«Путь наверх»

857

Описание

«Путь наверх» — горький и пронзительный роман, ставший своеобразным антиманифестом «философии успеха». Герой романа, молодой провинциал Джо Лэмптон, готов заплатить за богатство и положение в обществе чем угодно: предать любовь и дружбу, задушить в себе совесть и порядочность, превратиться в циника. Жизнь жестоко мстит ему, ведь изжить в себе все человеческое невозможно, и за каждый следующий шаг «наверх» Джо расплачивается ненавистью и презрением к себе. Но повернуть назад он уже не в силах…



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Путь наверх (fb2) - Путь наверх (пер. Татьяна Алексеевна Озёрская (Тарковская),Татьяна Алексеевна Кудрявцева) 1053K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Джон Брэйн

Джон Брэйн Путь наверх

ПУТЬ НАВЕРХ Роман

1

Я приехал в Уорли пасмурным сентябрьским утром. Небо было серым, как гизлейский песчаник. Я сидел один в купе и, помнится, твердил про себя: «С зомби покончено, Джо. Никаких зомби больше».

В животе у меня урчало от голода, в голове стоял гул и звон, а во рту все еще был привкус содовой — я крепко выпил накануне. Однако в то утро эти мелкие неприятности даже способствовали моему отличному настроению. Я чувствовал себя путешествующим кутилой, но кутилой вполне добропорядочным, который, приехав домой, примет горячую ванну, опохмелится, выпьет чашку черного кофе и слегка вздремнет в шелковом халате.

На мне был мой лучший праздничный костюм (светло-серый, цена — четырнадцать гиней), строгий серый галстук, скромные серые носки и коричневые ботинки. Таких дорогих ботинок у меня еще никогда не было. Их густой коричневый блеск отливал чернотой. Впрочем, мой плащ и шляпа были сортом пониже. Плащ вонял резиной и был какой-то мятый, хотя я носил его всего три месяца, а шляпа кое-где изменила цвет от бриолина и совсем заострилась спереди, утратив прежнюю округлость линий.

Впоследствии я научился — наряду со многим другим — никогда не покупать дешевых плащей, сняв шляпу, расправлять ее, прежде чем положить на место, и никогда не стремиться к тому, чтобы все в моей одежде было подобрано точно в цвет и в тон.

И все же я выглядел неплохо в то утро, десять лет назад. Я еще не раздался вширь, как бывает, когда дело идет к сорока, и — пусть это звучит сентиментально — еще не растерял своих иллюзий, сохранив тот юношеский пыл, который с лихвой возмещал как недостатки моего плаща и шляпы, каждого в отдельности, так и то, что они вместе смахивали на форменную одежду. На днях мне попался в руки снимок, сделанный вскоре после моего приезда в Уорли. Волосы прилизаны донельзя, воротничок сидит плохо, узел галстука завязан слишком туго и удерживается на месте чудовищной булавкой в форме кинжала. Но все это не имеет большого значения, ибо лицо, которое смотрит со снимка, если не юношески невинно, то, во всяком случае, не изношено. Я хочу сказать, что оно еще не изношено страстью, погоней за деньгами, старанием приобрести нужных друзей и власть над людьми. Словом, на нем еще не оставила отпечатка вся та грязь и мерзость, через которые приходится пройти, добиваясь своей цели.

Вот какое лицо было у того юноши, который предстал перед миссис Томпсон. Я снял комнату по объявлению, напечатанному в «Курьер Уорли», и до той минуты еще не видел своей будущей хозяйки. Но если бы даже на ней не было пальто мышиного цвета и она не держала в руках журнал «Королева» — приметы, по которым я должен был ее узнать,— я бы все равно мгновенно догадался, что это она. Миссис Томпсон была именно такой, какой я представлял ее себе, разглядывая конверт из плотной белой дорогой бумаги и чеканный почерк с буквой «е», похожей на эпсилон.

Она ждала у выхода с перрона. Я отдал мой билет контролеру и повернулся к ней.

— Миссис Томпсон?

Она улыбнулась. У нее было бледное спокойное лицо и темные с проседью волосы. Ее улыбка была необычной — уголки рта едва шевельнулись, но в глазах засветились теплота и дружелюбие. Это совсем не походило на обычную светскую гримасу.

— Вы Джо Лэмптон,— сказала она.— Хорошо доехали? — Она пристально, в упор смотрела на меня. Я смутился и не сразу сообразил, что должен сказать.

— Очень рад познакомиться с вами,— сказал я, и это были не пустые слова: я действительно был рад.

Ее рука, сухая и прохладная, ответила мне крепким пожатием. Мы поднялись по крытому виадуку, который вибрировал, когда под ним проходил поезд, и спустились в длинный и гулкий тоннель. На вокзалах я всегда чувствую себя потерянным, и тут на какое-то мгновение мною овладело уныние, а гул в голове превратился в острую боль.

Когда мы вышли из тоннеля, я почувствовал себя лучше. Дождь уже не лил, а лишь моросил чуть-чуть. Воздух был чист, и славно пахло чем-то свежим и домашним, как пахнет там, где кончается город и близок полевой простор. Вокзал находился в центре восточной части Уорли. Казалось, сюда были затиснуты все промышленные предприятия города. Впоследствии я узнал, что такая концентрация их явилась результатом определенной политики городского муниципалитета. Всякий, кто хотел открыть завод или фабрику в Уорли, мог открыть их только в восточной части города.

— Это не лучшая часть Уорли,— сказала миссис Томпсон, указывая на большой завод, рыбную закусочную и довольно жалкий с виду «Коммерческий отель».— Не знаю почему, но все привокзальные районы похожи друг на друга. Вокруг вокзала все выглядит всегда так уныло. У Седрика есть даже какая-то теория на этот счет. Но, вы знаете, вместе с тем все это имеет свою прелесть. Позади этой гостиницы — настоящий лабиринт маленьких улочек…

— И далеко отсюда до Орлиного шоссе? — спросил я.— Может быть, взять такси?

Их стояло с полдюжины около вокзала. Все шоферы словно окаменели за своими баранками.

— Неплохая мысль,— сказала миссис Томпсон.— Мне очень жалко этих бедняг.— Она рассмеялась.— Ни разу в жизни не видела наши такси в действии. Они стоят здесь изо дня в день, из года в год и ждут пассажиров, которые никогда не появляются. Иной раз я удивляюсь, как шоферы еще живы.

Когда мы сели в такси, она снова окинула меня долгим, пристальным взглядом. Это был испытующий взгляд, но он не вызывал смущения. Он был так же холоден, сух и вместе с тем так же тверд и дружелюбен, как и ее рукопожатие, и мне показалось, что я с честью выдержал какое-то испытание.

— Я могу звать вас мистер Лэмптон, если хотите,— сказала она.— Но я предпочла бы называть вас Джо.

Она сказала это без тени кокетства и без всякой неловкости, как нечто решенное и само собой разумеющееся.

— А меня зовут Джоан,— добавила она.

— Конечно, я буду очень рад, Джоан,— сказал я и с той минуты всегда называл ее только по имени, хотя, как это ни странно, каждый раз, когда я думал о ней, она была для меня «миссис Томпсон».

— Вот шоссе Сент-Клэр,— сказала она, когда такси свернуло на улицу, круто поднимавшуюся по длинному склону холма.— Мы живем на самой вершине. В Уорли, впрочем, это называется жить Наверху. С прописной буквы. У моего мужа есть какая-то теория и на этот счет.

Я отметил про себя ее спокойную правильную речь. Голос у нее был тихий, но внятный, в ее говоре не проскальзывали грудные йоркширские гласные, но не было и той мешанины звуков, характерной для уроженцев восточных графств, про которую говорят: у него словно горячая картошка во рту. Я мысленно поздравил себя с удачей. Миссис Томпсон легко могла оказаться заурядной квартирной хозяйкой, от которой всегда несет стиральной содой и дрожжами, а дом, где мне отныне предстояло жить,— одним из таких вот захудалых домишек позади вокзала. И я просто-напросто перекочевал бы из одного Дафтона в другой. А вместо этого я теперь держал путь Наверх. Мне предстояло вступить в новый мир, и первые краткие впечатления, уже полученные мною от этого нового мира, наполняли меня радостным волнением: внушительные особняки с фруктовыми садами и широкими подъездными аллеями; подстриженные под гребенку живые изгороди; приготовительная школа, в которую ученики скоро возвратятся из своих увлекательных путешествий по Бретани, или Бразилии, или Индии, или, на худой конец, из какого-нибудь старого замка в Корнуолле; дорогие автомобили — «даймлеры», «ягуары», «лагонды», «бентли»,— небрежно оставленные у шоссе, словно этот квартал, кичась своим богатством, разбросал их где придется, как ненужный хлам, и, наконец, этот ветер, который долетал сюда с вересковых пустошей и лесов, раскинувшихся где-то там за горизонтом.

Но больше всего поразил мое воображение Тополевый проспект — широкий, прямой и в самом деле обсаженный тополями. В Дафтоне я жил на улице Дубовый Зигзаг, но она не имела ни единой извилины, и на ней не росло не только ни одного дуба, но даже ни одного куста. Тополевый проспект мгновенно стал для меня символом города Уорли: когда я его увидел, у меня возникло такое ощущение, словно я всю жизнь питался опилками, воображая, что ем хлеб.

Миссис Томпсон положила руку мне на колено, и на меня едва уловимо повеяло одеколоном — гигиеническим, самого лучшего сорта, почти без аромата.

— Мы приехали, Джо,— сказала она.

Это был не особняк, а двухквартирный дом, что меня слегка разочаровало. Но он был довольно большой, построенный из дорогого светло-коричневого известняка, и при нем имелся гараж. Двери и наличники окон поблескивали свежей краской, а газон перед домом казался гладким, как кротовая шкурка. Видно было, что все здесь содержится в образцовом порядке, за исключением, как ни странно, гаража, где стекло в окне было разбито, а штукатурка на стенах растрескалась и облупилась.

— Седрик держит там всякий хлам,— сказала миссис Томпсон. Она обладала удивительной способностью отвечать на вопросы, которые вы ей не задавали.— Гаражом, конечно, следовало бы заняться, но у нас всё руки не доходят. После смерти Мориса мы продали машину. Это была его машина, и у нас как-то не хватило духу ею пользоваться.

Она отворила дверь.

— Он служил в армии? — спросил я.

— Военный летчик. Погиб в Канаде из-за нелепой случайной аварии. Ему только что исполнился тогда двадцать один год.

В прихожей пахло пчелиным воском и фруктами и на овальном дубовом столике стояла большая бронзовая ваза с мимозой. На бледно-кремовой стене лежал слабый отсвет от желтой вазы и золотистых цветов. Это было так красиво, что казалось почти нереальным — словно цветная иллюстрация из журнала «Дома и усадьбы».

Я помог миссис Томпсон снять пальто. Для женщины сорока четырех — сорока пяти лет, как прикинул я в уме, она была отлично сложена: тонкая талия и ни малейшей склонности ни к полноте, ни к костлявости. Ее легко можно было принять за молодую женщину, хотя она не прибегала ни к каким ухищрениям, чтобы скрыть свой возраст. И все же, когда я смотрел на нее, желание ни разу не шевельнулось во мне. Ни тогда, ни впоследствии мне и в голову не пришло приударить за миссис Томпсон, но, если быть откровенным до конца, я бы, конечно, не прогнал ее из своей постели.

Она снова остановила на мне свой пристальный, испытующий взгляд.

— Вы очень похожи на него,— сказала она тихо. Потом выпрямилась, словно очнувшись от задумчивости.— Простите, Джо, я забыла о своих обязанностях. Сейчас я покажу вам вашу комнату.

Эта комната в доме на Орлином шоссе была, в сущности, первой, которую я мог по-настоящему назвать своей. Моя каморка в штабе летной части, конечно, не в счет — я в ней только спал и все. И к тому же я никогда не мог отделаться от ощущения, что она не принадлежит мне — слишком много чужих людей прошло через нее, прежде чем перебраться в другой военный лагерь или на тот свет. И моя комната у тети Эмили тоже не шла в счет. И это была, в сущности, только спальня. Я, конечно, мог бы купить для нее кое-какую обстановку и даже поставить электрический камин, но ни дядя, ни тетка никогда бы не поняли моего стремления к обособленности и одиночеству. По их понятиям, спальня — это комната с кроватью (с никелированной кроватью и волосяным матрацем, если иметь в виду именно мою спальню), с гардеробом и простым жестким стулом, и единственное назначение такой комнаты — служить местом для сна. Читать, писать, беседовать, слушать радио полагается в общей комнате. Названия комнат в доме тети Эмили понимались, по-видимому, совершенно буквально.

Здесь же, пройдя следом за миссис Томпсон в мою комнату, я вступил в совершенно новый мир.

— Восхитительно,— сказал я, чувствуя, что не могу в полной мере выразить словами свои ощущения, и вместе с тем не желая показать, насколько я поражен. В конце концов я приехал сюда не из трущоб! С изумлением и восторгом я оглядывал свою новую комнату: серебристые в бежевую полоску обои, огромное окно фонарем почти во всю стену и полукруглая кушетка в нише окна. Раскладной диван-кровать, нисколько не напоминающий кровать, вид которой при свете дня всегда так неприятно наводит на мысль о сне или о болезни. Два кресла, туалетный столик, гардероб и письменный стол — вся мебель из светлого полированного дерева. На книжной полке кремового цвета — ваза с анемонами, в камине потрескивают дрова, распространяя легкий, чуть кисловатый запах, похожий на аромат какого-то цветка,— он показался мне знакомым, но точно определить его я не мог.

— Это яблоня,— сказала миссис Томпсон.— Из-за недостатка угля мы становимся знатоками. Волей-неволей начинаешь разбираться в сортах дерева. Здесь есть электрический камин, но я подумала, что в такой унылый день, как сегодня, с настоящим огнем будет как-то веселее.

На стене висели три небольшие репродукции: «Порт в Арле», брейгелевекий «Зимний пейзаж» и «Олимпия» Мане.

— Специально повешены к вашему приезду,— сказала миссис Томпсон.— Это репродукции Медичи. У нас довольно большая коллекция — и когда надоест смотреть на эти, просто вставьте в рамки что-нибудь другое.

— Мне нравится пейзаж с катком,— сказал я, делая вид, что эта репродукция нравится мне больше других. Но я лгал. Даже говоря так, я все смотрел на «Олимпию» — белокожую, округлую, холодно-самоуверенную. Однако привитые мне с детства понятия заставили меня покривить душой. Я не мог признаться женщине, что любуюсь обнаженным телом.

До этой минуты я, в сущности, никогда не глядел ни на одну картину. Я знал, например, что в общей комнате у тети Эмили висят три акварели, но стоило мне ступить за порог, и я уже не мог вспомнить, что на них изображено. Я не более рассеян, чем другие, и бывал в этой комнате ежедневно в течение двух с лишним лет, но все дело в том, что в Дафтоне картины считаются частью обстановки и существуют не для того, чтобы на них смотрели. Здесь же репродукции явно предназначались именно для этой цели. Они составляли неотъемлемую часть элегантного образа жизни. К моему удивлению, эта затасканная фраза из «Журнала для дам» необычайно точно передавала атмосферу комнаты. Бывает ведь, что и костюм из магазина готового платья сидит безукоризненно.

— Наверное, вы хотели бы умыться,— сказала миссис Томпсон.— Ванна направо, прочие удобства тут же рядом.— Она взяла с туалетного столика связку ключей.— Вот, Джо, пока я не забыла,— это ваши ключи: от входной двери, от вашей комнаты, от гардероба, от бюро, а эти два, бог его знает, от чего-то еще. Но я постараюсь припомнить. Кстати, через полчаса мы будем пить кофе. Или, быть может, вы предпочитаете чай?

Я заверил ее, что кофе полностью отвечает моим желаниям. (Честно говоря, я предпочел бы чай, но у меня было смутное подозрение, что в этот час дня пить чай не положено.) Когда миссис Томпсон ушла, я открыл чемодан и вынул мой новый халат. У меня прежде никогда не было халата. Тетя Эмили считала халаты совершенно никчемной роскошью (ведь той же цели вполне могло служить старое пальто), более того, халат в ее глазах являлся символом распущенности и лени. Я смотрел на халат, и мне казалось, что я слышу ее голос: «Да уж лучше просто ходить голышом! Рабочий человек в халате выглядит идиот идиотом и похож на шлюху, которая целый день слоняется по комнатам и до вечера не может заставить себя умыться… Употреби свои деньги на что-нибудь разумное, мальчик». Я улыбнулся.

Да, конечно, в этом одеянии ничего «разумного» не было. Халат был, насколько я помню, из тонкого искусственного шелка, который выглядел то блестящим, то тусклым — в зависимости от освещения. Сшит он был кое-как и после первой же стирки превратился в бесформенную тряпку. Это был типичнейший образчик той дряни, которая выбрасывалась на рынок в первые дни после войны, и у меня до сих пор осталось подозрение, что я был не совсем трезв, когда покупал этот халат.

Тем не менее он доставил мне куда больше радости, чем тот халат, который я ношу сейчас, и который был куплен у Сэлка на Бонд-стрит. И не потому, что я не люблю вещей от Сэлка. У него все самого лучшего сорта, а я теперь всегда ношу все только самое лучшее. Но порой мне делается как-то не по себе. У меня появляется ощущение, что я вынужден служить живым доказательством процветания нашей фирмы, что я превращаюсь в своего рода человека-рекламу. Не то чтобы у меня возникло желание одеться похуже, но мне неприятно сознавать, что я не смею одеваться плохо, даже если бы захотел. Я купил тот дешевый вискозный халат, чтобы доставить себе удовольствие. А роскошный шелковый халат я купил потому, что мое положение обязывает меня носить одежду только такого сорта. Но уже никогда не вернется ко мне снова то ощущение роскоши и пресыщенной лени, которое со всей полнотой испытал я в тот день, первый свой день в Уорли, когда, сняв пиджак и отстегнув воротничок, направился в ванную комнату в настоящем халате.

Ванная комната была в точности такая, как в любом доме средней руки: зеленоватые кафельные стены, зеленоватый плиточный пол, никелированная вешалка для полотенец, большое зеркало с подставками для зубных щеток и стакана, металлический шкафчик на стене, облицованная кафелем ванна с душем и электрический выключатель в виде шнура. Все было безукоризненно чисто, чуть-чуть пахло душистым мылом и свежими, прямо из прачечной, полотенцами. Это была только ванная комната, по самой природе своей предназначенная быть ванной комнатой и ничем другим.

Ванная комната, которой я пользовался еще накануне, была прежде спальней. В те годы, когда Дубовый Зигзаг только начинал застраиваться, считалось, что рабочим ванны ни к чему. Ванная комната в доме тети Эмили представляла собой каморку с некрашеным деревянным полом (нужно было всегда быть начеку, чтобы не засадить себе в ногу здоровенную занозу) и забрызганными мыльной водой коричневыми обоями. Полотенца хранились в бельевом баке, который обычно был набит неглаженым бельем. На подоконнике лежали зубные щетки, бритва, кусок мыла, тюбик зубной пасты и еще всякий хлам: старые лезвия, салфетки для компресса и по меньшей мере три чашки с отбитыми ручками, которые должны были, по-видимому, служить мисочками для бритья, но, если судить по густому слою пыли, покрывавшему их и снаружи и изнутри, никогда не были в употреблении.

Я вовсе не хочу утверждать, будто в доме тети Эмили все оскорбляло мои нежные чувства. Мы с Чарлзом даже кичились тем, что умеем быть небрезгливыми. Мы совсем не стремились уподобиться бакалейщику с другого конца Дубового Зигзага, который вечно твердил о своем необычайном пристрастии к чистоте и отвращении к людям, которые этим пристрастием не обладают. Чарлз любил изображать этого бакалейщика: «Вода и мыло стоит гроши, свидетель бог! Чтобы быть чистым, не обязательно быть богатым. Я вот без ванны и дня бы не мог прожить…» Он говорил о ванне так, словно в самом акте погружения тела в воду было нечто достойное преклонения. Слушая его, как утверждал Чарлз, непреодолимо хотелось кричать во весь голос, что я завалил свою ванну углем, а моюсь только в тех случаях, когда начинает зудеть все тело.

Однако мне часто было не до смеха. Слишком уж убогой и жалкой представлялась мне жизнь в Дафтоне. Я был очень привязан к тете Эмили и дяде Дику и даже к их двум сыновьям, Тому и Сиднею, неуклюжим и довольно ограниченным подросткам, которым вскоре предстояло пойти на завод, что их, по-видимому, нимало не огорчало. Мне даже немного совестно было покидать Дафтон. Ведь я знал, что те восемь фунтов, которые я ежемесячно отдавал тете Эмили, служили для нее большим подспорьем. Но я не мог оставаться больше в том мире, в котором жила она. Здесь, в Уорли, вытираясь большим мохнатым полотенцем, вдыхая его чистый запах вместе с легким запахом одеколона и каждую минуту поглядывая искоса на халат, повешенный у двери, словно боясь, как бы он не исчез, я уже чувствовал, что вступил в совершенно новый мир.

Я вернулся к себе в комнату, надел чистый воротничок, пригладил щеткой волосы. И, глядя на свое отражение в зеркале, внезапно ощутил беспросветное одиночество. Мне вдруг мучительно, как ребенку, захотелось снова очутиться в одной из тех безобразных комнат или на одной из тех безобразных улиц, где нельзя было ни умереть с голоду, ни заблудиться. Захотелось снова увидеть знакомые лица тех, кто мог прискучить, мог вызывать раздражение, но не мог ни предать, ни обидеть. Вероятно, тоска по дому — вещь неизбежная. Что до меня, то, испытав ее в самой острой форме в первый же день, я больше уже никогда от нее не страдал.

Я выглянул в окно. Сад за домом оказался неожиданно большим. В глубине сада, возле живой изгороди из бирючины, я увидел высокую старую яблоню и рядом с ней — два вишневых дерева. Мне припомнилось вдруг, как мой отец говорил, что вишневые деревья не будут цвести, если их посадить в одиночку. «Прежде чем принести плоды, они должны повенчаться»,— говорил он с добродушной улыбкой, довольный поэтичностью созданного им образа. У отца никогда не было своего сада,— только крошечный надел на муниципальном участке. Не было ни яблонь, ни вишен, ни газона, ни живой изгороди из бирючины.

Я поправил галстук и спустился вниз в гостиную. И почти тотчас появилась миссис Томпсон с кофейным сервизом на серебряном подносе. «Какими средствами располагают в этом доме?» — невольно подумалось мне. В своем ответном письме миссис Томпсон упомянула, что ее муж преподает английский язык в средней школе, но едва ли можно было поддерживать такой образ жизни на заработок учителя. И не только серебряный поднос и кофейник потрясли мое воображение — это, в конце концов, могло быть и свадебным подарком,— но молочник, но сахарница, но чашки! Все из тончайшего прозрачного фарфора, расписанного яркими чистыми красками — голубой, красной, желтой, оранжевой… Я понимал, что это очень дорогой сервиз, так как он был совсем прост по форме, без всяких украшений и расписан от руки. На все, что стоит больших денег, у меня особое чутье, как у водолаза — на жемчуг. Я не сомневался, что нахожусь в доме, где годовой доход достигает по меньшей мере тысячу фунтов. А когда я заметил, как беззаботно обращается миссис Томпсон со своим кофейным сервизом, к этой сумме пришлось прикинуть еще сотен пять. Я не увидел и тени той хвастливости и благоговейного страха, с какими большинство женщин угощают вас чаем из дорогих фарфоровых чашек.

— Мы еще никогда не держали жильцов,— сказала миссис Томпсон, протягивая мне чашку кофе. Она сделала еле уловимую паузу перед словом «жильцов», словно хотела заменить его более мягким, более туманным выражением («у нас никогда прежде не останавливались молодые люди», «эта комната обычно пустовала» или еще чем-нибудь в таком же роде), но тут же отказалась от этой мысли.— Однако мне самой в молодости немало пришлось натерпеться от квартирных хозяек,— продолжала она,— и я хочу, чтобы вы знали, что ваша комната целиком ваша, Джо. Можете приглашать к себе гостей в любое время, когда вам только вздумается.— Снова она на секунду запнулась.— А если вы почувствуете себя одиноким — первое время в чужом городе иной раз бывает как-то не по себе,— мы всегда будем рады видеть вас здесь. Вы впервые покинули родной дом, Джо? Армия не в счет, конечно.

— И да и нет. Мой отец и мать погибли во время войны, и я с тех пор жил у моей тети Эмили.— Я хотел было произнести «Эмили» на оксфордский манер, но потом решил, что пока лучше не пробовать.

— А что за город Дафтон?

— Куча заводов. Химическая фабрика. Одна средняя школа, один памятник жертвам войны и река, которая меняет свой цвет каждый день. Еще кинотеатр и четырнадцать пивных. Вот, собственно, и все, что можно про него сказать.

— А театра там нет?

— Диссиденты каждую зиму разыгрывают подряд все пьесы из сборника Эйба Хейвуда. А я ездил в Манчестер, когда мне хотелось посмотреть что-нибудь поинтереснее. В Дафтоне нет никаких развлечений.

Мы с Чарлзом никогда не называли Дафтон иначе, как Мертвецкой, а муниципальных советников и крупных должностных лиц — всех, в сущности, кто был нам не по душе,— мы называли «зомби» [1]. Поначалу все они у нас были перенумерованы. «Зомби номер три,— говорил, бывало, Чарли о своем начальнике, директоре библиотеки,— сегодня соизволил сострить. Это трогательно, до слез, когда они пытаются притворяться живыми, n’est-се pas? [2]» Но после того как появился Зомби номер десять, стало трудно не путаться в номерах, и мы приняли другую систему. «Жирный Зомби снова разбавлял пиво водой,— замечал я, увидев, что хозяин „Дафтонского всадника“ прогуливается в новом шерстяном костюме.— Этот новый саван он не мог приобрести честным путем». Был у нас и Зомби Чистоплюй — бакалейщик, который вечно толковал о своем пристрастии к воде и мылу, был и Улыбчивый Зомби — дававший деньги в рост, было и много других. Мы знали всю подноготную жителей Дафтона. Мы знали, например, куда больше, чем могли себе вообразить двое самых видных граждан нашего города: Зомби Адюльтерщик и Зомби Чадолюб. Иначе нас с Чарлзом в два счета выгнали бы с работы.

— А здесь, в Уорли, есть неплохой любительский театр,— сказала миссис Томпсон,— «Уорлийские служители Мельпомены». Глупое название, по правде говоря. В следующий раз, когда наши любители соберутся, Джо, вы непременно должны прийти тоже. Увидите, они ухватятся за вас. Мужчина — это находка.

Я удивленно поднял брови.

— Мужчина-актер, хотела я сказать,— улыбнулась она.— Впрочем, молодые красивые холостяки тоже в большом спросе. Приходилось вам когда-нибудь выступать на сцене?

— Очень мало, на любительских концертах в армии. А в Дафтоне у меня почти не было свободного времени, да и, по совести говоря, меня не очень-то увлекают все эти «Беспутный Берни бьет баклуши» или «Простушка Пегги получает приз».

— Ну, это вы только что сочинили,— сказала миссис Томпсон, однако я заметил, что моя выдумка пришлась ей по вкусу.— Впрочем, нельзя не признать, что вышло похоже, вполне в духе Хейвуда.

— Это не мое изобретение, а Чарлза,— сказал я,— моего друга Чарлза Лэффорда. Мы с ним дружим с детства.

— И вы очень к нему привязаны?

— Мы с ним как братья. А может, даже и больше, чем братья.

Мне вспомнилось круглое лицо Чарлза, его нелепые роговые очки, веселое и невинно-нахальное выражение его глаз. Я всегда говорил, что Чарлз похож на загулявшего священника. Мне показалось вдруг, что я слышу его глубокий, чуть сиповатый голос, слышу так отчетливо, словно Чарлз где-то тут рядом: «Тебе нечего делать в Дафтоне, Джо. Удирай отсюда, покуда ты сам не превратился в зомби… В Уорли с зомби будет покончено, Джо. Запомни это. Никаких зомби больше».

— Вам будет его не хватать,— сказала миссис Томпсон.

— Да. Но я с этим справлюсь…— Я замолчал, не умея выразить словами то, что чувствовал.

— Мне кажется, мужская дружба гораздо крепче женской,— заметила миссис Томпсон.— И вместе с тем не так эгоистична. Мужчины не стоят друг у друга на пути.— Она не сказала, что понимает то, чего я не договорил, но это было ясно из ее слов. Со свойственным ей тактом она избавила меня от замешательства и неприятной необходимости объяснять, что разлука с Чарли отнюдь не убивает меня, хотя я и не остался к ней нечувствителен.

Часы пробили половину первого, и миссис Томпсон сказала, что ей надо пойти заняться обедом. Когда она ушла, я закурил сигарету и подошел к камину. Над каминной полкой висела большая фотография какого-то юноши в форме военного летчика с белым значком-крылышком на фуражке. У него были темные волосы, крупный, твердо сжатый рот и густые брови. Юноша улыбался одними глазами — как миссис Томпсон. Он был хорош собой, более того, он был обаятелен — свойство, которое очень редко может передать фотография.

Обаяние было излюбленной темой наших бесед с Чарлзом: нам казалось, что знай мы только, где и как пустить в ход наше обаяние, и карьера была бы нам обеспечена. Наличие обаяния само по себе еще не давало гарантии успеха, но мы замечали, что оно сопутствует честолюбию, как рыбка-лоцман — акуле. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это качество слишком высоко ценилось в Дафтоне. Грубоватая прямота была больше в ходу. Чарлз говорил, что в этом городе каждый старается вести себя так, словно он дал подписку всем своим поведением отвечать традиционному облику йоркширца, который режет правду-матку и скрывает под грубой оболочкой золотое сердце. Но вся беда в том, добавлял Чарлз, что на самом-то деле у них под грубой оболочкой скрываются такие же злые и низменные сердца, как у любого представителя Лощеного и Коварного Юга. Впрочем, дафтонцев тоже не приходилось особенно винить, думается мне. Им негде было набраться элегантных манер. Молодой человек, глядевший на меня с фотографии (несомненно, сын миссис Томпсон, погибший во время войны), уже с колыбели имел все необходимое для того, чтобы его природное обаяние могло свободно развиваться. Поразительно все же, как часто золотые сердца и серебряные сервизы сопутствуют друг другу.

Меня слегка удивило, что миссис Томпсон повесила фотографию своего покойного сына на столь видном месте. Мне казалось, что такое постоянное напоминание о нем должно было бы быть для нее тягостным. Но тут мне опять вспомнились слова Чарлза: «Зомби не умирают: они либо удаляются в лучший мир, либо покидают эту юдоль, либо почиют в бозе. И они „теряют“ близких, словно это кошелек или перчатка. И не переносят разговоров или напоминаний о Ней [3]. Потому что сами они уже давно мертвы».

Миссис Томпсон была не зомби. Она могла смотреть на портрет своего покойного сына, не впадая в истерику. Да и сама обстановка этой комнаты никак не располагала к истерике. Это была гостиная, обставленная изящной мебелью с тонкими грациозными ножками, однако не слишком хрупкой или неудобной,— словом, обставленная, насколько я мог судить, с отличным вкусом. Бледно-желтые пятна на кремовом фоне обоев не имели рисунка, а лишь создавали впечатление переливчатой игры оттенков. Я обратил внимание на радиолу, высокий книжный стеллаж и рояль. На крышке рояля ничего не стояло и не лежало — верный признак того, что рояль служил здесь музыкальным инструментом, а не чем-то вроде каминной полки. Шкура белого медведя на полу вызвала у меня в памяти фильмы производства «Метро-Голдвин-Майер», но и она не звучала диссонансом, привнося необходимый, быть может, оттенок легкомыслия или даже чувственности — как душистые пилюли, придающие приятный аромат дыханию.

Я снова поглядел на фотографию Мориса. Что-то в этом лице показалось мне знакомым. Меня раздражало, что я никак не могу припомнить, кого оно мне напоминает. Такое ощущение появляется обычно, когда видишь, что у тебя на полке не хватает какой-то книги, и не можешь припомнить, какой именно. Мне почему-то казалось страшно важным уловить, на кого похож этот портрет, но чем больше я старался, тем более чужим и незнакомым становилось лицо юноши. Наконец я сдался и пошел к себе наверх распаковывать чемодан.

2

Седрик Томпсон был необычайно худ и на добрых три дюйма выше меня, а мой рост — в одних носках — пять футов одиннадцать дюймов. Не думаю все же, чтобы он весил больше шестидесяти килограммов. Голос у него был басовитый, раскатистый, чересчур мощный для его тощего тела. Его темно-серый шерстяной костюм был сшит из той плотной, но пушистой и мягкой ткани, придать надлежащую форму которой может только первоклассный портной,— и обошелся, вероятно, никак не меньше тридцати гиней. Однако правый рукав пиджака был испачкан мелом, да и самый пиджак застегнут и на верхнюю и на среднюю пуговицы, что мешало ему хорошо сидеть, а синий в красную полоску джемпер и клетчатая коричневая рубаха хотя и были не из дешевых, никак не подходили к костюму. У меня создалось впечатление, что Седрик Томпсон одет так странно не потому, что ему это нравится, а потому, что он привык надевать первое, что подвернется под руку.

— Я очень рад, что вы не педагог,— сказал он.— Они все какие-то ни то ни се… Бухгалтерское дело — вполне почтенная и вместе с тем увлекательная профессия. «Он заставлял стихи Гомера звучать, как годовой отчет, и годовой отчет, как стихи Гомера…»

— Я видел эту пьесу в Лондоне,— сказал я.

— А, вы театрал! Это еще не так страшно. Чтение — вот чего следует опасаться. Здоровые телом и духом молодые люди не должны читать, иначе они кончают плачевно — попадают в учителя.

Мы сидели в столовой и завтракали. Седрик, как хозяин дома, разрезал цыпленка. Заговорившись, он забыл свои обязанности, и его рука с ножом застыла в воздухе.

— Седрик,— сказала миссис Томпсон твердо,— перестань репетировать свой доклад для Общества любителей изящной словесности и отрежь Джо цыпленка. Он выехал из дома в шесть утра.— Она улыбнулась.— Ты так грозно размахиваешь ножом, словно хочешь зарезать Джо, вместо того чтобы отрезать крылышко.

Мы дружно рассмеялись. Это было одно из тех замечаний, в которых не видишь ничего смешного, если вспоминаешь их впоследствии, но в живой беседе они вызывают неудержимый смех. Когда мы рассмеялись, я почувствовал себя как бы членом их семьи.

Седрик начал вылавливать ложкой картофель, чтобы положить его на мою тарелку, но миссис Томпсон остановила его.

— Ах, я совсем забыла спросить вас, Джо… Может быть, вы не любите лук?

— Обожаю.

— Отлично. Это моя специальность — картофель в молочном луковом соусе.

— Все красивые, умные и добродетельные мужчины любят лук,— сказал Седрик.— Но если женщина любит лук, то она — бриллиант чистой воды.— Он уже забыл, что собирался положить картофель на мою тарелку.— Я решил жениться на Джоан, когда сделал открытие, что она любит лук. Мы частенько отправлялись с ней в далекие загородные прогулки и питались только луком и сыром, запивая их пивом.

Миссис Томпсон хмыкнула что-то, и глаза ее лукаво блеснули.

— А ты помнишь, что сказал папа? От вас обоих так разит луком, сказал он, что придется вам пожениться. Все равно ни тебя, ни его теперь никто другой не возьмет.

И мы все снова дружно рассмеялись.

Когда мы перешли пить кофе в гостиную и я зажег спичку, чтобы дать миссис Томпсон прикурить, выяснилось наконец, почему портрет Мориса кого-то мне напоминает. Седрик внезапно умолк на полуслове и уставился на меня так, словно вдруг заметил у меня во лбу третий глаз.

— Как я не увидел этого сразу? — спросил он меня сердито.— Не двигайтесь, Джо.— Он обошел вокруг меня, словно разглядывая скульптуру.— У вас светлые волосы, вот что сбило меня с толку. Просто невероятно… Те же глаза, тот же лоб и подбородок, то же выражение лица…

— А я сразу заметила,— проронила миссис Томпсон.— Он же вылитый Морис.

Я поглядел на фотографию над камином и только тут понял, что вижу перед собой собственное лицо. Это ошеломило меня. На какую-то секунду я снова ощутил нереальность окружающего, как бывало иной раз на фронте, когда летящий рядом самолет вдруг вспыхивал ослепительным оранжево-зеленым пламенем и я знал, что люди, с которыми я пил пиво час назад, запекаются там в собственном соку, как окорока.

— Не сердитесь, Джо,— сказала миссис Томпсон.— Мы так говорим о вас, точно вас здесь нет. Извините.— Она накрыла ладонью мою руку.— Мы очень тоскуем о нем порой. Но мы не сделали из него святыни и не вспоминаем о нем каждую секунду, хотя и не пугаемся, когда что-нибудь напоминает нам о нем. Я говорю бессвязно, но думаю, что вы меня понимаете.

— У меня тоже так, когда я вспоминаю отца и мать,— неожиданно для самого себя сказал я.

Седрик встревоженно поглядел на меня. У него было приятное худощавое лицо с густыми кустистыми бровями и темные, начинающие редеть волосы.

— Я просто грубый, бесчувственный, невоспитанный, старый дурак,— сказал он.— Простите, если я расстроил вас, Джо.

— Вы не расстроили меня,— сказал я и улыбнулся.

Наступило молчание, но в нем не ощущалось неловкости.

Наше сближение шло полным ходом — мы сразу включили третью скорость, если можно так выразиться. Мы уже были в наилучших отношениях, какие только возможны между холостым молодым человеком и супружеской парой средних лет. Между нами возникло дружеское взаимопонимание, если только это затасканное воскресными газетами выражение годится здесь; да, в сущности, с такими людьми, как Томпсоны, иначе и быть не могло. Все же у меня хватило ума понять, что не следует слишком злоупотреблять этим взаимопониманием. Хотя мы и включили уже третью скорость, наше совместное путешествие только начиналось.

Седрик ушел в школу, а я поднялся к себе наверх с намерением прилечь. Прошлую ночь мне не спалось, и сейчас, после основательного завтрака, я чувствовал приятную сонливость. Я снял ботинки и пиджак, облачился в свой халат (больше для шику, чем для тепла) и прилег на диван.

Я уснул не сразу. Некоторое время я лениво боролся со сном, все еще ощущая во рту вкус жареного цыпленка, лимонного пирога и турецкого кофе и стараясь угадать, с какими людьми придется мне иметь дело в муниципалитете и что за человек казначей Хойлейк — мой будущий начальник. У меня имелось достаточно времени для того, чтобы навести справки, так как к работе я должен был приступить в понедельник, а была еще только пятница… Дождь перестал. В доме было удивительно тихо, только снизу, из кухни, доносился легкий шум и шаги миссис Томпсон. Эти звуки не тревожили меня, не мешали моему медленному, спокойному погружению в сон. Наоборот, казалось, что и уютное потрескиванье дров в камине, и легкий звон посуды, и плеск бегущей из крана воды существуют специально для меня, существуют только потому, что мне приятно к ним прислушиваться.

3

Я проснулся в три часа дня и не сразу понял, где нахожусь. За окном светило солнце — теплое, хотя и не яркое, цвета ямайского рома. На вишневом дереве сидел черный дрозд. Он был такой гладкий и блестящий, словно искупался в оливковом масле, а ярко-желтый клюв его напомнил мне своим цветом чашку, из которой я пил утром кофе. Когда я выглянул из окна, дрозд запел, но он почему-то не доводил до конца ни одного колена, обрывая их внезапно, словно ему не хватало дыхания. Видно, это был дрозд-самоучка.

Когда я спустился вниз, миссис Томпсон на кухне раскатывала тесто для печенья. Кухня была просторная, светлая, чистая. На электрической плите имелся распределительный щиток, словно на бомбардировщике. Можно было не сомневаться, что в этой кухне содержимое каждой жестяной коробки строго соответствует надписи на ней и что все ножи наточены и вся кухонная утварь — от сбивалки для яиц до выжималки для лимонов — содержится в безукоризненном порядке. Вместе с тем эта комната выглядела не менее весело, чем цветастый передник миссис Томпсон, и напоминала кадр из какой-то семейной кинокомедии. В такой кухне не чувствуешь себя непрошеным гостем — здесь не может быть позорных маленьких секретов вроде засаленного посудного полотенца или забитого отбросами стока раковины.

— Я пойду поброжу по магазинам, Джоан,— сказал я.— Не нужно ли и вам чего-нибудь?

— Нет, ничего. Спасибо,— сказала она.— Почти все лучшие магазины — возле рынка. Доедете туда на автобусе. Остановка здесь совсем рядом. Это междугородный автобус, и ходит он раз в полчаса. Между прочим, ваш продовольственный отдел находится в ратуше. Не кажется ли вам, что я кладезь всяких полезных сведений? — Она взяла кусок сыра и принялась натирать его на терке.

— Что это будет? — спросил я.

— Узнаете в шесть часов вечера,— ответила она.— Надеюсь, это будет нечто восхитительное, но учтите: я ничего не обещаю.— Она бросила на меня равнодушно-ласковый взгляд.— Приятно, что снова надо заботиться о двух мужчинах.

Я вышел на Орлиное шоссе. Дом Томпсонов, как я убедился, внимательнее оглядевшись вокруг, не был расположен в самой высокой точке Уорли или улицы. Выше по Орлиному шоссе стояло еще одно здание — многоквартирный дом из железобетона и стекла, в котором стекло преобладало над железобетоном. А шоссе Сент-Клэр, от которого ответвлялось Орлиное шоссе, уходило еще выше по склону холма — по меньшей мере на четверть мили.

Дома здесь представляли собой довольно пеструю смесь самых разнообразных стилей — от бревенчатых коттеджей с решетчатыми окнами до претенциозных зданий, в белых стенах, зеленых крышах и вычурных чугунных оградах которых мне почудилось что-то испанское. Без сомнения, человеку, знающему толк в архитектурных ансамблях, все это показалось бы, вероятно, каким-то кошмаром, но я не воспринимал Уорли с эстетической точки зрения. Перед моими глазами еще маячил Дафтон: сросшиеся друг с другом домишки с уборными во дворе, дым, от которого вечно першит в горле и чистая рубашка через два-три часа становится черной, и, наконец, никогда не покидающее тебя ощущение, что все это вроде инсценировки романа Диккенса «Тяжелые времена», в которой ты обречен принимать участие. А на Орлином шоссе мне нравилась свежая краска, и новая каменная кладка домов, и то, что при каждом доме есть гараж, и это ощущение благополучия и достатка, приятно бодрящее, как глоток коктейля. Те, кто живет в каком-нибудь Бате и имеет приличный годовой доход, сочтут меня, возможно, наивным болваном, но те, кому приходилось жить в город вроде Дафтона, поймут это чувство легкости и свободы, которое я испытал в тот погожий сентябрьский день словно вдоволь надышавшись кислородом.

Ратуша представляла собой довольно причудливую смесь готики и неоклассицизма в духе Палладио, с зубчатыми стенами, башенками, колоннами и каменными львами. Она несколько напоминала дафтонскую ратушу — так же, впрочем, как и сотни других.

Шагнув за порог, я сразу почувствовал знакомый запах административного учреждения: запах теплых батарей центрального отопления, натертых полов и карболки. Два дня я не дышал этим воздухом и начал уже забывать, какое гнетущее впечатление оставляет этот «запах успеха и угодничества», как охарактеризовал его Чарлз.

Продовольственный отдел ничем не отличался от дафтонского. Длинный прилавок, дощатые столы, картотечные ящики и пестрые плакаты, призывающие к осторожности на дорогах, призывающие сдавать кровь, призывающие вступать в армию. И хотя отдел являлся частью муниципалитета, у него был свой собственный неповторимый запах: здесь пахло, как в магазине канцелярских принадлежностей и одновременно как в кондитерской.

В отделе было пусто — если не считать двух девушек за прилавком. Та, что постарше, темноглазая, пухленькая, повернулась ко мне.

— Вы будете работать у нас в казначействе? — спросила она.— Я видела вашу фотографию в «Курьере». Впрочем, в жизни вы куда интереснее. Не правда ли, Берил?

— Он неотразим,— сказала Берил. Она нахально уставилась на меня. У нее было неоформившееся детское личико и плоская как у подростка грудь, но в ее манере держаться было что-то откровенно вызывающее и бесстыдное, словно, получая школьный аттестат, она сдала и специальный экзамен по всем вопросам, касающимся мужского пола.

— Я буду еще более неотразим, когда вы узнаете меня получше,— сказал я.— Во мне уйма скрытых достоинств.

Девчонки захихикали.

— Вы препротивный…— начала было Берил, но в эту минуту в комнату вошел пожилой человек. В руках он держал кипу продовольственных карточек. Он нес ее с таким видом, точно это была чаша святого Грааля, и атмосфера властно пробуждавшейся женственности и полудетского кокетства, столь же неосмысленного и столь же мило забавного, как возня двух расшалившихся котят, мгновенно развеялась. И все же эта болтовня оставила едва уловимое, но приятное воспоминание, и весь день я носил его с собой, словно чуть приметный след пудры на лацкане пиджака.

Купив все, что мне было нужно, я отправился в парк. Этот парк не был похож на обычные городские парки, которые существуют как бы сами по себе, отгородившись от окружающих их будней, и живут своей строго обособленной жизнью, точно в карантине. Здешний парк, казалось, сливался с городом. Река Мэртон опоясывает южную часть Уорли, а парк расположен между рекой и уорлийским лесом, причем возле Рыночной площади он вытягивается в неширокую ленту, как бы подпуская лес ближе к городу, и кажется, что узкие, мощенные булыжником улочки за рынком все до единой ведут к сверкающей воде и деревьям.

Я опустился на скамейку на берегу реки и вытащил из кармана «Курьер Уорли». Глядя на воду Мэртона — такую прозрачную, что можно было различить цвет камешков на дне,— я вспоминал грязное подобие реки, струившейся (если можно сказать так применительно к воде густой и вязкой, словно мокрота) вдоль черных набережных Дафтона. С утра целый день шел дождь, и течение было особенно стремительным. Однако в заводи, ярдах в ста от того места, где я сидел, вода была не просто прозрачна: она чуть зеленела от водорослей. Следовательно, река была настолько чиста, что в ней могла водиться рыба. Я вдруг почувствовал острую зависть к двум мальчуганам, проходившим со своей матерью по тропинке вдоль берега. Они вырастут у этой реки, где можно и купаться, и грести, и удить рыбу. В Ленгдоне, протекавшем через Дафтон, можно было только утонуть, и тонули там нередко. Вот единственное, чем эта река походила на реку.

Скамейка стояла на берегу, отлого спускавшемся к воде, и отсюда парк за Рыночной площадью снова расширялся, распадаясь как бы на две половины, отдаленно напоминающие букву «В», обращенную к городу прямой стороной. Форма парка производила приятное впечатление, так как казалась природной, хотя и была искусственно созданной. В тот день парк был почти пуст, и мне почудилось, что я забрел куда-то глубоко в лес. Только приглушенный шум уличного движения, доносившийся со стороны Рыночной площади, нарушал эту иллюзию. Часть парка, расположенная по ту сторону реки, была еще более уединенной — всего в пяти минутах ходьбы от берега не видно было даже городских труб. Но об этом я узнал много позже.

Меня не тянуло читать газету, я хотел было закурить, но раздумал. Жаль было заполнять эти мгновения чем-то обыденно-привычным — они и так были полны до краев. Достаточно было просто сидеть здесь, дышать, глядеть на реку и на деревья — существовать и все.

Я просидел на этой скамейке не меньше часа. Наконец ветер посвежел и меня стала пробирать дрожь. Тогда я ушел из парка и направился на Рыночную площадь выпить чашку чаю.

Должно быть, я слишком долго сидел неподвижно, потому что, когда я отворял дверь кафе «Сильвия», у меня вдруг закололо ногу как иголками, и я почувствовал, что не могу на нее ступить. Я покачнулся и прислонился к стене, чтобы сохранить равновесие. Это был пустяк, и я тут же оправился, но почему-то это заставило меня увидеть все под другим углом зрения. Точно с глаз спала пелена, все предстало в нестерпимо резком свете, и я отчетливо увидел себя со стороны, словно участника документального фильма — хорошего, добросовестно снятого фильма, ясного, точного, без избитых операторских приемов. На темных булыжниках мостовой зелеными, желтыми красными мазками пестрели растоптанные фрукты и овощи; толстый человек без пиджака размахивал, как тореадор, пурпурным шелковым покрывалом; кучка школьниц пересмеивалась, разглядывая яркую груду нейлонового белья в витрине; церковные куранты по-воскресному меланхолично отбивали часы; у маленькой девочки помочи передника были пристегнуты гигантской английской булавкой,— все это было исполнено огромного значения и в то же время исчерпывалось самим собой. Ни объектив, ни микрофон не создавали никаких иллюзий, дома упорно соблюдали законы перспективы, краски не расплывались, звуки не сливались ни в симфонию, ни в какофонию, и все, до мельчайших штрихов, до тончайших оттенков, было реально. Мне казалось, что мои глаза и уши, все мои органы чувств впервые ощущают мир с такою полнотой. В следующую секунду я переступил порог кафе и, подобно лыжнику, удачно совершившему прыжок с трамплина и плавно скользнувшему на снег, возвратился к привычной действительности.

Я сел у окна и заказал чаю. Окно было широкое, фонарем, оно занимало весь фасад дома, в котором помещалось кафе, и чем-то напоминало корабельную рубку. Мой столик находился в самом центре окна, и все улицы, вливавшиеся в площадь, были мне видны. Рыночная улица — самая широкая — образовывала одну сторону площади, от нее веером расходились три улочки, мощенные булыжником. Одна из них была такой узкой, что по ней можно было ходить только гуськом. Она находилась по левую руку от меня. Вторые этажи двух угловых ее домов были деревянные. Я узнал подлинные памятники елизаветинской эпохи: стены, сложенные из тяжелых бревен, нигде ни малейшего следа дранки или штукатурки. Дальше стояли два дома, соединенные крытой галерейкой из стекла и чугуна, и казалось, что только благодаря ей эти дома не падают друг на друга. Улица эта называлась Проездом Палача, и я подумал, что, вероятно, когда-то там и в самом деле жил палач, настоящий средневековый палач — колоритная фигура с окровавленными руками, не имеющая ни малейшего сходства с невзрачным человечком в котелке.

А затем, в ту минуту, когда официантка подавала мне чай, произошло нечто, изменившее всю мою жизнь. Впрочем, возможно, я не прав. Возможно, мои инстинкты все равно привели бы меня туда, где я сейчас нахожусь, даже если бы я не сидел в тот день в кафе «Сильвия» за столиком у окна. Хотя я и не получил «направления», говоря языком министерства труда, однако мне был указан путь к достижению цели, о котором я раньше и не помышлял.

Напротив кафе, возле конторы нотариуса, стояла открытая зеленая машина «эстен-мартин», с низкой подсадкой, с щитками от грязи на колесах. Машина имела деловой и вместе с тем элегантный вид, которым отличаются английские спортивные автомобили лучших марок. Я не берусь описывать достоинства этой машины из опасения заговорить языком рекламных объявлений — «последнее слово техники», «неподражаемый образчик» и тому подобное,— скажу только, что это была превосходная и очень красивая машина. До войны один такой автомобиль, должно быть, стоил не меньше, чем три малолитражных. Такими машинами не пользуются для деловых поездок или для семейных загородных пикников. Это просто дорогая игрушка очень богатых людей.

Пока я любовался машиной, из конторы нотариуса вышли юноша и девушка. Девушка что-то сказала своему спутнику, когда тот включил мотор, и после небольшого препирательства он поднял переднее стекло. Девушка пригладила ему волосы, и этот жест что-то снова странно растревожил во мне, снова у меня возникло ощущение, будто с глаз спала пелена,— только теперь в этом принял участие рассудок.

Обладание машиной «эстен-мартин» автоматически ставило этого молодого человека на много ступенек социальной лестницы выше меня. Но чтобы обладать такой машиной, нужны были деньги — и только. Девушка с ее ровным загаром и короткими светлыми волосами, подстриженными так изысканно просто, что это мог сделать лишь очень дорогой парикмахер, была столь же недосягаема для меня, как и автомобиль «эстен-мартин». Однако, чтобы обладать такой девушкой, тоже нужны были только деньги: все сводилось к стоимости бриллиантового обручального кольца на ее левой руке. Это было так просто и очевидно,— истина, которую я прежде знал лишь теоретически, открылась мне теперь с полной наглядностью.

«Эстен-мартин» бархатисто зарокотал и рванул с места. Когда машина промчалась мимо кафе по направлению к шоссе Сент-Клэр, я успел заметить, что на молодом человеке полотняная рубашка оливкового цвета и на шее — яркий шелковый платок. Ворот рубашки был заправлен под куртку. Молодой человек носил этот театральный наряд совершенно непринужденно. Во всем его облике была какая-то свободная небрежность, однако без малейшей неряшливости или старомодности. У него было довольно ординарное лицо с очень низким лбом и бесцветные, коротко остриженные волосы без всяких признаков фиксатуара и без всякой претензии на какую-либо прическу. Это было гладкое, упитанное лицо богатого человека, уверенного в себе и в своем будущем.

Этому малому никогда не нужно было работать для того, чтобы иметь то, что ему хотелось: все уже было дано ему с самого начала. Мое жалованье, которому я так радовался, потому что оно означало, что я вскарабкался чуть повыше, перешел из Десятой категории в Девятую, этому молодому человеку показалось бы жалкими грошами, а мой костюм, в котором я так себе нравился,— мой лучший костюм он, вероятно, счел бы безобразной дешевкой. У такого, как он, не может быть лучшего костюма,— у него все костюмы лучшие.

На какое-то мгновение я почувствовал к нему ненависть. Я увидел себя рядом с ним — муниципальный служащий средней руки, канцелярская крыса с перспективой стать «зомби» — и испытал горечь зависти. Но я тут же подавил в себе это чувство. Не из моральных соображений, а потому, что считал уже тогда, как считаю и сейчас, что зависть — мелкий, подленький порок. Словно ты каторжник, который злится на то, что его соседу по камере плеснули лишнюю ложку похлебки. Однако эти соображения не смягчили ярости моих неутоленных желаний. Мне нужен был «эстен-мартин», и полотняная рубашка стоимостью в три гинеи, и девушка, загоревшая на ривьерском пляже… Я был свято убежден, что имею на это право, законное, неоспоримое право человека.

Глядя вслед блестящей металлической пластинке с номером на хвосте «эстен-мартина», исчезнувшего вдали, я вспомнил подержанный «остин-7», который Деловитый Зомби, городской казначей Дафтона, недавно позволил себе роскошь приобрести. Это было самое большее, на что мог когда-нибудь рассчитывать и я, работая в органах местного самоуправления. Но этого мне было мало. В ту минуту я сделал свой выбор раз и навсегда. Все блага, которыми наслаждается этот молодой человек, должны достаться и мне. Я возьму все, что принадлежит мне по праву. Говорят, люди становятся врачами или миссионерами, повинуясь непреодолимому внутреннему побуждению и видя в этом свое призвание. Внутренний голос, повелевавший мне, звучал не менее отчетливо и властно, с той только разницей, конечно, что он призывал меня творить добро для себя, а не для других.

Если бы в эту минуту Чарлз был со мной, все могло бы выйти по-другому. Мы с ним изобрели особый вид диалога, который должен был помогать нам не поддаваться зависти и не впадать в другую крайность — не строить воздушных замков.

— Уже превращаешься в капиталистическую свинью? — воскликнул бы Чарлз.

— Верни девочке ее платье, похабник, смотри, она уже посинела от холода,— сказал бы ему я.

— Вижу, как разгорелись у тебя глаза: ты уже возжелал,— перебил бы меня Чарлз.— Только что — девочку или автомобиль?

Так мы продолжали бы свою перепалку, изощряясь все больше и больше, пока кто-нибудь из нас не разразился бы хохотом. Это был ритуал, магический обряд. Мы освобождались от зависти, чистосердечно признаваясь в ней. И было в этом стремлении очиститься что-то очень здоровое. Впрочем, этот способ слишком уж хорошо служил своей цели — он заставлял нас забывать, что материальные предметы нашей зависти не есть нечто абсолютно недосягаемое.

Но как сделать их досягаемыми, я не знал. Я был похож на офицера, который прямо из военного училища попал на фронт и никак не может привести в соответствие с четкими, логическими планами атак трупы, вшей и животный страх. Однако я не сомневался, что сумею занять намеченные позиции. Я намерен был пойти в атаку и смести все, что станет на моем пути. Скажем так: генерал Джо Лэмптон открывал военные действия.

4

На другой день во время послеобеденного чая явились Боб и Ева Стор. Я подружился с этой четой впоследствии, но в тот вечер еще очень перед ними робел. Вначале я принял их за брата и сестру, так они были похожи: оба маленькие, темноволосые, смуглые, большеротые и курносые. Оба говорили без умолку, преимущественно о театре и прежде всего — об «Уорлийских служителях Мельпомены».

Они видели все последние спектакли и балеты, и личная жизнь всех театральных знаменитостей была известна им в самых мельчайших подробностях.

— …во время генеральной репетиции,— говорил Боб,— такси понаехало видимо-невидимо, и мальчики-красавчики буквально ходили табунами. В театре положительно воняло борделем. И ведь это, мои дорогие, сейчас любимый герой каждой английской домохозяйки. Они бегают за ним стаями, глупые индюшки!

После этого слово брала Ева — ей тоже не терпелось выложить весь свой запас скандальных сплетен.

— Чем он так уж плох, милый? Я хочу сказать, что он ведь никого не совратил, его дружки давно совратились без его помощи. А как было с бедняжкой Роджером? Он так радовался, когда получил роль. Но от него ведь ждали, что он… Каждое воскресенье этот…— она назвала фамилию довольно известного режиссера, которого я всегда считал образцом здоровой мужественности (так по крайней мере явствовало из его интервью) — …приглашал Роджера обедать и пытался подпоить, а когда это не помогло, предложил прибавить ему жалованья. Ну, Роджер, разумеется, ушел из театра. «Если я должен заниматься такими вещами, чтобы продвинуться, сказал он, значит, с театром для меня покончено…» Ты помнишь, Бобби, мой дорогой? Он чуть не плакал, бедняжка.

На какую-то секунду я позволил себе задуматься: а что, если Роджер оказался просто-напросто бездарностью и сочинил всю эту сплетню, потому что его выгнали из театра? Но я почел за лучшее оставить свои мысли при себе. Когда эта чета кончила перемывать косточки, у меня уже сложилось впечатление, что во всем театральном мире не существует ни одного здорового, нормального человека. В лучшем случае мужчины оказывались евнухами, а женщины — нимфоманками.

Из слов этих супругов можно было заключить, что оба они находятся в постоянном и тесном общении с профессиональными работниками театра. В действительности же они были знакомы только с небольшой горсточкой актеров, преимущественно молодых, которые, подобно Роджеру, только что закончили театральное училище. Да еще с теми актерами и драматургами, которые от случая к случаю приезжали к «Служителям Мельпомены», чтобы прочесть лекцию. В большинстве своем это были жалкие неудачники, но каждый привозил с собой целый ворох сплетен в обмен за даровую выпивку, а иной раз, если повезет, и за основательный ужин и даже ночлег.

Все это я узнал значительно позже, разумеется. В тот вечер Боб и Ева показались мне необычайно искушенной и утонченной парой. Мне мнилось, что они причастны ко всем тайнам порочного и заманчивого мира богатства. Да, богатства — вот что было для меня главным. По сравнению с миссис Томпсон и Седриком они выглядели очень моложаво и казались немногим старше меня, хотя Бобу уже стукнуло тридцать семь, а Еве тридцать три года и у них было два сына.

Боб, насколько я понял, имел какое-то отношение к текстильной промышленности, но чем он занимался, мне установить не удалось. Одно время он жил в Лондоне, однако тамошняя жизнь не пришлась ему по вкусу.

— Мне там осточертело,— сказал он.— Совсем не так приятно чувствовать себя маленькой рыбешкой в большом пруду. Хорошо вернуться домой, верно, Ева?

Я заметил, что пока он не забывал следить за своей речью, ему удавалось проглатывать окончания слов. Он перенял это у Роналда Колмена, подумал я, и произведенное им на меня впечатление несколько потускнело. Это сразу низводило его до уровня рабочего парня, разыгрывающего невозмутимость в стиле Алана Лэдда, или — девушки-работницы, причесывающейся под Веронику Лейк.

— Вам приходилось участвовать в спектаклях? — спросил он меня.

— Приходилось,— сказал я.— Только у меня всегда как-то не хватало на это времени.

— У вас очень хорошее лицо в профиль,— сказала Ева,— и такой мягкий, плюшевый голос. Нам пора уже найти нового актера на роли героя. Эта бездарная коротышка играет у нас всех молодых любовников. Я пошла к «Служителям Мельпомены» в надежде, что меня постоянно будут обнимать красивые молодые люди. И вот единственный мужчина, с которым мне приходится целоваться,— мой собственный муж. А мы можем делать это и дома.

— Правильно,— сказал Боб, лукаво подмигивая мне, и я внезапно увидел их обоих в постели. Ева окинула меня бесцеремонным оценивающим взглядом, словно прочла мои мысли.

— Мы познакомим его с Ронни — пусть он его попробует,— тотчас заявила миссис Томпсон.

— Только не знакомьте его с Элис,— сказала Ева.— Ей сейчас нужна новая жертва. Она до сих пор не может прийти в себя после неудачи с «Молодым Вудли».

— Ш-ш-ш! — прошептала миссис Томпсон.— У Джо может создаться превратное впечатление.

— На вас есть заявка, Джо? — спросила Ева.

— Кто на меня позарится,— сказал я.

— Я позабочусь о том, чтобы свести вас с очень порядочными девушками.

— Дорогая моя,— сказал Боб.— Какая страшная смесь распутства и респектабельности в одной фразе. Меня всегда поражало…

Миссис Томпсон прервала его:

— Прекратите ваши остроты в духе «Жизни втроем», Боб Стор.— Улыбка, сопровождавшая ее слова, должна была смягчить их резкость, но я почувствовал, что миссис Томпсон умело руководила беседой и помешала Бобу коснуться какой-то опасной темы.

— Они не должны были ставить и той пьесы,— сказал Седрик.— Ее следует запретить для любительской сцены. Да, да, запретить. И ведь поставили ее только для того, чтобы блеснуть туалетами.

— Я сделала для этого спектакля совершенно сногсшибательное вечернее платье,— сказала Ева.

— Да. И одному богу ведомо, на чем оно держалось,— заметил Боб.

Ева показала ему язык. Потом потянулась, зевнула и снова скосила глаза на меня.

Она не вскружила мне головы. И я не из тех, кто помешан на юбках, хотя думаю, что это еще не самое плохое, на чем можно помешаться. Просто я был обыкновенный двадцатипятилетний холостяк с нормальным аппетитом. И конечно, если вы голодны, а кто-то у вас на глазах начнет готовить вкусный обед, вам невольно захочется, чтобы вас пригласили к столу.

Стол был накрыт, а я проголодался уже давно. Скажем прямо, после танцев в дафтонском «Локарно» прошло немало времени. Теперь я уже не мог даже вспомнить ее имени. Все произошло поспешно и как-то убого и доставило мне мало радости. Я начинал испытывать отвращение к таким мимолетным встречам. Они были вполне в духе Дафтона, и я считал, что перерос их.

Внезапно я почувствовал, что мог бы легко получить Еву. Это не было желанием, воплотившимся в мысль, а чисто интуитивным ощущением. Я не раз замечал, что такая интуиция редко обманывает,— во всяком случае, меня. Быть может, потому, что я не большой любитель абстрактных размышлений и не считаю других нравственнее себя.

После чая мы все в машине Боба отправились к «Служителям Мельпомены». У Боба был новый «остин-8». В ту пору приобрести новую машину, особенно небольшую, было не так-то легко, и я подумал, что его работа в текстильной промышленности, видимо, довольно прибыльное занятие.

— Садитесь впереди с Бобом,— сказала Ева Седрику.— Там вам будет удобнее — можно вытянуть ноги. Вы садитесь сзади, Джоан. И вы тоже, Джо, дорогой. А я сяду вам на колени.

— Прежде спросите разрешения у Боба,— сказал я, чувствуя себя как-то глупо польщенным.

— Бобби, милый, ты не возражаешь, если я сяду Джо на колени? Ты же не захочешь быть старомодно-ревнивым, проявлять собственнические инстинкты и тому подобное?

— Если Джо не возражает, то я и подавно. Но могу поручиться, что он пожалеет об этом, прежде чем мы прибудем на место. Она ведь только с виду такая легкая и хрупкая, Джо. Я, во всяком случае, никогда не позволяю ей садиться мне на колени.

— Не слушайте его,— сказала Ева.— Джо достаточно силен чтобы выдержать мой вес. Ведь вам приятно, Джо, милый?

Я крепче обхватил ее за талию.

— Можете ехать, пока вам не надоест, Боб,— сказал я, весьма отчетливо ощущая тепло и податливость ее тела.

Район Уорли, где находился театр, представлял собой настоящий лабиринт маленьких улочек, как выразилась миссис Томпсон. На секунду мне вспомнился Дафтон, но здесь улочки выглядели весело и уютно, чего в Дафтоне не было и в помине.

Быть может, этому впечатлению способствовал театр. Любой, даже захудалый театр всегда окружен атмосферой веселья, он всегда как бы стремится увести вас от монотонной повседневности, от субботних стирок и борьбы за хлеб насущный в просторный широкий мир. К тому же Уорли не особенно сильно пострадал от кризиса,— здесь не было все и у всех поставлено на одну карту. В Дафтоне же в 1930 году население на три четверти было безработным. Мне припомнились толпы людей на улицах, бледные, отечные от хлеба с маргарином и сна до полудня лица, ребятишки зимой в парусиновых туфлях и эта река… Мутно-желтая, омерзительная, как мокрота, она казалась таким же издевательством над человеком, как и Олений Лес — последний крошечный кусочек природы в окрестностях Дафтона, который по распоряжению дафтонского муниципалитета был обнесен колючей проволокой, после того как все деревья там были вырублены и выкорчеваны и на их место скучными, вытянутыми по ниточке рядами насажены крошечные сосенки. Кризис не только принес в Дафтон нужду и горе, он надолго сломил его дух. Даже когда безработица кончилась, город все еще продолжал жить в атмосфере нищеты и неуверенности в завтрашнем дне. Кризис расплодил в городе страхи, подобно тому как неприятельская армия оставляет позади себя сотни незаконнорожденных детей.

Должен признаться, что все это мало тревожило меня с политической точки зрения. Конечно, будь я на такой работе, где у меня была бы возможность принимать участие в политике, я, быть может, и попытался бы привести в порядок всю эту неразбериху — откуда-нибудь издалека, скажем из Хемпстеда, где, как ни странно, проживает дафтонский член парламента от лейбористской партии. (Я, между прочим, голосовал за него в 1945 году отчасти потому, что этого ждали бы от меня отец и мать, будь они живы, отчасти же потому, что кандидат консерваторов был родственником Торверов — владельцев самого крупного предприятия в Дафтоне, а я меньше всего хотел оказывать им какую бы то ни было услугу и лизать их и без того многократно облизанные сапоги.) Голос миссис Томпсон вывел меня из задумчивости:

— В детстве я всегда воображала, что Волшебная дверь должна быть где-то здесь. Я очень любила бродить по этим закоулкам в надежде на какое-то необычайное приключение.

В маленьком автомобиле пахло табаком, кожей и духами. Я опять явственно ощутил, что у меня на коленях сидит Ева. Я снова был в Уорли, я ехал на автомобиле в театр, и Дафтон остался далеко позади. Дафтон был мертв для меня. Мертв, мертв, мертв.

— И что же? Случилось необычайное? — спросил я миссис Томпсон. Волосы Евы касались моего лица.

— Однажды какой-то мальчишка поцеловал меня,— сказала миссис Томпсон.— Маленький, рыжий хулиган. Он вдруг облапил меня и поцеловал. А потом ударил кулаком и пустился наутек. С тех пор эта улица притягивала меня, как магнит.

— Этот мальчишка,— сказал Боб серьезно,— сейчас самый богатый человек в Уорли. После той роковой встречи он не взглянул больше ни на одну женщину. Все считают его жестоким, неприступным человеком, который любит только деньги и власть. Но порой, сидя в одиночестве в своем роскошном особняке восемнадцатого века, расположенном Наверху, он вспоминает маленькую, неотразимо обаятельную девочку, похожую не то на птичку, не то на херувима, и слеза увлажняет взор его ледяных глаз… Право же, это трогательно, почти как история Данте и Беатриче.

Он остановил машину возле театра.

— У Данте была жена и довольно многочисленное семейство,— спокойно уронил Седрик.

— Ваша взяла,— сказал Боб, выходя из машины.— Все же это очень трогательная история.

Миссис Томпсон ничего не сказала, но улыбнулась Бобу.

Фасад театра был из ослепительно белого бетона. Над входом светилась надпись — вроде тех, какие бывают над дверями ночных кабачков, и я решил, что это сделано преднамеренно. Внутри пахло опилками, масляной краской и мелом. Зрительный зал был выкрашен в кремово-серые тона с обычной пестрой рамкой вокруг сцены. Этот зал чем-то напомнил мне школу; впрочем, быть может, просто потому, что в школьных классах всегда такой запах. Публика в зале показалась мне самой заурядной. Я, должно быть, подсознательно ждал, что там будет полно такого же народа, как Боб и Ева, и все будут перебрасываться остротами и разговаривать громким ненатуральным голосом.

Пьеса тоже оказалась самой заурядной. Во время войны она года три не сходила со сцены, но мне не удалось ее посмотреть, потому что в то время я был в лагере для военнопленных № 1000. В ней изображалось некое очень милое богатое семейство, в котором кто-то едва не изменил жене, кто-то едва не нажил состояния, кто-то едва не женился очертя голову, кто-то едва не ошибся в своем истинном призвании и так далее и тому подобное, но в конечном счете все было поставлено на свое место мудрой старой бабушкой, которая довольно неожиданно и смело для пьесы такого сорта читает пролог и эпилог, покачиваясь в качалке и перебирая время от времени вязальными спицами, дабы дать себе передышку.

И все же я получил от спектакля удовольствие — совершенно так же, как некоторые получают удовольствие от «Дневника миссис Дейл» {1}. Персонажи этой пьесы принадлежали к тому кругу состоятельных людей, к которому мне самому хотелось бы принадлежать, и когда я смотрел этот спектакль, у меня появилось такое ощущение, словно я невидимкой проник в один из богатых особняков на Орлином шоссе. Все в этой пьесе было необычайно приятно и успокоительно. Все, вплоть до забавных старых слуг, наделенных сердцами из чистого золота. (Когда старая нянюшка предложила своему молодому хозяину, который едва не обанкротился, все свои сбережения, скопленные за целую жизнь, я отчетливо услышал, как у меня за спиной всхлипнула какая-то дама.)

Примерно в середине первого акта я впервые увидел Сьюзен. Она играла младшую дочку — наивную жизнерадостную девушку, которая едва не потеряла голову из-за пожилого мужчины,— так по крайней мере охарактеризовал эту ситуацию «Вестник Уорли». Я помню ее первую реплику: «Ах, черт побери, я опоздала! С добрым утром, мамочка!» Бранные слова, само собой разумеется, были почерпнуты из лексикона Пожилого Мужчины — седеющего, но легкомысленного композитора, который чертыхался всякий раз, когда у него не ладилось с симфонией, доказывая тем самым свою страшную испорченность и развращенность.

У Сьюзен был свежий, молодой голосок и классически правильное произношение ученицы частного привилегированного пансиона. Она исполняла роль шестнадцатилетней девушки, но в ней не заметно было той щенячьей неуклюжести, которая свойственна этому возрасту, и я решил, что ей, должно быть, не меньше девятнадцати. Играла она довольно посредственно, но для меня вся эта глупая пьеса благодаря ей приобрела звучание и смысл. Впрочем, ее роль и не требовала таланта — она была скроена так, что любая хорошенькая девушка, обладающая приличной дикцией, могла исполнить ее вполне сносно. Сьюзен была не просто хорошенькой — она полностью отвечала всем требованиям стандарта, и это особенно привлекло меня к ней. Черные рассыпающиеся по плечам волнистые волосы, большие светло-карие глаза, маленький точеный носик, правильно очерченный рот и ямочки на щеках: она была живой копией тех девиц, которым на страницах американских журналов неустанно преподносят часы фирмы Гамильтон, или Кэнноновские перкалевые (черт его знает, что это, собственно, значит!) простыни, или автомобили последних моделей. И она могла бы быть родной сестрой той девушки, которую я видел из окна кафе «Сильвия».

Мы с Чарлзом сделали наблюдение, что чем человек богаче, тем красивее у него жена, и, исходя из этого, разработали как-то раз классификацию женских типов. Мы даже отпечатали на машинке документ, озаглавленный: «Лэмптон-лэффордовская докладная о любви». К докладной была приложена таблица: «Конспективное изложение проблемы пола». Я помню, что к категории № 1 мы отнесли женщин столь изобретательных и неутомимых в любви, что наследственные капиталы, являющиеся неотъемлемой прерогативой мужчин, за которых такие женщины выходят замуж, являются вместе с тем и единственным для этих мужчин спасением, ибо на то, чтобы зарабатывать деньги, у них уже не остается сил. А мужчины, женатые на женщинах, отнесенных по нашей схеме к категории № 4, попадали в разряд тех, кто получает маленькие сексуальные поощрения после каждого своего продвижения по службе. («О, мой дорогой, я так счастлива, что дирекция оценила наконец твои заслуги». Это произносится с затуманившимся взором.) Ну а те, кто попадал в категорию № 9, могли себе позволить удовольствия такого рода только в ночь с субботы на воскресенье, да разве еще в воскресенье после обеда.

Мужья и женихи тоже, разумеется, были распределены у нас по категориям — в соответствии со своими доходами: от категории № 1, в которую попадали миллионеры, кинозвезды и диктаторы (короче говоря, все те, чей годовой доход превышал двадцать тысяч фунтов стерлингов), и до категории № 12, отведенной для тех, чей заработок был меньше трехсот пятидесяти фунтов и не мог уже возрасти. Мы с Чарлзом принадлежали к категории № 7, что означало шестьсот фунтов годового дохода. Заместители и помощники заведующих шли за нами. По-настоящему мы должны были бы стоять одной ступенькой ниже, но секрет нашей схемы заключался как раз в том, что мужья выбираются ведь не только по их фактическому заработку, но и по заложенным в них возможностям. Предполагалось, что все женщины выше категории № 10 достаточно умны, чтобы глядеть вперед. Конечно, нельзя сказать, чтобы наша таблица была безупречна. Случалось, что мужчины категории № 7 были женаты на женщинах категории № 3, то есть на таких, которые имели право на мужа с пятью тысячами фунтов годового дохода, и наоборот — у некоторых мужчин категории № 3 (у тех, чей капитал был не наследственным, а благоприобретенным) оказывались жены категории № 10, которые подцепили их прежде, чем они сумели нажить себе состояние. Однако в этих случаях мужья категории № 7 либо теряли своих жен, которые уходили от них к любовникам, умевшим лучше понимать и ценить их, либо — что еще хуже — принуждены были до конца жизни выносить попреки из-за недостатка денег в семье. А мужчины категории № 3, как правило, заводили себе любовниц той же категории. Я понимаю, что все это должно звучать крайне цинично, но, что ни говори, а факт остается фактом: нам с Чарлзом удавалось не раз с помощью нашей таблицы устанавливать доход того или иного супруга с точностью до пятидесяти фунтов в год. Бывали случаи, когда безошибочное совпадение нашей схемы с жизнью действовало на меня угнетающе. (Это относится к тому времени, когда мой горизонт был ограничен Дафтоном и уставом НАСМПО [4].) Я знал, что я ничуть не менее достоин любви и несравненно более красив, чем Сверкающий Зомби — молодой человек с блестящими черными волосами, с лоснящимся красным лицом, с золотым перстнем, с золотым портсигаром, с золотой зажигалкой и с золотистым автомобилем марки «Золотая устрица»,— но так как у меня никогда не было отца-букмекера, я, в лучшем случае, мог рассчитывать получить жену категории № 6, в то время как только что упомянутый молодой человек мог автоматически ориентироваться на категорию № 3.

Сьюзен принадлежала к категории № 2 (если не к № 1), независимо от того, были у нее деньги или нет. Однако в глубине души я был почему-то уверен, что она попадает в эту категорию не только по своей женской привлекательности, но и по своим деньгам. Тем не менее, чтобы быть справедливым к самому себе, я должен заметить, что вышеупомянутое соображение не было единственной причиной, почему меня влекло к этой девушке, почему салонные банальности пьесы показались мне вдруг глубоко поэтичными, почему я испытывал такой подъем, словно ждал, что каждую минуту может произойти чудо, жизнь моя изменится, как по волшебству, и счастье, которое с первого же дня, казалось, сулил этот город, улыбнется мне. И будь я самым наивным простодушным малым, которому одна мысль распределять женщин по категориям должна была представляться отвратительным цинизмом, я бы и тогда чувствовал то же самое. Сьюзен была так молода и невинна, что это просто разрывало мне сердце. Как ни странно, но смотреть на нее было для меня одновременно и счастьем и мукой. Если бы женское тело можно было воспринимать на вкус, то мне кажется, что тело Сьюзен должно было бы иметь вкус парного молока.

Я влюбился в нее с первого взгляда. Я нарочно употребляю это затасканное выражение, пользуясь им, как стенографическим значком, чтобы возможно короче выразить все чувства, которые эта девушка пробудила во мне.

Когда мы надевали пальто в вестибюле, Седрик сказал:

— Теперь, мне кажется, необходимо выпить, чтобы хоть немножко освежиться после такой буржуазной галиматьи. Верно, Джо?

Я слышал его слова, но они не дошли до моего сознания.

— Сьюзен Браун очень красива,— сказал я и тут же понял, что кажусь им влюбленным теленком. Я почувствовал, что краснею, и еще больше разозлился на себя. Ева рассмеялась.

— Я просто зеленею от зависти.— Она шутливо, но, пожалуй, слишком сильно для шутки стукнула меня кулаком в грудь.— Стоит мне только познакомиться с каким-нибудь красивым молодым человеком, как он тут же теряет голову из-за этой пустышки.

— А мне она кажется довольно пресной,— сказал Боб.— Очень уж типичная Благовоспитанная Мисс.

— О нет,— поспешно перебила его Ева.— Чрезвычайно мило с твоей стороны, дорогой, утверждать, что Сьюзен не слишком привлекательна, только это неправда. У Джо хороший вкус. Она красива. Да, да, по-настоящему красива и «свежа, как роза в утро битвы», или как там говорится в этих стихах. К тому же она очень милое и славное дитя.

— Еще бы ей не быть очень милой при таком богатом и обожающем ее папеньке.

— Мне кажется, нам надо познакомить ее с Джо,— сказала миссис Томпсон.

— Не могу больше слушать эту болтовню о милых, красивых и прелестных,— сказал Седрик.— Я хочу выпить. Мы будем ждать вас в «Кларенсе», Боб, если вы отправляетесь за кулисы.

Он пошел к выходу. Конец кашне, которое он небрежно сунул в карман макинтоша, свисал почти до полу. Он продолжал что-то громко говорить. «Ни жизни, ни страсти, ни поэзии»,— донеслось до меня, когда он уже почти скрылся из глаз. Миссис Томпсон невозмутимо шагала рядом с ним, слегка наклонив голову к плечу; на лице ее застыло внимательное, но несколько ироническое выражение.

— Вы что, в самом деле влюбились, Джо? — спросила Ева, когда мы шли по коридору, соединявшему фойе с кулисами.

— Она, наверное, уже обручена с кем-нибудь? — спросил я угрюмо.

— Пока еще нет,— сказал Боб,— но того и гляди обручится с Джеком Уэйлсом. Мешок денег, рост семь футов и отличные усы, как положено военному летчику.

Я рассмеялся.

— Знаю я этот тип,— сказал я.— Я кладу таких на обе лопатки одной левой. К тому же мое поклонение носит чисто эстетический характер.— Даже для меня самого это прозвучало не слишком убедительно, но я почувствовал, что мне хотят отвести место жалкого побирушки у черного крыльца, смиренного вздыхателя, издали поклоняющегося своему кумиру.

Когда мы вошли в артистическую уборную, там уже собралась уйма народа. Это была узкая комната с бетонным полом и длинным столом, над которым висели зеркала. Приятно пахло табаком, гримом и здоровым потом чистых сытых людей.

Сьюзен уже разгримировалась и стирала с лица остатки кольдкрема. Я был приятно поражен, увидав, какая белая и нежная у нее кожа.

— Это Джо Лэмптон,— сказала Ева.— Он приехал сюда из Дафтона, ни больше, ни меньше. Ему чрезвычайно понравился спектакль.

— Особенно вы,— сказал я. Рука у нее была мягкая и теплая, как у ребенка, и мне очень не хотелось выпускать ее из своей, но это было бы жалким приемом в стиле зомби — попыткой пообедать одной закуской, и я продлил рукопожатие лишь на секунду.

— Ну, я не так уж замечательно играю,— сказала она. Я стоял совсем рядом с ней, но должен был напрягать слух, чтобы разобрать слова. Когда Сьюзен смущалась, голос у нее падал почти до шепота.

— Если бы я знал раньше, я бы принес вам цветы,— сказал я.

Темные ресницы опустились, она на секунду потупилась. Только очень невинная девушка может не показаться при этом смешной, но у Сьюзен это получилось так естественно и непроизвольно, что я был растроган почти до слез.

— Если бы вы знали раньше? Что именно?

— Если бы я знал, что вы так красивы.

На блузке у нее была расстегнута лишняя пуговка. Сьюзен перехватила мой взгляд, но не застегнула ее. Я счел это добрым знаком, хотя и понимал, что все произошло непреднамеренно.

— Поедем с нами в кафе, малютка,— предложила ей Ева.

— Я бы с радостью, но мы с Джеком обещали вернуться домой к ужину.

— Захватите с собой и Джека,— сказал Боб.— Я хочу объяснить ему, как лучше осветить сцену, а то у него «заря как гром приходит» [5]. Это, может быть, и великолепно для Бирмы, но никак не годится для Англии.

— Вы чудовище,— сказала Сьюзен.— Это была такая славная, симпатичная заря.— Она говорила о заре так, словно речь шла о каком-то уютном домашнем животном.

Они заспорили, и в это время появился Джек Уэйлс. Я узнал его мгновенно, как только увидел. Свои «летные» усы он носил с необходимой долей небрежности. Это украшение указывало на то, что во время войны он был офицером. Именно по этой причине я не носил усов. Если вы позволите себе отпустить усы, прежде чем будете произведены в офицеры, на вас станут смотреть так, словно вы надели мундир или орден, не имея на то никакого права. Больше всего меня раздосадовало то, что Джек был шире меня в плечах и дюйма на четыре выше. У него было довольно приятное мужественное, хотя и грубоватое лицо, и уж конечно, злобно подумал я, он знает цену своей наружности.

— Привет, Сью,— сказал он и поглядел на свои часы.— Точно девять ноль ноль. Операция под шифром «Ужин» сейчас начнется.— Он рассмеялся, очень довольный своей шуткой.— Черт побери, какая тут духота. Не понимаю, как это ты выдерживаешь, Сью.

Он окинул меня внимательным взглядом.

— Это Джо Лэмптон,— сказал Боб.— Знакомьтесь — Джо Лэмптон, Джек Уэйлс. Вы должны найти общий язык. Ведь вы оба были отважными соколами, не так ли?

Джек рассмеялся и протянул мне свою огромную окорокообразную ручищу. Он сделал попытку основательно стиснуть мою руку, но и я не сплоховал.

— Не знаю, как вы,— сказал он,— а я рад, что это позади. Летать, конечно, интересно, но когда в тебя стреляют, это портит всякое удовольствие.

— Что верно, то верно,— сказал я.— Хотя и удовольствие летать мне тоже в конце концов приелось.

— Вы все какие-то пресыщенные,— сказала Ева.— Можно пригласить вас выпить с нами, Джек?

— Ужасно жаль, но вы знаете, как папаша Браун помешан на пунктуальности,— ответил тот.— В другой раз как-нибудь мы будем в восторге. Вернее, я буду в восторге,— он утрированно подмигнул Еве.— Остальные нам не нужны. Только вы и я, вдвоем, идет?

Мы все слушали его так, словно некий член королевской фамилии соизволил всемилостивейше объяснить нам, что другие дела не позволяют ему, к сожалению, присутствовать на открытии благотворительного базара, но он надеется, что как-нибудь при случае… Когда он и Сьюзен покинут нас, мы сразу должны будем почувствовать образовавшуюся пустоту… Они вернутся к уготованному им теплу, роскоши и веселью, а мы останемся при своих холодных, унылых буднях…

Я не стал, как Ева, упрашивать их, хотя почему-то был уверен, что Сьюзен предпочла бы отправиться с нами.

— Ну, если ты, красотка, хочешь, чтоб я опрокинул с тобой в компании кружечку пива, меня тебе не придется уговаривать,— сказал я Еве, сознательно переходя на простонародный говор в пику Джеку Уэйлсу, речь которого была так же непринужденно безупречна, как и его добротный твидовый костюм.— Пошли.— Я обернулся к Сьюзен и подарил ей самую обольстительную из своих улыбок, на которую в свое время положил немало труда,— ведь если мои зубы имеют довольно сносный вид, то лишь ценой ежегодной пытки в кресле дантиста. Я, конечно, не отказался бы иметь такие белые зубы, как у моего соперника (мысленно я его уже так именовал), однако улыбка, которая лишь чуть раздвигает губы и собирает крошечные морщинки в углах глаз, может производить не меньше впечатления на женщин, чем демонстрация ослепительных зубов. Так по крайней мере подумал я в ту минуту, заметив, как порозовела Сьюзен.

— В следующий раз я не забуду про цветы,— сказал я.

— Благодарю вас,— пробормотала она. Ее глаза сияли. Я знаю, что влага, переливавшаяся в ее глазах, могла быть просто результатом раздражения, вызванного слишком обильным гримом, положенным на веки, но так или иначе это делало ее похожей на маленькую девочку перед рождественской елкой. Вероятно, этот здоровенный детина, который с видом собственника стоит возле нее, не слишком-то избаловал ее комплиментами, подумалось мне.

Когда мы вышли на улицу, Ева снова шутливо ударила меня кулаком в грудь.

— А вы всегда так? Идете напролом? — спросила она.

— Да, я люблю идти прямо к цели.

Боб злорадно ухмыльнулся.

— Ваше обещание явиться в следующий раз с букетом цветов не особенно понравилось Джеку. Я заметил кой-какие признаки ревности.

— Он еще не обручен с ней.

— Да, но он знает ее чуть ли не с пеленок. Первая детская любовь и все такое прочее.

— Как очаровательно! — заметил я.

5

Два месяца спустя я сидел в публичной библиотеке и пытался объяснить элементарные правила бухгалтерского учета заместителю директора — маленькому щеголеватому человечку, с которым мне приходилось уже встречаться на наших любительских спектаклях. Он безнадежно напутал в своей приходо-расходной книге — так напутал, что я чуть было не заподозрил его в темных махинациях. А затем я обнаружил, что он переплатил десять шиллингов из своего кармана. Как очень многие во всех других отношениях неглупые люди, он мгновенно терял всякую способность соображать, как только сталкивался со столбцами цифр. По-видимому, ему даже не пришло в голову, что недостача могла быть результатом простой ошибки в записях.

— Я в этом деле не силен,— сказал он ворчливо, когда я кое-как разобрался наконец в путанице.— Приходится ежедневно тратить целый час на эту чертову бухгалтерию. Довольно бесполезное занятие, мне кажется. Не говоря уже о том, что вот теперь и вам пришлось пожертвовать вашим временем.

— Этот старикан того и гляди лопнет с натуги,— сказал я, наблюдая за седовласым мужчиной, который пытался растолковать что-то одному из младших сотрудников — тощему юноше с уже сутулой, как у всех библиотечных работников, спиной.— Знаете что, Реджи, я поговорю с Хойлейком относительно вашей бухгалтерской отчетности. Вероятно, ее удастся упростить.

Или надо сократить количество различных приходо-расходных статей, думал я, или же нам придется взять все в свои руки, самим собирать деньги и заносить их в книгу каждое утро. К какому бы решению я ни пришел, Хойлейк прислушается к моим предложениям. Хойлейк представлял собой значительный шаг вперед по сравнению с Деловитым Зомби. Даже сейчас я не люблю вспоминать о Деловитом Зомби. У него была огромная голова с короткими, гладко прилизанными волосами и совершенно неподвижное лицо. Не то чтобы оно отличалось монументальной величавой неподвижностью, словно высеченное из камня, нет — оно было просто мертвое, и мне всегда казалось, что даже воздух вокруг него начисто лишен кислорода. Я как-то сумел внушить ему, что тот особый вид деловитости, который он себе усвоил, чрезвычайно мне импонирует, и с тех пор он ко мне благоволил — настолько, насколько он вообще способен был к кому бы то ни было благоволить. Тем не менее работать под его началом было форменной пыткой.

Он был из числа тех мелких государственных чиновников, которые втайне всегда трепещут за свое тепленькое местечко и тридцативосьмичасовую рабочую неделю. Он неустанно твердил нам о беспощадности окружающего нас мира. Его вечно терзало беспокойство по поводу того, что думают о нас в муниципальном совете. Но тревожился он понапрасну: большинство советников, вероятно, даже и не заметили бы, если бы все служащие муниципалитета явились на работу нагишом. Однако кое-кто, обуреваемый жаждой известности, посылал письма в местную газету, обличая заевшихся бюрократов. И всякий раз после того, как в «Дафтонском обозревателе» появлялись заголовки: «Пусть муниципалитет проверит табельные часы», «Советник наносит решительный удар на конференции», «Их жалованье растет с головокружительной быстротой»,— Деловитый Зомби мгновенно испытывал необычайный прилив энергии, и нас затоплял поток отпечатанных на машинке циркуляров, начинавшихся: «Как мне стало известно» и кончавшихся: «Этому немедленно должен быть положен конец». Но еще страшнее были Стимулирующие беседы, как он сам их называл. Наиболее жуткая особенность их заключалась в том, что Деловитый Зомби обладал способностью говорить, почти не разжимая губ, и казалось, что его резкий металлический голос доносится неизвестно откуда.

Предполагалось, что все рабочее время мы должны работать, и это в общем было вполне резонно. Бессмыслица заключалась в том, что мы то и дело, не успев приняться за какую-нибудь работу, тотчас вынуждены были ее бросать, и от этого в конечном счете попусту пропадало куда больше времени, чем от одной-двух сигарет или десятиминутной болтовни с машинисткой. Кроме того, мы по меньшей мере раз в неделю работали сверхурочно, что неизменно доставляло большое удовольствие Деловитому Зомби, особенно когда наше трудолюбие становилось известно кому-нибудь из членов муниципального совета. Однако, если бы служащим была предоставлена возможность самим установить ритм своей работы, никаких сверхурочных не потребовалось бы.

Хойлейк был полной противоположностью Деловитому Зомби. Это был маленький, низенький, бочкообразный и довольно симпатичный человечек в дымчатых очках для чтения и с забавной щеточкой усов на верхней губе. Он всегда напоминал мне Робертсона Хейра {2} — полному сходству с последним мешал только легкий йоркширский акцент Хойлейка. Он не стоял у нас над душой. Ему было решительно все равно, каким образом выполняем мы работу,— лишь бы она была выполнена в срок. Подробности его не интересовали. В результате в его отделе работа шла куда плодотворнее, нежели под началом Деловитого Зомби. Здесь мы чувствовали себя группой специалистов, а не комплектом счетных машин.

Впервые в жизни я был вполне доволен своей работой, и это было еще одним даром Уорли. Кроме того, меня приняли в любительскую труппу, и я начал встречаться с такими людьми, с какими прежде мне не приходилось водить знакомство. Этот любительский театр был своеобразным клубом, попасть в который — тем более для человека молодого — не представляло особого труда. И все же он был для избранных. Никаких правил, преграждающих доступ в него рабочим, не существовало, и тем не менее никто из них ни разу не сделал попытки стать одним из «Служителей Мельпомены». Театр этот дал мне то, чего я никогда не имел: ощущение, что у меня есть свой круг знакомых. Быть может, это звучит напыщенно — пусть. Словом, я был доволен и счастлив. Не слишком ли? Я уже забыл решение, принятое мною как-то вечером в кафе «Сильвия».

Мы проверяли бухгалтерскую отчетность в маленькой комнатке позади отдела выдачи книг на дом, которую Реджи всегда важно именовал своим кабинетом, хотя в сущности это была самая обыкновенная рабочая комната. Сквозь стеклянную перегородку я увидел Еву. Реджи поманил ее к нам.

— Подите сюда, детка, и поручитесь за меня,— сказал он.— А то Джо уже готов обвинить меня в подчистке счетов.

— Мой избранник не может ошибаться.

— А мне казалось, что ваш избранник я,— ехидно сказал Реджи.

Ева похлопала его по руке.

— Так было, дорогой мой Реджи, пока не появился Джо.— Она поглядела на ряды новых книг.— Получили вы что-нибудь по-настоящему скандальное, Реджи? Я обожаю эротику, а у вас никогда ничего такого не бывает.

От нее пахло духами, напоминавшими запах засушенных лепестков розы. Их аромат наполнял комнату, заглушая запах книг и клея.

— Вы не знаете какой-нибудь хорошей забористой книжки в таком роде, Джо? — спросила меня Ева.

— Я люблю эротику в жизни, а не в книгах,— сказал я.

— Превосходно, так чего же мы ждем?

Реджи что-то слишком внимательно прислушивался к нашей болтовне. Библиотека являлась своеобразным аккумулятором всех городских сплетен. Я решил переменить тему.

— Вы знаете, я буду играть Джошуа? — Я напряг бицепсы и расправил плечи.— Мускулы великана и душа ребенка. Сбивается с пути истинного, соблазненный порочной женщиной…

— Черт бы побрал наш театральный комитет,— сказала Ева.— Я так хотела свести вас с пути истинного. Почему не предложили эту роль мне?

— Роль экономки куда интереснее,— сказал Реджи.— Это действительно нужно сыграть. А какая женщина не сумеет сыграть Леду!

— Очень может быть,— хмуро сказала Ева.— Но я уже по горло сыта здоровой нравственностью. Я жажду быть влекущей и соблазнительной. Что такое есть в Элис, чего нет во мне?

— Кто это Элис? — спросил я.

— Вы же знакомы с ней, глупышка. Блондинка, высокая, тонкая. Она играла раньше в профессиональном театре. Вы бы, конечно, обратили на нее внимание, если бы не пожирали глазами Сьюзен.

— Она замужем?

— Надо полагать: она живет с ним уже лет десять. Его зовут Джордж Эйсгилл. Вы его тоже видели: он был на последнем спектакле. Денежный мешок. Живут как будто довольно ладно.— Она умолкла с таким видом, словно боялась сказать лишнее.

— Теперь я ее припоминаю,— сказал я.— Мне она показалась немного высокомерной. И, во всяком случае, очень холодной.

— Потому что она не пала тут же на месте жертвой ваших чар? — вставил Реджи. Это было сказано шутливо, обижаться не приходилось, но я решил впредь быть с ним поосторожней.

— Нельзя же разговаривать с одной женщиной, а смотреть при этом на другую,— сказала Ева.— Не удивительно, что бедняжка была после этого с вами высокомерна. Элис — премилый человек, если говорить всерьез, и я не позволю никому сказать о ней худого слова, имейте это в виду.

— Она очень талантливая актриса,— заметил Реджи.— Черт побери, в «Площадке для игр» она была изумительна. Просто-таки источала соблазн. Две божьи старушки ушли со спектакля в середине второго акта.

— Ну, это уж вы хватили через край,— сказала Ева.— Я видела эту пьесу в Лондоне,— Элис очень многое взяла у Ла-Тома… Вспомните, как она сбрасывает с ног туфли. Но, конечно, она справится с ролью. И Джо многому может у нее научиться.

— Высокая, тонкая, блондинка… Так, так, так, я охотно готов обучаться.

— Следите за ним в оба,— сказал Реджи. Его маленькое землистого цвета лицо показалось мне странно задумчивым.

— «Эй, малый, не принимай это так близко к сердцу,— сказала Ева, цитируя из пьесы.— Свет не клином сошелся. Ну свалял ты дурака, а мы тебя выучим…»

Реджи спрятал бухгалтерскую книгу.

— Пойду-ка я погляжу, как бы мои сотрудники не начали валять дурака,— сказал он и направился в соседнюю комнату, где седовласый мужчина все еще старался что-то втолковать сутулому юноше.

— Пойдемте, помогите мне выбрать книги, Джо,— попросила Ева, беря меня под руку.— Наш общий друг довольно славный малый, верно? Только дряблый какой-то. Эта профессия не для мужчин.

— Библиотекари бывают разные,— сказал я. Маленькие, твердые пальцы Евы пощупали мои бицепсы.

— А вы — сильное животное.

— Я занимался боксом.

— Больше не занимаетесь?

— Позволить избивать себя задаром кажется мне довольно бессмысленным, а профессионал из меня не выйдет.

— А вы сделайтесь профессионалом,— сказала она,— и я убегу с вами. Я не могла бы устоять против грубого, потного силача-боксера!

Я торопливо оглянулся. Мы уже дошли до отдела драматургии, помещавшегося в нише, в самом конце абонементного зала. Здесь никто не мог нас увидеть, даже если бы все стали смотреть в нашу сторону.

— Мне казалось, что вы и так собирались убежать со мной,— сказал я.— На субботу и воскресенье.

— Не понимаю, о чем вы говорите.— Всякий намек на кокетство сразу исчез из ее голоса.

— Вы сказали в воскресенье…

— Ах, вот оно что! Только потому, что тогда в реквизитной я позволила вам запечатлеть на моих губах разбавленный пивом поцелуй, вы уже вообразили, что дело в шляпе… Нет, дорогой мой. Самым решительным образом — нет.

— Зачем же вы тогда обещали?

Она пожала плечами.

— Мне показалось, что вам этого хочется. К тому же я совсем не уверена, что я вам что-нибудь обещала.

Желание вспыхнуло во мне одновременно со злобой. В воскресенье, когда я целовал ее, все, казалось, шло как нельзя лучше. Наконец-то, думал я, чувствуя, как ее тело, нежное и душистое, холеное, хорошо вымытое, а самое главное — стоящее много денег, льнет ко мне, наконец-то, думал я, у меня будет возлюбленная, которая не станет ни грызть сухарики во время объятий, ни плакать от стыда после. Все это я мог иметь и в дафтонском «Локарно».

— Вы прирожденная кокетка, верно, моя радость? — сказал я ей.— И вас еще никто ни разу не побил?

— Я имею дело только с цивилизованными людьми,— сказала она холодно.

Я глубоко втянул воздух и перевел дыхание. Злиться было бесполезно.

— Успокойтесь, я не собираюсь докучать вам.— Я заставил себя улыбнуться.— Вы слишком очаровательны, вот в чем беда.

Наступило молчание. Когда она заговорила, голос ее звучал мягче.

— Джо, вы очень неопытны. Нельзя получить сразу все, чего вам хочется. Запомните это.

— Запомню,— сказал я, не понимая в ту минуту, к чему она клонит.

6

В тот вечер, помнится, была первая читка «Фермы в лугах». Когда я приехал в театр, наш режиссер Ронни Смит был уже там. Ронни работал в банке, но, глядя на него, вы бы никогда этого не подумали. Он носил зеленые замшевые туфли, старые фланелевые брюки, желтый свитер и спортивную куртку. У него было помятое лицо и гладко прилизанные с помощью бриолина волосы, начинавшие редеть на висках; все это вместе взятое делало его похожим на профессионального актера средних лет, к чему, как мне кажется, он и стремился.

— Здорово, Джошуа! — сказал, вернее выкрикнул, он, что также являлось частью усвоенной им театральной позы.— Черт побери, у вас чудная роль. Не от мира сего.— Он дважды повторил, смакуя: — Не от мира сего. Но тем не менее вы должны работать, черт побери, вы должны работать!

— Вы нагоните на него страху,— сказала Ева, входя вместе с Элис.— «Малый-то пришел, чтоб повеселиться малость, так, что ли, дружок?»

— Привет, Ева,— сказал я.— Привет, Элис. Вы сегодня неотразимы, должен признаться.

— Вы очень любезны,— сказала она.— На самом деле я чувствую себя препогано.— Это прозвучало не слишком дружелюбно. Что верно, то верно: она отнюдь не намеревалась тут же на месте пасть жертвой моих чар.

Рядом с розовощекой, живой, задорной Евой Элис и в самом деле казалась какой-то изможденной и бледной. У нее были тонкие черты лица и волосы цвета меда, которые в тот вечер она стянула узлом на затылке. Я подумал, что фигура у нее — как с картинки модного журнала, но бюст, пожалуй, великоват. Обтянутые белым свитером груди ее, казалось, чуть-чуть обвисали под собственной тяжестью, и в этом было что-то еще более влекущее, чем упругость,— ощущение безыскусственности,— и мне вдруг захотелось коснуться их.

Я тотчас отогнал от себя эту мысль. Все это пустое! Мне припомнилось, как прижималась ко мне Ева: «Вы изумительны, мы должны что-то придумать, давайте удерем куда-нибудь…» И какой был от этого прок? Затем мне припомнилась Сьюзен на последнем спектакле: Джек ни на секунду не спускал с нее глаз, и не успел я опомниться, как он умчал ее домой в своем новом сверкающем автомобиле. Нет, Элис не для меня. Я должен тотчас выбросить эти мысли из головы, пока они там не засели слишком прочно.

Я окинул взглядом остальных участников будущего спектакля. У Херберта Даунса была небольшая ткацкая фабрика, у отца Джонни Роджерса — торговля углем, отец Энн Барлби был владельцем трех бакалейных магазинов, Джимми Мэтью, самый молодой из всех, учился в Леддерсфордском техническом колледже: он готовился стать помощником своего папаши в фамильном предприятии, как, впрочем, и Джонни. Старший брат Энн, само собой разумеется, изучал бакалейное дело, начиная с самых азов, как все простые смертные. Энн посещала Леддерсфордское художественное училище — это должно было удерживать ее от глупостей, пока она не выйдет замуж — вероятнее всего, за Джонни, отец которого успешно расширял свое предприятие под эгидой ненавистного лейбористского правительства. У каждого из них было больше денег, чем у меня, но никто не обладал по-настоящему крупным капиталом. Достигнуть их уровня было, вероятно, не так уж трудно, и поэтому я не испытывал к ним особого почтения. Я слышал, как они болтают о модных пьесах, щеголяя изысканностью своих интонаций, непринужденно, но нарочито угловато жестикулируя, и мысленно издевался над ними, словно какой-нибудь титулованный землевладелец, наблюдающий, как торговцы стараются подражать людям из общества. Но мое чувство превосходства было недолговечно: первая читка прошла для меня из рук вон плохо. ыть может, это объяснялось тем, что из-за Евы и Сьюзен я утратил душевное равновесие, но так или иначе я все время сбивался и все путал, произносил неправильно самые простые слова и почти в каждой фразе делал акцент не на том, на чем следовало. Когда я вместо «землекоп вошел к бухгалтеру» прочел «землекоп вошел в бюстгальтере», читку пришлось прервать. Я смеялся вместе со всеми, но это стоило мне значительных усилий.

— Шевалье д’Эон [6] воскрес из мертвых,— сказала Элис.— Что за мысль — эротомания в рабочей среде! — Она обращалась прямо ко мне.

— Я сам из рабочей среды,— сказал я угрюмо.— И вы можете не разъяснять вашу милую остроту. Я знаю, кто был шевалье д’Эон. Я читал о нем.

Она покраснела.

— Вам не следует…— начала она и остановилась.— Я потом вам скажу,— прибавила она, улыбнулась мне и опустила глаза в тетрадку.

С этой минуты я все время наблюдал за ней, пока не кончилась читка. Когда по ходу пьесы ей нечего было делать, она казалась мне совсем неинтересной, даже некрасивой: подбородок был у нее несколько тяжеловат, на лбу и шее залегли резкие, словно врезанные ножом морщины. Но когда она играла, лицо ее преображалось, в нем будто пробуждалась жизнь: не то чтобы вы переставали замечать его недостатки — нет, но самые эти недостатки становились какими-то милыми и трогательными. А все остальные женщины рядом с ней начинали казаться неряшливо одетыми и непривлекательными. И Ева тоже — к немалому своему удивлению заметил я.

Когда читка была закончена, Ронни некоторое время молча глядел на нас, громко сопя трубкой, играя золотым «вечным» карандашиком и перебирая в руках листы с заметками.

— Нам придется как следует потрудиться, ребята. Эта пьеса куда тоньше, чем может показаться с первого взгляда.— Он вынул трубку изо рта и указал мундштуком в мою сторону.— Джо, прошу не забывать, что вы простой, честный фермер, и, ради всего святого, не злоупотребляйте… э… хм… принадлежностями дамского туалета.— Все, за исключением меня, рассмеялись.— Пожалуй, вам лучше совсем выпустить этот кусок.

— Берегитесь, Джо,— сказала Ева.— Ронни обожает купюры. Если вы не поостережетесь, от вашей роли ничего не останется.

Ронни подарил ей сияющую улыбку.

— Все пьесы необходимо сократить наполовину,— сказал он.

— «Так считаем мы с Орсоном Уэллесом… [7]» — шепнула Элис мне на ухо.

— Ну ладно, ребята,— сказал Ронни.— На сегодня хватит. Теперь мы с Хербертом попытаемся разобраться, что автор намудрил с освещением.

— Может быть, выпьем кофе? — спросил я Элис, когда она поднялась.

— Нет, благодарю вас.

«Ну и черт с тобой»,— подумал я и повернулся на каблуках.

— А вот пивом вы меня можете угостить.

— Поедем в «Кларенс»?

— Там бывает слишком много «Служителей Мельпомены». И слишком светло и чисто. Скоро они повесят неоновые лампы. В «Сент-Клэре» куда уютнее. Темно, пахнет жареной говядиной и сальными свечками.

Ее автомобиль, зеленый «фиат-500», стоял у подъезда. Она отперла правую дверцу и приостановилась в нерешительности.

— Вы умеете водить машину?

— Как ни странно, умею,— сказал я.

— Черт вас побери, почему вы так обидчивы?

— Я и не думал…

— Нет, думали. Я просто хотела предложить вам вести машину. Большинство мужчин не выносят, когда за рулем женщина. И к тому же я вожу машину отвратительно.

Я ничего не ответил, сел за баранку и распахнул перед Элис левую дверцу.

Приятно было снова вести машину. Правда, собственного автомобиля у меня никогда не было. Я научился управлять машиной, когда служил в армии: у нас на четверых летчиков был один «остин-чэмми». Когда я включил первую скорость, мне показалось, что сейчас я снова покачу по пустынным равнинам Линкольншира с бочкой пива в багажнике, а Томми Дженкс заведет во весь голос «На маневрах», или «Коты на крышах», или «Три почтенные старушки». И меня вдруг охватила тоска по тем дням, когда я мог позволить себе истратить четыре фунта в неделю на пиво и сигареты, а эмблема в виде серебряного крылышка обеспечивала и даровую выпивку и женщин из общества. Конечно, наш «остин» был мало на что пригоден (да и не удивительно после семнадцати лет безалаберного с ним обращения), но как бы то ни было, а одна четвертая часть его принадлежала мне. Томми разбил его в лепешку на Северном шоссе под Финчли, прикончив и себя самого, и капрала, и солдата, сидевшего за баранкой «джипа», в который он врезался.

— Отчего вы хмуритесь? — спросила Элис.— Вам известно, что в этой шляпе вы похожи на гангстера? Сверните здесь направо, пожалуйста.

— Где мы находимся?

— Уже неподалеку от шоссе Сент-Клэр. И от моего дома, кстати сказать.

— Вы живете Наверху, разумеется? — Вероятно, в моем голосе прозвучала издевка: я заметил, как Элис поморщилась, и удивился сам, что за бес в меня вселился.

— Я живу на шоссе Коноплянок,— сказала она.— Не я выбирала этот дом, но, впрочем, он вполне хорош. А вы живете на Орлином шоссе, да?

— Я снимаю там комнату,— сказал я.

Мы ехали по Тополевому проспекту. Из окон большого особняка по левую сторону проспекта на мостовую упал сноп света, и до нас долетели звуки музыки. Ворота в высокой ограде были приотворены, и я увидел блеск воды и белый помост.

— Бог мой! — сказал я.— Бассейн для плавания.

— Здесь живет Сьюзен Браун,— сказала Элис.— У нее сегодня званый вечер: она справляет день рожденья.

— Как мило,— сказал я.— Вероятно, Джек в числе приглашенных. Надеюсь, я не слишком много себе позволяю, именуя его столь фамильярно?

Элис, казалось, не слышала.

— Сверните, пожалуйста, налево,— сказала она. По узкой улице мы спустились вниз и выехали на небольшую площадь. Дома в этой части города были уже поменьше: большой особняк на вершине холма был последним аванпостом мира частных бассейнов для плавания, тополей и автомобилей новейшей марки. Привокзальные рабочие кварталы простирались дальше, чем я думал: они словно щитом прикрывали Тополевый проспект от фабричного дыма долины. Узкая и крутая каменная лестница вела с площади к прямой, словно проложенной по линейке, улице с домами из песчаника. Кабачок «Сент-Клэр» находился в переулке неподалеку от площади.

В кабачке, как и говорила Элис, царил полумрак и пахло жареной говядиной и свечами. Небольшая комната за баром была совершенно пуста, только два каких-то старика сидели, сгорбившись, у огня. На стенах висели две старые гравюры с изображением Уорли и снимок дома, с которого в 1888 году сорвало ураганом крышу. В промежутках между ними поблескивали медные жаровни и украшенные бляхами уздечки. Диванчики, стоявшие вдоль стен, были обиты кожей.

Элис с удовлетворением огляделась вокруг.

— Вот где, на мои взгляд, хорошо,— сказала она.— Так уютно и уединенно, что в этом есть даже что-то зловещее.

Подошел, шаркая ногами, тощий, седой старик — хозяин кабачка.

— Добрый вечер, миссис Эйсгилл. Добрый вечер, сэр. Чем могу служить?

— Попробуйте «Старое»,— сказала мне Элис.— Вот уж это настоящее пиво. Верно, Берт?

— Очень приятный напиток, миссис Эйсгилл,— отвечал тот глухим, замогильным голосом.— Красота, а не пиво.

Пиво — темное, мягкое и душистое — оказалось и в самом деле очень хорошим. В этом уютном уголке было тепло и покойно, и мне было очень хорошо с Элис. Я не чувствовал необходимости ухаживать за ней, а следовательно, и не боялся получить отпор. Я предложил ей сигарету и закурил сам. Это была моя первая сигарета в тот вечер — я как-то забываю курить, когда взволнован,— и она показалась мне особенно крепкой и приятной, даже чуть-чуть горьковатой на вкус, что я всегда любил.

— Послушайте, Джо,— сказала Элис.— Вам и мне еще предстоит поработать вместе, и нужно, чтобы между нами все было ясно с самого начала. Почему вы все время лезете в бутылку? Мне не хотелось объясняться с вами при всех, но вы, черт вас побери, разговаривали со мной очень оскорбительным тоном. Что с вами такое? У вас комплекс неполноценности?

— Нет,— пробормотал я.

— Тогда в чем же дело?

— Мне показалось, что вы держитесь покровительственно по отношению ко мне, вот и все. Мой отец не был владельцем заводов или фабрик, но это еще не значит, что я никогда ничего не читал или не могу управлять машиной.— Я чувствовал, что мое объяснение звучит неубедительно: ведь на Элис-то я вовсе не был зол.

— Но, Джо, дорогой,— сказала она.— Кто придает этому значение? Во всяком случае, не я. Да и Томпсоны, и Ева…— Она сдвинула брови.— Должно быть, это Ева, да? Она всегда кокетничает напропалую, а потом напускает на себя чопорность. Так уж она создана, ее не переделаешь. Знаете, я бы нисколько не удивилась, если бы… Нет, пожалуй, не стоит говорить.

Я заказал еще пива.

— Раз уж начали, лучше сказать.

— Я бы не удивилась, если бы узнала, что она рассказывает Бобу о своих проделках. Они какие-то ненастоящие оба. Ведь вы же не приняли ее всерьез?

— Все зависит от того, что вы под этим подразумеваете.

— То же самое, что и вы, голубчик.

— О господи, нет! Ни на секунду! — Я рассмеялся.— Каким должен я вам казаться идиотом! — И тут я вспомнил главную причину моей досады.— Джек Уэйлс… смотрел на меня сверху вниз, хвастал офицерской столовой, забыл, как меня зовут, когда я обратился к нему…

— Скоро он уедет обратно в свой университет,— сказала Элис.— И притом вовсе не поэтому вы на него злитесь. Он заявляет права на Сьюзен — вот почему, верно?

Я ничего не ответил. И только удивился, как это получилось, что мы чувствуем себя так непринужденно друг с другом. Я говорил с ней так же свободно и просто, как с Чарлзом. Это открытие несколько ошеломило меня.

— Разве я не права? — настаивала она.

— Ну ладно. Пусть так. Обыкновенная зависть. Дело в том, что такие люди, как он, всегда забирают все самое лучшее, словно по какому-то божественному праву. Мне слишком часто приходилось это наблюдать.

— Я сейчас поколочу вас,— сказала Элис.— Ведь Сьюзен не помолвлена с ним. И вы тоже как будто не женаты. Боитесь вы его, что ли? Почему бы вам не позвонить Сьюзен по телефону и не пригласить ее куда-нибудь?

— Я как-то не думал об этом,— пробормотал я вяло.

— Вам нравится жалеть себя,— сказала она.— Вместо того чтобы предпринять что-нибудь, вы просто сидите сложа руки. Может быть, вы и впрямь думаете, что вам не под силу тягаться с Джеком?

— Нет,— сказал я.— Да это и не важно — кому с кем тягаться… если он ей нравится. Но я вижу, что это не так. Просто она привыкла, что он всегда рядом, вот и все… А я мог бы ей понравиться — я это чувствую. И вот это-то и досадно. Вы, верно, думаете, что я слишком самонадеян?

— Нет,— сказала она.— Просто вы молоды и страшно неопытны, Но если вы и в самом деле так чувствуете, то, должно быть, вы правы.

Веру в интуицию я не могу считать исключительно моей привилегией — это вещь довольно распространенная,— и тем не менее, услыхав от Элис эти слова, я почувствовал, что уже ничего не могу от нее скрыть. Взглянув на свой пустой стакан, я сказал:

— Не умею пить половинками.— И сунул было руку в карман.

— Дайте я закажу,— сказала Элис.

— У меня хватит…

Она жестом заставила меня замолчать.

— Нет. И не надо спорить. Я всегда плачу за себя. У меня такая привычка еще с того времени, когда я служила в театре.

— Но я никогда не служил в театре.

— О, перестаньте! Будь вы государственным казначеем или владельцем этого кабака, мне все равно. Я люблю быть независимой и в состоянии сама уплатить за свое пиво. Ясно?

Я взял у нее деньги и заказал пиво. По правде говоря, я был доволен: «Старое» пиво стоило два шиллинга пинта, и судя по тому, как мы его пили, счет к концу вечера легко мог возрасти до девяти шиллингов. В банке у меня лежало восемьсот фунтов: жалованье, накопившееся за время моего пребывания в лагере для военнопленных, плюс то, что я получил по страховому полису после смерти родителей. Но к этим деньгам я не прикасался. Я знал, что снова собрать такую сумму мне будет нелегко, и жил на свое жалованье, а оно не позволяло мне пускаться в авантюры, которые грозили обойтись чуть ли не в десять шиллингов.

Я с благодарностью поглядел на Элис.

— Может быть, вы хотите картофельной соломки, дорогая?

— Да, пожалуйста,— по понедельникам они получают «Смитовскую». И попросите, чтобы подали солонку. Терпеть не могу этих противных голубых пакетиков.

— Я тоже люблю соленое к пиву. Хотя кусок жирной свинины с маринованным луком, пожалуй, лучше всего.

Она широко улыбнулась мне. Это была товарищеская улыбка, без малейшего кокетства.

— Согласна. У меня низменные вкусы. И я могу выпить пива не меньше, чем вы.

— Ловлю вас на слове.

— А я вас. Я с детства привыкла к пиву, а все мужчины вокруг меня, кажется, никогда не пили ничего, кроме виски и джина. И они думают, что я шучу, когда говорю, что люблю пиво, и угощают меня какой-то дрянью, которая продается в бутылках, или жидким немецким пивом.

«Старое» оказалось крепче, чем я думал. Когда я доканчивал третью пинту, теплая волна нежности внезапно захлестнула меня.

— Я хочу вам что-то сказать, Элис. Вы мне нравитесь. То есть я не влюблен в вас, нет: просто вы очень хорошая. Я могу разговаривать с вами, как с товарищем. Я могу делиться с вами… Вот, черт побери, все «я» да «я»…— Тут я снова отхлебнул пива и основательно набил рот хрустящим картофелем.

— И вы мне тоже нравитесь,— сказала она.— Вы знаете, временами вам можно дать не больше восемнадцати.

Мы просидели в этом кабачке до самого закрытия, а потом Элис отвезла меня домой. И только уже лежа в постели я подумал о том, что еще никогда ни одной женщине на свете не рассказывал так много о себе… Более того: я не испытывал ни малейшего страха, что сказал что-нибудь лишнее, попал в глупое положение… От наволочки еле уловимо пахло лавандой, и это снова напомнило мне Элис. Это был ее запах — прохладный и чистый, как свежее белье, теплый и дружелюбный, как пиво. Я неприметно погрузился в сон, и мне приснилось, что мы с Элис едем в ее «фиате» где-то не то в Линкольншире, не то в Пруссии, и машину дико забрасывает на каких-то фантастически крутых зигзагах шоссе. А затем Элис внезапно превратилась в Сьюзен — с сияющими глазами, с побледневшим от наслаждения лицом, и тут же я оказался совершенно один в какой-то незнакомой пустынной местности, в дюнах — среди сосен, песка и вереска — и громко звал не Сьюзен, а Элис и пробудился наконец у себя в комнате в коттедже на Дубовом Зигзаге и, открыв глаза, увидел прямо перед собой на стене репродукцию: «Олимпию» Мане — белокожую, нежную и прелестную, отлично сознающую все свои достоинства,— и она все росла и росла, пока не заполнила стену, и тогда, закрыв глаза руками, я хотел закричать и снова пробудился — на этот раз в Уорли: над ухом у меня звенел будильник, а из кухни доносилось шипение сала на сковородке.

7

Библиотека помещалась в городской ратуше. Я зашел туда на следующее утро в десять часов и узнал, что Джек Уэйлс через два-три дня должен возвратиться в университет.

Я стоял в небольшой нише, где помещался так называемый «отдел справок», ликовал в душе и вместе с тем испытывал зависть. Кембридж! Перед взором моим возникала картина: бутылки портвейна, лодочные состязания, приятные неторопливые беседы за длинным столом, сверкающим хрусталем и серебром. И самый воздух пропитан сознанием могущества — могущества, говорящего на безукоризненном английском языке, могущества, черпающего свою силу в происхождении и связях. Ведь если вы намерены управлять государством, вам никак не обойтись без университетского образования.

Отец Джека, помимо всего прочего, еще делал автомобили. Предприятие процветало. Впрочем, даже будь иначе, это не имело бы особого значения, так как он к этому времени уже успел создать маленький уютный вертикальный концерн. Как только расходы на какие-либо детали превышали определенную сумму, он покупал фирму, производящую этот товар. Ему принадлежала пластмассовая фабрика, кожевенный завод, завод, изготовляющий кузова, типография и даже прачечная. Рядом с Фордом, Лайонзом и Юнилевером это был совсем небольшой концерн, но я бы очень удивился, если бы старик оставил своим наследникам меньше миллиона.

Седрик объяснил мне, зачем Джеку понадобилась ученая степень.

— Тот, кто стоит во главе концерна, не может быть узким специалистом,— сказал Седрик.— Он обязан уметь мыслить абстрактно. Если он будет слишком входить в частности, ему не под силу будет охватить целое. И вот Джек поступил в Кембридж, чтобы научиться думать.— Седрик улыбнулся мне словно сообщнику.— Конечно, по существу это не так уж необходимо. Инженеры и бухгалтеры руководят предприятием независимо от того, кому оно принадлежит. Все, что требуется от Джека,— это встречаться с нужными людьми и уметь с ними ладить. Пускать пыль в глаза своей ученостью… скажем так.

«Превосходно! — ребячливо подумал я про себя.— Я украду у тебя твою девушку, Уэйлс, и все твои деньги не смогут меня остановить…»

Я направился к телефонной будке напротив ратуши и позвонил Сьюзен. Дожидаясь, пока меня соединят, я уже готов был отказаться от своей затеи. Если бы к телефону подошла не сама Сьюзен, едва ли я повторил бы эту попытку еще раз.

— У телефона Сьюзен Браун,— донеслось из трубки.

— Говорит Джо Лэмптон. Как официально это у нас получается! — В телефонной будке было разбито стекло и сильно дуло. От волнения у меня дрожали руки.— Я взял два билета на субботний балет, может быть, вы хотите пойти?

— На субботний балет?

— Я хотел сказать: на балет в субботу вечером,— сказал я, мысленно проклиная себя.

— Я бы очень хотела пойти. Минутку, Джо, я ничего не могу сообразить — я прямо из ванны.

На мгновенье я увидел ее полуодетую — такую юную, чистую, свежую, упругую… и тут же постарался выкинуть это из головы. Я не хотел об этом думать. Не потому, чтобы она не казалась мне желанной, но раздевать ее мысленно — это годилось лишь для какого-нибудь прыщавого подростка и ни в какой мере не выражало моих чувств к Сьюзен. Это я могу сказать по совести: мои намерения по отношению к Сьюзен всегда были, что называется, благородными. Все другое было бы убого и низко, не достойно ее красоты. Да, Сьюзен сама по себе, даже не говоря о деньгах, была достойна того, чтобы на ней жениться. Она была принцессой из сказки, героиней старинной баллады или музыкальной комедии. Такая уж у нее была внешность — и лицо и фигура,— и к такой категории принадлежала она по своему имущественному положению. А ведь все сказки — на один лад: принцесса прекрасна, живет в золотом дворце, носит красивые одежды и драгоценности, питается цыплятами, земляникой и медовыми пряниками, и даже если с ней приключается беда и ей приходится работать на кухне, влюбленный принц непременно находит ее по драгоценному кольцу, которое она запекает для него в пирог, и хотя при этом он едва не погибает от нервного потрясения, когда она предстает перед ним в ослиной шкуре с перепачканным сажей лицом и загрубевшими от черной работы руками и ему кажется, что он влюбился в простую работницу, короче говоря, в девушку категории № 10, все же принцесса успевает сбросить с себя ослиную шкуру и под ней оказывается великолепный наряд, после чего она умывается, и принц видит ее нежную белую кожу, и все становится на свое место — она принцесса, девушка категории № 1, и принц может спокойно жениться на ней, после чего они будут жить припеваючи до скончания века. Словом, стандарт, по которому определяются принцессы, до грубости прост, Сьюзен была принцессой, а я — эквивалентом свинопаса. Я, так сказать, творил из жизни сказку. Беда была в том, что стоявшие на моем пути препятствия были пострашней драконов и чародеев, а мне предстояло обойтись без доброй феи-крестной. И в то утро я еще не мог сказать, чем окончится эта сказка. Когда Сьюзен отошла от телефона, мне пришлось ждать довольно долго. Я даже подумал сначала, что она просто повесила трубку, но тут же услышал где-то в отдалении шум пылесоса и женские голоса.

— Простите, что заставила вас ждать,— сказала Сьюзен.— Никак не могла найти свою записную книжку. В субботу вечером я свободна, Джо.

Первый дракон — пусть совсем тщедушный — был сражен наповал. Я постарался скрыть свое торжество.

— Отлично. Я заеду за вами в четверть седьмого, хорошо?

— Нет, нет,— сказала она поспешно.— Встретимся в театре.

— Тогда без четверти семь?

— Чудесно. Ой, мама идет… я бегу… До свидания!

— До свидания,— несколько озадаченно сказал я.— Пряничная позолота уже чуточку потускнела. Почему Сьюзен так испугалась появления своей матери? Может быть, она хочет скрыть от домашних, что собирается пойти со мной в театр? Неужто ей не разрешают встречаться ни с кем, кроме Джека? И мне, в отличие от него, не положено даже появляться в ее доме?

Когда я вернулся в казначейство, Тедди Сомс пил чай и флиртовал с Джун Окс, машинисткой из отдела здравоохранения. Джун едва исполнилось двадцать лет. Она была рыжая, белокожая, глупенькая и, по моему твердому убеждению, влюбчивая. Впрочем, я был достаточно осторожен, чтобы не заводить с ней романа. В стенах учреждения романы завязываются чрезвычайно легко, а развязаться с ними бывает довольно трудно, в особенности когда это происходит в маленьком городке.

Тем не менее я тоже начал слегка заигрывать с ней. Моему уязвленному самолюбию было приятно общество женщины, которая была достижима для меня и которая, думал я, глядя на ее полные влажные губы, не станет подстрекать меня понапрасну и будет чрезвычайно довольна, если я приду к ней в гости.

— Привет вам, царица моего сердца,— сказал я, беря себе чашку чаю.— Всегда приятно видеть вас. С каждым днем вы становитесь все краше. Я рад, что вы не работаете в казначействе.

— Вот как — вы не хотите, чтобы я у вас работала?

— Я бы тогда только и делал, что глядел на вас,— сказал я,— и забросил бы всю работу.

Джун хихикнула.

— Я слышала, что вы поглядываете на кого-то другого.

— Только потому, что вы отказываетесь выйти за меня замуж.

— Вы еще не сделали мне предложения.

Я опустился на одно колено и приложил руку к сердцу.

— Дорогая… нет, да позволено мне будет сказать… дражайшая мисс Окс. Предлагаю вам руку и сердце…

— Не слушай его, Джун,— сказал Тедди.— Он шляется по кабакам с замужними женщинами.

Я поднялся с колена.

— Не понимаю, что вы имеете в виду?

Джун снова хихикнула:

— Ее имя начинается с буквы Э. И она слишком, слишком стара для вас.— Голос у Джун был очень тонкий, почти писклявый и находился в странном несоответствии с ее пышным бюстом.

— Ах, вот что,— сказал я небрежно.— Она подвезла меня на своей машине до дома. Мы обсуждали пьесу. Тедди не способен этого понять. У нас с ней абсолютно платонические отношения.

— О нет, я понимаю,— сказал Тедди, обнимая Джун за талию.— Я вот все стараюсь уговорить Джун провести со мной платонический уикэнд. Лишь бы только не получился платонический ребенок.— Он расхохотался громко и, как всегда, несколько театрально и ущипнул Джун за щеку.

— Ты несносен,— сказала Джун.— Нет, нет, Тедди, отвяжись. Что, если войдет мистер Хойлейк?

— Он распорядится, чтобы я оставил тебя в покое, и примется за тебя сам,— сказал Тедди.

— Я больше с тобой не разговариваю! Все! — сказала Джун.— У тебя чудовищно грязные мысли.— Она улыбнулась мне.— А вот Джо — настоящий джентльмен.

— Ну, особенно на это не полагайтесь,— сказал я.

Она подошла ко мне ближе. От нее исходил какой-то необычный аромат — не духов, не мыла, не пота,— почти едкий, но чистый. Мне захотелось обнять ее или хотя бы назначить ей свидание. Но первое ничего бы мне, в сущности, не дало, а второе было опасно. Поэтому я только улыбнулся ей.

— Вы очаровательны,— сказал я.

— У вас немыслимые глаза,— сказала она. На секунду она коснулась моей руки.— Скажите, чем мы, молодые старые девы, вас не устраиваем? — Все это говорилось так, словно Тедди не было в комнате.

— Не обращайте на меня внимания,— сказал он.— Вы, мальчик, имеете успех у дам, вы в их вкусе.

— Как же! Они выстраиваются в очередь, чтобы только поговорить со мной.

— Вы можете вскружить голову Джун,— сказал Тедди.— Она еще совсем ребенок. А вот миссис Э… Вот тут я, действительно, завидую вам.

— Завидовать совершенно нечему.

— Она прелестна,— сказал Тедди. Худое, жесткое лицо его стало вдруг мечтательным.

— Да, ничего себе. Но я об этом как-то не думаю.

— Ну, черт побери, а я думаю. Она…— Он остановился, подыскивая слово, затем продолжал без малейшего стеснения: — Она настоящая леди. И настоящая женщина. Всякий раз, как я ее вижу, меня бросает то в холод, то в жар.

— Экий вы сластолюбец,— сказал я.— А ведь вам известно, что священное писание запрещает прелюбодействовать в сердце своем.

— Ее супруг прелюбодействует несколько другим способом.

— Это еще не оправдание. Кстати, что он собой представляет?

— Богатый мануфактурщик. Самодовольный, бледный, холодно любезный.

— А с кем он путается?

— С девчонкой из своей же конторы. Пухленькая, глупенькая, молоденькая. Вот уж год, как это тянется.

— Какое свинство,— сказал я возмущенно.— Неужели ему мало Элис?

— Ей тридцать четыре года, они женаты около десяти лет, и у них нет и никогда не было детей.— Он ухмыльнулся.— Я бы охотно помог ему в этом деле. Весьма охотно.

Я пожал плечами.

— Она меня в этом смысле не интересует.— Мне вспомнилась Сьюзен, и от этого воспоминания приятно защемило внутри. Мне нестерпимо захотелось поделиться с кем-нибудь своей радостью, похвастать ею,— разумеется, под секретом. Я все надеялся что Тедди заговорит о Сьюзен, и тогда я вскользь упомяну о предстоящем свидании. Но он так и не заговорил о Сьюзен, а все продолжал превозносить Элис.

В этот же вечер я отправился на вторую репетицию «Фермы в лугах». Ронни был в ударе, яростно пыхтел трубкой, ерошил волосы в знак страшного нервного напряжения и ожесточенно царапал что-то на полях своей переложенной бумажками рукописи.

— Сегодня, ребята,— сказал он,— вы представляете собой только движущиеся фигуры. И притом, смею сказать, весьма привлекательные. Итак, я хочу внести ясность и уточнить мизансцены, после чего мы сможем немножко порепетировать текст.

У нас с Элис по пьесе были три бурные любовные сцены. Я боялся, что буду чувствовать себя неловко, но она держалась уверенно, без тени смущения: я был для нее только партнером, и наши объятия походили скорее на какой-то замедленный танец. Мы играли так слаженно, что Ронни поправлял меня не чаще двух раз в каждой мизансцене, а для начала это было вполне сносно. Элис твердо вела меня за собой, что, в сущности, и требовалось, так как по пьесе она должна была меня соблазнить.

По окончании репетиции Ронни не удержался от похвал:

— Любовные сцены уже начинают у вас получаться, Джо. Меня беспокоит другое.— Он подмигнул мне, поглядев поверх очков.— Я имею в виду эту скучную, но неизбежную канитель: как выйти на сцену, как уйти, как сесть, как встать и прочее. Вы садитесь так, словно… Ну, не будем вульгарны. А встаете так, словно сидели на гвоздях. И вы очень неуклюжи в сценах с Энн и Джонни. Но вот с Элис вы оживаете.

— Элис и мертвого способна оживить,— сказал я и улыбнулся ей. К моему изумлению, она слегка покраснела.

Когда Ронни закончил свои объяснения, я вместе с Элис спустился со сцены в зрительный зал. Она взяла свое пальто, лежавшее на кресле, я помог ей одеться.

Когда мои руки еще касались ее плеч, она на какое-то мгновение прислонилась ко мне. Но это движение было столь же бесстрастно, как наши объятия на сцене.

Я тоже надел пальто и сел возле нее.

— Я последовал вашим указаниям.

— Каким указаниям?

— Я позвонил Сьюзен. Мы с ней идем на балет.— Откуда-то из-за кулис доносились голоса Ронни и Херберта. Вдруг голубоватый свет залил сцену: сколоченные из досок столы на козлах, плетеные стулья, жесткую кушетку, на которой я только что целовал Элис, и окурки сигарет на полу. Театрик был маленький, но в эту минуту он внезапно показался мне огромным, пустым и гулким.

— Сьюзен? — переспросила Элис.— Ах да, помню.— Свет на сцене из голубого стал розовым.— Вы не ошибетесь, если будете следовать моим советам. Тетушка Элис всегда бывает права.

— Какая же вы тетушка! — сказал я.— Им всем за сорок и от них пахнет камфарой.

Она сделала гримаску. Я заметил, что кожа под подбородком у нее чуть-чуть дряблая.

— Ну, камфарой от меня действительно, кажется, не пахнет. Тем не менее я веду себя совершенно как добрая тетушка из какого-нибудь дамского журнала, отвечающая на вопросы читательниц. Или как кормилица Джульетты.— Я уловил в ее голосе горечь.

— Вот уж нет,— сказал я.— Я видел «Ромео и Джульетту». Кормилица была отвратительная старая сводня. А вы милы, очаровательны и даже…— Я умолк. Продолжать было опасно.

— И даже — что?

— Вы не рассердитесь? Обещайте.

— Хорошо,— сказала она нетерпеливо.— Я не рассержусь, даже если это что-нибудь непристойное. Обещаю.

Я еще колебался.

— Это покажется вам глупым. Я не могу…

— Ну, совсем как в «Доме миссис Бин»,— сказала Элис.— Вы просто несносны, Джо. Договаривайте же, Христа ради!

— Вы, вы… Нет, не то… не просто трогательны. Вы какая-то трогательно-беспомощная, как маленькая девочка. И какая-то потерянная. Словно вы все время ищете что-то. Ах, черт, я говорю, как герой скверного фильма! Забудьте все, что я сказал, ладно?

Несколько секунд она молчала. Затем глаза ее увлажнились.

— Как странно услышать это от вас. Нет, я не сержусь, мой друг.— Она порылась в сумочке. Зажигая для нее спичку, я с удивлением обнаружил, что у меня дрожат руки.

В эту минуту вошел Джордж Эйсгилл. На нем было пальто из какой-то непомерно толстой мохнатой материи, И он казался недостаточно высок и недостаточно широкоплеч для такого пальто. Мне бросились в глаза маленькие, изящные руки: отлично наманикюренные ногти блестели; помимо перстня с печаткой на безымянном пальце, он носил еще бриллиантовое кольцо на мизинце. Лицо у него было гладкое, черты лица правильные, а тонкие усики — словно нарисованные. Однако, несмотря на маникюр и бриллиантовое кольцо, в нем не было ничего женственного. Но и ничего мужественного тоже. Точно он по зрелом размышлении предпочел быть не женщиной, а мужчиной, просто потому, что нашел это более выгодным и удобным для себя. Я невзлюбил его с первого взгляда, но совсем иначе, чем Джека Уэйлса. Джек сам по себе был не так уж плох, но в Джордже Эйсгилле чувствовалась какая-то холодная настороженность, которая почти испугала меня; весь его вид говорил о том, что с ним шутки плохи.

— Я приехал, чтобы увезти мою жену от вас, бездельники и бродяги,— сказал он.— Свой «фиат» моя жена, к сожалению, запорола.

— Это Джо Лэмптон,— сказала ему Элис.— Мой любовник.

— Ах вот как! — протянул он.— Прошу прощения. Я вам все испортил?

— Мы с вами уже встречались,— сказал я.

Он окинул меня быстрым, оценивающим взглядом.

— Припоминаю,— сказал он. Кивком головы он указал на сцену.— Ну, как идет?

Он произнес это так, словно мы развлекались, ставя какие-то дурацкие шарады.

— Мне трудно судить,— сказал я.— Лучше спросите у Элис.

— О, не более погано, чем всегда,— сказала она без всякого выражения.— Мы по-прежнему продолжаем забавляться.

С его появлением в ней произошла какая-то перемена. Она не казалась ни запуганной, ни приниженной, ни чрезмерно развязной. Почти невозможно было бы определить, в чем состояла эта перемена, но я сразу ее почувствовал. Элис снова стала такой, какой она всегда казалась мне прежде, вплоть до последнего вечера: холодной, надменной, небрежной и, я бы сказал, полуживой.

— Вы как будто служите у нас в муниципалитете? — спросил меня Эйсгилл.

Его снисходительный тон покоробил меня.

— Да, в казначействе.

— Скучноватая работа?

— Нет, что вы,— весело возразил я,— всегда найдется предприниматель, старающийся увильнуть от налогов. Бог ты мой, до чего же эти господа не любят платить налоги!

— Ну, я в этом грехе не повинен, друг мой,— сказал он.— Мое предприятие находится не в Уорли.

— Этого мы тоже не любим. Вы лишаете родной город дохода.

— Когда муниципалитет начнет поощрять деловую инициативу, я построю завод в Уорли.

— Когда мы найдем предпринимателя, который понимает, что наше стремление очистить город от дыма — не пустые слова, мы будем всячески его поддерживать.

Он улыбнулся, обнажив ряд белых, острых, мелких зубов.

— Ну, там, где столько сажи…

Я хотел было возразить, что сам-то он, черт побери, постарался обосноваться подальше от этой сажи, но Элис опередила меня.

— Перестаньте говорить о делах,— сказала она.— Неужто вам еще не надоело?

Он развел руками с видом иронической покорности, и бриллиантовое кольцо на мизинце сверкнуло холодным блеском.

— Вы, дорогая, решительно не способны понять, что мы, мужчины, живем ради своей работы. Стоит нам заговорить о чем-нибудь действительно интересном, как вы начинаете жаловаться, что мы говорим о делах.

Я был невольно польщен тем, что он находит мои замечания интересными, хоть и понимал, что это было сказано неискренне — всего-навсего дешевый комплимент по рецепту Дейла Карнеги [8]. Все участники репетиции как-то незаметно, один за другим, сгруппировались вокруг него,— примерно так же, подумалось мне, как группировались они вокруг Джека Уэйлса. Эйсгилл, как и Джек, олицетворял собой могущество денег, это был еще один король. Наблюдая почтительные позы окружающих, я думал о том, как могло случиться, что он женился на Элис. Как эти тонкие губы под аккуратными усиками ухитрились произнести — а ведь должны же они были это произнести — «я вас люблю». И я совершенно не в состоянии был представить его и Элис в постели. Они были такие разные. Такие чужие друг другу. В них не было решительно ничего общего, ни малейшего сходства, которое обычно рано или поздно появляется у всех счастливых супружеских пар.

Я встал и сказал Элис, что ухожу.

— Вам в нашу сторону? — спросила она.

— У вас не будет места в машине,— сказал я.

— Пустяки,— сказал Джордж.— Вы ни с кем не условились?

— В машине сколько угодно места,— сказала Элис.— Поедемте с нами, Джо.

Я внимательно на нее поглядел. Она сказала это так, словно нуждалась в моей защите.

Джорджа ждал «даймлер». Я устроился на заднем сиденье с Джонни Роджерсом и Энн Барлби. Мне еще никогда не доводилось ездить в «даймлере», принадлежащем частному лицу. Джордж на секунду включил плафон, и мягкий свет залил кабину. Мы оказались в маленьком обособленном мирке, теплом, уютном и вместе с тем полном неожиданностей, стремительно и дерзко несущемся в пространстве.

Джонни предложил всем сигареты. Я откинулся на мягких подушках и позволил себе с головой погрузиться в этот чужой мирок, в эту атмосферу роскоши, которая, казалось, ластилась ко мне, словно кошка. Джонни обсуждал с Джорджем марки автомобилей,— он, само собой разумеется, собирался в скором времени приобрести машину. Мы пересыпали речь жаргонными словечками, бывшими в ходу у военных летчиков,— манера, от которой меня всегда начинает мутить: редко у кого это получается непринужденно и ловко, чаще же отдает газетным фельетоном и дешевыми фильмами.

— Вы бы поглядели на эту красотку,— говорил Джонни.— Это же фантастика, нечто умопомрачительное…

Впрочем, Джонни был безобидным мальчиком лет двадцати, не больше, курносым, курчавым, из тех, кто по утрам непременно принимает ванну, рано ложится спать и много занимается спортом.

Энн Барлби приходилась ему двоюродной сестрой. Она болтала с Элис,— точнее, усердно старалась заставить ее почувствовать себя неловко, то и дело восхищаясь тем, как ей повезло: у нее такой великолепный «даймлер» и такой красивый любовник («вылитый Жан Марэ, дорогая…»). Под «любовником» Элис она, конечно, подразумевала меня — от частого повторения эта шутка не становилась, приятнее.

Энн по натуре была совсем другого склада, нежели Джонни, хотя внешне они были похожи: у нее было такое же свежее личико и курчавые волосы. Но, к несчастью, природа наградила ее носом, который мог выглядеть терпимо только на мужском лице: он был большой, бесформенный — то, что называется «нос картошкой». Впрочем, в некоторых ракурсах, особенно со сцены, он не производил такого уж плохого впечатления, но тем не менее причинял Энн немало страданий. Однако она беспокоилась зря. Она была находчива, остроумна, отлично сложена и если не могла рассчитывать на миллионы, то, во всяком случае, ее ждало очень недурное наследство. А пока что она злилась на весь свет. Меня она особенно невзлюбила и никогда не упускала случая сказать мне какую-нибудь гадость. Теперь, оглядываясь назад, я понимаю причину ее неприязни: я не находил ее привлекательной и не стремился скрыть это от нее. Заведи я с ней небольшой флирт, поухаживай за ней хоть чуть-чуть, и это могло бы полностью изменить ее отношение ко мне. Но она держалась со мной так, словно мое внимание было бы для нее крайне неприятно, а я принимал это за чистую монету, чего ни одна женщина в мире не может простить.

«Даймлер» без малейшего усилия преодолевал подъем на шоссе Сент-Клэр. У меня появилось ощущение, словно я нахожусь в движущейся гостиной, с той только разницей, что в этом автомобиле было куда уютнее, чем во многих гостиных. Джордж вел машину уверенно и спокойно, как шофер-профессионал, и мне невольно припомнилась безалаберная, бесшабашная езда Элис.

— Мы здесь сойдем,— сказала Энн, когда мы проехали примерно половину шоссе Сент-Клэр.— У вас очаровательная машина, мистер Эйсгилл. Значительно лучше, чем «фиат». В «фиат», кажется, можно втиснуться только вдвоем, верно, Джо?

— Бог мой! — сказала Элис, когда Джордж снова включил зажигание.— Какая злобная девчонка! Так и сыплет грязными намеками, да еще выражается при этом языком опереточной хористки. Ну, ей придется подождать, прежде чем я снова сяду с ней в машину. Может, мне уж лучше во всем признаться тебе, Джордж? Пасть к твоим ногам и сдаться на твою милость? Вчера вечером я подвозила Джо домой, и мы заехали в «Сент-Клэр». Ну вот, теперь ты посвящен в нашу страшную тайну. Но что за город — сплетни, пересуды…

— Все маленькие городишки одинаковы,— равнодушно заметил Джордж.— И, во всяком случае, зачем тебе понадобилось заезжать в «Сент-Клэр»? Пригласила бы лучше Джо к нам, если не хотела, чтобы о тебе сплетничали. Мне кажется, у нас дома найдется что выпить.

Не снижая скорости, он миновал поворот на Орлиное шоссе, и когда я опомнился, мы уже проехали с полмили по шоссе Сент-Клэр и были почти у самой вершины холма.

— Я пройдусь пешком,— сказал я.

— А почему бы вам не поужинать у нас? — предложил он.— Томпсонам можно будет позвонить.

— И в самом деле,— сказала Элис.

— Но нынешние пайки…

Элис рассмеялась.

— Пусть это вас не беспокоит, дружок. Я не собираюсь устраивать банкет. Закусим, чем бог послал.

Теперь мы были уже на самом верху шоссе Сент-Клэр. За Орлиным шоссе город кончился и потянулись обсаженные деревьями луга, изредка перемежавшиеся домами — большими, расположенными вдалеке от дороги. Слева от шоссе, полускрытое за высокими соснами, стояло такое огромное здание, какого я еще не видел в Уорли. Это был настоящий викторианский загородный дом с башнями и парапетами, с подъездной аллеей по меньшей мере в четверть мили длиной и сторожкой величиной с небольшой особняк.

— А здесь кто живет? — спросил я.

— Джек Уэйлс,— сказал Джордж.— Вернее, семейство Уэйлсов. Они купили этот дом у одного обанкротившегося торговца шерстью. Какова махина? Заметьте, он у них пустует больше чем наполовину.

Настроение у меня упало. Впервые я отчетливо осознал, какими огромными преимуществами обладает передо мной Джек Уэйлс. Я представлялся себе большим и сильным и вдруг почувствовал, как огромен этот дом по сравнению со мной. Он показался мне как бы физическим придатком к Джеку: кирпичи и известка стоимостью по меньшей мере в пятьдесят тысяч фунтов стерлингов громко утверждали, что мне не под силу тягаться с моим соперником.

Дом Эйсгиллов находился в конце узкой немощеной дороги, сразу за парком Сент-Клэр. Это была постройка тридцатых годов из белого бетона, с плоской крышей. Поблизости другого жилья не было. Дом стоял на вершине небольшого холма, у подножия которого с одной стороны раскинулся парк, с другой — вересковая пустошь. Дом имел дорогой, очень современный и изысканный вид, но был странно неуместен здесь, словно проститутка с Пикадилли, разгуливающая по вересковой пустоши в нейлоновых чулках и туфельках на высоком каблуке.

Внутри дом был отделан в белых и палевых тонах. Кресла из стали и каучука оказались все же гораздо более удобными, чем можно было предположить с виду. На стенах висели три очень яркие картины маслом: две из них я воспринял просто как сочетание каких-то линий, кружочков и пятен, но третья, несомненно, являлась портретом Элис в сильно декольтированном вечернем платье из сверкающей серебристой ткани. На портрете груди у нее казались маленькими и упругими и лицо было гладкое, без морщинок. Но художник не приукрасил ее: он передал чуть тяжеловатый подбородок и едва намечающуюся складку под ним.

— Не смотрите на этот портрет слишком пристально, Джо,— сказала Элис, подойдя ко мне сзади.— Я была тогда на десять лет моложе.

— А мне бы хотелось быть на десять лет старше,— сказал я.

— Неужели, Джо? Как это мило с вашей стороны.— Она сжала мою руку и не сразу ее отпустила.— Вам нравится эта комната?

— Очень нравится,— сказал я и покривил душой. Это была какая-то странная комната, очень чистая, очень светлая, отделанная с большим вкусом и вместе с тем — неуютная. Невысокие белые полки у стены напротив камина были заставлены книгами, преимущественно новыми, в девственно свежих суперобложках. Книги должны были бы очеловечить комнату, но этого не получилось: трудно было поверить, что кто-то мог их читать,— они настолько явно были частью общего декоративного замысла, что никто не посмел бы снять хоть одну из них с полки.

— Выпьем? — спросил Джордж, открывая дверцу бара-серванта.— Есть джин, виски, коньяк, ром, херес и еще какие-то отвратительные ликеры, которые я, по совести говоря, не советовал бы вам пить.

— Виски, пожалуйста.

Он поглядел на меня не без ехидства.

— Виски не шотландское, к сожалению. Один из моих американских клиентов подарил мне корзину. Предупреждаю, похоже на жидкость для укрепления волос.

— Мне в Берлине пришлось выпить немало этого пойла,— сказал я.— Нет, благодарю вас, соды не надо.

Виски обожгло мне рот, и на какую-то долю секунды у меня перехватило дыхание; затем под ложечкой разлилась приятная теплота.

— Элис сказала мне, что вы из Дафтона.— Джордж налил себе содовой и начал потягивать ее маленькими глотками, словно лекарство.

— Да, я там родился.

— Мне приходилось бывать в Дафтоне два-три раза по делам. До чего же унылое место!

— Привыкаешь ко всему.

— Вы, вероятно, знакомы с Торверами?

Я был знаком с Торверами примерно так же, как с главным судьей нашего графства. Это была семья старейших дафтонских промышленников. В сущности — единственная семья крупных промышленников, уцелевших после кризиса. Все остальные промышленные предприятия нашего города либо попали в лапы судебного исполнителя, либо были проглочены лондонскими синдикатами.

— Мой отец работал на заводе Торверов,— сказал я.— Он был мастером. Так что мы, как вы сами понимаете, домами знакомы не были.

Джордж рассмеялся.

— Мой дорогой Джо, никто не знакомится с Торверами домами. Никому это не доставило бы удовольствия. Старик Торвер, вероятно, не позволил себе проявить ни единого человеческого чувства с тех пор, как его отняли от груди, а Дикки Торвер весь тот небольшой досуг, который остается у него после возни с фабричными девчонками, употребляет на то, чтобы сводить себя пьянством в могилу.

— У нас Дикки назывался Похотливым Зомби,— заметил я.

— Неплохо, черт побери, совсем неплохо! — Он снова наполнил мой бокал, на этот раз с таким видом, словно хотел наградить меня за то, что я слегка его позабавил.— Это как нельзя лучше к нему подходит, достаточно вспомнить его одутловатое, землистое лицо, сутулую спину и сальный блеск, который тотчас появляется в его глазах, стоит ему увидеть сколько-нибудь привлекательную бабенку. Но при этом, учтите, он отличный делец. Тут Дикки Торвера вокруг пальца не обведешь.

— Он ужасен,— сказала Элис, входя с подносом, полным сэндвичей. Она налила себе виски.— Меня познакомили с ним на балу в Леддерсфорде. Через пять минут он попытался меня поцеловать, а еще через пять — совершенно недвусмысленно пригласил отправиться с ним куда-то на уикэнд. Удивляюсь, что никто еще не набил ему физиономию.

— Некоторые женщины находят его привлекательным,— заметил Джордж и откусил кусочек печенья с сыром.

— Вы, вероятно, хотите сказать, что их мужья находят для себя выгодным вести с ним дела? — сказал я.

Он снова рассмеялся. Смех был негромкий, приятный. По-видимому, Джордж Эйсгилл умел вызывать его по желанию в любую минуту.

— Не совсем так, Джо. Это вроде взятки палачу. Если вас помилуют, он скажет, что это произошло благодаря его стараниям, а если вас повесят, вам уже ничего не удастся сказать. Предположим, чья-нибудь жена… ну… расположена к Дикки, а муж заключает с ним какое-нибудь деловое соглашение; значит, Дикки со своей стороны выполнил условия сделки. Однако если мужу не удастся заключить с ним соглашение, он едва ли может публично притянуть Дикки к ответу. Все это проще простого.

— Да, так бывает,— сказала Элис.

— Случается.— Тон Джорджа показывал, что тема исчерпана и меня поставили на место.

— Джо,— сказала Элис,— берите же сэндвичи. Они здесь для того, чтобы их ели.

Сэндвичи представляли собой невообразимо тоненькие ломтики хлеба с очень толстыми ломтями холодного ростбифа. На блюде их высилась целая гора.

— Вы потратили на эти сэндвичи весь ваш паек,— сказал я.

— О нет,— сказала она.— Не тревожьтесь. У нас осталось еще много. Право же.

— У фермеров есть говядина,— сказал Джордж.— А у меня сукно. Понятно?

Это было более чем понятно, и я с особым удовольствием принялся за сэндвичи. Примерно так же чувствовал я себя, когда вел машину Элис. Какие-то секунды я жил так, как мне хотелось бы жить постоянно. Я становился одним из тех героев комедий, которых называют «калиф на час». С той только разницей, что я не мог заниматься самообманом на протяжении целого часа. Сидя в этой гостиной, ощущая во рту восхитительный вкус неподдельно свежей, парной говядины и разливающееся по телу тепло от проглоченного виски, я мысленно старался поставить себя на место Джорджа.

Элис сидела немного поодаль, лицом ко мне. На ней была черная плиссированная юбка и ярко-красная блузка из тонкого поплина. У нее были очень красивые, стройные ноги, тонкие, но не костлявые. Она снова показалась мне похожей на иллюстрацию из журнала мод. Я посмотрел на нее внимательнее. «А между нами есть какое-то сходство,— смутно промелькнуло у меня в уме,— она тоже северянка, светловолосая».

Джордж налил мне еще виски. Я проглотил его и принялся за второй сэндвич. По губам Элис скользнула мимолетная улыбка, предназначавшаяся для меня. Это было едва уловимое движение губ, но я почувствовал, как щеки у меня обдало жаром: я внезапно понял, что мне хотелось бы оказаться на месте Джорджа во многих отношениях.

8

В субботу, поджидая Сьюзен, я был так взволнован, словно впервые в жизни собирался провести вечер с девушкой. Я стоял в вестибюле Большого Леддерсфордского театра. Это был обычный театральный вестибюль — красные бархатные ковры, белые колонны, фотографии звезд с жемчужными зубками, лучистыми глазами и шелковистыми волосами, легкий запах сигар и духов,— но в эту минуту все представлялось мне волнующе восхитительным, как в детстве. Так много самых разнообразных чувств волновало меня, что я, словно ребенок перед огромной коробкой шоколадных конфет — вроде тех, что продавались до войны,— никак не мог решить, какую же шоколадку мне отправить в рот сначала: простой, чуть горьковатый шоколад «Я провожу вечер с хорошенькой девушкой», нежный, сладкий молочный шоколад «Любовь», шоколад с ореховой начинкой «Тщеславие» или самый соблазнительный из всех, с начинкой из крепкого рома — «Я выиграл у тебя очко, Джек Уэйлс».

Если бы Сьюзен появилась в эту минуту, я, иносказательно говоря, проглотил бы всю коробку сразу. Но без трех минут семь ее еще не было, и сладость этого вечера начинала постепенно отдавать горечью. Мне припомнился испуг, прозвучавший в голосе Сьюзен: «Ой, мама идет…» Почему она так боится, что мать узнает о нашем знакомстве? Почему я не должен был заезжать за ней домой? А что было бы, если бы я заехал? Я взглянул на себя со стороны, глазами ее матери. Кто я такой?

Вульгарный, неотесанный выходец из рабочей среды, со всеми недостатками нувориша, но без тех солидных достоинств, ради которых многое можно простить: без ста тысяч в ценных бумагах с золотым обрезом. Я слышал, казалось мне, голос Сьюзен:

«Этот ужасный Лэмптон с такими смешными зубами… он просто преследует меня! Право же, право! Сама не знаю, как это случилось, но я пообещала ему пойти с ним на балет. Конечно, я понимаю, что это было очень глупо с моей стороны, но я как-то не подумала… И представь себе, дорогая, я забыла! У меня это просто из головы выскочило! Вероятно, он все еще ждет там. Какой ужас, да?» Угрюмо наслаждаясь самоуничижением, я смаковал про себя этот монолог, как вдруг почувствовал легкое прикосновение к моему плечу.

— Я наблюдала за вами,— сказала Сьюзен.— У вас был ужасно сердитый вид. Вы очень злитесь на меня?

— Теперь, когда вы пришли, нет.

— Извините, что я так запоздала. Херберт подвозил меня на машине, и что-то у него там разладилось… с магнитом.

Я рассмеялся.

— Тяжелый случай. Вы уверены, что именно с магнитом?

— Я ничего не понимаю в машинах,— сказала она.— Разве это так ужасно?

— Ну, законом это не карается. И магнит в машине — это не так уж плохо. Все автомобили следовало бы снабдить магнитами.— Я взял ее под руку.— Нам надо спешить. Две минуты до звонка.

На Сьюзен был отороченный мехом капюшон, меховые рукавицы и широкое пальто из мягкой шерсти, перехваченное в талии кушаком. Глаза у нее сверкали, щеки разгорелись, и я снова ощутил исходивший от нее аромат, снова на меня повеяло запахом свежескошенного сена и детской присыпки, что так поразило меня при первой встрече с ней.

Когда я протягивал капельдинеру билеты, Сьюзен увидела отпечатанную на них цену.

— Четыре с половиной шиллинга! — воскликнула она.— Господи, это же страшно дорого!

Я впился в нее глазами: может, она рассчитывала на ложу? Но я тут же увидел, что она сказала это вполне искренне и серьезно, и ее наивность изумила меня и привела в восторг. Ведь то, что было на ней надето, стоило по меньшей мере пятьдесят фунтов!

Мы заняли свои места и стали смотреть «Зал с привидениями». Я протянул Сьюзен плитку молочного шоколада. На секунду моя рука коснулась ее руки, но это не вызвало никакого отклика. Когда девушка хочет, чтобы вы не отнимали руки, ее рука невольно напрягается при вашем прикосновении.

А мне в эту минуту почему-то представлялось необычайно важным, чтобы я мог держать ее руку в своей. Это будет, казалось мне, совсем не похоже на то, как бывает с другими женщинами,— так же не похоже, как пенье не похоже на простую речь. Да, это представлялось мне чрезвычайно важным, и вместе с тем мне вовсе не хотелось ее касаться. Быть может, так подействовала на меня музыка и вид балерин, порхающих по сцене, подобно кусочкам разноцветной бумаги, которые кружит ветер, но во мне росло и крепло новое чувство: мне хотелось просто восторженно любоваться тем, что является, в конце концов, немалой редкостью,— красивой и совершенно неиспорченной девушкой. Даже очертания крепких маленьких грудей, плотно обтянутых свитером, не пробуждали моей чувственности. В сущности, во мне снова возрождались те ощущения, которые я испытал, когда впервые увидел Сьюзен на сцене. Только на этот раз они были более отчетливы. Никто не стоял между нами и не докучал нам, и Сьюзен была сама собой и произносила свои собственные слова, а не речи какого-то вымышленного персонажа, которые всякий может слушать за полкроны. В антракте я повел ее в буфет.

— Мама ужасно рассердится, если узнает, что я была здесь,— сказала Сьюзен, опасливо поглядывая на ряды бутылок с пестрыми этикетками, на зеркала в золоченых рамах, на развешанные по стенам театральные афиши и эскизы к спектаклям под стеклом, на краснолицых мужчин и рыхлых, пахнущих фиалками и туалетной водой женщин, которых нигде нельзя увидеть в таком количестве, как в театральных барах, и которые всегда сидят там, устроившись уютно и плотно, когда бы вы туда ни явились.

— Ваша матушка — член общества трезвости?

— Она считает, что посещать бары — это вульгарно. Но это же не настоящий бар, правда?

— Да, не совсем,— сказал я.— Чего бы вы хотели выпить?

— Вы не будете надо мной смеяться, если я выпью немножко апельсинового сока?

— Апельсиновый сок не находится под запретом.— Я улыбнулся ей.— Пейте, что вам хочется, детка.

Я принес бокалы и предложил ей сигарету.

— Нет, спасибо,— сказала она.— Я не курю.

— С такой девушкой, как вы, приятно проводить вечер.

Она с наивным кокетством взглянула на меня.

— Почему со мной приятно проводить вечер?

— У вас нет пороков, которые стоят денег.

— А те девушки, с которыми вы обычно проводите вечера, стоят вам больших денег?

— У меня нет никаких девушек,— сказал я.— И никогда не было. Только вы.

— Ну, теперь уж вы рассказываете сказки. Гадкий!

В ее устах это слово прозвучало очаровательно и наивно, но вместе с тем слегка задорно.

Я приложил руку к сердцу.

— Никого, кроме вас, здесь нет.

— Вы совсем мало меня знаете. Как же вы можете так говорить? — она сказала это чуть-чуть испуганно. «Я, кажется, поторопился»,— подумал я.

— Не могу пожаловаться, что вы мне не по карману,— сказал я, словно не слышал ее вопроса.

Мои слова сразу отвлекли ее внимание, на что я и рассчитывал.

— Не по карману?

— Так всегда говорила моя мать, когда я просил чего-нибудь, что было ей не по средствам.

Сьюзен захлопала в ладоши. Этот жест мне никогда не приходилось наблюдать в жизни — я только читал о нем в книгах. В нем было что-то настолько детское и старомодное, что, мне кажется, только Сьюзен и могла его себе позволить.

— Не по карману, не по карману… Как мило! А, наверное, это занятно быть не по карману.

Я пил джин с лимонным соком. Я взял его для того, чтобы от меня не пахло спиртом, но никакого удовольствия не получал, даже независимо от того, что за него драли безбожную цену. Внезапно мне мучительно захотелось очутиться за столиком кабачка «Сент-Клэр» и пить пиво с Элис.

— Как вам нравится балет? — спросил я Сьюзен.

— О, это восхитительно. Я обожаю балет. И музыку… У меня от нее все так и тает внутри… Я всегда чувствую какое-то волнение и словно пьянею немножко.— Она поставила локти на стол, уткнула подбородок в ладони.— Это так трудно объяснить… Как будто ты находишься в комнате, где все стены расписаны очень красивыми красками, и ты прикасаешься к ним пальцами, и все эти краски словно проникают в тебя… Это звучит очень глупо?

— Нет. Нисколько не глупо. Я сам это всегда чувствовал, только никогда не мог выразить так хорошо, как вы.— Я, разумеется, лгал. На мой взгляд, балет существует для того, чтобы можно было чем-то занять глаза, пока слушаешь музыку. Но мне бы и в голову не пришло признаться в этом Сьюзен. Важно было создать впечатление, что я разделяю ее интересы. Вернее, что наши интересы совпадают. Потом я постараюсь найти что-нибудь мало существенное и поспорить с ней, чтобы она считала меня развитым человеком, имеющим собственное мнение.

— Мне бы хотелось повести вас на «Сэдлерс Уэлс» {3},— сказал я.

— Вы видели Фонтейн?

— Я видел их всех.— Я продолжал говорить о балете, пока не прозвенел звонок, умудрившись довольно ловко, как мне казалось, скрыть то обстоятельство, что я был на спектакле этой труппы только раз и что Фонтейн — единственная прима-балерина, которую я когда-либо видел.

Но вот спектакль окончился под гром обычных беспорядочных и бессмысленных аплодисментов, и я спросил Сьюзен, не хочет ли она выпить кофе. Я помогал ей в эту минуту надевать пальто и, помнится, с удовлетворением отметил про себя, что она приняла этот знак любезности спокойно, как должное.

— Кофе? О, это вы чудесно придумали. С большим удовольствием.

— Кофе с пирожными,— сказал я.— Я знаю кафе, где подают вполне съедобные пирожные.

— Я ужасно проголодалась. Так спешила — не успела даже пообедать.

— Почему же вы мне не сказали? Зимой вредно не обедать.

— Ничего со мной не будет. Я ем чудовищно много, право же, право. И сейчас я просто умираю с голоду. Я могу съесть целую кучу пирожных… О господи! — Она зажала себе рот рукой.— Вы подумаете, что я вам не по карману,— сказала она жалобно.

Я рассмеялся.

— Не тревожьтесь.

Этот жест получился у нее очаровательно: естественно и вместе с тем артистично и грациозно. По сравнению с ней все другие девушки, с которыми я был знаком, казались неуклюжими, безвкусными и старообразными. От этих мыслей мне стало немного не по себе — кажется, я начинал играть с огнем…

Кафе было рядом с театром. В те годы я редко бывал в подобных местах, где стены обшиты дубовыми панелями, на полу лежат толстые ковры, на эстраде играет струнный квартет, и самый воздух, казалось, говорит о том, что доступ сюда открыт только избранным. Не то чтобы меня очень уж подавляли посещавшие это кафе важные особы — в большинстве это были, в конце концов, всего лишь старые жирные фабриканты. Просто я всегда боялся сделать что-нибудь не так, свалять дурака,— словом, оконфузиться в присутствии людей, принадлежащих к более высоким категориям. В обыкновенном кафе не имело бы значения, если бы я что-нибудь не так сказал официанту, или взял бы не ту вилку, или не сразу нашел гардероб. Да, в сущности, там я бы и не мог сделать никакого промаха. Перед лицом тех, у кого так же мало денег, как у меня, мне не нужно было опасаться за каждый свой шаг. Те, кто платит одинаковый подоходный налог, не могут быть врагами друг другу. А богачи были моими врагами, я чувствовал это: они следили за мной, ждали, что я сделаю промах.

Теперь, когда я вспоминаю те дни, многое кажется мне странным. Ведь я тогда даже обедал по кафетериям, в то время как мог бы получить сносную еду в каком-нибудь хорошем ресторане, добавив всего два-три шиллинга. Однако в тот вечер я вошел в фешенебельное кафе в самом безмятежном состоянии духа: Сьюзен служила паролем, открывавшим мне двери, она входила сюда по праву.

— А здесь очень мило, правда? — сказала Сьюзен.— Что-то диккенсовское. Поглядите на этого маленького официанта, посмотрите, какой у него смешной чубик. Он настоящий куксик-пупсик. Как вам кажется, Джо?

Маленький официант приблизился к нашему столику неслышным, скользящим шагом хорошо вышколенного лакея. Мы едва успели сесть, как он уже был тут как тут. Невольно я подумал: приди я один, без Сьюзен, проявил ли бы он такую прыть? Когда он принял заказ и удалился, Сьюзен взглянула на меня и фыркнула.

— Как вы думаете, он слышал, что я сказала? Впрочем, мне все равно, он настоящий куксик-пупсик. Ужасно грустный и вместе с тем беззаботно-веселый, как обезьянка. Интересно, нравится ему быть официантом? Интересно, что он думает обо всех этих посетителях?

— Он думает, что никогда не видел девушки красивее вас,— сказал я.— И что мне неслыханно повезло, раз я пришел сюда с вами. Он грустит, потому что женат и у него штук двадцать детей и вы навеки недосягаемы для него. И он беззаботно весел, потому что ни один человек не может не чувствовать себя счастливым, когда видит вас. Вот так.

— Вы заставляете меня краснеть.— Она продолжала оглядываться вокруг с живым и откровенным интересом. За столиком на противоположном конце зала сидела женщина средних лет с иссиня-черными крашеными волосами. В ней чувствовалось какое-то гордое достоинство. Она разговаривала с дамой, сидевшей за ее столиком: голос у нее был хрипловатый, но не лишенный своеобразного очарования. Ее собеседница была миниатюрная особа кроткого вида, в розовом вязаном джемпере ажурной работы, под которым виднелось, по моим подсчетам, никак не меньше восьми бретелек. На лице дамы средних лет застыло выражение пристыженной разочарованности, словно она внезапно и нелепо потеряла свою жизнерадостность, как теряют на улице панталоны, когда вдруг лопается резинка. Перехватив взгляд Сьюзен, дама улыбнулась ей и на какую-то секунду стала выглядеть так, как и подобало ее возрасту, и тогда он сразу утратил всякое значение. Не знаю, почему припоминается мне все это и почему эти воспоминания причиняют такую боль. Сьюзен ответила этой даме улыбкой и продолжала оглядываться по сторонам, рассматривая каждого посетителя с непосредственным и жадным интересом ребенка.

Я рассмеялся.

— Вы, право, совсем как моя мамаша.— Я старался говорить легким, шутливым тоном.

Хотя упоминание о покойной матери должно способствовать созданию атмосферы, необходимой для задушевной беседы, тем не менее похоронный тон никак не вязался бы с той линией поведения, которую я себе наметил.— Моя мать была в курсе всего, что происходило в Дафтоне. Ее интересовали люди. Как вас. Она считала, что у человека не все в порядке, если его не интересует, как живут его ближние.

— Должно быть, она очень хорошая. Мне бы хотелось познакомиться с ней.

— Она умерла.

— Ох, простите! Бедный Джо…— Она порывисто коснулась моей руки.

— Не огорчайтесь. Я люблю говорить о ней. Не скажу, чтобы я не тосковал по ней… и по отцу… но это не значит, что я должен жить словно на кладбище.— Я заметил, что повторяю слова миссис Томпсон. Ну так что ж? Это было правильно, я действительно так думал. Почему же я почувствовал себя неловко?

— Как это случилось?

— Бомба. Одна-единственная бомба, сброшенная на Дафтон за всю войну. Не думаю даже, чтобы она предназначалась для нашего города.

— Какое это было страшное горе для вас!

— Это было давно.

Официант молча поставил на столик кофе и пирожные и так же безмолвно удалился. Но он улыбнулся Сьюзен. Эта улыбка тоже была настоящей: мимолетная, сдержанная, но теплая — не обычная, заученная улыбка официанта. Кофе был крепкий, пирожные свежие и как раз такие, которые обычно нравятся молоденьким девушкам: эклеры, шоколадные корзиночки, безе, марципаны.

— А вы и в самом деле приглянулись этому официанту,— сказал я.— Всем остальным он подал только ромовые бабы и кекс с изюмом.

— Вы просто несносны. Он очень славный человечек и очень мне нравится.— Она откусила кусок эклера.— У нас здесь, в Уорли, война не так уж сильно ощущалась. Только папа работал ужасно много, просто пропадал у себя на фабрике. Иногда он оставался там до утра.

«Зато сколько же он получил от этого удовольствия! — подумал я.— Уж кто получает от войны удовольствие, так это богачи. Они извлекают из нее двойное наслаждение: могут влиять на ход событий и наживать деньги». Я развивал про себя эту мысль, но без особого удовлетворения, и внезапно мне стало очень грустно и одиноко.

— Вам порой их страшно не хватает, да? — спросила Сьюзен.

— Случается. Но обычно, когда я думаю о своих родителях, то, как ни странно, чувствую себя счастливым. Не потому, конечно, что их нет, а потому, что они были очень хорошие люди.

Я сказал истинную правду. Но взглянув на юное, нежно-розовое личико Сьюзен — такое юное, что ее округлая шея и маленькие крепкие груди казались чем-то ей не принадлежащим, словно она позаимствовала их на один вечер у своей старшей сестры, как шелковые чулки или губную помаду,— я почувствовал угрызения совести. Я все время старался занять наиболее выгодную позицию, следил за впечатлением, которое производило каждое мое слово, и от этого все, что я говорил, теряло цену.

9

Я долго был не в своей тарелке после этого вечера. Трудно определить, что со мной сталось. Было необъяснимо грустно и пусто на душе, как бывает, когда проснешься и поймешь, что чек на семьдесят пять тысяч фунтов стерлингов, отчетливо осязаемый, снабженный даже гербовой маркой, просто привиделся тебе во сне.

Мало-помалу, примерно к понедельнику, я стряхнул с себя хандру и отправился на репетицию. Есть что-то отвлекающее и успокоительное в театральных репетициях: они действуют, как гвоздичное масло при зубной боли. В большом зале прохладно, сухо, пыльно, и он кажется порой огромным резервуаром тишины, в которую твои слова падают с тихим всплеском, точно камешки в воду. И вместе с тем чувствуешь себя отгороженным от мира, как в детской, и тебе тепло и уютно, и все, что бы ты ни делал — даже если ты просто ждешь реплики,— очень значительно и важно и волнует так, словно каждая минута преподносится тебе как горячая сдобная булочка с маслом.

Когда Элис подошла и села рядом со мной, это ощущение радости усилилось. Теперь я к тому же почувствовал себя под надежной защитой, как ребенок, который уверен, что его не дадут в обиду. Я мог рассказать ей все и знал, что она поймет. Так бывало со мной, когда Деловитый Зомби донимал меня своими придирками более обычного и я смотрел на Чарлза, зная, что смогу облегчить душу, рассказав ему о своем унижении и излив перед ним весь свой бессильный гнев. Разница заключалась только в том, что у меня никогда не возникало при этом желания раздеть Чарлза, а сейчас я вдруг обнаружил, что мне хочется раздеть Элис. Я был поражен и разозлился на себя. Мне стало так совестно, словно передо мной была не Элис, а миссис Томпсон. Я отнюдь не хотел испортить те особые отношения, которые установились между мной и Элис. Для постели я мог подыскать себе кого угодно (какую-нибудь девчонку в любом дансинге или кабаке), но где я найду такую дружбу, которой неизменно дарила меня Элис с того первого вечера в кабачке «Сент-Клэр»! Эта дружба возникла сама собой, легко и просто, и вместе с тем ее нельзя было назвать скоропалительной, и мы теперь могли уже не только беседовать решительно обо всем, но и просто молча сидеть рядом и чувствовать при этом, что нам обоим хорошо.

— Как приятно видеть вас,— сказал я. Это было шаблонное приветствие «Служителей Мельпомены», но я сказал именно то, что чувствовал.

— И мне приятно видеть вас, Джо.— Она улыбнулась, и мне бросилась в глаза крошечная кариозная точка в одном из верхних резцов, а в другом, как мне показалось, была очень большая пломба. Нельзя сказать, чтобы у Элис были плохие зубы, но, во всяком случае, они были не лучше моих, и это породило во мне ощущение какого-то печального сродства с нею — так роднит людей недуг, от которого они одинаково страдают. Подобного рода близость никогда не могла бы возникнуть у меня с Сьюзен. Я любовался ее зубами — белыми, мелкими, очень ровными,— но они всегда возбуждали во мне беспокойное и неприятное чувство собственной неполноценности.

— Я уже выучил свою роль,— сказал я.— И могу прочесть весь этот кусок из «Песни песней» в любом порядке. Это здорово.

— Смотрите, чтобы Ронни не заметил, что это место вам нравится, а то он вырежет его из вашей роли.

— А мы прорепетируем за сценой,— сказал я.

Когда пришла моя очередь, я не просто вышел на сцену — я «появился». По пьесе я должен был на секунду замереть на месте, безмолвно уставясь на Херберта и Еву. Прежде у меня это никак не получалось: я либо чересчур затягивал паузу, либо слишком быстро нарушал молчание. Но в этот вечер мне все удалось превосходно. Я инстинктивно уловил нужный момент и почувствовал, что, заговори я на какую-то долю секунды раньше, это обессмыслило бы всю сцену, а стоит мне помолчать еще немного, и всем покажется, что я забыл роль и жду подсказки суфлера. Я страстно желал эту женщину, мою любовницу, и был разъярен, как бык, которого весной не выпускают на луг. Все стало на свое место, я понял, что не могу ошибиться, и когда на сцене появилась Элис, произошло то, что редко случается в любительских спектаклях: мы сразу взяли правильный темп. Я обнаружил, что знаю, вернее чувствую, когда действие должно развиваться быстрее и когда — медленнее, и эти убыстрения и замедления темпа не превращались, как прежде, в скачку с препятствиями, а ритмично сливались в единое целое. И тогда впервые в жизни я услышал свой голос и ощутил свое тело без застенчивости и без самолюбования — просто как орудия моей воли; мы с Элис словно исполняли хорошо разученный музыкальный дуэт, мы понимали друг друга с полуслова, с одного жеста, как опытная сестра и оперирующий хирург. Она не была больше Элис Эйсгилл, которую мне недавно хотелось раздеть,— она была Сибил, которую я уже раздел в другом мире, отгороженном от остального мира кулисами, путаницей электрических проводов и канатов и запахом масляной краски.

— Вы неплохо играли сегодня,— сказала Элис, когда мы уже сидели в «фиате».

— Но не так хорошо, как вы,— сказал я и включил зажигание, хмелея от ее похвалы, которая сразу возвысила меня в собственных глазах. Мотор загудел мгновенно, в то время как обычно это у меня никогда сразу не получалось. Я не раз думал потом: как было бы хорошо, если бы я мог задержать ход моей жизни на этом мгновении… Автомобиль плавно скользил вниз по узкой, крутой улице; от фонарей на булыжную мостовую ложились оранжевые блики: запахи Восточного Уорли обступали меня со всех сторон и — словно детвора в день рождения отца — тянули каждый в свою сторону, стараясь привлечь к себе внимание; пахло солодом, жареной рыбой, шкварками. С открытых пространств веяло чем-то восхитительно приятным, похожим на запах только что испеченного хлеба и парного молока, а в кабине автомобиля царил совсем другой, какой-то очень мужской запах: бензина, металла, кожи… Но лучше всего был аромат Элис — ее духов и ее тела, теплый, мускусный, как запах меха, и свежий, как запах яблок.

Слишком быстро мы миновали предместье. Эту часть Уорли я уже успел особенно полюбить, а в тот вечер испытывал такое ощущение, словно меня пригласили сюда на невидимое для непосвященных веселое сборище: каждый дом, казалось, готов был гостеприимно раскрыть мне свои объятия, а закопченный гравий дорожек был мягче пуха. Мне припоминается одно неплотно занавешенное окно, за которым перед моими глазами промелькнул какой-то юноша в свитере, обнимающий рыжеволосую девушку. У меня почему-то возникла уверенность, что это молодожены, и я подумал о них с непривычной слюнявой нежностью, в стиле «да благословит вас Бог, дети мои», и без малейшего намека на то, что Чарлз называл обычно «свинячьим любопытством».

Даже бесконечное, нудное однообразие Севастопольской улицы, где нет ни одного жилого дома и по сторонам тянутся лишь корпуса фабрики Тиббета, не нарушило моего безмятежного настроения. В воздухе стоял шум ткацких станков — громкое пощелкивание, казавшееся неестественным, словно это был сам по себе совсем тихий, робкий звук, искусственно и намеренно усиленный, чтобы досадить прохожим. Благодаря люминесцентному освещению внутри цехов, называемому дневным светом (если даже оно похоже на дневной свет, то это свет опустошенности и тяжелого похмелья), рабочие за станками казались обитателями какого-то огромного аквариума, но мне и в этом призрачном свете и грохоте станков чудились почему-то лишь свадьбы, пиры и танцы.

И когда мы выехали на Тополевый проспект, я рассмеялся без злобы и без горечи, увидев дом Сьюзен. Я представил себе, как она сидит за туалетом из полированного ореха, на котором стоят флаконы с дорогими духами и лежат бесчисленные серебряные щетки и щеточки. На полу, разумеется, белый пушистый ковер, в котором нога тонет по щиколотку, на постели — шелковые простыни. И, конечно, повсюду фотографии, но не того дешевого сорта, на которых люди обычно запечатлены, словно нарочно, в таких противоестественных позах, что, кажется, еще немного — и это начнет причинять им острую физическую боль. Нет, это первосортные фотографии — ни одной дешевле, чем за гинею,— работы тех знаменитых фотографов, которые могут сделать хорошенькое личико прекрасным, невзрачное — хорошеньким и безобразное — интригующе привлекательным. И среди всего этого сверкающего благополучия Сьюзен расчесывает свои гладкие, шелковистые, как крыло черного дрозда, волосы, не думая ни о чем, ни о чем не мечтая, не строя никаких планов, просто существуя.

И снова мне почудилось, что я персонаж из сказки. Было какое-то грустное наслаждение в том, чтобы думать о ее недосягаемости. Мне казалось невероятным, что я мог помышлять о женитьбе на ней. Это было похоже на пророчество какой-то выжившей из ума старой колдуньи. Сейчас я был просто благодарен Сьюзен за то, что она существует на свете, совершенно так же, как я был благодарен Уорли. Сухие желтые листья шуршали на дороге, воздух был пропитан дымом, словно вся земля курилась, как одна большая душистая сигара. Внезапно я почувствовал, что со мной должно случиться чудо, и это ощущение было уже достаточно хорошо само по себе; я не ждал, что за этим действительно что-то последует, я был благодарен судьбе за одно только доброе намерение: жизнь редко балует нас подарками, после того как детство уже осталось позади.

— Вы улыбаетесь? — сказала Элис.

— Я счастлив.

— Хотелось бы мне сказать то же о себе.

— Что случилось, дорогая?

— Неважно,— сказала она.— Все это слишком мерзко и скучно, чтобы стоило об этом говорить.

— Вам нужно выпить.

— Вы не рассердитесь, если сегодня я откажусь? — Она рассмеялась.— Не смотрите на меня с таким убитым видом, дружок.

— Вы хотите домой?

— Нет, не обязательно.— Она включила радио. Оркестр играл «Выход гладиаторов». Бравурный рокот меди, казалось, подстегивал бег нашей маленькой машины.

— Я хочу поехать на Воробьиный холм,— сказала Элис.

— Там холодно сейчас.

— Вот именно этого мне и хочется,— с тоской вырвалось у нее.— Чтобы было холодно и чисто. И не было этих грязных людишек…

Я свернул на шоссе, ведущее к Воробьиному холму,— узкое, крутое, извилистое; по бокам расстилались поля и пустоши, проваливаясь куда-то в черное бездонное пространство. Элис выключила радио так же внезапно, как и включила, и стало слышно негромкое, уютное гудение мотора и вздохи ветра в телеграфных проводах.

— Далеко-далеко, в неизвестном краю, Скрыта джамблей страна, недоступная нам; Джамбли сине-зеленой собрались толпой, И поплыли они в решете по волнам {4}.

Голос Элис звучал мечтательно, и внезапно от какой-то нотки в нем холодок предчувствия пробежал у меня по спине. В полумраке автомобиля мне был виден ее профиль: прямой нос и чуть тяжеловатый подбородок с едва заметной дряблостью под ним. Я снова ощутил исходивший от нее аромат, но теперь он уже не был только частью того, что окружало меня в тот вечер,— теперь в нем слилось все.

Поля и перелески, тянувшиеся по склонам, отступили в стороны, и нам открылось вересковое плато Уорли. Впереди я увидел очертания старого кирпичного завода и сразу за ним — Воробьиный холм, круто, почти отвесно вздымавшийся над плато.

К заводу ответвлялась проселочная дорога. Я остановил машину у конторы — небольшой хибарки из гофрированного железа. Дверь конторы была заколочена, стекла в окнах выбиты. Я смотрел на этот домик, на огромную красную обжиговую печь, высившуюся рядом и похожую на эскимосское иглу, и ощущал какую-то сладкую томительную грусть, хотя не люблю заброшенных зданий и всегда предпочитаю смотреть на какое-нибудь процветающее промышленное предприятие, чем на самые живописные руины. Но здесь, среди этой вересковой пустоши, все было иначе. Точно кто-то нарочно разбросал кирпичи и гофрированное железо в этом пустынном месте, чтобы напомнить о существовании человека.

— Мы здесь слишком на виду,— сказала Элис.— Поверните налево, за холм.

Воробьиный холм находился метрах в двухстах от дороги. Та его часть, которая смотрит на дорогу, почти совершенно лишена всякой растительности, если не считать низенькой, выщипанной овцами травки, противоположный же склон сплошь зарос папоротником и кустарником, а у подножия его раскинулась довольно большая буковая роща.

— Поезжайте прямо по дороге,— сказала Элис.— Вдоль бетонной ограды — она кончается сразу за той фермой направо. Одно время на Воробьином холме многое затевали, но из этого ничего не вышло.

Я остановил машину под деревьями. Сердце у меня бешено колотилось, и когда я предложил Элис сигарету, моя рука дрожала. «Мы здесь слишком на виду». Я очень хорошо понимал, что значат эти слова. А мне почему-то хотелось, чтобы они ничего не значили. Мне хотелось отсрочить то, что должно было сейчас произойти. Я стоял на пороге чего-то нового, неизведанного, и это пугало меня. Элис была для меня не просто жаждущей и желанной женской плотью. И от меня, я знал это, ей нужна не просто мимолетная ласка. В ту минуту я представлял себе это не столь отчетливо, как сейчас, но хорошо помню, как подумал, что примерно так же чувствовал я себя при своем первом сближении с женщиной… Это была толстушка-санитарка, имя ее я теперь забыл. Мне было тогда восемнадцать лет.

И я стал что-то рассказывать Элис. Я говорил без остановки, не помню сейчас о чем; я говорил так, словно пытался затормозить утверждение какого-то закона, который должен был изменить всю мою жизнь, а я вовсе не был уверен, что мне этого хочется. Затем я умолк, вернее голос мой мало-помалу замер, независимо от моей воли. Я взглянул на Элис. Она улыбалась. Напряженная, почти вымученная улыбка застыла на ее губах — такую улыбку я уже однажды видел на ее лице, когда ужинал у нее в доме. Она обхватила руками колени, не прикрытые юбкой.

Я наклонился к ней.

— Я думал о вас всю неделю. Я видел вас во сне.

Она протянула руку и погладила мою шею.

Я поцеловал ее. Ее губы пахли табаком и зубной пастой, они были влажные, податливые, и это было совсем ново для меня, совсем не похоже на сухие, легкие поцелуи, какие она дарила мне на сцене. И груди ее, казалось, стали полнее и тяжелее, а сама она — моложе, нежнее и женственнее.

— Меня здесь совсем скрючило,— сказала она.— Это необычайно нравственная конструкция автомобиля.

— Выйдем из машины,— сказал я хрипло. Она поцеловала мою руку.

— У тебя очень красивые руки,— сказала она.— Большие, жилистые, грубые… Ты не дашь мне замерзнуть?

Мне запомнились эти слова. Они были банальны и неуклюжи и совсем не вязались с тем, что произошло вскоре в березовой роще, но это были слова Элис, и я храню их в памяти, как реликвию. И все же ни она, ни я не испытали подлинного наслаждения в ту ночь: было холодно, я нервничал, было слишком много возни с какими-то пуговицами, тесемками, молниями. Гораздо лучше было потом. Как чашка хорошего кофе и сигара после довольно посредственного обеда, проглоченного наспех, только чтобы утолить голод. Небо над нами было чистое, звездное. В проеме между деревьями я видел далекие холмы. Я коснулся губами завитка волос на виске у Элис. Мне всегда казалось, что волосы на висках пахнут как-то по-особому. Они такие нежные, что в них есть что-то детское, беззащитное. Элис теснее прижалась ко мне.

— Какой ты теплый,— сказала она.— Как одеяло! Я хотела бы спать с тобой, Джо. Я хочу сказать — просто спать, в большой никелированной кровати с хорошим пуховиком и с фарфоровым ночным горшком под ней.

— Я не дал бы тебе спать,— сказал я, тогда еще многого не зная.

Она рассмеялась.

— Мы будем спать вместе — обещаю тебе, мой маленький.

— У меня еще никогда не было так, как с тобой,— сказал я.

— И у меня.

— Ты чувствовала, что это должно случиться?

Она не ответила. Затем, помолчав, сказала:

— Смотри, не влюбись в меня, Джо. Останемся просто друзьями, ладно? Любовниками-друзьями.

— Любовниками-друзьями,— повторил я.

Когда я развернул машину и мы пустились в обратный путь, Элис не проронила ни слова. Но всю дорогу она улыбалась. И волосы у нее,— вероятно, это была игра освещения — сияли, словно нимб. Я вел машину на большой скорости по узкому крутому спуску с Воробьиного холма, заворачивая, словно по рельсам, по извилинам пути. Я чувствовал необычайную уверенность в себе, мотор тянул так, точно его мощность возросла вдвое, а мне сам черт был не брат. Я стал любовником замужней женщины, я проводил вечера с дочкой самого богатого человека в Уорли, я, черт побери, горы мог свернуть. Пусть судят обо мне как угодно, но в те годы пресыщен я, во всяком случае, не был.

10

Я провел рождество у моей тетки Эмили. В ночь, когда я покидал Уорли, выпал снег. Он лишь слегка припорошил улицы — это было как новогодний подарок, чтобы заставить глаза девушек гореть ярче и святочные песни звучать в лад, а дома́ — казаться выше, и горбатей, и таинственней и манить к себе предчувствием необычайных приключений с хорошим концом. На улицах толпилась уйма народу, и у всех были одинаково счастливые лица, несмотря на то, что их заманили сюда владельцы магазинов, газеты и Би-Би-Си. Ощущение счастья, незатейливое и простодушное, как детская сказочка, реяло в воздухе вместе с каждой снежинкой, с каждым ударом колокола на ратуше.

Нелегко было покидать Уорли в эти дни. Я чувствовал себя так, словно меня отсылают домой, когда праздник еще не окончен и с елки не начали снимать подарки. По правде говоря, весь декабрь я был какой-то неприкаянный: побывал на вечеринке, которую устраивали «Служители Мельпомены», и еще на каком-то детском спектакле, где изображал заднюю половину лошади, и перецеловал всех девушек после традиционного завтрака с вином в муниципалитете, и все же чувствовал, что мне нет места в общем веселье, потому что я должен был покинуть его, прежде чем все эти приготовления приобретут смысл, прежде чем наступит тот краткий период, когда на столах появятся индейки и пироги, вино и виски, когда дверь каждого дома гостеприимно распахнется, а категории вдруг утратят значение. Не то чтобы я серьезно верил в подобное чудо, но в Уорли можно было по крайней мере хотя бы мечтать о нем.

В Дафтоне, где снег, казалось, превращался в сажу, прежде чем коснуться земли, никакие мечты не были возможны. Рождество там всегда выглядело каким-то пристыженным, будто понимало, что толкает людей на глупую и пустую трату денег. Дафтон и веселье никогда не ладили друг с другом. И дом на улице Дубовый Зигзаг показался мне темным, душным, тесным, загроможденным вещами.

Конечно, я по-прежнему был привязан к тете Эмили и ко всему ее семейству, но теперь я уже проделал слишком большой путь Наверх и невольно начинал смотреть на своих близких как на чужих, и был сам себе немного противен из-за этого. Мои родственники были добрые, порядочные, щедрые, великодушные люди, но они уже стали для меня людьми не моего круга.

Я сказал примерно что-то в этом духе Чарлзу на второй день после сочельника, когда мы встретились с ним в «Старой пушке».

Это был дафтонский загородный ресторан. Он стоял на вершине невысокого холма, среди огородных участков и курятников. От нашего Дубового Зигзага до него было примерно полчаса ходьбы, и трудно сказать почему, но только это был единственный более или менее приличный ресторан в Дафтоне. Все остальные были не то чтоб очень уж захудалыми кафе и кабаками, но там, даже в «парадных залах», вы всегда могли столкнуться с каким-нибудь пропахшим потом парнем в спецовке. Владелец же «Старой пушки», пожилой угрюмый отставной офицер, не слишком любезно принимал посетителей, которые пытались без воротничка и галстука проникнуть в «парадный зал», и в результате его ресторан стал единственным заведением, где можно было увидеть представителей местной знати, вернее тех, кто сходил у нас за таковую. Когда-то я провел немало веселых вечеров в «Старой пушке», но в этот день, поглядывая по сторонам, понял вдруг, что они уже никогда не возвратятся. Ресторан был слишком маленький, слишком грязный, слишком общедоступный. Прожив около четырех месяцев в Уорли, я уже очень хорошо понимал, что такое настоящий загородный ресторан или старозаветный кабачок.

— Когда я трезв, выносить Дафтон мне уже не под силу,— сказал я Чарлзу.

— Что верно, то верно,— отозвался он.— До чего же я буду рад, когда окажусь в Лондоне.

Уже с месяц назад я знал, что Чарлз подыскал себе работу в Лондоне, но когда он так, вскользь, упомянул о своем отъезде, я почувствовал себя очень одиноким и потерянным.

Вероятно, в душе мне хотелось, чтобы Чарлз никогда не покидал Дафтона. Тогда по крайней мере я мог бы быть уверен, что в моем родном городе мне будет с кем перекинуться словом. Единственное достоинство Дафтона заключалось в том, что он никогда не менялся. Чарлз для меня был неотъемлемой частью Дафтона. С его отъездом город, казалось, делал последний шаг к полному омертвению.

— Эх ты, косоглазая свинья,— сказал я.— На черта тебе уезжать из Дафтона? С кем же я буду отводить душу, когда приеду сюда погостить?

Чарлз извлек из кармана грязный носовой платок и сделал вид, что утирает слезы.

— Твой столь изящно выраженный призыв к моим дружеским чувствам невыразимо меня растрогал. Но я не могу остаться в Дафтоне даже ради того, чтобы доставить тебе удовольствие. Ты знаешь, когда я прихожу в этот кабак, мне не нужно ничего заказывать. Они уже автоматически наливают пинту пива. А если я прихожу не один, то достаточно мне только кивнуть два раза — и они знают, что надо подать горькое пиво. Кроме того, я, кажется, слишком пристрастился к этому зелью… Так что Лондон — единственная возможность вырваться из этого вонючего города.— Чарлз поглядел на свою кружку с выражением комического вожделения на пухлом, странно ангелоподобном лице.— Дивный, дивный эль,— сказал он.— Твердыня индустриального Севера, оплот британской конституции! Если бы в Дафтоне хотя бы на один день закрылись все кабаки, к десяти часам вечера в городе не осталось бы ни одного целого стекла и ни одной девственницы.

— И того и другого, сдается мне, здесь и сейчас не так уж много,— заметил я.

— Я делаю что могу,— сказал Чарлз.— Кстати, а как твои успехи по этой части?

— Недурны. Встречаюсь с Элис каждую неделю.

— Погода стала как будто холодна для таких встреч? — заметил Чарлз.

— Приятельница предоставила ей свою квартиру в Леддерсфорде.

— Будь поосторожнее, дружище.

— Элис не из тех женщин, которым непременно нужно тебя поработить. У нас совсем не такие отношения.— «А какие все же?» — подумал я. И припомнил, как однажды, полузакрыв глаза, украдкой наблюдал за ней, когда она подняла мою рубашку, валявшуюся на полу возле кровати, и поцеловала ее, а заметив, что я все видел, покраснела и отвернулась. И, вспомнив это, я почувствовал что тоже краснею.

— У нас идеальные отношения,— сказал я твердо.— Элис восхитительна в постели и ничего от меня не требует.

— Еще потребует.

— Только не она.

— Ты веришь в это? Ну, значит, скоро я увижу твое имя в воскресных газетах.

— Вздор,— сказал я.— У нас самые простые, самые честные отношения, без всякого обмана. В конце концов, это даже необходимо для здоровья. И притом помогает мне сохранить себя чистым для Сьюзен.

— Ты что-то редко вспоминаешь о ней в последнее время. Лэмптоновское обаяние не сработало?

— Я уже раз пять-шесть встречался с ней по вечерам. Мы были в театре, в кино и в дансингах — по пять шиллингов за вход. Все самые приличные развлечения и стоят кучу денег: цветы, шоколад и тому подобное… А взамен пока что — ничего.

— Ах ты, скаредная свинья!

— При этом учти: она находит, что я изумителен. Как старший брат. А я продолжаю расточать ей комплименты и ухаживаю за ней весьма сдержанно и почтительно, и всякое такое. Впрочем, нельзя сказать, чтобы это совсем не возымело на нее действия. Думаю, что Уэйлс не особенно балует ее вниманием, самодовольный болван.

— Папочки все уладят сами, без него,— сказал Чарлз.— Не вижу, с какой стати ему себя утруждать. Я бы на его месте пальцем о палец не ударил. Откровенно говоря, тебе, по-моему, абсолютно не на что рассчитывать. Разве что ты пошлешь к черту все приличия,— ты понимаешь, что я имею в виду?

— Я понимаю, что ты имеешь в виду. Но это легче сказать, чем сделать. Ее не настолько тянет ко мне — в этом я никогда не ошибаюсь.

— Может, ты чересчур стараешься? Не лучше ли оставить ее в покое на месяц-другой? Не ссорься с ней, не пытайся выяснять, как она к тебе относится. Просто перестань с ней встречаться. Если только ты хоть немножко ей нравишься, она сразу почувствует себя задетой. И, возможно, начнет раздумывать, что могло тебя оттолкнуть от нее. Учти, ведь у этой бедняжки уже появилась привычка встречаться с тобой. Но только,— Чарлз погрозил мне пальцем,— никому ни слова. Если встретишься с ней случайно где-нибудь, держи себя так, словно ничего не произошло.— Его лицо над белым крахмальным воротничком рубашки казалось неестественно красным, а бледно-голубые глаза смотрели напряженно, как у шахматиста, разыгрывающего сложную партию.— Это может оказаться очень интересным. Представьте обстоятельный доклад, сержант, если останетесь в живых.

— А если ей ровным счетом наплевать, встречаемся мы или нет? — сказал я.— Она, возможно, даже не заметит моего исчезновения.

— В этом случае ты ничего не теряешь. Но зато и самолюбие твое не пострадает.

— Мне страшно ее лишиться. Я влюблен в нее,— сказал я.

Чарлз презрительно фыркнул.

— Влюблен в нее! Чушь! Ты не прочь заполучить ее, а заодно и кругленький капиталец ее папаши. Я тебя, мерзавец, насквозь вижу. Делай то, что велит тебе дядюшка Чарлз, и все пойдет как по маслу.

— Может, я и попробую,— сказал я.— Еще пива?

— Постой,— прошептал Чарлз, увидав молодого человека в модном пальто, который только что вошел в зал.— Сверкающий Зомби хочет быть демократичным. Мы ведь, как-никак, учились вместе в одной школе.

Он приветственно помахал рукой.

— Идите сюда, Сирил,— крикнул он и подмигнул мне.— Черт побери, какая приятная встреча, дружище! Что вы будете пить? — Я улыбнулся, заметив, что Чарлз сразу пустил в ход свой «офицерский говорок». Чарлз научился этому искусству во время войны. Он овладел им в десять дней, после того как один младший лейтенант, говоривший на языке лондонских рабочих окраин, покончил с собой, не вынеся постоянных насмешек надутых снобов. У Чарлза этот говорок получался очень неплохо.

Сверкающий Зомби — простая душа (его отец до войны был городским мусорщиком),— как всегда в таких случаях, был несколько подавлен и польщен.— Позвольте мне угостить вас, Чарли,— сказал он поспешно.— Чего-нибудь покрепче?

Я возвратился к тете Эмили слегка навеселе.

— Ну что, дружок,— сказала она при моем появлении,— повидался с Чарлзом?

— Да, вспоминали былое,— сказал я,— и решили вместе провести вечер. Я поужинаю у него.

— И куда же вы потом отправитесь?

— Мы еще толком не решили.

— Куда-нибудь поближе к бутылке, насколько я знаю Чарли.

Тетя Эмили сидела у камина, скрестив руки на груди. В гостиной было совсем темно. В камине неярко, спокойно горели дрова, и мягкие блики ложились на мебель, тщательно оберегаемую от царапин. В комнате все еще пахло сигарами, вином и шоколадом. Тетя Эмили показалась мне в эту минуту особенно похожей на мою мать: то же выражение сдержанной энергии, то же неуловимое изящество в чертах худощавого лица. Под влиянием пива, виски и меланхоличной атмосферы гостиной у меня на глаза навернулись слезы.

— Что случилось, дружок?

— Вы напомнили мне маму.

Тетя Эмили вздохнула.

— А мне она все вспоминается молоденькой девушкой. После смерти твоего деда она заправляла всем домом. Да, она умела поставить на своем, ничего не скажешь. Когда твоего дедушку убило на заводе, бабушка совсем пала духом. Это было еще в ту, первую войну, и хозяева фабрики ковали денежки как в кузнице, и все же бабушке они не выплатили пособия, ни единого пенни. А в тридцатом году они и сами обанкротились. И старик хозяин застрелился.

— Очень хорошо,— сказал я.

— Для тех, кто остался без работы, это было совсем не так хорошо,— сказала тетя Эмили и пристально на меня поглядела.— Подумай, как тебе повезло, Джо. Ведь муниципалитет никак не может обанкротиться. Тебе не придется голодать и не нужно будет урезывать у себя последние гроши, чтобы сколотить хоть немножко деньжат на черный день.

— Сейчас и в промышленности дела не так уж плохи,— сказал я.— Работы на всех хватает. Да, черт побери, некоторые рабочие на заводе зарабатывают лучше меня.

— Конечно,— сказала она,— можно заработать десять, даже двенадцать фунтов, если работать пятьдесят-шестьдесят, а то и семьдесят часов в неделю в жарище, грязище и в таком шуме, что оглохнуть нетрудно. Да и надолго ли это?

Она поднялась.

— Я заварю чай,— предложила она.— Твой дядя прилег отдохнуть, а мальчишки играют на улице.— Она подмигнула мне.— Так что мы с тобой одни-одинешеньки во всем доме и можем выпить по чашке хорошего крепкого чая. Я приберегла немножко — ждала, что ты приедешь.

Я был растроган и поцеловал ее в щеку.

— Заварите такой чай, чтобы ложка стояла,— сказал я.— И я один выпью целый чайник.— Я чмокнул ее в другую щеку.— Вы всегда балуете меня, тетя,— сказал я.

— Это ты от пива так расчувствовался,— сказала она, но я видел, что она довольна,— таким легким и упругим шагом вышла она из комнаты. Когда она вернулась с чаем, я предложил ей сигарету. К моему удивлению, она взяла ее.

— Я нынче совсем что-то разошлась, верно? — сказала она, неумело пуская дым.

Чай был очень крепкий и очень сладкий, а кроме того, тетя Эмили подлила в него немного рома.

— Первая чашка настоящего чая с тех пор, как я уехал отсюда,— сказал я.

— Тебе пора обзавестись собственным домом.

— Ну, я еще молод,— неуверенно возразил я.

— Однако ты достаточно вырос, чтобы бегать за первой попавшейся юбкой! Будто я не знаю!

— Кому я нужен, тетя! Я слишком беден.

— Не городи ерунды! Ты совсем недурен, у тебя твердый заработок. И ты не слишком робеешь, даже довольно-таки нахален, если уж говорить начистоту. И не вздумайте уверять меня, Джо Лэмптон, что вы не умеете ухаживать за девушками, я ведь все равно не поверю. А в этом вашем театре, про который ты столько писал нам, неужто там тебе никто не приглянулся?

Сопротивляться было бесполезно. Если тетя Эмили приступала ко мне с расспросами, я никогда долго не выдерживал. Мне кажется теперь, что я, вероятно, бессознательно старался вознаградить себя за утрату матери, когда разговаривал с тетей Эмили, ибо на все ее вполне резонные вопросы я отвечал преднамеренно ворчливым тоном и как можно более невразумительно.

— Есть там одна девушка,— сказал я.— Сьюзен Браун. Я приглашал ее раза два в театр. Она довольно привлекательна.

— А кто она такая?

— У ее отца фабрика под Леддерсфордом. Он муниципальный советник в Уорли.

Тетя Эмили с каким-то странным сожалением поглядела на меня.

— Деньги липнут к деньгам, дружок. Смотри, чтобы она не разбила тебе сердце. А она действительно хорошая девушка?

— Она очень мила,— сказал я.— Не просто мила с виду… Она славная, добрая и очень хорошая.

— Но ведь ей не приходится зарабатывать себе на пропитание. Разве только на булавки. Зачем тебе такая жена? Поищи лучше среди тех, кто тебе ровня, мальчик. Держись своих.

Я налил себе еще чаю. Но на этот раз он мне не понравился. Он был слишком крепкий и какой-то едкий, перестоявшийся и показался мне затхлым, как старый мешок.

— Если захочу, я получу ее.

— Неужто ты в самом деле в нее влюбился? — с грустной улыбкой спросила тетя Эмили.

— Я люблю ее. И хочу жениться на ней,— сказал я, но мне было как-то совестно произносить эти слова.

Направляясь в тот вечер к «Старой пушке», я пошел по улице, где жил в детстве. Снег, выпавший в сочельник, уже растаял, было холодно и пронизывающе сыро, как в заброшенном погребе. Я остановился у развалин, которые остались от нашего дома. Мне совсем не хотелось ворошить старые воспоминания, но внезапно, негаданно-непрошенно, события того страшного утра сорок первого года — Черного утра, Проклятого утра — промелькнули передо мной, как на экране кино…

Запах — вот что особенно поразило меня тогда, Теперь от него не осталось и следа,— разве только легкий запашок плесени,— но в то Черное утро этот запах разрушения был резок и удушлив. Это был запах сырой штукатурки и костяной муки — запах блитца [9]. В Лондоне и его окрестностях он был неотъемлемой частью всей атмосферы войны, но здесь, в Дафтоне, он был столь же неуместен и страшен, как живой тигр на улице.

Битое стекло, щебень и мусор были давно убраны, обрывки обоев не шуршали на ветру. А в то утро тротуар был огорожен канатом. Зеркало из ванной комнаты, каким-то чудом уцелевшее от взрыва, торчало среди обломков и, сверкая в лучах августовского солнца, насмешливо подмигивало мне, словно оно спаслось ценой жизни моих родителей. Помнится, какое-то мгновение я пытался обмануть себя, сделать вид, будто бомба упала не на наш дом и скоро мы с мамой будем обсуждать случившееся. Дома у нас все с дубовыми дверными наличниками, кружевными занавесками на окнах, с желтыми крылечками и фронтонами из цветного аккрингтонского кирпича (простоит тысячу лет!) и так похожи друг на друга, что в муниципалитете легко могли что-нибудь напутать. Кроме того, фасад здания был аккуратно срезан как ножом, и ничего не стоило допустить, что кто-то из муниципальных чиновников позволил себе просто отвратительную злую шутку — ведь сколько раз мы с Чарлзом приходили к выводу, что у зомби весьма странное представление о юморе.

Вокруг стояла обычная толпа зевак с обычным выражением холодного возбуждения на лицах: любители поглазеть на чужое горе. Я не обратился ни к кому из них. Я чувствовал к ним такую ненависть, что не мог вымолвить ни слова. Я постарался начисто изгнать их из моего сознания. Если бы я потерял власть над собой, это только доставило бы им еще больше удовольствия, лишний раз пощекотало бы им нервы.

Я подлез под канат и поднялся на уцелевшее парадное крыльцо — дверь была распахнута настежь. Я мог бы с таким же успехом войти в дом в любом месте, где прежде была стена, но в этом было бы что-то оскорбительное — как тушить сигарету о крышку гроба.

— Сюда нельзя! — произнес человек в комбинезоне. Он стоял в противоположном конце комнаты с небольшим красным блокнотиком в руке. Защитный шлем у него был сдвинут на затылок, и из-под него свисала на лоб густая белая грива волос. Усы у него тоже были белые и пышные. На носу — толстые очки в роговой оправе. Он был коренастый, приземистый и стоял, широко расставив ноги, словно пол под ним ходил ходуном.— Уходите — потребовал он.— Эта стена скоро обрушится. Да что вы, никогда не видели разбомбленного дома, что ли?

— Я жил здесь. Это мой дом.

— Тогда простите.— Он снял очки и принялся протирать стекла каким-то лоскутом, и лицо у него сразу обмякло, стало безвольным и домашним.— Ужасное, ужасное несчастье.— Он покосился на крылышко на рукаве моего мундира.— Но вы с ними сквитаетесь,— сказал он и надел очки, отчего лицо его снова стало решительным.— Да, да, задайте этим сволочам жару! — сказал он.

В самом ли деле он произнес эти слова или мне только показалось? Но так или иначе я запомнил всю его речь от слова до слова. И я отчетливо помню, как он нахмурился и выставил вперед подбородок, стараясь быть похожим на воина с плаката. Фон-то был для этого идеален: вальки для отжиманья белья, выброшенные через кухонное окно, расколовшаяся надвое фаянсовая раковина… Толстый шерстяной носок с заштопанной пяткой выглядывал из-под придавившего его куска штукатурки, а вся посуда, за исключением одной толстой пивной кружки, лежала в осколках, вперемешку с сахаром, сливочным маслом, джемом, сосисками, хлебом и золотистым сиропом.

Отец и мать уже легли спать, когда была сброшена бомба. Сирена провыла сигнал воздушной тревоги, но едва ли они обратили на него внимание. Бомбить Дафтон не было решительно никакого смысла. Смерть для них наступила мгновенно — так по крайней мере заявил Зомби номер Один (в новом костюме и шелковом галстуке у него был необычайно преуспевающий вид), стоя между секретарем муниципалитета и Деловитым Зомби,— все трое составляли как бы скульптурную группу, изображающую официальное соболезнование. Меня даже угостили виски — торжественно и в то же время словно украдкой, и я едва не рассмеялся, когда пил его, потому что внезапно вспомнил, как Чарлз описывал воображаемый тайник муниципалитета — огромный погреб, заполненный бутылками с редкими винами и охраняемый великанами-евнухами с ятаганами наголо. Мною овладело вдруг сумасшедшее желание задать вопрос: по-прежнему ли хранятся там излюбленные напитки зомби, вроде настойки на крови?

Я шагнул вперед в пустоту, которая была когда-то гостиной. Шагнул теперь совсем спокойно — гораздо спокойнее, чем в то августовское утро. Я старался восстановить эту комнату в памяти. Я твердо помнил кремовый тюль занавесок и красные бархатные гардины и мою большую фотографию еще ребенком, которая висела над камином. Но вот где стоял большой дубовый стол, я уже не мог сказать с полной уверенностью. На секунду я закрыл глаза, и стол вместе с тремя виндзорскими стульями по бокам тотчас встал на место — у противоположной стены. А вон там стоял диван в синем чехле — как раз это было очень важно припомнить. Когда у дивана ослабели пружины, отец притащил обитое кожей автомобильное сиденье из лавки старьевщика. Чехол легко снимался, и как только родители отлучались из дома, я стаскивал его и, сев справа за воображаемый руль, часами гонял «бентли» мистера Бэркина или «ирондель» мистера Сейнта.

Стены в гостиной были оклеены оранжево-коричневыми обоями и отделаны панелями под дуб. Теперь от обоев осталось лишь несколько лоскутьев, а панели разбухли под действием дождя, пропитались грязью и сажей. Когда-то на них имелся рельефный рисунок, напоминавший бусинки. Я зажег спичку, поднес ее к стене и сразу увидел следы моих детских ногтей в том месте, где я пытался отколупнуть хоть одну бусинку. Я почувствовал острые угрызения совести: даже в детстве я не должен был осквернять родительский дом таким образом — хотя это и казалось пустяком.

Бомба пощадила камин, он остался нетронутым. Два выемных кирпича на левой стороне и сейчас еще немного выдавались вперед, словно клыки. Сколько я себя помню, вид их всегда почему-то раздражал меня, но в то Черное утро мне почудилось в них что-то невыразимо трогательное. И ручка от регулирующей тягу заслонки,— в виде хромированного кулака, сжимающего прут,— которая частенько снилась мне и которой я всегда побаивался, утратила все, что было в ней устрашающего, и казалась щемяще-жалкой, как рука больного ребенка.

Все тогда были исполнены сочувствия, и каждую минуту кто-нибудь наведывался к тете Эмили. Всевозможные городские организации буквально завалили меня подарками, и шли разговоры о том, чтобы открыть сбор пожертвований в мою пользу. Объяснялось это, в сущности, тем, что довольно сложная машина организации помощи жертвам воздушных налетов совершенно бездействовала в нашем городе в течение всей войны, пока не были убиты мои родители. Теперь же, будучи приведена в действие, она, уподобившись слону, который тщится подобрать с земли орешек, весь свой энтузиазм обрушила на меня. И все же мне отчасти нравилось быть центром внимания, я чувствовал себя тепло и уютно на мягкой груди всеобщего сочувствия.

Нерезкий, но упорный ветер дул с Пеннинских гор; холодный, сырой и пронизывающий, он старался найти незащищенное место и уязвить меня побольнее, но отступил перед крепкой броней виски, бифштекса, толстого драпового пальто и пушистого шерстяного кашне. Он был бессилен против меня теперь — этот убийца голодных и слабых. Я стоял и смотрел на крошечное пространство, бывшее когда-то моим отчим домом. С тысяча девятьсот сорок первого года я проделал большой путь.

Чересчур большой, быть может. Я вспомнил отца. Он был хорошим рабочим. Слишком хорошим, чтобы его уволить, и слишком прямодушным и твердым в своих лейбористских симпатиях, чтобы получить повышение. Он объяснил мне все это как-то раз без всякой горечи. Правду сказать, я даже уловил в его негромком басистом голосе горделивую нотку.

— Вступи я в клуб консерваторов, сынок, я бы ездил на работу в собственном автомобиле.

Я же тогда, в пятнадцать лет, не разделял гордости моего отца, ибо гипотетический автомобиль, который он столь пренебрежительно отверг, казался мне бесконечно соблазнительным. И вместо восторженно-одобрительной улыбки, которой ожидал отец, он увидел только угрюмый взгляд исподлобья.

А мать знала, что было у меня на уме.

— Ты никогда не испытывал нужды, Джозеф,— сказала она. Мать всегда называла меня полным именем, когда собиралась прочесть мне наставление.— А твой отец скорее умрет с голоду, чем продастся за тридцать сребреников.— Это было одно из ее любимых изречений, и я (сам не знаю почему) испытывал ужасную неловкость всякий раз, как она употребляла его.— Но семью он нипочем не допустит до нужды. Я знала это, когда выходила за него замуж. Я могла бы тогда выбрать глупого жирного мужа с автомобилем, но мне нужен был хороший человек.

Она улыбнулась отцу, и, перехватив эту улыбку, я почувствовал себя лишним, сбитым с толку ребенком. Отец сидел в кресле слева от камина, посасывая трубку, и слушал передачу (как бы вы думали, какую?)… «Родовые замки Англии» Ноэла Кауарда {5}. Он отдыхал душой и телом, совершенно так же, как большой серый кот, который свернулся калачиком у огня, положив голову на мою ногу. Впрочем, на этом сходство и кончалось, ибо в наружности отца не было ничего кошачьего. Его голова заставляла вспомнить мраморные бюсты фабрикантов викторианской эпохи: крупные, твердые черты лица и глубокие морщины создавали впечатление суровой готовности к борьбе. И он был очень красив. Черты лица у него были правильные, волосы густые и блестящие, а зубы — необычайная редкость в Дафтоне — белые и ровные. Это была вышедшая из моды красота: надежная, здоровая, мужественная. А у матери было худое, подвижное лицо, в котором, будь оно чуть длинней, проглядывало бы что-то лошадиное. Ни единой секунды она не могла побыть в покое и чрезвычайно редко — в молчании. У нее был свежий, розовый цвет лица и ясные голубые глаза. В тридцать восемь лет волосы у нее уже начинали седеть, но, как ни странно, она от этого казалась лишь еще моложе — словно нарочно притворялась старой.

Отец встал с кресла. Он поднялся легко и упруго. Он был крупный мужчина (рост шесть футов и вес без малого девяносто килограммов), но отнюдь не отличался тяжеловесной неуклюжестью, присущей большинству высоких и толстых мужчин. Он двигался легко, как молодой бык, только в нем не было ничего от бычьей свирепой тупости.

— Выпью-ка я пивка, голубка,— сказал он матери и, проходя мимо, взъерошил мне волосы.— Запомни, что я тебе скажу, Джо: есть вещи, которые можно купить только за слишком дорогую цену.

Тут я вспомнил бомбу, и образы, стоявшие у меня перед глазами, мгновенно растаяли. Казалось, мозг мой был разделен на водонепроницаемые отсеки. Тому, что находилось за стенками отсека, я не мог взглянуть в лицо еще и теперь, шесть лет спустя. Это так страшно, даже когда случается с посторонними людьми. Я помню столовую моей летной части после прямого попадания. Тогда я выдержал это испытание лучше, чем ожидал, выдержал даже после того, как увидел, что у белокурой девушки из Донкастера лопнувшие глаза текут по щекам. Я позволял себе думать только об одном: нужно навести порядок, убрать всю эту мерзость. И лишь раз меня чуть не стошнило,— когда я наступил на лоскут оторванного мяса и он выскользнул у меня из-под ноги, словно мышь. Кровавая бойня, царство грубого животного страха — я не мог связать это с моей матерью и с отцом. Я отказывался этому верить.

Я повернулся спиной к развалинам и быстро зашагал прочь. Не следовало приходить сюда. Стенки водонепроницаемых отсеков дали трещину. Откуда-то из глубин сознания всплывало все то, что довелось мне увидеть на войне и что я старался забыть: муки, страдания, боль. Пока я продолжал шагать, это были спутанные, беспорядочные видения, подобные смутно припоминаемым отрывкам из фильмов и книг, но стоило мне остановиться, как они приобретали ужасающую последовательность. Я поспешно шагал дальше, стараясь отвлечься, рассматривал окно бакалейной лавки с заиндевевшими стеклами и рождественскую елку в витрине галантерейного магазина, увешанную мужскими сорочками и чудовищными американскими галстуками, и школьное здание, с убийственной асфальтовой площадкой для игр во дворе… Потом я бросил эти попытки. Все было напрасно: вон там, слева, высилась внушительная громада заводов Торвера, где отец проработал двадцать лет, вот «Веллингтон» — его излюбленная пивная, а вот и бакалейная лавка, где он всегда покупал изюм во время наших воскресных прогулок… Куда бы я ни бросил взгляд, везде меня подстерегали воспоминания — слово «смерть», написанное курсивом.

Почему не замечал я всего этого прежде? Потому что в Уорли для меня открылась новая жизнь — я впервые попал в город, лишенный для меня воспоминаний. И впервые я действительно жил. За месяцы, проведенные мною в Уорли, я успел почувствовать себя его частицей и слиться с его жизнью, чего я никогда не испытывал в своем родном городе. Прошло всего три дня, как я вернулся в Дафтон, но мне была уже непереносима и холодная спальня с этими омерзительными обоями, и кучи мусора на фоне фабричных труб за окном, и облупившаяся эмалированная ванна, и колючее одеяло… Мои дядя и тетка были добры, великодушны, щедры, они все готовы были для меня сделать, но их добродетели не могли заменить прохладных крахмальных простынь, настоящей, выложенной кафелем, сверкающей чистотой ванной комнаты, вида уорлийской вересковой пустоши на закате и прогулок по шоссе Сент-Клэр мимо роскошных особняков.

«Душный Дафтон,— бормотал я себе под нос,— Допотопный Дафтон, Дрянной Дафтон, Дохлый Дафтон…» — и умолк. Слишком тихо было вокруг. Кое-где в окнах горели огни, но казалось, что это нарочно, что все это — обман: ступи туда — и провалишься в черную бездну, в ведьмину яму, где будешь вечно потеть за станком, пока не сдохнешь. В канаве валялись окурки сигарет, апельсиновая кожура, бумажки от конфет, но не верилось, что какое-то живое существо курило эти сигареты, ело эти конфеты и апельсины. Город напоминал мне те детективные романы, которые продаются вместе с набором вещественных улик: окурков, дамских шпилек, отравленных леденцов…

Я шел по подвесному мосту к центру города. Вздувшаяся от растаявшего снега, подстегиваемая северо-восточным ветром река быстрей обычного катила свои воды. Мост покачивался и скрипел у меня под ногами, и на какую-то секунду мне стало страшно — померещилось, что мост, словно норовистая лошадь, хочет сбросить меня в воду. Я умерил шаг и заставил себя идти спокойно, но на лбу у меня выступили капли пота.

11

Элис ухватила меня за волосы.

— У тебя чудесное тело, ты знаешь это? И не слишком волосатое. Не выношу, когда мужчина похож на швабру.

Мне казалось, что я сейчас задохнусь.

— До чего ты хороша. Ты… У меня просто нет слов, чтобы выразить, как ты прекрасна.

— Да ну? Такая старая женщина, как я?

— Ты не старая.

— Старая, дружок. Во всяком случае, много старше тебя.

— Мне неприятно, что ты говоришь обо мне так, словно я какой-то несовершеннолетний,— сказал я с некоторой досадой.— Мне двадцать пять лет, и у меня есть кое-какой жизненный опыт.

— В этом я не сомневаюсь.— Ее синие глаза светились нежной усмешкой, Она притянула мою голову к себе на грудь.— Ну, тихо, тихо, малыш, успокойся, лежи тихо. Ты очень, очень старый и совсем взрослый и станешь великим человеком.

Я не видел ничего, кроме ее тела, не чувствовал ничего, кроме пряного запаха лаванды и едва уловимого, неописуемо прекрасного аромата женского тела. Я припал лицом к ее груди. Тонкие руки, обхватившие мою голову, дрогнули и напряглись.

— Боже мой, боже мой,— сказала она.— Какой ты хороший. Какой ты добрый. И ласковый. До тебя никто никогда не был так добр ко мне. С тобой я оживаю, все во мне оживает. Возрождается все, что было давно забыто. Это порой больно… Но мне все равно.— Она покрыла мое лицо поцелуями.

Эти поцелуи волновали меня больше, чем самый долгий поцелуй в губы. Они не были предвкушением чего-то, они были свершением. Они были влажные, как поцелуи ребенка, и мне нравилось это. Мне открылось, что до этой поры я никогда по-настоящему не любил женщины, никогда не испытывал всей полноты наслаждения. Прежние отношения между мужчиной и женщиной, которые я знал, представлялись мне теперь любовью киногероев — стерильно-чистых, надушенных и настолько лишенных собственного запаха и вкуса, точно вместо тела у них была обтянутая шелком резина, точно губы были единственной живой и чувствительной частью их организма, а в выделениях человеческих желез было что-то постыдное.

Элис была не более чувственной, чем другие, но она любила не стыдясь, не подавляя своих желаний, не зная запретов. В ее объятиях я быстро постигал любовь. И сейчас я целовал ее влажные губы, и мне казалось, что она становится частью меня, и хотелось, чтобы это длилось вечно.

— Ты такой красивый,— сказала она, сбрасывая простыню.— И в тебе есть что-то первобытное.

— Нет,— сказал я.— Постой, как это говорится в фильмах: я запутавшийся в тенетах, потерявший голову от любви ребенок.

Она нежно, едва касаясь, провела рукой по моей груди.

— Я бы хотела, чтобы ты был землекопом. Мне противно думать, что ты должен надевать на себя всю эту одежду.

— Но землекопы тоже ведь не разгуливают нагишом. Если на то пошло, так они надевают на себя куда больше, чем бухгалтеры.

— Все равно, я хотела бы, чтобы ты был землекопом. Я бы даже позволила тебе колотить меня по субботам… Джо, скажи мне…

— Все, что хочешь, радость моя.

Она выдернула волосок у меня на груди.

— Вот! Я возьму его себе на память.— Она прильнула лицом к моей груди и затихла.

— Но ты хотела меня спросить не об этом,— сказал.— И притом ты взяла его без спросу.

— Это покажется тебе странным. Одни сплошные «если». Вот послушай: если бы мы встретились, когда я была на десять лет моложе и еще не замужем, как бы ты тогда относился ко мне?

— Ну, на это нетрудно ответить: так же, как сейчас.

— Я не в этом смысле спрашиваю. Было ли бы это с твоей стороны серьезно? — Голос ее звучал приглушенно, она уткнулась лицом мне в грудь.

— Конечно, ты же знаешь. Но что толку говорить об этом?

— Перестань быть таким рассудительным, Джо. Пожалуйста, перестань быть таким благоразумным. Просто вообрази себе на минутку меня такой, какой я была десять лет назад. А сам оставайся таким, как сейчас.

Я заглянул ей в глаза. В ее зрачках я видел свое раскрасневшееся лицо со взъерошенными волосами.

— У тебя совсем влюбленные глаза,— сказала она, и это прозвучало как-то застенчиво.— Совсем-совсем влюбленные.

Внезапно у меня появилось ощущение, подобное тому, какое я испытал, когда ребенком увидел впервые, как тетя Эмили прикладывает своего новорожденного сынишку к груди. И еще оно напоминало то, что чувствовал я всякий раз, когда украдкой перехватывал некоторые взгляды или жесты родителей: откровенно выразительный взгляд, которым они обменивались, собираясь лечь в постель, движение руки, тронувшей колено… В эти минуты мне всегда казалось, что я столкнулся с чем-то, что неизмеримо больше меня. С чем-то огромным, подлинным и не терпящим притворства, с чем-то, чего нельзя избежать и от чего — сознавал я со стыдом — я пугливо старался спрятаться… Я чувствовал, что за всем этим кроется счастье, но и оно было пугающим.

— У меня тогда не было морщин,— сказала Элис.— А здесь,— она положила мои руки себе на грудь,— все было крепкое, упругое. И вся жизнь была еще впереди. Я порой не могла спать из-за мыслей о будущем… Я знала, что оно будет чудесным, каким бы оно ни оказалось… Нет, это было, когда мне только исполнилось девятнадцать. Да, да, вообрази себе меня в девятнадцать лет. Это лучший возраст. Порой я чувствовала себя такой счастливой — вдруг, без всякой причины,— такой безумно счастливой. Я часто плакала, но и это доставляло мне радость, а глаза от слез никогда не становились красными. Мог бы ты тогда полюбить меня совсем всерьез?

— Быть может, ты сама тогда не полюбила бы меня всерьез.

— Да, возможно: я ведь была глупа тогда… И мне надо было думать о карьере: я только что окончила драматическую школу — захудалое заведение, которое держала одна разорившаяся старая карга. На что-нибудь получше у мамы не хватило средств. Это был, понимаешь ли, наиболее дешевый способ дать мне образование. Мама надеялась, что там меня научат правильно говорить и красиво двигаться, я приобрету лоск и даже некоторый шик, а потом подцеплю какого-нибудь богатого дурака и поправлю пошатнувшиеся дела семьи.

— Ну, на эту роль я бы никак не годился. А что представляла собой Элис в двадцать пять?

— О, к тому времени я пообтерлась, сильно пообтерлась. Я уже три года жила в Лондоне. Это — адское место для того, кто беден. А ведь мне надо было сносно выглядеть. Когда кончался сезон, я бралась за любую самую поганую работу. Служила официанткой в баре и билетершей в кино — вот только на панель ходить не пробовала. Но я еще была молода, и во мне было много огня.

— Его и теперь не меньше.

— Да, только теперь я должна соблюдать режим, чтобы быть в форме. А тогда, что бы я ни делала, я ее не теряла. Так вот — понравилась бы я тебе тогда, мог бы ты в меня влюбиться?

— Ты, пожалуй, разбила бы мне сердце. Что мог бы я предложить честолюбивой молодой актрисе? Я предпочитаю тебя такой, как ты есть.

Она встала.

— Я сварю кофе.

— Пожалуй, лучше бы чай.

— Бедняжка Элспет,— сказала Элис.— Она пустила нас к себе в квартиру, а мы уничтожили весь запас ее драгоценного чая.

— Я его пополню.

Она сморщила нос и воздела руки ладонями вверх. Лицо ее менялось на глазах: оно становилось лицом хитрого, пронырливого дельца.

— У тебя есть связи на черном рынке, молодчик? — Она принялась одеваться.

— Мне всегда досадно, когда ты надеваешь на себя что-нибудь.

— Это очень мило с твоей стороны, но я слишком стара, чтобы разгуливать нагишом.— Она натянула на себя пояс для резинок.

— И вместе с тем я люблю смотреть, как ты одеваешься.

Она надела рубашку, подошла и поцеловала меня. Я погладил ее по спине. В этом голубом шелковом одеянии она уже стала другой, стала как будто меньше и вместе с тем не столь уязвимой, более уверенной в себе. И уже трудно было поверить, что это — та самая Элис, которая всего лишь полчаса назад стонала в моих объятиях в последнем пароксизме наслаждения, почти не отличимом от боли.

Она мягко выскользнула из моих рук и подняла с полу платье. Потом ушла на кухню. Я услышал, как чиркнула, спичка и зашипел, вспыхнув, газ. Я поспешно оделся. Оставшись один, я почувствовал какую-то смутную неловкость от своей наготы. Затем я закурил сигарету — первую за два часа — и глубоко затянулся.

Это была крохотная квартирка. В этом квартале находились преимущественно дома, в которых жили когда-то леддерсфордские шерстяные короли, а это помещение предназначалось, вероятнее всего, для кого-нибудь из слуг. Комната была обставлена в старомодно-мещанском духе, с легким привкусом театральности: лиловато-розовое покрывало на постели, пуфики, столик полированного ореха и великое множество фотографий актеров и актрис. На полу лежал очень толстый белый ковер. Стулья на тонких гнутых ножках сияли позолотой. На туалете красовалась целая коллекция кукол. Это был типичный будуар, чрезмерно дамский, чуть дурного тона. Мне всегда было здесь не по себе, словно я по ошибке попал в чужую комнату. Я прошел в крошечный закоулок, служивший кухней. Элис стояла у плиты, ожидая, когда закипит чайник, и нетерпеливо постукивала ногой.

— Он никогда не закипит, если ты будешь стоять у него над душой,— сказал я и обнял ее за талию. Она откинулась назад, и я прижался щекой к ее щеке, вдыхая ее аромат. Мне казалось, что мы с ней — одно целое и у нас одни легкие. Мы дышали медленно, глубоко. Мне было очень хорошо — чувство блаженной уверенности владело мной. Чайник свистнул. Это прозвучало словно фабричный гудок в шесть утра. Я с большой неохотой выпустил Элис из своих объятий.

— Вот, гляди,— сказала она.— Чайничек с чаем ставится на чайник, вода кипеть не должна. Чайничек теплый, но сухой. Оставляем его так на три минуты. Сверить часы! Двадцать часов двадцать минут. Есть?

— Есть,— сказал я.

Ее часы были крошечным золотым диском с драгоценными камешками вместо цифр.

— По крайней мере мне кажется, что двадцать двадцать,— сказала она.— Это очень хорошенькие часики, но по ним не так-то просто определить время.

— Мне хотелось бы подарить тебе что-нибудь в таком роде,— пробормотал я. А на самом деле мне хотелось расплющить эти часы каблуком. Затем я подумал, что, получив Элис, я в каком-то смысле обесценил эти часы, но мысль эта не принесла мне особого утешения.

Элис, казалось, не слышала моих слов.

— Милый, отнеси это на стол. Ты ведь хочешь есть?

— Я сейчас готов съесть что угодно. Меня когда-то прозвали Луженые Кишки.

— Какая прелесть! Отныне я всегда буду называть тебя Луженые Кишки. Пожалуйста, Луженые Кишки, захвати эти сэндвичи тоже. И пикули. Мы устроим заправский ужин.— Она хихикнула, как школьница, и черты ее лица внезапно утратили свою резкую четкость.

Сэндвичи были свежие, щедро намазанные маслом, с кусочками жареного цыпленка, золотисто-коричневого и хрустящего. Мы сидели бок о бок в спокойном уютном молчании. Время от времени Элис улыбалась мне. Когда мы все съели, она пошла на кухню отрезать еще хлеба. Я сидел, полузакрыв глаза, и медленно пил крепкий чай.

Вдруг я услышал, что Элис зовет меня. Она стояла у хлебной доски,— с пальца у нее капала кровь.

— Пустяк,— сказала она, но лицо ее побледнело. Я подвел ее к раковине и промыл палец теплой водой. Над раковиной висела аптечка, и, порывшись в ней (Элспет, по-видимому, использовала ее для хранения грима), я отыскал бинт и пластырь. Потом налил чашку чая и заставил Элис выпить.

— Дай мне сигарету,— попросила она.

— Сначала выпей.

Она послушно выпила чай. Щеки ее снова порозовели. Я закурил для нее сигарету, и, взяв ее, она прислонилась к моему плечу.

— Как глупо я себя веду. Верно, я просто испугалась. Не выношу вида крови… А как ловко ты все это умеешь делать, Джо.

— Я бинтовал раны и потяжелее этой.

— Ты видел много страшного, Джо? Когда был летчиком, я хочу сказать.

— Сколько положено, вероятно. Все забывается.

— Ты кажешься таким юным. Вот разве только рот… Ты уверен, что уже все забыл?

— Бывает, что-нибудь и потревожит мертвецов… Тогда все они подымают голову и начинают выть, и нужно загонять их обратно в могилу. А почему ты спрашиваешь? Боишься, что я неврастеник?

Она поцеловала меня в щеку.

— Ну, что ты! Разве неврастеники такие бывают? Просто мне давно хотелось расспросить об этом кого-нибудь, да некого. Джордж никогда не был на военной службе. У него повреждена барабанная перепонка, и его сразу забраковали.— Она взглянула на меня чуть-чуть сердито.— Это не его вина.

— Я же не сказал ни единого слова.

— Снаружи все выглядит так пристойно, надежно, уютно,— продолжала она, полузакрыв глаза.— Все люди такие воспитанные, такие деликатные, милые… А что кроется за этим? Насилие и смерть. И все, кто там был, видели то, от чего нормальный человек, казалось бы, должен сойти с ума. Однако внешне это не оставило на них никакого отпечатка. А в сущности — у всех руки в крови… И все, все так дьявольски непрочно…— Я заметил, как она вздрогнула.

— Не думай об этом, любимая,— сказал я.— В мире царит насилие. Но так было всегда. Возможно, что в эту самую минуту кто-то кого-то убивают в каких-нибудь десяти шагах отсюда.

— Не напоминай мне,— сказала она.

— На войне — совсем другое. Там тебя не тошнит, потому что на это не остается времени. Слишком много дела. Во всяком случае, если ты будешь терзать себя такими мыслями, никому легче не станет.

— Знаю, знаю,— нетерпеливо прервала меня Элис.— О господи, все проносится с такой сумасшедшей быстротой. Ничем не остановить эту карусель. И ни одной секунды человек не чувствует себя в безопасности. В юности я этого ощущения не знала. Даже когда отец и мать ссорились, ко мне они все равно были добры. И дом был такой прочный, надежный, а это проклятое железобетонное сооружение, в котором я теперь живу, такое чистое, такое обтекаемое, что я нисколько не удивлюсь, если в один прекрасный день оно поднимется на воздух и улетит.

— Ты слишком много говоришь,— сказал я и притянул ее к себе на колени.— Давай помолчим.— Я стал поглаживать ее плечо. Она закрыла глаза и замерла в моих объятиях.

— Можешь делать так хоть всю ночь,— сказала она.— Я не буду протестовать.— Она вздохнула.— Ты очень удобное кресло. Мне кажется, я сейчас начну мурлыкать, как кошка.

Кожа у нее была такая гладкая, шелковистая, я чувствовал теплоту и тяжесть ее тела… Я тоже мог бы просидеть с ней так всю ночь. И я мог бы снова обладать ею, но момент сближения казался сейчас не то чтобы неуместным, не то чтобы ненужным — он просто перестал быть чем-то самодовлеющим, стал в один ряд с другими радостями, дарить которые могла только она одна.

У входной двери позвонили: три коротких звонка, потом один длинный и опять три коротких.

— Это Элспет,— сказал я.

Я хотел встать, но Элис удержала меня.

— Брось свои мещанские привычки,— сказала она, и я теснее прижал ее к себе.

В дверь просунулась голова Элспет. Эта ее лукавая улыбка, вероятно, была ей больше к лицу в те времена, когда она еще выступала в «Девчонке-плутовке».

Элспет вошла, вернее впорхнула в комнату, юбка ее развевалась. Повеяло пряным запахом духов «Нана».

— Здравствуйте, голубки! — сказала она своим грудным, чуть хрипловатым голосом.— Надеюсь, я вас не спугнула. Я стараюсь быть тактичной, но у меня нет больше сил бродить по улицам. Слишком холодно.

— Я приготовлю тебе чаю,— сказала Элис и ушла в кухню.

Элспет бросилась в кресло.

— Ну и ну, вот так репетиция! Ставить пьесу — это значит просто учить их всех, как надо играть. Поверьте, детки, они не в состоянии уразуметь самых простых вещей. Ей-богу, я не понимаю, с чего это меня понесло на сцену.— Она порхнула к пианино и тотчас запела: «Дочь свою вы подальше держите от сце-е-ены».— Ее хрипловатый голос все еще был силен, а дикция — просто отличная.

Затем она повернулась на вращающемся стуле ко мне лицом и развела руками.

— Конечно, это только шансонетка,— сказала она.— И нет в ней настоящей изюминки…

— Если ты хочешь дать нам концерт, советую сначала подкрепиться,— крикнула Элис из кухни.

— Ты прелесть, душечка! — отозвалась Элспет. Она понизила голос: — Вам очень повезло, Джо. Элис — ангел, настоящий ангел. У нее золотое сердце.— Черные бусинки ее глаз впивались в меня пытливым взглядом. Они казались поразительно молодыми на этом дряблом, ярко накрашенном лице. Элспет сидела, слегка расставив ноги, юбка задралась у нее выше колен. Я отвел глаза — мне стало неприятно. Ноги у нее тоже были молодые не по летам. Если смотреть на нее от пояса и ниже, это выглядело совсем непристойно. Любая юбка на Элспет всегда казалась либо слишком короткой, либо слишком узкой.

Она оправила юбку, прикрыв колени.

— Всегда забываю,— сказала она и улыбнулась мне, слегка склонив голову набок.— В былое время, если бы я позволила вам увидеть так много, вы бы недолго усидели в этом кресле.

— Само собой разумеется.

Она послала мне воздушный поцелуй.

— Я не могу винить Элис. Вы из тех мужчин, какие мне нравятся,— высокий, мускулистый. Слишком уж много одуванчиков развелось в наши дни. Когда-то я знала немало высоких, сильных мужчин. Все они уже лежат в могиле, а вот такая тощая коротышка, как я, еще жива…— Ее конфетное личико со вздернутым носиком и пикантным подбородком, в ореоле рыжеватых крашеных кудряшек, было грустно, как мордочка больной обезьянки.— Право, кажется, чем мужчина крупнее, сильнее, тем больше в нем пищи для болезней. Как сейчас помню тот вечер, когда умер Лэрд. «Мне нечем дышать»,— сказал он и разорвал ворот рубашки. А потом упал, просто упал ничком. Господи, пол в уборной так и заходил ходуном! Мы подняли его, а он уже был мертв. Всего тридцать пять лет — вся жизнь была у него еще впереди. Поневоле задумаешься, не правда ли? — Она закурила турецкую сигарету. От сладковатого, похожего на ладан дыма на меня повеяло старинной богемой, кулисами Друри Лейна.— Он был словно создан для меня,— продолжала Элспет.— Я должна была бы уйти к нему. Иной раз я жалею, что не ушла. От мужа я уже и тогда радости не видела. Я была слишком независима, а он хотел распоряжаться мной, как вещью. И он становился хуже сатаны, когда напьется. Он тоже был высокий, сильный мужчина… Я никогда не могла устоять против высоких, сильных мужчин… Вы любите Элис?

— Да,— сказал я почти машинально. Вопрос был поставлен так неожиданно, что застал меня врасплох.

— Я так и думала,— сказала она спокойно.— Я видела, как она сидела с вами. Она еще сама не понимает…— Элспет сжала мне руку.— Не обижайте ее. Не обижайте.

Мне вдруг почудилось, что я тону и черные воды бесшумно смыкаются у меня над головой. В пропахшей духами комнате нечем было дышать, в ней было что-то невыразимо тоскливое; нарумяненное лицо, упорно маячившее у меня перед глазами, казалось лицом старой ведьмы. И на мгновение мне представилось, что я вот-вот превращусь в старика и Элспет, украв мою юность, снова став молоденькой девушкой, пухленькой и розовой, засмеется мне в глаза.

Элспет начала говорить что-то о былых временах в театре Дэли, но я едва слушал ее: меня внезапно потянуло вон из этой комнаты, захотелось шагать по вересковой пустоши, подставив лицо дождю и ветру.

И когда вошла Элис с ужином на подносе, мне вдруг показалось, что она похожа на Элспет, что и она — обитательница затхлого, заплесневелого мирка, вязкого, как растекающийся по лицу, смешанный с потом грим, и нежность, которую я только что испытывал к ней, исчезла. И уже не верилось, что я ласкал ее обнаженное тело и что этот вечер не был просто репетицией какого-то банального и малопристойного альковного водевиля вроде тех, какие идут на убогих провинциальных подмостках среди облезлой позолоты и линялого плюша.

12

Зал Большого бара в «Западном отеле», расположенном как раз напротив здания ратуши,— место по-своему довольно примечательное. Этот зал обставлен более элегантно по сравнению с остальными залами отеля: здесь стоят мягкие кушетки и плетеные кресла, пол покрыт толстым серым ковром, а столики — толстым стеклом, на стенах — фотографии местных футбольных и крикетных команд, обои — серые в неярких оранжевых разводах, и на них, если вы что-нибудь в этом смыслите, очень приятно смотреть. В этот бар допускаются только мужчины. Прочие залы, даже вестибюль, имеют довольно обшарпанный вид: там стоят столики на чугунных ножках, деревянные скамейки и обыкновенные деревянные кресла. Естественно поэтому, что Большой бар усердно посещается солидными дельцами и чиновниками муниципалитета, которые любят пить в мужской компании, без женщин, но предпочитают, чтобы на полу не было опилок и в углах не стояли дешевые плевательницы, как в обычных пивных. НАСМПО испокон веков облюбовала «Западный отель» для своих мальчишников — дружеских встреч, устраиваемых раз в году для всех муниципальных служащих мужского пола. Протекали эти встречи обычно так: собирались в Большом баре, выпивали две-три кружки пива, затем шли обедать в ресторан на втором этаже, где выпивали еще несколько кружек пива, после чего снова возвращались в Большой бар для более основательных возлияний. Одно из неписаных правил такого мальчишника гласит: все вместе, никаких обособлений по отделам и канцеляриям. И тот вечер, помнится, я провел главным образом в обществе Реджи из муниципальной библиотеки.

Я последовал совету Чарлза и с самого рождества не делал попыток встретиться со Сьюзен. Я не возлагал особенных надежд на успех нашего плана и, по правде говоря, уже почти решил поставить на этом деле крест. Но в тот вечер,— быть может, под действием нескольких кружек пива, а быть может, и под влиянием странного чувства, неожиданно возникшего у меня к Элис накануне вечером в квартире Элспет,— так или иначе в тот вечер я предался мечтам. И тут уже, признаться, дал себе волю. Я получал от Сьюзен письмо, в котором она приглашала меня к себе на званый вечер и жалобно спрашивала, чем могла она меня обидеть… Или — так выходило даже еще лучше — в один ненастный дождливый вечер раздавался стук в мою дверь, и Сьюзен, разрумянившаяся от ветра, появлялась на пороге. Быть может, она сделает вид, что зашла повидаться с Томпсонами, а быть может, скажет просто: «Я не могла не прийти, Джо. Вы теперь будете думать обо мне дурно, но…» Тут я поцелую ее, и все слова станут ненужными. Мы будем стоять, обнявшись, прислушиваясь к шуму дождя за окном, и непогода будет петь нам о том, как мы счастливы. А потом мы пойдем на Воробьиный холм… «Мне нравится гулять с тобой под дождем»,— скажет она, и мы будем идти и идти, вдыхая прохладный, свежий воздух, будем идти так, рука об руку, всю жизнь, как в сказке, которая стала былью…

Но в жизни было не совсем так. Я сидел в баре, куда мы с Реджи спустились после обеда, чувствовал приятную сытость и был слегка пьян, но не настолько пьян, чтобы не нашлось места еще для двух-трех кружек. Я только что кончил рассказывать Реджи анекдот — из тех, что бывают в ходу только в мужской компании.

— В жизни не слыхал ничего паскуднее! — восхитился Реджи.— Где вы их выкапываете, Джо? Да, вот что я вспомнил! На днях я случайно встретил Сьюзен.

— Сьюзен Браун? — старательно бесцветным голосом спросил я.

— Мы очень мило поболтали. Я угостил ее чашкой кофе у Райли. В конце концов, если вы не хотите ухаживать за девушкой, кто-то же должен делать это за вас. Но мы почти все время только о вас и говорили.

— Что ж, лучшей темы вы найти не могли.

— Ну, я с вами не согласен, дружище. Я все время старался продемонстрировать свои собственные достоинства — насколько позволяла скромность, конечно,— но в ответ слышал только: Джо Лэмптон да Джо Лэмптон. «Не правда ли, Джо Лэмптон красив? Не правда ли, Джо Дэмптон умен? Не правда ли, Джо Лэмптон был совершенно неподражаем в „Ферме“?..» Представляете, как мне это надоело!

— Вы шутите.

— Ничуть. Вы, кажется, давно с ней не виделись? Я осушил свою кружку.

— Повторим? — Я изо всех сил старался удержаться от торжествующей улыбки.

— Я не обладаю вашей сверхчеловеческой способностью поглощать пиво,— сказал Реджи.— Полпинты, пожалуйста.

Я поманил официанта. Тут к нам подошел Хойлейк, элегантный, сияющий. Он заметил пустое место за нашим столиком.

— Я вам не помешаю, друзья?

— Нисколько,— сказал я.— Выпьете с нами пива, мистер Хойлейк?

— Нет, я хочу угостить вас, Джо. И вас, Реджи. Я зашел всего на несколько минут. Должен поощрять деятельность НАСМПО. Сам я, признаться, больше люблю смешанное общество. Холостяцкие сборища никогда не казались мне особенно увлекательными. Надеюсь, вы беседовали не о служебных делах? Ненавижу разговоры на служебные темы.

В зале при его появлении стало как будто потише. Но ненадолго. Хойлейк был не из тех начальников, один вид которых заставляет всех умолкнуть. Впрочем, его фамильярность меня не обманывала. Конечно, очень мило, что он называет нас «Джо» и «Реджи», подумал я, но вряд ли ему понравится, если мы попробуем назвать его Фредди!

— Мы говорили об одной молодой особе,— сказал Реджи.

— Прекрасно, прекрасно,— сказал Хойлейк. С деланной суровостью он поглядел на нас поверх очков.— Надеюсь, вы не позволили себе отзываться о ней в легкомысленном тоне?

— Наша беседа носила самый серьезный характер,— сказал Реджи.— Каждый из нас стремится завоевать ее расположение, и борьба между нами идет не на жизнь, а на смерть. Мы подумываем о дуэли в парке.

— Какую бурную жизнь ведут мои коллеги,— заметил Хойлейк. Он поднял свою рюмку.— За ваш успех, мальчики.

— Я проиграю в любом случае,— сказал Реджи.— Если победа останется за мной, предмет нашего соперничества не пожелает меня больше видеть: ведь из-за меня пострадал ее бесценный Джо. А я на ее месте и не взглянул бы на него. Что вы скажете, мистер Хойлейк, про человека, который несколько месяцев подряд ухаживает за хорошенькой девушкой, а затем, не говоря худого слова, начисто о ней забывает?

Я почувствовал, что краснею.

— Не верьте ни единому его слову. Ей это в высшей степени безразлично.

— Как бы не так! — Реджи расхохотался. Я заметил злорадный блеск в его глазах.— Она так и загорается, когда слышит его имя. А его это словно не касается. И подумать только — самая хорошенькая девушка в Уорли!

— Они все теряют из-за него голову,— сказал Хойлейк.— Когда он собирает налоги в Гилдене, женщины сбегаются целыми стаями. Готовы заплатить дважды и трижды, только бы побыть с ним лишних пять минут.— Он вздохнул.— Впрочем, будь я помоложе, я бы с ним потягался.

А я сидел и думал о том, что сказал Реджи, и ликовал в душе все больше и больше. Я старался не принимать его слова на веру до конца. Быть может, я просто слегка задел, ну даже, скажем, уязвил гордость Сьюзен. Если я снова приглашу ее провести вечер со мной, это успокоит ее самолюбие, она придумает какой-нибудь благовидный предлог для отказа и почувствует себя отомщенной. Но не успев довести свою мысль до конца, я уже знал, что все это вздор. Мстить было просто не в характере Сьюзен.

— Самая хорошенькая девушка в Уорли? — задумчиво произнес Хойлейк.— Интересно, кто бы это мог быть? Она не замужем, надеюсь? Сдается мне, что Джо познакомился с ней у «Служителей Мельпомены». Стойте, стойте… Не начинается ли ее имя с буквы «С»? А фамилия с буквы «Б»? Брюнетка и, как мне кажется, имеет некоторое отношение к председателю финансового комитета?

— Из вас вышел бы первоклассный сыщик,— сказал Реджи.

— Нет, я просто старикашка, который любит совать нос в чужие дела,— сказал Хойлейк.— Как и все прочие жители Уорли. Учтите: в защиту этого можно привести немало доводов, даже если… Только прошу на меня не ссылаться,— он слегка улыбнулся, словно извиняясь за самодовольство, которое звучало в последних словах,— даже если это принимает форму сплетни. Это указывает на живой интерес к ближним, что само по себе, бесспорно, достойно уважения. Я рад, что Джо начинает принимать участие в общественной жизни Уорли, что он не ведет себя как чужак. Я решительный противник такого положения, когда служащие приезжают на работу из-за города. Жизнь человека должна протекать там, где он работает. Но я, кажется, того и гляди заговорю о служебных делах… Вон появился ваш начальник, Реджи. Мне надо побеседовать с ним. Еще увидимся.— И Хойлейк направился к директору библиотеки. Я заметил, что он унес с собой свою рюмку, едва пригубив ее. Оклад Хойлейка был вдвое больше оклада директора библиотеки, и он не хотел, чтобы тот платил за его виски.

— Хитрая бестия,— сказал Реджи.— От него ничего не укроется. Каждый наш шаг ему известен.

— Он может быть хитер сколько влезет, пока мы с ним ладим,— сказал я.— Послушайте, Реджи, вы это серьезно насчет Сьюзен? Неужто правда она все это говорила?

— С какой стати было мне так шутить? — Он, казалось, даже слегка возмутился.— Это истинная правда. Я заговорил с ней о «Ферме», а потом упомянул о вас — в числе остальных участников спектакля. Сказал, что я не в таком уж восторге от вашего исполнения, и она сразу ринулась защищать вас. И с этой минуты только и было разговору, что о Джо Лэмптоне. Она вся так и светится, когда говорит о вас. Тут не может быть никаких сомнений — глаза у нее делаются пьяными от радости. У вас сейчас они тоже такие, кстати сказать.

— Выпьем еще,— сказал я поспешно.

— Теперь моя очередь платить. Не пытайтесь обойти меня.

— Я выпиваю две кружки на вашу одну, так что такой порядок только справедлив.

— Ну, уж это пустяки,— неуверенно возразил он, но мне было ясно, что он доволен. Он поглядел по сторонам.— Мелкое провинциальное чиновничество. Великий боже, что за компания! Знаете, Джо, я отдал бы годовое жалованье, лишь бы выбраться из этого города.

— Я не согласен с вами. Я стою за маленькие города. Если только они того сорта, что мне по душе.

— Хорошо вам так рассуждать, старина. Вы — подающий надежды молодой талант. Вы выделяетесь на общем фоне. В таком месте, как Уорли, вы можете пойти далеко. И притом для вас все это в новинку. Попробовали бы вы прожить здесь всю жизнь — сразу заговорили бы по-другому.

— Я ненавижу город, в котором родился,— сказал я.— Но это совсем другое дело. Понимаете, Дафтон ужасен. Это вонючая дыра. В буквальном смысле слова вонючая. Он смердит, это труп. А в Уорли жизнь бьет ключом. Я это сразу почувствовал, как только ступил сюда. И она так захватывает тебя, что через пять минут ты уже забываешь обо всем. У этого города есть даже своя история, и каждый день ты открываешь здесь что-то новое…— Я осекся. Я говорил слишком горячо, слишком раскрывал душу.

Реджи улыбнулся.

— Можно подумать, что вы говорите о женщине, а не о самом заурядном городе с двумя-тремя фабриками. Вы чудак, Джо.

Тут к нашему столику подошел Тедди Сомс.

— Мы все здесь чудаки,— сказал он и громко рыгнул.— Прошу прощения, я, кажется, слегка на взводе. А ведь не с чего бы. Когда я был в летных частях, от такой малости я бы ничего и не почувствовал вовсе.— Он тяжело плюхнулся на стул.— Голосую за новую войну.

— Типун тебе на язык,— сказал Реджи.— Никогда не было мне так скверно, как во время войны.

— Надоедает, это верно,— сказал Тедди.— Но зато куча денег и никаких забот. Пива хоть отбавляй, табаку хоть отбавляй, женщин хоть отбавляй. Споем нашу старую, летную, а, Джо? — И он затянул негромко: «Коты на крышах и на карнизах…»

— Не стоит,— сказал я.— Рановато еще для нецензурных песен.

— Совсем забыл, что я теперь респектабельный,— сказал Тедди.— Когда-то я пел эту песенку во всех фешенебельных отелях Линкольншира. И все ребята, во главе с капитаном, подтягивали. Счастливые денечки!

— Для тебя, может быть,— сказал Реджи.— А для меня это был ад. Сначала — ученье. Потел под палящим солнцем в колючем шерстяном белье. Затем чистил картошку. Затем стал самым нерадивым писарем во всей английской армии. Вот тут какое-то время я, правду сказать, был безмятежно счастлив. По крайней мере мне не приходилось иметь дело с заряженными винтовками и прочими не менее опасными предметами. Затем какой-то бесчеловечный чиновник из военного министерства принялся урезывать личный состав штабов, и я из самого нерадивого писаря превратился в самого напуганного рядового. День, когда я снова надел штатский костюм, был счастливейшим в моей жизни. И что же — возвращаюсь домой и узнаю, что подлая Библиотечная ассоциация сделала вступительные испытания в десять раз более сложными, чем прежде, так что женщины и разные типы, которые отсиживались в тылу, получили теперь перед нами преимущество…

— О служебных делах не говорить,— сказал Тедди.— А Библиотечная ассоциация — это служба. Тут нет никаких сомнений.— Он поглядел на меня, протянул руку и пощупал материю моего костюма.— Шерсть первый сорт,— сказал он.— А взгляните на эту рубашку, на этот галстук! Боже милостивый, неужто все по талонам, мистер Лэмптон?

— У него большие связи,— сказал Реджи и поднял, словно салютуя, сжатую в кулак руку.— Голосуйте за лейбористов!

— Бросьте дурить,— сказал я.— Вы же знаете, что Хойлейк терпеть не может политики.

— Это не политика,— возразил Тедди.— Просто поговорка. Реджи, бывало, писал ее мелом на танке, прежде чем ринуться в битву.

— Ни разу в жизни не влезал внутрь танка,— сказал Реджи.— Видел только однажды, как немец открыл люк башни Шермана и бросил внутрь ручную гранату. Чувство безопасности, которое танки внушают на первый взгляд, совершенно иллюзорно. Честно говоря, я сторонник старой доброй войны на измор, когда ты сидишь в уютном бетонированном блиндаже, а артиллерия делает за тебя все дело. Но я так и не сумел убедить в этом генеральный штаб. Мне все время приходилось наступать — по всей Африке, по всей Италии.

— А ведь я узнал тебя, когда смотрел «Победу в пустыне»,— сказал Тедди.— Смельчак с окровавленной повязкой на лбу, бросающий, размахивая саблей, солдат в атаку.

— Было бы неплохо, если бы это был я,— сказал Реджи.— Но я был одним из тех бедняг, которых бросали.

До меня донесся смех директора библиотеки — визгливый, немного бабий.

— Это он так смеется, когда рассказывают соленые анекдоты,— заметил Реджи.— У него на каждый случай жизни свой смех. Почтительный смех, утонченный смех, саркастический смех — когда я скажу что-нибудь, что ему не по нутру… Если бы он был моим сержантом, я бы уж нашел случай подстрелить его. Нет, верно, надо было остаться в армии.

— Все вы, интеллигенты, на один лад,— сказал Тедди.— Никогда не бываете довольны.

Директор библиотеки подошел к нам. Это был маленький человечек с крошечными, так глубоко запавшими глазками, точно они у него провалились внутрь черепа. Ему шел четвертый десяток, но представить себе, что он был когда-то молод, казалось невозможным.

— Развлекаетесь? — спросил он.

— Мы только что заново проделали всю войну, сэр,— сказал Реджи и подмигнул нам.— Мы решили, что нам надо было дать русским стереть с лица земли немцев, а затем самим выступить на сцену и стереть с лица земли русских с помощью атомной бомбы.— Он опять подмигнул нам.

— Слово в слово то, что я всегда говорю.— Директор библиотеки даже пискнул от восторга.— Союзники дорого заплатили за свою ошибку. Когда я был в Германии, я видел, что такое русские. До войны, не скрою, я сам был чем-то вроде коммуниста, но скоро запел на другой лад… Что мы выпьем, мальчики?

— Мы уже заказали, спасибо,— сказал я.— Может быть, вы выпьете со мной?

— А что ж, вы знаете, я не прочь. Они все там в казначействе плутократы, Реджи. Вечно одно и то же: мы — светочи культуры и знаний, и нам платят так, чтобы только не дать умереть с голоду, а эти грубые материалисты, которые имеют дело лишь с фактами и цифрами,— центр мироздания. Я выпью полпинты горького, Джо.

— Здесь пьют пинтами,— сказал я,— только пинтами.

— Гуляем сегодня вовсю, не так ли? — Он рассмеялся, однако на этот раз мне не удалось классифицировать его смех.— Мистер Хойлейк рассказал нам сейчас довольно остроумный анекдот. Два старых полковника сидят у себя в клубе…

Я не слушал. Я думал о том, как я осадил Тедди и Реджи, и о том, как Хойлейк отказался, в сущности, пить за мой счет, а потом — и за счет директора библиотеки. Он сам платил за пиво и виски, и не по доброте душевной, а потому, что следовал неписаным правилам, не менее строгим, если вдуматься, чем дипломатический этикет. Но ведь все это так дешево стоило. Хойлейк был самым богатым человеком в этом зале, он получал тысячу фунтов стерлингов жалованья. А вот Джордж Эйсгилл, без сомнения, тратит такую сумму только на еду, виски и бензин. Даже Боб Стор вряд ли получает меньше тысячи. Если бы я стал дельцом, думал я, мне пришлось бы угождать людям, которых я презираю, направлять разговор на излюбленные ими темы, угощать их — кормить и поить. Но эта игра стоит свеч. И уж если я продаю свою независимость, то хочу по крайней мере получить пристойную цену.

— …а второй полковник и говорит: «Не верблюда, а верблюдицу, конечно. Старина Карузер никогда не страдал извращениями».— Директор библиотеки закинул голову и пронзительно захохотал.

Меня начинало разбирать от пива. Я сообразил, что как-то незаметно пропустил уже кружек семь. Мысленно я прикинул: пять раз по одой пинте, плюс еще одна пинта и минус одна пинта — за счет Хойлейка…

— Я давно хочу сказать вам, Джо,— обратился ко мне директор библиотеки,— ваша игра в «Ферме» доставила мне истинное наслаждение.

— Черт подери,— сказал Тедди,— и ему тоже! Держу пари, что он не раз репетировал эти любовные сцены. Признавайтесь-ка, молодой человек!

— Тише, тише,— сказал я.— Мои отношения с миссис Эйсгилл чисты, как только что выпавший снег.

— Порядком древний, хоть и только что выпавший,— сказал Реджи.

Директор библиотеки захихикал.

— Не следует, не следует бросаться подобными намеками. Хотя, правду сказать, я бы не отказался от чистой дружбы с дамой, которую вы имеете в виду.— Он вытер потный лоб и основательно отхлебнул из кружки. Как всякий человек, который не умеет пить и пьет редко, он старался не отставать от компании и, сделав героическое усилие, осушил кружку до дна, но тотчас жалобно икнул и побледнел.— Прошу прощения, господа, я должен, как говорят французы, пойти сменить воду в аквариуме.— И он поспешно вышел из зала.

Лишь только он скрылся из виду, мы расхохотались.

— Вино — насмешник, пиво — буян,— сказал Реджи.— Бедняга совсем не привык пить, как видно.

— Это все из-за того, что он стал думать об Элис,— заметил Тедди.— Нечистые мысли взбунтовались.

— Признайтесь, Джо,— сказал Реджи,— вы ведь у нее в фаворе?

— Вы не должны задавать таких вопросов. Если я скажу «да», то окажусь подлецом, если скажу «нет», окажусь лгуном.— Я коварно улыбнулся.— А вы и сами бы не прочь, а, Реджи?

— Еще бы! Это же сногсшибательная женщина. Немолода, конечно, но зато какой стиль, какой стиль!

— Ну, а Джун? — сказал Тедди.— Замолви хоть словечко за Джун. У нее ведь есть одно неоспоримое достоинство: она девственница.

— Джун — дитя,— сказал Реджи.— Стоит мне только подумать о том, чтобы поухаживать за ней, и я уже чувствую, как острые зубы скандальной газетной хроники впиваются в мой загривок! Какое тут может быть сравнение.

Я ликовал в душе. Пока они терзаются несбыточными желаниями, я уже осуществил то, к чему они стремятся, и через шесть дней осуществлю снова. Я без всяких стараний получил все то, чего им не получить никогда, проживи они хоть тысячу лет. И Сьюзен я тоже получу. И нет причины, почему бы мне не получить и Джун, захоти я только.

А потом мне снова вспомнилась вересковая пустошь и Воробьиный холм. Я знал, что сейчас там гуляет ветер и землю припорошило снегом. Там нетронутая чистота, тишина, покой. Пиво словно закисло у меня в желудке, и мне стало тошно от моего подлого эгоизма, отвратительного, как катар. Мои чувства представились мне такими мелкими рядом с неизъяснимой прелестью этих пологих, поросших вереском холмов и ощущением безграничности лежащего за ними пространства и неисчислимости звезд над головой. Я постарался стряхнуть с себя овладевшее мной уныние.

— Споем,— предложил я.— Что-нибудь не слишком соленое, но все же солоноватое. Тедди, пожалуйста, музыку: «От тумана, от росы».

Тедди ударил по клавишам пианино, стоявшего в углу, и я запел. Вскоре все подхватили песню:

Я целовался с ней зимой, В разгар весны и в летний зной. Да жалко, что ее красы Берег я слишком от росы.

Скосив глаза, я заметил, что Хойлейк с выражением снисходительного одобрения тоже тихонько мурлычет песенку себе под нос.

13

— Ты о чем-то задумался, милый? — спросила Элис.

— Я все любовался тобой,— сказал я.— Господи, как ты прекрасна. Если бы у меня был вот такой твой портрет, я держал бы его под замком и смотрел бы на него всякий раз, когда мне взгрустнется…

Оглядываясь назад, я теперь ясно вижу, как все это случилось. Этого могло бы и не произойти. Все началось вот этих слов, случайно оброненных в пятницу вечером в квартире Элспет. Если бы из миллиона слов, имевшихся в моем распоряжении, я выбрал любые другие, вся моя дальнейшая жизнь и жизнь Элис потекли бы по совершенно другому руслу. А ее ответные слова, брошенные так же бездумно, как мои, уже стронули лавину с кручи.

Элис рассмеялась.

— Такой портрет существует,— сказала она.— Насколько мне известно, он и сейчас висит в городском музее.— Она назвала небольшой городок.— Я когда-то позировала одному художнику нагая.

Нежная, ласково гладившая мое плечо рука, казалось, стала вдруг тяжелой и грубой и ударила меня наотмашь: я почувствовал, что меня унизили, запачкали, предали. Я отодвинулся к краю постели, подальше от Элис.

— Ты никогда мне это не говорила. Почему ты не рассказала мне?

— Просто я об этом давно забыла. Такой пустяк! Я очень нуждалась тогда, и на какой-то вечеринке меня познакомили с этим художником, а ему была нужна натурщица. Потом я позировала еще для фотографа. Вот и все. На том дело и кончилось.

— Вот как, на том и кончилось? — сказал я каким-то не своим голосом.— Ты в этом уверена?

— Я не привыкла лгать,— сказала она спокойно.— Ты знаешь это.— Глаза у нее стали холодными. Потом она улыбнулась и протянула ко мне руку.— Милый, почему ты придаешь значение подобной ерунде? Я вообще ничего тебе не сказала бы, если бы могла предположить, что это так на тебя подействует. Я не спала ни с тем, ни с другим, если именно это тебя тревожит. Так что успокойся.

— О боже! — простонал я.— Зачем ты это делала? Ты не должна была этого делать! Тысячи женщин, которые ничуть не богаче тебя, скорее умерли бы, чем стали выставлять себя подобным образом напоказ за несколько паршивых шиллингов. Черт бы тебя побрал, до чего мне хочется наставить тебе синяков!

— Черт бы побрал тебя! — запальчиво воскликнула она.— А какое тебе до этого дело? Это было много лет назад, когда я и не подозревала о твоем существовании. По-твоему, значит, я должна была голодать потому только, что в один прекрасный день мне предстояло встретить узколобого ханжу из Дафтона, которому могло прийтись не по вкусу, что я посмела показать кому-то свое собственное тело!

Она вскочила и начала быстро одеваться.

— Твоему гаденькому мещанскому провинциальному целомудрию, как видно, претит нагота. Так что я уж лучше прикроюсь.

Я тоже начал одеваться. Если б только один из нас рассмеялся, все могло бы пойти по-иному. То, как мы торопливо хватали одежду и спешили натянуть ее на себя, стыдливо избегая глядеть друг на друга, в то время как обычно с такой же поспешностью старались от нее освободиться, выглядело поистине комично. Но я был слишком зол и слишком расстроен. Моя нагота жгла меня как огнем.

Пристегивая резинки к чулкам, она подошла к постели с той стороны, где сидел я.

— Вот это, верно, уже в твоем вкусе? — спросила она с издевкой.— Ножки и шелковое белье…

Последнее слово было как плевок. Я схватил ее за плечи.

— Дура. Ты ничего не понимаешь! Мне невыносима мысль о том, что теперь кто угодно может увидеть тебя голой. Неужели тебе не ясно? Это же непристойно, как ты не понимаешь!

— Пусти меня,— сказала она ледяным голосом, и мои руки упали.

— Теперь я знаю,— сказал я,— что заставляет мужчин убивать таких женщин, как ты.

— Ах, какой ты храбрец! — сказала она.— И какой высоконравственный притом! Неприлично, что я позировала художнику, который видел во мне просто сочетание красок, света и тени, а вот когда ты целуешь мое тело и часами лежишь и просто смотришь на него,— это почему-то вполне прилично. А я полагаю, что это подстегивает тебя, подстегивает твои грязные нервишки, и ты пользуешься мной как своей любимой порнографической открыткой. Ты, конечно, не в состоянии представить себе, что мужчина может смотреть на обнаженную женщину и не испытывать при этом к ней влечения?

— Вовсе не в этом дело,— сказал я устало. Я подошел к буфету, налил себе джина, выпил залпом и налил снова.

— Элспет не очень-то богата, как тебе известно,— язвительно проговорила Элис. Лицо ее побелело, стало старым и некрасивым.— А ты, кажется, намерен выпить весь ее джин.

Я вынул из бумажника фунтовую бумажку и швырнул ее Элис.

— Отдай ей. Скажи, что я разбил бутылку.

Элис не шевельнулась, и бумажка упала на пол. Мне захотелось поднять ее — я отлично знал, что Элис сама купит джина для Элспет,— но бывают минуты, когда мужская гордость стоит дороже фунта стерлингов. Я снова налил себе джина и закурил сигарету, Я боялся заговорить, чувствуя, что не владею собой.

— Подумать только, что я позволяла тебе касаться меня,— негромко, спокойно проговорила Элис.— Поглядите-ка на него: типичная поза, стакан в руке, здоровенная, красная физиономия пылает благородным негодованием: его нравственное чувство оскорблено! Я думала, что ты не такой, но ошиблась. Ты — стандартный тип: благовоспитанный молодой человек, который любит немножко позабавиться, но точно знает, что дозволено и что — нет. Я даю тебе эти маленькие развлечения, я — кусочек сладкого пирога, который можно стащить с блюда, рассчитывая, что его никто не хватится… Какая же ты самодовольная лицемерная свинья!

Я машинально смял в пальцах только что закуренную сигарету. Швырнул ее в пепельницу и дрожащей рукой закурил новую. Элис продолжала говорить. Голос ее звучал тихо, сдержанно.

— Заруби себе на носу: мое тело принадлежит только мне. Я его не стыжусь. И не стыжусь того, что делала. Если бы тебе приходилось когда-нибудь иметь дело с культурными людьми, ты теперь не смотрел бы на меня так, словно я совершила преступление.— Она рассмеялась. Смех был резкий, даже грубый, и у меня от него пошли по спине мурашки.— Вот теперь я отчетливо вижу, как ты в Дафтоне пускал слюни, рассматривая голеньких девочек в скабрезных журналах, выбирая, с кем бы ты не прочь поспать. А самих девушек обливал помоями, называл их…— Она выговорила непристойное слово так, словно выплюнула его.— Ну конечно, ты шокирован! А сколько раз произносил ты это, когда напивался со своими приятелями? Я ведь буквально умирала с голоду, когда переступила рамки твоей высокой морали. Ты этого не можешь понять, не правда ли? Ты очень много кричишь о том, что выбился из низов, но ты никогда не голодал.— Ее глаза сузились.— Да, хотела бы я знать… хотела бы я знать… Очень может быть, что кто-то другой недоедал, чтобы поставить на ноги нашего бесценного, нашего неотразимого красавчика Джо.

Я отхлебнул еще джина. Он пахнул плесенью.

— А чем, по-твоему, кормят военнопленных? — спросил я с горечью.

Она снова рассмеялась.

— Даже в этих условиях ты не голодал. Тебе давали добавки за твою чистокровно арийскую внешность, как ты сам мне докладывал. Да, да, ты, как кошка, всегда падаешь на все четыре лапы. А, кстати, почему ты не бежал из лагеря, как Джек Уэйлс?

Это было уж слишком.

— Не смей напоминать мне об этой свинье! — закричал я в ярости.— Почему бы ему не бежать! У него богатый папаша, который позаботится о нем и заплатит за его обучение. Он мог распоряжаться своим временем, как ему заблагорассудится. А я не мог. Эти три года были единственной возможностью для меня получить квалификацию. Пускай вся эта богатая сволочь, на долю которой достаются одни удовольствия, лезет в герои! Пускай она хоть этим заплатит за привилегии, которыми пользовалась всю жизнь! Если хочешь, я скажу тебе напрямик: я был чертовски доволен, когда меня взяли в плен. И не собирался бежать, рискуя жизнью, чтобы потом, рискуя жизнью, летать на самолете. Не очень-то приятно быть военнопленным, но это куда лучше, чем быть убитым. И уж если на то пошло, что ты-то делала во время войны?

— Брось,— сказала она устало.— Хватит тебе защищаться. Я зря заговорила об этом. То, что я делала, не имеет никакого значения, и, во всяком случае, я не делала ничего дурного, но объяснять тебе это бесполезно. Просто мы с тобой совершенно разные люди, и этим все сказано.

— Все ли? Тебе, по-видимому, тоже невозможно ничего объяснить. Я не лицемер и не ханжа. Мне наплевать, если даже ты спала с этим художником. Но стоит мне подумать об этом портрете — и у меня все нутро переворачивается… Господи, мне такая вещь и в голову никогда прийти не могла! Да как это возможно… Мне так больно, словно меня ударили ниже пояса.

— Я тут ни при чем. Ты сам делаешь себя несчастным.— Слезы начали катиться у нее по щекам…— О, будь ты проклят, будь ты проклят, будь ты проклят!

— Выпей-ка лучше.— Я протянул ей полный стакан джина. Она выпила его, слегка поперхнувшись. Мне захотелось обнять ее, сказать, что все это вздор, что я был неправ и прошу прощения. Я не мог видеть ее слез. Она казалась такой измученной. Она была похожа сейчас на одну из тех худых, некрасивых, убитых горем женщин, которых мы видим иной раз в кинохронике на фоне рудничной клети, когда показывают катастрофу на шахте. Но я не сделал попытки обнять ее: я вспомнил, как она оттолкнула меня, когда я прикоснулся к ней.

— Я, пожалуй, приготовлю чай,— сказала Элис. На пороге она обернулась.— Все кончено, Джо,— сказала она так тихо, что я едва расслышал ее слова.— Все кончено.

Я прошел в гостиную и сел в кресло у камина. Меня знобило, я чувствовал себя совсем разбитым. Такую ссору мне пришлось пережить впервые. Если моим родителям случалось повздорить, это никогда не выходило за рамки небольшой размолвки: у отца был очень легкий характер, да и мать была отходчива. Я даже не мог припомнить, чтобы на меня когда-нибудь кричали. Да, Элис была права: все кончено. Я чувствовал себя совершенно опустошенным. Мое тело тяготило меня, казалось неуклюжим, обременительным и постыдным, и я знал, что впереди меня ждут бессонные ночи. Я подумал о Сьюзен, но и это не помогло — она была по ту же сторону социального барьера, что и Элис. Вероятно, подумал я, все мы мечены с рождения, и только гениям или негодяям удается вырваться за рамки своего класса.

Вошла Элис с чайным подносом.

— Ты не хочешь поесть?

— Я не могу. Сегодня я не Луженые Кишки.— Я выдавил из себя жалкое подобие улыбки.

Элис налила чай в чашки.

— Во всяком случае, мы можем вести себя разумно. Мы ведь условились, не правда ли, что это не на вечные времена?

Я услышал свой голос — он произносил какие-то слова, и я сам не знал, откуда они берутся.

— Ну что ж, на этом и покончим.

— Да, покончим на этом.— Она положила свою руку на мою. Ее ладонь была сухой и горячей.— Я не могу, чтобы мной распоряжались, Джо. Чтобы мной командовали. Я не хочу быть ничьей собственностью. Не думай обо мне дурно.

— Нет, нет. Я очень благодарен тебе.— Я не боролся, я отступал. Но перед чем я отступал и с кем должен был я бороться? — Все было чудесно, Элис. И я очень жалею, что так получилось.

— Забудь это,— сказала она и поднесла чашку ко рту, но рука у нее так дрожала, что она расплескала почти весь чай. Я увидел фунт стерлингов, который все еще валялся на полу, и понял вдруг, что мне на него наплевать.

14

Как всегда, я ушел прежде Элис. Квартира Элспет находилась на самом верхнем этаже, лифт не работал. Помню, как мне казалось, что ступенькам не будет конца, и как поразила меня мертвая тишина, царившая в доме. Здание было отделано в обычном послевоенном стиле и чем-то напоминало большой корабль. Меня преследовал какой-то странный суховатый запах — не то горячих гренков, не то хлора. Лестница была широкая, и толстый серый ковер поглощал все звуки. Все было очень чистое и сверкающее и, надо сказать, выглядело в общем довольно мило, только не верилось, чтобы здесь могло обитать хоть одно живое существо. Чудилось, что за этими белыми дверями с хромированными металлическими номерками и аккуратными карточками с фамилиями жильцов скрывается пустота.

Когда-то в этом районе находились особняки всех богатых людей Леддерсфорда, но по мере того, как автомобили все больше и больше завоевывали доверие, а город становился все грязнее, богачи перекочевали отсюда в другие города, вроде Уорли.

В особняках, которые не были превращены в доходные дома и частные отели, обосновались теперь главным образом доктора, дантисты и фотографы. Улицы в городе были широкие, густо обсаженные деревьями, и это напоминало мне Уорли. Словом, Леддерсфорд давно утратил свою индивидуальность.

Вечер был тихий, ясный, веял теплый ветерок. Близилась весна. Здесь, впрочем, это почти не чувствовалось. Лавры, сосны и ели — темные, меланхолично-зловещие — во все времена года выглядят одинаково. Домой меня не ждали раньше десяти, а сейчас было только половина девятого. Оставался большой, пустой, бесполезный пробел во времени, который нужно было как-то заполнить. Я мысленно снова и снова ворошил свою горечь и боль, словно изголодавшийся, который набивает себе рот землей. «Вот все и кончилось,— твердила рассудочная часть моего „я“.— Ты отделался от этой суки, от этой истерички. Теперь тебе нечего бояться скандала, нечего бояться, что она свяжет тебя по рукам и ногам». Но другая часть моего «я» помнила только крупные слезы, катившиеся по щекам Элис, с мучительной нежностью вспоминала, как постарело и осунулось от слез ее лицо.

Затем мне припомнилось, как она, обнаженная, лежала рядом со мной, и сердце заныло, словно больной зуб. Пусть это кажется странным, но мне хотелось думать, что Элис солгала, что на самом деле она была любовницей этого художника. Так мне было бы легче. Мучительнее всего была для меня мысль о том, что она совершенно спокойно, бесстрастно выставляла себя напоказ, словно ее тело ничего для нее не значило. «Сочетание красок, света и тени…» Словно сочетание красок, света и тени может порезать себе палец кухонным ножом, может выйти замуж, любить, выслушивать мои самые сокровенные признания… Именно те доводы, которые Элис приводила в свое оправдание, которыми пыталась укротить мою ревность, ранили меня больнее всего. Я осыпал ее мысленно градом самых грязных ругательств, какие только приходили мне в голову, шепча их про себя снова и снова, однако и это не приносило облегчения. (В конце концов, в английском языке существует не больше дюжины грязных ругательств, и девять из них, в сущности, скорее грубо физиологичны.)

Я с горьким сожалением вспоминал то время, когда Элис была мне чужой и мне было бы совершенно безразлично, если бы даже она вышла голая на улицу среди бела дня. Ведь она способна проделать нечто подобное так, словно меня и не существует вовсе… Я до крови прикусил губу. Голова у меня раскалывалась от боли, горло пересохло, во рту был тошнотный вкус. Я оперся рукой о стену дома. У меня было такое чувство, словно меня преследует какой-то невидимый враг. Я перешел через дорогу и зашагал дальше. На этой улице было много больших домов. Помню, что в одном из них слышалась музыка, занавеси на окнах не были задернуты, и я увидел компанию молодежи. Когда я проходил мимо, они спустили шторы. Я пошел дальше. Дома становились все невзрачнее, и уже не было больше деревьев — только корпуса заводов надвигались на меня из темноты. Я не хотел думать об Элис, но мысли против воли уносили меня к тому, что было в Лондоне десять лет назад: я видел, как она, дыша невинностью и чистотой, совсем еще юная; входит в мастерскую, раздевается за ширмой, и затем ее, совершенно нагую,— слегка смущенную, быть может,— старается приободрить художник. Он представлялся мне похожим на Джека Уэйлса, только с бородой. Я видел, как она сидит, позируя ему, чуть раздвинув колени… Дальше я уже думать не мог: бессильная, первобытная ярость одурманивала мне мозг. Мне припомнилось, как мы с Чарлзом разглядывали обнаженные тела на полотнах в художественной галерее в Лидсе и как мы ходили с ним в Лондоне в кабаре. «Разумеется,— сказал тогда Чарлз,— они ничем не лучше проституток. Не хотел бы я жениться на женщине, которая показывает все, что ей дано природой, таким грязным юнцам, как мы с тобой».

Знает ли об этом Джордж? А если знает, как он к этому относится? Я нахмурился, стараясь сосредоточиться. Если он страдает от этого, тогда, значит, мы с ним похожи и свои страдания я, так сказать, делю с ним. Но я слишком хорошо понимал, что ему это, конечно, совершенно безразлично. И если он об этом вообще думает, то с легкой усмешкой. Словом, и тут я нашел лишь новые причины для терзаний. Пусть это лишено всякой логики, но тем не менее это было именно так.

Я увидел довольно большой бар в нескольких шагах от шоссе и зашел туда. Был четверг, и бар пустовал. Я взял пинту пива и попытался восстановить в памяти последнюю лекцию по политической экономии. «Теория прибавочной стоимости гласит…»

Память у меня обычно вбирала в себя все, словно губка. Не раз в свободные минуты я вспоминал целые страницы прочитанных мною книг — они так и стояли у меня перед глазами. Но сейчас лекция распадалась в моем мозгу на куски исписанной бумаги, содержащиеся в них факты не имели ни малейшей связи друг с другом. Я старался восстановить в памяти страницу и видел только слово «нагая». На секунду я закрыл глаза: передо мной поплыло какое-то красное марево. Я снова открыл глаза и увидел все то же слово — на противоположной стене зала в углу висела афиша: «Самые нагие и самые красивые артистки английского ревю — Сандра, Кэрол, Элиз, Лизбет» и… Элис. Быть может, она и это проделывала тоже, думал я, только не потрудилась мне сообщить; быть может, и она стояла, залитая розовым светом в сверкающем блестками головном уборе, прикрываясь золотым фиговым листочком, а тысячи глаз присасывались к ее голому телу, как пиявки. У меня не было никакой уверенности, что Элис этого не делала, что она — такая умная, такая чуткая и нежная — не доходила и до этой крайности. А для меня это видение было столь же чудовищно, как если бы ее на моих глазах подвергали пыткам в каком-нибудь грязном подвале. Вот что мучило меня. Не самый факт существования натурщиц, а только то, что натурщицей была Элис. Я еще многое в жизни мерил дафтонской меркой, а в Дафтоне натурщиц привыкли считать проститутками. Если не профессиональными проститутками, то уж, во всяком случае, женщинами легко доступными. Думать так об Элис было непереносимо, но почему — я не понимал, не хотел понять. Я ревновал к прошлому, и ревность была настолько жгучей, словно я шестнадцатилетним прыщавым мальчишкой стоял, изнемогая от бессильной ярости, за дверями мастерской, где она позировала.

Теперь, вспоминая эти дни, я вижу, что едва не помешался тогда. Сейчас я уже не способен на такие сильные чувства. Я защищен какой-то незримой стеной от любых глубоких переживаний. Я чувствую то, что мне полагается чувствовать, я произвожу все необходимые действия. Но обмануть себя я не могу и знаю, что мне все равно. Я не берусь утверждать, что я мертв,— нет, просто я уже начинаю понемножку умирать, вернее ощущать приближение конца, ведь в самом лучшем случае мне остается жить лет шестьдесят, не больше. Я не могу сказать, что я несчастен или страшусь смерти, но если вспомнить, что испытывал я в тот вечер, когда поссорился с Элис, то теперь я уже полумертв. С неподдельным сожалением и тоской вспоминаю я глупого юнца, изнемогавшего от мук в углу бара. Я не поменялся бы с ним сейчас местами, если бы даже это было возможно, но он был неоспоримо лучше лощеного субъекта, каким я стал теперь, после того как в течение десяти лет получал почти все, к чему стремился. Я знаю, какой кличкой наградил бы он меня: Преуспевший Зомби.

Меня не волнует мысль о том, что этот юнец, сидевший, уставясь на афишу, был умнее, или добрее, или чище Преуспевшего Зомби. Но как человеческий организм он был классом выше: он мог чувствовать глубже, мог испытывать более высокое напряжение душевных сил. Классом выше, конечно, если считать, что человек должен обладать известными эмоциями, должен глубоко отзываться на то, что с ним происходит, и жить слитно с жизнью окружающих его людей. Я не утверждаю, что нужно непременно любить людей, но они не должны быть нам безразличны.

А я похож на новенький, только что сошедший с конвейера «кадиллак», заехавший в нищий индустриальный район: сталь, стекло и искусственный кондиционированный воздух защищают меня от людей — от оборванных, продрогших до костей людей,— совершенно так же, как защищают они меня от дождя и мороза. Я не хочу снова стать одним из тех, кого вижу за окнами «кадиллака», я не хотел бы даже оказаться настолько глупым или слабым, чтобы позволить себе замешкаться среди этих изнуренных работой, враждебных лиц и впустить к себе ветер, и дождь, и запах поражения. Но порой мне хотелось бы этого хотеть.

Все, что произошло со мной, полностью совпадает с тем, чего я желал. Я сам создал точный чертеж моего будущего. Судьба, рок, сила обстоятельств, удача или неудача — всем этим обветшалым персонажам нет места в моей жизни, им придется сойти со сцены за ненадобностью. Но где-то, в какой-то момент, на этом конвейере — на этом сборочном конвейере я мог стать другим человеком. То, что произошло с моей душой, так же фантастично, как то, что происходит со сталью в автомобиле. Сталь всегда должна оставаться верной своей природе, должна быть тяжелой и немного угловатой, а не сверкающей, как лак, и эластичной. И основные чувства, основные движения человеческой души тоже не должны быть обтекаемыми и невесомыми. Мне кажется, я когда-то имел возможность стать настоящим человеком. «Ты всегда внутренне досягаем,— сказала мне Элис однажды.— Ты есть, ты существуешь — теплый и человечный. А все другие — словно в резиновых перчатках». Теперь бы она этого не сказала.

15

Я прочел это приглашение во время завтрака, допивая вторую чашку чая. Было чудесное утро, солнце растопило последние островки снега в долине, и ветер, казалось, доносил запах пробивающейся кое-где травки. В первый раз за всю неделю я не вспомнил об Элис.

— Сэлли Карстейрс приглашает меня на день рождения,— сказал я миссис Томпсон.

— Сэлли очень милая девушка. Кажется, она тоже участвовала в «Ферме»?

— Да, занималась реквизитом. Мы с ней, в сущности, почти не знакомы. Что мне ей подарить? — Я старался говорить небрежно, но в глубине души был обрадован и взволнован. У Карстейрсов была куча денег, им принадлежали кафе во многих городах, и жили они в большом особняке в Гилдене, над самой уорлийской пустошью.

— Это предоставьте мне. Я хорошо знакома с матерью Сэлли.

— А сколько следует потратить на подарок?

— Положитесь на меня и тут. Я вас не разорю, обещаю вам.

— Отдаю все в ваши руки,— сказал я. «Я все чаще и чаще начинаю отдавать все в ее руки»,— подумалось мне. Эти тонкие руки с длинными пальцами были так похожи на руки Элис… Я мысленно шарахнулся от этого имени, словно лошадь, почуявшая покойника. Я взглянул на часы.— Ну, пора отправляться тянуть лямку.— Я попрощался с миссис Томпсон и, когда я проходил позади ее стула, мне захотелось поцеловать ее. Не как женщину, а так, как целовал я мать, уходя на работу.

Я шагал по Орлиному шоссе, почти не отдавая себе в этом отчета, прикидывал, стоит ли мне заняться Сэлли. Она была маленькая, стройная, очень живая и веселая, как попугайчик, и училась в леддерсфордской художественной школе. Снова мои мысли испуганно прянули в сторону, но на этот раз скорее инстинктивно, испугавшись неприятной помехи, а не мучительной боли. Спускаясь с холма, я опять почувствовал себя великим завоевателем. Уорли лежал внизу, в долине, и ждал, чтобы я его покорил: я только что покинул красивый дом, расположенный почти Наверху (расстояние было настолько незначительным, что уже не играло роли), мне предстояло провести вечер в богатом доме, где я должен был встретиться с богатыми людьми, и мало ли что могло ждать меня впереди! Быть может, и Сьюзен будет там. Впрочем, последнее не имело большого значения. Не потому, чтобы я совсем не поверил Реджи,— просто пока я не был готов дать бой на этом участке фронта.

Гилден — довольно угрюмое селение на вересковой равнине, расположенное к северо-востоку от Уорли. Кажется, что здесь в любую минуту готовы решительно ко всему: узенькие оконца домов из крупнозернистого песчаника могут внезапно ощетиниться ружейными стволами, и никого не удивит, если за углом какой-нибудь кривой улочки или переулка вдруг сверкнут штыки; две пушки времен Крымской войны в Мемориальном парке выглядят так, словно в любую минуту могут быть пущены в ход, а в магазине на главной улице, вероятно, хватит запасов, чтобы выдержать пятилетнюю осаду. Поселок внезапно обрывается у методистской часовенки и маленького кладбища с тесно прижавшимися друг к другу могилами. За ними — вересковая пустошь, несколько овец, несколько ржанок и чья-то одинокая ферма примерно в миле к западу. И здесь все тоже имеет какой-то воинственный вид: чудится, что вересковые пустоши — это гилденские маки, а за стенами фермы вырабатываются планы неожиданного налета на долину, засады в поселке и последнего отчаянного сопротивления, когда трупы врагов будут грудами навалены за кладбищенской стеной.

Дом Карстейрсов стоял в стороне, сохраняя величественный нейтралитет. Он не имел ни малейшего касательства к поселку — разве только чисто географическое. И дело было не только в его десяти просторных комнатах, в его режущей глаз новизне, в его ярко-красном кирпиче, цвет которого, как принято считать, под воздействием дождя и ветра приобретает мягкие благородные тона. Главное было в том, что он стоял там, где ни по каким разумным соображениям ему стоять не полагалось: ни возле завода, ни возле земельных угодий, ни возле других домов, ни возле дороги. Он стоял там, где он стоял, просто потому, что старику Карстейрсу захотелось иметь дом на вересковой пустоши. Поэтому-то дом мне и понравился. Не было решительно никакой практической необходимости в постройке здесь дома — это была вульгарная причуда богатого человека.

Мы с Реджи взяли в Уорли такси: автобус ушел, пришлось бы ждать еще час. Мы обогнали его, уже сворачивая на подъездную аллею к дому Карстейрсов. Я заметил в автобусе какого-то старика, кучу ребятишек, молодую парочку, державшуюся за руки, и на переднем сиденье — женщину средних лет, которая была мне знакома. Ее хмурое лицо под белым платком казалось серым, как замазка. Она никогда не платила местных налогов вовремя, и причину этого следовало, по-видимому, искать в гилденской пивной, одним из самых стойких оплотов которой был ее муж. Внезапно мне стало мучительно жаль ее; мне показалось, что на мгновение встретились два мира и разошлись: мир вечной тревоги из-за налогов, из-за квартирной платы, из-за счетов от лавочника, мир, весь пропахший стиральной содой и дешевым углем, мир, где вас на каждом шагу Просят не курить и Просят не плевать и требуют: Приготовьте заранее мелочь; и другой мир — мир «роллс-ройсов», и костюмов с черного рынка, и духов Коти, и карьеры, катящейся по хорошо смазанным рельсам прямо к титулу баронета, и таких вот званых вечеров, как в этом большом доме в конце обсаженной соснами подъездной аллеи, где очень скоро (в неожиданном приступе пессимизма подумал я) меня заставят понять, что мое место там — в мире бедняков, душном и тесном, как курятник.

От дома, когда подъехало наше такси, отъезжал серый «ягуар».

Женщина, сидевшая за рулем, ответила на поклон Реджи сдержанным взмахом руки и холодной, мимолетной улыбкой. У нее были темные волосы, меховая накидка на плечах, и она сидела очень прямо, с большим достоинством: казалось, эта дама не столько правит машиной, сколько отдает ей распоряжения.

— Мамаша Браун,— сказал Реджи.— Это ее личный автомобильчик. У муженька свой «бентли», и еще у них имеется восьмицилиндровый «форд» про запас.

— И она, как видно, ни на секунду об этом не забывает.

— Можешь быть спокоен. Она последняя из Сент-Клэров и купается в золоте. Старая хрычовка. Для каждого у нее свое место, и каждого она сумеет на свое место поставить. Она форменным образом изгнала из нашего города одного молодого человека за то, что он вздумал поухаживать за Сьюзен.

Я расплатился с шофером такси.

— Я не знал, что здесь будет Сьюзен.

— Вы еще очень многого не знаете,— сказал Реджи, когда горничная распахнула перед нами дверь.

Холл по своей безликости походил на вестибюль гостиницы. На стенах висели всевозможные трофеи: буйволовые рога, львиные головы, пропеллер «фокке-вульфа»,— но все это производило впечатление предметов, купленных одним махом, слишком уж они все были чистенькие, новенькие и слишком аккуратно развешаны по стенам. Все, начиная от серебряной шкатулки с сигаретами и кончая инкрустированными пепельницами, было новое, тяжелое и дорогое. Когда горничная взяла мое пальто, я поспешил окинуть себя взглядом: у меня было неприятное ощущение, словно я забыл застегнуть брюки, или зашнуровать ботинки, или надел разные носки.

Гостей собралось уже человек двадцать, и почти ни с кем из них я не был знаком. Туалеты на девушках были самые сногсшибательные. Я помню, что Сэлли была в голубом платье, очень относительно прикрывавшем весьма соблазнительную грудь, и даже Энн Барлби выглядела вполне сносно в бело-розовом шифоне. Комната, в которой мы находились, была самой большой из всех, какие мне когда-либо доводилось видеть в частных домах, а такие паркетные полы я видел прежде только в библиотеках или музеях. Мебель была того сорта, которому предстояло войти в моду лишь десять лет спустя, а стены — зелеными, причем все разного оттенка.

Но лишь только я увидел Сьюзен, окружающее перестало для меня существовать. Она была в юбке из черной тафты и белой кружевной английской блузке, и рядом с ней все другие девушки казались потрепанными жизнью и помятыми. Вот, пожалуй, подумалось мне, своего рода оправдание капиталистической системы для тех, кто его ищет: превосходный человеческий экземпляр, птица-феникс среди уток и кур.

— Здравствуйте,— сказал я.— Вы так ослепительны, что на вас больно смотреть.— Я поглядел ей прямо в глаза, но вынужден был первый отвести взгляд.— Я не знал, что вы будете здесь.

Она надула губки.

— Вы хотите сказать, что не пришли бы, если б знали?

— Наоборот. Я знал, что без вас мне здесь будет неинтересно. Видеть вас — это уже само по себе праздник.

— Вы просто смеетесь надо мной,— сказала она, понизив голос.

— Я говорю совершенно серьезно. Хотя, может быть, и не имею на это права.

Она немного помолчала, пристально глядя на меня. Я впервые заметил тогда эти золотистые искорки в ее карих глазах: они словно танцевали — то вспыхивали, то гасли. Я смотрел ей в глаза, вдыхал ее аромат и чувствовал, что у меня начинает кружиться голова.

— Я не понимаю, почему вы не имеете права говорить серьезно,— сказала она.— Нехорошо… Нехорошо, если вы опять шутите.

Никогда не любил я ее так, как в ту минуту. Я забыл про «ягуар», и про «бентли», и про восьмицилиндровый «форд». Она любила и хотела быть любимой, она вся светилась нежностью, и мое сердце уже не могло не откликнуться на этот призыв, как не мог бы я отказать ребенку в куске хлеба. Где-то в подсознании счетная машина уже зарегистрировала «успех» и начала сочинять торжествующее письмо Чарлзу, но все, что было во мне подлинного, все, что было во мне честного, в искреннем порыве рванулось к Сьюзен.

В эту минуту со мной заговорила мать Сэлли, сверкая любезной улыбкой и драгоценностями.

— Моя несносная дочь пренебрегает своими обязанностями,— сказала она.— Разрешите мне представить вас нашим друзьям, Джо.— Краем глаза я видел, что Реджи увел куда-то Сьюзен, после чего минут десять передо мной, как в тумане, мелькали незнакомые лица и невнятно звучали чьи-то имена. Мне запомнился студент-медик, какой-то молодой человек со сломанным носом, несколько мужчин неопределенного возраста — по-видимому, служащие фирмы «Карстейрс и компания», целый выводок молоденьких офицериков и, как мне показалось, не меньше сотни юных девушек в вечерних туалетах.

Те годы, когда мы получали пайки по карточкам, сейчас уже стерлись в памяти, но одно я помню твердо: люди тогда были вечно голодны. Не так голодны, как был я голоден в лагере для военнопленных, но голодны в том смысле, что не могли поесть вволю; голодны в том смысле, что съедали все без остатка; что им хотелось и мороженого, и ананасов, и жареного поросенка, и шоколада. Карстейрсы, принадлежавшие к миру дельцов, обладали, разумеется, большими возможностями, но угощение, приготовленное для нас в столовой, показалось бы чрезмерно обильным даже в нынешние дни: там были омары, пирожки с шампиньонами, анчоусы, сэндвичи с цыпленком, с ветчиной и с индейкой; копченая дичь с ржаным хлебом и салат из фруктов, слегка приправленный хересом; меренги, яблочный пирог, датский сыр, чеширский сыр, сыр-рокфор и с дюжину всевозможных тортов, разукрашенных кремом, шоколадом, фруктами и марципанами. Сьюзен с довольным, почти материнским видом наблюдала за мной, пока я ел.

— Куда это все вмещается?

— Очень просто,— отвечал я с набитым ртом.— Нужно только иметь здоровый желудок и чистое сердце.

— У нашего Джо огромный аппетит решительно на все,— сказала Энн Барлби.— Будь он чуточку пожирнее, вылитый был бы Генрих Восьмой.

— Ты злючка,— сказала Сьюзен.— А мне нравится смотреть, как едят мужчины.

— Генрих Восьмой прославился не только своим обжорством,— сказала Энн.

Я рассмеялся ей в лицо.

— Я пока еще никому не отрубил головы. И не был разведен, кстати.— Я улыбнулся Сьюзен.— Я однолюб. Для меня во всем мире существует только одна-единственная девушка.

— Которая же именно? — спросила Энн.— Тут так легко запутаться.

Лицо Сьюзен начала заливать краска. В эту минуту она была похожа на котенка, который ждал, что его погладят, а получил пинок. Ей не совсем было ясно, о чем идет речь, но она чувствовала, что меня всячески стараются поддеть.

— А мне всегда казалось, что вы предпочитаете женщин постарше,— сказала Энн.— Более зрелых, более soignée [10].

Я поглядел на ее торчащий нос и тут только заметил, что на другом конце стола Джонни Роджерс о чем-то оживленно болтает с Сэлли. Внезапно я все понял.

— Я не слышал, что вы сказали, дорогая,— кротко проговорил я.— Ни единого слова не слышал.

Она сердито на меня посмотрела.

— По-моему, у вас очень хороший слух.

— Только не в тех случаях, когда я не хочу слышать.

Энн, не сказав больше ни слова, направилась туда, где сидел Джонни.

«Она знает слишком много»,— подумал я, и меня охватило предчувствие беды.

— Почему вы хмуритесь? — спросила Сьюзен.— Вы рассердились на меня?

— Что вы, конечно нет! Я просто задумался.

— О чем вы задумались?

— О вас. Я всегда думаю о вас.

— По-видимому, это совсем не доставляет вам удовольствия. Вы так страшно хмуритесь, словно замышляете убийство. Порой у вас бывает ужасно жестокое лицо, Джо.

— Когда дело касается вас, я мягок и сентиментален.

— Что же вы думали обо мне?

— Это я скажу вам как-нибудь в другой раз.

— Скажите сейчас.

— Это не для чужих ушей. Я скажу вам, когда мы будем одни.

— О! — вздохнула она.— Гадкий!

После ужина были танцы. Сьюзен танцевала превосходно — легко, непринужденно, очень ритмично; казалось, она весело порхает над полом, радуясь своей невесомости. В перерывах между танцами мы сидели на кушетке, и я держал ее за руку. Руки у нее были белые и чуть-чуть пухлые, ногти розовые и блестящие. (Мне вспомнились руки Элис — тонкие, даже почти костлявые, с желтизной от табака на мякоти указательного пальца и беленькими пятнышками на ногтях.) Всякий раз, когда я взглядывал на Сьюзен, она отвечала мне простодушной счастливой улыбкой — без тени притворства или жеманства: я чувствовал, как радость играет в ней, словно крепкий, здоровый ребенок.

Когда раздались звуки танго, я сказал Сьюзен:

— Это я танцевать не мастер.

— И я тоже.

— Здесь невероятно душно.

— И мне так кажется.

В саду было прохладно, и когда мы шли к беседке, наши шаги были легки и пластичны, словно мы все еще двигались в ритме танца, а газон, казалось, пружинил под ногами. В небе плыла полная луна, и в ее неярком свете смягчилась воспаленная краснота кирпичного фасада. В беседку долетала изысканно экзотичная мелодия «Танго вдвоем» — она была как привкус джина в коктейле «Эрл Грей» — и разбивалась о чугунное безмолвие вересковой пустоши. Этот ночной пейзаж был похож на декорацию из какой-то оперетты: казалось, одно слово, один наклон прожектора — и шпалеры живой изгороди заалеют как кровь, на цветочных клумбах запестреет узор из тюльпанов и маргариток, левкоев и лупинов, сырой душный запах беседки потонет в свежих ароматах ночи, и в теплом, неподвижном воздухе разольется щебет птиц и гуденье пчел.

Когда я заключил Сьюзен в объятия, она вся дрожала. Я коснулся губами ее лба.

— Это чистый поцелуй,— сказал я. И поцеловал ее снова — в губы.— Не надо бояться, родная…

— Вас я никогда не боюсь.

Мне захотелось отплатить ей за ее доверчивость — так хочется дать горсть конфет ребенку, когда видишь, как он тебе рад. Мне мучительно захотелось отплатить ей чем-нибудь равноценным тому, что она отдавала мне.

— Увидимся завтра? — спросил я Сьюзен.— Я позвоню вам в десять.

— Нет.

— Почему?

— Потому что вы гадко вели себя со Сьюзен. Вы сказали, что будете звонить, и ни разу не позвонили. Теперь скажите сразу: где и когда.

— В шесть часов в Леддерсфорде, у театра. Милая…— Я покрыл поцелуями ее щеки, и нос, и нежную, гладкую шею, и подбородок. Я чувствовал, что она все еще дрожит.

— Если бы мы могли остаться здесь так навсегда.

— И мне бы этого хотелось, моя радость.— И это была правда. Быть может, если бы время остановилось для меня в ту минуту, я нашел бы в себе силы задушить дешевое, мелкое чувство торжества, которое начинало звучать во мне, сумел бы найти в своем сердце достаточно подлинного жара, достойного ее любви. Если бы только я мог остаться с нею хотя бы на два часа в этой беседке, когда ритм танца еще пульсировал у нас в крови, а лунный свет, и дыхание уходящей зимы, и восторг первых прикосновений сделали ничтожными все препоны, бессмысленными все сложности. Но судьба не подарила нам этих двух часов. Время подобно ссуде из банка: ее предоставляют тебе лишь тогда, когда твой капитал достаточно велик, чтобы ты в ней не нуждался.

16

Когда я подошел к Леддерсфордскому театру, Сьюзен уже ждала меня. Ее лицо казалось необычайно свежим и ярким на фоне прокопченных зданий города.

— Здравствуйте, радость моя! — Я протянул ей обе руки.— Простите, что опоздал.

— Вы плохо себя ведете.— Она крепко сжала мне пальцы.— Никогда больше никуда с вами не пойду,— добавила она, подставляя мне лицо для поцелуя.— Я так ждала этой минуты! Я очень гадкая, правда?

— Вы — мое единственное счастье,— сказал я и вдруг почувствовал себя очень старым.— Сегодня в «Одеоне» хороший фильм,— продолжал я, вытаскивая из кармана вечернюю газету.— И весьма посредственная пьеса в этом театре. А может быть, вы предпочтете что-нибудь другое?

Она опустила глаза.

— Не сердитесь. Но мне не хочется идти в кино. И в театр тоже.

— Почему же я должен сердиться? Только, если вам хочется погулять, место выбирайте сами. Я плохо знаю здешние окрестности.

— У-у, какой гадкий! — воскликнула она.— Я вовсе не говорила, что хочу гулять. Впрочем, есть такое место — Бентонская роща. У меня там рядом живет подруга. Но мы можем и не заходить к ней.

Она взяла меня под руку, и мы направились к остановке, откуда отходили автобусы на Бентон. Мы шли мимо складов, где стоял тяжелый, маслянистый, но какой-то до странного нефабричный запах необработанной шерсти, мимо прилепившихся к ним тесных контор с неизменной обстановкой из красного дерева и высокими вертящимися табуретами, мимо готического здания текстильной биржи, словно перенесенного сюда с иллюстрации Доре, и я испытывал то же чувство, какое, должно быть, испытывают владельцы больших автомобилей — властители жизни, хозяева, магнаты: город принадлежал мне, он был любящим отцом, его грязь и мрак были фундаментом моего роскошного особняка в Илкли, или в Харрогейте, или в Бэрли, давали мне возможность отдыхать в Биаррице или Монте-Карло и шить костюмы из материи, специально изготовленной для меня,— Сьюзен изгнала из моей души зависть, сделала меня богачом. Мы шли медленно, заглядывая во все витрины: я купил себе пару светлых кожаных ботинок, рубашку из настоящего шелка, дюжину шерстяных галстуков, шляпу из ворсистого фетра за пять гиней, барсуковую кисточку для бритья и спортивную машину «триумф». А Сьюзен я купил большущий флакон духов Коти, норковую пелерину, серебряную щетку для волос, нейлоновую комбинацию и целую банку засахаренного имбиря. Вернее, я все это купил бы, если бы магазины по какой-то непонятной причине не оказались закрытыми.

В автобусе были деревянные сиденья — это напомнило Сьюзен о том, как она ездила по Франции в вагоне третьего класса. И она защебетала, рассказывая своим звонким, ясным голоском о Руане и Париже, о Версале, Реймсе, Сен-Мало и Динане, о Монмартре, Монпарнасе, Лувре, «Комеди франсэз», перечисляя эти названия без всякой рисовки, так что у меня ни разу не возникло ощущения, будто она хвастается: она в самом деле была там, ей там понравилось, и она хотела поделиться своими впечатлениями со мной. В Леддерсфорде не любят тех, кто задирает нос. Собственно, если человек говорит на очень правильном языке, на него уже смотрят с подозрением: значит, подделывается под богача. Ну а если он рассказывает о том, что ездил отдыхать за границу, то это уж наверняка надутый спесью зазнайка, а по сути дела пустышка и ничего больше. Мы ехали на верхнем этаже автобуса, и все, кто был там, слышали болтовню Сьюзен, но она почему-то не вызывала у них возмущения. Наоборот, на лицах у всех была снисходительная улыбка, восхищение с примесью легкой грусти (принцесса снизошла до нас, она здесь, так близко, что до нее можно дотронуться, если осмелеть),— со временем я привык к тому, что так встречают ее всюду, где бы мы с ней ни появились. Мне даже приходило в голову, что если бы задаться целью покончить с коммунизмом в нашей стране, надо было бы собрать сотню девушек вроде Сьюзен, посадить их в автобусы и покатать по Великобритании.

— Как я вам завидую,— сказал я.— Мне бы так хотелось поехать во Францию, пока я не слишком стар и пока это еще может доставить мне удовольствие.

— Ну, вам еще до старости далеко! Вот глупенький!

— Нет, право, я очень старый. Мне двадцать пять лет. Настоящая д. р.

— А что такое д. р.?

— Вы шутите! Неужели вы в самом деле не знаете?

— Право же нет.

— Дряхлая развалина.— И, вытащив из кармана блокнот, я нацарапал в нем несколько слов.

— Что это вы там пишете? — Она заглянула мне через плечо.— Вот гадкий! Я сейчас вырву этот листок.

Я спрятал блокнот в карман.

— Я собираю сьюзанизмы,— пояснил я.— Вчера вечером вы сказали, что у меня голос — как медовые конфеты, а улыбка — ужасно старая и ужасно гадкая. Для начала вполне достаточно.

— Но это же правда,— возразила она. У вас голос, как медовые конфеты — бархатистый, густой и нежный. Чудесный голос. И я так люблю медовые конфеты! С удовольствием съела бы сейчас, только, к сожалению, у меня все талоны кончились.

— Какое прискорбное событие! — посочувствовал я.— Но если вы заглянете в мой правый карман, может быть, вы там кое-что и найдете…

Она перегнулась через мои колени,— ее пушистые, пахнущие апельсином волосы коснулись моей щеки. Краешком глаза я увидел, что мы проезжаем мимо улицы, где живет Элспет. Как давно это было, подумал я, и словно не со мной. Тело, которого через несколько слоев одежды чуть касалась сейчас Сьюзен, было моложе, сильнее, чище того, которое тогда ласкала Элис.

Сьюзен взвизгнула от восторга.

— Миленький Джорик, именно то, чего мне так хотелось! — Она вся просияла.— Джо, вы будете всегда дарить мне то, что я захочу?

— Всегда, дорогая.

Весь остаток пути она крепко держала мою руку, выпуская ее лишь затем, чтобы положить в рот еще одну медовую конфету.

Когда-то Бентон был живописным и удивительно своеобразным городком,— там даже выделывали особый сыр, который назывался «голубой бентонский». Теперь же вокруг старинных домиков из серого камня, сгрудившихся у мощенной булыжником рыночной площади, образовался уродливый нарост из штукатурки, кирпича и бетона. Но роща сохранилась, хотя из-за прорезавшей ее черной ленты гудронного шоссе она почти совсем утратила ту приятную, немного жуткую тишину, какую положено иметь всем лесам. Мы пошли по лесной дороге, и Сьюзен взяла меня под руку. По обе стороны от нас выстроились темные ряды елей, вокруг — ни души, и было очень тихо, но не так, как мне бы хотелось. За посадками елей начались английские деревья, лиственные, чья зелень, всю зиму находившаяся взаперти, теперь готова была вырваться наружу, словно птичья трель.

Мы углубились в рощу и через некоторое время набрели на небольшую ложбинку у склона холма. И в ту минуту, когда я расстелил на земле плащ и, сев на него, привлек к себе Сьюзен, солнце словно повинуясь моему желанию остаться с ней наедине, коснулось горизонта.

Когда мы поцеловались, Сьюзен крепко прижалась ко мне,— но совсем не так, как Элис, подумал я. Элис прижималась ко мне в порыве страсти, а у Сьюзен это было какой-то детской потребностью в ласке. Она обнимала меня неуклюже, как девочка, которая учится танцевать.

— Я тебя совсем не чувствую,— сказал я. И, расстегнув ее пальто, начал поглаживать ей спину — теплую под тонкой шерстью свитера. Юбка Сьюзен задралась выше колен, и она машинально одернула ее. Она слегка дрожала — как тогда, на вечере; я осторожно положил руку ей на грудь.

— Как у тебя стучит сердце,— сказал я.— Неужели ты боишься, крошка?

— Сейчас немножко боюсь,— тихо ответила она.

Я просунул руки в широкие рукава ее пальто. Кожа у нее была такая прохладная, нежная, что собственные пальцы показались мне грубыми и толстыми, как сардельки. Ласковым движением скользнув от ее плеча вниз, к запястью, я без труда обхватил ее руку большим и указательным пальцами.

— Какие у тебя тонкие запястья!

— Вот сейчас ты меня в самом деле пугаешь,— весело заметила она.— Мне кажется, что я Красная Шапочка, а ты страшный Серый Волк.

— А я и в самом деле волк,— произнес я басом и легонько укусил ее за ухо.

— Ой,— вскрикнула она.— Сьюзен щекотно. Сьюзен очень щекотно. Она хочет еще.

Я порывисто обнял ее и вдруг ощутил бесконечное одиночество — чувство это было таким же реальным, как кладбищенский запах сырой травы вокруг нас, и таким же грустным, как журчанье ручейка в соседнем овражке. На меня напала тоска, какая бывает по воскресеньям: казалось, что время затягивает меня в странный мир, похожий на скверную гравюру,— темный, унылый, бесприютный. Сделав над собой усилие, я выбросил из головы вставшую перед моим мысленным взором картину: вечерний лес; два человека, оказавшиеся вместе неизвестно почему; в глубине — тени, означающие зрителей,— и принялся рыться в памяти, подыскивая красивые слова для Сьюзен.

— Господи,— сказал я,— ты так прекрасна, так нежна, что этому трудно поверить. Ты напоминаешь мне весенний цветок…

— А ты мне — бурное море,— прервала она меня.— Сама не знаю почему… Ах, Джо, я…— Она помолчала.— Послушай, Джо, скажи мне…

— Все, что хочешь, детка.

Она провела рукой по моим волосам.

— Они у тебя такие красивые, такие мягкие, пушистые и светлые.— Я вспомнил, как Элис уговаривала меня не пользоваться бриллиантином («слишком это отдает дансингом, дружок»), и сейчас порадовался, что последовал ее совету: все было бы испорчено, если бы рука Сьюзен в эту минуту почувствовала на моих волосах пахучий жир.— Скажи мне, Джо,— тем временем продолжала она,— ты не подумал вчера, что я очень гадкая? Слишком смелая и бесстыдная?

— Ты была очаровательна, радость моя,— ответил я.

— А мне показалось, что я тебе не понравилась. Ты был потом так холоден и хмур.— Она провела пальчиком по моему лбу.— Ты вообще любишь хмуриться.— Она поцеловала меня в лоб.— Вот мы и убрали морщинку. Или я тебе не нравлюсь, старый ворчун?

— С той минуты, как я увидел тебя, я не сплю ночей,— сказал я.

— А ты мне показался тогда ужасно гадким,— призналась она.— Ты меня так пристально разглядывал. И так мрачно косился на Джека, точно хотел убить его.

— А я и в самом деле хотел. Из ревности.

Она попыталась обхватить пальцами мое запястье.

— Какая у тебя широченная кость! И какая большая сильная шея! Ты правда ревновал меня? До сих пор меня еще никто не ревновал.— Она помолчала.— Во всяком случае, мне так кажется.

— Ты просто понятия не имеешь, сколько ты разбила сердец.

— Какая чушь! Разве я похожа на femme fatale [11] вроде Элис? То есть я хочу сказать: на героиню, которую она играла в «Ферме». Такую вкрадчивую и обольстительную?

— Безусловно, нет.

— Какой противный! — воскликнула Сьюзен и отодвинулась от меня.— Я не желаю больше с вами знаться, Джо Лэмптон.

— Ты куда лучше femme fatale,— сказал я.— Ты волшебница. Юная, свежая, красивая…— Тут мне вспомнилась строка из одного стихотворения, услышанного как-то от Евы: — «Comme la rose au jour de bataille» [12].

— Как это красиво,— сказала Сьюзен. Она повторила строку, произнеся ее гораздо лучше, чем я. Внезапно она обхватила мою шею руками и принялась меня целовать.— Милый, милый Джо!

Некоторое время мы лежали молча.

— Джо,— заговорила она.— О чем ты думал на вечере? Ты обещал рассказать мне, когда мы будем совсем одни.

О чем, черт побери, я мог тогда думать? Неожиданно я вспомнил, зачем я здесь. Я смотрел на бледный овал ее лица с большими, потемневшими сейчас и такими серьезными глазами, и на память мне пришла строфа из стихотворения, которое так любила Элис:

— Ты как лепесток тюльпана, и глаза твои серьезны…

— Это Бетджемен,— сказала она.— Великолепные стихи. Только ко мне это не имеет никакого отношения: я ведь не такая красивая.

— Нет, это написано именно про тебя,— возразил я.— Я буду называть тебя тюльпаном, можно?

Она ударила меня по руке.

— Ты ужасно умеешь злить, Джо! Сейчас же скажи мне: о чем ты думал вчера вечером?

«Что было бы, если бы я сказал тебе!» — подумал я. Чарлз дал мне хороший совет, я покорил ее, и теперь она моя, я могу сделать с ней все, что захочу. Я обскакал этого наглеца Уэйлса. Я женюсь на ней, даже если для этого придется сделать ее матерью. Я заставлю ее папочку дать мне хорошее место — самое лучшее. Никогда теперь мне уже не придется считать гроши. Но в эти мысли то и дело вторгалось острое, как зубная боль, ощущение одиночества, тоска по той единственной женщине, о которой я хотел забыть, а также торжествующее сознание, что эта юная девственная красота будет принадлежать мне, и какая-то слащавая жалость, словно фальшивый жемчуг на дне сокровищницы. Я оттолкнул совесть от рычагов управления и передал их рассудку.

— Ты рассердишься, если я скажу,— отвечал я.

— Обещаю, что нет. Честное слово.

— Не могу.

— Какой ты нехороший! — сказала она, и в ее глазах блеснули слезинки.— Ты же обещал. Лучше бы ты вовсе не говорил мне…

Я прильнул к ее губам крепким мужским поцелуем.

— Я люблю тебя,— сказал я.— Всегда любил. Вот об этом я и думал.

— Я тоже тебя люблю,— сказала она.

— Правда, Сьюзен? — Я вложил в свой вопрос соответствующую дозу восторженного недоверия.— Ты не шутишь, ты не обманываешь меня? Радость моя, я просто не могу этому поверить.

— Это правда. По-моему, я тебя все время любила, потому что, даже когда я думала о том, какой ты гадкий, я уж очень много времени уделяла этим мыслям. К тому же я дружила с Джеком, и это так все путало.

— Ты была влюблена в Джека?

— По-настоящему — нет. Я давно его знаю, и он нравится маме. Он такой степенный и уравновешенный.

— А я тоже степенный и уравновешенный?

Она опустила глаза.

— Когда я смотрю на тебя, у меня дух захватывает,— сказала она.— Я никогда прежде не испытывала ничего подобного.

— И я тоже. Знаешь, я сотни раз проклинал тебя: даже наедине ты держалась со мной всегда так холодно и отчужденно, была такой недотрогой. И я уже поставил на этом крест: мне казалось, что мое чувство безнадежно.

— Бог мой! А ты сгорал от подавленного желания, как пишут в романах?

— Сгорал.

— Но ты даже не пытался поцеловать меня.

— К чему? Всегда можно сказать, хочет женщина, чтобы ее поцеловали, или нет.

— Ты не любишь получать отказ? Правда, Джо?

Ее неожиданная проницательность немного смутила меня.

— Да. Я буду с тобой честным до конца: для меня это невыносимо. Да и ты на моем месте испытывала бы то же самое.

— А почему для тебя это труднее, чем для меня?

Я почувствовал, как во мне поднимается злость. Ей хорошо говорить, ее жизнь баловала: ей не приходилось спать в нетопленой каморке, есть в душной общей комнате под вопли радио; не приходилось думать об экзаменах или о том, как достать работу, или где добыть денег на новый костюм; даже ее трогательная манера по-детски присюсюкивать была роскошью, которую не могли позволить себе девушки из рабочей среды. Мне хотелось выкрикнуть все это ей в лицо, но она бы не поняла, и потом при ней я не мог быть самим собой. Я чувствовал, что у нее сложился определенный образ Джо Лэмптона и я во всем должен следовать ему. Жалость к себе и сознание классовых различий не вязались с этим образом. Вот Элис это понимала, хоть и всячески издевалась над моим глупым самолюбием. Правда, Элис обладала достаточным житейским опытом и знала, что человек — существо ложное, знала, что надо принимать меня таким, каков я есть, а не требовать от меня качеств, которые ей нравятся. Но ведь и я тоже видел в Сьюзен не просто Сьюзен, а девушку категории № 1, дочь фабриканта, с чьей помощью я могу проникнуть в волшебную пещеру Аладдина, где скрыто все, что манит меня в жизни; она же видела во мне идеального возлюбленного и человека, с которым приятно проводить время,— страстного и нежного, загадочного и бесконечно мудрого. Возможно, Сьюзен приняла бы меня со всеми моими недостатками, потому что она была по уши в меня влюблена,— больше того, возможно, если бы я повел себя не так, как ей нравилось, это помогло бы мне еще больше подчинить ее себе. Но рисковать я не мог.

— Я очень застенчив,— сказал я.— Я знаю, это звучит смешно, но я не верил, что могу понравиться настолько, чтобы девушка разрешила мне поцеловать себя.— Я взял ее за руку.— Я знаю, детка, это звучит смешно, но что поделаешь. И потом… возможно, я немножко тщеславен. Мужская самоуверенность… С одной стороны, мне кажется, что я самый некрасивый человек на свете, а с другой — что я совершенно замечательный. Такой замечательный, что не могу получить отказ.— Я немножко отодвинулся от нее и закурил сигарету.— О господи, до чего же я сам себе противен! Боюсь, что ты связалась с очень странным субъектом.

Я говорил, а ощущение у меня было такое, что я повторяю чьи-то чужие слова, не имеющие ко мне никакого отношения. Да они и в самом деле не имели ко мне никакого отношения: хоть я испытывал большую нежность к Сьюзен — она была доверчива, словно ребенок,— думал я прежде всего о том, как успешнее провести давно задуманную операцию.

— Какие красивые у тебя руки,— сказала Сьюзен, целуя меня в ладонь.— Широкие и сильные.

— И очень гадкие. Когда Сьюзен рядом, они так и норовят забраться куда не следует.

— У-у, какой гадкий Джо! И руки тоже гадкие… Только очень теплые, теплые, как свежие булочки. Какой же ты чудесный, самый чудесный человек на земле! И совсем не странный! Совсем как все остальные мужчины.

— Ну, положим, они не такие.

— Ах ты, глупыш! Конечно, такие. Вот видишь, теперь я чувствую себя очень старой и умудренной опытом.

Ее руки были холодны как лед.

— Надо уходить,— сказал я.— Ты совсем замерзла.

— Нисколечко не замерзла,— возразила она.— Мне никогда не бывает холодно с Джориком.

— Какая ты милая, Сьюзен,— сказал я.— Я постараюсь, чтоб тебе всегда было тепло. Но ведь сейчас не лето.

— А мне все-таки ничуть не холодно!

— Не спорь. Не то я поколочу тебя.

— Это будет только приятно.

Я подал ей руку, помогая подняться. Она встала на цыпочки и прижалась щекою к моей щеке.

— Джо, ты правда любишь меня?

— Ты знаешь, что да.

— А сильно?

— На сто тысяч фунтов,— сказал я.— На сто тысяч фунтов.

17

Хойлейк улыбнулся ослепительной улыбкой, обнажившей все его вставные зубы.

— Присаживайтесь, Джо. Сигарету?

Легкая тревога, которую я ощущал, пока шел к нему в кабинет, исчезла: он явно ничего не пронюхал насчет меня и Элис. А я немного опасался этого: ведь муниципальные чиновники не могут вести себя в свободное время, как им заблагорассудится. Над ними всегда довлеет тень ратуши. Мне приходилось слышать о женатых людях, которым было предложено либо прекратить связь, либо подать в отставку. Однако я не верил, что сегодня со мной может произойти что-то неприятное: я был счастлив, удача, казалось, шла за мной по пятам, как большой добрый пес. Я уже целый месяц встречался с Сьюзен, и воспоминание о том, что произошло вчера вечером, когда мы «сидели с детьми» у Сторов, все еще приятно щекотало мои чувства,— мир, который дарит такие радости, рассуждал я, не может быть ко мне жесток.

— Ужасная погода,— сказал я.

Хойлейк перестал чертить на промокашке и взглянул в окно. Шум дождя наполнял комнату, разрезая тишину пульсирующим ритмом.

— Эта долина — настоящая ловушка для туч,— заметил он и принялся перекладывать бумаги на столе несколько нерешительно, но с таким сосредоточенным видом, словно они могли сказать все за него, если правильно их расположить.— Вы очень быстро освоились с работой,— заметил он.

— Благодарю вас, сэр.

— Вы ведь уже полгода у нас работаете, не так ли?

— Совершенно верно,— подтвердил я, недоумевая, куда он клонит.

Вошла Джун с чашкой чая в руках.

— А, вот и чай! — сказал Хойлейк.— Принесите, пожалуйста, и мистеру Лэмптону чашечку.— Он отхлебнул чай с таким видом, точно пробовал что-то невероятно горькое. Джун тотчас вернулась, неся на этот раз мою собственную чашку вустерского фарфора, синюю с белым.— Очень красивая чашка,— заметил он.— Джун, видимо, к вам особо благоволит.

— Нет, просто это моя чашка.

— Вот как? Да вы сибарит! — Он потушил сигарету и закурил новую.— Ну-с,— начал он, откашлявшись,— сейчас, Джо, я расскажу вам немножко о себе. Я родился в Уорли и прожил здесь всю жизнь. Как и вся моя семья. Я женился на местной девушке и, должен сказать, не жалею об этом. Я знаю Уорли как свои пять пальцев. Даже гораздо лучше, потому что свои пальцы я совсем не знаю. И я знаю всех муниципальных советников. Особенно советника Брауна. Мы с ним вместе ходили в школу.

Он помолчал. Туман у меня в мозгу внезапно рассеялся, и сердце неприятно заколотилось.

— Вы на редкость хорошо себя здесь зарекомендовали, Джо. И я рад видеть, что вы совершенствуетесь в своих познаниях и сможете достичь в жизни еще большего. У нас ведь достаточно возможностей для продвижения. Люди редко задерживаются надолго в Уорли. Они переселяются в более крупные города. Там больше платят, но и жизнь там стоит дороже, так что человеку приходится делать выбор: либо жить в каком-нибудь грязном переулке, либо в фешенебельном предместье. Здесь, наоборот, жизнь куда приятнее: можно иметь квартиру в двух шагах от работы, а впечатление такое, точно ты в деревне. Вам ведь нравится здесь?

— Очень.

— Вот-вот! Вы очень разумны.— Он снова откашлялся.— Вполне возможно, вам будет не по душе то, что я сейчас скажу. В известном смысле вы даже имеете право на меня обидеться.

«Ну вот, сейчас начнется»,— подумал я. И постарался придать лицу застывшее, ни о чем не говорящее выражение.

— Чем вы занимаетесь в свободное время — ваше личное дело, Джо. Но, конечно, в границах допустимого, и, думается, мне нет нужды говорить вам, каковы эти границы.

— Кто-нибудь на меня жаловался?

Он поднял руку, словно предупреждая возможный взрыв возмущения.

— Я вовсе не это имею в виду, Джо. Ради всего святого, не истолковывайте моих слов превратно. Если говорить о границах… мм… приличий, то, уверяю вас, что вы их не преступили.

— Тогда в чем же дело? — Я злобно посмотрел на него, но мне не удалось поймать его взгляд: два глубоких провала на его лице, защищенные дымчатыми стеклами очков, были устремлены на меня, но мне казалось, что настоящие его глаза, точно мыши, бегают по сумрачному тесному кабинету.

— Сейчас скажу. Да, впрочем, и говорить-то особенно не о чем. Просто я хочу дать вам совет относительно вашей жизни в Уорли. Я буду говорить с вами, как мужчина с мужчиной. Ради вашего же блага. И поскольку я ваш начальник,— тут он снисходительно подмигнул мне,— придется вам выслушать нудного старика. Так вот, я уверен, что вы уже имеете некоторое представление о том, как работает машина, именуемая муниципалитетом. Самым важным винтиком в ней теоретически является советник. А практически всеми делами заправляет начальник канцелярии. Советника могут в другой раз не выбрать: чиновник же — если, разумеется, он не взяточник, не слишком явный распутник и не законченный кретин — может не тревожиться за свою участь. Надо только справляться с работой. И если он справляется с ней так, как вы, Джо, никому и в голову не придет его трогать. Себе дороже обойдется.

Зазвонил телефон.

— Извините, Джо. Говорит Хойлейк. Да. Да. Конечно. Минут через пятнадцать. Я сейчас занят. Я позвоню вам. До свидания.— Он снова повернулся ко мне.— Так вот, значит: себе дороже обойдется. Следовательно, чиновнику нечего страшиться за свое место. Но и только. А вот продвижение по службе — это уже другое дело. Для продвижения по службе недостаточно рекомендации начальника отдела,— тут нужно, чтобы большинство членов аттестационной комиссии проголосовало «за». Потом кандидатура подлежит утверждению совета. А вы ведь знаете, что советники — как овцы. Если какой-либо влиятельный человек скажет, что он категорически против продвижения по службе того или иного чиновника, большинство поддержит его. Одни поддержат потому, что хотят снискать его расположение, другие — потому, что чем-то ему обязаны, или просто потому, что раз такой человек, как советник Имярек, настроен против данного чиновника, значит для этого есть веские причины. Ну и, конечно, в таких случаях можно прибегнуть к крайней мере: предложить что-нибудь интересное тому, кто чем-то мешает нашему гипотетическому советнику…

— Вы хотите сказать, что советник Браун…

— Ничего подобного я сказать не хочу,— быстро перебил меня он.— Я вовсе не имею в виду советника Брауна. Я сказал лишь, что мы с ним вместе ходили в школу и что я не просто шапочно с ним знаком. А вы, насколько мне известно, сталкиваетесь с советником Брауном только во время нашего отчета и всего видели его здесь раз или два.

— Я отлично помню его. Этакий бодрячок. Только уж слишком переигрывает, подделываясь под грубоватого йоркширского дельца.

— Между нами говоря, он действительно переигрывает,— хихикнул Хойлейк.— Но он отнюдь не дурак. Выбился в люди из низов, из самых низов. Я неоднократно беседовал с ним о вас. Говорил ему, что вы подаете большие надежды. И очень умны — достаточно умны, чтобы уловить суть дела без всяких ненужных эмоций.— Он предложил мне еще сигарету. Я заметил, что портсигар у него серебряный.

— Не знаю, насколько я умен, мистер Хойлейк,— сказал я,— но понял я все.— И заставил себя улыбнуться.

— Прекрасно, прекрасно. Представим себе в таком случае, что разговор наш носит отвлеченный характер. Скажем, перед вами лектор в летней школе… Советник Браун, раз уж вы о нем заговорили, человек очень богатый. Он пользуется немалым влиянием. И к тому же — очень волевой. Как вам известно, он председатель аттестационной комиссии. Он инженер и любит, чтобы все вокруг шло гладко, как в хорошо налаженной машине. Он на двадцать лет вперед наметил, как должна сложиться его жизнь и жизнь его семьи — во всех подробностях. И если кто-то встанет ему поперек дороги, он будет беспощаден.

В комнате было очень темно; Хойлейк включил настольную лампу. По сравнению с небольшой лужицей желтого света его стол красного дерева казался огромным — точно операционный. Кожа на лице мистера Хойлейка походила на сухой пергамент, от ноздрей к углам рта протянулись резкие морщины. Я почувствовал себя жалкой пичужкой рядом с ним, и мне стало страшно; потом вдруг освежающая волна гнева нахлынула на меня.

— Очевидно, мне следует искать работу в другом месте,— сказал я.

— С чего вы это взяли, мой милый? — Он шутливо погрозил мне пальцем.— Боюсь, что вы слушали меня не совсем внимательно. Мне кажется, я всячески подчеркивал, что считаю вас превосходным работником, хотя — и это я тоже подчеркнул,— вопрос о вашем повышении пока не встает. Если ваш непосредственный начальник, мистер Херрод, получит новый пост, тогда другое дело… Но пусть это останется нашим маленьким секретом: посмотрим, как будут развиваться события…

Я вспомнил высокомерное лицо миссис Браун, большой, сияющий праздничными огнями особняк на Тополевом проспекте, сверкающую красную машину Джека Уэйлса, его университетское произношение… Я снова стоял на улице, прижавшись грязной мордашкой к стеклу витрины: я потерял заветную монетку, мне уже не купить того, что я так хотел, и лавочник гонит меня прочь.

— У вас ведь нет девушки в Уорли, правда, Джо? Вы здесь ни за кем, как говорится, не ухаживаете?

— Еще успеется,— сказал я.

— Хм-м. Вы должны нравиться женщинам. А это иной раз сущее проклятье. Вы можете попасть в трудное положение. Конечно, вам пора бы уже подумать о женитьбе. Ранняя женитьба — это великое дело. У мужчины появляется чувство ответственности, конкретная цель, ради которой стоит работать.

— Вы совершенно правы,— сказал я, стараясь, чтобы в моем тоне не чувствовалось злости.— И потом — женатого человека легче держать в руках.

— Вы как будто рассердились? — с укоризной заметил он.— Кстати, вы будете на городском балу?

— Наверное,— сказал я.— При условии, что смогу достать фрак напрокат.

— На городском балу будут премилые девушки.— Он сложил губы в слащавую улыбку.— Я вас с кем-нибудь познакомлю.

— Я собираюсь пойти туда не один.

— Весенний семестр кончается пятнадцатого,— сказал он.— А бал назначен на двадцать пятое.

— Я не вполне понимаю, какая тут связь.

— Ну, ну.— Он улыбался, но глаза его были серьезны.— Вы отлично все понимаете, Джо. Я хочу уберечь вас от лишних трат. Вы ведь не берете пиво с собой в пивную, не правда ли? — Он посмотрел на свою пустую чашку.— Пожалуй, я выпью еще.

Я поднялся.

— Я скажу Джун.

— Нет, я позвоню, чтобы нам обоим принесли по чашке,— сказал он.— Не уходите, Джо. Я еще не кончил.

Я был рад выпить вторую чашку: во рту у меня пересохло, а язык словно распух и, казалось, с трудом умещался в нем.

— Совсем как у Чехова, правда? — неожиданно заметил он.— Сидим, пьем чай и беседуем о жизни… Только, к сожалению, без зрителей. Надеюсь, вы меня понимаете?

Я рассмеялся. Смех мой прозвучал хрипло, принужденно, и я осекся.

— О, конечно. Наш разговор доставил мне большое удовольствие, мистер Хойлейк. И я запомнил, что вы сказали: на балу будет немало премилых девушек.

— Правильно,— одобрительно кивнул он,— вот это правильно. Я не часто говорю такие слова, Джо, но вас ждет большое будущее.

— А вы, однако, долгонько пробыли у фюрера,— заметил Тедди Сомс, когда я вернулся.— Не очень распекал?

— Совсем наоборот,— сказал я.— Беседа протекала в самой сердечной атмосфере.— Я зевнул: мною овладела вдруг такая усталость, что, казалось, я мог бы заснуть прямо на полу.

— Ну, бросьте! — сказал он.— Не затем же он держал вас целых двадцать пять минут, чтобы вести дружескую беседу. Я не всегда верю вам, Джозеф. О чем же вы все-таки говорили?

— О женщинах,— сказал я.

18

Вечером по дороге домой я зашел в аптеку, чтобы купить лезвия для бритья. Хозяин, высокий сухопарый человек с лицом сердитого старшего сержанта, беседовал о политике с покупателем — толстяком, похожим на торговца шерстью. Аптекарь знал, что я работаю в муниципалитете, и, здороваясь, назвал меня по фамилии. (Он знал фамилии почти всех своих покупателей, чем в известной мере объяснялось его преуспеяние.) — Добрый вечер, мистер Лэмптон! В каком положении городские финансы?

— Мы вполне кредитоспособны,— сказал я.

— Чего нельзя сказать обо всей стране,— мрачно буркнул толстяк.

— Что верно, то верно, Том.— Лицо аптекаря побагровело от гнева.— На все введены карточки и лимиты, ни одно обещание не выполнено. Можно подумать, что они нарочно все делают, чтобы разорить предпринимателей. Куда делась наша свобода? Уинни был прав: мы живем под пятой гестапо.

Помощник аптекаря кончил завязывать большой пакет для толстяка.

— Вы совершенно правы, мистер Роббинс,— сказал он.— А посмотрите на подоходный налог…

Это был крупный сорокалетний мужчина, почти с меня ростом. Я вспомнил, как однажды он сказал мне, что работает у Роббинса уже двадцать лет. Он явно принадлежал к числу тех, не имеющих специальности, простаков, которым приходится выполнять всю черную работу, причем в самые неурочные часы. На бледном лице его застыла вечная улыбка; привычка к покорности ссутулила широкие сильные плечи.

— Вы правы, мистер Роббинс,— повторил он.— Совершенно правы.— Он улыбнулся еще шире и кивнул в подтверждение своих слов. Но хозяин и покупатель будто не слышали его, хотя стояли совсем рядом.

Я вышел из магазина с весьма неприятным чувством. И как только он терпит все это? Он продал себя, а за какую цену? Фунтов семь в неделю, и никакой уверенности в завтрашнем дне: он полностью зависит от хозяина, а хозяин этот невежествен, груб и мелочен. Тут я вспомнил о своей беседе с Хойлейком и подумал, что, собственно, между мной и помощником аптекаря нет особой разницы. Да, конечно, я получаю больше, у меня лучшие условия труда и больше гарантий на будущее, но в основном положение наше почти одинаково. Мой хозяин лучше воспитан, чем Роббинс, и имеет надо мной меньше власти, но все же он остается моим хозяином. Просто моя цена чуть выше — вот и все.

Дождь продолжал лить; я направился к остановке и сел в автобус. Внутри пахло мокрой одеждой и табачным перегаром; все места были заняты. Я прошел вперед и так углубился в свои мысли, что, только когда мы уже подъехали к Орлиному шоссе, заметил, как далеко от выхода я стою. С трудом протискавшись, я наконец выбрался из автобуса — пальто мое было помято, я тяжело дышал. Подняв воротник и придерживая шляпу, я шел навстречу дождю и ветру, как вдруг увидел «остин» Боба Стора, заворачивавший за угол на шоссе Сент-Клэр.

После чая я позвонил ему.

— Ну как насчет завтра? Приходить к вам, Боб?

— Не знаю… Подождите минутку, Джо.— По его тону ничего нельзя было понять.

— На прошлой неделе вы же сами просили прийти.

— Да, конечно. Сейчас спрошу у Евы.

Я ждал. Сердце у меня бешено колотилось от злости: я уже знал, что услышу.

— Мне очень жаль, старина,— сказал Боб,— но Ева пригласила на завтра кое-кого из друзей. Между нами говоря, по чисто деловым соображениям. Она начиталась статей о том, как помочь мужу сделать карьеру. Я лично с удовольствием ушел бы куда-нибудь: эти люди до того скучны, просто сил нет. Но что с ней поделаешь? Как-нибудь в другой раз, хорошо? И во всяком случае, теперь с каждым днем становится все теплее.— Он засмеялся, как мне показалось, злорадно.— Передайте привет Сью,— сказал он.— Ева тоже ей кланяется. Извините, если мы расстроили ваши планы, Джо.

— Ничего страшного,— сказал я.— У меня, собственно, не было никаких планов.

— Когда я был помоложе, я ездил в «Каприз». Там никого никогда не бывает. А если кто и зайдет, то можно не опасаться: они вам мешать не станут.— Он снова рассмеялся.— Все-таки чертовски трудно приходится пылкой молодежи в холодном климате.

— Верно,— сказал я.— Что верно, то верно! Ну что же, Боб, возвращаюсь к радостям экономической науки. До свидания.

Я положил трубку на рычаг и подошел к окну. Улица блестела от дождя. В комнате было тихо. Томпсоны ушли в театр и должны были вернуться поздно вечером. В камине ярко горел огонь, и дрова распространяли легкий приятный аромат — совсем как в тот день, когда я впервые вошел в эту комнату. Тишина сместила мое представление о времени, как слова команды, вдруг раздающиеся в наушниках летчика: я вынужден был схватить газету, чтобы удостовериться, что сегодня — это сегодня, а не вчера. Мне же казалось, что вернулся вчерашний день и что мне предстоит еще раз пережить разговор с Хойлейком и эту беседу с Бобом по телефону.

Я закурил сигарету и взял «Экономику» Бенхэма. Прочитав с полглавы, я остановился. Я не понял ни единого слова, а все потому, что сам я получил недавно недурной урок по экономике. Рассмотрим для начала, кто же такой Джозеф Лэмптон. Родился в январе 1921 года в Дафтоне. Отец — Джон Лэмптон, профессия — мастер. Окончил дафтонскую среднюю школу. 1937 год — младший клерк в казначействе Дафтона. 1940 год — сержант-наблюдатель. 1943—1945 годы — лагерь для военнопленных № 1000, Бавария. В настоящее время — бухгалтер в муниципалитете города Уорли. Жалованье — по второй категории. Накопленный капитал — 800 фунтов: военное жалованье, пособие по демобилизации и страховая премия за родителей. Перспективы на будущее — со временем может стать казначеем в Уорли. Скажем, если ему очень повезет, может к сорока годам добиться жалованья в тысячу фунтов в год. Конечно, Лэмптон взобрался очень высоко, принимая во внимание, с чего он начал, но, по нашему глубокому убеждению, он не обладает такими способностями, которые позволили бы ему преуспеть в нашем понимании этого слова. Он выходец не из той среды, у него нет должного умения вести себя, должного воспитания,— словом, он вульгарен и не обладает талантами, которые позволили бы забыть об этом его недостатке.

К нашему великому удивлению и ужасу, мы узнали, что Лэмптон тайно встречается с молодой особой, принадлежащей к категории № 2. Молодая девушка, о которой идет речь,— натура страстная и порывистая, и ей не хватает жизненного опыта, чтобы с достаточной твердостью противостоять человеку типа Лэмптона, а потому наше вмешательство становится необходимым.

Непреодолимая пропасть, отделяющая категорию № 8 (это еще в лучшем случае!) от категории № 2 (а может быть, даже № 1), уже сама по себе является достаточным основанием для того, чтобы немедленно положить конец этим отношениям. Но для этого есть и более веская причина: существование Джона Александра Уэйлса. Он примерно ровесник Лэмптона, но обладает всеми теми достоинствами, которых так явно не хватает его сопернику. В настоящее время он заканчивает свое обучение в Кембридже, приобретая не только специальные знания, которые позволят ему в конечном счете занять пост директора Объединенных предприятий Уэйлса, но и необходимый лоск, привычку приказывать, манеру держаться со спокойной уверенностью и превосходством, каковые являются неотъемлемой принадлежностью (не будем бояться этого слова) настоящего джентльмена.

Для того чтобы составить себе достаточно ясное представление о характере этих двух молодых людей, рассмотрим их поведение во время второй мировой войны. Мистер Уэйлс не раз отличался в воздушных боях и особенно отличился, бежав в 1942 году из лагеря № 2001. Мистер Уэйлс скромен и не хочет, чтобы подробности его подвига стали достоянием гласности; однако достаточно указать, что он проявил при этом величайшую находчивость, мужество и ловкость. Необходимо отметить, что Лэмптон, находясь в аналогичном положении, не пытался бежать, а использовал это время на то, чтобы пополнить свое образование, и еще в заключении сдал экзамен по бухгалтерскому делу. Это доказывает — мы хотим проявить беспристрастие,— что он обладает большой силой воли и целеустремленностью, ибо заниматься чем бы то ни было в условиях лагерного режима более чем трудно. Однако это заставляет усомниться в его храбрости и патриотизме.

Мистер Уэйлс к концу войны был командиром эскадрильи и получил два боевых ордена. У Лэмптона же есть лишь те знаки отличия, которые получают военнослужащие, когда истекает срок их пребывания в армии,— как говорится, вместе с рационом. И, конечно, Лэмптон так и остался сержантом-наблюдателем. Если бы его произвели в офицеры, мы, возможно, смотрели бы на него иначе.

Дружба между мистером Уэйлсом и мисс Браун (молодой девушкой, опутанной Лэмптоном) началась давно. Мистер Александр Уэйлс, глава Объединенных предприятий Уэйлса,— давний и близкий друг отца мисс Браун. В последнее время обоим стало ясно, что для них было бы выгодно более тесное деловое сотрудничество, а может быть, даже и слияние. Если сын мистера Уэйлса и дочь мистера Брауна тоже решат осуществить, так сказать, слияние на веки вечные, то это еще более укрепит деловые отношения между их родителями. Подобные счастливые совпадения представляют собой основу британского бизнеса, каковой, вопреки мнению некоторых, отнюдь не является джунглями, где более слабых просто сметают с дороги, а представляет собой гармоничное содружество цивилизованных людей, которые в поте лица добывают хлеб свой.

Никто не принуждает этих молодых людей вступать в брак против их воли, но те, кому наиболее дороги их интересы, глубоко убеждены, что они словно созданы друг для друга и что любовь мисс Браун (или, вернее, то, что она принимает за любовь) к Лэмптону скоро пройдет. Лэмптон — человек не ее класса, и пропасть, разделяющая их, слишком велика, чтобы через нее можно было перекинуть мост. Если он попробует что-нибудь возразить, ему можно указать, что имеется немало девушек, вполне респектабельных, достаточно умных и привлекательных, на которых ему, однако, и в голову не придет жениться,— исключительно из-за разницы в их социальном положении. Он не опустится до того, чтобы взять в жены фабричную работницу или продавщицу. Почему же мисс Браун должна опуститься столь низко, чтобы выйти замуж за какого-то мелкого чиновника?

Нам сообщили, что Лэмптон провел несколько вечеров наедине с мисс Браун в доме одного местного предпринимателя. Мы не хотим сказать, что дело зашло дальше двух-трех поцелуев,— мы не собираемся обвинять их в отсутствии сдержанности или чувства приличия. Но, как говорил ее дедушка: «Когда мужчина с женщиной остаются вдвоем, с ними всегда есть третий — дьявол». Деловые интересы мистера Брауна связаны и с шерстяной промышленностью, а потому он имеет немалое влияние как в Уорли, так и в Леддерсфорде; следует тактично намекнуть вышеупомянутому предпринимателю, что с его стороны было бы крайне неразумно настраивать против себя человека, который может не только поддержать его в делах, но и помочь ему стать муниципальным советником.

Мы живем не в средние века: было бы неблагоразумно запретить мисс Браун видеться с Лэмптоном, и, строго говоря, невозможно запретить Лэмптону видеться с мисс Браун. Кроме того, мисс Браун — девушка с характером, ей уже девятнадцать лет, и любое нетактичное вмешательство может привести к побегу из дому и тайному браку. Поэтому лучше всего устроить так, чтобы мисс Браун стала видеться с Лэмптоном как можно реже — например, ей следует порвать с «Уорлийскими служителями Мельпомены». Она нередко отправлялась на свидание с Лэмптоном под предлогом репетиции или визита к подруге,— следует слегка пожурить ее за эти обманы. Полезной была бы и поездка за границу, а также посещение лондонских портных, ресторанов, магазинов и скачек. А с Лэмптоном вполне может справиться Фред Хойлейк, уорлийский казначей,— совершенно золотой человек, чей двоюродный брат, мистер Олдройд, является, кстати, служащим мистера Брауна, весьма им ценимым…

— Дурак ты, дурак,— сказал я себе громко,— чертов дурак! Неужели ты не видел этого раньше? Да ведь весь Уорли против тебя.— Я взглянул на себя в зеркало, висевшее над каминной доской. Внешность совсем недурная, но костюм куплен на распродаже для демобилизованных. И рубашку я ношу уже второй день. Психология выходца из рабочей среды: для работы все сойдет. Приходится смотреть фактам в лицо: прощай, Сьюзен, прощай, большой автомобиль, прощай, большой особняк, прощай, власть — прощайте, глупые прекрасные мечты! Я оглядел комнату: никогда прежде не была она мне так мила. Быть может, придется сказать «прощай» и Уорли, этой мебели с тонкими витыми ножками, белым с золотом обоям, горячей ванне по вечерам, деревьям, реке и вересковой пустоши, кривым, мощенным булыжником улочкам восточного квартала, таким старомодно уютным. И прощай, Элис. Впрочем, мы уже простились навсегда. Почему же я по-прежнему думаю о ней как о чем-то неразрывно связанном со мной и сейчас, почему утром я решил, что Хойлейк узнал про Элис, почему порванную связь с женщиной, которая почти на десять лет старше меня, я считаю самым главным в моей жизни? Я вспомнил, как она кричала на меня, словно рыбная торговка; вспомнил меты возраста на ее обнаженном теле, ее побуревшие от табака пальцы, темное пятно на верхнем левом коренном зубе. Но все это не имело ни малейшего значения.

Я громко и грубо выругался, пустив в ход давно забытые слова времен моей фронтовой жизни. Затем подошел к телефону. Поднес руку к трубке, но не взял ее, а снова сел в кресло и принялся за Бенхэма. Сначала я думал об Элис всякий раз, как переворачивал страницу; каждый абзац кончался ее именем. Я не осмеливался думать о том, на что она решилась в Лондоне, но память об этом мучила меня, как зубная боль, приглушенная аспирином. Тогда я перестал бороться с собой, но решил во что бы то ни стало прочесть сегодня вдвое больше обычного. Через некоторое время имя ее уже столь же мало трогало меня, как номер страницы или название главы: значит, мне все же удалось сосредоточиться.

19

— Разве мы не пойдем сегодня к Сторам? — спросила Сьюзен.

— Нет,— сказал я.— У них гости.

Личико Сьюзен сморщилось, точно она собиралась заплакать, и она топнула ножкой.

— Какие противные! Они же звали!

— Больше мы туда не пойдем,— сказал я.

— А почему?

— Автобус подходит,— сказал я.— Побежали, а то не успеем.

Мы вскочили на подножку в ту минуту, когда автобус уже отходил от остановки, и, тяжело дыша, опустились на сиденье.

— Куда мы едем, Джорик? — спросила Сьюзен.

— В «Каприз».

— У-у, какой гадкий! Там так пустынно.

— Потому-то мы и едем туда.— Я сжал ее руку.— Если, конечно, ты не предпочтешь пойти в кино.

— Честное слово, нет.— Она посмотрела на меня сияющими глазами.

— Сейчас не холодно,— сказал я.— Но если ты озябнешь, скажи мне, и мы сразу вернемся домой.

— Я не озябну. Ей-богу, не озябну.— Она пригнулась ко мне и тихонько шепнула: — Если ты приласкаешь меня, мне сразу станет тепло-тепло.— Ее дыхание пахло зубной пастой, и больше того — пахло молодостью и здоровьем. Она казалась такой чистой, словно к ней вообще не могла пристать грязь. И таким же чистым был вечер — деревья вдоль Орлиного шоссе серебрились в лучах молодого месяца, порывистый ветер сметал с неба клочки облаков. Сейчас, когда Сьюзен была со мной рядом, события вчерашнего дня выглядели до смешного нереальными. Внезапно сердце мое перестало биться: в автобус вошел пожилой мужчина в очках. Однако это не был Хойлейк.

На следующей остановке в автобус вошли молодой человек и девушка лет девятнадцати. Во всяком случае, так мне показалось: лицо девушки, как и лицо ее спутника, было исполнено безмятежного спокойствия, словно она решила, что достигла наиболее приятного возраста, и отнюдь не торопится выходить из него. У нее было круглое плоское лицо; она пользовалась губной помадой неподходящего оттенка, а обтянутые шелковыми чулками ноги и туфли на высоких каблуках вносили в ее облик чувственный диссонанс,— как если бы она вздумала мыть пол в прозрачной нейлоновой рубашке. На молодом человеке было синее пальто, перчатки и шарф, но он был без шляпы, следуя нелепой моде, распространенной среди рабочих,— сейчас, после полученных от Элис уроков, мне это казалось столь же диким, как выйти на улицу без брюк. Я смотрел на молодого человека с тайным злорадством и самодовольством; тщательно приглаженные бриллиантином волосы, заурядное, словно сошедшее с конвейера лицо — скуластое, топорное, незначительное; такие лица видишь на плакатах, видишь в Блэкпуле, где его обладатель в рубашке с отложным воротником, выпущенным поверх пиджака, наслаждается жизнью. Может быть, они кому-то нравятся, но на меня производят гнетущее впечатление. Этот Лен, или Сид, или Клифф, или Рон никогда не станет близок такой девушке, как Сьюзен, ему никогда не представится случай встретить такое сочетание страстности и невинности, какое можно объяснить лишь тем, что у твоего отца в банке лежит сто тысяч.

— А почему мы больше не пойдем к Еве? — спросила Сьюзен.

— Ты ведь знаешь.

— Милый, не надо говорить загадками. Если бы я знала, я не спросила бы.

— Мне кажется, что я не слишком нравлюсь твоим родителям,— сказал я.— Боб просто выполняет их приказание.

Она выдернула у меня руку.

— Зачем ты говоришь гадости. Словно они какие-то всемогущие тираны, а Боб их покорный раб.

— Но в какой-то мере это правда, ты не можешь этого отрицать. Твои родители, несомненно, недовольны нашим знакомством.

Она снова вложила свою руку в мою.

— Ну и пусть. Они не могут помешать нам видеться. Мы же ничего дурного не делаем.

Мы доехали до парка Сент-Клэр и вошли в него там, где раньше стояли большие чугунные ворота. Седрик как-то говорил мне, что они были, пожалуй, лучшим образцом английского чугунного литья XVIII века, сохранившегося до наших дней; а муниципалитет во время войны продал их как лом. На столбах, оставшихся от ворот, красовались два сокола (это был герб Сент-Клэров) — один из них без крыльев: какой-то пьяный солдат практиковался здесь в стрельбе из автомата. На вершине холма, куда вела подъездная аллея, виднелся родовой дом Сент-Клэров. Он был относительно невелик — строгое здание без зубчатого парапета, без всяких башенок и балконов. Но у меня захватило дух, когда я увидел его, и на память вдруг пришла любимая фраза учителя рисования в Дафтоне: это — застывшая музыка. Архитектор, который его строил, был так же неспособен включить в него хоть одну неверную деталь, как я был неспособен представить баланс, не сходящийся хотя бы на пенни. Но дом был мертв. Чтобы понять это, вовсе не требовалось видеть заколоченные окна, засорившиеся фонтаны, заросшие декоративные пруды перед восточным и западным флигелями. От него веяло смертью, он сам хотел умереть.

Мы поднялись по крутой извилистой тропинке на холм и оказались позади дома. Тропинка без конца поворачивала, точно в лабиринте, и в этом мерещилось что-то зловещее — словно она с удовольствием завела бы путника в тупик, откуда нет выхода. Огромные деревья вокруг нас походили в лунном свете на виселицы, а порой кусты над тропинкой совсем смыкались, и мы с трудом могли пройти сквозь них. Когда мы добрались до отрога холма, на котором стоял «Каприз», я был мокр, как мышь. Я разостлал на земле плащ, мы сели на него и некоторое время молчали. Внизу перед нами, как на ладони, лежал Уорли: весь город был отчетливо виден отсюда. Я впервые заметил, что он напоминает по форме крест: в центре — Рыночная площадь, а в северном конце район особняков,— про обитателей его говорили, что они живут «Наверху». Я увидел улицы и дома, которых никогда прежде не видел: большие квадраты домов, широкие прямые мостовые — не черные или серые, а белые, сверкающие. Только потом я догадался, что то были новые здания муниципалитета в восточной части города: в лунном свете бетон казался мрамором, а еще не замощенная улица — асфальтовой лентой.

«Капризом» назывались искусственные развалины в готическом стиле. Три срезанные наискосок башенки были слишком малы, и не верилось, что они когда-либо могли быть настоящими башнями. В самой высокой были даже прорезаны две бойницы. В одной стене виднелась дверь, а над ней каменный барельеф; в другой — три окна, возведенные лишь до половины. Кладка была на редкость прочной: Седрик рассказывал, что сравнивал «Каприз» с гравюрой времен его сооружения и убедился, что, простояв свыше ста лет на этой лужайке, открытой всем ветрам, «развалины» ничуть не пострадали.

— Это постройки моего пра-пра-прадедушки,— сказала Сьюзен.— Его звали Перегрин Сент-Клэр, он был ужасно распутным и дружил с Байроном. Мама мне немножко рассказывала о нем,— он устраивал здесь оргии. Почти весь Уорли был построен на земле Сент-Клэров, и он, конечно, творил здесь, что хотел.

— Что же он делал на этих оргиях?

— Гадкий! — воскликнула она.— Откуда мне знать? Мама никогда не рассказывала подробностей. Хотя, вообще говоря, она гордится им. Он ведь так давно умер, что стал очень романтичной фигурой. Он растратил большую часть фамильного состояния на эти оргии, а мой прапрадедушка пустил по ветру остальное и был убит в Крыму. Мама им тоже очень гордится: он был такой отважный и безрассудный.

— А сейчас в Уорли не осталось больше Сент-Клэров? — спросил я.

— Одна только мама. По словам мамы, налоги на наследство и алкоголь доконали Сент-Клэров. Ее родители жили в Ричмонде — теперь они уже умерли. А последнего Сент-Клэра убили на войне четырнадцатого года. Почти все мужчины в мамином роду погибли на поле боя.— Она вздрогнула.— Я очень рада, что я девушка.

— Я тоже,— сказал я и поцеловал ее.

Луна зашла за облако, и в эту минуту «Каприз» стал похож на настоящие развалины. Человек, который построил эту игрушку, умер, все Сент-Клэры умерли, а я был жив, и мне казалось, что уже одним этим я одержал победу над ними — и над ними, и над родителями Сьюзен, и над Хойлейком, и над Бобом, и над Джеком Уэйлсом: все они зомби, все до единого, и только я — человек из плоти и крови.

— Ты пойдешь со мной на городской бал? — спросил я.

— Очень жаль,— сказала она,— но не смогу.

— Почему?

— Потому что я буду на нем с Джеком.

— А мне казалось, что ты любишь меня. Значит, он тебе больше нравится? И его роскошный автомобиль?

— Как ты можешь говорить такие гадости! — Она вскочила на ноги, словно подброшенная волною гнева.— Какое мне дело до его дурацкой машины? И мне совершенно все равно, есть у тебя машина или нет. Просто мама пригласила его составить нам компанию, она всегда его приглашает. И поедем мы туда в «бентли» все вместе, мы с ним ни минуты вдвоем не будем.— Она заплакала.— Ты меня совсем не любишь.

Она обиделась и сразу стала маленькой и беззащитной. Меня охватила такая жалость к ней, словно передо мной была самая обыкновенная девушка, а не дочь Гарри Брауна, защищенная от настоящего горя стеной капитала в сто тысяч фунтов.

— Радость моя,— сказал я,— прости меня. Я очень тебя люблю. И по-глупому ревную.— Я взял ее за руку и притянул к себе.— Не плачь, любовь моя, а то у тебя глазки покраснеют. Дай я тебя обниму и перестань плакать. Ну, ради твоего Джо.— Я нежно поцеловал ее и почувствовал, как она прижалась ко мне, словно ища защиты.

— У нас дома порой настоящий ад,— сказала она, всхлипывая.— Прямо о тебе не говорят, но я знаю: они считают, что мы не должны встречаться. Они говорят, что я еще слишком молода, чтобы иметь постоянного поклонника, но я понимаю, что дело не в этом.

— А почему ты сама не объяснишься с ними?

— Джо, ведь мне всего девятнадцать лет. Я ничего не умею. Мне всегда говорили, что работать мне не придется и специальные знания мне не нужны.

— У меня хватит денег на двоих.

— А что, если мы не получим разрешения на брак?

Я вспомнил голубую иволгу, которая когда-то жила у нас дома. Я выпустил ее из клетки, и она вылетела на пыльный двор,— через пять минут ее сцапала кошка. И я внезапно понял, что не имею права требовать, чтобы Сьюзен променяла свой дом на дешевую комнатенку и выматывавшую душу работу в магазине или на фабрике, пока ей не исполнится двадцать один год. Если Сьюзен придется стоять весь день за прилавком, сложив губы в вечную улыбку, мечтая лишь о том, чтобы дать отдых усталым ногам, если Сьюзен придется на фабрике выслушивать приказания старшей, которая будет отчаянно ненавидеть ее за молодость, красоту, интеллигентную речь, хорошие манеры и сумеет найти тысячи мелких способов отравлять ей жизнь,— то мне снова придется пережить чувство, охватившее меня двадцать лет назад, когда я увидел растерзанное тельце иволги и ясно понял, что во всем виноват только я.

— Не тревожься, девочка,— сказал я.— Мы найдем способ, как пожениться.

— Они обычно ни в чем мне не отказывают,— сказала она.— Во всяком случае, папа. Они совсем не злые, Джо, право, не злые.— Внезапно она прильнула ко мне и покрыла поцелуями мое лицо.— О господи, я до того люблю тебя, что ты и представить себе не можешь…

Ее объятия были такими бурными, что у меня перехватило дыхание, как после трудной партии в теннис.

Когда я просунул руку под ее блузку, она застонала, и я почувствовал, что она дрожит.

— Джо, Джо, Джо! — Она была где-то далеко от меня, куда я не мог за ней последовать, хоть и понимал, что должен быть с ней.— Я люблю тебя, Джо. Я так люблю тебя, что готова распластаться на земле, чтобы ты мог ходить по мне. Если захочешь, ты можешь разрезать меня на кусочки, я слова не скажу.— Она прижала мою руку к своей груди.— Я хочу, чтобы ты сделал мне больно. О господи, до чего ты красив. У тебя такие чудесные глаза — как у Иисуса…

Я почувствовал, что желание вдруг угасло во мне. Ее слова звучали в моих ушах, и я понял, что никогда не смогу от них избавиться. Они были романтичны, но за ними скрывалась страсть, пугающая своей силой.

— Я люблю тебя,— сказал я.— Мне хотелось бы целовать тебя всю, все твое тело покрыть поцелуями.

— А может, оно тебе не понравится,— сказала она.

— Понравится.— Я положил руку ей на колено.

— Нет. Прошу тебя, не надо.

— Разве ты меня не любишь?

— Я для тебя на все готова, но я боюсь.

Я отодвинулся от нее. Этим всегда кончались наши объятия, и я не знал, жалеть или радоваться. Дрожащей рукой я зажег спичку и закурил сигарету.

— Ты меня больше не любишь? — спросила она жалобно.

— О господи, Сьюзен, как ты наивна! Я тебя слишком люблю — в этом вся беда. Неужели ты этого не понимаешь? — Я протянул к ней руку.— Из чего, ты думаешь, я сделан?

— Из улиток, ракушек и зеленых лягушек,— сказала она.— Вот тебе!

— А ты — из конфет и пирожных и сластей всевозможных [13],— сказал я. Напрасно было объяснять ей, что нервы не выдерживают, когда игра вдруг обрывается в самую критическую минуту. К тому же мне хотелось, чтобы она оставалась сказочной принцессой.— Быть может, и в самом деле лучше подождать,— сказал я.— Но я хочу тебя, по-настоящему хочу. Ты понимаешь, что это значит?

— Ты в этом уверен, Джо? Совершенно уверен?

— Я люблю тебя и хочу жениться на тебе, и хочу, чтобы у нас были дети,— сказал я.

Порыв ветра растрепал ее волосы, и прядь их, шелковистая, черная, пахнущая апельсиновой водой, легла мне на лицо; мне хотелось, чтобы она накрыла меня совсем и похоронила, хотелось заснуть под ней, чтобы не спорить с самим собою, не лгать, не идти на компромиссы, не планировать свое будущее, как воздушный налет на Рур.

— Я тоже этого хочу,— сказала она.— Вчера ночью мне приснилось, что у нас родился ребенок. Он был такой же белокурый, как ты, и все время смеялся, и мы очень гордились им. Но… Впрочем, неважно.— Она нежно погладила меня по голове.

— Что неважно?

— Ты сочтешь меня дурочкой.

— Честное слово, нет. Клянусь душой.

— У тебя нет души, Лэмптон,— возразила она.— У тебя вместо нее кусок кирпича.

— Что поделаешь, другой у меня нету.— Я начал щекотать ее, и, взвизгнув, она попробовала вырваться из моих объятий.— Я буду щекотать тебя до тех пор, пока ты мне не скажешь.

— Жестокий,— сказала она.— Как ты мучишь бедненькую Сьюзен.

— Скажи.

— Я подумала,— шепнула она,— что ты не будешь любить меня, когда я… когда я буду ждать ребенка.

Я прижал ее к груди и тихонько покачал.

— Глупенькая Сьюзен. Беременная женщина угодна Богу. Я только еще больше буду любить тебя и буду бесконечно горд, потому что ведь это будет мой ребенок.

— Какой ты хороший! — воскликнула она, чуть не плача.— Какой ты хороший и как я люблю тебя!

Именно этого я и добивался, и я поздравил себя, словно посторонний зритель. И в то же время, как ни странно, я говорил искренне, и мне не трудно было произносить эти слова, чувствуя рядом ее молодое крепкое тело. Но слова эти предназначались для другой, так же как эта ночь, и этот новый, преображенный луною Уорли, и этот легкий ветерок, казавшийся дыханием трав, деревьев и реки в долине,— мне не жаль было сказать эти слова Сьюзен, но еще раньше они предназначались для другой.

20

Фрак для городского бала я взял напрокат. Он сидел на мне не очень хорошо, так же как и рубашка, которую я купил специально для этого случая. И все же, остановившись у входа в Институт Алберта, я чувствовал себя бесконечно счастливым. Из зала доносилась музыка; свет, вырывавшийся из окон и дверей, озарял блестящие темно-зеленые листья лавров, окаймлявших подъездную аллею, оркестр играл грустный, утонченный, немножко чувственный фокстрот неопределенного периода,— почему-то, когда входишь в бальный зал, всегда слышишь именно такую мелодию. Зал был украшен воздушными шарами и гирляндами из цветной бумаги, повсюду стояли цветы и папоротник в горшках,— ежегодный городской бал был большим событием, и «Курьер Уорли» отводил на него добрых две полосы. В воздухе стлался голубоватый табачный дым, пахло духами, пудрой, свежим бельем и женским потом; голоса гостей то становились громче, то затихали, словно это был один человек, которого только что заверили в том, что жизнь на этом участке земного шара в течение ближайших нескольких часов будет очень приятной. «Не сомневайтесь,— уверенно и бодро выговаривал голос,— я собираюсь отлично повеселиться».

Почти все советники были уже здесь, как и все служащие муниципалитета; они казались мне совсем незнакомыми — все эти мужчины в черных фраках с белыми манишками и дамы в сильно декольтированных платьях, открывающих плечи и грудь, которые большинству, решил я, глядя как завороженный на необозримые веснушчатые прелести секретарши Кларка, лучше было бы прикрывать понадежнее.

Я увидел Джун: она стояла неподалеку от оркестра с Тедди Сомсом. На ней было платье из зеленой тафты, обнажавшее спину и грудь,— Тедди, как и следовало ожидать, смотрел не на ее лицо. Я подошел к ней и только было хотел заговорить, как они закружились в вальсе. Я попробовал пригласить других девушек, но добился лишь обещания потанцевать попозже: на городском балу все танцы расписываются заранее, а мне еще ни разу не приходилось бывать на таких балах. Хойлейк дал мне не очень удачный совет: о партнерше как раз следовало позаботиться заблаговременно. А иначе, мрачно подумал я, уныло кружа в вальсе очкастую библиотекаршу с какими-то удивительно тусклыми пепельными волосами, приходится довольствоваться категорией № 10. Уж лучше было бы пойти в один из леддерсфордских дансингов и завязать знакомство с какой-нибудь не слишком обремененной предрассудками фабричной работницей.

Я направился в бар и, тщетно стараясь поймать взгляд официанта, обнаружил еще один недостаток в подобных светских развлечениях: тут надо либо разоряться на виски, либо накачиваться пивом. Пока я пытался подозвать к себе официанта, манишка у меня на груди расстегнулась, и я почувствовал, что медленно краснею. В ту же минуту я увидел Сьюзен. С ней был Джек во фраке — во фраке, сшитом у собственного портного,— и в белом галстуке. Запонки у него, конечно, были золотые, а белый платок, торчавший из нагрудного кармашка,— шелковый. Он смеялся, обнажая белые зубы. Я с удовольствием выбил бы их,— меня удержала только мысль, что сначала он успеет выбить мои. На Сьюзен было серебристое платье — достаточно строгое и вместе с тем достаточно кокетливое, лишь слегка обнажавшее ее худенькие и вместе с тем округлые плечи и молодую крепкую грудь, которую — не без тайного злорадства подумал я — мне приходилось видеть куда более обнаженной, чем этому богатому ослу, что стоит сейчас рядом со Сьюзен.

Они с Джеком входили в число тех, кто окружал Брауна, красное лицо которого сияло улыбкой. Тут же был и Хойлейк; он посмотрел на меня в упор, но лишь слегка улыбнулся. Они находились в дальнем конце комнаты,— я отвернулся и принялся пить. Во рту у меня был неприятный вкус: когда я злюсь, мой желудок всегда начинает бунтовать.

Я быстро допил пиво и заказал виски. Я стоял, повернувшись спиной к маленькому кружку в дальнем конце комнаты, и раздумывал, подойти к ним или нет. Вынув сигарету, я порылся в карманах и, не найдя спичек, попросил соседа дать мне прикурить. В эту минуту я поймал взгляд Сьюзен: она ослепительно улыбнулась мне, и, ободренный этой улыбкой, я направился к маленькой группе, которая, по мере того как я приближался к ней по этой бесконечно длинной комнате, начинала казаться все более и более неприступной и грозной,— словно бронированные мониторы с вращающимися башнями, которые применялись во время войны Севера и Юга.

— Добрый вечер, Сьюзен,— сказал я.

— Здравствуйте, Джо! — Затем, после некоторого колебания, она добавила: — Вы знакомы с моими родителями?

— Здравствуйте, мистер Лэмптон.— В голосе миссис Браун звучала неподдельная теплота. Вблизи она производила еще более внушительное впечатление: я не сомневался, что по велению кастовой гордости ее лицо может стать каменным.

— Мы с вами, кажется, встречались в муниципалитете,— проронил Браун. Он окинул меня быстрым оценивающим взглядом карих глаз, совсем таких же, как у Сьюзен. Он был уверен в себе не менее, чем Джек, но по-другому: его простонародная манера говорить, казавшаяся мне чересчур наигранной, была одним из проявлений этой уверенности.— Ну-с, чем вас угостить?

— Шотландским виски, пожалуйста.

Он щелкнул пальцами — и тотчас, словно по мановению волшебной палочки, перед нами вырос официант. Я взглянул на Хойлейка. На какую-то секунду лицо его приняло ледяное выражение. Он извинился и быстро отошел от нас; хотя в комнате было полно народу, он пересек ее, никого не задев. При этом он не смотрел, куда идет, и я вспомнил старый анекдот про королеву Викторию, которая всегда садилась, как только у нее появлялось желание сесть, не глядя, есть ли подле нее стул. Блики света играли на его дымчатых очках и лысине; фрак его казался одеянием чиновника при каком-то чрезвычайно церемонном и жестоком византийском дворе; король и королева смотрели на меня задумчиво и холодно, слуга протягивал мне бокал с янтарной жидкостью, и у меня внутри все сжалось от страха, точно это питье могло заставить меня выдать некую страшную тайну; принцесса бросила какую-то любезность и улыбнулась мне светской улыбкой, словно мы познакомились только что, а принц с высоты своего роста готовился сказать нечто приятное бедному вульгарному малому, бывшему сержанту, который, должно быть, совсем растерялся, оказавшись в столь избранном обществе.

— Кстати, вы случайно не были под Комптон-Бессетом? — спросил он.

— Вместе с пятьдесят первой,— ответил я.

— В этой эскадрилье служил мой большой приятель Дэрроу. Петушок Дэрроу. Очень милый человек, мы с ним вместе учились. Заработал ленточку за Рур.

Мы, младшие чины, называли это «схватить медальку». «Заработать ленточку» — так говорили журналисты. Это меня разозлило, хотя я понимал, что он просто пытается подделаться под мой жаргон.

— Нет, я его не помню.

— Но вы, несомненно, должны были встречаться с ним. Старина Петушок был человеком заметным: огненно-рыжий, с потрясающим баритоном. Из него мог бы выйти настоящий оперный певец.

— Я не был с ним знаком,— сказал я и все снова и снова повторял эти слова еще добрых пятнадцать минут, в течение которых Уэйлс, а заодно Браун и его жена играли со мной в игру «А вы знаете такого-то?», прощупывая меня с разных сторон — общественной, политической и даже религиозной: их так удивило, например, что я не был знаком с каноником Джонсом из Леддерсфорда («Он, правда, принадлежит к Высокой церкви, но это единственный умный священник на севере Англии…»). Игра эта хорошо известна, и цель ее — унизить тех, кто беднее тебя. Правда, это им не совсем удалось, но, несомненно, я дорого заплатил за виски Брауна и за ту рюмку виски, которой затем угостил меня Джек. А как любезно, с каким изысканным тактом Джек отказался от моего ответного угощения («Ни в коем случае, старина, здесь безбожно дерут!»).

Никогда в жизни не чувствовал я себя таким одиноким и загнанным; из-за нескольких рюмок хереса и виски на меня теперь сыпался град отравленных стрел, парализующих гордость: «А вы знаете…», «Вы, разумеется, встречали…», «Вы, безусловно, знакомы…» Сьюзен почти все время молчала, но, судя по ее лицу, она прекрасно понимала, что все это означает. Она, конечно, пришла бы мне на помощь, но для этого ей не хватало опыта и твердости характера.

Прежде чем отправиться на бал, я выпил в «Сент-Клэре» две пинты «Старого», и теперь эти четыре рюмки виски и все возрастающее раздражение заставили меня забыть о привычной осторожности. Я не был пьян, но и не вполне владел собой. Джек спросил меня, знаком ли я с сыном Улыбчивого Зомби.

— Удивительный малый,— сказал он.— Помяните мое слово, он когда-нибудь разобьется в своей старой машине. Ездит, как сумасшедший. Вы должны его знать: он вечно гоняет по Дафтону.

— Я не знаюсь с торгашами такого рода,— сказал я.

Наступило молчание.

— Я не вполне вас понимаю, старина.

— Он продает одежду в кредит,— пояснил я.— По сути дела, это ростовщичество. Такой торговец покупает товар прямо с фабрики и продает в рассрочку по цене раза в два выше той, что я или любой другой, у которого есть глаза, согласится за это заплатить. А он еще берет проценты…

— Это коммерция,— перебил меня Джек.— Нельзя же отказываться от прибыли.

— Это грязная коммерция,— сказал я.

До этой минуты миссис Браун оставалась непроницаемо спокойной. У нее было красивое лицо с большими глазами и нежной кожей, белизну которой еще больше подчеркивали черные волосы. Теперь же ее губы сложились в гримасу легкого отвращения, которая яснее слов говорила, что она не хочет иметь ничего общего с этим развязным субъектом в рубашке с плохо застегнутой манишкой и с латунными запонками, особенно после того, как он при ней так грубо и несдержанно ответил на вполне вежливый вопрос милого Джека; а Джек еще был так любезен с ним и разговаривал, как с порядочным человеком, и это, разумеется, ударило тому в голову.

Она взяла Брауна под руку.

— Наш танец, дорогой. До свиданья, мистер Лэмптон.

Браун улыбнулся мне.

— Не стоит портить нервы, мой милый, из-за того, что мир устроен так, а не иначе. Веселитесь, пока молоды.— Он похлопал меня по плечу и исчез в толпе. У него была та же манера говорить и та же солидность людей старой закалки, как у моего отца, и я пожалел, что из чувства самоуважения должен его ненавидеть.

21

— Мне необходимо повидать тебя, Элис,— сказал я.

— В самом деле?

— Прости. Я страшно сожалею о том, что произошло.

— Нескоро же ты об этом пожалел.

— Я не могу объяснить тебе все по телефону,— сказал я.— Я не принял бы это так близко к сердцу, если бы…

— Если бы что?

— Если бы ты так много для меня не значила. Я был так счастлив с тобой…— Слова, как норовистые лошади, не желали выходить из конюшни, а ведь они выбегали оттуда с такой готовностью, чтобы унести Сьюзен в мир фантазии; я знал, что они там,— оседланные и взнузданные, готовые умчать нас далеко от мира лжи и одиночества, от унизительной необходимости брать фрак напрокат, от этих рюмок виски — медяков, которые суют нищему, предварительно раскалив их добела. Но для этих слов время еще не наступило.

— А вдруг я нашла себе кого-нибудь другого? — сказала она.

— Нет, не может быть! — Но на самом деле я не испугался: я был уверен, что она поняла и то недосказанное, что таилось за моими словами.

— Положим, не нашла. Но мне нравится твоя самоуверенность: значит, ты считаешь, что я сижу и жду, когда ты меня поманишь? Не слишком ли высокого ты о себе мнения?

— Ну, что ж. Глупо было думать, что ты простишь меня…

— Подожди. Я буду в «Сент-Клэре» около девяти. А сейчас я спешу. С минуты на минуту Джордж спустится к завтраку.

— Но ведь уже одиннадцатый час,— сказал я тупо.

Она рассмеялась.

— Ты просто упоителен, милый. До свидания.

Она повесила трубку прежде, чем я успел ответить, и я вернулся в ратушу, едва не попав под автобус, когда переходил улицу: жизнь снова была хороша, и я был так счастлив, что двигался словно в тумане. Одного звука ее чуть хрипловатого голоса оказалось достаточно, чтобы все тревоги кончились, а случившееся на городском балу утратило всякое значение.

Спеша по длинному коридору в казначейство, я чуть не сшиб с ног Джун. Не задумываясь, я обнял ее за талию и поцеловал в мягкую щеку с золотистым пушком. Я поцеловал не ее, а всех женщин: я знаю, что они глупы, непоследовательны и живут, бедняжки, в мире фантазии, но тело их священно, как материнское молоко,— плохих женщин не существует, потому что они источник нашей жизни. Она приложила руку к щеке.

— Лето пришло,— сказала она.

— Лето там, где вы,— сказал я.

Я увидел, как дрогнули ее губы и в глазах появилось мечтательное выражение. На какую-то секунду проглянула правда: она была порядочной девушкой, хранившей свою чистоту — такие вещи сразу чувствуются — и знавшей все тонкости домоводства — от печения пирогов до варки пива, чему, как рассказывала мне сама Джун, обучила ее мать (полная, добродушная матрона, которую я как-то видел). В обществе, устроенном более разумно, Джун носила бы специальный головной убор, или особую прическу, или цветок над ухом, которые указывали бы на то, что она ищет мужа, и в обществе, устроенном более разумно, все молодые люди ухаживали бы за ней пылко и рьяно,— но с самыми честными намерениями. От нее исходило какое-то животворное спокойствие и радость. Если женщин сравнивать с кушаньями, то она была похожа на сок, который выделяет жаркое — сытный, солоноватый и почти сладкий; если это уподобление кажется вам нелепым, понюхайте, как пахнет говяжье жаркое,— от него веет чем-то домашним и теплым, как от чистой кухни, и в то же время он волнующе поэтичен, как аромат цветов и травы, которые ела корова.

Я понял все это и тем не менее побежал дальше, даже не оглянувшись. Случись эта встреча до рождества, я еще мог бы обернуться, до рождества я еще мог бы сделать предложение Джун: никакой легкомысленный флирт с ней не был возможен, и я рад, что вовремя понял это. Вот уже четыре года, как она замужем и счастлива — во всяком случае, насколько мне известно, она не несчастлива. Но я до сих пор чувствую, что обидел ее. Она как бы предложила мне хороший домашний обед, а я предпочел кусок безвкусного магазинного хлеба, намазанный дешевым покупным паштетом,— всякий раз, как я думаю о Джун, у меня возникает ощущение бессмысленной утраты. Я верю, что человек — сам хозяин своей судьбы, и все же мне кажется, что раз ты выбрал себе тот или иной путь, свернуть с него очень трудно.

Но в то утро в моей голове не было места для таких мыслей: я думал только о том, что скоро буду с Элис и двухмесячное воздержание кончится. Я стремился увидеться с ней главным образом по этой причине: в конце концов, если мужчина долгое время вел нормальную половую жизнь, внезапное ее прекращение не может не сказаться на нем. Это вовсе не значит, что мне нужно было только ее тело. Наоборот — мое воздержание объяснялось тем, что после нее мне опротивели мимолетные знакомства на танцульках, забавы на вечерок, минутные радости после кабака — существует тысяча названий для того, о чем я говорю, и в их безвкусной пошлости воплощено то отвращение, какое неизбежно чувствует мужчина, стоящий хотя бы одной ступенью выше обезьяны, после общения с женщиной, вызывающей у него презрение. И все те унижения, которые мне пришлось вытерпеть со времени нашей ссоры от Хойлейка, от Сторов, от Джека Уэйлса, от Браунов, забывались, когда я представил себе, что снова буду держать Элис в своих объятиях, снова испытаю настоящую любовь вместо той полудетской игры в страсть, которая велась между мною и Сьюзен.

Во второй половине дня я отправился в Гилден, где в течение трех часов принимал квартирную плату и налоги и выдавал деньги для выплаты жалованья. К счастью, эта обязанность, которую все чаще и чаще возлагали на меня, по силам даже умственно неполноценному ребенку, да к тому же спящему. Тем не менее обычно я занимался этим с удовольствием. Как я уже говорил, Гилден — типичное селение, каких немало на вересковых равнинах; все его жители находятся между собой в крайне сложном родстве, и каждый раз я с большим интересом рассматривал их лица — зависящие от пола и возраста варианты одного из двенадцати основных типов (ведь здесь со времен Вильгельма Завоевателя жило, собственно говоря, только двенадцать семейств).

Но в тот день я не замечал этих лиц. Было только одно лицо, которое мне хотелось видеть, был только один голос, который мне хотелось слышать, было только одно тело, которого мне хотелось коснуться. Как-то раз в лагере для военнопленных я слишком быстро выкурил свой табачный паек, и потом мне пришлось три дня сидеть без сигарет,— то же самое испытывал я сейчас, только в более сильной степени: внутри у меня все горело, я ощущал мучительное томление, не мог найти себе места. Лица передо мной казались лицами товарищей по лагерю, а длинный дубовый стол, тяжелые гроссбухи, казенные бланки и казенные буро-оливковые стены канцелярии деревенского клуба стали колючей проволокой, пулеметными вышками и сторожевыми овчарками, которых, говорят, специально дрессировали вцепляться в половые органы.

Когда мы встретились наконец в «Сент-Клэре», все произошло совсем не так, как я себе представлял. В комнатке за баром мы были совсем одни, и я легонько коснулся поцелуем ее щеки. Она погладила мое лицо и вдруг громко всхлипнула, шмыгнув носом,— просто, некрасиво, и я почувствовал, как сердце у меня защемило от жалости.

— Прости меня, родная. Я не хотел этого, я не хотел причинять тебе боль.

— Ну вот я и не выдержала. А еще собиралась быть спокойной и невозмутимой!

— Ради бога, не надо. Уйдем отсюда и поговорим.

Как только мы очутились в машине, она перестала сдерживаться: по ее щекам непрерывно струились слезы, оставляя две бороздки в пудре. Я гнал во всю мочь к Воробьиному холму и в конце шоссе Сент-Клэр чуть не сшиб велосипедиста: за стеклом мелькнуло его побелевшее лицо, и я видел, как, скатываясь в кювет, он погрозил нам кулаком. Мы лежали в буковой роще, окруженные теплым мраком. Я молчал, а она плакала, уткнувшись лицом мне в грудь: по моей рубашке расползалось теплое сырое пятно.

— Все прошло,— сказал я, когда она наконец вытерла глаза.— И не надо больше плакать. Ты же понимаешь, почему это на меня так подействовало?

— Я рада тому, что случилось,— сказала она.— Хоть было невыносимо, когда ты смотрел на меня, как на грязь, я рада, что для тебя это имело такое значение.

— Я люблю тебя.

— Я старая и выгляжу ужасно. Ты не можешь меня любить.

Она действительно выглядела ужасно,— даже темнота не скрадывала ее возраста,— но слова были сказаны, и наше путешествие началось. В моем чувстве не было ничего романтичного: я не лелеял иллюзий ни относительно ее, ни относительно себя. Просто, когда мы бывали вместе, я не ощущал одиночества, а когда мы бывали врозь, чувствовал себя одиноким — только и всего.

— Разве ты не любишь меня? — спросил я.

— Конечно, люблю, дурачок. Из-за чего же, по-твоему, я плачу?

Она взяла мою руку и просунула ее под блузку.

— Вот так, милый,— шепнула она.— Зверушка возвращается к себе в норку.

Нас окружали запахи весны — молодой травы и влажной земли; воздух здесь, среди вересковых пустошей, был свежий, чистый, бодрящий — ни дыма, ни пыли, от которых трудно дышать, словно легкие набиты ватой; и мы были гармоничной частью этой весенней ночи, единым счастливым существом, единым бытием. И тогда я потянулся к Элис — не потому, что это было нужно, а потому, что я хотел быть как можно ближе к ней, отдать ей себя. Я положил руку ей на колено. Она оттолкнула ее.

— Не сейчас.

— Извини.

— Что же делать. Нам не надо было сюда приезжать. Я всегда в эти дни выгляжу ужасно, а чувствую себя еще хуже. Ты ведь знаешь, как это бывает.

— К счастью, нет.

Мы оба рассмеялись.

— Мне так хотелось видеть тебя, а с другой стороны, навязываться тебе, когда…

— Зачем ты это говоришь? Я люблю тебя сейчас так же, как всегда.

— А ты лег бы спать со мной в одну постель?

— Конечно. Раз ты плохо себя чувствуешь, тебе, наверно, было бы легче, если б я был рядом.

Она снова расплакалась.

— О господи, как с тобой все просто. И я так люблю тебя за это, так люблю, так люблю…— Она перешла на шепот.— Я так с тобой счастлива, что мне хотелось бы сейчас умереть. Мне хотелось бы сейчас умереть.

22

Следующие два месяца — по крайней мере когда я был с Элис,— казались безоблачно счастливыми. Мы больше не были любовниками — мы стали мужем и женой. Конечно, я по-прежнему дарил ей то, что на нашем языке мы называли «хрусталиком», но не в этом было теперь главное. Уверенность, спокойствие, ровная нежность, которые исходили от Элис,— вот что стало главным; да еще возможность говорить друг с другом, не боясь затронуть опасную или запретную тему,— их больше не существовало. Мы ничего не скрывали друг от друга,— и это были настоящие разговоры, когда слова — не просто звуки или фишки в социальной, финансовой или любовной игре.

Я продолжал видеться с Сьюзен и после городского бала. Жениться на ней я уже не надеялся, но и не считал нужным порывать с ней. Она была тем шиллингом, который ставишь в тотализаторе на выбранную наугад лошадь, не имея ни малейшей надежды выиграть. И потом моему тщеславию льстило, что у меня роман с двумя женщинами сразу; а кроме того, каждая встреча со Сьюзен означала плевок в лицо Джеку Уэйлсу и всем прочим.

Теперь наш флирт со Сьюзен не доставлял мне больше удовольствия. Стоило ее, так сказать, немножко завести,— и ей уже не было удержу. Даже когда мы ехали в автобусе или шли по улице, она требовала, чтобы я брал ее под руку или обнимал за талию. А когда ей казалось, что поблизости никого нет, она хватала мою руку и прижимала к своей груди. Как только стерлось ощущение новизны, мне стало с ней скучно. Отношения наши нисколько не сдвинулись с мертвой точки: как бы далеко мы ни заходили в своих нежностях — а я, пожалуй, знал ее тело даже лучше, чем тело Элис,— она всегда останавливала меня в решительную минуту. Если бы Элис не была моей любовницей, я, вероятно, заставил бы Сьюзен сдаться. А так она была сладким блюдом, к которому я едва притрагивался после плотного обеда,— приятным, нежным, легким, присыпанным сахаром юности, но не сытным, не существенным, не имеющим значения.

Хорошо было только одно: встречаясь со Сьюзен, я вновь обретал свою молодость. Я вступил в авиацию, когда мне было девятнадцать лет, и слишком быстро стал взрослым. В том возрасте, когда поцелуй должен еще оставаться светлым и радостным событием, которое даже в самых затаенных думах не связывается с острым физическим томлением подростка, я лежал в поле под Кардингтоном, и красные от работы у плиты руки девушки из вспомогательного отряда умело расстегивали мою одежду («Э-э, да видать, это тебе впервой, миленький»). Да, я вновь обретал мою юность,— в той мере, конечно, в какой я мог ее вновь обрести. Небо не разлеталось огненным фейерверком, и у меня не было такого ощущения, будто я сейчас умру от счастья, познав, как чудесно женское тело,— ведь детские игры полны колдовских чар, лишь когда веришь в колдовство.

Сейчас мне кажется удивительным, что это могло длиться так долго. Элис знала о моих свиданиях со Сьюзен, но они ее как будто мало трогали.

— Она совсем ребенок,— сказала она мне как-то.— И скоро надоест тебе. Постарайся не причинять ей лишней боли. Вот и все, дорогой.

Тогда ее слова меня озадачили. Но с тех пор я многое понял. Она была уверена, что Сьюзен не выйдет за меня замуж, и в то же время не сомневалась, что сможет меня удержать. Она не собиралась растрачивать свои силы на припадки ревности и просто ждала неизбежного разрыва. Однако все произошло несколько иначе, чем она предполагала.

Я помню последний вечер перед началом перемен, как помнят бал накануне переворота, или пьесу, виденную за два часа до землетрясения. Было жарко, и я валялся в постели, ленясь одеться; в комнату вошла Элис в платье из черной тафты. Шурша жесткой материей, она села рядом со мной.

— Застегни мне сзади пуговки, милый.

Щурясь, я исполнил ее просьбу, и мне казалось, с каждой золотой пуговкой, которую я застегиваю, я все теснее и теснее скрепляю себя с Элис.

— Ты бы лучше оделся,— сказала она.— Элспет может войти в любую минуту.

— Элис, одень меня.

— Ах ты, неженка! — радостно воскликнула она.— Ты в самом деле хочешь, чтобы я тебя одела?

— Зачем бы я тогда тебя просил? — Я обнял ее и вздрогнул от удовольствия, почувствовав прикосновение шелковистой тафты к своей коже.— Ну, одень же меня! Я хочу, чтобы меня баловали и нежили…

Она одела меня с ловкостью опытной сиделки. Я закрыл глаза, вдыхая родной запах ее тела и лавандовой воды, бодрящий, как солнечный свет за завтраком.

— Мне нравится, когда за мной ухаживают,— сказал я.

Она побледнела, и губы ее плотно сжались.

— Я не могу найти твои носки.

— У меня такое чувство, словно на моем теле остался след твоих рук. Просто удивительно…

Лицо ее вдруг искривилось, и, громко рыдая, она упала ничком на кровать.

— Я хочу заботиться о тебе, Джо. Я хочу ухаживать за тобой, стряпать тебе, чинить твои носки, чистить ботинки, одевать тебя, когда ты захочешь, рожать тебе детей…

— Я тоже этого хочу.

Она лежала, уткнувшись в мои колени, и не знаю, правильно ли я расслышал ее приглушенные слова: — Я слишком стара для тебя. Сейчас уже слишком поздно.

Я почувствовал на моих ногах теплую влагу ее слез.

— Уедем куда-нибудь вместе,— сказал я.— Я не могу больше встречаться с тобой вот так. Я хочу спать с тобой — помнишь, как ты говорила?

— Эта жизнь сжигает меня.— Она придвинулась ко мне и крепко прижала мою руку к своему животу.— Я пуста. Я лежу ночью без сна и терзаюсь от этой пустоты. Я встаю утром и чувствую, что я совсем одна; хожу по Уорли и чувствую, что я одна; разговариваю с людьми и чувствую, что я одна; смотрю на лицо Джорджа, когда он дома, и вижу лицо мертвеца: когда он улыбается, или смеется, или хмурится, мне кажется, будто его дергают за разные веревочки или включается разное освещение…— Она горько рассмеялась и, стиснув мою руку, так глубоко вонзила в нее ногти, что показалась кровь. Разжав пальцы, она растерянно посмотрела на меня.— Что это со мной, истерика?

Я легонько встряхнул ее за плечи.

— Найди мои носки и поставь чай. Я люблю тебя.

— Да. Да, конечно.— Она разыскала носки под туалетным столиком и принесла их мне.— Я слезами омыла твои ноги,— сказала она и легонько коснулась их волосами.— Я слезами омыла твои ноги и вытерла их моими волосами.

Она надела мне носки и зашнуровала ботинки. Затем направилась в кухню. У двери она остановилась, словно ее ударили или на нее вдруг обрушился ураган, и пригнулась, пытаясь устоять. Затем она медленно поднесла руку к животу.

— Дай мне сумочку, Джо.

Я подбежал к ней.

— Что с тобой, любимая?

— Ничего.— Лицо ее было перекошено от страха, словно ветер неумолимо сносил ее к краю пропасти. Она проглотила две таблетки, которые вынула из сумочки, и я почувствовал, как тело ее понемногу расслабло.

— Не тревожься, Джо. Это чисто женская болезнь. От этого не умирают.

— Но ты только что…

— Болезни бывают разные, милый. А теперь я пойду готовить чай.— Она поцеловала меня в лоб.— Я так люблю тебя, Джо.

Я сидел на розовом с огненными языками покрывале, смотрел на бесчисленные фотографии, стеклянные безделушки, флаконы, коробочки, глиняные вазочки с цветами, на разбросанные повсюду номера «Сцены» и «Театрального искусства» и вдруг перестал ощущать себя и понял, каково было Элис,— словно у меня самого появилась эта боль в животе, словно усилием воли мы поменялись с ней телами.

Поужинав, я, как всегда, ушел первым. Шагая по тускло освещенному коридору, где царила тишина, столь же мало похожая на настоящую, как вызванное наркотиком забытье непохоже на обычный сон, я вдруг подумал: «Нам незачем расставаться». Спускаясь по винтовой лестнице, я все еще слышал ее слова: «Я хочу ухаживать за тобой, рожать тебе детей». Это было возможно, это было осуществимо, я буду с ней все время, и наш союз станет таким же прочным и здоровым, как союз моих отца и матери. Мы можем пожениться — и наш брак не будет просто официально оформленным сожительством; я уже достаточно зрелый человек, чтобы перестать гоняться за призраками, я сумею насладиться Нынешним днем в его истинном свете, не испорченном радужными переливами глупой мечты.

Едва я вышел на улицу, как кто-то коснулся моего плеча. Я обернулся. Это была Ева Стор.

— У вас виноватый вид,— сказала она.— Что это вы делаете так далеко от дома?

— А что вы здесь делаете, радость моя?

Ее миниатюрное пухленькое тело почти касалось меня. Какие у нее круглые черные глаза, подумал я, совсем как у птицы. Но птицы ведь не только поют и порхают в небе,— они еще камнем падают с высоты тысяч футов на свою жертву и выклевывают глаза у мертвецов, а иногда и у живых, если хватит смелости.

— Я была здесь с дружеским и совершенно невинным визитом,— сказала она.

— У подруги, конечно?

— Мы вместе учились в школе.

— Прекрасно. Я вам верю.— Я взял ее под руку.— Поедем на автобусе? — Мне хотелось поскорее увести ее отсюда: «фиат» стоял совсем рядом.

— У меня нет другого выбора. Боб в этом месяце не сумел достать бензина сколько надо.

— Ничего, вам только полезно пообщаться с простыми людьми.

Она высвободила свою руку.

— Не так держите.— И сама взяла меня под руку.— Я, конечно, не такая нежная, как Сьюзен, но на сегодня вам уж придется довольствоваться мной, хорошо? Будем надеяться, что нас никто не видит. Вы и представить себе не можете, сколько жителей Уорли приезжает в Леддерсфорд.

Но я уже успел вооружиться против нее. Шагая рядом с ней по улице, я сказал тоном, ядовитым до неприличия:

— Ваше целомудрие слишком хорошо известно, дорогая.

Она не выдернула из-под моего локтя своей руки.

— Вы, кажется, иронизируете.

— Что вы! Я слишком уважаю вас, миссис Стор.

Она пропустила мимо ушей мои слова.

— Вы еще не сказали мне, у кого вы были в гостях.

— У старого друга.

— У мужчины или у женщины?

— Вы хотите знать слишком много.

Что я мог еще ей сказать? Мне пришло было в голову изобрести какого-нибудь приятеля военных лет, но лгать всегда опасно. А назвать Элспет я не посмел.

— Взгляните,— сказал я, указывая на запад. Солнце садилось, словно тонущий крейсер, и багряный отсвет его постепенно погружался в черное море Леддерсфорда. В огромном массиве домов вспыхнули желтые огоньки, и мне казалось, что я слышу, как позвякивают кольца задергиваемых портьер.— Красивый закат всегда чертовски на меня действует,— сказал я.

— В самом деле? — Ева на секунду положила голову мне на плечо и добавила: — Если ваш друг — мужчина, скажите ему, чтобы он не употреблял лавандовой воды.

23

Вот почему через три дня я сидел, тупо глядя на письмо от Сьюзен.

«Я не хочу больше Вас видеть. Я не желала слушать, когда мне говорили про Вас и про нее, но теперь я знаю, что все время, пока мы встречались, Вы ходили на свидания к ней. Я уезжаю за границу, а потому нет смысла писать мне или звонить по телефону. Вы очень плохо со мной поступили, и больнее всего то, что все время лгали мне. Очевидно, Вы думали, что я слишком молода и глупа и Вы не будете со мной счастливы. Возможно, это так и было, но теперь я стала взрослой. Я надеюсь, что Вы будете счастливы и добьетесь всего, к чему стремились. Я не сержусь на Вас,— мне только грустно и больно, словно умер человек, которого я любила».

Письмо было написано, во всяком случае, изящно,— это первое письмо, которое я получил от нее и вообще от женщины. В какой-то мере я был даже рад. Теперь по крайней мере мне не придется тратить даже этот символический шиллинг,— весь мой физический и эмоциональный капитал я смогу отдать Элис. Мой роман со Сьюзен закончился весьма удачно, и мне льстило, что она грустит из-за меня. «Словно умер человек, которого я любила»,— я решил запомнить эту фразу. Она означала, что Сьюзен любила меня, что теперь все кончено, что ей очень тяжело,— и при этом никаких унизительных для ее достоинства оскорблений или угрозы покончить с собой. Это было письмо, написанное женщиной категории № 2; женщина моей категории, даже если бы ей и пришло в голову написать письмо, не сумела бы выдержать такого наивного, благородного, элегического тона.

Улыбаясь, я вскрыл письмо Чарлза:

«Кажется, я нашел в Лондоне свою счастливую судьбу, хотя до сих пор мне так и не удалось встретить одну из тех богатых и щедрых старушек, которых здесь, по слухам, полным-полно. Но у меня роман с библиотекаршей из детской библиотеки, прелестной крошкой категории № 5,— если не № 4,— очень умной (во всяком случае, она соглашается со всем, что бы я ни сказал), чистой как стеклышко, в чем я нимало не сомневаюсь, и, к моему великому удивлению и радости, дочерью директора фирмы. Правда, фирма совсем маленькая и у папочки есть еще три сына — бесшабашные пьянчуги, которые пускают по ветру родительские денежки: один учится в Оксфорде, другой — писатель, получающий от старика слишком уж щедрую субсидию, а старший работает у отца и кладет себе в карман непомерно большое жалованье. Никто не заботится о бедняжке Джулии, однако можешь быть уверен, что в моем лице она обрела преданного защитника.

Но я собирался тебе писать не об этом. Как насчет пресловутой поездки в Дорсет, прежде чем черная ночь супружества сомкнется над нами или, во всяком случае, надо мной? Мне предлагают снять коттедж в Камли, на мысу у маленькой бухточки близ Лалуорта. Рой Мейдстоун согласен войти с нами в долю, и мы будем две недели удить рыбу, купаться, пить и, надеюсь, грешить с местными крестьяночками, которые, как все говорят, глупы, любвеобильны, страстны и пахнут сеном и жимолостью.

Беда в том, что коттедж этот будет свободен только между двадцатым июня и одиннадцатым июля, а мы с Роем можем приехать лишь двадцать четвертого. Мы всего четыре дня не будем пользоваться причитающимися нам благами, и все-таки меня гложет досада. Ты говорил, что можешь уехать двадцатого, а потому, если хочешь отправиться туда до нас и заблаговременно составить перечень вероятных девственниц, исторических достопримечательностей и прочего и прочего, то живописная маленькая резиденция в твоем полном распоряжении. А то можешь погостить у меня — как хочешь…»

Я снова улыбнулся. Мы с Элис прикидывали, как бы съездить куда-нибудь вместе хотя бы на одну ночь. Она собиралась в июле навестить свою старинную приятельницу в Лондоне. Джордж должен был уехать по делам во Францию…

— У вас чай остыл, Джо,— сказала миссис Томпсон.

— Я думаю об отпуске.

Она налила мне свежего чая.

— Все уже решено?

— Да,— сказал я.— Как странно: стоит чего-нибудь захотеть — и все сразу устраивается.

Ее спокойное, веселое лицо вдруг омрачилось. Мне уже приходилось видеть подобную перемену: так выглядела тетя Эмили во время расследования обстоятельств гибели моих родителей. Передо мной было лицо старой женщины, слишком хорошо знающей, что такое любовь, простая человеческая любовь, прозаичная, как дождливый понедельник, и столь же необходимая, как жалованье,— слишком хорошо знающей, что такое боль, которая выражается в тоне, таком же деловом и обычном, как тон полицейского, когда он дает показания. В эту минуту миссис Томпсон знала обо мне все и понимала каждую мысль, скрытую за плотью и костяком моих слов.

— Когда человек молод, он всегда получает то, что хочет: весь мир словно сговаривается исполнять его желания…

Потом ее лицо приняло обычное выражение, и из 1943 года, из зала суда, где пахло сырой шерстью, высохшими чернилами и каменными полами и где толстый судья, ведший расследование, скучая, слушал показания тети Эмили, я вернулся в настоящее — в светлую комнату, где солнце играло на полированном дубовом столе, а за окнами смеялось и шумело Орлиное шоссе, веселое, как только что выкупанный ребенок.

Когда я пришел в канцелярию, там было полно народу, и все поздравляли Тома Херрода. Том работал главным ревизором; он носил очки, был лыс и, хотя ему еще не исполнилось тридцати пяти лет, уже приобрел сутулость и нездоровый цвет лица кабинетного работника. Вероятно, он обладал всеми нормальными человеческими свойствами, но мне почему-то казалось, что он попал к нам с новой партией канцелярских принадлежностей либо был подарен на рождество вместо новой бухгалтерской книги или чернильного прибора. Я присоединился к окружавшей его группе.

— Поздравляю. Вы будете отличным помощником казначея. Когда вы уезжаете на юг?

— Не торопитесь,— сказал он.— Я еще не сдал дела.— Он положил руку на плечо Тедди.— Я надеюсь, вы справитесь без меня.

На лице Тедди было самодовольное выражение. И это ему не шло. Когда Том удалился и мы остались одни, он сказал:

— Вы будете просить о повышении, Джо?

— Четвертую категорию дают обычно, только когда ты уже совсем стар и это не может доставить тебе никакой радости,— сказал я.— К тому же зачем мне лишняя ответственность?

— А я все-таки попробую,— сказал он.

— У вас больше шансов, чем у меня. Вы здесь работаете дольше.— Он действительно пришел сюда раньше, но был не таким хорошим работником, как я, и знал это.— Оклад вначале будете получать по третьей категории,— сказал я.— Четвертую они почему-то боятся давать.

— Все лучше, чем ничего,— заметил Тедди.— Вы знаете, у нас с Джун дело приняло серьезный оборот!

— Рад за вас: она чудесная девушка.— Меня вдруг охватило чувство непоправимой утраты, а потом мне показалось, что между мной и остальным миром возник высокий барьер.— Желаю вам счастья, Тедди. И с Джун, и с работой.

— А вам не будет неприятно, если я подам заявление?

— Почему вдруг?

— Я ведь стану вашим начальником.

— Что ж, Том не слишком мешал мне жить.

— Ходят слухи, что Хойлейк будет проводить реорганизацию.

— Я уже давно об этом знаю,— сказал я. И посмотрел на стопки папок, на красные и черные чернильницы, которые наш рассыльный должен был вчера вымыть, на жестяную крышку от банки, служившую пепельницей, где дымила моя сигарета, на арифмометр и пишущую машинку, на календарь с изображением девушки, чем-то напоминавшей Сьюзен, на папку, полную счетов, у меня на столе,— все это складывалось в унылую, однако по-своему приятную пустыню… Но по крайней мере, подумал я, отворачиваясь от календаря, мираж меня уже не обманывает.

— Я давно знал об этом,— повторил я. И, тяжело положив руку на плечо Тедди, шутки ради сжал его так, что тот охнул от боли.— Подавайте, подавайте свое заявление, Тедди!

24

Когда поезд подходил к Вулу, Элис спала у меня на плече. Жара была почти невыносимой, и хотя мы всю дорогу держали окно открытым, воздух только слегка колебался, как густая каша, и не давал ни глотка кислорода. Я легонько толкнул Элис, и она проснулась, не спеша открыла глаза и улыбнулась мне счастливой улыбкой. На ней была тирольская синяя юбка и белая блузка. Помогая ей встать на ноги, я радостно ощутил прикосновение ее полной груди.

— Четыре дня! — сказала она, когда мы наконец сели в такси.— Целых четыре дня. Не знаю, право, как я смогла дождаться…— Она поцеловала меня, не обращая внимания на зевак, слонявшихся около станции.

— Смотри,— заметила она, когда машина выехала на извилистую проселочную дорогу, обсаженную буйной зеленой изгородью,— вон замок Тэсс из рода д’Эбервиллей. Однажды мне пришлось играть Тэсс в одной ужасной постановке. И я прочитала о ней все, что могла. Это край пылких страстей, мой дорогой.

Я тихонько укусил ее за ухо.

— Это звучит как обещание.

— Все будет так, как ты захочешь,— шепнула она.— Можешь даже избить меня, если тебе вздумается.

— Это уже зависит от того, как ты будешь готовить.

— У нас целый чемодан продуктов. Я опустошила дома всю кладовую.

Я сказал ей на ухо немного непристойную шутку, и вдруг она вспыхнула, а потом захихикала, как школьница.

— Да ну вас, мистер Л.! Как у вас разгорятся страсти, так вам удержу нет. Ни на минуту в покое не оставляете.

— Это ты правду сказала,— подхватил я.— Я человек неутомимый. Не легко тебе со мной придется, девушка. Так и знай.

Она приложила палец к губам и показала глазами на шофера.

— До чего трудно было дождаться этой минуты, правда?

— Еще бы! Пока я не увидел тебя на вокзале Ватерлоо, мне не верилось, что мы действительно уедем. Да и сейчас все кажется каким-то сном.

— Мы сделаем его явью.

Потом до конца пути мы не сказали больше ни слова и только держались за руки. Наконец такси остановилось перед коттеджем.

Это был выбеленный известью домик с соломенной крышей и двумя крылечками — прежде здесь было два дома, но потом их соединили в один. Он стоял в конце дорожки, ответвлявшейся от шоссе, среди разросшейся бузины и кустов черной смородины, словно сам стремился к уединению. Из-за холмика позади него доносился слабый шум моря.

Я расплатился с шофером, и он на предельной скорости помчался обратно; такси — старую колымагу марки «минерва» с высоко посаженным кузовом — бросало из стороны в сторону, так что рессоры жалобно повизгивали.

— Можно подумать, что это дом с привидениями,— сказал я.

— Как знать? Давай будем являться сюда после смерти, хорошо?

— Но мы ведь пока не собираемся умирать,— сказал я и, подхватив ее на руки, перенес через порог. Я опустил Элис на диван в гостиной и остановился, глядя на нее сверху вниз: у меня кружилась голова.

— Ну вот ты себя и скомпрометировал,— сказала она.

— Меня это не тревожит,— заметил я.— А ты понимаешь, любовь моя, что мы с тобой совсем одни? И нам не надо думать о том, что неожиданно может вернуться Элспет или нас может выследить Ева. И мне не придется расставаться с тобой в десять часов, и я буду дарить тебе хрусталиков сколько ты захочешь и в любое время.

— А почему бы не сейчас? — Она потянула меня к себе на диван. И мы погрузились в наслаждение, острое, как боль. Потом мы очнулись, потрясенные и испуганные: это было полное растворение друг в друге. Мы слились, словно две амебы, и в то же время яростно, как столкнувшиеся автомобили.

— Боже,— прошептала она,— это было уж слишком чудесно.— Ее «Боже» не прозвучало как богохульство. Не показалось оно мне богохульством и в минуты самого большого упоения. Тогда она несколько раз повторила это слово — изумленно, прерывисто; прежде я никогда его от нее не слыхал.

Перед чаем мы пошли умыться на кухню. Это была маленькая прохладная комната с каменным полом; из плоской раковины во все стороны разлетались брызги. Вода была ледяная, и Элис, раздевшись до пояса, вздрагивала каждый раз, когда капли попадали ей на спину. Стекла крошечного оконца были покрыты густым слоем пыли, и в полумраке кожа Элис, казалось, излучала свет. Сейчас, когда меня не терзало желание обладать этим телом, я любовался его красотой отвлеченно, как гармоничной гаммой света и красок, как прихотливым сплетением изогнутых линий, которое отдавало, отдавало, отдавало свою прелесть воздуху, холодной воде и мне. Женское тело всегда жаждет жить, всеми своими частицами, а мужское — стремится к смерти, но пока Элис была со мной, я не мог умереть; у меня было такое чувство, словно воскресли мои родители,— с ней кончались страх и одиночество.

Она повернулась ко мне и обвила мою шею руками.

— Ни одному мужчине я не позволяла до сих пор смотреть, как я моюсь,— сказала она.— Я всегда придавала этому большое значение: мужчинам разрешалось смотреть на меня лишь после того, как я наведу на себя глянец — выкупаюсь, подмажусь, причешусь. Но ты, если тебе нравится, ты можешь смотреть на меня, чем бы я ни занималась. Мне все равно, какой ты меня видишь, лишь бы ты смотрел на меня. Я люблю тебя, Джо, люблю по-настоящему, как жена. Мне хотелось бы, чтобы мы любили друг друга так сильно, что нам не было бы нужды говорить об этом. И в то же время я хочу об этом говорить.

— Я люблю тебя, я люблю тебя, как муж. Я готов умереть ради тебя.

— Не надо говорить о смерти.

— В таком случае я буду жить для тебя. Ты будешь самой любимой женщиной на свете.

— Нет. Просто женщиной, которую ты любишь больше всего.— Она вздохнула.— Если бы можно было не уезжать отсюда!

Слезы обожгли мне глаза. Все мы пленники эгоистичного карлика «Я», но полюбишь — и так быстро становишься человеком, что даже больно.

— Сейчас это не сон,— сказал я.— Это явь.

Она теснее прижалась ко мне.

— Тебе нравится моя любовь? А они тебе нравятся? Или они уже слишком старые?

— Они чудесные. Только на них моей голове и бывает хорошо.— Но, говоря это, я вдруг пожалел, что грудь ее не выглядит моложе.

Мы устроили настоящее пиршество из американской консервированной колбасы, яичного порошка и консервированных фруктов; затем отправились в Камли. Селение находилось в миле от моря, а наш коттедж стоял у самой бухты Камли. Когда мы пришли туда, было шесть часов, и жара немного спала. Договорившись в лавках, чтобы нам присылали по утрам хлеб и молоко, мы сели у выгона в тени большого дуба и позволили тишине окутать нас, щекоча наши ладони, словно нос ласкового спаниеля.

На Элис было низко вырезанное шелковое платье с узором из бирюзовых, золотых и алых полос, которые, мягко переливаясь, переходили один в другой,— тона были сочные, как сливовый торт, и в сочетании с этими красками ее волосы цвета светлого меда и уже слегка загоревшая кожа выглядели удивительно эффектно.

Возвращавшийся домой работник с фермы, достаточно укутанный, чтобы не простудиться при температуре в двадцать пять градусов, поздоровался с нами, и его бледно-голубые глаза внимательно оглядели фигуру Элис.

— Комбинезон, жилет, фланелевая рубашка, плисовые штаны и еще, наверно, шерстяные кальсоны,— заметила Элис.— Мне становится жарко от одного его вида.

— В Германии я работал по пояс обнаженный,— сказал я.— Я чуть с ума не сошел от солнечных ожогов и простужался, стоило ветру подуть.

— Зазнайка,— сказала она.— Все-то ты на свете знаешь, а?

— Да я даже не знаю, где я сейчас. Ни гор, ни заводских труб, ни закопченных зданий — сущее захолустье.

— Ну, я бы не сказала, что Уорли такой уж промышленный город.

— Это верно, но промышленность там все-таки дает себя знать. А здесь совсем другое дело.— Я посмотрел на ближайшие коттеджи, ослепительно-белые или светло-желтые, с низкими соломенными кровлями, такие праздничные и нарядные; потом — на старинную церковь из серого камня, припудренного временем. Селение, казалось, источало запах молока, сена и чистой, летней пыли; все кругом дышало ленивой сонной истомой. В такой вечер какая-нибудь северная деревушка выпивала бы солнце, как вкусное лекарство,— необходимое и в то же время приятное, но Камли купалось в нем с бесстыдным упоением.

— Да, здесь все не так,— сказала она.— Мир здесь более стар и настолько иной, как будто мы приехали в другую страну. Это мир фермеров и помещиков. От них от всех воняет, и все-таки запах навозной кучи куда здоровее, чем запах сарая, где валяют шерсть. И этот мир куда более английский, чем север Англии… Нет, ты только послушай, что я говорю!

— Продолжай,— сказал я. Я любил слушать ее: она могла говорить об отвлеченных предметах, не превращая разговор в лекцию.

Мы просидели так около часа, а потом мимо прошли две девушки в сопровождений двух парней. Одна из них привлекла мое внимание. Ей было лет пятнадцать,— плоское, обрамленное черными волосами, ничего не выражающее лицо. Ситцевое платье плотно облегало фигуру, обрисовывая ноги.

— Добрый вечер,— сказала она.— Не знаете ли, сколько сейчас времени?

Прежде чем я успел взглянуть на часы, Элис уже ответила ей коротко и сухо. Девушка продолжала разглядывать меня так же пристально, как я только что разглядывал ее.

— Благодарю вас, сэр,— сказала она.— Жаркая нынче погода, правда?

Она повернулась и пошла по дороге, слегка покачивая бедрами. Когда компания исчезла из виду, я услышал, как девушки захихикали; очевидно, они шли в лес, расположенный к западу от Камли.

— Я хочу выпить чего-нибудь крепкого,— сказала Элис. И посмотрела в сторону леса.— Ей этого не требуется.

— Я люблю тебя,— сказал я.— И меня не интересуют маленькие девочки. Особенно такие, как эта.

— Ты еще останешься здесь, когда я уеду,— заметила она.— Обещай мне что-то — сейчас, на трезвую голову и при дневном свете. Обещай, что не будешь спать с ней. С кем угодно, милый, но только не с ней.

— Конечно, не буду. Да и откуда у меня возьмутся на это силы?

Она засмеялась, и тревога исчезла с ее лица. Обнявшись, мы направились к кабачку; впервые чувствовал я себя так свободно: ничто не угнетало меня, не тревожило, не вызывало стыда. Кабачок был старинный: низкие потолки с огромными дубовыми балками, толстые стены и окна с частым переплетом, и так приятно было сидеть там, прислушиваясь к мягкому говору местных жителей и потягивая темный эль, который, в отличие от большинства южноанглийских сортов пива, приятно отдавал солодом. Когда мы заказали по третьей кружке, я предложил Элис сигарету.

— Нет, милый.

— У меня их много.

— Мне не хочется. Наверное, я никогда больше не захочу курить. Ты со мной сегодня и еще целых три дня, и у нас есть дом и сколько угодно еды и питья, и у меня не взвинчены нервы. Собственно, об этом не стоило бы и говорить, но для меня сигарета — символ. А ты кури, если хочешь. Если же мне понадобится успокоить нервы, то я…— Остальное она прошептала мне на ухо.

У меня было такое ощущение, точно меня взяли за шиворот, приподняли и бросили вниз, и я начал стремительно падать, а кругом были руки, руки, руки, и все они принадлежали Элис и постепенно замедляли мое падение, пока я наконец не очутился снова в кабачке, пьяный от восторга, засмотревшийся в темно-синие глаза Элис. Я ничего не мог сказать — слишком значительной была эта минута. Я вдруг понял, что такое любовь. Прежде я знал только о сходстве своего чувства с любовью остальных людей, теперь же я понял, чем оно отличается от любви остальных людей. Поглядев на Элис, я осознал, что другой любви в моей жизни не будет. Я исчерпал весь свой рацион. Конечно, я предпочел бы, чтобы она была лет на десять моложе и к тому же богата, как я предпочел бы, чтобы вместо воды в реках текло пиво, а на деревьях росли бутерброды. Я забыл, что такое благоразумие.

Утверждение, что в жизни каждого мужчины бывает только одна женщина, которая ему подходит, может показаться глупым и сентиментальным. Но я знаю одно: счастлив я мог быть только с ней. Мы не были одержимы друг другом, и любовь наша не была гармоничным соответствием добродетелей и недостатков. Говоря, что Элис мне подходила, я употребляю это слово в том смысле, в каком им пользуются йоркширцы, желая что-нибудь одобрить или похвалить, и когда я сказал: «Ты мне подходишь, девушка», это не было шуткой — просто я не мог иначе выразить то, что чувствовал.

В ту ночь и в следующие ночи я узнал все, что мне было суждено узнать о теле женщины и о моем собственном теле, ибо теперь для меня женщины больше не существуют: их заменили милые незнакомые существа, похожие на женщин только внешне. Теперь близость с женщиной почему-то ассоциируется у меня с картинкой в журнале. Вы знаете, что я имею в виду: большая комната, где все с иголочки новое, а в окно льются широкие солнечные лучи. Девушка на постели, как поется в песне, розовая и нежная, точно младенец. Она выглядит совсем юной, но кольцо на левой руке указывает, что она замужем. У мужа обычно гладкое обезьянье лицо, круглые глаза, длинная верхняя губа и несколько морщин на лбу. Все эти детали, как и коротко подстриженные волосы, необходимы для того, чтобы пол его сразу был ясен. Эта пара выглядит очень чистенькой — даже слишком чистенькой, точно они сделаны из какого-то твердого полированного материала, который можно мыть, как изразцы в ванной. А надо бы сделать так, чтобы в глазах у них еще были остатки сна, чтобы их лица и костюмы не были такими свежими, а в комнате по штукатурке змеилась бы трещина, в стакане с водой лежала бы искусственная челюсть, и в полосах солнечного света танцевали бы пылинки того праха, от которого, созданы мы из него или нет, каждому приходится вкусить хоть раз в жизни. Мы с женой, конечно, не являемся точным слепком с этой пары, но мы принадлежим к тому же миру, и то, что происходит два или три раза в неделю между тонкими льняными простынями в спальне нашего уютного маленького коттеджа на шоссе Коноплянок, я уверен, ничем не отличается от того, что произошло с парой на журнальной картинке. Я не могу сказать, что это не доставляет мне удовольствия или не удовлетворяет меня,— отнюдь нет. Но то, что я познал с Элис, не дано больше познать никому. Мы не стыдились друг друга, не знали запретов, не думали о том, что дозволено и что — нет, когда лежали на смятых простынях двуспальной кровати в комнате со слуховым окном, или валялись совсем нагие на пляже маленькой бухточки, или бегали по напоенным ароматом жимолости лесам и проселочным дорогам, которые благодаря разросшимся живым изгородям походили на сумрачные душные тоннели. Мы бросили курить: эти четыре дня наше восприятие было слишком обострено. И все, что могло притупить его или украсть у нас хотя бы мельчайшую частицу нашего времени, беспощадно отвергалось. Ведь несмотря на то, что мы строили планы совместной жизни до могилы, мы бессознательно вели себя так, точно виделись в последний раз.

25

Всю дорогу до Дорчестера она плакала. Я крепко обнимал ее, прижимаясь щекой к ее щеке; я помню запах ее волос: они пахли морской водой, оливками и потом. Мы почти все время молчали; я смотрел на мелькавшие за окном машины пологие холмы, на пшеницу, отливавшую темным блеском серного колчедана, на вересковые пустоши, столь же театрально-унылые, как поля были театрально-тучными, и пил красоту природы большими глотками, словно коньяк, стараясь заглушить растущее чувство вины и пустоты.

Когда мы вышли на платформу, Элис сказала мне:

— Хоть бы ты меня убил! — Эти слова были произнесены так просто и спокойно, что мне стало страшно.

— Убил?

— Если бы ты захотел сейчас убить меня, я бы не стала сопротивляться.— На ее щеках сквозь загар проступили пятна румянца.— Ты дал мне столько счастья, что я не могу представить себе, как хотя бы секунду буду жить без тебя. Не могу поверить, что еще немного — и я окажусь одна в купе… Вот так же люди, осужденные на казнь, не могут, должно быть, по-настоящему поверить, что их повесят, пока не станут на крышку люка…

— Перестань, глупенькая. Мы же увидимся. И будем видеться часто. Будем вместе всю жизнь, разве ты забыла?

— Ты любишь меня? Даже сейчас тебе нет нужды лгать мне. Ты в самом деле хочешь, чтобы я развелась с ним? — Глаза ее покраснели и распухли от слез, а платье утратило свою свежесть. Я вдруг вспомнил спокойную, безукоризненно одетую Элис, с которой меня познакомили на первой читке «Фермы в лугах», и почувствовал себя убийцей.

— Клянусь, что хочу.— Я посмотрел ей прямо в глаза.— Я люблю тебя, Элис. И буду любить тебя, пока не умру. Теперь ты моя жена. И другой у меня не будет, и я буду с тобой в купе — на всем протяжении пути.

— Больше мне нечего сказать тебе, Джо.— Она принялась быстро и умело приводить в порядок свое лицо.— Окажи мне одну услугу, милый, пока не пришел поезд, хорошо? Купи мне сигарет и спичек. И уходи сейчас же, как только я сяду в поезд. Уходи и не оборачивайся. И все время думай обо мне. Не переставай думать обо мне.

Я посадил ее в поезд, отходивший от лондонской платформы занятной маленькой станции — какой-то чересчур чистенькой, белой, утопавшей в зелени, совсем непохожей на железнодорожную станцию,— и решил зайти в гостиницу чего-нибудь выпить: надо же было как-то убить час, остававшийся до приезда Чарлза и Роя.

Городок, залитый ослепительным солнцем, казалось, был занят только развлечениями. Однако атмосфера, царившая здесь, была совсем иного рода, чем в Блэкпуле, или Маргете, или Скарборо, где люди ищут отдыха от тяжелых рабочих будней. Приезжавшие сюда продолжали вести обычную, до предела насыщенную комфортом жизнь: люди, окружавшие меня в баре гостиницы, устланном толстым ковром, просто решили устроить себе отдых от дел — от всяческих договоров, контрактов и отчетов, но для них это не было долгожданным праздником, коктейлем перед обедом, меню которого обдумывалось за много месяцев до отпуска. Роскошный бар, ледяной коктейль, костюм из легкой шерсти, шелковый галстук, панама на голове — все это было частью моего отпуска, как и такси, на котором я ездил в Камли; но для людей, принадлежащих к высшим категориям, все это было не исключением, а необходимостью.

Я кончил пить и поманил официанта в белой куртке; он тотчас подошел ко мне, и поэтому я сразу понял, что он причислил меня к перворазрядным клиентам. Тому, кто хочет узнать, к какой категории его причисляют, достаточно зайти в бар фешенебельной гостиницы, когда там полно посетителей, и посмотреть, как быстро его обслужат.

После завтрака я встретил Чарлза и Роя. На Чарлзе были светло-кофейные полотняные брюки, белые с коричневым туфли, ярко-красная рубашка и белая спортивная шапочка с зеленым козырьком. Лицо его под этой шапочкой казалось кирпично-красным. Рой, высокий, сутуловатый молодой человек, работавший в библиотеке по соседству с библиотекой Чарлза, щеголял в синих замшевых туфлях, синих полотняных брюках, оранжевой рубашке с открытым воротом и защитных очках. Оба курили сигары.

— Господи,— сказал я,— вы выглядите, как рехнувшиеся кинорежиссеры.

— Мы к этому и стремились,— сказал Чарлз.— Десяток бывших девственниц в настоящую минуту ждет, когда мы заключим с ними контракт.

— Это совсем не трудно,— заметил Рой.— Надо только сказать: «Будь мила со мной, деточка, и я буду мил с тобой».— Он медленно оглядел меня и покачал головой. У него было лицо ланкаширского комика, длинное и неподвижное, с глубокими морщинами, создававшими впечатление иронического дружелюбия.— У вас усталый вид, Джозеф. Вы, наверно, трудились в поте лица и стерли руки в кровь, подготавливая наш маленький домик к нашему приезду.

— Если он и трудился, то не руками,— сказал Чарлз.— Ты только посмотри на этот опрятный костюм, на эту ослепительно белую рубашку, ну и, конечно, на панаму. Заметь, какие у него мешки под глазами, какой утомленно-довольный у него вид,— нет, он совсем не думал о нас эти четыре дня, Рой. Знаешь, почему у него такие отутюженные складки на брюках? Потому что сегодня он впервые надел их с тех пор, как приехал в Дорсет.

— Вы даже не обратили внимания на нашу колесницу; вот уж поистине средневековая пытка! — заметил Рой.

Это была довоенная модель «гудзон-терраплейн», вульгарно щеголеватая, как гангстер.

— Мы взяли этот автомобиль напрокат у дяди Роя по сходной цене,— пояснил Чарлз.— Помнишь того добродушного типа, которого ты видел в баре под рождество?

— Черта с два, добродушного! — возразил Рой.— Эта машина уже убила троих. Дядюшка считал, что поступил очень умно, когда купил ее по дешевке и залатал, но ему теперь никак не удается продать ее. Старый скаред! На переднем сиденье до сих пор сохранились пятна крови.

Чарлз хлопнул меня по спине и сунул мне в рот сигару.

— Вот перед вами образец английского аристократа. Сытый, немного пьяный и на последней стадии полового истощения.— Он взглянул на часы.— Пропустим по стаканчику, пока они не закрыли, или будем пить стаканами у себя в коттедже?

— В коттедже,— сказал я.

Я сел рядом с ним спереди, а Рой развалился на заднем сиденье.

— Я теперь помолвлен, знаешь? — Чарлз почесал сбоку нос, что он всегда делал, когда смущался.

— Конечно, с Джулией?

— Вот именно. Она славная девушка. Ты непременно должен с ней познакомиться.

— Тогда она пожалеет, что поторопилась. А знаешь, я очень рад, что ты решил остепениться. Ты становишься стар для случайных связей. Ведь сохранился ты куда хуже меня. Теперь она принадлежит к категории № 1?

— В ней слиты все категории. Вот уж с кем не соскучишься.

Я почувствовал, что вокруг происходят какие-то перемены, перемены столь же неизбежные и естественные, как смена времен года,— приливная волна, с которой должен был бы двигаться и я, но не мог.

— Я теперь тоже уже меченая овца,— сказал Рой.

— Поздравляю.— Неожиданная мысль поразила меня.— А вы не пригласили их пожить в коттедже?

— Успокойся, мой мальчик. Моя нареченная в Ирландии, а невеста Роя — в Шотландии.

— Наши тещи нам не доверяют,— добавил Рой.

— И не удивительно,— сказал Чарлз, проскакивая между большим фургоном и встречным мотоциклом на скорости пятьдесят миль в час.— Люси была одной из подчиненных Роя. Это была милая шестнадцатилетняя девочка, когда она поступила к ним…

— Не гони так,— перебил я,— а не то я тоже испорчу обивку. Господи, воображаю, что ты вытворял на джипе!

— Я мчался на нем с Эрролом Флинном в день Победы. Мы ехали по шоссе, мощенному японскими трупами. Маунтбэттен, Слим и все прочие следовали за нами на почтительном расстоянии. Бирманские красотки осыпали нас цветами и поцелуями, а братья Уорнер с небес оглашали воздух «Те Deum…» [14]

Мотоцикл чуть не налетел на нас и пронесся у нашего правого крыла на расстоянии какого-то дюйма. Чарлз погрозил ему кулаком.

— Эй ты, сукин сын! — рявкнул он.

— Дальше поведу я,— сказал я.— Стоит тебе сесть за руль, как ты забываешь, что ты уже не на романтичном Востоке, где можно давить прохожих сотнями и отделываться легким предупреждением.

— Нечего сказать, предупреждением.— Чарлз остановил машину и отодвинулся, уступая мне место.— Какой-то кули обошелся мне в целую сотню!

— Бездушный империалист,— сказал Рой.— Вот из-за таких, как ты, мы и потеряли империю.

Трогаясь, я рванул машину, но вскоре приспособился к ней. Рулевое управление оказалось непривычно жестким, но мотор был мощный, и мне доставляло удовольствие вести машину. Чарлз и Рой запели «Там, в Мобиле», я вынул сигару изо рта и подхватил припев:

Там в Мобиле, там в Мобиле. За здоровье тех, кто пьет, там, в Мобиле, А допив, стаканы бьет…

Я посмотрел на свою сигару и вспомнил, что бросил курить. Во мне поднялось виноватое чувство, но, когда песня была окончена, я снова сунул сигару в рот. Уж слишком она была хороша — не хотелось выбрасывать.

Чарлз хлопнул меня по спине.

— Эти тонкие черты застыли в гримасе страдания. Слеза блестит в этих налившихся кровью голубых очах. Или наша скромная песенка пробудила воспоминания о тех днях, когда вы были безудержным потребителем бриллиантина и никогда не надевали пальто, даже в самые холодные дни?

— Он ведет себя так всю дорогу от Лондона,— сказал Рой.— Готовится стать начальником: дайте срок, и мы увидим, как он войдет в роль и какой-нибудь несчастный маленький червяк будет извиваться под потоками его сарказма.

— И вполне возможно, что этим червем будешь ты,— сказал Чарлз.— После обычного вступления, гласящего, что старшие мои сотрудники должны подавать пример младшим, и прочая, и прочая, я перейду к конкретным фактам. «Мейдстоун,— скажу я, слегка рыгая после завтрака в «Савое»,— Мейдстоун, я не могу поверить, чтобы человеку, занимающему такой ответственный пост, не было известно о существовании возрастных лимитов, Меня не убеждают ваши уверения, будто проблемы несовершеннолетних все более усложняются…»

Мы проезжали мимо выгона, и я убавил скорость.

— Вот, например, довольно аппетитная, хотя и несовершеннолетняя девица,— сказал я. Это была черноволосая девчонка, которая спросила у меня, который час, в первый день моего пребывания в Камли.

— Ну и ну! — воскликнул Рой.— Привяжите меня к мачте, сказал Одиссей. Ради такой можно пойти и на десять лет каторжных работ, правда?

Она сидела на траве у дороги и читала журнал. На ней были брюки и красный свитер, плотно облегавший тело. Когда мы проезжали мимо, она посмотрела на нас.

— Она улыбается тебе,— сказал Рой.— Мы с Чарлзом выступим свидетелями в твою защиту. Сошлись на то, что у тебя потемнело в глазах.

— А грудь словно две половинки яблока! — с мечтательным сожалением вздохнул Чарлз.— Несправедливо устроен мир: в том возрасте, когда девушки такого типа наиболее привлекательны, закон запрещает их трогать. Эта красавица достигла своего расцвета. Теперь она скоро начнет увядать.

Мне вспомнилось заплаканное лицо Элис, ее устало опущенные плечи, когда мы простились на станции, и я рассердился на эту девушку за то, что она молода и свежа, и на себя за то, что я смотрю на нее.

— Ты стареешь,— сказал я.— Скоро ты начнешь водить в кино маленьких девочек.

— Бесспорно, бесспорно,— согласился Чарлз.— Когда я был в ее возрасте, женщины моложе тридцати лет для меня не существовали. А сейчас я не посмотрю ни на одну старше…— он в упор взглянул на меня,— …двадцати. Ну, самое большее, двадцати одного.

— Вы оба — старые распутники,— сказал Рой.— Давайте выкупаемся перед чаем и смоем все эти нечистые мысли. Где тут лучше всего купаться, Джо?

Мы как раз проезжали мимо дорожки, которая вела к бухте, где мы с Элис купались утром. Это было лучшее место для купанья: весь остальной берег поблизости был каменистый и голый. Но сейчас я не мог допустить, чтобы кто-то осквернил мои воспоминания о том, что происходило в этой бухточке всего каких-нибудь четыре часа назад. Бухта была нашей — и только нашей, а вот коттедж почему-то не вызывал у меня такого ощущения.

— Хорошее купанье примерно в полумиле отсюда,— сказал я, проезжая мимо дорожки.

— Прибавь ходу,— сказал Чарлз нетерпеливо.— Ведь дорога совсем свободна.

Я прибавил скорости и минуту спустя остановил машину в облаке пыли на узкой дороге у мыса, севернее Камли. Оттуда к берегу вела тропинка, и Чарлз с Роем, схватив свои трусы, стрелой помчались вниз.

— А вы разве не идете с нами, Джо? — спросил Рой.— У нас найдутся лишние трусы.

— Нет, благодарю,— сказал я.— Я уже купался.

Они сбежали по тропинке, испуская веселые вопли, точно школьники, и через десять минут я уже слышал, как они ругались, ступая босыми ногами по острым камешкам, а потом до меня донесся всплеск воды. Я вынул новую сигару из ящика на заднем сиденье, отрезал кончик, раскурил и, стараясь ни о чем не думать, принялся поглаживать старенький бакелитовый руль.

26

И все-таки мы хорошо провели время. По утрам мы пили крепкий чай с ромом, купались перед завтраком — мои приятели сами обнаружили нашу бухточку уже на второй день — и объедались за обедом. Мы видели все местные достопримечательности — «Великана Сэрна», «Замок Корф», «Заоблачную высь» и прочее. При этом мы пили много пива, но, должно быть благодаря обильной еде, солнцу и свежему воздуху, не пьянели. Во всяком случае, пьяными в стельку мы были лишь в тот единственный день, когда шел дождь: начали мы за завтраком в деревенском кабачке, затем весь день пили бутылочное пиво у себя в коттедже, а вечером поехали в кабачок близ Борнемута. Пожалуй, я никогда прежде столько не пил; в таких случаях обычно преувеличивают, но потом, подведя итоги, мы все трое обнаружили, что на каждого пришлось не меньше десяти литров пива и по полбутылке джина.

Право, не знаю, как я вел машину домой. При нормальных обстоятельствах мы бы, конечно, оставили ее у кабачка и взяли такси, но Рой ударил в уборной офицера территориальной армии, и мы сочли за благо поскорее убраться восвояси. Рой, человек обычно спокойный и тихий, стоило ему выпить больше восьми кружек, впадал, по выражению Чарлза, в состояние «я тебе покажу!». Чарлз тогда немало намучился с ним в машине: он почему-то непременно хотел раздеться донага, и Чарлз сумел остановить его, лишь ударив как следует по скуле. После этого он стал вполне нормальным, если можно считать нормальным состояние, когда человек то плачет, то ругается. Сам я находился в той стадии, предшествующей полному опьянению, когда рассудок понимает, что ты пьян, пытается контролировать твои движения и восприятия, но обнаруживает, что они запаздывают на несколько секунд. Ночь была словно огромный зверь, от которого так и пышет жаром, и чудилось, что этот жар зримо подымается от земли. А дорога оказалась скользкой: дважды машину заносило очень сильно, и самым скверным было то, что меня совершенно не трогало, удастся мне выровнять ее или мы разобьемся насмерть. Мне даже почему-то нравилось вот так рисковать своей шеей.

Когда мы въехали в Камли, дождь уже кончился. В воздухе стоял запах мокрой травы и ночных цветов; светила луна, холодная и далекая, как крик совы.

— Бог умер! — внезапно заорал Рой. И тотчас снова захныкал.— Там было двое офицеров. Я только сейчас вспомнил. Я ведь не того ударил, Господи прости!

— Последняя стадия,— заметил Чарлз.— Слезливое раскаяние.

— Я не хочу показаться назойливым,— сказал я,— но почему ты ударил его?

— У него был Военный крест,— ответил Рой.

— А у тебя белая горячка,— сказал я.— Зачем надо было избивать бедного парня? Тебе же не дадут медали за то, что ты расквасил ему нос.

— Нет, вы только посмотрите на него! — воскликнул Чарлз.— Настоящий шизофреник, стоит ему выпить. Злится из-за того, что заслуживал медали, а его обошли,— так по крайней мере ему кажется. Если уж на то пошло, так бить этого парня по морде надо было мне. Ведь я в свое время укокошил по меньшей мере сорок япошек, не считая ту образину, которую сбил в Калькутте. А какую благодарность я за это получил? Никакой. Кто-нибудь признал мою верность долгу, мое презрение к опасности? Никто. Ну и что же, я горюю по этому поводу? Ничуть. Только радуюсь, что сдохли сорок япошек, а не я.

— Ты не понимаешь,— сказал Рой.— Я был сержантом. Я не знаю, что сделал этот капитан, но если бы я сделал то же, они бы не дали мне Военного креста. Я получил бы медаль.

— Потому что существуют разные сорта храбрости,— сказал Чарлз.— Одна — сержантская, а другая — офицерская. И не ломай себе над этим голову, сержант.

— Слишком он из-за этого волнуется,— заметил я.

— Уж лучше так, чем совсем не волноваться,— икнув, сказал Чарлз.— Неважно, что волнует нашего друга, и неважно, что его поступок был глупым мальчишеством, даже если бы он и ударил того, кого надо. Важно то, что он увидел несправедливость и не остался к ней равнодушен.

Тут машину снова занесло — мы как раз поворачивали на дорожку, ведущую к нашему коттеджу,— и я был слишком занят, чтобы ему ответить. Когда мы подъехали к крыльцу, Рой уже спал мертвым сном; мы расстегнули ему воротничок и уложили на диване в гостиной, и тогда Чарлз возобновил свою атаку.

— Хочешь ужинать? — спросил он.

— Я ложусь спать. Подо мной пол ходуном ходит.

— Лучше съешь чего-нибудь, а то еще у тебя начнется алкогольное отравление.

Он прошел на кухню, дважды чуть не упал, споткнувшись о собственную ногу, и поразительно быстро вернулся, неся чайник и тарелку с сэндвичами из консервированного мяса.

Он придвинул стул, сел на него верхом и уставился на меня.

— Ты не женишься на Элис,— сказал он и откусил большой кусок от своего сэндвича.— Хоть я и очень признателен ей за то, что она оставила нам всю эту чудесную еду.

— Кто говорит, что я не женюсь на ней?

— Я.— Он снял очки. Без них его глаза казались более тусклыми, большими и холодными; его добродушная красная физиономия стала суровой.

— Запомни раз и навсегда,— сказал я.— Я люблю Элис. Она любит меня. Я счастлив с ней. И не только в постели.

— Любишь? Ты употребил странное слово. Что бы сказала твоя тетя Эмили, если бы ты пришел к ней и сообщил, что любишь замужнюю женщину, которая на десять лет старше тебя? — Он сделал большой глоток чаю.— Ее бы стошнило, непременно стошнило.

— Ты не можешь понять. То, что у нее есть муж, не имеет никакого значения. Он не любит ее, и она не любит его…

— Да,— сказал Чарлз.— Конечно, не любит. Но он ее содержит. Ты же сам говорил, что у нее нет своих средств. Все эти консервы в кладовой, эта бутылка виски, этот серебряный портсигар, который она подарила тебе,— все это на его деньги.

— О господи,— с отвращением вздохнул я,— не читай ты мне морали. Он от этого не разорится.

— Да не в этом дело, дурак. Раз она поступает так с ним, она будет так поступать и с тобой.

Я вскочил на ноги.

— Я изобью тебя.— Меня мутило, и я готов был убить его; кровь стучала у меня в ушах, а во рту был какой-то противный сладковатый привкус.

Чарлз усмехнулся.

— Не надо, Джо. Это не поможет, поверь мне. К тому же ты прекрасно знаешь, что я говорю правду.

Я промолчал и медленно обошел комнату, словно составляя для судебного пристава опись того, что в ней находилось: жесткие стулья, диван с волосяной набивкой, дощатый стол, радио — отдельно приемник и отдельно динамик, большая радиола, застекленный книжный шкаф.

— Кому принадлежит этот дом? — спросил я.

— Одному актеру. Приятелю Роя. Он сейчас получил работу и решил пока сдать коттедж. А почему ты спрашиваешь?

— Да так. В нем иногда чувствуется что-то странное. Холодное.

— Говорят, что здесь водятся привидения. Это же край черной магии. Ты, конечно, это не заметил. Ты был совсем заворожен ею.

Я налил себе чашку чая и обеими руками поднес ее ко рту. Рой принялся храпеть — его храп и вздохи сливались с неумолчным шипением спиртовки.

— Двадцатишестилетний мужчина может жениться на шестнадцатилетней девочке,— сказал Чарлз.— Ему завидуют, и только. Посмотри на все светские браки: женихи — под тридцать и тридцать пять, а невесты — не старше девятнадцати. И состарившиеся герои экрана тоже покупают себе молоденьких невест с глазами, как звезды. Случается, что мужчина ради денег женится на женщине старше себя — его награждают различными неприятными прозвищами, но не все ли ему равно, если денежки у него в кармане? Люди нашего класса женятся на женщинах своего возраста, что, вероятно, самое разумное. Но ты хочешь избрать наихудший вариант. Ты хочешь жениться на женщине, которая старше тебя и у которой нет денег. Все это было бы достаточно скверно, окажись она свободной, но в довершение всего тебя протащат через грязь бракоразводного процесса.

— Но у него есть любовница,— возразил я.— С Элис он не расходится только ради приличия.

— Господи, дай мне терпения! У него куда больше денег, чем у тебя, милый, и он гораздо умнее тебя. Что бы он ни вытворял, его не поймаешь с поличным. И кстати, ты получил большое удовольствие, купаясь с ней голышом?

— Я никогда тебе об этом не рассказывал.

— Ты вообще мне многого не рассказывал. Вот почему я знаю, что ты смотришь на ваши отношения серьезно. Я получил полный отчет о том, что вы выделывали на пляже. Вчера, в деревенском кабачке. И от такого древнего старца! «На ней была только розовая купальная шапочка,— сказал он.— Так она и ее сняла». Вы, конечно, доставили старцу большую радость на склоне лет: у него даже лицо посинело от волнения, когда он мне все это рассказывал.

— Я чувствую себя, как оплеванный,— медленно сказал я,— но в остальном не вижу, что из этого следует.

— Ты что-то сегодня совсем отупел. Если мистер Эйсгилл захочет развестись с ней, что ему стоит нанять сыщиков и проследить за вами? Достаточно будет и ваших каникул в коттедже, но для большей верности они, конечно, откопают и моего старца. Ну, представь себе все это. Представь себе вашу историю в изложении воскресных газет! Посмотри фактам в лицо, Джо. Этого тебе не выдержать. Ты не принадлежишь к тому классу, где скандал — лишь приятное событие. Ты будешь сломлен.— Он посмотрел в сторону и сказал тихо: — И ты причинишь большое горе многим другим людям. Людям, которые желают тебе только добра.

Я попытался представить себе Элис как женщину, которую я люблю, ту единственную женщину, с которой я могу быть добрым, нежным, глупым, ту единственную женщину, в которой я уверен до последнего вздоха, которая вырвет из своей груди сердце, если я так захочу, но мне вспомнилась только смятая юбка на том диване, где сейчас храпел Рой, нежное нагое тело на пляже, где мы купались в то утро,— мне вспоминалось лишь наслажденье, одно бездумное наслажденье, а его я не мог противопоставить аргументам Чарлза.

— А как Сьюзен? — спросил он.

— С ней у меня все кончено. Ты прекрасно это знаешь.

— Нет, не знаю. Ты ведь и не пытался вернуть ее.

— Из этого все равно ничего не вышло бы.— Я зевнул.— Устал я.— И потянулся.— Вот теперь пол уже больше не качается. Мы протрезвели.

— Ну и пусть. Послушай, Джо, я не часто прошу тебя об одолжении, да это, собственно, не мне нужно. Это для тебя. Обещай мне, что ты напишешь Сьюзен.

27

— Какая жара, правда? — сказала Сьюзен.

Мы лежали в зарослях папоротника на лужайке над «Капризом»; послеполуденное солнце обжигало и нежило нас.

— Уж тебе, во всяком случае, не может быть жарко,— сказал я, глядя на ее открытую блузку и ситцевую юбку.— На тебе же ничего нет.

— У-у, гадкий! — воскликнула она и натянула блузку, прикрывая плечи.— Теперь тебе хорошо? Джорику хорошо, что его Сьюзен вернулась?

Я снова потянул ее блузку вниз и по очереди нежно поцеловал оба плеча.

— Теперь мне хорошо. Так хорошо, как бывает, только когда ты со мной.

Женщины за тридцать выглядят моложе в сумерках или при свете свечей; девушка девятнадцати лет выглядит моложе, кажется почти ребенком, в ярком свете полуденного солнца,— сейчас Сьюзен можно было дать не больше четырнадцати. Помада сошла с ее губ от поцелуев, пудра стерлась, и все же губы ее были все такие же яркие, а кожа такая же безупречная.

— Это было чудесное письмо! — сказала она.— Ах, Джо, я чувствовала себя такой несчастной, пока не получила его. Это был самый приятный сюрприз за всю мою жизнь.

Чарлз помог мне написать его после долгих препирательств, в ходе которых он обозвал меня, помимо всего прочего, сластолюбивым идиотом и альфонсом-неудачником. «Ну вот,— сказал он, когда я поставил под письмом свою подпись,— теперь эта глупая коза примчится сюда, сияя от любви. Положись на своего дядюшку Чарлза!»

Да, я мог на него положиться — вот она, Сьюзен, сидит со мной рядом. Я неделю назад вернулся из Дорсета, а она только что приехала из Канн: она позвонила мне, как только прочла письмо. Едкий запах папоротника защекотал мне горло, и, приподнявшись на локтях, я посмотрел вниз, в долину, на Уорли. Город лежал передо мной как на ладони: вот ратуша с корзинами цветов над входом; лодки на реке в парке; от остановки отходят желтые автобусы; на Севастопольской улице торчит огромный черный палец завода Тиббэта; вот шумная Рыночная улица с ее магазинами, все названия которых я помню как молитву (магазин Уинтрипа, ювелира, где лежат такие красивые золотые и серебряные часы, по сравнению с которыми мои собственные кажутся дешевкой; магазин Финлея, где торгуют рубашками и халатами; магазин Пристли, бакалейщика, где пахнет сырами и жареным кофе; магазин Роббинса, аптекаря, где продаются бутылки с лосьоном «Лентерик», который употребляют после бритья, и барсуковые кисточки),— как мне все это нравилось, все, вплоть до красного кирпичного здания читальни и рекламы у кинотеатров «Колизей» и «Ройял»! Я не мог с ними расстаться. А если я женюсь на Элис, расстаться придется. Город можно любить лишь в том случае, если он любит тебя, а Уорли никогда не будет любить соответчика в бракоразводном процессе. И я тоже должен любить Уорли по-настоящему, я должен взять от него все, что он может мне дать: теперь я уже не могу удовольствоваться только его дружбой, жизнью, скажем, с девушкой категории № 6, жизнью, проведенной, если мне повезет, в одном из бетонных домов-коробок, которые строит сейчас муниципалитет. Люди могут быть счастливы в этих крошечных домиках с крошечными садиками, с ванной и без гаража. Они могут быть счастливы, живя на мой нынешний заработок — и даже на меньший. Но только не я. Если случится самое худшее, я, конечно, предпочту это, чем вообще уехать из Уорли, но сначала я должен попытаться заставить город отдать мне свое самое сокровенное — власть, привилегии, роскошь — то, чем обладают живущие Наверху.

— Джо,— сказала Сьюзен,— какой ты нехороший. Ты же не слушаешь меня.

— Я слушаю, любовь моя,— сказал я.— Только это вовсе не чудесное письмо. Я слишком волновался, когда его писал. Мне было страшно, что ты увидишь почерк и порвешь письмо, не читая. Я ведь не знал ни минуты радости с тех пор, как ты написала, что между нами все кончено.

— Ты обещал мне больше не видеться с Элис. Ты ей уже сказал?

— Ты же знаешь, что она в больнице. И ей очень плохо.

Лицо Сьюзен стало суровым и злым: теперь она была похожа не на школьницу, а на женщину-судью — из тех, что всегда приговаривают преступника к тюрьме, а не к штрафу, чтобы никто не мог обвинить их в женском мягкосердечии.

— Ты должен сказать ей теперь же.— А сейчас она была очень похожа на свою мать: мягкие линии ее лица вдруг стали жесткими, рот поджался, губы почти исчезли — это был не жестокий рот, но упрямый и решительный.

Элис вернулась домой за день до меня, и среди ночи ее увезли в больницу. Я так и не узнал, чем она была больна; это был не рак, но тем не менее какая-то опухоль, довольно серьезная,— во всяком случае, серьезная настолько, что требовалась операция, но не настолько, чтобы врачи могли прописать ей наркотики, и она очень страдала. Сейчас она ждала операции, и к ней никого не пускали, кроме родных. Я не писал ей, потому что получил от нее записку с просьбой не делать этого — так будет разумнее; но совесть грызла меня: я знал, что на самом деле Элис надеялась, что я ее не послушаюсь.

— Ты слышишь меня, Джо? — Голос Сьюзен вдруг стал пронзительным.— Скажи ей теперь же. Она ведь не при смерти. Если ты ей сейчас же не напишешь, я немедленно и навсегда порву с тобой. И я говорю совершенно серьезно.

— Замолчи. Я свое обещание выполню: покончу с этим раз и навсегда. Когда она выйдет из больницы. И буду объясняться с ней лично, а не при помощи писем. Так поступают только трусы.

Сьюзен вскочила на ноги.

— Ты отвратителен, я тебя ненавижу! Ты ничего не хочешь сделать, о чем я тебя прошу, и ты собираешься вернуться к этой… к этой старухе лишь потому, что она больна. И зачем только мы с тобой познакомились! Ты испортил мне поездку во Францию, а теперь, когда я снова счастлива, ты вот как себя ведешь. Я ненавижу тебя, ненавижу…— Она разрыдалась.— Я ухожу. Я не желаю тебя больше видеть. Ты никогда не любил меня…

Я грубо схватил ее за плечо и со всего размаха ударил по лицу. Она легонько вскрикнула от неожиданности и кинулась на меня, намереваясь расцарапать мне лицо. Я без труда остановил ее.

— Никуда ты не уйдешь,— сказал я.— И я не сделаю того, чего ты от меня требуешь. Я люблю тебя, дурочка, но что и как надо делать, решаю я. И теперь, и впредь.

— Пусти меня,— сказала она.— Я закричу. Ты не можешь удерживать меня против воли.

Она принялась вырываться. Черные волосы ее разметались, а карие глаза от гнева словно посветлели, стали похожи на топазовые глаза тигра. Я встряхнул ее изо всей силы. Я уже и раньше проделывал это в шутку, когда она просила меня сделать ей больно («пожалуйста, сделай мне больно!»), но сейчас я был зол, и когда я отпустил ее, она едва дышала и с трудом держалась на ногах.

Тогда я принялся целовать ее и поцеловал так крепко, что прокусил губу и почувствовал вкус крови. Внезапно руки ее обвились вокруг моей шеи, и, потянув меня за собой, она упала на землю. На этот раз она не вела себя, как испуганная девочка, и я на этот раз не стал сдерживаться, мною владело лишь жаркое безумие разбушевавшихся инстинктов.

— Ты мне сделал больно,— сказала она, когда я некоторое время спустя пришел в себя, чувствуя безмерную усталость и пустоту.— Ты сделал мне больно и сорвал с меня всю одежду. Смотри, ты расцарапал меня в кровь — и вот здесь, и здесь тоже. Ах, Джо, теперь я люблю тебя всем моим существом. Теперь я вся твоя, и она тебе больше не нужна, правда?

Она засмеялась. Это был тихий, грудной смех. В нем чувствовалась глубокая удовлетворенность.

— Скажи ей об этом, когда она выйдет из больницы, если тебе так хочется, милый. Она тебе больше не нужна, я знаю.— Она улыбнулась мне: эта улыбка светилась почти дикарским счастьем.

— Она мне больше не нужна,— тупо повторил я. Во рту у меня был привкус крови, и капельки крови проступили на руке, которую она расцарапала. От солнечного света было больно глазам, а папоротник вокруг словно вырос и сомкнулся надо мной.

28

Прошло почти два месяца, прежде чем Элис вышла из больницы. Накануне этого дня мне в ратушу позвонил Браун. Он звонил мне сам, а не через секретаря.

— Мистер Лэмптон? Вы завтракаете сегодня со мной в Леддерсфорде в Клубе консерваторов. В час дня.

— Вы уверены, что вам нужен именно я? — спросил я.

— Конечно, уверен. И по важному делу. Не опаздывайте.

Его тон рассердил меня. Было серое дождливое сентябрьское утро — как будто бы теплое, но вдруг налетал ветер и становилось холодно. Корзинка для входящих документов на моем столе была полна, а кроме того, мне предстоял разговор с нашим младшим клерком Реймондом о недостаче по статье мелких расходов. Сейчас Реймонд — вполне респектабельный чиновник, занимающий мое прежнее место, и трудно даже поверить, что тогда он был тощим юнцом с бледной прыщеватой кожей, что ходил он в лоснящемся от старости синем саржевом костюме с бахромой на брюках и в рубашках, которые нельзя было назвать ни вполне чистыми, ни совсем грязными. Когда позвонил Браун, он наливал чернила в чернильницы и, должно быть, для того, чтобы поддержать бодрость духа, дрожащим голосом напевал: «Вперед, христовы воины!»

— У вас что там, молитвенное собрание? — спросил Браун.— Я сам себя почти не слышу.

Я заметил, что на этот раз он не прибегает к своей простонародной манере говорить.

Я прикрыл рукой телефонную трубку.

— Замолчи, Рей, я разговариваю. Для чего вы хотите видеть меня, мистер Браун?

— Я не могу сказать этого по телефону, да если бы и мог, то у меня нет на это времени.— И он повесил трубку.

Я закурил сигарету,— вкус ее мне не очень понравился. После возвращения из Дорсета курение вообще не доставляло мне особого удовольствия. Мне еще повезло, подумал я, что этот разговор состоится только теперь: Хойлейк, не сумев отпугнуть меня от Сьюзен, передал дело Брауну, и тот собирается без всякого стеснения разделаться со мной. Человек, у которого лежит в банке всего несколько сотен — еще счастье, что у него есть хотя бы это,— бессилен против человека, у которого там сто тысяч. Меня заставят уехать из Уорли. Я уже понимал, что ждет меня в будущем, если я останусь работать в муниципалитете: я ведь видел, как напыжился Тедди, получив повышение (ему к тому же дали оклад по четвертой категории). Накануне вечер я провел со Сьюзен; она была молчалива, расстроена и то и дело принималась плакать, но ни за что не хотела сказать мне, что с ней. Теперь я понял все. Папочка топнул ногой, и она отступила, думая сейчас лишь о том, как бы успеть вскочить на поднимающийся мост, пока ворота замка еще не закрылись. Да и Джек Уэйлс вернется на рождество. Куда уж свинопасу тягаться с принцем! И вот сейчас, когда то, чего я так боялся, случилось, я почувствовал даже облегчение: мне некуда отступать, мне не надо быть любезным, и я могу позволить себе роскошь высказать все, что накопилось у меня на душе.

Я посмотрел на Рея: руки у него были в красных и синих пятнах от чернил, нижняя губа дрожала. Он заметил, что я дольше обычного проверял статью мелких расходов, и чувствовал, что его ждет. В моей власти было изменить всю его жизнь: он происходил из бедной семьи, а я знал, что может случиться с мелким служащим муниципалитета, если его уволят. Деловитый Зомби как-то уволил младшего клерка за ту же провинность, какую совершил Рей, и тот кончил чернорабочим. Один проступок — и из-за системы рекомендаций ваша жизнь будет бесповоротно погублена: избежать подобной судьбы может только очень удачливый человек, или очень богатый, или очень талантливый. Рей сидел на скамье подсудимых — худой мальчишка невысокого роста; я был и судьей и присяжными. Достаточно мне сказать слово Хойлейку — и Рей больше у нас не работает.

— Принеси мне кассу, книгу с гербовыми марками и книгу мелких расходов,— сказал я.

Он вынул все это из сейфа и подошел к моему столу, шаркая стоптанными ботинками.

— Сегодня утром я произвел проверку, Рей,— сказал я.— Тут не все сходится.

Он тупо смотрел на меня.

— Есть ошибки,— сказал я.— Ошибки, которые должны были подтвердиться излишком наличности, но не подтверждаются. За последние две недели недостает пятнадцати шиллингов. Эти пятнадцать шиллингов у тебя?

Он покачал головой. Глаза его наполнились слезами.

— Ну хорошо. Может быть, я где-нибудь напутал. Давай проверим вместе.

Он смотрел через мое плечо, и его красно-синяя от чернил рука с обкусанными ногтями послушно следовала за моим пальцем, скользившим по длинным колонкам цифр.

Эта рука и стоптанные ботинки доконали меня; я увидел себя его глазами,— старый, самодовольный, всемогущий. И захлопнул книгу.

— Чертов дурак, зачем ты это сделал? Ты же понимал, что это раскроется.

— Не знаю,— сказал он, всхлипывая.

Зато я знал. Его приятели по школе зарабатывали пять-шесть фунтов в неделю, а он всего только два. И он пытался не отставать от них, бедняга.

— Перестань хныкать,— сказал я.— Ты попал в скверное положение, и слезы делу не помогут. Эти пятнадцать шиллингов у тебя?

Он покачал головой.

— Нет. Извините меня на этот раз, мистер Лэмптон: клянусь вам, что я никогда больше не буду. Пожалуйста, не выдавайте меня.

Я вынул из кармана бумажку в десять шиллингов и две полукроны и положил их в кассу.

Лицо его просветлело.

— Вы не выдадите меня, мистер Лэмптон?

— А какого бы черта стал я это делать?

Он схватил мою руку и принялся ее трясти.

— Благодарю вас, сэр, благодарю вас. Я верну вам все до последнего пенни, клянусь, я…

— Не надо,— сказал я. Для него пятнадцать шиллингов были столь же огромной суммой, как для другого полторы тысячи.— Не надо, дурачок. Просто никогда этого больше не делай, только и всего. На этот раз я все улажу, но если ты еще раз попадешься, то даже будь недостача всего в полпенни, ты немедленно отправишься к мистеру Хойлейку. А теперь иди и умойся.

Когда он ушел, я подумал, уж не произошло ли у меня размягчение мозгов. Ведь я покрыл вора, и если он еще что-нибудь украдет, то мне придется плохо. Но я не мог поступить иначе: я еще помнил то время, когда сам отчаянно нуждался и пятнадцать шиллингов были для меня целым состоянием, и помнил, что я чувствовал, глядя, как дафтонские юнцы расхаживают в новеньких костюмах, с бумажниками, набитыми банкнотами, а у меня не было денег даже на лишнюю пачку сигарет. А может быть, у меня мелькнула суеверная мысль: если я сжалюсь над Реймондом, Браун сжалится надо мной.

Леддерсфордский Клуб консерваторов занимал большое здание классического стиля в центре города. В свое время камень, из которого его построили, был светло-бежевого цвета — мне порою кажется, что у всех архитекторов девятнадцатого века в голове не хватало какого-то винтика,— но за сто лет оно так прокоптилось, что теперь выглядело побуревшим. В вестибюле, устланном ковром вишневого цвета, в котором нога утопала по щиколотку, стояла тяжелая темная викторианской эпохи мебель, и все, что можно было отполировать, вплоть до прутьев, придерживающих ковер на лестнице, было начищено до блеска. Пахло сигарами, виски и филе, и все окутывала тяжелая, давящая тишина. По стенам висело множество портретов знаменитых деятелей консервативной партии: у всех было скаредно мудрое выражение лица, колючие глаза и похожий на капкан рот, плотно сомкнутый, чтобы не выпустить сочный кровяной бифштекс успеха.

Я ощутил какое-то странное ледяное волнение. Это была оранжерея, где выращивались деньги. Много богатых людей посещает дорогие отели, туристские гостиницы и рестораны, но никогда нельзя быть по-настоящему уверенным, к какому социальному слою они принадлежат, ибо всякий, у кого есть деньги, чтобы заплатить за вино и еду, а также воротничок и галстук, может попасть туда. А вот леддерсфордский Клуб консерваторов, где годовой взнос равняется десяти гинеям плюс прочие расходы («Запишите против моей фамилии сотню, Том,— все равно она достанется налоговому управлению, так уж лучше пусть пойдет нашей партии»), был только для богачей. Это было место, где между супом и десертом принимались решения и заключались сделки; это было место, где своевременное слово, или жест, или улыбка могли сразу перевести человека в следующую категорию. Это было сердце страны, которое я давно стремился покорить; здесь был край чудес, здесь вонючий свинопас превращался в принца, который каждый день меняет рубашку.

Я назвал швейцару свою фамилию.

— Мистер Лэмптон? Да, сэр, мистер Браун ждет вас к завтраку. Его неожиданно задержали, но он просил вас подождать его в баре.

Он оглядел меня с некоторым сомнением: я не успел переодеться, и на мне был светло-серый костюм и коричневые ботинки — еще совсем недавно это было мое парадное одеяние. Ботинки были вполне приличные, но казались тяжелы для костюма, а пиджак был слишком тесен и коротковат. Третьесортные портные всегда обуживают вещи. Мне показалось, что во взгляде швейцара мелькнуло презрение, и я сунул обратно в карман шиллинг, который приготовил для него (все вышло к лучшему: потом я узнал, что в клубе не принято давать на чай).

В баре было полно деловых людей, трудившихся в поте лица на благо экспорта. Помещение бара было старательно модернизировано: на полу лежал ковер, пестревший синими, зелеными и желтыми зигзагами; стойка была облицована пластмассовыми плитками и чем-то вроде черного стекла. Ничто не говорило о том, что этот загон отведен для представителей высших категорий, если не считать портрета Черчилля над стойкой,— впрочем, такие портреты красуются почти во всех кафе. Да и отнюдь не все присутствующие свободно говорили на чистом литературном языке. Леддерсфорд — это город текстильных фабрик, и большая часть его верхушки получает образование в Политехническом институте; там будущие леддерсфордские магнаты бывают вынуждены общаться с простым людом, и в конце концов это отражается на их речи. Но о богатстве посетителей этого бара говорил их рост и ширина плеч. В Дафтоне или даже в Уорли я считался высоким, но здесь было по крайней мере два десятка человек одного роста со мной и еще два десятка, которые были и выше и шире в плечах. А один, стоявший неподалеку от меня, казался настоящим великаном: шесть футов четыре дюйма росту и плечи широкие, как у гориллы,— причем это были явно кости и мускулы, а не ватная прокладка пиджака. Он мог бы переломить меня пополам о колено без всякого труда и, судя по тому, как он исподлобья поглядел на меня, сделал бы это с большим удовольствием, будь его воля. Минуту спустя хмурый взгляд сменился любезной улыбкой, и я узнал Джека Уэйлса.

— Как поживаете, старина?

— Отлично. Я прекрасно отдохнул в Дорсете. А вы, должен признаться, так и пышете здоровьем.

— Я был на Мальорке. После этого острова Кембридж кажется сырым и холодным. Я лишь ненадолго заглянул в Уорли и сейчас снова возвращаюсь туда. Отец что-то прихворнул. Он слишком много работает.

— От души ему сочувствую,— сказал я, злорадно прикидывая, чем страдает Уэйлс старший: подагрой, несварением желудка или гипертонией.

— Он уже выздоровел,— сказал Джек. И улыбнулся мне.— Что поделаешь: отец изволит работать по шестнадцать часов в день. Что будете пить, старина?

— Виски.

— Заказывайте сразу двойную порцию. Тогда не придется дважды подзывать официанта.

— Для вас это едва ли затруднительно.

— Что вы сказали? А, понял. Мой рост — это какое-то проклятье. Никуда не скроешься… Что привело вас сюда? Я полагал, что вы рьяный лейборист. Узрели свет истины, а? — И он рассмеялся своим деланно добродушным смехом.

— Меня пригласил мистер Браун.

— Отец Сьюзен?

— Угу.

— Очень милый человек. Только не поддавайтесь ему. Назовите самую высокую цифру, какая только возможна, и уж не отступайте,— я полагаю, речь идет о работе?

— Вероятно,— сказал я. Да и что другое мог я сказать?

— Скрытничаете? — заметил он.— Мудро поступаете.— Он взглянул на золотые часы, казавшиеся нелепо маленькими на его широком волосатом запястье.— Ну, мне пора.— И он допил виски.

— Повторим?

— Нет, благодарю, старина. Да вам и не подадут — таково клубное правило.— Он щелкнул пальцами, подзывая официанта.— Двойную порцию виски для мистера Лэмптона, Генри.— Он дал официанту бумажку и, не пересчитывая, сунул сдачу в карман.— Всего хорошего, Джо.

— Всего хорошего, Джек.

Три двойных порции виски стоили примерно те самые пятнадцать шиллингов, недостача которых чуть не обрекла бедного плаксу Реймонда на жизнь, мало чем отличающуюся от каторги. Впрочем, эта мысль отнюдь не испортила мне удовольствия от виски.

В бар вошел Браун и направился прямо ко мне.

— Я вижу, вы тут вполне освоились, молодой человек. Я, пожалуй, тоже закажу себе виски, пока запасы еще не совсем истощились.— Он сделал легкое движение рукой, и тотчас к нему скользнул официант.

— Вы причиняете мне немало забот, молодой человек,— сказал он. У него были очень густые черные брови,— в сочетании с седеющими волосами и красным лицом они производили весьма устрашающее впечатление. Сейчас они сошлись над его глубоко посаженными глазами, и казалось, что этот судья-вешатель (весельчак и bon viveur [15] в частной жизни) готовится обречь беднягу батрака или клерка на смерть от веревки и такой приговор для него — точно аперитив перед хорошим обедом с бутылкой доброго, самого лучшего — смотрите, милейший, чтобы был самый лучший! — портвейна.

Он достал золотой портсигар и предложил мне сигарету.

— Нет, благодарю вас.

— Вы поступаете разумно. Курить перед едой вредно. Только в этом, как видно, вы и разумны, а во всем остальном ведете себя, как совершеннейший дурак.

Кровь бросилась мне в лицо.

— Если вы пригласили меня сюда только затем, чтобы сообщить это, то мне нет нужды здесь задерживаться.

— Ну-ну, не беситесь. У меня есть к вам предложение. Во всяком случае,— и он улыбнулся мне своей неожиданно чарующей улыбкой, сразу превратившись из судьи-вешателя в доброго деда-мороза, готового исполнить любую твою прихоть,— вам незачем отказываться от завтрака. Правда, он будет не слишком хорошим: с тех пор как введены карточки, здесь стали гораздо хуже готовить.

— Однако никто из присутствующих, судя по их виду, не голодает.

— Я ведь этого и не говорил. Просто здесь больше нельзя получить приличной еды. Вы впервые в этом клубе?

— Не только в этом, но и в клубе консерваторов вообще,— сказал я.— Если бы мой отец увидел меня сейчас, он перевернулся бы в гробу.

— Мой тоже,— сказал он и подмигнул.— Мой тоже, юноша. Но нам не обязательно идти дорогой отцов.

Я холодно посмотрел на него. Эта простецкая манера держаться была, конечно, привычной маской, фланелевой перчаткой на стальном кулаке, который вот-вот нанесет мне удар в челюсть. Почему он все-таки медлит?

К нам подошел официант и со множеством поклонов, почтительно изогнувшись, повел нас к столику в столовой. Тут царил тот же стиль, что и в вестибюле. Жестко накрахмаленные скатерти слепили белизной, а столовые приборы были тяжелы, как может быть тяжелым только серебро. Правда, такой обеденный зал мог быть в любом приличном отеле, но здесь самый придирчивый посетитель не обнаружил бы ни единой пылинки, ни единой щербинки, ни единой царапины, и казалось, что официанты, глазом не моргнув, принесут вам все, что вы пожелаете, и в том виде, как вы пожелаете, будь то — если вам очень захочется — их собственные уши и глаза в хересе.

Я только было взял в рот первую ложку супа из дичи, как Браун, словно между прочим, сказал:

— Я подумываю о том, чтобы сделать вас совладельцем какой-нибудь фирмы.

Я чуть не подавился.

— Вы это серьезно?

Он нахмурился.

— Я вызвал вас сюда не для того, чтобы шутить. Вы слышали, что я сказал. Говорите, сколько вам для этого нужно.— Он нагнулся вперед, ухватившись руками за стол. Ногти его побелели от напряжения.— Вы неглупый молодой человек и не собираетесь всю жизнь провести в муниципалитете, правда? Сейчас такое время, когда бухгалтер может легко выбиться в люди. Предположим, я одолжу вам сумму, необходимую для того, чтобы купить права компаньона в какой-нибудь фирме. Я не собираюсь обманывать вас и даже буду поручать вам дела и рекомендовать вас своим друзьям.

— Но за этим что-то кроется,— сказал я.

— Да, конечно. Я сделаю вас богатым человеком — в муниципалитете о таком богатстве вам нечего и мечтать! — но при одном условии.— Он помолчал; лицо его вдруг стало старым и больным.— При условии, что вы никогда больше не увидите Сьюзен и не будете пытаться продолжать свое знакомство с ней.

— Насколько я понимаю, мне придется также уехать из Уорли?

— Да, вам придется уехать из Уорли.— Он вытер лоб белым шелковым платком.— Вам нет нужды долго раздумывать над моим предложением, правда? Если вы его не примете, то вы ничего не получите. Больше того: я сделаю все, чтобы осложнить вам жизнь.

У меня зашумело в ушах: мне хотелось опрокинуть стол и ударить Брауна — бить его до тех пор, пока у меня хватит сил, а потом пинать его, пинать, пинать… Я сделал глубокий вдох.

— Нет. Нет, категорически. Будь вы моложе, я избил бы вас и как бы избил! — К моему ужасу, я почувствовал, что начинаю говорить на языке моей юности.— На черта мне нужно это ваше проклятое предложение. Да я лучше пойду канавы копать, чем продамся вам…— И уже более твердым голосом, взяв себя в руки, я сказал: — Послушайте. Вам, конечно, не понять, но я люблю Сьюзен.

— Конечно, не понять,— сказал он, растягивая слова.— Где уж мне понять влюбленных.

— Я не влюблен в нее. Я ее люблю. Я не знаю девушки лучше ее. Я решил жениться на ней, еще когда увидел ее в первый раз; тогда я не знал, кто она, да это и не интересовало меня. Черт побери, я получу разрешение на брак через суд. Она может жить у меня, если вы выгоните ее из дому. Суд даст нам разрешение на брак. А если не даст, то я устрою такой скандал…

— Не устроите, Джо,— сказал он спокойно.

— Почему?

— Потому что вы женитесь на ней. С моего согласия. И очень скоро.

Я смотрел на него, открыв рот.

Лицо его вновь обрело обычный вид, и он даже почти улыбался. Я смотрел на него, тупо моргая.

— Ешьте суп,— сказал он.— Столько народу мечтает о таком супе, а у вас он стынет.

Послушно, словно ребенок, я стал есть суп. Браун смотрел на меня колюче-ласковым взглядом.

— Зачем же вы предлагали мне отступного? — спросил я.

— Я хотел проверить, подходите ли вы ей, и в любом случае это было бы выгодным помещением капитала. У вас ведь хорошая голова на плечах.

Я вспомнил, что рассказывал мне Реджи на званом вечере у Кастейрсов.

— Один раз вы уже давали отступного, правда?

— Ей тогда было только шестнадцать лет,— словно извиняясь, сказал он.— Это был заводской счетовод. Воображал себя писателем. Ну и, конечно, охотился за богатой невестой. Я предложил ему место в рекламной фирме. Да ведь это было просто детское увлечение. Он и не думал сопротивляться. Стоило на него прикрикнуть, как он уже принимался лизать тебе сапоги. Но все это неважно. Главное сейчас — назначить день свадьбы.

— С самого начала вы были против нашего брака,— сказал я,— а теперь вдруг так торопитесь… Я все-таки не понимаю почему.

— Причина очень проста. Ну, я рад, что у вас достало совести покраснеть.

— Но почему она не сказала об этом мне?

Браун посмотрел на принесенного ему цыпленка.

— Опять цыплята,— проворчал он.— Эдак я скоро сам стану цыпленком. Видите ли, Джо, она не сказала вам потому, что не хотела, чтобы вы женились на ней из чувства долга. А я не сказал вам потому, что не хотел, чтобы вы женились на ней ради денег. Да к тому же, с какой стати было мне давать вам револьвер, чтобы вы приставили его к моему виску?

Я почувствовал, что мое уважение к нему возросло. И тут вдруг я осознал, что через живое существо связан с жизнью другого живого существа, что я вступил в главный поток жизни,— все твердят о радостях материнства, но о радостях отцовства говорится очень мало, о том, какую огромную животную нежность начинаешь испытывать к женщине; правильно сказано в библии, «внутренность моя взволновалась».

— Так, значит, вы готовы были позволить ей иметь ребенка и скрыть это от меня?

— Да, я скорее выбрал бы такой путь, чем сделать ее несчастной на всю жизнь.

— У Сьюзен будет от меня сын,— сказал я и улыбнулся. Голова моя кружилась от счастья. Это счастье было сладким и свежим, как мед в сотах: наконец я стал мужчиной. У меня не отняли книгу, я прочту и следующую главу.

— Можете не улыбаться,— резко сказал Браун.— Не так думал я выдать замуж мою дочь.— Глаза его стали тусклыми, как ртуть, а в голосе таилась угроза.— Некоторые отцы отправляют своих дочерей в другой город — в женскую больницу. Время еще есть.

— Она не согласится,— в тревоге воскликнул я.— И вы никогда этого не сделаете, вы не можете убить собственного внука. Я никогда не поверю, что на свете есть люди, способные на такую мерзость. Я заберу ее к себе сегодня же, так и знайте!

— Вы меня недооцениваете,— сказал он.— Я буду говорить с ней первым, а кроме того, я лучше вас умею обращаться с ней.

— Только попробуйте, только попробуйте! Я заявлю в полицию.

— Пожалуй, вас на это хватит.— Казалось, Браун был очень доволен.— Пожалуй, вас и в самом деле на это хватит. С вами лучше не связываться, а?

— Если человек проявляет простую порядочность, это еще не значит, что с ним лучше не связываться.

— И то правда. Впрочем, я не собираюсь никуда отсылать Сьюзен.

— Зачем же вы меня так напугали?

— Хотел посмотреть, из чего вы сделаны,— сказал он с полным ртом.

— Очевидно, поэтому вы и рекомендовали мне держаться подальше от Сьюзен?

— Я никогда не рекомендовал вам этого,— возразил он, накладывая себе на тарелку жареного картофеля.— Жена как-то встретила Хойлейка на церковном собрании, поговорила с ним, и он решил посоветовать вам держаться подальше от моей дочери. В той мере, конечно, в какой он вообще способен давать советы. Настоящий муниципальный чиновник, образцово-показательный.

— А почему вы сами мне ничего не сказали?

— А зачем? Если вы человек настоящей закалки, вы послали бы меня к черту и продолжали бы поступать по-своему. Если же вы слюнтяй, хватило бы и этих неопределенных угроз, чтобы без всяких хлопот запугать вас. Все дело в том, мой милый, что человек, занимающий мое положение, не может близко узнать человека, занимающего такое положение, как вы. Вот я и решил дать вам попотеть.

— Но Джеку Уэйлсу не приходилось потеть,— огрызнулся я.

Браун засмеялся.

— Надо было выбрать себе родителей побогаче. Не я ведь так устроил мир.

Теперь я мог позволить себе роскошь заняться отдельными деталями своего счастья, так сказать, полюбоваться радужными разводами на чеке.

— Одного я не понимаю,— сказал я.— Мне казалось, что у вас все решено насчет него и Сьюзен. Ведь поговаривали даже о слиянии ваших предприятий…

— Ничего не было решено, и слияние не имеет к этому никакого отношения. Я ведь не король и выдаю свою дочь замуж не для того, чтобы скрепить сделку.

— А слияние от этого пострадает?

— У вас странное представление о том, как ведутся крупные дела, молодой человек. Я ни минуты серьезно не думал о соединении сил с Уэйлсом. Во-первых, я слишком долго был полным хозяином своих предприятий, чтобы меня манила мысль стать только одним из директоров, а, во-вторых, мне не нравится, как у них поставлено дело. Правда, они получают большие прибыли, но в наши дни любой человек, умеющий сосчитать до десяти, может добиться того же… Впрочем, я пригласил вас сюда не для того, чтобы беседовать об Уэйлсах. Я хочу, чтобы вы как можно скорее ушли из муниципалитета.

— Видите ли, я ведь еще не получил квалификации бухгалтера. Я числюсь всего лишь счетоводом…

Он жестом заставил меня замолчать.

— Я сужу о людях по их делам, а не по бумажкам. У меня сейчас нет времени входить в подробности, но мне нужен — и нужен чертовски срочно — человек, который перестроил бы работу моей конторы. Там развелось слишком много всяких бумаг. Началось это во время войны, когда нам приходилось брать кого попало в надежде, что удастся найти им применение. Я инженер, меня не интересует административная сторона дела. Но я знаю, что нам по средствам, а что нет.

— Значит, я буду экспертом по производительности труда?

— Не совсем. Я вообще против подобных экспертов. Из-за них всегда начинаются недоразумения и свары. Просто необходимы перемены, и лучше поручить это свежему человеку. Только и всего.

— Но у меня жена и ребенок,— сказал я.— Какое жалованье вы мне предлагаете?

— Для начала тысячу. И ни гроша — если вы не сумеете себя проявить. Можете пользоваться казенным автомобилем: вам придется часто ездить в Лидс и Уэйкфилд, где у нас есть склады.

— Все это так хорошо, что даже не верится,— сказал я, стараясь придать своему лицу восторженно мальчишеское и немного смущенное выражение.— Не знаю, как вас и благодарить.

— Остается покончить еще с одним делом,— сказал он.— И если вы откажетесь, считайте, что нашего разговора не было. Это и так уж тянется слишком долго.— Он нахмурился.— Ну и выдержка же у вас, черт возьми. Как вспомню, так, кажется, и свернул бы вам шею.

Он снова умолк. Через минуту я не выдержал.

— Я могу что-то предпринять, только если вы скажете мне, в чем дело,— сказал я.— Я не умею читать мысли.

— Порвите с Элис Эйсгилл. Тотчас же. Я не потерплю, чтобы моя дочь продолжала страдать. И я не потерплю, чтобы мой зять фигурировал в бракоразводном процессе. Во всяком случае, не из-за этой старой потаскухи.

— Я уже порвал с ней. И вы могли бы не употреблять подобного слова.

Он внимательно посмотрел на меня, сузив глаза.

— Я употребляю те слова, какие считаю нужным, Джо. Вы не первый молодой человек, с которым она спала. Это всем известно…— Я вдруг вспомнил, вплоть до мельчайших интонаций, шутку Евы о «Молодом Вудли» {6}…— Нет такого красивого парня, которого она бы не приветила. У нее есть приятельница, какая-то старая развалина, которая предоставляет к ее услугам свою квартиру… Джек Уэйлс…

Во время налета на Кельн штурман бомбардировщика получил в лицо полный заряд зенитки. Я говорю «заряд» потому, что так яснее; на самом же деле это был кусочек металла величиной в два квадратных дюйма — но он выбил ему оба глаза и сорвал переносицу. Когда это случилось, он сначала только ахнул, а потом сказал: «Нет, не это, нет!»

Вот что сказал я, когда Браун произнес имя Джека Уэйлса и, заметив, что удар попал в цель, поспешил воспользоваться этим.

Было все: было рукопожатие, был разговор о контракте, было проявление терпимости («Все мы в молодости легкомысленны!»), была лесть («Вы именно такой молодой человек, который нам нужен. Наверху всегда есть место для достойных»), была строгость («Завтра же повидайтесь с ней и покончите раз навсегда; я не потерплю проволочек»), был коньяк и сигары, был «бентли», на котором меня подвезли в Уорли, и я на все отвечал «да», и, судя по выражению лица Брауна, это звучало вполне убедительно; но про себя, словно тот сержант, пока морфий не заставил его замолчать, я снова и снова повторял все те же слова потрясенного изумления и боли.

29

Это произошло сентябрьским вечером, в восемь часов. На облачном небе полосы глубокой синевы чередовались с медно-красными и отливающими багрянцем. Местом действия была гостиная Элспет, и я сказал Элис, что все кончено, стоя на коричневом пятне в центре ковра, лежащего перед дверью в коридор. Пятно это было мне хорошо знакомо: как-то вечером, незадолго до рождества я пролил там шерри-бренди. К тому времени, когда я кончил объяснять ей, что не люблю ее, я мог бы нарисовать цветную карту этого пятна и всего, что его окружало, вплоть до последней извилины на нелепом золоченом стульчике рядом.

Я не решался смотреть на нее и не хотел подходить к ней. И все-таки, конечно, посмотрел. На ней было черное шелковое платье, жемчужное ожерелье и кольцо с сапфиром на правой руке, которого раньше я никогда не видел. Опущенные руки были судорожно сжаты, а тщательно наложенные румяна выступали на щеках двумя резкими пятнами. На этот раз от нее пахло не лавандой, а крепкими, как мускус, духами, в которых было что-то звериное — так, казалось мне, должен пахнуть только что выкупанный тигр, если кому-нибудь придет в голову купать тигра.

— Значит, ты решил порвать со мной, Джо? — Ее губы едва шевелились, и дышала она очень часто.

— Я люблю Сьюзен.

— Весьма разумно с твоей стороны.

— Можно было бы не иронизировать.

— Я не иронизирую. Я только удивлена. Быстро же ты изменился. Давно ли ты…

Она подробно описала все, что мы проделывали в Дорсете, простыми и точными словами, произнося их холодно и сухо, словно речь шла не о ней.

— Для тебя это прошло совсем бесследно, не правда ли? В этом участвовали только наши тела, твое — молодое и мое… мое старое, для которого все уже в прошлом. Почему ты прямо не скажешь, Джо, что мне тридцать четыре года, а ей девятнадцать, что тебе нужна молодость, свежесть и здоровье? Пусть так. Мне следовало бы знать, что это неизбежно, но почему, ради всего святого, ты не можешь быть честным?

— Не в этом дело,— устало сказал я.— Я по-настоящему любил тебя, но теперь не могу. И не будем больше говорить об этом.

Я не мог сказать ей о Джеке Уэйлсе — теперь это уже не казалось таким важным. Мысль, что однажды она была близка с ним, именно с ним,— на той самой постели, которую я столько раз делил с ней, всю ночь не давала мне спать. Но теперь, когда мы были вместе, это потеряло всякое значение, стало таким же ненужным, как вчерашняя газета. То, что она была с ним близка, только доказывало ее презрение к нему: она воспользовалась им, чтобы отвлечься от пустоты и скуки — как в минуту уныния мужчина наспех выпивает рюмку виски,— и сразу забыла его. Он был незначительной деталью прошлой эры, миллионов мертвых секунд эры «до Джо», так же как и мои скучные мимолетные приключения в Дафтоне, Линкольншире и Германии относились к эре «до Элис».

— Было бы неразумно продолжать наши отношения,— сказал я.— Так или иначе им пришел бы конец. Ева знает о них, и только вопрос времени, когда о них узнает Джордж. Он слишком хитер, и его самого не поймаешь, а я не намерен быть соответчиком в грязном бракоразводном процессе, и это мое последнее слово, а кроме того, я не хочу, чтобы меня выгнали из Уорли. И на что мы будем жить?

Ее рот искривился.

— Ты не очень-то смел.

— Рыба ищет где глубже, а я — где лучше,— сказал я.

Она тяжело опустилась на ближайший стул и прикрыла глаза рукой, словно защищаясь от беспощадно яркого, направленного в лицо света.

— Это не все,— сказала она.— Почему ты не договариваешь? Боишься причинить мне боль?

— Да, я очень боюсь причинить тебе боль.

У меня вдруг застучало в голове; это нельзя было назвать болью, но казалось, что еще секунда — и боль возникнет, острая, мучительная. Мне хотелось убежать из этой душной комнаты, пропитанной нездоровым запахом духов, мне хотелось вернуться в Уорли. Элис была чужой для Уорли. Я должен был выбирать между ней и Уорли — в конце концов все сводилось именно к этому. Я знал, что не смогу объяснить ей свое ощущение, но все-таки надо было попробовать.

— Я помолвлен с Сьюзен,— сказал я.— Я собираюсь работать у ее отца. Но дело не в этом. Мы не можем любить друг друга в Уорли, а любить кого бы то ни было я могу только там — ну, неужели ты не понимаешь?

— Нет,— сказала она.— Зачем ты мне лжешь? Все это просто, вполне понятно, и я желаю тебе удачи. И незачем прятаться за такой вздор. Не все ли равно, где любить?

Она встала и подошла ко мне. Я машинально обнял ее за талию. Боль в моей голове наконец возникла. Это была пульсирующая, невралгическая боль, но она не заслонила ощущения нежности и счастья, охватившего меня, когда я коснулся Элис.

— Да, ты не договариваешь,— сказала она.— Ну, скажи мне, Джо. Это все, о чем я тебя прошу.

Она смотрела на меня умоляюще, как смотрели немецкие дети летом сорок пятого года. Не думая о Бельзене {7}, мы отдавали этим маленьким живым скелетам весь свой паек шоколада. Не думая о правде, я должен был вернуть Элис чувство самоуважения. Я рвал с ней не из-за Сьюзен, но объяснить ей, что я бросаю ее ради Уорли, значило нанести ее гордости непереносимый удар. Поэтому я сказал ей то, что было ложью сейчас, когда я держал ее в объятиях, хотя то же самое не было ложью вчера.

— Я узнал, что Джек Уэйлс был твоим любовником,— сказал я. Она вся напряглась.— Для меня эта мысль нестерпима. Только не он. Кто угодно, только не он. Это правда?

Если бы она сказала «нет», я, наверное, не порвал бы с ней. Это было как та фунтовая бумажка, которую я бросил на пол во время нашей ссоры зимой; честь и свобода — это роскошь, доступная только людям, имеющим твердый доход, но есть предел бесчестия, своего рода линия Плимсолла [16], которая отделяет человека от свиньи.

— Ты ненавидишь Джека,— сказала она.— Жаль. А главное — это так ненужно, он ведь к тебе не питает ненависти.

— Для него я не существую.

— Не существовал, когда я с ним познакомилась. Тогда тебя еще не было в Уорли. Но ты ему нравишься.

— Ты встречалась с ним… последнее время?

Она высвободилась из моих объятий и отошла к буфету.

— Мне думается, нам обоим полезно выпить джину.— Голос ее был спокоен.— Я встречалась с ним дважды. Один раз это было в его машине, если тебе действительно хочется мучить себя, и один раз здесь. В первый раз он предложил подвезти меня из театра.— Она протянула мне стакан.— Добавить лимонного сока? Здесь больше ничего нет.

— Не надо.— Я выпил джин залпом и закашлялся.— А второй раз?

— Это было после нашей ссоры. На следующий вечер. Я случайно встретилась с ним в баре отеля.

— Почему ты не сказала мне?

— Это не казалось мне важным. Я ведь никогда не спрашивала тебя о твоем прошлом — да и о твоем настоящем, если уж на то пошло. Мы же об этом договорились — разве ты забыл?

Наступило молчание, такое тяжелое, словно в комнату просочилась тишина из длинных серых коридоров снаружи. Вдруг нам стало не о чем говорить. Она стояла у буфета спиной ко мне. Солнце зашло, и я плохо ее видел, но мне показалось, что она плачет.

— Прощай, Элис,— сказал я.— Спасибо за все.

Она не ответила, и я вышел — очень тихо, как из комнаты больного.

30

Когда на следующий день я пил утренний чай в муниципалитете, я был очень доволен собой. Начать с того, что чай был свежий и крепкий, с тремя кусками сахара и как раз таким количеством молока, как я люблю,— должно быть, об этом позаботился Рей, смотревший на меня с восторженной преданностью. Мой чернильный прибор был безупречно чист, на столе лежала новая коробочка со скрепками, и в пресс-папье была вложена белоснежная промокательная бумага. Рей даже сорвал старые листки с календаря. Во всех счетных работниках, даже в таких ветрогонах, как я, есть что-то от старой девы: аккуратно прибранный стол доставляет мне такое же удовольствие, как чистое белье.

Все в муниципалитете казалось мне тем более милым, что я скоро собирался расстаться с ним. Я видел сейчас механизм органа местной власти таким, каков он есть, мог оценить его эффективность и слаженность. Теперь мне приходится слышать немало гадостей по адресу бюрократов из муниципалитета, но если бы каждое предприятие управлялось с такой же четкостью, как самый захудалый городской район, тогда американцам пришлось бы учиться у нас повышению производительности труда, а не наоборот. Мои мысли на эту тему складывались в небольшую, но очень убедительную речь на конференции НАСМПО и, когда делегаты кончили мне аплодировать,— а перестали они только потому, что выбились из сил и уже больше не могли хлопать,— я вернулся ко вчерашним счастливым новостям (добавим к ним тот факт, что я расстался с Элис, сохранив максимум достоинства и причинив ей и себе минимум боли) и принялся неторопливо перебирать подробность за подробностью, любуясь яркостью красок и сложностью узора.

Я только что кончил обставлять дом на шоссе Сент-Клэр и отправился на городской бал в новом «райли», где рядом со мной сидела Сьюзен, такая хорошенькая в пунцовом платье, что всем мужчинам на балу предстояло сгорать от любви к ней и зависти ко мне, когда в комнату вошел Тедди Сомс.

— Я слышал, что вы завтракали с Брауном в среду,— заметил он.— Покидаете нас ради сочных пастбищ частного предпринимательства?

— Возможно.

— Порекомендуйте меня, ладно? Я могу подделать статью расхода не хуже всякого другого.

— Всем своим умением подделывать счета я обязан мистеру Эдварду Сомсу, старшему бухгалтеру муниципалитета в Уорли. Такая рекомендация вас устраивает?

— Чего же лучше! Ну, Лэмптон, пока вы еще не ушли, мы заставим вас поработать за наши денежки: извольте просмотреть эти счета!

Он хотел сказать последние слова с притворной строгостью, но в них прозвучала злость. Я ухмыльнулся и поправил упавшую на лоб прядь.

— Слушаю, хозяин. Сию минуту.

Он подал мне кипу счетов и сигарету.

— Жду взамен коробку гаванских сигар.— Вдруг он нахмурился.— Вас, кажется, нисколько не трогает судьба Элис Эйсгилл,— заметил он.— Или вы ничего не знаете?

— А что с ней?

— Она умерла.

«Боже милосердный,— подумал я,— она наложила на себя руки и оставила записку, обвиняя меня во всем. Это конец. Это бесповоротный конец всех моих надежд». Глаза у Тедди были светло-голубые, словно выцветшие; сейчас они неумолимо впивались в мое лицо.

— Вы ведь были с ней хорошо знакомы, правда?

— Очень,— сказал я.— А как она умерла?

— Разбила машину о стену на вересковой пустоши. Она весь вечер пила в «Кларенсе» и в «Сент-Клэре». В «Сент-Клэре» ей даже отказались подать еще.

— И тем не менее хозяин позволил ей сесть за руль и уехать одной,— сказал я.— А деньги за вино брать не постеснялся — вот она и разбилась.— Едва ли было справедливо винить старика Берта, но я просто должен был что-то сказать.

— Она гнала с бешеной скоростью,— заметил Тедди.— Говорят, что автомобиль сплющило вот так,— он загнул пальцы,— и по всей дороге тянулся кровавый след. Ее нашли только сегодня утром.

— Где же именно это случилось?

— На проселке Корби. Ну, там, к северу от города, за Воробьиным холмом. Такая глушь, где никто не бывает. Не понимаю, что ей там понадобилось, да еще ночью!

— Я тоже,— сказал я. Но я-то знал. Я мог представить себе все, что произошло с Элис после того, как мы расстались. Она пробыла еще некоторое время в квартире Элспет — ровно столько, сколько требуется, чтобы выпить две двойных порции джина. И тогда все вещи в комнате — маленькие позолоченные часы, дрезденские пастушки и итальянские пастушки, фотографии умерших и забытых знаменитостей, салфеточки, золоченые стулья, яркие ситцевые занавески, стакан, из которого я пил,— все вдруг ополчилось на нее; обыденные пустяки по отдельности, но страшные вместе, как маленькие южноамериканские рыбки, которые за пять минут обгладывают пловца до костей. Тогда она выбежала на улицу и кинулась в свой «фиат», но, очутившись в Уорли (она не помнила, как попала туда, и поняла, где находится, только когда обнаружила, что стоит у светофора на Рыночной улице, повторяя мое имя), она не знала, что делать с собой дальше. Она свернула на шоссе Сент-Клэр с намерением ехать домой. Под домом подразумевалось нечто абстрактное — отец, мать, тихая пристань, нежные поцелуи, горячее молоко, яркое пламя в камине и следующее утро, когда исчезнут даже воспоминания о горе и тревогах. Но, проезжая мимо Орлиного шоссе (там живет Джо), она вдруг очнулась. «Домой» означало дом, где она живет с мужем, которого не любит; ее ждет там электрический камин и холодное безразличие Джорджа, и она слишком стара для горячего молока, и нежных поцелуев не будет, даже если бы ей были нужны его поцелуи, и завтра будет еще хуже, чем сегодня. Она развернулась у перекрестка Колдер или Уиндхем и направилась в «Кларенс». По всей вероятности, она сидела в малом зале, где ей не грозила встреча со знакомыми,— «Служители Мельпомены» предпочитали большой зал. Если бы она нуждалась в обществе, если бы она сумела убедить себя, что хотя я ее бросил — ей все равно, она всегда могла перейти из малого зала в большой, вернуться в поток жизни и вновь обрести пусть не радость, то по крайней мере душевное равновесие и покой. Когда она в четверть десятого услышала доносившиеся из большого зала знакомые голоса, она поняла, что ей не хочется видеть тех, кто знает ее или знает меня. Она ушла из ресторана через черный ход. К джину, который она выпила у Элспет, должно быть, уже добавилось еще три или четыре двойных порции. Она по-прежнему не хотела ехать домой. Оставался только «Сент-Клэр». Джин закатал рукава и взялся за нее: «Ты должна выбросить его из своей памяти,— говорил он.— Стереть, изгладить, выжечь. Ты часто бывала с ним в „Сент-Клэре“? Прекрасно, вот теперь пойди туда и сядь там, где ты сидела с ним. Плюнь ему в глаза…» Или, быть может, она поехала туда, чтобы вспомнить светлое счастье, которое мы делили там в тот вечер, когда я был почти на год моложе и на целых десять лет чище? Она призвала на помощь еще несколько порций джина, чтобы создать иллюзию, к которой стремилась, а потом принялась петь или ругаться, или упала лицом на руки, а быть может, проделала и то, и другое, и третье, и Берт, который тщательно оберегает репутацию своего заведения, уговорил ее уйти. Она снова поехала по шоссе Сент-Клэр, потом свернула на узкую дорогу к Воробьиному холму, но она не смогла отделаться от моего присутствия, хоть и остановилась у старого кирпичного завода. И по-прежнему она не в силах была вернуться домой. Если сильнее нажать на педаль газа, может быть, ей удастся оторваться от себя,— теперь я сидел в машине с ней рядом, и она приближалась к тому двойному повороту, который только гоночная машина может пройти со скоростью свыше двадцати миль…

— Какая страшная смерть,— вздохнул Тедди.

— Этого можно было ждать,— спокойно сказал Джо Лэмптон.— Она ездила, как сумасшедшая. Но, конечно, все случившееся очень трагично.

Мне не нравился Джо Лэмптон. Благоразумный молодой счетовод в тщательно отутюженном синем костюме и крахмальном белом воротничке. Он всегда говорил то, что надо, и поступал так, как надо, и никогда не ставил никого в неловкое положение неожиданным проявлением своих чувств. И он сумел извлечь большие выгоды из легкой интрижки с девятнадцатилетней девчонкой. Я ненавидел Джо Лэмптона — этого самодовольного молодчика, который сидел за моим столом в моей шкуре. И обосновался он в ней навсегда, это не был временный гость.

— У Элис были свои недостатки,— сказал Джо Лэмптон.— Но ведь идеальных людей не бывает. Она была хорошим другом, и мне будет очень ее недоставать.— Он медленно покачал своей красивой, благородной головой. Это означало, что сейчас последует нравоучение.— Я сам люблю выпить, но тем, кто сидит за рулем, следует запретить вход в рестораны и бары. Хорошо еще, что она убила только себя. Бог мой, ведь вчера она была живой, веселой, и вдруг, в одну секунду…

— В одну секунду? — сказал Тедди.— Она была еще жива, когда приехала скорая помощь. Она умерла только в восемь часов.

— Господи,— прошептал я.— Господи.— И злобно крикнул Тедди: — Кто вам это сказал? Кто?

— Мой двоюродный брат работает в городской больнице,— пояснил он.— Мне стало не по себе, когда я услышал подробности. Она ползала по дороге, пока какой-то фермер не наткнулся на нее. У нее был сорван скальп, а рулевой вал…

Я выбежал из комнаты и опрометью кинулся в туалетную. Дверь в уборную была заперта, и прошло добрых десять минут, прежде чем она открылась и вышел один из младших клерков отдела здравоохранения. Вид у него был виноватый, а в помещении после него остался сильный запах табака. Я запер дверь и сел на стульчак, опустив голову на руки, на эти мягкие, любящие руки, так часто ласкавшие то, что теперь — из-за предательства, порожденного мозгом, скрытым в голове, которую сжимали сейчас эти руки,— стало грудой мяса, откуда торчали прорвавшие кожу кости.

В двенадцать часов я сказал Тедди, что мне плохо. Не помню, чем я занимался до этой минуты,— надеюсь, что по крайней мере у меня хватило порядочности напутать при проверке счетов. Минут десять я постоял на остановке в конце Рыночной улицы, затем сел на автобус и поехал в Леддерсфорд. Я не мог завтракать, и я не мог оставаться в Уорли, и я не мог даже подумать о том, чтобы встретиться с Томпсонами. Они, безусловно, заговорят о ней, и тогда мной снова завладеет Джо Лэмптон. Джо Лэмптон — модель на экспорт первого сорта «А», не имеющая ни пылинки, ни царапинки, ни трещинки, начисто лишенная жалости. Пока я оставался в автобусе, это мне не грозило. Я старался ни о чем не думать: писчебумажный магазин, магазин тканей, табачная лавка, поле для игры в крикет, маленькая девочка, которую тащит на поводке немецкая овчарка, старуха, отшатывающаяся от овчарки, которая просто хотела лизнуть ее в щеку. Потом поля, коровы, узкие дороги, извивающиеся, как глисты, по району, застраиваемому муниципалитетом. Но Элис была убита, и все, что я видел, было лишь частями огромной машины, которая продолжала действовать из чистой бравады: ведь она была задумана и сделана для одной-единственной цели — убить Элис. Эта цель выполнена, и не надо больше заводить машину — пусть остановится: шофер заснул у руля, пассажиры покорно сидят, раскрыв рты, и ждут, когда автобус помчится дальше; постройки так и стоят неоконченными; магазины закрыты, и в них шныряют крысы; недоенные коровы страдальчески мычат, с трудом таская разбухшее вымя; одичавшие собаки и кошки бегают с окровавленными мордами, а потом поднимается великая буря и очищает землю от грязи, оставив одни лишь голые скалы и пламя. Я провел языком по пересохшим губам и оглядел автобус,— пассажиры сидели гладкие, розовые, спокойные, от них исходил запах пищи, табака и сна. Я закрыл глаза, чувствуя, что больше не могу. Мне было холодно, я дрожал, и мне казалось, что меня вот-вот вырвет. Но это было не самым страшным,— самым страшным была правда: я отчетливо увидел, что в этом мире нет места для мечты и милосердия,— в нем бушует лишь буря жестокости. Я сидел, крепко сжав руки, ожидая следующего удара. Но ничего не произошло. И когда автобус прибыл в Леддерсфорд, я зашел в первый же кабачок, который попался мне на глаза.

Это было старое помещение, где пахло сырой штукатуркой и пыльным плюшем; с улицы вы попадали прямо в бар. Я открыл дверь, и шум и свет улицы сразу остались позади. У стойки стояло несколько человек, разговаривавших приглушенными голосами. Я заказал рюмку рома и полкружки пива и остановился у стойки, глядя на картинки, висевшие по стенам и вдоль лестницы, которая вела в дамскую уборную. Это были сплошь батальные сцены, довольно приятные цветные литографии, где энергичные марионетки размахивали саблями с красной краской на острие, стреляли из мушкетов, над дулами которых поднималось круглое белое облачко дыма, водружали знамена на крохотных конических холмиках, возвышавшихся над абсолютно плоским полем боя, храбро наступали, соблюдая идеальный парадный строй, и время от времени умирали, держась левой рукой за грудь, а правой призывая своих соратников идти вперед, к победе. Пиво после рома казалось слабым, как вода, и на какой-то миг я почувствовал неодолимое отвращение,— я подумать не мог о том, чтобы выпить еще. Потом я ощутил первые проблески тепла в желудке и заказал еще пива,— тепло все увеличивалось, пока наконец после четвертой или пятой кружки мною не овладела злорадная тупая радость: у меня лежит восемьсот фунтов в банке, я займу солидный пост и буду иметь достаточно денег на расходы, я женюсь на дочери хозяина, я умен, силен и красив — словом, сказочный принц из Дафтона,— все препятствия, как по волшебству, исчезли с моего пути…

Все препятствия? Это означало Элис. И уже не было волшебством. Сколько времени она ползала в темноте в лужах собственной крови? Где я сейчас? Был Дафтон, был Кардингтон, был Комптон-Бассет, и Кельн, и Гамбург, и Эссен, которые я видел с воздуха, и был край виноделия — Бавария, и был Берлин, и бледные школьницы, и их матери. Пять сигарет — за мать, десять — за дочь. И снова Дафтон, потом Уорли,— всего год назад. Надо бы мне остаться там, где я родился, и тогда Элис ходила бы сейчас по Уорли, и волосы ее блестели бы в солнечных лучах, или она лежала бы дома на диване, читала бы пьесу, присланную комитетом по распределению ролей, или ела бы цыпленка с салатом, если бы уже наступил сезон для салата. Я прижал руку ко лбу.

— Вы не больны? — спросил меня хозяин. У него было мучнистое, ничего не выражающее лицо и скрипучий низкий голос. До этой минуты он разговаривал о футболе со своими приятелями. Сейчас колесики того механизма, что считался его умом, заскрипели, и он занялся мною. Я отнял руку от головы и заказал коньяку. Он не пошевельнулся.— Я спросил вас: вы больны?

— М-м?

— Вы больны?

— Конечно, нет. Я просил вас дать мне коньяку.

Разговоры разом прекратились, и все кругом уставились на меня заблестевшими глазами, надеясь, что сейчас начнется драка и мне разобьют физиономию; не то чтобы они были настроены против меня лично,— просто в какую-то минуту большинству людей становится невыносимо скучно. Я окинул взглядом комнату и увидел, что это кафе не для случайной публики: здесь заключали пари и встречались «мальчики-красавчики» (трое из них как раз стояли возле меня, выделяясь, как гнилые зубы, среди окружающего хулиганья).

— На сегодня с вас хватит,— сказал хозяин.

Я нахмурился. У меня, собственно, не было оснований здесь задерживаться, но мои ноги точно приросли к полу.

— Я сейчас угощу тебя, дружок,— сказал один из «красавчиков». У него были крашеные волосы бронзово-желтого оттенка, и от него пахло геранью.— Ну, чего ты придираешься, Ронни? — Он улыбнулся мне, показывая ослепительно-белые вставные зубы.— Ведь он же ничего плохого не делает, правда, миленький?

— Попадете вы в беду,— заметил хозяин.

— Да? С большим удовольствием,— отозвался «красавчик», и они все расхохотались.

Я позволил ему угостить меня двойной порцией коньяку и спросил, что будет пить он. Он заказал лимонад,— ведь такие, как он, ходят в кабаки только затем, чтобы знакомиться. Они пьют ровно столько, сколько выпили бы мы с вами, будь рядом хорошенькие женщины, любая из которых обойдется лишь в несколько рюмок вина.

— Меня зовут Джордж,— сказал он.— А тебя как, миленький?

Я назвал имя старшего священника методистской церкви в Уорли, который «бесстрашно разил безнравственность» в последнем номере «Вестника».

— Ланселот,— повторил он.— Я буду звать тебя Ланс. Это имя тебе очень подходит. Странно, правда, что характер человека сразу можно узнать по имени? Хочешь еще коньяку, Ланс?

Я продолжал пить за его счет почти до трех часов, затем удрал под тем предлогом, что мне надо сходить в туалет, а сам зашел в аптеку, купил мятных лепешек и просидел в театре кинохроники до половины шестого. Джозеф Лэмптон вел себя благоразумно: он решил держаться подальше от греха, пока ром, пиво и коньяк не утихомирятся, и Джозеф Лэмптон отгородился теплом, темнотой и пестрыми тенями от невыносимой боли. Я вышел на яркий дневной свет, чувствуя тупое головокружение, которое всегда бывает после дневных спектаклей или сеансов,— зато я перестал думать об Элис, и меня больше не шатало.

Я зашел в кафе и съел тарелку жареной рыбы с картофелем, хлеба с маслом, два странных на вкус пирожных с кремом (это были те годы, когда кондитеры употребляли кровяные препараты и жидкий парафин) и клубничное мороженое. Затем я выпил чашку индийского чая цвета красного дерева. Докурив третью сигарету и выпив чай до последней капли, я посмотрел на часы и увидел, что уже половина седьмого. Тогда я расплатился по счету и неторопливо вышел на улицу,— к этому времени я уже прилично владел собой, голова у меня была довольно ясная, и я подумал, что никому не будет легче, если я напьюсь до бесчувствия, и, уж во всяком случае, от этого не будет легче Элис. Я поеду домой — ведь Уорли, в конце концов, был моим домом, который я сам избрал для себя,— и лягу в постель с горячей грелкой, предварительно проглотив таблетку-другую аспирина. Я ведь не был сторожем Элис,— пусть Джордж несет ответственность за то, что произошло. И тут я увидел Элспет.

Она стояла у меня на дороге — крашеная, рыжая, затянутая в корсет пожилая женщина — и слегка покачивалась на своих трехдюймовых каблуках. Такою страшной я еще ее не видел: лицо ее было маской из пудры, румян и губной помады, наложенных, как театральный грим, и только покрасневшие глаза казались живыми.

— Сволочь,— сказала она.— Гниль паршивая! Убийца, мразь, сутенер! — Она метнула на меня гневный взгляд.— Что, рад теперь, проходимец? Ловко от нее отделался, а?

— Пропустите меня,— сказал я.— Я не хотел ее смерти.

Она плюнула мне в лицо.

— Вы не в силах причинить мне боль,— сказал я.— Предоставьте это мне самому. А теперь, ради всего святого, не трогайте меня. Не трогайте нас обоих.

Выражение ее лица изменилось, из глаз потекли слезы, прокладывая бороздки в пудре. Она сжала мою руку костлявыми пальцами,— они были сухие и горячие.

— Я позвонила сегодня утром, и мне сказали,— пробормотала она.— Я знала, что произошло. Ах, Джо, как вы могли так поступить? Ведь она так любила вас, Джо. Как же вы могли?

Я вырвал у нее свою руку и быстро зашагал прочь. Она не пошла за мной, а лишь стояла и печально смотрела мне вслед, словно молоденькая жена, глядящая с берега на отплывающий воинский транспорт. Я чуть не бежал, петляя по узким улочкам, удаляясь от центра в направлении рабочего квартала близ Бирмингемского шоссе. Бирмингемское шоссе, если проехать по нему миль сто пятьдесят, приведет вас в Бирмингем,— вот почему мне снова захотелось напиться до чертиков. Все дороги сердца приводят в незнакомый город, где закрыты все кабаки и все магазины, а в кармане у тебя нет ни гроша, и поезд, который отвез бы тебя домой, отменили, и он не пойдет туда еще целый миллион лет… «Не трогайте нас»,— сказал я Элспет. Но кого это «нас»? Меня и труп — труп, который скоро будет в руках гробовщика: немножко румян, немножко воска, тщательно наложенные швы, белые шелковые повязки в тех местах, которые невозможно зачинить, и вот уже не стыдно показаться на людях. Я был тоже трупом,— только лучше выглядел и меня еще долго не придется хоронить.

Но трамваи и склады, словно сверла, буравили начинавшееся во мне омертвение. Всякий раз, как мимо, раскачиваясь, с грохотом проносился трамвай, чуть не задевая беспечных пешеходов, я видел под его колесами Элис, которая кричала страшным голосом, обливаясь кровью, и мне хотелось быть с ней, чтобы смыть с себя чувство вины, чтобы остановилось движение, чтобы все эти тупые лица людей, несущих домой получку, позеленели от ужаса. Не знаю, почему, но автомобили, автобусы и грузовики на меня так не действовали и думал я именно о такой смерти. И не знаю, почему я боялся взглянуть на склады. Был среди них один с совсем новой вывеской, на которой значилось: «Ампелби и Дикинсон, Очески, учр. 1855», я до сих пор вижу его в дурных снах. В нем было шестьдесят три грязных окна, и на одном из них, рядом с конторой, в названии фирмы отсутствовали три буквы. «Ампелб и Дкинсо» — три самых страшных слова, какие я когда-либо видел. Вероятно, склады пугали меня потому, что им не было никакого дела до Элис и ее смерти. Но почему я так ненавидел ни в чем не повинные веселые трамваи?

Я прошел около мили, уходя все дальше и дальше от главной улицы, но трамваи по-прежнему звенели и скрежетали в моих ушах. Вечер был на редкость хорош для этого времени года, по жалким улочкам распространялось необычное для осени душное тепло; двери во многих домах были распахнуты, и у порога стояли люди — просто стояли, ничего не говоря, глядя на прокопченные стены, на фабричные трубы, на убогие лавчонки. Была пятница, день получки, вскоре все эти люди выйдут на улицу и напьются. А пока они делают вид, будто сегодня понедельник или даже четверг, и что у них нет денег, и что им придется сидеть в комнате среди развешанных пеленок, и смотреть на бледное одутловатое лицо жены и на ее испещренные венами ноги, и проклинать этого мерзавца на соседней улице, который выиграл сотню на пятишиллинговый билет; затем они перестанут притворяться и примутся пересчитывать деньги, которые им предстоит потратить,— по крайней мере фунта три…

Я остановился и прислонился к фонарному столбу: дальше идти я не мог. Надо было мне уехать куда-нибудь за город. Ведь за городом можно гулять сколько угодно, не ощущая чувства тошноты, и ничто не вызывает в тебе там боли, потому что ни деревья, ни вода, ни трава не имеют к тебе никакого отношения, они никогда не были связаны с любовью, а город, который, казалось, должен быть полон любви, всегда равнодушен.

Мимо прошел полицейский и посмотрел на меня жестким вопросительным взглядом. Минут через пять он снова прошел мимо, и мне пришлось войти в ближайший бар. Я зашел сначала в зал, где большинство посетителей были, по-видимому, ирландцы-землекопы; даже когда они молчали, казалось, что они яростно о чем-то препираются. Я был чужаком среди них — такими же чужаками были бы они в «Кларенсе»,— и они это сразу же почувствовали. Их недружелюбные взгляды доставили мне острую радость. Именно в этом я нуждался — в чем-то жгуче-терпком, как дешевый табак; я выпил залпом полпинты пива, поглядывая с насмешливой жалостью на окружавшие меня тупые лица,— лица людей, которые, если им повезет, будут завтра служить у меня шоферами на грузовиках, чернорабочими, сторожами.

Я выпил еще одну пинту. Вкус пива менялся по мере того, как я его пил: оно было поочередно горьким, ароматным, кислым, водянистым, сладким, солоноватым. В голове у меня стоял маслянистый туман, поднимавшийся из горла и так давивший на глаза, что под конец и стулья, и зеркала, и лица, и ряды бутылок за стойкой словно затанцевали кадриль на колыхающемся полу. Вокруг стойки шел медный поручень, и я крепко ухватился за него, глубоко дыша,— и постепенно, словно побитый пес, пол успокоился и перестал колебаться.

Выпив две рюмки рома, я перешел в большой зал, находившийся по соседству. У стойки не было свободных мест, а у меня ныли ноги, но я перешел в зал не поэтому. Причина моего перемещения сидела у входа, за крайним столиком: как только я увидел ее, я понял, что это единственное средство, которое я еще не испробовал, единственное, что способно помочь мне дотянуть вечер до конца.

Ей было около двадцати лет, у нее были завитые светлые волосы и маленькие руки; она была довольно хорошенькой, но в лице ее чего-то не хватало, как если бы у природы не достало плоти, чтобы сделать ее облик по-настоящему женственным. Заметив, что я смотрю на нее, она улыбнулась. Мне не очень понравилась эта улыбка: казалось, бледная кожа вот-вот лопнет. Но в подобных случаях не приходится быть очень разборчивым: в мирное время совсем не так легко подцепить девушку, как думают иные почтенные люди. И кроме того, в ней было что-то внезапно пробудившее во мне давно забытые юношеские ощущения: желание, которое наполовину было любопытством,— стыдное и манящее стремление увидеть, как она выглядит без одежды.

Я подсел к ней.

— Я вас не очень стеснил?

Она захихикала.

— Тут места хватит.

Я предложил ей сигарету.

— Очень вам благодарна,— сказала она.— Ах, какой красивенький портсигар! — Она погладила серебряную крышку, задев по пути мою руку длинными тонкими пальцами с очень длинными красными ногтями.— Вы не здешний, правда?

— Я из Дафтона. Коммивояжер.

— Чем торгуете?

— Дамским бельем,— сказал я.

Она рассмеялась, и я заметил, что передние зубы у нее испорчены.

— С вами надо держать ухо востро,— сказала она.— А вы не подарите мне образчик?

— Если будете умницей,— сказал я.— Что будем пить?

— Портеру, пожалуйста.

— Обойдемся без пива,— сказал я.— Лучше чего-нибудь покрепче. Я на этой неделе продал тысячу пар трико.

— Вот нахал,— сказала она.

Тем не менее она выпила рюмку джина, и еще одну, и потом еще, а потом коньяку, и вскоре мы уже сидели обнявшись, придвигаясь друг к другу все ближе и ближе и в то же время оставаясь далекими: в минуту просветления, когда мутная волна коньяка и желания еще не совсем захлестнула меня, я понял, что каждый из нас ощущает только себя. Но по крайней мере я не думал об Элис. Она больше не ползала по проселку Корби, и лохмотья кожи не свисали ей на лицо. Да и вообще ее никогда не было, она вообще не рождалась на свет; и Джо Лэмптона тоже не было, а был лишь коммивояжер из Дафтона, проводивший вечерок с забористой девчонкой.

Было, по-видимому, около половины девятого, когда я почувствовал, что в зале воцарилась зловещая тишина. Я поднял голову,— возле нас стоял какой-то молодой человек и сердито хмурился. У него было лицо, словно сошедшее с фотографии, какими полна желтая пресса: выпученные глаза, бесцветные волосы, бесформенные, расплывчатые черты, вялый рот. На нем был голубой двубортный пиджак такого залихватского покроя, что он чем-то напоминал дамское платье с глубоким вырезом; голубой галстук из искусственного шелка переливался как чешуйчатый. В эту минуту он наслаждался тем чувством, которое, как он знал из тысячи фильмов и журналов, именуется праведным гневом: его девушка была ему неверна.

— Идем,— сказал он.— Идем, Мэйвис.

— Отвяжись,— сказала она.— Нам было так хорошо, пока ты не явился.

Она вынула пудреницу и принялась пудрить нос. Он схватил ее за руки.

— А ну, брось! — сказал он.— Я не по своей вине опоздал. Меня оставили на сверхурочную.

Я смотрел на него, раздумывая, уступить ему девушку или нет. Как ни был я пьян, мне вовсе не хотелось, чтобы меня избили в кабаке на Бирмингемском шоссе. Но он не был призовым боксером: правда, он не уступал мне в росте, однако шириной плеч он был обязан ватной прокладке и в нем чувствовалась какая-то слабина,— словом, один из тех, кто живет всю жизнь с незатвердевшими костями.

— Не приставай к ней,— сказал я.

— А ты кто такой?

— Джек Уэйлс.

— В первый раз слышу.

— Так оно и должно быть.— Я поднялся.— Ты слышал, что я сказал.— Моя рука, словно сама по себе, обшаривала стол, пока не наткнулась на пустую пивную кружку.

Кругом стояла такая тишина, что можно было услышать, как пролетит муха. За соседним столом сидели пожилые супруги, одетые довольно бедно, но прилично,— они бросали на нас испуганные взгляды. Муж был маленький и костлявый, а у жены был крошечный рот пуговкой и очки в светлой роговой оправе. Помню, что мне стало их жаль, и в то же время во мне нарастала ярость, такая же холодная и тяжелая — и в потенции такая же зазубренная и смертоносная,— как пивная кружка.

— Отпусти ее руки!

Я поднял пивную кружку, словно собираясь ударить ею об стол. Он разжал пальцы, и девушка вырвала у него руку. Пудреница упала, и над ней поднялось маленькое облачко пудры. Он повернулся и, не сказав больше ни слова, вышел. В зале возобновился обычный шум, и все случившиеся было тотчас забыто.

— Я вовсе с ним и не гуляю, Джек,— сказала она.— Надоел он мне до смерти. Думает, что может мною командовать потому лишь, что я раза два ходила с ним на танцы.

— Зато он нас познакомил,— заметил я.— Мэйвис. Это имя очень идет тебе, детка.

Она погладила меня по руке.

— Как ты это хорошо сказал.

— А с тобой легко говорить хорошо.

— Я еще никого не встречала красивей тебя. И как ты шикарно одет.— Она пощупала мой пиджак. Это был новый серый костюм, сшитый из той материи, которую Элис подарила мне пять месяцев назад.— Я ведь работаю на текстильной фабрике и разбираюсь в материале.

— Если этот костюм тебе нравится, Мэйвис, я буду носить только его,— сказал я. Язык у меня начал заплетаться.— Мне так хорошо с тобой, ты так мила, умна и красива…— И я пустил в ход привычные приемы обольщения, слагая свою речь из обрывков стихов, названий песен, кусочков автобиографии и связывая их воедино золотым сиропом лести. Я отлично понимал, что все это было вовсе не обязательно: побольше рюмок джина и коньяка, побольше затяжек табачным дымом, обычная доза хороших манер — и я получу все, что мне надо; но я чувствовал потребность чем-то замаскировать животную грубость инстинкта, я должен был как-то облагородить неизбежные пять-десять минут судорожного безумия, привнести в физиологическую потребность хоть чуточку тепла и нежности.

— Теперь моя очередь угощать, ладно? — сказала она после того, как мы выпили еще по две рюмки.

— Это не обязательно,— сказал я.

— Ты истратил уйму денег, я ведь знаю. Я не из тех девушек, которые стараются урвать побольше, Джек. Если мне нравится парень, так он мне нравится, даже если может угостить меня только чаем. Я сама прилично зарабатываю. На прошлой неделе я принесла домой шесть фунтов.

Я почувствовал, что на глаза мне навернулись слезы.

— Шесть фунтов,— сказал я.— Это очень много, Мэйвис. Ты скопишь себе хорошее приданое.

— Сначала надо найти жениха,— сказала она. И принялась рыться в сумочке. Сумочка была большая, из черной лакированной кожи, с инициалами из блестящих камушков. Внутри, как всегда в женских сумочках, лежали вперемешку пудра, помада, вата, носовой платок, сигареты, спички и фотографии. Она сунула десятишиллинговую ассигнацию мне в руку.— Это мой вклад, дружок,— сказала она.

От ее йоркширской интонации, от вида раскрытой сумочки меня вдруг охватило чувство невыносимого одиночества. Мге хотелось положить голову ей на грудь и забыть о жестоком мире, где каждый твой поступок имеет последствия.

Я заказал бутылку пива и джина. Время мчалось слишком быстро, его невозможно было удержать: всякий раз, как я смотрел на часы, оказывалось, что прошло еще десять минут. Я понимал, что вот только сейчас познакомился с Мэйвис, но это было словно год назад. Я пил терпкое пиво, пахнущее летом, и пол снова закачался подо мной. И тут все впечатления, какие способен пережить человек, нахлынули на меня, словно толпа, сгрудившаяся на месте несчастного случая, и стали с криком требовать, чтобы я впустил их: ощущение танца, ощущение вязкой глины на ботинках, новый вкус пива и прежний вкус коньяка, рома, рыбы, кукурузы, табака, запах сажи, шерсти, запах пота Мэйвис, в котором было что-то нездоровое, ее пудры и помады — мел, фиалковый корень, грушевая эссенция; жаркие руки коньяка снова остановили качающийся пол, и в ту минуту, когда мнилось, что на земле нет иного места, кроме этой длинной комнаты с зелеными ультрасовременными стульями и столами, накрытыми стеклом, оказалось, что мы идем, обнявшись, по узким улочкам, проулкам, дворам, пустырям; потом миновали пешеходный мостик, где под нами бессмысленно лязгали сгрудившиеся паровозы, словно хлопая себя по бокам, чтобы согреться; потом очутились на каком-то дровяном складе в пространстве между сваленными бревнами, и я покинул свое тело, и оно само делало все то, чего ждала от него Мэйвис. Она продолжала льнуть к нему и после минуты обжигающего свершения, целовала это пьяное лицо, прижимала эти руки к своей груди.

Тут же за дровяным складом вдоль грязной улочки теснились дома; до меня доносились голоса, музыка, кухонные запахи. Вокруг сверкали огни города: Бирмингемское шоссе, начинающееся в центре Леддерсфорда, дальше поднимается вверх по холму, и мы находились сейчас на маленькой площадке примерно на середине его склона; вокруг не было просторов — все было забито людьми — двести тысяч одиноких существований, двести тысяч разных смертей. И вдруг вся темнота, которая была изгнана огнями, вся пустота давно застроенных полей и лесов обрушилась на меня, и не стало ни боли, ни радости, ни отчаяния, ни надежды — ничего: призрак в автомате-иллюзионе растворился в глухой стене, и не было монетки, чтобы вызвать его вновь.

— Какие у тебя чудесные мягкие руки,— сказала Мэйвис.— Как у женщины.

— Совсем они… не чудесные,— с трудом произнес я.— Они жестокие. Жестокие руки.

— Ты пьян, дружок.

— Никогда не чувствовал себя лучше.— Я вдруг с ужасом понял, что снова вернулся в свое тело и не знаю, что с ним делать.

— Чудной ты,— сказала она.

Я порылся в карманах и достал портсигар. Он был пуст. Она вытащила пачку сигарет и раскурила две штуки.

— Возьми эту пачку себе,— сказала она.

Некоторое время мы молча курили. Я старался усилием воли сбросить с себя опьянение, но тщетно. Я действительно не мог вспомнить, где живу, и буквально — вот так, как толкуют это слово словари,— не мог решить, сплю я или бодрствую.

— Джек, я тебе нравлюсь?

— Ты понравилась мне с самой первой минуты… как только я увидел тебя.— Я сделал над собой еще одно усилие.— Ты очень миленькая. Ты мне оченьоченьоченьнравишься.

Огни закружились в хороводе, и в моих ушах раздалось лязганье.

— Проклятые паровозы,— сказал я.— Проклятые паровозы. Неужели они не могут перестать?

Она, должно быть, чуть не тащила меня на себе,— не знаю, как у нее хватило сил. Затем мы остановились у какого-то дома. Я пытался держаться на ногах, но мне это не очень удавалось. Наконец я прислонился к ограде палисадника.

— Ну, как ты сейчас, Джек?

— Отлично,— сказал я.— Отлично.

— Повернешь налево и пойдешь прямо. У тебя остались деньги на такси?

Я вытащил из кармана смятый комок фунтовых бумажек.

— Будь осторожен,— сказала она. Наверху зажегся свет, и сердитый мужской голос окликнул Мэйвис.— Господи,— прошептала она,— они проснулись.— Она поцеловала меня.— До свидания, Джек. Мне было так хорошо с тобой, так хорошо! — И она скрылась за дверью.

А я пошел по улице, покачиваясь из стороны в сторону, и движения мои казались мне грациозными, гармоничными и такими забавными, что я не мог удержаться от смеха.

На мое плечо опустилась чья-то рука: смех оборвался, и в действие вступили рефлексы кулачной драки. Механизм еще не разработался, но в любую минуту, подумал я с радостью, болью и стыдом, он включится и сокрушит эти два чучела, которые стоят сейчас передо мной.

Одним из них был бывший возлюбленный Мэйвис. Другого я не знал, но именно он и внушал мне некоторые опасения. Он казался вполне трезвым, и плечи у него были шире моих.

— Это тот самый…— сказал бывший возлюбленный Мэйвис.— Накачался коньяком и чванством, сволочь.— Он ругался так монотонно, что его слова, вместо того чтобы раздражать, наводили на меня уныние.— Она моя баба, понял? Мы тут не любим, чтобы к нам лезли всякие чужаки, понял? — Его рука сильнее сдавила мое плечо.— Ты сейчас пожалеешь, что забрел сюда.

— А ну, отойди,— сказал я.

— Сам отойди! Только сначала…— Он ударил меня кулаком. Я увернулся, но недостаточно быстро, и он рассек мне скулу кольцом, как я понял впоследствии. Но в ту минуту я решил, что он пустил в ход бритву, и ударил его по кадыку. Он издал булькающий звук — что-то среднее между воркованием младенца и предсмертным хрипом — и, схватившись за горло, отлетел в сторону.

— У, сволочь! — сказал его приятель и попытался ударить меня ногой в живот. Я сумел увернуться не столько благодаря ловкости, сколько благодаря удаче и не так, как учил меня когда-то сержант на занятиях по физической подготовке,— в результате его нога задела мое бедро, я потерял равновесие и упал, а он бросился на меня. Мы катались по тротуару, словно дерущиеся мальчишки: я пытался сбросить его с себя, а он, по-моему, думал только о том, чтобы причинить мне такую же боль, какую я причинил его другу (тот все еще натужно хрипел где-то рядом). Он схватил меня за горло обеими руками и начал давить: у меня перед глазами, как лава, разлились черные и красные пятна невыносимой боли. Мои руки совсем ослабли, и я не мог шевельнуть ногами; я чувствовал вкус крови, стекавшей по рассеченной щеке, и запах его напомаженных волос, запах его свежевыстиранной рубашки, запах апельсиновых корок, рыбных отбросов и собачьего кала в канаве; фонарные столбы неожиданно выросли в сто раз, словно гороховые стебли в учебном фильме, а вместе с ними выросли и дома, растягивая желтые квадраты окон в смутные полосы. Тут я вспомнил еще одно наставление нашего сержанта и плюнул ему в лицо. Он инстинктивно отпрянул, и на секунду пальцы, сжимавшие мое горло, ослабли, тогда я вспомнил еще очень многое, и через полминуты он валялся мешком на панели, а я бежал по улице со всей скоростью, на какую был способен.

В эту ночь мне сопутствовало счастье. Я не встретил ни одного полицейского и не услышал за собой шагов преследователей. Пробежав минут десять, я очутился на шоссе и вскочил в трамвай, идущий в центр. Руки и лицо у меня были в крови, и, увидев свое отражение в освещенном окне, я обнаружил, что мой пиджак покрыт большими пятнами грязи и крови, а брюки не застегнуты. К счастью, в вагоне было немало пьяных, и мой растерзанный вид не слишком бросался в глаза. Я сидел рядом с единственным трезвым человеком во всем трамвае: седой женщиной со старинным толстым обручальным кольцом на пальце, которая то и дело поглядывала на меня с нескрываемым омерзением. У меня в памяти неожиданно всплыли слова из гимна Армии спасения, и я, сам того не замечая, потихоньку запел: «Старый крест, старый крест, я прильну ко кресту…» Омерзение на ее лице сгустилось в презрение. В ней было что-то от доброй старушки матери, и такая белоснежная, крахмальная блузка выглядывала из-под ее синего жакета, что я почувствовал, как слезы подступают к моим глазам. Я был благодарен ей за то, что она обратила на меня внимание, за то, что я не был ей безразличен, что она испытывала презрение ко мне.

Яркие огни, шум, автомобили, автобусы, трамваи, прохожие в центре города совсем доконали меня. Дважды я чуть не попал под машину, но и люди пугали меня не меньше. Мне казалось, что они тоже сделаны из металла и резины, что они тоже могут в одну секунду смять меня и равнодушно умчаться прочь, даже не заметив, что они кого-то убили.

Остановка автобуса, идущего в Уорли, находилась в некотором отдалении от центра. Я не мог вспомнить, как туда пройти, и не мог вспомнить, когда отходит последний автобус. Я закурил сигарету, от которой пахло пудрой Мэйвис, и, покачиваясь, остановился у молочной близ вокзала. Я думал о том, подобрала ли полиция тех двух,— ведь я сильно их отделал. Потом я вспомнил прижатые к горлу руки первого — красные, поцарапанные, с черным ободком под ногтями, и безжизненное тело второго — его нарядная белая рубашка и новый шелковый галстук были теперь испорчены, и меня охватил мучительный стыд.

Я бродил по улицам в поисках стоянки такси. Это заняло много времени. Я не раз бывал в Леддерсфорде, и в уме у меня хранился его подробный план, который обычно разворачивался в одну секунду. Этой же ночью все словно перевернулось вверх тормашками и все улицы изменили свои названия; я свернул за угол и вдруг снова очутился на Бирмингемском шоссе, потом я дважды прошел мимо той молочной, от которой начал свой путь. Наконец, увидев на другой стороне улицы вереницу такси, я на секунду остановился, чтобы проверить, безопасен ли переход.

И тут я почувствовал, что падаю. Это было очень приятное ощущение: мне казалось, что я упаду на матрац и, отскочив от него, взлечу высоко-высоко в небо… Я упал на холодный камень тротуара, но мне все равно хотелось лежать на нем, целовать его, уснуть, уткнувшись в него лицом. Когда раздался скрип тормозов останавливающейся машины, я заставил себя встать и ухватиться за фонарный столб. Если это полиция — ничего не поделаешь. Бежать я не мог: слишком велика была усталость и я ничего не соображал. А кроме того, я был твердо уверен, что если попытаюсь перейти через дорогу один, то буду непременно сбит. Глядя на темно-зеленый автомобиль, я старался взять себя в руки, готовясь к допросу.

— Пора домой, Джо.

Я обернулся. Передо мной стоял Боб Стор.

— У меня нет дома.

— Нет, есть. Мы все очень беспокоились о вас.— Он взял меня под руку. Из машины вышла Ева и взяла меня под другую руку. После этого я покорно подчинился им, продолжая, однако, твердить, что у меня нет дома. Меня посадили на заднее сиденье, Ева села рядом и укрыла мне ноги ковриком, потому что меня трясло от холода.

— Господи,— сказала она,— где вы пропадали? Вас ищут по всему Йоркширу. Томпсоны с ума сходят от беспокойства…

— А Сьюзен,— промолвил я.— Как Сьюзен?

— Да вы совсем пьяны,— сказала Ева.— Она сегодня утром уехала в Лондон заказывать подвенечное платье. Разве вы забыли?

— Оставь его в покое,— сказал Боб.— На сегодня с него хватит.

— Я убил Элис,— сказал я и заплакал.

— Не говорите глупостей,— сказал Боб.

— Все знают, что я убил ее. И Томпсоны знают.

— Томпсоны знают, что она была вашей любовницей,— сказал Боб.— У них у самих был сын, и они знают, что такое молодежь. Они ни в чем не винят вас. Вас никто не винит.

Машина взбиралась по восточному склону холма, на котором расположен город. Далеко позади остались дым и грязь, и ногти с черной каймой, скребущие панель, и печальные забытые лица, которые не хотели, чтобы я их забывал; мягко мурлыкал мотор, как он мурлыкал бы, если бы сейчас рядом со мной вместо Евы сидела Элис, как он мурлыкал бы, если бы у Боба вдруг выросли рога и копыта, как он мурлыкал бы, если бы через пять минут должен был наступить конец света.

Я все плакал, точно слезы могли смыть из моей памяти образ Элис, ползающей на четвереньках по проселку Корби, словно они могли заглушить ее пронзительные крики и предсмертный хрип.

— Нет,— сказал я,— я убил ее. Хоть меня и не было там, я убил ее.

Ева притянула мою голову к себе на грудь.

— Бедненький, ну не расстраивайтесь так. Сейчас вы этого не понимаете, но, право же, все к лучшему. Она испортила бы вам жизнь. Никто ни в чем не винит вас, дружок. Никто ни в чем вас не винит.

Я резко отодвинулся от нее.

— О господи,— сказал я,— в этом-то вся и беда.

Роман «Путь наверх» и его автор

В Англии и Америке популярен следующий анекдот. К миллионеру приходят репортеры с просьбой рассказать, как он разбогател. «Труд, труд и еще раз труд! — отвечает им толстосум.— Я был бедным молодым человеком. Решив разбогатеть, я купил на последний цент яблоко. Но не съел его, а, выжав из него сок, продал этот сок за два цента. На эти два цента я купил уже два яблока и выжал из них сок, который затем продал для того, чтобы купить четыре яблока… Когда я выжимал сок из тысячного яблока, ко мне явился почтальон и вручил телеграмму: в ней говорилось, что у меня нашелся богатый дядя, который, к счастью, умер, оставив мне наследство в 20 миллионов… Так, благодаря своему труду и яблочному соку, я стал богатым». В этом анекдоте находит остроумное выражение та справедливая для общества эксплуататоров мысль, которую еще в стародавние времена русский народ сформулировал весьма лаконично: «От трудов праведных не наживешь палат каменных».

Воистину так. Без всякого риска ошибиться можно сказать, что нет сейчас на Западе ни одного сколько-нибудь крупного состояния, нажитого честным трудом.

Сколько темных махинаций, мрачных тайн и явных преступлений хранят истории семейств Рокфеллеров и Виккерсов, Круппов и Шнейдеров, Мацумото и Монтекатини! «При развитом капиталистическом способе производства,— заметил Энгельс,— ни один человек не разберет, где кончается честная нажива и где начинается мошенничество».

Узок круг крупных воротил, хозяев жизни капиталистических стран — особый, замкнутый, тщательно охраняемый от постороннего глаза мирок, где царят династические браки, кастовость и законы еще более суровые, спесь еще более раздутая, чем у прежнего дворянства.

Взамен геральдических орлов, львов и лилий прошлых веков «гербы» нынешних стальных, нефтяных, пушечных, химических и прочих королей украшают астрономические цифры на текущем счету.

Популяризируемая буржуазной пропагандой рождественская сказочка о босоногом мальчишке-продавце газет, ставшем миллионером, о «равных возможностях», которые предоставляет так называемый «свободный мир» для всех без исключения, о том, что честность и труд вознаграждаются богатством,— уже не может обмануть сегодня никого.

В мир тех, кто вершит дела в странах, где у власти стоит буржуазия,— нет дорог честных и прямых. И главная заслуга молодого английского писателя Джона Брэйна, основное достоинство его первого романа, предлагаемого вниманию советского читателя, заключается прежде всего в том, что с большой достоверностью, не дидактически, а художественно убедительно в нем показано, каков же этот самый «путь наверх» в современном буржуазном обществе и какой кривой тропинкой взбирается туда молодой человек, которого судьба не наградила при рождении ни особыми талантами, ни папиным миллионом.

Этот роман Брэйна вызвал немало споров: одни превозносили его до небес, другие недоумевающе пожимали плечами. О многих достоинствах и недостатках книги сможет, прочитав ее, самостоятельно судить наш читатель. Одно бесспорно: писатель сумел ярко, темпераментно и, прямо скажем, зло показать этакого современного Растиньяка, Жюльена Сореля или Жоржа Дюруа — честолюбца и карьериста середины XX века, личность характерную, если не сказать типичную, не только для современной Англии, но и для всех других стран, где царит его величество денежный мешок.

Брэйн не выдумал своего героя, он увидел его в жизни, разглядел среди своих сверстников, современников и сограждан. То, о чем он рассказал, не плод его фантазии, несмотря на кажущуюся литературность сюжета и коллизий романа. Современная жизнь Англии, Соединенных Штатов и других капиталистических стран в достаточной мере подтверждает это.

Возьмем хотя бы Англию. Герой Брэйна Джо Лэмптон, бывший летчик, а затем заурядный клерк в муниципалитете, делает блестящую карьеру, женившись (при обстоятельствах трагических) на дочери богатого фабриканта, наиболее влиятельного человека в городе, в котором развивается действие романа.

Это в книге. А как обстоит дело в современной английской действительности? Разве не является сегодня одной из наиболее заметных фигур в высшем лондонском свете бывший летчик, а позднее малозаметный чиновник дипломатической службы Данкен Сэндис? Путь в высшее общество, к министерскому креслу и директорским постам крупнейших корпораций открыли ему не собственные (по словам английской печати, весьма посредственные) таланты, а женитьба на старшей дочери Уинстона Черчилля.

И разве все высшее английское общество, правящая элита Великобритании, не представляет собой тесно объединенный родственными узами и деловыми связями круг людей, закрытый для посторонних, несмотря на все разговоры о демократии и демократических формах управления английским обществом? В самом деле, неразрывно связанная между собой семейная группа Сесилей — Кавендишей — Черчиллей, к которым примыкает семья лорда Солсбери, играет и в деловом мире Англии, и в политическом аппарате консервативной партии (а следовательно, и во всем государственном механизме) роль весьма заметную.

Лорда Солсбери часто называют в Англии серым кардиналом [17] всех премьер-министров консервативной партии. И действительно, влияние его в политической и деловой жизни страны чрезвычайно велико, поскольку на важнейших постах находятся его родственники. Солсбери женат на племяннице герцога Девонширского, а на дочерях этого герцога женаты нынешний премьер-министр Англии Гарольд Макмиллан, министр по делам Шотландии в правительстве Идена Дж. Стюарт, казначей Центрального совета консервативной партии, член парламента Холлэнд-Мартин, видный деятель консерваторов, член парламента Джулиан Эмери. Уинстон Черчилль также (по линии жены) находится в родстве с Солсбери. Другой бывший премьер — Антони Иден — в свою очередь является родственником Черчилля: он женат на его племяннице. О Сэндисе мы уже говорили; муж второй дочери сэра Уинстона — Кристофер Саум — в последние годы также приобрел немалое влияние и в консервативной партии и в парламенте, членом которого он, разумеется, является. «Когда консерваторы стоят у власти,— пишет английский журнал «Нью стейтсмэн»,— маленькая кучка аристократов пользуется решающим влиянием».

Так обстоят дела не только в Англии. Почти все члены правительства Эйзенхауэра — представители тесно связанной между собой группы крупных финансово-промышленных воротил. Миллиардеры и миллионеры Нелсон Рокфеллер, Чарлз Вилсон, Джордж Хэмфри и Генри Лодж составляют такую же касту, доступ в которую посторонним заказан строго-настрого. А если изредка и попадают в эту избранную компанию денежной аристократии новички, то обычно не в силу своих талантов и трудолюбия, а совсем по другой причине. Молодому, напористому и честолюбивому Хэмфри удалось вскружить голову наследнице миллионов крупнейшей кливлендской компании «Марк А. Ханна». Породнившись с семьей миллионера, Хэмфри быстро пошел в гору, и вот он уже занимает свыше тридцати директорских кресел в крупнейших корпорациях и банках страны, становится на продолжительный срок министром финансов в правительстве Эйзенхауэра.

Простым смертным заказан вход в цитадель, в которой обитают те, кто правит миром капитализма. Почти невозможно попасть туда непосвященному, если он не Данкен Сэндис, Джордж Хэмфри, Джо Лэмптон. В том-то и состоит заслуга Брэйна, что он сумел показать осязаемо, достоверно и убедительно то, что принято называть «волчьими законами» капиталистического общества.

Нет, герой книги «Путь наверх» — не патентованный злодей со взором убийцы, а Брэйн — не автор детективно-приключенческого романа. Джо Лэмптон — на первый взгляд, обыкновенный молодой человек послевоенной Англии, судьба которого складывалась до поры до времени точно так же, как у десятков тысяч его современников. Родился он в семье мастера, окончил школу в маленьком городке, где и служил младшим клерком; во время войны был сержантом-наблюдателем на бомбардировщике, попал в плен, а после войны стал муниципальным служащим в другом провинциальном городе, получая жалованье по второй категории. И лишь одна скупая деталь настораживает читателя: попав в плен к немцам, Лэмптон не борется против них, не пытается бежать, он использует этот «досуг» для того, чтобы спокойно переждать войну и… получить специальность бухгалтера. Всего один, но сделанный рукой настоящего мастера штрих, и вы видите и холодную расчетливость, и целеустремленный эгоизм, которые роднят Лэмптона с теми, в чей круг он решил попасть во что бы то ни стало. Это не просто обыкновенный молодой человек: это молодой хищник, порожденный капиталистическим обществом.

Еще в детстве, когда отец рассказывает сыну о своей рабочей гордости, не позволяющей Лэмптону-старшему стать на кривую дорожку, которая ведет к «солидному положению» и собственному автомобилю, пятнадцатилетний юнец уже «не разделял гордости отца». «Гипотетический автомобиль, который он столь пренебрежительно отверг,— рассказывает наш «герой»,— казался мне бесконечно соблазнительным. И вместо восторженно-одобрительной улыбки, которой ожидал отец, он увидел только угрюмый взгляд исподлобья».

Остро чувствуя классовую рознь в современной Англии, юный Растиньяк одержим желанием отвоевать для себя (и только для себя) место наверху. «Внутренний голос, повелевавший мне… призывал меня творить добро для себя, а не для других». «Все мы мечены с рождения,— рассуждает он,— и только гениям или подлецам удается вырваться за рамки своего класса». Нет, Джо Лэмптон ни на секунду не заблуждается насчет себя: он человек трезвый, расчетливый и отнюдь не претендующий на гениальность. Что же касается подлости, то тут лишь надо не упустить случая. И случай представился, счастливый случай, которого ожидают, о котором грезят в обществе, где все измеряется чистоганом, тысячи таких лэмптонов.

Подлость Лэмптона особого рода: это, если можно так выразиться, интеллектуальная подлость. Писатель показывает не примитивного индивидуума, а наиболее опасную разновидность такого человеческого типа — мерзавца размышляющего, философствующего, пытающегося подвести под свое поведение идейную базу и даже претендующего на ваше сочувствие. Расчетливо растоптав чувства Элис, доведя ее до самоубийства, Джо позволяет себе погрустить о том, что и в себе самом он убил все человеческое: «Я тоже был трупом,— только лучше выглядел и меня еще долго не придется хоронить».

Впрочем, эти размышления — в значительной степени поза да, быть может, попытка оправдаться перед самим собой. «Я похож на новенький, только что сошедший с конвейера „кадиллак“, заехавший в нищий индустриальный район,— размышляет Джо Лэмптон, потеряв возлюбленную, по существу убитую им.— Сталь, стекло и искусственный кондиционированный воздух защищают меня от людей — от оборванных, продрогших до костей людей,— совершенно так же, как защищают они меня от дождя и мороза. Я не хочу снова стать одним из тех, кого вижу за окнами „кадиллака“, я не хотел бы даже оказаться настолько глупым или слабым, чтобы позволить себе замешкаться среди этих изнуренных работой, враждебных лиц и впустить к себе ветер, и дождь, и запах поражения. Но порой мне хотелось бы этого хотеть».

Здесь все ясно, предельно цинично и в общем правдиво (зачем же лгать самому себе?), за исключением последней сентенции: подлец в какой-то мере кокетничает с самим собой.

Поистине страшен этот «обаятельный Джо» — обыкновенный молодой человек Англии пятидесятых годов, нарисованный мастерской рукой Джона Брэйна. Изображая типичного молодого американца, англичанина, француза, итальянца наших дней, западная литература, критика, социология пытаются представить его в виде этакого развинченного юнца, без идей и идеалов, всецело занятого сексуальными проблемами, рок-н-роллом и попойками, ни во что не верящего, ни к чему не стремящегося; таких на Западе причисляют к «растерянному поколению». Но растерялись отнюдь не все; их даже не большинство. Слов нет, существуют и вихляют по земле всевозможные стиляги — и американские битники, и английские тедди-бойз, и французские блюзон-нуар. Но не слишком ли много уделяют им внимания, если учесть ту жалкую роль, которую они играют в обществе, и не преднамеренно ли раздувается это явление?

Понятно, что реакционные писатели не хотят рассказывать о тех слоях современной молодежи, из среды которой выходят Фидели и Раули Кастро, Анри Мартэны, герои Сеула и Мадрида, идущие под пули во имя своих высоких и светлых идеалов. Но ведь не менее понятно стремление умолчать и о той питательной среде, которая рождает новое поколение империалистических воротил — всех этих генри фордов вторых и им подобных,— и о тех, из которых буржуазия вербует себе на службу всевозможных фрэнсисов пауэрсов. О последних нельзя сказать, что они ни во что не верят, ничему не поклоняются, ни к чему не стремятся. У них есть цель — успех и богатство во что бы то ни стало, любыми средствами; есть и божество — деньги.

Особая ценность романа Джона Брэйна заключается в том, что он идет наперекор традиционному в последние годы показу бесхребетного и аполитичного молодого человека Запада середины XX века, что он привлекает внимание читателя к тем, из кого буржуазия вербует своих последних защитников. Нельзя сказать, что в романе «Путь наверх» это сделано с исчерпывающей полнотой, с художественной законченностью и совершенством. В нем явно не хватает боевого духа и, если можно так выразиться,— гневности. Подчас стремление автора избежать тенденциозности и односторонности в показе своего героя приводит чуть ли не к его оправданию. Джо Лэмптону в романе никто не противопоставлен, хотя вряд ли Брэйн собирался утверждать, что весь круг людей, о которых он пишет, состоит из лэмптонов. Брэйн осуждает Лэмптона. Еще больше негодует он против общества, в котором такие, как Лэмптон, могут появляться и процветать. Но слабость писателя сказывается в том, что он не видит других путей (во всяком случае, в этой книге), что у него нет позитивной программы. Есть в романе и длинноты, и элемент скороговорки, и некоторый излишний натурализм. Однако все это отступает на второй план по сравнению с бесспорными его достоинствами. И надо прямо сказать, что для создания подобной книги от писателя, живущего сегодня на Западе, помимо литературного дарования, требуется подлинное гражданское мужество.

Кто же такой Джон Брэйн, не побоявшийся публично обнажить одну из язв современного буржуазного общества?

Брэйну сейчас 37 лет. Он родился в Брэдфорде в Йоркшире, отец его — смотритель работ, мать — библиотекарь.

Еще юношей он начал писать стихи, рассказы, но их никто не печатал. Когда ему было 28 лет, он написал пьесу, но и она потерпела неудачу. Роман «Путь наверх», по словам Брэйна, был для него последней ставкой. «Если бы этот роман тоже потерпел фиаско, то для меня все было бы кончено. Еще одна неудача совершенно разбила бы мое сердце». Но на сей раз писателя ждал успех. Да какой! Книга стала одной из наиболее читаемых в стране. По ее сюжету был поставлен фильм, обошедший многие страны, в том числе и Советский Союз. А Джон Брэйн стал одним из видных английских писателей, войдя в так называемую группу «рассерженных молодых людей» наряду с известными советскому читателю Джоном Осборном, Кингсли Эмисом, Джоном Уэйном и некоторыми другими писателями Англии, пришедшими в литературу в послевоенные годы.

Название этой группы возникло случайно. После первого успеха Джона Осборна и Колина Уилсона редакция английской газеты «Дейли экспресс» обратилась к ним с просьбой написать серию статей под общим заголовком «Рассерженные молодые люди», в которых только что вошедшие в литературу писатели, разоблачавшие в своих книгах пороки современного им общества, должны были объяснить читателям, «на что они сердятся». Так возникло это название, объединившее группу очень разных и по манере и по таланту писателей. Общим для этой группы является то, что ее внимание привлечено по преимуществу к сегодняшним проблемам молодого поколения и что она неприязненно относится к тому, что называется «респектабельным обществом» буржуазной Англии.

Правда, неприязнь эта подчас поверхностная, бескрылая, а потому никому не опасная. Как справедливо заметил известный английский писатель Джеймс Олдридж, «гнев, который испытывают наши рассерженные молодые люди, бесперспективен. У молодого поколения, считающего себя потерянным, в конце концов должен созреть настоящий гнев, а не просто чувство горечи, хотя горечь и сопутствует мукам, с которыми сопряжено рождение этого гнева».

Различных писателей группы «рассерженных» ждет, конечно, разная судьба, что зависит и от неодинаковости дарований, и от разной степени «сердитости», и от многого другого. Уже сейчас становится ясно, что у некоторых из них злости хватило ненадолго, а горечь начала улетучиваться, как только они вкусили от сладкого пирога успеха и материального благополучия. Так бывало не раз со многими деятелями буржуазной литературы (и не только литературы), начинавшими с призывов к ниспровержению всех основ, пугливо съежившимися при первом же окрике «сильных мира сего» и кончавшими умиленным прославлением тех самых основ буржуазного общества, с петушиных наскоков на которые они начинали свою деятельность.

Однако нет сомнения в том, что среди молодых писателей Англии есть и такие, у кого в конце концов «созреет настоящий гнев», кто увидит не только то, что плохо и гнило, но отыщет путь к лучшему будущему, к обществу, где закон «человек человеку — волк» не найдет применения.

Весной 1960 года на страницах органа английской коммунистической партии газеты «Дейли уоркер» появилось весьма знаменательное интервью с Джоном Брэйном. Оно свидетельствует о важной эволюции в его взглядах. Правда, и здесь он высказывает некоторые мысли, обусловившие, по нашему мнению, один из важнейших недостатков его романа «Путь наверх». «Я не политик,— говорит Брэйн.— Я вовсе не считаю своей обязанностью указывать на больные стороны общественной жизни и предлагать какие-то средства от этих болезней. Я скорее патолог, анализирующий болезнь». (Заметим здесь, что анализировать болезнь — это и значит обращать внимание общества на больные стороны его жизни, а следовательно, сформулированная в этих словах позиция Брэйна не отличается особой последовательностью.) Но главное в его интервью заключается в другом: ход событий и собственные раздумья привели Брэйна к мысли о том, что писатель не может и не должен оставаться в стороне от политики, от общественной жизни. «Я готов признать,— заявил он,— что основная надежда на достижение и упрочение мира возлагается на рабочее и профсоюзное движение… Давайте откажемся от атомного оружия и выйдем из Северо-Атлантического союза… Совершенно нелепо считать Советский Союз нашим врагом… Лично я не испытываю никакого страха перед СССР, в равной степени как и перед коммунизмом. Откровенно говоря, меня гораздо больше беспокоит возрождение западногерманского милитаризма, чем что-либо другое».

Но Брэйн не ограничивается простой констатацией этих истин, заявлениями для печати. Он идет дальше. Его разум, совесть и общественный темперамент подсказали ему решение о необходимости практических действий, чтобы способствовать достижению «золотой мечты о том, чтобы положить конец войне». И этот, как он сам о себе говорит, «католик и ярко выраженный некоммунист» решает употребить все свои силы и время, разделив их между литературной деятельностью и деятельностью общественной, в качестве активного участника движения борцов за мир. Он выступает с заявлением, что шесть месяцев в году будет полностью посвящать работе, участвуя в движении сторонников мира. Нужно ли говорить, что это большой шаг вперед для писателя, свидетельство того, что горечь переходит в гнев — гнев против тех сил, которые грозят миру катастрофой ядерной войны.

И хочется верить, что эта деятельность талантливого художника сделает его новые книги еще ярче, глубже, добрее к простым людям, непримиримее к тем, кто пытается принизить высокое звание человеческое. «Многие из нас,— пишет «Дейли уоркер»,— с нетерпением ждут того дня, когда Брэйн-писатель протянет руку Брэйну — защитнику мира, и в результате этих совместных усилий появится новое художественное произведение, которое объединит новые тысячи людей на борьбу за то дело, за которое так самоотверженно борется последнее время сам Джон Брэйн».

В а л е н т и н  З о р и н

Примечания

1

Зомби — по поверью некоторых африканских народностей,— мертвецы, оживленные силой колдовства, но лишенные человеческой души.— Прим. ред.

(обратно)

2

не правда ли? (франц.).

(обратно)

3

Так в исходном файле.— L.

(обратно)

4

Национальная ассоциация служащих местных правительственных организаций.

(обратно)

5

Из стихотворения Киплинга «Мандалей».— Прим. ред.

(обратно)

6

Французский авантюрист XVIII века, часто выдававший себя за женщину.— Прим. ред.

(обратно)

7

Популярный американский кинорежиссер.— Прим. ред.

(обратно)

8

Автор книги «Как приобретать друзей и влиять на окружающих».— Прим. ред.

(обратно)

9

бомбежки.— L.

(обратно)

10

изысканных (франц.).

(обратно)

11

роковую женщину (франц.).

(обратно)

12

Словно роза в день битвы (франц.).

(обратно)

13

Из английского детского стихотворения «О мальчиках и девочках». Перевод С. Маршака.— Прим. ред.

(обратно)

14

Тебя, Бога, хвалим (лат.).

(обратно)

15

любитель хорошо пожить (франц.).

(обратно)

16

Линия, нанесенная на борту корабля и обозначающая предельно допустимую осадку.— Прим. ред.

(обратно)

17

Этот термин родился в средневековой Франции. Так называли парижане священника Жозефа дю Трамбле — ближайшее доверенное лицо всемогущего кардинала Ришелье. С тех пор серыми кардиналами именуют людей, действующих обычно за кулисами, не занимающих официальных постов, но оказывающих большое влияние на государственную политику через высокопоставленных лиц, которым они близки.

(обратно)

Комментарии (Libens)

1

«Дневник миссис Дейл» —многосерийная радиопьеса в форме дневника жены врача; передавалась Би-би-си с 1948 по 1969 г.

(обратно)

2

Робертсон Хейр (1891—1979) — английский киноактер.

(обратно)

3

«Сэдлерс Уэлс» — оперный театр в Лондоне, с 1974 г.— Английская национальная опера.

(обратно)

4

Из стихотворения «В страну джамблей» английского художника и поэта Эдварда Лира (1812—1888), одного из основоположников «поэзии бессмыслицы».

(обратно)

5

Ноэл Кауард (1899—1973) — английский драматург, актер, композитор и режиссер.

(обратно)

6

«Молодой Вудли» — пьеса американского драматурга и театрального режиссера Дж. Ван Друтена (1901—1957) о школьнике, влюбленном в жену своего директора.

(обратно)

7

Бельзен (Берген-Бельзен) — нацистский концентрационный лагерь в Нижней Саксонии.

(обратно)

Оглавление

  • ПУТЬ НАВЕРХ Роман
  •   1
  •   2
  •   3
  •   4
  •   5
  •   6
  •   7
  •   8
  •   9
  •   10
  •   11
  •   12
  •   13
  •   14
  •   15
  •   16
  •   17
  •   18
  •   19
  •   20
  •   21
  •   22
  •   23
  •   24
  •   25
  •   26
  •   27
  •   28
  •   29
  •   30
  • Роман «Путь наверх» и его автор Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «Путь наверх», Джон Брэйн

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!