«И нет любви иной…»

634

Описание

Илья никогда не был верным мужем, но Настя каждый раз его прощала – знала, что он любит ее и никогда не бросит детей. Но его увлечение Маргиткой, подругой дочери, было похоже на болезнь. Настя не стала его удерживать, да и вряд ли это было бы возможно – Илья словно потерял рассудок. Настя по-прежнему красива, на нее заглядываются мужчины, князь Сбежнев опять, как когда-то в молодости, сделал ей предложение. Тогда она отказала князю, сбежала с Ильей. Может быть, теперь пришло время согласиться, забыть о бедности, трудной жизни в таборе? Никто не сомневается, что она станет княгиней. Никто, кроме самой Насти.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

И нет любви иной… (fb2) - И нет любви иной… (Цыганская сага - 4) 1361K скачать: (fb2) - (epub) - (mobi) - Анастасия Вячеславовна Дробина

Анастасия Туманова И нет любви иной…

Глава 1

Вечернюю Москву заливало дождём. Апрель начался тёплыми ливнями, за несколько дней согнавшими остатки снега, и целый месяц в садах и парках столицы шелестели дожди. По улицам бежали ручьи, с крыш и веток капало, голубые фонари на Тверской и Арбате казались размытыми пятнами в туманных нимбах, так же мутно светились окна домов, трактиров и рестораций. Даже ночи стояли тёплые и влажные, в воздухе чувствовалось близкое лето, у уличных кошек был загадочный вид.

Ресторан Осетрова в Грузинах светился всеми лампами. Десятка полтора пролёток с поднятыми, мокрыми от дождя верхами выстроилось вдоль мостовой. Извозчики ёжились от сырости, прислушивались к доносящемуся из ресторана цыганскому пению. Цыганский хор Васильева со времён второй турецкой кампании считался главной достопримечательностью Грузин. И хотя старый дирижёр Яков Васильев год назад умер, оставив дело племяннику, хор по-прежнему назывался москвичами «васильевским». Цыгане, певшие у Осетрова, могли поспорить голосами с лучшими артистами «Яра» и «Стрельны», примадонн Машу, Анну Снежную, Елену Степановну знала вся Москва. Но самой известной, «несравненной», «божественной» была дочь покойного дирижёра Настасья Яковлевна, знаменитая Настя, «степная звезда романса», как писали в газетах. «На Настю» приезжали целыми компаниями, слушать её первым делом вели приехавших из провинции знакомых, о ней складывались стихи, специально для неё сочинялись романсы. Не было москвича, который, услышав имя Насти из Грузин, не зажмурился бы мечтательно, не прищёлкнул бы языком и не протянул бы со вздохом: «Да-с, Настька… Богиня-цыганка!»

Сквозь залитые дождём стёкла ресторана смутно был виден зал – столы под камчатными скатертями, натёртый паркет, огоньки свечей, хрусталь. На расположенных полукругом стульях сидели певицы в чёрных и белых платьях, с цветными шалями через плечо плясуньи в лёгких шелковых юбках и монистах. За спинами цыганок стояли гитаристы в старомодных казакинах тёмно-синего сукна. Дирижёр Митро Дмитриев, знаменитый Дмитрий Трофимыч, – седой как лунь пятидесятилетний цыган с подтянутой широкоплечей фигурой, со скуластым лицом и узкими восточными глазами, за которые он и получил прозвище Арапо, – стоял перед хором. При взгляде на певиц можно было заметить, что по крайней мере половина молодых солисток – дочери хоревода, такие же темнолицые, широкоскулые и узкоглазые. Жена Митро, Елена Степановна, красивая, полная цыганка с добродушным лицом, сидела в центре. Она считалась одним из лучших альтов хора, и от её густого голоса дрожали свечи на столиках. А старые москвичи помнили ещё время, когда Елена Степановна была Илонкой, девчонкой, похищенной Митро из табора венгерских цыган, лучшей плясуньей Москвы, под ноги которой летели ассигнации, кольца и броши.

Митро взял гитару на отлёт, быстро, по-молодому обернулся к залу. Сдержанно улыбнулся на аплодисменты, попросил тишины и коротко объявил:

– Господа, Настя!

Зал взорвался новой бешеной волной аплодисментов. Они усилились втрое, когда с одного из стульев поднялась женщина в чёрном платье.

Солистке хора недавно исполнилось тридцать восемь лет. Прекрасно сохранившаяся фигура Насти казалась ещё стройнее в строгом платье с узким лифом, выгодно оттенявшем смуглое лицо певицы. К корсажу была приколота бледная роза. В высокой, с воронёным отливом причёске Насти блестел бриллиантовый гребень. Длинные изумрудные серьги бросали искры на спокойное строгое лицо, по которому сразу становилось ясно, как ослепительно хороша была в юные годы примадонна хора. Тонкие брови, внимательный и грустный взгляд тёмных глаз, прямой нос, строгий рисунок губ, на длинной шее – бархотка с алмазной капелькой. В полумраке почти незаметны были два неровных шрама, пересекающие левую щёку Насти. Только они да скрытая горечь в улыбке портили великолепную красоту певицы.

Настя стояла молча, не двигаясь. Дождавшись полной тишины, она обернулась к хору, и из заднего ряда вышел со скрипкой её старший сын, которому недавно исполнился двадцать один год. Это был высокий парень с резковатыми чертами, похожий на мать лишь спокойным взглядом тёмных, чуть раскосых глаз. Он встал за спиной Насти. Слева подошёл Митро с гитарой. Певучий звук скрипки в тишине оторвался от смычка и поплыл в зал. Осторожно, словно боясь нарушить течение грустной мелодии, мягким перебором вступила гитара. Настя взяла дыхание, усталым, «сломанным», как писали в газетах, движением положила руку на грудь.

Рука судьбы чертит неясный след… Твоё лицо я вижу вновь так близко. И веет вновь дыханьем прошлых лет Передо мной лежащая записка. Не надо встреч, не надо продолжать! Не нужно слов – прошу тебя, не стоит. А если вновь от боли сердце ноет, Заставь его забыть и замолчать…

Тишина в зале стояла мёртвая. Ни за одним столиком не стучали приборы, не звенели, соприкасаясь, бокалы, не слышались разговоры. Даже ловкие половые застыли, кто у столика, кто у буфета, со своими салфетками и подносами. Сам хозяин, Осетров, старик с седой, аккуратно подстриженной бородой и безразличными глазами, вышел из-за буфетной стойки и, заложив большие пальцы рук за проймы шёлкового жилета, слушал. Лицо певицы оставалось спокойным и серьёзным, ресницы её были опущены. Чистый голос без малейшего усилия уносился на самые отчаянные верхи и падал оттуда на низкие, почти басовые регистры. И только к концу романса Настя подняла ресницы, и в зале увидели, как влажно блестят её глаза.

За одним из столиков тихо всхлипнула женщина. Какой-то молодой человек, отодвинув стул, поспешно вышел из зала. Закончив романс, Настя дождалась последней горькой ноты скрипки, опустила голову. И подняла взгляд, лишь когда зал взорвался бурей оваций.

– Настя! Ура, Настя! Несравненная! Божественная! Чаровница! – кричали восхищённые слушатели.

Певица, сдержанно улыбаясь, раскланялась. Несколько мужчин подошли было с цветами, но их оттеснил сутулый человек лет сорока в измятом гороховом сюртуке, с брюзгливо изогнутым ртом и проплешиной в седых вьющихся волосах.

– А, Владислав Чеславыч, добрый вечер! – с улыбкой поприветствовала его Настя. – Что-то давно вас видно не было, не хворали?

– Дела, Настасья Яковлевна, всё дела… Издательство требует рукопись, день-деньской корплю над бумажками… Пришёл к вам с великой просьбой. Вот, не откажетесь ли взглянуть?

Настя приняла свёрнутый лист бумаги и вопросительно посмотрела на мужчину. Тот пояснил:

– Текст нового романса. Сделайте милость, взгляните на досуге. Если пустяк и пошлость – так и скажите, я ваш старый поклонник и не обижусь. А если, чем чёрт не шутит, не совсем дурно, то…

– У вас совсем дурно не бывает. – Настя улыбнулась, пряча бумагу в рукав. – Непременно взгляну завтра и Митро покажу. Он на вас до сих пор за «Сломанную розу» не намолится, второй сезон на бис поёт.

Митро, следивший за разговором, сделал сестре чуть заметный знак: долго беседовать во время выступлений не полагалось. Настя, извинившись, вернулась к хору и села на своё место. Цыгане запели весёлую «По улице мостовой».

Владислав Чеславович подошёл к столику в дальнем углу, где его дожидался, нетерпеливо вертя в пальцах вилку, юноша-брюнет с болезненным худым лицом.

– Приняла?! – выпалил он, едва Владислав Чеславович уселся за стол.

– Разумеется, – усмехнулся тот. – Только не обольщайся, друг мой. Настасья Яковлевна с первого взгляда поймёт, что текст романса – не мой. Как бы мне ещё не пришлось виниться перед ней за этот обман… Но ты не беспокойся, романс более чем сносный. Если Настя согласится принять его к исполнению, ты загремишь на всю Москву. Лично меня смущает лишь строчка «И бешеный разлом испорченной души». Прямо-таки разит декадентством, причём пошленьким, а поэзия романса требует…

– Какая всё же непостижимая женщина, Заволоцкий, не правда ли? – торопливо перебил его молодой человек, устремив взгляд на сидящую среди цыганок Настю. – Я понимаю, почему по ней до сих пор сходят с ума. От неё так и веет загадкой, тайной древних степей, беззвёздными ночами…

– Вот как Брюсов вас всех испортил, – со вкусом отпивая из бокала портвейн, убеждённо сказал Заволоцкий. – Все эти степные тайны и беззвёздные ночи – досужая выдумка наших стихотворцев. «Сливаются бледные тени, видения ночи беззвёздной, и молча над сумрачной бездной качаются наши ступени…» Тьфу! Я чуть не умер, когда прочёл, а ведь это было пять лет назад! То, что печатается сейчас, ещё хуже.

– Ёрничаете, как всегда! – обиженно проговорил молодой человек, но Заволоцкий лишь отмахнулся и мечтательно произнёс:

– А вот поверь мне, Костя, что жизнь этой цыганки достойна того, чтобы её описывали Пушкин, Тургенев, Толстой… Молодой Толстой, разумеется, а не нынешний слабоумец с его насквозь фальшивым «Воскресением»… И не спорь! Вы по молодости ещё не способны этого понять, а вот погоди, улягутся щенячьи восторги перед яснополянским старцем, вот тогда и…

– Вы хотели рассказать о Настасье Яковлевне, – робко напомнил Костя.

– А? Да… Видел бы ты её в молодые годы, мой милый! Я знавал её шестнадцатилетней, и по ней ещё тогда сходила с ума вся Москва! Некий князь даже, потеряв голову, звал под венец, но судьба решила иначе. Настя сбежала в табор за женихом.

– Её муж – таборный цыган?! – поразился юноша. – Вот никогда не поверил бы!

– Бывший… Бывший муж, мой милый. Кстати, история с мужем – тоже сплошная неясность. – Заволоцкий задумался. – Илью ведь я тоже имел честь знать. Колоритнейший был образец, вылитый князь тьмы! Совершенно таборная душа, лошадник, кажется, даже конокрад, невесть каким ветром занесённый в хор… Но пел, кромешник этакий, божественно! В своём роде не хуже самой Насти, редкой красоты тенор, почти итальянской школы бельканто, московские ценители просто разум теряли! Настя тоже не устояла. Да-с. Роковая была любовь и несчастная…

– Он посмел её бросить?!

– Ну-у, не знаю, кто там кого бросил. Они прожили вместе много лет, кочевали с табором, а лет шесть назад снова объявились в Златоглавой. С выводком детей, разумеется. А потом что-то произошло, и вот вам пожалуйста – Настасья Яковлевна с детьми в Москве, в хоре, а Илью как ветром сдуло. И уже сколько времени о нём ни слуху ни духу.

– Что-то произошло… – задумчиво повторил Костя. – Странно это, право. Неужели он нашёл женщину лучше? Трудно поверить.

– Мне тоже, но… Вообще, очень туманная история. Цыгане, я думаю, что-то знают, но этот народ не любит выносить сор из избы. Я имел нахальство несколько раз заговаривать с Настасьей Яковлевной о её супруге – и был очень вежливо, даже с почтением, поставлен на место… Впрочем, Настя несчастной ни минуты не выглядела. Вернувшись, тут же запела «Записку», «Розы в хрустале» – и снова стала первой солисткой! И заметь, даже эти ужасные шрамы ей не помеха! Стоит запеть – и снова красавица, снова богиня…

– А откуда у неё шрамы?

– Печать таборной жизни… Я про эти отметины много слышал, но всё, по-моему, враньё. То ли Илья резанул её из ревности, то ли разнимала она какую-то драку… Не знаю. Эта женщина полна загадок. Так что бросай своё декадентство с бешеными и испорченными душами и пиши роман об известнейшей московской певице. Если хочешь, я тебя ей представлю.

– О, это было бы чудесно! – вспыхнул Костя. – Но… если Настасья Яковлевна не была откровенна с вами, старинным другом…

– Разумеется, и тебе ничего не расскажет, – усмехнулся Заволоцкий. – Да это и не надобно. Романтических подробностей ты великолепно навыдумываешь и сам. Вот ведь тоже парадокс – кто бы ни взялся писать о цыганах, всё выходят африканские страсти, начиная с Пушкина и кончая этим, как бишь его… Пешковым? Впрочем, он теперь, кажется, Горький. Не поверишь, я читал его нашумевшего «Макара Чудру» и бранился, как извозчик в участке, потому что нет на свете менее расположенного к романтизму народа, чем цыгане. Они, мой друг, весьма практичны, расчётливы, любят деньги и – земные люди до мозга костей.

– Но если это так… – медленно начал молодой человек.

– Тогда не о чем и писать, верно? – с улыбкой закончил Заволоцкий. – Возможно… Да, лишь одно я знавал исключение из этого корыстного племени – Настасья Яковлевна. Была и есть гордячка. Ручаюсь, с какой бы красоткой ни сбежал её муж, он остался в проигрыше.

Хор закончил выступление и встал. Цыган провожали аплодисментами, восторженными возгласами. Насте поднесли четыре корзины цветов, и она попросила полового отнести их в артистическую. У неё одной из всего хора была отдельная комната для отдыха, и Настя ушла туда, вежливо, но твёрдо оставив толпу поклонников за дверью.

Здесь примадонна хора аккуратно положила на спинку стула шаль, смахнула с лица выбившуюся из причёски прядь волос, опустилась на табурет возле старого потускневшего зеркала. Долго сидела молча, склонив голову на руки и, казалось, задумавшись. В такой позе её и застал вошедший Митро. Некоторое время он колебался, стоя в дверях и думая – не уйти ли, но в конце концов негромко окликнул:

– Настька…

– Ну? – не поворачивая головы, спросила она. Митро подошёл, встал за спиной сестры. Помедлив, положил ладонь на её локоть.

– Ну, что ты?

– Ничего, – помолчав, сказала Настя. – Знаешь ведь, не люблю эту «Записку» петь. И нот моих нет, и слова глупые.

– Глупые не глупые, а господам нравится… Там князь Сбежнев к тебе просится.

– Сергей Александрович?! – Настя обернулась с улыбкой. С груди её, отколовшись, упала на пол бриллиантовая брошь, но Настя не заметила этого, и украшение поднял Митро.

– А почему он сюда приехал? Поди скажи, пусть на Живодёрку к нам отправляется, я сейчас на извозчика – и домой, там и поговорим… Бог мой, я его полгода не видала!

– Я ему предлагал, но он торопится, кажется. Ну что – примешь?

– Спрашиваешь! Зови скорее!

Митро вышел. Настя торопливо повернулась к зеркалу, но успела лишь поправить волосы и водворить на место брошь. Дверь, скрипнув, открылась снова, и в комнату, слегка прихрамывая, вошёл князь Сбежнев.

Князю в эту зиму сравнялось пятьдесят пять, но возраст, казалось, не коснулся стройной и подтянутой фигуры героя турецкой войны. В чёрных гладких волосах князя было мало седины, выбелившей лишь виски, и только возле чуть сощуренных глаз прибавилось морщин. Войдя, он смущённо, как мальчик, остановился у порога. Настя с улыбкой встала князю навстречу и протянула ему обе руки.

– Сергей Александрович, ну, здравствуйте, здравствуйте, князь вы мой прекрасный! Где же пропадали так долго? Ну, как Петербург, как дела ваши министерские?

– Петербург стоит на своих болотах, дела – лучше не надо, – улыбнулся князь, но улыбка эта была грустной, и Настя участливо опустила пальцы на рукав его сюртука. Князь, бережно взяв её руку, поцеловал запястье.

– Настя, я сейчас сидел в зале, слушал тебя. Это какое-то волшебство! Ты совершенно не меняешься, ma chere. Видит бог, как будто вчера я слушал тебя в доме графов Ворониных… Помнишь?

– Помню. Столько лет прошло… Может, и пора уж бросить вспоминать?

Настя сказала это полушутливо, но князь покачал головой:

– Бог с тобой… Это самые лучшие мгновения моей молодости. И захочу забыть – не сумею.

Настя улыбнулась. Спохватившись, указала князю на стул возле стола. За стеной в зале снова запела скрипка. Вслушиваясь в весёлую мелодию и перебирая изумрудный браслет на запястье, Настя спросила:

– Митро сказал, вы спешите. И в гости к нам на Живодёрку ехать отказались… А могли бы по старой памяти!

– И могу, и хочу. Но… – Князь вынул из жилетного кармана мелодично зазвонивший брегет. – Через час я должен быть на вокзале.

– В Петербург возвращаетесь? Правду говорят, что вас помощником министра назначают? И что миссия какая-то в Париже?

– Бог мой, откуда эти сведения? – Князь рассмеялся, но было видно, что он немало изумлён. – Похоже, в таборе ты всё-таки выучилась гадать.

– И по сей день толком не умею. Так, слух прошёл… Сами знаете, Москва – деревня, ничего не скроешь, а у нас на Живодёрке всякие люди бывают. Теперь, наверное, совсем не скоро в Москву вернётесь?

– Собственно, поэтому я и приехал к тебе.

Настя подняла глаза от браслета, пристально взглянула на Сбежнева.

– Настенька, эти слухи верны. Моя карьера сейчас находится на взлёте, и от предложения, сделанного министром, я не вижу смысла отказываться. Ты права, теперь ездить в Москву так часто, как прежде, я не смогу. А если придётся отбыть в Париж, мы вовсе расстанемся надолго. И поэтому…

Князь, прервавшись на полуслове, вынул из кармана и положил на потрескавшуюся столешницу футляр из чёрного бархата. Настя, не прикасаясь к круглой коробочке, вопросительно смотрела на князя. Тот, помедлив, сам открыл футляр, и из его глубины сверкнула голубая искра бриллианта. Князь достал кольцо и положил его на стол.

– Настя, я прошу тебя стать моей женой.

Настя закрыла глаза. Слабо, словно через силу улыбнувшись, прошептала:

– Снова, Сергей Александрович?

– Да, я рискую. Итак?..

Настя встала, медленно отошла к тёмному окну, на котором свет лампы и капли дождя рисовали картины. Мутные, расплывчатые картины из далёкого прошлого. Шестнадцатилетняя девочка-цыганка из хора в Грузинах. Князь, покорённый её красотой и голосом. Сорок тысяч – выкуп в хор за невесту, сговор с отцом, подготовка к свадьбе… Как давно это было!

– Нет… Нет. Не могу я, Сергей Александрович.

– Но отчего? – Князь подошёл к Насте. Встал за её спиной, не решаясь обнять. Настя сама взяла его руку, прижалась к ней губами. Тихо сказала:

– Боже… Сергей Александрович, дорогой вы мой, да сами-то подумайте, что с вашей карьерой после этого станется! У помощника министра жена из цыганского хора! Над вами весь Петербург потешаться будет!

– Я вырву все языки! – взорвался князь.

– И министру тоже? – серьёзно спросила Настя, и Сбежнев невольно улыбнулся.

– Ну… для России это было бы невосполнимой утратой… Что ж, в мои годы карьера – не главное удовольствие. С радостью брошу чиновный Петербург и вернусь на луковые грядки родного Веретенникова. Кстати, ты умеешь варить вишнёвое варенье? Нет? Ну так и быть, стану варить сам. Помнится, Арефьевна меня учила, может, помню ещё…

– Не шутите, Сергей Александрович. – Настя выпустила руку князя, прошлась по комнате. – А о детях моих вы забыли? Их ведь пятеро при мне сейчас, а женаты только Гришка и Петя. Что, я всю свою ораву вам на шею посажу?

– Настя, но ведь мальчики уже взрослые…

– Какие они взрослые? Ваньке одиннадцатый пошёл…

Князь сделал несколько шагов по комнате и остановился у окна. Не поворачиваясь лицом к Насте, вполголоса произнёс:

– Позволь мне всё-таки не считать это окончательным отказом. Я не тороплю тебя. Я ещё буду в Москве ближе к лету, тогда и поговорим. Ты подумаешь обо всём и, может…

– Хорошо… Хорошо. Подумаю, – отрывисто, не глядя на Сбежнева, сказала Настя. – И, пожалуйста… оставьте меня сейчас. Не сердитесь.

Князь поднялся, молча вышел. На столе осталось лежать кольцо с голубым бриллиантом. Настя бездумно катала его пальцами по столешнице. За этим занятием её и застал заглянувший в комнату Митро. Он подошёл к столу, взял из рук Насти кольцо, посмотрел на свет камень, присвистнул. Утвердительно произнёс:

– Опять замуж звал.

– Да.

– А ты?

Настя не ответила. Митро, швырнув кольцо на стол, в сердцах бросил:

– Ну что за дура, боже праведный!

– Оставь… – поморщившись, сказала Настя, но брат не унимался:

– Дурой всю жизнь была и дурой помрёшь! Ты хоть бы подумала, как дальше жить придётся! Мальчишки твои переженятся, кому ты нужна будешь? Кто к тебе лучше Сбежнева посватается? Императора всероссийского, что ли, дожидаешься? Или Илью, этого поганца таборного?!

– Хватит.

– Чего «хватит»? Чего «хватит»?! – схватился за голову Митро. – Это ты детям своим ври, что он по делам уехал, да бабам нашим выдумками рты затыкай! А я, слава богу, не слепой и не дурак! Он от тебя с молодой сбежал, от детей сбежал, болтается чёрт знает где, а ты тут в монашки готовишься! Ну, давай, давай, пхэнори[1], закапывай себя в могилу! И из-за кого?! Он подошвы твоей не стоит, я это всю жизнь говорил! Хоть бы гордость какую поимела, дура ты кромешная, не то…

– Не смей! – резко поднявшись, отчеканила она. – Клянусь, ещё слово про Илью – в тот же день уеду из Москвы. Сам будешь «Записку» петь.

– Да я же…

– Не твоё это дело. Не твоё, запомни.

– Я знаю… Знаю. – Митро подошёл, взял сестру за руку, покаянно сжал её пальцы. – Ну, Настька… Ну, не буду больше. Я ведь для тебя лучше хочу…

– Оставь Илью в покое, слышишь? – Настя, не глядя на брата, высвободила руку. – Я сама его отпустила тогда, сама – ясно тебе? И ни ты, ни кто другой судить его не будет, пока я жива. А насчёт того, что с молодой ушёл… Чья бы корова мычала!

– Это ты про что?! – вскинулся Митро.

– А про то. Знаю я, откуда ты по утрам приходишь. Это ты Илоне рассказывай, что у Деруновых в карты играешь, а она пусть притворяется, что верит… Кобель старый. Внуков полный мешок, а всё к девкам шляешься.

– Тебе-то что? Я, слава богу, десятерых детей поднял и в люди вывел! На чужих не бросал! И жене на шею не оставлял!

– Мы с Ильёй тоже всех вывели, – сердито проговорила Настя. – Вспомни, когда Илья ушёл, Гришка уже жениться собирался. И это ты врёшь, что они у меня на шее сидят. Смотри, Гришка с женой больше меня в хор приносят! Смотри, Петька жену взял – прелесть, а не плясунья, пол под ногами горит! Смотри, что Илюшка с Ефимом на гитарах выделывают! Да это не они у меня, а я у них на шее сижу!

– Ну-у, хватила… – Митро снова взял в руки кольцо с голубым камнем, повертел в пальцах, вздохнул: – И почему мне никто брульянтов не дарит, а? Ладно, больше уж орать не буду. А про Сбежнева – подумай. Как следует подумай. Другого-то раза, может, и не случится.

Настя не ответила.

* * *

Домой, на Живодёрку, цыгане вернулись под утро. Ещё не светало, купола церкви Великомученика Георгия смутно темнели на фоне ночного неба, но Настя, войдя в свою комнату, не стала зажигать лампы. С нижнего этажа, из залы, некоторое время ещё доносились сонные голоса цыган, но вскоре смолкли и они, в доме наступила тишина. Настя, не раздеваясь, села за стол. Не спеша открыла деревянный, выложенный бархатом футляр с гитарой, вынула маленькую, с изящным тонким грифом «краснощёковку», положила её на колено. Чуть коснувшись струн, вполголоса напела:

– Тумэ, ромалэ[2], тумэ, добры люди… Пожалейте вы душу мою…

Это была песня Ильи. Он всегда исполнял её со старшей дочерью, с их слепой Дашкой, которая теперь тоже бог ведает где…

Настя закрыла глаза. Привычно вызвала в памяти тёмное, некрасивое лицо мужа, жёсткие черты, чёрные, чуть раскосые, диковатые глаза с голубыми белками. Двадцать два года прошло с того осеннего дня, когда брат и сестра Смоляковы, Илья и Варька, впервые появились в московском хоре – пахнущие дымом, дикие, насторожённые, готовые в любую минуту послать всё к чёрту и уехать обратно в табор… Почему, за что Настя полюбила Илью – таборного цыгана, конокрада, лошадника, так непохожего на тех, кто до сих пор окружал её? Почему пошла за ним девчонкой, не оглядываясь, не боясь ничего, бросив Москву, славу, поклонников, жениха-князя? Почему терпела всю тяжесть таборной жизни, почему ничуть не испугалась за себя, кинувшись однажды разнимать драку между цыганами-конокрадами и казаками, закрыв собой мужа и получив эти борозды, изуродовавшие лицо? Почему никогда ни о чём ни на минуту не пожалела? Что такое оказалось в том некрасивом молчаливом парне с сумрачным взглядом из-под сросшихся бровей? Может, он взял её голосом – своим хватающим за душу, невероятной красоты голосом, какого Настя не слышала больше ни у кого? Может, тем, что Илья любил её и как умел берёг от тяжести кочевой жизни, старался не обидеть, ни разу не поднял на неё руки? Другие женщины… Да, у Ильи они были. Но и с этим Настя смогла смириться, чувствуя в глубине души, что Илья никогда не оставит семью. Она была уверена в этом… и ошиблась.

Настя отложила гитару. Закрыла глаза, вспоминая то грозовое, душное лето, тот красный от падающего за церковь солнца вечер, и эту самую комнату, и отпечатки заката на стене, и застывшее лицо мужа. Тогда Настя собрала все силы, чтобы сказать ему: «Уходи». Из-за Маргитки, красавицы плясуньи с недобрыми зелёными глазами. Из-за семнадцатилетней девочки. Из-за своей племянницы, приёмной дочери Митро. Целое лето девчонка была любовницей Ильи, целое лето они встречались на задворках самого запущенного в Москве Калитниковского кладбища. И позже Настя поняла: оба совсем ошалели от любви, раз пошли на такое. Ведь Илье тогда стукнуло под сорок, и у них с Настей росло семеро детей, и старшую, Дашку, слепую красавицу, уже просватали.

Дашка не была родной дочерью Насти. Двухмесячную девочку подбросили в корзине к порогу их дома, и Илья даже не стал отпираться от отцовства: до того был похож на него этот коричневый, орущий, сучащий ножками комочек. Разумеется, ребёнок остался с ними: цыгане никогда не бросали детей, ни законных, ни «грешных». Чуть раньше этого случая родился Гришка, потом год за годом сыпались остальные мальчишки, но Настя точно знала, что никого из своих детей Илья не любит так, как Дашку. Девочка ослепла двух лет от роду, когда в степи их табор накрыло небывалой силы ураганом и на глазах у Дашки молния ударила в столетний каштан. Все цыгане глядели на иссиня-белый столб огня, вдруг выросший посреди степи, но почему-то лишь маленькая Дашка перестала после этого видеть.

А выросла красавицей, тоненькой, стройной, с густой каштановой косой, с отцовскими чёрными, чуть раскосыми глазами – всегда неподвижными… Женихов, правда, на эту красоту не находилось: цыгане не хотели брать в семью слепую. И Илья, и Настя, и сама Дашка давно смирились с тем, что ей придется остаться вековушей.

Всё изменилось, когда они приехали в Москву, к Настиной родне. В первый же день Илья увидел Маргитку, приёмную дочь Митро, красавицу, зеленоглазую плясунью, «смертную любовь» первого московского вора Сеньки Паровоза.

Настя ни о чём не догадывалась до последнего. Ей и в голову не приходило, что между Ильёй и девочкой-цыганкой может что-то загореться. И не только потому, что Митро им родственник, Настин брат, не только потому, что девчонка девственна, как любая цыганская невеста, не только потому, что Илья женат… Нигде, ни в таборе, ни в городе, среди цыган не было принято крутить любовь «со своими». Цыгане пробавлялись русскими любовницами, жены смотрели на это сквозь пальцы, зная: муж никогда не уйдёт из семьи. Делай что угодно, спи с кем хочешь, но не оставляй детей – таков был закон. Бросишь семью – никто из цыган не подаст тебе руки, отвернутся самые близкие люди, не поздоровается даже родной брат. И кто решился бы заплатить такую цену? А ещё страшнее была связь с чужой женой, с чужой дочерью, с чужой сестрой. За такое просто убивали, и Илья это знал. Не могла не знать и Маргитка, для которой с потерей девственности терялась и всякая надежда выйти замуж, которую ждали впереди лишь унижение, позор, насмешки цыган и проклятие родителей. Да, это было так… И все же они начали встречаться.

Ни о чем не подозревавшую Настю в то лето беспокоила судьба дочери, Дашки. От неё неожиданно для всех потерял голову брат Маргитки, Яшка, шестнадцатилетний гитарист, упрямый и сильный парень. Илья воспротивился было, но Яшка пошёл напролом. Он уговорил своих родителей заслать сватов, «заморочил голову», по выражению Ильи, самой Дашке, и осенью должны были сыграть свадьбу. И сыграли бы… не застань Дашка однажды собственного отца целующимся в тёмных сенях с Маргиткой. Слепая дочь ничего не могла увидеть, но, похоже, наслушалась достаточно, потому что прямо из сеней вылетела на улицу, под ледяной дождь. На другой день Дашка свалилась в лихорадке. Две недели она металась в жару, бредила беспрерывно отцом и Маргиткой, и Настя, неотлучно находившаяся при дочери, только тогда и узнала обо всём: о трех месяцах тайной любви мужа и семнадцатилетней девочки; о том, что они собирались бежать вдвоём, и даже о том, что Маргитка, кажется, беременна. Это было предположение самой Дашки: Илья, по её словам, ещё ничего не знал.

Бежать с любовницей Илья, однако, отказался, и Маргитка сбежала из Москвы без него, с братом Яшкой, который случайно застал её, зарёванную и растерянную, за увязыванием вещей. За несколько минут Яшка уговорил её признаться во всём, понял, что жить беременной невесть от кого сестре в Москве нельзя (под угрозой оказывалась репутация всей семьи), но и отпустить девчонку одну тоже было невозможно. Яшка принял единственно допустимое решение: ехать с Маргиткой самому. Нужно было торопиться, и Яшка успел лишь на минуту забежать к ещё лежащей в постели невесте, чтобы рассказать ей обо всём и поклясться, что при первой же возможности вернётся за ней. Больше ни его, ни Маргитки никто не видел в Москве…

В полуоткрытое окно пробрался сырой сквозняк, шум дождя стал отчётливее, и Настя, не поднимаясь, захлопнула створку. Склонилась над столом, опустила голову на руки. Подумала о том, что хуже той дождливой осени не было в её жизни дней. Даже когда она лежала в больнице с изуродованным лицом, даже когда цыганки сплетничали ей об изменах Ильи, даже, грех сказать, на недавних похоронах отца. Ужасно то, что Настя знала обо всём, что произошло, и вынуждена была молчать. Она не могла даже успокоить Митро и Илону, которые чуть с ума не сошли, когда их старшие дети исчезли из родительского дома.

Шум из-за этого побега поднялся страшный, никто ничего не понимал, вся цыганская Москва гудела, спорила и сплетничала о несчастье в семье Дмитриевых. Предположения высказывались самые невероятные: среди женщин нашлись даже такие, которые вспомнили, что Яшка и Маргитка – не кровные брат и сестра, а значит, чем чёрт не шутит… Настя теряла последнее терпение, слыша подобные разговоры, кричала на баб, обзывала их проклятыми сплетницами, плакала от злости прилюдно, но тщетно, языки в каждом доме на Живодёрке чесали больше месяца. Тяжелее же всего было смотреть, как убивается Илона, постаревшая за этот месяц на десять лет, утешать Митро, который первый раз на памяти Насти оказался совершенно выбит из колеи и мог только растерянно спрашивать: «Но куда же их чёрт понёс, Настька? Совсем ничего не понимаю… Маргитка-то ладно, всю жизнь безголовой была, но Яшка-то, Яшка… Куда их нелёгкая погнала? И зачем, зачем?!»

Настя молча глотала слёзы. Сердце разрывалось, в горле стоял ком, несколько раз она была близка к тому, чтобы упасть на колени перед братом и рассказать обо всём. Слава богу, ей хватило ума понять: от правды всем станет только хуже. И Митро, и Илоне… и Илье.

Илья не ушёл от неё тогда. И Настя не смогла прогнать его, потому что всё-таки они вместе семнадцать лет и у них семеро детей. Потому что в душе отчаянно надеялась: перебесится, забудет, успокоится, заживут как жили… Илья ни о чём её не просил. Настя ни о чём его не спрашивала. Ещё месяц они прожили в Москве: уехать от семьи Митро, когда там случилось такое несчастье, было бы просто свинством. К тому же их отъезд цыгане восприняли бы как демонстрацию смертельного оскорбления: ведь Дашка после бегства Яшки осталась брошенной невестой. Митро даже попытался извиниться за сына перед Ильёй. И этого Илья, хорошо знавший, почему уехал Яшка, уже не выдержал.

Их разговор с Настей состоял из трёх слов. Ночной разговор, когда она сидела на постели, закрыв лицо ладонями, а Илья стоял, отвернувшись к стене.

– Уедем, Настя?

– Уедем…

И они уехали, никого этим не удивив. У Митро просто не было сил уговаривать сестру и её мужа не покидать Москву. На прощание он всё же предложил им оставить Дашку как его законную невестку, но Илья не согласился, и дочь отправилась с ними.

Стоял уже октябрь, неожиданно холодный и ветреный, из низких облаков сыпался снег, возвращаться в кочевье было поздно, и сразу из Москвы они поехали в Смоленск, на привычный зимний постой. Вскоре туда приехал и табор, всё лето проболтавшийся по Задонщине. В душе Настя надеялась, что хотя бы теперь, среди своих, муж успокоится, придёт в себя, и они заживут как прежде, но какое там…

Илья никогда не был особенно разговорчивым, а теперь и вовсе перестал открывать рот: за всю осень и зиму Настя могла по пальцам пересчитать дни, когда они с мужем говорили о чём-то. Куда делись их споры о Дашке, о мальчишках, о родственниках и даже о романсах, которые Настя пела в Москве! Теперь Илья упорно молчал, в самом крайнем случае скупо роняя: «Делайте что хотите». Он стал надолго уходить из дома, отговариваясь «лошадиными делами», пропадал в таборах, ездил к какой-то дальней родне то в Брянск, то в Калугу, то в Псков, и Настя не могла отогнать от себя мысли о том, что Илья ищет Маргитку. И когда муж возвращался – потемневший, злой, иногда в чужой обтрёпанной одежде, пахнущий водкой и лошадиным потом, – Настя наряду с облегчением чувствовала острую боль под сердцем. Иногда, проснувшись среди ночи и закусив до крови губы, она слушала, как муж беспокойно ворочается во сне и зовёт:

– Чяёри мири[3]… чяёри мири… чяёри…

Слава богу, такое было нечасто, и наутро Илья, кажется, ничего не помнил. И Настя молчала, прятала слёзы, из последних сил надеялась: пройдёт… И, может, впрямь прошло бы, если бы весной, когда с холмов пополз почерневший снег и в небе над городом закричали журавли, к ним в дом не заявился Яшка.

Парень повзрослел, вытянулся, сильно раздался в плечах, ещё сильнее стал походить на отца. Увидев племянника на пороге, Настя только всплеснула руками и слабо ахнула. Яшка сдержанно улыбнулся, попросил разрешения войти. Настя, с трудом взяв себя в руки, шагнула в комнату, где семья сидела за ужином, но успела только выговорить: «Илья, посмотри, кто к нам…»

Закончить она не успела: Дашка вдруг поднялась из-за стола и уверенно, словно была зрячей, пошла прямо к Яшке. У парня дрогнуло обветренное лицо. Он протянул руку, поймал Дашку за рукав и в нарушение всех приличий и законов, забыв о том, что это происходит на глазах Дашкиных родителей, привлёк её к себе.

«Ты что же делаешь, бессовестный?» – хотела сказать Настя, но взглянула через стол на мужа, и слова замёрзли в горле. Лицо Ильи, казалось, ничего не выражало, но в его глазах Настя поймала смятение. Она догадалась: Илья пытается понять, что известно Яшке о нём и Маргитке и как теперь вести себя с парнем. Но Яшка, взяв за руку плачущую Дашку, спокойно и уверенно произнёс: «Я за ней, Илья Григорьич», и Насте стало ясно, что он ничего не знает. Понял это и Илья, который, нахмурившись, встал из-за стола, помолчал немного и обычным, слегка недовольным голосом ответил:

– Ну, что с тобой делать… Садись за стол, а там решим.

Сидя за столом напротив Яшки, Настя внимательно вглядывалась в его лицо. Все дети Митро были очень смуглыми, в отца, но Яшка приехал вовсе чёрным, как антрацит, из чего Настя заключила, что эти полгода он провёл на юге. Вскоре выяснилось, так оно и есть: Яшка рассказал, что живёт «своим домом» в Балаклаве и занимается конной торговлей. О московских делах прошлогодней давности он не упоминал вовсе и лишь обмолвился, что в Москве он не был и ехать туда не собирается.

В ночь перед своим отъездом Дашка пришла на кухню, где усталая Настя домывала посуду. Сев на табурет, расправила фартук на коленях, ровно сказала:

– Маргитка жива, здорова. Живёт с Яшкой в Балаклаве. Скоро родит.

Глиняная миска выпала из Настиных рук и разбилась. Настя тяжело прислонилась к стене, пробормотала: «Дэвлалэ[4]…» Дашка продолжала молча теребить фартук.

– Ты… отцу говорила?

– Не нужно, наверно.

– Да, – хрипло подтвердила Настя, закрывая глаза. Когда через минуту она их открыла, Дашки уже не было за столом, лишь слегка покачивался край скатерти. Настя села на лавку, машинально сгребла ногой осколки миски, подпёрла голову рукой. С отчаянием подумала о том, что это последняя ночь Дашки в родительском доме, что завтра она уедет с мужем и бог весть когда Насте придётся увидеть её снова. Впереди у девочки семейная жизнь со всеми её бедами и редкими радостями, и лучше бы им, матери и дочери, просидеть эту ночь вдвоём, тихо разговаривая перед долгой разлукой, но… Дашка ушла, а у Насти не было сил вернуть её. От тревоги сжималась грудь. Маргитка… жива… Господи!

После отъезда Дашки Илья пропал из дома на две недели. Вернулся грязный, с соломой в волосах, весь пропахший конским потом и дымом, и Настя догадалась, что муж снова был где-то у цыган.

За весь вечер они не сказали друг другу ни слова, молча легли спать, а ночью Настя проснулась от глухого, прерывистого шёпота рядом с собой:

– Чяёри… Чяёри… Чяёри…

Она резко приподнялась на локте. Стиснула зубы, зажмурилась, едва сдерживаясь, чтобы не закричать на весь дом: «Замолчи, проклятый, пожалей меня, не смей звать её, не смей!..» Но за стеной спали мальчишки, кричать было нельзя, и Настя могла лишь молча, давясь слезами, ждать, когда всё закончится. Прежде Илья успокаивался быстро и спал до утра, но сейчас он словно с цепи сорвался. В мертвенном свете весенней луны, глядящей в окно, Настя смотрела на лицо мужа с закрытыми глазами. Он шарил руками рядом с собой, скользя пальцами по одеялу и рубашке Насти, морщился и хрипло звал:

– Чяёри… Чяёри… Маргитка, где ты? Где ты, девочка? Девочка моя… Чергэнори[5]… Я же всё сделал… всё… Что ты хотела – всё… Где ты? Где ты?!

В конце концов Настя испугалась, что он разбудит детей, и, собравшись с духом, потрогала мужа за плечо:

– Илья, что с тобой? Успокойся…

Он тут же проснулся. Рывком сел, дико огляделся по сторонам, блестя белками расширенных глаз, ещё раз сдавленно позвал: «Чяёри…» – и увидел Настю. Она не сразу поняла, что в лунном свете отчётливо различимо её залитое слезами лицо. Илья опустил голову. Молча повалился навзничь на подушку. Кажется, вскоре заснул. Но через час Настю снова разбудил его хриплый голос, зовущий Маргитку, и опять ей пришлось будить Илью. И ещё несколько раз за ночь она делала это. Только под утро оба заснули намертво, и Настя открыла глаза лишь к полудню. Ильи рядом не было.

Это продолжалось шесть ночей. Шесть ночей – с перерывами в несколько суток, на которые Илья пропадал из дома. Каждый раз Настя думала, что он ушёл совсем, но муж возвращался, и они ложились вместе в постель, и он снова и снова не давал Насте спать, мечась по постели и сдавленно зовя свою девочку, и снова она расталкивала его и плакала в подушку, и снова Илья притворялся спящим, а наутро исчезал из дома… На седьмую ночь Настя вдруг ясно и даже с облегчением поняла, что больше она так не может и что ничего уже не поправить и не залатать. Слово в слово она помнила их последний разговор. Слово в слово – и сейчас, шесть лет спустя.

– Илья, так больше нельзя. Ты с ума сойдёшь.

– Ничего не будет…

– Нет, будет. Или вперёд я умру. Прости, не могу я больше. Прошу тебя, уходи. Иди к ней. Я вижу, ты её всё равно забыть не можешь. Ещё раньше уходить надо было, чего ради полгода промучились?

– Не говори так. – Илья сидел на краю постели, уткнувшись лбом в кулаки; его голова отбрасывала в лунном свете всклокоченную тень. – Куда я пойду, зачем? Я… Я даже не знаю, где она.

– Она в Балаклаве, с братом. Мне Дашка рассказала. – Настя помолчала немного и вполголоса добавила: – Она ведь тяжёлая от тебя. Ты не знал?

Илья поднял глаза. Шёпотом произнёс: «Дэвлалэ…», помотал головой, словно отгоняя неожиданное известие. Настя наблюдала за мужем с горькой улыбкой и сама удивлялась своему спокойному голосу.

– Вижу, что не знал. Ты поезжай, у неё вот-вот должно… Если не уже… Поезжай, Илья. За меня не бойся, я в Москву, в хор, вернусь. Не думай, мне так тоже лучше будет. Хоть мучиться перестану, на тебя глядя. Ещё возьму и замуж выйду! – Она даже нашла в себе силы снова улыбнуться. – Езжай, Илья. Прямо завтра. Может, ещё и свидимся когда.

Он не отвечал. Настя легла на постель, отвернулась к стене. Подивилась тому, как пусто и тихо стало в душе, словно выгорело всё. Но сон так и не пришёл к ней, и на рассвете она слышала, как поднялся и ушёл Илья. Ушёл не прощаясь: о чём ещё им можно было говорить? Час спустя Настя встала и, когда проснулись мальчишки, сказала при них своему старшему, Гришке:

– Отец уехал. Ты теперь в доме старший. Продавай лошадей, отправляемся в Москву.

Сын не выказал и тени удивления – Настя даже испугалась, не знает ли он чего. Но если Гришка и догадывался о чём-то, то виду не подал. Спокойно выслушал мать, кивнул и пошёл на конюшню. Тогда Настя впервые заметила, что похожий больше на неё старший сын чем-то начал напоминать Илью.

В столице им обрадовались. Вопросов никто не задавал. Все знали Настю: не захочет – ничего не расскажет. На другой же день они с Гришкой выступали с хором в ресторане. Вот и всё.

Митро, впрочем, время от времени пытался расспрашивать сестру о том, что случилось. Настя отмалчивалась. Иногда взрывалась: «Не твоё дело!», иногда отмахивалась: «Да отвяжись ты… Какая теперь разница?» Но когда Митро, выходя из себя, называл Илью таборным голодранцем или кобелём, она резко обрывала его: «Ты ничего не знаешь, молчи!»

Митро умолкал. И лишь однажды у них вышла серьёзная ссора: когда брат услышал от каких-то цыган о том, что Илья живёт в Крыму с молодой женой. В тот же вечер Митро заговорил об этом с Настей. Та как можно сдержаннее произнесла, что всё знает. Митро раскричался, начал сыпать вопросами. Настя отвечала невпопад, лихорадочно гадая, не сказали ли цыгане брату о том, кто она, та молодая. Но этого, судя по всему, Митро не знал.

Жизнь покатилась своим чередом. Год спустя женился Гришка, за ним – второй сын, Петька. В Москве снова появился князь Сбежнев, который, узнав о том, что Настя теперь свободна, немедленно сделал ей предложение. Она отказала, но Сбежнев не отступился, и сейчас, глядя на тёмную улицу, Настя обречённо думала: почему бы нет? Шесть лет прошло, стоит ли ещё ждать? И чего ждать?..

В коридоре чуть слышно скрипнула половица. Кто-то осторожно поскрёбся в незапертую дверь. Настя очнулась от своих мыслей, провела ладонью по лбу, удивлённо посмотрела на едва заметные в предрассветной темноте стрелки ходиков.

– Эй, кому там не спится? Заходи.

В комнату смущённо, боком, вошёл сын Илюшка, которому месяц назад исполнилось восемнадцать. Он казался копией отца; правда, черты лица были ещё юношески мягкими, а улыбка – стеснительной.

– Почему не спишь, мама?

– Это ты почему не спишь? – с напускной строгостью спросила Настя. – Вон светает уже.

– Я… Я по коридору шёл и смотрю – у тебя дверь открыта. – Илюшка мялся у двери, поглядывал то в окно, то на ходики, теребил в пальцах край рубахи. – Мне бы поговорить…

«Вот так и знала», – подумала Настя.

– О чём, сынок?

– Мама, я… Мне… Жениться я хочу.

– Господи, только тебя мне не хватало, – после короткого молчания горестно сказала Настя, берясь за голову. – И что вы все в хомут торопитесь, скороспелки?.. Садись сюда. На ком?

Глава 2

Рыбачий посёлок, состоящий из трёх десятков глиняных хаток, кабака у самого моря и рыбной лавки, находился в двух верстах от Одессы. Помимо рыбаков, здесь обитало множество всякого сброда: греки-контрабандисты, приплывающие из Балаклавы на бокастых фелюгах, подолгу живущие в посёлке, а потом в один день вдруг пропадающие без следа; молдаване в длинных белых рубахах и высоких шапках, занимающиеся виноделием и скупкой краденого; мрачные турки со своими безмолвными жёнами и черномазыми крикливыми детьми; говорливые евреи, которым принадлежала вонючая, никому в посёлке не нужная рыбная лавка. Лавку держал старый Янкель, и на сомнительный доход от неё кормились человек тридцать Янкелевой родни. По соседству с евреями обитали румыны-конокрады, за конокрадами селилось грязное голосистое семейство нищих гагаузов. Жили в посёлке болгары, албанцы, украинцы, поляки, сербы, русские… Жили мастеровые, воры, бродяги, кочевые торговцы, холодные сапожники, скупщики краденого, гадалки, коновалы, кузнецы… Весь этот грязноватый шумный народ появлялся в посёлке невесть откуда и невесть куда потом исчезал, никого этим не интересуя.

Полиция Одессы старалась не появляться в посёлке без крайней нужды; горожанам тоже нечего было здесь делать, и белая каменистая дорога, ведущая в город, оживала лишь на рассвете. Первыми в Одессу отправлялись молдаване-молочники с корчагами простокваши, кругами сыра и творогом, нагруженными на арбы; за ними двигались румыны с баклагами вина, сапожники-евреи со своими грязными ящиками, в которых лежали колодки, обрывки кожи и дратва, лошадники-цыгане. А самыми последними, когда солнце было уже не розовым, а белым и стояло высоко над морем, в город шагали рыбаки, вернувшиеся с утреннего лова, которые тащили на головах огромные корзины с рыбой. К полудню посёлок пустел, лишь кое-где под заборами в тени сидели полуголые величественные турки или проскакивали тенями женщины. Между домами без всякой привязи бродили тощие коровы, лошади, козы, ишаки и чёрный еврейский козёл по имени Шейгиц. Грязные дети всех мастей носились по посёлку, как стая чертей, орали, дрались, висли на заборах и деревьях, полоскались в море и крали всё, что плохо лежало. А к вечеру посёлок снова наполнялся народом, красное солнце падало в море, тихие волны умиротворённо лизали песчаную косу, и трактир одноглазого Лазаря под грецким орехом на берегу открывал свои скрипучие двери. В последнее время у Лазаря по вечерам было набито битком, и немудрено: в трактире пели цыгане. И не какие-то полуголые лаутары, не грязные цимбалисты, не голодные бессарабские волынщики, а самые настоящие артисты – по слухам, из самой столицы…

…За печью, растревоженные штормом, громко шуршали тараканы. В засиженное мухами окно стучал дождь, струйка воды уже подтекла под раму и по капле падала на пол: тук… тук… В печной трубе голосил ветер, ветви старого платана колотили по крыше, словно желая разломать её.

Да… Проживёшь вот так сорок три года, не зная, что есть на свете огромная солёная лужа – море, и лысые камни, и вонючий, богом забытый посёлок, а на сорок четвёртом году сядешь среди всего этого на хвост и поймёшь: вот она какая теперь, твоя жизнь, хочешь ты того или нет. Илья хмуро взглянул в окно, отодвинул от себя пустую миску и, сжав в кулаке кусок недоеденного чёрного хлеба, задумался.

Большой, мазаный, как все жилища в посёлке, дом делила надвое ситцевая, местами рваная и залатанная занавеска. Полати белёной печи были завалены пёстрыми подушками и одеялами. На стене висели две гитары, картинки, вырезанные из журналов, сделанная в прошлом году в Одессе большая фотографическая карточка Яшки, Дашки и их старшей дочери. С огромного гвоздя возле двери свешивались ремни лошадиной сбруи. На припечке лениво тёрла рыльце рыжая кошка. «К гостям, – недовольно подумал Илья. – И кого только в такую собачью погоду принесёт?»

На другой половине дома, из-за занавески, надсадно заплакал ребёнок. С минуту Илья, морщась, вслушивался в его рев. Затем сердито позвал:

– Маргитка! Оглохла? Уйми его!

– У него своя мать есть! – отозвался из-за занавески молодой резкий голос. – Сам унимай, когда тебе надо, а я к ним не присуждённая!

Илья, нахмурившись, привстал, но в это время открылась, впустив в дом шум ливня, входная дверь. Насквозь промокшая Дашка быстро вошла внутрь. С её шали, юбки, платка капала вода, в руках было жестяное ведро с рыбой, которое Дашка с грохотом опустила на пол.

– Где тебя носит? – свирепо спросил Илья. – Дитё всё оборалось…

– А Маргитки разве нет? – удивилась Дашка, попутно довольно метко награждая подзатыльниками двух проскользнувших за её спиной в дом мальчишек. – Я в Одессе у Чамбы была, нас Яшка на дороге встретил…

– А, встретил всё-таки… – проворчал Илья. – А то ещё с полудня с ума начал сходить – где ты… Ты хоть бы мужу говорила!

– Но я же не знала, что так польёт! – оправдывалась Дашка, переодеваясь за печью. – Чамба говорит – переждите… Мы сначала сидели у них, ждали, а потом я слышу, что дождь не кончается, только пуще делается. Ну, думаю, так и до завтра можно ждать, лучше побежим. И побежали, а тут как раз Яшка на телеге с рынка едет.

Ребёнок вдруг умолк, и Илья решил, что Маргитка всё-таки взяла его на руки. Но вместо Маргитки с тряпочным кульком на руках из-за занавески важно вышла четырёхлетняя Цинка – курчавая, голенастая, с разбитыми и исцарапанными босыми ногами. Усевшись на пол у печи, она принялась качать ребёнка, пронзительно напевая:

– Вы мной играете, я вижу, Для вас смешна любовь моя…

Илья усмехнулся. Цинка весело взглянула на него, высунула язык. Она, как и все Дашкины дети, была похожа на отца, и иногда Илье даже ругаться хотелось, глядя на эти татарские глаза и толстые губы. Сейчас Дашка снова на сносях, и можно не сомневаться: к концу лета вылезет очередной арапчонок.

Ситцевая занавеска опять дёрнулась в сторону, в кухню вышла Маргитка, и с одного взгляда Илья понял, что жена не в духе.

– А-а, явилась наконец-то, радость долгожданная! – бросила она Дашке, даже не потрудившись понизить голос, и малыш, притихший было на коленях Цинки, снова расплакался. – Где тебя таскало, брильянтовая? За детьми твоими кто смотреть будет? Я? Или святой Никола? Или чёрт морской?! Накидали полные углы, повернуться в доме негде, а сами шляются с утра до ночи, что одна, что другой! Мне разве этот выводок сопливый нужен?! Давайте, давайте, плодите котят, тьфу! Навязались на мою голову, чтоб их собаки разорвали, проходу от них нету… Когда они мне поспать дадут наконец, а?! Дождусь я счастья такого в своём же доме?!

Илья понимал: надо встать, оборвать, рявкнуть на неё, может, даже дать оплеуху… Но вместо этого сидел и смотрел на разошедшуюся девчонку во все глаза, чувствуя, как бегут по спине знакомые мурашки. Скандаля и крича, Маргитка делалась ещё красивее, ещё пуще зеленели неласковые глаза, ещё больше темнело смуглое лицо, гневно сходились на переносье густые брови. Она вылетела из-за занавески без платка, и чёрные кудри рассыпались по плечам, спине, по застиранному ситцу розовой кофты – казалось, Маргитка до колен укутана в чёрную шаль. Господи, какая же красавица, чтоб она издохла… Двадцать три года ей, пять лет как мужняя, а всё лучше и лучше делается, и ничем этот ведьмин огонь в ней не забьёшь, так и вырывается, так и искрит! Чяёри, девочка… Он её по-другому и назвать не сможет.

– Ну, погавкай у меня, холера! – вдруг послышался спокойный голос с порога, и Илья, вздрогнув, очнулся. Визг Маргитки смолк, словно отрезанный ножом. Она фыркнула, тряхнула волосами и, перебросив их на одно плечо, отошла в угол комнаты, к зеркалу.

Яшка прикрыл за собой дверь и встал, не проходя в комнату, у порога. Он был мокрый с головы до ног, и под его сапогами тут же образовалась лужа. Дети кинулись к нему со всего дома, один мальчишка, вереща, повис на шее, другой – на спине. Цинка, как старшая, подошла не спеша, не спуская с рук младенца.

– Ну-ка вон! – заорал на детей Яшка, но широкая улыбка свела на нет всю грозность окрика, и мальчишки даже ухом не повели. Дашка с трудом отогнала их и, нащупав на гвозде полотенце, приказала:

– Наклонись.

Яшка нагнулся, и Дашка, накинув полотенце на голову мужа, начала вытирать его мокрые волосы. Илья видел, как он кряхтит от удовольствия, как из-под полотенца пытается украдкой хлопнуть Дашку по заду, слышал, как та шёпотом ругает его: «Дети… отец… ошалел?» – и чувствовал беспричинную злость. Проклятый щенок… Век бы его не видеть.

Зятя Илья не любил и догадывался, что Яшка это чувствует, но открытых ссор между ними не случалось. Илье не хотелось причинять боль дочери, а о том, что творилось в голове зятя, он не знал и знать не хотел. С каждым годом парень всё больше становился похожим на своего отца, и иногда Илье даже хотелось перекреститься: Митро и Митро, только молодой да ростом повыше. Даже Яшкин взгляд, недоверчивый, насмешливый, порой презрительный взгляд узких чёрных глаз, который Илья не раз ловил на себе, напоминал ему о Митро. С точно такой же физиономией тот разглядывал лошадей на конном рынке, намереваясь сбить цену. Но Яшка молчал, а если случалось обсуждать что-то с тестем, то делал это по-цыгански – со всей почтительностью к старшему, в которой Илье постоянно чудилась скрытая издёвка. Но раздувать эти угли ему не хотелось. Чёрт с ним, с паршивцем… Дашку жалко.

Он знал: дочери с Яшкой живётся хорошо. За все эти годы Илье не довелось увидеть не только ни одного их скандала, но даже услышать, чтобы Яшка повысил на жену голос. Илья диву давался, потому что до сих пор думал, что такая жизнь была только у них с Настькой, и то лишь поначалу. Возвращаясь с конных базаров, Яшка всегда привозил жене то золотые серьги, то бусы, то шаль, то целый мешок конфет, то отрезы шёлка. Дашка улыбалась, благодарила, складывала подарки в сундук, и в конце концов эти шали и отрезы оказывались на Маргитке. Яшка ворчал, Дашка пожимала плечами:

– Но куда же мне сейчас это носить? Посмотри на меня – опять…

Беременной Дашка ходила постоянно, но была этим вполне довольна, и через пять лет у них с Яшкой было четверо детей. Илья вздыхал про себя: хоть бы Цинка, девочка, походила на мать, так ведь нет… Курчавый, скуластый, узкоглазый бесёнок, обезьянка, мальчишка в платье. Хотя, кто знает, может, с годами переменится.

За окном звонко прочавкали по грязи лошадиные копыта: кто-то галопом подлетел к дому. Илья вспомнил умывавшуюся кошку, поморщился: вот и гостей принесло…

– Будьте здоровы все! – поздоровался, входя, Васька Ставраки, и настроение Ильи испортилось окончательно.

Этого парня, чёрного, худого и подвижного, всегда лохматого, как леший, Илья терпеть не мог. Впрочем, в этом с ним был солидарен весь посёлок. Никто не знал, откуда здесь появился Васька. Любые расспросы были бессмысленны, потому что десяти разным людям Васька давал десять разных ответов. Рыбаки не могли даже точно установить, какой Васька породы. Одни говорили – грек, другие – турок, третьи божились, что парень – цыган, четвёртые уверенно причисляли его к евреям. Васька ни с кем не спорил. Он вполне сносно болтал и по-гречески, и по-персидски, и по-еврейски, а однажды Илья заметил, что он понимает и романэс. Это было в тот вечер, когда они всей семьёй выступали в трактире Лазаря и Илье показалось, что Маргитка чересчур уж ласково слушает Васькины глупости. Он буркнул ей по-цыгански:

– Весь стыд потеряла?

– Отстань, гаджо[6] деньги платит.

– Может, ещё и ляжешь с ним?

– И лягу, если не отвяжешься.

– Кнута захотела?

– Тьфу, надоел…

Илья уже был готов перейти от слов к делу прямо в трактире, но сидящий за столом Васька вдруг фыркнул в стакан, плеснув винными брызгами, быстро отвернулся к окну, и ошарашенный Илья догадался, что тот понял весь его с Маргиткой разговор с начала до конца.

Все знали, что Васька Ставраки был конокрадом, и довольно удачливым. По временам он пропадал из посёлка, мог отсутствовать неделю, месяц, два. Но только рыбаки начинали с облегчением поговаривать о том, что безродного чёрта наверняка где-то зарезали, как Васька объявлялся: похудевший, грязный, весёлый, с целым косяком лошадей. На Староконном рынке в Одессе пронзительный и гортанный Васькин голос перекрывал любой шум. Ставраки орал во всё горло, расхваливая своих «орловских скакунов». Если ему не верили, обижался почти до слёз, спорил, лез лошади в зубы, выворачивал кулаком язык, тыкал в живот и в конце концов поднимал цену. Самым невероятным было то, что у Васьки охотно покупали.

За этим следовал многодневный кутёж в трактире одноглазого Лазаря. Жадности в Ваське не было, гулял он до последнего гроша, угощал рыбаков, хозяина и музыкантов, плясал до упаду, подпевал цыганам неплохим тенором и засыпал прямо под столом, положив на перекладину всклокоченную голову. Через неделю гульбы Васька бродил по посёлку похмельный и злой, в одних штанах, пропив и рубаху, и сапоги. А на другой день в каждом дворе начинались пропажи: то исчезнет хомут, оставленный у ворот конюшни, то как сквозь землю провалится новая сеть или сгинет выстиранное бельё вместе с верёвкой. В трудные минуты жизни Васька не гнушался даже висящими на плетне портянками. Все догадывались, чьи это проделки, но поймать Ваську было невозможно. При встречах же он отрицал всё на свете, с оскорблённой физиономией предлагал осмотреть свою халупу, где, кроме тараканов и голодных мышей, не имелось ничего, и знающие люди шли прямиком в город, на Привоз, где украденные вещи находились уже в третьих руках. Били Ваську часто, но безрезультатно: живучий, как блоха, он отлёживался, встряхивался и принимался за старое.

Судя по всему, Ваську настигла очередная полоса безденежья: на нём красовались грязные залатанные гуцульские шаровары, а живот прикрывала потёртая кожаная жилетка. Босые ноги были в грязи по щиколотку; Васька смущённо потёр их одну о другую и на предложение Ильи проходить в дом и садиться за стол ответил отказом:

– Спасибо, я мокрый весь.

Илья не стал настаивать. Васька сел у порога, встряхнулся, обдав пол брызгами, улыбнулся, показав крупные зубы, из которых один клык был золотой, а другого не имелось вообще. С растущим недовольством Илья наблюдал за тем, как Васькины глаза – один карий, другой жёлтый, как у бродячего кота, – без стеснения следят за Маргиткой. А эта шалава… Нет чтобы уйти за занавеску или на худой конец прихватить волосы платком – цыганка ведь, замужняя, при чужом! Она, чёртова кукла, об этом и не задумалась. Стоит у стены спиной к молодому кобелю, усмехается, встряхивает распущенными волосами и наверняка ловит в зеркале Васькин взгляд. Его, Ильи Смоляко, жена! В его же доме!

– Маргитка, уйди, – едва сдерживаясь, велел Илья.

Она глянула через плечо, снова тряхнула волосами. Неожиданно расхохоталась на весь дом, запрокинув голову и сверкая зубами, и Васька даже привстал. Вот паскуда…

– Пошла вон отсюда! – гаркнул вдруг Яшка так, что задрожала посуда в шкафу. Брата Маргитка боялась и, перестав смеяться, юркнула за занавеску.

– Зачем пришёл, парень? – остывая, спросил Илья.

– Лазарь послал. – Васька улыбался как ни в чём не бывало. – Просит вас в кабак сегодня.

– Чего ему зачесалось?

– Как чего? Погляди, как штормит! Никто в море не выйдет, все в кабак потянутся, народу куча будет! Ещё и из города придут на Маргиту Дмитриевну смотреть!

– Горазд брехать-то – «из города»… Ладно, придём. Ступай.

Васька заржал на весь дом:

– Под дождь, что ли, живого человека гонишь, Илья Григорьич?!

– А… ну пережди… – спохватился Илья, мысленно помянув недобрым словом мать этого поганца. Ещё и не выпроводишь его теперь… Спросил между делом: – Ты, парень, случаем не знаешь, куда у меня новая упряжь с забора девалась?

– Украли, что ли? – посочувствовал Васька. – Так откуда мне-то знать? Ты получше поищи, может, валяется где-нибудь. У меня тоже так было. Ищешь-ищешь кнут по всему двору, и бога, и чёрта клянешь, а потом хвать – а он, кнут-то, за сапогом торчит… А зачем ты упряжь на заборе бросил? Люди не святые…

– Мне вон Белаш говорил, что тебя с этой упряжью в городе на базаре видали.

– А ты ему больше верь! – с неожиданной злостью сказал Васька, и его разноцветные глаза сузились. – Может, он сам и прихватил, а на меня брешет… Знаешь что, Григорьич? По-моему, ты не за упряжь свою беспокоишься.

Из-за занавески послышался приглушённый смех. Илья медленно поднял глаза, чувствуя, как сами собой сжимаются кулаки. Васька встретил его взгляд, не отворачиваясь. На его тёмном от загара и грязи лице уже не было улыбки.

– Ай, господи, брысь пошла, проклятая! – вдруг завопила Дашка.

Мимо стола с воем пронеслась кошка, посыпалась посуда, ударилась о пол корчага, и молочный ручей торжественно потёк к сапогам Ильи. Поднялся крик, писк, мальчишки кинулись к упавшей сахарной голове, Цинка с грозными воплями пыталась отогнать их мокрой тряпкой, Яшка хохотал, отвернувшись к стене, Дашка громко проклинала «эту рыжую нечисть» – словом, шум поднялся страшный. Илья только вздохнул, в который раз подумав про себя: до чего же дочь на Настьку похожа… Та тоже всегда вовремя молоко разливала. Исподлобья он взглянул на Ваську. Тот улыбался, вертел в пальцах щепку, молчал и через несколько минут, к облегчению Ильи, ушёл.

Насквозь прогнивший трактир одноглазого Лазаря на краю посёлка держался, по выражению рыбаков, «на плаву» только за счёт старого грецкого ореха, на мощный ствол которого уже несколько лет лазаревское заведение наваливалось стеной. Внутри было грязно, темно, девчонке-прислуге никогда не удавалось дочиста отмыть липкий, заплёванный пол и отскоблить грубые, залитые вином и водкой, залепленные рыбьей чешуёй столы. На закопчённых стенах висели связки лука, перца, чеснока и воблы, сушёная макрель, грязные полотенца и засиженная мухами до неузнаваемости икона святого Николы. Стойкой служил длинный стол, на котором высились ряды оплетённых красноталом бутылей, за ним помещался буфет с посудой и табурет, где восседал хозяин, Лазарь Калимеропуло – низенький, пузатый, кривоногий полугрек-полуеврей, которого ничем нельзя было удивить или напугать, такой же грязный и запущенный, как его заведение.

– Лазарь, да что ж это за гадство?! – возмущались по временам даже привыкшие ко всему рыбаки. – Ты хоть бы раз в год на Пасху стаканы мыл! Гли, муха присохла!

– Скажите, господарь какой… – следовал флегматичный ответ. – Муха не кобель, отшкрябай да выкинь. А не нравится – шлёпай в город, к Фанкони, там без мух нальют…

Сначала Лазарь не держал у себя в заведении музыкантов, считая это бездоходным излишеством. Если разгорячённые гости слишком настойчиво требовали музыки, то Лазарь, сердито бурча, вытаскивал из-за стойки жестяную помятую трубу и принимался старательно дуть в неё, время от времени вытаскивая инструмент изо рта, чтобы пропеть по-гречески непристойные куплеты. Труба завывала, как мартовский кот, голос у Лазаря был противный, слуха не имелось вовсе, и рыбаки, бранясь, кидали прямо в трактирщика медные пятаки:

– На, дьявол одноглазый, замолчи только! Чтоб тебе черти на том свете так пели!

Довольно быстро Лазарь понял, что выгоды от его музицирования немного, и вынужден был с зубовным скрежетом нанять старика-еврея Шмуля со скрипкой. Но от Шмуля тоже оказалось мало пользы: почти глухой, обладающий скверным характером, он играл лишь то, что ему хотелось, а хотелось Шмулю чаще всего еврейских поминальных песен да изредка невесть где подслушанного марша из оперетты «Продавец птиц». Марш рыбакам понравился, они даже сочинили для него препохабнейшие слова, кои и исполняли хором, размахивая стаканами и воблой, под скрипку Шмуля. Но беда была в том, что настроение сыграть опереточный марш к старику подкатывало не чаще раза в месяц. А все остальные вечера он, закатив к потолку глаза и раскачиваясь, как маятник, извлекал из скрипки заунывные, полные скорби мелодии. Вскоре Лазарь понял, что пора спасать коммерцию. Плюясь и матерясь, он подсчитал кассу и пошёл уговаривать Илью Смоляко, не так давно появившегося в посёлке со своей семьёй.

Выслушав Лазаря, Илья согласился – не столько для себя, сколько для молодёжи, которая тосковала по московским выступлениям. Конечно, оказалось, что это совсем не то, что в столице. Здешней публике было далеко до князей, графов и купцов-миллионщиков. Оглушительные восторги рыбаков и контрабандистов, их топанье сапогами, свист и гогот никак не напоминали аплодисменты в ресторане Осетрова. Но всё же был в этих выступлениях слабый отголосок прежних времён. Однажды Илья даже поймал себя на мысли, что ждёт вечеров в трактире, и удивился, поняв, что радуется тому, от чего открещивался прежде как от чумы. Настя в своё время была права, попрекая мужа тем, что у него в голове одни лошади: в молодости – чужие, позже – собственные. А его голос, который пол-Москвы называло «оригинальным», «чудесным» и «божественным», тот самый тенор, которым Илья в равной мере сводил с ума и пьяных купцов, и профессоров консерватории, – что ж… Он и внимания на этот свой голос не обращал никогда. Есть – и слава богу, пропадёт – не заплачет… Может, и неправильно он жил? Может, надо было слушать Настьку, петь в ресторанах, а не драть глотку на конных базарах? Не хотел. Не умел. Не приучен был. И пел перед ресторанной публикой через силу, сначала ради Настьки, а потом ради Маргитки. Пусть девочка хоть так потешится. Пора, в самом деле, бросать эту вонючую дыру и перебираться в какой-нибудь город, хотя бы и в ту же Одессу. Зря он боится, надо уезжать. От Васьки подальше.

Обо всём этом Илья думал, сидя вместе с Маргиткой и Яшкой (беременная Дашка осталась дома) в маленькой комнатке за помещением трактира. Это было единственное чистое место в заведении Лазаря. Кровать с железными шарами покрывало лоскутное одеяло, на подоконнике валялись ленты и дешёвые мониста, на столе лежали сушёная дыня, макрель с оторванным хвостом, колода засаленных карт, бубен, обшитый полинявшими, когда-то красными лентами, и осколок зеркала. Со старого комода смотрел неизменный святой Никола – покровитель рыбаков. Комнатка принадлежала цыганке Розе по прозвищу Чачанка, тоже выступавшей в трактире Лазаря.

Чачанка пришла в посёлок прошлой осенью по дороге из Одессы – босиком, в синей юбке, рваной оранжевой кофте и красной косынке на курчавых волосах. В поводу Роза вела молодую гнедую кобылу под седлом с навьюченным на неё узлом, жевала истекающий соком помидор и с любопытством поглядывала по сторонам. Рядом с ней шагал сын – грязный мальчишка лет двенадцати. Вся эта процессия прямиком двинулась к трактиру Лазаря. Роза вошла внутрь, непринуждённо осмотрелась, поморщилась, метко запустила помидором в шмыгнувшую по полу крысу, подошла к стойке, за которой дремал Лазарь, и весело спросила:

– Что, ненаглядный, деньги любишь?

– Кто ж нынче не любит?

– Буду у тебя петь – золоту счёт потеряешь. Принимай!

Позже, в кругу смеющихся рыбаков, Лазарь плевался, проклинал святых Николу и Спиридиона и божился, что сам не знает, за каким лешим пустил к себе цыганку: «Заколдовала, чёрт голопятый! Заворожила! Завтра же выгоню!» Но «голопятый чёрт» с удобством расположился в задней комнате трактира – и, судя по всему, надолго.

То, что Роза приехала одна, без табора, и более того – без мужа, немедленно дало пищу для разговоров. Подливало масла в огонь и то, что она поселилась у Лазаря, а не рядом с семьёй Ильи Смоляко: обычно цыгане держались друг друга. Сначала ей приписывали сожительство с Лазарем, но трактирщик упорно отнекивался. Бешенство, с которым он это делал, убедило рыбаков в том, что удочку Лазарь всё-таки закидывал, но явно получил отказ.

«И то, зачем он ей, пьяница кривой? Баба-то красивая, в соку…»

Да, что-то неудержимо привлекательное было в невысокой и подвижной фигуре тридцатилетней Розы, в её загорелых руках, всегда смеющихся глазах, остром подбородке, недлинных курчавых волосах, выбивающихся из-под платка, в манере быстро и резковато, всегда с шуткой, разговаривать, звонко, по-девичьи, смеяться, запрокидывая голову и высовывая язык… Всего этого оказалось достаточно, чтобы мужчины посёлка предприняли ряд визитов в заднюю комнату трактира. Сначала Роза выпроваживала рыбаков вежливо, но через неделю терпение её лопнуло. Весь трактир был свидетелем того, как из комнаты Розы одновременно с грохнувшим выстрелом вылетел огромный, как медведь, чёрный и рябой контрабандист Белаш, а за ним, потрясая кремнёвым ружьём Лазаря, выскочила полуодетая негодующая Роза. Выпалила она из ружья, конечно, вхолостую, но с того вечера её оставили в покое.

Вскоре Роза раздобыла себе лёгкую плоскодонную шаланду и на рассвете, поражая весь посёлок, невозмутимо выгребала в море. Возвращалась она к полудню, усталая, весёлая, выкидывала на берег бычков и скумбрию, вытаскивала ведро креветок или мидий. Днём уходила в город, шаталась по Привозу с корзинами рыбы, иногда гадала, сидя на углу, на картах или бобовых зёрнах, порой заходила в лошадиные ряды и лезла к барышникам с советами – по признаниям кофарей[7]-цыган, весьма дельными. А вечером пела в трактире Лазаря, колотя в свой старый бубен, плясала, вскочив на стол, и весь зал звенел от её высокого и звонкого голоса. О себе Чачанка никогда не рассказывала. Не пустилась она в откровения и с цыганками, и обиженная Маргитка даже заявила о том, что Роза вовсе не их породы. Мол, разве будет цыганка сторониться своих, жить одна? Разве цыганское дело ловить рыбу? Разве сядет цыганская женщина верхом на лошадь? Разве осмелится она давать мужчине советы, как выгоднее купить или продать коня? Роза посмеивалась над такими разговорами, но никого не переубеждала. Её сын с утра до ночи носился по посёлку с ватагой других мальчишек, и от него, так же как от матери, нельзя было выведать ни слова.

Стоило Илье вспомнить о Розе – и она тут же появилась на пороге комнаты. Чачанка никогда не переодевалась для выступлений – оставалась в своей синей широкой юбке и оранжевой блузке и лишь набрасывала на плечи зелёную шаль с кистями. Так Роза была одета и сегодня. Войдя, она подошла к столу, взяла бубен, весело потыкала пальцем в перегородку.

– Чего сидим, ромалэ? Второго пришествия ждём? Слышите, как рыбачки разорались? Пора выходить, не то они Лазарю весь кабак разнесут. С города Лёвка Шторм со своими мальчиками пришёл, так уже по лампам стрелять примеряются!

Появление цыган встретили восторженным воем, топотом сапог, свистом. Роза топнула босой пяткой, взмахнула бубном и запела – как обычно, не дожидаясь вступления гитар:

– Не держите мине, мама, не вяжите дочку, Я в окошко утеку тёмною ночкой! Где гуляет мой фартовый, козырной мальчонка? Позабыл, злодей-обманщик, за свою девчонку!

Эту песню Роза принесла из Одессы. Но пела она её на цыганский манер и так ловко, словно подслушала не в каком-то воровском притоне, а в кочевом таборе. Шум за столиками не только не утих, но сделался ещё сильнее, когда Роза, ударив в бубен и бросив его через весь трактир опешившему Лазарю, кинулась в пляс между столиками. Гости заорали от восторга; десятки загорелых, грязных, просоленных, покрытых татуировками рук потянулись к Розе, а она, уворачиваясь, грозила пальцем, показывала язык и била без удержу тропаки на заплёванном полу. Её поймал, подкравшись сзади, контрабандист Белаш, взметнул вверх на своих огромных руках, поставил на стол, и рыбаки, повскакав с мест, помчались к этому столу. Лазарь кинул Розе бубен. Она ловко поймала его, заколотила ладонью по гладкому верху и начала отплясывать прямо на столе, под звон содрогающихся бутылок и стаканов.

Илья скосил глаза на Маргитку. Как и ожидал, увидел злое, надменное лицо. Да… Когда эта красавица стерпеть могла, чтобы не на неё, а ещё на кого-то смотрели? Сейчас, как прижаренная, плясать кинется…

Илья не ошибся: в тот же миг Маргитка широко улыбнулась, кинула брату через плечо: «Играй!» – и, вскинув руки, с места, без выходки, понеслась в пляс. И больше Илья не замечал никого и ничего. Он даже сделал шаг вперёд и встал не за спиной Маргитки, а слева от неё, чтобы видеть это смуглое лицо, зелень глаз, качающиеся в такт косы, серьги, мониста. И узенькие носки туфель Маргитки так же, как когда-то в Москве, выглядывали из-под подола красной юбки, и такими же ловкими, гибкими, отточенными были движения, и так же мелко частили плечи, и гнулась она, как молодая ветка, и отрывисто кричала гитаристам: «Авен[8], авен, авен!», ускоряя темп. Даже закончившая пляску и спрыгнувшая со стола на колени Белаша Роза смотрела на Маргитку с восхищением. Рыбаки сгрудились вокруг плясуньи, хлопали в ладоши, свистели. А она носилась перед ними, поднимая ветер шалью, била плечами, кричала Илье и Яшке:

– Ещё! Ещё! – и они послушно ударяли по струнам.

Лишь один раз Илья упустил ритм: когда из-за спин рыбаков к Маргитке вылетел, дробя пол каблуками, лохматый, скалящий зубы Васька Ставраки. Сейчас он уже не выглядел полуголым босяком: на Ваське были новые шевровые сапоги, тельняшка и широкий кожаный пояс. К облегчению Ильи, Маргитка посмотрела на Ваську, как на пустое место, отвернулась, понеслась по кругу дальше. Из её косы вылетела и завертелась по полу блестящая монетка. Васька нагнулся, подхватил её, деловито попробовал на зуб, сунул в рот и, закинув руку за голову, полетел вслед за Маргиткой. И тут Илья ничего не мог поделать: гости трактира имели право плясать с цыганками. Вслед за Васькой попрыгали в круг и остальные, затопал, как медведь на привязи, Белаш, застучал деревянной ногой в пол дед Ёршик, выскочил из-за стойки, размахивая полотенцем, Лазарь, завертелась, подбоченившись и выставив острые локти, посудомойка Юлька, и весь трактир заходил ходуном. Лёвка Шторм за дальним столиком не утерпел и выстрелил в одну из керосиновых ламп, Лазарь возмущённо заорал, но и выстрел, и крик потонули в диком пьяном гаме и вое ветра за окном.

Буря на море после полуночи стала стихать. Дождь уже не колотил в окна упругими струями, а вяло, чуть слышно, постукивал по стёклам. Гости Лазаря начали расходиться. Те, что были потрезвее, побрели проверять вытащенные на берег шаланды и сети, кто-то, шатаясь, направился домой, кто-то заснул мёртвым сном прямо под столом. К двум часам ночи трактир опустел. На затоптанном полу поблёскивало битое стекло, зевающая Юлька сметала со столов рыбьи скелеты, хлебные крошки и изюмные косточки. У окна спал, уронив на столешницу голову, Белаш. Рядом, у кадушки с солёными перцами, прислонившись к стене и посасывая чубук трубки, сидела Роза. Её губы складывались в сонную улыбку, словно Чачанка вспоминала что-то приятное. Возле стойки Илья ругался с хозяином:

– Ну прибавь хоть рубль, Лазарь, совести у тебя нет! Полночи глотки драли, как грешники в аду, и всё задаром?

– Ничего не задаром. Ничего не прибавлю. – Лазарь был не в духе из-за утраты керосиновой лампы. – Хватит с вас, и так заведение в убытке. Совсем очумели, босяки проклятые, раньше хоть посуду били, а теперь и освещение колотят!

Илья понял, что настаивать бессмысленно, махнул рукой и пошёл к двери.

На небе сквозь тучи продиралась красная луна. Когда Илья вышел на крыльцо, луна как раз вынырнула из облаков, и он сразу увидел Маргитку. Она стояла в нескольких шагах, у коновязи, а перед ней, удерживая в поводу своего сильного и злого вороного жеребца, стоял Васька Ставраки. Илья услышал, что они говорят о чём-то, но ветер относил слова, и понятно было лишь то, что Маргитка злится. Васька, прижав руку к груди, казалось, оправдывался. Увидев подходящего Илью, он умолк на полуслове, прыгнул в седло и улетел в темноту – лишь прошуршала галька под копытами вороного. Маргитка продолжала стоять у коновязи. Илье даже показалось, что она смотрит вслед Ваське.

– Что ему надо? – ровно спросил он.

– Ничего, – пожав плечами, отозвалась Маргитка. Стянула с перекладины ворот свою шаль и быстро зашагала по дороге, вслед за далеко ушедшим Яшкой.

Идти было недалеко. Впереди уже маячил дом с горящим окном, ворота оказались открыты настежь. Слабый свет из окна падал во двор, и первое, что увидел Илья, подойдя к дому, была… висящая на заборе упряжь. С минуту он смотрел на неё, затем недоверчиво взял в руки. Это была та самая упряжь, новая, ещё скрипящая, с медными заклёпками и махрами, которая бесследно пропала три дня назад.

– Да что ж это такое… – пробормотал Илья, растерянно перебирая в пальцах супонь[9].

– Ослеп? Упряжь твоя, – послышался спокойный, чуть насмешливый голос.

Илья, вздрогнув, поднял голову. Маргитка стояла за его спиной. Свет из дома падал на лицо жены. Она усмехалась краем губ, вертела во рту ветку шиповника.

– Откуда она взялась?

– Васька принёс.

– С чего бы это ему приносить? – медленно спросил Илья.

– Я велела.

– Ты? Кто ж ты ему такая, чтобы приказывать?

– А какая тебе разница? – спокойно проговорила Маргитка, выбрасывая шиповник и обходя мужа. – Упряжь-то – вон она. Целая. Пляши, морэ[10], радуйся!

– Стой! – крикнул Илья ей вслед. Маргитка не останавливалась, шла дальше и уже шагнула на ступеньку крыльца. Илья догнал её, схватил за руку, дёрнул к себе. – Стой, тебе говорят! Шалава! Говори, что у тебя с ним, с Васькой? Что?!

Несколько мгновений Маргитка молча, не пытаясь освободиться, смотрела на него – а затем вдруг с силой вырвала руку, и в темноте блеснули её зубы: она расхохоталась.

Одним ударом Илья сбил её на землю. Смех тут же оборвался, Маргитка обхватила голову руками и заголосила на весь посёлок. Илья рывком поднял её; молча, тяжело дыша, ударил ещё раз, другой, третий, снова швырнул на землю, снова ударил. Маргитка уже не кричала, а выла, её красная юбка была вся измазана грязью, руки, тоже по локоть в грязи, закрывали растрепавшуюся голову. Бешено оглядевшись, Илья рванул с забора злополучную супонь… но дверь дома распахнулась, и на двор вылетел Яшка. Он тут же кинулся к лежащей ничком сестре, и Илья невольно опустил руку с супонью. С минуту они с Яшкой молча смотрели друг на друга. Илья не выдержал первый, длинно, сквозь зубы выругался, отшвырнул супонь и отвернулся к забору. Он слышал ворчание Яшки, уговаривающего сестру подняться, всхлипы Маргитки, чавканье по грязи шагов к дому. Наконец хлопнула дверь, всё стихло, и Илья обнаружил, что он с силой сжимает сырые от дождя колья забора и что руки у него дрожат.

Ведь так и знал, что без этого не обойдётся. С самого утра началось – и вот вам, приехали… Он, шатаясь, перешёл двор, остановился у колодца-журавля, неловко потянул верёвку и услышал, как внизу коротко плеснуло, погружаясь в воду, ведро. Вытащив и с трудом (руки ещё дрожали) установив его на влажном срубе, Илья приник к воде, окунул в неё лицо, чуть не захлебнулся, судорожно вдохнув и вылив при этом полведра себе на сапоги. Затем он оттолкнул почти пустое ведро, и чёрная палка журавля со скрипом поднялась, уткнувшись прямо в красную луну. Илья с шумом выдохнул, сел на сочащийся каплями сруб колодца, закрыл глаза.

Господи… Ведь он её так и убить мог. Спасибо, Яшка выскочил. Сопливый мальчишка, щенок, лезет не в своё дело… но при нём рука не поднимается. Тьфу, дурак старый, разошёлся… и из-за чего? Ежу понятно, что ничего у Васьки с Маргиткой не было и быть не могло. Ведь случись такой грех – о нём давным-давно гудел бы весь посёлок. Сам бы Васька и рассказывал на каждом углу, что отбил жену у Ильи Смоляко. А разговоров нет, нет даже шепотка за спиной, так знакомого Илье, нет косых и насмешливых взглядов баб, и их мужья не щёлкают сочувственно языками, а раз так… А раз так, то чего же он с ума сходит? Чего бесится? Разве мало девочка с ним намучилась? Плюнет она когда-нибудь на такую жизнь и уйдёт. И ничего не испугается со своей молодостью и красотой, за которой любой, хвост задравши, побежит. А он, он, Илья Смоляко, с чем останется тогда? С этой растреклятой упряжью? Илья зажмурился. Хрипло, тихо, сквозь зубы позвал:

– Чяёри-и…

– Я здесь, Илья, здесь.

От неожиданности он чуть не упал в колодец. Заплаканная, притихшая Маргитка стояла рядом. Помедлив, Илья молча подвинулся. Маргитка, так же не говоря ни слова, подобрав юбку, уселась на сруб рядом с ним. Вздохнув, вполголоса спросила:

– Ну, доволен теперь?

Он молчал.

– Сто раз тебе говорила – не трогай лицо. Как я теперь с такой сливой под глазом выступать буду? И губу раздуло… В другой раз сразу убивай. В колодец сбросишь, а людям скажешь, что с любовником сбежала.

Илья виновато тронул её за плечо. Ждал, что она отстранится, но Маргитка со вздохом накрыла его руку своей. Минут пять они сидели не разговаривая. В доме Дашка погасила лампу, и на потемневшем дворе отчётливее проявились лунные пятна. А вскоре и луна ушла в тучи, и о том, где находится Маргитка, Илья мог угадать только по шёпоту.

– Ну, скажи ты мне, что с тобой? Сдурел совсем? Ты подумай, чёрт бешеный, на кой мне этот Васька сдался?!

– Не говори ты мне даже про него…

– Нет, буду говорить! А ты слушать будешь! Думаешь, я от тебя так просто откажусь? Думаешь, ты мне дешёво достался? Избавиться от меня хочешь? А вот кукиш тебе с маслом в постный день! Не дождёшься, морэ, не уйду! Кнутом погонишь – не уйду! Да от кого другого я бы это всё терпела, а? От Васьки, что ли, голодранца вшивого?!

– Липнет же он к тебе. Что я, слепой?

– И что с того? Ко мне и допрежь липли, забыл? А выбрала я, на свою голову, тебя, каторжного.

– Зачем ты к нему с упряжью привязалась?

– А что? Упряжь-то новая была, хорошая, слава богу, он её продать не успел. Ты же, Илья, с барышом остался! И она при тебе, и я – без убытку… – Маргитка всё-таки отвела его руки, снова села на сруб, вздохнула. – Знаешь что, Илья? Сегодня – ладно, чёрт с тобой… но больше ты меня не трогай. Хотя бы до осени. А то, не дай бог, опять…

– Что «опять»? – не понял он. Маргитка помолчала. Опустив голову, чуть слышно сказала: – Я же, Илья, снова…

– Д-девочка… – Он наконец понял, глядя, как Маргитка смущённо гладит свой живот. – Маленькая… Отцы мои! Да что ж ты молчала-то? Сколько?!

– Третий месяц…

– Чяёри… Да если б я знал… Я бы тебя ни одним пальцем… Да что ж ты, дура, не говорила-то ничего, а?!

– Ты что, не цыган? – разозлилась Маргитка. – Кто про такое говорит?! Вон Дашка до последнего молчит, пока фартук не встопорщится! И я бы молчала, только боюсь… Боюсь… – Неожиданно она заплакала.

Совсем сбитый с толку, Илья обнял её худенькие плечи, и Маргитка повалилась головой ему на грудь.

– Боюсь я, господи, Илья… Так боюсь… Вдруг и третьего выкину? Что тогда? Ты же меня броси-и-и-ишь…

– Молчи… Как я тебя брошу? Куда я сам тогда денусь?

– Куда-куда… В Москву вернёшься. У тебя там жена законная.

– Дура! – сказал он, отворачиваясь.

Маргитка испуганно умолкла. Но тут же ахнула, всплеснула руками и вскочила:

– Ой! Ой! Илья! А буланый-то? Буланый-то твой так по улице и бродит?! Ты что, не рассёдлывал?!

– Ох… – спохватился он, вставая.

– Ну, вот вам, люди! А потом жалуется – пропадает всё! – Маргитка потянула его за руку. – Идём искать! Вот с таких-то дураков Васька и жив!

Буланого, к счастью, никто не увёл. Он мирно переминался с ноги на ногу у плетня и обжёвывал соседскую черешню. Оттолкнув Илью, Маргитка сама повела жеребца в конюшню, ворча, расседлала, принесла ведро воды. Илья не мешал Маргитке. Незаметно отойдя в пристройку, наполовину заваленную степным, пахнущим полынью сеном, он улыбнулся в темноте и негромко позвал:

– Чяёри!

– Чего тебе? – неохотно отозвалась она.

– Смотри, что нашёл.

Маргитка за стеной, видимо, колебалась, но любопытство взяло верх, и вскоре она уже стояла на пороге сарайчика, недоумённо вглядываясь в темноту.

– Илья, ты где? Что ты нашёл?

Он увлёк её за собой так быстро, что Маргитка не успела даже ахнуть. Повалился вместе с ней в колкое, пахнущее горечью сено, задыхаясь, уронил голову на молодую, тёплую грудь.

– Илья! Да ты что? Илья! Чёрт бешеный, пусти! – Маргитка, хохоча, отбивалась, засыпала его охапками сена. – Пусти! Пусти! Да что ж это такое, бог ты мой… Илья… Ну-у-у… Ох, Илья… Про-кля-тый… ненаглядный мой… Подожди… Подожди, порвёшь… Ох… Ах… Стой… А-а-ай…

…В открытую дверь сарайчика изумлённо глядела луна. За стеной негромко всхрапывали лошади. Буланый не спал и бродил по конюшне, шурша соломой. Луна заходила. Близился рассвет. Илья лежал неподвижно, смотрел на опускающийся красный диск, гладил по волосам Маргитку. Она давно спала, прильнув к нему. Девочка. Его счастье, его радость, последнее, что у него осталось. Она здесь, рядом, она никуда не денется от него. Отчего же так саднит сердце? Отчего он снова думает о том, что давно прошло, чего не вернуть, никогда не исправить, не переделать? Шесть лет минуло, незачем вспоминать… Но разве забудешь, как уходил на рассвете из собственного дома, уходил, не прощаясь с детьми, с Настей? У неё хватило сил отпустить его. Он уходил, стараясь ни о чём не думать, а в мыслях вертелось лишь одно: Балаклава, Маргитка, ждёт ребёнка… Что было с ним, с Ильёй, тогда? Горячка, болезнь, одурь?

В Балаклаве Маргитки он не нашёл. Тамошние цыгане сказали Илье, что семья Яшки с полмесяца назад уехала неизвестно куда. Целый месяц он искал их по всему Крыму, и вот на одном рынке встречный цыган на вопрос Ильи протяжно зевнул и переспросил: «Арапоскирэ? Москватыр?[11] А-а… За окраиной живут, с крымами».

Когда он верхом прилетел на дальнюю окраину города, где жили крымские цыгане-кузнецы, небо уже потемнело и море затянулось алой закатной плёнкой. Старуха цыганка, вся обвешанная монистами, жуя беззубым ртом, показала ему на крохотную глиняную хатку. Через грязноватый, покрытый побелевшим лошадиным навозом дворик тянулась верёвка. На ней полоскались под ветром цветные тряпки, и Илье сразу же бросилась в глаза зелёная шаль с яркими маками. Шаль Маргитки. Значит, здесь… Руки казались чужими, когда Илья торопливо привязывал повод лошади к перекладине забора. Из дома донёсся знакомый хрипловатый голос:

– Яшка, ты? Чего так рано? – и на крыльцо выбежала Маргитка.

Она страшно изменилась за эти полгода вдали от него, ещё больше похудела, осунулась. Чёрный вдовий платок, низко надвинутый на лоб, старил Маргитку на десять лет, лицо потемнело так, что казалось сожжённым. Зелёные глаза, которые полгода не давали ему спать, смотрели тревожно.

Наверное, он тоже изменился, потому что Маргитка, загородившись ладонью от закатного солнца, долго и удивлённо разглядывала Илью, явно не понимая, что за цыгана принесло на двор к ночи. А потом она закрыла глаза. Глухо, едва разжимая губы, проговорила:

– Ты зачем приехал? За ребёнком? Он умер.

Илья молчал, не зная, что ответить. Неприкрытая враждебность Маргитки огорошила его. Это была уже не та девочка-плясунья с тонкими руками, лукавой улыбкой, девочка, которую он любил, к которой рвался ночи напролёт. И как разговаривать с этой женщиной во вдовьем платке, с затравленным взглядом, Илья не знал.

– Не бойся, – наконец произнёс он. – Я насовсем приехал. К тебе. Всё бросил. Всех. Как ты хотела.

Маргитка не отвечала ему. Илья понял – всё. И молча начал отвязывать от забора повод. Маргитка позволила ему это сделать, позволила взяться за луку седла, сесть верхом… и кинулась опрометью с крыльца, раскинув руки.

– Илья!!! – хлестнул его страшный, грудной крик.

Илья едва успел спрыгнуть с коня, поймать Маргитку в охапку, прижать к себе. Она кричала не переставая, голосила что-то бессвязное, заливалась слезами, некрасиво оскалив рот, и Илье приходилось напрягать все силы, чтобы не выпустить её из рук.

– Ну… ну… Ну, девочка, всё… Успокойся, маленькая, прошу… Не уйду я никуда. Теперь совсем с тобой останусь. Уймись, не кричи, люди сбегутся, цыгане…

– Да что мне цыгане… Что мне твои цыгане… – бормотала она, отталкивая его руки и тут же ловя их, чтобы покрыть неловкими поцелуями. – Если бы ты знал, проклятый, как я жила… Полгода, полгода как я жила… Я же… я не ждала тебя… Что у вас случилось? Дашка сказала, что ты с ней, с Настькой, навсегда, а ты… Почему ты здесь?

– Потому что… Всё, чяёри. Всё. Не знаю, как эти полгода прожил. Не могу без тебя.

Скрипнули ворота. Илья поднял голову… и встретился взглядом с ошарашенными глазами Яшки. Тот стоял посреди двора, держа в поводу рыжую кобылу, и с открытым ртом смотрел, как его тесть обнимает его сестру. Кобыла оказалась впряжена в татарскую арбу с огромными колёсами, а на арбе сидела, поджав под себя ноги, Дашка. Некоторое время во дворе было тихо, лишь похрумкивала кобыла. Илья даже не сообразил, что надо бы хоть из приличия отпустить Маргитку. А та, уже заметившая брата, испуганно смотрела на него, и Илья почувствовал, что она дрожит.

Первое слово принадлежало Дашке. Она боком слезла с арбы, оправила юбку и спокойно, словно они расстались час назад, спросила:

– Дадо[12]?

– Да, я, – машинально ответил Илья.

Дашка, глядя невидящими глазами в небо, чуть улыбнулась.

– Знала, что придёшь. – И, полуобернувшись к мужу, сказала: – Яша, пойдём в дом. Я тебе объясню.

Яшка послушно, как телёнок, тронулся за женой, забыв даже поздороваться. Он сделал это полчаса спустя, когда вышел на уже тёмный двор и сдержанно пригласил тестя заходить. Илья уже успел решить, что ни объяснять ничего, ни оправдываться перед мальчишкой он не станет, но Яшка повёл себя так, словно всё случившееся было в порядке вещей. С того дня в его глазах зажглась та недобрая, презрительная искра, которая доводила Илью до бешенства. Тем более что ответить на подобный взгляд ничем было нельзя: Яшка молчал, и Илья понимал, что этим он целиком обязан дочери. Судя по всему, из любви к жене Яшка согласился терпеть тестя. За шесть лет между ними не случилось ни одной ссоры.

В первую ночь они с Маргиткой не спали. Лежали в потёмках, обнявшись, и она, спрятав лицо у Ильи на груди, всё говорила и говорила, и всхлипывала, и снова рассказывала, как жила без него. Илья узнал, как они с Яшкой вдвоём убежали из Москвы, как не было денег, как они мотались по гостиницам и постоялым дворам, понемногу распродавая Маргиткины украшения, как она пыталась гадать, не зная толком, как это делается, как бросила гадание, заметив, что богатые мужчины, которых она хватала за рукав, не слушали её болтовни, а таращились на неё саму. А живот всё рос, Маргитку тошнило день ото дня сильнее и сильнее, вскоре она уже почти не могла есть… И тут им повезло: в Ахтырке Яшка встретился с сэрвами[13]-барышниками, которые знать не знали московских цыган. В тот день Яшка попытался заставить сестру надеть вдовий платок, но она отказалась наотрез. Не помогла ни Яшкина ругань, ни две оплеухи, ни угрозы бросить её, беременную шлюху, одну в трактире подыхать с голоду. Маргитка лишь плакала и отказывалась.

Яшка, конечно, вёл себя правильно. Прийти к цыганам с беременной сестрой было невозможно. Маргитку тут же назвали бы гулящей, с ними обоими перестали бы здороваться, а об общих делах с кофарями тогда не стоило бы и думать. Так было всегда в цыганских таборах. Назвать Маргитку замужней? А что ответить на неизбежные вопросы о том, где её муж и почему она, беременная, кочует не с семьёй мужа, а с братом? Вариант был один: вдова. Но Маргитка всерьёз боялась, что этим накличет на Илью смерть, и, ничего не объясняя, напрочь отказывалась повязать вдовий платок. В конце концов Яшка плюнул, обругал бога, чёрта и Маргиткиных родителей и предложил назвать её собственной женой. К счастью, они, сводные брат и сестра, не были похожи. На это Маргитка с грехом пополам согласилась, и зиму они прожили с сэрвами в Ахтырке.

Яшка понемногу втянулся в лошадиные дела: менял, продавал, ездил с цыганами в табунные степи за полудикими киргизками, перегонял их в Кишинёв и Одессу. Маргитка училась гадать, ходила с цыганками по хуторам. Когда ей остался месяц до родов, Яшка, решив, что теперь-то всё наладилось, уехал за Дашкой в Москву. Через два дня после его отъезда Маргитка, находясь одна дома, подняла тяжёлый таз с бельём. И тут же упала в лужу разлитой воды, среди мокрого тряпья. Боль была такая, что она не могла даже кричать. Лишь утром её нашли цыганки. Маргитка разрешилась до срока мёртвой девочкой.

Через месяц вернулся Яшка с молодой женой. Он пришёл за Маргиткой один, ночью, и на рассвете они уехали из Ахтырки, бросив почти всё нажитое добро. Что смогли взять с собой – унесли, лошадей Яшка продал заранее. Оставаться было нельзя: как теперь, при Дашке, выдавать Маргитку за свою жену?

«Если бы не твоя Дашка – он бы меня убил, наверное», – убеждённо проговорила Маргитка, рассказывая Илье о тех днях. Слушая её, Илья был готов придушить Яшку и в то же время чувствовал к парню невольное уважение. Всё же тогда Яшке только исполнилось шестнадцать, и он остался один, без денег, без привычного заработка, без родных, с беременной невесть от кого сестрой на руках. Слава богу, помогли полученные в своё время навыки на Конной площади в Москве… Они втроём уехали в Харьков, и там Маргитке всё же пришлось надеть вдовий платок. Она, больная, измученная преждевременными родами, оставшаяся без ребёнка, не могла протестовать. Такой её и нашёл Илья.

Утром собрались за столом уже вчетвером, и Яшка спокойно сказал, что теперь и отсюда надо уезжать. Илья был согласен: не выдавать же, в самом деле, Маргитку и дальше за вдову… Договорились ехать в Симферополь: Илья слышал, что там неплохая конная ярмарка.

Теперь, конечно, переезжать было легче. Яшка без слов передал первый голос в семье тестю: всё же Илья один взрослый среди этого молодняка, из которого старшей, Маргитке, всего восемнадцать лет. Кофарем Илья был в сто раз лучшим, чем Яшка. Илья знал кочевье, кроме того, у него имелись деньги. И когда семья, приехав в Симферополь, остановилась в посёлке крымских цыган, Илья подумал, что все несчастья закончились.

Зря надеялся. Всё только тогда и началось. Если раньше в Маргитке сидело, по выражению Митро, «сорок чертей», то теперь эти черти явно переженились и наделали детей: не меньше сотни. За прошедшие полгода Маргитка похудела, потемнела, осунулась, но почему-то стала от того ещё красивее. В зелёных глазах появилась незнакомая Илье бесшабашная, шальная искра. Во всей фигуре Маргитки, в походке, во взгляде, в повороте головы теперь постоянно сквозило что-то такое, что заставляло мужчин бросать свои дела, останавливаться посреди дороги, оборачиваться вслед идущей девчонке и провожать её глазами. И ведь даже цыгане не могли удержаться! Даже цыгане, хорошо знавшие, что смотреть так на чужих жен нельзя, что подобные взгляды нужно оставлять для шалав! А эта проклятая девка, казалось, не понимала ничего. И ходила без платка по цыганской деревне, разбросав по плечам косы, под негодующими взглядами женщин. И, не стесняясь, просила закурить у мужчин. И на праздниках плясала дольше всех и смеялась громче всех, и цыгане останавливались посреди пляски, чтобы посмотреть на её бесстыдную улыбку и послушать звонкий, зазывный смех. Илья знал крымских цыган, понимал, что добром это не кончится. Несколько раз он пробовал поговорить с женой по-хорошему – Маргитка только смеялась и пожимала плечами. Илья пытался объяснить, что здесь – не Москва, где Маргитка была хоровой плясуньей, где цыганки носили платья, шляпы и туфли на каблуках. Здесь – посёлок, тот же табор, все друг у друга на виду. Крымские цыгане не потерпят у себя потаскуху… Но тут Маргитка взрывалась:

– Это я потаскуха?! Я шлюха?! А ты меня ловил? Мужиков с меня снимал?! Отвяжись, сам кобель переулошный!

Она кричала сердитые слова, смотрела в лицо Илье своими зелёными глазищами, улыбалась, блестя зубами, и он видел – Маргитка ни капли его не боится. И тем обиднее было замечать, что стоило сопляку Яшке не только сказать одно слово, но просто задержать взгляд на сестре чуть дольше, и она тут же стихала и сжималась, как тронутый соломинкой жучок. Яшки она боялась смертельно, но тот никогда не вмешивался в их ссоры с Ильёй. И лишь однажды вечером, когда Маргитка явилась домой чуть не ползком, с разбитым в кровь лицом, в изодранной одежде, у Яшки вырвалось:

– Доигралась, курва?!

Маргитка не спорила. Размазывая по подбородку и щеке бегущую изо рта кровь, она рассказала, что её избили цыганки. «Чтоб мужиков не приваживала». Слава богу, ей удалось спасти косы, которые крымки хотели отрезать. Каким-то чудом Маргитка вырвалась и убежала, но Илье было понятно: теперь и отсюда придётся убираться.

Из Симферополя они поехали в Кишинёв. Илья решил больше не рисковать и не селиться вместе с таборными и поэтому, оказавшись в городе, сразу отправился искать ресторан, где пели цыгане. Таких в Кишинёве было полным-полно. В том, что семью московских артистов примут на работу не раздумывая, Илья не сомневался, и уже на другой день он и Яшка стояли с гитарами, Дашка пела, а Маргитка отплясывала на паркете под аплодисменты зала. Вроде бы чего ещё желать? И в самом деле, Маргитка как будто повеселела, снова стала заказывать себе наряды у модисток, укладывать причёски, посмеивалась над беременной Дашкой, шальной ведьмин блеск в её глазах улёгся. Илья вздохнул спокойнее. Но однажды во время пляски Маргитка вдруг замерла посреди паркета на цыпочках, с поднятыми руками, и Илья впервые увидел на её лице жалобное, растерянное выражение. Через мгновение она лежала в обмороке на полу. Через десять минут Илья, стиснув голову руками, сидел у двери маленькой «актёрской», откуда доносились сдавленные стоны и причитания женщин. Через час оттуда, держась за стену, вышла бледная Дашка.

– Она жива? – хрипло спросил он.

– Не бойся, с ней всё хорошо, – Дашка пошарила руками в воздухе и села рядом с отцом. – Ребёнка вот больше нет…

– Я… Я знал, что так будет. Понимаешь – знал… – с трудом выговорил он, сам не замечая, что ищет руку дочери. – Это… это судьба, наверное. Второй уже…

– Ну-у… – Дашка дала ему руку, тронула за плечо. – Ничего, дадо. Она молодая. Всякое бывает. Не думай плохого, у вас ещё полон дом детей народится.

Илья молчал. Чувствовал, как Дашка гладит его сведённый судорогой кулак, понимал, что надо бы отстраниться, не годится распускать себя перед дочерью, и так чудо чудное, что она его до сих пор уважает… но шевелиться не было сил. Он не смог сказать ни слова даже тогда, когда Дашка на миг обняла его за плечи, встала и ушла к Маргитке.

Оправилась Маргитка быстро. Через неделю она снова плясала в ресторане, ещё бешенее, чем раньше. Кишинёвские господа сходили с ума, на чудо-цыганку съезжались чуть ли не поездами, деньги, цветы, украшения лились рекой. И Илья видел: черти, притихшие было в девочке, ожили снова. И мог бы догадаться, старый дурак, что вот-вот грянет новая беда. Не додумался даже сообразить, что в ресторанном ансамбле других женщин, кроме Дашки и Маргитки, нет. А когда Дашкин живот уже нельзя было скрыть, осталась одна Маргитка.

Молдавские цыгане оказались совсем не такими, как московские. Это были лаутары-скрипачи, пели они плохо и мало, плясать не умели вовсе. Под их скрипки в ресторане пили, ели и разговаривали, обращая на музыкантов внимания не больше, чем на дождь за окном. Только когда старик Тодор поднимал смычок, гости отвлекались от своих тарелок. Играл старик и в самом деле хорошо, с ним работали двое сыновей-скрипачей, зять-цимбалист и старший внук с бубном. Внуку этому было лет тринадцать, отцу мальчишки едва сравнялось тридцать, и Маргитка в считаные дни заморочила голову обоим. Яшка, кажется, догадывался об этом, но молчал. Дашка, разумеется, тоже знала, но не решалась говорить о таких вещах с отцом. А Илья и не знал, и не догадывался, пока в один из вечеров к нему в дом не вошёл мрачный как туча старый Тодор. На приглашение Ильи сесть за стол старик не ответил. Глядя себе под ноги, глухо сказал:

– Морэ, я уже спрашивать боюсь, цыган ты или нет.

– В чём дело? – растерялся Илья. – В моём роду гаджэн[14] не было.

– Значит, ты из своего рода выродок.

Илья вспыхнул, но из уважения к возрасту старика промолчал. Откашлявшись, Тодор продолжал:

– Может быть, ты слепой? У русских цыган не принято жён в узде держать? Привяжи свою жену, морэ, скоро она тебя опозорит. А я свою семью позорить не дам. У моего Стэво жена, семь детей, у старшего свадьба скоро. А твоя Маргитка перед ними подолом трясёт. Какой ты цыган, если я тебе должен это говорить?

Илья не испугался. Бояться было нечего, Тодор не привёл с собой мужчин, он явно не хотел драки. Но такого стыда Илья не испытывал уже давно. Краем глаза он взглянул на Маргитку. Та стояла у стола, сжимая в руках оплетённую бутыль красного вина. Ресницы её были опущены, но углы губ странно кривились, не то в усмешке, не то в презрительной гримасе. Яшка стоял, отвернувшись к стене. Дашка застыла у печи. Илья заметил, как дочь тронула Маргитку за запястье, но та резко вырвала руку.

Всё же надо было что-то делать. Поднять глаза Илья так и не сумел и медленно, раздельно проговорил:

– Не беспокойся, Тодор. Завтра мы уедем.

Старик вышел не прощаясь. Хлопнула дверь. Тишина.

– Су-ука… – горестно протянул Яшка, и Илья даже подумал, что парень сейчас ударит сестру. Но тот сумел удержаться и быстро, грохоча сапогами, вышел из дома. Маргитка продолжала стоять у стола. Лицо её было неподвижным, лишь по-прежнему кривились углы рта.

– Допрыгалась? – спросил Илья. Маргитка взглянула на него, но ответить не успела: Илья ударил её по лицу. Она упала, тут же вскочила, как отброшенная пинком кошка. Кулаком вытерла кровь с разбитой губы, коротко и зло усмехнулась. Не будь этой усмешки, может, Илья сдержался бы. А так опомнился лишь тогда, когда Дашка с криком повисла у него на руках:

– Дадо, хватит, ты убьёшь её!!!

До утра Илья просидел в конюшне. Курил трубку, не думая о том, что искра может поджечь сухое сено, слушал лошадиное всхрапывание из темноты. Ворота конюшни были открыты, и он видел дом с горящими окнами: там складывали вещи.

Как всегда в минуты боли, он думал о Насте. Не жалел ни о чём, не мучился, не каялся – всё равно ничего вернуть уже нельзя было. Но вырезать из памяти семнадцать лет жизни тоже никак не получалось, да и с кем ещё, кроме Настьки, он мог говорить о чём угодно? Прикрывая глаза, Илья словно видел её наяву: по-молодому стройную, в знакомом чёрном платье, с гладким узлом волос.

«Ну, вот, Настька… Видишь, что делается?..»

«Вижу».

«Откуда я знаю, что с ней делать?! Как с цепи сорвалась! И ведь душу положу, что ничего у неё с теми лаутарами не было!»

«Конечно, не было».

«А какого тогда чёрта? Что ей опять не так? Ресторан, деньги… плясала… – опять не слава богу!»

«Молодая ещё. Перебесится».

«Что-то ты не бесилась… Помнишь, как в таборе с тобой жили?»

«Ну, вспомнил… Я тебя любила».

«А она что же… нет?»

«Не знаю, ваши дела. Но от меня-то ты в своё время не отказывался. Меня беременную не бросал».

«Откуда я знал, что она беременная? Что теперь – всю жизнь мне глаза колоть будешь? Сказала бы лучше, что делать!»

Илья уронил трубку, искры заскакали по штанам, он, чертыхаясь, поспешил затушить их пальцами. Криво усмехнулся, подумав: вот и с ума сходить начинает. Мало того что с Настькой разговаривает, которая сейчас за тыщу вёрст отсюда в Москве романсы поёт… так ещё и о чём разговаривает! О том, как с молодой женой жизнь налаживать! Тьфу… Сказать кому – со стыда сдохнешь. Но на душе почему-то стало легче, и Илья, всё ещё посмеиваясь над собой, спрятал выбитую трубку за голенище, лёг, закинул руки за голову, ещё раз представил себе Настю – на этот раз совсем молодую, с косами до колен, – улыбнулся и заснул.

Утром они покинули Кишинёв. Уехали, как таборные, на бричке с крытым верхом, с привязанными сзади лошадьми. Когда по сторонам большака замелькала рыжая степь, Яшка решился открыть рот:

– Куда поедем, отец?

– В Одессу.

Сейчас Илья уже не помнил, кто из цыган в Одессе рассказал ему про рыбачий посёлок на берегу моря и про то, что там продаётся дом. Но они пришли туда, и дом действительно продавался, и во дворе дома были конюшня и колодец-журавль, и Яшка явно дал понять, что он теперь шагу отсюда не сделает. Илья не спорил. Он твёрдо решил, что не повезёт больше Маргитку к цыганам ни под каким видом, а в этом посёлке цыган не было. Лишь год спустя пришла Чачанка с сыном, у которых тоже имелось что-то за душой. Вопросов они друг другу не задавали и стали понемножку жить вместе с другим разноплемённым сбродом, наводнявшим посёлок. Илья и Яшка торговали лошадьми, иногда развлекали народ в трактире Лазаря, Дашка исправно рожала каждый год, и Илья уже начал думать, что жизнь налаживается.

Ни о Насте, ни о детях он ничего не знал. Да и от кого было узнавать? Даже Варька, сестра, единственная родня на свете, ни разу за эти годы не приехала к ним в гости. Илья пытался убедить себя в том, что Варька просто не знает, где он, но уговоры эти помогали мало. Он не судил сестру: ведь Варька, бездетная вдова, всю жизнь прожила при его семье, поднимала вместе с Настей детей, любила их. И, наверное, не смогла, не сумела теперь, как прежде, принять сторону своего непутёвого брата. Илья не судил её… но душа болела. Он никогда не сомневался, что Варька будет с ним, что бы ни случилось. Оказывается – нет… Значит, и сестра осталась там, в прошлом, в отрезанном куске жизни, с которой было покончено навсегда. Окончательно Илья понял это, когда Яшка, встретивший на одесском базаре цыган из Москвы и узнавший от них кучу новостей, рассказал о свадьбах Гришки и Петьки, старших сыновей Ильи. Со дня Петькиной свадьбы уже прошло больше года… Услышав эту новость, Илья под первым же предлогом ушёл из дома, не заметив тревожного взгляда Маргитки, и до утра просидел на песке возле моря, глядя на дрожащие в темноте звёзды. Что толку врать самому себе – он скучал по своим мальчишкам. Не было дня, чтобы не вспомнились эти смуглые черноглазые рожицы, не было дня, чтобы не подумалось: что они делают сейчас, как живут, чем занимаются? Все, строем, пошли в хор или хоть один орёт с кнутом в руках на Конной и лазит у лошадей под животами, как он сам в молодые годы? Младшие, кажется, любили это дело, Илья брал их с собой на рынок чуть не с пелёнок, надеялся, что хотя бы из Петьки с Илюшкой выйдет что-то, похожее на него самого… Ничего теперь не выйдет, с горечью говорил он себе, бросая в море плоские камешки, беззвучно уходящие в чёрную воду. Мужиками стали – без него, женились – без него, и бог знает, что они думают о нём, об отце, который не появился даже для того, чтобы благословить их образом перед свадьбой. Кто виноват? Никто…

В полуоткрытую дверь конюшни осторожно вполз рассветный луч. Луна погасла, растаяв в дымке ранних облаков. Маргитка что-то пробормотала во сне, повернулась, раскинув по сену голые руки. Илья придвинулся, потянул жену на себя, погладил. Вспомнив о том, что она сказала, осторожно положил ладонь на её живот. Снова, значит… Четыре года не несла, он уже места себе не находил, думал, что причина в нём, что старый стал…

– Пошёл вон… – проворчала Маргитка, не открывая глаз. Сбросила руку Ильи, перевернулась на живот и заснула снова.

Илья вздохнул, поднялся, стряхнул с головы сено и отправился к лошадям.

Глава 3

Среди ночи Настя проснулась от странного звука: казалось, дрогнуло оконное стекло. Она подняла голову с подушки, испуганно осмотрев тёмную комнату. Через мгновение звук повторился: кто-то кинул камешком в окно. Вскочив, Настя отдёрнула занавеску, перегнулась через подоконник. Внизу, возле запертой калитки, темнела женская фигура в длинной юбке и шали. Привидение помахало рукой, и Настя тихо ахнула:

– Варька!

Прямо в рубашке, не накинув даже шали, она вылетела из комнаты, сбежала по ступенькам, пронеслась через пустую, залитую светом заходящего месяца нижнюю залу, открыла дверь, вторую, третью… Через пять минут они с Варькой вдвоём на цыпочках поднялись на второй этаж.

– Проходи сюда! – Настя впустила Варьку в комнату, зажгла свечу, плотно закрыла дверь. – Ты чего это середь ночи?

– А наш Илюшка разве не завтра венчается? Я, как узнала, всё бросила и помчалась на рысях… В церковь завтра, слава богу, успею! – Варька, сев на стул, устало развязывала шаль. Неровный свет прыгал на её худом большеносом лице. С возрастом сестра Ильи, всю жизнь считавшаяся некрасивой, неожиданно похорошела: резкие черты смягчились, заметнее стала красота больших влажных глаз с густыми ресницами, в чёрных косах ещё не мелькала седина. Спутанные волосы Варьки выбились из-под тёмного платка, и она, морщась, принялась заправлять их обратно. Настя с грустью смотрела на этот вдовий знак: Варька, потеряв мужа в молодости, не сняла чёрной косынки по сей день.

Настя знала Варьку столько же, сколько Илью: больше двадцати лет. И почти всё это время брат и сестра Смоляковы были вместе. Даже замуж Варька вышла в тот же табор, с которым кочевала семья брата. Вышла без любви и даже без особой охоты. Просто потому, что Илья в один из вечеров спросил: «Тебя Мотька сватает, пойдёшь?»

Варька подумала – и согласилась. Согласилась потому, что никогда не обманывалась на свой счёт и понимала: ее тёмное, словно закопчённое, лицо, слишком большой нос, выпирающие зубы никого не привлекут. Ей не нужен был муж, но она хотела детей. Да и Мотька тоже не любил её, просто взял хозяйку в шатёр, Варька это знала. И пошла замуж с лёгким сердцем, уверенная, что никого не обманывает. Им с Мотькой было, в общем-то, наплевать друг на друга, и больше месяца они жили хорошо и спокойно. А потом Мотьку убили во время кражи лошадей на Дону, возле казацкого хутора, где стоял табор. Илью тогда спасла, заслонив собой, Настя и поплатилась за это красотой, но он остался жив. А Мотька умер, и, голося с распущенными волосами на поминках, Варька чувствовала в глубине души: плачет не по мёртвому мужу, не по себе, ставшей вдовой в двадцать один год, а из-за того, что не успела забеременеть. Последняя надежда на счастье была похоронена. Оставалось носить чёрный платок и по обычаю жить в семье покойного мужа на положении невестки. Однако это оказалось уже выше Варькиных сил, и она твёрдо объявила свёкру и свекрови, что возвращается в семью брата. Скандал был большой, но Варька всё-таки ушла к Илье и Насте.

С ними она и прожила семнадцать лет. Вместе с Настей поднимала детей, возилась с ними, кормила, купала, вытирала чумазые мордочки, учила ходить, а позже – плясать и петь. Зимовать она уезжала в Москву, в хор, где её всегда принимали с распростёртыми объятиями, и, отпев сезон, возвращалась снова к Илье и Насте. Репутация Варьки как вдовы была столь безупречной, что даже злоязыкие цыганки не смогли усмотреть ничего плохого в её одиноких кочевьях.

– Прости, что разбудила. – Варька смущённо улыбнулась. – Ты ведь из ресторана? Ложись обратно, спи, а я на кухню пойду, на сундуке устроюсь…

– Брось. Куда я лягу? И не из ресторана вовсе, мы вчера целый день к свадьбе готовились, не до пения было… Есть хочешь? Сейчас спущусь, принесу что-нибудь. Бог мой, я тебя два года не видела!

– Не ходи никуда! Сядь со мной. – Варька положила сухую, обветренную ладонь на рукав Настиной рубашки и снова улыбнулась. – Я не голодная, устала только. Как вы тут? Как дети? Что это Илюшка жениться собрался?

– Да так вот… – вздохнула Настя, присаживаясь рядом за стол. – Что мне его – держать? Парню восемнадцать, пусть женится. Девочка славная, плясунья, поёт хорошо… Да бог с ними! – оборвала вдруг Настя саму себя. – Про себя расскажи! Почему не ехала столько времени, где тебя носило? Наверное, до самой Африки со своим табором добралась? Вот ведь душа твоя неугомонная! Как я тебя просила, как Митро уговаривал – оставайся, пой в хоре, живи, тебе тут все рады… Нет, потащилась в телеге по ухабам невесть зачем!

– Отчего не потащиться? – улыбнулась Варька. – Я же таборная. В Африке, врать не стану, не была, а по Сибири помотались дай боже. И по Уралу, и по Волге… Дела. Кочевье. Сама помнишь, небось.

– Одна кочуешь?

Варька пристально взглянула на Настю. Та не отвела глаз, и Варька, вздохнув, вполголоса сказала:

– Нет, я его не нашла.

Наступила тишина, в которой отчётливо слышалось тиканье ходиков. Настя сидела, опустив голову на пальцы, с закрытыми глазами. Варька смотрела через её плечо в открытое окно.

– Почему ты мне не веришь? Когда я тебе врала? Илья же брат мне, у меня, кроме него, никакой другой родни нет… Какой уж год ищу – и ничего! Цыгане, кто его встречал, все разные места называли, я только туда приеду – а их уже и след простыл! По всей Бессарабии за ним гонялась, а толку никакого. И хоть бы знать о себе дал, бессовестный…

– Да ведь тебя тоже не сыщешь. – Настя не поднимала головы, и голос её звучал глухо. – Что за нелёгкая вас обоих по свету носит? Давно уж угомониться пора.

– Вот найду Илью и сразу из табора съеду, – твёрдо проговорила Варька. – Вернусь к вам в Москву, буду в хоре петь… – Минутная пауза. – Это правда, что мне тут цыгане рассказали?

– Про что?

– Про князя Сбежнева. Что ты согласилась.

– Врут твои цыгане, – помолчав, сердито сказала Настя. – Не согласилась ещё. Думаю.

– Так это и значит, что согласилась, – без улыбки отозвалась Варька. – Он хороший человек. Выходи, сестрица, не прогадаешь.

Настя встала, прошлась по комнате. Задержавшись у зеркала, вынула из растрёпанной причёски несколько шпилек. Держа их во рту и укладывая заново волосы, невнятно спросила:

– Ты правда радуешься? Не обидно, что я твоего брата на князя меняю?

– Илья ведь тебе давно не муж. – Варька отвернулась к окну. – Знаю, я его сестра, я его всегда защищала, чего бы ни натворил, но… Не ждала я от него такого. Всё думала поначалу: опомнится, вернётся к тебе, а он… Слушай, за что ты его любила, а? Ну за что?! Чего ты от него хорошего видела?

– Пел лучше всех. – Настя невесело усмехнулась, глядя в зеркало. – У-у, Варька… Да если бы бабы за одно хорошее любили, разве бы у Ильи их столько было? Дуры мы, вот и всё.

Она вернулась к столу. Варька молча взяла её за руку. Настя, ответив слабым пожатием, улыбнулась. Варька заметила эту улыбку.

– О чём ты?

– Так… Вспомнила вдруг. Ведь Илья меня тоже как-то про это спрашивал. В то лето, когда мы с ним в Москву вернулись и здесь, в этой самой комнате поселились. Помню, ночью из ресторана приехали, сидим вот так же, разговариваем, сейчас уж не помню о чём… И вдруг он спрашивает: «Настька, а если б я петь совсем не умел, ты бы за меня пошла?» Мне смешно стало, подумала – шутит он, а потом смотрю – всерьёз… Мне, правда, и в голову не пришло ничего, удивилась только. А он тогда уже два месяца с Маргиткой… – Голос Насти вдруг дрогнул. Варька тронула её за плечо, но она не глядя отмахнулась.

– Кобель, и ничего больше, – зло бросила Варька. – Ты не плачь, пхэнори, много чести – плакать из-за него. Кнута бы ему хорошего за всё это, вот что!

– За что же пороть хочешь? – через силу улыбнулась Настя. – За то, что он другую полюбил? Люди в таких делах-то над собой не вольны…

– Не любовь это, а бес в ребро! – отрезала Варька. – Мог бы подумать башкой своей пустой, что от семерых детей за любовью не бегают!

– Бес в ребре по шесть лет не сидит. – Настя вытерла глаза, вздохнула. – Оставь, Варька. Пусть живёт как хочет. Лишь бы доволен был. И не смотри, что я реву, это так… Накатило что-то. И сердца у меня на него нет, не бойся, всё-таки семнадцать лет хорошо прожили.

– Как же, хорошо… – упрямо возразила Варька. – Шлялся, как паскудник последний, всю жизнь.

– Все цыгане такие – забыла?

– Может, и все. Только не все же на тебе женаты! Другой бы каждый день в церкви свечу в полпуда ставил за такую жену, а этот… Тьфу, даже говорить про него не хочу! Права ты, пусть живёт как знает. А ты хоть в княгинях походишь. И поживёшь по-людски. Сбежнев для тебя всё сделает, луну с неба попроси – достанет.

– И что я с ней делать буду? – Настя снова улыбнулась. Помолчав, сказала: – Я ещё ничего не решила. И ответа ему пока не давала. Вот кончится это всё: свадьба, лето… тогда и решим.

– Не тяни, сестрица, – серьёзно посоветовала Варька. – Годы наши уже не те, чтобы женихами разбрасываться. Дети вырастут, ты вон уже третьего сына женишь. Разбегутся, и что потом?

Настя повернулась к ней, внимательно всмотрелась в большеглазое, тёмное от загара, словно опалённое степным солнцем, лицо. Варька ответила слегка удивлённым взглядом, и Настя спросила:

– Ты сама вот отчего замуж не выходишь? Уж сколько лет вдова, а не торопишься.

– Никто не берёт, – в тон ей проговорила Варька. – Ты что, милая? На себя посмотри и на меня! К тебе и через десять лет женихи строем будут приходить, а мне чего ловить?

– Ладно тебе… Сватались же, я знаю. Отчего не шла?

– Не хотела. Не знаю почему. Наверное, однолюбка.

– Да? А мне всегда казалось… Ты извини меня, конечно, но… Я думала, что ты Мотьку не любила.

– Правильно думала. – Варька не мигая смотрела на пламя свечи.

– А как же?..

Варька молчала. Молчала так долго, что Настя наконец со вздохом произнесла:

– Ладно. Не отвечай. Твоя жизнь.

– Ты не обижайся. – Варька накрыла её ладонь своей. – Я тебе верю, ты мне как сестра, но… Я уж привыкла, что это во мне живёт. Пусть уж так и остаётся. Чего теперь на старости лет языком молоть?

– Ты ещё не старая вовсе.

– Ай…

Снова тишина. За окном уже зеленело небо, близился ранний майский рассвет. Огонёк свечи забился под внезапным сквозняком, погас, и тени обеих женщин в пятне на полу растаяли. В полумраке Настя поднялась, пошла к двери. Обернувшись с порога, сказала:

– Я всё-таки поесть тебе принесу. И спать ляжем. Завтра здесь с утра дым коромыслом будет.

* * *

На другой день на Живодёрке гремела свадьба. Вся улица, от Садовой до Большой Грузинской, пестрела платьями, шалями и платками цыганок, яркими рубахами цыган, отовсюду слышались гомон, смех, музыка и весёлые возгласы. Большой дом был полон гостей. С самого утра начала сходиться родня из Петровского парка, из Марьиной рощи, с Разгуляя, с Таганки, с Серпуховской и Донской застав. Стоял ясный и солнечный день, было уже по-летнему тепло, в палисаднике розоватыми волнами колыхалась сирень, отцветающие яблони сыпали на траву последние лепестки. Из распахнутых окон и дверей дома на всю улицу разносилась гитарная музыка. У ворот ещё стояла украшенная цветами и лентами пролётка: только что из церкви вернулись молодые. Их встречали в заполненной народом большой зале. Гости постарше чинно сидели за накрытыми столами, молодёжь стояла вдоль стен, толпилась в дверях, подоконники были облеплены детьми. Когда сияющая невеста и слегка растерянный жених остановились в дверях, их встретили весёлой песней. Молодые опустились на колени, и к ним подошли Настя и Митро, который в этот день заменял отца жениха. Немного бледная Настя в атласном вишнёвом платье и шали через плечо подала Митро икону, и все присутствующие в комнате, от молодых до самого крошечного цыганёнка на подоконнике, осенили себя крестом. Стало тихо. Митро не торопясь перекрестил иконой Илюшку и Катьку. Вздохнул, улыбнулся, сказал:

– Ну что, дети… Дай бог вам сто лет жить. Счастья в ваш дом, детей, богатства, уважения. Илья, не обижай жену. Катерина, мужа слушайся. Тэ дэл о Дэвел бахт баро[15]!

– Тэ дэл о Дэвел! Тэ дэл о Дэвел! – радостно подхватили цыгане.

Молодые по очереди поцеловали икону, поднялись с колен, поклонились гостям, родителям и – немедленно разбежались. Невеста кинулась к матери и сёстрам, шёпотом, взахлёб стала что-то рассказывать, прыскала от смеха, и мать, полная цыганка в старомодном, но дорогом платье, сердито урезонивала её, прося держаться подостойнее. Жених отошёл к молодым цыганам, с хохотом захлопавшим его по плечам и спине и тут же начавшим давать какие-то важные советы, которым Илюшка зачарованно внимал. За столом возобновились разговоры, молодые цыганки сновали за спинами гостей, разнося блюда, наливая вино, убирая грязную посуду. Дети затеяли шумную игру прямо посередине комнаты, но никто не прогонял их. Митро и Настя тихо разговаривали у окна. Настя всхлипывала, Митро, притворно хмурясь, ворчал:

– Экие вы, бабы, дуры, право слово… Ну, что ты воешь? Третьего уже женишь, привыкать пора.

– К такому не привыкнешь, – убеждённо возразила Настя, доставая из рукава платок. – Ты сам уже четверых девок замуж выдал, а всё боишься, как бы икону на благословении не уронить. Ладно, слышала я, как ты Николая-угодника вспоминал…

– Так ведь, понятное дело, волнуешься… А реветь-то чего? Такую девочку за своего разбойника берёшь, такую девочку! Одно неладно – маленькая…

– Почему неладно? Она рядом с ним как куколка. И плясунья хорошая, в хоре даром хлеб есть не будет. – Настя обвела взглядом комнату, улыбнулась каким-то своим мыслям.

– Ты о чём? – спросил Митро.

– Да так… Подумала – свадьба цыганская, а половина гостей – гаджэ. Да какие гаджэ! Смотри, до чего мы с тобой под старость лет дожили, – князья с графьями у наших детей на свадьбе гуляют!

Митро усмехнулся. Действительно, за столами вместе с цыганами-артистами, кофарями с Рогожской и Таганки, сидели старые друзья цыганского дома. Это были уже люди в годах, помнившие молодую Настю, неженатого Митро, Илону – босоногую девочку, привезённую из табора. Рядом с пожилыми цыганками по-свойски расположился и галантно наливал им вино капитан Толчанинов. За другим столом сидели граф и графиня Воронины и пятеро их сыновей – высокие, черноволосые и смуглые красавцы с холодными серыми глазами. Лишь у младшего, двенадцатилетнего худенького мальчика в гимназической форме, оказались миндалевидные, тёмные, опушённые длинными ресницами глаза матери – бывшей примадонны жестокого романса Зины Хрустальной. За роялем, окружённый смеющимися гитаристами, восседал профессор консерватории Майданов. Рядом с ним стоял Владислав Заволоцкий, известный всей столице журналист и поэт. Заволоцкий разговаривал с жизнерадостным толстячком в чесучовой паре, который бойко доказывал ему что-то, размахивая короткими ручками с унизанными перстнями пальцами. Толстячка звали Павел Арнольдович Висконти, он был известнейшим московским импресарио. Павел Арнольдович зашёл сегодня в дом на Живодёрке по делу, не зная, что у цыган играется свадьба, и его немедленно препроводили за стол с уверениями, что дела подождут, а выпить за счастье молодых сам бог велел. Висконти повелению бога противиться не стал. Сейчас его обширная лысина была покрыта бисеринками пота, и он азартно наскакивал на иронически улыбающегося Заволоцкого:

– И напрасно, мой друг, вы спорите! Поверьте старому театральному пройдохе, мода на цыган в России не пройдёт никогда! Конечно, есть итальянцы, бельканто, Ла Скала, прочая классическая храпесидия, но… Но наши баре, героически отсидев в ложе какую-нибудь «Аскольдову могилу», с облегчением садятся на лихачей и кричат: «В табор! К «Яру»!» Почему бы это?

– По неистребимой нашей русской дремучести, вот почему, – брюзгливо отвечал Заволоцкий. – Я лично считаю, что…

Но высказать, что он лично считает, Заволоцкому помешал истошный вопль с улицы:

– Князь Сбежнев подъехали!

– О, дэвлалэ! – всполошилась Илона. – Чяялэ[16]! Гашка! Симка! Оля! Живо вина, бокал! Величальную! Гитаристы где?! Митро, что ты стоишь, как статуя, иди встречай!

Но князь уже сам входил в комнату, улыбаясь и отвечая направо и налево на приветствия. Первым делом он протянул обе руки хозяйке дома.

– Елена Степановна, добрый день! Я ещё с улицы слышал, как ты распоряжалась на мой счёт. Оставь, пожалуйста, эти церемонии, нужно быть попроще со старыми друзьями… Митро, поди сюда! Обнимемся! Мои поздравления тебе и Насте. Настя, здравствуй, девочка! Какое прелестное платье! Отчего ты раньше не носила вишнёвое?

– Вы хоть на людях не позорьте меня, Сергей Александрович! – рассмеялась Настя, протягивая Сбежневу руку для поцелуя. – Третьего сына женю, а вы мне всё «девочка»…

– А где невеста? – с интересом огляделся князь.

Поднялись шум, возня, перестук каблуков, нестройный звон гитарных струн. Наконец наспех вставшие в ряд, смеющиеся гитаристы взяли дружный аккорд, и из толпы вышла смущённая, раскрасневшаяся Катька. В руках её был знакомый всем гостям цыганского дома серебряный поднос, на котором стоял бокал вина. Князь восхищённо улыбнулся, выпил вино до дна, поставил пустой бокал обратно и рядом с ним положил длинный, обшитый чёрным бархатом футляр.

– Будьте счастливы, ты, Катенька, и ты, Илья.

Подошедший Илюшка с достоинством поклонился. Катька под любопытными взглядами цыганок открыла футляр, и среди женщин пронёсся вздох восхищения: тонкий бриллиантовый браслет сверкал голубыми гранями камней. Решили взглянуть на подарок и мужчины; украшение немедленно пошло по рукам, сопровождаемое завистливыми вздохами, присвистом и щёлканьем языков. Катька, хмурясь от нетерпения, едва дождалась, когда браслет вернётся к ней, и тут же застегнула его на запястье.

– Эй, пусть теперь невеста пляшет! – завопил кто-то, и толпа тут же раздалась, освобождая пространство.

Цыгане снова похватали гитары, одновременно несколько человек запели плясовую, и довольная Катька, разведя руками, пошла по кругу. Остановившись перед Сбежневым, она низко поклонилась, приглашая его танцевать, но князь лишь молча улыбнулся. Лёгкая хромота, следствие старого ранения, не позволила ему принять Катькин ангажемент.

– Мне разве что попробовать по старой памяти… – послышался задумчивый голос, и из-за стола под хохот, аплодисменты и подбадривающие крики цыган вылез капитан Толчанинов.

Катька с комическим испугом закрыла глаза, повела плечиком, вздёрнула остренький подбородок и проплыла мимо капитана, задорно глядя через плечо. Толчанинов сощурил глаза, пригладил седые волосы. Ему было уже за шестьдесят, но, когда капитан, вскинув руку за голову, весь вытянувшись, как струна, мягкой и небрежной цыганской походкой пошёл за Катькой, ловко попадая в гитарный аккомпанемент, по комнате пронёсся дружный вздох восхищения.

– Э, Владимир Антонович, не дорога пляска, а дорога выходка! – подбодрила из-за стола графиня Воронина. – Ну, давайте, давайте романэс[17]!

Толчанинов улыбнулся ей, но чечётку бить не стал, а, дружески хлопнув по плечу жениха, втолкнул его в круг вместо себя. Катька, в свою очередь, потянула за руки двух своих незамужних сестёр, совсем девочек с тонкими косичками. Круг расширялся, в него один за другим вскакивали всё новые и новые цыгане, звенели гитары, трещал паркет под каблуками, графиня Воронина, не утерпев, выскочила из-за стола и забила плечами…

Под этот шум князь Сбежнев отвёл Настю к окну.

– Ну, вот, видишь, Настя? Уже третьего сына выпускаешь в люди.

– Да, слава богу, – рассеянно ответила та, явно думая о другом. Князь, заметив это, проследил за её взглядом. Настя через головы цыган смотрела на своего старшего сына, Гришку. Тот не плясал вместе с другими и сидел на подоконнике, обхватив колено руками и глядя в открытое окно вниз, на улицу. На его тёмном лице со сросшимися бровями не было улыбки.

– Держу пари, я знаю, о чём ты думаешь, – вполголоса сказал князь.

– Вот как? О чём же?

– О том, как все твои дети с возрастом становятся возмутительно похожими на него.

– Ничего тут возмутительного нет, – помолчав, возразила Настя. – Не от проезжего же молодца рожала.

Князь внимательно посмотрел на неё.

– Ты обижена?

– Нисколько. А про Гришку – ваша правда. Смешно даже, он ведь всегда на меня был похож, а как в мужские годы входить начал – так, глядите-ка, вылитый отец… Вы ещё в Париж не уезжаете, Сергей Александрович?

– Ты же знаешь, я никуда не поеду, пока не услышу твоего решения.

– Трудно мне решить. – Настя по-прежнему не смотрела на князя. – Сами видите, то ресторан, то свадьба, то теперь выезд этот в Крым…

– Что за выезд? – удивился Сбежнев.

– А вы ещё не слышали? Висконти, кажется, уже месяц Митро уламывает… Эй, Митро, Павел Арнольдович, подите к нам! Расскажите про Крым, решили уже что-нибудь?

– Стадо бухарских ишаков – просто голуби по сравнению с вашим братцем, Настасья Яковлевна! – сокрушённо произнёс Висконти, подкатываясь на коротких ножках к Насте и князю. – Я ему битый месяц толкую о выгодах этого предприятия, а он всё принимает позы античного мыслителя и говорит, что надо, мол, подождать. Чего же здесь ждать, скажите на милость, чего?! Концерты хора в городах Крыма – Ялте, Алупке, Симферополе, затем в Одессе! Железная дорога, свой вагон! Афиши, билеты, залы – всё будет!

– Очень мы там нужны кому… – сердито пробурчал подошедший следом за Висконти Митро. – Будто в Крыму своих хоров не имеется. Воля ваша, Павел Арнольдович, только я цыган в этакую даль не потащу. Денег не заработаем, только зря прокатаемся.

Висконти даже не нашёл слов и лишь всплеснул руками. Сбежнев, посмотрев на Настю, нерешительно сказал:

– Митро, я, конечно, не советчик тебе в таких делах, да я в них ничего и не смыслю, но… Pourquoi pas, как говорят французы? В Крыму летом чудесно, там собирается вся московская и петербургская публика. По чести сказать, и я с удовольствием поехал бы с вами. У меня как раз выдастся свободный месяц…

– Что там французы говорят, я не знаю, – ворчливо отозвался Митро, – но только если лето даром пропадёт, меня цыгане на части разорвут! Я рисковать не могу.

– Никакого риска! Никакого риска, поверь! – снова вмешался Висконти. – Ваше сиятельство, да помогите же мне уломать этого идола египетского! И вы очень правильно заметили насчёт публики: летом весь Питер и вся Москва выезжают как раз в Ялту и Алупку, а обе столицы стоят пыльные и пустые. Оставишь половину хора в ресторане Осетрова, чтобы у того совсем не скисла коммерция, а с прочими по железной дороге – в сказочную Тавриду! Господи, ты же ещё благодарить меня будешь!

Татарское лицо Митро выражало крайнюю степень недоверия, но он молчал. Настя, улыбаясь, смотрела на него. Она знала, что Висконти близок к победе.

От разговора всех четверых отвлёк шум, поднявшийся у дверей.

– Ещё, что ли, кто-то подъехал? – обернулся Митро. И больше ничего сказать не успел, потому что на шею ему бросилась молодая цыганка.

– Дадо!!!

– Иринка!

Гитара, неловко отставленная Митро к стене, чудом не упала на пол. Настя едва успела подхватить её за гриф и грустно смотрела на то, как обнимаются отец и дочь. Двадцатилетняя Иринка, пять лет назад выданная отцом замуж в Рогожскую слободу, в семью цыган-барышников Фёдоровых, пришла на свадьбу вместе со свекровью, тремя невестками, пятью зятьями, мужем и двумя старшими детьми. Фёдоровы, прозванные среди цыган Картошками, стояли у порога, окружённые цыганами, сдержанно улыбались, отвечали на приветствия. Муж Иринки, красивый и рослый парень, известный всей Москве кофарь, уже разговаривал о чём-то с женихом. Свекровь, пожилая сухопарая цыганка в старомодном саржевом платье, смотрела на обнимающую отца Иринку неодобрительно, жевала губами, теребила кисти шали и, наконец, не выдержала:

– Что ты, милая, на отце повисла, как на заборе? Отойди, дай поздороваться. Поди вон на кухню, может, там помочь надо… Здравствуй, Дмитрий Трофимыч, здоров ли?

– Слава богу, Фетинья, – сухо, сдерживая досаду, сказал Митро.

Подошла Илона, начались объятия, поцелуи, расспросы. Гостей повели к столу. Митро шёл рядом с Фетиньей Андреевной, о чём-то говорил ей и украдкой оборачивался, ища глазами дочь. Но та уже скрылась на кухне, откуда слышались звон посуды и сердитые голоса цыганок.

Иринка была самой красивой из дочерей Митро, одной из всех непохожей на отца. Но и от матери она унаследовала немного. Невесть откуда у девочки взялись тонкое и строгое лицо с нежными линиями щёк, длинные, вразлёт, брови, родинка в углу рта и тёмные, с длинными пушистыми ресницами, почти без белка глаза. Эти глаза, большие и блестящие, цыгане называли «печаль египетская» – за то, что веселья в них не мелькало даже тогда, когда Иринка улыбалась. У неё был прекрасный голос, сильное и чистое меццо-сопрано, «совершенно итальянское», по выражению профессора Майданова, который всерьёз предлагал Митро отдать девочку учиться классическому вокалу. Тот не соглашался, говоря, что в хоре обойдутся и без вокала, и до пятнадцати лет Иринка пела в ресторане со всей семьёй. А потом как гром среди ясного неба грянуло известие об исчезновении из дома старших детей Митро. Московскими цыганами имя Маргитки склонялось на все лады, женщины хором уверяли, что им всегда было ясно: старшая дочь Митро – шлюха, и неизвестно ещё, каковы остальные. И даже то, что Маргитка пропала бесследно и никаких доказательств её распутства не обнаружилось, не могло заткнуть болтливых ртов. Кто-то из цыган видел, как Маргитка одна ездила по городу на извозчике, кто-то встречал её в обществе Сеньки Паровоза, а некоторые даже утверждали во всеуслышание, что Маргитка бегала на Хитровку для свиданий с «этим каторжником». Репутация семьи Дмитриевых, до сих пор безупречная, дала сильный крен. Теперь Митро пришлось всерьёз думать о том, как пристраивать семерых оставшихся дочерей, из которых три уже были на выданье. Угроза того, что цыгане не захотят сватать за своих сыновей невест из семьи с дурной славой, оказалась слишком ощутима.

Раньше всех это поняли Картошки – барышники из Рогожской слободы, не особенно богатые, но жившие дружно и по старинным цыганским законам. Если хоровые цыганки из Грузин и Петровского парка позволяли себе модные шляпы, береты, туфли на высоком каблуке, садились за стол рядом с мужчинами, танцевали «танго смерти» и учились грамоте, то в семье Картошек подобное считалось «гаджиканэс»[18] и не допускалось даже в мыслях. Главой семьи была Фетинья Андреевна, вдова, сумевшая после смерти супруга удержать всех десятерых детей с их мужьями и жёнами в своём доме. Шестеро сыновей Фетиньи Андреевны с утра до ночи вертелись на Конном рынке. Дочери и невестки управлялись по хозяйству, сообща воспитывали целую роту детей разных возрастов – и всем этим правила, как королева-мать, худая, высокая, со следами былой красоты на морщинистом, сухом лице Фетинья Андреевна. При ней невестки не смели и рта открыть, её слово считалось главным в доме, взрослые сыновья полностью подчинялись желаниям матери.

Митро давно вёл дела с этой дружной семьёй «цыганских раскольников», как называли их в Москве, но, когда однажды Фетинья Андреевна пришла сватать за своего сына тогда ещё тринадцатилетнюю Иринку, отказал. Отказал в самых изысканных выражениях, сто раз извинившись и объяснив своё решение тем, что хочет оставить всех дочерей в хоре. Картошки обиделись, но ссоры не произошло: видимо, Фетинья сочла убедительными доводы Митро. Но когда грянуло известие об исчезновении Маргитки, Картошки снова прислали сватов, и на этот раз Митро согласился. Во-первых, сватовство таких уважаемых и «закорённых» цыган должно было восстановить репутацию семьи Дмитриевых. Во-вторых, безупречная рубашка новобрачной открыла бы дорогу к замужеству другим дочерям. Митро колебался. Илона, плача, упрашивала мужа не ломать дочери жизнь, боялась, что Иринке, воспитанной в хоровой семье, придётся тяжело у «раскольников» Картошек. Но будущее остальных семи дочерей находилось под угрозой, и Митро скрепя сердце дал согласие на свадьбу. Через неделю Иринка обвенчалась с Федькой в церкви. Через девять месяцев родила первого сына, а через пять лет у них с Федькой было трое детей.

Расчёт Митро оправдался: после свадьбы Иринки двух старших дочерей расхватали замуж в один год и ещё двух сосватали. Честь семейства была полностью восстановлена, рубашки дочерей Митро после свадеб оказались безупречны, и вскоре уже никто не вспоминал о беспутной приёмной дочери. Иринка приходила по праздникам в родительский дом, приносила недавно родившихся детей, брала крёстных для них из своей хоровой родни, ни на что не жаловалась, но и улыбки на её лице больше никто не видел. Проводив дочь, Илона рыдала в открытую, а Митро мрачно молчал. Было очевидно, что Иринке плохо в семье мужа, но что тут исправишь?

…Гришка постарался выйти из большой залы незаметно. Он тихо чертыхнулся, споткнувшись в сенях о старый сундук, подошёл к полуоткрытой двери на кухню, откуда слышались голоса цыганок, грохот посуды и шкварчание еды на сковородах. Гришка толкнул дверь, и его тут же обдало волной пряных запахов, теплом идущего от котлов пара, смехом женщин.

– Гляньте, чяялэ, какой молодец красивый заблудился!

– Гришка, дорогу потерял? На конюшню через дверь да через двор!

– Нет, бабы, он, верно, голодный, нос на запах привёл!

– Ха! У собственного брата на свадьбе голодный? С горя, что ли, не ешь, яхонтовый? Брата жалко?

Гришка отшучивался, смущённо улыбался: мужчинам в этом женском царстве в самом деле было не место. Но Варька, двигающая огромной поварёшкой в кастрюле с мясом, улыбнулась ему:

– Садись, Гришенька. Чяялэ, да накормите его, что ли! Парень с утра не евши, то в церковь с молодыми, то гостей встречай, то разговаривай с ними, то пой-пляши… Сядь, парень, поешь. Эй, кто-нибудь! Иринка, положи ему…

Гришка благодарно улыбнулся тётке Варе и сел за широкий скоблёный стол без скатерти. Одна из молодых женщин тут же услужливо убрала очистки и обрезки овощей, протёрла стол, постелила полотенце. Пока она занималась этим, Гришка сидел, прикрыв глаза, словно отдыхая, но из-под полуопущенных век следил за стоящей у плиты Иринкой.

Какая же она худенькая, силы небесные… Будто и не родила троих. Тоненькая, как берёзовая ветка, с маленькими руками, на запястьях просвечивают жилки, пальцы длинные, худые: гитаристкой была… С такими руками носить кольца, играть на гитаре вальсы, танцевать… А она ворочает котлы у печи. Волосы, бог мой, какие у неё были волосы! Косы ниже пояса, пушистые и чёрные, и не две, а четыре, по-котлярски, и каждая с руку толщиной… А теперь что? Прячет их под этим бабьим платком… Гришка дождался, когда Иринка наполнит миску доверху и подойдёт с ней к столу; бережно, чтобы не коснуться рук молодой цыганки, принял миску. У него был всего миг, чтобы взглянуть снизу вверх на тонкое лицо Иринки с опущенными ресницами, с тенью от этих ресниц на щеках, с темнеющей в углу губ родинкой. Всего миг он смотрел, а потом Иринка тихо сказала: «На здоровье, морэ», – положила хлеба и шагнула в сторону. Ради этого мгновения он и пришёл сюда. А прикажи тётка Варя подать ему еду какой-нибудь другой девчонке – и этого бы не случилось. Но всё равно он пришёл бы. Потому что только этими мгновениями он, Гришка Смоляков, живёт вот уже третий год. С той давней снежной зимы, с того сумрачного февральского дня, когда он зачем-то пришёл на Таганку и встретил её, Иринку, уже замужнюю, на улице.

Она была тогда почему-то одна, торопилась с корзиной овощей домой. Уже сгущались сумерки, с низкого неба падали, кружась, снежные хлопья, узкая улочка оказалась почти пуста. Им было по пути несколько переулков, и Гришка пошёл рядом с Иринкой, болтая о последних новостях на Живодёрке. Иринка нервничала, явно боясь, что кто-то из знакомых цыган увидит её на улице с чужим мужем, отвечала ему коротко и невпопад, а на углу поскользнулась на раскатанной мальчишками-мастеровыми ледяной дорожке и, ахнув, упала на колени, Гришка едва успел подхватить её. Прямо в лицо ему испуганно распахнулись огромные, чёрные, почти без белка глаза, мазнули по его щеке ресницы, выпала из-под платка пушистая прядка волос – и у Гришки пот вышибло на спине. Иринка давно уже отряхнулась от снега, давно побросала в корзину рассыпавшиеся морковки и репу, сбивчиво поблагодарила, простилась и убежала в снежную пелену, а он всё стоял на углу как вкопанный, заставляя удивлённо оборачиваться редких прохожих, то снимал, то надевал, то мял в руках шапку, ерошил засыпанные снегом волосы и со страхом, от которого хотелось заплакать, понимал: всё…

Он пришёл в тот день домой поздним вечером, на удивлённый вопрос матери ответил что-то невпопад, с досадой, как собачонку, отстранил жену, объявил, что болен и в ресторан не поедет, и после уже лежал вниз лицом на диване в пустом тёмном доме, снова и снова вызывая в памяти эти плеснувшие чернотой ему в лицо огромные, испуганные глаза. Поняла ли Иринка, что случилось с ним? Заметила ли? Задыхаясь от отчаяния, Гришка проклинал тот день и час, когда согласился жениться. Где, ну где была его голова?! Ведь никто его в этот хомут не гнал. Матери вовсе не хотелось его женить, и сам он не собирался… Но куда было деваться от этой чёртовой куклы Анютки? Сейчас она, конечно, Анна Снежная, известная всей Москве, поёт в белом платье с замороженным лицом «Хризантемы». А тогда кем была? Русская белоголовая девчонка, Анютка Сапожникова из заведения мадам Данаи в Живодёрском переулке, племянница хозяйки, горничная в публичном доме! И бегала она за ним, Гришкой, так, что потешалась вся Живодёрка. Цыгане знали, что девчонка пришла в хор именно из-за него. А он тогда был как дурак влюблён в Маргитку и ничего не замечал. Ничего – даже того, что дорогу ему перешёл собственный отец.

Да, позже он догадался обо всём. Тогда, когда Маргитка исчезла из Москвы. Догадался, вспомнив вдруг серый дождливый день, когда в последний раз видел Маргитку. Они вдвоём стояли у калитки, и он, шестнадцатилетний, ошалевший от любви, просил:

– Убежим! Мне всё равно, что ты с Паровозом спала! Поехали! Никто не узнает! Я тебя всегда любить буду…

Она повернула к нему измученное лицо. Впервые в её взгляде не мелькнуло насмешки. Впервые в движении, когда Маргитка коснулась холодными пальцами его щеки, была ласка. А голос звучал устало:

– Дэвлалэ, ну почему ты на него не похож? Ничуть, а? И глаза, и брови – всё её…

Тогда он не понял ничего. И стоял, растерянно глядя вслед уходящей Маргитке. А на другой день она пропала, и поднялся дым коромыслом, и этот разговор напрочь вылетел у Гришки из головы. Вспомнил он о нём лишь полгода спустя, когда отец ушёл из дома. Мать ни о чём не рассказывала им, детям, но Гришка видел её сухие, воспалённые от ночных слёз глаза и догадывался: стряслось что-то страшное. День за днём он ломал себе голову над этим, а потом вдруг вспомнил последний разговор с Маргиткой. И понял всё. Ведь сначала он в самом деле был больше похож на мать, это сейчас цыгане говорят: «Вылитый Смоляко», а тогда… Мог бы и сразу догадаться. Но ведь и в голову прийти не могло, что родной отец на четвёртом десятке лет выкинет такое! Несколько раз у Гришки язык чесался поговорить о случившемся с матерью. Но та не жаловалась, больше не плакала и ничего не рассказывала. И Гришка знал: ни ему, старшему, ни остальным братьям она не позволит судить отца. А через месяц они снова вернулись в Москву, и там за Гришку опять взялась Анютка, к тому времени уже певшая в хоре сольные партии.

Полгода Анютка тратила силы впустую – он по-прежнему не обращал на неё внимания, – а потом, видимо, решила: пан или пропал, и как-то раз Гришка нашёл её у себя в постели в одной рубашке, с распущенной косой, со слезами на ресницах: «Не гоните, Григорий Ильич, мне, кроме вас, никого не надобно, я в колодец брошуся…»

Григорию Ильичу тогда едва исполнилось семнадцать, а в эти годы, как известно, никакого ума не положено по закону. Именно так сказала Настя, когда наутро сияющая Анютка и изрядно ошарашенный Гришка объявили ей, что теперь они муж и жена.

Слава богу, мать отговорила его венчаться, хотя Анютка, похоже, была не прочь.

– Цыганам это ни к чему, – объяснил он ей. – Вон мать с отцом тоже не венчаны, а семнадцать лет прожили.

– Да? И где он теперь, твой отец? – поморщилась раздосадованная Анютка. Гришка подумал, что за такие разговоры хорошо бы её треснуть, но лишь велел:

– Рот закрой, дура!

Анютка благоразумно умолкла, и он успокоился.

Детей у них не было: Анютка почему-то не беременела. Первый год Гришка не задумывался об этом, на второй начал чесать затылок, а к концу третьего уже всерьёз заволновался: в чём дело? Почему баба не тяжелеет? Может, спаси бог, что-то не так у него? Сама Анютка, казалось, нисколько по этому поводу не беспокоилась. На осторожные вопросы Гришки отмахивалась: «Ничего, так бывает…», на предложения цыганок сходить в церковь или к бабкам только пожимала плечами, шила себе модные платья в талию с высоким воротом, пела в ресторане своим ледяным голосом, принимала в Большом доме поклонников, первая учила все новые романсы и приносила в хор немало денег. Гришку, кажется, любила, страшно ревновала, устраивала бешеные скандалы, когда он не ночевал дома. Матери его, наверное, их жизнь не нравилась, но она не вмешивалась. Тем более что в том же году женился брат Петька. У него жена рожала, как заведённая, каждый год по двойне, и матери было чем заняться. А Иринка…

Гришка вздохнул, вспоминая Пасху прошлого года – раннюю, апрельскую, когда Картошки всем семейством, как сегодня, явились к ним на Живодёрку христосоваться. Иринка была тогда в новом тёмно-красном платье, выгодно оттенявшем её тонкое лицо, в розовом платке на волосах, похожая на ангела. Как всегда, она возилась с женщинами на кухне, и несколько раз Гришке показалось, что он слышит её смех. Тогда на него и накатила эта волна не то смелости, не то отчаяния, вспоминая о которой, Гришка до сих пор чувствовал озноб. Ведь запросто мог и её, и себя погубить… Но тогда словно туман застлал голову, и он, спрятавшись в сенях, дождался, пока Иринка выбежит из кухни с огромным подносом пирогов, шагнул ей навстречу, схватил за худенькие запястья. Она испугалась так, что не посмела даже ахнуть, и молча, не высвобождая рук, смотрела на него из полутьмы. А он, не думая о том, что в любой момент из кухни может высунуть нос какая-нибудь любопытная цыганка, шёпотом проговорил:

– Я люблю тебя, слышишь? Клянусь, не могу без тебя, жить не буду… Едем со мной? Прямо сейчас едем! Когда хватятся, мы уже за заставой будем!

– Пусти, я уроню… – чуть слышно прошептала она, потянув поднос на себя, и руки её дрожали. Гришка послушался. Иринка быстро пошла к двери. Он, оглушённый собственной наглостью, машинально шагнул следом, открыл для неё дверь. Она кивнула, проходя мимо него. И шепнула, не поднимая глаз (по сей день Гришка не мог забыть этот шёпот и слезу, блеснувшую в длинных ресницах):

– У меня же дети, Гришенька…

В ту ночь он не мог заснуть до рассвета, вертясь рядом с безмятежно сопевшей Анюткой, перекладывая голову с горячей подушки на кулаки, садясь и запуская руки во взлохмаченные волосы, снова и снова передумывая этот короткий разговор. Спина холодела при воспоминании о собственной безголовости – ведь он мог её, Иринку, подвести под монастырь. Что бы с ней сделали Картошки, если бы узнали? Вспоминались испуганный взгляд Иринки, её дрогнувшие ресницы, шёпот: «Дети…» Как он мог, пустая башка, забыть об этом? Забыть, что Иринка – цыганка, что она никогда не оставит детей… Она оказалась умнее его и тремя словами перечеркнула всю надежду, всю жизнь. И свою, и его, потому что теперь Гришка знал точно: она уехала бы с ним. Уехала бы, если б не её орава, из которых самому маленькому на Пасху не исполнилось и двух месяцев.

Миска опустела. Больше не было повода сидеть на кухне, и Гришка начал вылезать из-за стола. В это же время Иринка, морщась от натуги, обеими руками подняла на ухвате огромный, исходящий паром котёл с варёным мясом. А дальше всё произошло как-то сразу. Гришка одновременно увидел и побледневшее Иринкино лицо с выступившими на лбу каплями пота, и кренящийся котёл, и испуганный взгляд тётки Вари из-за стола. Поняв только одно: сейчас Иринка обварится кипятком с головы до ног, – он одним прыжком махнул через лавку, подхватил руками чугун, краем глаза заметил пустой угол за печью и, уже чувствуя раскалённую боль в ладонях, метнул котёл туда. На него всё-таки плеснуло кипятком, но в первый момент Гришка даже не почувствовал этого, потому что кухня наполнилась паром, визгом, стуком, воплями:

– Иринка, рехнулась?!

– Гришка, живой? Целый?! Чяялэ, он же его голыми руками схватил! Парень, сей же минут руки покажь!

– Иринка, чего разлеглась, вставай, дурища! Чуть не обварилась!

– Подождите… Она, кажись, не в себе… Иринка! Иринка! Иринка, открой глаза! Эй, ты что? Вставай!

– А ну пошли все вон, бестолковые! Что пристали к бабе? Она же, кажись, опять не порожняя…

– Ох ты… А с виду незаметно…

– Тащите её за печь, пусть полежит… Гришка, пошёл вон!

Последнее приказание исходило от тётки Вари, и Гришка был вынужден повиноваться.

Только в сенях он почувствовал, как сильно жжёт ладони, подошёл к сырой бочке с водой и, подняв разбухшую крышку, запустил в холодную воду обе руки. Ничего. Не страшно. Шкура слезет, только и всего, и даже играть он сможет. Слава богу, вовремя вскочил, вовремя поймал этот чугун растреклятый… Гришка передёрнул плечами, вспомнив посеревшее Иринкино лицо и кренящийся набок котёл. И чего, глупая, схватилась за него, ежели в тяжести?

– В тяжести… – зачем-то выговорил он вслух, внезапно осознавая смысл сказанного. Так вот что. Опять тяжёлая она. Четвёртым уже. От этого Федьки-губошлёпа, чтоб у него все кони передохли… Задохнувшись, Гришка представил себе, как чёртов Федька с его губищами в пол-лица опрокидывает Иринку на постель, как по-хозяйски расстёгивает её блузку, трогает волосы, шею, грудь… и выругался сквозь зубы от накатившей ненависти. Видит бог, зарезал бы этого жеребца… если б польза была. Что толку оставлять Иринку вдовой, ведь Картошки даже вдовую не отпустят её, станут держать при себе до старости, до смерти…

– Что ты, Гриша? Больно очень?

Он вздрогнул и поднял глаза. Поморщился: рядом с ним, держась за край бочки, стояла жена.

– Ничего, – буркнул он, вынимая руки из воды и вытирая саднящие ладони о штаны. Но Анютка не унималась:

– Дай-ка я посмотрю. Ох ты, господи, ну надо же было так… И что этой Иринке в голову только взбрело, такой чугун надо втроём поднимать, а она… Вот всегда блажная была, а замуж вышла – совсем одурела!

– Помолчи.

– Мне молчать?! – взвилась она. – Эта курица мне мужа чуть не обварила, и мне молчать? Пойдём, Гриша, я тебе руки маслом лампадным смажу, завтра и следа не будет!

Анютка уже схватила его за рукав и сделала шаг к лестнице, но Гришка с силой вырвал руку.

– Да шла бы ты, зараза… Осточертела!

Анютка выпустила его рукав. Мельком Гришка увидел её лицо – изумлённое, растерянное. Отвернувшись, он быстро вышел из сеней.

К вечеру веселье в доме поулеглось. Усталые и хмельные цыгане, рассевшись за столы вдоль стен, вели неспешные разговоры, молодёжь ещё пела и плясала, но уже не так, как днём, поспокойнее, потише. Кое-кто даже потихоньку отправился спать наверх, кто-то из гостей распрощался и уехал. На кухне цыганки грели самовар, на столах появились пряники, баранки и конфеты, а также излюбленная пожилыми цыганками вишнёвая наливка. Варька пришла из кухни, сняв испачканный и залитый маслом фартук и оставшись в бархатной тёмно-синей душегрейке и длинной таборной юбке. Чёрный платок сполз назад, и густые, без седины, вьющиеся пряди волос выбились на лоб и виски. Сидящая за столом между капитаном Толчаниновым и князем Сбежневым Настя улыбнулась и помахала ей.

– Варенька, иди сюда! Устала? Зачем ты на кухне целый день, молодух мало разве? Иди, сядь с нами, я тебе чаю налью.

Капитан Толчанинов галантно поднялся, чтобы уступить Варьке место, но тут же пошатнулся, ухватившись за стол. Варька, спрятав улыбку, принялась уговаривать смущённого Толчанинова остаться на месте:

– Да сидите вы, Владимир Антонович, вы ж в гостях у нас! Вон я на лавку сяду.

– Варенька, да я же не настолько пьян, – оправдывался Толчанинов. – Какая же, однако, крепкая эта проклятая мадера… В молодости, помнится, хлестали её вёдрами на пари, а вот теперь недостаёт сил усадить даму… Пассаж, и больше ничего!

Сбежнев, сидящий рядом, сдержанно улыбался, тянул из бокала портвейн. Настя, наливавшая Варьке чай, вдруг отставила чашку, обернулась на какой-то шум в другом конце залы и тронула Варьку за руку:

– Смотри, кажется, Иринка спеть собирается! Вот кого бы с радостью послушала! Ты помнишь, какой у неё голос был, как она на «Нищей» ноту брала? Лучше моей Дашки, право слово! Как у Митро ума хватило за этого коновала её выдать, не пойму…

Варька тоже обернулась. Иринка сидела за другим концом стола, рядом со свекровью, куда молодую цыганку привели и усадили сразу же после внезапного обморока на кухне. Там Иринка и просидела до самого вечера, подавая Фетинье Андреевне то тарелку, то чашку, то кусок пирога, не решаясь даже отойти и поговорить с матерью и сёстрами. Петь она была вовсе не намерена, но сейчас вокруг неё собралась смеющаяся толпа цыган, на разные голоса упрашивающих:

– Осчастливь, Ирина Дмитриевна! Спой для молодых, окажи честь!

– Нет, нет… – Иринка испуганно оглядывалась на молчащую свекровь. – Извините, ромалэ, я не в голосе совсем. Можно я не буду? Не хочется. Да и забыла я всё давно…

– Иринка, ну что ты? Хоть что-нибудь! Спой, мы все просим! Ну, хочешь, на колени встанем? – со смехом уговаривали цыгане.

Митро, стоящий у окна, к уговорам не присоединялся, хмурился. Илона, сидящая рядом, тронула мужа за рукав, но Митро не глядя отстранился. Он ещё больше потемнел, когда к сгрудившимся вокруг Иринки цыганам подошёл её муж, уже довольно пьяный, взлохмаченный и мрачный. В Федьку тут же вцепились:

– Морэ, жена петь не хочет, упроси жену!

– Ещё упрашивать её… – буркнул Федька, искоса взглянув на Иринку. – Иди пой для людей, чего расселась?

Фетинья Андреевна посмотрела на сына неодобрительно, но промолчала. На скуле Митро дёрнулся желвак, старый цыган шагнул вперёд, но жена снова коснулась его руки, и он остановился. Иринка молча взяла протянутую ей семиструнку, положила её на колено. Подняла глаза и увидела стоящего в дверях залы Гришку. Он стоял, опираясь на косяк, и пристально, не отводя взгляда, смотрел на неё. Глаза Иринки испуганно заметались, гитара в её руках задрожала, и она бессильно опустила руку.

– Не могу… Извините, ромалэ. Забыла, как играть.

– Эка беда! – рассмеялась Настя. – Полна комната гитаристов! Эй, чявалэ[19], хватит винище хлестать! Кто не сильно пьяный, сыграйте!

– Не кричи, я сыграю, – послышался глухой голос. Митро резко снял, почти сдёрнул со стены свою гитару. Подойдя к дочери, тихо спросил:

– Что будешь петь, маленькая?

Иринка, не поднимая глаз, сказала:

– «Наглядитесь на меня».

Митро кивнул, тронул струны.

Это была старинная и уже почти позабытая песня. Её давно не исполняли в ресторанах, и лишь седые цыганёры изредка просили какую-нибудь старуху цыганку спеть её «под слезу». «Наглядитесь на меня» исполняли обычно на два или три голоса, но Иринка любила петь её одна, и, когда зазвучали первые звуки старинного романса, в зале прекратились разговоры.

Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас. Видно, я в последний раз у вас. Не взворотишься, ах, не взворотишься…

Гришка по-прежнему стоял в дверях, зная, что только отсюда, из-за спин других, он может без помех смотреть на Иринку и никто этого не заметит. Он смотрел и смотрел, не отрывая глаз, на тонкое лицо, на опущенные ресницы, на слегка растрепавшиеся, выбившиеся из-под платка вьющиеся пряди, на родинку в углу рта, понимая – другой такой раз случится бог весть когда. «Наглядитесь, ах, наглядитесь на меня…» – звенело в ушах, и простые слова песни царапали по сердцу, и больно было смотреть на Иринку, тоненькую, застывшую, прямую, как струнка, такую спокойную и безмятежную с виду… Видит ли она, чувствует ли его взгляд?..

За столами уже давно никто не ел, никто не разговаривал. Краем глаза Гришка видел сморщенную, словно от сильной боли, физиономию музыканта Майданова, седую, опущенную на кулаки голову Толчанинова, застывшее лицо тётки Вари с закушенной губой, полуоткрытые рты молодых цыган, слезу, ползущую по щеке Илоны, закрытые глаза Насти и ладонь князя Сбежнева на её руке… А сама Иринка лишь один раз вскинула ресницы, когда стоящий за её стулом Митро негромко вступил вторым голосом:

Буду плакать, ах, буду плакать я…

Иринка взглянула на отца, чуть заметно улыбнулась. Митро улыбнулся ей в ответ, и Гришка поразился этой неловкой и растерянной улыбке. Дальше отец и дочь пели вместе. Красивый густой бас и чистое меццо-сопрано, переплетаясь, бились в потолок, звенели горькой, надрывной тоской:

Наглядитесь на меня, очи ясные, про запас, Видно, я в последний раз…

– Ой, невеста плачет!!! – вдруг завопил кто-то.

Аккомпанемент тут же оборвался, Митро опустил гитару, Иринка повернулась. За столом, повалившись грудью на столешницу и обхватив голову руками, действительно ревела Катька. Её тут же обступили:

– Девочка, что ты? Да не плачь, глупая, бог с тобой!

– Да что такое? Песни, что ли, этой не слыхала никогда?

– Ну вот, ромалэ, молодую до слёз довели!

Расстроенная Иринка тихонько встала, чтобы незаметно вернуться на место рядом со свекровью, но дорогу ей перегородил муж.

– Ты что это? – рявкнул он. – Корова! Людям свадьбу своим воем портишь! Совсем рехнулась, бестолочь!

Федька замахнулся. Иринка, тихо вскрикнув, отшатнулась, загородилась рукой. Цыгане удивлённо начали переглядываться: выяснять отношения на людях было не принято. Фетинья Андреевна, нахмурившись, поднялась с места, но возле дочери уже стоял Митро, и, взглянув в его лицо с побелевшими скулами, Федька опустил руку.

– Ты что же делаешь, поганец? – тихо спросил Митро. – Ты забыл, в чьём ты доме? Забыл, на чью дочь руку поднимаешь? Щенок пьяный! Пошёл вон отсюда!

С перепуганного Федьки разом слетел весь хмель. Пробормотав что-то невнятное, он быстро прошёл мимо Митро в сени. Притихшие цыгане поглядывали на Картошиху, но та сидела с поджатыми в оборочку губами, и было ясно: она не вмешается. Митро швырнул в угол дивана гитару и вышел из залы. Иринка тоже исчезла. Место Илоны было пустым уже давно. Настя обменялась с Варькой взволнованными взглядами и торопливо поднялась из-за стола: надо спасать положение.

– Ну, хватит, ромалэ, сырость разводить! – громко и весело сказала она, обнимая за плечи ещё всхлипывающую Катьку. – Давайте-ка повеселее что-нибудь споём, у нас ведь свадьба! Ну-ка, невестушка моя третья, вытри нос да спой гостям! А я подвторю! Нечего цыганам на свадьбе рыдать!

Катька улыбнулась сквозь слёзы, звучно высморкалась в салфетку. Вскоре по зале плыла задорная мелодия «Любишь-шутишь», и молодой брат невесты, встряхивая волосами, пошёл по кругу.

Варька украдкой выскользнула из залы. Перешла тёмные сени, заглянула на кухню, пустую и заполненную голубым светом месяца. Тихо позвала:

– Дмитрий Трофимыч… Тут ты, что ли?

У окна шевельнулась тень, и Варька увидела за столом Митро. Он сидел, сгорбившись и опустив голову к самой столешнице, на голос Варьки не повернулся. Она подошла, встала рядом.

– Чего тебе, девочка? – спросил он, не поднимая головы.

– Ничего. – Варька, ожесточённо теребя в пальцах бахрому шали, прошлась вдоль стены, вернулась. Побарабанила пальцами по столу – и не выдержала: – Господи, Дмитрий Трофимыч… Ну, как тебя только угораздило на такое?!

– Хоть ты мне плешь не проедай, – хрипло попросил Митро. – Меня и так Илона шестой год грызёт. Вот теперь ревёт наверху. Каждый раз ревёт, когда Иринка в гости приходит! А я… А мне-то как быть? Что я – счастья для дочери не хотел? Не любил я её, что ли? Ты-то ведь знаешь, как всё было!

– Знаю. – Варька подошла ближе. – Не мучайся зря. И меня прости, глупость сказала. Ты ведь по-другому сделать не мог.

– Ты понимаешь?! – Митро порывисто, как мальчик, обернулся к Варьке. – Ну что я мог сделать, Варька, ну что?! Полон дом девок, семь голов, всех выдавать надо, а цыгане не берут, боятся! Всё из-за этой потаскухи Маргитки. Никогда о семье, оторва, не думала! И тут Картошки сватов шлют. Ну, что мне было делать? Видит бог, если б знать, что Иринка так жить станет… Всеми конями клянусь, душой своей клянусь, могилой матери – не отдал бы! Сопляк! Паршивец! Да какое он имеет право на мою дочь кулаками махать, он подошвы её не стоит! Кто он такой, вошь базарная, один барыш в голове! Пусть спасибо скажет, что башку ему не оторвал сегодня! И эта упыриха Фетинья сидит и молчит, будто так и надо, всю кровь из девки выпила! Ещё дома её загрызёт! Тьфу, хоть бы они подохли все, вот послал бог родню!

– Да не изводись ты… – Варька тронула хоревода за плечо. Митро, вздрогнув, умолк. – Что ты, Дмитрий Трофимыч… По-всякому же бывает. Живут люди, привыкают, срастается как-то… У Федьки с Иринкой детей трое, дай бог, всё хорошо будет. На сегодняшнее не смотри. Федька парень-то неплохой. Ну, выпил много, куражится перед цыганами… Завтра проспится – со стыда умрёт.

– Пьяный проспится, дурак – никогда, – угрюмо возразил Митро.

– Молодой он ещё, – примиряюще сказала Варька. Положив ладонь на опущенную голову Митро, погладила её. – Не мучайся, Дмитрий Трофимыч. Наладится всё со временем.

– Не хотел я такого. Не хотел, понимаешь? – сдавленно проговорил Митро.

Варька молча гладила его по голове. Из-за стены доносилось невнятное бормотание, чья-то гитара, сбиваясь, наигрывала «венгерку», слышался мягкий перестук каблучков. «Жги, девочка! Жги!» – подбадривали плясунью, но уже как-то вяло: свадебный день подошёл к концу. На полу кухни голубел лунный свет, изрезанный тенями ветвей. Где-то на улице, в кустах сирени, пощёлкивал соловей.

– Устал я что-то, Варька. Надоело всё до чёртовой матери… Настька замуж не хочет, в Крым ехать надо, Висконти уже всю голову продолбил, цыгане бурчат, боятся, что денег не будет… Поневоле Якова Васильича вспомнишь! Он бы с этой золотой ротой и разговаривать не стал! Рявкнул бы, как унтер, – и строем в Крым поехали бы, не пикнули! А на меня потом будут орать, что я их детей голодом уморить хочу…

– Никто и рта не откроет. Сам знаешь. Ты – хоревод от бога, у цыган дела в гору идут, все довольны…

– Да знаю, знаю… Говорю – устал. Вот плюнуть бы на это всё и уехать, как раньше, к вам в табор! Помнишь? – Митро поднял голову и улыбнулся. – Ох, как ты мне «Долю» пела! В гробу не забуду!

– Табор далеко, – усмехнулась и Варька. – А «Долю» я тебе когда хочешь спеть могу.

– Спой сейчас, – попросил Митро.

Варька вздохнула, отошла к окну, и лунный свет упал на её лицо. Низкий красивый голос зазвучал чуть слышно:

– Ах ты, доля мири[20], доля горька, разнесчастно, дэвлалэ… Ай, на всём свете я, ромалэ, без родни…

Митро закрыл глаза, прислонился спиной к стене. Губы его чуть заметно шевелились, повторяя слова песни. Варька пела вполголоса, не глядя на него, опершись рукой о подоконник, и лишь один раз, не обрывая мелодии, украдкой вытерла слезу в уголке глаза. Но Митро не заметил этого.

– Ах, хорошо, господи… – вздохнул он, когда Варька умолкла. – Целой жизни стоит! Ну, что бы тебе в хоре остаться, а? Всё за братцем по степям гоняешься, а братец…

– Оставь, Дмитрий Трофимыч.

– Ну, ладно, ладно, не буду…

Снова наступила тишина. Звуки «венгерки» за стеной смолкли. Месяц ушёл из окна, и в кухне стало совсем темно.

– Пойдём к цыганам, Дмитрий Трофимыч, – позвала, отходя от окна, Варька. – А то какая-нибудь сорока сюда нос сунет да нас с тобой увидит. Ещё люди подумают чего…

– Про нас с тобой-то?! – Митро до того развеселило это предположение, что он долго хохотал, блестя зубами и вытирая глаза. Глядя на него, улыбалась и Варька. Ещё одна слеза выбежала ей на щёку, но в темноте смахнуть её было совсем нетрудно.

– Вот что, девочка, спросить я у тебя хотел. – Митро вдруг перестал смеяться. – Ты в Питере не была? Не знаешь, как там Кузьма наш? Второй год ни слуху ни духу.

– Не была, – задумчиво ответила Варька. – Ты же вроде сам собирался ехать.

– Да когда же тут… То одно, то другое… А ехать-то надо, у меня душа не на месте. Кто знает, как они там с этой ведьмой живут. – Митро встал. Вместе с Варькой, негромко разговаривая, они вышли из тёмной кухни.

Гришка поднялся наверх уже в третьем часу ночи. Молодых давно проводили на постель, гости разъехались, от усталости кружилась голова, и Гришка надеялся, что жена спит. Но из-под двери выбивалась полоска света, и он, берясь за ручку, поморщился: и устаток её, проклятую, не берёт…

– Чего свечи зря палишь? – буркнул он, входя. – Ночь-полночь, весь дом спит.

Анютка, сидящая у зеркала, обернулась. Она уже разделась перед сном, оставшись в длинной кружевной рубашке, и расчёсывала косу. Светло-русые пушистые волосы длинными прядями спадали ниже талии, свет свечи падал на тонкое лицо Анютки, делая темнее светлые серые глаза. «Красавица какая, – равнодушно подумал Гришка. – Правильно гаджэ с ума сходят. Хоть бы её на содержание кто-нибудь позвал, что ли…»

– Как руки? – поинтересовалась она. – Сможешь завтра мне играть?

– Не беспокойся. – Гришка сел на край постели.

Анютка, продолжая расчёсывать волосы и глядя в зеркало, спросила:

– А сердечко как?

– Ты о чём? – не понял он.

– Да не о чём, а о ком. Об Иринке. – Короткое молчание. – Ты за неё не боишься?

Гришка встал. Подойдя к жене, взял её за плечи, приподняв, дёрнул на себя:

– Ну-ка, повтори, что сказала!

– Повторю, только ты не хватайся. – Анютка со злостью вырвалась, кинула беглый взгляд на обнажившиеся плечи. – Не дай бог, пятна останутся, дурак! У меня ведь платье открытое!

– Что ты про Иринку говорила?

– Тебе, Гришенька, лучше надо за собой следить, – посоветовала она, возвращаясь к зеркалу. – Сегодня, когда на неё муж замахнулся, я думала, ты его глазами дотла спалишь. А если я вижу, значит, и цыгане твои тоже. Смотри, доиграетесь вы с Иринкой.

Гришка снова сел на кровать. Глядя в стену, сквозь зубы процедил:

– Знаешь же, что не было ничего.

– Откуда мне знать? – пожала плечами Анютка. – Я вам свечи не держала.

– Слушай, ну тебе-то что с того? – Гришка лёг на постель, закинул руки за голову. – Отвязалась бы ты от меня, в самом деле… Что тебе нужно? В хоре ты теперь королева и без мужа не пропадёшь. Купец Медянников за тебя десять тысяч хоть завтра на стол положит. Соглашалась бы, а? Барыней будешь, выезд заимеешь… Если по-умному себя повести – Медянников тебе и дом купит. Может, у тебя раньше ко мне было что-то – так ведь выгорело давно. Даже детей не рожаешь.

– Не я не рожаю, а ты не делаешь.

– Ну, погавкай у меня ещё.

– И погавкаю! – Анютка вдруг отвернулась от зеркала, и Гришка с изумлением приподнялся, увидев её искажённое от ярости лицо.

– Ты… ты… Хоть какая-нибудь совесть у тебя осталась?! – заголосила она. – Давай, Гришенька, давай, гони жену законную на содержание! Продавай её! Барыш ещё получи! Господи, да что вы, цыгане, за люди за такие?! За копейку лишнюю душу чёрту продадите!

– Тебя бы я и задаром отдал, – заметил на это Гришка. Первое удивление уже прошло, жалости к Анютке он не чувствовал и с досадой смотрел на то, как она хватает со стола и швыряет на пол гребешки, ленты и кольца. Минуту спустя он проворчал:

– Хватит, дура… Весь дом перебудишь.

– Дерьмо ты какое, Гришенька… – устало произнесла она, берясь за виски. – Весь в папашу своего.

– Правда, что ли, вмазать тебе? – привстал он.

– Не надо. Мне завтра перед людьми петь. Только вот что я тебе скажу, мой сахарный… – Анютка перекинула так и не заплетённые волосы на плечо, подошла к постели и села рядом с мужем. – Вот что я тебе скажу, Гришенька. Ты не надейся с горба меня скинуть. Я не для того с тобой связалась, чтоб ты мной торговал. На содержание я не пойду, воспитание не то. Медянников мне не нужен, у него изо рта хреном воняет.

– Ну, и я завтра чеснока нажрусь…

– Хоть карасина напейся, мне без вниманья! – отрезала она. – Но жить ты со мной будешь. Будешь, Гришенька, будешь и не сверкай глазками на меня. Я тебе как на духу говорю: ежели я ещё раз увижу, что ты на Иринку пялишься, угадай, к кому пойду?

Гришка сел. Схватив жену за плечо, развернул её к себе. Задохнувшись, едва сумел выговорить:

– Сука…

– Правильно, догадался, – одобрила Анютка. – Тут же в Рогожскую слободу к Картошкам побегу. Прямо к её свекрови в ноги повалюсь и закричу, что ихняя шлюха Ирка с моим мужем спит.

– Да кто тебе поверит, дура?!

– Поверить не поверят, а жисть её корытом накроется. – Анютка безмятежно болтала над полом босой ногой. – Ты подумай, Гришенька. Пораскинь своими цыганскими мозгами. На меня тебе плевать, так хоть её житуху побереги. Ты веришь, что я всё сделаю, как сказала?

Гришка опустился на колени возле кровати. Заглянув в лицо Анютки, сдавленно спросил:

– Что тебе надо? Я всё сделаю, как ты хочешь. Буду жить с тобой. Сколько тебе нужно буду жить. Видишь – на коленях стою? Не трогай её только… Ради бога, не трогай! Иринка ни в чём не виновата, ты же видела, она и не смотрит на меня! Поклянись, что не пойдёшь туда!

– Клясться не буду, – отворачиваясь, сквозь зубы ответила Анютка. – Придётся тебе так поверить. Ежели перестанешь её глазами на людях есть, так нужна мне твоя Ирка со всеми потрошьями… Ну, по рукам, Гришенька?

Гришка встал.

– Может, ещё магарыч выпьем? – с ненавистью проговорил он и, не глядя больше на жену, пошёл к выходу. Хлопнула дверь, загрохотали шаги вниз по лестнице.

Анютка, обхватив плечи руками, смотрела на дрожащее пламя свечи, улыбалась, но по лицу её бежали слёзы. В конце концов, она с силой дунула на свечу, ничком повалилась на постель и зарыдала.

Глава 4

Третий день по Петербургу носился ветер. С неба, несмотря на начало лета, сыпался колючий дождик, напоминающий снежную крупу. Прохожие прятали носы в воротники пальто, извозчики плотнее запахивались в армяки. К вечеру немного прояснело, закат пробился сквозь отяжелевшие тучи узким красным лучом, его холодный свет заплясал на воде Невы, лизнул иглу Адмиралтейства, попрыгал на куполе Исаакия, но до ресторана «Аркадия» так и не дотянулся.

Впрочем, в ресторане, выстроенном когда-то заезжим французом, никто не заметил внезапного проблеска заката. «Аркадия» горела голубыми огнями, у ворот выстроилась целая вереница наёмных экипажей, и поминутно подъезжали новые. Извозчики, поворачиваясь ватными спинами к порывам северного ветра, шёпотом ругали господ и дули в покрасневшие ладони, как зимой. Из ресторана доносились звуки аплодисментов: только что объявили выход цыганской певицы Дарьи Степной, и солистка в красном бархатном платье, с шалью через плечо, уже вставала со своего места в хоре.

Дарье Степной исполнилось тридцать семь лет, но она всё ещё была хороша собой. Ресторан разразился рукоплесканиями при виде невысокой худощавой фигуры цыганки, её густых, мелко вьющихся чёрных волос, в которых, словно лента, блестела над виском широкая седая прядь. С очень смуглого, почти кофейного цвета, лица с острым подбородком насмешливо смотрели длинно разрезанные, чёрные, блестящие глаза. Красота не делала Дарью Степную моложе; напротив, было что-то болезненное в блеске этих больших глаз, в кирпичном, неровном румянце, пятнами горящем на щеках, в тонких, худых пальцах, унизанных кольцами. В Петербурге говорили, что Дарья Степная – самая настоящая таборная цыганка, начавшая карьеру в московском хоре пятнадцатилетней девочкой. В Петербурге она появилась шесть лет назад вместе с мужем, хорошим гитаристом, и обоих без раздумий приняли в хор «Аркадии». Никто из поклонников певицы не знал, почему эти двое покинули Москву. Кое-что было известно хоровым цыганам, но они помалкивали.

Зал ресторана неистовствовал. Особенно бесновалась компания купчиков за ближним столиком. Полчаса назад Дарье Степной принесли от них букет орхидей по пятнадцати рублей за штуку, между цветочными стеблями была вставлена свёрнутая сторублёвка. Одна из орхидей красовалась сейчас за поясом солистки. Молодые купцы, усмотрев в этом проявление благосклонности, орали наперебой:

– Божественная! Божественная! Дарья Степановна! Просим, просим «Пурпурную розу»! «Луч заката» просим!

Дарья Степная, улыбаясь, ждала, пока рёв поклонников утихнет. Хоровые цыганки завистливо переглядывались, поджимали губы: солистку недолюбливали. Хоревод, большой и сильный человек с наголо обритой головой и адмиральскими усами, вполголоса спросил:

– Данка, сначала одна споёшь?

– Да, Алексей Васильич, – хрипловато ответила певица. – Кузьма сыграет. Ну, «Не уверяй – брось»!

Обращаясь к стоящему за её спиной мужу, она даже не повернула головы, но тот послушно тронул гитарные струны. Короткие задорные переборы окончательно заставили утихнуть шум в зале. Начала Данка в полной тишине:

Мне говоришь, рабом ты будешь, Молиться станешь мне одной…

У неё был красивый, по-особенному звенящий на высоких нотах голос. Когда Данка с лукавой улыбкой повела плечом и запела знаменитый припев, зал снова загремел аплодисментами.

Не уверяй – брось! И не целуй – брось! Всё лишь обман, любви туман!

Данка сама оживилась от своего пения, в больших глазах заблестела шальная искра. Допев куплет, примадонна бросила хору через плечо: «Баган[21]!» и, взмахнув руками, пошла по кругу. Цыгане подхватили песню, гости из-за своих столиков зачарованно смотрели на плясунью. Танцевать в сдержанной петербургской манере – «хоть стакан на голову ставь» – Данка не любила. Она плясала лихо, по-московски, или, как уверяли её поклонники, «по-таборному», словно ей было семнадцать. Кузьма, продолжающий аккомпанировать жене, не сводил глаз с красного платья, и в его взгляде явно читалась тревога.

– Данка, авэла, мангав тут[22]… – шёпотом попросил он, когда жена остановилась рядом с ним и, раскинув в стороны руки с зажатой в них шалью, раскрасневшаяся, с растрёпанной причёской, под начавшуюся овацию забила плечами.

– Пошёл к чёрту… – задыхаясь, прошептала она. Вскинула вверх руку с шалью, широко и зазывно улыбнулась залу… и вдруг покачнулась.

Кузьма увидел, как скользит из разжавшейся руки Данки шаль; уронив гитару, он едва успел подхватить жену. Хор умолк. На помощь к Кузьме бросились несколько гитаристов из заднего ряда, но он зарычал на них, оттолкнул того, кто стоял ближе, перебросил Данку через плечо и, не взглянув на взволнованных гостей, пошёл прочь из зала. Всё случилось так быстро, что публика не успела ничего понять. Уроненную Данкой шаль и выпавшую из-за её пояса орхидею тут же убрали, хоревод Алексей Васильевич, ушедший вслед за Кузьмой, вскоре вернулся, объявив, что несравненная Дарья Степная внезапно заболела, продолжать выступление не может, но завтра непременно будет снова радовать дорогих гостей. Вскоре хор уже тянул «Не спрашивай, не выпытывай», и дочь хоревода, чёрная глазастая девчонка, вела первый голос.

В крошечной комнате за большим залом Кузьма опустил Данку на короткий диванчик. Она лежала неудобно, на боку, подвернув под себя руку, но когда Кузьма попытался было уложить её поудобнее, Данка, не открывая глаз, зашипела:

– Оставь! Ты пьян!

Кузьма был совершенно трезв, но спорить не стал. Принёс воды, положил Данке под голову свёрнутую подушку, придержал стакан, ожидая, пока она, морщась и проливая воду на бархат платья, напьётся. Тихо сказал:

– Ну, зачем ты снова?.. Говорил же доктор… Очень плохо, да?

– Ох, поди вон… – не открывая глаз, произнесла Данка.

– Извозчик скоро будет, поедем домой.

Она не ответила. И лежала, зажмурившись и отвернувшись к стене, пока Кузьма торопливо переодевался и прятал в футляр чудом не треснувшую после удара о пол гитару. Это была очень хорошая гитара, краснощёковская семиструнка с узким, инкрустированным перламутром грифом, единственная драгоценность Кузьмы, привезённая им из Москвы, и потерять её он не хотел.

В дверь просунулась щербатая физиономия мальчишки-полового:

– Так что здесь народу кучища, Кузьма Егорыч! Запущать кого, аль нельзя?

– Всех гони к чертям, – не оборачиваясь, бросил Кузьма. Из-за двери доносились обеспокоенные голоса, вопросы: поклонники Данки покинули общий зал и собрались возле комнаты певицы.

– Позвольте мне, я врач, – послышался робкий голос.

Обернувшись, Кузьма с недоверием покосился на нескладного человека с острой чёрной бородкой, в дорогом вечернем костюме, болтающемся на нём, как на вешалке. Нехотя кивнул. Войдя, доктор первым делом указал на окно:

– Здесь очень душно, откройте.

Пока Кузьма возился со старыми, прогнившими рамами, доктор сел на диван рядом с Данкой, подержал её за руку, задал тихим голосом несколько вопросов. Затем повернулся к Кузьме.

– Вы знаете, что вашей супруге ка-те-го-ри-чески нельзя выходить на сцену?

– Нам, доктор, говорили, что ей только плясать нельзя… – растерянно сказал Кузьма.

Данка, приподнявшись на локте, смотрела на врача лихорадочно блестящими глазами.

– Нельзя ничего! И плясать, и петь также! У неё изношенное сердце, и, видимо, с молодых лет. Я уверен, что это не первый приступ!

– Первые… Ох… первые ещё в Москве были, – с усилием выговорила Данка. Морщась, она села на диванчике, машинально оправила волосы. – Но… как же мне, ваша милость? Я ведь, кроме этого, не умею ничего…

– У вас есть дети? – отрывисто спросил доктор.

– Да… Двое…

– От вас самой сейчас зависит, будут они сиротами или нет.

Данка закрыла лицо руками. Кузьма тяжело посмотрел на врача, тот смешался под этим взглядом, и сразу стало заметно, как он молод.

– Прошу меня простить… Я, должно быть, излишне резок, но… Но это единственный выход. Если позволите, я заеду завтра к вам для более тщательного осмотра и консультации. Меня зовут Арчаковский, Арчаковский Виктор Геркуланович.

– Да. Просим, пожалуйста, – помедлив, согласился Кузьма. – Мы здесь недалече обитаемся, на Шестнадцатой линии.

Арчаковский вышел. Вскоре из-за двери послышался его надтреснутый голос, объясняющий поклонникам, что Дарье Степной уже лучше.

Выступление хора тем временем закончилось, и в комнату стали одна за другой протискиваться цыганки. Притворно сочувственными голосами они спрашивали:

– Даночка, тебе плохо? Может, водички?

– Завтра-то выйдешь?

– Может, тебе и вовсе на покой пора? Тридцать семь – не семнадцать, аметистовая…

Услышав последнее, Данка резко встала с дивана. Смерила хористок ненавидящим взглядом, пробормотала: «Не дождётесь, потаскухи…» и пошла к дверям. Кузьма едва успел проститься с хореводом и поспешил за ней.

Цыгане, выступавшие в «Аркадии», старались селиться ближе к месту работы, и уже через пять минут извозчик, нанятый Кузьмой, подкатил по хлюпающей грязи к низенькому домику, где светилось одно окно. Кузьма расплатился с извозчиком, хотел было взять Данку на руки, но она отстранила его:

– Я сама, – и быстро, подобрав юбку, зашагала к дому.

В комнате с низким потолком горела лампа под самодельным розовым абажуром. Хозяин, старик Фомич, сидел у стола, покрытого вырезанной фестонами бумагой, вязал на спицах носок из грубой шерсти и прихлёбывал чай из мятой жестяной кружки. Услышав шум в сенях, он поднял лысую голову, удивлённо подвигал бровями:

– Кузьма Егорыч, вы, что ль? Пошто рано-то так?

– Данка заболела, – коротко пояснил Кузьма, входя в дом следом за женой. – Дети спят?

– А то… Уложил с грехом пополам. Всё никак угомоняться не желали, спой им и спой «Дай, милый друг, на счастье руку…». А куды мне, старому? Такое только Дарье Степановне впору. Спел им «Солдатушки-ребятушки», с тем и успокоились.

– Мишка не чихал больше?

– Не слыхать было. Я их чаем с липой напоил, первеющее средство.

– Спасибо, Фомич. Ложился бы и сам. – Кузьма, стоя посреди комнаты, слушал, как за печью, шёпотом ругаясь, переодевается Данка. Знал – не даст помочь, но мало ли что…

– Бессонница у тебя, дед?

– Она, проклятая, – кивнул Фомич и зашаркал обрезанными валенками к выходу, приговаривая: – Экая ветрища-то поднялась… Ровно зимой. Крышу бы, спаси господь, не разметало, а то куды ж…

Когда дверь за стариком закрылась, Кузьма пересёк комнату, отдёрнул ситцевую старую занавеску, отгораживающую угол. Дети спали вдвоём на низких нарах, застеленных периной и лоскутным одеялом. Десятилетний Мишка лежал, отвернувшись к стене, и Кузьма видел только курчавый чёрный затылок мальчика. Его сестра обнимала во сне потёртого тряпичного медведя. Кузьма поправил ей подушку, подоткнул почти сползшее на пол одеяло.

За спиной послышался шорох, Кузьма обернулся. Увидев Данку в длинной ночной рубашке, шёпотом сказал:

– Что ты бродишь? Ложись спать.

Она отстранила его, наклонилась над постелью. Поцеловав спящих детей, выпрямилась, коротко взглянула на Кузьму: огромные глаза блеснули в свете лампы. Тут же Данка отвернулась и молча ушла в спальню.

Кузьма не пошёл за женой. Оставшись один, он некоторое время мерил шагами пустую комнату, прислушиваясь к свисту ветра в печной трубе, затем сел на табурет у окна, взял в руки забытую Фомичом кружку, отпил остывшего чая. За окном начался дождь, ветер трепал ветви акации в палисаднике, прижимая их вывернутыми наизнанку листьями к оконному стеклу. За занавеской тихо сопели дети, трещал за печью сверчок. Из-за двери, куда ушла Данка, не слышалось ни звука. Кузьма опёрся локтями о стол, запустил обе руки во взлохмаченные волосы. Устало подумал: «Ну что вот теперь делать?»

Съезжать из Питера надо, вот что. Не будет Данка петь – что они вчетвером есть станут? На его, Кузьмы, заработок долго не протянешь, жизнь в Питере дорогая, хуже, чем в Москве. Сейчас ещё и на докторов разоренье… Он-то, Кузьма, везде работу найдёт. Уж если здесь, в Питере, он не последним гитаристом оказался, то в любом уездном городишке цыгане его просто с руками оторвут. Опять же, житьё дешевле будет… Но вот как Данку уломать? Как заставить её забыть о пении, о плясках? Что она другое может делать, что ещё захочет? Когда-то гадать умела, таборная же, но ведь всё, наверное, позабыла… Кузьма закрыл глаза, вспоминая, сколько лет прошло. Восемнадцать? Двадцать?

Двадцать два. Им обоим, ему и Данке, было по пятнадцать, когда они встретились в сентябрьской Москве во время наводнения. Цыганская оборванная девка во вдовьем платке сидела на каменной тумбе и распевала на все Замоскворечье жалостные каторжанские песни… А он стоял в толпе, среди других слушателей, дрожащими пальцами выискивал в кармане копейки, чтобы дать ей, смотрел в тёмное, недетски суровое лицо, в глаза с голубой ведьминой искрой, ловил её сумрачный взгляд и уже знал: женится на этой девчонке-вдове любой ценой. Сам он пел тогда в хоре Якова Васильева из Грузин и в тот же день привел Данку на Живодёрку, в дом Макарьевны. И там Данка увиделась с Варькой.

Было бы ему тогда не неполных шестнадцать, а хотя бы двадцать, может, не одурел бы он так от этой дикой красоты, от глаз шальных и понял бы, что дело не совсем чисто. Но разве тогда Кузьма мог подумать, что Данка вовсе не вдова, что она даже толком не вышла замуж, что её выкинули из табора и из семьи за то, что простыня с её брачной постели оказалась чище первого снега? Кузьма до сих пор не понимал, почему Варька, знавшая всё это, промолчала в тот вечер. То ли не хотела позорить «свою» перед «городскими», то ли надеялась, что Данка наутро сама уберется из города… Зря надеялась. Ночью Кузьма пришел в каморку, где спала Данка, и та не оттолкнула его.

На рассвете Кузьма предложил Данке стать его женой. Она согласилась, потому что выбирать ей было не из чего. Данке, оставшейся одной на всём свете, случайно выпала счастливая карта, шанс оказаться замужем, среди цыган, в Москве, в известном хоре, и она вцепилась в эту возможность мёртвой хваткой.

Впрочем, они с Кузьмой не прожили вместе и года: Данка ушла в «Яр». Несколько лет она блистала там, собирая своими романсами и пляской пол-Москвы. Про Данку писали в газетах, поклонники дарили бывшей таборной девчонке бриллианты, купцы-миллионщики предлагали ей содержание, какой-то граф даже собирался на ней жениться. Но Данка лишь смеялась, принимала деньги и подарки, вскоре приобрела собственный дом и зажила барыней. В то время около неё появился Казимир Навроцкий – известный всей Москве карточный шулер. Позже выяснилось, что поляка привлекли не столько красота и голос цыганской артистки, сколько её деньги и бриллианты. Но тогда казалось, что у Данки всё сложилось лучше не надо. Она ушла из «Яра», зажила с Навроцким в своём доме на Воздвиженке, родила двоих детей. А Кузьма…

Кузьма оставался один. Прожив с Данкой меньше года, уже зная, что она обманула его, он продолжал её любить. И лез в драку с каждым, кто при нём называл Данку потаскухой. Что они понимали, валенки… Как можно не любить эту таборную колдунью с никогда не улыбающимися глазами? Кузьма приходил в Петровский парк, к «Яру», просиживал там часами в ожидании экипажа бывшей жены, дожидаясь той минуты, когда Данка в шумящем муаровом платье, в шляпе с вуалью, в перчатках, встречаемая рёвом поклонников, быстро выйдет из пролётки и исчезнет в сверкающих дверях ресторана. Ни разу за семнадцать лет Кузьма не подошёл к ней. Он понимал, что надеяться ему больше не на что. И жил один, и пил, сперва понемногу, потом запоями, и пропадал в притонах Грачёвки и Хитрова рынка, откуда его не раз, площадно ругаясь, притаскивал на себе Митро. Разговаривать о Данке Кузьма не желал ни с кем. Ни с кем, кроме Варьки Смоляковой, временами наезжавшей из табора в Москву…

Дождь за окном припустил сильнее. Свеча, вставленная в узкий зелёный стакан, накренилась, капнув на стол прозрачным воском. Кузьма поправил её. Вздохнув, подумал: вот бы Варьку сейчас сюда… Она бы и посоветовала что-нибудь, и Данку бы уговорила лечиться. Кажется, одной Варьке из всего московского хора и нравилась Данка. Во всяком случае, худых слов о своей бывшей жене Кузьма от Варьки не слыхал никогда. Может, потому и мог болтать с ней часами. Кузьма даже улыбнулся, вспомнив, как в Москве глубокой ночью, вернувшись с хором из ресторана, они с Варькой вдвоём усаживались за столом на кухне. Репутация Варьки как вдовы оказалась настолько незыблемой, что даже цыганки не смогли усмотреть в этих их ночных посиделках что-то предосудительное. Да и старше его Варька была лет на пять… Они грели медный самовар, Варька сыпала в чайник собранные во время кочевья сухие травы и ягоды, и по кухне плыл сладковатый аромат. С печи доносился храп старухи Макарьевны. На столе стояли глиняные кружки с отбитыми краями, лежали жёлтые куски сахара, баранки, изюм. Кузьма полушутливо просил:

– Расскажи про свой табор, Варвара Григорьевна. Вот придёт весна – и я туда, к вам, уеду.

– Что ты там делать будешь, морэ? – в тон ему интересовалась Варька. – Коней менять-лечить не умеешь, воровать не умеешь…

– Воровать я умею!

– Угу… Бублики на Сухаревке.

– Ну, тогда я женюсь на таборной! Она будет гадать бегать, а я под телегой пузом кверху лежать. Поди плохо?

Варька кивала, улыбалась. Наверняка понимала, что разговор всё равно в конце концов сведётся на жену Кузьмы. Знала про Данку она много. Знала даже то, о чём не догадывался никто: то, что, выходя замуж, Данка была чиста.

Когда Варька впервые сказала об этом Кузьме, тот, разумеется, не поверил.

– Так не бывает.

– Бывает… если мужик не сильно старается. Она потом сама себе всё сделала. Гвоздем на постоялом дворе. Крови ведро было…

Он молчал, чувствуя, как холодеет спина.

– Но как же, Варька? Господи ты боже мой, да она же… Почему она мне ничего не рассказала, почему? Чего боялась?! Я за неё душу чёрту продал бы, чему угодно бы поверил!

На печи зашевелилась, заворчала старуха, и ему пришлось умолкнуть. Варька горько улыбалась. Тогда она так и не стала объяснять Кузьме – почему… Он понял сам много лет спустя. Понял, что Данка, выброшенная из семьи, опозоренная, измученная, не успевшая даже оправдаться, уже не верила никому. Не верила и смертельно боялась, что Кузьма, не дослушав, выкинет её на улицу, и снова – одиночество, голод, страх, чужие люди… На такую жизнь у неё не оставалось больше сил. А он, Кузьма, был тогда просто мальчишкой, ничего не понимавшим в женщинах и принявшим на веру её слова.

После того ночного разговора у него возникла мысль встретиться с Данкой, но наутро, взвесив все «за» и «против», Кузьма передумал. Данке тогда было не до первого мужа, она вовсю ссорилась со своим поляком. Они не венчались, но Данка прожила с Навроцким семь лет и искренне надеялась так же жить и дальше. Но у того были другие планы. Красавец поляк пользовался бешеным успехом у женщин и, если ему не везло в игре, не стеснялся крутить романы с купеческими вдовами, продолжая при этом брать у Данки деньги, продавая её драгоценности и неделями не появляясь у нее на Воздвиженке. В конце концов Данка была вынуждена даже заложить дом. Деньги таяли, Данке приходилось прятаться от осаждавших её ростовщиков и кредиторов и распродавать последние кольца. Тогда она уже была больна, но никто не знал об этом. Никто, кроме Кузьмы, который, дежуря, как всегда, возле её дома, увидел однажды, как Данка, шатаясь, вышла из экипажа и прислонилась спиной к забору. Её лицо было белым, на лбу выступил пот. На этот раз Кузьма набрался храбрости и подошёл.

– Данка, что с тобой? Помочь? Держи руку.

– Ты пьян, пошел вон, – не открывая глаз, сказала она.

Он послушался. И в этот же день запил так, что лишь через две недели Митро сумел отыскать его в каком-то вонючем кабаке на Трубной площади – грязного, заросшего, без копейки денег, без сапог и в чужой рубахе. А когда Кузьма пришёл в себя, грянуло новое известие: Данка с детьми уехала из Москвы.

Новости в столице всегда разносились быстро, и уже на другой день после Данкиного отъезда вся Живодёрка знала, что случилось. Данке насплетничали об очередной измене Навроцкого, и она примчалась прямо в «Яр», где поляк был со своей новой пассией. Данка устроила головокружительный скандал, попавший на следующий день в газеты. Лишь чудом купеческой вдове Заворотниковой удалось, свалившись под стол, спасти тем самым свое лицо от бутылочного осколка, которым взбешённая Данка размахивала перед её носом. Тем же осколком цыганка собиралась ткнуть в глаз Навроцкому, но не успела, лишившись чувств. Поляк на руках вынес Данку из ресторана, отвёз домой, на Воздвиженку, и, едва дождавшись, когда та придёт в себя, объявил, что между ними всё кончено, что он женится на Заворотниковой и переезжает к ней. Тут же последовала вторая, еще более бурная, часть скандала. Данка перебила и переломала всё, что попалось под руку, метнула в окно вслед уходящему Навроцкому чугунную статуэтку и до утра прорыдала на диване, а затем собрала детей, вещи, оставшиеся ценности и укатила в Петербург.

Узнав об этом, Кузьма в тот же вечер объявил Митро, что тоже едет в Питер. Сначала Митро орал благим матом, потом уговаривал, затем снова орал, кроя отборной бранью и «эту шлюху», и «дурака племянника»… и наконец согласился. Наутро Кузьма ушёл, и больше на Живодёрке его не видели.

Он приехал в Питер, совершенно не представляя, где искать Данку с детьми, намереваясь сначала расспросить цыган, а уж затем обходить все гостиницы и ночлежные дома. С цыганами Кузьме сразу же не повезло: никто и слыхом не слыхивал о Данке. На всякий случай он наведался в рестораны, где пели цыганские хоры, в Новую деревню, в «Аркадию», но и там никто ничего не знал. Лишь на десятый день в грязных номерах на Мойке прыщавый половой в не стиранной с Христова пришествия рубахе, почесав подбородок, заявил, что «приехала такая, и с дитями, уж неделю за проживанье и стол не плотют».

Он нашёл Данку лежащей на железной кровати в грязной комнате с отставшими от стен обоями. Дети за столом играли в лото на орехи. После перед глазами Кузьмы ещё долго стояла эта жёлтая стена, две пары больших чёрных детских глаз, в упор разглядывающих его, и тёмное, в ореоле растрёпанных волос, измождённое лицо Данки. Она, казалось, не удивилась при виде Кузьмы. С минуту они молча смотрели друг на друга… а потом Данка вдруг расхохоталась. До сих пор Кузьме иногда слышался во сне её смех: хриплый, тихий, безостановочный. Она смеялась и смеялась, откинувшись на грязную подушку, смеялась до слёз, а потом содрогалась в рыданиях, зажав лицо руками и отталкивая бросившихся к ней детей. И всё ещё плакала, когда Кузьма, так и не вымолвивший ни слова, пошёл рассчитываться с половыми, хозяином гостиницы и по ломбардным квитанциям.

Вечером выяснилось, что денег у Данки не было ни копейки. Она равнодушно сказала Кузьме, что уже собиралась идти по старой памяти гадать на набережную, но сердце болело так, что она не смогла даже приподняться на кровати. Странный был у них разговор. Данка лежала в постели, отвернувшись к стене. Кузьма сидел рядом, на скрипучем гостиничном стуле, смотрел на свесившиеся с подушки косы Данки, тяжёлые, иссиня-чёрные, наполовину распустившиеся… Слушал её хриплый, незнакомый голос и понимал: пора уходить отсюда. Когда Данка умолкла, он сказал:

– Ежели тебе ничего боле не надо, так я пойду.

– Куда? – не поворачиваясь, спросила она.

– В Новую деревню. У меня там родня, сестра замужем…

– Это далеко. Дождь на улице. Не ходи.

– Что ли… остаться?

– Ай, да делайте вы что хотите…

Она так и не повернулась к нему. Не повернулась даже тогда, когда Кузьма лёг рядом. Он не знал, о чём Данка думала в ту ночь. Оба не спали, молчали, притворяясь спящими. Но когда наутро Кузьма сказал, что хорошо бы ему сходить в «Аркадию» и попросить работу, Данка согласилась. В тот же вечер Кузьма стоял в зале «Аркадии» с гитарой в руках вместе с другими цыганами. А через месяц едва оправившаяся после болезни Данка пришла туда же – и на другой день газеты уже захлёбывались восторженными сообщениями о появлении в Северной Пальмире великолепной цыганской певицы из кочевого табора.

Данка не прогнала его. Хотя первые же выступления в ресторане принесли ей оглушительный успех. Немолодая уже певица из Москвы в считаные дни затмила примадонн хора Алексея Васильевича, про неё написали в «Северной пчеле», у дверей «Аркадии», как когда-то возле «Яра», начали собираться толпы поклонников, и стало ясно, что бывший муж Дарье Степной больше не нужен. Но, к удивлению Кузьмы, Данка не гнала его, и вскоре он перестал ломать голову – почему… Значит, так ей было лучше. Он ни на что не рассчитывал, ничего не ждал. Чего ждать, на что рассчитывать после того, как Данка семнадцать лет подряд видела его, в дым пьяного, перед своим домом на Воздвиженке? Слава богу, что согласилась взять его своим гитаристом – и за все годы выступлений в «Аркадии» не выбрала другого, хотя музыканты в хоре были хоть куда.

Пить Кузьма бросил – причём сам не заметил как. Данка, дети, ресторан, выступления, поиски дешёвой квартиры заняли всё его время, и лишь осенью он спохватился, что третий месяц не пьёт ни капли. Поняв это, Кузьма даже рассмеялся. Подумал: расскажи цыганам с Живодёрки – не поверят, хоть сто раз крёстно забожись… Все знали, и сам Кузьма был уверен в том, что после стольких лет запойных пьянок человек стать прежним не может. Но что-то произошло, и Кузьма даже собирался забежать в Исаакиевский собор воткнуть свечку святому Николе-исцелителю, но, конечно, позабыл. Не до Николы тогда было.

Всё, казалось, налаживалось потихоньку. Кузьма нашёл домик Фомича, отставного солдата-пехотинца, который мучился от старческого одиночества и охотно принял на постой цыганскую семью. Дети тоже были пристроены. Мишка даже бегал в церковно-приходскую школу учиться грамоте, а семилетняя Наташа крутилась по хозяйству с той взрослой сноровкой, которой обладает любая цыганская девчонка. Кузьма и Данка работали в ресторане, слушать Дарью Степную съезжалось пол-Петербурга, как-то раз были даже великие князья, и Данка до сих пор хранила их подарок: кольцо с огранённым капелькой рубином.

Но бог не любит, чтобы у людей всё складывалось хорошо. Кузьма чуть не умер со страха, когда однажды во время исполнения своего коронного романса «Я ласкала, целовала» Данка вдруг оборвала пение и поднесла руку к груди. Кузьма шагнул к жене, но она с застывшей на лице улыбкой едва заметным движением приказала ему продолжать играть. И допела весёлую песенку до конца. Лишь уйдя из зала в заднюю комнату, она упала на диван с серым, искажённым болью лицом.

– За доктором послать, девочка? – впервые за всю жизнь Кузьма осмелился назвать её так.

– Уйди прочь, ты пьян, – сквозь зубы сказала она.

Данка часто говорила это. Кузьма не решался спросить: видит жена или нет, что он давно не пьёт. За доктором всё-таки послали, и тот решительно заявил: никаких волнений, никаких выступлений, полный покой и тёплый климат. Тем же вечером Кузьма предложил Данке бросить хор и ехать на юг, но та, не дослушав, встала и ушла. Он пришёл к ней в ту ночь, как всегда, не зная: оттолкнет или нет? Данка не оттолкнула. Но и не сказала ни одного слова до самого рассвета. Кузьма не переживал: привык.

Потом были ещё два приступа, оба – во время выступления, и оба раза Данка уже не смогла допеть романс до конца. Цыгане начали шептаться о том, что Дарья Степная «долго не протянет». Сам хоревод Алексей Васильевич как-то раз тихо спросил у Кузьмы, не собирается ли он всерьёз лечить жену? Кузьма ничего не ответил: ведь всё решала Данка. А она и слышать не хотела о том, чтобы оставить ресторан, с какой-то болезненной хваткой цепляясь за эту блестящую жизнь. Она даже сменила репертуар и теперь вместо любимых жестоких романсов пела смешные шансонетки и незамысловатые песенки вроде «Ну целуй, не балуй» и «Я цыганка, дочь степей». Публике это понравилось; когда Данка в своём красном платье, картинно изогнувшись, блестя глазами, пела вальс «В час роковой» и звонко играла голосом на верхних нотах, ресторан ревел от восторга. А Кузьма, стоя за спиной жены и машинально аккомпанируя, читал про себя «Верую» и надеялся: хоть бы сегодня пронесло. Иногда проносило, иногда – нет. Но, скажите на милость, что теперь-то делать?

Взглянув на ходики, Кузьма увидел, что уже четвёртый час утра. Свеча в стакане почти полностью догорела, превратившись в плавающий в растопленном воске чуть тлеющий фитилёк. Кузьма допил холодный, ставший горьким чай, взял стакан со свечой и пошёл к Данке.

Жена спала на боку, обняв обнажёнными руками подушку. Кузьма поставил свечу на подоконник. Сел, не раздеваясь, на пол, прислушался к дыханию Данки, порадовался про себя: дышит ровно, хорошо, не мучается… В прыгающем жёлтом свете лицо Данки казалось совсем молодым и растерянным. Тень от ресниц шевелилась на запавших щеках, лоб перерезали две горькие морщинки, брови были страдальчески приподняты. Кузьма смотрел на её лицо до тех пор, пока свеча не замигала и не погасла. В наступившей темноте он разделся, осторожно лёг рядом с женой. И уже начал проваливаться в сон, когда вдруг услышал приглушённые рыдания рядом с собой. Сначала он медлил. Затем осторожно, на ощупь, нашёл руку Данки.

– Что ты?

– Ты чего не спишь?! Пошёл вон! – раздалось сдавленное шипение. – Уйди от меня! Спи! И не поеду я никуда отсюда, не поеду, слышишь?! Дэвлалэ, как вы мне осточертели все, все, все…

Кузьма вздохнул. Отодвинулся. И лежал неподвижно, глядя в темноту, до тех пор, пока всхлипывания рядом не смолкли.

Глава 5

Июнь на юге в этом году выдался жарким. Белое солнце целый день висело в небе, источая нестерпимый жар. Море сверкало, известняковые утёсы слепили, как мартовский снег. Степь выгорела начисто, остатки пожухлой травы едва топорщились на облысевшей почве, и сухие комки перекати-поля свободно путешествовали по ней из края в край. Не выдержала даже ко всему привыкшая полынь на прибрежных камнях и, утратив невзрачные соцветия и листья, торчала между утёсами сухими жёлтыми палками. К гальке на берегу невозможно было прикоснуться, и нравилось это лишь одному человеку в рыбачьем посёлке: турку Мустафе, который спокойно и важно варил свой кофе прямо на камнях у трактира Лазаря. Толстый турок никогда никуда не спешил, бег как способ передвижения не признавал, и потому Илья и Маргитка, идущие к трактиру, крайне удивились, увидев, что Мустафа несётся им навстречу, вспотевший, с сотрясающимся животом и вытаращенными глазами.

– Дэвла[23], что это с ним? – пробормотала Маргитка. – Мариам, что ли, себе кого получше нашла?

– Брат, куда рысишь? – спросил Илья.

Мустафа промчался мимо него, как тяжеловоз, пыхтя и сотрясая землю, и выпалил на ходу:

– За Мариам! Пусть поглядит, пока не кончилось!

Илья взглянул в сторону трактира. Там, под старым грецким орехом, действительно собралась нешуточная толпа, откуда доносились восхищённые вопли, ругань, смех и лошадиное ржание. Когда Илья с Маргиткой приблизились, крики стали отчётливее:

– Давай, Роза! Эй, Чачанка! Смотри, не падай!

Илья раздвинул локтями толпу – и увидел нечто невообразимое. Перед трактиром, делая широкий круг по двору, галопом носился тот самый красавец жеребец чистой золотой масти, которого неделю назад на аркане притащил в посёлок Васька Ставраки. Все эти дни конь был на языках не только у поселковых барышников, но и у городских ценителей лошадей. Он оказался редкой красоты, с тонкими и сильными ногами, подобранной грудью, богатым хвостом, слегка удлинённой спиной, маленькой и сухой породистой головой. Проблеск белка в углах фиолетовых глаз говорил о своенравном характере, в чём за неделю Васька убедился полностью. При посредстве всех знатоков округи он несколько дней пытался укротить бешеную скотину, но безрезультатно. После того как с жеребца три раза сорвался молдаванин Белаш, пять раз – коновал с Ближних Мельниц кривой Остап и раз двадцать – сам Васька, было решительно установлено: чёртовой твари дорога только на бойню. Золотой жеребец не давал приблизиться к себе: фыркал, храпел, дико скашивал глаза, дёргался и лягался, и даже Илья, раз взглянув на него, не стал и пытаться. Сказал Ваське: «Без толку. Норовистый, как чёрт. Татарам продавай».

Продавать татарам такую красоту Ваське не хотелось, он рассчитывал сбыть породистого скакуна какому-нибудь богатому знатоку в Одессе, но необъезженная лошадь сильно теряла в цене, и Васька не спешил подыскивать покупателя, всё ещё надеясь обломать строптивца. И сейчас Илья не верил своим глазам: неукротимый золотой галопом нёсся по кругу, словно в цирке, а на его спине, сжав бока коня коричневыми исцарапанными ногами и гикая, как кабардинский мальчишка, сидела Роза Чачанка. Испуга на её лице не было и в помине: все видели, что Роза упивается скачкой. Более того – понаблюдав за ней с минуту, Илья понял, что бешеная баба показывает джигитовку: она то запрокидывалась назад, почти ложась на круп лошади, то на лету срывала лист с грецкого ореха, то, свешиваясь до земли, подхватывала прямо из-под копыт гальку, то, как в пляске, била плечами. Пробормотав: «Вот шальная…» – Илья ткнул кулаком в бок стоящего рядом Лазаря и потребовал объяснений. Лазарь долго отмахивался и орал по-гречески, но в конце концов сбивчиво поведал следующее.

Ранним утром Васька Ставраки, ругаясь и размахивая кнутом, на верёвке приволок рыжего жеребца к трактиру. Там Ваську по уговору ожидал высокий и длинный, худой, как щепка, сэрвицкий цыган Федько из Одессы, клятвенно пообещавший объездить упрямую тварь.

Разумеется, ничего не вышло и у Федька: раз за разом он оказывался на земле. К тому времени к трактиру начали сходиться вернувшиеся с раннего лова рыбаки, собралась толпа, Федьку помогали советами, подбадривали, но ничего не помогало. В конце концов вывалянный с ног до головы в пыли сэрво заявил, что, похоже, не судьба, и добавил, что такой оголтелой коняки он не видал сроду. После Федька попробовал ещё раз, «на авось», и сам Васька, но под хохот рыбаков тоже полетел в пыль. Окончательно выйдя из себя, он с матерной бранью выдернул из-за голенища кнут и принялся исступлённо хлестать вскидывающегося на дыбы жеребца. Тут с грохотом открылась дверь трактира – и на двор вылетела заспанная, растрёпанная и орущая на весь посёлок Чачанка. Подбежав к Ваське, она вырвала у него кнут, далеко отшвырнула его, во всеуслышание высказала всё, что думает о «голоштанном босяке», и решительно зашагала к обозлённому коню, на ходу подтыкая юбку. Остановить Розу бросились сразу несколько человек, но она зарычала на них так, что те шарахнулись, не спеша огладила и отёрла рукавом дрожащего от ярости жеребца, скормила ему картошину со своей ладони и, обняв бешеную тварь за шею, принялась что-то нашёптывать коню на ухо. Тот слушал, подёргивая головой и переступая с ноги на ногу, тянулся к Розе губами и лишь коротко всхрапнул, когда она вскочила ему на спину.

– Хде она так джигитовать насобачилась, Матерь Божья? – проворчал за спиной Ильи Федько. – Первый раз в жизни бачу, щоб цыганка на лошади гоняла! Тай ще на такой скаженной!

– И никакая она не цыганка. Примазывается! – зло сказала Маргитка.

– Замолчи, – велел Илья.

Маргитка вспыхнула, но ответить не успела, потому что в эту минуту Роза под восторженные вопли зрителей осадила взмыленного жеребца, ласково похлопала его по шее, спрыгнув на землю, и зашагала к Ваське Ставраки. Тот стоял под грецким орехом, прислонившись спиной к толстому корявому стволу. Ему одному из собравшихся перед трактиром совершенно не понравилось устроенное представление, и он мрачно смотрел из-под насупленных бровей на приближающуюся к нему Чачанку. Рыбаки тоже наблюдали за Розой с интересом, надеясь на продолжение. Ожиданий общества Роза не обманула.

– Видал, дух нечистый, как с животиной обращаться надо?! Эх ты, на таракане тебе ездить! – заголосила она на весь двор, суя Ваське под нос маленький загорелый кулак. – Скинул он тебя и ещё раз сто скинет, и правильно сделает! Он теперь до смерти не забудет, как ты его кнутом по двору гонял! Да самому бы тебе того кнута понюхать, медуза ты паршивая! Тьфу! Да какой ты конокрад после этого? Семечки тебе у старух на базаре красть, а не лошадей!

Лицо Васьки перекосилось от бешенства, рука его дёрнулась к голенищу, но кнута там не оказалось. Васька дико огляделся вокруг в поисках чего-нибудь тяжёлого, схватил валяющуюся в пыли ржавую подкову, замахнулся.

– О, давай, давай, помаши руками! – подбодрила его Роза. – Попляши, а я спою! Гоп, морэ, не зевай, таракана оседлай! Ехай себе с богом, не гони дорогой!

Неожиданно получившаяся песенка довела рыбаков до дикого хохота. Лазарь рядом с Ильёй сложился вдвое, насколько позволял круглый живот, ловя разинутым ртом воздух. Федько ржал, схватившись за бока, вытирал слёзы и приговаривал по-своему грек Спиро, дед Ёршик и вовсе сел на землю, дрожа от смеха. К удивлению Ильи, смеялась и Маргитка: громко, блестя зубами и, кажется, искренне:

– Ой, не могу, умру… Ох, помогите, кончаюсь… Смотрите, люди добрые, саво ром баро…[24]

Васька выстрелил в сторону хохочущей Маргитки злым взглядом из-под бровей, и Илья злорадно заметил, какой краской залилась его чёрная физиономия. Яростно выругавшись сквозь зубы и круто развернувшись, Васька зашагал по дороге в город.

– Эй, красавец, а лошадь-то? Лошадь-то забери! – завопила ему вслед Роза.

Васька не оглянулся, и на мгновение Илье стало даже жаль его. Всё-таки вогнать в краску Ваську Ставраки до сих пор не удавалось никому в посёлке.

– Ну и язык у тебя, Розка! Без ножа парня зарезала, – полушутливо упрекнул он посмеивающуюся Чачанку.

– А-а, будь здоров, Смоляко, я тебя и не видела! – весело поздоровалась Роза. – Ничего, такого обломать не грех. Ну, не люблю я его, не люблю, и всё! Когда его зарежут, и на поминки не приду. Выдумал – живую божью тварь мучить!

– А тебе обязательно нос сунуть надо было! Гляди, припомнит он тебе…

– А! Пугали ежа голым задом! – беспечно сказала Роза. – Слава богу, не в лесу живу. Рыбачки в обиду не дадут.

– Слушай, поделись секретом – как ты с жеребцом управилась? – помявшись, спросил Илья. – Стыд сказать, я к нему и подойти побоялся! А ведь не первый год с лошадьми-то…

– Да какой тут секрет, господи? – Роза, приглаживая ладонями растрёпанные после скачки волосы, хитровато посмотрела на Илью. – Прикармливала я его, всего и делов. Васька ведь, паскуда такая, впроголодь его держал, а мне жалко было: животина же бессловесная… Вот я, как солнце сядет, на двор пролезу тихонько…

– К Ваське?! – поразился Илья. – И не боялась?

– Чего бояться? Пролезу, к лошадёнку подберусь и кормлю его… солёным арбузом с хлебом. Два раза овес в подоле приносила, только, незадача, просыпала много, когда через плетень лезла. Вот Васька, поди, башку ломал – откуда столько овса во дворе?.. Ну, вот и пригодилось.

– А джигитовать где выучилась? Я такое только у грузинов видал.

Роза посмотрела на Илью внимательным и весёлым взглядом, по-мальчишески присвистнула сквозь зубы и заговорила о другом:

– В город-то вы идёте сегодня?

– Зачем? – удивился он.

– Как, а ты что, не слыхал?! – в свою очередь, удивилась Роза. – Ну, как в колодце живёте, право слово! Да об этом второй день все цыгане в Одессе галдят! Хор с самой Москвы приехал, ясно? В Одессе остановились, пели вчера у Фанкони, а сегодня в парке для всех. Завтра в Крым возвращаются. Все наши идут смотреть, интересно ведь! И надо же, с такой дали, с самой Москвы!

– С… Москвы? – внезапно охрипшим голосом переспросил Илья. – А чей хор? Кто хоревод?

– В афише прописано – Дмитриев, кажется. Из каких он, не знаешь?

Его словно обухом ударили по голове. Илья провёл задрожавшей рукой по лбу, затеребил в пальцах шнурок нательного креста. Роза смотрела на него выжидательно, и надо было что-то отвечать ей, но вставший в горле ком не проваливался, хоть убей. Дэвлалэ! Московские… здесь… какого чёрта только явились… Зря надеялся, что теперь до смерти их всех не увидит. Господи, за какой ещё грех на него это свалилось?

– Что с тобой, Илья? – тихо спросила Роза.

– Со мной?.. – голос дрогнул, сорвался, и Илья отвернулся от пристального взгляда Чачанки. – Со мной ничего.

– Сам-то ты не московский случаем?

– Н-нет… Мы смоленские… Так, говоришь, все пойдут?

– Ну да. – Роза не сводила с него глаз. – И я, и одесские. Вы-то собираетесь?

Илья молчал, лихорадочно думая, что ответить. Взгляд его упал на подошедшую Маргитку. В её глазах стояло такое смертное отчаяние, что Илья сразу понял: нужно поскорее уходить и уводить её.

– Пойдём мы, Роза. У меня ещё дел полно сегодня.

– Подожди! – Роза взмахнула рукой, показывая на дорогу. – Это не ваша Цинка мчится?

Илья сощурился против солнца и убедился, что по дороге действительно несётся со всех ног Цинка – запыхавшаяся, вспотевшая, запылённая до самых глаз. Подбежав и едва переведя дух, внучка принялась вопить на всю окрестность:

– Дед, меня дадо послал! За тобой! Чтобы быстро-быстро! Велел сказать: бросай всё и бежи домой! Надо очень! Там твоя сестра пришла! Тётя Варя пришла! Вот что!

– Варька? – медленно переспросил Илья. – Откуда?

Цинка пожала плечами, обеими руками вытерла пыль и пот с лица, схватила деда за руку. Илья обернулся к Маргитке.

– Идём домой?

– Идём, – глухо, не поднимая глаз, ответила она.

Варьку Илья увидел ещё издали. Сестра сидела на крыльце дома, обхватив колени руками, дымила трубкой, изредка сплёвывала в сторону. Заметив приближающегося Илью, не спеша встала, выколотила и спрятала трубку. Она ещё тушила босой ногой последние угольки, когда брат подошёл вплотную.

– Варька… – только и сумел сказать он.

Сестра подняла голову, и Илья едва успел увидеть её блестящие от слёз глаза – в следующий миг Варька уже висела у него на шее, сдавленно повторяя:

– Ах ты, дух нечистый… Проклятье всей жизни моей… Наказание господне, за какие же грехи ты мне дался…

– Да за что ругаешь? – хрипло спросил он. – Вот он я. Сама же не ехала шесть лет.

– Я не ехала? Я не ехала?! Да я тебя по всему Крыму искала! По всей Бессарабии! Вы же совсем на месте не сидите! Хоть бы знать о себе дал, паршивец, последнюю совесть схоронил!

Он молчал. Обнимал худые плечи сестры, гладил её по спине. И сам не заметил, как опустился на колени и как Варька тут же села рядом прямо в пыль, и они обнялись, как в детстве, и он уткнулся в её плечо. Вот она – Варька, вот она – сестрёнка, вся его семья, вся родня. Снова здесь, снова с ним.

Дома у накрытого стола сидел Яшка, а возле печи суетилась Дашка. Илья давно не видел дочь такой счастливой – улыбка не сходила с её лица, огромный живот не мешал ей ловко и быстро орудовать у печи ухватом. Она уже успела заставить стол всем, что было в доме съестного, налила воды в самовар. Маргитка молча подошла помочь. Илья заметил, что с Варькой они поздоровались холодно, мельком, не поцеловавшись. Вскоре Маргитка и вовсе ушла на двор с полным тазом грязного белья, словно не могла выбрать другого времени для стирки. Илье это не понравилось, он собрался было пойти вернуть жену, но передумал: хотелось послушать Варьку, начавшую рассказывать о своём путешествии по Крыму.

Яшка сидел за столом как на иголках. Едва дождавшись паузы в разговоре старших, он принялся жадно расспрашивать Варьку:

– Как наши все там, биби[25] Варя? Как отец? Мама здорова? Сестёр замуж взяли? Всех? Пашка Трофимов на Ольке обещал жениться – женился?

Впервые на памяти Ильи Яшке изменила его привычная сдержанность, вопросы сыпались из парня один за другим, а загорелое лицо было взволнованно и казалось совсем мальчишеским. Яшка даже не заметил, что выпил свой стакан вина до того, как пригубили Илья и Варька: недопустимое поведение при гостях, тем более старших. Вздохнув, Илья понял, что, пока Варька не переберёт всю Яшкину московскую родню, поговорить с сестрой ему не удастся.

А может, и слава богу… О чём говорить? Что рассказывать? Как искал по всему Крыму Маргитку? Какой её нашёл? Как жили, как живут сейчас? Зачем?.. Позориться только. Да, Варька сестра ему, да, кроме неё, у него и на свете нет никого, но… Язык не повернётся рассказать, из-за чего они столько лет, как бродяги, мотались по Крыму, из-за чего никак не могли сесть на одном месте, ужиться с цыганами… Да Варька и не дура, небось давно сама догадалась. Ведь наверняка не думала, что отыщет брата в нищем рыбачьем посёлке среди бог знает какого сброда. Что он ответит, если Варька сейчас спросит: «Как ты живёшь, Илья?» Что тут отвечать? Не расскажешь ведь, не вывалишь, как прежде, всё, от чего болит душа, не спросишь: «Что делать?» Тьфу, пропади всё пропадом… Может, лучше бы ей и вовсе не приезжать было.

Яшка угомонился только через час. И то помогла Дашка, на миг остановившаяся за спиной мужа и что-то чуть слышно шепнувшая ему. Яшка умолк, смущённо покряхтел, тут же вспомнил о каком-то неотложном деле и, извинившись, вышел из комнаты.

– Спасибо, чяёри, – недовольно сказал Илья. – Думал – до ночи от него не избавлюсь.

Дашка улыбнулась, взяла пустое ведро и вышла на улицу вслед за мужем.

– Золото, а не девочка, – с нежностью проговорила Варька, глядя ей вслед. – И в кого только?

– Да уж не в меня.

– Знамо дело. – Варька снова достала трубку, долго раскуривала её, придавив табак вынутым из печи угольком. Илья молча ждал, рассматривая на свет красное вино в стакане. Дашка всё не возвращалась. Со двора доносилось мокрое шлёпанье: Маргитка у колодца стирала бельё.

Варька наконец управилась с трубкой, затянулась, выпустила облако дыма. Илья искоса, сердито взглянул на неё:

– Долго дымить будешь, паровоз-вагончики? Рассказала бы лучше, как наши.

– А что наши? – невнятно переспросила, не вынимая трубки изо рта, Варька. – Я в таборе с весны не была. Но, кажется, все живы-здоровы, только старая Стеха на Святках померла. Правда, и пора уже было, ей лет девяносто точно стукнуло. Сыво последнего сына женил и всех при себе держит, отделяться не даёт, добро жалеет. Смех и грех глядеть, как четыре невестки у одного костра толкутся да задами стукаются! Маша своего пьяницу похоронила, теперь весёлая бегает: отмучилась… Ванька Жареный из тюрьмы пришёл и в первый же день чуть жену не убил, еле цыгане развели: что-то ему про неё наболтали. Брат его дочь сосватал за каких-то ростовских, весной хотят свадьбу делать, а денег нету, даже занимать не у кого… Илья, что с тобой?

Он опустил глаза. Перевёл дыхание. Сквозь зубы спросил:

– Ты что, издеваешься надо мной? Что мне до таборных? Я их шесть лет не видал и видеть не хочу. Ты мне про детей моих расскажи. И… и про Настьку.

– А-а, вон ты чего… – Варька положила трубку рядом со стаканом на стол. Долго молчала. Илья ждал, глядя на вино в своём стакане, и в глазах уже рябило от красного блеска.

– Ну, что тебе рассказать… Про то, что Гришка на Анютке женился, ты знаешь? Петька тоже жену взял, из трофимовских, всё-таки навязали тебе Стешку в родню… Красивая девочка, но бесталанная, в хоре только за красоту и держат, сидит посреди первого ряда богородицей… А месяц назад и Илюшка женился на Катьке Конаковой. Прелесть девчонка, и пляшет хорошо… Нет, ты меня не слушаешь, я вижу! Илья! Сам ведь просил рассказывать!

– Прости. Слушаю. – Илья отпил вина. И, так и не заставив себя поднять глаза, спросил:

– А что же… Настька?

– Настька? – Варька помолчала. – Настька замуж собирается. За князя Сбежнева. Если всё хорошо будет, осенью уж обвенчаются. Он её в Париж увозит.

Вот так, ошалело подумал Илья, сжимая внезапно заплясавший в пальцах стакан. Вот так. Не зная, куда деть задрожавшие руки, злясь на себя за это смятение, он всё же сумел усмехнуться:

– Что ж… Слава богу, быстро утешилась.

– Помолчи! – резко сказала Варька. – Что ты знаешь?

– А чего тут знать?! – рявкнул Илья, стукнув по столу стаканом. Он разбился вдребезги, на пол посыпались осколки, по столу растеклась гранатовая лужа, а сам Илья сдавленно выругался, порезав руку.

Варька молча смотрела в окно. Когда Илья перестал материться, спросила:

– Слушай, а ты чего ждал? Что она до конца дней своих по тебе убиваться будет? Много чести…

– Ничего я не ждал. Выходит замуж – и слава богу. Может, ещё детей ему нарожает. – Илья встал, прошёлся по комнате. Дрожь в руках не проходила, саднила порезанная ладонь. В висках стучало, как маятник: Настька… князь… Настька… князь…

Да, конечно, прежнего не воротишь. И права Варька, не сохнуть же Настьке одной, она совсем не старая ещё, красивая, любой такую с радостью возьмёт, небось, и не один князь в очереди стоит… Права Варька, и Настька права, хоть поживёт по-человечески. И ничего другого быть не могло… но отчего же, господи, худо-то так?

– Что ж она за него сразу не вышла? – спросил он, стоя у окна и глядя на двор. – Зачем тянула столько лет?

– Не знаю. Может, тебя ждала. Может, боялась. Наши-то все её уговаривали, Митро – тот с утра до ночи зудел, как бабка древняя: выходи, выходи, дура… А сейчас уж тянуть некуда, князь в Париж с посольством уезжает, а туда только законную супругу можно.

– Понятно. Ну, дай бог.

– Подойди ко мне.

Он не послушался. Упрямо стоял у окна до тех пор, пока Варька не подошла сама, не взяла его за руку и не усадила насильно у стола.

– У тебя кровь. Сильно порезался? Как был бешеный, так и остался… Чего разошёлся-то? Совсем, что ли, плохо здесь?

– С чего ты взяла? – Илья опустил голову, понимая, что сейчас хочешь не хочешь, а придётся врать. Противно было до дрожи в коленях, но Илья знал: правды о своей жизни с Маргиткой он не расскажет под ружьём. Никому. Даже Варьке.

– Что ты на меня так смотришь? Чего ты сама себе напридумывала? Слава богу, хорошо живу. Что детей пока нет – это пустяки, Маргитка сейчас в тяжести, к зиме управится. Деньги есть, лошади есть, дом есть… Внуков вон целая охапка, покою в доме никакого… Чего ещё надо?

Варька молчала. Умолк и Илья. Через минуту тишины он осторожно поднял взгляд. Сестра сидела, подперев голову рукой, и изумлённо смотрела на него.

– Слушай, Илья, ты что – голову мне морочишь? – почти с испугом спросила она. – Ты ума лишился?!

Он не ответил. Варька негромко, глядя в окно, сказала:

– Вот не думала, что у нас с тобой до такого дойдёт. Ты что, Илья, решил, что я за эти годы ослепла? Или из ума выжила? Хорошо он живёт, посмотрите на него, люди добрые… А то я не знаю, зачем ты в эту дыру зарылся! Жену от цыган прячешь, позориться не хочешь, только и всего! Была я в Симферополе, мне крымы рассказали, почему вы оттуда съехали! И в Кишинёве была, там вас лаутары местные тоже хорошо помнят! А что ты с девочкой сделал? Во что ты её превратил?! Да для того она, что ли, родилась, чтобы за твоей кобылой по свету таскаться?

– Ну, тут ты меня не совести! – вспылил Илья. – Она, что ей лучше, сама выбирала! Я ей не навязывался!

– Дурак, ты ей в отцы годишься! Думать надо было, прежде чем на девчонку зелёную лезть! Я ведь, когда вы пришли, Маргитку даже не узнала. Присмотрелась, только тогда поняла: взаправду она… Что ты с ней сделал? Она же весёлая была, красивая, светилась вся… А теперь глаза, как у кошки одичалой. И что это у неё с лицом? Бьёшь ты её, что ли?

Варька спросила это будничным тоном, но ему вся кровь бросилась в лицо. Не глядя на сестру, Илья пожал плечами.

– Ну, было.

– И есть за что? – поинтересовалась Варька.

– Да вроде пока особо не за что…

– Молодец, морэ… Ну а чего ты отворачиваешься? Твои дела. Живи так, коли в радость. Но только я тебя попросить хотела…

– О чём?

Варька отпила вина из стакана. Вздохнув, сказала:

– Мы сегодня в вашем городе поём, в парке. Народу будет много, знаю, что и цыгане явятся… Прошу тебя – не приходи.

– Это почему ещё?

– Незачем.

– Ну, давай, расскажи, сестрёнка, куда мне ходить! – взорвался Илья. – Знаю я, чего ты беспокоишься: за Настьку боишься. Да не бойся, не полезу я к ней!

– Ещё бы. Этого не хватало. Она ведь только в последний год понемногу успокаиваться начала, а раньше всё тебя ждала. Как я в Москву приеду – вцепляется, как репей: «Где Илья, что с ним, как живёт?» А я ей и рассказать-то ничего не могу, сама не знаю, где тебя носит. Настька мне не верила, обижалась, плакала… Впору было вовсе в Москву не приезжать. И только-только в этот год униматься стала… И замуж выйти мы её наконец-то уговорили.

– Уговорили они… – процедил сквозь зубы Илья. – А вы её-то спросили, ей этот князь нужен?

– Стало быть, нужен, раз замуж идёт, – невозмутимо ответила Варька. – Настька не тёлка летошняя, её на привязи не потянешь… И ты зря бесишься. Тоже ведь, по-моему, не один кочуешь. Ты себе такую жизнь сам выбрал. Лучше она или хуже – мне решать не с руки. Но к Настьке не лезь. Не мути её, не трогай. Дай ей жить спокойно, мало она от тебя терпела?

– Хватит, – мрачно оборвал её Илья, не поднимая головы. – Не говори так со мной. Я знаю, тебе Настька роднее сестры. Но… ведь и я тебе не чужой? И ты лучше других знаешь, как всё было. А за Настьку не беспокойся. Не пойду я туда. И своих никого не пущу. Хоть бы вы сгорели все…

Варька молча погладила его по плечу. Очень хотелось отстраниться, но Илья сидел неподвижно, глядя на дрожащую вокруг бутылки лужицу красного вина. И когда час спустя Варька ушла, он продолжал сидеть так же, не выйдя даже проститься с сестрой. Провожать её до города пошёл Яшка, за ним увязались дети. Маргитка тоже куда-то делась, и во дворе стало непривычно тихо. День клонился к вечеру, пыльное стекло окна порозовело от закатного света. Нужно вставать, идти заниматься обычными делами, но отяжелевшая голова не поднималась с кулаков, хоть убей.

Правильно, конечно. Незачем туда ходить. Ещё не хватало попасться на глаза кому-нибудь из хоровых. Права Варька, он и не собирался никуда, но… Сжимая руками голову, Илья с горечью думал, что никогда, ни разу за всю жизнь сестра не говорила с ним так. Словно не родня, словно он давно ей не брат. Он, конечно, святым никогда не был, всякое случалось… ну и что? Когда Варька на него смотрела такими чужими глазами? Будто не после шести лет разлуки встретились. Искала, говорит… Зачем искала, вдруг со злостью подумал Илья. Чтобы сказать: «Не лезь к Настьке»? А то он без неё не знал! И не рвался никуда, и в мыслях не держал, и Маргитка пока при нём, так чего же ему дёргаться? О чём жалеть?

Илья перевёл дыхание, снова уткнулся лбом в кулаки. Шёпотом позвал: «Настька…» и привычно представил себе жену в её тёмном платье, с тяжёлым узлом волос на затылке, со спокойной улыбкой. Сваты недоделанные, горько подумал Илья, навязали ей всё-таки этого князя. Ведь не любила же она его никогда! Не нужен он ей был! Зачем же согласилась, зачем пошла? Не иначе Яков Васильич, перед тем как помереть, заставил!

Илья закрыл глаза. Криво усмехнувшись, подумал о том, что заставить Настьку что-то сделать против её воли не удалось бы даже богу. Значит, сама захотела. Что ж… пусть. Значит, успокоилась. Значит, его, Илью, больше не ждёт. Но отчего же он тогда сидит тут, как пёс цепной на привязи, и не может встать и пойти в город, чтобы хоть посмотреть на свою же собственную жену? Почему нет, если ей всё равно теперь?!

Внезапно Илья подумал о том, что Варька, наверное, расскажет Насте о встрече с ним. Да, расскажет непременно – чего ей скрывать? И Настька узнает обо всём. И об этих пустых шести годах, и о том, как он болтался из города в город, и о его бестолковой, дурацкой жизни с Маргиткой, и о синяках на её лице, и о её взгляде затравленной кошки… И пусть знает, отчаянно подумал Илья, сжимая кулаки. Пусть знает, что он за всё сполна заплатил и ни одного дня за эти годы счастлив не был. А то, может, Настька считает, что у него тут не жизнь, а мёд с сахаром… Взвыть впору от такого сахара… но стоит ли? Позориться перед дочерью? Дать Маргитке похохотать вволю? Стервенеть от презрительного взгляда сосунка Яшки? Осталось теперь только сидеть одному в пустом доме, смотреть в стену… и понимать, что никто, кроме тебя самого, в этом не виноват. Так чего же теперь рваться с привязи, в чём каяться? Сиди и давись этой жизнью, пока не сдохнешь.

Илья поднял голову, взглянул в окно. Красное солнце уже висело над самыми крышами посёлка. Выступление хора в Одессе, должно быть, скоро начнётся… В парке, значит… Ну, так пусть покажут того, кто не даст ему, Илье Смоляко, пойти и посмотреть, на ком переженились его старшие сыновья! Илья резко встал и, не подняв упавшей табуретки, вышел из дома.

У ворот ему загородила дорогу Маргитка.

– Куда ты, Илья?

Он увидел её полные слёз глаза, помертвевшее лицо. Отвернулся, отстранил Маргитку с дороги.

– Пусти меня.

– Илья!!! – Она сразу всё поняла.

– Пусти, я вернусь…

– Дэвлалэ, так и знала… С самого начала знала… – Маргитка повалилась на землю, вцепилась в сапоги Ильи, хрипло, с ненавистью закричала: – К ней уходишь? К ней? Опять к ней?! Не ходи, Илья… Не надо, не ходи, ты не вернёшься… Что ж ты, вурдалак, делаешь со мной?! Илья, останься! Останься! Не ходи!

– Отвяжись от меня, дура! – заорал и Илья, отдирая руки заливающейся слезами Маргитки от сапог и отбрасывая её с дороги. – Сказал же, что вернусь!

– Илья! – Маргитка бросилась было за ним, но, споткнувшись, снова упала в пыль. Завыла низким, сдавленным голосом, колотясь головой о землю.

Илья ускорил шаг.

Южные сумерки наступили, как всегда, быстро. Когда Илья очутился на набережной Верхнего города, уже стемнело. Это была «чистая» часть Одессы. Набережная белела шляпками и платьями дам, кителями военных, целая толпа стояла возле духового оркестра, бравурно исполняющего венский вальс, от фонарей и иллюминации на тротуары ложились цветные пятна, порт вдали казался весь усыпанным огнями, по чёрной воде моря медленно двигалась искрящаяся громада «Святого Николая», курсирующего между Одессой и Севастополем. Дневная жара спала, и воздух был свеж от морского ветра. Сильно пахло какими-то душистыми цветами. Отчётливо слышались звуки оркестра, женский смех, скрип пролёток, свист мальчишек – казалось, половина города высыпала в этот тёплый вечер на набережную. Из-за Молдаванки поднималась ущербная луна, рядом с ней растерянно мигала первая зелёная звезда.

Илья постарался как можно быстрее миновать весёлую, шумно болтающую, нарядную толпу. Он редко бывал в этой части Одессы, посещая в городе, как правило, лишь Староконный рынок и Привоз. Где находится главный городской парк, Илья не знал, и пришлось навести справки у полуголого мальчишки-турчонка с шарманкой и плешивой мартышкой на верёвке. Оказалось, недалеко, и вскоре Илья, миновав бульвары, шагал вдоль решётки, огораживающей парк. Запах цветов усилился, над кустами вились разноцветные, яркие южные светлячки. Луна запуталась в ветвях деревьев, и Илье казалось, будто она ехидно подмигивает ему оттуда. А вскоре в звуки южного вечера вплелись сначала слабые, чуть слышные, но с каждым шагом Ильи становящиеся всё более отчётливыми голоса и гитарная музыка. Он пошёл быстрее, но проклятая ограда никак не кончалась, людей навстречу попадалось всё меньше, и вскоре Илья понял, что обходит парк с задней стороны. Пение меж тем стало совсем громким, между кустами в разрыве ветвей блеснул яркий свет, и Илья замедлил шаг. Сквозь чугунные прутья была видна освещённая площадка эстрады, на которой находился хор. Место перед эстрадой оказалось сплошь забито людьми – «чистая» публика сидела за белыми столиками, между которыми сновали официанты с подносами, народ попроще стоял за лёгкой оградкой, и сколько ни вглядывался Илья, он не увидел среди зрителей свободного места. Нечего и пробовать протолкаться поближе к хору – даже если войти, как положено, с главного входа. Илья чертыхнулся от бессилия, со злостью подумал о том, что, пока он будет бегать вокруг решётки, хор, чего доброго, закончит выступление. Илья прижался лицом к самой ограде, но сквозь просветы в ветвях акаций было видно немного.

– Эй, Илья! Смоляко!

Вздрогнув, Илья отпрянул от решётки. Мало того что его позвали по имени, так ещё и слышался этот весёлый шёпот откуда-то сверху. Отчаянно гадая, кого из знакомых принесла нелёгкая, Илья поднял голову… и невольно фыркнул от смеха: за оградой, в развилке толстого каштана, болтая босыми ногами, сидела с туфлями в руках Роза Чачанка.

– А, пришёл всё-таки? – с улыбкой спросила она. Светлячок сел ей на плечо, озарив щёку и смеющийся глаз зеленоватым светом.

– Пришёл… – проворчал Илья. – Ты как туда влезла-то, чёртова баба?

– По решётке. И ты давай. Всё равно там сквозь народ не проберёшься, я пробовала. Все те, кто вчера их у Фанкони слушал, сегодня опять пришли. Я час вокруг ограды на рысях носилась, пока это дерево высмотрела. Лезь сюда, морэ, цыган нет, никто не увидит!

Последние слова Розы оказались решающими: Илье вовсе не улыбалось карабкаться на дерево в свои сорок три года на глазах у местных цыган. Роза, подбадривая, нагнулась из развилки и протянула ему руку. Помощь Илья отверг, огляделся по сторонам, схватился покрепче за прутья решётки – и через минуту сидел на неудобной, покрытой буграми и наростами ветке каштана, переводя дыхание.

– Ай, молодчико! – похвалила его Роза, но Илья этого уже не слышал.

Хор пел «Не смущай». Мощная волна голосов расходилась в тёплом воздухе, весь парк звенел от слаженно ведущих свои партии басов, баритонов, теноров, альтов и сопрано, и от этих знакомых звуков у Ильи перехватило горло. Он подался вперёд, вглядываясь в смутно различимые лица цыган, подумал: хорошее место Роза выбрала, видно отсюда и в самом деле как на ладони. Вот он – весь московский хор из Грузин, вот они все! Вон гитаристы – Ванька, Ефим и Петька Конаковы, дядя Вася, четверо Трофимовых, ещё какие-то молодые, незнакомые… Первый ряд весь блестит и сверкает, это – солистки, плясуньи. Вон Стешка высится Медведь-горой, поглядывает на дочерей, вон Илона – она не улыбается, лицо грустное, сдала сильно за эти годы… Рядом дочери Митро, все как на подбор, «арапки» с узкими глазами, и одна другой краше, сидят в цветных шалях. Вот с краю Варька в чёрном платье, с голубым шарфом через плечо, поёт, задумавшись, полуприкрыв глаза, и словно это не её низкий и густой голос слышится сильнее других… А вот и Митро стоит перед хором, спиной к Илье, но разве с кем его спутаешь? Всё такой же прямой, строгий, в плечах – косая сажень, со спины – просто молодец, только седой совсем… Что ж, было с чего поседеть. А вон… вон, кажется, Гришка. Илья резко подался вперёд. Гришка, сын… точно! Стоит со своей скрипкой, наклонив к ней чёрную голову, не улыбается, глаза опущены, и весь он где-то не здесь… не изменился совсем. А вырос сильно, в плечах раздался, мужик мужиком стал… Где там жена его? Илья пристальнее вгляделся в ряд солисток, выискивая белокурую голову Анютки, но в это время «Не смущай» закончилась, и толпа зрителей разразилась аплодисментами. На эстраду понесли цветы, солистки, кланяясь, принимали их. Толстенький конферансье Андруцаки, известный всей Одессе, несколько раз пытался объявить что-то, но ему не давали это сделать. Наконец конферансье с напускным отчаянием всплеснул руками, повернулся к Митро. Тот усмехнулся в ответ, медленно поднял руку с гитарой – и стало тихо. Совершенно серьёзно, без тени улыбки, Митро объявил:

– Господа… Катька.

Со своего места на первом ряду вскочила молодая цыганка, совсем девочка, с длинными, перекинутыми на грудь косами. На её свежем юном личике с круглым подбородком застыла неподвижная улыбка танцовщицы. Катька была одета по памятной Илье котлярской моде: широкая алая юбка с оборкой, начинающейся чуть не от колена, такая же алая кофта с безразмерными рукавами, и даже голова по-замужнему повязана платком. В зале стало тихо. Чуть слышно вступили аккордами «венгерки» гитары, и Катька, плавно приподняв руки, тронулась по кругу. «Славно идёт», – отметил про себя Илья, следя глазами за тонкой фигуркой в красном. Катька сделала круг, другой, развела руками, поклонилась хору – и из второго ряда не спеша, с напускной ленцой вышел молодой цыган, тоже совсем мальчишка, с курчавой головой, смуглым до черноты лицом, сросшимися бровями, чуть раскосыми мрачноватыми глазами.

Илья заворожённо смотрел на него. Почувствовал, что хорошо бы перекреститься, и сделал бы это, если б не боялся свалиться с дерева. Что же за колдовство такое? Будто он сам, Илья Смоляко, выходит к этой красотульке плясать, он сам – лет двадцать пять назад? Рука вдруг задрожала, скользнула по жёсткой коре каштана, Илья еле успел ухватиться покрепче. Дэвла… Это же Илюшка! Илюшка, сын, вышел «работать венгерку» со своей молодой женой! «Авэ, чяворо[26], сынок…» – шёпотом попросил он, словно сын мог слышать его. Гитары прибавили ритм, Катька улыбнулась до ушей, кинула лукавый взгляд через плечо, вызвав смех у зрителей, и Илюшка, медленно поднимая руку за голову, пошёл по кругу вслед за женой. Илья глаз не мог отвести от его высокой, по-мальчишески стройной фигуры. Сын с молодой женой плясал «венгерку», зрители хлопали в такт гитарным аккордам, звонкая музыка уносилась к тёмному ночному небу, к звёздам…

А Илья вспоминал, как семнадцать лет назад, зимой, его мальчик, его Илюшка умирал от горячки. Они стояли тогда на окраине Смоленска, морозы трещали страшные, годовалый Илюшка метался в жару, весь горячий, с обмётанными белым налётом губками, страшно, с тяжёлым хрипом дышал, и старухи цыганки уже безнадёжно качали головами. Настя, не спавшая третьи сутки, плакала без слёз, с сухими глазами, отталкивала руки утешающей её Варьки, держала в объятиях сына, прижимая к себе его курчавую головку, и на осторожные советы цыганок: «Попа бы, милая, позвать…» лишь ожесточённо мотала головой. Он, Илья, сидел на полу, обхватив колени руками, молчал. Соваться к жене, успокаивать, утешать не мог: у самого ком стоял в горле. Надеяться было не на что. И всё же глубокой ночью, когда измученная Настя заснула, сидя на лавке, Илья подошёл к ней и взял завёрнутого в одеяло сына у неё из рук. Илюшка был в беспамятстве и даже не пошевелился, когда отец, прижав его к себе, зашагал через пустой, заснеженный двор к конюшне. Там Илья уложил сына, развернув одеяло, прямо на соломе, достал ведро с вонючей, тёмной, как дёготь, мазью, которой лечил лошадей, и вымазал сына с ног до головы. Для верности прочитал ещё и дедов заговор, сплюнул на три стороны, перекрестился. Илья не мог смириться с мыслью, что сын умирает, а он, его отец, так ничего и не сделал. Было тихо, холодно, в темноте пофыркивали кони, в приоткрытую дверь светила голубая зимняя звезда. Илья завернул так и не очнувшегося сына в одеяло и пошёл с ним к дому.

Утром его разбудил отчаянный вопль Насти. Илья торчком сел на полу и первое, что подумал: ночью умер Илюшка. Он бросился к жене:

– Настька… Настенька, не вой, пожалуйста… Ну, что поделать, бог дал, бог и… – и осёкся, через плечо Насти увидев сидящего на лавке Илюшку, который сосредоточенно жевал край лохматой овчины. Сын был нежно-зелёного цвета – весь, от босых пяток до спутанных кудряшек.

– Боже милостивый, это что? – всхлипывая, спросила Настя.

– Мазь лошадиная… – виновато сознался Илья. – Я подумал – может, хоть так лучше будет. Дедов способ, проверенный…

Настя повернулась к нему с блестящими от слёз глазами, всплеснула руками, хотела было что-то сказать, но лицо её сморщилось, и она заплакала. Илюшка выпустил изо рта овчину, улыбнулся тремя зубами, нежно сказал: «Тя-тя-тя-я…» и задом наперёд полез с лавки. К вечеру все таборные цыгане знали, что Илья Смоляко вылечил сына от лихорадки лошадиной мазью. Отмыть же Илюшку полностью удалось лишь к весне…

А теперь вон он – пляшет «венгерку», жеребец восемнадцатилетний, искры из-под каблуков летят. Уже жениться успел, и, видит бог, не прогадал… Даже издали Илье было видно, как хороша фигура Катьки. А пляшет, бог ты мой, пляшет – словно огонёк вокруг Илюшки мечется… Ох, не прогадал, оголец!

Пляска закончилась, зрители бешено захлопали. Илья, улыбаясь в темноте, смотрел, как Илюшка и Катька вновь и вновь выходят на поклон, как девчонка приседает в низком реверансе, как стреляет по сторонам довольными глазами. А потом Митро коротким кивком отправил обоих на место, повернулся к залу, и по одному виду хоревода Илья понял: сейчас выходит Настька…

Вечер был тёплым, почти душным, а его затрясло, словно в ознобе, когда на эстраду вышла жена – в чёрном платье, с высокой причёской, в наброшенной на плечо кружевной шали. Её встретили аплодисментами, но Настя улыбнулась, чуть приподняла руку – и всё смолкло. Митро встал возле неё с гитарой. Из второго ряда вышел Гришка со скрипкой. Андруцаки произнёс название романса, но Илья его не расслышал. Только когда вступила скрипка, он понял, что Настя будет петь одну из своих старых вещей. Ещё молодым, неженатым он слышал её в Москве.

Сияла ночь. Луной был полон сад. Лежали Лучи у наших ног в гостиной без огней. Рояль был весь раскрыт, и струны в нём дрожали, Как и сердца у нас за песнею твоей. Ты пела до зари, в слезах изнемогая, Что ты одна – любовь, что нет любви иной, И так хотелось жить, чтоб, звука не роняя, Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

На публику Илья больше не смотрел. Он и так знал, что там – ни звука, ни движения, что люди боятся даже моргнуть. Так было и раньше, так осталось сейчас, и будет так всегда, пока поёт Настя… Он сидел, подавшись вперёд, не отводя взгляда от прямой стройной фигуры на краю эстрады, от руки, придерживающей на груди складки шали, от вьющейся прядки волос у виска, от спокойно глядящих в зал больших чёрных глаз. Она всегда пела так – ни улыбки, ни лишнего поворота головы и уж тем более никаких гримас, которыми сейчас грешат молодые… а в зале никто мигнуть не смеет. Бывало, в ресторане купцы Тит Титычи про свои расстегаи забывали и ревмя ревели под Настькины романсы… Кто ещё так споёт, кто сумеет?

– Настька… – позвал Илья шёпотом, чувствуя, как сводит судорогой горло. – На-астька…

Услышать его Настя, конечно, не могла. Но, дождавшись, пока отыграет скрипка, взяла вдруг следующий куплет так сильно и отчаянно, что у Ильи снова мороз пробежал по спине, и тут уж он не выдержал – перекрестился дрожащей рукой.

И много лет прошло, томительных и скучных, И вот в тиши ночной твой голос слышу вновь. И веет, как тогда, во вздохах этих звучных, Что ты одна – вся жизнь, что ты одна – любовь, Что нет обид судьбы и сердца жгучей муки, А жизни нет конца, и цели нет иной, Как только веровать в рыдающие звуки, Тебя любить, обнять и плакать над тобой.

Когда Настя закончила и весь парк принялся неистовствовать, выкрикивая её имя, Илья прислонился спиной к толстому стволу каштана, несколько раз с силой провёл ладонями по лицу и снова повернулся к эстраде, зная – так просто Настьку не отпустят. И не ошибся: все столики встали, поднялись даже дамы, дружный хор голосов выкрикивал:

– Про-сим! Про-сим! Ещё! Ещё!

Настя сдержанно кланялась, улыбалась. С трудом дождавшись тишины, шепнула что-то музыкантам и вполголоса, задумчиво, словно обращаясь к кому-то, запела:

– Как хочется хоть раз, последний раз поверить, Не всё ли мне равно, что сбудется потом? Любовь нельзя понять, любовь нельзя измерить, Ведь там, на дне души, как в омуте речном…

Эту вещь Илья сам пел в своё время, хорошо её помнил и почти не слушал – лишь смотрел, не отводя глаз, в лицо жены, снова шёпотом звал её по имени, снова и снова проводил ладонью по глазам, злился – что это с ними, отчего так жжёт? – опять глядел туда, на освещённый круг, на знакомое лицо, на руки, на волосы… А потом Настя взяла наверх так, что, казалось, дрогнули низкие южные звёзды:

– Пусть эта глубь – безмолвная, Пусть эта даль – туманная, Сегодня нитью тонкою связала нас судьба…

– Твои глаза бездонные! – вдруг подтянул Илья. И не тихо, не шёпотом, а в открытую, так, как пел когда-то в хоре. Мимоходом удивился сам – откуда только взялось, думал – забыл всё давно… Его голос пролетел через всю отгороженную площадку, люди заозирались, кое-кто даже привстал, цыгане, все как один, подняли головы, Митро резко обернулся – а Илья видел лишь широко открытые глаза Насти, её руки, судорожно сжавшие шаль. Но – вот что значит настоящая певица! – романса она не оборвала, и вышло так, что припев они дотянули вдвоём, она – с эстрады, он – с дерева:

– Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная, Сегодня нитью тонкою связала нас судьба… Твои глаза бездонные, слова твои обманные И эти песни звонкие свели меня с ума.

Илья точно знал: Настька его не видит. Ни Настька, ни Митро, ни остальные, ведь там, в парке, светло от фонарей, а здесь – тьма-тьмущая, да ещё и ветви… Не увидят, не разглядят. И не догадаются. По спине бежал пот, Илья сам не знал, что вдруг нашло на него, отчётливо понимал, что не нужно было этого делать, что Настька на эстраде едва держится на ногах, что Варька теперь его убьёт и будет права, но… Но, видит бог, если б не запел – сердце бы лопнуло.

Не нужно ничего, ни слов, ни сожалений, Былого никогда мне больше не вернуть. Но хочется хоть раз, на несколько мгновений, В речную глубину без страха заглянуть… Пусть эта глубь – безмолвная, пусть эта даль – туманная, Сегодня нитью тонкою связала нас судьба… Твои глаза бездонные, слова твои обманные И эти песни звонкие свели меня с ума.

Отчего Настька там, на эстраде, плачет, не вытирая слёз? Отчего она ведёт второй куплет с закрытыми глазами? Настька… Плюнуть, что ли, на всё, отчаянно думал Илья, подойти туда, к ней… на людях не прогонит, а там, дальше, видно будет… Ведь жена она ему! И никого, кроме неё, он не любил никогда! Никого, ни одну из своих баб, никого… даже Маргитку. Стоило промучиться шесть лет, чтобы понять это наконец… Илья перевёл дыхание и бесшумно спрыгнул с каштана.

Перебравшись через ограду, Илья прижался лицом к холодным чугунным прутьям и долго стоял так. Он не знал, сколько пролетело времени, но, когда пришёл в себя окончательно и смог наконец различать звуки, услышал, что невидимый теперь хор за оградой поёт «Невечернюю». Это означало скорый конец выступления. Илья помотал головой, словно стряхивая последнюю нерешительность, провёл ладонью по волосам и быстро пошёл вдоль решётки.

Пролётки, на которых приехал хор, стояли неподалёку от главного входа. Сейчас около них, кроме извозчиков, не было ни души. Илья прибавил шаг, ему хотелось выяснить, в какой гостинице остановились московские артисты, двигаться прямо туда, чтобы поговорить с Настькой наедине, без лишних ушей. Как будет выглядеть этот разговор, Илья ещё не успел подумать, но точно знал лишь одно: без него Настька отсюда не уедет. Он не сразу заметил идущего ему навстречу человека и остановился лишь тогда, когда встречный окликнул его по имени:

– Илья, это ты?

Негромкий, ровный голос показался ему знакомым. Неизвестный вышел из тени, свет фонаря упал на его лицо, и Илья ошалело спросил:

– Ваша милость… вы? И вы здесь?

– Да, я, здравствуй. – Сбежнев подошёл ближе. Илья, не зная, что сказать, растерянно оглядывал князя. Тот был в светлом летнем костюме, не скрывавшем, впрочем, военной выправки, держал в руке шляпу, чуть заметно улыбался, но по чуть сощуренным глазам Илья догадался: Сбежнев взволнован не меньше, чем он.

– Чего изволите, Сергей Александрович? – с нарочитой любезностью осведомился Илья.

– «Очи чёрные» под мадеру, – в тон ему ответил князь. – Что с тобой, Илья, мы ведь не в ресторане!

– А коль не в ресторане, то дайте пройти! – грубо буркнул Илья. В голове уже вертелись слова Варьки: «Настька за князя выходит…» Выходит? Ну так чёрта с два выйдет! – Пустите, ваша милость… Дайте пройти, говорят вам! Дорога не купленная!

– Илья, стой! – вдруг резко приказал Сбежнев, и Илья, впервые услышавший, как князь повышает голос, невольно подчинился. Тут же разозлившись на себя за этот испуг, зло процедил:

– Да чего вам надо-то? Ещё бы городового позвали, в каталажку сдали меня!

– Это ты вторил Насте? – поинтересовался князь.

– Вам что? Ну, я…

– Гм… Стало быть, ты здесь. Как, однако, шутит судьба… И куда же ты спешишь?

– Сами, поди, знаете, – мрачно сказал Илья. – А то б наперерез не помчались… Что – так и будем стоять посредь дороги?

– Илья… – Князь умолк на минуту, словно обдумывая что-то, а потом решительно произнёс: – Тебе к ней лучше не ходить. Я думаю…

– Отойдите с дороги, ваша милость! – перебил Илья.

– Илья, послушай меня…

– Да отойдите, говорят вам! – взорвался он. – Что мешаешься под ногами, ваше благородие? Это цыганские дела! Она жена мне, была и есть! Князь, не вводи в грех… Не отойдёшь – клянусь, зарежу!

– Ого… – Сбежнев вдруг улыбнулся, и рука Ильи, дёрнувшаяся было к голенищу, замерла на полпути. Так и не достав ножа, он выпрямился, сдавленно попросил:

– Христом Богом прошу – уйдите.

– Выслушай меня, и я уйду. – Сбежнев шагнул с освещённой аллеи в тень, и Илье поневоле пришлось последовать за ним.

В двух шагах от дороги, в темноте ветвей они остановились. Илья прислонился спиной к стволу, пользуясь кромешной тьмой, закрыл глаза. Та отчаянная смелость, накатившая на него несколько минут назад, уже схлынула, снова подступил озноб. Илья с трудом заставлял себя слушать слова Сбежнева.

– Илья, поверь, я хочу только её счастья… Я знаю, Настя любила тебя. Возможно, любит до сих пор. За эти годы я трижды просил её руки, и трижды она мне наотрез отказывала. Весной я попытал удачи в четвёртый раз, и Настя согласилась подумать. Вчера… – князь запнулся на миг, но Илья не заметил этого, – вчера она дала окончательное согласие.

– Вон как… – попытался усмехнуться Илья. – И что – все наши слышали?

– Да, это было при цыганах.

Илья молчал. Говорить было нечего. Жалел об одном: что не сделал, как велела Варька, не остался дома.

– Илья, я сидел сейчас за столиком, слушал Настю. Я видел её лицо, когда ты запел. Она чуть не лишилась чувств. С твоей стороны это было не очень уместно… Чёрт возьми, почему ты, сукин сын, никогда не думал о ней?! – выругался вдруг князь.

Илья поморщился. Хрипло, с угрозой проговорил:

– Не кричите на меня, ваша милость.

– Прости. – Сбежнев помолчал. – Видишь ли… Я ничуть не сомневаюсь, что стоит тебе сейчас, как ты намеревался, подойти к Насте… Я вижу – она всё ещё живёт тобой. Это очень сильное чувство, и мне оно понятно, но… Кто сможет поручиться, что через полгода ты не сбежишь с очередной юбкой?

– Чего?! – взвился Илья. – Да… Да… Кто же вам права такие дал?

– Не взыщи, я уж без прав скажу, – холодно отрезал князь. – Настя никогда ни словом не пожаловалась мне на тебя, но от цыган я узнал многое. Ты же не будешь утверждать, что живёшь в этом городе один?

Илья ничего не ответил. Молча шагнул мимо князя к освещённой аллее, но Сбежнев положил руку ему на плечо.

– Пустите.

– Нет! – твёрдо произнёс князь. – Годы мои, конечно, уже не те… Да ты и помоложе будешь, но всё-таки я тебя не пущу.

– Не беспокойтесь. Я не к ней. Клянусь.

Князь, явно колеблясь, всё ещё держал его за плечо. Илья стоял не двигаясь, ждал. И оба вздрогнули, когда из конца аллеи послышался истошный крик:

– Илья!

Они повернулись одновременно. По аллее к ним со всех ног бежала женщина. Сначала Илье показалось – Настя, но, приглядевшись, он увидел чёрное платье, сползший на затылок платок, резкое, от страха ещё больше заострившееся лицо сестры.

– Сергей Александрович, вы-то зачем… – простонала Варька, останавливаясь возле них. Она сильно запыхалась после бега, но, не переведя дыхания, сразу же бросилась к Илье и, вцепившись обеими руками в его рубаху, отрывисто, ненавидяще пообещала по-цыгански:

– Клянусь, если подойдёшь к ней – прокляну!

Он молчал. Смотрел в свете разноцветных огней на искажённое лицо сестры, на растрепавшуюся после бега причёску, на слёзы в её глазах. Подождав, медленно переспросил:

– Ты меня – что?

– Прокляну, – тихо повторила Варька.

Илья взял сестру за запястья, отцепил её руки от своей рубахи. С коротким странным смешком сказал:

– Ну, до смерти ты меня напугала… Забирай гаджа, и валите отсюда оба. Вон уже хор выходит.

Варька обернулась. Из освещённых ворот парка в самом деле выходили окружённые толпой зрителей цыгане, слышались возбуждённые голоса, смех. Чей-то голос на весь парк звал:

– Варька! Эй, Варька! Где ты?!

– Ступай, тебя ждут. – Илья отошёл в тень и сел на тёплую влажноватую землю. Варька не двигалась, но подошедший князь, взглянув на Илью, тронул её за локоть:

– Идём, Варенька.

Варька, вытирая слёзы, кивнула. Сбежнев подал ей упавшую шаль, Варька, не расправляя, перебросила её через плечо, оперлась на предложенную князем руку и зашагала вместе с ним к пролёткам. Илья сидел на земле, провожая взглядом удаляющиеся фигуры, затем уставился в землю. Уже укатили пролётки с цыганами, стихли шум и смех за оградой парка, один за другим начали гаснуть огни у эстрады, а он всё не мог заставить себя подняться. И неизвестно, до чего бы досиделся, не окликни его знакомый голос:

– Смоляко, это ты?

Он вскочил как ошпаренный.

– Роза?!

– Я. – Темнота рядом с Ильёй шевельнулась, блеснули белки глаз, серебряная серьга. – Ты чего здесь сидишь?

Илья молчал, не зная, что ответить. Внезапно он вспомнил о том, что, слушая Настю, совсем забыл, что на соседней ветке сидит и, может быть, наблюдает за ним эта чужая цыганка. Что она видела? Что подумала потом, глядя на то, как он стоит, прижавшись лицом к чугунной ограде? А может, и не заметила ничего… Какое ей дело?

– Ты чего здесь делаешь, глупая? Ночь-полночь…

– А я не буду в посёлок возвращаться. У меня рядом тут цыгане знакомые живут, пойду к ним ночевать… Ну что, морэ, понравились московские?

– Понравились, – подтвердил он, сглотнув слюну.

– А солистку их первую видел? – не унималась Роза. – Видит бог, никогда в жизни ничего подобного не слыхала! Сколько слушала певиц, и в Москве, и в Питере, и в Кишинёве, но такой… Вот ведь дал господь голос! Я прямо обревелась вся, её слушавши, ничего вокруг себя не видела! Даже не заметила, как ты куда-то делся! Только что вроде рядом сидели, как две вороны на суку, а тут глядь – нету цыгана… А называли её, ту певицу-то, так же, как тебя. Настасья Смолякова, я точно слышала. Она не родственница тебе?

– Она моя жена, – глухо сказал Илья. Отвернулся и быстро пошёл в темноту.

* * *

– Да иди ты, ради бога, спать, Митро! У тебя уже глаза закрываются, – сердилась Настя, сидя у зеркала и вынимая из причёски шпильки. – Что ты – всю ночь меня караулить будешь? Не бойся, не повешусь.

– И в мыслях такого не держал… – пробурчал Митро, подавив зевок.

Было уже около полуночи, в открытое окно гостиничного номера смотрела заходящая луна, приторный аромат цветов, которыми оказалась завалена тесная комната, смешивался с солёным запахом моря. Чёрное платье Насти покоилось на кресле, с подлокотника которого свешивалась шаль. На столе в открытом футляре лежала гитара, и отражения свечей играли на тёмной полированной деке.

– Уйдешь ты или нет? – уже с досадой спросила Настя, встряхивая обеими руками распущенные волосы. – Не то подушку дам, ложись здесь, на полу.

– Ухожу, ухожу. – Митро поднялся, пошёл было к двери, но с порога вернулся. Стоя за спиной Насти, осторожно проговорил:

– Настька, это ведь не он был…

– А кто? – не оборачиваясь, усмехнулась она.

– Ну-у-у… Цыган полон город. Какой-нибудь местный пошутить захотел…

– Ну да. Откуда только этот местный «Глаза бездонные» знает, скажи мне? – спокойно поинтересовалась Настя, и Митро смешался.

– Да мало ли… Слыхал от кого-нибудь… В Москве вдруг сколько-то жил… Всяко быть может…

– Слушай, я в тебя сейчас гитарой брошу. Всю душу вымотал. Иди спать.

– Тьфу! – с сердцем сплюнул Митро и быстро зашагал к двери.

На этот раз он действительно ушёл. Настя расчёсывала волосы, не мигая смотрела на своё отражение, туманное от света свечей, и вздрогнула, когда в дверь тихо постучали.

– Митро, я тебя убью!

– Настя, это я, – раздался смущённый голос. – Я поздно? Ты не одета?

– Ох, господи… – вздохнула Настя, опуская голову на руки. Помолчав, устало ответила: – Ничего, Сергей Александрович. Заходите.

Она сняла с кресла платье и скрылась за ширмой. Когда спустя несколько минут Настя появилась оттуда уже одетой, на ходу заплетая косу, князь сидел у стола, глядя в открытое окно. Увидев Настю, виновато сказал:

– Извини, пожалуйста. Я вижу, ты почти уже легла. Но, видишь ли, я не мог…

– Да нет, Сергей Александрович, это даже хорошо, что вы пришли. – Настя улыбнулась, начала перебирать шпильки, вновь закалывая косу в высокий узел. – Приехала с концерта, думала – умру от усталости, а тут Митро явился и давай голову долбить… Уж не чаяла, как избавиться от него. Только-только ушёл, а с меня весь сон как рукой сняло.

– Чего он хотел?

– А… – без улыбки отмахнулась Настя. – Голову мне морочил всё… Говорит – не Илья это сегодня со мной пел.

– А сама ты как думаешь? – помолчав, спросил князь.

Настя пожала плечами:

– И думать нечего. Илья, конечно. Много ли вы таких теноров слышали? А я его вовсе из тысячи узнаю. А Варька почему, еле допев, вокруг парка куда-то помчалась? И до сих пор у себя в нумере ревёт, никого к себе не подпускает…

Сбежнев молчал. Настя, подойдя к окну, оперлась о подоконник. Раскидистые ветви деревьев пригостиничного парка резали тёмное небо, низкие звёзды мелькали между ветвями. Внизу, над клумбой роз, вились светлячки. Пахло цветами и солью. Негромко гукала какая-то птица.

– Сергей Александрович, как думаете, – нерешительно начала Настя, – очень неприлично будет, если мы с вами сейчас к морю пойдём? Верите ли, я за все эти дни ни разу моря не видала! Приедем в город – сейчас на концерт, потом сразу спать падаешь… А посмотреть хочется.

– Разумеется, идём! – поднялся князь. – Напротив, это замечательно, прогуляться перед сном. Да и народу на набережной нет… Но возьми шаль, может быть ветер.

Настя послушно сняла с подлокотника кресла кружевную накидку. Вместе они вышли из номера.

Набережная была пуста, лишь снизу, от моря, доносился чей-то приглушённый смех: видимо, гуляла парочка. Солёный запах сделался ещё острей, к нему примешался сладкий аромат миртов. Луна ушла, и теперь только звёзды искрились над чуть слышно шумящим, словно дышащим во сне морем.

– У-у, его и не видно… – разочарованно протянула Настя, стоя у парапета и глядя на чёрную массу воды, сливающуюся с небом. – А дышать хорошо, свежо. В Москве сейчас, наверное, такая духота… даже возвращаться не хочется.

– Останемся здесь, – шутливо предложил князь. – Хотя бы до конца сезона. Ты имела бешеный успех у одесситов, тебя будут просто носить на руках.

– Смеетесь? Да Митро кондратий хватит… У него из солисток тогда одна Анютка останется. И вам тут нечего делать, Париж дожидаться не будет.

Руки князя, бережно набрасывающие на плечи Насти шаль, замерли. Настя повернулась, глядя на него в упор, сама, высвободив из пальцев Сбежнева лёгкую ткань, закуталась в неё. Налетевший с моря ветерок растрепал волосы Насти; она, отведя назад вьющиеся пряди, нашла в темноте руку князя, слегка сжала её. Отвернулась.

– Настя… Должен ли я понимать… – начал князь, и Настя закусила губы, услышав его изменившийся голос. – Должен ли я понимать, что ты приняла решение?

– Да, – не поворачиваясь, ответила она.

– И?..

– Простите меня…

Тишина. Настя отпустила руку князя. Сбежнев некоторое время стоял не двигаясь, глядя через плечо Насти на низко мерцающие над морем Плеяды.

– Простите меня. Мне бы ещё раньше вам это сказать надо было. Всё, как девчонка, боялась…

– Я знаю, в чём дело. – Князь не отрывал взгляда от звёздного неба. – Это всё из-за него… Из-за того, что он пел сегодня с тобой. Ты… Настя, боже мой, неужели ты останешься здесь, с ним?

– Ну, господь с вами… У него здесь жена. Наверное, и дети есть.

– Только в этом причина?..

– А вам этого мало? – Настя сильнее стянула на груди шаль.

Сбежнев приблизился, осторожно обнял Настю за плечи. Она, не замечая этого и по-прежнему глядя в черноту моря, продолжала:

– Не в Илье дело, Сергей Александрович. У нас с ним что было – всё прошло, и не вернуть, хоть из кожи вылези, но… Не обижайтесь только на то, что скажу. Знаете, я, когда вы раньше к нам на Живодёрку приезжали, всегда радовалась. Как девчонка шестнадцати лет. Причёсываться бросалась, платье ваше любимое надевала, на плечи шаль, ожерелье жемчужное… Митро даже смеялся надо мной, такое счастье всякий раз меня охватывало! И петь для вас готова была хоть до утра, и годы молодые с вами вспоминать… А этой весной, после того как подумать обещала… не то что-то делаться со мной стало. Вы подъезжаете – а у меня душа болеть начинает. И чем дальше, тем хуже. До того доходило, что уж ждала, когда вы уедете. Вы за порог – а я реветь, до утра успокоиться не могла.

– Отчего же ты мне об этом не говорила?

– А зачем? Что бы я сказала? Сама не понимала, что со мной… А теперь знаю. Не надо было вам снова предложение делать. А мне соглашаться думать. Только хуже вышло. Не люблю я вас, Сергей Александрович, дорогой вы мой, самый лучший, не люблю…

– А его – любишь?

– Не знаю, господи! – с сердцем ответила Настя. – Не знаю… Но вы сами видели, что со мной сделалось, когда я его голос услышала. Один только голос! Будто шести лет не прошло, а ведь думала, что забыла. И знала, что не увидимся и что кончилось всё давно… а едва в обморок не свалилась прямо на сцене. Вот бы позорище было! Так как же я после такого за вас выйду? Вы про меня теперь что хотите думайте, но… не могу я. Ничего из этого хорошего не получится. Чего ради я сама себя насильно замуж выдам? На четвёртом-то десятке? Что мне – княгиней хочется быть, как нашим девкам-малявкам? Или без Парижа жизнь не мила? Нет… И вам от этого хуже только будет. Не спорьте, знаю я.

– Да-а… – Сбежнев неожиданно рассмеялся, и Настя удивлённо обернулась к нему. – Что ж, пусть теперь старый циник Толчанинов попробует доказать мне, что бога нет! Есть. И наказывает он без промедления.

– О чём вы, Сергей Александрович? – испуганно спросила Настя, вглядываясь в его лицо. Он, заметив этот взгляд, грустно улыбнулся:

– Не бойся, Настя, я не схожу с ума. Просто сегодня мне пришлось солгать… поверь, чуть ли не впервые в жизни. И вот… не прошло и двух часов, а возмездие уже грянуло.

Настя молча, пристально смотрела на него. Князь отвёл глаза. Неловко рассмеялся.

– Видишь ли… я сегодня разговаривал с Ильёй.

Настя ахнула. Шёпотом спросила:

– Когда?

– Сразу после того, как ты… как вы спели вместе. Я ведь тоже его узнал. И, как только ты отпела, пошёл на поиски. Мы столкнулись почти у ворот парка, он… он торопился к тебе.

– Ой… – прошептала Настя, закрывая лицо руками.

Князь, глядя в сторону, продолжал:

– Я чувствовал, что нужно его удержать, не пустить к тебе любой ценой. И… и тогда я сказал, что ты выходишь за меня замуж. Что всё решено, что по приезде в Москву мы венчаемся.

– И… что Илья?

– Боюсь, что это его не остановило бы, – помедлив, сознался Сбежнев. – Но прибежала Варька, начала кричать на него по-цыгански… Я почти ничего не понял. Скажи, что означает «армая»?

– Армая – проклятие… – машинально пробормотала Настя. И вздрогнула: – Это что же… Варька… Варька так сказала ему?! Варька – Илье?! Господи, с ума она сошла, разве можно так…

Князь молчал. Настя схватилась за голову. Долго стояла так, неподвижная, непривычно ссутулившаяся. Сбежнев ждал. Затем осторожно тронул её за плечо.

– Девочка…

– Ничего, Сергей Александрович, – глухо, не поворачиваясь к нему, проговорила она. – Сейчас всё пройдёт. Ну, Варька! Ну, сдурела цыганка… Брата, родного брата…

– Она хотела добра для тебя…

– Да что же это такое! – взорвалась наконец Настя, сбрасывая с плеча руку Сбежнева. – Да что же все кому не лень мне добра хотят! И без меня за меня решают! Наломали дров, нечего сказать! Да что бы я – умерла, если б с Ильёй увиделась?! Или бы на шею ему бросилась? Или от молодой жены обратно к себе его потянула? Что я – девчонка пустоголовая? Не знаю, что можно, что нет?! О, хоть бы вы сгорели все, когда вы меня только в покое оставите! И вы! И Варька! И Митро! Доведёте, ей-богу, уйду в монастырь на послушание! И пусть кто угодно вместо меня в ресторане поёт!

– Настя! – Князь снова обнял её за плечи, привлёк к себе. Она, замолчав и как-то разом поникнув, прижалась к его груди. Со вздохом сказала:

– Не сердитесь, Сергей Александрович. Это я с перепугу.

– Прости меня.

– Вы не виноваты. И… И даже правильно всё сделали. А то Илья, он… Он всегда такой был, сначала сделает, а потом подумает: надо, не надо… Хорошо, что вы с Варькой его не пустили. А то увидь его Митро – и до смертоубийства дошло бы. – Настя выпрямилась. Глядя в лицо Сбежнева, твёрдо произнесла:

– Я за вас не выйду, Сергей Александрович.

– Я понимаю. – Князь помедлил. – Мне… уехать завтра?

– Зачем? Уедем вместе.

– Что сказать Митро?

– Я сама ему всё скажу. А теперь ступайте. Не бойтесь, я не заблужусь. Вон, видно отсюда – гостиница светится… Идите, Сергей Александрович. И не держите зла. Дороже вас у меня человека нету. Кто же знал, что так судьба раскинет…

Князь хотел было что-то сказать, но, взглянув на Настю, лишь молча кивнул и шагнул в темноту. Когда его шаги стихли, Настя оперлась на парапет набережной. Несколько минут стояла с закрытыми глазами. Внизу чуть слышно, вкрадчиво дышало море. Кроны деревьев тихо шелестели, ночная птица умолкла, луна уползла за маяк, и серебристая дорожка, бегущая по воде, растаяла. В наступившей темноте Настя выпрямилась, накинула шаль на голову и медленно пошла вдоль пустой набережной к гостинице.

Утром Настя проснулась от того, что кто-то со всей мочи дубасил кулаком в дверь.

– Кому неймётся-то? – пробормотала она, отводя с лица распустившиеся волосы. – Кто там?

Из-за двери ответили – кто.

– А чего ты так кричишь? Входи. Нет, подожди немного, я…

Настя не договорила. Дверь открылась, и на пороге, как карающий серафим, вырос Митро. Было очевидно, что он сам недавно с постели: рубаха застёгнута кое-как, волосы взлохмачены. В руках он держал скомканный лист бумаги.

– Это что такое, чёртова кукла?! – завопил Митро, врываясь в комнату и размахивая листком. – Что это такое, а?

– Не знаю, – пожала плечами Настя. – Покажи.

– Не знает! Не знает она, проклятая! О-о-о, за что мне это наказание небесное!

Митро забегал по комнате. Настя озадаченно следила за ним глазами. Через минуту потянула было к себе платье с кресла, но Митро заметил её движение, одним прыжком оказался возле кровати, вырвал платье из рук сестры, швырнул его на пол и гаркнул так, что закачалась люстра:

– Отвечай – почему Сбежнев уехал?!

Настя приподняла брови. Вздохнув, спросила:

– Уехал, значит, всё-таки?

Митро, не находя слов, закатил глаза. Помедлив, Настя снова потянулась за одеждой. На этот раз ей удалось даже накинуть платье на голову, но в тот же миг Митро сорвал его.

– Зачем ты это устроила? Отвечай, дурища, зачем?!

Настя резко встала. Оттолкнув брата, вырвала у него из рук платье, ушла с ним за ширму, и туда Митро бежать за ней не рискнул. Нерешительно постояв на месте, он набрал было воздуху для очередной гневной тирады, но, подумав, с шумом выпустил его. Сел в глубокое кресло у окна и, косясь в сторону ширмы, проворчал:

– И нечего глазами сверкать, дура и есть… Опять человеку жизнь испортила, бессовестная! Чуть свет из гостиницы смылся, будто не князь, а босота какая беспортошная…

– Ты откуда знаешь?

– Так он же меня разбудил! Вытащил из-под одеяла, кой-как посадил и ну объяснять, что не может уехать, ничего не объяснив, не хочет, мол, чтоб я о нём худое думал… А я в себя прийти со сна не могу, ничего не понимаю, только глазами хлопаю и говорю: «Как ваша милость сама разумеет…» Ну, понял он, наконец, что от меня толку мало, сел к столу и давай писать… Передай, говорит, Настасье Яковлевне. Тут уж я опомнился, прыгнул к нему. Не уезжайте, говорю, Сергей Александрович, все бабы дуры, и Настька тоже, она пожалеет ещё… Куда там! Улыбнулся – и за дверь! Не бежать же мне за ним босиком было!

– Где письмо? – из-за ширмы протянулась рука.

– На… – Митро, насупившись, сунул в руку измятый листок. Чуть погодя Настя взглянула через верх ширмы. Грозно спросила:

– Ты что, читал?

– Знамо дело. Он его, между прочим, и не запечатал…

– А совесть у тебя есть?

– Про совесть молчала бы! – снова вскинулся Митро. – Ну, поглядела? Рада? Успокоилась наконец? Избавилась?! И что вы, бабы, за стервы за такие, одно от вас несчастье приличному человеку, право слово… Что вот ты теперь делать будешь, что?

Настя показалась из-за ширмы, аккуратно складывая письмо Сбежнева. Митро свирепо взглянул на сестру, увидев на её лице улыбку, изумлённо заморгал. Вздохнул, пожал плечами. Взявшись за голову, простонал:

– Ну что ты за проклятье на мою голову, Настька, а? И почему у тебя всё не как у людей? Князь – и тот негоден оказался. Одного подай – конокрада таборного… А стоит ли он тебя, поганец?!

Настя молча положила письмо Сбежнева на край постели. Села на ручку кресла, в котором сидел брат, взъерошила ладонью волосы Митро, погладила его по плечу.

– Не ярись. Ещё слава богу, что сейчас всё решилось. А то могла бы и из-под венца сбежать.

– Могла бы, тебе не впервой! – буркнул Митро. – Ну, в Москву-то с нами возвращаешься? Или своего голодранца искать, хвост задравши, побежишь? Смотри, после этого на глаза мне не показывайся!

Настя молчала. Митро осторожно взглянул на неё снизу вверх. Сестра улыбалась, и он невольно улыбнулся в ответ.

– Ну… Хоть солистку новую на твоё место не искать.

– Всё равно бы никого лучше не нашёл, – уверенно сказала Настя. Поднялась с кресла, взглянула на часы. – Ступай, Митро. Мне вещи уложить надо. Поезд в полдень, помнишь?

* * *

До утра Илья бродил по тёмному городу, избегая, однако, заходить в кабаки, понимая: на этот раз дело может закончиться недельным запоем. Рассвет застал его на белой каменистой дороге, ведущей в посёлок. Сияющая краюшка солнца только-только выглянула из-за горизонта, облив его розовым светом и озарив снизу длинные полосы облаков. Глядя на поднимающийся над морем красный диск, Илья вдруг вспомнил о Маргитке, о том, как ушёл вчера, оставив её, рыдающую, на дороге, о том, как она с воем волочилась за его сапогом по пыли, беременная… Вот, не дай бог, опять выкинет… Этого только не хватало! Тоскливо выругавшись, Илья прибавил шагу.

Его тревога сразу возросла, когда он увидел настежь распахнутые ворота и дверь в дом. На дворе было пусто, не слышно даже привычных детских воплей. «Спят, что ли, ещё?» – удивлённо подумал Илья. Из-под крыльца вылез щенок и, нарушив тишину, пронзительно затявкал. Илья пнул его сапогом и, не слушая обиженного поскуливания, взбежал на крыльцо, шагнул через порог в дом.

На лавке у окна сидела Цинка – не по-детски сосредоточенная, насупленная, со следами высохших слёз на загорелой мордашке. К ней, как воробьи, жались мальчишки. Илья растерянно огляделся, не понимая, что могло так перепугать детей. И увидел: за столом, уронив кое-как повязанную платком голову на смятую скатерть, сидела Дашка. Сначала ему показалось, что дочь спит, но, услышав скрип половиц, она резко вздёрнула голову, и Илья увидел мокрое от слёз лицо.

– Дадо? – хриплым, чужим голосом спросила она. – Дадо, ты?

Илья бросился к ней, схватил за плечи:

– Что случилось, маленькая?

– Дадо… – Дашка вновь расплакалась, повалившись головой на стол. – Дадо, я, клянусь, её не пускала… Но я не могла… Не могла я, боже мой!

Илья с силой встряхнул её:

– Да что стряслось? Где Маргитка?

– Дадо…

– Говори! Убью! Говори! – заорал он так, что дети, спрыгнув с лавки, стайкой кинулись за дверь. – Где Маргитка, где она?

– Дадо, я не виновата… Она ушла… уехала…

Илья ожидал услышать всё, что угодно, но не это, и сначала почувствовал страшное облегчение: слава богу, жива, не выкинула… Лишь через минуту он медленно поднял руку к голове, потёр лоб, несколько раз моргнул. Тихо переспросил:

– Как? Что ты сказала?..

Дашка зарыдала в голос:

– Уехала! Говорю тебе, уехала!

– Да что ты городишь, дура безголовая! – рявкнул Илья, впервые в жизни обругав дочь. – Куда она, черти тебя возьми, делась?! Когда? С кем? Отвечай!!!

– Но-о-очью… – всхлипнула Дашка, – с Васькой Ставраки… Отец, ради бога, не кричи, что я могла сделать?

Илья отступил от стола, диким взглядом обвёл комнату. Всё здесь было по-прежнему, всё на своих местах, и даже зелёная в жёлтых бубликах кофта Маргитки так же валялась на печи, свешиваясь вниз рукавом, и её шаль висела на гвозде у зеркала, и все ленты, все гребни были на месте…

– Ты что – врёшь мне?! – шёпотом спросил он.

– Нет, дадо! Умереть мне, я не вру! – сквозь слёзы побожилась Дашка. – Понимаешь, когда ты… когда ты ушёл, она будто ума лишилась – по двору металась, плакала, кричала, чуть в колодец не кинулась. Яшка, спасибо, перехватил, унёс в дом. Я её водой отпаивала и вином… Слышу, вроде униматься стала понемногу, сидит, пьёт вино, молчит, плакать даже перестала… Я только вздохнула спокойно, а с улицы как закричат: «Эй, кто дома есть?» И что за чёрт Ваську принёс? Маргитка как вскочит, как кинется на двор к нему! Я только услышала, как она закричала: «Вези! Куда хочешь вези!» Я на крыльцо выбежала, а их уж и не слышно…

– Да… куда же вы смотрели?! – Илья стоял, вцепившись в низкую притолоку, чувствуя, что у него начинают стучать зубы, словно в лютый мороз. – Кто её отпустил, кто ей дал уехать?

– Я.

Илья оглянулся. На пороге, прислонившись к дверному косяку, стоял Яшка. Он был перемазан дёгтем – видно, делал что-то в конюшне. Лицо его было в тени.

– Ты?.. – шагнув к нему, переспросил Илья.

Яшка отступил. Его татарские глаза сузились ещё больше. Илья шагнул ближе – и Яшка неловко, спиной вперёд, сошёл по крыльцу на двор. Взглянув в лицо зятя, Илья увидел: парень ничуть не боится. А на двор вышел, чтобы не пугать Дашку. Что ж… Выходит, время настало.

– Я тебя убью, щенок, – по-прежнему тихо, почти спокойно сказал Илья, вытаскивая из-за голенища большой кнут. Яшка мрачно усмехнулся, и Илья ещё раз убедился: не боится.

– Сколько ей было маяться с тобой, Илья Григорьич? Сколько ты из неё жил вытянул? Я ведь помню ещё, какой она была!

– Женой моей она была!

– Цыгане об своих жён ноги не вытирают.

– Не твоё дело, паршивец!

– Нет, моё! Я с ней мучился, я, а не ты, слышишь, собачий сын?! – потеряв вдруг самообладание, заорал Яшка. – Это я, а не ты, её из Москвы увозил – тяжёлую! Это передо мной она каждый день выла! Это я её из петли в Ахтырке еле вытащить успел! Это я не знал, что с ней делать, не мог её заставить вдовой назваться, не мог цыганам показать! Это мы с ней чуть с голода не сдохли, когда без денег жили! А тебе плевать было! Ты её обрюхатил – и в сторону! Её – своего друга дочку! Какой ты цыган после этого?! Ты…

– Заткнись! – зарычал Илья, обматывая кнут вокруг руки, сам не замечая, как привычно готовится к драке. – Клянусь, три дня не встанешь!

– Ты её шесть лет мучил! Душу из неё мотал! Кровь пил! Кулаки отбивал об неё! Да лучше ей с Васькой по степям мотаться, чем дальше твоей тряпкой быть! Подстилкой! Ей! Моей сестре! Которая на всю Москву светилась!

– Я тебя убью!

– Это я тебя убью! – пообещал Яшка. – Маргитка ушла, мне теперь бояться нечего.

Они стояли во дворе друг напротив друга, розовый свет поднимающегося солнца освещал лицо Яшки, мелькал в его узких злых глазах, бился на лезвии ножа. Загородившись ладонью от солнца, Яшка шагнул было к Илье, но тот ударом рукоятки кнута выбил из руки парня нож.

– Рехнулся, щенок? – словно со стороны услышал Илья собственный голос. – Не умеешь – не хватайся!

От сильного удара по ногам Яшка полетел на землю. Сморщившись, схватился за колено, вскочил. Его собственный кнут висел у дверей конюшни, Яшка схватил его, молниеносно обмотал руку ремнём, и Илья мимоходом отметил, что кнутовище легло в ладонь парня крепко и удобно.

От первого удара Яшки Илья уклонился, а второй всё-таки пропустил. От острой боли в плече позеленело в глазах, он каким-то чудом удержался на ногах, обозлился по-настоящему, встретил третий удар кулаком, и они с Яшкой, сцепившись, покатились по земле.

Тяжёлая, не дающая дышать злоба оглушала, бухала в висках. Сквозь эти удары Илья смутно слышал звон опрокинутых вёдер у колодца, истошный визг детей, грохот чего-то катящегося по земле, бешеное рычание – то ли Яшкино, то ли своё собственное: «Умар-р-рава, джуклэскир-р-ро[27]…» И – прорезавшийся вдруг сквозь этот шум и гром отчаянный, захлёбывающийся рыданиями голос:

– Дадо! Дадо! Дадо, ради бога, дадо!!!

Илья не сразу понял, что это кричит Дашка. Но, когда голос дочери пробился сквозь оглушающие толчки крови в голове, Илью словно окатили ведром воды. Он разом очнулся и увидел, что сидит у самых ворот верхом на Яшке, пытаясь пережать тому горло кнутовищем, что парень бешено выдирается и что его перекошенное лицо разбито в кровь. Мельком Илья подумал: ведь и сам сейчас, верно, не лучше…

– Чяёри…

– Дадо! – Дашка кинулась к нему, споткнулась, упала на землю, сморщилась, ударившись головой о камень, но в Илью вцепилась мёртвой хваткой:

– Отец, не надо! Ради бога, не надо! У меня… у нас дети! Прошу, умоляю, не надо, не убивай его! Он муж мой! Да-а-адо, Христом Богом…

Илья встал. Почти сразу же, судорожно переводя дыхание, вскочил и Яшка. Не глядя на него, Илья размотал с руки ремень кнута, и Дашка с коротким стоном повалилась на землю.

– Благодари её… – негромко сказал Илья. Ладонью вытер с лица кровь и ровным, неспешным шагом пошёл со двора.

Скрипнув, захлопнулась створка ворот, и во дворе повисла тишина. Из-за конюшни выглядывали испуганные мордочки детей. Яшка закрыл глаза, шумно выдохнул. Вытер вспотевшие ладони о штаны. Хрипло позвал:

– Даша…

Ответа не было.

– Даша, ты… вставай, пожалуйста.

Молчание. Дашка по-прежнему лежала ничком, и Яшка видел, что она судорожно вздрагивает.

– Дашка, ну что ты, в самом деле! Вставай! Ну!

– Что ты сделал-то, Яша? – всхлипывая, спросила она. Медленно поднялась сначала на колени, потом на ноги. – Зачем же ты так?

– По-другому надо было?! – ощетинился Яшка.

– Он же отец мой!

– А она – моя сестра! Сколько терпеть можно было? И так из-за тебя столько лет молчал! А по-умному – вовсе незачем нам было вместе жить! Я ещё когда тебе говорил – уедем? Ну, говорил или нет?! А ты что? «Останемся, родня ведь, отец, больше нет никого…» Вот тебе теперь, на здоровье, я же и виноват!

– Ты рехнулся! Ты с ума сошёл! – Впервые Яшка слышал, как жена кричит в полный голос, скаля зубы и размахивая руками, как какая-нибудь таборная баба на базаре. – Это мой отец, понимаешь?! Мой родной отец! Ты его чуть не убил! Что было бы, если б я не выскочила?! Человек ты или собака бешеная? Дэвлалэ, как я с тобой прожила столько времени?! – Она резко шагнула вперёд, поднимая стиснутый кулак, и на мгновение Яшке показалось, что жена хочет ударить его.

– Ах, вон куда?! – взбеленился он. Резко схватил её за запястье, сжал, и Дашка ахнула от боли. – Вон куда тебя, змея, понесло?! Спрашиваешь, как жила со мной? Собака я? Бешеный?! Да это вы, смолякоскирэ, все озверелые! Надо же было мне додуматься – из вашего рода жену взять! Чтобы загрызла в постели, как волчица! Ну, беги за ним, за отцом своим, беги! Беги, не держу! Я себе таких сотню найду! Может, и лучше! Пошла прочь, паскуда! – Он оттолкнул Дашку, и она, не удержавшись на ногах, снова упала. Тяжело, держась за живот, поднялась. Вытянув вперёд руки, пошла к воротам. Покачнувшись, ухватилась за столб – и замерла, подняв безжизненное лицо к встающему солнцу.

Некоторое время Яшка исподлобья поглядывал на жену, ожидая, что она, может быть, повернётся к нему сама. Дашка не поворачивалась. Стояла, обхватив руками столб, неподвижная, вся облитая розовым утренним светом. Тогда Яшка быстро перешёл, почти перебежал двор, насильно, взяв за плечи, развернул к себе жену, осмотрел её с головы до ног. Осторожно вытер серую полосу грязи на щеке, сморщился, увидев красную царапину. Смущённо прошептал:

– Тебе очень больно? Да? Даша, лачинько…[28]

Дашка молчала. Её неподвижное, покрытое пылью лицо было повёрнуто к поднимающемуся солнцу.

– Дашка, ну что ты? – Яшка растерянно опустился на колени, прижался к животу жены, где шевелилось маленькое, крохотное, уже живое. – Ну что ты… Не молчи, а? Прости меня… Ну, что мне сделать, Даша?

Рука жены вдруг легла на его плечо. Яшка облегчённо вздохнул.

– Не сердишься? Нет? – Он взял руку Дашки, виновато уткнулся в неё лицом. – Ну, скажи ты хоть слово… Дашка, ну?

– Я вижу, Яша, – тихо сказала она.

– Что ты там видишь? – машинально спросил он.

– Солнце.

– Какое ещё к чёрту… Чего?! – Яшка вскочил на ноги, тревожно, недоверчиво всмотрелся в лицо жены. – Дашка! Лачинько!

– Я вижу солнце, – ровно повторила Дашка.

Яшка взял в дрожащие ладони её освещённое розовым светом лицо. На него в упор, испуганно смотрели мокрые, чёрные, широко открытые глаза. Чистые, чуть раскосые, с голубым белком.

– Говори, Дашка! Говори! Что ещё видишь?

– Тебя вижу, Яшенька… – Подбородок Дашки вдруг задрожал. – Мо-о-ре… Дэвлалэ, Цинку вижу! Доченька! Маленькая! Ой-й-й…

– Господи! – Яшка снова упал на колени. Ударил кулаками по земле, и над едва проснувшимся посёлком взлетел его громкий, полный отчаянной радости крик.

Глава 6

Илья запил так, как и боялся: вмёртвую, без просыху.

В Одессе, на дальней окраине, выходящей в пересохшую жёлтую степь, торчало, как нарост на раковине-мидии, бесформенное строение – кабачок «Калараш». Место это было опасное. В полутёмном сыром зале с низким потолком всегда толклись бродяги, портовые босяки, конокрады, воры, нищие, проститутки разных мастей и возрастов. Из кладовой «Калараша» был прямой ход в катакомбы, и в случае облавы все гости кабачка скопом бросались к подвальной двери и исчезали, как тени. Но облавы здесь случались редко. Народ, посещавший «Калараш», слыл отчаянным, терять ему было нечего, и несколько раз отсюда выносили полицейских и солдат с проломленными головами. Закрывали «Калараш» бесчисленное множество раз, но хозяйка – громадная, рыхлая, страдающая водянкой Феська – имела, по слухам, связи в самом полицейском управлении, и сомнительное заведение возрождалось, как грязный Феникс, снова и снова.

Илью репутация кабака беспокоила мало. Он пришёл сюда уже сильно пьяным, подойдя к стойке, вывернул карманы, высыпал перед Феськой скомканные ассигнации и мелочь, объявил: «Пью на все» – и, шатаясь, направился к свободному бочонку-столу. Феська сгребла деньги под стойку, невозмутимо поправила на лице повязку, скрывающую последствия ошибок молодости, и, пыхтя, сняла с полки огромную бутыль, оплетённую красноталом.

Довольно быстро Илья перестал различать дни и ночи. Просыпаясь раз за разом в кабаке, он поднимал голову с осклизлого бочонка, осматривался, видел перед собой бутыль и зелёный стакан с толстым дном, пил вино, пытался сообразить, почему он здесь и что стряслось, но вспомнить уже не мог и снова ронял голову на кулаки или растягивался прямо на полу рядом с бочонком. Через несколько дней посетители «Калараша» уже привыкли к взлохмаченной, сгорбленной фигуре цыгана, спящего в обнимку с бутылью или сосредоточенно тянущего прямо из неё вино. Цыган не буянил, хотя пил уже давно, изредка ворчал на своём языке, иногда поминал по матери какого-то Ваську, произносил женские имена, всякий раз – разные, сбрасывал с бочонка пустую бутыль и, в ожидании, пока Феська принесёт другую, засыпал.

– И, хосподи, шо ж это с человеком? – дивились жалостливые проститутки, перешагивая через спящего на полу Илью. – Скока ж он ещё так-то намеряется?

– Жена ушла, дело известное, – поясняла всеведущая Феська, вытирая серо-жёлто-зелёным краем фартука бочонок, выдёргивая из рук Ильи пустую бутыль и заботливо ставя перед ним новую. – Ох, будь оно неладно, наше бабье племя… Одно гадство с него.

На девятый день, вечером, когда пыльные оконца кабака светились рыжим закатным светом, в «Калараш» вошла Роза Чачанка.

– Будь здорова, Федосья Илларионовна, – устало поздоровалась она с хозяйкой. Дождавшись величественного ответного кивка, ткнула пальцем в дальний угол кабака, где, лёжа головой на бочонке, храпел Илья. – Я вот за этим.

– Хрен подымешь, – уверенно заявила Феська, вытаскивая папиросу и прикуривая у угодливо шагнувшего к ней со спичкой оборванца. – Он, голуба, вже второй день, как мёртвое тело…

Роза нахмурилась. Быстро прошла к дальнему бочонку, затормошила Илью:

– Эй! Морэ! Илья! Слышишь меня?

Он поднял голову. С трудом разлепил набухшие веки. Мутными глазами взглянул на Розу, не узнавая её, и снова повалился головой на стол.

– Илья, пойдём! – сердито сказала она. – Хватит с тебя, прошу, пойдём. Вставай, чёрт!

Илья не шевелился. За столами-бочонками вновь раздался смех; самые любопытные стали подходить ближе. Резко повернувшись на какую-то скабрёзность, Роза схватила со стола бутыль и запустила ею в говорившего:

– Да чтоб у вас кишки из зада повылазили! Воши портяночные!

Бутыль просвистела над головами босяков, разбилась о стойку, и выскочившая из-за неё Феська так рявкнула на своих гостей, что в кабаке разом стало тихо: хозяйки побаивались. А Роза уже снова трясла Илью:

– Пойдём! Ну, пойдём! Хватит, дурья твоя башка, ведь подохнешь! Вставай, да ходу отсюда!

Вцепившись в рубаху Ильи, она с силой потянула его на себя, и он, ворча и шатаясь, начал подниматься. Роза поддержала его, потащила за собой. Посетители «Калараша» проводили цыган озадаченными взглядами. Феська деловито поправила повязку на лице и принялась сгребать веником осколки бутыли. Последний закатный луч блеснул на разбитом окне и погас.

* * *

Похмелье оказалось жесточайшим. Больше всего на свете Илье хотелось, чтобы у него вовсе не имелось головы и нечему было бы гудеть, трещать и разламываться на части. Тошнило так, что, казалось, вот-вот вывернет наизнанку, в горле стоял кислый ком, всё тело ломило, как после хорошей драки. Временами откуда-то всплывал ковш с холодными щами, на лоб шлёпалась мокрая тряпка, чей-то голос успокаивающе ворчал, чьи-то руки придерживали его над ведром, чьи – Илья не мог разглядеть. Несколько раз он путём колоссальных усилий задавал какой-нибудь связный вопрос, но сверху падало короткое: «Заткнись» – и Илья подчинялся. Эта жуть продолжалась целую ночь и целый день. На вторую ночь он заснул мёртвым сном.

По вытертому красному одеялу скакали солнечные пятна. Илья с трудом приподнял голову с подушки, осмотрелся. Удивлённо подумал, что находится никак не в кабаке Феськи, где уже привык просыпаться. Впрочем, всё казалось знакомым – и лошадиная шкура на стене, и протёртый до основы ковёр на полу, и глиняные стены, и помидоры, дозревающие на подоконнике, и пёстрая вылинявшая занавеска, откинутая на гвоздь, и обшитый лентами бубен, лежащий на грубом нескоблёном столе… Протерев кулаком глаза, Илья приподнялся на локте, обернулся – и остатки сна как рукой сняло. За его спиной, на постели, в рубашке, с распущенными волосами, обхватив руками колени, сидела и смотрела на него Роза Чачанка.

– Очухался? – спокойно спросила она. – Голова как?

– Слава богу… – машинально ответил Илья. – Роза, а… А я здесь откуда?

Роза фыркнула:

– Да уж, знамо дело, не сам пришёл.

– А как же?..

– Балда.

Она отвернулась. Установив среди помидоров на подоконнике осколок зеркала, принялась с руганью дёргать гребнем недлинные курчавые волосы. Илья повалился на подушку, лихорадочно соображая: для чего ей это понадобилось? С какой стати? И сидит, чертовка, мучает свои космы, вместо того чтобы поиметь совесть и объяснить ему хоть что-нибудь… Скосив глаза, он увидел, что Роза, прихватывая волосы красным платком, с усмешкой разглядывает его.

– Не думай много, морэ, голова расколется! Ну, да, да, это я тебя из «Калараша» уволокла и к себе доставила.

– Зачем?!

– Захотелось так, – пожала она плечами.

Илья упрямо мотнул головой:

– Объясни толком!

– Да пошёл ты, ласковый! – неожиданно огрызнулась Роза, уронив зеркало на постель. – Ты кто такой, чтобы я тебе объясняла, да ещё и толком?! Отвяжись! Сделала – и сделала!

Илья помрачнел. Не глядя больше на сердитую Чачанку, сдёрнул со спинки кровати свои штаны.

– Ты чего это? – удивилась Роза.

– Пойду я, вот что.

– Куда это ты пойдёшь? – спросила она, и Илья, уже привставший было, опустился обратно.

Наступила тишина. Илья смотрел, не моргая, в испещрённую трещинками стену, и в голове у него медленно, словно вареники в кипятке, всплывали воспоминания о том, что случилось до запоя. Настя, поющая с освещённой эстрады, её полные слёз глаза, испуганное и растерянное лицо… Князь… Варька, с ненавистью кричащая: «Прокляну, я прокляну тебя!» Маргитка… Вот оно, главное, самое главное – ушла Маргитка! Илья зажмурился. С тоской подумал: и на что, старый валенок, надеялся в свои сорок три? Что она до гроба его выкрутасы терпеть будет? Ушла и унесла ещё не родившегося ребёнка, ушла… потому что к этому всё и катилось с самого начала. Ведь она так и не простила его. Не простила за тот серый дождливый день в Москве, когда он предал её, когда сказал: «Уезжай со своим Паровозом»… А она тогда ждала от него совсем других слов. Не забыла. И не смогла простить. Потому и выставляла себя шлюхой перед цыганами, вертела подолом перед первым встречным… И, может быть, утешалась немного, глядя на то, как он, Илья, лезет на стену от этого. И не боялась его даже тогда, когда он её бил, и смеялась ему в лицо. Столько лет изводили друг друга – зачем? Ну ладно Маргитка – девчонка, глупая, злая на весь мир, но он-то, он – старый мужик, у которого мозгов поболе должно было оказаться? Зачем он это делал? А затем, что идти было больше некуда. Вот и всё.

Может, и слава богу, что ушла, с неожиданной злостью подумал он. Пусть теперь у Васьки голова болит о том, как жить с этим бесом в юбке. А ему, Илье Смоляко, нужно как-то со своей жизнью разбираться. Права Чачанка, домой теперь ходу нет. Ну, Яшка, ну, сосунок паршивый… Шесть лет молчал, даже слова поперёк никогда не вставлял, а вон как прорвало! Не выскочи, не вцепись в отцовский кнут Дашка – поубивали бы они с ним друг друга к чёртовой матери… Умница девочка, всегда знала, что делать нужно, уберегла от смертного греха. Нет, домой он не пойдёт. Надо забрать лошадей и откочёвывать отсюда, хоть в Сибирь, лишь бы подальше отсюда. И так уж засиделся на одном месте. Только бы вот с Дашкой увидеться напоследок, дочь ведь…

Неожиданно Илья почувствовал осторожное прикосновение. Вздрогнув, обернулся. Роза, о которой он совсем забыл, заговорила:

– Илья, послушай меня. Ты ведь не знаешь, что в твоём доме случилось…

– Что, господи, ещё?! – испугался он.

Роза улыбнулась, но взгляд её был почему-то грустным.

– Чудо случилось. Твоя Дашка видеть стала.

– Видеть?! – Илья вскочил. – Роза! Да ты… Ты правду говоришь?! Брешешь если – убью!

– Истинный крест! – медленно перекрестилась она. – Яшка от радости на весь посёлок глотку драл. Мы сбежались, думали – стряслось что. Видит Дашка – и всё! Плачет, детей целует, нас всех разглядывает… Клянусь, никогда в жизни про такое не слыхала даже!

– Роза! – Илья глубоко вздохнул… и забыл выдохнуть. Все несчастья: ссора с Варькой, замужество Насти, уход Маргитки – всё вдруг уменьшилось, показалось пустым и нестоящим по сравнению с этой небывалой радостью – солнцем для Дашки! Ох, чяёри… Ох, доченька… Да, есть бог! Есть! И не совсем ещё он махнул рукой на Илью Смоляко и его семью! Вот теперь только взглянуть на это чудо своими глазами, увидеть, поверить, обнять дочь… Илья схватил рубаху, шагнул к порогу, бросил через плечо Чачанке:

– Я – домой, как хочешь!

– Не надо, Илья, – тихо, почти шёпотом попросила Роза. Улыбки уже не было на её лице. – Они… Они уехали.

– Уехали?.. – непонимающе переспросил он.

– Да. – Роза отвернулась. – Ты не думай, Дашка не хотела. Яшка так велел. В тот же день собрались, детей в телегу покидали и уехали. Яшка сказал – в Москву, к родне. Дэвлалэ, морэ, ты бы слышал, как твоя дочь плакала! Наверное, в Новороссийске слыхать было! Просто смертным воем выла, в ворота вцепившись! А что ей было делать? Муж приказал – надо. Но я, Илья, наверное знаю – не хотела она.

Илья выпустил из рук рубаху. Неловко сел на пол у кровати, опустил голову. Застыл. В наступившей тишине было отчётливо слышно, как тикают ходики.

Через десять минут озадаченная Роза пошевелила пальцами босой ноги. Илья не повернул головы.

– Морэ… – шёпотом окликнула она, наклоняясь к нему.

Ответа не было. Чуть погодя Илья что-то хрипло выговорил.

– Чего? – не расслышала Роза.

– Спрашиваю – кони мои, что ли… голодные… в конюшне?

– Нет, что ты! Я ходила туда, кормила, вываживала. Целы твои кони, не бойся.

– А… спасибо.

Он снова умолк. Роза, подумав, придвинулась ближе. Подождала ещё немного, но Илья больше ничего не говорил. Тогда она протянула руку, коснулась его плеча – и отдёрнула пальцы, как обожжённые.

– Э, да ты… – вскочив, Роза села на пол рядом с Ильёй, заглянула ему в лицо. Покачала головой. – У-у-у… Да ладно, морэ, не дёргайся. Чего я там, думаешь, не видела? Все мы, люди, из одной грязи замешаны… – Подняв с пола брошенную рубаху Ильи, она бережно, как ребёнку, вытерла ему глаза. Задумчиво сказала, глядя в сторону: – Ну, морэ, ну… Ничего, уладится как-нибудь.

– Пошла прочь, – не поднимая головы, буркнул Илья. – Я ухожу.

– Уйти всегда успеешь. Не спеши. Может, расскажешь мне?..

– Чего?! Да шла бы ты…

– Ага, сейчас! Разбегуся вот только… – Ничуть не обидевшись, Роза ласково похлопала его по спине. – Ну, давай, давай, Илья, расскажи. Всё с самого начала. Хочешь – поплачь, всё легче будет. Никто не узнает. И кого тебе бояться? Вот – я, вот – стены, чужих ушей нет.

Она была права. Да и чувствовал себя Илья так плохо, что понял: уйти у него всё равно не получится. Какое там уйти, если встать на ноги – и то невмочь?.. Да и зачем тащиться по посёлку с такой рожей, что подумают люди? А Роза, как назло, погладила его по волосам, придвинулась ближе, обняла за плечи горячей рукой, и Илья опустил голову к самым коленям.

– Чёрт с тобой… слушай…

Солнечные пятна на стенах вытянулись, стали багровыми, когда Илья замолчал. Сидящая рядом Роза ничего не говорила, и в душе Илья даже сомневался – поверила ли она ему. Он рассказал, как она и просила, всё сначала, с того сентябрьского дня, когда они с Варькой впервые появились в московском хоре. С того дня, когда он увидел Настю – тоненькую девочку в белом платье. Рассказал, сам не зная зачем. Даже с Варькой у него не было таких разговоров, а тут – чужая баба, не полюбовница даже… Что она теперь думает о нём? Сильно, до тошноты, болела голова, глаза жгло от высохших слёз, но ему стыдно за всё это не было. Душу словно вывернули и вытряхнули, как старый мешок, не оставив в ней ничего. Скажи Роза сейчас: «Пошёл вон» – и Илья без слов встал бы и уплёлся не обернувшись.

– Ну, слава богу, – вздохнув, сказала Роза. – Всё?

– Да зачем тебе это надо? – запоздало поинтересовался Илья.

Вместо ответа Роза встала с пола, сдёрнула с печи синюю юбку и рыжую кофту и принялась одеваться прямо при нем. Застегивая на груди пуговицы, будничным тоном спросила:

– Есть хочешь?

– Хочу…

Роза вышла из комнаты. Вскоре на столе в углу появились хлеб, помидоры, сваренная в шкурке картошка, кусок сала, копчёная макрель, виноград и солёный арбуз. Вина Роза не принесла, а Илья и не вспомнил о нём. От голода сводило скулы, и он принялся за еду, так и не одевшись до конца. Роза сидела напротив, неторопливо ела свой любимый арбуз с хлебом. Глядя на Илью, молча улыбалась. Когда на столе остались лишь хвостики от помидоров, рыбий скелет и гора картофельных шкурок, она высунула кончик языка и покачала головой. Илья смущённо посмотрел на неё.

– Обожрал вас с Митькой, что ли? Не думай, у меня деньги есть, я…

– О, Митька! Лёгок на помине! – Роза вдруг выскочила из-за стола. В ту же минуту в комнату вошёл Митька и застыл у порога, расставив длинные грязные ноги.

– Доброго вечера! – ломающимся баском поздоровался он. Рваная тельняшка сползла с его плеча почти к локтю, курчавые свалявшиеся волосы были покрыты серым налётом морской соли, а к животу Митька прижимал большую, ещё живую рыбу. О своей встрече с сыном Розы Илья ещё не успел подумать и от растерянности даже не ответил на приветствие. Но Митька лишь мельком скользнул по нему сощуренными глазами и уставился на мать.

– Где скумбрию взял? – строго спросила Роза. – Украл? А что я тебе обещала за такие дела?

Митька молча метнулся обратно за порог.

– Стой, нечисть! Куда с рыбой?! – бросилась за ним Роза. – Куда её теперь девать? Кинь в ведро под лавкой, что ли, завтра сварим… Да у кого прихватил?

Смеющаяся Митькина физиономия снова появилась в дверном проёме.

– У Янкеля!

– Ну и правильно, – поразмыслив, заявила Роза. – Не люблю его, христопродавца. Всегда хоть на копейку да обвесит… Всё, сгинь с глаз, пока я ремень не нашла! Есть захочешь – приходи!

Митька исчез. Некоторое время было слышно, как он гремит в сенях ведром, пристраивая скумбрию, но вскоре и эти звуки стихли.

– Не боишься? – поинтересовался Илья. – Что он про нас с тобой подумает?

Роза пожала плечами. Фыркнула.

– Не боюсь. Не его дело думать, с кем тётка гуляет.

– Тётка?! – изумлённо переспросил Илья.

Роза быстро взглянула на него. Отложила арбузную дольку. Присела на постель, зачем-то взяв в руки крынку с кислым молоком. Натирая её полотенцем, устало сказала:

– Ай, Илья… Не смотри на меня так. Под каждой крышей свои мыши. У меня тоже своя сказка была…

Илья через стол встревоженно глядел на посерьёзневшее, сразу ставшее незнакомым лицо Чачанки. В самом деле… что он про неё знает? И другие ничего не знают, даже бабы – и те не допытались… Илья поднялся из-за стола, подошёл к постели. Настойчиво вытянул из рук Розы полотенце, взял у неё крынку, поставил на стол.

– Расскажи. – Роза не повернула к нему головы, и Илья, помедлив, напомнил: – Я ведь от тебя не стал скрываться.

– Верно, – без улыбки согласилась она.

– Ты крымка[29]?

– Нет… Как ты, русская цыганка. Розой меня звали, когда я в Тифлисе в цирке работала. «Роза Чачани» – так на афишах для красоты писали. А в девках Танькой была. Прохарэнгири… Слыхал, может? Наш род большой был, известный, отца вся Сибирь знала. А мать из псковских. Мы, дети, говорят, в неё пошли. Девять человек нас было, и все девки. Я да сестра Симка двойней родились, а остальные – друг за дружкой, мал мала меньше. Счастливо жили, богато. Отец лошадей менял, продавал, худоконок по деревням скупал и потом в кочевье откармливал. Хороший барыш имел! Мы с матерью по базарам да ярмаркам гадали… Только я больше за отцом таскалась. Он лошадник был знатный, для смеха и меня учил – чем лошадь болеет, как по шкуре возраст узнавать, как цыгане жулят, чтобы дороже продать… А я слушаю да на ус мотаю! Мне пять лет было, а я уже любую лошадь насквозь видела со всеми потрохами и цену ей знала! Мать, конечно, ругалась, не занятие это для цыганки, мол…

– Вот ещё! – заспорил Илья. – У меня Дашка такая же была! Отчего не учить девчонку, вред-то какой?

– Вот и отец то же самое говорил. Ему-то, конечно, без сына плохо было, а на безрыбье и девчонка сгодится… Так, для забавы, и сделал из меня барышницу. Весь табор со смеху умирал, когда я, пигалица голопятая, чужих лошадей разглядывала да под орех разделывала! И вот…

Она вдруг умолкла с закрытыми глазами, словно от приступа острой боли. Илья терпеливо ждал.

– И вот кочевал с нами цыган… Тоже большая семья, нам родня дальняя, а он старшим из детей был. Такой же вроде бы, как и все, тоже лошадничал… как все. Пашкой звали. Годов на десять он меня постарше был: то есть он уже жених, а я – девка сопливая. Бегала за ним повсюду… Он в город на базар – и я за ним, он коней поить – и я следом, он в деревню – и я… Не обижал меня, конечно, но и внимания не обращал: бегает девчонка глупая – и бог с ней. А мне с ним почему-то весело было. Правда, когда подросла, меня уже с ним мать не отпускала: не положено, ты цыган, сам знаешь. Плакала я – ой! И понимаешь, мне одиннадцать лет было, пигалица, малявка – а уж знала, что его люблю! Чёрт знает, как оно так получилось… Добро бы, козырной был, богатый! Нет, цыган как цыган, чёрный, как таракан, вот как ты прямо… Тьфу! Но я, конечно, никому не говорила. Никому, даже сестре! А сам Пашка и подавно не знал. Чего мне было зря позориться? Я только в каждой церкви, какую увижу, Богородицу просила: миленькая, родненькая, за ради Христёнка, твоего сыночка, не давай ты Пашке жениться, подсунь ему лучше раклюшку[30], другую, третью, хоть табун, пусть тешится, только лишь бы не женился, я скоро вырасту… Дура была… и Богородица меня не умней, раз слушалась. Лучше б он тогда женился…

Ну, прошло ещё года три, а может, и больше… и Пашка сватов заслал. – Роза вздохнула, грустно улыбнулась. – К сестре моей, Симке заслал.

Илья невольно выругался. Роза, глядя на свои пальцы, сказала:

– Вот клянусь тебе, по сей день не пойму, кому это понадобилось – богу или чёрту? Ведь мы с Симкой на одно лицо уродились, как два пятака, мать родная различить нас не могла – так какая Пашке-то была разница? Зачем он сестру, а не меня сосватал?! Я, как узнала, совсем голову потеряла. Со всех ног в церковь помчалась, мы тогда как раз в большом селе стояли, церковь там тоже большая была, хорошая… К Богородице кинулась, да что ж ты, бессовестная, кричу, что ж ты? Пьяная, что ли, ума лишилась или тоже нас с Симкой перепутала?! Тебя о чём просили? Тебе за что свечи покупали, ведь я чуть не целый свечной завод за три-то года скупила… Реву ревмя, на полу перед иконой валяюсь… потом смотрю – а Богородица-то тоже в слезах. Ну, что, думаю, с неё взять… Такая же, как все мы, дура. Забот, верно, тоже полон рот, замоталась да и перепутала всё на свете. Встала я да пошла.

Все дни до свадьбы я в шатре валялась и ревела, как недоеная корова. Своим говорила, что с сестрой расставаться жалко. Пашка-то собирался сразу после свадьбы ехать за Урал какую-то родню искать. А я ведь и вправду жалела, что Симки рядом со мной не будет, я её смерть как любила, и не завидовала ей ничуть, и зла на неё не заимела… На Пашку только дивилась: как же он не почуял, что я, я его люблю? Я, а не Симка? А ей всё равно оказалось, посватали – пошла, на сердце-то никого не было, а Пашка не хуже других… Ну, к свадьбе-то я себя кой-как узлом связала, успокоилась… и так плясала, что костра не нужно – искры из-под пяток летели! На другой день после свадьбы Пашка и Симка уехали. А через год вдруг бух – и меня сватают! Мы тогда под Орлом зимовали, один цыган меня на базаре увидел и с ума сошёл. Согласилась, куда было деваться… Он меня взял в свою семью, и я с ними в Орле месяца два прожила. Хорошие были цыгане, меня любили… Свекровь даже сердилась, когда я спозаранку вскакивала и за водой бежала: поспи, мол, ещё, деточка… И муж хороший был, не обижал. Может, я бы с ним по сей день жила, только его по пьянке зарезали в кабаке. Не поделили с мужиками чего-то. На похоронах-поминках я, конечно, для приличия повыла, волосы на себе порвала, по полу покаталась. А как девять дней минуло, связала втихомолку узел – и прочь из города. Не осталась с ними, не смогла. Хоть и хорошие, а чужие все.

– Лихая ты баба… – подивился Илья. – Неужто тебя мать обратно приняла?

– Что ты! Я и соваться не стала! Всё, отрезанный кусок! Я не к матери, а к Пашке с Симкой понеслась, как на крыльях! Не могла, сердце горело… Я ведь его так и не забыла, дня не прошло, чтоб не вспомнила, не поплакала. Знала, конечно, что впустую… Цыгане, кто их встречал, рассказывали, что они с Симкой хорошо живут, дружно. Кочуют себе по Сибири. Добралась я туда, под Тюмень, расспросила цыган, нашла их табор… а Пашка один! Оказалось, что померла моя Симка в запрошлый год, когда рожала. Сына оставила, Митьку. Ну, тут уж я в голос взревела, как медведь таёжный. Всех разом жалко стало: и Симку (ведь семнадцать ей только было!), и себя, и Пашку… Потом опомнилась, унялась, взглянула на Пашку, а у него тоже глаза мокрые. Любил он её, Симку… Мне уж тут не до себя стало, кинулась его успокаивать. Рассказала про себя, про мужа, про то, как от его семьи убежала… А Пашка вдруг говорит: «Оставайся». И всерьёз, вижу, предлагает, не шутит.

Поначалу я, конечно, всполошилась. Молодая совсем была, забоялась – что про меня говорить начнут… А потом подумала – куда ему одному с малым дитём? Да и мне самой вроде как карты в руки… Уж потом поняла – он меня потому и просил остаться, что я на Симку похожа была. Ну, осталась. Конечно, в первую же ночь он ко мне полез. Не отбиваться же было сковородкой… Так и вышло, что я из своячениц сразу в жёны попала. Цыгане поболтали и успокоились, и зажили мы вместе.

– Плохо жили? – осторожно поинтересовался Илья, видя, как горько улыбается Роза. – Обижал тебя?

– Нет… Пальцем не трогал. Но молчал целыми днями. Иногда весь вечер у костра просидит и глаз не подымет. А то, наоборот, вдруг уставится и глядит… И я, как заколдованная, стою и тоже смотрю на него. Сердце заходилось – так бы кинулась и обняла прямо на людях, и никто бы меня оторвать не смог. А он посмотрит-посмотрит – и отвернётся, и до ночи как в воду опущенный сидит. А ночью зовёт меня Симкой, хоть режь! Мучилась я от этого, знала, что и он мучается… Один раз скрепила сердце, сказала: «Уеду, не могу!» А Пашка упрашивать меня стал… Тоже, наверное, привык ко мне, да и сына бы один не поднял, а родне отдавать не хотел. Конечно, долгих уговоров для меня не надобилось. Всё надеялась, дура, всё ждала: а вдруг?.. Уходила в степь, в поле, в лес – и там ревела, чтоб Пашка не видал.

– Что ж ты ему-то не сказала… Ну… что любишь его?

– Не знаю. Не могла. Совести не хватало – всё равно что при живой Симке. Наоборот, всё в себя запихивала, поглубже – не дай бог, догадается… А где ему было догадаться, когда он на меня глядел, а видел её, Симку? Вот и всё. Три года мы так прожили. А я, как назло, затяжелеть не могла! – Роза сердито чертыхнулась, шмыгнула носом. Отвернулась к стене.

– А… потом? – тихо спросил Илья.

– Потом… На четвёртый год мы с Чусовой в Тобольск ехали, к родне Пашкиной на зимний постой. Лошадь у нас захромала, и от своего табора мы отстали. Лечила я ту холеру костлявую почти месяц, а знала б, как получится, – прирезала бы собственными руками не глядя! Из-за неё припозднились так, что уже по снегу телега катилась! Решили срезать, через озеро поехали. Наступил вечер, видим – луна красная поднялась. Пашка забеспокоился: «Буран будет!» – и ударил по лошадям. Думали добраться до первой деревни, а там, если в дом не пустят, хоть в скирде сена переночевать. И не успели… Снег повалил оковалками, и сразу темно стало. Ни дороги (там наезжено было), ни озера – ничего не видно. Темень непроглядная, ветер воет, снег, и холодно – смерть! Лошадь встала, телегу разом завалило.

Пашка к нам залез, лежим, молчим – а страшно, страшно… Митька – и тот не плакал. Я его в одеяло закутала, прижала к себе. Слышу, Пашка говорит мне: «Не засыпай только, и Митьку буди, не то враз замёрзнете». Деться нам некуда, снег валит, мороз страшный, кругом лёд один – костра не из чего запалить… Всё, почитай, мёртвые! И как я только поняла, что это конец, так сердце разом оборвалось и полетело. Всё едино, думаю, помирать, какая уж тут гордость, честь? Заплакала, обняла Пашку. Как в чаду была, ничего не понимала, только говорила и говорила… что люблю его, что всегда любила, ещё когда девчонкой по табору за ним бегала… А сама обледенела уж до косточек, за телегой ветер визжит, как хвост ему придавило, нас снегом заносит… А мне уж чёрт не брат, плачу, кричу: «Умрём к утру, так обними ж ты меня хоть раз, проклятый, хоть один раз! Меня, меня, Таньку! И в могиле об этом вспоминать буду! Симка тебя на том свете простит, она добрая, я её упрошу!» Пашка молчал, молчал… а потом потянул меня к себе. Слышу: «Таня…» Ой, как же я заревела от счастья! Голова закружилась, вздохнуть боюсь, думаю – вот оно! Столько лет ждала! Жмусь к нему, про всё забыла, одурела… Застываю уж, он шепчет: «Таня, не спи, не спи…» – а мне так хорошо, спокойно… тепло вдруг стало. Только и успела подумать: «Почему у него руки горячие?..» И застыла.

Очнулась оттого, что телега тряслась. И так странно мне было – всё чувствую, слышу, а глаз открыть, хоть зарежь, не могу. Потом меня кто-то трясти начал, тереть, зубы разжимать. В рот полилось – глотаю, понимаю – водка. Ну, думаю, точно не апостол Пётр, от него такого не дождёшься. Взяла да открыла глаза. Вижу – мужики, много. В малахаях, шапках мохнатых, орут что-то. Я глазами луп-луп, ещё никак не пойму, что живая. Повернулась… а Пашка-то рядом, обнимает меня ещё… только не шевелится. А между нами Митька во всю глотку ревёт. Я к Пашке, тормошить начала, звать, откуда только силы взялись… а мужики говорят: «Не мучайся, цыганочка, без толку…»

Не помню, что стало со мной. Как с мужиками этими на санях до деревни ехала, как везла Пашку, как в избу меня провели. Да и как хоронила, толком не помню. Снега – по пояс, земля подмёрзла, мужики ругались, торопились. Ушли потом – а я на могиле осталась. Сижу в сугробе и вспоминаю, как мы умирать готовились, как я ему открылась, как он меня прижимал к себе… Вспоминаю – а слёз нет. Ни единой слезинки – вымерзли, что ли? Подумала – что за жизнь мне без него? Как быть теперь? Раньше хоть жила и знала, что он на свете есть, а теперь? Чего жить-то? Легла на могилу, закрыла глаза. И то ли заснула, то ли обмороченье нашло.

Спасли меня бабы-чалдонки, которые дрова везли из тайги. Подобрали, до деревни довезли, в чувство привели. Помню – сижу на лавке, взвар горячий из кружки глотаю, смотрю на баб, думаю – почему они охают, плачут? И вдруг про Митьку вспомнила! Вскинулась, заголосила… глядь – а он на полу, чертёнок этакий, сидит, пирог грибной лопает, и вся личность в варенье! Ах ты, думаю, нечистая сила, что же нам с тобой теперь делать? А бабы причитают все: «Ты что же, милая, про сынка-то позабыла, за мужем в могилу собралась?» Я сперва не поняла, о чём они, – а потом вспомнила, Митька-то на мать, Симку, похож, а значит, и на меня. Вроде как и в самом деле мой сын. Так оно и осталось. До весны мы с ним прожили в деревне, а по теплу тронулись на юг. Стали кочевать вдвоём. Митька знает, я ему – тётка.

– Отчего к цыганам не пошли?

– Да ну… Не захотела. С роднёй-то жить, конечно, сподручнее, но они меня снова замуж бы отдавать начали. Так и моталась одна. По Каспию, по Кавказу, в Тифлисе в цирке выступала. За десять лет кто только мне не попадался! Сватались. Отказывала. Не могла. Любила его, Пашку. Мёртвого любила…

Роза умолкла. Илья в упор, не отводя глаз, смотрел на неё. За окном давно стемнело, через подоконник медленно перебирался лунный луч. Он скользнул по стене, упал на лицо Розы, и Илья вдруг увидел, что она плачет. Он никогда не видел Чачанку плачущей и в первый миг испугался – что делать? Привстал было; тут же, растерявшись, сел обратно, но Роза заметила это движение. Быстро, искоса взглянула на Илью, закрыла лицо руками. Отворачиваясь, сдавленно проговорила:

– Не могу, Илья… Прости уж…

Он шагнул к Розе, уже не боясь. Сел на кровать, потянул её на себя, и она молча прижалась к нему. Что ей сказать, Илья не знал и просто гладил её перепутавшиеся, жёсткие от морской соли волосы и изредка целовал в мокрую щёку или горячий лоб.

Роза выплакалась быстро. Вытерев нос кулаком, она встала, одёрнула юбку. Внимательно, с головы до ног, осмотрела Илью. Неожиданно улыбнувшись, погладила его по голове.

– Чудной ты, ей-богу…

Илья не ответил. Роза шумно высморкалась в полотенце. Вытирая чистым концом лицо, предложила:

– Оставайся с нами. Всё лучше будет.

– Люди-то что скажут?

– Что-нибудь, конечно, скажут, – подумав, подтвердила Роза. – И что с того? Может, ты этого боишься? Или я?

Смутившись, Илья подумал, что она опять права. А больше ни о чём думать не хотелось. Кончился этот день треклятый и слава богу… В темноте Роза сбросила юбку, стянула через голову кофту и в одной рубашке полезла под одеяло.

– Иди ко мне, – спокойно позвала она, и Илья послушался.

Глава 7

После душного и пыльного июня на Москву неожиданно хлынули дожди. День и ночь по тротуарам барабанили капли, в городе было прохладно, по утрам переулки в Замоскворечье затягивались туманом, в густых купеческих садах уже пахло болотом из-за непросыхающей влаги, окраинные улочки утопали в грязи, а знаменитая лужа посередине Живодёрки разлилась до самой Садовой и даже поросла по краям осокой. Ресторан Осетрова, как всегда, по вечерам загорался жёлтыми и красными огнями, но гуляли там как-то вяло, без задора. Зал, прежде набитый до отказа, был полупустым: начался дачный сезон, постоянные гости отдыхали с семьями в Кунцеве и Люблине. Вдобавок от поющего у Осетрова цыганского хора осталось менее половины: ведущие артисты уехали на гастроли в Крым. На это время Митро передал обязанности хоревода Ивану Конакову, а главной солисткой была теперь Анна Снежная.

По крошечному окошку задней комнаты ресторана барабанил дождь. Из-за стены слышались звуки настраиваемой скрипки, кто-то из солистов распевался на весь ресторан: «Вдо-о-о-оль по Питерско-о-й!..»

«Федька Трофимов воет. Вот ведь пасть лужёная…» – равнодушно подумала Анютка, сидя у окна и глядя на то, как дождевые капли скользят по блестящим листьям клёна и падают вниз. Было около девяти вечера, но на улице едва начало смеркаться. Бегущие по стеклу капли светились жёлтым огнём, отражая свет окон. Анютка уже была одета для выхода на эстраду в чёрное шёлковое платье с открытыми плечами, голубая шаль дожидалась на спинке стула. До начала выступления оставались считаные минуты, но певица медлила. Настроение её было под стать погоде, а ещё отчаянно болела голова и хотелось спать. Вдобавок Анютка чувствовала приближение простуды и даже точно знала, где она её подхватила: прошлой ночью, сидя рядом с тёткой Данаей Тихоновной, содержательницей старого и почти бездоходного публичного дома в Грузинах. Данае Тихоновне было уже под шестьдесят, и она часто болела, а вчера перепуганные девицы и вовсе собирались уже бежать за попом. За Анюткой, единственной родственницей, послали в ресторан, выдернув её прямо из зала, и ночь она провела у постели тёти. Та, впрочем, отлежалась и под утро уже довольно бодро повторила Анютке то, что та давно знала сама: что заведение остаётся ей в наследство вместе с набитым золотыми десятками чулком, сервизом поповского фарфора и немецкими часами с боем, что хоронить Данаю надо на Рогожском староверческом кладбище рядом с её родителями, что платья нужно отдать в богадельню, а серебряные подсвечники – в церковь и что Анютке давно пора искать себе настоящего мужа. На этом месте Анютка обычно взрывалась, как бомба, но вчера, учитывая плачевное положение тётки, лишь кисло посоветовала:

– Не в свои дела не лезьте…

– А ты не груби тётушке родной, которая при смерти! – парировала Даная Тихоновна. – Гришка – не муж, а несчастье роковое. Ты с твоей красотой могла бы партию и получше сделать.

– Не пойду я за вашего майора Опоросенко, отстаньте.

– Вот и чурбан! Ходила бы барыней замужней, майоршей, дом имела бы, детей нарожала… Или хочешь, как я, всю жизнь грибом на помойке прожить?

– Не будет у меня детей.

– Не будет, знамо дело… если не перестанешь к Ульяшке на вычистку бегать. Сколько раз уже от Гришки чистилась? Два? Три?

Анютка молчала. Ей и в голову не приходило, что тётка знает о её тайных предосторожностях. Спустя минуту она враждебно проговорила:

– А что прикажете делать? Брюхатой ходить? Я ему и так-то не нужна, а на кого я беременная похожа стану? В ресторан ездить запретят, публика меня за два дня забудет, а Гришка – за один.

– Господи святый, и как я такую дуру вырастить смогла? – горестно спросила Даная Тихоновна у висящей над кроватью иконы Троеручицы. Богородица не ответила. Даная Тихоновна пожала плечами и задумалась. Молчала и Анютка. Из-под щелястого окна сквозило в спину, но она лишь куталась в шаль и не моргая смотрела в угол.

Даная Тихоновна раскашлялась. Кашляла она долго и с удовольствием, вспоминая родителей, господа бога, отца императора с семейством и святую Дарью. После чего откинулась на подушку и сказала:

– Я этих чертей цыган, слава богу, знаю. Яков Васильич, царствие ему небесное, со мной, как с супругой законной, почти двадцать лет прожил. И поверь ты мне, за детей они душу положат. Тебе бы, козище безголовой, не вычистки делать, деньги со здоровьем понапрасну тратить, а родить своему Гришке пару-тройку цыганят – раз уж тебе на нём свет клином сошёлся. Верь мне – после этого он никогда тебя не бросит!

– Но и любить не будет.

– Ну, милая, многого хочешь! – возмутилась тётка. – Нашей сестре одно что-нибудь полагается: или любит, или содержит. Выбирай, что нравится. И к тому ж не замечала я что-то, чтоб он тебя когда-либо обожал…

– Да замолчите вы или нет?! – вспылила наконец Анютка. – Помереть и то покойно не можете!

– А вот насчёт этого не дождёшься! – ехидно заявила Даная Тихоновна. – Я уж знаю: ежели за ночь не скончалась – значит, ещё месяц-другой поскриплю! Поди отгони от дверей этих дур гулящих, чтоб не выли, да отцу Пафнутию за беспокойство сливяночки налей. И ложись сама спать там, на сундуке.

Ночевать здесь Анютка не стала и ушла от тётки домой в отвратительнейшем настроении. В глубине души она не могла не признать, что Даная Тихоновна права.

…В дверях появился Иван Владимирович Конаков. Анютка, сидевшая к хореводу спиной, будто не замечала его, и он долго не спешил окликать певицу, разглядывая её длинную шею, изящную линию спины в низко вырезанном платье и белые, словно из слоновой кости выточенные плечи. Когда Конаков сглотнул слюну, Анютка, не поворачиваясь, спокойно произнесла:

– Очи ясные сломаешь, дядя Ваня, поберегись. Чего пришёл? Выходить пора?

– А то не знаешь… Все тебя ждут, – смущённо проворчал тот. – Глаза у тебя, что ли, на спине?

– В окне отражаешься. – Анютка встала, сдёрнула со спинки стула шаль. Взявшись за виски, поморщилась. Без особой надежды попросила: – Дядя Ваня, может, домой я пойду? Ну, не расположена я сегодня – голова трещит, из носа вот-вот польёт… Не свалиться бы совсем…

– А мне какое дело? – буркнул хоревод. – Кто петь-то будет – я? Завтра, ежели разболеешься, бог с тобой, не выходи, а сегодня позарез нужно.

– Царь-государь пожаловал? – лениво спросила Анютка, идя к выходу.

– Нет. – Иван пошёл за ней. – Штабс-капитан Кричевский какого-то князя грузинского притащил, большой компанией сидят.

– Князь? – усмехнулась Анютка. – Знаю я, у них на Кавказе, у кого два барана есть, тот и князь.

– Ты идёшь или нет, оторва?! – лопнуло терпение у Конакова. – Чёрт с тобой, отпоёшь «Хризантемы» – и беги домой, а сейчас пошла к гостям!

– На бабу свою ори! – огрызнулась через плечо Анютка. – Иду.

Шагая по узенькому коридорчику к залу, Анютка с досадой думала, что, будь она цыганкой, этот старый хрыч нахальства бы не набрался таращиться на неё так… У девок-цыганок из хора всегда вокруг куча братьев, дядек, кузенов, на худой конец муж или отец – есть кому заступиться. А она одна. Одна даже при муже, который спит и видит, как бы спровадить её на содержание к какому-нибудь толстосуму. «Правда, что ли, пойти?» – на ходу набрасывая на обнажённые плечи шаль, горько подумала Анютка. Здесь, в хоре, её никто не любит. Певицы завидуют, за глаза называют «шалавьей горничной», вспоминая её работу в публичном доме, и уже дважды Анютка находила мелкие гвозди в своих ботинках. Даже свекровь, Настя, и та холодна с ней, хотя ни одного грубого слова невестке не сказала за все шесть лет. А Даная Тихоновна ещё говорит – рожай. Зачем? Чтобы в конце концов на улице с малым дитём очутиться? Нет уж, не дождутся, зло решила Анютка, отдёргивая занавеску перед входом в зал. Пока ещё она певица, пока ещё – Анна Снежная!

Хор закончил «Не смущай». Компания военных за тремя сдвинутыми столами бурно зааплодировала, к ней присоединились другие немногочисленные посетители. Хоревод объявил «великолепную Анну Снежную». Анютка вышла к столикам и, привычно улыбаясь залу, ждала, когда подойдут гитаристы. Голова у неё кружилась, огоньки свечей смешно прыгали перед глазами. Силясь взять себя в руки и едва удерживая улыбку на губах, Анютка вдруг с ужасом почувствовала, что глаза наполняются слезами.

«А ну, хватит! А ну, уймись! Одурела?! Вот эти-то порадуются…» – Анютка с ненавистью взглянула на ряд цыганок, повернулась к музыкантам, кивнула, и две гитары рассыпались мягкими переборами. Анютка, взяв дыхание, запела «Хризантемы». Это был её любимый, «коронный» романс, всегда на ура принимаемый публикой, но сейчас Анютка пела машинально, не вслушиваясь в музыку, всеми силами стараясь отогнать вдруг подступившее отчаяние.

В том саду, где мы с вами встретились, Ваш любимый куст хризантем расцвел, И в душе моей расцвело тогда Чувство нежное первой любви…

«Гришка, Гришенька, нехристь ты этакая, где ты сейчас? Думаешь о ком? Об Иринке своей? Околеть бы тебе, Гришенька, под забором за такие мысли… Всю кровь из меня выпил, родименький ты мой… Что мне теперь делать? Куда идти? Обратно к тётке, полы мести? Без мужа меня же тут со свету сживут…»

Огоньки свечей вдруг расплылись в глазах радужными пятнами, Анютка испуганно моргнула – и сразу поняла, что делать этого не надо было. По лицу побежали горячие капли, музыканты изумлённо уставились на неё, в зале воцарилась мёртвая тишина.

Выхода было два: или умчаться опрометью из зала – пусть сами выгребают, как хотят, – или любой ценой продолжать. Анютка выбрала последнее, надеясь, что давно отрепетированные до последней ноты «Хризантемы» не дадут пропасть. Так и вышло: голос не дрогнул, высокие ноты прошли как надо, и за второй куплет Анютка взялась уже совсем уверенно. Слёз она не вытирала, зная: будет только хуже.

Опустел наш сад, вас давно уж нет, Я брожу одна, вся измучена, И невольные слёзы катятся Пред увядшим кустом хризантем…

Как всегда, ожидая, пока гитары окончат проигрыш между куплетами, она спустилась в зал и только сейчас случайно взглянула на гостей, ради которых её, больную, погнали выступать. Грузинский князь, вопреки её представлениям, был совсем молод. Ей навстречу приподнялся из-за стола почти мальчик в форме офицера пехотных войск. Анютка увидела бледное лицо с высоким чистым лбом, курчавые усы, чёрные, без блеска, глаза, глядящие на неё с таким восхищением, что Анютке вдруг стало не по себе. Так на неё не смотрел даже купец Медянников, к которому Гришка отправлял её на содержание. Мягким жестом руки Анютка прикоснулась к рукаву князя, усаживая его на место, встала возле столика и, мысленно проклиная бегущие по лицу слёзы, допела романс:

– Отцвели уж давно хризантемы в саду, Но живёт всё любовь в моём сердце больном…

Гитары смолкли. Зал зааплодировал, но как-то неуверенно: никто не мог понять этих слёз певицы. Анютка улыбнулась, раскланялась, вернулась к хору. Неуверенно спросила у хоревода:

– Мэ уджява[31]?

– Умарава! Дыкх, сыр о рай дыкхэла![32] – в тон ответил Конаков, улыбнулся залу, взял на гитаре бурный аккорд, и раздосадованная Анютка поняла, что вместо спокойного отъезда домой ей предстоит петь «Не спрашивай, не выпытывай». Прежде ей нравилась эта задорная песенка, но сейчас, когда хоревод не сдержал обещания отпустить её, когда ей не позволили минуты передохнуть, не дали даже вытереть слёз, от ярости перехватило горло. Анютка понимала, что Конаков поступил так из-за мальчика-князя, из-за его восхищённого взгляда, рассчитывая поближе «подманить» грузина, и был, в общем-то, прав, но отчаяние пополам с горечью вытеснили всякий здравый смысл.

«Ну, подожди, живоглот! Вот не хочу петь «Не спрашивай» – и не стану!» Анютка сузила глаза, высоко подняла голову, глубоко вздохнула, чтобы, не дай бог, не разреветься снова, и вместо «Не спрашивай, не выпытывай» запела шутливый вальс «Друзья мои»:

– Друзья мои, что это значит — Любить безумно всей душой? Когда дрожит от страсти сердце, Полезно думать головой!

Вальс исполнялся в той же тональности, что и «Не спрашивай», и в зале никто ни о чём не догадался. Стоя спиной к хору, Анютка знала, что цыгане сейчас исподтишка, удивлённо посматривают друг на друга. Краем глаза она ухватила сердитый взгляд Конакова, но ей было уже всё равно.

Бог мой, зачем, увлекаться зачем?..

Анютка вдруг запнулась посередине куплета. Молодой князь, несмотря на то что товарищи пытались удержать его, решительно вышел из-за столика и направился к ней. Всё ближе, ближе были тёмные глаза без блеска, робкая улыбка. Остановившись перед певицей, князь щёлкнул каблуками, склонил курчавую голову, и Анютка поняла, что он приглашает её на вальс. Тут она растерялась окончательно: такого ресторан Осетрова ещё не видел. Но хоревод, моментально сообразивший, что к чему, повернулся к хору, взмахнул гитарой, и два десятка голосов подхватили песню:

– Бог мой, зачем, увлекаться зачем? Если можно осторожно Поиграть – и перестать!

Анютке оставалось лишь обворожительно улыбнуться и положить руку на широкое плечо мужчины. В следующий миг перед глазами закружились стены, белые скатерти и свечи, свечи, свечи… Анютка, танцевавшая весьма посредственно, бога благодарила за то, что хотя бы не давит ног кавалеру, и удивлялась, как это они, танцуя на таком крошечном пятачке, до сих пор не налетели на чей-нибудь стол. Но грузин вальсировал превосходно, ловко избегал углов, улыбался и в упор смотрел на растерянную певицу бархатными глазами.

«Господи, вот принесла его нелёгкая… – Анютка машинально поворачивала голову то вправо, то влево, чтобы она не так кружилась. – И что теперь будет? Выкинут меня завтра из хора, вот что. И слава богу! И очень нужно! И сама уйду! Вот дотанцуем сейчас, и – гори они все купиной неопалимой!»

Вальс кончился. Грузин галантно поклонился, отвёл запыхавшуюся Анютку на её место в хоре, но та не стала садиться. Злобно поглядев на подошедшего хоревода, сквозь зубы сказала: «У-хо-жу!» – и, не глядя ни на кого, быстрым шагом скрылась за занавесью. Последнее, что она слышала, был растерянный голос князя, о чём-то расспрашивающего Конакова.

Анна Снежная сумела героически дойти до «актерской» и даже начала было переодеваться, но, когда она нагнулась снять туфли, в глазах вдруг потемнело, и Анютка неловко опустилась на скрипучий стул. В висках стучал жар, она судорожно сжала их холодными руками. «Господи, да что ж это… Вставай, пропащая!» Но встать не получилось. В голове так отчаянно шумело, что Анютка не услышала, как скрипнула дверь, не заметила, как в комнату кто-то вошёл. И вскочила как ошпаренная, когда этот «кто-то» тронул её за руку.

– Господи, кто тут?!

– Это я, – услышала она смущённый голос с мягким акцентом. – Князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани, подпоручик Эриванского гренадёрского полка, к вашим услугам. Для вас – просто Дато.

Анютка молча, озадаченно разглядывала стоящего рядом с её стулом молодого мужчину. У грузина был низкий, чуть хрипловатый голос, не вяжущийся с его юным видом. Он смотрел на неё так же, как и в зале: испуганно и восхищённо. Пауза затягивалась. Собравшись наконец с духом, Анютка холодно спросила:

– Что вам угодно?

– Я хотел только извиниться… – От волнения в голосе князя усилился акцент. – Мне сказали, что не позволяется приглашать на танец певиц. Что это не принято. Простите великодушно, я не знал… Я помешал вам выступать. Вы из-за этого ушли от нас?

– Нет. – Анютка снова села и отвернулась к стене. – Я, видите ли, нездорова…

– Это видно. – Князь поколебался, шумно, совсем по-мальчишески вздохнул и залпом выпалил: – Па-звольте предложить вам своё общество и проводить до дома!

Анютка молча смотрела на него. Видимо, этот мальчик не знал, что провожать хоровых певиц ещё более недопустимо, чем танцевать с ними вальс. Но вселившийся в неё сегодня чёрт снова поднял рожки. Выкинут из хора – ну и плевать! Всё равно уходить собралась. А Гришке расскажут… Ну и пусть порадуют!

– Так мы едем, Анна… – князь запнулся.

– Николаевна. – Думать о приличиях у Анютки уже не было сил. Хор за стеной пел «Тётки-молодки», вечер обещал затянуться. Все цыгане, конечно, уже увидели, что князь исчез вслед за Анной Снежной и до сих пор не вернулся, но… Чёрт с ними, с цыганами! Что она от них хорошего видела?

– Едем! – Она решительно тряхнула головой, вставая и опираясь на предложенную руку. Князь просиял улыбкой, и Анютка невольно улыбнулась в ответ.

На тёмной улице лил дождь. Анютка вышла как была, в кружевной шали поверх открытого платья, и лишь на тротуаре спохватилась, что забыла накидку.

– Возвращаться не к добру, Анна Николаевна, – сказал Давид, набрасывая на плечи Анютки свою шинель. Та оказалась тяжёлой, колючей и пахла табаком, но Анютка не стала возражать. Главной её задачей сейчас было не лишиться чувств до дома, не то бог ведает, куда этот басурманин её завезёт…

– Куды ехать, вась-сиясь? – прогудел извозчик. Князь вопросительно посмотрел на свою даму.

– Живодёрский переулок, заведение мадам Востряковой, – хрипло проговорила Анна Снежная, откидываясь на сиденье.

Через минуту она спала. И не проснулась, когда голова её склонилась на плечо князя и тот заботливо укрыл её шинелью. И продолжала спать, когда извозчик остановился в безлюдном, тёмном Живодёрском переулке и князь Дадешкелиани ошарашенно воззрился на «заведение» под красным фонариком. Лишь когда дверь отворила толстая Агафья и Давид, взяв Анютку на руки, под удивлённые вопросы сбежавшихся девиц понёс её наверх, та открыла глаза и спросила, изумлённо моргая:

– Свят господи, ты кто?

– Я – Дато, – успокаивающе напомнил князь и, поблагодарив кивком открывшую перед ним дверь Агафью, внёс Анютку в комнату мадам Данаи.

* * *

Когда Анютка открыла глаза, в окно светило низкое вечернее солнце. В первую минуту она даже не поняла, где находится, и долго с изумлением оглядывала низкий потолок, вытертые обои, увешанные вырезанными из журналов картинками, икону Троеручицы с погасшей лампадкой в углу и заткнутым за неё пучком сухой вербы, покрытый рыжей плюшевой скатертью стол и лампу под зелёным абажуром. В конце концов она догадалась, что находится в комнате тётки. Снизу, из залы, доносились звуки фортепьяно и звонкий смех: видимо, уже съехались гости. Анютка села в постели, потянулась – и вдруг увидела то, чего раньше в этой комнате не было и не могло быть. На столе стояли огромная тарелка с фруктами и ваза с белыми лилиями, рядом лежала коробка французского шоколада «Плезир». Ошеломлённая Анютка прикинула, сколько всё это может стоить. Выходило что-то уму непостижимое и явно недоступное Данае Тихоновне.

«У кого-то клиент богатый завёлся, что ли?» – озадаченно подумала Анютка. Отщипнула от медовой виноградной грозди, съела целый апельсин, поцарапала ногтем огромное красное яблоко, но надкусывать этакую красоту пожалела и решила одеться.

На стуле лежало её чёрное ресторанное платье с открытыми плечами. Увидев его, Анютка разом вспомнила последний вечер в ресторане, стреляющий жар в голове, расплывающиеся в глазах огни свечей, головокружительный вальс с молодым грузином в офицерской форме, а потом… Что же потом? Ах да… Мокрый верх пролётки, шуршание дождя, шинель, пахнущая табаком, тяжёлая рука на плечах… С ума она, что ли, совсем сошла, что приказала везти её сюда? Цыгане из Большого дома, должно быть, с ног сбились… Рассерженная Анютка вытащила из шкафа юбку и старую плюшевую кофту Данаи Тихоновны. Кинув взгляд на ходики, убедилась, что сейчас всего начало девятого и, стало быть, к выходу в ресторан она успеет. Если не выгонят, конечно, за такие карамболи…

В дверях залы Анютка остановилась как вкопанная. Гостей не было и в помине, но хохот в комнате стоял оглушительный, и ясно от чего. По выщербленному паркету, сотрясая всю залу, неслись в невообразимой мазурке высокая и массивная, как гвардеец, Маланья, ярославская крестьянка, и маленькая, чернявая, с огромным носом Рахиль. Маланья горделиво подбоченивалась и подкручивала воображаемые усы. Рахиль томно обмахивалась, за неимением веера, брошюрой о разведении комнатных собачек и поворачивала голову то вправо, то влево, стреляя на «кавалера» глазами из-под опущенных ресниц. Хохотали девицы, сидящие за круглым столом. Попугай по имени Соня хрипло орал из своей клетки: «Кур-р-рвы гулящие, ар-р-ртикул!!!» За разбитым пианино сидели и наяривали в четыре руки мазурку Даная Тихоновна с дымящейся папиросой во рту и… князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани. Стоящую в дверях Анютку никто не замечал, и она молча с удивлением смотрела на Давида.

При дневном свете он казался ещё моложе, чем тогда, в ресторане, и ударял по клавишам старенького, фальшивящего фортепьяно с таким воодушевлением, словно всю жизнь проработал тапёром в публичном доме. Курчавая голова князя была совсем по-мальчишески взъерошена, да и лихие усы ничуть не добавляли ему солидности. Батистовая рубаха, в которой молодой офицер остался, скинув мундирную куртку, не скрывала великолепной формы торса и плеч. «Ах ты, Аполлончик кавказский… – с неожиданной нежностью подумала Анютка. – Что ж ты тут делаешь, дитятко?»

В это время Даная Тихоновна подняла голову и ласково пропела:

– А вот и наша девочка проснулась! Слава богу!

Фортепьяно смолкло. Маланья и Рахиль бросили галопировать по зале и с визгом помчались к Анютке обниматься. За ними налетели остальные девицы, целуя Анютку, спрашивая о самочувствии и наперебой рассказывая, как они все перепугались три дня назад, когда бесчувственную племянницу мадам Данаи среди ночи на руках внёс в дом «ихнее сиятельство».

– Три дня назад?! – поразилась Анютка.

– Три, три! И лежала совсем как мёртвая! Доктор Мартинсон были, отец Пафнутий были, бабка Ульяна была – и все только глаза закатывают! Из Большого дома прибегали, беспокоятся – без тебя, говорят, в ресторане совсем доход упал! А уж ихнее сиятельство как волновалися! Каждый божий день здесь дежурили!

«Сиятельство» при этих словах покраснел до ушей и стал ещё больше похож на мальчика. Анютка молча, изумлённо глядела на него. Получив ощутимый тычок под рёбра от тётки, икнула и торопливо сказала:

– Стоило так беспокоиться, Давид Ираклиевич… Мне, право, неловко даже.

Давид смущённо пожал широкими плечами, улыбнулся. Анютка, сама смущаясь отчего-то, поспешила взглянуть на ходики и ахнула:

– Ой, боже праведный! В ресторане начинают через полчаса!

– Давай, Аннушка, я тебе одеться помогу, – быстро предложила Даная Тихоновна и, не дожидаясь согласия племянницы, споро зашагала к дверям залы. Анютке оставалось только поспешить следом. Уже в дверях её догнал голос князя:

– Анна Николаевна, не волнуйтесь, я отвезу вас в ресторан!

– Ну, милая, поздравляю! Дождалась! – были первые слова Данаи Тихоновны, когда они с племянницей оказались одни в комнатке наверху.

– Вы про что это? – Анютка, шёпотом ругаясь, натягивала на себя платье. – С крючками пособите…

– Вдохни и держись. – Даная Тихоновна зашла ей за спину. – Я про то, что такой арбуз на голову однова падает.

– Ка-кой арбуз?..

– Да вот этот князь тифлисский… Ну, не сверкай глазками на меня, дорогая, не испугаюсь! Он взаправду князь, я документы видала, у него паспорт дворянский…

– С маслом мне его паспорт есть? – огрызнулась Анютка. – Да полегче там, оторвёте…

– Ничего, не впервой! – Даная Тихоновна сражалась с крючками, при этом не умолкая ни на миг. – Ты думаешь, девка, что коли ты Анна Снежная, так на тебя князья, как воши из блудного кобеля, сыпаться будут? Хватай, хватай и беги, покуда он в себя не пришёл! Ты гляди, как за тобой страдает! Мы его всей артелью выставить не могли, сидит и сидит! И нас прямо замучил: «Как здоровье Анны Николаевны?» Цветы привёз, фрукты, конфектов… Девок смешит, вон нынче видала, какой кадриль устроил? У всех животики надорвались… Это тебе не ваш-степенства замоскворецкие!

– Отвяжитесь от меня, Христа ради! – зло бросила Анютка, вырываясь из рук тётки. – Ума вы лишились? У меня муж есть.

– Это который же? – ехидно спросила Даная Тихоновна. – Чтой-то не упомню! И как это ты на свадьбу тётку единственную не пригласила?

– А вы не изгаляйтесь! Цыгане не венчаются, да всю жизнь крепко живут!

– Я и вижу, как вы крепко живёте, – с сердцем, уже без издёвки проговорила Даная Тихоновна. – Он без тебя по Ялтам да Одессам катается, а ты вычистки себе делаешь…

– Замолчите! – Анютка заплакала.

– Слезами, девка, горю не поможешь. – Даная Тихоновна села рядом с племянницей на постель, взяла её за руку. Руку Анютка выдернула, но, когда тётка обняла её за плечи, с отчаянным «ы-ы-ы-ы-ы!!!» уткнулась в обширную Данаину грудь.

– Уходила б ты от него, от Гришки своего, вот что… – задумчиво сказала Даная. – Чего ради ты на нём виснешь, что ты от него видала, а? Шесть лет об тебя ноги вытирал! В твои-то годы так себя не любить!

– Не мо-гу без не-го…

– Отчего ж не можешь? Живёшь же вот второй месяц – и цела, и в добром здравии! Ты меня слушай, я плохого не посоветую и тебе одного добра желаю! Если с этим князем себя по-умному повести – он и жениться может! И очень даже просто!

– Сказки сказываете! – Анютка наконец справилась с истерикой и встала. Сухо попросила тётку: – Полейте мне, я уж опаздываю. Из-за вас теперь с красным носом приеду.

– Тьфу, дура! – плюнула Даная Тихоновна. Подойдя к умывальнику, взяла с него кувшин и гневно потрясла им. – Ну, помяни моё слово: прогонишь грузина – прокляну! И наследства лишу, и на похороны не являйся даже! Да твой Гришка сапога его не стоит!

Анютка, уже склонившаяся над лоханью, ничего не ответила, но взглянула на тётку так, что та больше не произнесла ни слова.

И в скрипящей пролётке, сидя рядом с Давидом, Анютка молчала. Вечер стоял тёплый и тихий, словно не было недавних ливней. Купола церкви Великомученика Георгия светились в золотисто-розовых лучах заката, пахло прелой травой из садов. До ресторана было рукой подать. Анютка понимала, что для соблюдения приличий нужно хотя бы завести разговор о погоде, но в горле по-прежнему стоял ком, и она опасалась разрыдаться при князе. Тот, будто чувствуя это, тоже не начинал светской беседы, изредка посматривал на Анютку, на её плотно сжатые губы, сухие глаза, сжатый до белизны в суставах кулак на коленях – и молчал.

Впереди показалась вывеска Осетрова. Глядя в сторону, на пробегающие мимо заборы и низенькие одноэтажные домики заставы, Анютка горестно подумала о том, что впереди её ждут многозначительные усмешки цыган, конечно, знающих о трёхдневном бдении князя Дадешкелиани в «заведении», и не слишком тихий шёпот цыганок: «Потаскуха, стоило мужу за порог шагнуть…» А потом – долгая, трудная ночь, пьяные гости, требования петь ещё и ещё, окрики хоревода, усталость, тяжесть в ногах, принуждённая улыбка «на публику»… Впервые за всю свою карьеру певицы ей не хотелось выступать перед людьми, не хотелось слышать возгласов восторга, не хотелось аплодисментов, комплиментов, восхищённых взглядов. Что толку от всего этого, если по ночам воешь в подушку, как проклятая, и думаешь без конца о том, кому уже осточертела дальше некуда… Права тётка, что говорить… Шесть лет жизни – коту под хвост.

– Останови! – вдруг громко приказала она извозчику.

Тот с басовитым «Тпру-у-у!» натянул поводья, лошади стали. Давид молча, удивлённо смотрел на свою спутницу. А она повернулась к нему:

– Где вы остановились, князь?

– В номерах «Англии»…

– Едем туда.

Извозчик, не дожидаясь приказания, начал разворачивать лошадей. Давид молча смотрел на Анютку. А та сидела бледная, с жёсткой, решительной улыбкой на лице, высоко подняв голову и даже не глядя на удаляющуюся вывеску «Ресторанъ Осетрова», освещённую вечерними голубыми огнями.

Номер князя Давида Ираклиевича Дадешкелиани оказался не самым лучшим, не самым дорогим и совсем не убранным, но Анютка не заметила этого. Войдя, она позволила Давиду снять с себя накидку, бросила на столик у дверей перчатки и сумочку, прошлась вдоль стены по большой тёмной комнате и, остановившись у окна, принялась ждать, когда князь зажжёт свечи. Вскоре вся комната была освещена, хоть и неярко, лишь в углах шевелились мохнатые тени. За окном неожиданно снова собрались тучи, улица потемнела. Анютка не отрываясь смотрела на первые поползшие по стеклу капли. Давид подошёл и встал за её спиной. Анютка повернулась. С минуту они молча смотрели друг на друга. Анютка первая отвела глаза от прямого, немного удивлённого взгляда Давида.

– Ты меня любишь? – устало спросила она.

Он молча наклонил голову.

– Я замужем. Он цыган. Из нашего хора. Он меня совсем не любит, я ему не нужна. – Анютка говорила короткими фразами, чтобы не расплакаться, говорила, сама не зная зачем, с ужасом чувствуя – делает глупость, но останавливаться уже было поздно. – Я из-за него в хор пошла. Сам видишь, кем стала. Что мне делать?

– Уходи от него! – решительно и даже резко сказал Давид. Ни он, ни Анютка не обратили внимания на обоюдное «ты». Анютка, криво улыбнувшись, подняла блестящие от слёз глаза.

– Уж не к тебе ли?

Давид медлил. Затем осторожно произнёс:

– Скажи, пожалуйста… Это правда, что вы с мужем не венчаны?

«Вот проклятые девки… И тётка… Наболтали!» Анютка вскинула голову, отрывисто бросила:

– Цыгане не венчаются.

Мгновение Давид молчал, затем издал короткий резкий звук, схватил Анютку на руки и понёсся с ней по комнате. Перепуганная Анютка завизжала на всю гостиницу, со стола рухнула целая стопка книг, опрокинулась тяжёлая пепельница, разлетелись бумаги, с подоконника упал на пол горшок с геранью… А Давид, ничего не замечая, носился по комнате, возбуждённо выкрикивая что-то на своём гортанном языке. Анютке пришлось укусить князя за плечо. Он охнул, остановился, взглянул было обиженно, но тут же улыбнулся, показав прекрасные зубы.

– Ошалел ты, что ли, твоё сиятельство? – Анютка сердито вырвалась из его рук. – Ты что?!

– Мне сказали, что ты свободна… Но я думал, это неправда.

– С ума сошёл? Ничего я не свободна! Я с Гришкой шестой год живу!

– Это ничего не значит! – уверенно проговорил Давид. – Я женюсь на тебе.

– У-у, куда вас, ваше благородие, понесло… – усмехнулась Анютка. – Знаешь, сколько раз я такое враньё слышала?

– Князь Давид Дадешкелиани никогда не врёт! – немного надменно заявил Дато. Анютка вновь скорчила насмешливую гримасу, но ничего не сказала. Стояла не двигаясь, позволив Давиду завладеть своей рукой, не обращая внимания на то, что он целует эту руку всё выше и выше, пробираясь от запястья к локтю, затем – к плечу, ещё тяжело дыша после галопа по комнате. Добравшись до ключицы, Давид поднял голову и вопросительно посмотрел на Анютку. И в который раз ей стало не по себе от этих слёз, явственно блестевших в больших и тёмных глазах, от восхищения и робости в мальчишеском взгляде. Ей захотелось произнести вслух то, что она думала, но Анютка побоялась обидеть Дато и пробормотала по-цыгански:

– Саво тыкно, дэвлалэ…[33] – и положила обе руки на его плечи. И ни тогда, ни после не вспомнила, кто из них задул все свечи.

В пятом часу утра окно гостиничного номера посветлело, на нём отчётливо проявились дождевые потёки. Розоватый свет перебрался через подоконник, скользнул по потёртым штофным обоям, по картине с видами Неаполя, по безобразию из битых черепков, земли, обломанных листьев, стеклянной крошки, бумаги и рассыпанного пепла на полу, влез по сползшему с постели одеялу, двинулся по голой ноге Анютки, которая сидела в постели, прислонившись к стене, и раскуривала пахитоску. Светлые волосы были растрёпаны, рубашка сползла с плеча, но Анютка не поправляла её. Князь Давид Дадешкелиани спал на спине, свободно разметавшись по постели и свесив вниз одну руку. Утренний луч удобно, словно котёнок, примостился на его заросшей курчавыми чёрными волосками груди. Во сне лицо Давида казалось ещё более детским, и Анютка, изредка взглядывая на него, прикрывала глаза и чуть слышно шептала:

– Боже мой… Боже ты мой…

Через пять минут солнечный луч устроился у Давида на носу. Князь недовольно поморщился, чихнул и открыл глаза. Посмотрел на сидящую рядом Анютку, улыбнулся. Сел, потянулся. Хрипловато позвал:

– Иди ко мне.

– Уже утро. – Она не обернулась. – Мне идти пора.

– Куда? – изумился он. – Я тебя никуда не пущу!

– Ну, спросилась я тебя. – Анютка спустила ноги на пол, потянулась было за платьем, но князь пружиной взвился с постели и, прежде чем Анютка спохватилась, опустился перед ней на колени.

– Господи, ну ты что? – отворачиваясь, грустно спросила Анютка. – Не наигрался, дитятко, мало тебе?

Давид, держа Анютку за запястья, смотрел на неё снизу вверх. Смотрел долго, молча, не отводя глаз. Растерянная Анютка тоже молчала, не пытаясь освободить руки.

– Какая ты красивая… Вай ме, какая ты красавица… Я никогда, никогда не видел такого.

– Ну, выдумал… Отпустил бы, а?

– Почему ты хочешь уйти? – обиженно нахмурился он. – Что тебе не понравилось? Я люблю тебя… Почему ты мне не веришь? Что ты хочешь, чтоб я сделал? Говори, я сделаю…

– Отпусти меня, Дато, – помолчав, попросила Анютка. – Мне домой пора.

– Разве ты не едешь со мной? – удивился князь.

– Ку… куда?

– В Тифлис! Или хочешь венчаться здесь? Тогда я напишу братьям…

– Боже праведный и все угодники… – простонала Анютка, вырывая, наконец, руки и хватаясь за виски. – Да ты ума лишился? Какой Тифлис? Куда венчаться?! Я замужем! Понимаешь ты это или нет – замужем!

– Он не любит тебя! – повысил голос Давид.

– А я тебя не люблю, – тихо, почти шёпотом, сказала Анютка. – Не люблю, мальчик. Не обижайся. Ты хороший, но…

Князь встал, отошёл к стене. Анютка молча, торопливо начала одеваться. Она уже стояла около двери, с сумочкой и перчатками, когда Давид быстро перешёл комнату и резко развернул Анютку к себе.

– Не пущу! Всё равно не пущу!

– Да кто тебя спросит, господи? – Анютка с силой вырвалась. Сузив глаза, холодно произнесла: – Что ты мне голову забиваешь, твоё сиятельство? Что ты мне тут аванцы выдаешь?! Мне что – тринадцать лет? Я девочка нецелованная? Женится он, глядите вы! Да кто тебе даст на мне жениться? Ты – князь! А я – канарейка ресторанная! Чужая жена! Моя тётка публичный дом содержит! Ты это всё в Тифлисе своей родне высокородной расскажи! Не забудь мне потом телеграмму дать о здоровье матушки – ежели она после такого жива останется!

– Мама умерла два года назад, – сухо сказал князь.

– Прости. Всё равно. Неважно. – Анютка толкнула дверь. – Не поминай лихом, Давид Ираклиевич. Прощай.

Она отвернулась от Давида и быстро пошла по тёмному, ещё пустому коридору гостиницы. Спиной Анютка чувствовала, что князь смотрит ей вслед, но не обернулась.

Глава 8

– Илья! Илья! Смоляко-о! Проснёшься ты или нет? Не то одна уплыву! Сам ведь хотел!

– Только не свисти, Христа ради… – пробормотал Илья, засовывая голову под подушку. – Куда тебя черти с ранья тащат?

– Так ведь самое время! Митька с вёслами уже ушёл, вставай! Вста-вай! Вста-вай!

Отвязаться от проклятой бабы было невозможно. Чертыхаясь и зевая, Илья уселся на постели. В маленькой комнате стоял полумрак, солнце ещё не взошло, и Илья заключил, что спали они с Розой всего-то часа два. Из отгороженного цветастой занавеской угла слышалось сосредоточенное кряхтенье: Роза натягивала поверх длинной, доходящей ей почти до колен тельняшки свою неизменную синюю юбку и рыжую кофту. Ещё вчера вечером, до начала выступления, Чачанка объявила Илье, что утром отправится ловить бычков, и он легкомысленно попросился с ней. Теперь же, как ни хотелось завалиться обратно спать, отказаться от своего слова было нельзя. Протирая кулаком глаза и бурча под нос проклятия, Илья зашарил рукой по спинке кровати. Роза пришла ему на помощь и достала скомканные штаны из-под стола. Пока Илья одевался, она громко трубила солдатский сигнал в сложенные воронкой ладони:

– У папеньки, у маменьки просил солдат говядинки – дай, дай, дай!

– Есть на тебя угомон или нет? – тоскливо проворчал Илья. – Сама же всю ночь проплясала, откуда силы берёшь?

– Так плясать – не мешки ворочать. – Роза подхватила со стола таз с наживкой и направилась к двери. – Догоняй.

Митька, ожидающий их на песчаной косе, не терял даром времени: столкнул на воду Розину шаланду, забросил в неё вёсла и теперь сидел на корме, позёвывая и облизывая солёный бочок воблы. Горизонт уже осторожно розовел, море лежало спокойное, будто под слоем масла, у кромки залива виднелись рыбачьи лодки. Роза по колено зашла в воду, повизгивая от холода, передала Митьке таз с наживкой и ловко вскочила в лодку. Илья несколько неуверенно зашагал следом, осторожно присел на поперечную банку, взялся за вёсла. Митька подтолкнул лодку, прыгнул в неё, уже отходящую от берега, балансируя, перебрался с кормы на нос и, свесив вниз голову, уставился в зеленоватую толщу воды. Роза, пристроившись на кормовой банке, сосредоточенно наживляла хлеб с мясом на крючки перемёта. Отвлеклась от этого занятия она лишь затем, чтобы спросить у Ильи:

– Не помочь тебе с вёслами-то? С непривычки тяжело, небось.

– Иди к чёрту! – огрызнулся он. «Тяжело» – это было не то слово, но не говорить же о таком бабе?..

С того дня, когда они с Розой вдруг оказались в одной постели, прошло больше месяца. Сплетни и разговоры в посёлке уже прекратились, даже бабам надоело обсуждать перемены в семье Ильи и жизни Розы. Рыбаки перестали злиться и недоумевать: зачем Розе понадобился этот цыган без рода-племени, когда в посёлке полным-полно людей поприличнее? Некоторые поначалу, правда, осмеливались лезть с вопросами, но Роза отшучивалась, а Илью, после того как он загнал кнутом на крышу трактира огромного Белаша, тут же оставили в покое.

Впрочем, ему было не до поселковых сплетен. Беспокоило другое. К концу первой недели жизни с Розой Илья уже был окончательно уверен: рано или поздно он рехнётся от этого веретена в юбке. Теперь он не удивлялся тому, что Роза не хочет жить с цыганами: ни один табор, ни одна цыганская семья её долго не выдержали бы. Среди цыган крепки были старые законы, и над замужней женщиной всегда стояло множество хозяев, начиная с мужа и кончая всей его роднёй. А Роза привыкла жить как вздумается, говорить что хочется и ходить куда ноги понесут.

Сначала Илья думал, что, живя с Розой, будет считаться её мужем – как всегда было у цыган. Но бессовестная Чачанка вела себя так, словно в жизни её с появлением Ильи ничего не изменилось. По-прежнему с утра она уплывала на своей шаланде в море – одна или с Митькой. Когда же Илья приказал: «Хватит в море плавать, не бабье дело!» – она изумлённо посмотрела на него, ничего не ответила… а на следующее утро как ни в чём не бывало уплыла снова и вернулась лишь к полудню. Илья, дожидавшийся на берегу, рявкнул на неё, но Роза лениво буркнула: «Заткнись», кряхтя, вскинула на плечо корзину с бычками и пошла в город. Подобное Илья видел впервые, даже Маргитка не осмеливалась разговаривать с ним так. Целый день он провёл в размышлениях: что теперь делать? Продолжать жить с бабой, которая в грош тебя не ставит, или уходить? Так ничего и не придумав, Илья заснул на кровати, проснулся среди ночи и обнаружил, что Розы рядом нет. Немедленно предположив самое страшное – свалилась, чёртова кукла, в море, – Илья кое-как оделся и вылетел её искать.

Далеко ходить ему не пришлось. Роза обнаружилась на другой половине дома, в трактире, где под завывания еврейской скрипки и трубы Лазаря, стук ног и дикое ржание всех собравшихся училась у пьяных греков-контрабандистов танцевать «каламасьяно». Увидев мрачного и заспанного Илью, она заулыбалась, помахала рукой, призывая его в круг, и от этого у Ильи лопнуло терпение. Растолкав греков, он схватил Розу за руку, потащил из трактира в заднюю комнату, там швырнул её на кровать, захлопнул дверь и заорал:

– Совсем, шалава, ополоумела?! Я тебя научу, как…

Закончить Илья не успел, потому что в ту же минуту оказался на полу от неожиданно сильного толчка в грудь. Вскочил, бросился к Розе – и снова полетел на пол. Сел. Отдышался. Пряча глаза, проворчал:

– Как ты это делаешь?..

– С китайчонком в Шанхае жила, научил.

Роза, не глядя на него, веником сгребала в кучу осколки упавшего со стола стакана. Илья молчал, смотрел в пол.

– Надоела ты мне, – спустя минуту сумел выдавить он.

– Ты мне тоже надоел.

– Уйду, коли так.

– Ну и отгребай!

Илья встал и вышел из дома.

Сидя на заднем дворе трактира, под грецким орехом, и глядя в тёмное, усыпанное звёздами небо, он вертел в губах соломинку и думал о том, что «отгребать» ему, в общем-то, некуда. Свой дом Илья за бесценок продал греку Спиро, оставив себе лишь конюшню: продать лошадей оказалось выше его сил.

«Ну и плевать. Не цыган я, что ли? – думал он. – Завтра заберу коней и – прочь из города. Пусть живёт как знает, дура…» В глубине души Илье было стыдно. И поэтому он вздохнул с облегчением, когда полчаса спустя рядом раздались знакомые быстрые шаги.

– И заночуешь здесь? – поинтересовалась Роза.

– А тебе что?

– Ничего. Спи на здоровье. Половик вынести?

– Отстань.

Рассмеявшись, Роза села рядом, положила голову на плечо Ильи – и он не сумел уже оттолкнуть Чачанку.

– Не сердись на меня, морэ, – помолчав, сказала она. – Я привыкла так жить, на четвёртом десятке переучиваться не стану.

– И я не стану… на пятом, – огрызнулся он.

– И не надо, – в темноте не видно было, серьёзна Чачанка или шутит. – Ты просто не думай, что я цыганка. Забудь. Думай, что с русской живёшь, и не мучайся.

– Нет, я так не смогу, – искренне возразил Илья.

– А ты попробуй! – Роза негромко рассмеялась, из темноты блеснули зубы. – Откуси, морэ. Авось понравится! А если нет – вот бог, а вот порог!

Он молчал. И, когда Роза встала и протянула ему руку, поднялся и пошёл следом за ней. Наутро оба делали вид, что ночной ссоры не было и в помине. Больше Илья не поднимал руку на Розу: снова испытать на себе китайские штучки ему не хотелось. И Роза жила как раньше: ходила в море, болталась по конному рынку, плясала до изнеможения в трактире – и думать ни о чём не думала.

Иногда Илья расспрашивал Розу о подробностях её прежней жизни. Ему было в самом деле интересно, никогда раньше он не встречал цыганки, которая сама, по доброй воле, ушла из табора, из своей семьи и жила среди чужих. Сначала Роза отмахивалась: «Отвяжись, не твоё дело!» Потом посмеивалась: «Нашёл сказочницу…» А после привыкла и уже сама охотно рассказывала о своих приключениях.

Чачанке пришлось немало помотаться по свету, она бывала в таких местах, о которых Илья, сам всю молодость проведший в кочевье, знал только понаслышке. А Роза видела ледяные вершины Кавказа, тёмные и сырые ущелья, гремящие вниз по скалам камни, диких и гордых людей, злых, выносливых лошадей, древние соборы на площади Тифлиса и описывала это живо и красочно. Ещё она рассказывала о солёном, зелёном Каспийском море, бескрайних песках, белом солнце, от жара которого плавилась смола на колёсах телеги, колючих саксаулах и маленьких чёрных змеях, о волшебных замках в пустыне, то появляющихся, то тающих перед глазами путников. И холодные заливы, огромные валуны, поросшие белым мхом, сосны в три обхвата, сухой мелкий песок, листья кувшинок на чёрной воде, блёклое небо северных стран вставали перед Ильёй, словно увиденные наяву. И шанхайские грязные, покрытые жёлтой пылью улочки оживали от слов Розы, заполняясь смешными маленькими людьми, умеющими драться так, что в одиночку могли уложить десяток противников.

– С чего он тебя учить взялся, китаец твой?! – поражался Илья. – Бабе это зачем?

– Он не хотел, я долго упрашивала. Молодая, интересно было… Да и попробуй покочуй одна! Всяк обидеть норовит, а так я раз взвод полиции в Кишинёве разметала! Это ещё что, а мой Люйчик пяткой каменные стены пробивал, даром что самого под мышкой носить можно было!

Илья только головой крутил. Ещё Роза рассказывала о том, как бродила по всему Приднестровью с цирком, как училась джигитовке на лошади и акробатическим номерам, как ходила по канату с бубном и плясала под барабаны и зурну. Приходилось ей несколько раз и петь в цыганских хорах, но там она надолго не задерживалась.

– Я же молодая тогда была, красивая! Только распоёшься в хоре – сейчас идут сватать! Ну, зачем мне это нужно было?

Так они и жили. И к концу месяца Илья уже не удивлялся ничему.

…С перемётом провозились до полудня. Солнце поднялось высоко над сияющим морем, прямые лучи жгли сквозь рубаху. Сначала он пытался помогать Розе, которая, вытягивая из моря крючки перемёта, снимала с них рыбёшку и ловко раскидывала её по двум корзинам: большую – на продажу, мелочь – на жарку. Но вскоре оба убедились, что толку от его помощи никакой. В очередной раз проследив за тем, как выроненный Ильёй бычок бодро уплывает в зелёную глубину, Роза предложила:

– Отдыхай лучше, морэ. Тебе ещё обратно грести.

Илья не ответил, с тоской посмотрев на стёртые ладони. Вот уж воистину, заставь дурака богу молиться… За каким лешим его в море понесло, что он в крючках да рыбах понимает?! Давным-давно пора на Староконный рынок, сегодня прибудут татары с необъезженными степными неуками, и если не успеешь перехватить эту вонючую орду – всех коней скупят одесские барышники. В прошлый раз Малай, правда, обещал, что никому, кроме Ильи, продавать не станет, но кто знает, что у косоглазого чёрта на уме, всяк свой навар ищет… А тут с этими морскими вшами ещё провозишься, пожалуй, час. Вон, другие рыбаки уже отловились да уплыли давно…

Лодок возле песчаной косы и в самом деле становилось всё меньше и меньше. Солнце пекло нещадно, короткие волны искрились, с тихим шелестом ударяя в борта шаланды, покрытые белёсым налётом соли. Роза наконец выудила последний крючок перемёта, отцепила от него сердитого чёрного лобастика и, подумав, выкинула его за борт, пояснив: «Страшенный какой-то, всех рыб мне перепугает!» Затем улеглась на дно шаланды отдыхать. Илья взялся за вёсла, разворачивая лодку, в который раз подозрительно покосился на сидящего на носу Митьку. Когда на рассвете они отчалили от берега, на мальчишке поверх тельняшки были надеты рубаха и огромный чёрный рваный матросский бушлат. Потом бушлат отправился под банку, спустя час туда же перекочевала латаная-перелатаная, испачканная чешуёй рубаха, вслед за ней полетела и тельняшка. Теперь же Митька стягивал штаны, стараясь не слишком раскачивать шаланду и опасливо посматривая на лежащую с закрытыми глазами Розу. Поймав взгляд Ильи, он прижал палец к губам. Когда его скрученные в жгут штаны шлёпнулись на дно шаланды прямо перед лицом Розы, та стремительно вскочила, но было поздно: в воздухе мелькнули грязные пятки, шаланду тряхнуло, пустой таз для наживки бухнулся с кормы в воду, а через мгновение чёрная Митькина голова показалась рядом с бортом.

– Паршивец! – завопила Роза. – Куда?! Кто обещал, что рыбу до рынка дотащит? Кто сказал, что воды наносит? Кому ещё рано по девкам шляться?! Сейчас получишь у меня! Десять аршин до дна, утопнешь, висельник! Вертайся!

«Висельник» невозмутимо греб к берегу.

– Ну, подожди, нечистая сила! – сердито прокричала Роза и, к изумлению Ильи, тоже принялась раздеваться. Он и рта не успел открыть, как к его ногам полетели юбка, кофта, платок, и Роза осталась в одной тельняшке с закатанными рукавами и вытянутым почти до колен подолом. Взбежав на нос лодки, Чачанка лихо, по-извозчичьи, ухнула и бултыхнулась в воду. Брызги поднялись столбом, шаланда отчаянно закачалась, Илье пришлось схватиться за банку, чтобы не упасть за борт.

– Розка, сдурела?! Куда ты? Лезь назад, утонешь!

Роза, не слушая его, размашистыми сажёнками резала воду. Через минуту Митька понял, что спасения нет, но хода не сбавил. Некоторое время между двумя чёрными головами в воде оставалось небольшое расстояние, но оно сокращалось на глазах и вскоре совсем сошло на нет. Роза, взвившись из воды, отвесила Митьке подзатыльник – мальчишка молча скрылся в морской глубине, пробкой выскочил на поверхность неподалёку от тётки и на сажёнках понёсся к едва видневшейся белой полосе берега.

– Домой даже не возвращайся! – Роза непонятным для Ильи образом подпрыгивала в воде, потрясая кулаками. – Выдеру как сидорову козу! Навязался, дармоед, на мою голову! Чтоб не смел на Костецкую идти, подцепишь от этой Фануцы чего, я лечить не буду и Шлойме не дам! Отвалится всё ещё до свадьбы, узнаешь тогда, бессовестный!

Когда голова Митьки стала невидимой, Роза умолкла, развернулась и не торопясь поплыла к ещё покачивающейся шаланде. Наконец две загорелые исцарапанные руки ухватились за борт, а за ними показалось улыбающееся лицо. Илья открыл было рот, чтобы выругаться, но Чачанка деловито спросила:

– Таз, что ли, утоп?

– Утоп… – Илья посмотрел вниз, где на глубине десяти аршин, на голубоватом морском песке, покоился свалившийся от Митькиного прыжка таз.

– Жалко, – огорчилась Роза. – Почти новый. – И прежде чем Илья успел остановить её, с головой ушла под воду. Свесившись через борт, Илья глядел, как Чачанка, с силой расталкивая руками зелёную, насквозь высвеченную солнцем воду, погружается на дно. Курчавые волосы Розы встали столбом и напоминали куст причудливых чёрных водорослей. Любопытная стайка рыбок скользила рядом с ней, тёмно-коричневая от загара кожа Розы казалась в зелени воды нежно-золотистой. Провожая цыганку глазами, Илья с тревогой думал о том, что если Розе вдруг вздумается тонуть, а ему – её спасать, то на дно, скорее всего, пойдут оба: Илья, к стыду своему, плавал гораздо хуже Чачанки. В нём даже шевельнулась зависть, когда он увидел, как ловко, несколькими сильными гребками, Роза достигла дна, подцепила таз с раскисшей начинкой, спугнув золотых мальков, и, вытянувшись всем телом, поплавком выскочила на поверхность.

– Фу-у-у… – Таз полетел в шаланду. Осторожно, стараясь не черпнуть бортом воды, Илья помог Розе взобраться в лодку.

– Куда тебя понесло, дура? Зачем за Митькой помчалась?

– А ты знаешь, куда он ходит?! – Роза обеими руками отжимала волосы. – На Костецкую, где самые похабные дома срамные! Девчонка там живёт, молдаванка, Фануца, прошмань, каких поискать… Я ему не дозволяю, а он бегает! Такой же кобель, как и ты! Ладно, отвернись.

Илья послушался. Повернулся спиной, уставился на полосу берега вдали. Он слышал, как Роза с приглушённой руганью стягивает и выжимает тельняшку. Затем раздался мокрый шлепок: тельняшка отправилась сушиться на банку. Илья ждал шороха одежды (юбка и кофта Розы лежали рядом), но наступила тишина. Илья прождал, как ему казалось, целую вечность, честно таращась на песчаную косу и считая носящихся над ней чаек. Затем осторожно скосил глаза.

Роза лежала на влажном, облепленном песком и водорослями дне шаланды – вся залитая солнцем, раскинувшая руки, обнажённая. Медный крестик на шнуре сверкал между двумя небольшими грудями, покрытыми капельками воды. На животе и бёдрах уже застыла тонким налётом соль, в ложбинке живота ещё блестели капли. Волосы, курчавые, спутанные, с застрявшими в них водорослями, разметались по банке. Илья вздохнул, чувствуя, как разом вспотела спина. Протянул руку.

– Вот бессовестный… – не открывая глаз, с сонной улыбкой пробормотала Роза. – Сказано же было – не поворачивайся! Убери лапу свою!

Она, смеясь, приподнялась было, но Илья молча обхватил её, прижал к себе влажное, горячее тело, стиснул крепкую, как у девчонки, грудь. У него вырвалось не то рычание, не то стон, и Роза расхохоталась, запрокинувшись в его руках. Заботливо спросила:

– До берега не дотерпишь, что ли? Никак?

Илья дал понять, что не дотерпит.

– Ну, постой. Ну, минутку… – Роза, с трудом высвободив одну руку, протянула её к прикреплённой на носу, выцветшей до белизны иконке Николы Чудотворца и, продолжая другой рукой энергично отпихиваться от Ильи, перевернула святого лицом вниз.

– Вот так. Нечего ему смотреть. Святому нельзя… Ай! Илья! Ну, с ума сошёл! Шаланда перевернётся! Я-то до берега доплыву, а ты-то… ах… утонешь… И рыба протухнет… Илья! Илья! Илья…

Он уже ничего не слышал. Полуденное солнце жгло спину. Море плескалось о борт раскачивающейся шаланды, поскрипывали уключины, пронзительно вскрикивали чайки, смеялась, откидываясь назад, Роза, солёная от морской воды, и капли, бегущие с её волос, щекотали руки Ильи, обжигая горьковатым вкусом его губы. Таз на корме опять накренился, и Роза, обнимая Илью за плечи, всё-таки успела пяткой сбросить его под банку.

Было уже два часа пополудни и солнце висело высоко над Одессой, когда шаланда Розы с шуршанием ткнулась в прибрежную гальку. Роза, подобрав подол, спрыгнула в воду, первым делом вытащила корзину с бычками, заботливо укрытую тельняшкой, затем выбросила на берег вёсла. Илья молча тянул шаланду подальше на берег, не поднимая глаз. Ему уже было неловко за то, что произошло в лодке, он не понимал, что вдруг накатило на него, не мальчик ведь семнадцати лет, что теперь Розка подумает… Роза заметила это:

– Посмотрите на него – отворачивается! Ой, паскудное ваше племя, Илья!

– Ладно, замолчи.

– А что – вру?!

Он не ответил. Роза вытерла лицо рукавом, запрокинула голову, глядя на солнце. Затем подняла на плечо корзину с бычками побольше и объявила:

– Я в город. Уже поздно, и так по бросовой цене рыбу сдам. Всё утро коту под хвост пошло… Из-за тебя!

– Мелочь стухнет, – буркнул Илья, глядя на вторую корзину.

– Стухнет, – согласилась Роза. – Если к Лазарю не отнесёшь.

– Я не нанимался.

– Ну и леший с вами. Мне некогда.

Сказала – и ушла. Стоя у лодки, Илья несколько минут провожал глазами её удаляющуюся синюю юбку. Затем посмотрел на корзину с бычками. Внезапно рассердившись, пнул её ногой. Посмотрел на то, как чёрные рыбки беспомощно бьются на мокром, выглаженном волнами песке, выругался, быстро, одного за другим, покидал бычков в море, швырнул корзину в шаланду и, поглядывая на солнце, зашагал в сторону Одессы.

* * *

На Староконном рынке ударила в нос привычная, знакомая, любимая вонь. Пахло навозом, прелым овсом, кислыми рогожами, конским и человеческим потом. Под палящим солнцем оглушительно вопили, спорили, торговались, били друг друга по рукам покупатели и продавцы. Кричали, отчаянно крестились русские барышники и хохлы. Дико вопили, скаля зубы и хлопая кнутами, цыгане. Певуче и важно переговаривались чёрные молдаване в грязных белых рубахах и высоких шапках. Визжали пронзительными голосами татары. Тише всех вели себя лошади: степные неуки, крестьянские рабочие савраски, солидные тяжеловозы, породистые бессарабские и донские жеребцы. Они стояли в рядах спокойно, жевали овёс из подвешенных на морды торб, позволяли вездесущим цыганам раскрывать себе пасть и влезать туда чуть не с головой, выворачивать кулаком язык и лазить под животом. Над всем этим роился жужжащий выводок мух и слепней. Жёлтая раскалённая пыль под ногами лошадей была перемешана с овсом, соломой и навозом. Илья любил сутолоку, суету и запах конных базаров, чувствуя себя здесь как рыба в воде. Так же, как и все, ругаясь, крича и размахивая кнутом, он неторопливо продвигался сквозь потную, пёструю, грязную толпу. Перед глазами проплывали меланхоличные лошадиные морды, воспалённые, мокрые от пота лица, мешки, телеги, задранные оглобли, арбы с огромными колёсами. Наконец ряды кончились, и впереди замелькал табор татар, прибывших этой ночью из буджакских степей.

Татар оказалось немного. Человек десять в засаленных халатах, с грязными малахаями на бритых головах сидели и лежали прямо на солнце, подставив горячим лучам плоские узкоглазые лица. Поодаль стояли спутанные кони – дикие, невысокие, лохматые, с мелькающими в углах глаз белками, все как один бурые, со свисающими почти до земли гривами. Вокруг толпился любопытный народ. Люди разглядывали неподвижных, как статуи, татар, смеялись, что-то спрашивали, но широкоскулые изваяния не удостаивали базарную публику даже поворота головы: у татар здесь были свои покупатели.

Илья в последний раз раздвинул плечом толпу, подошёл к татарскому становищу и сразу же с величайшей досадой увидел, что всё-таки опоздал. Перед низеньким, кривоногим, пузатым, невозмутимым, как каменный идол, Малаем уже стоял барышник с Ближних Мельниц, одноглазый Остап. До Ильи донёсся привычный рыночный разговор на смеси русского, цыганского и татарского языков, бывшей в ходу на любом южном конном базаре.

– Экиз (пятьдесят)? – навязывал весь свой табун Малай.

– Юк (нет), це много, – хмурил коричневый лоб Остап. – Жирмас (двадцать). Шай биш ай панджь (можно двадцать пять).

– Якши (хорошо), – ухмылялся татарин. – Биш надо.

– За всех? – нагло интересовался Остап.

– За одну, – так же нагло отвечал Малай.

– Аллаха-то своего слякайся, морда косоглазая, шайтан!

– Сам морда. Сам шайтан. Не годится – ходи мала-мала к цыганин…

С ходу учуяв, что возможности его не до конца упущены, Илья вклинился в разговор:

– Гей, Малай, салам алейкум, будь здоров!

– Алейкум салам, – лениво и важно отозвался татарин, едва взглянув на Илью щёлочками глаз. Выплюнул в пыль зелёную жвачку, почесал живот под халатом. – Твоя ещё живой, Илья?

– Живой моя, живой, – без улыбки подтвердил Илья. – А ты что, уж и обрадовался? Сам слово давал, а уже другому продаёшь?

– Малай слово помнит. – Татарин задрал лоснящееся лицо к небу, ища белый диск солнца. – Твоя бы ещё завтра пришла… Где была? Вот Остап биш рубли даёт…

– Двадцать пять, – не взглянув на коновала, объявил Илья. Он уже понял, что сделка не будет такой удачной, как он рассчитывал, но лучше переплатить, чем допустить, чтобы весь косяк ушёл к одноглазому чёрту. Последний, однако, тоже не собирался упускать своего.

– Эй, Малай, я не вчувсь, що це за втрученье такое? Зговорылысь вже, а ты, бусурман… Илья, що встромляешься? Не твой товар, не твой продавец!

Илья набрал побольше воздуху в грудь.

– Это кто не мой продавец? Малай не мой продавец?! Да ты ещё у своей матери не завёлся, а мы с ним уже торговали! Он мне этих невестушек ещё весной обещал! Ну, Малай, скажи ему! Дуй шэла (две сотни) за всех хочешь?!

Широкое лицо Малая было непроницаемым, как медная сковородка. Он подошёл к лошадям, сел, подвернув под себя кривые ноги, прямо в пыль, сунул в рот новый кусок зелёной жвачки и невнятно, протяжно сказал:

– Не хочу.

– Дуй шэла жирмас (двести двадцать)? – накинул Остап.

– Моя не продаст.

– Дуй шэла экиз (двести пятьдесят), шайтан с тобой, и магарыч с меня! – уговаривал Илья.

– Юк.

– Ну, что ж ты за холера за такая, Малай! – хором завопили Илья и Остап. – Ты на них посмотри, их ещё объезжать и объезжать, на что они сейчас-то годятся?!

– Совесть поимей! Ведь не день знакомы, кто тебе здесь больше даст?!

– И що за скотына упрямая, хужей рокив своих… Ладно! Всё! Зговорыл! Двести шестьдесят за всех, и больше ни гроша!

– Трин шэла дам! Детей моих по миру пустишь, чугунок с глазами!

– Твоя детей нет, – ехидно напомнил Илье Малай. – Трин шэла ай жирмас (триста двадцать) за всех.

– Кровохлёб ты, Малай!

– Сам.

– Аллаха на тебя нет!

– Есть. Твоя возьмёт, или ему продаст Малай?

Илья тяжело вздохнул. С ненавистью взглянул на взъерошенного, ещё не сдавшегося Остапа, на косматых степняков, на медно-смуглое, бесстрастное лицо Малая, на его бритую грязную голову и… согласился.

– Только ты пусти посмотреть, а то знаю я вас, нехристей.

– Смотри.

Малай не спеша поднялся и отошёл в сторону. Остап возмущённо заматерился, но Илья, не слушая его, шагнул к завизжавшим при виде чужого неукам, на ходу наматывая на руку лоскут кожи (степняки кусались, как собаки). И в это время сзади, из торговых рядов, донёсся знакомый возмущённый голос:

– Ион, ты ослеп?! Ей ведь сто лет скоро! Ты что же делаешь, татарская морда, что же ты делаешь? Кого продаёшь? Ах, не понимаешь?! Иблис тебя раздери!

Илья опустил руку, повернулся. Повернулись и Малай с Остапом, и татары повставали с земли и повытягивали шеи, стараясь рассмотреть обладательницу пронзительного голоса. Чуть поодаль, у высокой арбы, завешенной верблюжьим войлоком, стоял хорошо знакомый Илье кряжистый, широкоплечий, немолодой молдаванин Ион. Он тоже жил в рыбачьем посёлке, обладал разваливающейся глиняной мазанкой, семьёй из шестнадцати человек, четырьмя коровами, небольшой сыроварней и сивой кобылой Фрумкой, которая неделю назад на двадцать шестом году жизни благополучно издохла. Для Иона кончина Фрумки стала настоящей катастрофой: вся огромная семья жила на доход от продажи сыра и молока. Каждое утро Ион с сыном запрягали кобылу в телегу, грузили её молочными бидонами, головами сыра, тазами с творогом и ехали на Привоз, где у них был свой перекупщик. Небогатая торговля с потерей Фрумки могла совсем сойти на нет, и целую неделю Ион занимал деньги у всего посёлка на новую лошадь. Половину нужной суммы дала Роза – как ни пытался Илья ей помешать, рубль – сам Илья, остальное кое-как наскребли у рыбаков, и сейчас Ион, сбив с потного лба на затылок барашковую шапку, с которой не расставался в самую страшную жару, торговал у молодого татарина гнедую пузатую кобылу. Полуголый, чёрный от загара и грязи, блестящий от пота мальчишка-татарин мелким бесом вертелся вокруг лошади, доказывая недоверчиво хмурящемуся Иону, что коню семь лет, что он в крепком теле, совсем здоров, мало ходил в упряжке и «шибко быстро бежат». Илье было достаточно одного взгляда на татарский товар, чтобы убедиться, что коню лет двадцать и что он упадёт в оглоблях через две версты чистого хода. Видимо, то же самое обнаружила и Роза, успевшая продать еврею Янкелю своих бычков и собственной персоной явившаяся на Староконный рынок для наведения порядка.

– И что же это такое? Что же, люди добрые, творится?! – во всю мочь вопила она, грудью наскакивая на опешившего татарина. – Это тебе лошадь? Рабочая? Тягловая? Мешок это с навозом! Худое порося! Три подпорки вбито, решетом накрыто! Ион, старый пень, ты чего их слушаешь?! И куда это ты попёрся без знающего человека лошадь покупать? Говорила я – обожди, приду и сама тебе выберу?!

– Женщина… Глупая! – нестройно загомонили татары, надвигаясь на Розу. Обеспокоившийся Илья с удвоенной силой заработал локтями, пробиваясь к месту скандала. А Роза, отмахиваясь от татар как от мух, с упоением продолжала:

– Ион, ей скоро выслуга, как у прежнего солдата, будет! Ей же двадцать пять лет! Посмотри на эти зубья! А ты, нечисть, отойди, не то вмажу промеж рог! Посмотри на зубья! – Роза большим пальцем щупала у основания лошадиные резцы. – Ты чем их выдолбил, шайтанов сын, стамеской? А мясо где? Промеж зубьев мясо где? Куда дел?

– Маленький конь, потому и нету!

– У твоего отца… маленький! – Роза, поковыряв между зубами кобылы, выставила почерневший палец на всеобщее обозрение. – Дёготь – видишь? Ион, они же мясо у лошадей меж зубьев выбирают и дёгтем замазывают, чтоб не видно было! Я их, окаянных, насквозь вижу, ещё на Каспии насмотрелась. И бабки у неё по пуду! И копыта битые! А пузо-то, пузо! Ион, да у неё, кажется, кила!!!

– Какой кила?! Где кила?! – схватился за голову молодой татарин. Его сородичи плотным, грязным кольцом обступили Розу и Иона, скалили зубы, дико вращали глазами, выкрикивали угрозы. Илья понял, что поневоле придётся вмешаться, растолкал татар и схватил Розу за плечо. Она стремительно развернулась уже с кулаком на замахе, но, увидев Илью, опустила руку.

– А, это ты… – И сразу же хлопнула его по спине. – Илья, гляди, что они делают? Ты вот этот страх господень видал?! Ах вы, басурманские мо-о-орды… Илья, да что ты молчишь, скажи!

Роза в упор посмотрела на него, чуть заметно сощурила глаза, и Илья понял, что деваться некуда. И, проклиная всё на свете, заорал в тон Розе:

– Понятное дело, кила! Ты её положи, брат, вели, чтоб легла! А, не хочешь? Так я сам положу! Ну, видишь, куда копыто идёт? Ибрагим, уйди… Её через полгода так раздует, что пузо по земле волочиться станет… Ибрагим, уйди, говорят тебе! Роза, ну-ка подержи ей голову… Ну вот, и здесь шишка! Прямо на глаза шишка лезет… Какая тебе «бородавка»?! У матери твоей бородавка не при бабе говорить где! Ибрагим, не лезь, да сколько ж раз тебе говорить!..

– Ион, не вяжись с ними! – победно поглядывая на Илью, завершила Роза. – Пошли к цыганам, я тебе хорошую лошадь выберу!

Она резко толкнула загораживающего ей дорогу молодого татарина в грудь, подняла пустую корзину для рыбы и, размахивая ею, отправилась к лошадиным рядам. Изрядно перепуганный Ион торопливо зашагал за Розой. Илья сумрачно провожал их глазами. Затем медленно, уже безнадёжно повернулся к татарскому косяку.

Так он и знал: пока он путался не в своё дело, помогая этой проклятой бабе, Остап и Малай уже ударили по рукам. Косоглазый чёрт сидел в пыли и вдохновенно считал полученные деньги, вокруг сгрудились остальные татары, а Остап, довольно покрикивая: «Чу!.. Чу!.. Не грызысь, проклятая, геть!» – крутился среди киргизок. Илья шумно вздохнул, чувствуя, как от разочарования и ярости зеленеет в глазах. Повернулся и быстро пошёл прочь.

Розу он отыскал в последнем ряду. Она как раз заканчивала торговаться с худым, как жердь, сэрвом Федьком за крепкую и весёлую мухортую кобылку. Довольный Ион тёрся в двух шагах, мял в руках шапку с деньгами, опасливо косился на вертящихся вокруг оборванных мальчишек. Илья не окликнул Розу, но она, словно почувствовав его приближение, повернула голову, взглянула сощуренными глазами, тихо рассмеялась, похлопывая мухортую по шее. И этот смех стал последней каплей.

– Роза! Сука! – сорвался Илья. – Оглобля бесталанная! Дура, мать твою так, эдак и за ногу, ты чего ж мне наворотила?! Правды ей захотелось! У меня через тебя…

– Ты что, брильянтовый, ошалел? – спокойно поинтересовалась Роза, чмокая мухортую в морду. – Прихлопнись, я из-за тебя Федькиной цены не слышу.

– Я тебе сейчас такую цену покажу!.. Чёртова баба! Какого лешего, я спрашиваю, ты опять в лошадиный ряд полезла? Зачем в меня вцепилась, у меня свои дела были?! Что тебе до Иона, сам бы он, что ли, не разобрался?!

– Чего-о-о-о?! – На негодующий вопль Розы повернул головы весь ряд. А когда она швырнула на землю пустую корзину и воинственно подбоченилась, люди начали подходить ближе. – Да ты что, ослеп, морэ? Не видел, какую они Иону вшивоту сбывали?

– Видел! И что с того? Нам какое дело?!

– Какое дело? Какое дело?! Да совесть твоя где?! У Иона одиннадцать мальков по лавкам! Жена с грыжей! Маричку третий год замуж выдать не с чем! Он и так теперь всему посёлку должен! И тебе, между прочим! Или ты забыл, как прошлогодь, пьяный, в море тонул и Ион с сыном тебя вытаскивали? Забыл, что его Янка у Дашки роды принимала? Забыл, что их бабка Парушоя вашу Цинку от глотошной лечила?

В глубине души Илья понимал, что Роза права. Но при одном воспоминании о том, что чёртов сын Остап сейчас уведёт на Ближние Мельницы двадцать пять «киргизок», на которых у Ильи уже имелись покупатели, и что над ним, Смоляко, который упустил плывущий в руки барыш из-за бабьих выкрутасов, сейчас, верно, потешаются все цыгане в конных рядах, жар с новой силой ударил в голову.

– Плевать я хотел!!! У меня кони, понимаешь ты, кони из рук ушли! Через тебя всё, паскуда, каждой бочке затычка, хоть бы раз не влезла, куда не просят, так нет!!! Связался с тобой, заразой, на свою голову, скоро с вязовой палочкой пойду из-за твоей дури! Вот клянусь, ежели ещё хоть раз я тебя на Конном увижу…

– Ой! Ай! Дэвлалэ, хасиям![34] – заверещала, схватившись за голову, Роза. – Мамочки мои, Христос бог наш всемилостивый! Застращал ежа голым задом, смотрите, люди добрые! Прямо вот сейчас умру на месте, сама собой в землю закопаюсь и крест каменный сверху поставлю – вот как напугалась! Да ты уж извини меня, морэ, что я тебя спросить позабыла, куда моим ноженькам ходить! Тьфу! Тьфу! Тьфу на тебя!

Они стояли посреди пыльной дороги и орали друг на друга на весь базар, а вокруг собралась такая плотная толпа, что яблоку было некуда упасть. Роза опомнилась первая, бешено осмотрелась, цыкнула на стоящих ближе так, что те шарахнулись, плюнула в пыль, выразительно растёрла плевок босой ногой и, не поднимая брошенной корзины, зашагала к выходу с рынка. Оставаться центром внимания в одиночестве Илье не захотелось, и он, крикнув вслед оранжевой кофте ещё несколько проклятий, торопливо повернул от лошадиных рядов прочь.

Вскоре Староконный рынок, татары, цыгане, лошади были позади. Белое солнце палило в спину, каменистая дорога, ведущая в посёлок, к морю, слепила глаза. Илья собирался прийти домой и от расстройства завалиться спать до ночи и шёл быстро. Время от времени он поглядывал на серое облако пыли, летящее по дороге ему навстречу. Когда облако приблизилось, в нём стало можно различить силуэты двух лошадей и одного всадника. Илья отошёл, давая дорогу, сощурился, пытаясь разглядеть лицо сидящего верхом, – и замер от удивления, узнав в одной из запылённых по самые глаза лошадей своего буланого.

– Тпру-у! Стой! Стоять! – Всадник на ходу спрыгнул в пыль, упал, вскочил, бросился к Илье, и тот узнал грязного, вспотевшего, взбудораженного до крайности Митьку.

– Что горит? – полюбопытствовал Илья. – Тебе зачем мой конь занадобился? Смотри, как запарил его, бестолочь!

– Ой, Илья! Ой, слава богу! Я думал – где тебя искать? Думал – куда скакать? Ой! Ой, что, морэ… – Митька махал руками, отплёвывался от пыли, вытирал заливавший глаза пот и нёс какую-то околесицу – до тех пор, пока Илья не взял его обеими руками за плечи и не встряхнул как следует несколько раз:

– Уйми свой язык! Говори толком!

– Едем, Илья! Сейчас едем!

– Куда?.. – опешил он.

– Н-н-надо! – чуть не застонал Митька, топнув ногой и сжав руки на груди. – Ну, скорее, скорее, Илья же! Надо!

– Кому надо?

– Да тебе! Едем!!! Я же вот и твоего коня пригнал!

Лицо у Митьки было таким, что Илья, не задавая больше вопросов, молча вскинулся на спину буланого. Спустя несколько минут они карьером летели вдоль берега моря, мимо скалистых утёсов. Не остывший ещё воздух бил в лицо, покрасневший шар солнца склонялся к западу. Из-под копыт поднимались столбы жёлтой, долго не садящейся пыли, и, когда Илья оглядывался, он видел за собой словно дымовую завесу. Впереди неслась Кочерыжка с Митькой на спине. Илья видел вздувшуюся пузырём Митькину рубаху, его чёрные пятки, колотящие в потные бока лошади. Они отмахали уже версты полторы, очертания города позади исчезли, и теперь рядом были лишь спускающиеся к морю утёсы – справа и выжженная солнцем степь – слева. Несколько раз Илья кричал: «Стой, чяворо!» – желая получить хоть какие-то объяснения, но Митька не слушался. На третьей версте Илья понял, что они скачут к Клешням.

«Клешнями» в Одессе именовалась небольшая полукруглая бухточка, расположенная в четырёх верстах от города. Море в бухте было мелким. Его отгораживали от степи две гряды утёсов, выходящие из воды и смыкающиеся почти у самой дороги. Зазор между ними был крошечным, и казалось, огромный краб высунул из моря свои клешни и охватил ими полукруг песка. В щель между «клешнями» едва мог протиснуться человек. Место это было пустынным: до города далеко, из-за мелкой воды ставить перемёты и сети нельзя, а подводные камни в десяти саженях от берега не давали подобраться к «клешням» на шаланде. Илья никак не мог взять в толк, зачем мальчишка потащил его сюда, но, не доезжая Клешней, Митька вдруг осадил лошадь и спрыгнул на землю. Илья сделал то же самое и вопросительно взглянул на парня.

– Дальше – пешком, – почему-то шёпотом сказал тот. – Кнут при тебе?

Илья молча кивнул, уже понимая, что происходит что-то нешуточное, и пошёл за уверенно топающим к берегу Митькой, ведя в поводу обеих лошадей. Вскоре показались два белёсых гребня, спускающиеся к морю, а подойдя ближе, Илья увидел стоящих у дороги шестерых гнедых лошадей. Они не были спутаны, спокойно бродили по поникшей траве, жевали сухие стебли. При появлении людей кони даже не фыркнули, и лишь большой вороной жеребец с полосой от снятой подпруги под животом шарахнулся в сторону и коротко всхрапнул. Жеребец показался Илье знакомым. Митька, проследив за взглядом Смоляко, сощурил глаза:

– Не узнал?

Илья недоумевающе всмотрелся в вороного… и вдруг сморгнул. Провёл по лицу. Хрипло пробормотал:

– Узнал. А… сам он где?

Митька потянул Илью за рукав. Вдвоём они тихо подобрались к камням, Илья осторожно высунулся из-за скалистой гряды. Внутри Клешней, в крохотной бухточке, у самой воды стоял на коленях раздетый до пояса Васька Ставраки и умывался. Его чёрные волосы были всклокочены и вываляны в песке. Всё Васькино имущество: рваная рубаха, кнут, нож, широкий кожаный пояс с медными пряжками, седло и упряжь – было беспечно брошено на песок возле щели-выхода.

– Попался голубь наш, – шёпотом усмехнулся Митька, отойдя от камней. – Я мимо проезжал, со скуки глянул – смотрю, Васька на песке дрыхнет. Думать не стал, враз за тобой рванул. Слава богу, успели!

– Правильно сделал, чяво[35], – Илья помолчал. – Значит, судьба.

– Не помочь тебе, морэ? – серьёзно спросил Митька.

– Нет. Иди к коням. Гляди, чтоб буланый с вороным не погрызлись.

Митька пожал плечами и зашагал к лошадям. Илья ощупал нож за голенищем, вытащил и развернул кнут. Вздохнул, взглянул на садящееся солнце, на бурую, безжизненную степь – и шагнул в щель между утёсами.

Васька ничего не замечал: солнце, тёплая солёная вода и долгий сон явно притупили волчье чутьё вора. Илья довольно долго наблюдал за ним, опираясь рукой о ребристый, покрытый трещинами камень, затем присвистнул.

Васька взвился, как пружина. Узнав Илью, шарахнулся к морю. Его загорелое дочерна лицо исказилось от страха. Илья молчал, не шевелился. Васькины глаза отчаянно заметались по отвесным скалам вокруг, остановились на щели – единственном выходе, который загораживал Илья… и уткнулись в землю. Бежать было некуда. Закрыв глаза, Васька прижался спиной к утёсу. Илья смотрел, как дрожат Васькины губы, как сереет его лицо, как бегут по нему капли пота, слушал, как хрипло, тяжело Васька дышит. Молчал. Молчал до тех пор, пока Ставраки не выдержал.

– Ловко, сукин сын… поймал меня, – сдавленно выговорил он и вдруг сорвался на крик: – Ну что, чего ты ждёшь? Вот он я, весь! Убивать будешь? Ну так не тяни, давай! Режь меня!

– Не ори, – спокойно сказал Илья, садясь. Поджал под себя ноги, как в таборе, достал трубку, хлопнул ладонью рядом с собой, предлагая сесть и Ваське. Тот буквально съехал на песок, первым делом скосил глаза на собственные нож и кнут, но они были за спиной Ильи. Тот, перехватив Васькин взгляд, усмехнулся:

– Не дотянешься. И не трясись, ничего тебе не будет. Ты откуда?

– С Буджака… – растерянно ответил Васька, во все глаза глядя на Илью. Тот невозмутимо дымил трубкой, смотрел мимо Васьки в темнеющее вечернее море.

– Где живёте?

– Я… в Кошпице. Кони… Меняю, продаю…

– Один?

– Она от меня ушла.

– Уже? – Илья недоверчиво взглянул на Ваську. – И месяца не протешились? Да не бойся, не трону я тебя! Не ври! Взаправду, что ли, убежала?

Ставраки отвернулся, сжал кулаки. Помолчав, с трудом выговорил:

– В Кишинёве… какой-то господарь её увидел. Богатый барин, на своих лошадях к трактиру подкатывал. На другой же день уехала с ним. В его имение.

– А ты что же не держал? Тьфу… Совсем цыгане повыродились. Хотя ты не ром, кажется…

Губы Васьки дрогнули от обиды, но он промолчал. Глядя в землю, хрипло проговорил:

– Думаешь, она к тебе вернётся? Никогда!

– Я знаю, – отозвался Илья. Выбил трубку, сунул её за голенище. Васька исподлобья наблюдал за ним. Илья поднялся, стряхнул с себя песок и крошки табака.

– Ну что, парень… Поговорили – и ладно. У меня времени нет, и ты, вижу, торопишься. Будь здоров.

Не оглядываясь, Илья вышел из бухты, миновал каменистую гряду, повернул к лошадям, но дойти до них не успел. За спиной его послышалось пронзительное, злое лошадиное ржание и резкий окрик:

– Морэ!

Илья медленно обернулся. Васька уже сидел верхом на неосёдланном вороном – как был без рубахи, с кнутом в руке, чёрный, злой, весь вытянувшийся на спине жеребца. Налетевший с моря ветер взъерошил и без того лохматые грязные волосы Ставраки, растрепал гриву вороного. На оскаленной Васькиной физиономии читалось невероятное презрение.

– Ты сам не цыган, Смоляко! Слышишь – ты не ром! – бешено выкрикнул он, поднимая коня на дыбы. – Ты гаджо! Самый распоследний! Лепёшка лошадиная! Правильно, что Маргитка от тебя ушла! А ко мне она всё равно вернётся! Душу положу, что вернётся! Я для неё всё сделаю! И господаря того зарежу! И тебя – если она велит! А ты…

Он хотел было сказать ещё что-то, но не стал. Плюнул на дорогу, гикнул, ударил вороного – и тот с места рванулся в степь. Гнедые, как подхваченные, полетели за ним. Над степью поднялась туча жёлтой пыли, а когда она улеглась, уже не видно было ни Васьки, ни косяка лошадей. Илья посмотрел вслед едва различимому облачку, нахмурился, запустил обе руки в волосы. Усмехнулся чему-то и не спеша вернулся на берег моря. Раздевшись, полез в мелкую, тёплую, желтоватую воду, окунулся с головой, только сейчас почувствовав, как горит лицо. Гряды утёсов закрывали солнце, и Илья во второй раз за сегодняшний день пожалел, что плохо плавает: заплыть бы сейчас подальше в море, взглянуть оттуда на солнце, узнать, сколько времени… Взъерошив мокрыми ладонями волосы, он вышел на песок, неторопливо начал одеваться.

В щель между камнями тянулась красная полоса света. Неожиданно её заслонила чья-то тень. Посмотрев через плечо, Илья увидел Митьку с кислой физиономией.

– Почему ты его не убил? – возмущённо спросил он, когда Илья, поглядывая на солнце, прошёл мимо него к дороге. Илья усмехнулся:

– А что, надо было?

– А что – нет?! Чего ради я задницу рвал? – взвился Митька. – Ты разве забыл? Он же у тебя жену увёл!

– Угу… – Илья, не отрываясь, смотрел на красный диск солнца, поглаживал по шее буланого, тычущегося ему в плечо. – Моя жена – не твоя забота, чяворо. А за задницу свою не беспокойся – до свадьбы образуется, слово даю.

Митька открыл рот, закрыл, снова открыл, и Илья уже ждал, что мальчишка вот-вот выскажется в духе улетевшего в степь Ставраки. Но Митька всё-таки промолчал, хотя и сплюнул презрительно на землю ничуть не хуже Васьки. Вскочил на спину Кочерыжки, свистнул и полетел карьером по дороге к Одессе. Илья проследил за ним взглядом, снова усмехнулся, сам не зная чему. Забрался на буланого и тронул его неспешным шагом.

Не хотелось ему думать ни о чём. Не хотелось, и всё. Ни о Маргитке, ни тем более о Ваське. Только сейчас Илья понял, как устал за сегодняшний день, начавшийся в четыре утра. Солнце всё ниже и ниже опускалось в дымку горизонта, раскалённая степь остывала, небо становилось зеленоватым, выцветшим, чуть слышно шелестело море за утёсами. Тихо, вкрадчиво затрещали цикады, с утёсов доносились вскрики чаек. День таял, и над степью зажигались первые, ещё чуть заметные звёзды. До посёлка, до трактира одноглазого Лазаря, до маленькой комнаты с дозревающими на подоконнике помидорами оставалось не больше двух вёрст.

Неожиданно Илья вспомнил, что поругался с Розой. Хороши, наверное, были они оба: стояли и орали друг на друга на весь базар, народ потешали… Ну, ладно Роза, что за спрос с бабы, а он с какой стати разошёлся? И из-за чего? Из-за татар вонючих – тьфу… Да сгори они вместе со своими худоконками, больше лошадей будто взять негде… Вздохнув, Илья начал вспоминать, чего мог наговорить Розе во время скандала на Староконном. Вспомнил он немного, но настроение испортилось. Что ж… на худой конец, выгонит. Ему не привыкать.

Над морем взошла огромная рыжая луна. В её свете впереди смутно забелели домики посёлка. Поёжившись от потянувшего с моря ветра, Илья хлопнул по шее буланого, завернул его на едва заметную в сумерках дорогу.

В окне Розы горела керосиновая лампа. Жёлтый свет падал во двор, где под грецким орехом на рогоже спал Митька. Спал вниз лицом, изредка всхрапывал и даже не шевельнулся, когда проходящий мимо Илья наступил нечаянно ему на руку. Толкнув дверь Розиной комнаты, Илья увидел хозяйку, сидящую за столом и штопающую при свете керосинки Митькины штаны. Илья тихо прикрыл за собой дверь, положил у порога кнут и вопросительно взглянул на Розу. Та отодвинула шитьё и поднялась из-за стола.

– Есть хочешь? – задала она обычный вопрос, на который после паузы последовало не менее обычное:

– Хочу.

Лампа перекочевала на подоконник. На столе появились оплетённая красноталом бутылка вина, деревянная миска с помидорами и неизменным арбузом, рыба, хлеб, солёный козий сыр. После длинного дня, в течение которого у него крошки не было во рту, Илье оказалось всё равно, что Роза ставит перед ним – лишь бы побольше. Сидя на постели, Чачанка следила за тем, как из деревянной миски исчезает её содержимое.

– Не пей ты вина, господи… – устало сказала она, когда рука Ильи потянулась за бутылкой. – Что с него, проклятого, толку, только башка разболится.

– Роза?.. – удивился он, оглядываясь. Чачанка встала, подошла сзади, обняла его за плечи – и Илья понял, что Митька не удержал языка за зубами.

– Не жалей ты меня! – с досадой бросил Илья, отворачиваясь к тёмному окну. – Терпеть не могу.

Рука Розы, поглаживающая его по голове, замерла.

– Да с чего ты взял? – фыркнула она, отходя. – Меня бы саму кто пожалел! Навязались мне на голову, герои…

Тишина. В жёлтый круг света на потолке, суетясь, летели мотыльки. Где-то под полом шуршали мыши. Со стороны посёлка доносился тоскливый собачий вой.

– Сердишься на меня? – спросил Илья, не оборачиваясь, будто у стоящей перед ним пустой миски. И услышал короткий ответ:

– Нет.

По шороху за спиной он понял, что Роза снова села на постель.

– Я не хотел…

– Забудь.

Он сидел за столом, доедал арбуз, слушал, как сзади на постели раздевается Роза, смотрел, как на спинку кровати отправляются юбка, кофта, рубашка. Затем раздался сердитый голос:

– До завтра тебя дожидаться?

Илья встал, погасил керосиновую лампу и через минуту растянулся на постели рядом с Розой. Снова наступила тишина. В окне стояла красная луна. Глядя на неё, Илья потянул к себе Розу. Она подалась, и её спутанные волосы защекотали щёку Ильи.

– Не знаю я, что со мной, Роза… Старый, что ли, становлюсь? Ваську я сегодня видел.

– Знаю.

– Не тронул. Даже кнутом не вытянул ни разу.

– Знаю.

– Но… ведь я цыган. – Илья задумался, вспоминая Митькины слова. – А он у меня жену увёл…

– Митька – мальчишка, глупый, – помолчав, проговорила Роза. – Ерунду мелет, а ты слушаешь. Он завтра извинится.

– Не надо.

– Надо. Он тоже цыган. Должен знать, что можно говорить, а что – нет. И кому.

– Он правду сказал.

– Какую правду? Про твою девочку, которую Васька увёз? – Роза отодвинулась от Ильи, перевернулась на спину, начала водить пальцами по лунному пятну на одеяле. – Выгорело ведь у вас с ней всё давно. Ты и сам знаешь. Забудь. Жена твоя – в Москве. Время пройдёт – вернёшься к ней.

Илья промолчал. Чуть погодя недовольно произнёс:

– Не пойму я… Выгоняешь меня, что ли?

– Дурак. Ты бы свои глаза видел… там, на Приморском, когда мы с тобой на дереве сидели. Жаль, что я её не знаю, Настьки твоей. Наверное, хорошая она, если ты её любишь так.

Илья закрыл глаза. При одном воспоминании о тех посиделках на дереве ему кровь бросилась в лицо, но в темноте Роза не могла этого заметить.

– Почему ты так говоришь? – помедлив, спросил он. – Ты сама… разве не любишь меня?

– Нет, – спокойно ответила Роза.

Илья обиженно уселся на постели.

– Приехали – выпрягай! Договорилась, кума! Какого чёрта живёшь со мной тогда?

– Это ты со мной живёшь, – отпарировала Роза и с тихим смешком потянула Илью к себе, принуждая снова лечь. – Тебе лет сколько, морэ?

– Ну, сорок три…

– А мне тридцать второй пошёл. Не дети, кажись, малые. И в любовь играть нам поздно. Слава богу, оба знаем, что это такое. Хорошо тебе со мной – живи. Станет плохо – уйдешь.

– А ты… тоже так?

– Мне уходить не к кому. А у тебя жена есть.

– Знаешь ведь, я туда не вернусь.

– Почему? – Роза привлекла его к себе, погладила по голове, по плечу, поцеловала в висок. – Маргитка сама от тебя ушла, ты не виноват. Для неё ты, что мог, сделал. Не век же тебе с гвоздём этим в сердце жить. Забудь, Илья. Ты свои счета выплатил. Всё.

Сдерживая внезапно подступившую дрожь, Илья зажмурился. Несколько раз глубоко, протяжно вздохнул, и это немного помогло. Боясь заговорить, не решаясь поднять голову с плеча Розы, он долго лежал так, чувствуя, как Чачанка лениво ерошит его волосы, гладит по затылку. От неё пахло морской солью, рыбой и немного степной полынью. Вдыхая этот горьковатый запах, Илья хотел было спросить Розу о чём-то ещё, очень важном, нужном ему… но так и не спросил, заснул.

Глава 9

В конце июля на цыганскую улочку Живодёрку в Грузинах свалились две новости. Первая была даже и не новостью, а давно ожидаемым событием: вернулась из Крыма половина хора во главе с хореводом. Артисты приехали весёлые, отъевшиеся на южных фруктах, с ещё более почерневшими физиономиями, заработавшие больше, чем рассчитывали. На следующий вечер ресторан Осетрова в Грузинах был полон: старые поклонники неведомыми путями разузнали, что вернулись Митро Дмитриев и Настя Смолякова, и заняли все столики в осетровском заведении. Встреча цыган с москвичами длилась до трёх часов утра, а кое-кто ещё и поехал вместе с уставшими, но радостными артистами на Живодёрку – продолжать отмечать «возвращение звёзд цыганской песни в Первопрестольную», как вычурно выразился капитан Толчанинов. А вторая новость грянула через три дня, ранним утром, когда спящую Живодёрку разбудили истошные вопли. Те, кого эти крики подняли с постели и погнали к окнам, могли увидеть, как вниз по улице несётся босой, с вытаращенными глазами, в сползающих портках, в расстёгнутой рубахе, с картузом на затылке Илюшка Смоляков.

«Пожар, что ли, чяво?» – окликали его.

«Ура-а-а! – орал в ответ Илюшка. – Ура-а! Сестра вернулась! Дашка приехала! С мужем! С дитями! И видит! Видит! Види-и-ит! Ура-а!»

После Илюшкиного галопа по Живодёрке не прошло и часа, а уже вся улица, кое-как одетая, заспанная, но распираемая любопытством, стояла у Большого дома. Внутри него поместились только цыгане постарше и посолиднее, молодёжь и женщины толпились у забора, заглядывали в окна, дети облепили вётлы, как весенние грачи. Всем хотелось посмотреть на Дашку Смолякову, слепую дочь Насти, пропавшую невесть куда шесть лет назад. На Дашку, с которой, по словам ошалевшей от радости родни, случилось небывалое чудо, достойное внимания Синода и Московской академии наук.

Время от времени из Большого дома появлялся кто-то из цыган, и стоящие снаружи накидывались на него с вопросами:

– Ну, что, что, что?!

– Вправду видит! – Вышедший цыган в полной растерянности скрёб затылок, разводил руками. – Вот, ромалэ, родился и крестился, а такого и помыслить не мог! И отец мой тоже! И дед… Эта девочка смотрит на меня и говорит: «Здравствуй, дядя Петя!» И откуда знает, что я – это я, ежели первый раз видит, а?

– Может, обман какой? – сомневались цыганки и с удвоенной силой наседали на окна.

Все ставни в Большом доме были распахнуты, несмотря на утренний холодок, настежь, и любопытствующие могли видеть большую нижнюю залу, забитую людьми, плачущую навзрыд Настю, утешающую её Илону, совершенно ошарашенного Митро, Яшку Дмитриева, довольно скалящего зубы, и Дашку. Дашку, которая сидела на полу, в ногах матери, в окружении шести братьев, улыбалась, оглядывалась по сторонам, и её тёмные, чуть раскосые глаза с голубоватыми белками переходили с одного удивлённого лица на другое.

– А меня узнаешь, девочка? А меня помнишь? А про нас не забыла? Я тётя Стеша! Я Глафира Андреевна! Я Федька Пхагирдо! – тормошили её с разных сторон.

Дашка кивала, улыбалась, здоровалась со всеми. Иногда, озадаченно хмурясь, просила повторить приветствие погромче – и сразу же вспыхивала смущённой улыбкой и безошибочно называла имя говорившего, поясняя:

– Я по голосу вас хорошо помню.

После каждого узнавания на неё накидывались с объятиями и поцелуями, в сотый раз требовали рассказать, как всё было, но выполняла эту просьбу Дашка неохотно. Собственно, её рассказ сводился к фразе:

– Испугалась сильно.

После этих слов Дашка косилась на мужа, Яшка кивал в подтверждение, хотя выглядел несколько смущённым, но никто из цыган не обращал на это внимания: все были слишком удивлены и рады.

Гости разошлись, когда уже стемнело. В большой зале за круглым столом осталась лишь близкая родня, и Митро, целый день выжидавший случая, наконец-то сумел отозвать сына в сторону:

– Выйдем, чяворо, поговорим.

Яшка потемнел, но послушался. Жена кинула на него тревожный взгляд, молодой цыган, обернувшись от двери, успокоил её улыбкой и не заметил, что так же тревожно, почти со страхом, смотрит ему вслед сидящая рядом с Дашкой Настя.

Отец и сын вышли во двор. Было темным-темно, звёзды пестрили небо, время от времени одна из них срывалась, чертила яркий, голубоватый след по фиолетовому полю и падала за заставу: близился август, время звёздных дождей. Ночь стояла тёплая, из сада пахло созревающими яблоками, мятой. На заборе лежала падающая из окна дома полоса света.

– Ну что, чяворо, сейчас мне тебя выпороть али субботы дождаться? – задумчиво спросил Митро, глядя на эту полосу.

– Сегодня суббота, – проворчал Яшка. – За что хоть?

– Не за что?! – вскинулся Митро. Но тут же испуганно оглянулся на полуоткрытое окно и заговорил тише: – Ты хоть думал, сукин сын, что тут с нами со всеми было?! Мать едва-едва живой осталась, в один день поседела! Шесть лет по ночам в подушку плакала! Хоть бы слово кому вякнул, тут все цыгане на ушах стояли! Куда, куда вы с Маргиткой делись, хоть сейчас можешь мне сказать?! И какого чёрта вовсе?..

– Скажу, – сдержанно ответил Яшка. – Только от дома подальше отойдём.

Митро молча шагнул с крыльца. Когда освещённый дом скрылся за густыми, влажными от росы ветвями сада и вокруг не стало слышно ничего, кроме отчётливого стрекотания ночных кузнечиков, Яшка вполголоса, не спеша начал говорить. Митро слушал не перебивая. В темноте сада не было видно лиц обоих, и лишь поблёскивали белки глаз Митро, пристально смотрящего на сына.

– Значит, с вами жила… – медленно произнёс старый цыган, когда Яшка умолк. – Где же она сейчас? Как ты смел без сестры вернуться?

– Она уехала.

– С кем?

– С одним цыганом, из местных. Замуж вышла.

– Ну, хорошо… – Митро шумно вздохнул, сорвал лист яблони, сунул черенок в рот. Невнятно спросил: – А кто её испортил, ты, конечно, не знаешь?

– Знаю, – помедлив, отозвался Яшка. – Но что сейчас-то, дадо? Столько лет прошло…

– Отвечай, паршивец!

– Ну, Сенька Паровоз…

– Чего?! Этот жулик хитрованский? Да брешешь ты мне, что ли? Забожись!

Яшка молчал. Несколько минут тишину в тёмном саду нарушал лишь стрекот кузнечиков. В доме скрипнули ставни, голос Дашки обеспокоенно позвал: «Яша! Дмитрий Трофимыч!» – но ни отец, ни сын не отозвались, и окно закрылось. Митро пришлось около минуты смотреть на Яшку в упор, прежде чем тот сумрачно, не поднимая головы, сказал:

– Божиться не стану.

– Врал, стало быть… – Голос Митро потяжелел.

– Нет. Но и поклясться не могу. – Яшка взошёл на крыльцо дома, обернулся к отцу. Медленно, словно раздумывая над каждым словом, выговорил: – Пока я ей нужен был, я её не бросал. Вот на этом икону тебе поцелую. А сейчас она и сама управится. Не беспокойся, она замужем, хорошо жить будет.

– Скажи, а жена твоя… – Митро умолк на полуслове, но Яшка догадался:

– Она никому ничего не скажет. Слово даю.

Митро не спеша поднялся на крыльцо. Подтолкнул Яшку впереди себя в открытую дверь и ненадолго задержал руку на его плече.

– Пойдём к нашим. Ночь давно.

По постелям обитатели Большого дома разбрелись далеко за полночь, но в маленькой комнате наверху, где вдвоём скрылись мать с дочерью, свет не гас до утра. Там плакали, обнявшись, и разговаривали, и смеялись, и удивлялись, и снова плакали. Гришка, который в соседней комнате тщетно пытался задремать рядом со спящей женой, невольно вслушивался в приглушённые голоса. Разобрать разговор, то и дело прерываемый рыданиями то Насти, то Дашки, он не мог и отчётливо различал лишь имя отца.

В конце концов он сам не заметил, как заснул, и очнулся от скользнувшего из-под занавески раннего луча. Сев на постели, Гришка кинул испуганный взгляд на ходики, увидел, что уже девятый час, понял, что проспал, и, шёпотом чертыхаясь, забегал по комнате в поисках штанов.

– Куда в такую рань, боже мой… – не открывая глаз, пробормотала Анютка, но Гришка не ответил и, кое-как одевшись, вылетел из комнаты.

Путь предстоял неблизкий – через всю Москву, на Таганку. К счастью, на углу Садовой оказался извозчик. Дедок в рваном малахае запросил немыслимую цену – полтинник, но Гришка, не торгуясь, вскочил в пролётку. Вскоре та, скрипя и раскачиваясь на старых рессорах, катила в сторону Тверской.

Конечно же, он опоздал. Утренняя служба в храме Успения Богородицы на Таганке давно закончилась, и из церкви выходили последние прихожане. В церковном дворике цвёл шиповник, клонила к земле ветви созревающая калина, свистели зяблики. Стоя у калитки, Гришка смотрел, как мимо него идёт из церкви народ и – неожиданно увидел всё семейство Картошек. Они шагали к ограде, оживлённо, словно и не со службы возвращались, беседуя о каких-то делах. Иринка шла последней. Гришка не видел её три месяца. Всё это время он думал о том, как вернётся, придёт в церковь, встанет за её спиной или сбоку и два часа будет смотреть на любимую не отрываясь… и вот – опоздал.

Иринка прошла мимо, казалось, не заметив его. Гришке отчаянно хотелось окликнуть её, присвистнуть хотя бы, но он не решился. Кляня себя, он вышел из-за двери – и в этот миг Иринка, прикрывающая за собой резную калитку церковной ограды, внезапно подняла взгляд и в упор посмотрела на него. Вздохнула, словно и не удивившись ничуть. Закрыла глаза, как от внезапной боли, и улыбнулась. И улыбка эта была такой горькой, так старящей её, что у Гришки защемило сердце. Иринка уже ушла, а он всё не двигался и смотрел на то место, где она только что стояла, а горло сжимала острая судорога.

«Господи, ну что делать? Господи, что?!» – в который раз Гришка задавал себе этот вопрос, быстро идя вниз по Гончарной в сторону Земляного вала. Здравый смысл настаивал на том, что пора прекратить своё бесполезное ухажёрство, грозящее закончиться бог весть чем. За себя Гришка не слишком-то боялся, но подвести под монастырь Иринку – легче зарезаться! А в душе он знал, знал наверняка: не отступится от неё, не сможет. Особенно теперь, поймав эту боязливую улыбку на тонком, как у Богородицы, лице с живой, глубокой, грустной чернотой глаз. Как он уйдёт, как оставит её? И кому? Упырям Картошкам, дурню Федьке, до сих пор не понимающему, какое сокровище он получил? Да не будет же этого, не будет никогда! Вот только… делать-то что? Дети у неё… А у него – Анютка, будь она неладна. Прилипла, как коровья лепёшка, теперь до старости не оторвёшь. И что она в нём нашла только? Такой же, как все цыгане, таракан тараканом, не лучше и не хуже, а она виснет на шее хомутом!

Стоило Гришке подумать о жене, как она и появилась в двух шагах. Гришка даже вздрогнул, увидев знакомое голубое платье и плюшевую накидку. Не замечая его, глядя себе под ноги, на выщербленный тротуар, Анютка быстро шла по улице чуть впереди него. Гришка вспомнил о том, что оставил жену утром в постели, сонную и явно не собиравшуюся продирать глаза. Стало быть, он за порог, а она следом? И торопится куда-то так, словно пятки горят. Изрядно изумлённый и заинтересованный, он свернул вслед за Анюткой в тихий, пустой Гончарный переулок. Лица жены он не видел и лишь по её походке и по тому, как она теребила в руках маленький чёрный ридикюль, понимал, что она или взволнована, или напугана чем-то. Никакой родни в этой части города – Гришка знал точно – у Анютки не проживало. Может, любовника завела? Почему-то эта мысль восторга у него не вызвала. Шагая вслед за Анюткой по кривому узкому переулку, он не знал, что ему делать: то ли окликнуть её, то ли проследить, в какой из домов жена направится, то ли подождать, пока она оттуда будет возвращаться, и уже тогда подступиться с вопросами, то ли вовсе ничего не спрашивать, а идти дальше куда шёл…

Когда Анютка вдруг остановилась перед низеньким, деревянным, скособочившимся домиком, быстро взошла, почти взбежала по крыльцу и схватилась за ручку двери, Гришка ещё ничего не решил. И, понимая, что через минуту будет уже поздно, позвал:

– Аня!

Она застыла. Опустила руку, лежавшую на дверной ручке. Медленно обернулась. Гришка прыгнул к ней сразу через две ступеньки.

– Ты что здесь делаешь? – Он старался, чтобы голос звучал грозно, но мешало искреннее любопытство. – У тебя мужик тут?

– Что ты, бог с тобой, что ты… – прошептала она, закрывая глаза. Лицо Анютки стало серым.

Гришка невольно протянул ей руку, и жена оперлась на неё с такой неловкостью и облегчением, что сразу было видно – не прикидывается. Подняв глаза, Гришка вдруг увидел прибитую над дверью дощечку с кривоватой надписью: «Повивальная бабка Анисья Федосеенкова».

С минуту они молчали. Редкие прохожие с удивлением поглядывали на красивую и хорошо одетую даму, опирающуюся на руку разбойничьего вида молодого цыгана, смотрящего на неё нехорошими глазами. Нехорошими – потому что Гришка мало-помалу начал понимать.

– Это что же ты, паскуда, задумала? – тихо выговорил он, сжимая руку Анютки и кивая на вывеску. – Ты зачем сюда явилась? И… и в какой уже раз?

Анютка поморщилась от боли, попыталась было высвободить руку, но Гришка стиснул её сильнее. Сквозь зубы спросил:

– На вычистку пришла, сука? Отвечай!

– Оставь меня, Гриша, – не открывая глаз, хрипло попросила она. – Оставь, какая тебе разница…

– Чего?! – сорвавшись, рявкнул он на весь переулок, не замечая, что из москательной лавки и из булочной напротив выглядывают заинтересованные физиономии. – Оставить тебя здесь? Потрошиться? Да ты ума решилась?! Лучше я тебя своими руками задушу! Говори, который раз ты сюда, шалава, бегаешь?

Анютка молчала. И Гришка разжал пальцы, увидев, как из-под её опущенных ресниц бегут слёзы. Впервые он видел жену плачущей, и от испуга у него похолодела спина.

– Господи, Анька… да ты чего? – оглядываясь, пробормотал он. – Не реви… Не реви, говорят тебе, люди кругом! Ну, пошли скорее отсюда… Вот дура-то, да что я тебе сделаю, бестолковая? Ну, пошли, пошли, пошли… Да не пугайся, домой поедем.

К его облегчению, Анютка не сопротивлялась. Бледная, заплаканная, не вытирающая слёз, она покорно шла за Гришкой по направлению к Земляному Валу. Там Гришка остановил извозчика, коротко приказал: «В Грузины», подсадил в пролётку жену и вскочил сам. Всю дорогу они молчали. Гришка смотрел в сторону, на проплывающие мимо дома, Анютка вытирала платком глаза, тихо, косясь на спину извозчика, сморкалась. Гришка видел, как она прячет от него под ридикюлем дрожащие руки, и, когда пролётка уже въезжала на Садовую, не выдержал. Снял с колен жены сумочку, взял в ладонь её холодные, мокрые от слёз пальцы, слегка сжал их. Анютка, не поднимая ресниц, ответила ему слабым пожатием.

В Большом доме все ещё спали, только на кухне грохотала сковородками кухарка. Гришка и Анютка как можно тише поднялись по лестнице в свою комнату, и Анютка сразу, в чём была, легла на неубранную постель.

– Извини, Гриша… Нехорошо мне.

– Принести, может, чего? Воды хочешь? – спросил он, но жена молча покачала головой, и Гришка, подойдя, сел рядом. – Ну… Давай рассказывай, что стряслось.

Анютка вздохнула. Медленно, морщась, вытащила из узла волос несколько шпилек, с облегчением вздохнула, встряхнув рукой светлые, спутанные пряди, и обречённо произнесла:

– Да, Гриша, да. Я тебе расскажу. Всё равно наболтают… И скоро заметно будет.

– Ты тяжёлая, – уточнил он. Анютка кивнула. – Давно?

– Два месяца.

– Как? – нахмурился Гришка. – Это… это что же?

– Ну да, – горько улыбнулась она, и снова Гришка вспомнил улыбку Иринки, стоящей возле церковной ограды, – точно такую же. – Это не твоя выделка.

– А чья? – автоматически спросил он.

Анютка сглотнула. Выговорила:

– Князя Давида Ираклиевича Дадешкелиани. – И, внезапно упав лицом в подушку, зарыдала так, что Гришке потребовалось немалое мужество, чтобы не спастись немедленно бегством. В ход были пущены разные средства: и увещевания, и вода из кувшина, и угроза немедленно выкинуть её, несмотря на беременность, в окно, и клятва созвать баб, и обещание полнейшей неприкосновенности, – однако унялась дрожащая и икающая Анютка всё равно лишь через несколько минут, когда Гришке казалось, что он уже близок к кондратию.

– На вычистку-то зачем собралась? – едва сумел спросить он.

Анютка смотрела на него мокрыми, красными глазами, почему-то продолжала улыбаться, и от этой улыбки у него мороз пробежал по спине.

– Спрашиваешь?.. А что бы я твоим цыганам сказала? И тебе?!

– Ну, с цыганами разберёмся. Говори, что от меня.

– Но как же…

– Да вот так. А после видно будет. – Гришка встал с кровати, прошёлся по комнате.

В спину ему Анютка прошептала:

– Ты не волнуйся, я уйду. К тётке, Данае Тихоновне. Проживу.

– Как? Что делать-то будешь? – невесело усмехнулся Гришка. – Ты ж – Анна Снежная!

– Была Анна Снежная, да вышла вся. – Анютка поджала под себя ноги, скорчилась, словно от озноба. Тихим, неживым голосом сказала: – И чего я только с ним не поехала?..

– Может, плохо звал?

– Нет… что ты… Он влюбился насмерть, на коленях стоял. Смех сказать, даже жениться обещал. Это князь-то! Прямо как у твоей матери… А я… испугалась чего-то, курица.

– И впрямь курица, – со вздохом согласился Гришка. – Да ты не вой, может, вернётся грузин-то твой.

– Ай, брось… – отмахнулась Анютка.

Гришка промолчал, потому что и сам в возвращение князя верил слабо. Снова сел рядом с женой, опустил голову. Чуть погодя выдавил:

– Скажи… а от меня ты сколь разов чистилась?

Анютка молчала. Гришка напрасно всматривался в её мокрое, усталое лицо с закрытыми глазами. Поняв, наконец, что ответа не будет, всё же спросил:

– Ну, зачем, дура?

– Сам дурак, – отворачиваясь, проговорила она. – Я тебе и так не нужна была. А если б ещё ходила, как корова, на сносях, ты бы на меня вовсе не глянул. Любила я тебя, Гришенька… Без памяти любила. Никто мне не нужен был, даже дети. Только ты. Бог над нами пошутил, Гришенька… Не бойся, больше уж на тебя вешаться не стану. Как решишь, так и будет. Хочешь – Анной Снежной останусь, хочешь – в шалавьи горничные вернусь. Мне всё едино.

Гришка молчал. Ходики на стене вкрадчиво отсчитывали время, солнце остановилось прямо в окне, заполнив комнату радостным золотистым сиянием, из нижней комнаты донеслись детские голоса. Он долго ещё сидел не двигаясь, глядя на то, как солнечный луч крадётся по полу, через потёртый половик, к его сапогам. А когда Гришка поднял глаза, оказалось, что жена спит, по-детски подсунув под щёку руку.

Он встал. Укрыл Анютку шалью и, как можно тише ступая по скрипучим половицам, зашагал к двери.

Глава 10

В кабаке на окраине губернского города Калуги четвёртый день шёл кутеж с цыганами. Гуляли двое проезжих, поначалу представившиеся купцами, но мало-помалу из их разговоров выяснилось, что они вовсе не торговые люди, а московские банковские служащие, сбежавшие из родного заведения с огромной суммой. Гуляли пьяно, страшно, безоглядно, горстями швыряя ассигнации цыганкам, с часу на час ожидая ареста, то и дело выгоняя мальчишку полового на улицу, под дождь:

– Иди-ка посмотри, малой, не едут курьерские?

– Никак нет-с, Пётр Никитич! – по-военному докладывал мальчишка, возвращаясь.

Сидящий за столом в обнимку с цыганом из кабацкого хора Пётр Никитич, в разорванной до пупа рубахе, опухший от беспробудного пьянства, взъерошенный и красный, протягивал половому червонец:

– Возьми за труды. Ну, чавалы, коль ещё не забрали нас – давайте «Мороз будет»! До рубля гуляем, до последнего грошика, всё едино пропадать! Эй! Давайте! Матрёша, пой, тыщи не пожалеем! Гуляй, душа острожная!

Тёмная, некрасивая, с огромным носом и мужскими, почти сросшимися бровями Матрёша низко заводила: «Ай, дождь будет, ай, мороз будет…»

– Пой, Кузька! Пой, собачий сын! Вытягивай, ну! – требовал «купец», со всей силы хлопая по спине сидящего рядом Кузьму с гитарой.

Тот улыбался в ответ, с готовностью ударял по струнам, пристраивался вторым голосом к Матрёне. Глядя на то, как гулящий кассир жмурится, вытирает слёзы и бьёт себя кулаками в волосатую грудь в разрыве рубахи, тоскливо думал: и когда всё это кончится? Уже третью ночь никто из цыган толком не спал: удавалось лишь подремать час-другой, когда пьяные гости сами падали головами на стол в коротком угарном забытьи. Кузьма за это время ни разу не сбегал домой и сейчас беспокойно думал: как там Данка? Не хуже ли ей? Совсем расхворалась в последние дни, даже петь в кабак не приходит. А может, и не хочет. Ну какая ей здесь радость после Питера? Мученье одно… Хмельных купцов да проезжих офицеров ублажать или вот такое разгулявшееся недоразумение казённое. Ещё и слава богу, что она на всё это не смотрит. А он и один заработать сможет, господа вон так деньгами и сыплют, словно у них червонцы в руках горят. Знамо дело, не жалко, коли не свои…

Едва успели довести до «Где моя девочка ночевать будет?», как Пётр Никитич сполз по плечу Кузьмы на стол, уронил голову прямо в лужу разлитого вина и захрапел с клёкотом и фырканьем. Кузьма со всей осторожностью усадил гостя поудобнее, чтобы тот не свалился под стол, встал, прислонил гитару к стене, устало потянулся:

– Тьфу ты, пропасть, вся спина трещит…

– Чудные люди, право слово… – вполголоса сказал за спиной Кузьмы гитарист Фёдор, пожилой невысокий цыган с курчавыми усами. – Этакие деньжищи, смотреть страшно. До самой заграницы доехать можно было бы, и полиция б не догнала… А они в нашей грязи сидят, половым сотенные кидают и ареста дожидаются, как второго пришествия! Не пойму, хоть режь, что в башке у людей? Вот ты, морэ, в Москве жил – они что, все там такие?

Кузьма пожал плечами. Помолчав, спросил:

– Второй-то где?

– А шут его ведает… До ветра, может, вышел. Что-то, правда, давно не видно.

– Вот козьи морды… – Кузьма поморщился и встал. – Ещё застудится спьяну-то, холодно на дворе. Пойду сыщу.

– Посмотри, денег-то он там не растерял? – озабоченно крикнул ему вслед Фёдор. Кузьма, кивнув, шагнул за тяжёлую, разбухшую дверь.

На улице в самом деле было холодно, ветрено. День клонился к вечеру, солнце садилось, и небо над городом покрылось красными тревожными полосами. Незапертая калитка хлопала на ветру. Кузьма спустился с крыльца. Ёжась от сквозняка, осмотрел темнеющий двор, позвал:

– Матвей Хрисанфыч! Эй! Голубь! Где ты?

Никто ему не ответил, но Кузьма продолжал звать, и после нескольких минут криков в дальнем углу двора зашевелилась бесформенная тень. Кузьма, шлёпая по лужам, перешёл двор.

– Ну-у-у, Матвей Хрисанфыч… Купеческое ли это дело – под забором валяться? Ну, вставай, вставай, барин, айда в кабак, согреешься… Да вставай же ты, чёртов сын, наваляю сейчас по загривку! Эй!

– Ты кто? – промычал стоящий на четвереньках человек в измазанном донельзя летнем пальто. Толстое небритое лицо пьяного было перепачкано рыжей глиной, свалявшиеся бакенбарды напоминали собачьи хвосты. – Кто, спрашиваю, докладай по форме…

– Кузьма я, ваша милость, цыган из кабака. А вы бы встали да ножками, ножками… Вот отстудите всю жизненную радость, и жена через это сбежит – чего хорошего? – Кузьма, пыхтя, потащил вяло перебирающего ногами гостя к кабацкому крыльцу. – Ну, шевелись, шевелись, твоё степенство, два шага осталось… Денежки-то не растеряли?

Они уже взобрались на крыльцо, и Кузьма подумывал о том, чтобы позвать на помощь кого-то из цыган: тащить дальше тяжеленного «купца» было ему не под силу. Но внезапно за спиной скрипнула и хлопнула калитка. Кузьма обернулся и увидел вбегающую во двор детскую фигурку.

– Дядя Кузьма, это ты? – послышался плачущий голосок.

Кузьма тут же бросил в глинистую лужу под крыльцом свою сопящую и плюющуюся ношу и поспешил навстречу босой девочке, закутанной с головой в красную ковровую шаль.

– Дочка! Ты чего босиком? – Он подхватил Наташку на руки, прижал к себе, заглянул в зарёванное личико. – Что стряслось?

– Дядя Кузьма, дядя Кузьма… – Наташка с новой силой залилась слезами. – Там ма-ама…

– Что?.. – внезапно севшим голосом спросил Кузьма. – Что с ней?

– Пла-чет… Идём к ней, дядя Кузьма, пожалуйста, пожалуйста!

В первую минуту Кузьма почувствовал невероятное облегчение: слава богу, жива. Но Наташка рыдала так отчаянно, с такой силой прижималась к его плечу, умоляя немедленно идти, что Кузьма понял: нужно действительно собираться. Не спуская с рук девочки, он перешагнул через валяющегося под крыльцом «купца», открыл дверь в кабак, крикнул:

– Я ухожу, гитару мою приберите! – и, не слушая полетевших ему в спину вопросов, быстро зашагал к калитке.

Грязная окраинная улочка была пуста: навстречу Кузьме не попалось ни одного человека. Вдоль разбитой дороги тянулись заполненные водой колеи, и ветер морщил их поверхность, разбивая отражения поникших вязов и вётел. На кресте маленькой церкви тоскливо орала ворона. Когда Кузьма подошёл к стоящему в конце улицы низкому домику с одним освещённым окном, ворона снялась с места и, продолжая монотонно каркать, полетела в затуманенное поле. Последний красный луч погас на куполе церкви, и стало темно. Кузьма опустил на землю девочку, толкнул калитку, и навстречу ему с крыльца опрометью сбежал Мишка.

– Ой, слава богу! Я уж думал – не явишься!

– Чего сам не пришёл за мной? – упрекнул его Кузьма. – Сестру вместо себя погнал, молодец лихой!

– Нечего ей тут смотреть… – по-взрослому вздохнул Мишка, шагнув в сторону и пропуская Кузьму в дом. Войдя в освещённую горницу, Кузьма понял, что мальчишка прав.

Растрёпанная Данка сидела на полу. Её нерасчёсанные волосы чёрной паклей висели по сторонам бледного лица, глаза были закрыты. Данка мерно раскачивалась из стороны в сторону и что-то бормотала. Время от времени на её потрескавшихся губах появлялась странная, почти безумная улыбка. Повернувшись к напряжённо дышащему ему в спину Мишке, Кузьма шёпотом велел:

– Бери сестру – и дуйте к соседям, к тёте Катерине. Скажи ей – завтра приду за вами.

Мишка вылетел в сени. Кузьма на мгновение закрыл глаза, переводя дыхание. И – шагнул к Данке.

– Что ты? Что с тобой?

Она вздрогнула. Перестала качаться. Не открывая глаз, произнесла:

– Поди прочь, ты пьян.

– Что ты… Мы работали как каторжные. – Кузьма сел рядом, взял её холодную руку, которую Данка тут же вырвала. – Что с тобой? Детей до смерти перепугала…

– Не трогай меня! – Данка помолчала, вздохнула, и снова кривая улыбка появилась на её губах. – Знаешь, я умру скоро. Я свою смерть видела.

– С ума сошла? – тихо проговорил Кузьма. Данка тихо рассмеялась, и одновременно из её глаз брызнули слёзы.

– Думаешь, вру? Думаешь, вру? Я… Я на двор вышла воды набрать, гляжу – прямо там, у калитки, где калина растёт, – кружится… Цыганочка кружится, молоденькая совсем, волосы распущены, босая… И бусы на ней красные. Я к ней подхожу, спрашиваю: «Чья ты, девочка, к кому пришла?» А она оборачивается, смеётся и дальше пляшет. Пригляделась – а это же я…

– Что?.. – Кузьма едва удержался от того, чтобы не перекреститься.

Данка смотрела на него в упор немигающими мокрыми глазами. Длинная прядь волос упала ей на лицо, но Данка не убрала её.

– Клянусь тебе… Это я была, только молодая, лет пятнадцати, когда ещё при отце с матерью жила. Даже бусы такие же, как у меня в юности, и юбка синяя. Стою, гляжу сама на себя, от страха ноги к земле примёрзли… А она покружилась, поплясала – и сгинула. Это смерть моя была, морэ…

Кузьма потрясённо смотрел на неё. Не зная, что сказать, обвёл глазами комнату, взглянул на стол, где стояла початая бутылка вина и лежал опрокинутый стакан. Украдкой потянув носом воздух, спросил:

– Ты опять пила?

– Да… – согласилась Данка, закрывая лицо руками. – Потом, когда домой пришла… Испугалась очень.

– Сколько говорить – нельзя тебе! – Кузьма не сдержал резкости в голосе, и Данка, подняв голову, изумлённо посмотрела на него. – Доигралась – уже смерть мерещится…

В то же мгновение Данка бросилась на него – беззвучно, как выследившая мышь кошка. Кузьма едва успел увернуться – рука со скрюченными пальцами полоснула воздух рядом с его щекой. Через минуту отчаянной борьбы он сумел схватить бешено вырывающуюся Данку за запястья, встряхнуть, крикнуть:

– Ошалела?! Уймись!

– Да чтоб ты сдох! Чтоб ты сгорел! Чтоб сгинул, сатана проклятая! – кричала она, заливаясь слезами и скаля зубы ему в лицо. – Думаешь, я пьяная? Да ты ума лишился, кто ты такой, чтобы мне это говорить? Я – Дарья Степная, я – певица, меня вся Москва знает, весь Питер, а ты кто?! Кто ты, вшивота? Сам пьянь беспросыпная, скотина запойная, зачем ты мне сдался? Пусти меня! Пусти! Скажи – звала я тебя? Хоть раз в жизни звала?! Зачем ты меня сюда приволок, в дыру эту? Подыхать? Да хоть бы ты околел без попа, ирод, как я тебя ненавижу, ка-а-ак… Казимир, Казимир, да забери же ты меня отсюда! Да возьми же ты меня, Казими-ир…

Она вдруг обвисла в руках Кузьмы, кашляя и давясь рыданиями. Он вздохнул. Молча потащил Данку к кровати, уложил поверх одеяла, сам сел рядом. Ссутулившись, уставился в стену. Когда сдавленные рыдания рядом начали понемногу стихать, вполголоса сказал:

– Тебе поспать бы хорошо. Завтра утром всё забудешь.

– Как я тебя ненавижу, господи… – прошептала Данка, накрывая голову руками. – Уйди… Прошу, уйди… Не буду больше выть, исчезни только, Христа ради.

Кузьма встал, вышел в сени, из сеней – на двор. Там уже было темно хоть глаза выколи. Присев на мокрую, скользкую от грязи ступеньку крыльца, Кузьма вдруг почувствовал, как отчаянно, до рези в глазах, хочет спать. И заснул через несколько минут, прямо на крыльце, прислонившись спиной к отсыревшему дверному косяку и не чувствуя, как падают на лицо холодные дождевые капли.

Проснулся он спустя два часа от окрика из-за забора:

– Эй, морэ! Кузьма! Выйди!

Кузьма вскочил. Не понимая, где находится, растерянно осмотрелся. Вытер рукавом мокрое лицо, поёжился от озноба. Свет из дома падал в палисадник, освещая стоящую за забором фигуру.

– Ты что, на улице спишь, Кузьма? Это я, Матрёша! Я твою гитару принесла!

– Спасибо, – проворчал он, шагая к забору. – Ну, что там у вас?

– Как что? – Цыганка протянула ему через забор закутанную в шаль гитару, блеснула зубами. – Час назад с десяток жандармов прикатило. Забрали наших соколов. С песнями голуби выходили, ровно на крестинах!

– Ну, помоги им господи, – равнодушно пробормотал Кузьма. – Хоть отдохнём день-другой.

– И то верно. – Матрёша вытянула шею, пытаясь заглянуть в окно. – Что у вас случилось-то? Данка здорова? Помочь чего не надо ли?

– Не надо. Спасибо. Ступай. – Забыв попрощаться, Кузьма с гитарой в руках зашагал к дому. Цыганка проводила сгорбленную фигуру глазами, раздосадованно плюнула и побрела по лужам прочь.

Глава 11

– Да что я с вами делать буду? Куда я вас дену, христопродавцы?! И вас перережут, и мне заведение разнесут! Убирайтесь, убирайтесь, проваливайте отсюда! Здесь вам не синагога! В полицию бегите!

Дикие вопли Лазаря Калимеропуло, доносящиеся со двора, заставили спящего Илью открыть глаза и сесть. Сегодня на рассвете он вернулся в рыбачий посёлок после двухнедельного отсутствия – перегонял косяк лошадей из Одессы в Тирасполь – и, едва войдя в комнату, повалился на постель и заснул. Сейчас уже стоял белый день, Розы рядом не было, а на дворе, как зарезанный, вопил Лазарь. Илья, чертыхаясь, встал и уже натягивал сапоги, когда в комнату, пинком распахнув дверь, ворвалась Роза. Взглянув в её бледное, непривычно злое лицо, Илья сразу понял: что-то стряслось.

– Что там Лазарь разоряется?

– Сукины дети! – выругалась вместо ответа Роза. – Господи, да когда же эта напасть кончится? Погром на Молдаванке!

Илья поморщился, вздохнул. Чуть погодя осторожно поинтересовался:

– А… нам-то что? Сюда же не придут?

– Кто их знает? – Роза мерила комнату шагами. – Да ты выйди, выйди, взгляни! Полон двор биболдэн[36] набилось!

Выйдя на крыльцо, Илья убедился, что Роза права. Весь обширный двор был заполнен евреями – насмерть перепуганными, плачущими, прижимающими к себе детей, наперебой что-то втолковывающими Лазарю, который, стоя на крыльце и размахивая короткими руками, верещал:

– И не еврейка никакая моя мать! Кто вам ересь сказал такую?! У меня и матери никакой не было, меня возле церкви нашли! Янкель, мать твою за ногу, проваливай отсюда и родню свою уводи! Из-за вас и меня, и цыган моих переубивают!

Но тут евреи дружно взвыли, и конец речи Лазаря утонул в их протяжных причитаниях.

– Дэвла, да зачем они взаправду сюда явились? – растерянно спросил Илья у стоящей рядом Розы. – Совсем с перепугу мозги отшибло? Попрятались бы по кустам лучше, хоть не всех бы нашли…

– По каким кустам, брильянтовый?! – процедила сквозь зубы Роза, кинув яростный взгляд на побережье. – Кругом камни с полыньём! Ты им ещё скажи: «В море нырните да не высовывайтесь до вечера!»

Стоя на крыльце и рассматривая пришедших, Илья увидел хозяина рыбной лавки старого Янкеля, его жену, высохшую седую Нехаму, двух взрослых сыновей с беременными жёнами, дочь с мужем Зямкой и выводком ревущих детей от двух месяцев до пятнадцати лет, старуху Рохл, всю в чёрном, потрясающую костылем, как Моисей – жезлом на горе Синай, и выкрикивающую проклятия, и ещё целую кучу незнакомых, но таких же испуганных, причитающих и хватающих Лазаря за руки и одежду людей. От коновязи за этой сценой мрачно наблюдали Белаш и коновал Спиро. Илья подошёл к ним и через несколько минут узнал следующее.

Погром на Молдаванке начался из-за ерунды. Какой-то мастеровой забежал в еврейскую лавку купить сахарную голову, заплатил, вышел с кулём на улицу и вдруг решил, что его обвесили. Тут же вернувшись в магазин, он потребовал у хозяина «свешать по-новой». Тот безропотно согласился, весы показали то же, что и при покупке, но мастеровой уже завёлся и потребовал возврата денег. Старый еврей не стал возражать, и тут, на его беду, из заднего помещения лавки выползла, опираясь на клюку, старая полубезумная бабка и, плюнув в сторону обнаглевшего покупателя, проскрипела:

– Чтоб тебе до рассвета сдохнуть, мишигер!

И началось… Оскорблённый мастеровой вылетел из лавки, вернувшись через полчаса с оравой друзей. Магазин разнесли в несколько минут, вырвали полбороды хозяину, попытались догнать его попрыгавших в окна дочерей, искали, но так и не нашли старуху и, расхватав товар, победоносно отправились пропивать награбленное. Возможно, этим бы и кончилось, но зачинщик грабежа той же ночью пьяным упал с крыльца кабака, ударился головой о камень и помер. Его друзья, хоть и были пьяны не меньше, вспомнили проклятие еврейской старухи – и наутро по Молдаванке «учить жидов» валила целая толпа босяков.

Молдаванка мгновенно опустела, её православные обитатели спешно выставляли в окна домашние иконы и, шёпотом проклиная «пьяных адиотов», прятали по каморкам соседей-евреев. Те, у кого не было добрых соседей, целыми семьями бежали к родственникам, живущим в других концах города. Погромщики разнесли несколько лавок, по улицам летел пух из порванных перин и подушек, на мостовых валялись обломки мебели, разбитые вазоны с цветами, осколки посуды, тряпки… Слышались вой и причитания, полуодетые еврейки с визгом носились по переулкам, спасаясь от преследователей, ревели дети, раздавалась пьяная брань. Несколько спасло положение появление на поле боя Лёвки Шторма с десятком налётчиков: оглушительной пальбой из револьверов они разогнали пьяную толпу на Костецкой. Но на всю Молдаванку Шторма и его мальчиков, при всей их лихости, не хватило. Когда евреи поняли, что от бестолковой беготни по улицам пользы мало, часть из них, самая отчаянная, понеслась через Нижний город к дороге, ведущей в рыбацкий посёлок. Несчастные прибежали к рыбнику Янкелю, который здраво рассудил, что прятаться надо не в его лавке, куда вот-вот тоже могли прийти погромщики, а в месте понадёжней. И теперь толпа человек в пятьдесят стояла во дворе кабака, глядя на растерянного и перепуганного Лазаря, как на пророка. Лазарь, мать которого действительно была еврейкой, королевой публичного дома на Пересыпи, подбросившей своего малыша сразу после рождения к дверям греческой церкви, напрочь отказывался признавать неудобную родню и сейчас осипшим от крика голосом в сотый раз втолковывал евреям:

– Неужто вы думаете, они сюда не придут?! Явятся через час как бог свят! И что? Что будет, я вас спрашиваю?! Вас в море покидают, а впереди всех я полечу! Так что, Янкель, забирай свою шоблу, и отваливайте помаленьку! Не могу я ничего, не могу, и всё! Сам невесть какого происхождения!

– Подожди, Лазарь, – вдруг сказала Роза, стоящая за его спиной. – Может, рыбачков позвать на помощь?

– Да откеля же?! – завопил Лазарь. – Все в море, никто не возвращался! Ни одна шаланда не подгребла!

– Но… гаджэ этих людей и впрямь в море покидают, – с ненавистью проговорила Роза, глядя в сторону города. Илья, стоящий рядом, с тревогой наблюдал за ней. Он уже знал: этот жёсткий блеск в глазах, так редко появляющийся у Розы, не предвещает ничего хорошего. Мельком он взглянул на белую дорогу, ведущую в город, – и вздрогнул: на ней пылилось серое облако.

– Лазарь… – охрипшим голосом произнёс он. – Уже идут.

Лазарь глянул на дорогу, подпрыгнул на месте, охнул и юркнул в дверь трактира. С минуту оттуда доносились звуки отчаянных его перемещений из комнаты в комнату и приглушённые чертыхания, а потом в окно просунулась почерневшая, засиженная мухами, почти неузнаваемая икона Николы. Рядом с Николой появилась бумажная пыльная Богородица, и по скрежету металла Илья догадался, что проклятый Лазарь запирается изнутри.

– Эй, Лазарь, сукин сын! – заорал он, прыгая на крыльцо и барабаня кулаками в дверь. – А нас, что ли, тут бросишь? Мы ж тоже православные!

Евреи заголосили втрое громче. Старики безмолвно опустились на колени в молитве, матери зажимали рты младенцам, бледные мужья обнимали ревущих жен. Роза, с потемневшим лицом, с ходящими желваками на скулах, смотрела на это столпотворение. А затем не вошла – взлетела на крыльцо, ударила кулаком в дверь и крикнула так, что Илью бросило в пот:

– Лазарь!!! Не отопрёшь – клянусь, я сама тебя в море утоплю!

Мгновение было тихо. Затем дверь осторожно приоткрылась. Роза дёрнула за ручку, пнула коленом в живот стоящего за дверью Лазаря так, что тот с воплем повалился на спину, повернулась к толпе евреев и закричала:

– Живо сюда, люди добрые! Да не войте вы, как грешники в аду!

Несмотря на серьёзность момента, Илья подивился организованности евреев: они смолкли, словно по команде, и скопом бросились в трактир, волоча за собой детей и едва успевших подняться с колен стариков. В считаные минуты во дворе никого не осталось. Илья вбежал вслед за ними, по звуку догадался, что Роза уже в своей комнате, и помчался туда. Распахнув дверь, заорал:

– Ты ума лишилась, чёртова баба?! Лазарь прав, всех перетопят, как котят: и жидов, и нас вместе с ними! Хоть бы о Митьке подумала, дура! Сдохнешь, что с ним будет?

Роза, не отвечая, сидела над своим сундуком с откинутой крышкой и молча, ожесточённо вышвыривала прямо на пол тряпки. Найдя то, что искала, она бросила пёстрый свёрток на кровать, повернулась к Илье и отрывисто приказала:

– Запалите мне костёр во дворе.

Взгляд у неё был таким, что Илье в голову не пришло ослушаться. Повернувшись, он понёсся во двор. Там вместе с Митькой, Белашом и не успевшим сбежать Спиро они в минуту разобрали забор, сложили шатром старые, сухие колья, и, когда Роза появилась на крыльце, пламя уже полыхало.

– Ох, лапти… – простонала она. – Маленький нужно!

– Зараз потушим! – пообещал Спиро, хватая ведро с водой. Илья же, забыв выпустить топор из рук, во все глаза смотрел на Розу.

Впервые на ней не было её синей юбки и оранжевой кофты. Роза стояла перед ними одетая, как цыганка-котлярка: в длинной юбке с оборкой от колена, жёлтой кофте с широченными рукавами и вся увешанная медными монетами. На голове её, скрывая спутанные кудри, был повязан и сдвинут низко на лоб чёрный платок с бахромой.

– Господи, ты что напялила? Тебя же узнать нельзя, ведьма ведьмой! Роза, воля твоя, ещё хужей будет!

Но Роза не слушала его. Обняв за плечи Митьку, она шёпотом говорила ему что-то, показывая рукой на море, где едва виднелись чёрточки шаланд. Выслушав, мальчишка кивнул и во все лопатки понёсся со двора. Илья успел только заметить, что в руках Митька сжимает Розин красный платок. Спросить, для чего Розе это понадобилось, Илья не успел: на дороге уже отчётливо проявилась толпа погромщиков, громко и вразброд распевающих псалмы и потрясающих иконами. Это был разноплемённый сброд со всей Одессы: пьяные фабричные, босяки, ищущие легкой наживы, какие-то бабы с палками наперевес. Преследователей оказалось примерно столько же, сколько прибежавших евреев, и Илья против воли почувствовал, как что-то холодное и колючее ползёт по спине. Здравый смысл говорил ему, что нет легче способа умереть, чем выполнять всё, задуманное Розой. Но было поздно: Роза плеснула на костёр водой, взгромоздила на зашипевшие угли котёл, сунула туда медную поварёшку Лазаря и, обернувшись к наблюдающим за этим Илье, Белашу, Спиро и поломойке Юльке, прошипела:

– Пошли вон отсюда!

Илья воспротивился:

– Я здесь, с тобой останусь! Они тебя порвут!

– Порвут, – согласилась Роза. – Если не уйдешь сей минут! Ну, морэ, я знаю, что делаю! Отгребайте в сарай, они вон в посёлке уже!

Илья переглянулся с Белашом. Вдвоём они, не сговариваясь, подняли с земли по колу. Спиро схватил обломок весла, Юлька бросилась в трактир и вернулась с огромной сковородкой на длинной ручке. А затем всё ополчение, повинуясь решительному жесту Розы, в ногу отправилось в мазаный грязный сарай, где Лазарь держал овец и выводок тощих кур. Там Илья пристроился у крохотного мутного оконца и, до боли сжимая в руке кол, принялся наблюдать. Рядом жарко дышала ему в плечо Юлька, пыхтел Белаш. Ободранный петух заорал было с насеста, но Спиро кинул в него корзиной, и тот умолк.

Толпа под крики «Христиан не тронем!», «Жидов нам дайте!» торжественно подползла к трактиру. Илья отчётливо видел красные потные лица, осоловелые от выпитого глаза, выбившиеся из-под платков волосы баб и уже не стыдился покрывшего спину липкого пота. Несколько человек, покачиваясь, вошли в распахнутые настежь ворота – и остановились. Остановились и идущие следом. Илья вытянул шею – и увидел Розу.

Она, казалось, не замечала стоящую у ворот толпу сброда. Сгорбившись, как старуха, дымя трубкой, она, прихрамывая, бродила вокруг своего котла, и по её губам Илья видел: что-то бормочет.

– Робя, да это же цыганка! – разочарованно выкрикнул кто-то в толпе. – Не жидовка никакая!

– И шо с того? – пронзительно вопросила бабёнка в зелёном платке с огромным животом. – Все они единым миром мазаны! Кто гвозди-то ковал, шоб Христа распять? Цыгане!

Роза подняла голову. Илья увидел её сумрачное, неузнаваемое лицо, хмуро блестящие из-под чёрного платка глаза. Посмотрев долгим, тяжёлым взглядом на пришедших, она повернулась к ним спиной и, ничего не сказав, снова пошла вокруг котла.

– Да что вы на неё пялитесь?! – не унималась беременная бабёнка. – Видите ж, православные, – ведьма! И жидов они вон в той хате прячут, шинкарь – тоже жид, да и одноглазый к тому ж! Робя, бей христопродавцев!

Толпа зашевелилась, загудела и качнулась вперёд. Илья кинулся к выходу из сарая, но огромная лапа Белаша схватила цыгана за рубаху.

– Да не лягайся ты! Успеешь смертушку принять. Бачь…

Из рядов погромщиков к Розе шагнул молодой парень с испитым лицом, со сбитым на затылок картузом, в красной, явно новой рубахе. Оглянувшись на толпу, он шагнул к Розе, ломаясь, проговорил:

– Поворожи мне, што ль, нечисть, перед смертью!

– Перед чьей? – спокойно спросила Роза, не отрываясь от котла.

Толпа взорвалась негодующими воплями. Парень перестал улыбаться. Нахмурившись, грозно рявкнул:

– Чево?

– Я спрашиваю – помереть торопишься? – Роза подняла голову, прямо посмотрела в пьяное, лоснящееся лицо парня. – Не торопись, малой, молодой ещё, неженатый даже. И детей ведь нет?

– Гы, какая… – озадаченно протянул тот. – Ну, впрямь нет…

Роза нагнулась. Черенком трубки провела черту между собой и парнем. Выпрямилась и, показывая на черту, коротко предупредила:

– Переступишь – никогда и не будет.

Парень захлопал белёсыми ресницами. Неуверенно ухмыльнулся, обернулся на своих, но Илья видел, что он колеблется. А Роза тем временем плюнула в котёл, взмахнула над ним руками – и пламя костра, взметнувшись, стало зелёным. Ещё один взмах – и огонь порозовел. Ещё – и языки заиграли голубоватым светом. Толпа, ахнув, подалась назад. Роза, повернув к ним голову, зло вскричала:

– Ополоумели вы, что ли, крещёные?! Вон иконы в окнах торчат, откуда здесь жиды?! Идите своей дорогой, не мешайте мне! Настроение у меня сегодня плохое, не вводите в грех!

Погромщики в нерешительности молчали. С минуту можно было даже думать о том, что они действительно отправятся восвояси. Но беременная бабёнка в зелёном платке вдруг размашисто шагнула через проведённую Розой черту и остановилась прямо у огня. Её глаза без ресниц вызывающе сощурились.

– А ото ж я перешла! – визгливо выкрикнула она. – И що мине зробытся?! А нищо! Яка была, така осталася! Люди, дурит вас эта лахудра! Бей ее!

– Посто-ой, милая… – пропела Роза, и Илью даже передёрнуло: таким незнакомым, странным, низким стал ее голос. – Зря ты это сделала, медовенькая, ой, зря… Говорила же я – детей не будет?

Она опустилась на колени перед бабёнкой, протянула руки к её юбке, быстро приподняла подол. Та и опомниться не успела, как раздался мокрый шлепок, и в руках Розы оказался сердито бьющий хвостом живой бычок. Толпа ахнула. Бабёнка захлебнулась криком и зажала руками рот.

– О, пошли на выход, родимые! – удовлетворённо заявила Роза. – Гляди, еще один просится! И ещё… И ещё…

В истоптанную пыль из её рук попадали два бычка, жаба, немедленно скакнувшая под колодец, две протухшие мидии и под конец – белая крыса, тут же помчавшаяся к сараю. По толпе пронёсся вздох. Беременная бабёнка заверещала так, что у Ильи заложило уши, повалилась на спину, задрыгала ногами.

– Ой, спортила! Спортила, клятущая цыганка, спортила-а-а! Бей, бей ведьмаку, а-а-а!!!

– Стоять! – грозно выкрикнула Роза, с раскинутыми в стороны руками кинувшись прямо на толпу. Та отхлынула, но лишь на миг. Из задних рядов послышались крики:

– Одна она, крещёные! Ничего не сотворит боле! Бей чёртову ведьму! Супротив иконы не попрёт!

Передние ещё колебались, нерешительно глядя на бьющуюся в судорогах беременную бабу и на оскаленное лицо Розы, но сзади уже напирали, над толпой поднялись иконы и палки… Илья понял – всё. И, кляня Розу, себя и озверевших гаджэн, вылетел из спасительной тени сарая на двор. Следом, тяжело топая, выбежал Белаш, с пронзительным воплем прыгнула Юлька, воздымающая над головой свою сковородку. Мельком обернувшись, Илья увидел, что от трактира несётся, вращая единственным глазом, Лазарь с обрывком цепи в руках, а за ним – потрясая поленьями, с десяток молодых евреев. Толпа взвыла – и кинулась на них. Илью тут же сбили с ног, он вскочил, ударил кого-то палкой по ногам, выдернул из-за голенища нож, подумал – вот и конец пришёл… Но внезапно над толпой пронёсся ликующий голос Розы: «Рыбачки-и-и!!!» Резко повернувшись, Илья увидел бегущую берегом моря к трактиру толпу рыбаков с вёслами наперевес. Впереди всех летел Митька, и красный платок Розы в его поднятой руке напоминал победное знамя.

Драка закончилась очень быстро. В посёлке и без того не любили чужих, а сейчас обозлённые донельзя рыбаки, которых отчаянное Митькино махание платком с берега заставило бросить лов и со всей мочи грести в посёлок, разметали погромщиков в несколько минут. Вскоре поле битвы было покрыто обломками икон и палок, местами сбрызнуто кровью, а несколько человек оказались избиты настолько, что не смогли убежать и лишь стонали, лёжа ничком в жёлтой пыли. Юлька отливала их водой, вытаскивая из колодца ведро за ведром. Из держащих оборону серьёзно пострадал лишь Белаш, которого ударили цепью по голове и рассекли бровь. Илья отделался шишкой на затылке и порванной в клочья рубахой, а у Розы оказался выдранным клок волос, который она, сидя на земле, в кольце хохочущих рыбаков, безуспешно пыталась пристроить на место.

– Тьфу ты, нечистая сила, ходи теперь с плешью!

– Вот башка отчаянная! Лихая цыгануха! Да как тебе в голову взбрело? Ить порвали бы они тебя в мелку лапшу! – изумлялся дед Ёршик.

– А-а, сгорите вы все вместе со своими жидами… – сердито отмахивалась Роза, но Илья видел, какое бледное у неё лицо и как дрожат руки. – Лазарь, ты-то чего прилез, чёрт одноглазый? Я думала – в подполе вместе с роднёй хоронишься!

Евреев не было видно ни одного, даже тех, кто выбежал на помощь Розе: похоже, и правда забились в подпол. Юлька целовала в розовый нос свою белую крысу Машку, которую Роза «приняла» из-под подола беременной погромщицы. У последней в самом деле начались схватки, и Роза распорядилась отнести её к молдаванам: старая Парушоя слыла хорошей повитухой. Лазарь, которому расшибли нос, сидел на крыльце, прижимая к пострадавшему месту живую, бьющуюся макрель, и, казалось, забыл все слова, кроме матерных. Вскочил он лишь тогда, когда рыбаки, погалдев и поудивлявшись случившемуся, решили, что, коли лов всё равно пропал, требуется отметить победу, и дружно тронулись в кабак. Раненый Белаш, которого оставили было лежать с повязкой на голове в тени под грецким орехом, гневно заорал, вскочил и триумфально пролез в узкую дверь первым.

– Чачанка, идём с нами! – звали рыбаки.

Но Илья сгрёб Розу в охапку, утащил её в заднюю комнату, уложил, как девочку, на кровать, и только там цыганка, повалившись ничком на смятую подушку, зашлась в плаче. Илья сел рядом на полу, растерянно пробормотав:

– Ну, чего ж теперь-то, дура…

– Да-а… Тебе легко говори-ить… А знаешь, как я спугалась?

– А то… Сам чуть со страха не околел. Да зачем ты в это полезла-то? Нешто ты их сдержать смогла бы, кодлу такую пьяную?

– Что ты… не сдержала бы нипочём… Я время тянула, ждала: вот сейчас рыбачки подгребут…

– А… А если бы не подгребли?

– Да куда б они делись-то? – Роза всхлипнула в последний раз, высморкалась в полотенце и села на постели. – Тут, морэ, народ отчаянный, своих в обиду не дают.

Илья не стал уточнять, насколько «своими» были поселковым рыбакам прибежавшие из Одессы евреи. Он молча принёс Розе ковш воды – умыться, приложил к своей принявшей угрожающие размеры шишке ложку. Осторожно поинтересовался:

– Как это у тебя огонь разноцветным сделался?

– А, в цирке научилась… – Роза хмыкнула. – Просто порошочек особый сыплешь – и всё. Видел, как я над огнём-то руками махала?

– А с какой стати эта баба всякую дрянь рожать начала? Ты что, правда ведьма?

– А ты правда безголовый?! – всерьёз обозлилась Роза. – Фокусы, и больше ничего! Гляди, что это у тебя из носа торчит?

Илья и опомниться не успел, а Роза уже поднесла руку к его лицу, и через мгновение в её пальцах появился серебряный рубль.

– У, здорово! – восхитился он. – Может, золотой червонец вытащишь? Так я конную торговлю брошу…

Роза закатила в потолок глаза и уже открыла было рот, чтобы сказать Илье, что она о нём думает, но тут в дверь осторожно постучали. Илья, обернувшись, нехотя спросил:

– Кого нелёгкая несёт?

– Это я, Лазарь, – проворчали из-за двери. – Тут мои жиды просятся… Благодарить за спасение детей желают!

– Всех гони вон! – рявкнула, приподнявшись на локте, Роза. – И здесь житья от них нету! Лазарь, скажи вот ты мне, ради бога, зачем вам, евреям, Христа распинать понадобилось?! Сколько теперь мороки через это… Всё, спать хочу, подите к чёрту!

Когда стихли шаги уходящего Лазаря, Илья подошёл к постели.

– Дай места.

Роза молча подвинулась, и через минуту они уже спали в обнимку на скомканной, залитой солнечным светом постели, и ни этот свет, ни шум, гам и песнопения, доносящиеся из кабака, не могли разбудить их.

Когда Илья открыл глаза, был уже вечер. Солнечные лучи, пересекающие комнату, из золотых стали красными, тягучими, квадрат неба в окне поблёк. Роза ещё спала, лёжа на спине и по-детски приоткрыв рот. С минуту Илья смотрел на неё. Затем встал, крепко, с хрустом потянулся и выглянул в окно.

Евреи никуда не ушли. Все как один сидели во дворе: мужчины пристроили головы на колени жен, дети возились под орехом, старики молились, женщины разговаривали возле коновязи. Стоя у окна, Илья растерянно смотрел на них.

– Сидят, что ли? – послышался унылый голос. Обернувшись, он увидел, что Роза уже спустила ноги с постели и почёсывает обеими руками спутанные волосы. – Вот нехристи, на что они мне сдались? А я-то в табор вечером собиралась…

– Табор пришёл? – заинтересовался Илья. – Чей? Наших?

– Не, кишинёвцы, кажется. Второй день стоят возле лимана, за Одессой. Вчера на Привозе ихних баб видала, гадать приходили.

– Так пойдём. Лошадей посмотрю. Наверняка их не продавали ещё.

Зевнув, Роза поднялась с постели.

Котлярский наряд всё ещё был на Чачанке; она лишь расправила измятые складки юбки и нырнула в свой сундук за шалью и фартуком. Заодно вытащила чёрную мужскую рубаху с глухим воротом, явно кавказского происхождения.

– Надевай!

Поколебавшись, Илья согласился: его единственная приличная рубаха оказалась изорвана во время битвы с погромщиками, и больше форсить перед таборными было не в чем. Когда он заканчивал наводить тряпкой глянец на сапогах, Роза, уже в фартуке, в шали, завязанной узлом под мышкой, вскочила на подоконник.

– Я – в окошко, морэ. Нужны мне эти жиды! И так сколько времени на них потеряли… А ты выводи лошадей, и трогайте в степь помаленьку с Митькой. Я догоню.

Когда спустя несколько минут Илья вышел из трактира, евреи кинулись к нему со всего двора.

– Ясный пан, примите благодарность…

– Бог наградит, бог вас не забудет…

– Позвольте руку, шановный пан…

– Да пошли вы все к лешему! – завопил «шановный пан», вырывая руки у двух молодых евреек, силящихся поцеловать их. – Убирайтесь, дела у меня, опаздываю!

– А где же супруга пана? – дребезжащим голосом спросил старый полуслепой раввин.

Кричать на деда Илья не посмел и, сбавив тон, объяснил, что супруга смылась через окно и ускакала часом раньше, куда – сам не знает. И коль уж она им так занадобилась, надо было лучше смотреть.

С трудом протолкавшись сквозь суетливую, горластую толпу, Илья с облегчением увидел стоящего на дороге Митьку с двумя лошадьми в поводу. Мужчина и мальчик выехали в уже темнеющую степь, а через полверсты услышали призывное: «Стой, сермяжники!» – и к ним подбежала улыбающаяся Роза.

– Геть из седла! – скомандовала она Митьке, и тот послушно спрыгнул на землю. Роза, ловко подобрав юбку, вскочила на спину Кочерыжки, и они с Ильёй поехали рядом по пустой, ставшей розовой от закатного света дороге.

Табор стоял в степи, на берегу мелкого лимана, поросшего у берега камышом, в котором важно бродили кулики и белые цапли. Сейчас пологий берег лимана был весь усеян серыми заплатами: табор оказался большой, шатров Илья насчитал больше двадцати. К небу поднимались дымки, в воде лимана ходили кони, и ветер доносил до Ильи их фырканье. Когда подъехали ближе, Илья сощурив глаза, всмотрелся в шатры.

– Ну, и какие это тебе кишинёвцы? Влахи…

– А, один чёрт, – беспечно сказала Роза. – Всё едино же не наши… Ну, едем?

– Что – позорить меня будешь? – помолчав, спросил Илья.

Роза изумлённо обернулась к нему. Задумалась на миг – и прыснула, как девчонка, закрывшись рукавом.

– Ладно, не буду! – и спрыгнула с седла. Передала поводья Митьке, вытащила из-за пазухи платок, старательно повязала голову – и чинно зашагала позади лошади Ильи. И всю дорогу до табора, не оборачиваясь, Илья чувствовал, что идущая сзади Роза смотрит ему в спину и улыбается.

Влахи встретили незнакомых цыган радостно: навстречу выбежал весь табор, от совершенно голых, чёрных от загара детей до глубоких стариков. Тут же возле одного из шатров был постелен ковёр, хозяйка торопливо начала ставить на него посуду для гостей. Роза сразу пристроилась помогать, и вскоре о том, где она находится, Илья мог узнавать лишь по заливистому смеху и быстрой «хохляцкой» скороговорке. Илья завёл беседу с мужчинами, без особой охоты отвечая на обычные вопросы: кто он, откуда, какого рода, чем занимается здесь. Один из влахов, услышав название рода Ильи, наморщил загорелый лоб.

– Корчаскиро? Из русских? Слушай, морэ, а с нами один из твоего рода, кажется, кочует.

– Каким ветром занесло? – удивился Илья. – Женился на вашей, что ли?

– Нет, со своей семьёй приехал. Да пойдём сходим к нему! – Влах поднялся, жестом приглашая и гостя сделать то же самое.

Илье пришлось встать, проклиная про себя всё на свете. Не хватало только встретить здесь кого-нибудь из своих и объясняться по поводу очередной жены и прочих дел… Но деваться некуда, и он зашагал по затягивающейся росой траве вслед за споро идущим влахом. Они шли через табор, мимо палаток, телег, костров, и отовсюду слышался лёгкий перезвон походных наковален: влахи были хорошими кузнецами. Мужьям помогали босоногие жёны, те, что посильнее, раздували меха. Грязные глазастые дети провожали Илью взглядами, девушки улыбались, опуская ресницы. Уже сильно стемнело, и по лицам цыган прыгали отсветы костров.

– Вот она, твоя родня, морэ, – весело произнёс влах, подходя к крайней палатке. – Эй, Михай!

Родня явилась глазам Ильи через минуту, держа за руку голопузого мальчишку, сосредоточенно сосущего палец. Илья удивлённо уставился на немолодого цыгана с суховатым лицом, состоящим, казалось, из одних острых углов: острый птичий нос, острые скулы, подбородок, острый и тоже удивлённый взгляд. Одежонка на цыгане была небогатая: рваная, вылинявшая до неопределённого цвета рубаха, разбитые сапоги. За его спиной переминалась с ноги на ногу жена. С минуту гость и хозяин молча мерили друг друга взглядами. Наконец сухое, недоверчивое лицо родственника посветлело, он шагнул вперёд, неуверенно улыбнулся, показав белые и тоже острые, как у волка, зубы:

– Смоляко, ты? Не помнишь меня? Ну вот просто сукин ты сын после этого! Я же Мишка! Ну, забыл, как ты меня чуть не утопил, когда под Ростовом стояли! За то, что я твою Настьку кинарейкой называл!

– Мишка-а-а! – завопил Илья, бросаясь в объятия Хохадо. Господи, сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?

Они облапили друг друга, заговорили наперебой, громко, весело:

– Как ты, морэ? Как ты? Откуда здесь? Почему с влахами кочуешь?

– Да вот, получилось так… Нешто тебе не рассказывали? Тому уж лет двадцать будет…

– Говорили, да я запамятовал. Ты ж ещё с Фешкой был, когда от наших съехал… Вы же с ней вроде в Сибирь собирались…

– Так ведь из-за неё, заразы, и съехать пришлось! Забыл, что ль, как две семьи из-за её языка змеиного передрались? Двум мужикам на их жён наговорила, они, дурни, поверили, и… Да ты вправду, что ли, не помнишь ничего, Смоляко?!

– Это до урагана на Кубани было или после? – наморщил лоб Илья.

– Когда дерево молнией в степи шандарахнуло? Да опосля… – Мишка вдруг хлопнул себя по голове. – Дэвла, ну да, чего ж это я… Где тебе помнить, когда у вас тогда дочь ослепла? И ты, и Настька, и Варька чёрные, как головешки, по табору ходили, ничего кругом себя не замечали…

Илья хотел было похвастаться Господним чудом – тем, что Дашка теперь снова видит, как все люди, – но, вспомнив, из-за чего оно произошло, благоразумно промолчал. К счастью, Мишка не обратил внимания на его замешательство, продолжая увлечённо рассказывать:

– Я со своей змеюкой в Сибирь смылся, нашёл там дядьку Ваню, ты его помнишь, может: моя сестра за его племянником замужем. И вот поди ж ты, как бог поиграл – в первый же день приходит дядькин сын, с ним – баба его…

В это время жена Мишки сделала шаг вперёд из-за спины мужа. Илья удивлённо вгляделся в ещё молодое, овальное, медное от загара лицо с родинкой на щеке, в миндалевидные глаза, тонкие брови. Медленно протянул:

– Та-а-ашка…

– Глядите-ка, люди, – узнал! – притворно обиделся Мишка. – Меня – нет, а её – враз! Ну, что – будешь ещё брехать, что жениться на ней не хотел?

Илья и Ташка одновременно рассмеялись. Илья разом вспомнил свою первую зиму в Москве, внезапный приезд в гости родни, дружные уговоры: «Женись, парень, коли на ноги встал, зарабатываешь – пора! Сватай Ташку, не прогадаешь!» Цыгане были правы: любой бы женился, едва взглянув на эти глаза, и брови, и родинку, и косы ниже пояса. Но Илья уже тогда ходил ошалелый от Насти и слышать ничего не хотел. Вряд ли Ташка была на него в обиде: сватались к ней табунами. Взял её в конце концов один богатый сибиряк – Илья даже не помнил, какого рода, – увёз к своим… а теперь вот оно как обернулось. Мишка, довольно скаля зубы, продолжал:

– Я как нашу Ташку у этих сибиряков увидел – а она уже подросшая, голова повязана, дитё кормит, второй по табору за ней бегает, – подумал: мать честная, пропадаю! Посмотрел на неё… Она на меня… Ну, и всё! Ночью её детей в телегу покидал, саму посадил – только нас и видели! До самых Уральских гор гнал, как на крыльях летел! Дух мы с ней перевели, думаем – куда вот теперь деваться? Назад, к своим, – там Фешкина родня… К сибирякам тоже ходу нет… Перекрестились и подались к влахам. Так и зацепились…

Снова взглянув на Ташку, Илья с недоумением увидел, что она вытирает глаза углом платка.

– Что ты, сестрица?

– Бог мой, сколько лет, Илья… – Она всхлипнула. – Я тебя вороным помню, а ты теперь…

Илья невольно провёл рукой по наполовину седым волосам.

– Ты сам здесь откуда взялся, морэ, а? – перебил жену Мишка. – Наши-то в Крыму сроду не кочевали… Верно я слышал, будто ты от них ушёл? А Настька где сейчас? На Москве али с тобой?

– На Москве, – коротко ответил Илья и, желая переменить разговор, спросил:

– Дети есть у вас? Много?

– А-а, чтоб у меня столько коней было, сколько этих сатанят… Тринадцать их, оглоедов. Пошли, покажу. – Мишка махнул рукой на шатёр и стоящую рядом с ним странного вида телегу, крытую рогожей, свешивающейся до самой земли. Присмотревшись, Илья увидел, что это не телега, а двуколка с задранными в небо оглоблями. Возле неё догорали угли костра. Над ними висел закопчённый котёл со вмятиной на боку, в котором что-то булькало, а рядом, жадно наблюдая за этим бульканьем, сидело трое худых большеглазых подростков с соломой в волосах.

– Пашка, Ванька, Васька, – отрекомендовал их Мишка, на всякий случай грозя сыновьям кулаком. Затем стукнул по колесу двуколки: – Эй, выджяньте[37]!

Под рогожей зашумели, завозились, кто-то громко заревел. Первой выскочила, путаясь в рваной юбке, девчонка лет десяти, чумазая и белозубая, с мелкокудрявой копной волос. Прямо в её подставленные руки вывалился, вопя, трёхлетний, совсем голый мальчишка. Из-под телеги выполз, отчаянно зевая, парень лет четырнадцати, за ним вылезли рыжая грязная собака и двухлетняя девочка в мужской кожаной жилетке на голое тело. Наконец из телеги высунулось сразу шесть грязных пяток, и на землю перед углями съехали друг за другом заспанные тройняшки.

– Вот! – гордо заявил Мишка, тыкая кнутом в сторону детей. – Это всё моё!

– Их же десять… – Илья бегло пересчитал Мишкино потомство.

– Двое сыновей женились, у меня внуков восемь уже. Или десять… Ташка, восемь или десять? А, бог с ними, какая разница… И дочь на Николу зимнего замуж выдал во влашскую семью. Эти – те, что на моём хребте остались.

«Остатки» молчали, сосали грязные пальцы, равнодушно поглядывали на незнакомого цыгана. Десятилетняя девочка улыбнулась Илье, ловко шлёпнула комара на щеке, смутилась и спряталась за плечо брата.

– Вот так и живём, морэ, – послышался за спиной Ильи негромкий голос, и он, оглянувшись, увидел подошедшую Ташку. – Тяжело, сам видишь. Вертимся, поворачиваемся, как воры на базаре. Мишка с сыновьями кузнечит, я гадаю, по ярмаркам бегаю, дети на базарах пляшут хорошо…

– Так отчего же тяжело, сестра?! – удивился Илья. – С таким выводком вы уж золоту счёт потерять должны! Да и ты всегда добыть умела, я ж помню…

– Умела… И сейчас умею. Мишка, да ты куда? – перебив саму себя, окликнула Ташка мужа, вдруг устремившегося к большому костру, где мелькали тени цыган и слышался чистый девичий голос: «Ах, да ты ночь моя, ноченька…»

– За Улькой! – раздалось из темноты. – Пусть поглядит Смоляко, какую…

Окончания фразы Илья не услышал: голос Мишки потонул во взрыве смеха и весёлых голосов. Он опять повернулся к Ташке и только сейчас заметил, как плохо она одета. И юбка, и кофта, и фартук на жене Хохадо были чистыми, но изодранными в клочья. Более того, на Ташке не оказалось ни одного украшения. Илья нарочно присмотрелся, когда угли вдруг выстрелили ярким снопом искр: не померещилось ли. Но глаза его не обманули: Ташка не носила даже самых простых медных серёжек.

– Дочь недавно замуж пристроили… – задумчиво, смотря на гаснущие угли костра и не замечая изумлённого взгляда Ильи, продолжала Ташка. – Два года я ей на приданое собирала, да так и не собрала. Нищей за влаха отдали – слава богу, гадать хорошо умела. Хоть сейчас по-людски живёт.

– Сестрица, да скажи ты мне человечьим языком, что у вас тут делается?! – свирепо спросил Илья. – В какую такую прорву у вас деньги уходят, что ты девке на приданое собрать не можешь?! Это при твоей-то хвати! Ты ж со своей матерью на рынке козла за корову сбыть могла! Мишку, что ли, жадность заела, в кубышку всё пихает?

Ташка пожала плечами, вздохнула. Грустно улыбнулась.

– Какая ему кубышка, господь с тобой… Ты запамятовал просто, Смоляко, а Мишка, он же… он и допреж такой был. Я ещё девчонкой по табору бегала, а помню, как Фешка визжала, что она, мол, гадает-просит с утра до ночи, как каторжная, а он… всё в карты спускает.

Илья поскрёб затылок и шумно вздохнул. В самом деле, Хохадо играл всегда и везде, играл страстно и, как правило, неудачно. Видать, до сих пор это за ним осталось.

– Не везёт ему?

– Не везёт, – подтвердила Ташка – впрочем, без досады и без горечи: видимо, за двадцать лет она уже со всем смирилась. – Нет, морэ, иногда, конечно, бывает, что… Вот, хотя бы прошлой осенью под Киевом, три дня и две ночи играл, три тысячи рублей принёс, истинный крест! Ну-у-у, Илья, тогда он мне и серьги золотые, и дочерям кольца, и отрезы, и шаль атласную подарил, весь табор любоваться приходил… Но только уже на другой день ничего не стало. Даже шаль, и ту он с меня сдёрнул… Всё, что я Машке на приданое наскладывала, забрал – и как в колодец! На мне ни одни серёжки дольше трёх ден не висят. Другой раз, когда в Кишинёве играл, тоже повезло… Даже лошадь тогда купить успел! Мы целую неделю, как баре, ездили! Я уж не знала, кому молиться от счастья! А потом раз – и сменял её! Невесть на что, через четыре дня в оглоблях пала, влахи со смеху помирали…

– Так у вас… и лошади нет?!

– Нет, – спокойно, без смущения, созналась Ташка. – Сам же видишь, не телега, а двуколка, мы с Мишкой и впрягаемся по очереди. Тяжело, конечно, да и не положишь в неё много… так и обходимся тем, что на нас. Мелюзгу мы с Улькой сами носим, надрывается она у меня, бедная… Ей пятнадцать уже, замуж пора, так куда ж я её выдам? Кормилица девка, мы с ней вдвоём по деревням, по базарам… Добывает лучше меня, вот тебе крест! Порой такого бабам наговорит, что те ревмя ревут да прямо в руки ей добро пихают, и откуда берёт только! Её бы замуж за парня хорошего – через неделю бы уже вся в золоте ходила, а вот…

– Мать господня… – пробормотал Илья, проводя ладонью по лицу. Что сказать Ташке, он не знал, потому как и представить себе не мог, что Хохадо, даже с его неистребимой страстью к картам, докатится до такого. Многие цыгане играют, и в таборе, и в городе. Митро на ипподроме сотни оставлял, он сам, Илья, случалось, спускал в карты весь ярмарочный барыш… но чтоб у жены даже серёжек не было?! Чтобы телегу на себе таскать?! Слов он так и не нашёл, да и не мастер был утешать, и поэтому со вздохом вытащил из-за пазухи завёрнутые в тряпку деньги – весь барыш с тираспольского базара.

– Возьми, сестра. На детей тебе. Возьми, не бойся, не последнее отдаю. Да прячь быстрей, пока Мишка не вернулся! Эх, жаль, ты сама лошади укупить не сумеешь…

Ташка взяла деньги без благодарности, быстро, покосившись в сторону, и спрятала их за вырез кофты. Девичий голос у костра умолк, вместо него запела скрипка. Прислушиваясь к ней, Ташка спросила:

– Ты-то как живёшь, морэ? Ни слова ещё не сказал… Что с твоей семьёй? Нам разное говорили… Неужто правда?

Илья смущённо потёр кулаком лоб. Ну, что было ответить? Выворачивать свою непутёвую жизнь даже перед роднёй не хотелось, а для вранья вроде стар уже… Его спас возникший возле углей Хохадо. Мишка тащил за руку девушку, которую немедленно втолкнул в дрожащий круг света.

– Вот! Гляди! Дочь старшая, Улька! Невеста! Ванька, да подбрось в огонь-то, подбрось, пусть Смоляко посмотрит!

Стройная девочка молча, в упор, без улыбки взглянула на Илью. Когда один из мальчишек кинул на угли охапку сухих полынных стеблей и те весело вспыхнули, Илья увидел, как чудовищно оборвана Улька. Да, цыганские дети ходили в обносках всегда и везде, удивляться тут было нечему. Чем больше девчонка похожа на нищую, тем скорей ей подадут в деревне или на базаре, это понятно и привычно. Да и чего ради покупать детям одежду, если на них всё горит, и старое, и новое?! Такое даже Настьке в своё время в голову не приходило, и их мальчишки скакали по табору сначала в чём мать родила, а потом – в какой-нибудь дранине, как и остальные, хотя деньги у Ильи, грех жаловаться, водились всегда. Но, глядя сейчас на дочь Хохадо, Илья увидел, что на Ульке вместо кофты надет мешок с прорезями для рук и головы, на котором спереди аккуратно нашиты маленькие цветные лоскутки. Голые руки Ульки были прикрыты какой-то странной шалью – как почудилось Илье, связанной из лохматых веревок. «Дэвлалэ… – в который раз подумал он, стараясь не показать на лице смятения. – Докатился Мишка… Девку-невесту в мешок вырядил…»

Как ни старался Илья, наверное, в глазах его всё же что-то мелькнуло, потому что Улька, встретившись с ним взглядом, чуть усмехнулась углом рта и вздёрнула подбородок. Золотистый свет упал на неё, и Илья вдруг увидел, что Улька – красавица. То, что он принимал за шаль на её плечах, оказалось волосами – вьющимися, страшно грязными, сплошь закрывающими плечи, спину и руки. В лице Ульки, смуглом, овальном, как у матери, с крошечной родинкой на том же месте не было Ташкиной мягкости и нежности черт. Высокий чистый лоб, длинные, вразлёт, широкие брови, тёмные глаза без улыбки напомнили Илье Ташкину мать, лучшую гадалку табора. Видать, Улька эта в бабку вся уродилась…

Ульке, видимо, надоело, что её разглядывают. Чуть дёрнув плечом, она сделала несколько шагов к огню (Илья заметил, как непринуждённа и уверенна походка девушки), села, небрежно откинула падающие на глаза пряди и, привалившись спиной к колесу двуколки, взяла на руки двухлетнюю сестрёнку. Ещё раз посмотрела на Илью – прямо, почти с вызовом – и не спеша отвернулась.

– Расселась, царевишна, поздоровайся! – рыкнул Мишка.

– Доброго вечера, – вежливо, но равнодушно, по-прежнему глядя в огонь, произнесла Улька. В её миндалевидных, как у Ташки, глазах бились два золотых язычка.

– Как ты её назвал? – усмехнулся Илья.

– Не я назвал, цыгане! – фыркнул Мишка. – Так и зовут – «царевишна»! Видал, как ходит, как смотрит?! Откуда взялось только! Она так и по ярмарке плавает – нос кверху, выступает, будто анператорская дочка, – а за ней гаджэ стадом: «Цыганочка, постой! Цыганочка, спой, спляши! Цыганочка, дай на тебя посмотреть!» А она, чертовка, им в ответ: «Давайте по пятаку, не то бегом побегу!» И дают, что ты думаешь! И серебро кидают! Влахи к ней сватаются, сами платить готовы!

– Так что ж ты?.. – удивился Илья. – Отдавай! Девка в самых годах, чего дожидаешься?

Мишка помолчал, помялся, почесал взлохмаченную голову. Покосился на жену, и Ташка ответила вместо него:

– Да вот вбил себе в голову, что надо её за своего отдать, и всё тут. Ничего понимать не желает.

– Да, не желаю! – взвился Мишка. Было очевидно, что у них с Ташкой это не первый спор. – Сколько можно детей по влахам рассовывать?! Мы – русска рома![38] Федька влашку взял – хорошо, я молчал! Колька влашку взял – я тоже слова не сказал! Машку за влаха посватали – я отдал!!!

– А куда бы ты делся, дэвла баро[39]?! – не выдержала и Ташка. – Не отдал бы – она б с тем влахом и сбежала, тебя не спросившись! Машка – умница, красавица, ей жить надо, детей рожать, а не копейки по базарам на твои карты просить! Она и так до восемнадцати лет досиделась, всю ораву нашу кормила! И слава богу, что отдал! Хоть не весь ум свой проиграл!

– Как врежу вот сейчас, зараза… Догавкаешься, – буркнул Мишка, поглядывая на свои битые сапоги. Ташка махнула рукой, умолкла, схватила с травы брошенное ведро и быстро ушла в темноту.

– За нашего цыгана хочешь дочь пристроить?.. – помолчав, спросил Илья. Мишка вздохнул, сел на траву возле огня. Достал трубку, набил её, долго прикуривал от уголька. Наконец, сунул трубку в рот, глубоко затянулся и, выпуская дым изо рта, медленно проговорил:

– Хотел и Ванька на воеводство, да пятки босы… Ты же видишь, морэ. Видишь, как живём. Надо бы, конечно, к своим подаваться, кроме Ульки, и другие девки подрастают, да куда ж…

Илье эта путаная, невнятная речь была понятна как свои пять пальцев. Если бы он сам – не дай бог даже во сне увидеть! – имел двуколку без лошади, а его жена ходила б без единого колечка и дочь носила мешок, то и на сто вёрст он не подъехал бы к своей родне. Врагу лютому не пожелаешь такого позора…

– Ну да ничего, – с напускной бодростью продолжал Мишка, ещё раз затянувшись и свободной рукой погладив встрёпанные волосы Ульки, которая сумрачно улыбалась, глядя в огонь. – Ничего, морэ, ничего… Может, тебе Ташка тут брехала, что мне фарта нет? Так врёт она, дура! Повезёт, я уверен! Бог, он знает, кому помогать! Что он там, на небе у себя, не видит, что мне дочь выдавать надо?! Вот чтоб мне провалиться – выиграю тыщу! Или две… И сразу на ноги встанем! Ульке серьги брильянтовые куплю, платье из тафты – и поедем к нашим под Смоленск! Ну, дочка, слышишь? Будешь тафту носить или шёлковое платье хочешь?

Улька кивнула без усмешки. Чуть слышно вздохнула, повернулась к отцу и снисходительно сказала:

– Я тебе завтра принесу, как обещала. С базара принесу – пойдёшь, поиграешь. Я знаю, повезёт.

– Вот и умница! – обрадовался Мишка. – Ну, Смоляко, у кого ещё такая девка есть?! Она завтра гаджам на рынке и споёт, и спляшет, и…

– Так, говоришь, петь-плясать умеет? – медленно переспросил Илья, глядя на Ульку. В голове росла, билась шальная мысль.

– Да кому ж я целый час хвастаюсь?! – взвился Мишка. – Ты что, Илья, оглох на старости лет?! Улька, ну-ка, пой! Вот эту, что ли, «Ночь моя, ноченька»…

– Погоди. – Илья остановился, торопливо соображая – не заткнуться ли, пока не поздно. Но Улька, то ли догадавшись о чём-то, то ли просто удивившись его молчанию, вдруг повернулась к Илье. На него из-под мохнатых ресниц снова серьёзно взглянули тёмные, почти без белка глаза. В который раз Илья подумал, что сними с девки этот мешок да надень на неё хоть самую бросовую юбку с кофтёнкой – не только мужики на ярмарках, цари за такой красавицей вдогонку поскачут.

– Мишка, вот что… Сыну моему Ефимке в этот год шестнадцать будет. Парню невеста нужна. Чем твоя Улька ему не пара? Отдашь?

– Ох… – Мишка так растерялся, что уронил на колени трубку и с минуту неловко, торопливо гасил пальцами распрыгавшиеся по штанам искорки. Потом зашарил руками вокруг себя в поисках укатившейся трубки, но найти не мог, её в конце концов подала отцу Улька – спокойно и с достоинством, даже не глядя на Илью, словно не её судьба решалась сейчас. Через Улькину встрё-панную голову Илья увидел вернувшуюся к костру Ташку. На её лице было написано невероятное изумление вместе с недоверием, она поднесла руку ко рту, боясь не то заговорить, не то вздохнуть. В её широко раскрытых глазах стояли слёзы, и Илья поспешил отвести взгляд в сторону.

Мишка наконец пришёл в себя, снова сунул в рот трубку, напустил на лицо важность и подозрительно спросил:

– А ты не брешешь, Смоляко? Не пьяный? Выпить тут с влахами ещё не успел? Смотри, ты слово сказал, люди вон слышали… Дать я за Улькой ничего не смогу!

– Да кто с тебя спросит? За такую царевишну я тебе и сам заплачу сколько скажешь! Ну – по рукам или думать будешь?

– Да чего тут думать? Чего тут думать, золотой ты мой, брильянтовый! – радостно вскочил Мишка. – Эй, Ташка, слышишь? Ромалэ, кто рядом есть, слышали?! Сговорились мы! Об Ульке сговорились! Смоляко, куда невесту привозить?

– К зиме, к Покрову, привози на Москву, – помедлив, ответил Илья.

– Спасибо тебе, морэ, спасибо… – Голос Мишки вдруг дрогнул, и Илья испуганно отмахнулся:

– Э, Хохадо, ты что? Кто кого благодарить должен? Да я своего Ефимку осчастливлю! Такая красота ему достанется!

– Улька хорошей женой будет, чтоб меня громом убило! – застучал себя кулаком в грудь Мишка. – Верной, честной, слова поперёк никогда не скажет! Она у меня не балована, половичком перед ним стелиться станет, мышиной корочкой кормиться! По рукам, значит?!

– По рукам. – Через плечо трясущего его за руку Мишки Илья взглянул на Ташку. Но она не смотрела на него, сидя у колеса двуколки рядом с дочерью и что-то тихо, быстро говоря ей. Улька молча кивала. Неожиданно обе повернулись к Илье. Ташка чуть заметно улыбнулась. Улыбнулась и Улька. Одинаковые миндалевидные глаза. Две круглые родинки. Россыпь волос… Да, Ефим не будет держать зла на отца за эту таборную красавицу, звёздочку в рваном мешке. И Настя… И Настя не должна бы спорить. Не слепая ведь она, увидит своими глазами, какую красоту её сыну сговорили.

Илья подумал о Насте, и снова острая, непрошедшая боль дёрнула сердце. Её ведь, верно, и в Москве нет… уехала со своим князем… Что ж. Наверное, это правильно. Но детей же не забрала она с собой? Этого даже князь не выдержит – весь табун смоляковских разбойников, на одно лицо с папашей ихним, по парижам за собой таскать… Илья усмехнулся, вообразив себе подобную картину, и подумал, что сыновья, конечно же, остались в хоре. И он когда угодно может приехать в Москву и повидаться с ними. И слава богу, что Настьки не будет. Или уже будет?.. Кто знает, когда они с князем воротятся… Размышляя об этом и думая, как лучше поступить, Илья медленно шёл между палатками. На степь уже опустилась тёплая ночь. Луна качалась в воде лимана, голубоватая дорожка тянулась к чёрным зарослям камышей. Наковальни бродячих кузнецов смолкли. К небу поднимался столб дыма от большого костра, огонь выхватывал из темноты лица цыган. Илья остановился за палаткой, услышав голос Розы.

Она сидела среди влашек на ковре у огня, её платок съехал на затылок, освобождая рассыпающиеся кудри, и лицо Чачанки в свете костра было незнакомым, серьёзным. И что за цыганка такая, боже правый? Будто не протаскалась всё утро с рыбными корзинами по рынку, будто не удерживала одна пьяную, озверелую толпу на трактирном дворе, будто не плакала после взахлёб у него на руках… Всё, кажется, ей нипочём, сидит, глядя в огонь, и тянет долевую, и никто почему-то не вторит ей. Не знают песни, вдруг понял Илья. И, не выходя из тьмы, он взял дыхание… Сильный мужской голос сплелся с Розиной песней, и они повели вдвоём. Печальные звуки рванулись к луне, к низким звёздам, далеко, в небо:

– Ах, улетела моя радость, укатилась – не вернуть… Знать, судьба моя такая на роду написана…

Все цыгане обернулись на его голос, но увидеть Илью, стоящего в темноте, не могли. Роза улыбнулась широко и весело, забрала ещё звонче, а когда песня кончилась, вскочила, как девчонка, и закричала на весь табор:

– Илья, плясовую! Ну! Ну!

И разве можно было противиться ей? Илья, никогда не любивший петь на людях, даже в хоре не отвыкший от этой нелюбви, не задумываясь, шагнул в круг света. Влахи засмеялись, повскакивали, захлопали, и он запел то, что не раз слышал от московских цыган:

– Ай, пройди, пройди, молодая, пройди…

Сразу же у костра парусом вздулась юбка Розы. Ведя мелодию плясовой, Илья смотрел, как Роза, мягко ступая босыми ногами, проплывает по кругу мимо него. Цыгане хлопали в такт и улыбались. Ветер, потянувший с далёкого моря, чуть не сорвал платок с головы Чачанки, разметав выбившиеся из-под него волосы. Роза развела руками, дрогнула плечами, мельком улыбнулась Илье – и тут же пошла дальше. Роза… Чачанка… Поздно, как поздно соединила их судьба, и слишком много висит за плечами у каждого, чтобы всё начинать сначала. Ему бы встретить её лет двадцать пять назад – когда ещё не появилось в его жизни ни Москвы, ни ресторанов, ни бессонных ночей, ни Настьки, когда он сам был просто таборным бродягой без лишних мыслей в голове. Господи великий, как бы он любил её тогда! Её – Розу, шальную цыганку с бестолковым огнём, вечно горящим в ней, с сумасшедшей искрой в сощуренных глазах, весёлую, бесшабашную, несчастную… Кто ещё сумел бы встать перед пьяной толпой, кто решился бы в одиночку держать её, зная: одно неверное слово, проблеск испуга во взгляде – и сомнут, истопчут, разорвут… Они, здоровые мужики, сидели в сарае, боясь вздохнуть, а Роза… Что у неё в голове, из чего сделано её сердце? И какой чёрт послал Илье встречу с Чачанкой? Не случись в его жизни всего, что было, как бы он любил её…

Алая юбка пропала из светящегося круга, и влахи затянули что-то другое, тягучее и жалобное, над табором заплакала скрипка в руках взъерошенного парнишки в рваной рубахе… Илья очнулся от раздумий, когда мокрые от росы пальцы коснулись его горячей щеки. Роза стояла за его спиной – взлохмаченная, уже без платка. Она ещё тяжело дышала после пляски, глаза, кажущиеся в темноте больше, блестели.

– Что ты? – почему-то шёпотом спросил Илья, беря её холодную влажную руку.

– Пойдём… – прошептала Чачанка, увлекая его за палатки, в темноту. – Пойдём…

За табором, в тумане, бродили их непривязанные лошади. Митьки рядом не было. Илья остановился, даже не осмотревшись, потянул Розу на себя. Волосы упали на её лицо, метнулись по плечам, Роза с усилием, обеими руками отстранила его.

– Не здесь, морэ… Тут цыгане… дети… Поскачем в степь, Илья! Сейчас поскачем!

Он не успел даже согласиться, а она уже сидела верхом. Не успел сказать «Постой!», а она уже рванула в степь, и по удаляющемуся перестуку копыт Илья понял, что надо торопиться. Разгорячённый её короткой, незаконченной лаской, он не помнил, как очутился на буланом, как понёсся в чёрную степь вслед за гнедой кобылой. Встречный ветер рвал с плеч рубаху, холодил лицо. Сухая, выжженная солнцем степь гудела под копытами, вскрикивала проснувшейся птицей. Белая луна катилась вслед, как запущенный меткой рукой бубен. Горько пахло полынью и морем. Давно позади остался табор с его огнями, шумом, песнями, лошадиным ржанием. Чёрная степь раскинулась на вёрсты вокруг, сверху смотрела звезда – зелёная звезда, одна во всём небе, повисшая прямо над лиманом. Илья, поравнявшись с Розой, уже не знал, где находится, в какой стороне море, где лиман, где цыгане… Роза осадила кобылу, но Илья успел спрыгнуть первым, молча стянул запыхавшуюся женщину на землю, опрокинул её, повалился рядом в высокую, ещё тёплую, сырую от росы траву, которая сомкнулась над их головами, рванул шаль – прочь, блузку – надвое…

– Век не забуду этого, Илья…

– И я…

…Зелёная звезда падала за край степи. Небо светлело, в нём таял белый круг луны, поле всё было затянуто туманом. Трава, отяжелевшая от росы, клонилась к земле, роняла капли. Где-то рядом бродили, всхрапывали, шевелили полынные стебли кони. Лёжа в мокрой траве, Илья чувствовал, как горит всё тело, как обжигает его роса, как холодные капли просачиваются сквозь рубаху, скользят по горячей коже и уходят в землю. Рядом неподвижно лежала Роза – мокрые волосы, мокрая, помятая юбка, разорванная до живота кофта, медный крест, тоже мокрый от росы, между грудями…

– Спишь? – шёпотом спросил он.

– Заснёшь с тобой… Бог ты мой, что цыгане подумали? И как теперь в табор вертаться? – Она говорила сердито, не открывая глаз, но губы её дрожали в улыбке. – Что в тебе за бес сидит, Илья?

– Сама же меня в степь потащила… – Илья придвинулся, потянул Розу на себя. Она подалась; уткнувшись холодным носом в его плечо, то ли засмеялась, то ли всхлипнула:

– Господи… Мне б тебя пораньше встретить…

Илья промолчал, вспомнив, что час назад думал о том же. Медленно сказал:

– Знаешь… я своему сыну невесту нашёл.

– Невесту? – Роза села. – Какую? Влашку?

– Нет, из наших… Мы с её отцом раньше в одном таборе кочевали. Красивая девочка, только оборванная уж очень.

– Это ничего.

– Как думаешь… – Илья помолчал. – Правильно сделал?

Стало тихо. Зелёная звезда пропала за горизонтом. Над степью разливалось розовое сияние, трава задышала паром. Небо начало голубеть. Роза встала, повернулась лицом к рассвету, отжала край юбки, встряхнула волосы. Потягиваясь всем телом и не поворачиваясь к Илье, ответила:

– Всё правильно, морэ. Хорошее дело. Едем домой.

Глава 12

Пара гнедых, запряжённых с зарею, Тощих, голодных и грустных на вид, Вечно плетётесь вы мелкой рысцою, Вечно куда-то ваш кучер спешит…

Слова слёзного романса переплетались с печальными звуками скрипки. Анютка стояла у края эстрады, то прижимая руки к груди, то протягивая их в зал ресторана, то утомлённо поднося пальцы ко лбу. Это были давно отработанные жесты, безотказно действовавшие на ждущую эмоций публику. За окнами снова шуршал дождь: удивительно мокрое лето выдалось нынче. Зал был полупустым, и внимательно слушала певицу лишь компания молодых купцов у дальней стены. «И слава богу, – устало думала Анютка. – Всё меньше позориться…»

Её живот ещё не был заметен, и любимое чёрное платье с открытыми плечами пришлось расставить совсем немного. Опасения Анютки не подтвердились: похоже, у цыган и сомнений не возникало, что ребёнок именно Гришкин. Сам Гришка, к крайнему Анюткиному изумлению, стал обращаться с ней гораздо мягче, старался не обижать, за весь месяц ни разу не повысил на неё голоса, не сказал ни одного грубого слова, даже следил за тем, чтобы и языкастые цыганки не трогали её. Ещё несколько недель назад Анютка несказанно обрадовалась бы такому поведению мужа, но теперь Гришкино внимание не трогало её, а то, что он не прикасался к ней в постели, даже радовало. Какое-то ленивое оцепенение овладело ею, и порой Анютка не могла вспомнить, сколько времени прошло с того дня, когда она на рассвете выбежала из номеров «Англии». Ребёнок ещё не начал толкаться, но характер показывал вовсю: Анютке теперь беспрестанно хотелось то сахару, то апельсинов (это в августе-то!), то сметаны (съела у тётки чуть не корчагу), то и вообще невесть чего – например, пососать гвоздь или пожевать холодной глины. Цыганки улыбались, подмигивали: мол, дело известное.

В ресторан Анютка ездила по-прежнему, поклонники ещё не успели заметить, что великолепная Анна Снежная беременна, и, как раньше, забрасывали её цветами. Однажды Анютка поймала себя на мысли, что пристально вглядывается в лица сидящих в зале военных. Когда она поняла, почему это делает, то чуть не расхохоталась прямо на эстраде, посреди исполнения жестокого романса «Я всё ещё его, безумная, люблю». Ждёт, бестолковая баба… кого? Грузинского князя? Этого мальчика Дато, которого сама же и прогнала? Смех Анютка неимоверным усилием подавила, но вместо него вдруг хлынули слёзы, да такие, что публика потом долго аплодировала: подумали, дурни, что она от собственного романса, сто раз спетого, разнюнилась.

Дома она долго ревела в подушку. Гришка сидел рядом, вздыхал, поглаживал жену по руке. Когда Анюта уже начала успокаиваться, предложил:

– Напиши ему. Чего мучиться…

– Куда?!

– Можно узнать адрес. Имя тебе известно…

– Не сходи с ума. Не нужно. Это и не из-за него вовсе. Знаешь, бабе на сносях, чтоб раскваситься, много не надо.

Гришка больше ничего не стал советовать. Только ночью, когда они уже лежали в постели под общим одеялом, притянул жену к себе и молча погладил по плечу. Анютка вздохнула. Благодарно прижалась к мужу и заснула. Утром криво усмехнулась, подумала: рассказать кому – не поверят. И радуясь, что её ещё не начало мутить, поплелась на кухню искать сметану…

Допев «Пару гнедых», Анютка откланялась, дала двум подвыпившим купчикам «лобзануть ручки» и ушла на своё место в хоре.

– Бледная ты что-то, девочка, – озабоченно проговорила сидящая рядом Настя. – Хочешь, я Митро попрошу, отправит тебя домой.

– Незачем, – коротко отказалась Анютка. Она в самом деле чувствовала себя нехорошо, но, вспомнив о том, что из сольных романсов у неё остался всего один и до конца вечера она будет петь в хоре, сидя, Анютка решила не уезжать.

Объявили «Записку», и Настя поднялась с места. Вскоре по ресторану плыли звуки жестокого романса. Анютка отдыхала, полуприкрыв глаза. Когда хлопнула входная дверь, она машинально взглянула в ту сторону. И сердце вдруг, оборвавшись, полетело, покатилось куда-то вниз, вниз, вниз…

В дверях ресторана стоял и стряхивал воду с курчавых волос князь Давид Ираклиевич Дадешкелиани. Это был он, в самом деле он! Словно в чаду Анютка смотрела на тонкое бледное лицо с орлиным носом, густые брови, тёмные большие глаза с длинными, как у девушки, ресницами, белую щегольскую черкеску, серебряные ножны на поясе. В висках запульсировал жар, в полном отчаянии Анютка подумала: вот сейчас она хлопнется в обморок со стула ногами вверх.

– Боженька, милый, разбуди… – пробормотала она, что есть силы щипля себя за запястье. Но боженька не стал вмешиваться, и Анютка не проснулась в своей постели под боком у Гришки, а продолжала сидеть в хоре и смотреть на стоящего в дверях князя, не замечая, что всё сильнее и сильнее прижимает руку к груди. К горлу подкатывал крепкий комок.

К двери метнулся половой. Завертелся, зачастил скороговоркой:

– Оченно рады, вась-сиясь, просим всею душою за столик, помним вас, как же… Извольте присесть, чичас закусочки устроим…

Только теперь Анютка заметила, что Давид не один. Вслед за ним в зал ресторана, обратив на себя взгляды присутствующих, шагнули двое молодых людей – тоже в черкесках, с кинжалами у пояса, таких же, как Дато, высоких и широкоплечих. А когда они заняли столик прямо перед хором, Анютка убедилась, что все трое похожи друг на друга, как пятаки, разве что Дато помоложе. «Господи, он братьев притащил…» – в панике подумала она, лихорадочно соображая: не лишиться ли и впрямь чувств от греха подальше? Жар сменился ознобом. Анютка неловко прятала похолодевшие пальцы под кистями шали, забыв про то, что нужно петь, по-рыбьи ловила ртом душный воздух. Хоревод Дмитрий Трофимыч уже неодобрительно посматривал на неё.

Вдобавок ко всему ещё и объявили её романс.

– Господа, с вами вновь Анна Снежная! Романс «Догорели огни»!

Автоматически Анютка встала. Сзади чуть заметно коснулись плеча: это Гришка со скрипкой вышел аккомпанировать ей. Анютка жалко улыбнулась мужу. В глазах стояли слёзы. Под нарастающие аплодисменты из зала пробормотала:

– Гришенька… Я не могу, видит бог…

Он притворно нахмурился, но в глубине его чёрных глаз скакал насмешливый бесёнок, и Анютка слегка приободрилась. Шагнула вперёд, взглянула на Дато, всего подавшегося вперёд… и взяла дыхание, не дожидаясь вступления скрипки.

Наши огни догорели, родная, Розы увяли, роняя листы, Где ты, любимая, где, дорогая, Я же зову тебя – слышишь ли ты?

Впоследствии Анютка не раз пыталась вспомнить это своё последнее выступление в ресторане, но ничего не выходило. В памяти остались лишь тоскующая мелодия скрипичных струн за плечом, огни свечей на столиках и стреляющий жар в висках. Лица Дато она не видела, нарочно стараясь не глядеть в сторону столика, за которым расположились грузины, но знала, точно знала, не поворачивая головы, не поднимая ресниц, – смотрит… Едва держась на ногах, Анютка закончила романс, поспешно поклонилась… и чуть не бросилась, как девочка, прочь, когда князь Дадешкелиани встал и быстрым, порывистым шагом пошёл к хору. Анютка покачнулась.

– Тпр-р, стоять… – шёпотом скомандовал сзади Гришка. – Не реветь! Улыбаться!

Машинально Анютка подчинилась. И в самом деле улыбнулась Давиду. И продолжала улыбаться, когда он, склонившись над её рукой, быстрой скороговоркой прошептал:

– Мы приехали за тобой.

Этого Анютка уже не выдержала. Выпрямилась, из последних сил улыбнулась и не спеша, высоко держа голову, ушла из зала.

В «актёрской» она села на стул у окна, закрыла лицо руками. По стеклу сбегали капли дождя, из зала доносился звон гитар, звучала мелодия весёлого вальса – всё как в тот первый раз, когда Давид зашёл к ней сюда, чтобы отвезти её домой. И дверь через пять минут скрипнула так же коротко и резко, но вместо князя Дадешкелиани в комнату влетел Гришка.

– Господи, ну что ты? – испуганно спросил он. – Выкинешь ещё с расстройства… Это что – твой князь, что ли? Да?

– Гришенька, что же мне делать? – простонала Анютка, хватаясь за голову. – Он… он… Он же за мной приехал…

С минуту было тихо. Затем Гришка медленно произнёс:

– Ну… так в чём же дело-то?

– Ах да, я и забыла, – нашла всё-таки в себе силы съязвить Анютка. – Ты ж от меня избавиться не чаешь…

– У, глупая… – без злости протянул Гришка. Сел рядом, обняв её за плечи. – Хочешь – оставайся, не повешусь, небось. Ты мне не в тягость.

– Не ври! – Анютка вздохнула, привалилась к его плечу. Вполголоса сказала: – Как же я поеду? Он ведь знает – у меня муж… Видишь, даже заговорить побоялся.

– М-да… – Гришка наморщил лоб. – Так ты же грамотная у меня! Давай сочиняй письмо.

– Ч-чего?.. – поперхнулась Анютка.

Но Гришка, вдохновлённый собственным решением, вскочил и выбежал за дверь. Вернулся он через четверть часа, сердитый, с измятой буфетной книжкой и засиженной мухами чернильницей.

– А ещё приличное заведение считается – пера с бумагой не сыщешь! Хорошо, у Фрол Васильича всё нашлось. Садись, пиши…

Анютка безмолвно подняла на него полные слёз глаза, и Гришка, поморщившись, сам сел за стол.

– Толку с вас, баб… Слава богу, хоть рожать ещё не разучились. Был ведь у тебя письмовник Аленского…

– Деду Бочке на цигарки отдала-а-а…

– Я и говорю, что дура… Человек старался, сочинял, время тратил, бумагу, а она… – Не переставая ворчать, Гришка быстро строчил по бумаге: – Угу… м-м… да… Про любовь добавить?

– Ай, нет!

– Зря. Ну, как хочешь. – Гришка выпрямился и с выражением прочёл: «Известная вам особа принимает ваше предложение и будет ожидать через десять минут на заднем дворе». Идёт? Или домой за тряпками забежишь?

– Господи всемилостивый… – ошеломлённо пробормотала Анютка. – Гришенька, ну, я даже и не знаю…

– Я зато знаю! Давай одевайся, бог с ними, с тряпками, он тебе новые купит! Я нашим скажу, что тебе худо стало и ты домой ушла.

– А письмо?..

– Половому сейчас всучу, передаст. Да шевелись уже, княгиня грузинская!

Анютка подошла к нему, взяла за руку. Тихо спросила:

– Попрощаемся, Гришенька?

– Что ж… – Он невесело улыбнулся и вытер бегущую по щеке Анютки слезу. – Скатертью дорожка. Прости, коли грешен был.

– Ты тоже зла не держи. Забеги, если нетрудно, к тётке, скажи – напишу с первым же случаем. – Анютка на миг прижалась мокрой от слёз щекой к его ладони. – Вот чёрт, Гришка… Жалко, что ты цыган. Могли бы ведь жить хорошо…

Он промолчал. Минуту спустя осторожно отстранил жену.

– Ну всё… Беги через чёрный ход, а я письмо передам. Смотри, дитё береги, не скачи, безголовая!

В сенях Гришка сунул письмо половому, попросил передать «сей же минут» грузинскому князю, а сам пошёл на своё место в хоре. Взяв скрипку и привычно водя смычком по струнам, он наблюдал, как князю Дадешкелиани подносят на серебряном подносе его записку, как тот бегло просматривает строчки, как показывает листочек братьям, как все трое хмурятся и обмениваются многозначительными взглядами. Гришка тревожно всматривался в лица грузин и успокоился лишь тогда, когда они встали и направились к дверям. За ними семенил половой, что-то угодливо объясняя идущему позади Давиду: тот явно спрашивал, где находится задний двор. Гришка закрыл глаза, подумав: «Вот и слава богу. Авось по-людски заживёт». Опустил скрипку и улыбнулся, вспомнив о том, что завтра воскресенье, и он будет стоять за спиной Иринки в церкви Успения Богородицы на Таганке.

Дождь лил как из ведра, лужа у крыльца чёрного хода вздувалась пузырями, с крыши капало, и Анютка, опасливо оглядываясь назад, долго не решалась сойти с крыльца. Только когда послышался хлюпающий звук подъезжающей пролётки, она подобрала юбку и бегом, расплескивая грязь, помчалась через тёмный двор. Ветер рвал с головы шаль, холодные капли били по лицу, мельком Анютка подумала, что сейчас она ещё страшнее, чем в тот вечер, когда Давид впервые увидел её. Тогда была больная, сейчас – беременная… чёрт знает что. А больше думать было некогда, потому что под единственным на весь переулок фонарём стоял Давид, и, когда Анютка подбежала, он даже не обнял – просто поймал её в распахнутую шинель, от которой знакомо пахло табаком.

– Господи, Дато… – простонала Анютка, которую князь, подхватив на руки, бережно посадил в пролётку. – Ты откуда взялся-то? Я и не ждала… Думала – не вернёшься… Врёшь, думала…

– Князь Давид Дадешкелиани никогда не врёт! – послышалась знакомая фраза. Давид вскочил в пролётку, сел рядом с Анюткой, развернул её к двум молчаливым фигурам, сидящим напротив. – Анна Николаевна, это Дадешкелиани Зураб и Дадешкелиани Георгий.

Анютка ошалело кивнула, всмотрелась в чеканные, мокрые от дождя лица, успев лишь подумать: улыбнутся – она прочь выскочит… Но грузины молча, почтительно склонились по очереди над её рукой. Старший, Зураб, коротко крикнул извозчику: «Пошёл!» – и пролётка, чавкнув колёсами, покатилась по тёмному переулку. Анютка сжалась под рукой Давида, вдыхая знакомый запах шинели, чувствуя, как колет щёку жёсткий воротник. Рука сидящего рядом Дато сжимала её пальцы, гладила ладонь. Когда пролётка пересекла Тверскую и запетляла в узких переулках между Бронными, Анютка взяла руку князя и молча положила на свой живот. Поднять взгляд она не решилась и даже зажмурилась, когда через минуту озадаченной тишины пальцы Давида чуть вздрогнули.

– Это – моё? – чуть слышно спросил он.

Она хотела ответить, но горло сжимала судорога, и Анютка смогла лишь кивнуть и уткнуться в широкое твёрдое плечо.

* * *

Цыгане в Большом доме угомонились после известия об исчезновении Анны Снежной лишь под утро. Брошенный муж объявил о случившемся сам. Когда уставший хор вернулся домой, Гришка поднялся на минуту к себе, тут же спустился и, скроив оскорблённую мину, заявил, что в комнате «всё разворочено», половины платьев жены и её самой нет как нет, а на столе – записка, говорящая о том, что Анютка убежала с грузинским князем. Тут же все забыли про усталость и про сон, с упоением приняв участие в скандале. Митро орал так, что к Большому дому сбежалось пол-Живодёрки в уверенности, что начался пожар. Цыгане сочувственно кивали, поддакивали, втихомолку подсчитывали грядущие убытки: Анютка являлась ведущей солисткой, и доходы хора неизменно должны были упасть. Все с надеждой смотрели на Гришку, ожидая брани и клятв догнать и зарезать изменщицу, но Гришка ограничился вялым чертыханьем и сентенцией «Баба с возу – кобыле легче». Глядя на это, никакой погони организовывать не стали – к полному разочарованию молодых цыган, уже предвкушавших ночную скачку верхом по Москве и драку с «благородиями». Поплакала для порядка лишь Настя, но и она успокоилась, когда Дашка, пять минут о чём-то пошептавшаяся с братом, взяла её за руку и увлекла за собой на кухню. Вернулись оттуда обе с совершенно безмятежными лицами и дружно принялись уговаривать-успокаивать хоревода. Со всем этим утихомирились и разбрелись по комнатам лишь к рассвету. Илона попыталась увести и Митро, но тот попросил оставить его одного.

Когда за женой закрылась дверь, Митро облегчённо вздохнул. Достал трубку, долго прикуривал от лампы, затем с наслаждением затянулся несколько раз. Выпустил в потолок облако дыма, вышел в сени и, глядя на полуприкрытую кухонную дверь, вполголоса позвал:

– Варька! Не спишь там?

– Не сплю. – Варька в широкой домашней юбке и старой кофте появилась из кухни, прошла в залу, села за стол. Негромко сказала: – Да не ярись ты так, Дмитрий Трофимыч. В хоре певиц хватает. Дашка, по-моему, так даже лучше Аньки…

– Да знаю, знаю! – Митро, стараясь не смотреть на Варьку, мерил шагами комнату. – Просто надо ж так, чтобы всё одно к одному…

– Что ещё стряслось? – Митро молчал, и Варька нахмурилась. – Я же видела, Дмитрий Трофимыч, ты ещё днём с Конной сердитый пришёл. Тебе вроде и на Аньку наплевать… для приличия ругался. Помер, что ли, кто-то?

Митро изумлённо воззрился на неё. Варька ответила ему прямым, взволнованным взглядом.

– Ну, знаешь, сестрица… Не зря, выходит, всю жизнь по базарам ворожишь… – Митро подошёл к окну. Глядя в темноту, проговорил: – Калужских я сегодня на рынке встретил.

– С Кузьмой что-то? – привстала Варька.

– Нет, не с ним… Данка умерла.

– Как?! – Варька схватилась за голову. – Да… да… с ума она сошла, что ли? Она же моложе меня!

– Кажется, сердце. Ну, может, оно и слава богу, отмучилась цыганка… Но ведь там двое детей осталось, да Кузьма ещё третьим. С ним-то что будет?

– Запьёт, как бог свят! – Варька вскочила. – Надо ехать туда!

– Вот и я говорю. – Митро взъерошил руками волосы, с надеждой посмотрел на Варьку. – Сестрица, сделай милость, поедем со мной в Калугу, а? Детей забрать надо и Кузьму тоже. С ним всё равно, кроме тебя, никто не справится. Меня он не послушает.

– Да что ж ты меня уговариваешь, Дмитрий Трофимыч?! Когда ехать хочешь?

– Да хоть бы вот через пару дней…

Варька подошла вплотную к удивлённо взглянувшему на неё Митро и отчеканила:

– Нынче же, Дмитрий Трофимыч! Нын-че же!

Глава 13

Над Калугой висели низкие серенькие тучи. Дождь то переставал, то начинал капать вновь, узкие улочки были затянуты туманом, купола церквей пропадали в мутной сырой мгле. На покрытой лужами площади стояло несколько пролёток, заляпанных грязью до самого верха. Возле одной из них сердитый и заспанный Митро торговался с извозчиком:

– Слушай, на край света, что ли, везти собираешься? Я тебе по-русски говорю: везёшь к цыганам в слободу – плачу гривенник!

– За пятиалтынный свезу, твоё степенство! – упрямился извозчик, явно принявший Митро за богатого купца-лошадника. – И кто же в этакую непогодь дешевле возьмётся? Взгли на грязишшу, сущие болота середь улиц сделались! Ну, хоть ещё маленько прибавь, твоя милость!

– И не уговаривай, не дам! – злился Митро, шаря взглядом по площади в поисках Варьки. Полчаса назад они сошли с поезда, и Варька тут же куда-то умчалась. Митро уже заканчивал торговаться с извозчиком (сговорились на двенадцать копеек), когда Варька прибежала с четырьмя бубликами в руках.

– Бери, Дмитрий Трофимыч, пока горячие.

– Давай. И полезай в пролётку, ехать пора.

Экипаж петлял по немощёным улочкам, копыта лошадей чавкали по рыжей глинистой грязи. Варька совсем продрогла, не спасала даже ковровая шаль. К счастью, вскоре впереди показался трактир: одноэтажное длинное здание с подрагивающими в оконцах жёлтыми огоньками. Сразу за трактиром тянулась Цыганская слобода.

– Небогато живут, – тихо заметил Митро, рассматривая кое-как залатанные крыши домиков, покосившиеся заборы и широчайшую, поросшую по краям камышом жёлтую лужу, в которую упиралась улица. У крайнего дома топталось, несмотря на дождь, несколько цыган. Когда пролётка остановилась, Варька выпрыгнула первая, поздоровалась:

– Тэ явэньти бахталэ[40], ромалэ!

Люди повернулись к ней, и Варька увидела, что это обычные цыгане губернского города, занимающиеся чем придётся: и пением в трактире, и лошадиной торговлей, и шорничеством, и кузнечным ремеслом. Жили они бедно, о чём свидетельствовали потёртые и вылинявшие женские фартуки, медные серьги, порыжевшие от времени сапоги на мужчинах. На приехавших московских покосились сперва недоверчиво, но Варька поспешила назвать себя, и цыгане сразу заулыбались: их род здесь знали.

– Да вот, сестрица… Видишь, какое горе у нас? – вздохнул пожилой цыган, назвавшийся Фёдором. – Одну схоронили, и другой, того гляди, следом отправится.

– Пьёт? – коротко спросил Митро.

– Не то слово, бог мой, не то слово! – вмешалась пожилая полная цыганка с круглым лицом. – Вот клянусь тебе, серебряный, никогда такого не видали! Ну да, пили цыгане, всегда пили, ещё как пили… Но вот так!

Митро невольно усмехнулся. Варька бросила на него негодующий взгляд и осторожно поинтересовалась:

– А вы что же, тётушка… Не пробовали к нему заходить?

– Сто разов! – фыркнула цыганка, плюнув подсолнечной лузгой. – Вон, попроси Федьку, он тебе за малые деньги шишку на голове покажет, Пашка – синяк… Трое молодых в дверь зашли, а в окна выскакивали, с ножом за ними гнался! Детей родных не иначе как со штофом водки впускает!

– Господи, а дети-то где? – спохватилась Варька. Цыганка, посторонившись, махнула рукой.

У чёрной, влажной от сырости стены домика, на поросшем поганками бревне, сидели дети. Старший, большеглазый мальчик лет десяти, был спокоен и серьёзен. Поймав взгляд незнакомой цыганки, он снял с головы старый картуз, хотел было встать, но не смог, потому что младшая девочка уцепилась за его локоть и расплакалась. Её кудряшки рассыпались по линялому ситцу платья. Мальчик молча погладил их, что-то прошептал, и девочка, всхлипывая, подняла голову. С худенького личика смотрели мокрые, длинно разрезанные, чёрные и блестящие, как расплавленная смола, глаза. Варька даже вздрогнула.

– Мать Богородица, как на Данку похожи… – словно прочитав её мысли, вполголоса сказал подошедший Митро. – Просто портрет живой. От этого её вора карточного – ничего! Цыгане и цыгане, да ещё красивые какие… Вот хору повезёт лет через пять!

– И увести их отсюда никак невозможно, – произнёс за спиной Варьки Фёдор. – Мы сначала всё уговаривали, упрашивали, орали даже! Дети ведь, а тут дождь, холод… Ни в какую! Упёрлись и сидят, как два воробья под застрехой! Еду им прямо сюда бабы носят. Спят они в сенях, к отцу заходить боятся, а он ещё Мишку за водкой посылает! Мальчишка и бегает всё время, как нанятый, в кабак и обратно, а у самого уже в чём только душа держится…

Митро, потемнев, взлетел на крыльцо и рванул было дверное кольцо, но за плечи его схватили сразу несколько человек.

– Не ходи, морэ! Не ходи, дорогой, не надо! – горячо начала упрашивать толстая цыганка. – Он там пьян-распьян, и нож у него! Давеча, как наших выгонял, ухват пополам о печь сломал… Не надо! Ну его! Смертоубийство будет!

– Будет, а как же! – яростно пообещал Митро, отпихиваясь от держащих его рук. – О-о, дайте только войти! Смертный грех отмолю потом, ничего!

– Постой, Дмитрий Трофимыч, – хмуро сказала Варька, тоже поднимаясь на крыльцо. – Цыгане правы, тебе входить не нужно. Лучше я по старой памяти попробую.

Наступила тишина, через мгновение разорвавшаяся испуганными и возмущёнными воплями. Громче всех кричал Митро:

– С ума ты, что ли, сорвалась, Варька?! Он же не в себе! Мать родную, и ту сейчас зарежет не глядя! Что ты с ним сделать сможешь?

– Не ходи, милая! Плохо будет, не ходи! – причитали цыганки. Встали, заинтересованно глядя, даже дети, и мальчик, приблизившись, тронул Варьку за рукав.

– Не ходи туда, тётя. Правда. Мало ли что…

Варька погладила его по спутанным, давно не мытым волосам. Решительно отстранила загораживающего ей дорогу Митро и шагнула через порог.

В сенях было темным-темно, сыро, пахло мышами и кислятиной. Варька на ощупь нашла дверь, из-под которой выбивалась едва заметная полоса света, толкнула её и вошла. В нос ударил густой запах перегара и чего-то давно протухшего. Осмотревшись, Варька поняла, откуда вонь: на столе были остатки поминальной трапезы двухнедельной давности, густо облепленные зелёными мухами. Рои мух вились по комнате, наполняя её надсадным зудением. На полу валялся сломанный ухват. Мутное от дождя окно тоже было засижено мухами, сорванная занавеска лежала рядом. В углу валялась скомканная женская одежда. Варька разглядела кружева, край дорогого бархатного платья. Кузьмы нигде не было видно. Стоя посреди комнаты, Варька позвала:

– Эй, морэ! Кузьма! Ты живой?

Сначала ей никто не ответил. Лишь после третьего оклика на кровати у дальней стены кто-то зашевелился. Поползло на пол одеяло, тяжело шлёпнулась подушка. Хриплый знакомый голос пробурчал:

– Вот чёрт… Варька?

– Ну, я.

– Вот чёрт… – повторил Кузьма, садясь на кровати и спуская вниз босые ноги. – Да это верно ты? Или белая горячка у меня? Ты… откуда взялась-то?

Говорил Кузьма медленно, морщась: было видно, что каждое слово причиняет ему боль. Варька, подойдя, села рядом на грязную постель. Взяв Кузьму за плечо, мягко, но настойчиво развернула его к себе. Он не сопротивлялся. Опустив глаза, криво усмехнулся:

– Видишь вот… Ну, хорош?

– Да ты вроде не пьян, морэ? – изумлённо спросила Варька, вглядываясь в его заросшее, нечистое лицо.

– Пьян, как дьяк на Пасху! – обиженно возразил Кузьма. – Просто у меня уже привыкание случилось. И водка-то в этом трактире паршивая… Ксенофонтыч, нечисть, прямо колодезной водой разводит. Убивать за такое надо!

Он попытался усмехнуться, но вместо улыбки на его лице снова появилась болезненная гримаса.

– А цыган зачем перепугал? С ухватом за ними гоняешься…

– А пущай не лезут! – с неожиданной злостью произнёс Кузьма, и его глаза мрачно блеснули. – Что им здесь у меня за дело? Что они про меня да про неё знали? На поминках я их ещё кой-как вытерпел, а потом уж невмочь стало. Поналезут в дом, заразы, рассядутся, как на именинах, и давай в десять голосов: «Что теперь делать будешь, морэ? Куда детей денешь? Жены новой не поискать тебе? Вдовы не надо ли?» Ну, я сначала слушал, а потом осерчал.

– Вижу. – Варька снова оглядела разгромленную комнату. – А… что ты правда делать-то будешь? И детей куда денешь?

Кузьма только махнул рукой. Но не отстранился, когда Варька погладила его по плечу.

– Как вы жили-то с ней?

– Да слава богу… – уткнув глаза в пол, отозвался Кузьма. – Она меня не гнала. Иногда смеялась, на меня-то глядючи, иногда плакала… но не гнала.

Вдоль стены бесшумно скользнула серая мышь. Кузьма топнул пяткой. Мышь стрелой пронеслась к порогу, юркнула в щель.

– Шляются, прости господи, как на параде… Кота, что ли, завести? – проворчал Кузьма. Помолчав, смущённо спросил: – Варька, не обидишься, ежели ляжу я? Башка проклятая сейчас расколется… С голодухи, что ли?

– Подожди. – Варька встала и отошла к столу. Морщась, начала сгребать в ведро остатки протухшей еды. Мухи взвились к потолку. Варька попыталась прихлопнуть полотенцем хотя бы самых жирных, но толку от этого оказалось мало.

– Как хочешь, я окно открываю.

Кузьма, державшийся обеими руками за голову, не ответил. Варька открыла дверь, толкнула старую, рассохшуюся створку окна, и в комнату ворвался свежий, холодный, влажный от дождя воздух. Сквозняк подхватил зудящую стаю мух и вынес её в сени. Варька тем временем снимала скатерть со стола, занавески с окон. Кузьма исподлобья наблюдал за её действиями. Когда Варька, скрутив бельё в ком, бросила его в угол, Кузьма меланхолично сообщил:

– Постирать надо…

– Тебя бы тоже не мешало, – буркнула Варька, роясь в скрипучем комоде в поисках чистых вещей. – Как со свиньями валялся, ей-богу… Баню затопить, помоешься?

– Не сейчас, – отказался Кузьма. – Чего мучиться зря, сестрица? К орехову Спасу всё само кусками отвалится.

Ситцевые наволочки вдруг задрожали в руках Варьки, и она, чувствуя, как погорячели глаза, поспешно отвернулась к стене. Только эта неловкая попытка пошутить и напомнила ей прежнего Кузьму – озорного, лукавого, как бесёнок, всегда готового соврать, расхохотаться, насмешить… Что стало с ними со всеми, почему судьба так переломала их?

Кузьма терпеливо дождался, пока Варька сменит наволочку на подушке, и тут же повалился на постель. Варька сняла со спинки стула шаль, собираясь уходить, но Кузьма, не поднимая головы, поймал цыганку за рукав. Пробормотал:

– Посиди.

Она, помедлив, села на край кровати. Подождав немного и видя, что Кузьма не спит, спросила:

– Почему вы из Питера уехали?

– А ты попробуй проживи там… Жисть дорогая, хужей, чем в Москве. Данка-то в «Аркадии» пела, но ей совсем уж плохо было. Один раз прямо во время выступления упала, насилу откачали. Больше я её не пускал, да она и сама не рвалась. Истаяла вся. А денег нету… – Кузьма перевернулся на спину и обеими руками поскрёб свалявшиеся волосы. – Знаешь, Варька, я ведь не пил… Вот сейчас, на поминках, за шесть лет первый раз разговелся. Наверно, поэтому и разобрало так, аж на две недели. А пока при ней, при Данке, жил – ни единой капли. Она меня пьяным ни разу не видала. Ей-то, конечно, наплевать было… – Кузьма попытался усмехнуться, и снова вместо улыбки получилась судорожная гримаса. Он закрыл глаза. Медленно, словно через силу, выговорил: – Она меня… за шесть лет… ни разу по имени не назвала. Даже когда помирала. Я ведь при ней был до последнего, а она… Знаешь, у неё уж глаза остановились, я подумал – всё… а она вдруг как дёрнется, как сядет, как крикнет: «Зажгите свет, зажгите свет, позовите Казимира!» Какого, кричу, тебе Казимира, я Кузьма! А она упала и не дышала больше. Вот… Да не реви ты, господи!

Варька, вздрогнув, подняла глаза, вытерла бегущие по лицу слёзы и увидела, что Кузьма лежит, приподнявшись на локте, и пристально смотрит на неё.

– Чего ты воешь? Что я – мёртвый? Подожди, просплюсь, отмоюсь, снова человек буду… Гитара в руках ещё держится. Дети вон остались, куда я их, душемотов, дену? Ничего, проживём. Только… знаешь что?

– Что?

Горячая жёсткая ладонь накрыла пальцы Варьки, и она не решилась высвободиться. Другой рукой пощупала лоб Кузьмы.

– Ты горишь весь. Заболел, что ли? Пусти, окно закрою…

– Не уезжай, – закрывая глаза, произнёс Кузьма.

Варька вздохнула. Подвинулась ближе. И не уходила до тех пор, пока не услышала ровного сопения.

Глубокой ночью Варька и Митро сидели на кухне домика Кузьмы. По крыше неумолчно барабанил дождь. Из-за стены доносился храп хозяина. Митро пальцами снимал нагар с потрескивающей свечи, хмурился, молчал. Полумёртвая от усталости Варька сидела на полу, прислонившись к стене. Целый день она вместе с другими цыганками мыла, скребла и тёрла, приводя в порядок запущенный дом. Кузьму вместе с кроватью раз восемь переносили из угла в угол, и он не проснулся даже тогда, когда кровать нечаянно уронили. Детей Варька накормила наспех сваренным кулешом, по очереди вымыла на кухне в медном тазу и уложила спать на полатях в комнате. Прикрыв их одеялом и едва удержавшись от соблазна лечь рядом, она вышла на кухню, где ожидал Митро.

– Не знаю я, Варька, что делать. – Митро мрачно дымил трубкой, и его узкоглазое лицо напоминало физиономию рассерженного восточного божка. – Цыганам местным я уже заплатил, он ведь тут почти всем должен… И за похороны отдал, только завтра ещё с попом рассчитаться надо. Но Кузьма-то думает себе что-нибудь? Ты его спрашивала, он обратно в Москву собирается?

– Не спрашивала, но… Куда ему ещё деваться?

– Угу… М-да. Но ведь тогда дом здесь продавать надо, а это тоже время… Одного Кузьму не бросишь. Если, как ты говорила, он столько лет не пил, а теперь снова начал, это совсем плохо. Может за неделю, как наш Осетров выражается, до полного остолбенения докатиться. А детей куда? И так вон на тени похожи, одни глаза остались. Ни отца, ни матери, а только это несчастье пьяное… А я, Варька, больше оставаться не могу. – Митро потёр кулаком лоб, ожесточённо повторив: – Не могу, и всё тут! Меня цыгане на части порвут, и так пол-лета по Крыму болтались! Что я – Настьку над ними хореводом поставлю? Мне, хочешь не хочешь, завтра возвращаться надо.

– И возвращайся. – Варька запрокинула голову, закрыла глаза. В последний раз мысленно спросила себя: решилась, цыганка? – Возвращайся, Дмитрий Трофимыч. А я останусь.

Она не подняла ресниц и не увидела, как Митро, отложив трубку, посмотрел на неё в упор. И не вздрогнула, услышав изумлённый голос:

– Варька, но… Ты же не родственница ему!

– Помню.

– Ты же вдова… Здесь-то не наши цыгане, ни его, ни тебя не знают. Подумать всякое могут, потом не ототрёшься.

– Знаю.

– А он… Кузьма… Он-то знает?

– Он сам меня просил остаться. Не забудь, он цыган. Понимал, что говорил.

– Значит… – Митро попытался улыбнуться, но недоверчивое выражение не исчезало с его лица. – Значит, девочка, замуж выходишь?

– Пусть так. – Варька открыла глаза. Встретившись взглядом с Митро, пожала плечами. – Что делать? По-другому же нельзя.

– Да-а… – Митро прошёлся по кухне, остановился у окна, прислонившись лбом к стеклу. Медленно сказал: – Знаешь, а я ведь думал…

– Что?

– Ежели скажу, морду мне ножом не перекрестишь?

– Стара я для таких подвигов. Говори уж.

– Я ведь думал, что ты меня…

Митро не договорил, не обернулся, так и оставшись у окна. Варька тоже молчала. Смотрела на пятно света у своих ног, удивлялась, почему сердце бьётся спокойно и ровно, ни разу не дёрнувшись в груди, как в юности. Она даже попыталась пошутить:

– И когда же это на тебя озарение-то небесное снизошло, морэ?

– Весной, когда Настькин сын женился. Помнишь, ты тогда мне на кухне «Долю» пела? Как-то разом всё вспомнил, понял…

Митро вдруг отошёл от окна, быстро шагнул к Варьке, и та, испугавшись, что он сядет на пол рядом с ней, встала навстречу. Тени их скрестились в пятне света. Тараканы за печью притихли. Только дождь всё стучал по крыше, и капли, шурша, сбегали по стеклу.

– Да, я всё понял, девочка. Ты ведь всегда меня любила?

– Да.

– Что ж ты мне никогда…

– Подумай, Дмитрий Трофимыч, сам поймёшь.

– Да какой я тебе Трофимыч, господи? – тихо сказал Митро, глядя на неё. А Варька, впервые в жизни осмелев, прямо и спокойно смотрела на него.

– Ну, что ты на меня так глядишь, Митро? Ты для меня всегда луной в небе был. Не дотянешься, не ухватишь. А раз так, чего мучиться – иди своей дорогой. Я и шла. И ты тоже.

– Дэвлалэ… И когда Ольга умирала… Ты тогда со мной была… – Митро мучительно наморщил лоб. – Ты, а не мать, не сёстры… Они-то все её терпеть не могли. И ты потом Илонку со мной из табора бежать уговорила…

– Да. И не жалею. Жена у тебя – золото, и дети хорошие, и внуков уже куча… – Варька вздохнула. – Господи, какие мы старые уже, Митро…

– Знаешь… Будь я тогда поумней – может, на тебе бы женился.

– Ещё чего! Ты вспомни, какой я была – девка таборная, глупая. Чёрная, как головешка, зубы торчат. Яков Васильевич поначалу даже боялся меня господам показывать. Врёшь ты, морэ, но всё равно спасибо.

– Не вру. Я лучше тебя людей не знаю.

Варька заплакала. Митро обнял её. Они молча стояли у окна, за которым мокро шелестели ветви сада, и Варька чувствовала, как вздрагивает на её плечах тяжёлая мужская рука.

Митро пришёл в себя первым. Шумно вздохнул, провёл ладонью по лицу и отошёл в сторону.

– Что ж… ладно. Поеду я завтра. И вы возвращайтесь поскорей. Без тебя хор гроша не стоит.

Варька кивнула. Шагнула было к двери, но Митро, поколебавшись, удержал её:

– Постой. Поди сюда.

Варька вернулась к столу. Митро взял в ладони её худое, тёмное, мокрое от слёз лицо. Со странной усмешкой выговорил:

– По-дурацки-то как всё повернулось…

– По-другому и быть не могло, – как можно твёрже возразила Варька.

– Можно попрошу тебя? – Митро неловко стянул с пальца золотой перстень с крупным аметистом, помедлив, подал Варьке. Та, не двигаясь, удивлённо смотрела на него, и Митро покраснел, как мальчик. – Ты… ты не подумай чего. Просто на память возьми.

– Хм… А если Илона спросит – куда кольцо делось?

– Скажу, потерял. Или в карты проиграл.

– Не надо. – Варька положила кольцо на столешницу рядом со свечой. – Я ведь его носить не смогу. Все это кольцо у тебя видели.

– А ты здесь носи. – Митро коснулся ладонью своей груди.

– Нет. – Варька слабо улыбнулась. – Пусть уж всё как есть будет. Тем более что не расстаёмся же. Не бойся, морэ, до конца жизни тебе глаза мозолить буду в хоре… Можно и мне тебя о вещи одной попросить?

– Всё, что захочешь.

– Если встретишь моего брата – не убивай его.

С минуту Митро молчал, пристально глядя на Варьку. Затем спросил:

– Что ты знаешь, девочка?

Варька не ответила, и он, помедлив, сказал:

– Хорошо. Чем поклясться?

– Ничем не надо. Я тебе верю.

Митро взял её холодную руку и бережно поцеловал. Варька слегка коснулась губами его лба.

– Прощай, Дмитрий Трофимыч.

– Прощай, девочка.

Варька ушла. Митро неподвижно стоял посреди комнаты. Его опущенная голова отбрасывала в пятне света бесформенную тень. Дождь за окном утихал. Свеча замигала, затрещала и погасла.

Глава 14

Осень отметила свой приход в Одессу буйным норд-остом, порывистым и капризным. Он то успокаивался на два-три дня, то врывался в бухту вновь, трепал платаны, ломал ветви, уносил в море солому с крыш и рыбачьи сети. Свинцовые, вздыбившиеся пенными гривами волны с рёвом лезли на берег, остервенело колотились в утёсах. В порту сорвало с якорей два корабля, и они, не решившись приставать к берегу в такую погоду, ушли в Севастополь. Рыбаки кляли погоду и святого Николая, сидели по кабакам и кофейням, ждали штиля, на всякий случай повытаскивав на берег, подальше от воды, шаланды и баркасы.

Наконец в начале октября долгожданная погода пришла: проклятый ветер утих, выглянуло тёплое солнце, взъерошенное море улеглось и несколько дней было синим, ясным, умиротворённым, словно после хорошей бани. Как раз подходило время макрели и камбалы, и обрадованные рыбаки, измучившиеся от безделья, собрались на лов. Но не все: люди постарше опасались, говоря, что бора[41] коварен и может «выжидать». Несмотря на это пять шаланд покинули бухту и, когда солнце поднялось над скалами, скрылись из виду.

В посёлке забеспокоились два часа спустя, когда на ясном небе появились «кошачьи хвосты» – длинные мохнатые облака, обычно ничего хорошего не предвещавшие. Снова задул ветер, через полчаса превратившийся в бурю, небо обложила зловещая синева, которую из края в край пересекали молнии, и в бухте мгновенно стало темно. Море вновь наморщилось волнами, его до самого горизонта пестрили белые барашки, в утёсах уже ревела и металась вода, всплескивая брызги до макушек скал. На утёсы высыпал весь посёлок, женщины запалили было на берегу костёр, но хлынувший ливень сразу затушил его. Из Одессы верхом прилетели Илья и Митька. Илья, осадив буланого возле сгрудившейся у скал толпы, накинулся на первого, подвернувшегося под руку – Лазаря Калимеропуло.

– Лазарь! Дорогой мой! Скажи, эта дура вправду в море вышла? Одна? Может, померещилось тебе?

– Какое «померещилось»?! – завопил Лазарь, хватаясь за голову. – Уплыла, проклятая, сказала – снасть у неё там на макрель стоит, проверить, мол, надо. И на что ей та макрель, святой Спиридион?!

– Ты что же, холера одноглазая, досмотреть не мог?!

– Да что я с ней сделаю? Вот сам бы и смотрел, вместо того чтоб по рынку шляться, вор лошадный!

– Кончайте! – хмуро оборвал их мрачный растрёпанный Белаш, у которого в море утром, не сказав ему ни слова, вышли два сына. – Зараз обоим наваляю.

Илья, выматерившись от бессилия, запрыгал по уступам на верх утёса, всмотрелся в сизую мглу, сгустившуюся над водой. Даже он, не будучи рыбаком, понимал, что лучше бы лодкам проболтаться несколько дней в открытом море, чем пытаться, на свою погибель, пристать к берегу сквозь такой прибой. Волны, чудилось, взмётывались до небес, ревущими валами падали вниз, пена хлестала по лицам собравшихся на скалах людей. Небо грохотало и сверкало, сполохи молний, как днём, озаряли бухту. Рядом сопел в плечо Митька.

– Чяво, у тебя глаза помоложе… Погляди – не видать?

Митька молча покачал головой. С берега сквозь рев ветра послышались отчаянные женские рыдания. Свесившись с утёса, Илья увидел, как Фроська, невестка Белаша, вырвалась из рук свекрови, кинулась к морю, влетела по пояс в воду и застыла там, прижав руки к груди. Ветер сорвал с головы женщины расшитый платок, унёс его на скалы, дождь вымочил и растрепал волосы. Несколько раз волны с головой накрывали шатающуюся фигурку Фроськи, валили её с ног, но она поднималась и, не оборачиваясь на призывы с берега, продолжала всматриваться в чёрное море. И спустя полчаса хрипло, прерывисто закричала:

– Плывут! Плывут! Плыву-у-ут!!!

Илья, кубарем скатившись с утёса, вместе со всеми побежал к полосе прибоя. Сначала он не видел ничего, но после нескольких минут напряжённого всматривания с трудом разглядел несколько чуть заметных чёрточек на горизонте.

– Господи… – простонала стоящая рядом молдаванка Янка. – Господи…

Илья даже представить себе не мог, как лёгкие шаланды пройдут, не перевернувшись, сквозь это кипящее месиво. Но он же не рыбак… может, он не знает, не понимает чего-то? Илья с надеждой оглянулся на стоящих рядом людей, но все лица были хмурыми и замкнутыми.

– Белаш… – сдавленно спросил он закусившего губу контрабандиста. – Что делать-то?

– Молитву знаешь какую? – отрывисто, не отводя глаз от моря, спросил тот. – Вот и вспоминай…

Лодки подходили ближе. Когда все четыре перевернуло огромной волной в нескольких саженях от суши, над берегом поднялся многоголосый женский вой. Мужчины, крепко держась за руки, цепью пошли в море, и Илья сам не понял, как оказался между Лазарем и коренастым, похожим на медвежонка, молодым болгарином Мирчей. Волны тут же повалили их, потащили в глубину, но соседи помогли подняться, и цепочка людей шаг за шагом продвигалась сквозь бушующую воду к перевёрнутым шаландам.

Первым на берег выбрался, шатаясь, плюясь и отхаркиваясь, Белаш, волоча на себе сына. Сбросив его на песок, сквозь зубы предупредил: «Отдеру как сидоровых коз!» и снова бросился к морю. Затем выкарабкался на четвереньках Илья, за шиворот волоча другого сына Белаша – мужа Фроськи. Три раза волны отбрасывали их назад, на четвёртый подоспели Ион и Мирча, которых в одно мгновение тоже смыло в море, и всю команду выловили женщины, цеплявшиеся, чтобы не унесло, за перевёрнутую шаланду. Худой и чёрный грек Спиро чуть не утонул в сажени от берега: его с головой накрыло волной. Спиро нахлебался воды, заорал, но рядом с ним вынырнул фыркающий, дико вращающий глазами Янкель, схватил грека за ремень и энергично погрёб с ним к берегу. Волна догнала их, взметнула на гребень, над морем разнеслись два истошных вопля: «Вэйзмир!» и «Кирие Спиридион!» – и полумёртвые от страха и проглоченной воды Янкель и Спиро вылетели на гальку, где в них вцепилось десяток рук. Из моря появлялись кашляющие, захлёбывающиеся солёной, перемешанной с песком и водорослями водой, едва живые люди. Их хватали, тащили на берег, откачивали, растирали, радовались – целы… Понемногу выяснилось, что никто не утонул, что пропали, слава богу, только шаланды и снасти, и те, кто не был занят спасательными работами, опустились на колени прямо под ветром и дождём, благодаря Аллаха, Христа, Магомета, Богоматерь, святого Николая, святого Спиридиона и прочих святых, попавшихся на язык. Кое-кто уже потянулся с берега в посёлок, когда Илья заорал во весь голос:

– Розки нет!!!

Толпа всколыхнулась единым вздохом. Те, кто уже вышел на дорогу, опрометью кинулись обратно. Сотня глаз тревожно всмотрелась в свинцовую муть. Илья, головокружительно выматерившись, бросился к морю, но медвежьи лапы Белаша удержали цыгана:

– Одурел, брат? Ещё не хватало и тебя хоронить!

Хоронить?! Застонав сквозь зубы, Илья остановился, не замечая, что стоит по пояс в воде. Волны хлестали в лицо, сбивали с ног. Роза… Роза… Где эта проклятая цыганка, остальные ведь приплыли уже… Всегда у неё всё не как у людей… Стой вот теперь и жди… хотя и ждать, конечно, уже нечего. Разве справится с этим бушующим киселём баба, когда мужики еле выгребли, у Спиро даже кровь пошла из-под ногтей от напряжения… Глядя в бурлящее море, Илья в который раз за вечер пытался вспомнить хоть какую-то молитву, но в голове было пусто.

– Белаш, как думаешь, выплывет? Выплывет?!

– Не знаю, дорогой. Молись. Всяко бывает.

Наверху, на лысом утёсе, сидел Митька. Сидел уже больше двух часов, намертво вцепившись в камень и глядя в море. И когда вдали появилась чёрная точка, он сначала тихо, почти не веря самому себе, сказал:

– Плывёт… – а потом закричал хрипло, отчаянно: – Люди, плывё-ё-ёт!!!

Едва передохнувшие мужчины вновь, как горох в суп, посыпались в море. Воспалённые от соли глаза следили за крошечной шаландой, которую волны несли прямо на камни – ближе, ближе, ближе… Митька скатился с утёса, кинулся было к морю, но Белаш поймал мальчишку и, не обращая внимания на яростные протесты и брыкание, отнёс подальше на берег. Толпа людей взорвалась криком, когда маленькая шаланда взметнулась на свинцовом горбе волны и перевернулась. Волны закипели людьми, человек тридцать цепью снова начали проталкиваться сквозь валы. Ледяная вода хлестала в лица, вертела, тянула в глубину. Стоя по грудь в этой солёной заварухе, Илья с ужасом смотрел на то, как над его головой с грохотом опрокидывается водяная гора. Огромная волна накрыла его, оторвала от дна, швырнула навстречу чему-то скользкому, бесформенному, потащила в море. Крепко обхватив это «что-то», Илья из последних сил рванулся к берегу. «Господи, не хочу тонуть! Господи, пронеси, согласен сегодня ночью дома умереть! Господи, да что я – каракатица морская?! Я цыган, Господи, нам на роду такого не написано…» Судорога свела плечи, руки, от холода ныли суставы, но со всех сторон к нему кинулись рыбаки, и последнее, что успел увидеть Илья, была оскаленная, рычащая морда Белаша.

– Да отчепись ты от неё, задушишь ещё! – словно сквозь сон Илья услышал чей-то голос, почувствовал, что его трясут, разжимают ему руки. Через силу он разлепил саднящие, словно в них насыпали песка, глаза. Было темно. Где-то рядом ревели волны. Вокруг плотным мокрым кольцом столпились рыбаки, кто-то подсунул горящий фонарь, и Илья увидел улыбающиеся лица.

– А где Роза? – силясь сесть, испуганно просипел он.

– Вот балда! – Белаш перестал его трясти. – Очнись, брат, ты её в руках держишь. Как ты бабу свою в этой каше выловил – зарежь, не пойму.

Роза лежала поперёк колен Ильи – неподвижная, с закрытыми глазами. Её юбка, порванная и мокрая, задралась выше колен. Машинально Илья одёрнул её. Стараясь, чтобы не дрогнул голос, спросил:

– Она жива?

– Если не отпустишь – может и помереть.

Илья с усилием взял Розу на руки, перевернул вниз лицом. Она застонала. Ледяная рука слабо ухватилась за запястье Ильи.

– Смоляко?..

– Фу! Слава богу… Розка, ну разве можно так?.. – растерянно прошептал он, прижимая её к себе. – Что же ты, дура, сотворила-то? Ещё б чуть-чуть – и не успели бы мы…

– Я… я хочу домой…

Рыбаки, стоящие рядом, весело, облегчённо рассмеялись.

– Неси домой, – ухмыльнулся Белаш. – Там сам разберёшься, как её в чувство приводить. Помощь занадобится – покличешь.

– Иди к чертям! – огрызнулся Илья. Помедлив, добавил: – Спасибо, брат.

Белаш отмахнулся. Пересиливая подступившую тошноту и дрожь в коленях, Илья поднялся на ноги, перекинул Розу через плечо и понёс её к посёлку. Следом толпой потянулись рыбаки. Вскоре берег был пуст, и только растрёпанные волны с рёвом выбрасывали на оползающую гальку обломки разбившихся о камни шаланд.

* * *

Полночи Илье не давал спать кашель и болезненные вздохи Розы. Лёжа в темноте, он чувствовал, как Роза дрожит рядом с ним, как судорожно кутается в одеяло, которое быстро всё оказалось на ней, как накрывает голову подушкой. Зная характер Чачанки, Илья сколько мог прикидывался спящим, но к рассвету, когда Роза зашлась в долгом приступе сиплого, лающего кашля, всё-таки не выдержал:

– Тебе очень плохо? Да? Может, за Лейбой в город съездить?

– Спи ты, каторга… – придушенно выругалась она в подушку. – Никого мне не надо! Чихнуть спокойно не дадут, тьфу…

Голос её прозвучал обычно, ворчливо, и Илья, сам измученный штормом, борьбой с волнами и бессонной ночью, уснул в минуту.

А утром Роза, не вставая с постели, хрипло спросила:

– Ты чего по дому толчёшься? В город на базар не идёшь разве? Долго мне на тебя ещё любоваться?

Илья сразу понял, что сегодня он никуда не уйдёт. Шагнув к кровати, он сдвинул рукой с подушки жёсткие от соли, спутанные с водорослями волосы Розы… и мороз пробежал по спине, когда он увидел на постели багряные пятна.

– Роза, это что?

– Дурак… не знаешь, что у баб такое бывает?

– Зачем ты мне голову дуришь! Это не то совсем! От кашля, да?!

– Отвяжись, добром прошу… – глухо проговорила Роза, отворачиваясь к стене.

– Я за Лейбой поехал.

Она не отвечала. Потемнев, Илья сорвал со стены узду и быстро вышел.

Старый раввин Лейба Аронсиони появился в рыбачьем посёлке через два часа, сидя на лошади позади Ильи. Это был старый, благообразный, оборванный еврей, весь обвешанный сумочками, мешочками и узелками с травами и порошками. Диплома врача у Лейбы, разумеется, не имелось, но знахарем он слыл отменным и более или менее успешно лечил любой недуг: от открытых переломов до белой горячки. Когда Лейба, охая и причитая, сполз на животе с крупа буланого, всю дорогу мучившегося от невозможности пуститься рысью (раввин побаивался быстрой езды), он увидел странную картину: перед кабаком Лазаря стояли, сидели и лежали люди. Казалось, целый посёлок явился сюда в разгар дня. Три десятка осёдланных лошадей бродили у коновязи. Кучками стояли непривычно молчаливые женщины. Старый покосившийся плетень плотно облепила ребятня, а Лазарь, сидящий на окне дома ногами наружу, и не думал её прогонять. У самого крыльца, растянувшись в пыли и положив головы на животы жен, лежали приехавшие из Одессы евреи. Было тихо.

– Что за шамес? – вежливо поинтересовался старый раввин, обращаясь ко всем сразу. – Где Роза?

Лазарь слез с окна. Кряхтя, пошёл открыть дверь для раввина. Кое-кто было поднялся, чтобы пойти следом за ним, но Лейба, остановившись в дверях, строго велел:

– Ждите здесь, божьи дети.

– Мне, Лейба! – шёпотом попросил Илья. – Можно мне?

– Сиди тут, босяк!

Тяжёлая дверь захлопнулась. Илья медленно опустился на землю, и во дворе трактира снова наступила тишина, которую изредка прерывало лишь лошадиное фырканье у коновязи. Вскоре в окне появилась седая голова Лейбы.

– Янка, иди сюда!

Худая, маленькая, сморщенная, как высохшая репа, жена Иона, первая в посёлке колдунья, помчалась в дом. С её уходом стало ещё тише. Над морем висел белый шар солнца, к нему неслись, пронзительно вскрикивая, беспокойные чайки. Время ползло бесконечно, Илья уже извёлся, выкуривая третью подряд трубку и без конца сплёвывая от горечи во рту. По земле потянулись, всё удлиняясь, чёрные тени. День перевалил на вторую половину, но никто не думал уходить, словно у сидящих перед трактиром людей не имелось ни своих дел, ни ремесла, ни семей. Даже рыбаки, пропустившие утренний лов, похоже, не думали об этом; даже молочники-молдаване не ехали в город, забыв о пропавшем от жары товаре. Лазарь, вздыхая, уже третий час тёр полотенцем гранёный стакан. Юлька лежала, закинув руки за голову, на земле под грецким орехом и жевала травинку. Цыгане, чудилось, обратились в статуи и даже не отодвигались от палившего их лица солнца.

Наконец взвизгнула дверь. Разом поднялись все головы. На двор стремглав вылетела Янка. Её морщинистое коричневое лицо было заплакано.

– Ну что, ну что? – засыпали её вопросами. Янка, не отвечая, обхватила руками столб плетня и тихо завыла, мотая обвязанной белым платком головой. Илья, бросив в пыль трубку, одним прыжком очутился рядом с ней… Но дверь скрипнула снова, и на крыльцо вышел старый Лейба. Люди хлынули к трактиру.

– Что с Розой, Лейба? – сдавленно спросил Илья.

Слезящиеся глаза старого еврея смотрели поверх голов на слепящее солнце. Лейба молчал до тех пор, пока Илья не зарычал, и лишь тогда нараспев, дребезжащим голосом произнёс:

– Бог один, Илья, и все мы дети его. Он отпускает нас на эту землю, он забирает нас с неё. Против его воли…

– Равви!!! – в голос заорал Илья, впервые в жизни перебив человека старше себя. – Что с Розой?!

Мышиные лысые веки Лейбы задрожали. Он провёл сухими ручками по лицу, по груди.

– Наверное, уже поздно.

По толпе людей прокатился единый вздох. Несколько человек подбежали ближе к крыльцу… и отшатнулись, увидев лицо Ильи, упавшего на колени перед старым евреем.

– Равви! Лейба! Да нельзя же так! Этого и быть не может! Что ты говоришь, она же здоровая, как моя кобыла! Скажи, что ей надо! Вылечи её! У меня деньги есть, много – все твои будут, до копейки, все! Хочешь – отдашь в синагогу, хочешь – Хаву свою замуж выдашь! Лейба! Брешешь ты, что ли, черти бы тебя хвостами задушили?!

– Илья… – Старый раввин опустил руки ему на плечи, и, хотя ладони Лейбы были совсем лёгкими, Илья сразу умолк, склонил голову, оскалил зубы, сдерживая брань. Лейба что-то говорил ему, но Илья уже ничего не понимал. В голове билось одно: поздно… уже поздно… Он повторял и повторял про себя это слово, но поверить, хоть убей, никак не мог. Не мог даже представить, что с Розой, с этой шальной бабой, везде сующей свой нос, всего на свете попробовавшей, ничего не боящейся, случилось непоправимое. И из-за чего?! В море искупалась? Да ведь все они вчера в нём выполоскались, и живы, слава богу… Нет. Нет, Лейба что-то напутал, она отлежится, встанет, и Илья ей шаланду новую купит, пусть ловит свою макрель, пусть хоть на белугу ходит, коли ума нету, только… Только не забирай её, Господи! Да на что она тебе, дура такая?! Закрыв лицо руками, Илья не замечал, что вокруг него стоят, сочувственно гудя, рыбаки, что Лазарь рядом, точно так же упав на колени и обхватив курчавую голову, сквозь зубы ругается на своём языке, что Лейба даёт последние указания плачущей Янке. Потом раввин уехал.

Пять дней пронеслись как один. Роза ни разу не встала с постели. Днём она часами лежала лицом к покрытой трещинами стене, тихая, молчаливая. Время от времени кашляла, кашель переходил в хрип, в протяжные стоны, сгустки крови Роза с силой выплёвывала в стоящий у кровати медный таз для наживки и, натянув на голову одеяло, опять поворачивалась к стене. А ночью металась по развороченной постели, плакала навзрыд, шарила по одеялу, ища кого-то, снова кашляла, снова сплёвывала кровь… Илья, за пять ночей ни разу не заснувший по-настоящему, ловил Розу, обнимал, накрепко прижимал к себе, бормотал какую-то беспомощную ерунду, от которой самому хотелось выть. А в груди уже было холодно: слова старого раввина оказались правдой. Роза угасала день ото дня.

Теперь во дворе трактира постоянно сидели люди. То и дело в маленькую заднюю комнату кто-то осторожно заглядывал; стараясь не смотреть на неподвижную фигурку под одеялом, и робко спрашивал у Ильи: не надо ли чего? Тот молча качал головой. Кроме него, при Розе неотлучно находилась Янка. Она варила какие-то вонючие травы, процеживала настои, на которые Илья даже взглянуть не мог без содрогания; ласково, но настойчиво заставляла Розу выпивать эту гадость. Каждый день из Одессы приезжал на телеге молдаван-молочников Лейба. Он безмолвно входил в комнату, смотрел на забрызганный кровью пол, на красные сгустки в медном тазу и так же не говоря ни слова выходил во двор, где его уже никто ни о чём не спрашивал.

На шестой день Роза отказалась пить Янкин настой. Сначала на уговоры старой молдаванки она лишь качала головой, а когда Янка призвала на помощь Илью, молча и с заметным усилием перевернула стоящую на столе кружку. Резко пахнущая жидкость тёмной струйкой побежала на пол. Илья испуганно смотрел на неё. Затем, сделав над собой усилие, перевёл взгляд на Розу. В теле, лежащем под вытертым, испачканным кровью одеялом, уже не осталось ничего, что напоминало бы прежнюю Чачанку – весёлую, шумную… На постели скорчилась высохшая, костлявая, постаревшая на десяток лет цыганка с серым, осунувшимся лицом. На резко обозначившихся скулах горел лихорадочный румянец. Коричневые, потрескавшиеся губы были плотно сомкнуты.

– Роза… – наконец пересилил себя Илья. – Почему не хочешь пить? Выпей, дорогая, тебе лучше будет. Ведь лучше же становится, правда? Янка хорошо тебя лечит, всё правильно делает, как Лейба научил… Ты этой ночью меньше кашляла, я слышал… Мы с тобой ещё по степи погоняем, ещё кефаль ловить поплывёшь, в залив вчера целый косяк дельфины загнали, Белаш твою шаланду починил…

– Я умираю, Илья, – вдруг спокойно, перебив его, произнесла Роза. – Открой мой сундук, пожалуйста. Достань шаль – зелёную, с маками. Дай сюда. Помоги сесть.

Как во сне, он сделал всё, о чём просила Роза. Помог ей приподняться на постели, подсунул под спину две пёстрые подушки, бережно закутал её острые плечи в нарядную, усыпанную маками шаль, в которой Роза когда-то пела в тульском хоре. Затем она попросила:

– Позови всех.

Стоял вечер, красное солнце опускалось в море, в утёсах уже сгущалась темнота. Над далёкой степью, в сумеречном небе, зависла звезда – та самая, зелёная, которую Илья увидел первый раз в таборе влахов. Во дворе трактира стоял весь посёлок. Уже никто не задавал вопросов, только сотня глаз молча смотрела на появившегося на крыльце Илью.

– Она умирает… – Словно со стороны услышал он собственный голос. – Просит вас всех.

Тишина. Негромкий, тревожный шёпот. Вздох, надрывное причитание, грубо оборванное кем-то на полуслове. Люди потянулись в дом, стараясь не шуметь, не греметь сапогами. Вскоре толпа народа собралась в небольшой комнате. Те, кто не поместился, облепили окна снаружи, заглядывали в дверь. Красный свет пронизывал комнату, дробясь на ободе старого бубна и струнах висящей на стене гитары. Роза сидела на кровати, закутанная в цветастую шаль. Спутавшиеся волосы лежали жгутом на одном плече. На одеяле рядом с ней дрожал красный луч.

– Заняться вам, что ли, нечем? – вдруг спросила она, и Илья даже вздрогнул: так обычно, весело и насмешливо прозвучал её хриплый голос. – Чего притащились, люди? Своих дел нет? Много чести для меня!

Тишина. Только Фроська почти беззвучно всхлипнула на плече побледневшего мужа да вполголоса молился по-гречески Лазарь.

– Ухожу я, люди, – помолчав, сказала Роза. – Уж не поминайте лихом. Я для вас всегда хорошие песни пела. И за то, что пришли, спасибо. Теперь бог знает когда увидимся.

Тишина. Зажимая рот ладонями, на двор опрометью вылетела Янка.

– Ион, поди сюда! – велела Роза, и старый молдаванин, растолкав людей, нерешительно шагнул к её постели. – Возьми мою Кочерыжку, Ион. Я знаю, ты сына отделять хочешь, а как же Траян без лошади в хозяйстве будет? Кочерыжка молодая, ей ещё и семи нет. Только к оглоблям понемногу приучай, она ж не привыкла…

– Роза, зачем… – взмолился было Ион. Роза, поморщившись, закрыла глаза.

– Возьми, не обижай меня. У тебя семья, а мне больше ни к чему. Мирча!

Отстранив рыдающую жену, от стены отлепился молодой, нахмуренный, как ёж, болгарин.

– Возьмёшь мою снасть в сарае. Твою сеть о камни к чертям разодрало, а макрель ждать не будет. Да смотри не ходи в море по ветру! Голову иметь надо. Белаш!

Огромный контрабандист, по-бычьи опустив всклокоченную голову, подошёл вплотную, встал на колени перед постелью.

– Забери мою шаланду. В ней только дырку залатать, да ты сам и залатал ведь… А твоя лодка о камни шарахнулась в щепки. Что ж… Ты людей спасал. Тебе это на Страшном суде зачтётся, когда делишки твои тёмные разбираться будут… А ну, нагнись поближе… – Белаш наклонился, и Роза, с силой обхватив его за шею, прошептала так тихо, что услышал лишь стоящий возле Илья: – По девкам, кобель, не бегай, хватит, не щенок ведь… Думаешь, твоя Ружка не знает? Знает, да молчит… Не мучай её.

Белаш отошёл, не поднимая головы.

– Лазарь… Ты чего ревёшь, чёрт одноглазый?! Возьми вот моё кольцо, оно золотое, без обмана. Ты же меня, нечисть, замуж звал, кто этого не знает?

Юлька, девочка, забирай юбку красную. Новая почти и счастливая – в этот же год замуж выйдешь.

Спиро – седло. Черкесское, сносу не будет!

Фроська, тебе шаль. Всего два раза надёванная!

Милош, возьми кнут. От него удача будет, цыганский кнут, без барыша с базара не придёшь! А станешь о свою молодуху обновлять – с того света порчу наведу!

Симке – бубен. Старый, правда, но ещё стучит. Пляши, девочка, так, чтоб земля горела!

Мустафе – трубку.

Мариам – платок…

Иван… Фатима… Янкель… Михай… Шлойма… Янка… Кристаки… Лойзо… Петя… Ибрагим… Ульяна… Ованес… Агаша… Рахиль…

Роза прощалась со всем посёлком – медленно, разборчиво, не забывая никого, раздавая своё нехитрое богатство. В конце концов её тихой, хриплой речи уже не стало слышно за дружным плачем. Ревели женщины, повиснув на плечах мужей и прислонившись к стенам, выла, зажимая рот рукой, лежащая на полу Юлька, всхлипывала в занавеску старая Парушоя. И, обведя взглядом комнату, Илья увидел, что плачут и мужчины. Не стыдясь собственных жён, детей и друг друга, не пряча лиц, не вытирая слёз, плакали просоленные рыбаки, прокопчённые на солнце торговцы, отчаянные контрабандисты, всё перевидавшие нищие, бесшабашные воры, мастеровые, объездчики, коновалы, бродяги…

– Ну, приехали! – устало сказала Роза, откидываясь на подушку. – Вы что это, люди добрые, утопить меня решили? Всё им раздала, а они ревут! Ну, не надо, люди, братья, не надо! На собственные похороны слёз не хватит. Дай бог вам всем счастья и денег мешок. Чтобы дети здоровы были, чтобы жёны любили, чтоб мужики не обижали… – Голос Розы начал прерываться, и на бледном лбу выступила испарина, Илья отчётливо видел синие жилки, взбухшие на висках Чачанки.

– Не забывайте меня. Радости вам, удачи. А теперь – ступайте. Спасибо, что пришли ко мне, не забуду. Идите, идите.

Люди медленно потянулись к выходу. Вскоре в комнате не осталось никого, кроме застывшего у стены Ильи. Солнце за окном село, и в маленькой комнате стало темно. Возле иконы святого Николы оплывала, потрескивая, свеча. Остро пахло травой и солёной рыбой.

– Мне тоже идти, Роза? – боясь повернуться, спросил Илья.

– Подойди сюда, – негромко позвала она. Он подошёл. Молча опустился на колени возле постели. Сухая горячая рука легла ему на плечо.

– Вот, морэ, и всё.

– Роза…

– Ты, ради бога, молчи! У меня и так еле язык ворочается. Просто послушай меня.

– Я… слушаю.

– Хорошо. Попросить тебя хочу: Митьку не бросай. У него, конечно, своей родни полно, но… он в таборе жить уже не сможет. Не приучен. Держи его при себе. Там, под матрасом, деньги мои лежат… немного, но всё-таки. Возьмёте потом.

– Ладно.

– Запить не вздумай! – коротко велела она. – Кто тебя теперь на себе из кабака потащит?

– Роза! – не стерпев, взмолился он. Зажмурившись, поймал её ладони, уткнулся в них лицом. – Розка, что ж ты делаешь?! Как я без тебя?! Роза!

С трудом высвободив одну руку, она погладила его по голове.

– Сам знаешь как. Сделай так, как говорю: возвращайся на Москву. Там твоя семья. Там тебе жить.

– Ты же знаешь, я не могу… – прошептал Илья. – Она… Настя уже замужем…

– И что с того? Про детей своих забыл? Дети-то – твои, не того князя… Не должен человек без семьи жить. Ни гаджо, ни цыган. Это неправильно. Я так жила, потому что по-другому не могла. А ты можешь. Ты хороший, Илья… Если б не ты, я бы… Ай, да что теперь… Жаль, что поздно я на тебя наткнулась. И весь ты целиком – Настькин.

Шёпот Розы оборвался, она тяжело закашлялась, её рука упала с плеча Ильи.

– Иди… Иди ко мне, морэ. Обними меня, что ли…

Илья подался к ней. Обняв худое, ставшее совсем маленьким тело, осторожно положил голову на грудь Розы. Сухая ладонь погладила его по лицу.

– Холодно… – вдруг сказала Роза. – Зачем плачешь, Илья? Что ты? Нельзя…

Он и сам знал, что нельзя, но остановиться уже не мог. И, спрятав лицо на груди Розы, взвыл в голос. Она не пыталась больше его утешить. Её руки вдруг беспокойно зашарили по одеялу.

– Холодно… Боже мой, как холодно… Это снег? Да? Это буран? Засыпает?

Илья вскочил. В сером свете всходящей за окном луны он увидел запрокинутое лицо Розы. Её глаза были полузакрыты, пересохшие губы чуть шевелились.

– Замерзаем, Пашка? Замерзаем? Я не буду спать, не бойся… Митька здесь, я его согрею, не бойся… Ты обними меня… Мы вместе… Мы… Я ведь только тебя люблю, я всю жизнь… Ты не бойся, Симка тебя простит… Боже мой, холод какой… Обними меня… Поцелуй… Я не Симка, я Танька, скажи мне – «Танька»… Завалило ведь уже… Темно… Я тебя не вижу… Паша! Хороший мой! Я тебя… Я…

Тишина. Стиснув зубы, Илья поднял голову. Он успел увидеть, как потрескавшиеся губы Розы сомкнулись в улыбке. Наверное, он всё-таки успел обнять её, этот сукин сын… Чёрные глаза затянулись мутной плёнкой. Больше Роза не шевелилась. Илья поднялся с колен. Неловким движением закрыл ей глаза и, стукнувшись плечом о дверной косяк, вышел вон.

Над морем стояла луна. Двор был забит людьми, но Илья не видел никого. Дойдя до середины двора, он повалился на колени, несколько раз ударил кулаками в ещё тёплую после дневной жары землю. Роза… Роза… В трактире, с бубном, выбивающая пятками тропаки на залитом вином столе… Верхом на лошади, визжащая, весёлая… Под палящим солнцем, на мокром, залепленном рыбьей чешуёй дне шаланды – сонная, лукавая, обнажённая, мокрый медный крест меж грудей, водоросли в волосах… Перед пьяной толпой, раскинувшая руки, гневная, тёмная, с оскаленными зубами… В таборе, у костра, юбка – парусом, бубен в поднятой руке… В полной росы утренней степи, на исходящей паром траве… Звезда над ночным полем, ветер, цикады, стук копыт… Роза… За что, Господи, за что?! Илья ничком упал на землю. Никто не решился подойти к нему, и столпившиеся во дворе люди молча и испуганно слушали его хриплый, протяжный крик, больше похожий на вой.

Глава 15

Четвёртый день Москва ждала снега. Стояли последние ноябрьские сумеречные дни, минул Матвеев день, промёрзшая земля покрылась ледяными трещинками, солнце за весь день не выглядывало ни разу, скрываясь за низкими облаками. Изредка в морозном воздухе пролетала, вертясь, одинокая снежинка, москвичи радостно задирали головы, но первый снег, которого так ждали, не падал и не падал. «Вот тебе и Матвей… – ворчали извозчики, сдерживая скользящих на ледяных мостовых лошадей. – Где оттепеля-то положенные? Конец света грядёт, воистину… Зимой снегу не дождёшься!»

В церкви Успения Богородицы на Таганке царила тишина. Заутреня давно кончилась, до вечерней службы было ещё несколько часов, и храм стоял почти пустым, гулким, освещённым мягкими огоньками свечей, выхватывающими из полутьмы скорбные лики Богоматери и святых. Старенький поп у алтаря тихо разговаривал с почтительно склонившимися перед ним молодыми служками, несколько старушек бесшумно сновали вдоль стен, убирая от икон потухшие огарки. В левом притворе, перед иконой Богородицы, сжимая в пальцах незажжённую свечу, стоял Гришка Смоляков. Уже полчаса он пробовал начать молиться, но после первых же слов «Богородице, дево, радуйся…» горло сжималось, слова знакомой с детства молитвы пропадали из памяти, а вместо лика Богоматери перед глазами вставало убитое, заплаканное лицо Иринки.

Иринка пришла в Большой дом два часа назад, без мужа, без невесток, и одно это говорило, что случилось что-то из ряда вон. Так и оказалось. Испуганной Илоне и сёстрам стоило большого труда успокоить разрыдавшуюся прямо на пороге Иринку и после отпаивания водой и долгих уговоров добиться от неё объяснений. Всхлипывая, сбиваясь и поминутно отпивая из кружки остывшего чая, Иринка рассказала о том, что её муж, Федька, собирается на днях уезжать из Москвы. У Фетиньи Андреевны умер брат в Туле, осталась большая семья из одних женщин, не знающих, что делать с конюшней и торговлей, и, по мнению Картошихи, её дети, как самые близкие родственники, должны были помочь. Ехать в Тулу вызвался Федька, давно не чаявший освободиться от ярма материнской опеки. О том, чтобы оставить жену с детьми в Москве, не шло и речи. Даже то, что Иринка была на восьмом месяце беременности, не пугало Федьку.

– Он говорит – ничего, не помрёшь, цыганка, небось… – По бледному лицу Иринки бежали слёзы. – Собирайся, говорит, тебе же лучше, хозяйкой в доме будешь… Я – плакать, а он как замахнётся… Я не хочу, не хочу, мама, милая, не хочу туда ехать! Что я там буду делать? Чужие все… От вас, от хора куда мне? Боже мой, Господи, не хочу…

– Не плачь, Иришка… Не плачь, маленькая, бог милостив… – шептала растерянная Илона, сжимая мокрые от слёз пальцы дочери. – Не надо плакать, ты на сносях, повредить можешь, спаси бог… Отец, ну скажи ты ей!

Но Митро, неподвижно стоящий у окна, молчал. И лишь когда Иринка завыла в открытую на плече перепуганной младшей сестрёнки, повернул к женщинам потемневшее лицо.

– Я сам к Картошихе пойду, – мрачно сказал он. – Сам попрошу оставить тебя… хотя бы пока не родишь. Да что они – ума решились? На зиму глядя невесть куда с животом мою дочь тащить? Не вой, Ирка, сделаю я что-нибудь.

– Ох, молчи ты, Христа ради… – горько проговорила Илона.

Митро, бросив на неё короткий взгляд, снова отвернулся к окну. Было ясно: никакие разговоры не принесут результата. У Картошек уже всё решено. Вскоре плакали все: Илона, Иринка, три оказавшиеся в доме её сестры, Дашка, Настя, её невестки… Никто не заметил стоящего в дверях залы Гришку, который с минуту молча смотрел на худенькую, дрожащую от рыданий спину Иринки, а затем тихо, стараясь не стучать сапогами, вышел из дома.

Он не следил за дорогой и сам не знал, как оказался на Таганке. Со всех сторон его обступили низенькие деревянные домики, узкие горбатые улочки, небольшие пряничные церкви с оранжево светящимися окнами. Здесь жило много цыган, то и дело Гришку кто-то окликал, взмахивал рукой, скалился: «А, Смоляко, здорово! Что делаешь здесь?» Но Гришке было не до разговоров с объяснениями, и он поспешил укрыться в церкви. Здесь оказалось тихо, тепло, святые, чудилось, поглядывали участливо. Гришка купил свечу, но забыл её запалить и так и стоял перед грустной Богородицей, глядя в её большие, тёмные, похожие на Иринкины глаза и безмолвно спрашивая: что же делать теперь?

С того дождливого дня, когда Анютка сбежала с грузинским князем, прошло почти четыре месяца. Цыгане повозмущались, поохали, посплетничали и мало-помалу успокоились – тем более что покинутый муж ходил весёлым и на насмешки не злился, так что дразнить его не было никакого интереса. Сбежавшей супруге Гришка искренне желал счастья и с каждым днём думал о ней всё меньше. Гораздо более его огорчало то, что Иринка перестала приходить по воскресеньям в церковь. Гришка понимал: она ждёт ребёнка, ей тяжело выстаивать службу, но… Уже невмоготу было не видеть этих тёмных грустных глаз, родинки, тонких пальцев, держащих свечу. Пару раз он заглядывал к Картошкам, выдумав какое-то дело, – благо, было общее занятие на Конном рынке, – но, как назло, Иринка не выходила. В Большом доме она тоже не появлялась. И вот теперь как гром середь ясного неба – уезжает в Тулу. С этим дурнем Федькой, который её там совсем замучает. Что делать? Ещё раз подстеречь Иринку и снова предложить бежать вдвоём? Не поедет, дети… Собираться вслед за ними в Тулу? Жениться там на какой-нибудь цыганской девчонке для отвода глаз и хотя бы изредка видеться с Иринкой? Или собраться с духом и зарезать Федьку? Пусть смертный грех, пусть в ад на сковородку… но делать ведь что-то нужно! Не может же он без Иринки, Матерь Божья, не может никак!

Богоматерь слушала его безмолвные жалобы, горестно улыбалась, молчала. Гришка с надеждой смотрел в её тонкое лицо, беспрестанно меняющееся, как живое, в неверном освещении церкви, и ждал хоть какого-то знака. Но ответа не было.

– Зарежу Федьку! – вполголоса, угрожающе произнёс он, надеясь, что за подобные речи в храме хотя бы гром небесный прогремит, но в церкви стояла всё та же тишина.

Гришка опустил взгляд. С удивлением увидел в своих пальцах незажжённую свечу. Торопливо запалил её, кое-как воткнул и, не перекрестившись, быстро вышел из храма. Две старушки молча и осуждающе проводили его глазами.

Выйдя на улицу, он увидел двух цыганок. Это были таборные женщины в длинных сборчатых юбках, с обветренными лицами, повязанные выгоревшими от степного солнца шалями, обе босые. Та, что постарше, тёмная и хмурая, держала за руку синего от холода мальчишку в одной рубашонке. Вторая – девчонка лет шестнадцати, но уже в повязанном на замужний манер платке – укачивала на руках попискивающего ребёнка. Увидев идущего навстречу Гришку, они переглянулись.

– Романо чяво сан?[42] – осторожно спросила старшая. Гришка кивнул, и лица цыганок просветлели. Женщины подошли ближе.

Вскоре выяснилось, что они были из расположившегося рядом с заставой табора, направляющегося в Смоленск проездом через Москву, и в городе хотят отыскать родню, живущую в Донской слободе. Гришка объяснил цыганкам, как туда добраться, те посокрушались, что далеко, и принялись ожесточённо спорить: брать или не брать извозчика. Гришка посоветовал всё же взять экипаж.

– Заплутаете, ромнялэ, коли не местные. Там в переулках, как в лесу, впору блудить… А что, лошади у ваших мужей хороши?

– Слава богу, золотые кони! – важно сказала молодуха. – Ежели ты кофарь, то сходи глянь. Много времени не потеряешь, тут недалече. Они и поменять, и продать могут.

Гришка поблагодарил, постоял немного на тротуаре, глядя вслед уходящим женщинам. Подумал: впрямь, что ли, в табор наведаться? Делать больше нечего, до вечера, до выезда в ресторан, времени много, а идти домой невмоготу. Не мать, так Дашка догадается обязательно, что за печаль его грызёт. Сестра и слепая была – любую беду животом чуяла, а теперь от неё и вовсе не скроешься. Уже второй месяц только и слышишь: «Что с тобой?» да «Влюбился, что ли?» А отвечать ей что?

Цыганки не обманули: шатры и вправду расположились прямо за заставой. Это был припозднившийся табор, кочевые цыгане уже разъехались по деревням зимовать и ждать весны. Возле палаток, шевеля мордами мёрзлую траву, бродили лошади. У двух шатров тлели угли, столбы дыма поднимались к небу. Между палатками носились босые полуголые дети, за ними с лаем бежали лохматые собаки. Табор был почти пустым, цыгане ушли в город, и лишь скрюченная старуха дремала у костра да возле дальней палатки цыган в мохнатой шапке и обрезанном овчинном полушубке возился с порванной упряжью. Первыми Гришку заметили собаки и дети, помчавшиеся к нему наперегонки с воплями и гавканьем. Он невольно усмехнулся, видя чумазые, перепачканные пеплом и подсохшей глиной мордочки, рваные, кое-где залатанные рубашонки, посиневшие от холода ноги, солому и подушечные перья в спутанных волосах, белые блестящие зубы.

– Чей ты, морэ? – смело спросил мальчишка лет восьми, голый до пояса, весь в сизых пупырышках, но смотрящий прямо и независимо, как хозяин табора.

Гришка, погасив усмешку, серьёзно ответил:

– Я – московский. Смоляко.

На лице мальчишки вдруг появилось озадаченное выражение. Пристально посмотрев на Гришку, он зачем-то оглянулся на палатки. Удивлён– ный Гришка, проследив за его глазами, снова увидел сидящего к нему спиной цыгана в обрезанном полушубке. Тот, услышав голоса, отложил упряжь, не спеша обернулся… и Гришка невольно попятился. С коричневого сумрачного лица, из-под сросшихся бровей на него смотрели чуть раскосые, чёрные, с голубоватыми белками глаза отца.

– Дадо? – шёпотом произнёс Гришка.

Илья поднялся. Не спеша подошёл к сыну. Спокойно, словно они расстались вчера, поинтересовался:

– Что ты здесь делаешь?

– Лошадей глянуть пришёл, – машинально проговорил Гришка.

Илья так же машинально оглянулся на бродящих за табором коней и махнул рукой:

– Пустое дело. Стоящих ещё в Новочеркасске на ярмарке распродали.

Наступило молчание. Гришка отчаянно соображал, что бы ещё сказать свалившемуся как снег на голову родителю, но в голове не было ничего, кроме бесконечного изумления. Он думал, что отец никогда не вернётся в Москву.

– Что стоишь – садись, – полунасмешливо предложил Илья, опускаясь на землю возле палатки сам и кивая сыну на вытертый ковёр возле углей. Присев, Гришка краем глаза глянул в глубь шатра. Там спал, лёжа на спине, курчавый парень лет четырнадцати. Гришке захотелось узнать у отца, кто это, но он не решился.

Илья тем временем раздул гаснущие угли, сломал о колено и бросил в огонь пару валяющихся возле шатра веток, и пламя весело затрещало.

– Угостить тебя нечем, не варили ещё ничего. Вот подожди, к вечеру бабы вернутся…

– Далеко кочуешь? – наконец набрался смелости Гришка.

Илья коротко взглянул из-под бровей. Повернувшись к огню, ответил:

– В Смоленск, зимовать.

– А в Москву надолго?

– Как дела пойдут.

Сквозь рыжее пламя костра Гришка внимательно смотрел на отца. Он не изменился, взгляд его был таким же неласковым, разговор – таким же отрывистым. И даже вопросы, которые он задавал сыну, казались словно обрезанными:

– Вы все здоровы? Дашка давно приехала? Ребёнок родился? Как назвали? Варька с вами живёт? Ты с женой ладишь? А Илюшка? А Петька? Мать здорова?

Последний вопрос Илья задал, не поднимая глаз от земли, и разозлился на себя, почувствовав, как изменился голос, но Гришка ничего не заметил. Сначала запинаясь, а затем живее и живее он рассказывал, что дома, слава богу, все здоровы, что Дашка с мужем вернулись ещё летом, что у неё родилась девочка и назвали её Настей, что мама тоже здорова, живёт теперь в бывшем доме Макарьевны вместе с ними и по-прежнему поёт в хоре…

– Подожди-ка, подожди… – вдруг оборвал его Илья, и Гришка озадаченно смолк, увидев нахмурившееся лицо отца. – Она разве с вами живёт? Почему?

– С кем же ей ещё жить? – пожал плечами Гришка.

– А что же… муж?

– Какой муж? – поразился тот ещё больше. – Отец, тебе какую-то неправду наболтали!

– Постой… – На лице Ильи, сведя на нет всякую суровость, появилось растерянное выражение. – А… князь?

– А-а… Сбежнев, что ли? – догадался Гришка. – Так она ему отказала. Ещё летом на юге. Он давно уехал, только одно письмо в октябре было из Парижа, а боле ни слуху ни духу.

– Вот, значит, как… – медленно выговорил Илья. И замолчал надолго, глядя в огонь и зачем-то перебирая в пальцах потрескавшиеся ремни упряжи. Гришка ждал новых вопросов о матери, но Илья, не поднимая головы, спросил совсем о другом:

– У тебя дети есть?

– Нет, – неохотно ответил Гришка. Помолчав, с запинкой проговорил: – Ты разве не слыхал? Анютка сбежала…

– Нет, не слыхал. Давно? Ты её бил, что ли?

Гришка невесело усмехнулся. И вдруг, сам не зная почему и зачем, рассказал всё с самого начала. Про Анютку. Про себя. Про Иринку, про Картошек. Про дурака Федьку и даже про то, как стоял сегодня в церкви, прося помощи у грустно улыбающейся Богородицы. Илья слушал не перебивая, изредка остро взглядывал на Гришку из-под бровей, шевелил палкой угли, курил длинную трубку. Мальчишка, спящий в шатре, проснулся и, зажимая озябшие ладони под мышками, подошёл к костру. Илья молча сбросил полушубок, мальчишка мгновенно замотался в него, и вскоре наружу высовывалась только смуглая мордочка с сощуренными чёрными глазами. Глядя на заинтересованно слушающего парня, Гришка замялся было, но Илья махнул рукой, приказывая продолжать, и он заговорил снова.

Когда Гришка наконец замолчал, Илья долго, старательно выбивал о каблук трубку. Закончив и сунув её за пояс, произнёс:

– Говоришь, это дочь Митро?.. М-гм… Ну, а с ней самой ты разговаривал?

– Было… – Гришка передёрнул плечами. – Она не хочет со мной ехать, у ней дети. Уже четвёртым тяжёлая.

– И что с того?

Гришка изумлённо поднял голову. Лицо отца, казалось, ничего не выражало, лишь чёрные раскосые глаза странно поблёскивали в свете огня. Поймав взгляд сына, он пожал плечами:

– Когда цыганам дети мешали?

– То есть ты говоришь… – не веря своим ушам, начал Гришка.

– Я ничего не говорю. – Илья снова полез палкой в угли. – Тебе жить-то. Только смотри – упустишь, потом все локти искусаешь.

Гришка больше не задавал вопросов. Молча сидел, глядя в костёр, чувствовал, как бегут по спине горячие мурашки, как мешают дышать, теснясь в груди, внезапно навалившаяся радость и бесконечное удивление: как он мог сам за столько лет не додуматься до такой простой мысли? Ведь всего-то и надо было – взять Иринку вместе с её оравой… Всего-то! Такой пустяк! Святый боже, какой он дурень беспросветный…

– Отец, прости меня, я пойду, – сказал он, быстро вставая. – Мне до ночи успеть надо.

– Куда пойдёшь? – всё так же безразлично поинтересовался Илья. – Так они тебе и дадут с ней сговориться.

– А… как же? – растерялся Гришка, вновь опускаясь на место.

Илья присвистнул сквозь зубы, с сожалением проговорив:

– И в кого вы такие получились? Я за тебя думать должен? У тебя ведь, кажется, сестра есть. Дашкой зовут.

– И что?..

– Пошли её к Картошкам, лапоть. Она всё как надо сделает. Понял, или ещё раз повторить, олух царя небесного?

На «олуха» Гришка не обиделся. Улыбнувшись во весь рот, вскочил на ноги, кинул быстрый взгляд на сумрачное небо и заявил:

– Я побежал!

– Стой, жеребец, забрыкал… – Илья, крякнув, тоже поднялся. – Куда ты с ней потом денешься?

– Не… Не знаю.

На сумрачном лице Ильи сменились все оттенки издевательского изумления, но вслух он ничего не сказал. Лишь спросил:

– Деньги есть?

– Есть, но мало…

– Ладно, дам. Приедешь с ней сюда, в табор. Возьмёте мою телегу и коней.

– А…

– Мать-то знает?

– Нет…

– Скажи. Хотя нет… Лучше пусть потом Дашка.

– Спасибо, дадо.

– Пошёл прочь. Торопись!

Гришка уже зашагал было в сторону дороги, когда отец окликнул его:

– Эй, погоди…

Он тут же вернулся. Илья стоял возле костра, широко расставив ноги, снова вертел в пальцах трубку, не сводя с неё глаз. Мальчишка, кутаясь в полушубок, переводил внимательный взгляд с него на Гришку.

– Дашке про меня не говори. И никому из цыган тоже. Подойди только к Митро и скажи, что я его сегодня до ночи жду в кабаке у Парфёныча, на Рогожской. Не забудешь?

– Нет…

– Ну, с богом! – И, не дожидаясь, пока сын уйдёт, Илья нагнулся и полез в шатёр.

– Твой сын? – поинтересовался снаружи Митька. – Похожи вы.

– Заткнись! – Илья лёг на рваную перину, закинул руки за голову и прикрыл глаза. Лениво спросил сам себя: зачем ему всё это понадобилось? Ещё, не дай бог, вляпается Гришка в историю, а с Картошками шутки плохи… И кто его учит чужих жён красть? Родной отец! Вон как обрадовался, сопляк, невесело усмехнулся Илья, поскакал, как поджаренный… Только бы Дашке с матерью на радостях не проболтался. Ко встрече с дочерью Илья готов не был – не говоря уж о Насте.

Значит, она всё-таки отказала князю… К своему изумлению, Илья не обрадовался этому. Известие о том, что жена по-прежнему свободна, свалилось как снег на голову, и он чувствовал, что теперь совсем не знает, что ему делать. Тогда, ночью, когда умирала Роза, Илья поклялся ей вернуться в Москву. Он ехал сюда, чтобы повидать сыновей, Дашку, да и Мишка Хохадо с дочерью со дня на день должен появиться. Но кто же мог знать, что Настька тут будет?! Отказала князю… Безголовая… Знать бы ещё почему?

– Уж не из-за тебя, дурака… – вслух ответил сам себе Илья.

– Чего? – немедленно спросил любопытный Митька.

– Господи, замолчишь ты или нет? – горестно пробормотал Илья, вставая и выходя из шатра. – Веди гнедых сюда. В слободу, к кузнецу, погоним, перековать надо, чтоб ночью незадачи не вышло.

* * *

В девятом часу вечера на углу Верхней Болвановки и Большой Гончарной, неподалёку от дома богатых цыган Картошек, стояла извозчичья пролётка. Молодой извозчик смолил самокрутку, грел дыханием ладони, озабоченно поглядывая на падающие с тёмного неба хлопья снега.

– Эк его не вовремя разобрало, а, барин? Ну как в минут завалит, а мы на резиновом ходу? Далеко ли уедем? Эх, говорил Тимофеич, сани вывози, а я, дурень… Барин, долго ль ждать ещё?

– Жди, леший, червонец дам! – сквозь зубы рыкнул Гришка, стоящий возле пролётки и всматривающийся в калитку дома Картошек. До сих пор он не был уверен, получится ли что-нибудь.

Вернувшись из табора домой, Гришка сразу же отыскал сестру. Выслушав торопливую, сумбурную исповедь брата, Дашка, как и ожидалось, первым делом принялась реветь. Затем, едва успокоившись, кинулась отговаривать его: мол, и грех, и опасно, и Картошки не ангелы небесные, и до смертоубийства дойдёт, если поймают… Но Гришка упрямо, молча качал головой, а под конец рявкнул:

– Последний раз спрашиваю – поможешь аль нет?!

– Конечно, помогу… – икнув от неожиданности, сказала Дашка. – Что нужно?

Через полчаса, взяв с собой для приличия двух крошечных племянниц, она торжественно укатила на извозчике в сторону Таганки. Обратно вернулась уже в глубоких сумерках. Гришка извёлся, дожидаясь сестру на крыльце, и, едва увидев приближающийся экипаж, выбежал навстречу:

– Ну, что, что? Что она ответила?

Дашка сделала ему страшные глаза, показывая на выпрыгнувших следом за ней малышек, и пришлось заткнуться. Когда девочки убежали в дом, Дашка слабо улыбнулась:

– Кажется, согласна она.

– Как это – «кажется»?!

– Ну, я её на кухне подловила, говорю тихонько: «Брат мой сегодня вечером будет ждать тебя со всеми детьми на углу с пролёткой». Она сначала обмерла, смотрит на меня, глаза по плошке, ничего не отвечает… А потом как заревёт! И плачет, плачет, не останавливается… Я её за руку трясу, спрашиваю – что брату сказать? А она ни слова. Да тут ещё и Картошиха нос на кухню сунула. Не знаю я, Гриша… Может, не ездить тебе туда?

– Поеду, – коротко буркнул он.

Дашка пожала плечами и ушла. Вернулась через десять минут со своей лисьей шубой.

– Возьми, пригодится. Ехать-то долго по холоду, а Иринка в тяжести.

Сейчас эта шуба лежала в глубине пролётки. С неба ещё гуще падал снег, иногда сквозь обрывки облаков проглядывала мутная луна, и Гришка тревожился всё сильней. В доме Картошек уже не горели огни. Ну как Иринка испугалась и легла спать? Ну как не хочет ехать с ним? Ведь, ежели вспомнить, они за шесть лет и поговорить толком не смогли ни разу…

Со стороны дома донёсся чуть слышный скрип. Гришка замер, прислушался. Тихо. Он подождал немного – и звук повторился: кто-то осторожно прикрывал за собой входную дверь. Одним прыжком Гришка оказался возле высокой, без единой щели калитки. Несколько мгновений, тягучих, мучительных, – и она отворилась.

– Ты почему раздета? – ошеломлённо выговорил Гришка, глядя на бледную Иринку, на которой поверх домашнего платья была всего лишь наброшена шаль с кистями. За юбку матери держалась тщательно укутанная старшая девочка – четырёхлетняя, очень похожая на Иринку, грустноглазая Машенька. Свободной рукой она придерживала за воротник двухлетнего мальчишку, а маленького, годовалого, завёрнутого в пуховое одеяло, Иринка держала на руках.

– Тебе тяжело… Дай. – Гришка бережно принял из её рук ребёнка, прижал к себе. Мальчик заворочался, сонно хныкнул, и у Гришки похолодела спина: сейчас разревётся, и вся семья высыпется из дома… Но ребёнок прижался щекой к холодному Гришкиному кожуху, сладко чмокнул и заснул.

– Скорее, – шёпотом скомандовал Гришка, и они молча побежали через пустую, засыпанную снегом улицу к ожидавшей пролётке.

– Мать честная, сколько вас! – поразился задремавший было извозчик. – И куда с дитями на ночь глядючи?

– Не твоё дело, трогай!

– А червонец?

– За заставой получишь. – Гришка передал Иринке ребёнка, торопливо посажал в пролётку детей, помог влезть Иринке и вскочил сам. – Пошёл!

Извозчик вытянул кнутом застоявшихся лошадей, и пролётка быстро покатилась к заставе.

Всю дорогу Гришка украдкой выглядывал из пролётки – нет ли погони. Но улицы были пусты, лишь в близких к заставе кабаках слышались крики и пьяные песнопения. Дети вскоре заснули. Иринка сидела неподвижная, застывшая, глаза её смутно блестели в темноте, и Гришка видел: она смотрит на него. Он поглядел на детей, убедился, что все трое спят, и лишь тогда протянул руку. Ледяные маленькие пальцы осторожно скользнули в его ладонь.

– Ничего не бойся… Слышишь? Ничего со мной не бойся. Мы уедем далеко-далеко… Хорошо станем жить. Я всегда с тобой буду. Веришь мне? – Он говорил и говорил, стараясь словами заглушить свою тревогу, не дать беспокоиться и ей. А Иринка молча слушала, не вытирая слёз, гладя головку спящего сына и свободной рукой изредка пожимая Гришкины пальцы. Снег, всё усиливаясь, летел в лицо, залеплял ресницы. Потом вдруг прекратился, небо разом очистилось, луна осветила побелевшие холмы, и Гришка увидел, что они уже проехали заставу, что впереди – огни табора, что пролётка стоит. Затем послышался знакомый сердитый голос:

– Гришка, живой там? Сделал, что хотел?

Он выскочил из пролётки. Отец, в том же обрезанном полушубке, но без шапки, стоял рядом с лошадьми, а за его спиной, казалось, толпился, смеялся, скалился и глазел на них весь табор, от детей до стариков. Несколько смущённый таким вниманием, Гришка неловко поздоровался с цыганами, сунул извозчику обещанный червонец и под подбадривающие крики зрителей принялся вынимать из пролётки спящих детей.

– Вон как! Глядите, ромалэ, теперь можно и самому не стараться!

– Один, два… Трое! Ну, бога-атое приданое взял!

– Одна девка? Ну, слава богу, – один раз жениха искать!

Но когда из пролётки в свет высокого костра спустилась, кутаясь в лисью шубу, успевшая вытереть слёзы Иринка, насмешливые возгласы смолкли. Лишь кто-то из молодых восхищённо присвистнул, а толстая старуха с мешком на плечах довольно крякнула:

– Не прогадал, кофарё!

Смущённая Иринка поклонилась Илье. Тот сначала озадаченно молчал, вглядываясь в её лицо, затем протянул:

– Ну, кажется, помню тебя, красавица. И за что моему дурню такое счастье, а?

– Благослови, Илья Григорьич… – опустив глаза, прошептала Иринка и, как была, с ребёнком на руках, встала на колени в снег. Рядом, со спящим двухлетним мальчишкой на плече, опустился Гришка. Глядя на них, бухнулась на колени проснувшаяся Машенька, и цыгане, наблюдавшие за этой сценой, негромко рассмеялись.

– Господь бог с вами… – коротко сказал Илья, за неимением иконы перекрестив их трубкой. Затем поднял с колен Иринку, поцеловал её в лоб. – Будь счастлива, девочка. Полезай вон в телегу, не замёрзнете. Там сена мешок навален, подушки, я ещё тулуп положил. Да детей, детей укрой, путь не близкий! А ты чего стоишь – вставай! – Это уже относилось к Гришке, резво вскочившему на ноги. Илья показал ему на телегу, в которую Иринка укладывала детей.

– С лошадьми управишься? Вам лучше будет в первой же деревне на ночь остановиться. А доберётесь до Смоленска, сразу наших цыган ищите. Спросишь Андрея Калоро, если жив ещё. Если помер – к сыну его пойдёшь. Помогут. Не забудь потом матери отписать.

– Спасибо, дадо.

– На здоровье. – Илья помолчал. – Ты Митро про меня сказал?

– Да. Он тебя на Рогожской у Парфёныча будет ждать.

– Дашке не болтнул чего?

– Нет. Ей-богу, нет! – побожился Гришка и удивился, заметив на миг в глазах отца искорку сожаления. Но на вопросы не было времени, Иринка уже с тревогой выглядывала из телеги, и Илья толкнул сына в плечо.

– Давай иди к ней. С богом!

Они обнялись, Илья перекрестил сына, и Гришка побежал к телеге. Вскоре над спинами гнедых взвился кнут, лошади тронули с места, и телега, покатившись по заснеженной дороге, исчезла в темноте. Илья молча смотрел ей вслед.

– Ох, и лихой ты, морэ! – задумчиво произнёс переминающийся рядом с ноги на ногу Митька. – Такое дело в полдня обтяпать… Другие по три года собираются.

– Угу… Кому не сильно надо, те и собираются. – Илья хлопнул мальчишку по плечу, слегка подтолкнул его в сторону шатра. – Иди спать. Да огонь не упусти, замёрзнешь ещё под утро! Я в город пошёл.

– Тебе не помочь? – привычно спросил Митька. – И куда нелёгкая несёт на ночь глядя?

– Тебе забыл доложиться. Иди.

* * *

Хорошо знакомый Илье трактир в переулке близ самой Рогожской заставы всегда был тёмным, грязноватым и полным всякого сброда. «Точно как у Лазаря», – невесело подумал Илья, входя внутрь. Свободное место долго искать не пришлось: этим вечером трактир был почти пустым, без шумных и пьяных компаний, лишь в углу мирно выпивали трое нищих да ближе к буфету парились над дымящимся чаем извозчики. К севшему за стол Илье подбежал сам хозяин – горбатый хромой старичок с розовой плешью, в женском сборчатом фартуке. Илья спросил водки и солёных огурцов, но пить не стал. В трактире было натоплено, он сбросил на лавку рядом с собой полушубок, обеими руками взъерошил волосы, стряхивая с них растаявший снег. Подумав о чём-то, медленно перекрестился. И сидел, не двигаясь, глядя остановившимися глазами на бьющийся в лампе красный огонёк, до тех пор, пока не скрипнула тяжёлая дверь и в кабак не вошёл, недоверчиво осматриваясь, Митро.

Илья приподнял руку. Митро заметил этот жест и, подойдя, сел рядом. Не здороваясь, бросил:

– Ну?

Илья промолчал. Чуть погодя спросил:

– Водку будешь?

– Скажи сперва, чего надо.

– Во-первых, мой сын твою девчонку от мужа сегодня увёз. – Илья испытал некоторое злорадство, глядя на то, как Митро меняется в лице.

– Который? Ка-какую?! Господи ты боже мой!

– Гришка Иринку, – коротко пояснил Илья.

Митро схватился за голову и замер. Илья молчал, ожидая взрыва, но было тихо. Лишь спустя минуту Митро, не поднимая головы, начал тихо и увлечённо материться. Другие посетители кабака заинтересованно притихли, глядя на двух цыган за дальним столом, один из которых молча двигал пальцем по столу стакан, а другой, не переводя дыхания, ругался то по-русски, то по-своему.

– …и все мои несчастья через тебя!!! – наконец закончил Митро. – Ну на кой чёрт ты опять в Москву свалился?! Как без тебя тихо-спокойно было! Это ведь ты своего сопляка надоумил, голову положу! Ему бы самому в жисть такой фортель в башку не прыгнул!

Илья пожал плечами. Взглянув на расстроенную физиономию Митро, сказал:

– Ты не беспокойся, они со всеми её детьми уехали. Через месяц-другой, может, и вернутся.

– Они-то вернутся, а как я с Картошками разбираться буду?! – уныло поинтересовался Митро. – И какие опять разговоры пойдут? Моя дочь, от законного мужа, с тремя детьми, бог знает с кем… Тьфу! А у меня ещё две девки не пристроены! Поганцы вы все, Смолякоскирэ, каких свет не родил, вот что я тебе скажу!

Илья не стал возражать. Ещё несколько минут Митро бранился, сокрушался, высчитывал что-то на пальцах и поминал всех святых. Илья ждал. И дождался наконец тишины и последовавшего за ней короткого недоброго вопроса:

– А с чего ты явился?

Он поднял голову. Митро смотрел в упор, и от взгляда его узких чёрных глаз Илью кольнуло холодом. Точно так же смотрел Яшка – тогда, на рассвете, сжимая в руке кнутовище… Несколько месяцев, добираясь с цыганскими таборами до Москвы, глядя, как тёплая южная осень сменяется ветрами, дождями и колючим жнивьём на серых полях, как покрывается наледью дорога, как ниже и темнее становятся тучи, Илья представлял себе этот разговор, без которого, как ни крути, нельзя обойтись. Думал о том, что скажет сам, что ответит ему Арапо, с которым ещё шесть лет назад они были друзьями и кумовьями. Но сейчас все слова делись куда-то, а Митро смотрел в упор, ждал. И Илья понял, что тянуть нечего. Помедлив, он вытащил из-за голенища свой нож с длинным лезвием, с крепкой деревянной ручкой. Бережно положил его на стол, загородил рукавом от других посетителей. Митро подозрительно следил за его действиями.

– Это ещё что?

– Я тебе должен. Получи. – Митро молча смотрел на него, и Илья, в последний раз перекрестившись в мыслях, произнёс наконец то, из-за чего два месяца трясся в телеге по разбитым дорогам: – Это я тогда твою Маргитку испортил. Я, а не Паровоз. Из-за меня она убежала. И я с ней шесть лет жил. Вот…

Митро молчал. И, взглянув на Митро исподлобья, Илья не заметил в его узких глазах ни удивления, ни гнева. Митро медленно кивнул на нож:

– И что мне с ним делать? Ты знаешь, я таким делам не обучен.

– Я покажу, куда бить. Выйдем на пустырь…

– Рехнулся?! – взорвался Митро. – Чтобы из-за тебя, поганца, я грех на душу брал? Да пропади ты пропадом! Меня Настька голыми руками задушит, ежели узнает. Да забери ты его, люди смотрят! Ещё не хватало в части из-за тебя ночевать!

Илья не торопился взять нож, и Митро сам убрал его со стола. Пряча лезвие в широкий рукав кожуха, хмуро усмехнулся:

– Варьку свою благодари. Я ей поклялся.

– В чём?

– Что не трону тебя, как встречу. – Неожиданно Митро сплюнул: – Тьфу ты, чёрт таборный… Думаешь, коли б я тебя зарезать захотел, то раньше бы не нашёл? Шесть лет бы дожидался, пока ты себе совесть на базаре купишь?

Илья изумлённо поднял голову. Митро встретил его прямым насмешливым взглядом и почти весело спросил:

– А ты думаешь, я не знал? Да вы ещё в Одессе не жили, когда мне крымские цыгане на Конном рынке уже всё обсказали: и где Маргитка, и с кем, и как живёт! Ты сам не цыган, что ли? Не знаешь, как слухи доходят? И Яшка, молокосос, ещё дурить меня взялся! И чего это он так за тебя беспокоился, объясни мне?

– Не за меня, – глядя в стол, мрачно ответил Илья. – Дашка, верно, слово с него взяла…

Митро шумно вздохнул, огляделся и, увидев на столе нетронутый полуштоф, не спеша налил себе полстакана. Подумав, плеснул и в стакан Ильи. Они, не чокаясь, выпили, одновременно ткнули вилками в солёные огурцы, молча захрумкали. Илья был настолько озадачен всем услышанным, что не знал, о чём заговорить с Митро. Тот первый нарушил затянувшееся молчание:

– Куда теперь собираешься?

– В Смоленск.

– Что, и к нашим не зайдешь?

– Чего ради? Мне только с тобой переговорить надо было.

– А к своим заглянуть не думаешь? Ну, хоть из приличия?

– Слушай, чего Настька за Сбежнева не вышла? – вдруг напрямую спросил Илья, отложив вилку. – Мне Варька сказала, что у них уже всё решено было…

– Было! – сердито подтвердил Митро. – И вышла бы! Если б тебе, паршивцу, в голову не взбрело ей «Твои глаза бездонные» из кустов подвыть! Ну, что ты на меня так глядишь?! А то я не знаю, кто тогда, в Одессе, хору подпевал. Да все поняли, все, не беспокойся. И я, и Варька, и Настька прежде других! У-у, с-сукин ты сын, Смоляко… Насилу баба в княгини собралась – ты и тут ногу подставил!

– Никаких я ног не подставлял, – буркнул Илья. – Значит, плохо хотела в княгини-то.

– Ну, сукин сын и есть, – махнул рукой Митро. Через минуту он поднялся. Уже сделав несколько шагов к двери, вернулся и, наклонившись к Илье, вполголоса проговорил:

– Настьке я ни полслова не скажу, не надейся. Сам думай, как тебе лучше. По мне – так проваливай к чёртовой матери, плакать не буду. А захочешь со своей семьёй перевидаться – они теперь все в доме Макарьевны живут. Ладно, будь здоров! – Он бросил на стол нож Ильи и молча быстро вышел из трактира. Дверь за ним захлопнулась.

Илья не глядя сунул нож за голенище, медленно допил водку из стакана и опустил голову на руки. Долго сидел не шевелясь. Затем швырнул на стол полтинник, быстро встал, грохнув табуреткой, и, на ходу натягивая полушубок, вышел вон.

* * *

Ночную Живодёрку засыпало снегом. Первый в этом году, он то переставал, то снова принимался валить тяжёлыми хлопьями, облепил ветви деревьев, заставил склониться кусты сирени, выбелил улицу. Мутная луна изредка проглядывала сквозь тучи, на миг освещая молодой снег, и пряталась вновь. На воротах Большого дома сидела и уныло каркала ворона, на свой птичий лад проклиная вываливающееся из неба липкое крошево. Из-под калитки дома напротив выбрался Боська – рыжий пёс семейства Смоляковых, нехотя гавкнул на ворону, и та, снявшись с ворот, исчезла в снежной пелене.

Старая керосиновая лампа коптила нещадно, и Настя погасила её. Нашарив в темноте на подоконнике спички, запалила две свечи, отодвинула медный, весь изъеденный зеленью подсвечник на край стола. Шёл уже третий час ночи, сыновья с жёнами и детьми давно спали в соседних комнатах, а Настя до сих пор никак не могла заставить себя лечь.

В полночь к ней неожиданно заявился Митро – весь в снегу, без шапки, лохматый и злой как чёрт. С порога он объявил, что Настин любимый старший сын сегодня увёз из мужнина дома Иринку, и чем это теперь закончится – уму непостижимо. Настя всполошилась, кинулась будить младших сыновей, допытываться – кто сегодня последний разговоривал с Гришкой, но Ванька, Петька и Ефим лишь хлопали спросонья глазами да божились, что видели брата только утром, а после – нет. Растерянная, ничего не понимающая Настя попробовала хоть как-то успокоить Митро, но тот ничего не стал слушать, проворчал: «Яблочко от яблони…» и ушёл домой. И сейчас Настя одна сидела за столом на старой кухне Макарьевны, смотрела на отражающиеся в оконном стекле язычки свечей и растерянно думала: что теперь будет? И что это взбрело Гришке в голову? И как она, родная мать, ни о чём не догадывалась? И как Иринка с выводком детей, беременная, решилась на такое? И давно ли они сговорились, и как умудрялись скрываться от всех, и что теперь скажут Картошки, и не дойдёт ли до драки?

Ходики хрипло отбили три. Устав от тревожных мыслей, Настя бережно открыла футляр с гитарой. Пробежавшись пальцами по ладам, она заиграла было «венгерку», но, когда дошла до любимой, мелодичной, состоящей из тоскующих переборов, части, под окном вдруг заскрипел снег… коротко взвизгнула калитка… кто-то чуть слышно стукнул в окно… Настя, вздрогнув, опустила гитару. Стук повторился, шаги были слышны уже у крыльца. Настя встала, положила гитару на стол, сняла с крючка шаль. Устало подумала: «Ну, что ещё-то, господи?» – и пошла открывать.

На крыльце стоял Илья. Забыв отпустить ручку двери, не замечая того, что в сени с улицы заносятся хлопья снега, Настя молча, изумлённо смотрела на него. Затем вполголоса произнесла:

– Вот только тебя мне сейчас не хватало…

Муж молчал. Он почти не изменился за эти шесть лет. Лишь лицо ещё больше потемнело, осунулось, резче выступили скулы, глубокие морщины перерезали коричневый лоб, да прибавилось седины в волосах. Глаза смотрели из-под сросшихся мохнатых бровей внимательно и насторожённо. Рядом с ним стоял взъерошенный подросток в огромном кожухе. Переводя взгляд с мальчишки на мужа, Настя растерянно вздохнула:

– Что ж на пороге-то мяться? Заходи…те.

Илья опустил глаза и неловко шагнул через порог, протолкнув впереди себя Митьку.

Ему стоило больших трудов, вернувшись из трактира в табор, растолкать храпящего на весь шатёр дитятю и заставить идти с собой на другой конец города. Но Илья малодушно посчитал, что, если он явится с мальчишкой, Настька по крайней мере не сразу его выгонит. Сейчас Митька замер у двери, не сводя с Насти глаз. Та улыбнулась, погладила его по спутанным волосам.

– Ты что на меня так смотришь? Чей ты, как зовут? Снимай кожух. Замёрз, поди?

– Ничего, мы привычные, – солидно ответил Митька, с удовольствием выпутываясь из безразмерного кожуха и стуча по полу валенками. – Я из прохарей, Дмитрий Палыч.

– Есть будешь, Дмитрий Палыч? – без тени улыбки спросила Настя.

– Спасибо, нет. Вот ежели бы соснуть чуть-чуть, так и в рай не надо…

– Пойдём. Да не бойся, там мои сыновья спят. Положу тебя с младшими. – Настя взяла Митьку за руку, повела в комнаты, бросив через плечо Илье: – Ты раздевайся и садись.

Илья медленно пошёл из сеней на кухню. Всё тут было ему знакомо: и огромная белёная печь, и горшки на полках, и ухваты с кочергами в углу, и пестроватая, местами порванная занавеска, перегораживающая кухню надвое. Двадцать лет назад там, во второй половине, на огромной кровати спала хозяйка – добродушная, толстая Макарьевна, страстно обожавшая цыганские романсы и всегда сдававшая комнаты хоровым цыганам. Они с Варькой, когда были молодыми, обитали здесь целых полгода.

Значит, они тут все теперь живут, его семья… Что ж… Конечно, лучше своим домом, в Большом-то и без того повернуться негде. Илья прошёлся по кухне, поправил фитилёк моргающей свечи. Заметил лежащую на столе Настину гитару, взяв её в руки, присел на скрипнувший табурет. Машинально проверил настройку. Глядя в окно, на кружащийся снег, вполголоса напел старую песню, которую когда-то любила Варька: «Ай, доля мири горька, рознесчастно, дэвлалэ…»

От двери донёсся шорох, и Илья, вздрогнув, осёкся. Настя, кутаясь в большую шаль и прислонившись к дверному косяку, стояла на пороге кухни. Илья смущённо отложил гитару. Настя, подойдя, молча взяла её, убрала в футляр.

– Устал мальчик, – спокойно, не поднимая глаз, проговорила она. – Повалился и уснул сразу же, подушки не успела дать. Кто он тебе?

– Родственник.

– Что-то я не слышала про твою родню прохарэнгирэн.

Илья промолчал. Дождавшись, пока Настя сядет напротив, спросил:

– Ты про Гришку с Иринкой уже знаешь?

– Да, Митро заходил. Это ты устроил, что ли?

– Ну, я… Арапо тебе сказал?

– Нет. – Настя усмехнулась. – Сама додумалась. Где Гришка тебя нашёл?

– В таборе, пришёл коней смотреть… Я его в Смоленск отправил, там наши зимуют сейчас. И… и сам туда же поеду, так что не бойся. Со мной не пропадут они.

– Ты откуда?

– Из Крыма.

– Далеко.

– Здесь проездом. Ненадолго.

– Хоть на этом спасибо.

– Если скажешь – уйду.

– Зачем? Дай мальчику отдохнуть. И сам посиди, хоть погляжу на тебя. Столько лет не виделись.

– Как дети-то? Ефим не женился ещё?

– Нет, слава богу.

– Я ему невесту нашёл. Из наших же, Мишки Хохадо девчонка, красавица, поёт хорошо… Должно быть, скоро явятся сюда, так вот чтобы ты знала. Посмотришь, своё слово скажешь.

– Ну, значит, женим… Где это ты Мишку встретил? Я его лет двадцать не видела – жив, оказывается… Фешка при нем?

– В Одессе, он сейчас с влахами болтается. А с Фешкой они разбежались давно…

Ещё несколько минут они обменивались короткими фразами, затем разом замолчали, и в наступившей тишине стало слышно, как тикают ходики и в печной трубе ворчит ветер. Илья смотрел на розоватый круг света на столе. Понимал, что надо убираться. Что и являться сюда не стоило. Что лучше бы она дверь захлопнула перед его носом, всё проще было бы, а теперь вот как уходить? Что ей сказать? И что отвечать, если Настька спросит: «Зачем пришёл?» Хотя она не спросит… Сидит спокойная, будто вчера расстались, молчит, кутается в шаль. Он уйдёт – она ляжет спать, только и всего. Шесть лет прошло… чужие они теперь. «И что вдруг в голову взбрело? Зачем потащился сюда? – с неожиданной злостью подумал он. – Да ещё среди ночи заявился. Про Ефимову невесту и написать можно было бы… Кто, ну кто мог подумать, что Настя не пойдёт за князя?!»

– Что с тобой, Илья? – вдруг спросила она. – Ты меня слышишь?

– Прости. – Илья мотнул головой, отгоняя невесёлые мысли. – Слышу.

– Нет, не слышишь ты ничего. Я тебя в третий раз уже спрашиваю – когда Мишка с невестой в Москву приедет? На чьи деньги свадьбу играть будем? Ты сам останешься или нет?

– К Покрову явятся. Свадьба вся наша, они нищие совсем. Может, и останусь, я… я сам ещё не знаю. – Илья смешался под пристальным взглядом Насти. Снова тоскливо подумал: «Уйти бы скорее…»

– Может, ты торопишься? – не сводя с него глаз, произнесла Настя. – В таборе тебя ждёт кто-то? Сказал бы сразу…

– Да… тороплюсь. – Илья резко поднялся. – Меня… меня цыгане ждут, на рассвете съезжать собрались. Я пойду, Настя.

– С богом, – ровно отозвалась она, тоже поднимаясь.

– Разбуди Митьку.

– Не надо. До рассвета ещё долго, я его на извозчике утром к тебе отправлю. На какой заставе стоите?

– За Рогожской, – проговорил Илья, уже идя к двери. Надо было хотя бы попрощаться по-человечески, но он уже сам не узнавал своего голоса, и чего ради лишний раз позориться? «Вали, вали отсюда, дурак старый, вали… Нет у тебя здесь никого и не будет, трогай…» Он уже шагнул через порог, когда словно какой-то чёрт толкнул его в спину – и Илья обернулся.

Настя стояла у стола, тяжело опираясь обеими руками на его край. Шаль, упав с её плеч, лежала на полу. Илья увидел странно заострившееся, по-детски растерянное лицо, блестящие от слёз глаза, две светлые дорожки, бегущие по щекам. «Плачет, – ошеломлённо подумал он, отпуская дверь. – Почему?» Отойдя от порога, не сводя глаз с лица жены, Илья подошёл к ней вплотную, осторожно коснулся руки, судорожно сжимающей край столешницы… и сел на пол у Настиных ног.

– Настька…

– Илья…

– Настька… Настька, не молчи. Не молчи, не молчи! Я… я же понимаю всё… Прости, не должен был приходить. Не утерпел. Шесть лет ведь прошло… Дети… Невеста для Ефимки… Ты ведь знать должна была, что я её просватал, а то бы явился Мишка Хохадо, а ты ни сном ни духом… Не годится, не по-цыгански это… Да… Да и это тоже чепуха. Хочешь, чтобы ушёл, – уйду, клянусь… Да не молчи ты, ради бога!

– Тише… Детей перебудишь.

– Им-то ты что про меня говорила? – глядя в стену, спросил Илья.

– Ничего.

– Ка-ак?..

– А вот так. – Настя вдруг всхлипнула. – Не их дело отца судить. Гришка, кажется, знал что-то, но молчал. А другие… Я ведь даже раза три к тебе ездила.

– Как это? – совсем растерялся он. Потом сообразил, опустил взгляд. Хмуро буркнул:

– А на самом деле где была?

– Да у тётки Карпы в Вишере сидела. Меня там никто не знает.

Илья закрыл глаза. Снова наступила тишина, прерываемая лишь свистом ветра в трубе. Потом коротко прошуршала ткань платья: Настя села на табуретку у стола. Илья перевёл дыхание. Не поднимая головы, пробормотал:

– Уйти мне?

– Как знаешь.

– А… ты?

– Я?.. – Не то всхлип, не то усмешка. – Что я… Видишь – реву опять, как дура. Иди уж сюда, проклятье моё… Видно, не судьба мне от тебя избавиться.

Илья, не вставая с пола, потянулся к Насте. Молча уткнулся в её колени, в тёплые складки старого домашнего платья. Вот и всё. Словно не было этих лет. Долгих шести лет.

– Не могу я без тебя, Настька… Не могу – и всё. Прости меня… если получится, конечно. Я своё отбегал. Согласна ещё со мной жить – останусь. Скажешь уйти – уйду. Думай, как лучше тебе.

Она погладила его по волосам. Снова всхлипнула.

– Ну, чего ты плачешь-то?

– Не знаю. А ты сам почему дрожишь? Успокойся, встань, по полу сквозит. Давай, давай, отцепись от меня, пока пополам не разорвал. Никто не отнимет. Не дал, чёртов сын, княгиней стать…

Она вдруг разрыдалась. Илья испуганно поднял голову – и увидел, что Настя не плачет, а смеётся, торопливо вытирая ладонью бегущие по щекам слёзы.

– Ну, что глядишь? Встань, говорят тебе! Не дай бог, из детей кто проснётся, увидит… – Настя насильно заставила его подняться, сесть на табуретку и быстро вышла из комнаты.

Через минуту она вернулась, прижимая к себе бутыль зелёного стекла и два стакана. Налила вина, поставила перед Ильёй. Он выпил. Настя налила ещё, он проглотил и это. Третий стакан налил себе сам, и лишь после него унялась противная дрожь, от которой тряслось, как в ознобе, всё нутро. Сидящая рядом Настя молча отпивала вино из своего стакана, и Илья чувствовал, не поднимая глаз, её пристальный взгляд.

– Совсем не берёт тебя, что ли? – серьёзно спросила она, когда он налил себе в четвёртый раз. – Может, водки принести?

– Не надо. – Илья отодвинул стакан, поднялся, заставил встать и Настю, притянул её к себе. Теперь уже вздрогнула она, пытаясь отстраниться.

– Ну что ты, Илья… С ума сошёл? Нам с тобой уж лет-то сколько? Ну, что ты делаешь, паскудник? Илья! Детей полон дом, внуков! Тьфу, каким был, таким и остался… Ж-жеребец ахалтекинский… Намучаюсь я ещё с тобой.

Он молчал, уткнувшись лицом в тёплые волосы жены. Потом не выдержал, спросил:

– Слушай… Тебе хоть хорошо со мной было когда-нибудь? Хоть на час? На минутку? Все говорят – мучилась только…

– Не знаю, – подумав, медленно сказала Настя. – Без тебя – мучилась, это точно. Отпусти меня, Илья. До утра, что ли, так стоять будем? Фу, как от тебя винищем несёт…

Настя высвободилась из его рук, отдёрнула занавеску, перегораживающую большую кухню на две части, и Илья увидел застланную лоскутным одеялом огромную кровать Макарьевны. Настя откинула одеяло, взбила подушки, разделась и легла.

– Задуй свечи, – услышал Илья её сердитый голос. – И иди куда хотел, скатертью дорога.

– Я к тебе хотел… – Илья дунул на свечи так, что одна из них вывалилась из подсвечника, торопливо стянул сапоги и, как был в одежде, полез под одеяло. В темноту, в тепло – к Насте.

* * *

Утром в окне сияло солнце. Открыв глаза, Илья с минуту не мог понять, где он находится, и озадаченно разглядывал низкий потолок, паутину в углу и солнечные пятна на домотканом половике. Затем повернулся, увидел рядом с собой Настю, её полураспущенную косу на подушке, чуть разомкнутые во сне губы. Скосив глаза, заметил на полу у кровати свою скомканную одежду, смущённо улыбнулся, вспоминая, как вчера в потёмках, яростно чертыхаясь, под Настин тихий смех сбрасывал рубаху со штанами, а пуговицы разлетались по всей комнате. Настя рядом заворочалась, сонно прошептала что-то, но глаз так и не открыла.

Из-за занавески доносились уютные домашние звуки: шарканье шагов, шелест юбки, тихий звон посуды. Поняв, что проснулась одна из невесток, Илья растерянно сел на постели, соображая, что теперь делать. Они ж его ещё девчонками видели, не вспомнят сразу. Вылези он сейчас из Настиной кровати – что подумают?.. Но в это время та, что возилась с посудой на кухне, вполголоса запела. Через мгновение Илья уже торопливо натягивал штаны и ругался, не попадая ногами в сапоги. В конце концов он отбросил их и вылетел на кухню босиком.

Дашка стояла спиной к нему, скребя над миской картошку. Услышав шаги, дочь обернулась, всплеснула руками, ахнула. Картошка упала на пол и покатилась под стол. Нож утонул в миске с водой. Илья увидел устремленные на него чёрные, ясные, чуть раскосые, испуганные и радостные глаза.

– Чяёри…

– Дадо! – Дашка кинулась к нему на шею.

– Ты видишь меня? Девочка моя, ты правда меня видишь?!

– Вижу… Я всё теперь вижу… Дадо… господи, отец… да как же ты… Как же ты…

Илья прижал дочь к себе, почувствовал, как колотится, лихорадочно бьётся у самой его груди Дашкино сердце, закрыл глаза. И вдруг ясно увидел звезду над степью. Одинокую зелёную звезду в чёрном небе. Ту самую, которую, как Илья думал, ему никогда не доведётся увидеть вновь.

Примечания

1

Сестрёнка.

(обратно)

2

Вы, цыгане.

(обратно)

3

Девочка моя.

(обратно)

4

Господи.

(обратно)

5

Звёздочка.

(обратно)

6

Нецыган.

(обратно)

7

Барышников.

(обратно)

8

Давайте.

(обратно)

9

Ремень для стягивания хомута под шеей лошади.

(обратно)

10

Обращение к мужчине-цыгану.

(обратно)

11

Из рода Арапо? Московские?

(обратно)

12

Отец.

(обратно)

13

Этническая группа украинских цыган.

(обратно)

14

Нецыган.

(обратно)

15

Пошли Бог счастья большого.

(обратно)

16

Девчата.

(обратно)

17

По-цыгански.

(обратно)

18

Не по-цыгански.

(обратно)

19

Ребята.

(обратно)

20

Моя.

(обратно)

21

Пойте!

(обратно)

22

Хватит, прошу тебя.

(обратно)

23

Боже.

(обратно)

24

Какой цыган важный…

(обратно)

25

Тётя.

(обратно)

26

Давай, мальчик.

(обратно)

27

Убью, сукин…

(обратно)

28

Милая…

(обратно)

29

Илья задаёт этот вопрос, потому что имя Роза распространено среди крымских (татарских) цыган.

(обратно)

30

Девушку-нецыганку.

(обратно)

31

Я ухожу?

(обратно)

32

Убью! Смотри, как барин глядит!

(обратно)

33

Какой маленький, боже мой…

(обратно)

34

Боже мой, пропали!

(обратно)

35

Парень.

(обратно)

36

Евреев.

(обратно)

37

Выходите.

(обратно)

38

Мы – русские цыгане!

(обратно)

39

Господи великий.

(обратно)

40

Букв.: будьте счастливы (приветствие).

(обратно)

41

Северо-восточный ветер.

(обратно)

42

Ты цыган?

(обратно)

Оглавление

  • Глава 1
  • Глава 2
  • Глава 3
  • Глава 4
  • Глава 5
  • Глава 6
  • Глава 7
  • Глава 8
  • Глава 9
  • Глава 10
  • Глава 11
  • Глава 12
  • Глава 13
  • Глава 14
  • Глава 15 Fueled by Johannes Gensfleisch zur Laden zum Gutenberg

    Комментарии к книге «И нет любви иной…», Анастасия Вячеславовна Дробина

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!