей второй натурой.

Ох, уж этот слепой материнский инстинкт! Сколько он наделал бед, сколько поломал человеческих судеб. Миллионы остались на всю жизнь одинокими, не сумев разорвать путы искренней, всепоглощающей материнской любви. И даже те, кто нашёл в себе силы взбрыкнуть, до конца дней своих носят в душе шрам от золотого клейма родительской «заботы».

И по сей день, уже находясь в немолодом возрасте, я продолжаю яростно бороться с этой опекой, давно ставшей виртуальной. Вся жизнь, как пресечение попыток меня стреножить.

От кого бы ни исходило это желание…

В унисон моему настроению незнакомая женщина по радио протяжно, со слезой в голосе, просила «миленького» взять её с собой, обещая «…там, в краю далёком, стать ему женой…»

А как быть с Наташкой?..

Я ворочался на неудобной вагонной полке (матрас всё время сползал) и вспоминал:

— Слышь, Бур, — мы собирались отмечать день рождения дружка Валерки, и он подсчитывал количество гостей. — Ты с кем придёшь?

— Один, ты же знаешь, что с Ольгой мы расстались.

— Миш, ты посмотри на Наташку Смирнову. Она глаз с тебя не сводит, второй год ни с кем… девчонки хотят её пригласить…

Три года бродили с ней по улицам. Наташа жила во Всеволожске, и после занятий пешочком, ежевечерне, держась за руки, мы шли часа полтора до станции Пискарёвка… И всё никак не могли наговориться.

Потом, после распределения в разные конторы, я стал остывать. А, может, боялся потерять свободу…

* * *

Время, между тем, бежало своим чередом, отбрасывая назад под стук колёс прошлое и с каждой секундой приближая со скоростью курьерского поезда будущее, туманное, но такое притягательное.

Предаваться тягостным раздумьям молодому человеку не свойственно, да и под ложечкой уже начинало посасывать — наступало обеденное время. Колёса поезда заговорили уже веселее: «ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!..»

Ничего, прорвёмся! Хватит, Буров, нюни распускать. Что было, то было, а что будет впереди, поглядим ещё!..

Убедившись, что не спрыгну кому-нибудь на голову — в купе, к счастью, никого не оказалось, — я спустился с верхней полки. И отправился начинать новую жизнь, путь в которую, как это обычно и бывает, пролегал не сквозь невзгоды, а через вагон-ресторан.

Продвигаясь вперёд по составу, я напевал про себя:

«Милая моя, взял бы я тебя, но в краю далёком есть у меня жена…»

Тьфу, ты, чёрт, привязалась!

Когда нам предстоит десяти — двенадцатичасовая поездка поездом к бабушке в деревню, в командировку или по делам, мы, если и посещаем вагон-ресторан, то лишь затем, чтобы наскоро перекусить, подкрепиться в дороге. Другое дело, когда поездка длится долго, несколько дней или, скажем, неделю. Тогда расположенный в середине состава вагон превращается в клуб, место встречи и знакомства, а, главное, посещение сего заведения волшебным образом заставляет стрелки часов вращаться в другом темпе. Время здесь летит незаметно.

В фирменном поезде «Россия» ресторан притягателен ещё и тем, что оборудован огромными панорамными окнами, сквозь которые удобно обозревать окрестности.

Смотреть в купейное окошечко, вообще-то, очень неловко, особенно, когда лежишь на верхней полке. Приходится свешивать голову вниз, в проход, шея быстро устаёт, за окном всё мелькает. Другое дело — вагон-ресторан: белая скатерть, запотевший графинчик, ни к чему не обязывающая увлекательная беседа со случайным попутчиком. После знакомства с графинчиком собеседник сразу становится умнее, тоньше, остроумнее. Да и у тебя самого в голове откуда-то появляются очень интересные мысли. Впереди, слева через столик, лицом к тебе заканчивает ужин интересная блондинка. Одна и хорошенькая… Ты никуда не спешишь, впереди долгий путь. И пусть официант не торопится с заказом, не важно, что отбивная пересушена, а картофель, наоборот, недожарен, в купе тебя ждёт опостылевшая верхняя полка, маленькое, грязненькое, где-то внизу, окошко и бабушка, которой ты уступил своё удобное нижнее место. Бабушка большую часть времени спит (поэтому забираться наверх и спускаться неудобно) или с аппетитом, не торопясь, ест, разложив на столике извлекаемые из безразмерной корзины припасы…

Три места в соседнем купе оккупировали возвращавшиеся из отпуска во Владивосток рыбаки. У них круглые сутки дым стоял коромыслом. Четвёртый пассажир, субтильного вида мужчина средних лет, в очках, по виду служащий, в празднике жизни участия не принимал, всё больше книжку читал. Зато рыбаки гуляли так, словно на днях наступит конец света. С раннего утра начиналось хождение по вагону в поисках спиртного, к обеду все были веселыми, а вечером — ресторан до глубокой ночи. Сразу по приезду ребята уходили в рейс на Большом Морозильном Рыболовном Траулере (БМРТ) в Берингов пролив, в Бристоль, как они говорили.

Они описывали эти долгие три-четыре месяца без берега, когда из всех развлечений — лишь нескончаемые вахты и выматывающая душу качка. Под ногами — обледенелая палуба. В кубрике — неистребимый, пропитавший все запах рыбы. А вокруг, куда ни кинь взгляд, лишь серое небо и накатывающие на тебя монотонно одна за другой стылые, ленивые волны.

— Люблю море с берега, а корабль на картинке, — глубокомысленно изрекал пожилой стармех Алексеич.

Матросик Сеня Куликов, прозванный Альбатросом, возражал:

— А мне море — в кайф! Что — на берегу? Пропьешься и лапу сосешь…

Слегка пошатываясь, выплывал он в тамбур, пьяненький, расхлябанный, с папироской, прыгающей во рту, и начинал рассказывать, балансируя привычными к качке ногами:

— То ли дело на «Рыбке?», — его подвижное лицо жило своей жизнью: гримаса боли сменялась удивлением, радостью, восторгом. Ноги сами по себе приплясывали от переполняющих рыбака эмоций.

— На «Рыбке» ведь как, — дыша перегаром, частил скороговоркой Сеня.

Руки рисовали в воздухе мерную емкость.

— Бадья на шестьсот кэгэ рыбы. На стреле. А под ногами палуба. Вверх — вниз… Сечешь?

— Полная, — он смахивал ладонью с верхушки воображаемой тары лишнюю кильку, — значит, шестьсот…

— Стрела пошла… бадья — на меня, я — нырк… срубит башку! — Он присев, испуганно смотрел вверх. — Прикинь, шестьсот кило рыбы! И сама бандула из чугуния — с тонну …

Палуба пьяная. Бадья над бункером. Я внизу, маленький. За хвост ее, подлюку!

Двумя руками Сеня ловил воображаемый шкертик.

— Висну…

Альбатрос ловил воздух, жилы на руках надувались, ряшка краснела еще больше.

— Стоять!.. За рычаг дерг — килька водопадом. Живая, блин! Бьется, серебрится. Я — в болотниках, — рубил он рукой по ляжке, показывая длину сапог.

— Скольжу… — чуть не падал от усердия рассказчик.

Глаза его сияли, глядели вдаль, на лице — блаженная улыбка…

Он сейчас был не в темном заплеванном тамбуре, а в море, на палубе сейнера. Соленый воздух приятно обдувал разгоряченное работой лицо. Пахло рыбой, гниющими водорослями и немного машинным маслом. Вокруг от края и до края — море.

Гудела лебедка, кричали чайки.

Впереди целая жизнь.

Когда я познакомился с этими просоленными мужиками, время побежало быстрее. За окном замелькали Свердловск, Тюмень, Омск, Новосибирск, Томск… В Тюмени стояли сорок две минуты, и я, пока бегал в вокзальный буфет за пивом, отморозил правое ухо. На градуснике было всего минус двадцать два. Но ветер сдувал с платформы. Сразу обморожение я не почувствовал. Однако спать пришлось на левом боку, а к утру ухо вздулось, как флаг, и потом болело несколько недель.

— Михайло, переселяйся к нам, меняйся с бухгалтером, — звали моряки.

Но я, глядя на их опухшие по утрам лица и мелко дрожащие руки, с отвращением чувствуя в их купе ни выветрившийся запах перегара и застоявшегося табачного дыма, отказывался.

В тылу у меня оставалась надёжная верхняя полка и бабушка, которая держала оборону внизу, на передовом рубеже.

Подъезжая к Байкалу, мы с рыбаками заняли удобный столик с обзором по ходу движения поезда и поклялись друг другу не сойти с места, пока не минуем легендарное озеро-море.

Так и просидели в ресторане восемь с лишним часов, распевая охрипшими голосами:

«Славное море — священный Байка-а-ал…». В Слюдянке рыбаки потребовали «омуль с душком». Омуль, видимо, оказался последней каплей, переполнившей моё терпение. В Чите, распрощавшись с мужиками и пожелав им «ни хвоста ни чешуйки», я сошёл с поезда, полагая остаток пути до Хабаровска лететь самолётом.

Вот так вот, мамуля, я теперь сам с усам! Что хочу, то и ворочу!

Глава 3

Так, всё ли взял: чемодан, рюкзак, ружьё?..

Платформа, хотя и была бетонной, но так же, как и вагонный пол, ощутимо подрагивала под ногами: «Ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!..»

На выходе в город остановили два молодых милицейских сержанта.

— … Документики? Пожалуйста, товарищ сержант. Вот мой паспорт… Разрешение на ружьё? Будьте любезны, охотничий билет, техпаспорт… Расчехлить? О чём разговор, я понимаю — служба, проверяйте, пожалуйста: ружьё охотничье безкурковое двенадцатый калибр, ИЖ-57; правый ствол «чок», левый — «получок»… Отец подарил на совершеннолетие. Отличная машинка… Куда еду?.. На работу, товарищ сержант, по оргнабору: рыбобаза Кривая Падь Николаевского района Сахалинской области. Ну, да… Николаевск — Сахалинский, а рыбобаза находится в Николаевском районе… Так точно, из Ленинграда. Вот, пожалуйста: вызов, трудовой договор. Да, да, конечно. Непременно… Как до аэропорта доехать, командир?.. Спасибо… Понял, спасибо. Здравия желаю, командир!..

Уф, хорошо, отец оформил перед отъездом документы на ружьё. Могли бы и изъять…

Какой автобус он сказал: тридцать седьмой?

— Девушка, до аэропорта доеду?.. Билетик, пожалуйста… Один, конечно. Неужели я похож на человека, который может путешествовать в компании? Вы мне подскажите, пожалуйста, где выходить… Хорошо, хорошо. Спасибо. А то я тут первый раз в Чите, знаете ли. Да, проездом… в Сан-Франциско… Ну, скажем так, по дипломатическому ведомству. Немножко заблудился, бывает. Но не жалею, нет, честное слово, не жалею. Знал бы я раньше, что в Чите живут такие красивые девушки… Конечно, один. А порой, знаете, так необходимо, чтобы тебя кто-то ждал, встречал на пороге. Хочется тепла, уюта…

Кстати, как вас зовут?.. Валентина? Очень красивое имя. А меня — Рудольфом, будем знакомы… Откуда?.. Из неё, белокаменной… Стоит, куда она денется… Что, уже выходить? Жаль. Знаете, Валентина, если бы не дела… Обещаю вам, обратно полечу непременно через Читу, встретимся… Вы — не против?.. Все так говорят?.. Ну, почему мне девушки не верят?! До свидания. Не забывайте меня, Валентина… Спасибо. До скорого свидания.

Это что: аэропорт? Невелик, невелик… Да ладно, билеты бы только продавали…

— Девушка, билетик до Хабаровска на ближайший рейс… Один остался?! Так мне и надо один. Когда летим?.. Завтра в одиннадцать десять, понятно. Сколько денежек-то?.. Ско-о-ль-ко?! Однако!.. Нет-нет, беру, конечно. У вас тут, говорят, в Забайкалье, куда ни плюнь — золотые прииски, потому и цены такие?.. Да беру, беру! Уже и пошутить нельзя… Паспорт? Вот, пожалуйста. А как вас зовут?.. Понял… Серьёзная девушка, совсем, как я.

Так, рейс ЭР ДЭ сто три: Иркутск — Чита — Благовещенск — Хабаровск, АН-24. Вылет из Читы в одиннадцать десять, Благовещенск в четырнадцать сорок, прибытие в аэропорт Хабаровска в восемнадцать тридцать пять. В пути — шесть часов двадцать пять минут.

Ничего не понимаю… Так, ещё раз: от восемнадцати тридцати пяти вычитаем одиннадцать десять, получаем семь часов двадцать пять минут.

— Девушка, у вас тут час потерялся… Целый час, говорю, потеряли… Смотрите, пробросаетесь!.. Чего, чего?.. На восток?.. Теория относительности? Альберт Эйнштейн?..

Понятно, как бы вокруг света за восемьдесят дней, читал, как же… Да, девушка, а где здесь камера хранения?.. Что, первый час ночи? А я как-то и не заметил. Спасибо. До свидания.

Немножко поспать удалось лишь в кресле, в обнимку с вещами и на голодный желудок.

«Ни-че-го, ни-че-го, ни-че-го!» — подрагивал мраморный пол аэровокзала.

Ночлег в зале ожидания формирует у пассажира философское отношение к действительности.

Всю ночь горит свет. Туда-сюда снуют пассажиры, задевая тебя сумками и спотыкаясь о выставленные в проход ноги. По полу гуляет сквозняк. Отяжелевшая голова, с каждым кивком увеличивая амплитуду, пытается упасть на грязный пол и закатиться куда-нибудь в угол. Именно в то самое мгновение, когда удаётся, наконец, провалиться в долгожданное забытье, страдающая бессонницей тётенька в синем халате толкается шваброй и просит поднять ноги. И ты безропотно держишь их на весу, пока она елозит там, внизу, мокрой, дурно пахнущей тряпкой.

Или вдруг под куполом аэровокзала раздаётся радостный женский голос, информирующий пассажиров о задержке, прибытии или отправлении очередного рейса. Особенно приятно слышать сквозь сон пожелание: «Счястливого пути», именно с акцентом на «я». В эту ночь не раз с умилением вспоминалось мне верхняя полка в купе и так мило похрапывающая бабушка.

Небритый и помятый, я занял очередь в только что открывшийся буфет. Вещи оставил под присмотром соседей по креслу.

Передо мной — несколько человек. Женщина, оказавшаяся в очереди первой, забрав свой скромный завтрак, ушла. Стоящий за ней, худощавый, весь какой-то линялый, и в то же время хотя и бедненько, но чисто одетый дядька очень тихим голосом делал свой заказ.

Мне почему-то запомнился яркий, модный и, по всей видимости, дорогой галстук, стягивающий обтрёпанный ворот застиранной рубашки. Верхняя расстёгнутая пуговица висела на остатке нитки и колыхалась при каждом движении плохо выбритого острого серого кадыка. Глаза нестарого ещё мужчины поражали своей пустотой. Тусклые, как будто выгоревшие на солнце, белесые и водянистые, они совсем ничего не выражали и казались мёртвыми. Впрочем, и морщинистое, испитое, с впалыми щеками лицо пассажира своей неподвижностью походило на сделанную из папье-маше маску.

За стойкой священнодействовала симпатичная, румяная и улыбчивая, хотя, на мой взгляд, и несколько полноватая буфетчица. Вот она последовательно выставила на буфетную стойку две бутылки пива, сваренное вкрутую яйцо на тарелочке и какую-то рыбу.

Отсчитав сдачу мужчине, обратила взгляд к следующей покупательнице. Мужчина не сдвинулся с места, глаза его, как и прежде, ничего не выражали.

— Вам что-нибудь ещё? — нервно тряхнула шестимесячной завивкой буфетчица.

— Сдачу, — голос покупателя был тих и бесстрастен.

— Так вот же сдача с пяти рублей, — она назвала сумму.

— Я вам дал пятьдесят, — ни одна морщинка не дрогнула на испитом лице пассажира, а его железные зубы сквозь приоткрывшиеся тонкие бескровные губы вежливо улыбались.

Очередь оживилась. После «хрущёвской» денежной реформы пятьдесят рублей «новыми» считались немалыми деньгами. К примеру, стипендия успевающего по всем предметам учащегося техникума составляла двадцатку, а билет в фирменном поезде через всю страну — чуть больше сотни.

— Да у меня и денег-то таких нет. Я только что открылась. Смотрите сами! — женщина, накаляясь, резко выдвинула из-под кассы ящичек с деньгами.

— Я вам дал пятьдесят рублей одной бумажкой, вот гражданки подтвердят, — покупатель обернулся к стоящим в очереди покупательницам.

Очередь опустила глаза…

С одной стороны, никому не верилось, что у этого облезлого кота водились деньги, с другой — у советских граждан было твёрдое убеждение, что все работники прилавка — жулики. И поэтому красномордая, в пергидрольных кудряшках и золотых серёжках торгашка сочувствия ни у кого не вызывала. Где-то в хвосте очереди пассажирка стала довольно громко рассказывать о том, как её обсчитали три года тому назад в магазине на семнадцать копеек. Ближайшие к прилавку покупатели заворчали:

— Давайте быстрее, сколько можно копаться!

Опытная буфетчица, быстро оценив ситуацию, достала из-под прилавка завязанные в носовой платок деньги, отсчитала мужчине сдачу уже с пятидесяти рублей и, промокнув слёзы этим же платком, рявкнула следующему покупателю:

— Ну, что вам, говорите быстрее!

Лицо женщины стало злым и некрасивым…

Так хотелось взять этого старого мошенника за шкирку. Еле сдерживался… А потом устало подумал: «Зачем? Мне что, больше всех надо? Каждый за себя!»

И вспомнил маму… Опять не позвонил.

* * *

Перелёт из Читы в Хабаровск я, признаюсь честно, проспал как сурок. Сказались бессонная ночь в аэропорту, ожидание вылета, бесконечная процедура регистрации на рейс, затянувшаяся посадка в самолёт и нудное выруливание его на взлётную полосу. Едва самолёт, набрав высоту, вынырнул из облаков, солнце залило ярким светом пассажирский салон. Под нами расстилалась холмистая пелена, на вид такая плотная, что, казалось, ступи на неё, выдержит. На миг я поверил, что действительно создан «по образу и подобию Божьему», и мне подвластно всё! Захотел — и сделал! Сам! И в небо взлетел, и горы, если захочу, сверну!..

Но эйфория быстро сменилась усталостью. Солнце слепило глаза, ровный гул мотора и спокойный полёт убаюкали, веки стали тяжёлыми, глаза закрылись…

Неласково встречал чужака Хабаровск. Над тайгой разворачивался циклон. Облачность, боковой ветер, снегопад, плохая видимость — ничто не способствовало мягкой посадке.

Низкое, затянутое тёмно-серыми тучами небо давило. По расчищенной взлётно-посадочной полосе, серой среди окружающего её снега, мела позёмка.

«Ничего, ничего, ничего!.. — повторял я снова и снова, шагая сквозь метель к зданию аэровокзала. — Сели бы где-нибудь в Уссурийске, куковал бы ещё пару дней!». Первым делом, само собой разумеется, в кассу. Лучше бы — до Зонального! Если лететь через Южно-Сахалинск, придётся добираться до Николаевска поездом. Билеты были и — какое везение! — на утренний рейс.

Простояв полтора часа в очереди, я всё же сдал вещи в камеру хранения. В голове мелькнуло: «Позвонить бы домой, мама, наверное, с ума сходит. Совсем забыл! В Ленинграде — ночь: разбужу — испугаются. Ладно, завтра дам телеграмму прямо из Николаевска».

После посещения буфета настроение заметно улучшилось.

«Ага, вот и свободное местечко!», — обрадовался я.

— Девушка, креслице, случайно, не занято? Можно посидеть рядом с вами интересному молодому мужчине?

Молоденькая брюнеточка, хорошенькая, кареглазая, с симпатичными ямочками на щеках, одетая, на мой городской взгляд, несколько простовато. Она, приветливо улыбнувшись мне, кивнула:

— Можно, если интересный мужчина не будет слишком навязчив.

Глаза её смеялись.

— Спасибо. Рядом со мной вы можете не бояться ничего на свете, красавица. Я — коренной ленинградец в третьем поколении!

— Ой! Правда? Я всю жизнь мечтала побывать в Ленинграде.

Чувствовалось, что девушке до смерти надоело сидеть в этом проклятом кресле, и она рада случайному знакомству…

Намерения непогоды, как это обычно и бывает, не совпадали с нашими планами. Как говорится: человек предполагает, а Бог располагает.

Над тайгой метался, не находя себе от ярости места, штормовой ветер. Полёты прекратились. В аэропорту тосковало несколько сотен пассажиров. Отправления рейсов переносили по причине неблагоприятных метеоусловий часа на два, не больше, поэтому далеко от аэропорта не отлучиться. В вестибюле забитой под завязку гостиницы аэровокзала, на самом видном месте «прибили гвоздями» табличку «Мест нет».

Переполненный зал ожидания аэропорта гудел, как улей в период роения. Пассажиры, которым не досталось сидячих мест, проклиная судьбу, укладывались спать на кафельном полу, расстелив газеты поближе к батареям отопления.

С Надеждой, как звали мою новую знакомую, и бабушкой Машей, нашей соседкой слева, мы скоротали пять долгих суток. Надя летела домой в Благовещенск, в свой первый отпуск. Девушка работала хирургической медсестрой в рабочем посёлке под Находкой.

Бабушка Маша дожидалась рейса на Магадан; летела в гости к сыну. Втроём нам было не так тяжело, как остальным пассажирам. Мы могли по очереди сходить умыться, перекусить. Двое «держали» место отлучившегося третьего. Дополнительное неудобство доставлял багаж Надежды: чемодан и большая сумка. Они всё время путались под ногами.

Первое время девушка, несмотря на мои уговоры, не соглашалась сдать вещи в камеру хранения. Мол, скоро полетим. Позже, когда согласилась, вещи перестали принимать — в хранилище не осталось свободных ячеек.

Спасибо бабушке Маше: она, как будто приросла к креслу и никогда не отказывалась присмотреть за вещами. Миловидная, улыбчивая, седенькая, похожая на учительницу старушка с умилением рассказывала нам о своём сыне-милиционере, большом начальнике на Колыме; показывала фотографии трёхлетних щекастых внуков-близнецов. Пожилая худенькая, аккуратная женщина, казалось, символизировала собой счастливую, уютную старость.

К концу пятых суток, вечером, когда, изнемогая от ожидания, мы в очередной раз услышали по трансляции о задержке всех рейсов по метеоусловиям до утра, бабушка Маша уговорила нас сходить в кино:

— Ну что вы молодые сидите, как старички. Развейтесь, погуляйте по свежему воздуху, съездите в город. Здесь — недалеко.

— Ой, неудобно, баб Маш, — засмущалась Надя.

— Идите-идите, я всё равно сижу, что мне, трудно? — из глаз очаровательной старушки лучилась доброта.

В кино мы не пошли: метёт, холодно, автобус с насквозь промёрзшими стёклами никак не хотел заводиться. Распаренный, в расстёгнутом полушубке и сдвинутой на затылок шапке-ушанке немолодой водитель чертыхался, копаясь в двигателе. Мы с Надей переглянулись и, рассмеявшись, повернули назад. Ехать в город расхотелось. Держась за руки, немного погуляли по авиагородку. Снег поскрипывал под ногами: «хрум, хрум» — шагал я; «скрип, скрип, скрип» — переговаривались Надины сапожки. Заглянули в полупустое зимой кафе-мороженое и мужественно съели по двести граммов крем-брюле. Поиграли немножко в снежки, согреваясь, — невысокая, полненькая, но ладная, она смешно, по-девичьи, замахивалась из-за головы снежком и всё время смеялась. Тёмные пряди выбивались из-под вязаной красной шапочки, падали на глаза…

Потом долго стояли на заметённой снегом еловой аллее, ведущей к аэровокзалу. На опущенные ресницы девушки садились снежинки, щёки и нос холодили, волосы чуть уловимо пахли больницей, а мягкие пухлые губы были сладкими от малинового сиропа…

В зал ожидания мы вернулись минут через сорок, замёрзшие и смущённые. Ни бабушки Маши, ни Надиных вещей не было. На наших местах по-хозяйски расположились незнакомые люди.

— Простите, тут сидела бабушка такая маленькая? — неуверенно обратился я к пассажирам.

— Бабушка? — усевшаяся на «моё» кресло женщина с маленьким ребёнком на руках, оглянулась. — Минут двадцать, как ушла.

— А вещи? Здесь стояли.

— Вещи она забрала.

Ребёнок заплакал, и женщина стала его укачивать.

— Вот сумку оставила, просила присмотреть.

На «бабушкином» кресле одиноко стояла старая хозяйственная сумка.

В милицию мы обратились не сразу, долго не могли поверить в худшее.

Зато дежурный старший лейтенант нисколько не удивился:

— Пять суток, говорите, сидели вместе? Добрая такая, симпатичная старушка? Эх, молодёжь, молодёжь! Каждый час передают по трансляции о том, чтобы пассажиры смотрели за вещами и не доверяли их посторонним лицам.

Милиционеры расстегнули «молнию» на бабушкиной сумке. Внутри лежали лишь пустая водочная бутылка и завёрнутый в газету гранёный стакан.

— Николай, — позвал дежурный сержанта. — Быстренько с парнем пробежались по залу ожидания. Погляди на автобусной остановке и стоянке такси, заскочи в камеру хранения.

Быстро!.. Таксистов, таксистов опроси! У них глаз намётанный. А вы, девушка, присаживайтесь к столу — будем писать заявление.

Самое неприятное было в том, что Надежда оставила в сумке все документы, деньги и билет на самолёт. Мне бы такое даже в голову не пришло. Деньги и документы я держал при себе, в потайном кармане. Положение осложнилось тем, что Благовещенск, куда летела Надя, расположен на границе с Китаем, и въезд в него разрешался в то время только по спецпропускам. Спасибо ребятам из линейного отдела милиции: к середине следующего дня они получили ответ из Благовещенского УВД, подтверждающий показания девушки, а уже вечером посадили её на первый же попутный борт (погода налаживалась, и полёты возобновились).

Я проводил девушку до стойки регистрации. Помахал рукой, но так и не произнёс слова, которые она надеялась услышать:

«Обязательно напиши, Надюша, слышишь! Буду ждать!»

«Зачем, — зевнул я? — Захочет — напишет! Куда еду она знает, я сто раз говорил».

Надежда, не мигая, смотрела на меня. Глаза её потемнели и стали огромными…

На следующее утро объявили о регистрации на мой рейс.

Глава 4

При посадке самолёт так трясло и болтало, что едва малыш Ил-14 коснулся шасси земли, пассажиры с облегчением перевели дух. Уши у меня заложило, и никак не удавалось избавиться от неприятного чувства «глухоты». Уже потом, часто летая по служебным делам через Зональное, я узнал, что аэропорт со всех сторон окружен сопками. Взлетно-посадочная полоса тянется в котловине, и лишь в самом её конце, с поворотом градусов на тридцать, открывается свободное для полёта пространство над морем. Посадка осложнена тем, что снижение идёт «по дуге» и в несколько приёмов. Направление ветра и плотность воздушного потока при этом непостоянны. Самолёт часто «проваливается».

Местный пейзаж не внушал оптимизма. Я мечтал увидеть море, а вокруг — серое небо, сопки, тайга и тот же самый проклятый снег, что надоел уже до смерти на материке.

Взлётное поле: пяток самолётов, с полдюжины маленьких красных вертолётов на стоянке, поодаль — два ангара из рифлёного оцинкованного железа и двухэтажное кирпичное здание аэровокзала с застеклённой вышкой на крыше. Чуть в стороне на шесте болтался гигантский полосатый сачок-«матрас».

У выхода из аэровокзала нетерпеливо дымил выхлопной трубой и дрожал от нетерпения отработавший своё «Пазик».

Забросив пожитки в автобус, я расположился на заднем сиденье. «Пазик» бодро трусил по дороге, напоминающей гигантскую тропу, расчищенную в снегу лопатой великана. По обе стороны дороги возвышались снежные насыпи. «Пазик» то взбирался в гору, то спускался вниз, на равнину, притормаживая колёсными цепями.

«Вот я и прилетел на краешек земли, — грустил я, стараясь разглядеть за замороженным окошком хоть что-то. — Что же меня ждёт впереди?»

Сквозь «вату», закупорившую уши, не было слышно ни натужного рева двигателя, ни визга тормозов, ни лязга цепей. То и дело, набирая в грудь воздух, я задерживал дыхание и, весь багровый, надувал щёки, пытаясь продуть уши. Это мне удалось лишь, когда за окном замелькали тёмные одноэтажные бревенчатые дома, — автобус въезжал в городское предместье.

Николаевск-Сахалинский встречал меня белыми вертикальными столбами дыма из печных труб и запахом горевшего каменного угля. Центральная гостиница располагалась в двухэтажном деревянном, крашеном зелёной краской здании, протянувшемся вдоль главной улицы города. Заняв койко-место в самом дешёвом шестиместном номере, я занёс вещи и, наскоро побрившись и сменив рубашку, отправился в контору.

Как меня встретят? Не засмеют ли? Скажут: зачем ехал через всю страну, мальчишка?

Здесь, мол, нужны крепкие, зрелые руководители…

Мысли скакали и путались в голове.

Дорога тянулась вверх. Как только я поднялся на вершину сопки, перед глазами открылся морской простор. Да так неожиданно, что я задохнулся.

Вид с высоты завораживал. Далеко, на границе видимости, голубела тонкая полоска чистой воды. Я стоял, наклонившись вперёд, навстречу ледяному ветру, и мечтал. Там, далеко за горизонтом, ближе к экватору, — вечное лето. Где круглый год курсируют белоснежные пассажирские лайнеры, сияет яркое тропическое солнце, зеленеют пальмы, а под ними в шезлонгах загорают молодые роскошные женщины. Ласковый бриз развевает их шелковистые волосы, играет соломкой от коктейля в высоких бокалах, покачивает яхту, пришвартованную в закрытой лагуне…

Здесь же покрытый ледяным панцирем океан замер в ожидании моего приезда. Он был настороже. Он не доверял еще мне до конца. Он не знал, как ко мне относиться. Будет ли с этого ленинградского паренька толк, или он, как и многие до него, испугается трудностей?

Хватит ли у него широты душевной полюбить суровую красоту земли этой и людей, её населяющих? Выстоит ли он? Не растратит ли себя на пустяки? Не очерствеет ли душой, гоняясь за иллюзорной удачей?..

Океан прикидывал, что я стою.

Неподвижное ощетинившееся торосами ледяное поле с чернеющими тут и там силуэтами рыбаков-любителей сразу же за волноломом преображалось в разломанное буксирами беспорядочное крошево льда в бухте. Справа у причальной стенки зимовала разнокалиберная рыболовецкая флотилия: качались на волнах десятка полтора сейнеров различного класса. От моря по склону сопки поднимались упрятанные за высоким бетонным забором производственные цеха комбината.

Слева, чуть в стороне, возвышалось трёхэтажное, сложенное из белого силикатного кирпича административное здание. Вдоль фасада в обе стороны от высокого крыльца зеленели ровные ряды елочек. Памятник Ильичу, воздвигнутый в центре небольшой прямоугольной площади, приветствовал меня поднятой рукой.

— Сколько ни тяни, а идти всё равно надо, — подмигнул я задумавшемуся океану.

Реальность возвращалась ко мне по мере того, как всё больше и больше замерзали ноги.

Набрав полную грудь солёного морского воздуха и задержав дыхание, я, как в омут, нырнул в открытую кем-то высокую стеклянную дверь здания.

Меня принял заместитель Генерального директора комбината Григорий Семёнович Рагуля — огромный, толстый и неповоротливый, как гиппопотам (мне почему-то пришло на ум именно это сравнение). С трудом выбравшись из-за массивного письменного стола, он радушно пожал мне руку и, приобняв за плечи, пригласил к столу заседаний.

— Катюша, — пророкотал Рагуля, наклонившись к микрофону селектора. — Бойцова срочно ко мне.

— Вы присаживайтесь, присаживайтесь, — он слегка отодвинул стул. — Сейчас подойдёт Главный механик. Ну, как доехали? Как настроение? Рассказывайте.

— Доехал нормально, Григорий Семёнович. Настроение боевое, готов следовать к месту работы, — заверил я.

— Отлично, Бойцов свяжется с аэропортом. Полетите спецрейсом. Вертолётом над тайгой летали?

Рагуля повернулся к открывшейся двери кабинета.

— Валентин Иванович, знакомьтесь: новый механик рыбобазы Кривая Падь. Только что прилетел из Ленинграда. Буров… — он быстро заглянул в ежедневник. — Михаил Андреевич.

Я чуть успокоился. Никто, оказывается, смеяться надо мной и не собирается. Напротив, кажется, — милые симпатичные люди.

Главный механик был прямой противоположностью замдиректора. Худощавый интеллигент, лет сорока с гаком. Невыразительное лицо аскета, редкие белесые волосы, тихий голос, тщательно отглаженный серый костюм. Так выглядели секретари райкомов партии.

— Очень приятно, Михаил Андреевич. Как добрались?

— Спасибо, Валентин Иванович, всё в порядке. Называйте меня Михаилом, пожалуйста.

— Где остановились, Михаил?

— В городской гостинице.

— Можно было бы и у нас, в Доме отдыха моряков, бесплатно, ну, да ладно. Завтра, думаю, уже улетите.

— Как вам Сахалин, Михаил? — Вмешался Рагуля. Уловив моё замешательство, подмигнул.

— Ничего, мы тоже когда-то приехали сюда молодыми. Однако привыкли и не спились, слава Богу.

Зам Генерального приподнял к лицу правую руку, и мне вдруг показалось, что он сейчас перекрестится. К счастью, этого не произошло, и Григорий Семёнович лишь, чуть смутившись, слегка помассировал свекольного цвета нос.

— Гм, гм, — откашлялся Рагуля.

— Вы, Валентин Иванович, поговорите с товарищем, введите в курс дела. А мне, извините, — он посмотрел на часы. — Через двадцать семь минут нужно быть на заседании горисполкома.

Рагуля наклонился к селектору:

— Катюша, машина готова?

— Да, Григорий Семёнович, — мелодичным женским голосом ответил динамик. — Вася ждёт у входа.

Мне от нарисованной в воображении картины, как на парадный портрет Леонида Ильича крестится заместитель директора, сделалось так весело, что во время дальнейшего разговора с Главным механиком с трудом удавалось постоянно одёргивать себя и настраивать на деловой лад. От былого смущения не осталось и следа.

Главный механик беседовал со мной минут сорок. От меня требовалось в первую очередь обеспечить подготовку оборудования рыбобазы к летней путине, к приёму и переработке рыбы. Валентин Иванович рассказав кратко о предстоящей работе, пообещал вскоре наведаться в Кривую Падь и проинструктировать уже на месте. Позвонив при мне в диспетчерскую аэропорта, договорился о вылете.

— С утра в аэропорт, Михаил. Вот мой рабочий телефон, — он чиркнул на листочке. — Если что, звоните, — завершил Главный механик инструктаж, вяло подержав в холодных влажных пальцах мою ладонь.

Секретарша отметила прибытие. В бухгалтерии без волокиты выдали «суточные» за проезд и выплатили стоимость билетов. Что было очень кстати: при оплате гостиницы я разменял последнюю пятидесятирублёвку.

* * *

Небо, бывшее ещё час тому назад ясным, заволакивалось тучами. Ветер усилился.

Я захотел прогуляться до гостиницы пешком и осмотреть город, но сразу же пожалел о своём решении. Кое-как пробитую в снежной целине проезжую часть окружали неприступные снежные стены, результат работы дорожников. Они были такой высоты, что указатели автобусных остановок и редкие здесь светофоры лишь чуть возвышались над рукотворными барханами.

«Как же тут люди живут? — удивлялся я, меся снежную „кашу“. — Такой климат, должно быть, быстро из слабаков делает настоящих мужчин. Ладно, посмотрим ещё: кто кого!»

Тротуары спрятались под снегом до весны, и идти удавалось только по проезжей части, постоянно прислушиваясь, не несётся ли сзади, звеня цепями, очередное транспортное чудовище. Услышав лязг цепей, приходилось быстро карабкаться на сугроб и пропускать машину.

Гостиница, ставшая на время мне вторым домом, встречала гостеприимно зажжённым над крыльцом фонарём. Печи топились, но дым поднимался уже не вертикально вверх, столбом, как было совсем недавно. Он нервно метался над печной трубой, порой отрываясь от неё совсем, а иногда, словно отчаявшись справиться с разгулявшимся ветром, стремительно бросался вниз, к земле, надеясь хоть там найти спасение. Но и здесь шквал настигал свою добычу. Он смешивал каменноугольный чад с мокрым снегом, летящим почти горизонтально, и в ярости бросал эту смесь в лица одиноких прохожих.

Открыв дверь номера, я увидел картину, нарисованную Джеком Лондоном в его рассказах об Аляске — естественно, с поправкой на современность. За накрытым к импровизированному ужину столом расположились трое постояльцев, моих соседей по номеру. Они курили, смеялись и говорили одновременно. Четвёртый мужчина, немолодой брюнет, лежал на кровати поверх одеяла лицом вверх с закрытыми глазами. На накрытом клетчатой клеёнкой столе стояли две бутылки водки, одна — уже наполовину пустая. Две или три почищенные и разорванные на пласты селёдки лоснились жиром на расстеленной тут же газете. Буханка чёрного хлеба нарезана крупными ломтями. Пепельница — полна окурками. Завершала композицию открытая трёхлитровая банка, в мутном рассоле которой угадывались огурцы. Банка занимала почётное место в центре стола.

Когда я вошёл, все, повернувшись, на мгновение замолкли, но тут же вернулись к прерванному моим появлением разговору. Худощавый, средних лет мужчина, по виду, кореец, покинув застолье, принёс стоявший у кровати стул. Поставив на свободное место чистый гранёный стакан, церемонно, движением обеих рук пригласил меня присоединиться к компании. На широком и плоском узкоглазом лице светилась вежливая улыбка. Глядя в весёлые щёлочки глаз корейца, самому хотелось улыбнуться.

Как только я, раздевшись и погрев руки о голландскую печку, присоединился к честной компании, репродуктор, передающий до этого какие-то новости, во всю мощь запел:

«Миленький ты мой, возьми меня с собой…» — похоже, что эта песня преследует меня. Все дружно захохотали, глядя на самого молодого, славянской внешности, русого парня, на вид лет тридцати. А крупный лысоватый мужчина, сидевший напротив него, навалившись внушительным животом на стол и чуть сдвинув его, хлопнул парня по плечу:

— А я тебе чего говОрю, Лёха. Го-го-го… Дивчину надо усегда брать с собой. Не ровён час… го-го-го.

Тот, кого звали Лёхой, спокойно похрустывал огурцом.

«Вот они, покорители природы. Им всё нипочём», — любовался я на живописное застолье.

Мне было лестно, что меня считали здесь за равного, такого же постояльца, как и все.

Поздоровавшись и назвавшись, я присел к столу. Компания салютовала мне гранёными стаканами. Мужики вели себя непринуждённо, как будто за столом и не было постороннего, но незаметно подливали в стакан, пододвигали закуску, то есть, оказывали внимание. Когда я предложил сходить в магазин, чтобы внести свой пай в застолье, украинец, бывший здесь, по всей вероятности, лидером, возразил:

— Успеешь ещё, похоже, к ночи заметёт, и куковать нам здесь придётся долгОнько! Ты куда путь держишь, МышкО?

— В Кривую Падь.

— Вот я и говОрю, посидим… На материк ещё мабудь Ил-14 и взлетит. А здесь… Местные рейсы закроют, как пить дать.

«Спящий», как я его про себя окрестил, так и не поднялся с койки. Не вставал он и в последующие дни. Мужики, все трое работники леспромхоза Пильво, рассказали мне, что «спящего» зовут Женей. По национальности он нивх, «гиляк» — по местному. Что работает Женя дорожным мастером в Арги-Паги, а сюда приехал в командировку и загулял. С ним такое, дескать, случается…

Гриша Черняк, так звали украинца, в прогнозе не ошибся. Подняться в воздух удалось только через неделю.

К вечеру замело; ветер рвал облака, сквозь эти прорехи, не переставая, сыпал мокрый снег.

Всю ночь под окнами гудели трактора, расчищая дороги, которые тут же засыпались новыми порциями снега.

В Зональное мы ездили ежедневно, как на работу. Утром с вещами, утопая в снегу по колено, выходили к автобусной остановке. Ехали долго, с трудом разъезжаясь со встречными машинами. Часто останавливались и ждали, пока дорожники освободят проезжую часть.

Аэропорт каждое утро нас встречал одной и той же картиной: заметённое снегом взлётное поле, на котором ползали, нещадно дымя выхлопными газами снегоочистители. По зданию аэровокзала, как сонные мухи, шастали туда-сюда истомившиеся без дела пилоты.

Все, как один могучие, в кожаных, подбитых мехом, куртках и лётных унтах. Часов до двух мы бесцельно слонялись по залу ожидания, разглядывая уже до дыр просмотренные плакаты, завтракали в буфете. Когда, как будто сжалившись над нами, объявляли по громкой связи о закрытии всех рейсов по метеоусловиям до утра, отправлялись «домой», в порядком опостылевший уже номер.

По пути в гостиницу заходили в гастроном. Женя оставался в номере, спал. Когда мы, шумные и раскрасневшиеся с мороза возвращались, он лежал в той же позе — на спине поверх одеяла в одежде. Сквозь рваный носок на правой ноге светилась пятка.

— Женя, будешь?.. — спрашивал вежливый Пак.

Глаза «Спящего» приоткрывались на толщину лезвия. Их бездонной их глубины, из самой Жениной души, тускло блестело желание. Он молча показывал большим пальцем правой руки в открытый рот. Кто-либо из мужиков, приподняв голову бедолаги, заливал ему в глотку полстакана водки. Именно заливал, так как Женин кадык не двигался, а руки продолжали спокойно лежать вдоль тела. Еле видимая щелочка глаз захлопывалась, и желание на время гасло. На поднесённую ко рту закуску Женя реагировал всегда одинаково отрицательным покачиванием головы. Через минуту номер сотрясался от его могучего храпа. Первое время я пугался, а потом не то, чтобы привык, пообвыкся, что ли… Но больше всего меня поразило, когда в одно прекрасное утро Женя встал вместе с нами, сбрил пятидневную щетину, взял в левую руку свой «докторский» потёртый чемоданчик, и, молча пожав всем без исключения руки, ушёл один в пургу.

Автобусы не ходили, а до Арги-Паги было сорок километров засыпанной снегом дороги.

Мы продолжали «сидеть у моря и ждать погоды».

Родителям дал короткую телеграмму: мол, жив, здоров, прибыл в Николаевск, люблю, скучаю. Позвонить по межгороду не удавалось из-за разницы в часовых поясах.

Гриша Черняк никак не мог совладать со своим темпераментом — бесился от безделья.

Постоянно вышучивал Алексея и вежливого спокойного Пака. Зная фанатичную приверженность корейца к национальной кухне, начинал безобидный, на первый взгляд, разговор о преимуществах украинского стола.

— Возьмём, к примеру, сало. Вот ты, Пак, почему не ишь сала?.. Не говОришь?.. Правильно делаешь, что не говОришь, — Гриша начинал заводиться.

— Ты, Пак, травоядный, потому и спокойный, як танк. Ничем тебя, Пака, не пронять. А сало, Пак, — это жизнь. Ну, ладно, не хочешь сала съидАть… А борщ?.. Ты ил когда-нибудь настоящий украинский борщ с салом и сметаной?

— Зачем твой борщ, — не выдерживал кореец.

Когда Пак волновался, он плохо говорил по-русски.

— КАса риса кусАй, — частил он, — сердце работай карасО — помирай, нЕту!

Гриша, довольный тем, что удалось расшевелить корейца, хохотал, вытирая слёзы и хлопая себя по ляжкам.

Пак извинительно улыбнулся мне:

— Что ПАка, что ЧернЯка, всё одно — дурАка!

Алексей в перебранках участия не принимал. Он либо строчил очередное письмо своей Галине, либо заваливался спать, предварительно заявив во всеуслышание свою присказку:

— Водки больше нет, Галинка, домой!

«Господи, как мне надоела эта непогода, безделье и пьянка! Снег и водка… И так каждый день. Скорее бы улететь», — горевал я, укладываясь на скрипящую койку и закрываясь одеялом с головой. Вспоминал дом, Наташу, весёлую хохотушку Надю (надо было всё-таки поцеловать её на прощание…); ворочался на провисшей панцирной сетке, выходил один на крыльцо под снег курить. Ветер срывал пепел и искры с папиросы, забирался за пазуху… Во рту было горько.

Наконец с вечера ветер изменил направление на северный, похолодало. Небо к ночи вызвездилось. Пак, вполголоса напевая что-то своё, собирал пожитки. Гриша показал глазами на приятеля:

— Завтра улетим!.. Лёха, сгоняй в магАзин, попрощевАемся.

Утром я улетел почтовым рейсом, первым. Мужики остались дожидаться самолёта в Пильво.

Глава 5

Кабина вертолёта МИ-2 едва ли больше, чем у автомобиля «Запорожец». Над владельцами «броневичка» в то время подшучивали: «Сорок минут позора — и ты на даче». В салоне могут разместиться всего лишь пятеро: двое, включая самого пилота, — впереди и трое — сзади. Рейс был почтовый, и мне пришлось потесниться. Всё свободное место заложили газетными кипами и бумажными мешками с корреспонденцией. А то, что не поместилось на пол и кресло, свалили мне на колени. Оглянувшись на одиноко возвышавшуюся над бумажным «Монбланом» кислую физиономию пассажира, лётчик широко, по-гагарински, улыбнулся:

— Потерпите, ничего не попишешь, неделю не летали…

Я незаметно вздохнул — ноги уже начинали затекать.

Пощёлкав тумблерами, пилот запустил двигатель и, запросив по рации разрешение на взлёт, оторвал вертолёт от земли. К моему удивлению, нас сначала потащило куда-то вбок.

И лишь поднявшись высоко над землёй, мы развернулись и легли на курс. Набирая высоту, «стрекоза» лихорадочно дрожала и скрипела. В щель между порогом и дверцей сквозило.

Ноги окоченели сразу же после взлёта. Зажатый со всех сторон пакетами и мешками, я пытался шевелить пальцами и топать, насколько это было возможно в ограниченном пространстве. Скорее всего, моя чечётка была услышана пилотом. Он стал часто с озабоченным выражением лица оглядываться, пытаясь угадать причину постороннего звука, — не поломалось ли что? Я перевёл взгляд с меховых унтов пилота на заснеженную вершину соседней сопки и замер. Сразу же успокоившись, вертолётчик сжалился надо мной:

— Скоро долетим… С материка?.. О! Ленинградец?! — лётчик, на каждой фразе оборачиваясь ко мне, выкрикивал:

— На Сахалине впервой? То-то я смотрю, одеты вы по-городскому. Потерпите, уже скоро.

Зычный голос пилота легко перекрывал шум двигателя.

Когда подлетали к сопке, двигатель ревел натужно, и вертолёт дрожал так, будто мы въезжали на тяжелогружёной машине в гору. Но стоило перевалить вершину, сразу проваливались вниз, а сердце, наоборот, подпрыгивало вверх, к горлу. И так раз за разом, пока примерно с половины пути мы не полетели над прибрежной морской полосой, следуя за её изгибами.

— Садимся, — пилот показал перчаткой вниз…

Сначала я ничего, кроме заснеженного пространства не рассмотрел, но, приглядевшись, заметил слева на берегу занесенные снегом строения, а на льду, недалеко от берега, — три тёмных фигурки и лошадь, запряжённую в сани. И сразу же ветер, поднятый винтами, скрыл всё в снежном вихре.

Земли коснулись легко, даже не тряхнуло. Когда лопасти перестали вращаться, пилот открыл дверцу. Самостоятельно выбраться я не мог. Так и сидел, погребённый под бумажной лавиной до тех пор, пока меня не откопали из-под газет и посылок встречающие. Тем временем возчик подогнал сани к открытой дверце. Серая лошадка фыркала, косясь на винтокрылую, пахнущую железом и бензином машину. На передке саней, живописно подвернув под себя ногу, восседал боком похожий на цыгана дед в овчинном полушубке и бесформенном сером кроличьем треухе. Спрыгнув с саней, «цыган» привязал вожжи к оглобле и поднёс к конской морде солидных размеров кулак, отчего лошадь испуганно попятилась вместе с санями:

— Смотри у меня, курва! — пригрозил дед и стал неторопливо швырять бумажные пакеты в сани.

Заметив мой взгляд, заулыбался и похлопал лошадь по шее.

— Серый, мы с ним десять лет в одной упряжи ходим… Старый стал коняга, никуда не годится…

Лицо старика потеплело.

Высокая худощавая женщина с тонким интеллигентным лицом, первой протянула холодную тонкую руку:

— Виноградова Полина Ивановна, старший засольный мастер. Временно исполняю обязанности директора рыбобазы.

Я представился.

Полина Ивановна улыбнулась:

— Устали с дороги?.. Сейчас Толя проводит вас — отдохнёте. Квартира протоплена, дров на первое время хватит. Там до вас девочки-мастера жили.

Вертолёт замахал лопастями, бросил в нас снежный заряд и взлетел. Серый испуганно дёрнулся, но, покосившись на возчика, замер.

Тем временем немолодой уже мужчина, одетый в промасленный ватник и зимнюю, с чёрным кожаным верхом шапку, погрузил мои пожитки в сани.

— Толик, — назвал себя он, обнажив прокуренные щербатые зубы.

— Охоту любите? — кивнул на ружьё.

Я пожал плечами.

— Вы, значит, заместо Воробьёва теперь будете?

— Воробьёв до вас был механиком рыбобазы, — пояснила Полина Ивановна.

— Дядя Гриша, ты подвези, пожалуйста, вещи Михаила Андреевича, — обратилась она к деду.

Глаза старого возчика слезились. От него на свежем воздухе явственно попахивало перегаром.

— Ивановна, всё будет сделано…

Дед завалился боком на передок саней.

— Но, курва! — скомандовал он.

Серый, мотнув головой, потянул.

Следом за санями по расчищенной бульдозером дороге мы вошли в поселок.

Единственная здесь улица тянулась вдоль распадка, зажатого невысокими, поросшими ельником сопками. По обеим сторонам стояли похожие друг на друга, как близнецы-братья, рубленные из круглого леса одноэтажные дома. Кое-где над трубами поднимался дымок. Яркое солнце, отражаясь от свежевыпавшего снега, слепило глаза. Посёлок казался небольшим: домов тридцать-тридцать пять.

Директриса, кивнув мне, свернула к конторе, а мы с Толиком, следуя за санями, вскоре подошли к неотличимому от остальных домику. Такой же засыпанный снегом палисадник, те же три окна по фасаду, такое же, как и у соседних домов, крашеное коричневой краской крылечко. Открыв навесной замок, Толик занёс чемодан в сени. Я вошёл в дом за ним следом.

По горнице разливалось приятное тепло. Открыв дверку большой белёной печки, Толик довольно пробурчал:

— Ну вот, прогорело, — и задвинул вьюшку.

— Я сегодня дежурю. Протопил тут у вас, — засмущался дизелист. — Вода — в сенях. Ну, я пошёл, отдыхайте, — он протянул жёсткую ладонь.

На пороге замялся:

— Спросить хотел, вы стихи любите?..

— Люблю, пожал я плечами.

— Ну, я пошёл, отдыхайте, — повторил, терзая шапку, дизелист. — Если что, я — в дежурке.

Свет гасим ровно в двенадцать, в полночь, а запускаем дизель утром, в шесть.

Хлопнула входная дверь, и я остался впервые за долгую дорогу один.

В небольшой горенке не было ничего лишнего. Полуторная кровать с никелированными шышечками заправлена казённым бельём и аккуратно накрыта серым байковым одеялом.

На подоконнике — два цветка в горшочках. Занавески на окнах, два стула, допотопный шифоньер в углу. У порога — рукомойник с эмалированным тазом на табурете и завешанная ситцем вешалка. На столе — записка:

«Милый мальчик, чего это тебя сюда занесло?! Не сиделось тебе дома… Ну, ничего, зато ты теперь живёшь у самого восхода! Таня и Аля».

— Ничего, ничего, ничего! — уже не так уверенно пробормотал я.

Прошёлся по горнице. Повернул рукоятку радиоприемника, и из динамика полилось:

«… А почта с пересадками летит с материка Над самой дальней гаванью Союза, Где я бросаю камушки с крутого бережка Далёкого пролива Лаперуза…»
* * *

Новая жизнь захлестнула меня с головой. До начала путины оставалось чуть больше полугода. И за эти шесть месяцев надо было успеть отремонтировать оборудование рыбоцеха и холодильника, построить причал, разбитый штормовой волной по осени, наморозить сотни кубометров льда и надёжно укрыть его от солнца — законсервировать.

Работавший здесь до меня механик, отдав Сахалину предусмотренные договором три года жизни, вернулся с семьёй домой, на «большую землю». Вновь назначенный директором Виноградов Анатолий Гаврилович пока ещё не приступил к своим обязанностям, задерживался в пути. Его жена, Полина (поговаривали, что в семье Виноградовых не всё ладно), оформленная как старший мастер рыбообработки, трудилась за двоих: и за себя, и за супруга. В конторе сидели Главный бухгалтер с женой-счетоводом, секретарша и завхоз — все из местных.

В шесть утра я просыпался с гимном.

«Союз нерушимый республик свободных…» — неслось из радиоточки, включённой с вечера на полную громкость. Сразу же под потолком, пару раз моргнув, вспыхивала свисающая на витом проводе лампочка. Свет с вечера я не выключал, таким нехитрым способом контролируя приход на работу дежурного дизелиста.

Нетопленая с вечера квартира за ночь вымерзала. Оставленные девчонками цветы давно замёрзли, а их мумифицированные останки служили мне молчаливым укором. Я всё никак не мог собраться выбросить.

По утрам, проваливаясь по колено в снегу, я добирался до электростанции. Здесь было тепло. Тихонько постукивал шатунами мощный корабельный двигатель. Дремал проснувшийся ни свет ни заря дежурный дизелист. По соседству с электростанцией располагалась ремонтная мастерская. К восьми часам подходили рабочие. После особо сильного бурана люди собирались часикам к десяти. Не сразу откопаешься.

Вскоре после моего приезда произошло несчастье. За сутки до наступления нового 1971 года.

Среди ночи меня разбудил телефонный звонок.

«Что-то дома…» — звенело в голове спросонья, пока я нашарил очки и, опрокидывая стулья, в потёмках искал надрывающийся телефон.

— Буров… Да… Понял, иду.

Звонила директриса. Оказалось, что полчаса назад в посёлок пришёл, вернее сказать, приполз обмороженный курсант «мореходки», житель Октябрьска. Кривая Падь лежит, если — по берегу (а других дорог там нет), как раз посередине между посёлками Пильво и Октябрьский. До Пильво — двадцать пять километров, в сторону Октябрьска — восемнадцать. По хорошей погоде, днём, местные ходили в один конец пешком. А тут, как нарочно, замело… Вертолёт к нам не вылетел, а в Пильво утренний рейс «Ан-2» из города пассажиров доставил. Две девчонки из Николаевского педучилища, Света и Аня, летели домой на новогодние каникулы. Учились они последний год. Погода испортилась надолго, а встречать Новый Год в аэропорту кому охота! А тут ещё, как специально, морячок знакомый, сосед, домой на праздник спешил.

— А пошли, девчата пёхом, не впервой!

И пошли…

Зимой пройти можно только поверху. На льду — торосы, у берега брёвна обледенелые штормом выброшенные, как ежи противотанковые, топорщатся. Только к скалам прижимаясь, где снегу поменьше, и проберёшься.

— Сначала было весело, — это Славик потом рассказывал.

— Смеялись. Прыгали с камня на камень, как козочки, — размазывал слёзы парень.

— А обе на каблучках, много ли напрыгаешь?.. Снег мокрый, глаза слепит… Соскользнёшь с камня, сразу по грудь в снегу… Немного не дошли, а сил уже нет… Садятся…

Спрятались за выступ скалы, в затишке. Всё мокрое, хоть отжимай. Девчонки дрожат. У меня бутылка «перцовки» была… Сначала взбодрились вроде, заговорили, а вскоре дрема на них навалилась. Улыбаются во сне, тепло им… А мне страшно!.. И по щекам бил, и снегом лица тёр, и материл по-всякому, ничего не помогло. Побежал один, людей звать…

Пока он до нас добрался, пока достучался — время ушло.

Я сразу к конюшне побежал… Смотрю, дядя Гриша уже запрягает Трезора. Упёрся ногой в хомут, супонь затягивает. Матерится… Покидали второпях в сани полушубки, что на конюшне нашли, и — вперёд. Парень в медпункте лежал, белый весь, фельдшерица с ним возилась. Стали расспрашивать, где, мол, девчонок искать-то? А он толком и не знает.

Дороги нет, как на берег вылетели, снег — в лицо. Трезор бесится, башкой мотает. Сани о камни бьются, вот-вот опрокинемся…

Чувствую, далеко проехали.

— Давай, дядя Гриша, назад.

— Тпру, курва! Стой!

Разворачивались на узком пятачке долго, чуть было упряжь не порвали…

Назад уже потише ехали. Дядя Гриша вожжи — в натяг, жеребца сдерживал. Проехали бы мимо и в этот раз… Спасибо, конь почуял, захрапел. Смотрим, сидят в скальной выемке, обнявшись, снегом их замело, сразу не увидишь… Та, которая повыше, Света, ещё тёплая была…

Теперь летели, как на скачках. Дядя Гриша гикал по-разбойничьи, кнутом Трезора под брюхо то и дело подхлёстывал. Слёзы у деда катятся — жаль девчат, у самого внучка такая.

Ну и опрокинулись на повороте, конечно. В снег вперемежку с телами девчат зарылись.

Очки мои улетели, жеребец пустые опрокинутые сани потащил, кошмар!.. Хорошо, Трезор сам встал. Метров тридцать всего от нас отъехал.

Оказалось, мало беды, оглоблю поломали. А как с санями пятиться?

Кое-как связали её ремнями, тела замороженные погрузили и — в медпункт.

Какое там!.. Столько времени прошло.

Три дня мело… Тела на холоде держали. Когда вертолёт прилетел, пришлось трупы в тюфяки заворачивать и к шасси привязывать. В кабину не засунуть было, не гнулись.

Славику кисть левую ампутировали и пальцы на ногах. Не знаю уж, сколько.

Долго снились мне те девчонки…

Простудился я тогда сильно. До весны, до самого солнца, кашлял.

Очки откопал, правда, когда дознавателя на место возили. Без них мне никак…

Работы было невпроворот. Цеха и мастерские разбросаны по всему посёлку — пока всё обойдёшь, проверишь, доглядишь, в конторе на диспетчерской перекличке с комбинатом поругаешься. Да и бумажные дела отнимали время: табели, отчёты, заявки… Как говорится, дела идут — контора пишет. Домой прибегал, как правило, в двенадцатом часу ночи, за полчаса до выключения света. Времени оставалось только сбегать до колодца да заварить при помощи всё того же кипятильника кружку чая. Случалось, чай уже пил в темноте. Питался, как придётся, всухомятку.

Иногда, в редкий по тому времени выходной день мне удавалось приготовить своё фирменное блюдо, под названием: «Мечта холостяка». Рецепт его приготовления прост: в эмалированный таз (на Сахалине говорят: чашка) нарезаешь ломтиками картофель, заливаешь водой и кипятишь. Как только картошка сварится, запускаешь туда же, в тазик, до кучи пять банок магазинного консервированного борща (можно — щей) и три-четыре банки говядины тушёной. Все специи находятся в банках, что, признайтесь, очень удобно.

Остаётся подождать минут десять и посолить по вкусу. Вот тут надо, скажу вам, аккуратнее. Лучше уж недосолить! В противном случае проходилось разбавлять варево водой из чайника. Хуже всего, когда тазик уже полон с верхом, а борщ всё ещё пересолен… Теперь остаётся вынести борщ на мороз, затем, когда он совсем застынет, перевернуть тазик, лёгким постукиванием топора извлечь содержимое и завернуть его в пергаментную бумагу. Всё! Борщ готов. Прибежав с работы голодным, отрубаешь топором кусок «блюда», разогреваешь и наслаждаешься. И мыть приходится только маленькую кастрюльку, в которой, собственно, и разогреваешь еду (эту же кастрюльку можно использовать в качестве тарелки). Ну, ещё и ложку, не будем мелочными! В перспективе — сытая неделя. Отдельные, особо ленивые индивидуумы, экспериментировали с более ёмкой тарой. Мне один раз довелось увидеть извлечённый «цилиндр» щей из двухведёрного бака для кипячения белья. Надо признаться — впечатлило. Заманчиво, чёрт побери, обеспечить себя вкусным и калорийным питанием на целый месяц вперёд. Но я всегда избегал крайностей. Спасало меня врождённое чувство меры.

И всё-таки, несмотря на трудности, в ту зиму каждое утро я просыпался с ожиданием радости. Казалось, что могу горы свернуть. Меня не страшили ни бытовая неустроенность, ни одиночество, ни суровый климат.

С самого детства люблю непогоду. Шторм, буря, гроза и метель — это по мне! Поднимается настроение, быстрее движется кровь, яснее голова.

Вот она — жизнь, настоящая мужская работа! Преодолевать невзгоды, выполнять, несмотря на сопротивление природы, порученное тебе дело, почувствовать «вкус медвежьего мяса», как герои Джека Лондона. От моей ленинградской хандры не осталось и следа. Я постоянно ощущал предчувствие счастья, обновления.

Раз в неделю обязательно приходил на берег, к закованному в лёд Океану. Делился думами, советовался. Он со мной не спорил и слушал, не перебивая. И лишь изредка, когда я особенно сильно завирался, шумно вздыхал, и тогда в сопках рокотало эхо, а по ледяному полю бежала трещина…

* * *

Русский народ хлебосольный. Да и кому неохота познакомиться с приезжим поближе, поговорить накоротке, проверить «на вшивость»? Ни для кого не секрет, что лучше всего человек раскрывается за столом, в подпитии. Недаром говорят: что у трезвого на уме, у пьяного — на языке.

С первых же дней моей жизни в Кривой Пади начались приглашения в гости. Именины, рождения, крестины, юбилеи… — да мало ли причин существует для того, чтобы посидеть за праздничным столом, отдохнуть от повседневных забот? Возникла дилемма: отказаться — прослывёшь гордецом; будешь выпивать с подчинёнными — потеряешь авторитет, сядут на шею.

Мало того, ситуация осложнялась тем, что нельзя было «задирать нос» и не знаться с поселковой «аристократией». В местную «элиту» входили: завмаг, завклубом, участковый инспектор милиции, главный бухгалтер рыбобазы Равкин Семён Яковлевич с супругой, начальник ЛТУ (линейно — технического участка), отвечающий за телефонную и радиосвязь. Всё люди, по местным меркам, образованные, читающие газеты. И, надо признаться, крепко выпивающие…

Да! Выпить в посёлке любили. Пили с горя и радости, от усталости и безделья, по поводу и просто так, под настроение. По настоящему опустившихся, по крайней мере, местных, было немного. Свежий воздух и тяжёлая работа на воле не позволяли спиваться. Да и куда было бы податься больному человеку? В сельской местности, да ещё в суровых условиях Севера, опустивший руки мужик пропадёт в два счёта. Но, тем не менее, в посёлке, бывало, по пьяному делу и дрались, и гонялись с топорами и ружьями за жёнами и обидчиками по ночным улицам, порой калеча себя и других. Случалось, что и тонули, и вешались. Быть может, и не чаще, чем в городе, но как-то заметнее. Наверное, потому, что здесь все были на виду.

Как только начиналась путина, и завозили с «большой земли» сезонников, в посёлке приходилось устанавливать «сухой закон». При таком скоплении незнакомых случайных людей групповые возлияния могли не только сорвать работу, но и закончиться массовой поножовщиной.

Постепенно и я начал поддаваться этой нашей национальной напасти. Иногда уставал до такой степени, что без стакана водки на ночь не удавалось заснуть. А утром, почерневший и хмурый, с трудом брёл на работу, подавляя желание зайти в кабинет к Семёну Яковлевичу, который начинал это дело с пробуждения. Початая бутылка сорокаградусной постоянно стояла у него в сейфе по соседству с бухгалтерскими документами. Стоило зайти в кабинет главбуха и прикрыть дверь, Семён Яковлевич, поднимая от финансового отчёта печальные семитские глаза, вопросительно-приглашающе протягивал подрагивающую руку к дверце сейфа.

Водка «решала все проблемы»: не было больше ни изматывающей тупой работы, ни отсутствия нормальных условий проживания, ни сводящего с ума климата, когда неделю, не переставая, дует и дует ветер, заметая с таким трудом вчера ещё пробитую в тайгу дорогу, ломая планы и графики. Когда ночами снятся порванные провода, поваленные заборы и раскрытые ураганом крыши домов, а утренняя планёрка начинается со сводки происшествий за ночь.

Телевизоров в Кривой Пади не было. Радиоволны не желали, нарушая физические законы, опускаться в лежащее среди высоких сопок поселение. Единственным культурным развлечением оставался клуб. Плёнки с кинокартинами доставляли на почтовом вертолёте, но крайне нерегулярно. При нелётной погоде, особенно зимой, люди неделями скучали без кино.

Когда штормовой бродяга-ветер рвал провода, замолкало радио, пропадали гудки в телефонной трубке. В такие дни единственной связью с внешним миром оставалась рация.

И люди развлекались, как умели, то есть — пили.

Глава 6

Время шло своим чередом.

Прилетел Анатолий Гаврилович Виноградов и наконец приступил к обязанностям директора рыбобазы. Супруги, по-видимому, помирились, и Полина летала по посёлку, не касаясь ногами тротуаров.

Виноградов был человек мягкий и интеллигентный. На «материке» он возглавлял второстепенный отдел в «почтовом ящике». На северный Сахалин приехал вместе с женой, детьми и тёщей с одной единственной целью: заработать за три года, предусмотренные договором, средства на новую квартиру. Свою квартиру на «материке» он сдал внаём, какие-никакие, а всё же — деньги.

Если с Полиной никаких трений по работе у меня не возникало, то с Анатолием Гавриловичем с первых же дней я стал соперничать.

Полина Ивановна, исполняя обязанности директора, сидела больше в конторе, а всеми делами, по сути, управлял я. Люди меня слушались. Начальство — далеко, никто не указывает, и я привык к самостоятельности. Строил планы, бессонными ночами прикидывал, как сделать лучше, можно сказать, жил работой. И, как мне казалось, дело шло неплохо, а тут приехал «дядя» и стал перекраивать всё по-своему.

Самоуверенный, импульсивный и упрямый по натуре, юный и, следовательно, чрезмерно энергичный, я не сразу сработался с Анатолием Гавриловичем. Первое время встречал в штыки его распоряжения. Ситуацию осложняло то, что, работая инженером-механиком, я был первым заместителем директора. И по работе мы с ним общались напрямую, без посредников. Дело дошло до того, что в Кривую Падь прилетал Бойцов и выдал нам обоим «на орехи». Большая часть «орехов» досталась, естественно, мне.

Терпение, мудрость и мягкая настойчивость Гаврилыча, как мы его называли за глаза, не позволила перерасти противостоянию в противоборство. Впоследствии мы с ним подружились.

Полина Ивановна в наши с мужем отношения не вмешивалась. Была вежлива, приветлива, всегда встречала меня милой улыбкой на тонких губах.

Возвратились из отпуска девчонки, мастера рыбообработки: Татьяна и Альбина — неразлучные подруги и такие непохожие. Альбина — полнокровная круглолицая рослая брюнетка, крикунья, любительница покомандовать. Танюшка, напротив, была маленькой, худенькой серой мышкой. Курносая, с жиденьким русым хвостиком, схваченным аптечной резинкой, тихая и незаметная. СлОва из неё, бывало, не вытянешь.

Зима проходила в заботах.

Письма из Ленинграда шли долго. Мама писала, что очень скучает, передавала привет от отца и родни. Переписывался с Наташей. Разговор о переезде ко мне она не возобновляла.

Молчал и я. Ребята служили. У них была своя жизнь. Присылали мне фотографии в солдатском обмундировании, заснятые в картинных позах, красивые, подтянутые…

Я с интересом приглядывался к жителям посёлка, к людям, окружавшим меня на работе.

Население Кривой Пади состояло из пяти-шести семей переселенцев, бежавших в тридцатые годы от голода с Украины и Поволжья. А также десятков двух сезонников-мужчин, прикипевших сердцем к суровой северной красоте и оставшихся здесь на зиму.

Они все со временем переженились на местных красавицах. Бывшие сезонные рабочие, в большинстве своём люди городские, поработавшие в своё время на заводах, и составляли основной костяк ремонтников.

Коренные, если можно так сказать, жители трудились, как правило, в бытовой сфере, где было полегче. Но кое-кто работал у нас.

Вот, например, дядя Гриша.

Григорий Семёнович Ражной исполнял в рыбцехе обязанности возчика. Должность свою при лошадях он шутливо называл «Тпру! Но!»

Дядя Гриша любил приложиться к бутылочке. Когда был пьян, матерился через слово, плевался и везде сорил пеплом из своёй негасимой самокрутки. Но, несмотря на это, старика в посёлке любили. Людей подкупала его детская непосредственность, незлобивость, отзывчивость и страстная любовь к лошадям.

На конюшне Григорий Семёнович проводил времени больше, чем дома, бывало, и спать там оставался, на сеновале. Не умевший требовать ничего для себя лично, старый возчик мог до хрипоты ругаться с начальством, если ущемлялись интересы его питомцев: старого мерина Серого и вороного красавца Трезора.

Начальство не жалует крикунов, но на дядю Гришу долго обижаться было невозможно. Он был как ребёнок.

На моей памяти неоднократно происходила такая сцена.

Ражной, разругавшись поутру с Анатолием Гавриловичем из-за некачественного фуража в пух и прах, в сердцах хлопал дверью директорского кабинета. А уже через пару часов пьяный в стельку подлетал к конторе в запряжённых Трезором санях и во весь голос кричал:

— Горыныч, курва!

Анатолий Гаврилович неторопливо выходил на крыльцо. Ражной заметно сникал.

Покачиваясь с носков на пятки и поблескивая очками, директор какое-то время молча любовался сдерживающим нервного жеребца возчиком, а затем спокойно произносил ставшую уже дежурной, фразу:

— Григорий Семёнович, ты уволен. Оставь жеребца и — домой спать. Завтра придёшь за расчётом.

На утренней планёрке полно народу. Собирались начальники цехов и отделов, мастера, бригадиры — обсуждали текущие дела. Директор уговаривал, просил, возмущался, грозил, требовал выполнения плана. Мы с серьёзными лицами дремали…

И вдруг с грохотом распахивалась дверь, Гаврилыч, прервав выступление на полуслове, замирал с раскрытым ртом. А в кабинет врывался дядя Гриша.

Секретарша, стоя в дверях, разводила руками.

Старый возчик в расстёгнутом овчинном полушубке и валенках, потный, расхристанный, при всём честном народе падал на колени посреди кабинета и с размаху бил лбом об пол.

— Горыныч, прости! Без лошадок я не смогу! Я эту курву, водку, у рот больше не возьму!

Всем весело. Директор, снимал очки, вздыхал и махал рукой.

— Всё, всё, дядя Гриша… Иди, работай.

Самое замечательное, что подобная картина повторялась с периодичностью в две-три недели.

* * *

В одну из вьюжных зимних ночей случилась беда.

Дядя Гриша вёз из соседнего леспромхозовского посёлка запчасти для трактора. Зимний день короток, что-то не заладилось, и он припозднился. Санный путь пролегал по льду пролива. По береговой кромке зимой не проехать. Берег засыпан снегом вперемежку с выброшенным штормом обледенелым мусором. Пьяненький Ражной, видать, задремал и не заметил промоины. Сани с седоком остались на льду, а бедняга Серый очутился в ледяной воде. Место, к счастью, оказалось неглубокое, что и спасло жизнь возчику. Конь встал на дно, но выбраться на лёд уже не смог.

Пока Григорий Семёнович добежал до посёлка, пока поднял народ — времени прошло немало. Общими усилиями Серого выволокли на ледяную кромку, но он сразу же лёг, ноги не держали.

Понимая, что с минуты на минуту Серый может сдохнуть, мужики, посовещавшись, решили коня прирезать. Разделанную прямо на льду тушу можно было перевезти в поселок и попытаться продать конину, чтобы хоть как-то компенсировать деду неизбежный денежный вычет.

Когда дизелист Гиндуллин завжикал ножом по бруску, дядя Гриша не в силах смотреть на гибель мерина побрел домой сквозь пургу один, стеная:

— Курва я, Серого загубил!

Лежавшего в горячке простудившегося старика пожалели и коня сактировали. Конина досталась собакам.

Болел дядя Гриша долго и тяжело. Было время, собирались отправлять его в горбольницу, заказав спецрейсом вертолёт. Но старый возчик всё же поднялся. Как только силы стали возвращаться к Ражному, он сразу же стал потихоньку навещать и обихаживать Трезора. И однажды, сидя на планёрке, мы услышали визг полозьев, разбойничий посвист конюха и его хриплый возглас:

— Горыныч, курва!

Анатолий Гаврилович устало улыбнулся.

— Ну, вот! Слава Богу, дядя Гриша поправился. Значит, с планом мы справимся…

Иногда в редкие свободные вечера, навещал Толик. В Кривую Падь он приехал, как и все, по оргнабору, женился, осел… Тихий алкоголик, лирик в душе, Ременюк увлекался поэзией восемнадцатого века. Всё, что было по этому вопросу в поселковой библиотеке, изучил досконально. Книги назад не возвращал, упрямо платил штрафы, якобы, за утерю.

В подпитии он мог рыдать над томиком Княжнина, пытался заучивать наизусть оды Державина и Ломоносова. Допытывался, кто мне больше нравится: Пушкин или Тредиаковский? Я, стесняясь своей серости, увиливал от ответа и пичкал его стихами современников: Вознесенского, Ахмадулиной, Евтушенко.

Толик всегда долго топал на крыльце, околачивая снег с валенок. Вежливо стучался и, поздоровавшись, садился на табурет у входа. На предложение раздеться, говорил, что на минутку, снимал только шапку. Сидел подолгу… Курил, пуская дым в открытую дверку печурки. Говорил мало, скупыми фразами.

По его просьбе, я доставал заветную тетрадку и читал:

…Прежде, чем я подохну, как — мне не важно — прозван, я обращаюсь к потомку только с единственной просьбой. Пусть надо мной — без рыданий — просто напишут, по правде: «Русский писатель. Раздавлен русскими танками в Праге».

На вдохновенном рябом лице дизелиста плясали отблески пылавшего в печке огня. За окном завывала пурга. Единственная под потолком лампочка мигала, угрожая погаснуть совсем. Океан вздыхал и слушал наши беседы.

Иногда Толик, запинаясь, вдохновенно читал, водя заскорузлым пальцем по вырванному из тетрадки младшей дочери листку что-нибудь из Княжнина или Максимовича:

«…Почто, мой друг, поэт любезный! Бумагу начал ты марать И вздохи тяжки, бесполезны Почто ты начал издавать? Бессмертья, славы ль громкой ищешь, Чтоб в летописях вечно жить; Или за тем ты только рыщешь, Чтоб рифмачом на свете слыть?..»

А то забегал Фокказ Гиндуллин. Приглашал к себе:

— Андреич, — смешно шевелил густыми бровями механизатор-татарин, — обувайся. — Мой Аня пельмени сварил, зовёт кушать. Откажешься — он сильно обижаться будет.

Глава 7

В Кривую Падь узкими таёжными тропками кралась весна. Робкая, бледная после долгой зимы. Зябко поводя укрытыми шалью плечами, она осторожно ступала босыми ногами по изуродованному северными ветрами низкорослому кедровому стланнику. Упрямо наклонив голову, шла сквозь непогоду с юга. Шагала по вершинам сопок, по южным их склонам, испуганно обходя забитые снегом распадки, взбухшие от вешней влаги под неверным льдом речушки, сторонясь закрытых ущелий и глубоких таёжных озёр.

Всё чаще дул с моря тёплый юго-западный ветерок. Снег, скопившийся за зиму в тайге, стал оседать. Сугробы скособочились, потемнели, подёрнулись хрусткими прозрачными льдинками. На солнечных прогалинах сквозь жухлый ковёр прошлогодней травы лезла на свет черемша.

Вот уже и по северному склону сопки, пробивая себе дорогу в насте, зажурчал ручеёк.

Вильнул в сторону, заинтересовавшись парящей отдушиной в сугробе. Заглянул в укрытую за пихтовым выворотнем берлогу и разбудил медведя, хозяина здешней тайги.

Тот выбрался на волю — тощий, в свалявшейся за долгое лежание на боку шерсти, сонный и недовольный. Гималайский мишка — чёрный с белым ярким пятном на мощной груди. Не столь крупный, как его бурый родственник, но такой же свирепый и бесстрашный.

Продрав слипшиеся за долгую зиму глаза, он встал на задние лапы, выпрямился и рыкнул что было сил в сторону посёлка. И на мгновение всё смолкло в тайге: перестали петь пташки, пригнулся под еловой лапой, стараясь быть незаметным, зайчишка, подняла голову тонконогая изящная кабарга с прошлогодней травинкой во рту, насторожила уши, повела огромными глазами восточной красавицы…

Потянулись с юга косяки гусей, и их зовущий клёкот волновал, не давал заснуть. Ещё пока закованное ледяной бронёй море задышало, стряхивая дремоту, шевельнулось…

— Весной пахнет, — распрямлял плечи дизелист Гиндуллин, выходя покурить на крылечко электростанции. Он глубоко, всей грудью вдыхал свежий, пахнущий надеждой на лучшее, весенний воздух и умильно щурил свои и без того узкие татарские глаза.

Толик Ременюк во время дежурства перебирал лодочный мотор.

— Скоро на охоту, Андреич, — щерился прокуренными зубами дизелист. — Эх, люблю я это дело!..

Держа оголённый конец высоковольтного провода в левой руке, правой резко крутил маховик магнето. Из-под изуродованного чёрного ногтя указательного пальца в корпус двигателя с треском била ярко-синяя искра.

— Ой! — восклицал довольный Толик…

То же самое он проделывал и со вторым проводом двухцилиндрового двигателя.

И опять — искра, и снова — «Ой!», и — та же счастливая улыбка на обветренном лице.

— Хорошо, не больно! — раскатисто хохотал довольный дизелист.

А у меня по коже бегали мурашки.

* * *

Нагрянула проверять готовность рыбобазы к путине комиссия с заместителем Генерального директора во главе. Замечаний понаписали страницы три, сроки устранения недостатков установили сжатые, нереальные. Но акт приёмки, тем не менее, подписали, и руки нам пожал Главный крепко, пообещав поощрение.

По такому случаю пришлось организовать банкет — как же без застолья! — пригласили всю местную «интеллигенцию» посёлка. Столы накрыли в столовой, отремонтированной, благоухающей свежей масляной краской, ожидающей со дня на день завоза сезонных рабочих. Я, с самого утра сдавая комиссии «свои» объекты, мечтал только об одном: скорее бы закончилась торжественная часть, и можно было бы незаметно улизнуть домой, отоспаться…

И тут вошла она — чуть выше среднего роста, стройная шатенка моих лет, может, на год-полтора постарше. Носик чуть длинноват, с горбинкой, взгляд синих глаз внимательный и спокойный. Длинные каштановые волосы уложены в скромную высокую причёску.

Фигуру девушки облегало тёмное открытое вечернее платье, высоченные каблуки чёрных элегантных туфель выстукивали по крашеным половицам столовой незнакомый волнующий мотив. В её осанке, походке, взгляде, манере произносить слова чудилось что-то царственное… Спокойная уверенность, и в то же время — ни грамма высокомерия. Лишь врождённая простота и естественность. Незнакомка, улыбаясь встречным, прошла в середину нашего импровизированного банкетного зала. Подойдя к нам, девушка кивнула знакомым и, непринуждённо подобрав край длинного платья, заняла свободное место за столом, как раз напротив меня. Когда она подняла голову, я поймал её взгляд и, мгновенно утонув в бездонной его синеве, вдруг отчётливо понял, что пропал…

— Кто такая? — спросил я Главбуха, когда девушка вышла из-за стола.

— Оксанка-докторша, из Октябрьска, — Семён Яковлевич прикурив папироску, мотал в воздухе спичкой, стараясь погасить.

— Сегодня Люба, дочка твоего Ременюка, по санзаданию из больницы после операции прилетела. И Оксана — этим же рейсом. Она нашу амбулаторию курирует. Бывает в «Кривой» время от времени… Что, понравилась?

— Понравилась, — я не мог оторвать глаз от девушки.

— Хороша, шикса, — причмокнул губами главбух, потянувшись к бутылке.

— Нет-нет! Мне хватит, — я помахал перед лицом ладонью.

— Эх, Михаил, Михаил, это мне уже скоро хватит, а у вас, молодых, всё ещё только начинается, — с грустью промолвил Семён Яковлевич, вливая в себя очередную порцию сорокаградусной.

В этот вечер я так и не решился познакомиться с девушкой. Мне доставляло удовольствие наблюдать за Оксаной — как она сидит за столом, двигается, улыбается, поправляет причёску, разговаривает… Когда девушка хмурилась, широкие тёмные брови сходились к переносице, образуя вертикальную забавную складку на лбу, и лицо её на пару секунд застывало, делалось отстранённым. Наверное, что-то не нравилось в словах собеседницы.

А через минуту-другую, как ни в чём не бывало, уже заливалась смехом, откидываясь на стуле и промокая платочком глаза. Женщины всегда чувствуют мужской интерес.

Несколько раз за вечер я ловил её взгляд, читая в нём вопрос. Так мы заочно и подружились с Оксаной.

Утром, провожая к вертолёту начальство, я помахал улетающей девушке, как своей старой знакомой, и получил в ответ приветливую улыбку. Когда лицо Оксаны, обрамлённое белым пуховым платком, появилось в кругленьком окошечке иллюминатора, набравшись смелости, спросил девушку знаками:

— Когда к нам следующий раз? — Она, так же, как и я, жестами, ответила:

— Прилетай ты!..

Семён Яковлевич, не переставая махать улетающим, толкнул меня в бок, подмигнул и продемонстрировал большой палец.

С этого дня я перестал спать, а жил, наоборот, как во сне…

Иногда ловил себя на том, что, вдруг, некстати улыбнусь или забуду, о чём только что говорил… Впервые за долгую зиму, разбежавшись, прокатился по раскатанной мальчишками наледи на дорожке. Конечно же, упал, пребольно стукнувшись о лёд. Но когда оглянулся и увидел, что свидетелей моего легкомысленного поведения нет, от души рассмеялся. Чего давно себе не позволял.

При первой же возможности я напросился в Октябрьск, якобы, по служебным делам.

Дядя Гриша запряг Трезора и за каких-то сорок минут домчал меня на санях по береговой кромке до Семёновской сопки. Крутой подъём меня не остановил. Я без задержки, ни разу не передохнув, одолел его, подтягиваясь за толстую стальную проволоку, закреплённую на вершине. Северный более пологий склон сопки, на подошве которой, собственно, и начиналось предместье Октябрьска, был расчищен.

Леспромхозовский Октябрьск превосходил Кривую Падь и по размерам и по количеству постоянных жителей. Население приближалось к полутора тысячам человек. В посёлке имелись больница, аптека, дом культуры и школа-десятилетка. При ней располагалась неплохая библиотека.

Забыв о своих делах, я почти бегом устремился в поликлинику, занимавшую отдельно стоящее на территории больницы двухэтажное, рубленое из бруса, здание. В регистратуре пришлось записаться на приём к доктору Мирошенко. Отстояв очередь, за полчаса до закрытия поликлиники постучался в кабинет врача. Оксана в белом халате выглядела не менее элегантно, чем в вечернем платье. Склонившись к столу и подперев ладонью щёку, она быстро заполняла бланк. Мне показалось, что со времени нашей последней встречи девушка похудела. Под глазами как будто проступили тени. Сердце моё наполнилось нежностью. Стараясь проглотить застрявший в горле комок, я стоял, опустив руки по швам, и молчал. Оксана подняла глаза от бумаг и долго-долго смотрела на меня, не мигая.

— На что жалуетесь, больной? — наконец спросила она.

— Сердце, доктор… Ноет и ноет… Ни дня, ни ночи покоя нет…

— Сердце надо беречь, — глядя мне в глаза, серьёзно ответила девушка.

Мы долго гуляли в этот вечер по берегу. Море с тихим шорохом ласково трогало льдины, лежащие за чертой прибоя, пылал закат. Лёгкий влажный ветерок шевелил выбивающиеся из-под шапочки волосы девушки. Я никак не мог наглядеться на её тонкое задумчивое лицо, тонул в синеве грустных, чуть прикрытых ресницами глаз. Чувствовал руку, мягко опирающуюся на мой локоть, бедро, касавшееся меня. Это было какое-то наваждение, колдовство. Мне казалось, что я понимаю сейчас молчание гор, шелест тайги, шорох прибоя, пронзительные крики чаек, шёпот ветра и усталую тишину заката…

И полонила моё сердце Оксанка-докторша. Забыл я и отчий дом, и друзей-товарищей, и свою дененощную работу, еще не так давно делавшую меня счастливым. Уже не спрашивая, нас соединяли телефонистки. Они на память знали, как мы работаем, и прикидывали по времени, дома ли врачиха и молодой механик, или всё ещё на работе?

Петр Ильич, капитан прикомандированного к рыбобазе сейнера, стоило мне показаться перед заходом солнца на пристани, прятал в бездонный карман штормовки принесённую мной бутылку спирта и рявкал в переговорную трубу: «По местам стоять! С якоря сниматься! Машина, самый малый вперёд!». До Октябрьска всего лишь восемнадцать километров морем.

Когда Оксана выбиралась в Кривую Падь, мы, бывало, не спали по трое суток.

— Что-то, Михал Андреич, у вас глазки совсем провалились, — шутили сезонницы.

— Нельзя так много работать… Хи-хи-хи! Высохли уже совсем, почернели, на грача похожи стали…

А я носился по цехам без устали, не чуя под собой ног. И всё у меня, как никогда, спорилось и ладилось…

* * *

Когда я пытаюсь восстановить в памяти те мгновенно пролетевшие четыре месяца, то с удивлением понимаю, что, кроме Оксаны, ничего из происходящего вокруг, не могу вспомнить.

Какие-то вспышки счастья, обрывки, отдельные картинки… Как за рулём отцовского мотоцикла, когда ночью превышаешь все допустимые пределы скорости: дорога становится узкой, окружающее сливается в разноцветное пятно, а перед глазами — только освещённая фарами серая лента асфальта, стремительно летящая тебе навстречу. И такое же упоение…

* * *

— Ты же знаешь, что я никуда не уйду… Я просто не смогу прожить эту ночь без тебя… Я искал тебя, ждал… А ты меня гонишь…

— Закрой дверь… Сними очки… Можно, я потрогаю твои губы?.. Подожди, я сама… Прошу тебя, не торопись…

* * *

— Как его зовут? — закуривая вторую папиросу подряд, поинтересовался я.

— МышкО, (она меня сразу же стала так называть) ты не знаешь, куда могли подеваться мои тапки?

— Как его зовут?..

Оксана какое-то время молчит, собирая разбросанную по всей комнате одежду, затем, вздохнув, тихо отвечает:

— Его зовут Степаном, мы вместе учились в школе.

— Ты его любила?

— Не знаю, — укладывая волосы, Оксана держит во рту шпильки, и голос её звучит невнятно: «ненаю».

— Тогда казалось что, да… любила, — справившись, наконец, с непослушными волосами, поясняет она.

— Я была глупой девчонкой…

— И что было потом? Ты только не подумай, что я тебя ревную к прошлому, — спички, почему-то ломались и не хотели зажигаться.

Оксана, обойдя кресло, обнимала сзади, положив подбородок на мою голову. Сидеть в этом положении неудобно, и я с трудом удерживался от того, чтобы не сбросить с себя её руки…

— Потом?.. — Оксана, наконец, отпустила меня. — Потом я уехала учиться в Киев. А Стёпа поступил в военное училище в Херсоне, — она, рассказывала, надевая пальто в прихожей, а я всё так же сидел на стуле, отвернувшись к окну.

Вернувшись в комнату уже одетая, продолжила:

— Мы после школы и не встретились ни разу. Зачем-то продолжаем писать друг другу.

Бурная в первое время переписка со временем перешла в вялотекущую стадию, — она горько усмехнулась.

— Степан пока что один. Пишет, что ждёт…

— Ну, я побежала, — чмокнув меня в макушку, она кричит с порога:

— Покушай обязательно. Я тебя люблю!

— Ксана, подожди, — с трудом отрываюсь я от стула.

— Что, коханый?

— Я без тебя жить не смогу…

* * *

— Ты когда-нибудь видел, МышкО, как по ковыльной степи бегут волны? — Оксана обнажённой ногой рисует в воздухе на фоне белёного известью потолка зигзаг, который, по её мнению, должен изображать из себя волну.

Я любуюсь её загорелой голенью, длинной тонкой ступнёй, ухоженными пальчиками и начинаю мелко дрожать…

— Ты слышишь, о чём я говорю? — переспрашивает она.

— Да… То есть, нет, я никогда не видел степь.

— Когда я сюда приехала, — нога юркнула под одеяло, и взлетела вверх рука, тонкая и изящная как крыло ангела, — меня поразило то, как похоже море на степь.

Одеяло съехало, обнажив плечо и часть белой, как молоко, груди.

— Я сама с Запорожья. Ты что, и на Украине никогда не бывал?

— Не довелось, — сипло отвечал я и начинал нежно целовать глаза девушки, стараясь справиться с ознобом. Волосы Оксаны пахли аптекой, — но украинок очень люблю…

— Что ты со мной делаешь… О, господи!.. Коханый!..

* * *

— Ксана, уже середина лета. Мы встречаемся почти четыре месяца, — я разворачиваю девушку лицом к себе.

— Выходи за меня! — вглядываясь в ставшие родными глаза любимой, я почти кричу, тряся её как былинку:

— Хочу, чтобы ты была рядом со мной, понимаешь? Всегда со мной: каждый день, каждый час, каждый миг… Я ревную тебя ко всему: к твоей школьной влюблённости, к врачам твоей больницы, к твоей работе, наконец. Во сне мы с тобой всегда вместе, и когда я просыпаюсь один, реву диким зверем, сжимая зубами подушку!.. Я не могу делить тебя ни с кем, даже с твоим прошлым…

Девушка чуть отстраняется. Глаза её опущены, руки вытянуты по швам:

— Коханый, умоляю тебя: подожди немножко, дай мне время!..

* * *

— МышкО, пойми, я должна поехать. Во-первых, я три года не видела маму. А потом, я должна всё же объясниться со Стёпой — всё ему рассказать, попросить прощения, в конце концов. Так будет по-честному. Ты только не волнуйся, коханый. Я обязательно вернусь, и мы уже не расстанемся с тобой никогда…

Я целую Оксану в глаза, крепко прижимаю её к себе, с трудом сдерживаясь, чтобы не разрыдаться. Хочется заслонить её от этого жестокого мира, где каждую секунду приходится принимать решения, выбирать, нести ответственность за поступки… И, в то же время, физически ощущаю, что её теряю…

Катер пронзительно гудит третий, последний раз. Старенький капитан подносит жестяной рупор ко рту…

— Беги, родная, я буду тебя ждать, — отпуская руки любимой, слегка подталкиваю её к дебаркадеру…

Глава 8

В тот же день провожали на пенсию Василия Петровича Петухова. Чествовали ветерана в клубе, собрались все жители посёлка. Несмотря на тоску, не пойти я не мог. Василий Петрович работал под моим началом, к тому же я давно присматривался к этой удивительной семье.

Василия Петухова и его жену Матрёну знало всё побережье. Сам Петухов работал на тракторе, а тракторист на селе — человек уважаемый! Кто дров из тайги привезёт? Кто весной огород вспашет и дорогу зимой к дому в снегу пробьёт?

То-то же!

Плюгавенький, и в самом деле похожий на задиристого петуха, Василий Петрович никому не отказывался помочь и цену не заламывал, сколько дадут. Спирт Петухов не пил и за труды брал деньгами. Домой спешил, к своей Матрёне…

Матрёна Ильинична работала пекарем. Когда подходил на пекарне хлебушек, по посёлку плыл такой сытный дух, что поневоле во рту накапливалась слюна; хотелось скорее домой, за стол.

Зачастившие перед путиной к нам городские начальники обязательно брали в Николаевск три-четыре буханки местного хлеба.

Сыновей у Василия и Матрёны было двое: оба давно уже выросли, отслужили и разлетелись по свету. Слали родителям к праздникам открытки, а проведать — так не дождёшься.

Дом у Петуховых, самый большой в посёлке, он стоял в самом центре и гордо смотрел шестью окнами на магазин, почту и сберкассу.

В воскресенье в клуб на кинокартину супруги шли не торопясь, под ручку, нарядные, на лицах — довольство. Дородная краснощёкая Матрена приветливо раскланивалась с односельчанами. Рядом с супругой семенил щуплый низкорослый Василий Петрович — в костюме, галстуке, и серой шляпе набекрень.

И всё бы хорошо, если бы…

Трезвенники Петуховы два раза в год, в мае и октябре, справляли свои рождения.

Матрёна Ильинична пекла пироги, тушила гуся. Скуповатые супруги гостей не приглашали. Зачем? Им и вдвоём хорошо.

Представьте такую картину: муж и жена Петуховы — за праздничным столом, одеты в новое, красивые и влюблённые. Лёгкий морской ветерок шевелит занавеси приоткрытого окна. Матрёна потчует мужа:

— Вася, попробуй икорки, меня Валентина из засольного угостила.

— Спасибо, Матрёнушка, — всё более краснеет лицом Петрович, — это какая Валентина, Кулагина, что ли?

Через часок-полтора тональность разговора меняется:

— Мог бы подымить и на улице, стирать занавески мне придётся…

— А пошла бы ты… в баню!..

Петрович в сердцах встаёт из-за стола и уходит в палисадник.

Матрёна Ильинична задвигает засов на входной двери:

— Вот и ночуй там, в бане!

Спокойно докурив и аккуратно загасив окурок, глава семьи направляется к поленнице.

Взвесив на руке самое тяжёлое полено, крушит ближайшее к входной двери окно.

Следующее окно выносит изнутри Матрёна табуретом. Третье — Петрович. Опять — Матрёна.

Военные действия идут в полном молчании. Слышен лишь звон стекла, треск ломаемых рам и надсадное дыхание Петуховых.

Когда в доме и на веранде не остаётся ни одного целого окна, Петрович закуривает, и, полюбовавшись на результат, идёт к соседям проситься на ночлег.

Давно собравшиеся на противоположной стороне улицы поселковые кумушки подчеркнуто вежливо его величают:

— Здрасьте, Василий Петрович.

Утром Матрёна Ильинична берёт бутылку, заворачивает в холстину нетронутый пирог и бежит через дорогу просить у супруга прощение. К чести Петухова он долго не ломается и, опохмелившись, степенно возвращается в лоно семьи, сопровождаемый семенящей позади него счастливой женой.

Всю неделю Петуховы ремонтируют разрушенное жилище.

Это всем знакомое «кино» соседи смотрят регулярно, два раза в год, и удивляться давно уже перестали. Лишь однажды рыбобазовский кузнец Миронов не выдержал:

— Петрович, чем так мучиться, разошлись бы, что ли…

Ус Петухова дёрнулся, лицо налилось свекольным соком:

— Ты что, охренел? Я люблю её!

А сегодня я с восхищением смотрел на сцену, на гордого праздничного Василия, сияющую Матрёну, любовался этой счастливой и красивой парой. Завидовал пронесённому ими через всю жизнь чувству, оставшемуся и сейчас, под старость, такому же искреннему и горячему, как в юные годы.

* * *

Первые дни после отъезда Оксаны я ежедневно терял кусочек себя…

Днём работал «на автопилоте», а вечером брал у Толика ключи от лодки, заправлял полный бак и спускал моторку на воду. Носился, как угорелый, по проливу один до полной темноты. Нос выходящей на глиссирование «Казанки», заслонял горизонт, на виражах меня забрасывало брызгами. Волны, как стиральная доска, дробили днище лодки.

Потревоженные сумасшедшим влюблённым бакланы, недовольно крича, улетали в берег.

А я, с трудом удерживая непослушный румпель в окоченевшей руке, кричал и молил.

Бросал в лицо Океану безумные слова, сами собой вылетавшие из перекошенного судорогой рта. Плакал и бахвалился перед ним:

«Палуба вверх, палуба вниз… Я гребу третьи сутки без сна! Палуба вверх, палуба вниз… Северный ветер в снастях поёт… Палуба вверх, палуба вниз… Суке-судьбе меня не сломить! Палуба вверх, палуба вниз…»

Когда я немного приходил в себя, причаливал к пристани, закрывал лодку на замок.

Мокрый, усталый, сжимая в кулаке мутные от соли очки, заходил в дежурку.

Толик качал головой:

— Ружьё зазря ржавеет, три часа мотались без толку — ни одной уточки не стрелили.

Я устало улыбался:

— Нельзя, Толик, птиц небесных стрелять. Как без них жить потом будем?

Помнишь, у Бунина: Лежит мужик в поле и кричит в землю: «Грустно барин, журавли улетели!» И пьяными слезами обливается.

— Вот ужо на медведя вас свожу, картошку выкопаем. Знаю я одно место…

— На медведя — другое дело. На медведя — я согласен.

* * *

В ближайший выходной поехали с Толиком «на медведя».

«Казанку» вытащили подальше от воды и привязали к дереву, на случай прилива. Кто знает, может, до утра в засаде просидим? Углубились по едва заметной тропке в распадок.

Навстречу нам, слева от тропы вниз, к морю, весело журчала узенькая речушка, скорее — ручей, заросший по берегам тальником и смородиной. Тайга притихла, готовясь ко сну.

Пихтовые вершины, как заострённые колья, пронзали темнеющее небо. Шум прибоя постепенно отдалялся. Всё успокоилось, и лишь редкие здесь осинки продолжали дрожать зябкими листочками от своего вечного внутреннего озноба и жаловаться на короткое северное лето.

Часа через полтора у огромного замшелого валуна остановились. Толик, приложив палец к губам, показал глазами. Метрах в пятидесяти вверх по склону ручей поворачивал, и тропинка, по которой мы взбирались, ныряла в воду. Крутые до того берега с двух сторон полого спускались к ручью.

Мы зарядили двустволки, взвели курки и затаились за валуном. Ветерок к вечеру потянул в нашу сторону, к морю, что было очень кстати.

Ждать пришлось долго. Небо потемнело, в тайге смолкли все звуки, и только комары, редкие гости на берегу, на ветру, здесь, в затишке, сладострастно терзали наши лица и руки. Мазаться было нельзя: учует мишка. Тишина стояла такая, что было слышно дыхание земли. Мы должны были уловить даже малый посторонний шорох. Но когда почти в полной темноте впереди, у самой кромки воды, сумерки вдруг сгустилась в тень, я ничего не услышал, лишь почуял, как напрягся Ременюк.

Тень шевельнулась. Затаив дыхание, мы подняли стволы, и тишину разорвал звук двух одновременно прозвучавших выстрелов. Вспышки огня ослепили. Через мгновение я несся, не чуя под собой ног к броду, за мной топал сапожищами Толик.

— Андреич, не напоритесь на подранка, — кричал он, задыхаясь на бегу.

Но я ничего не слышал. Багровая душная волна азарта захлестнула с головой. Добыча!

Догнать, убить, принести домой, к очагу!.. И ни одной мысли… И ноги бегут сами по себе, перескакивая через валуны, и руки сами отводят от лица ветви, а глаза видят в полной темноте…

Перемахнув с лету ручей, я засветил фонарик и уже потихоньку, с заряженным наизготовку ружьём, стал неспешно продвигаться вперёд.

Она лежала в двух шагах от брода, вытянув вперёд нежную шею и неловко подвернув ноги. Оленуха-кабарга, молоденькая. Шёрстка буровато-коричневая. От шеи к груди тянулась светлая «манишка». На боку беспорядочно разбросаны серые пятна. Длинные острые уши, малюсенький хвостик… Из-под ключицы толчками била алая кровь. Пуля, скорее всего, перебила артерию.

Когда я подошёл вплотную, она приподняла головку и посмотрела на меня:

— Что же ты творишь, человек? — спрашивали глаза умирающего животного.

— Ё-ё-клмн!.. Мы же самку завалили!.. Вот беда!.. — Толик никак не мог отдышаться.

А меня отшатнуло и скрутило в желудочном спазме. Долго-долго выворачивало наизнанку…

Когда я смог разогнуться, нашарил свалившееся под ноги ружьё и изо всей силы ударил стволами о лиственницу. Курок сработал, выстрел — и ружьё вырвало из рук.

По пути к лодке я расстегнул патронташ с прикреплённой к нему финкой в чехле и бросил в ручей.

Я долго сидел на борту «Казанки», опустошённый до предела, и курил, вслушиваясь в неодобрительное молчание Океана…

Толик подошёл минут через сорок.

— Андреич, я мясо поделил, — он сбросил с плеча мягко чмокнувший рюкзак с моей долей.

Меня опять замутило.

— Нет, ненормальные вы всё же, городские, — устало вздохнул Толик.

— Меня вон тоже за малахольного держат, но вы — вообще! Взяли — ружьё поломали! Как жить-то будете?..

— Толик… — сгрёб я его за грудки. — Она пить шла. На водопое даже волки телят не трогают… Не буду я жрать это мясо!

Больше я на охоту не ходил…

А вскоре и Толик вынужден был поставить моторку на прикол.

А дело было так.

Проклиная «сухой закон», кривопадские мужики гоняли за водкой в Октябрьск. Ременюк, как владелец моторки, был в авторитете.

В один прекрасный вечер Люба Ременюк — Ременючка, как её называли поселковые, — встретила-таки своего благоверного на берегу, лопнуло у неё терпеньюшко…

Долго стояла Люба, скрестив руки на могучей груди, и смотрела, как прыгала по волнам «дюралька» с одинокой фигурой мужа на корме. Как ткнулась «Казанка» носом в песок, а Толик, по инерции сунувшись вперёд, упал на рюкзак с водкой и захрапел. Как мужики, опасливо косясь на одинокую в развевающемся на ветру сарафане фигуру женщины-великанши, разбирали свои оплаченные бутылки…

Когда все разошлись, Люба отвинтила от транца лодки двадцатипятисильный «Вихрь», легко вскинула его на плечо, взяла в левую руку полупустой бензобак и поднялась на причал. Свою ношу она сбросила в волны с головного ряжа пристани, в самую глубь.

Потом так же неспешно спустилась к воде, сгребла подмышку своего непутёвого и поволокла домой. Ноги Толика выписывали кренделя, а голова моталась из стороны в сторону.

— Любаш, что, твой опять нажрался? — поджала губы встречная бабёнка.

— Мой хотя и выпивает, но дизелистом работает и стихи наизусть знает… А твой, как был в молодости «нижним пильщиком», так им и остался… — отбрила товарку Люба.

Глава 9

В ту осень в центральной части острова стояла небывалая жара. Температура воздуха в отдельные дни достигала тридцати пяти градусов. В таких условиях рыбу приходилось принимать и перерабатывать без задержки. Едва получив по рации сообщение о подходе очередного сейнера, дежурный дизелист на электростанции включал рубильник, над посёлком рыдала сирена и, как в военное время, все свободные от дежурства работники рыбобазы тянулись на пристань. Сирена звучала днём и ночью, в выходной и в «проходной», как здесь говорили, со временем никто не считался.

Несмотря на чудовищную нагрузку, я ежедневно, не дожидаясь, пока принесут письмо домой, забегал на почту. Ждал весточки от любимой. И целый месяц, дважды в день, в ответ на мой вопросительный взгляд почтовые девушки пожимали плечами.

В одно хмурое утро, наконец, получил письмо… из дома, от мамы:

«Здравствуй, Мишенька, прости, что долго не отвечала.

Двадцатого августа умер папа… Инфаркт. Ты знаешь, он последнее время жаловался на сердце. Я тебе специально не написала сразу, боялась, что бросишь всё и прилетишь на похороны. А у тебя работа, должность… И так это далеко, какие деньги нужны на билет?..

Не волнуйся, папу похоронили хорошо. За городом, на Всеволожском кладбище. Народу пришло много: все наши, с работы, из Совета Ветеранов венок принесли… Люди хорошие, папу уважали… Место хорошее выбрали: песочек, сосновый лес… Вчера исполнилось девять дней, приехали…

Здоровье у меня — не очень. Голова кружится. Ничего, справлюсь… Главное, чтобы у тебя всё было хорошо…

Очень по тебе скучаю…»

Я посчитал: папа умер в тот день, когда мы с Толиком были на охоте…

«Как же так?.. Бедная мама!.. Это мне за оленуху!» — метался я один по горнице…

Оксана не писала… Ни одного письма за всё время, ни строчки…

Я не находил себе места, я чувствовал, что-то произойдёт ещё. Не зря же говорят: «Пришла беда — открывай ворота».

Так и случилось: вскоре после получения письма с извещением о смерти отца, в последних числах августа, нелепо погиб рабочий-камнетёс Андрей Семёнов.

Андрея поселковые остряки звали Хала-Бала. Прозвище, полученное не только за любимое им присловье, но и за склонность к пустопорожней болтовне, сразу прикипело.

Через год после появления Андрея в Кривой Пади мало кто уже смог бы вспомнить настоящее имя парня.

Хала-Бала и Хала-Бала.

Андрей имел от рождения характер покладистый, он откликался на прозвище и смеялся вместе со всеми.

Работящий, непьющий и некурящий Хала-Бала имел лишь один недостаток — любил деньги. Он всерьёз верил в возможность чудесного и быстрого обогащения. Думал об этом постоянно и не мог удержаться, чтобы не рассказать подробно каждому знакомому об очередном разработанном им проекте лёгкого и, главное, быстрого обретения баснословного богатства.

— Здоров был! — кричал Хала-Бала, завидев проходящего по поселковой улице приятеля, останавливал встречного, брал его за пуговицу и начинал рассказывать. И «отвертеться» от него было невозможно.

Особенно он любил проверять лотерейные билеты и облигации «Золотого займа».

Скуповатый Хала-Бала денег на свою страсть не жалел. Он покупал пачку билетов, аккуратно переписывал «счастливые номера» в блокнот, затем убирал их в запираемый ящичек и с нетерпением ждал тиража. Хала-Бала верил в свой фарт. Он жил в постоянном предвкушении праздника. И не было в Кривой Пади человека его счастливее.

За неделю до тиража Хала-Бала вдруг становился беспокойным, замкнутым, раздражительным, непохожим на себя. Дождавшись наконец заветного дня, бежал в сберкассу. Там он склонялся над газетой и, заслонив её от посторонних глаз ладошкой, долго водил пальцем по колонкам тиражной таблицы. Беззвучно шевелил губами, высовывал от старания язык, обливался потом. Лицо его то и дело меняло выражение: фанатизм, ещё мгновение назад блестевший в широко открытых глазах, сменялся унынием, предчувствием краха, апатией…

Убедившись в очередном проигрыше, Хала-Бала быстро приходил в себя и, как не странно, испытывал непонятное облегчение.

Потом всё повторялось снова и снова.

В Кривую Падь Хала-Бала приехал по оргнабору, как и все, — на сезон. Когда путина закончилась, домой он возвращаться не захотел. И, продлив договор с рыбокомбинатом на три года, остался в посёлке.

Рассказывал, что сам он родом из-под Курска — родителей, дескать, нет, — что живёт с сестрой и собирается здесь заработать на дом, машину и хозяйство.

— Приеду, первым делом отдохну. По родным, друзьям, «туда-сюда»… Потом выберу место для дома, знаю я одно, на пригорке, церковь там раньше была… Завезу кирпич. У нас в райцентре — кирпичный завод. Дом буду ставить двухэтажный, под железной крышей. Это вам не «халам-балам». Чтобы — выше всех!

Лицо Андрея румянилось, он потирал руки.

— От сеструхи уйду — жадная, зараза… Займусь «свинством» — зерна у нас полно! — буду в городе грудинкой и салом торговать. Вот тут у меня всё подсчитано, — и доставал блокнот…

Просился Хала-Бала всегда на самую тяжёлую работу — туда, где больше платили. «Бил» в тайге бутовый камень — для строительства пристани.

Осенние шторма каждую осень раскатывали выдвинувшуюся далеко в море пристань на брёвнышки. Разбрасывало потом эти останки штормовое море по береговой полосе на многие километры. Зимой причал строили заново. Далеко в тайге заготавливали лес и камень. Рубили ряжи, похожие на огромные срубы домов. По льду волоком стаскивали их в пролив, по линии будущего причала, подрубали лёд и затопляли, загружая заготовленным камнем. Камень «били» вручную. Стальные клинья, лом да кувалда — вот и вся механизация.

Платили хорошо, — с кубометра.

К началу путины завозили сезонников, и Хала-Бала со всеми вместе солил селёдку.

«Вкалывал» без устали день и ночь, копил и вёл учёт заработанного, вечерами мусолил заветный блокнот.

Подошло время окончания договора. Хала-Бала перестал спать, всё пересчитывал свои доходы. И надо же было такому случиться, что как раз к этому времени подоспел тираж «Золотого займа», и наш Хала-Бала выиграл пятьдесят тысяч рублей. И это в семидесятые годы, тогда новая автомашина стоила около трёх тысяч!

У парня зашёл ум за разум. Хала-Бала забросил работу и дней десять ходил по посёлку с бессмысленной улыбкой на лице.

Местные пожимали плечами.

— Дуракам везёт!

Бригада, как водится, потребовала магарыч, хотели гулять в столовой.

Хала-Бала, по своему обыкновению всё обсчитав, решил сэкономить и отпраздновать удачу у себя дома в ближайший выходной, в субботу. Закупили два ящика питьевого спирта, у местных — сала, огурцов, картошки. В рыбцехе дали малосольной горбуши.

Билет на самолёт Андрей заказал заранее.

Гуляли всю ночь. Спирт не разводили: «Зачем продукт портить?!». Непривычный к спиртному Хала-Бала свалился первым. Его будили, в который уже раз поздравляли с выигрышем и подносили очередной стакан. Андрей вытирал пьяные счастливые слёзы и, не желая обидеть друзей, глотал жидкий огонь. Спирт, смешиваясь с соплями и слюной, стекал на грудь, Хала-Бала широко разевал мокрогубый пьяный рот, глубоко дышал, как ему подсказывали, и валился навзничь на койку…

В воскресенье пришли опохмеляться. Дверь в квартиру была открыта. Хала-Бала лежал, растянувшись на полу, на полпути между кроватью и коридором. Правая рука его была вытянута вперёд. Похоже, полз к ведру с водой. Лицо покойника налилось дурной кровью, посинело.

Было следствие — криминала не нашли. Причиной смерти признали острое алкогольное отравление — стандартное медицинское заключение для Севера. Наличные деньги, сберкнижки и выигрышный билет «Золотого займа» следователь изъял и подшил к делу.

На посланную домой телеграмму, получили ответ от его сестры Надежды. Женщина сообщала, что будет хоронить братика на родной земле. Покойника положили в открытом гробу в бондарный склад, на холод.

Надежда прилетела через две недели. За это время крысы объели у трупа лицо.

В милиции деньги Надежде не отдали, предложив по истечении шести месяцев законным путём добиваться получения наследства. Пришлось хоронить Андрея на местном кладбище. Часть средств выделила контора, часть собрали мужики из бригады.

Наверное, правду говорят, что нельзя слишком сильно желать чего бы то ни было для себя.

Тебе ведь могут и навстречу пойти.

* * *

Оксана не писала… Сил моих больше не было… Водка на какое-то время ослабляла сжатую до предела «пружину»…

«Встретилась со своим первым», — закусывал я водку зубовным скрежетом.

«С глаз долой — из сердца вон!»

* * *

Характер у меня менялся не в лучшую сторону…

— Анжела, скажите мне, пожалуйста, как могло получиться, что на будущий год нами заявлено дизельного топлива почти в три раза меньше потребности?

Секретарша смотрит на меня невинными глазами, машет ресницами и, как бы невзначай, роняет с круглого загорелого плеча бретельку от лёгкого открытого сарафана.

— Не знаю, Михаил Андреевич.

— Тогда покажите черновик заявки.

Глаза девушки округляются. Мой чересчур вежливый тон не сулит ничего хорошего…

— Вот видите: в черновике — восемьсот тонн, а в перепечатанной вами заявке — триста.

— Ой! Михаил Андреевич, это, наверное, от жары. Да ещё эти плотники на пристани целыми днями ревут своими бензопилами. Не работа, а какой-то сумасшедший дом. Ой! А что теперь делать?

Она заискивающе смотрит мне в глаза, от белозубой улыбки девушки пахнет малиновым вареньем.

— Вы сюда приходите работать или демонстрировать нам свои прелести? — я грубо поправляю свисающую с её плеча бретельку, невольно краснею и от этого ещё больше злюсь.

— Ну, сделайте же что-нибудь, вы же всё можете. Ой, вы такой мужественный, такой весь сдержанный… Когда я вас увидела первый раз, Михаил Андрееквич, так прям вся и обмерла… У меня в техникуме был молодой человек… Ну, мы с ним дружили… Ну, вы понимаете… Его звали Артёмом. Так вы, Михаил Андреевич, на него похожи, как две капли воды… Ой!.. Или он на вас?.. Я совсем запуталась.

— Анжела, не выдумывайте, — я постепенно успокаиваюсь.

— Какой же я сдержанный? Вот с Анатолием Гавриловичем сегодня полаялся, а он — директор. Нехорошо… Сварщику, этому уголовнику Веселкову-младшему, ночью по морде съездил. Три месяца назад умолял с отцом на работу после отсидки взять, а сегодня уже права качать пытался… Жарко сегодня, простите…

В приёмную заглянул возчик.

— Что тебе, дядя Гриша?

— Ну, я эта… принёс её, курву…

— Какую ещё курву?

— Ну, эту… — конюх Ражной покосился на секретаршу, — как велели, Андреич…

— О, Господи, я и забыл, пошли, дядя Гриша.

Я забираю принесённую Ражным бутылку.

— Людмила ничего не сказала?

— Сказала, чтобы позвонили… на ейный телефон, на квартиру, значит, а не в магазин, чтобы…

— Спасибо, дядя Гриша…

Глава 10

Люда работала в поселковом магазине продавцом. Она была высокая и статная, с русой косой до пояса, чернобровая и яркогубая местная красавица, лет на пять меня постарше.

Людмила притягивала к себе мужские взгляды, манила зрелой женской красотой. Она хорошо, со вкусом одевалась, была весёлой и дерзкой на язык. Поговаривали о недолгом её замужестве, что-то там не сложилось…

Трубку Людмила взяла сразу же.

— Люда, я понимаю, что сейчас путина… В курсе, что в посёлке сухой закон… Знаю, что спиртное нельзя продавать, знаю прекрасно, — телефонная трубка, и та, кажется, вспотела от жары.

— Да, конечно, я твой должник… помню, помню: розетку на кухне и дверцу у шкафчика… Да… Да… Да. Ну, хорошо, сегодня… Всё, я занят.

— Главного механика, пожалуйста… Валентин Иванович? Добрый день, Буров беспокоит… Минуточку.

— Ну, что там у тебя? — зажимаю трубку рукой.

Анжела, заглянув в кабинет, знаками показывает мне, что перепечатала заявку.

— Валентин Иванович, я разобрался… Да, конечно, восемьсот тонн… Да, банальная опечатка… Хорошо, хорошо… До свидания…

Дверь кабинета Главного бухгалтера прикрыта.

— Семён Яковлевич, есть предложение, вздрогнуть, — я достаю из кармана бутылку, — вот: спирт питьевой, девяносто шесть оборотов… Как достал?.. И не спрашивайте, Семён Яковлевич…

Поздно вечером на подгибающихся ногах, стараясь не споткнуться о неровные доски тротуара, бреду к дому «Людки-продавщицы». Из мужского барака под бренчание расстроенной гитары льётся протяжное, с блатной слезой в голосе:

Сигаретой опишу коле-е-чко, Спичкой на снегу-у-у поставлю точку. Что-то, что-то надо побере-е-чь бы, Но не бережё-ё-ё-м — уж это точно!..
* * *

Я проснулся с чувством произошедшей катастрофы.

«Идиот… Не может быть, чтобы хоть кто-нибудь да не заметил, как ты сюда зашёл, — ругал я себя. — Что же делать?..»

Людмила, напротив, щебетала без остановки и порхала у плиты, как птичка. Стараясь не смотреть в глаза вновь обретённой подруге, я быстро оделся и, потрогав небритый подбородок, пробормотал:

— Люда, ты прости меня. Не знаю, как это случилось…

— Да, что ты, ёлки зелёные, мне очень понравилось. Не ожидала от тебя такой прыти: налетел, как лев, даже охнуть не успела… Думала, все рёбра переломал. Нет, всё вроде цело, только душа девичья теперь болит… — она прижалась ко мне молодым горячим телом, заглянула в глаза.

— Ты такой сильный. Ни минуточки поспать не дал. Как я работать сегодня буду?!

Глаза Людмилы затуманились, а я, несмотря на сожаление о случившемся, вымученно улыбнулся. Какому мужчине не понравится такая похвала?! Люда, надо отдать ей должное, соображала быстро:

— Головка, наверное, побаливает? Выпей рюмочку, золотой мой, подлечись…

Женщина метнулась к холодильнику.

К горлу подкатил удушливый ком:

— Ну, если только одну…

Пара рюмок ледяной, из холодильника, водки и хрустящий солёный огурчик заметно улучшили моё настроение:

«Может быть, никто и не видел, — спрятал я хмельную голову „в песок“, тихонько выбираясь из квартиры».

«Сама виновата, — вспомнил я об Оксане, — месяц, как уехала, и ни слуху ни духу. Хороводится, небось, со своим Степаном, а про меня и думать забыла…»

Но, несмотря на внутренний гонор, на душе было муторно…

Очень скоро я заметил, что о моём ночном приключении уже знал весь посёлок. Стоило мне где-либо появиться, поселковые кумушки мгновенно замолкали, поворачивали ко мне в единый миг ставшие постными лица и чересчур вежливо здоровались. «Больше к Людмиле — ни шагу!», — решил я.

Люда же, наоборот, всеми возможными способами старалась афишировать наши отношения: беспрестанно звонила мне на работу, выискивая повод обратиться с какой-нибудь просьбой (мы помогали бытовым предприятиям посёлка техникой). Как только я заходил в магазин, на глазах очереди демонстративно оказывала мне повышенное внимание:

— Ну что за народ у нас в посёлке, ёлки зелёные? Целый день, с самого открытия, в магазине толкутся, — грохала она счётами по прилавку. — Пропустите человека.

— Нет-нет! Я не тороплюсь.

— Проходите-проходите, Михаил Андреевич. Вы у нас человек занятой, начальник… День и ночь на работе… Что вам?.. Возьмите вот ветчинки… Свеженькую завезли.

Сахалин, как местность, приравненная к районам Крайнего Севера, снабжался очень хорошо.

— Спасибо, мне вот «Беломору» и чаю, пожалуйста…

Народ не протестовал… Для людей такое положение вещей считалось нормальным: «Людкин хахаль зашёл, что же, ему в очереди теперь со всеми стоять?!»

Когда Анжела, преувеличенно скромно опустив лукавые глазки, заглядывала в кабинет, я уже знал, что звонили из магазина…

Дизелист Гиндуллин, с первого же дня моего появления в Кривой Пади взявшийся меня отечески опекать, бурчал под нос, путая от возмущения русские и татарские слова:

— Совсем у тебя дурной башка, Михаил… Зачем к Людка ходил? СигаргА захотел?

Старики говорят: «Один раз сигаргА — вся жизнь каторгА!»

— Фокказ Гиндуллинович, — морщился я. — Помолчи хоть ты, пожалуйста. Без тебя тошно!

— Сколько раз я тебе говорила: зови меня Федя. Я дома Фокказ, для Анны свой. Слушай меня: Оксанка — хороший баба, умный, красивый. Немного худой, совсем чуть-чуть… Приедет сюда, что скажешь?

Я чересчур сильно дунул в папиросу, табак, вылетая из гильзы, засыпал вахтенный журнал, и смятая в сердцах только что распечатанная пачка полетела в мусорное ведро.

— Просил же, Федя… Как человека, просил!..

Хлопнув дверью, я вылетел с электростанции. Безумно хотелось выпить, а водку достать можно было только у Людмилы.

Оксана не писала. Я уже готов был, смирив нрав, ехать в Октябрьский и узнавать её адрес в больнице. Но в то же время прекрасно понимал, слухи разносятся быстро, и о том, что «ленинградец» спутался с продавщицей, наверняка уже знали в соседнем посёлке.

Смотреть на тщательно скрываемые ухмылочки врачих, подруг Оксаны, у меня не было сил.

Время, между тем, двигалось своим чередом. Заканчивалась путина. Рыбобаза перевыполнила годовой план по переработке рыбы. Мы, отправляя на материк последние плашкоуты с засоленной в бочках горбушей и красной икрой, потихоньку распускали сезонников.

После застолья, организованного директором по случаю выполнения плана, я опять остался ночевать у Людмилы. Наутро после бурных ласк подруга со слезами на глазах сообщила, что беременна. Я молча курил и думал о своей никчёмной жизни…

Вечером Люда повела меня знакомиться с родителями, а в субботу я под покровом темноты перенёс к ней на квартиру свои скромные пожитки.

У Людмилы было хорошо. Всегда чисто убрано, обед — вкусный, рубашки — наглажены.

«Симпатичная заботливая женщина, ласковая… Меня любит. Что ещё надо?» — думал я, уплетая за обе щёки домашние борщи.

Но отчего-то всё чаще стал захаживать на пристань, на самый дальний её край, где долго жёг папиросу за папиросой в одиночестве, не чувствуя пронзительного ветра… Курил и смотрел остановившимися глазами вдаль. Туда, где волнуется так похожая на море ковыльная степь, которой я никогда не видал, и, похоже, никогда не увижу…

В середине октября, когда серое, набухшее влагой небо, казалось, уже навечно опустилось на побережье, а первого снега старики ожидали со дня на день, пришла короткая телеграмма из Запорожья:

«Похоронила маму зпт вылетаю семнадцатого Николаевск зпт рейс 1448 тчк Оксана тчк»

* * *

Рыболовная флотилия отбыла в Николаевск. Только один МРС — 413 ещё «болтался» между городом и Кривой Падью. Подвозил нам недостающие для зимних ремонтных работ запчасти, кое-что по мелочи…

Командовал сейнером Иванов Пётр Ильич. Человек примечательный, как своим славным прошлым, так и тем, что был внешне, как две капли воды, похож на Леонида Ильича Брежнева. И лицом, и статью, и даже манерой разговаривать. Понятно, что эта его особенность вкупе с отчеством служили поводом для постоянного подтрунивания над капитаном. Дружеского подтрунивания… Потому как Пётр Ильич мужик был добрый, компанейский, и все его любили.

Гоша Харин, рулевой-моторист, так и «гулявший» за любимым кэпом, как он называл Ильича, с судна на судно, часто рассказывал о славном прошлом Иванова:

— Идем в третий за сутки «замёт»… Команда — на палубе, все на пределе… Еле на ногах держимся… А кэп ставит табурет у рубки, берёт аккордеон и на всю вселенную:

«В один английский порт Ворвался теплоход в сиянии своих прожекторов. По палубе прошли и мостик перешли Четырнадцать французских моряков».

— А голосище-то у него! Сам знаешь… И веришь, Михаил, распрямлялись спины у мореманов, веселее шла работа… И руки уже не так ломило…

«У них походочка, как в море лодочка, Идут, качаются, как по волнам. Они идут туда, где можно без труда Достать бутылку рома и вина…»

— Таких капитанов — поискать! Последнюю рубаху отдаст, если кому понадобится… Серёге Угрюмову в шестьдесят седьмом руку лебёдкой оторвало. Так кэп каждый месяц четверть зарплаты ему высылает, как алименты. Сам себе присудил…

Гоша покосился на свой пустой стакан.

— Давай-давай, Георгий… — разрешил я.

Сам капитан в это время метался в алкогольном забытье на узкой койке в общем кубрике.

Три бутылки водки за световой день свалят с ног кого угодно!..

— Или, помнится, в Беринговом, — рассказывал Гоша. — Ноябрь… По четыре раза за сутки выходили лёд с палубы убирать. В ту путину три парохода из-за обледенения киль на просушку выставили… А много среди льдов поплаваешь? Пять-шесть минут — и готов!

После того сезона СРТ запретили ходить в Бристоль… Да… Ильич тогда первый за лом брался… А увидит, что мочи у ребят нет, что «терпелка» закончилась, скинет капюшон и затянет всем чертям назло:

«А у неё такая мале-е-нькая грудь, А у неё следы проказы на рука-а-х, Татуированные зна-а-ки. А губы алые, как ма-а-ки…»

И мужики сквозь сопли улыбались… Все — бывшие, из «загранки» списанные…

Вспоминали Бомбей, Рио, Нагасаки… И теплее становилось. И выжили же, Михаил… Эх, какой мужик пропадает!.. — сокрушался Гоша. — А всё из-за этого.

Матрос щёлкнул себя по горлу.

— Правда, Светка ему поганку устроила… Крутанула хвостом… Дело бабское, не нам с тобой судить её за то, Михаил. Мужик в море по шесть месяцев, а она молоденькая была, весёлая, танцевать любила. А тут — полковник ВВС: фуражечка с голубым кантом, петлицы с крылышками… сам понимаешь. Короче, застукал их кэп… Ушёл сам, всё жене оставил.

И бухает с тех пор — любит он её сильно…

Гоша вздохнул и потянулся к бутылке.

Естественно, что за глаза все звали капитана Брежневым.

В своё время фамилия капитана Иванова была на слуху. О капитане СРТ- 003 писали даже в передовице областной газеты «Советский Сахалин».

Петр Ильич командовал средним рыболовным траулером, приписанным к Управлению тралового флота (УТФ) Сахалинрыбпрома; ходил в передовиках, и в честь экипажа СРТ-003 по итогам года на главной площади Невельска дважды поднимали флаг города. И быть бы Иванову Героем Соцтруда, кабы не его любовь к горячительным напиткам…

Повреждение ведомого нетрезвым капитаном траулера о волнолом при заходе в Невельский «ковш» удалось замять… Но в скором времени «ноль ноль третий» заблудился в тумане и был задержан в территориальных водах Японии. Судно пришлось выкупать за валюту, а легендарного капитана списали на берег…

Третий год подряд Пётр Ильич командовал малым рыболовным сейнером (МРС) и в составе рыболовной флотилии Николаевского Рыбокомбината тралил селёдку. Команда сейнера состояла из шести человек, включая самого капитана.

Через три года после описываемых событий, мне рассказывали, что видели Петра Ильича в «пивной» посёлка Белых, что под Поронайском. Совсем опустившийся капитан «собирал рюмки», используя своё внешнее сходство с Генеральным секретарём. Молодые офицеры, входя в «шалман», отдавали честь Ильичу, намекая на то, что генсек являлся главнокомандующем вооружёнными силами страны. И… наливали ему от щедрот своих…

Ходили слухи, что причиной окончательного списания капитана с «волчьим билетом» на берег, явилась, конечно же, пьянство.

Он «потерял» «деда», старшего механика сейнера. Стармех выходил на пенсию, пили всем экипажем. Оказалось — мало. Пошли в Октябрьск, а пьяного «деда» бросили на корму, на «кошелёк».

Море штормило, сейнер болтало… Когда пришли в Октябрьск, «деда» недосчитались, выпал тот во сне за борт… Капитан отвечает за всё, на то он и капитан…

* * *

Но это я отвлёкся. А пока что шел октябрь 197.. года, заканчивалась путина, Оксана продолжала работать в Октябрьской больнице, а мы с Людой жили одним домом.

А у нас, как специально, загулял директор. Супруги Виноградовы и так-то жили, как на вулкане: то ссорились-мирились, то сходились-расходились. Причина семейных неурядиц была стара как мир. Анатолий Гаврилович, вообще-то, человек сдержанный, имел одну, на мой мужской взгляд вполне извинительную, но в то же время несовместимую с семейной жизнью слабость. Гаврилыч, как мы его про себя звали, не мог пропустить мимо себя ни одной юбки. Стоило в пределах досягаемости появиться незнакомой ему ранее женщине, Гаврилыч забывал обо всём на свете. Ноздри его тонкого хрящеватого носа, осёдланного массивными очками в чёрной оправе, хищно раздувались. Морщины на чисто выбритом интеллигентном лице разглаживались. Дремавший в обычное время в директоре самец просыпался и брал след, тропил его фанатично, не жалея ни времени, ни сил. И, как правило, своего добивался.

Женщины, исключая жену Полину и её маму, тёщу Виноградова, относились к недостатку Гаврилыча, если это, конечно, можно назвать недостатком, с пониманием.

Так вот, на две недели отпросившись на материк в счёт очередного отпуска по делам бытовым (Виноградовы, работая на Сахалине, сдавали квартиру внаём), Гаврилыч увлёкся очередной феминой и прислал Полине покаянное письмо, а в Николаевск — телеграмму с просьбой об увольнении.

Обязанности директора рыбобазы временно возложили на меня, его заместителя, а вместе с обязанностями — и кучу нерешённых проблем.

Последнее время мы с ней почти не общались. Людмилу вместо Прокопьевны, вышедшей на пенсию, назначили заведующей магазином. Забот сразу прибавилось: ревизия, передача дел, догляд за новенькой, ещё неопытной продавщицей, выпускницей торгового училища.

Так что времени миловаться у нас с Людмилой не было, чему я был тогда несказанно рад.

В первую субботу октября, в середине дождливого ветреного дня, в то время, когда я матом орал на бригадира холодильного цеха, из рук вон плохо проводившего консервацию оборудования, — а характер у меня портился всё больше, о чём я уже говорил, — прибежала запыхавшаяся Анжела и сообщила, что Людмиле плохо.

Дома я застал следующую картину: Люда каталась по дивану, закусив губу и держась обеими руками за живот. Заплаканная тёща, называю её так для краткости, Фаина Ивановна, бестолково суетилась вокруг неё с тазиком, то и дело проливая из него на пол воду. А молодая фельдшерица Алёна, единственный медработник в посёлке, дрожащими руками считала у больной пульс, беззвучно шевеля бледными губами и время от времени сдувая падающую ей на глаза прядь волос. Алёна сообщила мне, что у Людмилы Пантелеевны, скорее всего, начались схватки, кровотечение никак не остановить, и она, мол, уже позвонила в больницу. Доктор, дескать, прибудет минут через сорок, пассажирским катером из Октябрьска.

— Алёна, очнитесь: какие, к чёрту, схватки? Она ещё только… рано ей ещё, слышите, рано!

— чуть было не начал я орать по привычке, но вовремя спохватился, увидев и без того испуганные глаза девушки.

— Я не знаю, — голос Алёны дрогнул.

— Хорошо. Кто выехал из Октябрьска?

— Оксана Мироновна. Она сегодня дежурит, — покраснела фельдшерица…

Оксана вошла стремительно, без стука, как в больничную палату. Небрежно сбросив пальто на стул, направилась к рукомойнику, кивком подозвав к себе фельдшерицу. Я показал глазами тёще на умывальник. Та, бедная, оставила в покое тазик и засуетилась, доставая чистое полотенце. Ещё раз, взглянув на искусанные губы и запавшие, в синих тенях глаза Людмилы, я вышел покурить на крыльцо.

Ветер усилился. По небу мчались наперегонки рваные чёрные тучи.

«Похудела, — подумал я об Оксане и тут же пристыдил себя: у, кобель… У тебя баба помирает, а ты на врачиху поглядываешь!»

За грудиной непривычно заломило, ноги вдруг сделались ватными, задрожали, между лопатками струйкой потёк холодный пот. Я затоптал окурок и, стараясь восстановить дыхание, зашёл в дом. Оксана, осмотрев больную, говорила по телефону. Закончив разговор, повернулась ко мне:

— Необходима срочная госпитализация, — она устало вздохнула.

— Уже поздно, вертолёт по санзаданию в темноте не пошлют… Только утром, если опять не задует… Крови больная потеряла много. Что будем делать? — Оксана внимательно на меня посмотрела.

— Алёна, накапайте хозяину валерьянки, на нём лица нет.

Я, разрывая душивший ворот рубахи, схватил телефонную трубку:

— Пристань?.. Боцман?.. Палыч, глянь, четыреста тринадцатый сейнер не отошёл ещё?..

Что?.. Отчаливает?.. Палыч, давай, родной, бегом. Скажи капитану Брежневу… Тьфу ты, чёрт!.. Капитану Иванову, конечно… Ну, ты меня понял, Палыч… Скажи Иванову, чтобы подождал… Да, скажи, что через десять минут буду… Сам буду, сам… Да вижу я, что штормит… Десять минут, сказал… Всё, отбой!

— Дизельная? Толя, ты?.. Ситкин ещё не ушёл?.. Ага… скажи, чтобы срочно заводил «Уазик» и ко мне домой, пулей!.. Людмиле плохо…

Отстранив с дороги фельдшерицу, на самом деле накапавшую в рюмку каких-то капель, одеваясь, бросил Оксане:

— Сейчас подъедет машина… Я — на пристань.

Тёща издала горлом непонятный звук и тут же закрыла рот рукой.

«Боится она меня, что ли?» — я с неприязнью посмотрел на неё.

Женщина, продолжая левой рукой закрывать рот, не сводила с меня глаз, будто ожидая команды.

— Фаина Ивановна, — попросил я, продолжая массировать грудь, — сходите за соседями, что ли, пусть помогут. Поторопитесь, — и вышел в темноту.

На улице мне стало легче. Встречный ветер наполнил лёгкие кислородом, и ноги перестали дрожать…

— Ильич, друг, ну, ещё минутку, тебе же всё равно мимо Октябрьска плыть… Да знаю я, что плавает говно, а судно ходит. Ну, вон, видишь, фары светят!..

По крутому трапу Людмилу в кубрик спустить не смогли. Им обеим, с Оксаной в обнимку, пришлось тесниться на высокой крышке трюма, а я, придерживая их за ноги, а, может быть, сам держась за них, стоял внизу, на палубе.

Из короткого путешествия мне запомнилось только, как стремилась выскользнуть из-под ног палуба…

Как в приступе морской болезни женщин рвало прямо мне на голову…

Как ледяные волны, накрывая меня, тут же смывали их рвотные массы…

Под утро ко мне, дремавшему в пустом холодном коридоре больницы, вышла Оксана,

строгая, гладко причёсанная, в отглаженном накрахмаленном белом халате.

— Выкидыш… Не уберегли ребёночка, папаша… С женой всё в порядке, не волнуйтесь: опасности для жизни и здоровья нет. Недельку-другую полежит у нас, всё же крови потеряла много.

Я молча смотрел на Оксану и не чувствовал в этот момент ничего, кроме навалившейся на меня свинцовой усталости. Перед глазами всё плыло.

— Скажите, сердце часто болит? — услышал я сквозь туман.

Она, уже как врач, изучающее взглянула на меня.

— День и ночь, — вымолвил я непослушными губами.

Глаза закрывались сами собой.

— Я же предупреждала, что сердце надо беречь. Бросайте курить, — посоветовала она.

И, развернувшись через плечо, пошла своей царственной походкой, цокая каблучками, как тогда, на банкете. Только шла она в этот раз не ко мне, а совсем в другую сторону…

Расстояние между нами с каждым её шагом становилась всё больше и больше…

«Значит, так вот, на вы», — с обидой подумал я, машинально хлопая себя по карманам.

Папиросы промокли и раскисли.

* * *

Жить я продолжал по инерции: много работал, много пил и старался, как можно меньше задумываться о дальнейшем… Отношения с Людмилой становились всё более напряжёнными. Молодой женщине очень хотелось замуж. Хотелось нарожать детей, обставить квартиру современной импортной мебелью, встать на очередь и получить первой в посёлке высокий холодильник и стиральную машину. По выходным ходить в кино под ручку с мужем-начальником, раз в два-три года ездить всей семьёй в отпуск на юг, а потом целый год рассказывать поселковым подругам о поездке, хвастаться нарядами и сувенирами. И чтобы они завидовали, заразы!..

Об этом мечтали все, и никакой другой жизни, ей, Людмиле Афанасьевой, не надо было. А всё остальное — это блажь.

«Вот что он, когда трезвый, сидит ночами, ёлки зелёные, и пишет? Сначала думала, врачихе своей тощей письма строчит. Посмотрела: нет, о море пишет, о пьяницах этих проклятых. Что о них писать, о пьяницах-то? Целый день у магазина толкаются, глаза бы мои на них не смотрели. А дров только на эту зиму заготовил. Вон у Петуховых три поленницы сложены. Ровненько, ни одно полешко не торчит, любо дорого посмотреть.

Дома редко бывает… Давеча после бани ночнушку новую надела, коротенькую, с кружевами, крутилась, крутилась — ноль внимания. Окликнула, поднял голову от тетрадки, а глаза-то и не видят меня, ёлки зелёные. Смотрят и не видят: ни меня, ни ночнушки, ни серёжек с рубинчиками… Ёлки зелёные! А ведь я молодая, справная из себя. Сезонники в магазине глазами раздевают — в жар бросает. И почему мне так не везёт в жизни?..»

Глава 11

В пятницу, под конец рабочего дня, Анжела, сочувственно вздыхая, положила мне на стол листочек:

Исх. № 4844/87 от 22.09.197..г.

17:47

Телефонограмма

Настоящим подтверждаю возможность продления срока вылова сельди в акватории бухты Листвяной. Руководству рыбобаз: Кривая Падь, Нехлюдово и Северной настоятельно рекомендую создать условия для приёмки рыбопродукции и обеспечить её переработку.

Обращаю внимание ответственных за приём рыбопродукции лиц на неблагоприятный погодный прогноз в течение ближайших двух суток. Персональную ответственность за выполнение настоящего распоряжения и сохранность оборудования возлагаю на руководителей вышеназванных предприятий.

Зам. Генерального директора Николаевского рыбокомбината Сахалинрыбпрома Рагуля

Г.С.

Передал: Иванова

Принял: Баранова

— Твою мать! Нет! Что они творят, Анжела!.. А!.. Ты только вдумайся: рыбу не примешь — уволю; а технику утопишь — рублём ответишь! Как хочешь, так и понимай!

— Вы обратили внимание, Михаил Андреевич, на время отправления телефонограммы?

— Заметил, как же! За тринадцать минут до окончания рабочего дня. Чтобы ни до кого нельзя было дозвониться!.. Ладно, Анжела, я пошёл заниматься подготовкой демонтажа рыбонасосов с причала. А мне, скорее всего, сегодня спать не придётся. Эх, жизнь моя собачья!

Так, трактора — на берег. Прогревать каждые два часа; горючее, троса, ломов парочку… Топоры бы не забыть. Что там ещё?.. Да, трактористам дежурить на электростанции по графику. Остальные — дома, на телефоне.

Я озабоченно поскрёб в затылке.

Гаврилыч уехал, Полина, оставив на меня двух кошек, умотала за ним следом в отпуск — улаживать семейные дела. Так что остался я ещё и без старшего засольного мастера. Один за всех, как говорится: «И швец, и жнец, и на дуде игрец». Да ещё Анжелка-секретарша, помощница, твою мать… Только и смотри, чтобы чего не перепутала. Всё теперь на мне.

А, значит, и спрос — с меня!

Занятый своими мыслями, я чуть было не столкнулся с Игорем Павловичем Лыковым, рыбобазовским боцманом, шагавшим мне навстречу.

Низенького роста, маленькая головка, покрытая серой кепкой, втянута в поднятый воротник ватника. На ногах — подвёрнутые кирзовые сапожки неопределённого цвета. Из длинных, не по размеру, рукавов изрядно потрёпанного ватника ладони выглядывают лишь наполовину; на сморщенном, как печёное яблоко, красноватом лице в лиловых прожилках посмеиваются маленькие слезящиеся глазки. Папироску Палыч только что выплюнул и растирает сапогом.

— Наше — вам, с кисточкой!..

— Игорь Палыч! Привет! Ты мне как раз и нужен.

— А я, Михаил, вообще-то в контору собрался. Хотел авансик у тебя попросить — поиздержался…

Палыч глянул на меня искоса, как любопытный воробышек.

— Словечко перед Равкиным не замолвишь?.. Ох, и цербер он у тебя, зимой снега не выпросишь! Как будто своё отдаёт…

— Какой же аванс, Палыч, ну, подумай сам? Три дня, как получку получили!

— Попытка — не пытка.

Лыков разминает новую папироску.

— В Писании сказано, что в Царствие Небесное широких дорог не бывает, а — лишь узкая каменистая тропка.

— Так то — в Царствие Небесное! А ты, Палыч, не иначе как в магазин собрался? Пойдём со мной! Аванс тебе я не подпишу, уж не обессудь, а подзаработать дам. Пойдём, на ходу потолкуем. Я сейчас на электростанцию — ребят собирать, а ты купи себе пожрать и дуй на берег!.. Вот тебе двадцатка.

Я протянул ему два мятых червонца.

— Потом вычту. Только смотри, ни-ни!

— Ты же меня, Михаил, знаешь… — притворно обиделся боцман.

— А в чём, собственно, дело?.. Пошто волну гонят?

— Шторм идёт, а рыбонасосы снимать не разрешают… Командиры бумажные, язви их в душу! План у них, видите ли, горит. Подежурь, Палыч, до утра. А?! Твоя задача: топить печку в вагончике и одним глазом поглядывать на море. Всего лишь… Телефон работает?

— Обижаешь, начальник! Связь на высшем уровне.

— Смотри, Палыч, я на тебя надеюсь. Звони мне каждые два часа, сам знаешь, в распадке тихо, а здесь, на берегу, всё, как на ладони. Твой пост — номер один, Палыч! Ребята трактора пригонят, посмотришь, мало ли что.

Посмотрел на часы: половина седьмого. В октябре темнеет быстро.

— Давай, старина! Я ещё зайду.

И бегом на электростанцию. Поворачивая к мастерским, я обернулся: боцман, ещё глубже запрятав голову в плечи, а руки — в рукава, поковылял к пирсу. Кашель сотрясал худенькое тело Лыкова, искры от его негасимой папиросы разлетались по сторонам.

* * *

Игорь Павлович, по его словам, не знал вкус спиртного до самой войны. Фронтовые «сто граммов» сработали, как детонатор, разбудив в его организме упрятанный где-то там, глубоко внутри, наследственный алкоголизм. Демобилизованный капитан запаса Лыков без рюмки прожить уже не мог. На то, чтобы потерять семью, дом, специальность и друзей, ему хватило десяти лет. Поговаривали, что у Лыкова где-то на Урале ещё жива старуха-мать. Взрослые дети — сын и дочь — иногда присылали отцу поздравительные телеграммы, письма, но ответа не получали. Себя Игорь Павлович называл «Апостолом тихого пьянства», выпивал принципиально в одиночку, ежедневно и небольшими порциями.

В посёлке Лыков появился давно, лет двадцать тому назад, когда Кривая Падь была районным центром. Ещё до войны он получил приличное финансово-экономическое образование.

Говорили, работал какое-то время Главным бухгалтером Челябинского тракторного завода.

В Кривой Пади его взяли в райисполком, в бухгалтерию. Когда администрацию перевели в Николаевск, Палыч остался в посёлке.

* * *

Организовать технику и людей — пара пустяков! Механики у меня были боевые, лишняя копейка никому ещё не мешала; так что часа через полтора трактора стояли на берегу, а дежурный играл в шашки с дизелистом на электростанции. Остальных рабочих я распустил по домам, обязав никуда не отлучаться — быть дома, «на телефоне». Посёлок небольшой, и, случись аврал, люди соберутся быстро, минут за пятнадцать.

Море кипело. Огромные свинцовые валы, ритмично накатываясь из темноты, со стоном кусали берег и нехотя отступали, оставляя после себя пену, водоросли, выброшенную на берег рыбу и мусор. Усилившийся к ночи ветер гнал по небу рваные, беременные дождевой влагой и готовые вот-вот разродиться дождём, облака. Низко стелющееся над водой небо и кипящее море, не оставляющее попыток допрыгнуть и лизнуть волной тучу!

Вода и вода!.. А между ними — уже почти утонувший, захлебывающийся, то и дело погружающийся в пучину и с трудом выныривающий на свет причал. Ветер крепчал, но начавшийся отлив «работал на нас», и море, всё ещё грозно ворча, тем не менее,

отступало. До утра можно было спать спокойно.

Вагончик Лыкова манил освещёнными окнами и дымившей по-домашнему трубой. После сырого пронзительного ветра хотелось посидеть у раскалённой буржуйки, расслабиться, спокойно покурить, поглядеть на огонь. Боцман, развернув газету поближе к лампочке, с интересом читал, шевеля губами. Заметив, что Палыч уже успел приложиться к бутылке, я промолчал, понимая бесполезность нотаций.

* * *

Должность боцмана Лыкова устраивала вполне. В его обязанность входило вечером зажечь, а утром потушить фонарь на пирсе и заодно смести с палубы не унесённый ветром мусор. Свою работу он называл «сибурде», с ударением на последнем слоге, то есть, симуляцией бурной деятельности:

— Делаю вид, что за мной гонятся, — шутил он.

В другом месте он работать, наверное, и не смог бы. Тщедушный, испитой, вечно кашляющий, он и передвигался-то с трудом. Какая уж тут работа! Зарабатывал Палыч соответственно — по минимуму.

— Шестьдесят рублей «одесских», — объяснял Лыков.

Одесских — это значит, без учёта северных надбавок.

При такой смехотворной зарплате Игорь Павлович был самым читающим человеком в посёлке. Оформляя на почте годовую подписку на газеты и журналы, Палыч выкладывал свою трёхмесячную зарплату. Причём, газеты, поступавшие в контору рыбобазы, он не выписывал. Зачем платить, когда можно читать так, бесплатно?..

В шахматы с боцманом никто играть не садился — неинтересно. А как он играл на трубе!

Иногда на закате над притихшим после дневных забот посёлком разливались незнакомые простым людям классические мелодии.

— Я вот поломаю боцману дудку, чтобы по ночам спал, как все добрые люди! — иногда беззлобно говорил его сосед, тракторист Виноградов.

На что всегда получал отпор от жены:

— Чего тебе-то, пусть играет!

Женщины жалели Игоря Павловича.

* * *

Ночью удалось немного поспать. Шторм набирал силу, но, так как отлив сгонял воду, разрушения причала не было. Рано утром, связавшись с Главным механиком рыбокомбината и накричавшись от души в телефонную трубку, я получил «отмашку» — разрешение снимать с пристани оборудование.

Вода прибывала. Покрытые белыми «барашками» волны методично долбили далеко выдвинувшийся, как указательный палец, в бухту причал, порой перехлёстывая через верх. Возвышающиеся на самой оконечности пристани две тесовые будки, возведённые для защиты механизмов от непогоды, выглядели жалко. Настил пристани от ударов волн гудел под ногами, штормовой ветер жёг лицо солёными, как тузлук, ледяными брызгами.

В такие минуты как никогда ощущаешь свою беззащитность перед разбушевавшейся стихией. Она готова в один миг разломать, разрушить и смести всё, стоящее на пути, изуродовать, измочалить, утащить на дно, замыв там песком и илом, не оставив следа.

* * *

Рыбонасосы срывали с места, не разбирая будок, — не до того!

Сквозь открытую дверь двое ребят заводили стальной восемнадцатимиллиметровый трос; гусеничный ДТ-54, натужно взревев и выдав в небо чёрный столб выхлопных газов, приподнимал от натуги передок… На секунду он замирал, а затем медленно, как бы нехотя, выбрасывая из-под гусениц щепу, подавался вперёд. Какие-то мгновения, казалось, ничего не происходит: трактор двигался, а будка стояла на месте, как ни в чём не бывало…

Потом передняя стенка вздрагивала, выгибалась в сторону берега и медленно складывалась, как карточный домик. А из-под обломков, ведомый дымящимся от напряжения тросом, выползал, отряхиваясь от сора, омываемый солёной волной смонтированный на трубчатых салазках рыбонасос. Тяжелые валы таранили причал; толстенные доски, покрывающие пристань, освобождённые от многотонной тяжести, взлетали; сквозь проломы в настиле били в небо пенящиеся фонтаны брызг. Ветер завывал, валил с ног, швырял пригоршнями в глаза жгучую влагу — хотелось бросить всё и бежать!..

И ужас, и восторг, одновременно.

И всё время где-то на периферии зрения, на берегу — втянувшая голову в плечи, спрятавшая руки в рукава, с дымящейся папироской во рту, тщедушная фигурка боцмана…

— Ну, что?.. Съел?! — оглянулся я на Океан, сплюнул солёной водой под ноги и, сняв залитые очки, сошёл последним на берег.

Моя спина выражала презрение к недавнему ещё исполину.

Он что-то ворчал ещё вдогонку, скрипел плахами разваливающейся пристани, но я не слушал… Он мне был уже неинтересен.

В боцманском вагончике — не протолкнуться. В тепле на меня вдруг навалилась свинцовая усталость, глаза закрывались сами собой.

«Главное сделано, остальное — завтра… Всё — завтра», — устало думал я.

Поблагодарив ребят, раздал премиальные, не обделив и Палыча. Чуть обогревшись и выпив по стакану разведённого спирта, все разошлись по домам.

— Палыч, пожри, наконец, сдохнешь!

— Неэкономично, Петрович. Выпью спиртяжки — три дня на хавку не тянет.

* * *

Вечером хмельной Лыков играл «Маленький цветок». Над засыпающим посёлком плыла божественная мелодия Сиднея Беше…

Сидя на крылечке своего дома, я слушал музыку, смотрел на небо, и мне казалось, будто кровоточащая, но всё ещё живая душа уставшего от жизни боцмана, взывает к Небу, просит прощения и молит о чём-то, только им одним известном.

«А что будет с моей душой?» — терзался я, в тоске глядя на вершину Мосинской сопки, за которой скрывался Октябрьск…

* * *

Срок трёхлетнего договора у Оксаны закончился, она уволилась с работы и уехала на родину в конце декабря. Перед самым её отъездом в контору на моё имя пришло письмо, коротенькое, с одним только её запорожским адресом.

Зиму я прожил в забытье. Работа, работа, работа…

К весне, перед началом путины, меня вызвали в Николаевск.

Ну, думаю, утвердят директором. А что? План годовой мы перевыполнили. Зиму отработали без ЧП. Рыбобазу к путине подготовил. Скоро полгода и за директора, и за механика один вкалываю, и справляюсь.

Прилетел: Главному механику — икорки баночку трехлитровую, как и положено; девочкам из «кадров» — коробку конфет. Люда приготовила.

Смотрю: Валентин Иванович глаза отводит, «делового» из себя изображает.

— Чего вызвал, Валентин Иванович? — спросил я Главного механика без экивоков.

— У нас вроде бы порядок. Этот раз даже комиссию не присылали, доверяете, значит…

Бойцов, тяжко вздохнул и положил передо мной исписанный синими чернилами лист:

— Ознакомься.

— Так… Виноградова Полина Ивановна, старший засольный мастер, бывшая жена сбежавшего Гаврилыча «информирует руководство комбината о недостойном звания советского руководителя поведении И.О. директора рыбобазы Бурова М.А.».

Полина писала о том, что, дескать, я последнее время стал груб с подчинёнными, заставлял работать людей сверхурочно, в выходные дни, нарушая тем самым трудовое законодательство. Клеймила мою «бытовую распущенность». Мол, сожительствовал с двумя женщинами. Вследствие чего доктор Мирошенко О.М., не выдержав унижения, вынуждена была бросить любимую работу и уехать. А специалист она для района нужный. Дескать, в настоящее время Буров М.А. живёт в гражданском браке с завмагом Афанасьевой Л.П., отношения свои не узаконивает, тем самым унижая молодую женщину.

Полина Ивановна не забыла сообщить, что, когда из комбината приезжает начальство, Бурова не найти — водку, мол, пьют. А работа, в это время, стоит…

Небрежно отстранив листок, я поднял возмущённое лицо:

— Ну и что? У Полины мужик сбежал осенью, и теперь она ненавидит всех, кто ходит в штанах, — раз. Пока не приехал Гаврилыч, исполняла обязанности директора кто?

Виноградова! А тут я, как чёртик из табакерки, выскочил — два. Выговор я ей объявил не далее, как за прошлый месяц: полторы тонны поржавевшей селёдки по отливу в море выбросили из-за её халатности, между прочим… Да вы сами приказ согласовывали — три…

— Очень похожую жалобу прислала твоя сожительница: Афанасьева Людмила Пантелеевна.

Бойцов заглянул в лежащий перед ним второй листок.

— Людмила Пантелеевна — это кто? «Людка-продавщица»?

Бескровные губы Главного механика тронула улыбка.

— Да всё ты знаешь, Валентин Иванович! Не тяни кота за хвост, к чему прелюдия?

— Заявление сожительницы читать будешь?

— Не буду!.. Говори, зачем вызвал.

Главный механик снял очки, помассировал покрасневшие веки. Лицо Бойцова, как только он снял очки, мгновенно утратило сдержанно-официальное выражение, столь ему свойственное, и к которому я привык. Передо мной сидел усталый, донельзя замотанный, немолодой уже человек.

— Есть мнение руководства комбината назначить директором рыбобазы Кривая Падь Рагулю Александра Григорьевича, выпускника Николаевского индустриального техникума. Специальность по нашему профилю.

— Что-то фамилия знакомая, не сынок ли это нашего Заместителя директора? — зло усмехнулся я.

— Внук…

Валентин Иванович надел очки, и его лицо сразу же изменилось: стало непроницаемым, а усталые человеческие глаза спрятались за блестящими стёклами и превратились в револьверные дула, направленные мне в голову.

— Прошу, как говорится, любить и жаловать. И настоятельно рекомендую — голос Главного механика набирал мощь — оказать помощь молодому специалисту, не имеющему достаточного опыта руководящей работы.

— Понятно, Валентин Иванович… Значит, каждый за себя?!

— Решение, принятое руководством комбината, обсуждению не подлежит, — перешёл на официальный тон Главный механик.

— Работайте, Михаил Андреевич, — и поаккуратнее там с женщинами. Разберитесь наконец…

— В таком случае, Валентин Иванович, прощевайте, как говорит Рагуля.

Я встал из-за стола.

— Пойду в отдел кадров, напишу заявление по всей форме.

Я кивнул на отдельно лежащую на столе «телегу» и, не дожидаясь ответа, вышел из кабинета начальника.

«Очень кстати пришлись конфеты», — подумалось мне.

* * *

Людмиле о том, что знаю про её заявление, я ничего не стал говорить: она была по-своему права. Молча собрал пожитки, те же самые, с которыми полтора года назад прилетел в Кривую Падь, только ружья не было.

Послушал немного про «ёлки зелёные» и пошёл восвояси. Две недели, которые было положено отработать по закону перед увольнением, прожил в холодном бараке для сезонников, отремонтированном к заезду рабочих. По ночам мои одинокие шаги гулко отдавались в пустом помещении. Насыщенное спиртными парами дыхание клубами вырывалось из сердца…

Во время ревизии материальных средств, находящихся у меня в подотчёте, Главный бухгалтер без всякого смущения «повесил» на меня пятьдесят тонн недостающего дизельного топлива.

— Семён Яковлевич, вам не стыдно? — скорее для порядка, чем в надежде пробудить совесть финансиста, спросил я.

— Полтора года тому назад я по вашей, между прочим, просьбе подписал акт. Хотя недостача солярки составляла тогда двести тридцать тонн. Не у кого было принимать дела.

Впрочем, всё понятно, — ответил я на молчаливое сопение Главбуха.

— Каждый за себя!..

В отделе кадров рыбокомбината мне предлагали работу в другом населённом пункте, но я отказался. В конце концов, вычтя из моей зарплаты стоимость пятидесяти тонн солярки, подъёмные, выданные по приезду, и стоимость проезда из Ленинграда на Сахалин, — три года-то я не доработал, как-никак! — выдали на руки трудовую книжку и что-то около пятидесяти рублей, на которые невозможно даже было купить билет до дома.

«Ничего, ничего, ничего!..», — напевал я весело, садясь в автобус.

Потёртый на сгибах и пожелтевший листок с адресом любимой я аккуратно спрятал за обложку паспорта.

Глава 12

В Семиречье меня занесло совершенно случайно, будто порывом осеннего ветра сухой, оторвавшийся от ветки листок.

Уволившись из рыбокомбината, я полтора года колесил по Сахалину, перебиваясь случайными заработками. За это время пришлось «помыть» золото в Лангери, поработать три месяца в изыскательской экспедиции под Южно-Сахалинском и отходить полгода судовым электриком на СРТ «Зверобой» от Управления морского рыболовного и зверобойного флота (УМРЗФ). Это было моим последним местом работы. Здесь я насмотрелся такого!.. Что там — моя кабарга?!

Мы добывали тюленя-лахтака в шельфовой зоне Курильских островов. Моря, омывающие Дальний Восток, зимой покрыты льдом. Лишь в Японском море и в открытых водах северо-западной части Тихого океана, подверженных влиянию теплого течения Куросио, возможна круглогодичная навигация.

«Били» как взрослого тюленя, так и их детёнышей. Щенится лахтак или морской заяц открыто на льду в марте-мае. Щенки одеты в коричневые шубки, которые через две-три недели станут пепельно-серыми. Детёныши человека не боятся, подпускают стрелка вплотную, и убивали их простыми дубинами.

Взрослых животных стреляли из нарезного оружия позже, после линьки, когда они мало двигаются, почти не кормятся, а сутками лежат на льду у кромки разводий.

Как электрик, я на лёд не спускался. Но разделывали тюленя на палубе, на виду. Так что кровушки я «нахлебался» в этой экспедиции на всю оставшуюся жизнь.

В море работали день и ночь, а после рейса — пили…

Когда, наконец, до меня дошло, что денег здесь я не скоплю, а здоровье, скорее всего, потеряю, собрался ехать домой. Короче, сытый по горло экзотикой и самостоятельностью, обиженный на весь белый свет, задумал вернуться на «материк».

В кассе меня «обрадовали». Паромная переправа Холмск — Ванино летом перегружена, а билеты заказывают предварительно, дней за семь-десять до отплытия.

Как же быть? Ждать неделю или ехать по железной дороге дальше, до Южно-Сахалинска, и лететь на «Большую землю» самолётом?

Чтобы как следует обмозговать возникшую дилемму, я заскочил в ближайший к Морвокзалу пивной зал. Заказав пару кружек пива и отыскав свободное место за круглым мраморным столиком, огляделся.

Два торговых морячка, «дошедшие» до определённой кондиции, во весь голос, обсуждали свои флотские проблемы. Они уже подзывали официанта, собираясь «отчаливать».

Немолодой, но ещё крепкий, как гриб-боровик мужчина, одетый в несгибаемый брезентовый дождевик, хмельными глазами приветливо на меня поглядывал. Похоже, желал пообщаться, но, не решался заговорить первым. От него пахло лесом. Чокнувшись пивными кружками я представился, разговорились… Михалыч, как звали моего случайного собутыльника, работал в лесничестве, под Холмском.

— Давай к нам, — заявил лесник, как только я рассказал ему о сложностях с билетом на паром.

— Или вот что: съезди лучше в Семиречье. Недалече, на автобусе… У нас тут жить негде, а там с этим делом попроще. В Семиречье лесничим — Тимофей, хороший мужик. Мой кореш, между прочим. Тимофей тебя возьмёт… Вон ты какой здоровый и видно, что не сидел, — соблазнял новый знакомый.

— Скоро начнёт подмораживать, а лесопосадки не окончены. Людей нет, лесники сами за мотыги берутся. Кому охота без премии оставаться? И койку дадут…

Михалыч, увлёкшись перспективой помочь хорошему человеку, воодушевился и в очередной раз потянулся к моим папиросам.

— Пару недель поработаешь, лишняя копейка кому помешает? И очередь на паром подоспеет.

Пришлось сходить в магазин и выпить ещё, за знакомство. Михалыч «поплыл». Стал изливать душу, что «болело». А волновали его больше всего на свете семейные неурядицы внука Юрки.

— Я Тамарке говорю, — перегнувшись через залитую пивом мраморную столешницу жарко дышал мне в лицо Михалыч, — терпи…

— Баба, она терпением крепка. А она мне, дескать, Юрка твой — пьянь подзаборная и, как мужик, ни на что не годен… Дура, говорю, — волос долог, а ум — короток!.. Ты приласкай мужика-то, похвали, язык, чай, не отвалится… Знаешь, как старики говорят: «Похвали меня, глупая, — разорву тебя „до вуха“. Эх»… — махал горестно рукой в конец захмелевший лесник.

Воспользовавшись паузой в словоизлиянии Михалыча, я сердечно с ним попрощался и поспешил на автовокзал. Уже часа через полтора расспрашивал случайно попавшегося мне на пути жителя Семиречья о том, как найти лесничество.

* * *

Контору лесничества трудно было не заметить. Сложенное, из ещё не потемневшего от времени бруса, одноэтажное, с пятью окнами по фасаду, здание возвышалось на крутом берегу Лютюги, на опушке леса. На плоской вершине заросшей ельником сопки — самом высоком месте посёлка. Чуть на отшибе. Именно здесь речка разделяется на семь рукавов, по берегам которых расстроился посёлок.

Вокруг, сколько видел глаз, возвышались поросшие побагровевшим от ночных заморозков лесом и всё ещё зелёным Курильским бамбуком сопки. Стремительно несся вниз, говорливо журча, пенный поток. Насыщенный хвойным запахом, по-осеннему прозрачный воздух хотелось пить. Замерев в предзакатной истоме, природа готовилась к отдыху.

«Остаюсь. Гвоздями никто меня к месту не прибьёт, не понравится — уеду».

Тимофей с семьёй жили в казённой квартире, при лесничестве. Он в это предвечернее время находился дома и вышел на крылечко, что-то дожёвывая, прямо от стола — загорелый, чуть за тридцать, остролицый, невысокий и поджарый. Выслушав меня, кивнул:

— Временно на лесопосадки до конца сезона. Работа сдельная, — вопросительно посмотрел на меня и, заметив в глазах согласие, пошёл со двора, жестом приглашая за собой.

— Как зовут-то?.. Михаил?.. Из Ленинграда?.. А к нам как?

Обогнув здание конторы, подвёл меня лесничий к маленькому домику, скорее времянке.

— Жить будете с Володей, места хватит, — толкнул незапертую дверь Тимофей и зашёл в помещение первым.

Я протиснулся следом, чувствительно приложившись головой о низкую притолоку.

Сразу за порогом — небольшая мастерская, наскоро приспособленная для проживания. По бревенчатым стенам развешаны упряжь, березовые веники, коромысла, верёвки, плотницкие инструменты и рабочая одежда. Стол, электроплитка, рукомойник, две железные с панцирной сеткой кровати, застеленные серыми байковыми одеялами. В помещении пахло берёзовым листом, табачным дымом и чуть портянками.

— Располагайся, — лесничий указал на дальнюю от стола койку и покосился на мой рюкзак.

— Предпочитаю путешествовать налегке, — сыронизировал я.

Тимофей чуть заметно улыбнулся.

— Отдыхай, Володя с ребятами в тайге, скоро будут. Я ещё зайду…

Я огляделся — жить можно.

Вскоре за окном послышался заливистый собачий лай. Выйдя из времянки, я удивлённо оглянулся по сторонам, пытаясь разглядеть местного цербера. Собаки нигде не было видно.

Во двор лесничества въезжал «Урал» с коляской. Развернувшись, мотоциклист заглушил двигатель, вынул ключ зажигания и снял мотоциклетный шлем. И, вдруг, неожиданно, подняв к темнеющему небу весёлое курносое лицо, залаял. Тонко, заливисто и удивительно похоже. Тут же откликнулись соседские псы. Один, другой, третий; лай волной заполнил посёлок, разлился вширь, перетёк на другой берег реки.

Собачья разноголосица, то ли почуяв подвох, то ли посчитав, что долг выполнен, вскоре затихла. Мотоциклист, очень довольный собой, спрыгнул с седла и, раскинув широко в стороны руки, сладко потянулся. В последствие я узнал, что Семён — так звали управляющего мотоциклом лесника — всегда оповещал о своём прибытии столь необычным способом; в имитации лая он достиг небывалых успехов и очень этим гордился.

В горах звук разносится далеко. Засаживая отдалённые сопки ёлочкой, мы с Володей будем узнавать по этим позывным о подъезжающем леснике задолго до появления мотоцикла на дороге. С удовольствием распрямив усталые спины и побросав опостылевшие мотыги, станем спускаться вниз к палатке, встречать Семёна.

Семен — могучий пятидесятилетний сибиряк, неторопливый, с лицом равнодушным и, на первый взгляд, сонным. Но за его показным равнодушием угадывалась готовность к мгновенному действию, как граната с выдернутой чекой, которая не взрывается лишь потому, что ещё — не время. В своё время Сеня служил в каком-то армейском спецподразделении и демобилизовался в звании майора. О службе рассказывать не любил:

— Читайте книжки, там интереснее. Война — это пот, грязь и кровь. И никакой романтики.

Второй пассажир, неторопливо выбирающийся из мотоциклетной коляски, было видно, что пожил, хотя и был не намного старше Семёна. Его я сразу для себя называл «капитаном». Невысокий, круглый как мячик, седой, с красным, как будто обваренным кипятком лицом, носом картошкой, тускло-бутылочного цвета глазами и прокуренными седыми усами. Володя последние лет двадцать проработал механиком на рыболовецких судах Невельского Управления тралового флота и оказался на берегу, как он сам считал, временно, по недоразумению.

Оба лесника были в приподнятом настроении, немного навеселе, смеялись и балагурили.

Подошедший к нам лесничий представил меня. Всей компанией, зайдя во времянку, расселись, кто где. Какое-то время помолчали. Когда пауза несколько затянулась, я предложил отметить встречу.

— Наш человек, — одобрил моё предложение Володя.

Семён, не сказав ни слова, пошёл заводить мотоцикл. Пока я устраивался в коляске, Володя вынес еще немного собранных в складчину денег. Так и знакомились.

Тимофей, Семён, да ещё Пахомыч, ветеран-фронтовик, живущий по соседству, частенько будут заглядывать к нам во времянку вечером или в дождливые нерабочие дни, рассказывая за бутылкой о море, о войне, о жизни. Отсюда я и поехал на чужом непроверенном мотоцикле за водкой.

* * *

Случилось то, что и должно было рано или поздно произойти.

Спиртного, что всегда обычно и бывает, не хватило. Меня, как самого молодого, послали за добавкой. Время было позднее, до закрытия магазина оставалось минут десять, не больше.

— Бери «Яву», — разрешил Володя.

Его мотоцикл, как-то по пьяному делу купленный у заезжего загулявшего рыбака, давно уже без движения стоял в сарае.

* * *

Тропинка, петляя между засаженными картофелем огородами и, огибая выдвинувшийся из общего ряда плетень, вдруг неожиданно выпрямилась и, уже не стеснённая ничем, устремилась круто вниз к шоссе. Прохладный вечерний ветерок шевелил волосы и приятно обдувал разгоряченное выпивкой и обожжённое солнцем лицо.

— Напилася я пьяна, не дойду я до дому, Довела меня тропка дальняя

До вишневого сада… — заорал я во весь голос.

«Ещё газку!»

Мотоцикл послушно рванулся из-под меня. По обеим сторонам тропинки замелькали побуревшие на солнце кустики полыни, чахлые берёзки, сараи…

«Не опоздать бы!»

Спиртное можно достать в любое время суток, правда, за наличные и с наценкой, а продавец Наталья пока ещё верит в кредит, до получки.

«Хватило бы бензина!», — мелькнуло в голове.

Володькина «Ява» старенькая, но приёмистая, чертяка, так и рвётся из-под меня.

— Ты скажи-ка мне, расскажи-ка мне:

Где мой милый ночует?

Если он при дороге, помоги ему Боже,

Если с любушкой на постелюшке,

Накажи его Боже… — блажил я сквозь треск мотоцикла.

«Ещё чуть-чуть газку!»

Берёзки замелькали быстрее, ещё быстрее, впереди показалось шоссе.

«Всё! Пора притормаживать».

Рука сбросила газ, носок правой ноги привычно надавил на тормозную педаль…

«Что такое???»

Ударил ногой по тормозной педали что было силы:

«Раз!»

«Два!»

«Три!»

Никакого эффекта. До шоссе остались считанные метры. Я изо всех сил налёг на руль, пытаясь вывернуть влево. Всё вокруг остановилось, как в замедленном кино. Ещё успел подумать:

«Хорошо, что машин нет».

«Выверну!..»

Отгоняя панику, я попытался взять себя в руки.

— Я хорошая, я пригожая только доля такая.

Если б раньше я знала, что так замужем плохо,

Расплела бы я русу косыньку… — сквозь зубы ревел я, пытаясь вывернуть.

«Нет, не вписаться!!!»

Успел лишь резко повернуть руль вправо, чтобы не упасть под насыпь боком.

Короткий, но упоительный полёт. Ласточкой, через руль.

«У-о-о-х…»

— Да сидела бы дома… — шептал я непослушными губами, валяясь в серой от пыли траве.

* * *

Не вписавшись в поворот, я перемахнул с разгону шоссе и вылетел на железнодорожное полотно, чудом не свернув шею.

Сознание, я так думаю, не терял, а если и отключился, то лишь на доли секунды. Открыв глаза, успел увидеть ещё не осевшую пыль, поднятую мотоциклом при падении.

Кое-как протерев рукавом рубашки глаза, привстал и огляделся.

Я лежал в кювете среди смятого бурьяна, а вокруг меня — разбросанная колёсами мотоцикла щебёнка. Чуть выше, на железнодорожной насыпи валялся мотоцикл, изломанный, похожий на сбитую птицу. С трудом приподнявшись, я ощупал себя — вроде бы всё цело. Перед глазами плавали разноцветные круги, дышать было больно, но ноги, слава Богу, держали. Пытаясь сгоряча поднять «Яву», вскрикнул и бросил её, едва не потеряв сознание от острой боли в левом плече. Почему-то в этот момент для меня было очень важным — вытряхнуть щебень из разбитой фары…

Какие-то незнакомые люди помогли мне выбраться на дорогу. Я, оглушённый, всё тёр запорошенные пылью глаза грязной рукой. Незнакомая женщина, полная, с круглым добрым лицом, подала мои очки с разбитыми стёклами.

В больницу ехать не хотелось, хотя плечо с каждой минутой болело всё сильнее.

Столпившиеся вокруг меня прохожие, а их становилось всё больше, уговаривали. Я, пьяненький, куражился…

Наконец, сообразив, что переднее колесо мотоцикла превратилось в восьмёрку, очки разбиты, левая рука не поднимается, а магазин уже закрылся, я согласился показаться врачу. Знакомый рабочий лесхоза, проезжавший случайно мимо на грузовой машине, отвёз меня в поселковый фельдшерский пункт, гордо называемый местными больницей, пообещав доставить мотоцикл в лесничество.

Пожилая фельдшерица, дежурившая в этот вечер, вдоволь поахав, отмыла мои лицо и руки под краном от дорожной пыли. Смазав ссадины йодом, повесила больную руку на перевязь. От резкого запаха нашатыря в глазах брызнули искры, но в голове прояснилось, утих звон в ушах.

— У вас вывих плечевого сустава, мне его не вправить — не хватит силы.

Женщина быстро писала.

— Поедете в Холмск, в больницу… Вот вам направление. Езжайте прямо сейчас, пока плечо не отекло.

Глава 13

Холмск лежит за перевалом в пятнадцати километрах от Семиречья. Поймав вёзший пустую бочкотару в Холмск попутный грузовичок, я попросил меня подвести. В кабине ехала женщина-экспедитор, и мне пришлось сидеть в кузове на полу, крепко втиснувшись в угол между деревянными бортами. Ноги упирались в пустые бочки, на каждом ухабе я охал от боли.

Дежурный хирург, пожилой кореец с волосатыми мускулистыми руками, осматривал меня, не вынимая сигареты изо рта. Долго ощупывал повреждённое плечо и, убедившись, что вывиха нет, а лишь разорваны соединяющие ключицу с рукой связки, смачно хлопнул ладонью по спине:

— Поживёшь ещё, если, конечно, пить будешь поменьше.

Медсестра вколола новокаин и наложила йодистую сетку на сустав. Примотав согнутую в локте руку бинтом к туловищу, помогла натянуть штормовку. Хирург удовлетворённо окинул меня взглядом — левая рука плотно прибинтована к туловищу; выгоревшая добела, пропотевшая энцефалитка, рукав болтается; гримаса боли на бледном, несмотря на загар, похмельном лице; грязные от падения и поездки в кузове волосы торчат в разные стороны.

Видок — тот ещё!

Круглое лицо эскулапа озарила довольная улыбка. Он прикурил очередную сигарету и протянул мне справку.

— Десять дней — покой! Будет болеть, принимай анальгин.

Знакомых в Холмске у меня не было, за исключением лесника Михалыча, но разве его сейчас отыщешь. Надо было как-то добираться до посёлка.

Небо уже потемнело. Шум прибоя как будто усилился. Приближался шторм, частый здесь гость в осеннюю пору. На автобусный билет денег не было, но я особо не переживал, надеясь дойти до посёлка пешком или доехать на попутке.

«А там ребята, — через силу улыбнулся я, — в беде не бросят! Всего пятнадцать километров, ещё не холодно, доберусь… Не ждать же до утра автобус».

* * *

Я бодро зашагал по центральной улице городка вверх, в сторону Южно-Сахалинского перевала, по направлению к Семиречью.

Двух и трёхэтажные каменные постройки, отличительная особенность центра провинциального городка, стали встречаться реже, а потом и совсем исчезли. Их места заняли спрятанные за дощатыми заборами тёмные домишки с потухшими окошками.

Людей на улице почти не было.

«Раненько тут укладываются спать», — подумал я, втягиваясь в ходьбу.

Дорога, петляя, взбиралась на сопку. Шум прибоя отдалялся, ветер, как будто начал утихать, здесь, вдали от моря ему уже так не разгуляться — не хватает простора. Хмель почти выветрился, я с наслаждением вдыхал полной грудью ночную прохладу, а ноги шагали как будто сами по себе.

«Что-то у меня всё — не как у людей! — скреблись на душе кошки. Любимую потерял… С Людой как-то не по-людски вышло… Мама никак не дождётся сыночка домой… А я пьяный, грязный, поломанный, как бич, ковыляю по ночному городу… Чего-то себе и окружающим доказываю…»

— Напрасно старушка ждёт сына домой;

Ей скажут, она зарыдает…

— Накаркаю ещё, не дай Бог.

Начало темнеть, без очков дорогу было видно плохо. Хорошо хоть лужи, ямы и колдобины выделялись более тёмными пятнами на светлой проезжей части. Навстречу и попутно медленно ползли автомобили, чаще грузовые. На извилистой трассе в тёмное время никто не гнал, можно и шею сломать. Проголосовать и попроситься подъехать на попутке, ещё было можно, но я самоуверенно, не оглядываясь, постепенно набирая темп, шёл и шёл вперёд, лишь чуть отступая к обочине, когда меня обгонял очередной груженый лесовоз и заслоняя глаза рукой от нестерпимого света фар идущей навстречу машины.

— Товарищ, ты плохо сегодня идешь,

Инструктор тобой недоволен.

Как лошадь, ты воду холодную пьешь,

Hа базу вернись, если болен… — вспомнил я туристскую песенку на мотив «Раскинулось море широко».

«На базу вернись, если болен», — повторил я про себя слова песни.

Попутные машины попадались всё реже: не каждый решится отправиться в путь по ночной горной дороге. Слева громоздились тёмные скалы, справа дорога обрывалась в бездну, из которой неровными клочками поднимался белесый туман, и тянуло холодом.

Лишь изредка, медленно, на второй передаче, навстречу спускались с перевала возвращающиеся домой лесовозы. Сначала вдалеке над тайгой чуть светлело, потом свет исчезал и появлялся уже ближе и, как будто, ярче. И так несколько раз. И лишь затем слышался натужный рёв двигателя, нарастающий с каждой минутой, заполняющий собой всё: сопки, тайгу, небо, душу! Ослепительный свет фар, дрожащая под ногами земля.

А потом, вдруг, всё исчезало, оставалось где-то позади. В прошлом… Во сне. А наяву я стоял на обочине, на самом краю обрыва, задыхающийся, закрывающий локтём здоровой руки глаза, ослеплённый и оглушённый.

И в один прекрасный момент, когда, спасаясь от нестерпимого света, я невольно отступил чуть дальше, чем было можно вправо, к обрыву, щебёнка, как живая, поползла из-под ног.

Сначала медленно, как бы нехотя; но пока я пытался сохранить равновесие, упустил ту единственную секунду, когда можно ещё что-то было сделать.

Распластавшись на сыпучке, медленно, но неумолимо сползавшей по склону, я разбросал в стороны ноги и здоровую руку. Я прижимался к земле-матушке каждой клеточкой своего измученного тела, цепляясь за грунт, за бугорок, камушек, кустик, травинку.

Ничего не помогало остановить или хотя бы затормозить падение. Энцефалитку завернуло на голову. Ослеплённый, задыхаясь от пыли, пересчитывая неровности склона голой спиной, я, зарычал по-звериному, вложив в этот рык всё, что накопилось во мне за последнее время: отчаянье, боль, нечеловеческую усталость и глубочайшую обиду, на несправедливую ко мне судьбу. Закрыв локтем ничего не видящие глаза и выставив чуть согнутые ноги вперёд, я перестал бороться…

* * *

Разбуженная осыпь пронесла меня ещё метров десять и прекратила свой, казалось, нескончаемый бег в русле ручья, петляющего по склону ущелья. К счастью, именно в этом месте, огибая огромный валун, поток изменил направление. Я сполз в ручей, проломив ногами тонкий ледок и погрузившись в ледяную воду по пояс. И замер, несмотря на обжигающий холод, боясь сорваться вниз.

Какое-то время я лежал без движения, потом медленно, боясь даже глубоко вздохнуть, высвободил голову из завернувшейся энцефалитки. Оглядевшись, осторожно перевернулся на живот. Полежал ещё немного, восстанавливая дыхание. Затем, ломая руками ледок, пополз по ручью вправо и вверх, не обращая внимания на изрезанные льдом ладони и боль во всём теле, поминутно оскальзываясь и стуча зубами от холода.

Больная рука, давно освободившись от стесняющей движение повязки, как могла, помогала здоровой. Осторожно, цепляясь за какие-то корни и упираясь ногами в подводные камни, продолжал карабкаться вверх, против течения. Выбраться из ручья я не решался, боясь осыпи. Так, в воде, по руслу ручья и вылез наверх.

Когда я ударился головой о раструб бетонной трубы, проложенной под дорожным полотном, ни рук, ни ног от холода уже не чувствовал. Осторожно, боясь поскользнуться, потихоньку всхлипывая, выполз на обочину, где, сжавшись в комочек, долго лежал в придорожной пыли, сотрясаемый дрожью. Подняться на ноги не было сил.

Наконец, окончательно замёрзнув, кое-как в три приёма встал и побежал, стараясь согреться и изо всех сил сторонясь обрыва.

Направление я выбрал правильно, вверх, на перевал, инстинктивно чувствуя, что назад в город не добраться, не хватит сил. Бежал, шатаясь, как пьяный, до тех пор, пока не начинал задыхаться. Тогда переходил на быстрый шаг, восстанавливая дыхание, и, чуть отдохнув, опять бежал из последних сил. Постепенно я начал согреваться, исчезла паника.

И даже пропел, вернее, прохрипел, борясь с одышкой:

Hа гору взобрались — сознанья уж нет, В глазах у него помутилось. Hа миг он увидел далекий хребет, И сердце его уж не билось…

За очередным поворотом показалось, что пахнуло дымком. Когда, обливаясь потом и дрожа всем телом уже не из-за холода, а от перенапряжения, я преодолел последние метры подъёма и остановился, недоверчиво щуря близорукие глаза. Мне открылась сказочная картина: в стороне от дороги, слева под кручей — ровная площадка, предназначенная для стоянки автомашин и отдыха водителей. На площадке весело горел небольшой костерок, и стояли три разноцветные палатки: одна побольше, шатровая впереди и две, маленькие, четырёхместные, чуть на отшибе. Перед костром на бревне сидела светленькая девчушка, одетая в стройотрядовскую штормовку, рядом трогал струны гитары парень, мой ровесник. Пожилой, сутулый мужчина следил за костром.

* * *

Мокрый, грязный и оборванный, с болтающимся пустым рукавом и выбившимися из-под энцефалитки бинтами, тяжело дыша, я вывалился из окружающей темноты к костру.

Девчонка, вскочив, вскрикнула и попятилась от меня. Мужчины насторожились: паренёк, положив на землю гитару, поднялся с бревна, пожилой, продолжая держать в руке горящую палку, которой он только что ворошил угли, выдвинулся вперёд, заслоняя ребят.

Извинившись, я попросил разрешения обсушиться у костра. Через минуту мне выдали сухую чистую одежду и большую кружку горячего крепкого чая. Меня никто ни о чём не расспрашивал. Девушка, принеся из большой палатки бинты, пузырёк с йодом и перекись водорода, быстро и умело обработала мои ссадины. Удобно подвязанная на перевязь многострадальная рука успокоилась, боль как будто стала утихать. Я быстро заморгал глазами, стараясь спрятать так некстати навернувшиеся на них слёзы: привык заботиться о себе сам. И опять эта песня:

К нему подбежали с тушенкой в руках, Пытались привесть его в чувство. Медбрат подошел, постоял на ушах — «Hапрасно здесь наше искусство…»

«Разве что жив ещё», — мелькнуло в голове.

Приютившие меня студенты, на моё счастье, этой ночью остались охранять на перевале экспедиционное имущество. Сергей Венедиктович, руководитель фольклорной экспедиции, профессор филфака МГУ, со своими студентами каждый год ездил по стране: ребята записывали местные легенды, песни, рассказы бывалых людей. В составе экспедиции были лишь два «Уазика» — за один раз всё имущество не вывезти. Утром должна была приехать машина, чтобы забрать людей и палатки.

Меня разморило от тепла костра, горячего чая и душевной теплоты этих незнакомых людей. Лёжа у раскрытого полога палатки, я глядел на огонь и слушал песню, которую пели ребята. Нехитрые гитарные аккорды навевали грусть. Вблизи костра звёзд не видно, но из полутьмы палатки, казалось, что смотришь на небо со дна глубокого колодца.

Удивительно далёкое тёмное небо с россыпью ярких мерцающих звёзд.

— Люди идут по свету, им, вроде, не много надо, — пел приятным баритоном бородатый студент, аккомпанируя себе на гитаре.

— Была бы прочна палатка, да был бы нескучен путь, — худенькая девчушка, сидя у костра и, обхватив колени руками, задумчиво смотрела в огонь.

— Но с дымом сливается песня, ребята отводят взгляды,

— И шепчет во сне бродяга кому-то: «Не позабудь!»

* * *

На рассвете, выбравшись из палатки, я раздул подёрнутые пеплом угли потухшего было костра. Ко мне подошёл Сергей Венедиктович и, присев рядом, спросил:

— Вы давно из Питера?

Я удивился, вчера мы с ним почти не общались, да и вообще, что я — родом из Ленинграда, никому не говорил.

Заметив моё недоумение, профессор пояснил:

— Мы по профессии словесники. Вы говорите, как ленинградец.

Неожиданно для самого себя я стал рассказывать незнакомому мне человеку о себе, о своей несчастной любви, об одиночестве, о непонимании себя окружающими.

— Послушайте меня, Михаил, — Сергей Венедиктович бросил папиросу в разгоревшийся костёр.

— Я не призываю вас становиться толстокожим. Вы ещё очень молоды, душевные метания ваши и порывистость естественны. Они характеризуют вас, как человека глубокого, тонкого и, несомненно, талантливого. Чем сильнее чувства, тем ярче жизнь! Поиск своего пути не может быть без ошибок, разочарований и страданий. Но при этом ни в коем случае вину за свои неудачи нельзя перекладывать на других.

— Но позвольте, профессор: что же, всё-таки, каждый сам за себя?

— По большому счёту, да, Михаил! Каждый сам строит своё будущее. Вы на меня, ради Бога, не сердитесь. Я сам — детдомовский. На моих глазах погибло и в прямом, и в переносном смысле столько чудесных ребят и девчонок. И только по одной причине: они искали виновных в своих бедах. Да, виновных полно, но нам с вами от этого не легче.

Сидеть в пивной и плакаться в жилетку собутыльнику — это тупик, путь в никуда. Если я чего-то в своей жизни и достиг, то только благодаря тому, что учился на собственных ошибках, — закончил профессор.

Меня подвезли на машине до самого Семиречья.

Глава 14

Когда экспедиционная машина подъехала к Семиречью, пробудившаяся от долгого осеннего сна природа сладко потягивалась. Она позволяла себе немножко полениться, понежится; но в предвкушении грядущих дневных забот уже готовилась сбросить укрывающее землю стёганое росами и подбитое туманами одеяло и встретить один из последних ясных тёплых деньков короткого здесь бабьего лета.

«Ну, вот — и дома!», — предвкушая встречу с друзьями, обрадовался я.

Ещё с улицы я заметил одиноко стоящий во дворе лесничества «Урал» Семёна. Пройти мимо мотоцикла я не смог, постоял, любуясь мощной машиной, и любовно погладил его лакированный бензобак. Двигатель ещё не успел остыть.

Из времянки через приоткрытую дверь послышались пьяные громкие голоса. И сразу же зазвучали гитарные переборы, и нарочито грассирующий голос Володи пропел:

— Его я встретила на клубной вечериночке, Картину ставили тогда «Багдадский вор». Глаза печальные и чёрны лаковы ботиночки Зажгли в душе моей пылающий костёр…

— Где-то уже гитару раздобыли, — почему-то мне стало неприятно.

Утреннее радужное настроение вмиг улетучилось: после романтической ночи на перевале в компании красивых, умных и жизнелюбивых людей совсем не хотелось видеть пьяные, отёкшие лица лесников. Не такой представлялась мне встреча с друзьями. Я надеялся, что меня ждут, волнуются.

Заходить в накуренное помещение не хотелось, и я, вздохнув, присел на брошенную у крыльца чурку для колки дров.

— Он очень быстро из девчонок делал дамочек.

Широким клёшем затуманивал сердца. Не раз пришлось поплакать вместе с мамочкой, Скрывать аборты от сердитого отца…

Отворилась обитая клеенкой дверь, и на пороге появился Сеня, красномордый и хмурый.

Он в сердцах плюнул себе под ноги — не по нраву, видать, пришлась ему песня — Сеня вырастил двух дочерей…

— А, Михаил, привет!.. Приехал?.. Как рука? — довольно равнодушно поинтересовался он и, не дожидаясь ответа, кивнул в сторону времянки:

— Гуляют ребята, сегодня на работу не поедем.

— Что с «Явой»? — поинтересовался я.

— Да здесь она, вон под навесом стоит… Фару придётся поменять. Крыло ещё можно выправить, подкрасить. Ну, и колесо, конечно… Короче, рублей на сто пятьдесят ты попал.

Семён аккуратно (лесники панически боятся пожаров) затоптал окурок.

— Ну! Я погнал! «Моя» просит отвезти в город. Внучке что-то докупить в школу.

Через минуту Сеня выезжал на дорогу, по привычке не забыв попрощаться со всеми заливистым лаем. Семён был, как стёклышко, в завязке, и оттого выглядел недовольным.

Во времянке, несмотря на утро, дым стоял коромыслом. За столом сидели Пахомыч, Володя и Тимофей. Градус опохмела к этому времени достиг той самой неуловимой грани, когда здоровье уже поправилось, а вялость и отупение от многодневной пьянки ещё не наступило. Всем хотелось общаться, но, желательно, не вставая с места.

Меня пригласили за стол. Хлопая по спине, стали расспрашивать о травме, советовать, чем и как лечить больное плечо.

Пить я не стал, сославшись на головную боль. Сделав два больших бутерброда с тушёнкой, налил большую кружку чая и скорее — к себе, на дальнюю от стола кровать.

— Бутылка вина — не болит голова, — затянул было Володя, но Тимофей шикнул на него, и меня оставили в покое.

Перекусив, я прилёг на кровать. Сказалась нервная и физическая усталость.

Мужики гуляли, а я лежал, устремив неподвижные глаза в потолок. Сквозь дремоту до моего слуха, как будто издалека, доносились голоса лесников:

— В Невельске полгода болтался в резерве, — рассказывал Володя.

— На судно опоздал по-пьяному делу… Ну, мне в кадрах и говорят: «Команды укомплектованы, сидите, Смирнов, ждите, пока кто-нибудь из механиков не заболеет».

Каждый день мореманы или возвращаются, или уходят в рейс. То встреча, то проводы. Ни одного трезвого дня…

— Он мне, когда, мол, за «рубки ухода» отчитаешься?.. А какая рубка, Володя?.. Ты сам видишь: заморозки на носу, план по лесопосадкам горит синим огнём, людей нет… — сокрушается Тимофей.

Ага — это Пахомыч рычит:

— Встал я на лыжах поперёк траншеи, гляжу, а там — бабы! Мать честная!.. Винтовки побросали, мечутся.

Это он о финской компании.

— Кортик в руке скользит от крови. Перчатку сдёрнул, уронил… Да!.. Восемь девок зарезал, молоденьких, до сих пор перед глазами стоят. Пальцы на рукоятке свело, не разжать было… Взводный кортик из ладони выламывал.

Врет, наверное, хотя на правой руке у Пахомыча действительно не хватает трёх пальцев.

Я лежал в полузабытье, а перед глазами стояли необычайно далёкое чёрное с россыпью звёзд небо, на бревне у костра — бородатый высокий парень с гитарой в руках, худенькая белобрысая девчонка и пожилой сутулый профессор. Горький дымок костра щекотал ноздри, а в ушах звучала грустная песня о людях, которые «идут по свету», хранят в своих рюкзаках «самые лучшие в мире книги», зовут во сне любимых и «знают щемящее чувство дороги».

* * *

Утром мужики уехали в тайгу. Тимофей долго курил, тихонько постукивая о клеёнчатую поверхность стола полупустым спичечным коробком. На указательном пальце лесничего отсутствовала одна фаланга. Спички брякали о коробку, а мы оба молчали. Наконец, с силой загасив папиросу в пепельнице, Тимофей поднял на меня глаза:

— Михаил, ты пойми меня правильно: скоро выпадет снег, за лесопосадки с меня семь шкур спустят, а какой из тебя теперь работник?.. Володя один не потянет.

Тимофей, хрустнув застуженными суставами, поднялся.

— Хочешь — не хочешь, а придётся брать ещё пару «бичей» на месяц. Поселю их сюда, не к себе же домой мне их звать! — сказал, как поставил точку, Тимофей.

— Я так понимаю, лесничий, что мне пришла пора сваливать?

Оставленный Тимофеем в покое коробок хрустнул в моём кулаке.

— И кому я с порванными связками нужен?

— У меня план горит, — сверкнул глазами Тимофей. — Не будет плана — не будет премии! Ты оклады наши знаешь?! У меня баба третий год сапоги зимние донашивает, детей в школу собирать надо, — лесничий почти орал то ли на меня, то ли сам на себя.

— А лесники что мне скажут? — внезапно дав «петуха», Тимофей закашлялся и уже тихо, сиплым голосом, закончил:

— В общем, я тебе сказал, а ты понимай, как знаешь…

— Понятно: каждый за себя, значит?

Тимофей постоял несколько секунд, вращая бешеными глазами, и выбросил себя на улицу, так жахнув дверью напоследок, что с потолка мне на голову посыпалась труха. Тут же заныл стартёр «козелка», взревел на повышенных оборотах запустившийся двигатель машины, клацнула передача, и рокот мотора стал отдаляться…

Неторопливо встав из-за стола, я, как во сне, направился к стоявшей под навесом сломанной «Яве».

— Значит, каждый за себя?! — не то спросил, не то ответил кому-то я.

Качнул мотоцикл и с удовлетворением услышал плеск бензина в баке…

— Каждый за себя, значит?..

Волнения я не испытывал, только усталость. Сдёрнув шланг со штуцера бензобака, я открыл краник и сел на верстак, тут же под навесом. Первая затяжка показалась необыкновенно вкусной, словно я не курил несколько дней. Я смаковал папиросу, будто со стороны наблюдая, как тонкая бензиновая струйка сначала заполнила ямку в земляном полу, а потом стала лениво растекаться по сторонам, пропитывая валявшийся тут и там мусор. Когда папироса догорела, я, продолжая сидеть, аккуратно загасил окурок в банке с ржавыми гнутыми гвоздями.

Я вдруг почувствовал в себе умиротворение и спокойную уверенность. Прыжок с верстака удалось выполнить на «отлично»: бензиновая лужа осталась позади. Выплеснув два ведра колодезной воды под навес, я пролил как следует землю, вернулся во времянку и не спеша собрал вещи в рюкзак. Осталось положить под пепельницу двести рублей на ремонт мотоцикла, и можно уходить.

Ведро колодезного журавля еще покачивалось, тихонько позвякивая дужкой, когда я подпирал дверь времянки заготовкой топорища.

«Ничего, ничего, ничего!» — улыбался я, бодро сбегая по тропинке, ведущей в посёлок.

Здоровая рука придерживала лямку полупустого рюкзака.

На закате дня я уже нетерпеливо мерил шагами пассажирскую палубу парома «Сахалин», следующего через Татарский пролив рейсом Холмск — Ванино. Одобрительно хлюпая по борту, Океан гнал попутную волну.

«Зачем завоёвывать мир, если твоё сердце от этого умрёт? — размышлял я, как взрослый, умудрённый жизнью человек. — Надо беречь тот мир, в котором тебе хорошо. Где живут родные, любимые тобой люди. Где тебе верят. Где ждут, надеются на тебя. Где ты нужен».

Уже через день я давал на железнодорожном вокзале Хабаровска короткую телеграмму домой.

«Приеду женой концу месяца зпт Миша тчк».

А на путях меня ожидал ярко-красный, с начищенными латунными буквами, официально-праздничный фирменный поезд «Россия» сообщением Владивосток — Москва. Москва… где через семь дней я совершу транзитную пересадку на скорый, следующий до Запорожья.

И всё будет хорошо!..

© Copyright: Михаил Соболев, 2011

Оглавление

  • За туманом
  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «За туманом», Михаил Петрович Соболев

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!