В моем сентябре. Глава 1
Это был тот самый день, когда хотелось сесть и завыть. Нет, не тот, когда ты случайно перешел дорогу удаче, и в ответ эта сумасшедшая затейница остервенело мстит – тебя взашей гонят с работы и/или отчисляют с последнего курса института, бросает парень, воруют кошелек в автобусе, и ты теряешь дорогущий телефон. Нет. Оторванная подошва любимых сапог, дыра на колготках за минуту до публичного выступления. Нет, нет. Не такой день. Этот просто стал самым серым, самым холодным за всю мою жизнь. С промозглыми улицами, тоскливыми лицами и полным штилем – город баюкал на своих плечах серые тучи, а они грязной ватой навалились на жителей, щекоча затылки людей серыми животами. Этот штиль и серый цвет проникали в тебя, пропитывали тебя, и помню, как я тогда испугалась, по-настоящему, всем сердцем поверив, что теперь так будет всегда. Хотелось выть, тянуло жилы, сводило скулы – теперь так будет всю мою жизнь – серо и безветренно.
Я смотрела в окно – мимо шли хмурые люди, проезжали безликие автомобили, изредка пробегали яркие пятна продрогших дворняг. Дождь вот-вот должен был начаться, но никак не начинался, и от этого нутро сводило от нетерпения – как обещание, которое никак не выполняют. Вот-вот должно было что-то измениться, что-то произойти, но никак не происходило. От этого сводило скулы и хотелось плакать. Даже баннеры и рекламные вывески за окном заразились блеклостью и все, как один, стали серыми – вот – серый красный, вот – серый желтый, вот – серый голубой и такой же фиолетовый.
Мой серый кофе давно закончился, и официантка не торопилась предлагать еще. Опускаю голову и медленно скольжу взглядом по столешнице, со стола мой взгляд сбегает на пол, откуда поднимается по барной стойке в другом конце зала, а затем неторопливо касается тонких, точеных лодыжек. Я думаю: «как же красиво» и поднимаюсь вверх по икре, следуя за изгибами длинных ног – линии её тела текут плавно, словно струящаяся по желобу вода, тени облюбовали её бедра и беззастенчиво прикасались к самому интимному, самому чувственному. Женщину едва прикрывает тонкий, полупрозрачный шарф – он сползает с её круглого плеча, и вот-вот должен открыть взору маленькую, но шикарную в своих изгибах грудь. Я вдохнула и медленно выдохнула, разглядывая ярко выраженную впадину позвоночника. Это женщина действительно талантлива. Неудивительно, что о её выставке так много говорят – телевидение, радио и даже вот – афиша в кафе. Я смотрела на рекламный баннер, который занимал немалую часть дальней стены, разглядывала стилизованные буквы её псевдонима, и думала об одиночестве – каким же несчастным, каким же одиноким человеком нужно быть, чтобы ТАК видеть красоту. Видеть и показывать. И если уж меня так задел обычный рекламный плакат, то как же мне набраться смелости, чтобы посетить саму выставку этой Рут? Мой ответ – никак.
Только теперь чувствую на себе взгляд – отрываю глаза от афиши и смотрю вперед – через два столика от меня сидит парень. В первое мгновение мне стало не по себе – смотрит он так внимательно и пристально, что это похоже на впитывание, а не на взгляд совершенно незнакомого человека. Но, увидев, как я заливаюсь румянцем, он улыбается – еле заметно, уголками губ, без показной скромности. Я хмурюсь – застукала его за подглядыванием, а он даже не смутился. Поэтому смущаюсь я – опускаю глаза и уже по памяти рисую его лицо на светло-бежевой столешнице – узкая, вытянутая форма лица, но в то же время слишком тяжелый, массивный подбородок и тонкие губы, не лишенные некоторого изящества, нос длинноват, хотя узкая правильная форма немного компенсирует его размер, темные брови и ресницы, светло-зеленые глаза – в общем, далеко не красавец, но волосы… волосы привлекают к себе все внимание – шикарный крупный завиток длиной чуть ниже мочки уха глубокого кофейного цвета с тонким отливом серебра в каждом завитке. Они непослушно лезут ему в глаза, закрывая верхнюю половину лица, и он отрепетированным жестом убирает их назад.
Я снова поднимаю глаза – он уткнулся в свои записи и больше не смотрит на меня. А я отмечаю то, что не «сфотографировала» с первого раза – бледно-оливковую кожу – чистую, матовую. Очень худой – каждый угол его тела ощетинивается острыми, ломаными линиями – плечи, локти, сгибы тонких, длинных пальцев. Мешковатый свитер висит на нем, как на вешалке. Движения его такие же резкие, угловатые, нарочито грубые, как и он сам.
Быстрым взмахом руки он закрывает свой блокнот и складывает в бесформенный рюкзак вместе с карандашом. Тянется в задний карман джинсов и достает деньги – смятые, как попало сложенные купюры роятся в его руках, но его беспорядок не смущает – он быстро выхватывает три купюры и кидает их на стол. Именно кидает, а затем поднимается и напяливает на себя легкую ветровку, накидывает капюшон на голову, лямку рюкзака – на плечо. Быстрые шаги худых ног, и он пересекает зал, останавливаясь у барной стойки. Из ниоткуда появляется официантка, и он что-то говорит ей. Та кивает и улыбается. Так же угловато и нарочито небрежно он шагает к выходу и выходит в промозглый серый день. Официантка замечает мою пустую кружку и подходит ко мне:
– Еще чашечку?
Я перевожу взгляд на девушку:
– Нет, спасибо, – рассеяно говорю я, и лезу в сумку за кошельком.
– Ваш кофе оплачен, – говорит она мне.
Поднимаю на неё глаза – она улыбается и кивает головой в сторону столика, где сидел парень. Мне неловко и первым приходит совершенно нелепое желание догнать его и выругаться – впечатление от него странное, неопределенное, а потому и подарки его – скорее, обуза, нежели приятная мелочь. Я хмурюсь, киваю девушке и натягиваю на себя пальто – она забирает пустую чашку и желает приятного дня. Я киваю в ответ. Выхожу из кафе и думаю про этот дурацкий кофе, и угловатого парня, и его странную манеру прямо и открыто смотреть в глаза незнакомцам. Очень странный тип.
***
Прохожу мимо окна и уже вижу копну темных волос сквозь стекло – склонился над своим блокнотом и что-то усердно пишет. Дверная ручка в моей руке – как рукопожатие, и меня окутывает теплом, запахом кофе и выпечки. Шутка ли – я думала об этой дурацкой чашке кофе все четыре дня. Но пришла сюда не поэтому, а потому, что кафе, где я сижу обычно, уже две недели как на ремонте, и я вроде как не на своей территории, а потому опускаю глаза в пол и прохожу в самый противоположный конец зала, за самый дальний столик – теперь нам не видно друг друга. Вот и славно.
Официантка приносит меню, но я заказываю то же, что и в прошлый раз, а для этого меню не требуется:
– Кофе, пожалуйста.
Она кивает и уходит, а я достаю из сумки потрепанный экземпляр «Призрак оперы» – я знаю книги и таинственнее и печальнее, но только от этой мне становится по-настоящему уютно – она прячет меня в глубоких подземельях старого Парижского театра оперы, и там, внизу, мне не становится страшно – мне становится тепло и хорошо. Я перечитываю Леру каждую осень, в самом начале, когда становится сыро и промозгло, поэтому-то экземпляр не нов. Я кладу книгу на стол и думаю, что, наверное, для книги это и есть самое великое счастье – иметь надорванный, но любовно склеенный корешок, оббитые углы обложки, пожелтевшие страницы со следами кофе, мелкими надрывами и загнутыми уголками. Беру книгу в руки и подношу к самому кончику носа и делаю глубокий вдох – Боже мой… это прекрасно.
Официантка ставит передо мной кофе и улыбается. Я поднимаю на неё глаза:
– Давайте, я сразу рассчитаюсь, – говорю и лезу за кошельком.
– Как вам удобно, – пожимает плечиками она.
Она удаляется за счетом, а я достаю пару купюр, которые предполагают чаевые и кладу их на стол, а затем смотрю в окно. Когда же, наконец, пойдет дождь? Эти невыполненные обещания… ничего с ними не поделаешь. Но все мое существо зудит, мучается предвкушением – безумно хочется, чтобы пошел дождь. Странно, но пока официантка не появляется с узкой кожаной папкой для расчета, я даже не притрагиваюсь к чашке – сложила руки в замок и жду, как примерная школьница – детский сад, не иначе. Кладу деньги в кожаную папку, девушка забирает, я прошу не приносить сдачу, на что она улыбается и благодарит. Наконец, я остаюсь одна. Наклоняюсь над чашкой и вдыхаю терпкий, яркий, горячий аромат осени. Осень – не багряная и не золотая, осень – цвета крепкого кофе, насыщенного и глубокого коричневого, с тонкими переливами серебра в каждом завитке крупного локона, падающим на глаза… Ого! Какое-то время просто смотрю на свой кофе, а потом искренне удивляюсь самой себе. Совсем спятила? Хмурюсь собственным мыслям и быстро открываю книгу, словно обожглась, хотя к кофе еще и не притрагивалась – на чем я остановилась в прошлый раз? Ага, вот: «Какое-то время они хранят молчание. Есть в поведении Кристины что-то такое, что кажется Раулю неестественным…» – и книга забирает меня с собой в старый парижский театр оперы.
Возвращаюсь в реальность только потому, что кофе не льется из моей чашки. Отрываюсь от страниц и смотрю в кружку – пусто. Поднимаю голову в поисках официантки, но её, естественно, нет. Четыре дня назад она умудрялась потеряться из виду даже когда я сидела в центре зала, а уж теперь, будучи на периферии, я могла и не надеяться на её пристальное внимание. Поднимаюсь и выхожу из укрытия, огибаю угол, выхожу к барной стойке, и первое, что бросается мне в глаза – его столик пуст. Облегчение заставляет меня коротко улыбнуться.
Спустя еще одну чашку кофе и еще один час, которые пролетели совершенно незаметно, я, обвязывая шарф вокруг шеи, иду по проходу между столиками – мой взгляд так и тянется к пустому столику, за которым сидел нарочито грубый, откровенно некрасивый парень с угловатым телом и той же манерой двигаться. Смотрю – одергиваю себя, отвожу взгляд, но снова смотрю… как вдруг! – маленькая, крохотная женщина заставляет меня замедлить ход. Мой взгляд прикован к ней – она такая миниатюрная, что легко поместится на моей ладони. Звук собственных шагов замедляется, но я не слышу этого – я вся – в ней. Ровняюсь с его столом и смотрю на столешницу, совершенно не замечая, как официантка с улыбкой, по-детски искренней и восхищенной, подкрепленной розовым румянцем на щеках, смотрит мне в спину. Посреди пустого стола сидит крохотная девушка – статуэтка из воска или пластмассы такой тонкой, ювелирной ручной работы, что я замираю, словно боюсь разбудить её, оживить нечаянным движением – голова идеальной овальной формы покоится на изогнутой длинной шее, так что женщина смотрит куда-то вверх, узкие, круглые плечи плавно переходят в тонкие руки, которые обнимают согнутые в коленях, длинные стройные ноги. Она чуть сутулится, а потому овал спины естественен и непринужден. Статуэтка минималистична – нет волос, не прорисовано лицо и пальцы – лишь общий контур тела, но выточенный из материала с такой страстью к женщине, что эта нежность, эта тяга струится от крохотной фигурки тонким шлейфом.
– Это вам, – тихо говорит официантка из-за моей спины.
Я оборачиваюсь, смотрю на неё:
– Это он вам сказал?
Девушка отрицательно мотает головой, но становится еще розовее:
– Это же очевидно, – её глаза опускаются в пол, но поднимаются и смотрят на крохотную женщину на столе. – Посмотрите – это же Вы…
Вылетаю из кафе, оглядываюсь и вижу, как в окне, словно в декорациях к неведомому фильму, официантка берет со стола крохотную фигурку, прячет в карман и поднимает на меня глаза, глядя, как постыдно я сбегаю от непривычной, совершенно непонятной, а потому пугающей откровенности.
***
День спустя я совершенно не думаю о статуэтке.
***
Три дня спустя – я не вспоминаю о статуэтке.
***
Залетаю в кафе и оглядываюсь – никого (его, ЕГО!) нет. Официантка за барной стойкой слышит звонок над дверью, поднимает на меня глаза, и улыбка расцветает на её лице одновременно с румянцем. Я подхожу к бару и нервно молчу – просто смотрю на девушку, совершенно не находя слов. Некуда деть глаза, мое лицо пылает, и руки, спрятанные в карманы, сжаты в кулаки. Но она и не смотрит на все это, она не ждет слов – тонкая рука окунается в карман и извлекает на свет Божий крохотную фигурку. Официантка протягивает ладонь, на которой сидит тонкая, изящная красота. В её глазах икрится восторг. Она о таком только в книжках читала, а теперь видит своими собственными глазами. Видит и верит каждому слову, что когда-то в далеком детстве шептали сказки.
Я протягиваю руку и беру теплую фигурку продрогшими пальцами.
– Кофе? – тихо спрашивает девушка.
Я поднимаю на неё глаза:
– Да, – отвечаю еле слышно. – Пожалуйста.
Когда он заходит, его беглый взгляд скользит привычным движением от барной стойки к лицу официантки (легкое движение головы в знак приветствия), рассеяно по полу, привычное движение руки, убирающей волосы с лица, а потом он смотрит на стол и замирает – я сижу на его месте и смотрю на него. Громкий и шумный мир застыл – затаил дыхание, глядя на нас двоих. Эти секунды… они выпали из общего потока времени и превратились в звезды – сверкающие, яркие, неповторимые – и каждую эту секунду Бог зажег собственными руками. Бенгальские огни времени. Такое не забывается.
– Она не похожа на меня, – тихо говорю я, опуская глаза на крохотную женщину.
Он смотрит на фигурку, которую я положила туда, где он оставил её в прошлый раз. Его губы растягивает улыбка, сверкающая ровными, белыми зубами.
– Уверена?
Он делает несколько шагов, пара угловатых движений, и вот он садится напротив меня, попутно снимая куртку:
– Женя, – говорит он.
Его голос – высокий и хриплый, словно он много курит.
– Мария, – говорю я.
Он не протягивает мне руку в знак приветствия, не говорит «очень приятно» или «рад познакомиться». Он говорит:
– Я знаю.
Мои брови удивленно вверх:
– Откуда?
Он кладет рюкзак на соседний стул, сверху ложится куртка:
– Иногда ты рассчитываешься безналом. На карте твое имя, так что… – он опускает глаза, но тут же поднимает их – они искрятся азартом и улыбка рисует крохотные морщинки в уголках глаз. – И с чего ты решила, что она не похожа?
– Кто? – на мгновение я теряюсь.
– Твоя копия, – с этими словами он опускает глаза и взглядом указывает мне на женщину между нами.
Смотрю на фигурку и снова на него:
– Я не такая… – пожимаю плечами, ищу слово. Откидываюсь на спинку стула и говорю, – … изящная.
Он смотрит на меня, довольно долго. Мне становится неуютно, и я начинаю отводить глаза. А затем он сообщает мне совершенно буднично, словно это и не секрет вовсе:
– Ты ничего не знаешь о себе.
Официантка приносит кофе нам обоим, ставит ароматный напиток на стол, и как только мы снова остаемся вдвоем, происходит то, чего я так долго ждала – раздаются быстрые барабанные дроби. Я поворачиваю голову и смотрю, как стекло покрывается тонкой сетью прозрачных шрамов, которые быстро сливаются в сетку воды, становясь все толще и гуще, пока, в конце концов, не тяжелеют прозрачными каплями, стекающими по толстому стеклу, и под резко усилившийся шум дождя не превращаются в крохотные водопады самого настоящего осеннего ливня.
Глава 2
Гастон Леру пылится на полке, а моя работа впервые в жизни становится в тягость. Нет, я не из тех людей, кто ненавидит свою работу, наоборот – я отношусь к ней с нежностью родителя, искренне любящего нерадивого ребенка. Несмотря на мою замкнутость, море людей никогда меня не раздражало – я рада, что могу помочь в том, в чем я ориентируюсь. И пусть люди трактуют мою профессию как им вздумается, коверкая её, как на устах, так и в трудовой, но я-то точно знаю, чем она не является: всей этой банальщиной – старший продавец, младший продавец… В хорошие дни я – книжный сомелье, в плохие – литературная проститутка. Но никогда – старший продавец. Никогда. До такого я еще ни разу не опускалась. А потому, если вы придете в крупнейший книжный магазин нашего города, и я буду свободна (опытные проститутки – они, знаете ли, очень занятые специалисты), я покажу вам то, что вы ищете и еще немножечко больше: я дам вам на пробу несколько цитат, чтобы вы прочувствовали весь букет незнакомого вам произведения; если вы будете столь откровенны, что расскажете мне о своих тайный пристрастиях, я покажу книгу, которая приласкает ваши фантазии; я порекомендую вам совершенно противоположное тому, что вы любите, и вы, конечно, откажетесь, будучи искренне уверенными, что знаете, чего вы хотите… Но я совершенно точно знаю, что спустя три месяца, может быть шесть, вы вернетесь сюда именно за той книгой, от которой открестились, и купите её, улыбаясь и опуская ресницы, с тихим «спасибо» на губах.
Сейчас я петляю среди книжных полок, забитых новенькими переплетами, и никак не могу поймать ритм – в моей голове звучит музыка – иногда тихие, а иногда болезненно громкие отголоски того дня, когда начался дождь.
Ты скульптор?
Нет. Это хобби.
Ко мне подходит девушка и спрашивает книгу – мне требуется всё моё внимание, и пока я концентрируюсь, успеваю поймать лишь последнее слово. Но мне и этого более чем достаточно, и я веду её за собой мимо огромных книжных стеллажей. Открываю рот, потому что мы проходим мимо книги, которая тоже совершенно точно придется по душе этой девушке, но слова застревают в горле.
Так ты не здешний?
Я здесь по работе.
Мы минуем еще две книги, которые я могу с полной уверенностью посоветовать, но это эхо…
Это специальная пластмасса – для скульпторов. Она достаточно мягкая, чтобы легко поддаваться правке, и в то же время прекрасно держит форму. Можно прорисовать множество мелких деталей, но… я их не знаю. А врать не хочу.
Вот эти «детали»… Девушка спрашивает меня, и я с огромным трудом концентрирую внимание на её словах – успеваю поймать суть, переспрашиваю и оказываюсь права – да, касса там, прямо за этим углом. Вас проводить? Нет? Удачного вам дня.
– То есть ты не скульптор, но знаешь особенности материалов?
Он пристально смотрит мне в глаза, кивает и улыбается.
– Так кто же ты? Кем работаешь?
Он смотрит и молчит, а затем:
– Ты есть хочешь?
Конец рабочей смены и я чувствую себя совершенно разбитой, словно и не работала, а совершенно бездарно потратила день – я Сизиф, и мой камень снова стремительно катится вниз.
***
Вот уже пятый день идет дождь, и никто не платит за мой кофе. Выхожу из кафе под ливень и ловлю себя на мысли, что становлюсь пылесборником всевозможных сопливых клише – оглядываю улицу и жду, что он встретит меня с зонтом или насквозь мокрый, но с букетом цветов наперевес. И это при условии, что я совершенно равнодушна к цветам. Маш, ну не стыдно, а?
Вечер пятницы, и люди гудят, как пчелы в улье – выставка той художницы, наконец, открылась. Бог мой, как же я хочу пойти туда! Как же мне хочется полюбоваться буйством красок и симфонией линий – хочу увидеть вожделение в его первозданном виде, своими собственными глазами. Хочу, но не могу. Покажется странным, но я совершенно уверена, что расплачусь у самой первой картины, или раскраснеюсь так, что все мои постыдные мысли будут, как на ладони. Люди будут оборачиваться, возмущенно кивать головой в мою сторону, как бы говоря своим спутникам: «Смотрите, смотрите какая вульгарная, какая нелепая девушка…», «Что она там себе надумала?», «Ужас! Ну позвольте, это же не публичный дом!» Современные каноны общества требуют относиться к вывернутой наизнанку душе так же, как к птичьему помету на лобовом стекле вашего авто. А я так не умею – если что-то касается моего сердца, то пробирается в меня насквозь. До дрожи. До слёз. А для таких пережитков прошлого, как я, припасены вилы, факелы, колья…
Нет, я лучше – домой.
А дома меня ждет крохотная статуэтка и растворимый кофе. Почему мы не обменялись номерами?
Вечер за вечером кофейные чашки сменяют друг друга, и взгляд официантки, заставшей чудо, но увидевшей его во всей красе суровой реальности, таким, каково оно на самом деле – двуликое и безжалостное – служит немым напоминанием того, что сказке в реальности совершенно не место. И если происходящее заставляет вас задыхаться от восторга, будьте внимательны, потому что в следующее мгновение – тадам! – и вы сидите за пустым столом в полупустом кафе, пристально глядя на стол, за которым вы своими собственными глазами видели чудо – чудо обольщения. Такого легкого, такого искреннего. А может, искренность и была? Чем больше вечеров пролетают над моей головой, тем меньше я в неё верю. В чем же была выгода? Да ни в чем! Есть люди, у которых огромные, широкие крылья с тонкими, острыми, как бритва перьями – они расправляют их для вас, они взмывают в воздух, неся вас за облака, не замечая, как остро режут тонкие края. Они ранят не нарочно, просто у них слишком большие крылья, которые заслоняют обзор последствий.
Две недели.
Я перестала высматривать его в окне, но прежде я затерла стекло до дыр.
Я перестала вытягивать голову, при тонком перезвоне колокольчика над входной дверью, но прежде я прожгла дыру в деревянной панели.
Я перестала ждать. Безо всяких «прежде».
И именно тогда это и случилось – завершился ремонт в моем излюбленном кафе. Мне пришлось признать – то был мираж. Нужно иметь мужество подчиниться воле судьбы – есть люди, которым суждено промелькнуть в нашей жизни ярким всплеском. Нельзя требовать от судьбы сверх того, что было даровано – она уже дала вам много больше, чем есть у большинства людей. И, поблагодарив Всевышнего за щедрость, я навсегда покинула кафе. Но… на прощание я подошла к барной стойке:
– Послушайте, – официантка выглянула из-под длинной столешницы и посмотрела на меня распахнутыми в немом вопросе глазами. – У меня необычная просьба.
Я замерла, глядя, как девушка с готовностью кивает головой, и подумала, что сейчас разочарую её, совершенно смазав впечатление от истории про Золушку. Я говорю:
– Этот плакат, – и я указываю на рекламную афишу художественной выставки, – можно мне его забрать?
С секундным замешательством девушка оборачивается назад и смотрит на стену, где прекрасная обнаженная женщина смотрит на меня с немым укором: «Трусиха» – говорят её глаза. Официантка снова поворачивается ко мне:
– Можно, – кивает она, – только вам придется прийти за ним позже. Я могу снять его только после окончания выставки.
– Понятно. Это, значит, через… – я мысленно считаю дни, – … в конце сентября?
Девушка выходит из-за стойки, подходит к плакату и наклоняется, вглядываясь куда-то вниз. Оттуда он бубнит мне что-то, а затем поднимается и повторяет:
– Двадцать девятого сентября.
– Ладно. Я загляну тридцатого.
– Хорошо, – кивнула официантка.
Я вышла из кафе.
Глава 3
Я снова вклинилась в общий поток, и жизнь снова стала моей – узнаваема и предсказуема, совершенна в своей цикличности. Я работала, как проклятая, отрабатывая будущий отпуск. Нет, это не жестокость и бессердечность огромной компании, мол – хочешь в отпуск, так будь добра, выгляди, как человек, который там не был ни разу в жизни. На самом деле, я просто запихивала бренное тело в каждую брешь, лишь бы не давать продыху голове. По принципу компенсации я заменила человека куском плотной бумаги – я неистово ждала тридцатого сентября, лишь бы забрать афишу. Дома я уже приготовила место и согласовала детали – мне захотелось вставить её в рамку. Не спрашивайте – почему, я и сама толком не знаю. Вообще, кто-нибудь делает рамки для выставочных афиш? Думаю, таких немного. Однако, я для себя твердо решила и даже продумала тонкости – рамка будет тонкой, минималистичной, чтобы подчеркнуть картину, а не акцентировать на себе внимание, и будет нежного мятного оттенка – цвета шарфа женщины, который едва прикрывает её грудь. И, как только я это решила, время расправило крылья и пролетело, словно только этого и ждало – твердого решения относительно цвета рамки.
Тридцатое сентября, за неделю до моего отпуска, и мои каблуки торопливо стучат по тротуару, а я улыбаюсь – откуда стук, я же парю над землей? Какая разница? Пролетаю середину проспекта и сворачиваю вглубь квартала, где ровная прямая дорога начинает петлять по прихоти расстановки домов, чтобы побежать узкой, уютной улицей, с маленькими магазинчиками и открытыми кафе, с проезжей частью шириной в однополосную дорогу. Вот уже показался угол дома, в котором обитает «не мое кафе», и я ничего не могу с собой поделать – перехожу на легкий бег, еле сдерживая улыбку, и даже упасть не боюсь – пробегаю мимо припаркованных машин, в одной из которых – низкой, ягодно-красной – целуется парочка, другая – черная, огромная словно кит – ощетинивается открытой дверью. Я ловко огибаю её, лавирую между людьми, слушая, как заходится сердце – это всего лишь кусок бумаги, но я словно бы открываю новый материк. Мне кажется – я гонюсь за солнцем. Мне кажется – я ловлю сентябрь за его темно-кофейный хвост и от восторга мне трудно дышать. Всего лишь кусок бумаги…
Тяну дверную ручку на себя и мысленно считаю чаевые «не моей официантке». Аромат кофе и выпечки обвивает мое лицо, и я даже не тружусь закрыть за собой дверь – пересекаю холл, бегу по проходу, попутно бросив быстрый взгляд на стену – афиши там уже нет. Отлично, не придется ждать, пока она снимет со стены мое сокровище, мою нагую темно-кофейную осень. За стойкой появляется официантка, и как только видит меня, её лицо расцветает в улыбке. Я тоже, тоже безумно рада быть сегодня здесь и видеть вас! Подбегаю к стойке:
– Здравствуйте, – говорю я, и моё лицо само рисует улыбку от уха до уха. Девушка в одно мгновение становится нежно-розовой, совсем как осьминожка, и я решаю сразу же порадовать её. – Слушайте, я хочу вас отблагодарить – сумма вас, конечно, не шокирует, но…
– У меня её нет, – говорит официантка.
Поднимаю глаза и первые несколько секунд просто таращусь на девушку – глупая улыбка на моем лице, и глаза размером с чайное блюдце, потому что до меня начинает доходить смысл сказанного.
– То есть как – нет? – мерзкий холодок пробегает по нутру, и уголки рта медленно ползут вниз.
Я никак не могу понять, почему её это так радует? Неужели эта улыбка адресована мне, дабы загладить её забывчивость, свести на нет неловкость или стать оправданием для миллиарда других причин? Но она на меня и не смотрит, она смотрит за мое плечо и повторяет:
– Она не у меня, – девушка кивает в сторону огромного окна.
Я оборачиваюсь и смотрю – за окном осень и пасмурное небо, а мое сердце стало огромным ядерным реактором. За окном люди кутаются в теплые плащи и крутки, а мои ладони сжались в тугие комки. Там, за дымкой стекла – шум, гам и людские голоса, а внутри меня растворились последние слова.
– Идите же скорее! – говорит она мне куда-то на левое ухо, и я слышу в её голосе совсем еще юный восторг.
Киваю и иду к выходу. Дверь от себя – осень взрывается вокруг меня, пытается оглушить людским смехом и криками, клаксонами и лаем собак, а я упрямо шагаю – шаг, два, три… И когда между нами остается всего один шаг, он, откровенно насмехаясь, бросает мне:
– И это все?
Его глаза гневно сверлят меня. Моя афиша, аккуратно свернутая в трубу, покоится в его руке, а он прислонился к огромному черному киту-машине, и нервно стучит каблуком ботинка по асфальту.
– Это все? – и тонкие, длинные пальцы сжимают бумагу, сминая её. Мои глаза бешено шарят по узкому лицу, перескакивая на побелевшие костяшки пальцев. Его тонкие губы исказил оскал, а я судорожно ищу слова. И вдруг он взрывается:
– Четыре недели! – кричит он, совершенно не обращая внимания на прохожих, выворачивающих шеи. – Три недели, и это все, что ты придумала?
Я уже ничего не понимаю – я делаю шаг назад. Он отталкивается от машины и идет на меня:
– Где ты была? – орет он, и я окончательно теряю ориентиры.
Глаза из светло-зеленых превращаются в изумрудные лазерные лучи. Он делает еще шаг и совсем рядом со мной, теперь уже шепотом, но так громко, что я стискиваю зубы, хочу зажать уши руками, чтобы не оглохнуть:
– Почему ты не пришла?
Зажмуриваюсь, перевожу дыхание и поднимаю глаза:
– Куда? – тихо спрашиваю я.
Зеленые глаза вспыхивают финальным аккордом, а затем выдох, в котором горячие нотки табака, крепкий кофе и отработавшая свое ярость, глухими толчками рваного дыхания.
– На эту гребаную выставку, – с тихим вздохом говорит он. Тонкие пальцы принимаются тереть переносицу, чтобы спрятать гнев.
– Так если она гребаная, что мне там делать?
Тихий, искренний смех и он поднимает на меня глаза – они всматриваются, они прикасаются, они обретают осмысленность:
– Потому что ты хотела, – он молчит, смотрит, а затем полная грудь воздуха и слова – легкие, быстрые, словно дробь дождя по крыше. – Мне казалось, тебе понравилась картина. Афиша… – его глаза становятся блестящим, словно огромные бриллианты. – Мне казалось, тебя зацепило.
– Зацепило, – киваю я, и делаю шаг назад.
Он смотрит, и его забавляет мое нежелание стоять на виду у прохожих нос к носу. Он улыбается, а я отгораживаюсь словами и делаю еще один шаг назад. Мне нужно больше пространства:
– Откуда мне было знать, что ты будешь там?
– Неважно, знала ты или нет. Важно – почему тебя нет там, где ты хочешь быть?
Неловкая пауза. Что мне ответить? Что есть вещи, от которых чувствуешь себя голым? Что есть музыка, срывающая с тебя напускное, есть книги, переворачивающие весь твой мир, и фильмы, после которых не спишь по полночи? Есть картины, где обнаженная красота и тебя самого оставляет совершенно нагим. На публике. В присутствии тысяч посторонних людей. Есть тонкая грань искусства, когда это становится таким же личным, как секс – не могу делать это, когда на меня смотрят.
– Так ты там работаешь? Это и есть твоя работа? – спрашиваю, чтобы спросить.
Он кивает, а я чувствую себя гораздо лучше, когда между нами немножко осени, а он больше не орет.
– Кем?
Он тяжело вздыхает:
– Какая разница?
Он достает из заднего кармана пачку сигарет, открывает, подносит ко рту и подцепляет одну из них зубами. Пачку – в задний карман, сигарета зажата в тонких тисках губ, но глаза исподлобья смотрят на меня с немым укором. Или усталостью? Кофейные локоны лезут в лицо, и он только сейчас замечает это, убирая их привычным жестом назад. Огонек зажигалки, глубокая затяжка, закрытые глаза, и густые клубы дыма ползут по его лицу вверх, минуя тонкие, но красивые губы, слишком большой нос и густые темные ресницы. Он снова открывает глаза и молча смотрит. Не особо сильна в невербальном общении, мне без слов неуютно, а потому глубоко вдыхаю:
– Афишу отдай.
– Нет, – отвечает он, а затем делает шаг к машине, открывает заднюю дверь и бросает на сиденье мое сокровище, словно мусор.
– Эй!
– Это не имеет ничего общего с искусством, – поворачивается он. Еще одна затяжка и тонкие пальцы бросают, начатую сигарету на асфальт. – Это мастурбация.
Я открываю рот в немом вопросе, который он опережает:
– Я, в общем-то, не имею ничего против, если в зоне досягаемости нет подходящего человека или для разнообразия, – он громко хлопает задней дверью. – Но когда в твоей постели желанная женщина, а ты закрываешься в ванной, это, по меньшей мере, странно.
Он открывает водительскую дверь:
– Поехали, – говорит он.
– Куда?
– Заниматься любовью с желанной женщиной.
***
В галерее полумрак, подсвечены только картины, за окном сумерки и уже зажглись фонари.
– И насколько близко вы знакомы? – спрашиваю, слыша, как отражаются мои слова от высоких потолков.
– Пожалуй, слишком, – отвечает мне темнота зала откуда-то справа.
– Вы спите? – спрашиваю я.
– Нет.
– Тогда что значит «слишком»?
– То и значит. У неё премерзкий характер.
– Я тебе не верю, – говорю я и останавливаюсь напротив той самой женщины, что была на афише. В одном он действительно прав – моя идея с афишей не имеет ничего общего с искусством. Снова мурашки по телу, снова к горлу подступает ком, но я всматриваюсь, впитываю каждый штрих – в моей голове женщина оживает. Она прекрасна. Она совершенна. – Это не под силу мерзкому человеку.
– Думаешь? – раздается прямо за моей спиной.
Вздрагиваю и оборачиваюсь:
– Не делай так.
– Почему? – его голос над моим ухом. – Это ведь самое приятное.
– Пугать?
– Удивлять. И ты не испугалась, – он смотрит на картину из-за моей спины. – Её друзья… – говорит он и обходит меня, вставая справа, – они не ходят на её выставки. А если и ходят, то до картин им никогда нет дела.
– Значит, это не друзья.
– Как раз наоборот, – возражает он. – Это люди, которые умеют отделить художника от человека. Они знают, какая огромная пропасть между творением и творцом. Рут и сама часто говорит, что художники, познавшие славу при жизни – самые несчастные люди на земле. А потому… – он медленно шагает к лавочке недалеко от картины, садится и хлопает ладонью рядом с собой. Подхожу, сажусь и только сейчас замечаю, что за окном стемнело, а мы провели вместе почти весь день. Он смотрит на меня, замолкает, но затем снова говорит. – Она говорит, что если вы хотите наслаждаться тем, что делает художник, никогда не знакомьтесь с ним лично.
– Почему?
– В девяноста девяти процентах из ста вас ждет неминуемое разочарование, и оно перечеркнет все, что вы так любили – спустит в унитаз все заслуги мастера, а вас грубо и жестко вернет в реальность, лишив магии искусства.
– Бедный, несчастный мастер… И что же делать?
Он смотрит на меня, и даже в полумраке я отчетливо вижу усталость в его глазах:
– Поехали домой, – говорит он.
Я киваю, опускаю глаза:
– Хорошо, – смотрю на свои руки. – Спасибо тебе. Ты был прав…
– Нет, ты не поняла, – перебивает он. Поднимаю глаза и смотрю на него – его взгляд без ложного целомудрия прикасается к моим щекам, носу, губам. – Ко мне домой.
Я смотрю и молчу, а он… он поднимается и говорит «идем», словно все решено.
Мы выходим из пустынной галереи и спускаемся по лестнице на первый этаж, и пока он отдает распоряжения каким-то людям, а те с готовностью кивают, я думаю о том, что сейчас происходит?
Вот мы уже на улице и спускаемся по широкой лестнице к припаркованному черному киту, я судорожно соображаю, как мне быть? Он открывает пассажирскую дверь, и тут я буквально кричу:
– Подожди!
Он поворачивается, смотрит на меня и тихо смеется:
– Это должно было прозвучать минут десять назад.
– Не смешно.
– Да, наверное.
– Послушай…
– Нет, нет, – говорит он.
А потом он шагает ко мне – прикосновение, легкое, почти воздушное, тонкими пальцами к моей щеке. Замираю, прислушиваюсь к камертону внутри себя. Запело… Вдох, выдох.
– Я знаю все, что ты сейчас скажешь, – говорит он, и пальцы спускаются по щеке во впадину за ухом, обвивают шею, – но мой единственный аргумент – время.
Я слушаю свое тело, сквозь тихий шепот его губ.
– У меня здесь пять недель, четыре из которых мы уже потратили впустую, – большие пальцы вниз, до ключиц, ладони ложатся на плечи. – Мне плевать на твою работу, плевать на кота, которого некому кормить, всех твоих родственников, которых ты обещала навестить и бывших любовников, – пальцы забираются под воротник кофты и осень целует мою шею холодом. – У меня есть неделя, и я хочу знать – что это…
– Это? – шепчу я.
– Это.
Легкое прикосновение губ.
Подо мной – бездонная пропасть и лезвия острых камней, выстилающих бездну, надо мной – грозовое небо в агонии, вокруг – штормовой ураган и деревья, вырванные с корнем… передо мной – тонкий веревочный мост.
В моем октябре Глава 4
Смотрю на часы – начало третьего ночи. Первое октября. Темно и очень тихо. Непривычно тихо, наверное, поэтому я проснулась. Лежу и всматриваюсь в темноту. Хочется больше света, больше деталей, но все, что у меня есть – тонкая полоска лунного света сквозь зашторенные окна, а она немногословна, и мне приходится учиться видеть в темноте – нос, и правда, великоват, но в этом есть какая-то извращенная красота; тонкие губы время от времени что-то говорят во сне, очень тихо, ничего не разобрать, но как только тишина снова смыкает их, они прекрасны – изящные, с острыми гранями краев, которые изгибаются, танцуя что-то неповторимое; лицо открыто, волосы не прячут его, а лежат на подушке, и я украдкой прикасаюсь к тугому завитку – он этого не узнает, и у меня чувство, словно я только что украла самое яркое воспоминание за последние годы; ресницы вздрагивают, и я пытаюсь представить, что ему снится. Это дом огромен, и для двоих здесь слишком много воздуха, а мне так хочется дышать с ним одним кислородом. Его вдох – мой выдох. Теперь мне совершенно ясно – я была обречена с самого начала. У меня не было ни единого шанса – я не отказалась бы, и он это знал, возможно, уже в тот момент, когда клал купюры на стол, чтобы впервые оплатить мой кофе. Порой судьба выглядит совершенно невзрачно, и пламя прячется в человеке до той поры, пока не он не посмотрит вам в глаза. А потом он вспыхнет, заискрится, и пламя перекинется на вашу кожу – он поведет за собой, и вопреки всему, чему вас учили, вопреки гласу разума и жизненному опыту вы пойдете туда, куда скажут.
***
Открываю глаза – одна половина штор убрана к стене, и свет льется в комнату через огромные окна. Небольшой книжный шкаф, деревянные полы и пушистый ворс ковра, зеркало во весь рост и двери в гардеробную, широкая, низкая кровать. Я совершенно одна. На второй половине смятая подушка и откинутый край одеяла – смотрю на них и отчаянно жалею, что вчера не настояла на своем, но его усталость была осязаемой, а мое желание – не до конца оперившимся, а потому, наверное, это было мудрое решение. Не мое, естественно.
Оглядываюсь – это не его дом, он его снимает на время выставки, а потому нет смысла разглядывать детали – если уж вещи и заговорят, то речь пойдет не об этом человеке.
Из комнаты – в огромный коридор. Я крадусь – голыми ногами по теплому дереву, беззвучно вдоль молчаливых стен и замираю у лестницы на первый этаж. Тихо. Ступенька, другая, третья. Первый этаж. Кухня.
– Привет, – говорю я.
Он оборачивается и смотрит, словно мое присутствие здесь совершенно естественно – я там, где и должна быть. Пробегается взглядом по моим ногам, возвращается к заспанному лицу – никакой неловкости. А вот мне неловко, потому что на мне его футболка, едва доходящая до середины бедра. Наверное, стоило переодеться в свое платье. Стол, за которым он сидит, усыпан белой стружкой, в правой руке – тонкий предмет, нечто среднее между шилом и скальпелем, в левой – крохотная белая фигурка. Он бережно ставит её на стол. Небольшая пауза – он выжидает, он смотрит. Под его взглядом мне тесно, словно он испытывает меня, словно беззвучно… нет, не приказывает – приглашает. Подхожу к столу и беру в руки тонкую, извивающуюся линию, которая складывается в женское тело. Она лежит на боку – линия, вытянутой вверх руки, плавно перетекает в шею, огибая правильную форму головы, спускается по позвоночнику к талии, взмывает вверх, округлыми бедрами, струится длинными ногами, изящно завершаясь в кончиках её пальцев. Поднимаю на него глаза – он смотрит очень внимательно.
– Ты всех любовниц исполняешь в пластмассе? Могу я рассчитывать на бронзу?
Он смеется и убирает волосы назад:
– Кофе будешь?
Этот день он украл у меня – я его совершенно не заметила, и если вы спросите у меня, о чем мы говорили, я не смогу дать внятного ответа. Словно призраки мы перемещались из комнаты в комнату, и то, что происходило между нами, только на вид было диалогом – он гипнотизировал, а я погружалась в его зазеркалье. Стоило ему открыть рот, и я жадно ловлю каждое слово. Вот мы на кухне и говорим о любви, вот мы в спальне и говорим об искусстве, вот мы выходим на улицу, кутаясь в пушистые шарфы, и говорим о зиме и книгах. И это не общение – это танец слов, вальс звуков, где он ведет, а я уже не помню, где мы брали начало. Я спрашиваю:
– Твое самое яркое воспоминание?
– День, когда отец сказал, что гордится мной.
От его рук к моим губам – он почти не прикасается ко мне, но если это случается, то только так – его руки к моим губам. Я смотрю в его глаза:
– Почему ты не целуешь меня?
– Жду.
– Чего?
Он смеется:
– Когда грянет гром.
Вся моя история в один день – теперь он знает, что я читаю, когда ложусь спать, почему зеленый, а не бежевый цвет обоев в моей квартире, где работаю, и кто были мои родители, знает, что единственный близкий мужчина был значительно старше меня, знает о Гастоне Леру каждую осень, почему я до жути боюсь кузнечиков, и что делает в моей квартире самый обыкновенный камень, раскрашенный гуашью. Самое странное, что я совершенно не помню, когда успела раскрыть все карты – просто в какой-то момент оглянулась и поняла – он знает обо мне все. Я опускаю глаза, хмурю брови, смотрю в пол и тихо спрашиваю:
– Мы еще увидимся?
Ночь – мы не спим, и тонкий черный шарф закрывает мне глаза. Его голос из-за спины:
– Не снимай.
Киваю. Слова иссякли, осталось лишь тонкое чувство того, что теперь он хочет слышать только свой голос. Тихий шелест одежды, еле уловимое движение воздуха вокруг меня и тонкие пальцы – они подцепляют ворот моего платья и тянут молнию вниз. Звук, движение, легкое касание – платье струится по моим плечам, следуя движению его рук – темнота перед моими глазами покрывает мою кожу невидимым порохом и каждое прикосновение – взрыв. Мое тело кричит, и я совершенно его не узнаю – оно – тонкая ткань, и под его пальцами, спускающимися по моим рукам, оно трепещет – тонкая рябь превращается в волны – они омывают мое сердце, обрушиваются цунами на мои голосовые связки, и так тяжело молчать.
– Хочу посмотреть на тебя, – говорит он.
Платье падает на пол, я в одном белье – смотри…
Вздох, тишина, прикосновение – его пальцы от шеи к плечам, горячей волной по лопаткам – они останавливаются, замирая на застежке бюстгальтера и замолкают, словно бы думают – сто́ит ли? Все, что есть во мне, становится осязанием. Я вслушиваюсь в ощущения от прикосновения – ни один человек до сегодняшней ночи не прикасался к моим нервным окончаниям. Слушаю свое дыхание – быстрое, приглушенное, словно я пытаюсь удержать вожделение, словно я боюсь, что оно испарится, вылетит из меня вместе с очередным толчком сердца, растворится в выдохе.
– Холодно? – спрашивает он.
– Нет, – отвечаю я и пытаюсь унять свое тело – он спрашивает, потому я с ног до головы покрываюсь мурашками, и я знаю, что он улыбается, потому что его руки смеются надо мной – приподнимают гибкую бретель, но ничего с ней не делают. Хочу снова стать хозяйкой своего тела, но оно отчаянно вырывается из моих рук и тянется к нему. А он молчалив, он самоуверен, и это обезоруживает. Делай, что хочешь, что угодно, только делай что-нибудь… Но он молчит, еле шепчут кончики пальцев, которые скользят вдоль тонкого кружева – справа налево, сверху вниз, и снова направо.
Тихий щелчок – прижимаю к груди ослабший бюстгальтер. Он смеется:
– Не мешай, – говорит он и подцепляет пальцами бретельки на плечах – они спадают, я убираю руки и слышу тихий, быстрый шелест его дыхания – он не просто играет, он с наслаждением тонет вместе со мной. Горячие ладони на моей спине спускаются вниз по изгибу позвоночника, чтобы разойтись в стороны, обвивая мою талию, когда он делает шаг, обнимая меня сзади – горячее дыхание на моем плече, и я вздрагиваю от прикосновения губ, легких, невесомых. Его руки – по моему животу, и они ныряют под пояс трусиков. Мой выдох – его вдох – все, как я хотела, но в разы слаще. Руки, губы, жар его груди – внутри рождается огонь, и он беспощадно поднимается вверх, облизывая меня голубыми языками пламени. Мне трудно дышать, ловлю ртом воздух, словно это поможет, я – жар-птица в безжалостных человеческих руках! Его ладони обманывают меня – горячей лавой огибают раскаленное лоно, ложась на бедра, стаскивая с меня тонкое кружево. Ловлю его руки, обвиваю запястья:
– Вернись… – шепчу, и тяну упрямые ладони.
– Не трогай, – говорит он и опускается на колени, ведя ладони по моим ногам, оставляя меня совершенно беззащитной – ни одежды, ни поступков, ни слов – мне совершенно нечем прикрыть себя. Замираю, чувствуя его дыхание на ягодице и тонкое кружево поцелуев, поднимающееся вверх к основанию спины, его руки впиваются в мои бедра, и где-то среди тишины и полумрака, между сегодня и завтра, зажатая в тиски его рук, губ и тихих слов, безвозвратно, безнадежно потерялась я.
Глава 5
Проснувшись утром, я долго вспоминала, почему мне так хочется что-нибудь раскурочить, и вот память услужливо подсовывает мне яркие кадры, о которых любая женщина рада бы забыть раз и навсегда – в тот момент, когда рассудок окончательно покинул меня, оставив тело на растерзание самому древнему и безжалостному из инстинктов, Женя сказал: «Подожди». Забавно, когда я услышала звук открывающейся двери, мою голову заполнили разномастные картинки из эротических фильмов и книг, и я с замиранием сердца ждала его возращения, предвкушая нечто, выходящее за рамки бытового секса, морально готова к любым экспериментам. Но к тому, что получила, оказалась не готова.
Он исчез.
Спустя десять минут я неловко стащила повязку с глаз и огляделась, надеясь на тонкую шутку моего нового любовника, но увидела, что в комнате я совершенно одна. Нелепо переминаясь с ноги на ногу, я начала терять пыл. Спустя еще пятнадцать минут – терпение. Несмешная шутка и скверное чувство юмора. Еще пятнадцать минут заставили меня натянуть на себя трусики и платье и выйти в коридор. Там кромешная тишина и приглушенный свет точечных светильников. Я позвала его, но мне никто не ответил. Спустилась вниз и прошла на кухню, где никого не было. Гостиная и огромные панорамные окна на задний двор – там звездная ночь и стена хвойного леса. Я снова позвала, но снова тишина.
Мне понадобилось десять минут и все мое воображение, чтобы заставить себя поверить – я, действительно, осталась одна. А потом меня ждала еще одна находка – она была на кухонном столе, и в порыве искреннего изумления я её не заметила. Теперь, когда мое вожделение уступило удивлению, а на его место вот-вот должен был прийти гораздо менее желанный гость, я увидела что-то небольшое на светлой столешнице. Я подошла, будучи абсолютно уверенной, что это – очередная статуэтка, призванная смягчить мою неловкость, но вот я протягиваю руку и беру со стола… ключи. Самые обыкновенные ключи от машины. От того самого огромного черного кита.
***
Утро выдалось серым, но и серый может быть иным – этот был не таким, с какого начался сентябрь. Тот день был не просто бесцветным – он был плоским, картонным, словно пыльные декорации заброшенного театра. Но этот день – объемный, глубокий и мрачный – вбирал в себя, засасывал, погружая в самый глубокий серый, и словно старые черно-белые кинофильмы, этот день был бездонным. Он показывал многогранность, бесконечную глубину одного цвета, с редкими, но ослепительно яркими вспышками цвета – вот на фоне серого неба взмывает в воздух красно-коричневый зяблик; вот кухня, где даже воздух превратился в светло-серое марево, вдруг вспыхивает темно-зеленой курткой, перекинутой через спинку стула; вот спальня, где самый разный серый перемешался, словно масляная краска на палитре, вдруг взрывается гроздью ягод рябины прямо за окном. Я словно попала в фильм «Город грехов», где неспешное черно-белое внезапно окрашивается движением и алой кровью. Было так тихо, так сонно, что становилось жутко, но… не настолько жутко, чтобы вызвать такси. Его куртка висит на спинке стула, его машина – здесь, а значит, и сам он где-то в доме и, наверное, это держало меня здесь – я словно была внутри сумрачного романа, и, пожалуй, впервые за всю мою жизнь, перелистывая страницы, я даже не догадывалась, чем закончится история.
Сижу на кухне за столом, в руках – кружка с чаем, а я смотрю на ключи – они лежат там, где я их нашла. Я смотрю на них и думаю – если уж ты захочешь, чтобы я уехала, будь добр сказать это мне в глаза. Поднимаюсь со стула и неспешно иду вдоль стола, огибаю край и иду мимо огромного кухонного гарнитура к раковине, открываю кран, и пока мои руки споласкивают кружку, моя голова занята тем, что пытается предугадать следующий поворот сюжета.
Весь этот день я провела наедине с собой.
***
Внизу ужасный грохот – я подскакиваю на кровати. Сердце заходится, ничего не соображаю, пытаюсь понять, что вырвало меня из сна, когда оглушительный грохот повторяется снова. За окном ночь. Быстро поднимаюсь с кровати, накидываю его халат и выбегаю их комнаты. Снова грохот, и теперь я уже могу различить – ломается что-то деревянное, ломается вдребезги, с разлетающимися в сторону щепками. Бегу по коридору к лестнице, слышу его голос, а в следующее мгновение чувствую, как в слепую панику не отошедшего ото сна человека вплетается совершенно осознанный, неконтролируемый восторг. И пусть мое воображение рисует картины, где нас грабят или собираются убить, но эта идиотская, совершенно неуместная радость лезет поперек логики и страха. Дура, чего ты улыбаешься?
Залетаю на кухню и останавливаюсь – сердце лезет под кадык, легкие шелестят, глаза бешено шарят по огромному пространству – найти его несложно, и когда я вижу его, улыбка расцветает на моем лице: ну, нас определенно не грабят. Да, выглядит кухня так, словно здесь прошел небольшой смерч. Очень, очень пьяный смерч. Буквально на ногах еле держится, но свирепо, от всей души сыплет матами, проклятьями. Он хватает второй стул, поднимает над головой и со всей силы обрушивает на пол, на останки первого – дерево хрустит, дерево летит в разные стороны и первый стул, который теперь превратился в раскуроченную кучу дров, подпрыгивает и взрывается деревянным фейерверком. А я тихонько смеюсь – меня распирает совершенно неуместная нежность. Господи, ну какая же я, дура! Дура, и – слава Богу, умная так не вляпалась бы. Я с восторгом принимаю теперь уже очевидный факт, как наивысший дар – мне хватило каких-то суток, чтобы безумно соскучится по нему! После того, как он вырвал меня из привычной жизни, высмеял мою похоть, и бросил на стол ключи, мол, будешь уходить – двери закрой, я смотрю на него и мечтаю урвать момент, чтобы приблизиться, прикоснуться.
Он снова и снова поднимает над головой остатки стула, колотя их об пол, а медленно прохожу вглубь кухни. Ненормальный. Он черно матерится, а я сдерживаю улыбку и обхожу стороной геноцид стульев. От него разит уже отсюда, за несколько метров, и все же я с наслаждением ласкаю взглядом спину и руки, которые неистово колотят то немногое, что осталось от второго стула – щепки в стороны, волосы взметаются в воздух и лезут в глаза, маты – в ночную тишину дома, и тяжелое, надрывное дыхание, которое странно напоминает истерику – нет, он не плачет, он, скорее, рычит, но, кажется, еще одна капля – и он разрыдается, совсем как мальчишка. Забавно, но меня совершенно не интересует причина его ненависти к стульям.
И вот он замечает меня – поворачивает голову и замирает. Глаза пьяные, а вот злоба в них абсолютно трезвая, и он внимательно разглядывает меня – взгляд, полный ярости, не сулит ничего хорошего. Может, он опустится до рукоприкладства, возможно, он и вовсе убьет меня, намерено или нечаянно. А мне не страшно – я открыто и прямо смотрю в обезумевшие зеленые глаза.
– Ты еще здесь? – спрашивает он.
– Как видишь, – отвечаю и еле сдерживаю улыбку.
Он выпрямляется и смотрит на меня – опустошенные, усталые, пьяные глаза елозят по мне, осматривая с ног до головы. Он опускает голову и смотрит на остаток стула в своей руке, а потом бросает его в общую кучу искореженного дерева и снова поднимает на меня глаза:
– Чего притащилась-то?
Перестаю смеяться, потому что слишком сильно́, нестерпимо мое желание прикоснуться к нему. Делаю шаг вперед:
– Хочешь, помогу?
– Ломать?
– Убирать.
Он смотрит на меня и буднично так говорит:
– Пошла на хер отсюда.
И в этот самый момент со мной происходит совершенно невероятные метаморфозы – вместо того, чтобы впитать это «на хер», впустить его в кровеносную систему и пустить по венам, отравляя свое самолюбие, я смеюсь и это самое «на хер» отскакивает от меня, рикошетом. Возвращается хозяину и тот хмурится.
– Ты меня слышишь? Съебалась!
Тонким звоном от моей невидимой брони и это скорее щекотка, чем оскорбление. Я тихо смеюсь. А в следующее мгновение он взрывается фейерверком матерных слов – черный, отборный, изощренный и изобретательный мат разлетается в воздухе словесной шрапнелью. Я не выдерживаю – я смеюсь во весь голос. Он самозабвенно орет – я хохочу. Он пинает раскуроченные стулья и кроет матом. Его слова – острые осколки стекла – долетая до меня, превращаются в невесомые, разноцветные перья – они щекотят меня, мне смешно, на глазах выступают слёзы, а у него на шее вырисовывается вздутая вена ненависти ко всему живому. В первую очередь – к самому себе. Деревянные останки взмывают воздух и разлетаются по всей кухне. Я такое вижу впервые и жадно, сквозь слёзы и смех, запоминаю, каким глупым, каким нелепым может быть пьяный человек. Какой жалкой может быть злоба.
Он выдыхается, поток слов иссякает и его руки и ноги перестают крушить все, что попадается им на пути, а я, насмеявшись вдоволь, привожу в порядок свое лицо. Он останавливается, тяжело дышит, поднимает на меня глаза и вытирает тыльной стороной ладони уголок рта. Какое-то время он просто молчит, а затем:
– Да пошла ты на хер, – устало подытоживает он.
Ну, вот мы и вернулись к тому, с чего начали.
Он оседает – садится прямо на пол, вытаскивая из-под задницы куски поломанного дерева, а я медленно пробираюсь к нему. Он оглядывается вокруг, смотрит на творение рук своих, а я подхожу и сажусь рядом. Он поворачивается, смотрит на меня. Боже мой, да он еле тепленький! Откуда силы взялись? Его уставший взгляд елозит по моему лицу:
– Думаешь, я сейчас извиняться буду?
– Ну, если тебе хочется, – говорю я глядя в пьяные глаза. От былого смеха осталась лишь легкая улыбка на моих губах и глаза, полные похоти.
– Нет, – кудри свирепо мотаются из стороны в сторону. – Мне не хочется, – он отворачивается, задумывается, глядя на свои руки, а затем говорит. – Знаешь… – поднимает на меня взгляд и снова смотрит прямо в глаза, – …когда ты едешь с незнакомым человеком хер знает куда… – он выдыхает, я морщусь от крепкого перегара, он замолкает, набирает воздуха и продолжает, – …хер знает зачем, ты должна быть готова к… – он снова замолкает, а затем многозначительно обводит взглядом погром вокруг нас, – … к чему-то… подобному.
Я оглядываюсь, пытаюсь оценить ущерб, но в полумраке, только оправившись от сна и не зная расценок мебельной индустрии, это довольно сложно, а потому я просто киваю:
– Да… пожалуй, – снова поворачиваюсь к нему и натыкаюсь на его внимательный взгляд, прикованный к моему лицу. – Но знаешь, могло бы быть гораздо хуже.
– Да? – пьяно отзывается он. – И что же?
– Ну, ты бы мог оказаться серийным маньяком или, прости Господи, сетевым продавцом дрянной косметики.
Я улыбаюсь, он внимательно смотрит на меня, хмуря брови, а затем выдает:
– Ты пьяная, что ли?
Я снова хохочу во весь голос, пока смех не забирает остатки моих сил. Он смотрит на меня, я – на него.
– Пойдем спать, – говорю я и поднимаюсь на ноги.
Я протягиваю ему руку, но он отмахивается от неё и встает сам.
Поворачиваюсь на правый бок и рассматриваю ткань футболки на его спине – эти два дня не дали мне ни единого шанса добраться до его тела. Поднимаю руку и провожу пальцем по тонкой линии, в которую сложилась ткань. Какой примечательный персонаж. Веду по линии, чувствую тепло тела под тканью, слушаю его пьяное сопение. Что же у нас в следующей главе?
Глава 6
Тонкое марево холодного солнца в утреннем воздухе, словно полупрозрачный тюль, насыщенный и бездонный коричневый цвет в кружке с толстыми стенками. Отрываю глаза от осени в моем стакане и оглядываю полы кухни – я проснулась рано и сразу спустилась вниз. Ночное побоище при свете дня выглядело еще хуже, чем под покровом ночи – ощетинившиеся выломанными щепами ножки и перекладины, словно переломанные кости невиданного зверя, обивка вывернута и напоминала внутренности странного белого цвета. Неудивительно, что все это отправилось в мусорный бак раньше, чем я налила первую кружку кофе. Теперь сижу и смотрю на творение рук своих и чувствую удовлетворение от проделанной работы. Делаю глоток – горячий, но не обжигающий кофе прокатывается по горлу, разливая утреннее тепло по моему телу.
– Зачем ты все убрала?
Голос тихий и хриплый, как никогда. Оборачиваюсь:
– Нужно было оставить?
Он, сонный, всклоченный, и без того не самое красивое лицо – мятое и заспанное, но… Боже мой, как хочется прикоснуться к тонким губам. Он смотрит на меня, чувствует мое желание, отчего в глазах рождается знакомое высокомерие. Блин, сейчас начнется… Жду, когда он разразится безобидной чушью, когда погонит прочь или заставит идти к мусорному баку и возвращать творение рук его на положенное место. Но… ничего не начинается – спокойный взгляд, ровный ход секунд, медленное ленивое дыхание. Вдох – выдох, вдох – выдох, вдох:
– Кофе нальешь?
– Я вдоволь назаботилась о тебе вчера. Давай-ка сам.
Тонкий серп улыбки, и он идет к кофемашине, зевая и потягиваясь, и пока он возится с утренним кофе, я выдыхаю – у меня ладони взмокли. Не отрываю глаз от тонкого тела, ленивых движений, и удивляюсь себе – если он пугает меня, что я тут делаю? Никто же не держит, более того, никто не расстроится, уйди я прямо сейчас. Он оборачивается и бросает на меня быстрый взгляд. Или расстроится? Гадание на кофейной гуще еще никто не отменял, но негоже взрослой даме уповать на осадок напитка в кружке. Рок, судьба, предназначение – вес это прекрасно смотрится на страницах романов, а мне во всем этом существовать. Кофемашина перемалывает зерна – я слушаю, как работают жернова, а следом высокие давление и температура рождают неповторимый аромат, разносящийся по кухне. Мой кофе уже остыл, запах едва уловим, а этот – новый, свежий, яркий, сочный и такой глубокий. Осень преподнесла мне удивительный подарок. Смотрю на свой телефон – там несколько пропущенных звонков с работы – очевидно, я уволена. Как-то очень невовремя. Вот неделей позже… Я улыбнулась. Похоже, я обломаю зубы о такой орешек. Хм… Да здравствуют поломанные зубы!
– А тебе никогда не хотелось? – он поворачивается ко мне.
Смотрю на него, на кружку в его руках:
– Не хотелось чего?
Мой взгляд бегает от его глаз, к его рукам, по тонкой струйке пара из кружки поднимается к губам и снова всматривается в глаза – они смотрят на меня, словно вчерашнее не должно было меня шокировать. Забавно, но я, в общем-то, и не шокирована. Заинтригована – ближе, но даже это не совсем то слово, что способно отразить происходящее.
– Сделать то же, что я вчера? – говорит он и делает глоток, поджимает обожженные губы, облизывает их, а я смакую каждое движение его тела. Интрига жаждет острых углов, неожиданных действий и внезапных поворотов сюжета, ну а я… я наслаждаюсь тонким послевкусием урагана, которым пропитано это спокойное утро. Я – словно выживший в кораблекрушении, и плавая не деревянном плоту, оглядывая то, что осталось от корабля, чувствую, что моя жизнь обрела новую ценность, пройдя по тонкому лезвию смерти.
– Напиться до скотского состояния? – говорю я и опускаю нос в кружку, делая большой глоток.
За моей спиной что-то взрывается – внезапно и очень громко.
Я подскакиваю и оборачиваюсь назад – на противоположной стене расцвело огромное, кофейно-коричневое пятно, которое начинает терять округлые формы и сползать вниз тонкими струйками кофе. Остатки кружки на полу возле стены.
Оборачиваюсь:
– Ты в своем уме? – это все, что успел сгенерировать мой мозг. Руки тут же задрожали. Несильно, и шок очень быстро переходит в возбуждение. Но не страх.
– Вроде уже выяснили, что нет, – голос тихий, с тонкими нотками ярости. – Зачем ты убрала мой погром? – машет он теперь уже пустыми руками. – Кто тебя просил? – его ярость медленно набирает обороты. Мои пальцы трясутся, его взгляд вонзился в меня. – Зачем тебе порядок?
– Из соображений безопасности, – тихо отвечаю я.
– Каких именно? Чем тебе помешал сломанный стул?
– Два.
– Да какая разница? – кричит он.
– Тут щепки валялись по всей кухне, – я тоже начинаю кричать, но мне от этого только хуже становится.
– За ножки переживаешь? – вот теперь он по-настоящему злится.
– Да! – рявкаю в ответ.
– Надень тапочки, а еще лучше… – тут он подбегает к столу, хватает мою кружку – та делает крутое пике и со звоном разлетается о деревянный пол – десятки мелких осколков поднимаются в воздух сверкающей волной. Они рассыпаются по полу, а меня пробивает самая настоящая дрожь. Он хватает меня за руку и тащит за собой – мы подбегаем к кухонному гарнитуру, он открывает шкафы и тумбы, он достает кружки, тарелки, фужеры из тонкого стекла. Вручает мне один из них, и я вижу, что его тоже трясет – тонкие пальцы – ходуном, дыхание рваное, судорожное, взгляд мечется по моему лицу:
– Ломать тоже нужно уметь, – говорит он. – Все думают, что только строить – великое искусство. Но ломать – искусство не менее великое! Знать, где надломить, знать, когда и как – вот что не менее важно. В мире, где каждый хочет творить, должны быть люди, умеющие разрушать. Бросай!
Я смотрю на него, на изящный, узкий фужер для шампанского и мотаю головой:
– Нет.
– Бросай! – кричит он на меня. – Учись! Учись ломать вещи, бить посуду, бросать людей! Это важно!
– Зачем? Для чего?
Тут он выхватывает бокал из моих рук и швыряет – стекло летит через всю кухню и взрывается осколками рядом с кофейным пятном.
– Это, – быстрое дыхание, горящие глаза, – дает возможность понять истинную ценность! То, на что не поднимется рука – истинная ценность! То, над чем плачешь и пытаешься собрать осколки – истинная ценность!
– В том то и дело! – кричу в ответ. – Как собрать то, что было ценно? Оно разбито, и уже не спасти…
– Зато теперь ты точно знаешь, какова была истинная ценность, – его голос опускается до еле слышного шепота. – Может быть, если судьба сжалится, если тебе повезет вновь… – он замолкает, яростно мотает головой и закрывает глаза, словно отгоняет мучительное видение, а затем. – В мире, где полно барахла, в мире, заваленном ненужными вещами, люди совершенно разучились понимать суть. А нужно уметь! Уметь отличать важное от второстепенного, улавливать и извлекать суть вещей. Мы видим ценность лишь тогда, когда вещь разбита.
Он берет еще один фужер, протягивает мне, смотрит мне в глаза:
– Никто не корпел над этим, никто не вложил в это часть души. Это – штампованный заводской товар. Ты точно не будешь оплакивать его, так сделай то, что я прошу.
– Зачем? – я слышу свой голос, и отчего-то он ломается, плывет, в нем отчетливо слышна подступающая истерика. – Чего ты хочешь от меня?
– Разбить, – говорит он и шагает мне навстречу. – Хочу узнать, буду ли я оплакивать то, что останется от тебя?
– Ублюдок! – кричу я и со всей силы бросаю фужер об пол. Тонкий звон, брызги стекла, и я плачу – в одно мгновение, в одну сотую долю секунды мне становится больно и хорошо – страх, горечь, обиды, фобии, ночные кошмары, прокисшие амбиции, заброшенные мечты – все разлетелось хрусталем, взорвалось фейерверком стекла и рассыпалось градом фальшивых бриллиантов. К чертям собачьим! Моя работа – не моя – я уволена и не жалею об этом. Мой единственный близкий мужчина, тот, что был гораздо старше меня, тот, что любил меня и тот, кого я бросила, потакая чужим предрассудкам – он был важен, он был ценнее всех. Он любил меня, а я дешево разменяла его любовь. Я хватаю первое, что попадается мне под руку и швыряю об пол – тарелка разлетается на несколько крупных и сотню мелких осколков. Я плачу – плачу оттого, что больше не могу прикоснуться к нему. И никогда больше не смогу.
Мы видим ценность лишь тогда, когда вещь разбита.
Бокалы, чашки, кружки, тонкие блюдца, массивные плошки, прозрачные фужеры – все летит в воздух, разбивается о стены и пол, рассыпаясь градом бесполезного стекла и фарфора. Женя кричит, радостно вопит и хохочет – его смех иссушает мои слёзы – прошлого не спасти, прошлое осталось далеко позади и даже осколков уже не найти, а потому я смеюсь вместе с ним. Бокал за бокалом, тарелка за тарелкой, пол покрывается битым стеклом. Мы смеемся, колотим посуду, и каждый из нас оплакивает что-то свое. Звон и смех – все больше осколков на полу, и они сверкают, искрятся в лучах утреннего солнца – бриллианты разбитого прошлого. Так красиво. Я смотрю, как он шагает вперед, как его ноги наступают на сверкающий хрусталь и замолкаю. Он тоже больше не смеется, не кричит – он задумчиво шагает по острым лезвиям. Я заворожено смотрю, как легким перышком скользит его тело над битым стеклом – легкий, невесомый, неповторимый. Он поворачивается ко мне:
– А ты будешь оплакивать меня, когда я разобьюсь?
Его глаза блестят, они сверкают зеленым хрусталем, и я представляю их разбитыми на миллиарды крошечных осколков – буду ли я плакать? Буду ли собирать то, что от него останется, проклиная себя за то, что не сумела удержать?
Открываю рот, но ничего не говорю. Опускаю взгляд вниз и смотрю на красные пятна, остающиеся от его правой ноги.
– У тебя кровь идет, – говорю я.
– Естественно, – тихо отвечает он.
***
Последний порез совсем небольшой, и я обрабатываю его йодом, закрываю баночку и ставлю на стол, мельком бросая взгляд на три осколка, лежащих на салфетке. Беру бинт и обматываю его ступню. Его голова покоится на мягком подлокотнике дивана, и он удовлетворенно смотрит на то, как я перевязываю его правую ногу.
– Зашить бы, – тихо говорю я, наматывая бинт виток за витком.
– И так сойдет, – отвечает он. Голос его – тихий, хриплый и спокойный. – Посоветуй мне книгу на сегодняшний вечер.
Поднимаю на него недовольный взгляд:
– Я не на работе.
– Это не мешает помочь человеку.
Отрезаю бинт, разрезаю конец на две части и обматываю ими стопу.
– Человеку-то помочь можно, а вот психу – нет. У меня не та квалификация, знаешь ли.
Он смеется, я завязываю концы бинта. Готово.
– Чем мы будем заниматься сегодня? – спрашивает он, глядя, как я убираю его ногу с моих колен. Я вздыхаю и поднимаю на него глаза:
– Может быть сексом? Было бы очень кстати.
Он улыбается, сверкая рядом ровных белых зубов:
– Нога болит, – отвечает он и в его глазах сверкает мерзкий огонек властолюбия – заставил меня просить о сексе. Как попрошайку. Пытаюсь испепелить его взглядом, но, проиграв, закусываю губу и поднимаюсь с дивана – собираю в салфетку кровавые шарики ватных тампонов, собираю аптечку. Поднимаюсь и иду на кухню. Пол я подмела, несмотря на жаркие протесты нестандартной личности, валяющейся на диване – он орал, что это красиво, а я – истребитель творчества, обвинял меня в геноциде свободной мысли, пока я молча орудовала метлой.
– Библиотека наверху, – кричит он мне в спину, пока я открываю дверцу и выбрасываю мусор в ведро. – Выбери нам что-нибудь.
Остаток третьего октября мы читали «451 градус по Фаренгейту», а четвертое провели в «Вирте» Джефа Нуна. Я, кстати, немало удивилась, найдя эту книгу на полке, и кое-что поняла.
***
Полночь, четвертое октября плавно перетекает в пятое, и мы встречаем его вместе – тонкая пелена света ночника на странице книги, и его рука на моей спине. Если бы не тонкие пальцы, скользящие по моей коже, я бы бросила чтение еще вчера. Если бы не возможность лежать у него под боком, вдыхать его запах, слушать тихий смех, язвительные замечания и пошлые зарисовки, рожденные книгой, ночью и двумя телами под тончайшим покрывалом похоти, я бы замолчала. Если бы не искрящееся эго, завораживающее блеском самолюбие, и сверкающая миллиардами осколков совершенно уникальная точка зрения на весь этот мир, я бы ни за что не пошла за ним, но… Господи, как же прекрасно, что есть бесконечная вселенная этих «если бы», а я сорвала джек-пот – мне достались самые изысканные, самые горькие, самые неповторимые «если». Замолкаю, отрываю взгляд от книги, смотрю на кончик длинного носа и поднимаюсь по переносице к зеленым глазам:
– Это не съемный дом, – говорю я.
Он удивленно вскидывает брови, а затем улыбается:
– Правда? – улыбка оголяет его зубы. – С чего ты взяла?
Я закрываю книгу и поворачиваю обложкой к нему:
– Вот с чего.
Он смотрит на книгу, затем на меня:
– И что? Книга, как книга – обложка, страницы, слова на бумаге.
Я улыбаюсь:
– Да, да, все на месте. А вот слова на бумаге… у них, знаешь ли, весьма своеобразный порядок, характерный отпечаток и интонации. Это книга на любителя. Брэдбери можно увидеть в любой коллекции, а вот это, – я машу книжкой из стороны в сторону, – нравится далеко не всем. Грязновато, знаешь ли, да и в нашей стране выпущено относительно недавно, и о ней немногие знают. Это не классика, интерес к которой продиктован общественным мнением, это – самостоятельный и весьма своеобразный выбор. Эта вещь не безлика, не декорация большого дома в аренде. Эта книга чья-то.
Он смотрит, и тонкий серп улыбки меркнет – его лицо становится задумчивым.
– Итак, чей это дом?
Он убирает руку с моей спины:
– Это дом Рут.
Моя челюсть глухо падает вниз, я закрываю руками лицо:
– Господи… – в голове мелькают образы, мысли, ругательства. Я должна была догадаться.
Отрываю руки от лица:
– Вы спите?
Он мотает головой и кисло ухмыляется:
– Я уже говорил.
– Значит соврал!
– Ну, так что мешает мне сделать это снова?
Бессильно рычу:
– Ну, ты и сволочь… Я ведь тебе не вру!
Он улыбается:
– Кто же тебе не дает?
– Хочешь, чтобы я врала? Рассказывала небылицы?
– Любая твоя небылица, все равно будет автопортретом. Небылицы или правда – мне будет интересно.
Я сверлю его взглядом, я пытаюсь разглядеть в нем чувство вины или замешательство, но он хитро щурится, улыбка делает его взгляд совершенно непроницаемым и навязывает мне его волю – опускаю глаза и смотрю на свои руки:
– Что мы будем делать, если она войдет сюда? Вот прямо сейчас? – снова взгляд на него.
Он протягивает руку, касается тыльной стороной пальцев моей щеки:
– Никто не войдет, – тихо говорит он.
– Почему? Это ведь её дом? Кто мешает ей…
– Ей сейчас не до тебя,– перебивает он. – И не до меня… Ни до кого.
Я смотрю на него и мне все тяжелее оторвать взгляд от его губ. Я вслушиваюсь, всматриваюсь и пытаюсь понять, послышалась ли мне тоска?
– Что с ней? – спрашиваю я.
Его пальцы – теплом по моей щеке, его глаза – терпеливой усталостью по моему лицу:
– Затяжной творческий кризис.
Глава 7
Утро. Выхожу из комнаты и борюсь с желанием громко хлопнуть дверью. Какой смысл? Все равно не услышит, а если и услышит – посмеется только. Иду по коридору, хмурюсь, кусаю губы – тут никакие слова не помогут. Тут нужны наручники. Спускаюсь по лестнице, ловлю воспоминания в своей голове – слова летают и щебечут надоедливой стаей – не так-то просто сладить с ними. Я тянусь, я пытаюсь их поймать, но куда там! Уж больно дикие. Их тонкие клювики врезаются в мое самолюбие:
Пожалуйста, не уходи.
Бессильно скриплю зубами, сжимаю кулаки – наивная дура.
Останься. Я хочу проснуться с тобой.
Боже мой… от таких приторных банальностей я бы тоже сбежала. Но что я могла поделать? Меня понесло…
Не уходи.
Останься.
Объясни.
Останавливаюсь и рычу – град воспоминаний обрушивается на меня лавиной крохотных иголок. Они впиваются в моё эго, вонзаются, пробивают насквозь и добираются до сладкого, желанного стыда – он льется сквозь порезы и заполняет меня, заливаясь в легкие, не дает мне нормально вздохнуть, покрывая испариной спину.
Разреши.
Расскажи.
Позволь мне.
Закрываю лицо руками и пережидаю град.
Хочу быть с тобой.
Хочу прикасаться к тебе.
Я хочу тебя. Боже мой, как же я хочу тебя…
Так, все! Хватит! Кручусь на месте, словно волчок, и впервые за все время, что я здесь, мне хочется понять – как? Как это работает? Некрасив, неласков, сволочь редкостная… Но работает! Работает, мать его, безотказно, потому что вот она я – на предпоследней ступеньке, верчусь вокруг себя, сыплю проклятиями и ловлю воспоминания за их юркие, тонкие крылышки. Идите сюда, сволочи, и хватит клевать меня! Но как? Впервые мне необходимо понять механизм. Все это время я просто наслаждалась, купалась в его обаянии и том, чего не купишь ни за какие деньги – совершенно неповторимые моменты вожделения, страха, ненависти, и чего-то невероятно сладкого, а теперь… Теперь, да, пожалуй, я хочу понять суть вещей!
Да вот только объяснять некому.
Громко и четко завершаю свою бессловесную, бессмысленную внутреннюю тираду одним единственным:
– Перестань!
Убираю руки от лица, поднимаю голову…
Никуда ты не пойдешь! Хочешь сослаться на обиду? Не ври, её нет. Бессилие… вот это ближе, но неужели ты настолько глупа, чтобы лишить себя такой возможности просто потому, что не умеешь приручить стихию? Такие люди… Боже мой, такие люди встречаются раз в жизни. Поэтому, да, так и будешь молча скрипеть зубами, потому что все, что вместилось в эти пять дней… Нет у таких людей эквивалентов ни в книгах, ни в музыке, ни в фильмах, и главное, в других людях – тебе просто нечем его заменить. Нечем уговорить жажду внутри тебя. Уйди сейчас – сожаление сожжет тебя дотла, как только ты переступишь порог своей квартиры.
Господи, как же ужасно, что нет копий…
Спасибо, Господи, что их нет!
Делаю шаг, огибаю лестницу. Мне все равно нечем крыть, нечего предложить взамен, и как тот, кто бесконечно берет, мне остается лишь уповать на щедрость – бесконечную, бездонную, дармовую. Как молятся в такие мгновения? Я таких молитв не знаю, так что же мне говорить? О чем просить?
Чтобы эта неделя не закончилась никогда…
Захожу в гостиную, поднимаю голову и… замираю. Секунда, две, и я слышу свой собственный тихий писк, а следом по пустой гостиной разлетается мой восторженный крик – я закрываю рот руками, воздух распирает мои легкие, сжимает сердце и в ответ оно колотится – быстро, неистово, безумно. Я скачу на месте и кручусь, поднимая голову, пряча свой восторг в ладонях.
Я ни за что отсюда не уйду!
Здесь был огромный красный паук. Я верчусь вокруг себя, задирая голову, я смеюсь. Этот паук был чрезвычайно трудолюбив и изобретателен. Оглядываюсь по сторонам – у меня крошечный новый год, мой личный праздник вне очереди. Я закрываю ладонями губы, которые так и норовят выхохотать в воздух мой искрений, совершенно детский восторг, не оставив мне самой ни капли…
Вся гостиная, от пола до потолка, испещрена тонкой красной сетью – узкая шелковая лента красной паутиной огибает каждый угол, разрезает пространство прямыми ломаными линиями, перечеркивает осенний день, собирается в узорчатые звезды-перекрестки и бесконечно длинными лучами расходится в разные стороны, забирается в каждый угол большой просторной комнаты, заполняя собой все пространство. Здесь был огромный красный паук. Из французских окон – теплый, нежный солнечный свет, и он вспыхивает красным пламенем на крошечных кусочках шелка – тонкая красная лента вьется, огибая шкафы, полки, столы, кресла, забираясь под диван, взлетая к потолку. Я поднимаю голову, я восторженно пищу – как он на люстру забирался? Огромная головоломка – лента сверкает и прячется в закоулках мебели, вспыхивает за очередным поворотом, огибает угол стола, по ножке вниз, по полу, торшеру и вьется вверх. Мой взгляд скользит по полоске красного щелка – зрачки – шире, сердце – быстрее. Я отсюда ни за что не уйду – каждый день, каждую минуту, каждую секунду буду впитывать всем своим существом чудо до тех пор, пока октябрь щедр ко мне. Делаю шаг, нагибаюсь, протискиваясь между двумя полосками красного, поворачиваюсь, чтобы не сломать тонкий, невесомый рисунок чужого воображения и с наслаждением констатирую – я бы до такого никогда не додумалась. Пальцами по нежному шелку, вдоль линии параллельно полу – она ведет меня к массивному журнальному столику. Я высоко поднимаю ногу, переступая через сплетение красной ленты чуть выше моих колен, задеваю головой нить, пригибаюсь, чувствуя, как другая часть головоломки скользит по моему плечу. Снова задираю голову – там паутина красной нити искрит в лучах утреннего солнца, расходясь алым по разным сторонам света. Комната пронизана красными прямыми, и они делят комнату на огромные цветные витражи – они рисуют осень и счастье, они складывают из кусочков реальности отдельную вселенную, где он и я, но в разных часовых отрезках – вчера вместе, сегодня – он там, где мне до него не добраться, но его прикосновение хранит тонкая красная лента. От тебя до меня – одна бессонная ночь и две, такие разные, такие непохожие жизни. Как же прекрасно, что ты так неповторим – я бы до такого никогда не додумалась.
Пробираюсь к журнальному столику, где под толстой книгой покоится начало самого алого утра в моей жизни – тонкая шелковая нить прижата к деревянной столешнице толстым сборником «Солярис» Станислава Лема. Внутри книги – закладка. Открываю – записка, мягким карандашом по плотной кремово-белой бумаге:
«Я очень плохо сплю по ночам, поэтому не обижайся – я спрячусь. А ты побудь со мной еще немного. Только не сломай шею»
Улыбаюсь. Смотрю на страницы, где лежала закладка – на полях тем же карандашом:
«Никак не могу дочитать».
Я смеюсь – «Глас Господа». Мне он тоже дался с огромным трудом. Беру в руки книгу и откладываю в сторону, подцепляя пальцами тонкий шелк – прохладная лента ложится в руку. Скольжу взглядом по лоснящемуся алому и вижу, как течет тонкой линией красный шелк – со стола, над пропастью деревянного пола, плавной дугой вниз, за ножку дивана. Ухмыляюсь. Наматываю на руку ленту и огибаю столик, под диван я, естественно, не залезаю, но нахожу продолжение с другой стороны – тяну за него. Лента вьется наверх, я протискиваюсь среди тонкой паутины, чувствуя, как скользят по коже полосы алого утра. Мне приходится встать на цыпочки, потому что лента свернулась в тугой узел на декоративной перекладине, которая довольно высоко, и, вытягиваясь во весь рост, я улыбаюсь и пыхчу:
– Массовик-затейник, блин.
Красная лента ведет меня к светильникам на стенах, возвращает к левой ножке журнального столика, где я снимаю виток за витком, а клубок красной ленты растет в моих руках. От столика – к небольшому комоду, и здесь лента ныряет внутрь. Я заглядываю в верхний ящик – там, в красных витках тонкого шелка, как в объятиях ласковой любовницы, прячутся мужские наручные часы. Распутываю и беру их в руки – массивные, тяжелые, лаконично-строгие, очень дорогие. Провожу пальцем по стеклу циферблата, и мне кажется, что я вот-вот уловлю тепло его запястья. Никаких надписей, гравировки, потертостей – они новые, и это не памятный подарок. Ты любишь хорошие часы? Улыбаюсь, поворачиваю их, открываю застежку, прикасаюсь к металлу – очень красивые. Надеваю на левую руку и долго рассматриваю – они свисают с запястья. Велики, но не слишком.
Итак, тебе нравится Станислав Лем и дорогие часы. Хорошо.
Лента ведет меня дальше, мимо картин на стенах, мимо оконных рам, возвращая меня к люстре, где я справилась лишь благодаря пресловутому журнальному столику, просто перебросив клубок через тонкое переплетение стальных узоров, спускаясь к самому полу, прокатывая клубок под одним из кресел, поднимаюсь на ноги и снова иду к стене – и там, обращаясь к тыльной стороне большого зеркала, узнаю, как сильно он похож на отца – фотография запечатлела практически одно лицо, но на разных временных отрезках. Вот только глаза у них разные – у его отца очень спокойный, мягкий, теплый взгляд. Полная противоположность сыну. Но сама фотография сказала мне гораздо больше – меленькая, не больше визитки, такая, чтобы вмещалась в бумажник. Края сильно потрепанные, сама фотография не столько старая, сколько изношенная. Такие личные вещи говорят так откровенно, что заставляют бессильно кусать губы – если самое дорогое в жизни человека имеет походный вариант, значит вся жизнь человека – дорога. Паутина становится прозрачнее и реже – слой за слоем я сматываю в клубок красную ленту и знания о том, что он любит, где бывал, чего боится. Дорогие часы, «Глас Господа», хорошие сигареты, его друзья, коих всего четверо (для сравнения – у меня их нет вообще). Вена, Токио, Лондон, Оттава, Осло, Берн, Нью-Дели, Пекин, Прага – Господи, до чего же огромен твой мир, а я сижу в своем городе, сколько себя помню. Тихая, спокойная старость и… таблетки.
Когда ночь спустилась на дом, зажигая звезды, я сидела на диване с огромным красным клубком под боком, который так не сплелся – свободный конец красной ленты переливался через спинку дивана и исчезал за лестницей – и кипой всевозможных воспоминаний в руках – фотографии и старые билеты на самолет, программки выставок из разных частей света, браслеты ночных клубов и билеты на живые выступления, три афиши, меньше, но гораздо красивее той, за которой я пришла в последний день сентября, часы на моей руке, старый, затертый проспект дома престарелых, с надписью маркером поперек «Не вздумай дожить до этого». И таблетки. Мне кажется, что весь день он был со мной и рассказывал о том, что я так боялась спросить, а теперь укоризненно смотрит на меня и его зеленые глаза насмешливо спрашивают: «Чего же ты медлишь?» Я смотрела на вещи вокруг меня, и мне казалось, что за пять дней октября я прожила целую жизнь – яркую, ослепительно прекрасную, стремительную и совершенно неповторимую. И не просто прожила, а навсегда оставила себя здесь – от макушки до пят, куда бы ни забросила меня судьба после, мысленно я навсегда останусь здесь. Но эти три пузырька… Я не знаю их названий, не понимаю, чему они служат, но я понимаю, что лекарство выписывают больным. Холодеет спина, кишки заворачиваются, и мне безумно страшно – передо мной телефон, интернет и пустая строка поисковика. Боже, как же было прекрасно, когда не было интернета! Блокирую телефон, бросаю затравленный взгляд на таблетки и зло вздыхаю. Они были моей предпоследней находкой. Теперь я всем сердцем проклинаю осень – ты же сама привела меня сюда! Удивила, поразила, показала самое удивительное, уникальное творение природы, а теперь… чувствую, как подступают слёзы. Твою мать! И что мне теперь делать? Остервенело хватаюсь за свои сокровища, как за спасательный круг, и через силу благодарю Всевышнего – не пройти мимо счастья, улыбнуться удаче, обернуться и узнать в незнакомом лице любовь – поворотные мгновения в твоей жизни, когда сам Бог берет тебя за руку. И это не просто счастье – это вся твоя жизнь, бережно спрятанная в несколько октябрьских дней…
Что мне теперь делать?
Хватаюсь за телефон – строчка поисковика, и один из бутыльков – в моей руке. Руки дрожат, потому что безумно боюсь боли. Внимательно, чтобы не перепутать, вбиваю непослушными пальцами буквы, но дружелюбный поисковик дописывает название за меня – читаю, и мой рот немо открывается навстречу тому, что говорит интернет. Я машу головой, я отказываюсь верить, но упрямый браузер бросает правду в глаза, строчка за строчкой, строчка за строчкой…
Глава 8
Оглядываюсь вокруг и бессильно вытираю тыльной стороной ладони губы – попить бы, а то горло саднит. Я очень долго, очень громко орала благим матом в надежде быть услышанной, так что теперь еле говорю. Тонкий серп луны за окном, я совершенно без сил, комната превратилась в козла отпущения – я разбросала все, до чего дотянулась. Мои сокровища… Видит Бог, я надеялась свести к нулю их ценность, но даже сейчас, когда они валяются по всей гостиной, будто бы и ненужные никому, они горят ночными кострами – яркими, манящими, пленительными.
В приступе ярости я бросалась вещами, грязными словами и проклятьями. Ненавидела и плакала. Господи, как же искренне я ненавидела! В это самое мгновение, в эти минуты, вспыхнувшие костром отчаянья в моей груди, я была такой живой, такой яркой – я горела ярче солнца! Я крушила вещи, надеясь сломать память, выкинуть из головы эти пять дней, но лучше вычеркнуть шестой и оставить все таким, каким оно было «до». Заклинаю, если вы очарованы, не снимайте гребаные розовые очки! Пусть они будут! Пусть! Это лучше, чем гореть заживо… Я бросала фотографии и мяла афиши – наглое, безжалостное вранье! Если вы любите, если вы хотите любить и дальше, Бога ради, делайте это слепо! Любовь, как и вера не требует знаний и доказательств, потому она блаженна. Я кричала, плакала и пинала клубок красной ленты – я смотрела, как он бежит от меня в дальний угол комнаты и сгорала в своей боли. Оказывается, таблетки не всегда выписывают больным – иногда их выписывают безжалостным лжецам! Ради всего святого, если вы любите, делайте это сердцем, а не головой, и ни в коем случае не позволяйте рукам лезть в эту тонкую материю. Любовь слепа не просто так – она должна быть такой, а иначе вы придете к тому, к чему пришла я – огромная пустая комната, разбросанные воспоминания и неумолимый огонь, сжигающий дотла каждую крупинку вашей бессмертной души. Это больно! Это безумно больно. Я плакала, я рвала вещи, торговалась с судьбой и бросалась обещаниями в обмен на то, что сделать невозможно – вернуть время, забыть и никогда не вспоминать. Нужно уметь вовремя остановится, почуять боль за секунду до её начала и сбежать, а иначе – ночь, слёзы и порванное в клочья сердце. И когда сил во мне не осталось, я осела на пол, прижалась спиной к дивану и долго оплакивала мои пять дней счастья. Меня трясло и колотило, меня жгло изнутри, и я ничего не могла с этим сделать. Люди, неугомонные и наивные, ради самих себя, не лезьте в чужие телефоны и почтовые ящики, не вскрывайте чужих писем, не подслушивайте звонки, не подсматривайте в замочные скважины. Как сказала одна лживая воительница искусства живописи – в девяноста девяти процентах из ста вас ждет неминуемое разочарование, и оно перечеркнет все, что вы так любили – спустит в унитаз все заслуги мастера, а вас грубо и жестко вернет в реальность, лишив магии искусства. Будьте, мать вашу, благодарны! Любовь – тонкая и хрупкая, так позвольте ей быть несовершенной. Не ломайте её правдой. Любовь – это шаткое равновесие, и чтобы держать его, нужно не только вовремя услышать любимого человека, но и столь же своевременно отвернуться и закрыть уши. Нужно уметь…
Теперь, когда я без сил, все мое нутро раскурочено, а комната, тихая и молчаливая, превратилась в камертон – она тихо резонировала тишиной ночи, сливаясь воедино с моей пустотой, слёзы высохли, губы замолчали, руки перестали ломать. Все, что было важным, все, что на самом деле имело ценность… этого руками не сломать – это ломают ложью и неуместной, никому не нужной правдой в самый неподходящий момент.
Я поднялась на ноги и пересекла комнату – последний кусочек головоломки оставался нераскрытым, и тонкая полоса красного шелка все еще была привязана к дверной ручке. То, на что я не решалась несколько часов назад, теперь было делом трех секунд – подойти к двери, взяться за ручку и повернуть. Все просто. Самую грязную работу она сделала моим руками.
Жалкая трусиха.
В твоем октябре
Дверь открылась бесшумно. Передо мной в подвал спускалась прочная деревянная лестница. Медленно переступаю по ступеням, чувствуя тепло дерева босыми ногами. Лестница закончилась, и мои ноги нежно встречает теплый пол. Бросаю беглый взгляд на стену – регулятор подогрева полов, температуры воздуха и освещения. Очевидно, здесь пропадает бо́льшая часть её времени. Я оборачиваюсь и задираю голову – высокие потолки и яркий свет. Здесь гораздо просторнее, чем я думала. Оглядываю стены, заставленные полотнами, и думаю, что в любой другой день я была бы безумно рада оказаться здесь – мастерская художника – место интимное.
Зеленые глаза смотрят на меня из угла – они спрятались за каскадом кофейных волос и любуются, как я пересекаю подвал и медленно иду вдоль стены. Наблюдают, как я вглядываюсь в картины, которых никто и никогда не видел – еще или уже, в картины, которым предстоит увидеть свет и те, что никогда не родятся – они замерли на этапе карандашного наброска. Смотрю на полотна, повернутые к стене, и гадаю, что же на них. В темном дальнем углу тонкие пальцы рук сплелись и намертво сжали ладони. Я прохожу мимо полотен, принявших на себя всю боль долгих ночей творческого кризиса – изуродованные, разорванные, замазанные черной краской, и мне становится больно – вот где мое место. Досталось не только стульям и посуде. Я – одна из них. Затяжной творческий кризис прошелся по мне катком – меня принесли в жертву слепой ярости, но так нежно, так ласково… Я приняла на себя её разочарование и стала холстом, которому с легкой руки создателя, досталось самое черное, но самое искреннее. Разодранное сердце зазвенело остатками боли, раскуроченные, вывернутые края больно резанули грудную клетку, и я стиснула зубы – зеленые глаза жадно впились в мои сжатые кулаки. Я медленно подошла к картине на мольберте, глядя на не высохшую краску. Линии, цвета, тени – вот она получилась удивительно похожей на меня. Господи, не так больно! Ну пожалуйста, не так сильно. И так уже слишком… Соленая боль скатывается по щеке, и я быстро ловлю ей пальцами. А потом поворачиваюсь и бросаю в темный угол:
– В этот раз получилось гораздо правдоподобнее, – я киваю головой на картину.
Угол хмурится, угол нервно кусает губы:
– Им понравится.
– Кому – им?
Темный угол неловко пожимает плечами:
– Агенту, менеджерам по рекламе, публике.
– А тебе?
Тяжелый вздох:
– Это хорошо.
– Просто «хорошо»?
Темный угол виновато молчит. Я замолкаю следом. Слишком много всего – денег, внимания, женщин, власти, выпивки. Мечты сбылись, амбиции реализовались, самые смелые замыслы воплотились в жизнь, и теперь просто «хорошо» уже недостаточно. Просто «хорошо» маловато уже не только для картин. Просто напиваться недостаточно – нужно ломать мебель. Просто бить посуду не забирает – обязательно ходить по битому стеклу. Просто спать с женщинами неинтересно – нужно вывернуть её наизнанку.
– Что, не хватило смелости сказать мне в лицо? – мой голос, нарочито грубый и холодный, сочится болью. Он выдает меня с потрохами.
– Не хватило, – отвечает темный угол, опуская в пол зеленые глаза. Тонкие пальцы нервно впиваются в ладони.
Я смотрю в темноту угла и кусаю губу – боли осталось немного, но то, что осталось, тонко врезается в самое нежное, и меня пронзает с ног до головы.
– Поэтому ты так одинока.
Темный угол хмурит брови, кусает губы, а затем:
– Ну чего ты ждала от меня? Скажи я тебе сразу, ты сбежала бы, даже не допив этот проклятый кофе. Мне приходится…
– Приходится что? – взрываюсь я, и мой голос летит под потолок – тонкий, беззащитный, он выдает мою боль. Я плачу. – Ты обманула меня! Так нельзя, слышишь!? Так нельзя!!!
– Мне хотелось побыть с тобой…
– Нужно было сказать правду!
Тут темный угол взрывается – высокая, тонкая фигура влетает из темноты, тонкие пальцы впиваются в мое лицо, глаза с остервенелым отчаяньем:
– Будь честна! Будь честна, мать твою! – кричит она.
Зеленые глаза сверкают и блестят, тонкие губы скалят белоснежные клыки:
– Ты бы не пошла со мной! – рычит она. Я смотрю на неё и даже сейчас не вижу в ней женщину. – Ты бы сбежала! Ты бы не дала мне ни единого шанса! Ну, давай! Смелее! Соври мне, что поехала бы со мной, знай, кто я на самом деле!
Зеленые глаза сверкают миллиардами звёзд – в них так много страха.
– Так нельзя… – шепчу я, и меня прорывает – я плачу, я заливаюсь слезами, захлебываюсь болью.
Руки обнимают меня, прижимают, обвивают… Я толкаю её:
– Не трогай! – открыто и честно прямо в глаза. Делаю шаг назад и смотрю, как рождается гнев за зеленой радужкой:
– Вчера ночью ты говорила, что хочешь меня, – шипит она.
Я стискиваю зубы и рычу – я не вижу в ней женщины. Не вижу и не чувствую! Я бессильно сжимаю зубы – оказывается, спустя пару пластических операций и несколько лет приема гормональных препаратов, совершенно невозможно разглядеть в мужчине женщину.
– Я не знала, кто ты!
– А что изменилось? – кричит она до хрипоты. – Что изменилось? – закидывает руки за голову, вцепляется в волосы, отчаянно вертит головой, а я заливаюсь слезами и всеми силами ищу в ней женщину. Она мерит подвал шагами от картины до картины, от прошлого к настоящему, от любви до ненависти… И нет, совершенно ничего нет в ней от женщины!
Она резко останавливается, смотрит на меня:
– Все то же, – говорит она, и в её глазах тонет моя последняя надежда – она смотрит так, как смотрели до этого мужчины – она видит меня насквозь. Её рука тянется ко мне… – Те же мысли, те же желания, фобии… Маш, я – это я. В любых вариациях.
Я шагаю назад, я мотаю головой и ловлю прозрачную боль ладонями. Она упрямо идет ко мне:
– Мне из моего тела не выбраться, но тело… – она стискивает зубы, бессильно рычит, вертит головой и замолкает, но снова поднимает на меня глаза. – Руки, ноги, лицо – Маш, это только антураж. Декорации. Боже мой… – она смеется, и горькая усмешка делает её лицо таким знакомым.
Я рыдаю – да где же ты? Где ты спряталась, мать твою? Покажись! Пожалуйста… Намекни, промелькни – на секунду, на мгновение – этого будет достаточно. Легкий проблеск, тень, мираж – мне бы просто увидеть тебя, понять что ты и, правда, где-то там внутри. Дай мне повод! Дай мне хоть намек, и я смогу уйти. Но единственный, кого я вижу ясно и отчетливо – человек, который стал для меня всем за пять дней октября. В твоем октябре мы – вместе. В твоем октябре я – твоя, а ты – бездонная вселенная. В твоем октябре я безумно, бесконечно люблю тебя…
– Ты терпела меня в невменяемом состоянии, – говорит она. – Собиралась крушить со мной мебель, помнишь?
Я скулю, я прячу в ладони то немногое, что остается от меня.
– Ты не уехала, когда я раздел и указал на дверь.
– Господи… – завываю я.
Все это время говорил о себе в обезличенной форме. Навострился говорить, словно завис где-то между мужским и женским. Навострился так думать. А теперь – «раздел», «указал»…
– Я тебя обижал, орал на тебя… а ты осталась. Неужели ты не видишь? Ты была создана для меня. Смеялась, когда я вел себя, как последняя тварь. Никто так не умеет, Маш. Знаешь, что творилось внутри меня, когда ты спустилась той ночью? Я думал – ты уехала. Я тогда чуть не бросился тебе в ноги…
– Ты послал меня на хер, – всхлипываю я, и где-то в глубине души ловлю себя на невозможном – я принимаю мужские окончания слов.
– У меня так всегда – либо признавать поражение и падать в ноги, либо… Я – заложник крайностей, – виновато пожимает плечами и подходит ко мне. – Заложник своего тела. Маш, поверь – в этом теле никогда не жила женщина.
Рука – горячая, нежная – опаляет мое лицо мягким шелком от щеки к шее. Я молюсь, я беззвучно кричу – вся моя жизнь уместилась в пять кусочков октября, и здесь, в твоем октябре, я твоя, Рут. Я горько плачу – кем бы ни был этот человек, кем бы ни родился, кем бы ни стал – я принимаю твою точку зрения. Я согласна видеть тебя твоими глазами. Будь по-твоему.
Он прижимает меня к себе, я задыхаюсь от любви.
– Обними меня так, словно все еще влюблена в меня, – шепчет художник.
Я впиваюсь руками в тонкое тело, я шепчу последний и самый нелепый из всех аргументов:
– Я даже не знаю, что с тобой делать… – всхлип, вздох. – Я не умею… не знаю, как…
Его руки вплетаются в мои волосы, его губы касаются моих губ:
– Я знаю.
Тонкая вуаль ночи, и вот, наконец, меня не стало – человек, которым я была, окончательно растворился в художнике. Я – пять дней осени. Теперь я живу в тонких пальцах и зеленых глазах. Я – шестой день октября – горький, темный, глубокий. Я – цвета крепкого кофе. Я живу в густых волнах волос и серебряном отливе каждого завитка. Мое тело больше не моё – забирай, я дарю его тебе. Теперь я в тонких губах и белоснежной улыбке. От тебя до меня – больше ничего. Эта ночь растворила меня в прикосновениях и поцелуях, словах, вплетающихся в любовь. Теперь я живу в хриплом голосе и премерзком характере. Не осталось рамок, рухнули рубежи, и я не понимаю, кто со мной – тонкая грань, в которой серебряной нитью сплелись воедино мужское и женское начало, растворилась, рождая совершенное создание. Теперь я живу в том, кто умеет создавать прекрасное и в совершенстве постиг искусство разрушения.
Мимо сломанных стульев, по битым стеклам – теперь я навсегда в твоем октябре.
Комментарии к книге «В твоем октябре», Олли Ver
Всего 0 комментариев