Нора Лофтс Цветущая, как роза
ВСТУПЛЕНИЕ
Шеда Вуди повесили сентябрьским днем, когда природа меняла свой облик. Было довольно прохладно, когда я вышел из дому и направился через поля по тропинке, окутанной голубым туманом. На мокрой от росы траве оставались мои следы. Но вскоре над кронами деревьев зарделось солнце, и, когда я добрался до Маршалси, туман рассеялся. Мое лицо и руки, влажные и липкие от тумана, отогревались на осеннем солнце. Васильки и кусты черной смородины, растущие вдоль тропы, все еще сохраняли влагу и сверкали на солнце серебряными росинками. Я шел быстро, но, свернув на тропу, ведущую к большой дороге, замедлил шаг и не спеша рассматривал только что вспаханную стерню, любуясь яркой зеленой свежестью, которая приходит на пастбища вместе с сентябрьскими дождями, сменяющими августовскую жару. Листья на деревьях начинали желтеть. Это был слишком прекрасный день для смерти, даже для тех, кто стар и кому чужды наслаждения, — а Шед был не из таких. Дойдя до конца последнего поля и ступив на изрезанную бороздами дорогу, я остановился в изумлении. Никогда еще, кроме ярмарочных дней, не видел я такого наплыва людей. Их взгляды устремились к Маршалси, а лица были возбуждены. Многие ехали верхом, немало было и пеших, неспешно ковылявших по дороге, — женщины, придерживавшие юбки, мужчины свободно вышагивавшие, дети семенившие сзади, как молодые телята и жеребцы. На меня никто не обращал внимания. Дорога заканчивалась у зеленой лужайки возле Черч Корнер, и, обогнув его, мы увидели виселицу, вонзавшуюся в бледную чистоту неба. Она стояла здесь издавна: когда-то на ней болтался разбойник Боб Финч, потом Дейв Парсонз, убивший своего хозяина, — не без основания, как говорят. Несмотря на это, виселица всегда была для меня частью зеленой лужайки, и до того, как там повесили Шеда, я придавал ей не больше значения, чем церкви, дому приходского священника или вывеске постоялого двора. Однако, с того самого дня я уже никогда не мог равнодушно смотреть на нее. Да и сейчас еще мертвое дерево или какие-то скрещенные бревна старого сарая пробуждают во мне болезненные воспоминания.
Глашатай шел впереди — мы слышали его, еще не выйдя на дорогу. Казалось, что он получает особое удовольствие от происходящего, приступив наконец к настоящему делу после долгих монотонных недель и месяцев. Его громогласный низкий рокот со всякими непонятными «посему» или «имярек» придавал всей сцене яркость и торжественность. В действительности же история была довольно проста. Шеда Вуди приговорили к повешению в это ясное погожее утро за то, что он своим кузнечным молотом убил сектантского шпиона, пытавшегося арестовать старого приходского священника Джарвиса во время службы, которую тот вел не в своей церкви, а в Хантерс Вуде. Несколько прихожан, заметив сектантского наблюдателя, спрятали священнослужителя в кузнице. Люди короля (или, как мы называем их, королевская рать, или сектанты, или кларендоны) силой пытались вытащить старика, но в этот момент в кузницу вошел Шед. Он взял свой молот и нанес удар. Вот и все. По иронии судьбы Шед, будучи примерным прихожанином, никогда, однако, не был сторонником отца Джарвиса, а принимал нового священника так же как большинство вещей в этом мире, за исключением несправедливости, — с улыбкой и снисходительным видом. Но это не спасло его. Он не просто совершил убийство, он напал на кларедона во время исполнения служебного долга. Именно так и трактовалось его преступление. Даже сегодня, в криках глашатая нападение на слугу короля упоминалось в первую очередь, как будто это и было основным обвинением, что собственно и соответствовало действительности. Ударить простого человека в порыве гнева и непреднамеренно убить его считалось проступком, за который, как правило, преступник не расплачивался своей жизнью.
У подножия виселицы стояли солдаты, оттесняя толпу от пространства, где должна была остановиться телега. Я стоял почти в самой середине толпы, спиной к церкви. Солнце уже начало пригревать. Женщины расстегивали воротнички быстрыми машинальными движениями, мужчины суетились, вытирая то и дело потные лица тыльной стороной ладони.
Прямо возле меня раздался зычный голос тучного крестьянина:
— Да, жалость-то какая. Что бы он там ни содеял, это был лучший кузнец в округе. Кто теперь сможет подковать мою чертову кобылу?
— Тише, тебя услышат, Альфред, — прервал его испуганный голос.
Обернувшись, я увидел женщину, дергающую за рукав тучного мужчину. Заметив мой взгляд, она ткнула мужа локтем в бок и многозначительно на меня посмотрела. В те времена было небезопасно выражать свое мнение. Фермер и его жена проворно скрылись в толпе. Но на слова пожилого крестьянина откликнулся другой, задумчиво проговоривший:
— А если понадобится наконечник для плуга, вот как мне например? Да, Шеда всем будет недоставать, но мне, особенно.
Вдруг что-то всколыхнуло толпу. Я говорю «что-то», потому что не могу выразить это словами. То были не шепот и не движение, а нечто, трудно поддающееся определению. И мне передалось оно — что-то вроде содрогания и я не сомневался, что именно оно прокатилось в сознании всех присутствующих, хотя у некоторых содрогание ужаса быстро сменилось трепетом возбуждения. Телега приближалась! И тут я впервые задумался, зачем пришел сюда. Не из любопытства, это уж наверняка: ведь я не присутствовал при казни Дейва Парсонза или Боба Финча. И не любовь к Шеду привела меня; вряд ли кто-либо решится пройти пять миль, чтобы посмотреть, как болтается на веревке объект его привязанности! Полагаю, что где-то в глубине моего сознания таилась призрачная надежда на чудо. Просто не верилось, что Шед, такой добрый, такой жизнерадостный, такой хороший человек, может быть казнен как лютый злодей. Но именно это и свершилось у меня на глазах. Телега подъезжала медленно. На Шеде были его лучшие домотканые штаны и белая рубаха с расстегнутым воротом, который облегал его смуглую мускулистую шею. Руки были туго связаны за спиной. Палач и неизвестный мне человек ехали в той же телеге, на бортах которой лежала неотесанная доска в виде скамейки.
Кучер остановил телегу как раз под висельной балкой. Солдаты поплотнее сдвинулись плечом к плечу. Незнакомый человек обратился к Шеду, который улыбнулся ему в ответ. Я увидел блеск его белых зубов в темных зарослях бороды. И вдруг, в самый решающий момент, в переднем ряду толпы протяжно и пронзительно заголосила женщина. Я попытался разглядеть ее. Кем она приходилась Шеду? Насколько я знал, у него не было ни матери, ни сестры, ни жены. Может, это просто какая-то изнуренная тяжелой работой крестьянка, которой не сиделось дома? Она всполошила толпу, но мне так и не удалось увидеть ее. Пока ее успокаивали, все необходимые формальности были соблюдены. Незнакомец спустился с телеги, Шед и палач стали на доску, веревку набросили на шею Шеда. Теперь мне стало хорошо видно Шеда, стоявшего на высоте доски, и я заметил, что его лодыжки тоже связаны. Палач спустился с телеги, и она тронулась. Тело Шеда всем своим весом натянуло короткую веревку. Над толпой взметнулось короткое «Ах!». Я пытался отвести глаза, смотреть поверх толпы, на небо, на деревья за лужайкой, но не мог оторвать взгляда от тяжелого тела, быстро поворачивавшегося из стороны в сторону. Я с ужасом наблюдал, как темнело его лицо, нос и лоб. Рот открылся, вывалился язык, а могучее тело вздрагивало и извивалось в агонии. Он был еще жив. О, Боже, ты мог бы дать ему умереть сразу! Я почувствовал, что больно закусил пальцы, но не слышал, как изо рта моего начали вырываться звуки, похожие на писк перепуганного щенка, не понимал, что проталкиваюсь сквозь толпу. Я очнулся прямо перед солдатами, не помня, как пробрался туда. Мои глаза были прикованы к лицу человека, медленно умиравшего от удушья. И приблизившись к нему, я до такой степени ощутил ужас, порождаемый жестокостью и насилием, будто это было что-то осязаемое. В тот день я впервые испытал это чувство, и с тех пор оно нередко охватывало меня. Тогда же мне показалось, что душат меня. Я не видел ничего, кроме этого ужасного лица, этих дергающихся конечностей. Сердце мое бешено колотилось, и я судорожно хватал ртом воздух. На мгновение в голове промелькнуло, что я умираю. И почти сразу же появилась другая мысль, такая четкая, такая реальная, что я почувствовал облегчение и опустил руки с искусанными пальцами. Я понял, что пришел на казнь только по одной причине. Я ждал чуда. Но чуда не произошло. Бог не пощадил Шеда и не облегчил его страданий. Я должен стать посланником Бога.
Я пригнулся. Моя голова, словно наконечник стрелы, проскочила между двумя солдатами, стоявшими передо мной. Я оказался прямо под виселицей, и связанные ноги Шеда висели над моей головой. Я подпрыгнул, ухватился за них руками и повис. И тут же почувствовал, как тело подалось вниз, услышал, как треснули шейные позвонки.
Один из присяжных, сэр Невил Стоукс, пророкотал:
— Подать сюда этого мальчишку.
И сержант, схватив меня за плечо, стал грубо проталкивать вперед. Я видел перед собой раскрасневшееся от гнева лицо, но страха не было. Потрясения последних пятнадцати минут опустошили меня, вытеснив на мгновение все, кроме горя.
— Какого черта ты вмешиваешься, когда вершится правосудие, ты, маленький негодник? — яростно заорал он. — Отвечай, или ты проглотил язык? Какого черта, а?
Очевидно, он наслаждался сценой королевского правосудия, которое сам же и представлял. Что мог я ответить этому человеку? Сказать, что избавил Шеда от мучений, как поступил бы и с попавшим в западню кроликом? Сказать, что сделал это, чтобы положить конец и собственной боли? Он не понял бы. Я не сказал ничего. Думаю, что мое молчание он расценил как вызов, потому что, когда вновь заговорил в голосе его слышалась злоба:
— Денек-другой в Брайдвелле на хлебе и воде ему не повредят. Может, это научит его, что наглым маленьким щенкам не позволено расталкивать солдат его величества и вмешиваться в процесс правосудия. Уведите его и заприте.
Я заставил себя поднять голову и посмотреть ему прямо в глаза; и в этот момент другой человек склонился с высоты своего седла и сказал:
— Простите, пожалуйста, сэр Стоукс. Как тебя зовут, парень?
— Филипп Оленшоу, — ответил я.
— Так я и думал, — кивнул человек, спросивший мое имя.
— Черт меня подери, — выругался Невил. Он смотрел на меня злым взглядом своих выпученных глаз. Так это несчастье бедняги Оленшоу? Ладно, сержант, отпустите его.
Я повернулся и заковылял прочь, стараясь держаться как можно прямее. За спиной у меня раздался смех. В первый раз за все мои двенадцать лет, с горечью отметил я про себя, имя отца сослужило мне добрую службу. Полагаю, эта моя мысль нуждается в пояснении, и хотя мне бы не хотелось долго останавливаться на событиях своей жизни, все-таки придется упомянуть о некоторых из них. Мой отец — сэр Джон Оленшоу, и если имя это сегодня ни о чем не говорит постороннему слушателю, то это просто еще одно подтверждение разрушительной силы времени. Когда-то моего отца знали все. По преданию, король Чарльз Великомученик после битвы при Нейсби сказал ему: «Если бы у меня было хотя бы втрое больше таких, как ты, победа была бы за нами». И я охотно верю в это, так как мой отец был сродни полководцам — прямолинейный, беспощадный и отважный, и насколько я могу судить, все Оленшоу обладали именно этими качествами, что делает удивительным сам факт моей принадлежности к этой семье. Но отвага и беспощадность, и даже прямолинейность, не могут противостоять истории, и мой отец, лишенный всех своих земель, отправился в ссылку вместе со своим молодым королем. Во Франции ему сопутствовала удача, так как слава его как фехтовальщика и солдата летела впереди него. В то время как Чарльз Стюард испытывал муки голода и горечь презрения, Джон Оленшоу занимал высокий и почетный пост во французской армии.
За два года до Реставрации он достаточно укрепил свое положение, чтобы обзавестись женой. Она была дочерью эсквайра из Суффолка, который, несмотря на свои роялистские симпатии, никогда не проявлял достаточно политической активности, чтобы поставить под угрозу свое состояние. Мои мать и отец поженились в Париже, и я часто пытался представить себе эти два года их супружеской жизни. Она была молода и привлекательна, насколько я знаю, но провинциальна, неотесана и мало искушена в тонкостях того света, в котором вращался отец. И я могу представить себе, насколько она была потрясена, узнав, что этот брак был для отца лишь небольшим интервалом в его романе с французской любовницей — женщиной, известной мне под именем мадам Луиз. Не желая или не находя в себе сил бороться за благосклонность собственного мужа, она удалилась в деревню, и там в терзаниях, только одному Богу известных, ожидала моего появления на свет. И то ли по неосторожности или невежеству, а может, и пытаясь забыть о своей сопернице, она решила взять новое препятствие на необъезженной лошади. Лошадь вернулась домой без всадницы, а мою мать нашли в яме бездыханной с новорожденным младенцем и старой француженкой, которая была моей повитухой и потом, сняв с себя юбку, завернула меня. Я пришел в этот мир на добрых два месяца раньше срока, и это наверняка стало впоследствии причиной моего слабого здоровья.
Это несчастье не заставило моего отца роптать на судьбу. У него был сын, состояние жены, а вскоре появилась и возможность получить назад свои владения. Англия к этому времени устала от пуританского правления, и молодой король, исхудавший, загорелый и помудревший, вернулся на родину с твердым намерением не отправляться больше ни в какие путешествия, и при этом, не оставляя без внимания преданных ему в свое время людей.
Поместье Маршалси со многими акрами присоединенной к нему земли было возвращено во владение отца. Он позже получил ежегодную пенсию в пятьсот фунтов и гарантию королевской аудиенции в любое время. Мадам Луиз вскоре обосновалась в Маршалси, став хозяйкой дома. Она была стройной, как тростинка, и могла бы стать идеальной парой моему отцу, если бы он встретил ее немного раньше. Но к моменту их знакомства ей было уже далеко за тридцать — возраст не для рождения детей; и, несмотря на свои прекрасные манеры и утонченность, она все же была из низов — откуда мужчины Оленшоу подбирали себе женщин для развлечения, а не для женитьбы. В период нашего общения с ней, когда я был уже достаточно взрослым, чтобы оценить ее женские достоинства, она все еще была неотразимой красавицей с неукротимым нравом и всепоглощающей страстью к моему отцу, которую ничто не могло поколебать. Будь я нормальным ребенком, моего отца вполне устраивала бы свобода от домашних уз. Но, увы, его единственный сын был калекой от рождения. Сначала увечье было не столь заметно, и я полагаю, что мои первые неустойчивые шаги не вызывали никаких подозрений. Но к возрасту пяти-шести лет разница между моими ногами выросла вместе со мной, и левая нога была уже на три дюйма короче правой, а также тоньше и слабее. Врач из Колчестера, который наверняка был осведомлен больше в физике, чем в медицине, посоветовал привязать вес к больной ноге: предполагалось, что это поможет «вытянуть» конечность, и в течение шести месяцев я ковылял, как хромая кобыла, сначала с тремя, затем с четырьмя, и в конце концов с шестью фунтами свинца, прикрепленного к лодыжке. Мне и так было очень тяжело передвигаться, а вес еще больше усложнял дело, но мой отец всегда охотно отказывался от хозяйственных дел, охоты, верховой езды или игры в карты, чтобы погулять со мной, воспитывая во мне упорство и волю. Даже в постели мне не давали передышки, нога с грузом должна была свешиваться с кровати, чтобы «вытягивание» продолжалось и во сне. Немудрено, что отец, выйдя из себя, называл меня «жалкое отродье». Да, действительно, я был ребенком глубоко несчастным, изможденным, окованным в кандалы, с растущим сознанием своей неполноценности. Как раз в это время начали говорить об «обращении» крови, и один из друзей отца посоветовал ему повезти меня к доктору Форстеру, который проводил чудесные исцеления замедляющих или ускоряющих движение крови. Итак, мы отправились в Лондон, я сидел с отцом, сзади следовал грум с багажом, подарками для друзей отца и пустым саквояжем, который на обратном пути должен был наполниться всякими безделушками для мадам Луиз. Мы поселились в «Верном трубадуре» в Стренде, и там нас начал посещать доктор Форстер. Я лежал в кровати со жгутом на правой ноге, чтобы задержать движение крови, и мешками с горячим песком на левой ноге, чтобы усилить его. Он, несомненно преуспел в первой части своего замысла: моя здоровая правая нога онемела, но куда бы ни направлялась изгнанная кровь, она не достигала моей немощной левой половины. Нога оставалась такой, как и была, — сморщенной и короткой, хотя горела адским пламенем. Тем временем, я должен был глотать горькие и вызывающие тошноту снадобья, а также — прелюбопытнейшее сочетание пыток кварту подогретого эля в день. Мою ногу измеряли каждые три дня. Каждый вечер с правой ноги снимали жгут, и я содрогался от мысли о том, что его наложат снова. Временами я рыдал и протестовал, тогда отец начинал бушевать, ругая меня, тупость врачей и безрассудство моей матери. Вообще, это было тяжелое время испытаний для него, и не удивительно, что однажды вечером, когда доктор Форстер в очередной раз бился со мной, чтобы затянуть жгут на ноге, терпение отца лопнуло.
— Довольно с меня ваших глупостей, — закричал он. — Убирайтесь и прихватите с собой эту вашу ерунду.
Доктор Форстер — почтенный человек в летах, привыкший к уважительному к себе отношению, повернулся к отцу и высказался о его манерах и, увы, об его отпрыске в выражениях не столь вежливых, сколь кратких.
— Вы породили слабого немощного щенка и приходите ко мне в ожидании чуда, — заключил он. — И только потому, что я не в состоянии исправить испорченное вами, вы оскорбляете меня. Забирайте своего несчастного калеку и лечите его сами, если полагаете, что не способны произвести на свет ничего лучшего.
Он собрал бинты, мешки с песком и зелье и вылетел из комнаты, волоча за собой длинный плащ.
— Вставай, — приказал отец, — мы едем домой.
Первую часть путешествия мы проделали в мягких летних сумерках, и меня не покидали мысли о разбойниках и грабителях с большой дороги, хотя скорее всего, не поздоровилось бы всякому, кто попался бы нам на пути: отец ехал с таким злобным выражением лица словно искал, на ком сорвать свой гнев. Покорный грум и быстрые лошади, да и его удрученный сын не давали ему для этого повода. Надежно спрятавшись за его спиной, я тихо плакал: ведь я отправлялся в путь с надеждой, что вернусь абсолютно здоровым, способным бегать и прыгать, как другие мальчики, горя желанием научиться ездить верхом, фехтовать и стрелять. И вот я возвращался таким же калекой, каким и уезжал, да еще с тяжелым сердцем из-за того, что моя несдержанность ускорила возвращение. И в самом деле, жалкое отродье!
С этого времени отец перестал меня замечать. Ходил ли я или лежал, плакал или улыбался, был болен или здоров — все это не вызывало у него интереса. То, что я обожал его с неистовостью, близкой к поклонению, что я был податлив и угодлив, абсолютно ничего для него не значило. Я могу по пальцам пересчитать, сколько раз он говорил со мной, но иногда, замедлив шаг на лестнице, проходя мимо полуоткрытой двери, я слышал, как он проклинает людей за то, что стал отцом калеки и труса. Как всякий вояка, он с возрастом становился все вспыльчивее, и мадам Луиз, состарившаяся для любовных развлечений, потеряла свою власть над ним. Когда мне было десять лет, отец отправился в Лондон и долго не возвращался. Собственно, событие, о котором я собираюсь рассказать, не имеет отношения ни ко мне, ни к излагаемой мной истории, но оно показывает, что за человек был мой отец. Он вернулся через два месяца с молоденькой девушкой в сером плаще. Я и мадам Луиз стояли на террасе перед домом. За время отсутствия отца мы сошлись на почве одиночества, она даже начала обучать меня французскому языку.
Отец взял на руки девушку, поднялся по ступенькам, переступил порог и опустил ее на пол возле двери. Мадам Луиз поспешила вслед за ним, вопрошая, кто это.
— Моя жена, леди Оленшоу, — ответил отец. — Она дочь торговца кожей, невежественная деревенщина. Возьмись за нее, уложи ей волосы и подскажи, что носить. Мадам Луиз издала визг, подобно кошке, попавшей когда-то в нашу мышеловку, затем повернулась к отцу и в ярости вонзила ногти — а они были длинные и заостренные — в его щеку. Отец рассмеялся, сгреб обе ее руки в свою и отхлестал ее по щекам. Он бил ее, как бьют маленьких детей, до тех пор, пока она не прекратила вопить и не заплакала. Тогда он отпустил ее.
— Вот так-то лучше, — сказал он. — А теперь отправляйтесь-ка отсюда и постарайтесь жить мирно, иначе одной из вас придется удалиться.
Он не сказал, кому именно. Маленькая невеста наблюдала всю эту сцену с широко открытыми от изумления глазами. Когда мадам Луиз неуверенной походкой подошла к ней с мокрым от слез лицом, бедняжка вытащила платочек и протянула ей. Я с шумным вздохом перевел дыхание. Отец повернулся и благодушно сказал мне:
— Вот так нужно обращаться с женщинами, мой мальчик. Но впрочем, что тебе-то толку в этом уроке?
Лицо его омрачилось, и он отвернулся.
Женщины, видимо, постарались «жить в мире». Более того, они подружились. Однажды я слышал, как отец говорил Агнес, моей мачехе, что на протяжении двадцати лет Луиз была непревзойденной любовницей и молодая женщина должна брать с нее пример.
Но Агнес преуспела гораздо больше. Она одарила отца тремя сыновьями. Они были крупными и сильными, прекрасными детьми, которыми мог бы гордиться любой мужчина. Для них отец делал все, что мог бы делать для меня, если бы ноги мои были нормальными. Я страдал от приступов ревности к Чарльзу, старшему из детей, но к тому времени, как ему исполнился год, нашел могучий источник утешения. И здесь я возвращаюсь к Шеду. Шеду Вуди, которому суждено было быть повешенным в Маршалси.
Я приближался к одиннадцатилетнему возрасту, когда жизнь моя, и без того безрадостная, была омрачена появлением на свет Чарльза. Никто в доме, казалось, ни о чем, кроме этого ребенка, и думать не мог. Даже мадам Луиз не хватало времени для меня, и я все больше времени проводил среди слуг и дворовых. Я быстро рос, и тело мое становилось безобразно искривленным, даже голова кренилась влево. Я был невероятно невежествен, не умел ни читать, ни писать, и далеко не всегда был достаточно чист. Без сомнения, я был совсем непривлекательным ребенком.
И вот настало утро, которому суждено было изменить всю мою жизнь. Было лето. Помню, как кусты боярышника в нашем парке оделись в белоснежное одеяние, а розовые малиновки прихорашивались в канавах. Я бесцельно бродил по двору, когда грум Сэм вышел и конюшни, ведя за собой двух лошадей.
— Куда ты идешь? — спросил я.
— В кузницу, — пояснил он, отмахиваясь от лошади, тыкающейся мордой в его плечо.
— А мне можно с тобой? — вдруг спросил я.
— Ага, — ответил он и поставил ногу на подставку.
— Тогда помоги мне влезть, — сердито произнес я.
— Боже милостивый, да я совсем забыл, — он легко поднял меня, и я уселся на широкую лошадиную спину.
Мы ехали трусцой друг за другом по полевой тропинке, затем выехали на дорогу, обогнули церковь, пересекли лужайку и подъехали к кузнице. Шед подошел к двери — загорелый, худощавый, мускулистый, как породистая гончая. На нем была голубая кожаная куртка без рукавов, пот струился по его лицу.
— Доброе утро, Сэм, чертовски жарко, — сказал он и тут увидел меня. — Твой мальчишка?
— Мистера Джона Оленшоу, — излишне поспешно произнес Сэм, и я с горечью отметил, что даже конюху показалась обидной возможность иметь такого сына, как я.
Но Шед поднес свою огромную ладонь ко лбу и сказал:
— Доброе утро, сэр.
Я чуть не упал в обморок от удивления. Никто никогда не называл меня «сэром». Вдохновленный, я соскользнул на землю без всякой помощи и вошел в кузницу. Сэм ввел туда лошадей, привязав поводья к кольцам, вбитым в стену, затем как-то неуверенно взглянул на меня, помялся минуту-другую и, пробормотав что-то, зашагал прочь через лужайку. Я был вполне доволен тем, что остался наедине с Шедом. Он взял брусок железа, разогрел его, придал форму при помощи щипцов и молота, охладил и приложил к лошадиному копыту. — Это больно? — спросил я.
— Не больнее, чем вот так, — ответил он и потер кончик одного из моих локонов пальцами. — Копыто — как волосы.
Когда он потянулся к мехам, я сказал:
— Я справлюсь с ними, — и проковыляв вперед, начал работать, опершись для равновесия своей короткой ногой на кучу металлических обломков. Я поймал внимательный взгляд Шеда. Наконец, после нескольких малозначащих замечаний он поинтересовался:
— С твоей ногой что-то пробовали делать?
И я рассказал ему о гирях, которые носил, о посещении лондонского врача. К этому времени лошади были подкованы, и Шед, вытерев руки о фартук, потянулся к полке и достал оттуда кружку, а также немного хлеба и сыра на деревянном подносе.
— Хочешь перекусить? — спросил он.
И я, которого кормили так, как не мог мечтать ни один мальчишка, кивнул, потому что мне очень хотелось продлить эту первую настоящую беседу в моей жизни.
— Глотни первый, — предложил он, подтолкнув кружку по скамье в мою сторону.
Для меня этот крепкий темный эль был вином причащения, и я сделал большой глоток. Он был крепче любого домашнего напитка, подаваемого на кухнях поместья, и, наверное, поэтому у меня развязался язык. Или, может, тут проявилась необычная симпатия к этому человеку. В любом случае, я сам не заметил, как начал рассказывать о своих горестях и ревности, о том, как обращается со мной отец и насколько пуста моя жизнь. Шед дал мне закончить, и, стряхнув крошки со своей бороды, задумчиво погладил ее рукой. Наконец он произнес:
— Пройдись-ка до двери, вон туда.
Я поднялся и пересек помещение.
— Гм, — пробормотал он, не раскрывая рта. — Короткая нога — это короткая нога, и я тут не знаю никакого лечения. Но не пойму, почему тебе расти таким перекошенным из-за нее. Дай-ка мне туфель.
Я снял грубый кожаный башмак с выцветшей медной пряжкой и подал ему. Носок был совершенно изношенным в том месте, где я касался им земли, а каблук был новым, будто только что от сапожника. Он повертел башмак в своих богатырских руках, затем взял кусок железа, раскалил его, отбил молотом до тонкой пластины и загнул на концах так, что он стал напоминать полозья колыбели. В каждом конце он сделал отверстие и окунул эту штуку в воду. И в этот момент вернулся Сэм.
— Все готово, — сказал Шед.
Сэм отвязал лошадей, вывел их из кузницы и, оглянувшись, бросил мне через плечо:
— Пошли.
— Я останусь здесь.
— Ну и как ты собираешься возвращаться? Я не приеду за тобой.
— Я доберусь, — ответил я.
— Ладно.
Он взгромоздился на одну из лошадей и уехал. Шед выудил из воды кусок железа, приложил его одним концом к носку моего башмака, другим — к каблуку и прочно прибил. Затем пощупал пальцами подошву изнутри в поисках острых гвоздей, взял свой инструмент и выровнял их.
— Надень-ка, — сказал он. — По-моему, так должно быть получше.
Я туго застегнул пряжку башмака и встал. Сперва ничего не получалось, потому что я норовил ступать по-старому — опираясь на носок. Но после нескольких попыток я наловчился, и стало лучше, будто случилось чудо. Раскачиваясь, я шагал по кузнице, сходя с ума от радости. Изгибания и искривления, которыми сопровождалась моя походка в прошлом, из-за чего искажалось все тело, стали больше не нужны, и я мог стоять ровно, одной ногой на подошве своего башмака, другой на прочном железе.
— О, благодарю вас, — закричал я. — Ничего более чудесного со мной никогда не происходило. Это волшебство! Я очень вам благодарен. И мой отец заплатит вам. Он дал много денег тому человеку в Колчестере и доктору Форстеру, я знаю, что много. А они ничего не сделали. Он заплатит вам.
Шед смотрел на меня своим добрым взглядом, но при упоминании об отце лицо его исказилось гримасой.
— Мне не нужны его деньги, — сказал он как-то озлобленно. — Любой человек, кроме пьянчуги и бабника, мог додуматься до этого уже давным-давно.
— Вы не любите его? — быстро спросил я.
— Мне не следовало этого говорить, — пробормотал Шед.
— О, я сам не люблю его. Но он будет очень доволен.
— Может быть, — произнес Шед.
Я пешком ковылял домой. Две мили через заросли боярышника, три мили по полям вдоль невспаханной межи — так далеко я еще никогда не ходил. С меня градом катил пот. Но я гордо шагал, стараясь держаться прямо, чтобы в один день исправить ущерб, нанесенный моему телу за все эти годы.
Даже сегодня я не могу спокойно вспоминать сцену своего возвращения домой. Отец расхохотался, увидев меня! Теперь-то мне все стало понятно. Понятно его глубокое разочарование, источником которого служил я.
Наверное, мне следует не только понять, но и простить его. Но я не сделаю этого. Он стоял тогда передо мной, вросший в землю своими огромными, как башни, ножищами.
— Значит, в конце концов оказалось, что это дело кузнеца! — И рассмеялся.
Я уже давно не испытывал к нему любви, но до этого дня еще сохранял нечто вроде скрытого восхищения человеком, который был всем, чем хотел бы, но не имел надежды стать я. Теперь же, видя его перед собой с лицом, сморщенным гримасой смеха, я чувствовал, как угасали во мне последние остатки восхищения, оставляя только ненависть. В то утро я узнал: не все сильные и здоровые презирают слабых и калек. Шед Вуди был такой же мускулистый здоровяк, как и мой отец; и своим мальчишеским сердцем я почувствовал, что он не менее храбр и при желании мог бы стать таким же искусным фехтовальщиком. И при этом Шед Вуди испытал желание помочь мне. «Пьянчуга и бабник, — думал я, — даже деревенский кузнец знает, кто ты!» Эта мысль утешила меня. И я больше не восхищался тем, что он таким чудесным образом заставил мадам Луиз и Агнес принять друг друга. «На это способен любой племенной бык», — рассудил я. С этого дня я редко бывал в поместье. Почти каждое утро я отправлялся в поход по полевой тропинке, чтобы провести еще один день в кузнице, где Шед возвращал мне утраченное уважение к себе, просто позволяя приносить пользу.
— С руками у тебя все в порядке, — говорил он.
И я размахивал тяжелым молотом, таскал бревна для разжигания огня, надеясь, что когда-нибудь за эти упражнения буду вознагражден такими же мощными плечами, как у Шеда. Конечно, такими они так и не стали, но все-таки они развивались. И я вместе с ними.
Шед научил меня читать. Он просто ужаснулся, узнав, что я такой же безграмотный, как любой деревенский мальчишка. Я помню, как однажды мы сидели у ворот кузницы, жевали наш нехитрый обед, прислонившись спинами к разогретой солнцем стене, и вдруг Шед прекратил жевать, взял палочку и на пыльной земле начертил буквы алфавита. Он назвал их, медленно повторил еще раз и заставил меня произнести их вслед за ним. Затем разровнял пыль и нацарапал буквы снова, но на этот раз вразброс. И я обнаружил к его удивлению, равно как и к своему собственному, — что отлично запомнил их.
— Да ты смышлен, — сказал он, проводя рукой по пыльной дорожке. — Не помню, сколько мне потребовалось времени, чтобы вот так запомнить буквы. Он снова взял палочку и написал: ШАДРАХ ВУДИ. КУЗНЕЦ.
— Вот, это мое имя и ремесло. А твое?
— Филипп Джон Александр Оленшоу.
Шед написал все это и добавил «джентльмен».
— Что это? — спросил я, насчитав пять слов, где я ожидал увидеть всего четыре.
Он прочитал. Я поставил на это слово свою железную ногу.
— Напиши мне тоже «КУЗНЕЦ», — попросил я его. — Я больше хочу быть похожим на тебя, чем на своего отца.
— Ты тот, кем родился, — убежденно ответил Шед. — И однажды станешь сэром Филиппом и будешь владеть всем этим. — И он взмахом руки очертил все вокруг. — Нет, — проговорил я. — Чарльз будет владеть этим. Об этом уж отец позаботится.
— Ничего не получится. Ты его старший сын.
— Тогда ты будешь жить со мной в поместье и каждый день на обед нам будут подавать толстый говяжий филей и красное вино, да еще фиги и изюм, и апельсины и сладости. И я надеюсь, — сказал я, повышая голос, — что все слуги доживут до этого времени. И тогда я покажу им. Тогда они у меня попляшут.
— А ты уже знаешь, как пишется твое имя? — мягко перебил Шед.
На мгновение я опустил глаза на расчерченную дорожку, затем повернулся к Шеду и закрыл их. «Ф-и-л-и-п-п Д-ж-о-н О-л-е-н-ш-о-у к-у-з-н-е-ц.» Открыв глаза, я с радостью увидел выражение удивления и восхищения на лице Шеда.
— Тебе легко дается учение, как кузнечное дело мне, наверное. Я не смог бы произнести по буквам с закрытыми глазами. Даже когда я читаю, то руками вроде как бы пишу в воздухе. Очень медленно я читаю. Но мне кажется, что ты станешь ученым и… это может возместить тебе… многое.
— Может, — согласился я. — Научи меня читать, Шед, пожалуйста.
— Похоже, что ты сам скоро будешь учить меня.
И это оказалось правдой. Мой разум, до тех пор скованный моим уродством, жадно поглощал все, что не было связано с ненавистью, болезнью или презрением. Задолго до наступления зимы я читал быстрее Шеда. Мне уже не нужно было складывать слова из отдельных звуков. И вскоре я начал читать запоем. Дома было много книг, хранящихся под покрытыми плесенью кожаными переплетами в сырой комнате, в которую никто никогда не заходил. И когда наступили холодные ветреные дни, и прогулки в Маршалси уже нельзя было совершать ежедневно, я сворачивался клубочком на широком подоконнике, завернувшись от холода в тяжелую портьеру, и проскальзывал в заветную дверь, ключом к которой служили буквы, дверь, ведущую в разные страны, в разные времена, к разным людям.
Стоит ли удивляться, что я любил Шеда Вуди, простого кузнеца, освободившего мое тело, а вместе с ним и душу. И тогда, когда я принял из его богатырских рук Библию и прочел ему быстро и свободно псалм, который он старательно читал по слогам, Шед перестал относиться ко мне как к ребенку, и мне вскоре даже было позволено оставаться в кузнице после захода солнца. И именно в ночной темноте в кузнице Шеда я повстречал людей, которые мне стали близки и сыграли такую большую роль в моей жизни. Мы, в Маршалси, были довольно отсталыми, и я никогда не задумывался над тем, почему крестьянские наделы разделены на участки с давно сложившимися границами и почему люди испытывают судьбу в ежегодных жеребьевках, примирившись со своей участью. Земли моего отца простирались вокруг поместья, а кроме того, существовали четыре-пять самостоятельных мелких ферм, являвшихся общей собственностью тех, кто на них работал. С незапамятных времен на ферме Хантов жили Ханты, а в Тен Акр — Чиснелы. Я никогда не знал слова «огораживание», пока не услышал, как в кузнице Шеда люди произносили его таким тоном, как будто говорили о рае. Я совсем мало внимания уделял религии. Каким-то непонятным образом она была связана с политикой. Видимо, поэтому мой отец, для которого имя Господа было лишь бранным словом, с неизменной регулярностью занимал свое место в церкви каждое воскресенье. Сам я редко ходил в церковь, дабы не давать лишний раз повод для насмешек. И с великим удивлением я узнал, какую огромную роль играл Бог в жизни некоторых людей и как серьезно они поклонялись ему. И по поводу огораживания, и на тему религии особенно распространялся Эли Мейкерс, тихий неприметный человек, а я сидел в уголке кузницы, часами слушая его речи. Он был не старым еще человеком, и все же в обществе, где возраст являлся предметом уважения сам по себе, его слушали и с ним считались. Даже теперь, по прошествии лет и приобретении жизненного опыта, я не могу отрицать, что была в нем мощь, сила и определенная целостность. Внешне он был хорош: высокий, с широкими плечами и мускулистыми руками. Он гордился своей силой, и не упускал случая продемонстрировать ее. В деревне говорили, что он может взобраться по лестнице с мешком зерна в зубах. Мне довелось наблюдать однажды, как он бросил наземь быка, ухватив его за рога. Это произошло в Маршалси, но и позже я был свидетелем того, как этот человек мог вынести такое, что заставляло поверить, будто он, по меньшей мере, одержим дьяволом или же находится под защитой Всевышнего. У него было суровое красивое лицо с копной золотых волос и огромной желтой бородой. Когда я вырос и узнал из книг, что Маршалси пережила когда-то ужас набегов скандинавов, я подумал, что эти завоеватели, уносившие с собой все, что можно было унести, оставили на английской земле такую вечную силу, как люди типа Мейкерса.
Его первые слова в мой адрес не отличались дружелюбием. Я отчетливо помню тот вечер. Было лето, прошло около получаса после захода солнца, дверь в кузницу была открыта, и аромат сирени, растущей на больших кустах в саду Шеда, проникал внутрь и причудливо перемешивался с запахом паленых лошадиных копыт и раскаленного железа, опущенного в воду. Чуть пораньше, тем же вечером, я развлекал Шеда, устанавливавшего железный обод на колесо телеги, пересказом истории Отелло, прочитанной мной при тусклом мерцании свечи. Когда история закончилась, и железный обод был надет на деревянное колесо, я ушел в сад, и начал объедаться маленькими зелеными ягодами крыжовника, которые годились разве что для приготовления пирога.
Вернувшись, я услышал голоса в кузнице, и так как привык, что дома все разговоры замирали, стоило мне появиться на пороге комнаты, задержался во дворе и прислушался. К тому времени я приобрел дурную привычку подслушивать. До меня донесся громкий голос, с нотками горечи:
— В прошлом году участок принадлежал мне, и быть мне повешенным, если там выросло более дюжины сорняков. В этом году земля просто кишит ими. Честное слово, отчаяние берет.
Шед сидел дальше всех от дверей, и до меня донеслось только:
— …говорил с ним?
— Говорил с ним! Я говорил с ним, как только первый репейник поднял свою мерзкую голову. «Ты плохо думаешь обо мне, Эли, — вот что он сказал в ответ. — Я очень стараюсь. Но не всем дана твоя сила».
— …правда в этом… — долетел до меня обрывок фразы Шеда.
— Да, для труда у него не хватает силенок, но он достаточно крепок, чтобы поваляться в кустах с Пег — той, что Шилли. Да и не замечал я его слабости, когда речь заходит о том, чтобы опрокинуть кварту вина. Но при одном только виде мотыг его просто потом прошибает от слабости.
— Церковный совет может заставить его прополоть, — заметил Шед.
— Может, — насмешливо отозвался Эли. — Но станет ли? Он у них на хорошем счету, а я нет. Может, припомнишь, что они сказали, когда его свиньи вытоптали мою рожь? «Это случайность, которая может произойти со всяким, Эли Мейкерс. Это нехорошо, когда соседи ссорятся из-за таких пустяков». Нет, Шадрах, мне не добиться толку от совета в этом деле, тем более, когда это сорняки Джема Флуэрса. Подумай-ка, кто в совете направляет этих глупых овец, которые заседают вместе с ним.
— Эсквайр, ты хочешь сказать?
— А кто еще? А пока Джем Флауэрс мнет его Пег, как проводит время Элен Флауэрс?
— Шшш… — произнес Шед, затем, повысив голос, добавил: — Эй, Филипп, парнишка, где ты?
Я поспешно отступил на три шага от двери и прикрыл рот рукой, чтобы приглушить голос:
— Я в саду. Я тебе нужен?
— Кто это? — услышал я вопрос Эли и за ним последовал ответ Шеда: — Сын эсквайра.
— Тогда это нехорошо с твоей стороны, Шед Вуди, что ты дал мне распустить язык в такой компании.
— Он не придаст этому значения, — с легкостью возразил Шед. — Это всего лишь ребенок.
— Малые щенки иногда приносят крупную дичь, — резко бросил Эли, и его массивная фигура показалась в проеме двери как раз в тот самый момент, когда я появился на пороге.
— Убирайся домой, — грубо крикнул он. — Молод еще околачиваться там, где собираются взрослые.
Его тон разозлил меня, настолько он был сродни презрению, отравлявшему все мои дни.
— Это кузница Шеда, Эли Мейкерс, — яростно парировал я. — Если тебе угодно высказываться здесь, это не мое дело. А домой я пойду тогда, когда скажет Шед, и не раньше. Шед назвал моего отца пьянчугой и бабником в первый же день нашего знакомства. Ничего нового о нем ты сказать не можешь.
Эли развернулся к Шеду.
— Запомни, что я сказал про молодых щенков. Вот он и принес целого зайца.
— Филипп прав, — произнес Шед тем же невозмутимым тоном. — Он не ладит с эсквайром, и не удивительно.
В кузнице на мгновение все затихли. Эли уставился на меня, его лицо выражало явное неодобрение. Шед смотрел на меня с любовью и верой. Он нарушил тишину словами:
— Я никогда не говорил тебе, парнишка, что в этих стенах ты можешь услышать то, что не говорится за их пределами. Не думал, что придется объяснять это.
— И не надо, — вскричал я. — Кому мне рассказывать? Конюхам или служанкам? Кто еще станет меня слушать?
Я прошагал по неровному полу кузницы неловким ковыляющим шагом, борясь за свое достоинство и сгорая от стыда за собственное уродство и еще за что-то более сильное и глубокое. Я был изгой, даже мое присутствие в кузнице нуждалось в объяснении и защите. Я когда-то был счастлив здесь, но это не мое место. И бросив через плечо: «Спокойной ночи, Шед», я поковылял прочь в летние сумерки.
Что-то произошло во мне в этот вечер. Я был Саулем. Если вы припоминаете, было два Сауля. Сауль — сын Киша, который, разыскивая ослов своего отца, нашел королевство и на которого был ниспослан дар пророчества. Был еще и Сауль из Ташиша, который отправляясь по очередному поручению, был ослеплен молнией по дороге в Дамаск. Странно, что оба они носили одно и то же имя и оба стали избранниками судьбы. Именно об этом я размышлял, идя мимо зарослей боярышника по полевой тропе. Я вспомнил разговор Эли Мейкерса о сорняках и возделывании почвы, и впервые в жизни по-иному взглянул на участки пашни, освещенные луной. Но постепенно мысли мои переменились, и меня охватило удивительное чувство. Я видел одуванчики, белым туманом покрывающие рвы, невесомые, как легкое кружево на темном одеянии ночи. Я видел высокие деревья, чернеющие на фоне луны. И я подумал, что это и есть мой дом, моя обитель. Но надолго ли я здесь? Все это так тесно переплеталось с прочитанными историями, стихами из заброшенных, покрытых плесенью книг, что в тот момент Элоиз и Абеляр были для меня большей реальностью, чем Шед и Эли, и я не удивился бы, встретив Джульетту, а не Элен Флауэрс.
Мысли ускользали от меня. Стремление определить словами свое состояние разрушало его суть. Оступившись, я сделал вдох, и мне показалось, что меня обдало сладким дуновением одуванчиков. Я вдруг почувствовал себя счастливым. Не могу дать этому более глубокое объяснение и не буду даже пытаться это сделать, потому что сейчас мне кажется, что я, проживший всю жизнь на грани понимания чего-то, на пути выражения этого чего-то в словах, так и не сумел это сделать. Не осмелюсь уподобить свой разум своему телу, он все-таки явно не столь покалечен, но в то же время так же далек от совершенства.
Никогда мне не доводилось шагать так свободно, и никогда еще мысли мои не были такими ясными. Но в тот вечер я еще не знал своей немощи. Я был опьянен собственными чувствами и незнаком с неудачами, поэтому, добравшись до дома, достал чернила (изготовленные по старинному рецепту из козлиной желчи и металлических опилок из кузницы) и на первой чистой странице книги написал свои первые стихи. С восторгом я чувствовал, как плавно льются строки, и только закончив, ощутил неизбежное неудовлетворение. Перечитывая строки, я понял, что волшебство ушло, и момент упущен. Единственное, что я теперь ощущал, — это всеобъемлющее неудовлетворение; каждое написанное слово казалось мне лишь слабым отображением мысли.
Изгнанник я без дома и без крова,
Не знаю отродясь обители такой,
Где ждет меня приветливое слово
Или душа, несущая покой.
И только милостива ночь.
Деревьев кроны
Меня приемлют молча, без суда.
И нежных одуванчиков короны
Несут печаль мою неведомо куда.
Видите, я уже забыл о Шеде, который всегда был добр ко мне и ничего не скрывал. И причем здесь «деревьев кроны»? Слова лились одно за другим, но именно плавность этого процесса должна была насторожить меня. И все же это была моя первая проба пера, и, несмотря на все недостатки, я с волнением перечитывал их снова и снова, испытывая неослабевающую радость.
Многие пишут свои первые стихи в честь какой-нибудь пышной красавицы, «скорбную балладу» о глазках своей возлюбленной. Я же написал потому, что Эли Мейкерс вторгся в мою тихую заводь, которой стала для меня кузница. Я, как оказалось, был наиболее уязвим перед лицом самых незначительных событий.
Однако мое ночное отчаяние оказалось напрасным. Постепенно я входил в круг людей, собиравшихся в кузнице, и вскоре знал настолько много об «огораживании» и опасности папского правления, насколько можно ожидать от двенадцатилетнего мальчика, еще не вступившего в юношеский возраст. Думаю, что люди потому любили собираться в кузнице Шеда, что он обладал редкими качествами: уравновешенностью и терпимостью. Большинство из постоянных вечерних посетителей кузницы отличались пуританским мировоззрением, и когда был изгнан старый пастор Джарвис, взгляды их посуровели, а речи наполнились горечью. Шед понимал их чувства, но в церковь ходил, как обычно, и открыто признавал, что свечи, алтарь, позолоченный крест и белые цветы лишь «оживляли церковь и не приносили вреда». По поводу же «огораживания», которое Эли и некоторые другие так страстно отстаивали, он высказал такую мысль:
— При нынешнем положении дел вы имеете возможность получить кусок плодородной земли каждый год. Все надеются получить надел из Лейер Филд или Слюс Медоуз, и считается невезением, если не попадется ни тот, ни другой. Но если вы добьетесь постоянного раздела, который так защищаете, то один человек будет иметь весь Лейер, а другой весь Слюс, в то время как остальные останутся при Олд Стоуни и Светоморе, — сказал он.
— Но это можно уладить, — возразил Эли.
— И кто будет это улаживать?
— Общее собрание прихода.
— Где слово Джема Флауэрса будет значить столько же, сколько твое, Эли?
Но Эли не так-то легко было сбить с толку.
— Дайте мне Олд Стоуни или, если хотите, Светомор, чтобы я делал там, что пожелаю, и быть мне повешенным, если я не добьюсь там большего, чем Джем Флауэрс, даже если бы он имел весь Лейер Филд.
— Ну, если у тебя такое бычье сердце, что ты сможешь справиться со Светомором сам, не имея ни одного надела в Лейере, черт побери, ты должен взять Светомор, — объявил Шед, и я был с ним совершенно согласен.
Золотая борода Эли ощетинилась.
— Мерси огородили, и там все в порядке. В Ардли тоже не осталось ни одного открытого поля. Мы отстаем, — он помолчал, бросил взгляд в мою сторону, но все-таки решительно выпалил: — Потому что эсквайр уперся и не слушает никаких доводов. — Люди Мерси обращались в парламент, — напомнил Эдди Лэм, еще один единомышленник Эли.
Я проглотил комок в горле, и, стараясь сдержать ломку в моем срывающемся голосе, произнес:
— У моего отца есть право выступать в парламенте. Он мог бы заступиться за отца Джарвиса, если бы захотел. Но он решительно против огораживания. Когда я впервые понял что это такое, и попытался заговорить с ним об этом… Я подумал, может, он не совсем понимает…
— И все, чего ты добился, — всего лишь хорошая взбучка, так, парнишка? — спросил Эдди.
Я промолчал. Даже при воспоминании об этом дне мое лицо залилось краской. Никакой взбучки, в действительности, не было. Отец никогда и пальцем меня не тронул. Но как он смеялся и издевался надо мной!
— Из тебя выйдет отличная деревенщина. Достанем тебе кожух…
Таких насмешек я выслушал немало и понял, что пока отец жив, Маршалси может только мечтать об огораживании, и мои друзья по кузнице будут жить, как раньше. В этом не было никаких сомнений, равно как и не могло быть никакой надежды на то, что он может изменить свое мнение. Сама мысль о переменах приводила его в ужас, и если бы в его силах было вернуть прошлое, то он восстановил бы тот порядок вещей, который существовал еще до гражданской войны. Но я не стал распространяться об этих вспышках перед моими «друзьями с навозной кучи», как выражался отец, а лишь постарался дать им понять, что прошение не даст никакого результата, тем более, что прихожане, особенно те, о которых шла речь, не были едины в своих взглядах. Люди типа Джема Флауэрса не возражали против существовавшей системы, потому что было маловероятно, что им попадется участок, еще хуже возделанный, чем тот, который они оставляли какому-то бедолаге. А между такими бездельниками, как он, и такими, как Эли Мейкерс, была масса колеблющихся людей, которые опасались перемен, и предпочитали иметь дело с уже знакомым злом. И когда заходила речь об огораживаниях, я смотрел на Эли и вспоминал о свинце, который привязывали к моим ногам.
Но Эли, казалось, не замечал силы предрассудков. Он продолжал говорить о прошении в парламент, и я по-прежнему смотрел на него с жалостью. Итак, прошел год. Шед работал со своим железом, Эли проливал пот на своем наделе, проклиная Джема Флауэрса, отец Джарвис время от времени возвращался в деревню и с риском для жизни читал свои проповеди, мой отец продолжал издеваться над Элен Флауэрс. Кукуруза еще не успела пожелтеть к тому времени, как Шед выступил против представителей власти и вскоре был повешен…
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ ИСПЫТАНИЕ
Я долго скорбел по Шеду. Вся жизнь виделась мне совершенно в ином свете при мысли о том, что больше никогда не услышать мне его голоса, не увидеть его улыбки и широких плеч, поднимающихся и опускающихся вместе с молотом. И вот доказательство (если кто-либо в нем еще нуждается) бессилия слов. Кого я показал вам? Человека в белой рубахе, идущего к виселице; человека в голубой куртке, подковывающего лошадей; добряка, сжалившегося над хромым мальчишкой; друга, выслушивающего жалобы своих соседей. Но как же мало все это говорит о Шеде, его характере, силе, личности, жившей в этих двенадцати с лишним фунтах земной плоти, которую изгнали из нее, оставив лишь кусок мяса, болтающегося на веревке. И если я не смог описать живого Шеда, как я могу передать мою тоску по нему, тоску, не имеющую ни цвета, ни формы, ни звучания? Иногда я ловил себя на мысли: «Я должен сказать Шеду, что…» или «Я должен спросить у Шеда…», и тут я вспоминал… Бывало, ноги сами несли меня через поля в Маршалси, и только когда на горизонте появлялся купол церкви и трубы хижин, я с болью осознавал, что в кузнице Шеда его ремеслом занимается теперь совершенно другой человек.
И вдруг однажды ко мне пришло озарение. Это произошло ровно через два месяца после смерти Шеда, когда последние желтые листья, кружась, падали под серым ноябрьским небом. Я гулял в парке в одиночестве и думал о том времени, когда придет весна. Я понял, что жизнь и смерть неразделимы. Каждый появившийся на свет человек когда-то должен умереть. И как только во чреве матери зарождается жизнь, и женщина расцветает от счастья, смертный приговор уже произнесен, а исполнится он раньше или позже не имеет существенного значения. Шед умер преждевременно, и смерть его была насильственной, но это было нисколько не хуже запоздалой отвратительной смерти, которая в муках уносит по капле последние крохи жизни.
Предположим, что Шед дожил бы до того времени, когда был бы не в состоянии размахивать молотом и раздувать мехи, голос его превратился бы в свистящий шепот, от былой силы остались бы одни воспоминания, а его улыбка обнажила бы ряд беззубых десен. Почему постепенное разрушение считается лучше, чем внезапный уход? И почему привязанный у дверей бойни ягненок должен сокрушаться над мертвой овцой, которую только что унесли? Я умру когда-нибудь тоже. Ведь все мы обреченные ягнята.
Я огляделся вокруг, полюбовался кустами боярышника, и, подняв голову к низко нависающему небу, почувствовал огромное облегчение. Я не перестану скучать по Шеду и не перестану жалеть, что потерял друга, но мне не следует больше предаваться скорби. Покой пришел ко мне, как воскрешение. Я полностью отдался чтению. Когда я теперь оглядываюсь назад, мне эти годы видятся в основном в лучах солнечного света. Мне кажется, что именно летом я впервые совершил поездку в Колчестер, где на все свои деньги купил книги. Именно летом я прочитал «Лисидаса» — это было в саду под розовым цветением яблони. Именно летом я слушал кукушку в Хантер Вуде и в поэтическом опьянении вспоминал о Шеде. Кажется, летом я вел долгие разговоры с Эли Мейкерсом, Энди Сили и молодым Джозефом Стеглсом, которого настолько же не устраивал старый порядок, насколько он удовлетворял его отца.
Разумеется, в действительности лето и зима, как им и положено, сменяли друг друга. Промчались годы, и я вырос из мальчика в молодого человека, хромого на одну ногу, не слишком сильного, но активного и полного энергии. Агнес, которая так и не сумела воспользоваться наукой мадам Луиз в вопросах любви, превратилась в дородную безвкусно одетую толстуху; но ко мне она была достаточно добра, когда эта доброта не нуждалась в поддержке отца. Она следила за тем, чтобы я был прилично одет и время от времени украдкой совала неучтенную монетку в мою, готовую к подобной благосклонности, ладонь. Думаю, она любила меня, тем более, что я давно смирился с существованием Чарльза, который был милым и забавным ребенком, настоящим Оленшоу с виду и достаточно напористым и цепким даже для взыскательных требований моего отца.
Насколько я помню, мне минуло семнадцать, когда я впервые увидел человека, которому суждено было повлиять на ход моей дальнейшей жизни. Отец получил письмо, которое он читал долго, мучительно прищурившись и водя пальцем по листу. Затем он приказал Агнес открыть комнату для гостей и проследить, чтобы как следует начистили серебро и привели в порядок все в доме, так как на следующей неделе в имении намеревался провести ночь его лондонский приятель — мистер Натаниэль Горе. Я присутствовал при этом разговоре и нарушил свое обычное молчание вопросом:
— Это тот Горе, который написал «Ежегодник», сэр?
В моем голосе звучало явное недоверие: ну что мог человек такого полета иметь общего с моим отцом, сельским эсквайром, который только и мог, что расписаться на документе, и с трудом понимал отчеты своих управляющих.
— Откуда мне знать, что он написал? — раздраженно ответил отец. — Слава Богу, у меня были лучшие возможности использовать свое время, чем сидеть, уткнув нос в книгу и прилепив задницу к стулу.
Обычно в таких случаях, этого было достаточно, чтобы повергнуть меня в молчание, но на этот раз чрезвычайное любопытство придало мне храбрости и настойчивости:
— Этот Натаниэль Горе бывал в Америке?
— Да. Он вернулся в прошлом году, полный колониальных идей, но я не вложу в это дело ни копейки, как бы красноречиво он об этом ни рассказывал. Он пишет, что хочет просить меня об одолжении. Наверное, ему нужна земля для его безумных экспериментов по выращиванию в этой местности индейской кукурузы на корма.
Я выяснил все, что хотел. Да, это был именно он — сам Натаниэль Горе, автор «Ежегодника». И в день его приезда я без опоздания явился к обеденному столу, тщательно вымытый и причесанный.
Это был невысокого роста человек с большим широким лбом и крошечным подбородком, который однако агрессивно выдавался вперед. Его неухоженный парик походил на клок шерсти, но рубашка отличалась ослепительной белизной. Он говорил невысоким спокойным голосом, сопровождая разговор чуть насмешливой улыбкой, и трудно было поверить — пока не посмотришь на его умные живые глаза, — что он имеет отношение к тому самому журнальному «я», подвергавшемуся такому риску.
Он обращался ко мне как к истинному наследнику владельца имения, и я смущенно (так как общество джентльменов было для меня непривычно) признался, что читал его книгу. Он был польщен и, наверняка, продолжил бы разговор со мной, если бы отец не пресек мои поползновения на красноречие кислым взглядом и фразой «Обед подан». За столом говорили мало, и я твердо решил, что после еды меня уже никто не посмеет изгнать. Таким образом, я уселся в дальнем конце комнаты и приготовился выслушать просьбу, с которой Натаниэль Горе прибыл в имение. До меня доносились то тихий шепот, то рев, по мере того как мягкий голос гостя сменялся громовыми репликами отца.
— Я был бы очень рад помочь им найти пристанище. Сибрук мне очень помог, предоставляя неоднократно свою довольно внушительную финансовую поддержку. Но он, несомненно, чудак, и его католицизм осложняет дело. Я подумал о деревне, и, естественно, о вас. Не могли бы вы подыскать им кров?
— Им?
— У него есть дочь, молоденькая и очень красивая. Это тоже явилось причиной многих его несчастий. Боюсь, что лондонские нравы не слишком изменились к лучшему со времен нашей молодости, друг мой, и девушка не раз возвращалась домой в состоянии отчаяния. Я был бы счастлив, если бы они оба поселились в вашем восхитительном мирном деревенском уголке, подальше от общественных предрассудков и влюбчивых молодых людей, которым некуда девать свое время.
— Так она действительно красива?
В голосе отца прозвучал нескрываемый интерес, и я не удивился, когда услышал далее:
— Нет ничего трудного в том, чтобы подыскать им домик или построить. Дайте подумать. Ну конечно, насколько я знаю, в Хатер Вуде есть дом старой Мэдж. Это достаточно спокойное место даже для чудака с красивой дочкой. Я прикажу, чтобы обновили крышу и дверь. Надеюсь, они не привередливы.
— Благослови вас Бог, я знал, что вы меня не подведете. И если я смогу быть вам чем-нибудь полезен, помните, что я ваш должник.
— Я сейчас же забуду от этом, и, надеюсь, вы тоже, — сказал отец в своей обычной радушной манере, которая так располагала к нему тех, кого он хотел очаровать. — Ну, а теперь, когда дело улажено, по стаканчику вина, мистер Горе, а потом не прогуляться ли нам в эту замечательную лунную ночь по здешним местам?
Они выпили вино и вышли из дома, оба в прекрасном расположении духа; мой отец с мыслями о прекрасной преемнице Элен Флауэрс; его гость в иллюзии, что нашел надежное убежище для своих протеже.
В эту ночь, после того как дом погрузился в дрему, я прокрался к комнате, где расположился гость, и тихо постучал в дверь. Последовала пауза, и я уже собрался было на цыпочках удалиться, когда дверь открылась, и Натаниэль, без парика, с лысиной, сияющей в свете свечи, тихо пригласил меня войти. Я видел, что он не готовился отойти ко сну, несмотря на то, что уже снял парик. Его пальто было наброшено на плечи, а бумага, чернила и перо аккуратно разложены на столе перед затухающей свечой.
— Дважды произнеся «войдите», я уже начал подозревать, что ко мне в гости просится семейный призрак, — с улыбкой сказал он, показывая на стул, а сам усаживаясь за столом.
— Нет, я скорее семейное пугало, — мрачно пошутил я.
— Отчего же?
Я показал на свою ногу и поспешил добавить:
— Я не об этом пришел поговорить с вами, мистер Горе. Я хочу познакомиться с вами. Я еще никогда в жизни не видел человека, написавшего книгу.
— Мы такие же как и другие люди, хотя, согласно традиции, должны быть тощими и бледными в тех случаях, когда не зеленеем от зависти. О чем ты хочешь поговорить?
— Об Америке, — выпалил я. — Я ведь говорил вам, что прочитал ваш «Ежегодник». И у меня такое впечатление, как будто я сам побывал там».
— Где ты научился так красиво излагать свои мысли, молодой человек удивился мой собеседник. — Или тебе кто-то объяснил, что это самое лестное, что можно сказать автору всяких басен?
— Так это были басни? — серьезно переспросил я. — Именно это мне и хотелось знать. Видите ли, я так много читал о разных странах: Утопия, и затерявшаяся Атлантида, острова Балеста… И я все время мучился вопросом, не на них ли похож ваш Салем.
— Ну, ну, — с упреком в голосе произнес он. — Что же в моих скромных заметках заставило тебя провести подобное сравнение? Разве я где-то говорил, что Салем совершенен?
— Нет, — ответил я. — Но он мог бы быть таковым.
— Вот здесь ты попал как раз в точку, мальчик мой. Мог бы. Но не есть. А почему? Потому что законы должны существовать для народа, а не народ для законов. Другими словами, те, кто правит Салемом, — люди с самыми благими намерениями — не оставили в своих законах места для тех маленьких причуд, к которым склонен каждый человек. И если не приоткрыть крышку, сосуд взорвется. Но это страна огромных возможностей. Он помолчал немного, глядя на голую стену перед собой, как будто на ней увидел эту страну с ее неограниченными возможностями. Минуту-другую я не осмеливался отвлекать его, потом нервно спросил:
— Я хочу знать только одну вещь, мистер Горе, если вы сможете мне это объяснить. Земля там — она свободна? Может ли любой человек владеть ею и возделывать ее по-своему?
— Любой свободный человек — да.
— А что нужно, чтобы стать свободным?
— В общем можно сказать, что любой, кто самостоятелен, может владеть землей. В Салеме это также вопрос церковной принадлежности, чего я лично не одобряю. Но главное то, что земли там полно. Англия затерялась бы там. — О! — удивился я.
— Скажи юноша, зачем тебе знать о землях в Новом свете? Ты ведь будешь владеть всем здесь, в Маршалси, не так ли?
— О, это не для меня, — быстро проговорил я. — Я не приспособлен к этому. Я люблю читать о путешествиях и подвигах именно потому, что вряд ли мне когда-либо доведется владеть землей. Я все это расспрашиваю для Эли Мейкерса.
— И кто же это?
Итак, я расположился поудобнее и, забыв про поздний час, про недовольство отца в случае, если он обнаружит, что я утомляю гостя, рассказал ему все, что знаю об Эли Мейкерсе, о том, как он ненавидит открытую систему земледелия, как ненавидит свечи и алтарь в церкви, как тяжело работает и как хорошо мог бы возделывать землю, если бы имел свой собственный надел. Я увлекся и вздрогнул от неожиданности, внезапно услышав голос моего слушателя.
— Филипп — ведь так тебя зовут? Филипп Оленшоу, ты сказал мне, что я показал тебе невиданные дотоле земли, теперь позволь мне отплатить тебе тем же комплиментом. Ты нарисовал мне этого Эли Мейкерса, пахаря, делящего мир между двумя суровыми богами, — ветхозаветным Иеговой и матерью землей. И я не знаю человека, который мог бы сделать это лучше тебя. Может я ошибаюсь, но мне кажется, что твое будущее — это перо, мальчик мой.
Я улыбнулся довольно смущенно и поспешил перейти к другому интересовавшему меня вопросу.
— Кто эти люди, которые будут жить в доме Мэдж? — Это пожилой человек, который всю жизнь работал на благо своих соотечественников. Но он опередил свое время и наталкивался только на критику и вражду, что ожесточило его характер. Женился он слишком поздно на молоденькой девушке, которая вызвала его сострадание. Она воспользовалась его добротой, а потом оставила его с малюткой-дочерью на руках. Горе помутило его рассудок, и он отдалился от людей. В Лондоне, в настоящее время он больше не может чувствовать себя в безопасности. Твой отец был настолько добр, что предложил ему укрыться здесь. В моменты просветления он бывает очень приятным собеседником. Надеюсь, что ты отнесешься к нему доброжелательно. Я хотел было сказать ему, что Маршалси не место для юной привлекательной девушки и престарелого слабого отца, но слова почему-то застряли у меня в горле. Не столько из сыновних чувств, сколько из участия к этому маленькому человеку, который был так восхищен поступком моего отца. Его уверенность в безопасности деревенской жизни показалась мне несколько наивной для человека, который столь много путешествовал и так хорошо во всем разбирался. Предрассудки и истерия были так же опасны в Маршалси, как и в Лондоне, а при невежестве деревенских жителей они могли принять даже еще более страшную форму, так мне казалось. Однако передо мной сидел светский человек, путешественник и писатель, очень довольный результатами своей поездки, и я чувствовал, что с моей стороны будет невежливо подвергать сомнению его мудрость и опыт. Возражения замерли у меня на устах. Будь у меня побольше храбрости, побольше убежденности в своей правоте, может быть, мне удалось бы указать ему на один несомненный недостаток его плана, и Сибрук никогда не приехал бы в Хантер Вуд. Но я так и не решился спорить с ним.
Мы поговорили еще немного, и Натаниэль Горе спросил меня, бывал ли я в театре. Я ответил отрицательно.
— Ты должен приехать в Лондон, — сказал он, и походить по театрам. Кто знает, может в тебе дремлет драматург. Ты так живописно нарисовал мне Эли Мейкерса. Я никогда не забуду его. В любом случае, ты должен погостить в городе, где происходят великие события, где работают величайшие умы. И я всегда буду рад принять тебя в своем доме, он называется Дом Мошенников, это рядом с Ессекс Хауз на Стрэнде. Запомнил?
— Спасибо, — сердечно поблагодарил я. — Я не забуду. А почему такое странное название?
— Когда-то при Елизавете дом служил штаб-квартирой и укрытием для контрабандистов. Окна выходят прямо на реку.
Натаниэль Горе уехал на следующее утро, и в тот же день управляющий направился в коттедж Мэдж в сопровождении работников, чтобы отремонтировать дом. Отец старался изо всех сил, и ко времени прибытия Сибрука в Колчестер сарай был забит дровами, кладовые наполнены припасами соленого мяса и селедки, сыра и муки, там же была помещена и огромная бочка эля. Все эти приготовления вызывали во мне отвращение, так как я знал, что если бы Сибрук приехал сам или с какой-нибудь простушкой, его сарай и кладовые были бы так же пусты, как дом старой Мэдж. Все эти приготовления происходили на моих глазах, но я не проявлял никакого интереса к приезду гостей. Я был в Колчестере в тот знаменательный день, когда грум отправился с двумя лошадьми встречать Сибрука, но не удосужился занять место в толпе, собравшейся поглазеть на прибытие экипажа. Увидеть новых обитателей дома Мэдж мне довелось несколькими месяцами позже, когда дни стали немного длиннее, а лес заполнился цветами анемона и примулы. Я направился в Хантер Вуд в поисках потерявшейся собаки. Вокруг имения всегда бегала по крайней мере дюжина собак, но Квинс считался моей собакой, так как он совсем еще щенком лишился матери, и я выкормил его из тряпки, пропитанной козьим молоком. Он был довольно уродливым щенком, что в дальнейшем определило нашу привязанность друг к другу, кроме того, у него был непредсказуемый характер. Щенок вырос в длинноногое, с кривой походкой существо, склонное к воровству и агрессии, но мне он был очень дорог. Я не видел Квинса три дня, и, обыскав всю ближайшую округу, направился в более отдаленные окрестности. Одним из таких мест был Хантер Вуд, где я в то солнечное утро продирался через кустарник, выкрикивая имя пса и посвистывая. Я полагал, что он мог попасть в ловушку, иначе он отозвался бы на мой зов. Внезапно, выбравшись из чащи на открытую дорогу, я наткнулся на женщину, шедшую мне навстречу с огромной корзиной, из которой свисали корни и листва. Я видел ее впервые, но сразу догадался, что это Линда Сибрук. Было уже поздно нырять в заросли леса, и, кроме того, меня удерживало на месте какое-то странное любопытство. На ней было славное платье из темно-красного шелка, из-под широкой шелестящей юбки поблескивали серебряные пряжки башмаков, а в ушах рдели камушки сережек. Ни одна из местных жительниц не стала бы разгуливать по лесу в таком наряде.
Я отпрянул и всем телом прижался к кустарнику. Неожиданность встречи придала мне, наверное, довольно жалкий вид, но она продолжала идти, не ускоряя и не замедляя шага, и поравнявшись со мной, остановилась и посмотрела мне прямо в глаза.
— Я слышала, как вы кричали, — сказала девушка. — Наверное, вы потеряли собаку?
— Вы видели ее?
— Отец видел. Кажется, ее зовут Квинс?
— Если это та собака, которую я ищу, то да.
Она коротко засмеялась.
— Забавно. Мы думали, что ее могут звать Бобик. Боюсь, с ней не все в порядке. Мальчишки покалечили ее. Но отец взялся за дело, и она выздоровеет.
Девушка сделала шаг по покрытой листвой тропинке, платье зашелестело и блеснула пряжка туфли. И внезапно я почувствовал, как плохо и небрежно одет; мало того, я знал, что как только выйду из кустарника, железо на моем башмаке окажется на виду. Поэтому не сдвинулся с места. Она сделала еще один шаг, повернулась и вопросительно взглянула на меня.
— Вы пойдете со мной, не так ли? Квинса, конечно, нельзя еще беспокоить, но, я думаю, он будет рад увидеть вас. Он не слишком дружелюбен с нами.
— Да, я пойду, — ответил я. — Давайте я понесу вашу корзину.
Девушка освободила руку из-под ручки корзины, и я заметил красный след на белой коже.
— Она довольно тяжелая. Земля влажная и пристает к корням, — пояснила она, а потом, взглянув на мою ногу, произнесла:
— Так вы Филипп Оленшоу? Я могла бы раньше догадаться. Вы так похожи на отца.
— Ничуть, но с вашей стороны очень мило именно так объяснить свою догадку. Наверняка, мой отец упоминал о своем сыне-калеке.
— Вовсе нет. Это мистер Горе. Он сказал, что вы единственный в округе, кто мог бы стать моим другом. Я думала, что мы не встречались до сих пор, потому что вы уезжали куда-то. Но все равно, вы похожи на своего отца. И я рада этому. Он так добр к нам.
Никогда еще я не видел такую ровную спину, такую узкую талию в жестких объятиях корсета, никогда еще не встречал головку, так элегантно сидящую на тонкой длинной шее. Никогда не видел таких темных волос, ниспадающих мягкими локонами. И мой отец был ее добрым другом! Мне стало так горько, что будь я один, обязательно сплюнул бы.
— Отец мой так счастлив здесь, — продолжала девушка. — И теперь, когда пришла весна, это настоящий рай. Особенно после Лондона. Вы ведь знаете Лондон? Мы жили там на самом верхнем этаже огромного дома, кишащего людьми. Там плакали младенцы, женщины орали на лестнице, а мужчины, кажется, никогда не бывали трезвыми.
— А выглядите вы так, будто только что из дворца Уайтхол, — сказал я. — О! — произнесла она, и прямые плечики вздернулись и опустились, выражая крайнее удивление. — Вы имеете в виду мой наряд? — И она запачканным в земле пальчиком коснулась складок платья и сережек. Это принадлежало моей матери. Я просто достаточно выросла для того, чтобы носить это платье. Раньше я носила фланель, и если оно сносится до того, как я умру, мне снова придется надеть фланель. Но платье красивое, не правда ли? Она отряхнулась, как хорошенькая птичка. И было что-то такое бесхитростное в этом жесте удовольствия, в этих словах, предшествующих ему, что я вдруг понял, как она молода. Это раскрепостило меня немного, и я продолжал путь к дому Мэдж в более спокойном состоянии духа. Если бы я наткнулся на этот дом внезапно, то ни за что не узнал бы его. Он был начисто выбелен. Над дыркой, из которой годами валил дым, возвышалась труба, и маленькие стекла окон сверкали на солнце. Бочка, распиленная на две половины, изображала клумбы по обе стороны крыльца, в которых красовались цветы.
— Разве не прекрасно? — спросила Линда. — Посмотрите, сколько цветов. Все они принесены из имения. Невозможно выразить, как любезен ваш отец. — Тут ее голос изменился. — Подождите, пожалуйста, немного здесь, я предупрежу папу. Это не самый лучший для него день, и он может встревожиться, увидев вас. Но я объясню, что вы ЕГО сын, и он будет очень рад вам.
«Я не имею права все испортить», — повторял я про себя снова и снова. Переступить порог дома и быть любезно принятым как сын сэра Джона Оленшоу… Нет, этого я не хотел.
— Послушайте, — сказал я, удивившись резкости своего голоса. — Я очень хочу подружиться с вашим отцом и с вами. Но не в качестве сына своего отца. Вы понимаете? Отец и я живем под одной крышей и носим одно имя, но в действительности мы совершенно чужие друг другу.
— Почему? Вы поссорились?
— Нет. Мы не настолько близки друг другу, чтобы поссориться. Я не хочу, чтобы вы смотрели на меня сквозь пелену христианской благодарности моему отцу. Вы понимаете?
— Конечно. Вы просто молодой человек, который забрел сюда в поисках собаки, и совершенно случайно оказались сыном сэра Джона.
— Можете это упомянуть, если хотите, но никак не иначе.
— Хорошо, идемте.
Она быстрым легким шагом прошла по дорожке и отодвинула дверную задвижку. Я последовал за ней, пригнув голову под притолокой. Внутри я мог спокойно выровняться, так как пол настолько осел, что был, по крайней мере, на фут ниже уровня дорожки.
Стены комнаты также были побелены, отчего она казалась светлее. Пол из светлого кирпича, вероятно, был подвергнут тщательному выдраиванию, чтобы удалить слой грязи, оставшийся со времен старухи Мэдж. Теперь под ногами плиты сверкали своими естественными цветами: розовым, кремовым и светло-янтарным. Яркие коврики более темных тонов лежали перед очагом, у двери и под тяжелым черным столом, стоявшим в центре комнаты. На столе стояла ваза с букетом полевых цветов. На полке над камином устремилась ввысь ветвь дикой сливы. Возле очага, по обе его стороны, снизу доверху возвышались грубо сколоченные полки, ломившиеся от книг. Увидев, что в комнате никого нет, Линда отворила дверь в кухню.
— Папа, — позвала она.
В ответ послышалось рычание, за которым последовал стук хвоста по полу — верный признак того, что Квинс сожалел о своем грубом поведении.
— Проходите и посмотрите на свою собаку, — пригласила меня Линда. — Я пойду позову отца.
Она открыла дверь, ведущую в задний дворик, и я слышал, как ее голосок звенел по всему Лейер Филду, эхом отдаваясь в лесу.
— Папа! Где ты? Джошуа Сибрук! Возвращайся домой.
Я стал на колени рядом с мешком соломы, на котором лежал мой пес, и потрепал его по голове. Он провел своим розовым языком по моим пальцам и бешено заработал хвостом, но встать и не пытался.
— Что с тобой? — спросил я его. — Попал в ловушку?
Я осмотрел его лапы, но не заметил никаких следов ловушки. От него исходил какой-то противный запах, а на коже виднелись два или три пореза. — Оставь собаку в покое, — послышался голос за моей спиной, и я, не вставая с колен, повернулся и увидел странного человека. Ничего подобного в жизни я не встречал. Даже сознание того, что это Джошуа Сибрук, чья дочь отчаянно искала его на заднем дворе, в то время как он вошел с крыльца, даже понимание того, что передо мной ученый и друг Натаниэля Горе, — ничто не могло сдержать мурашек, пробежавших у меня по спине. Голова его удивительно походила на череп, кожа на всем теле выглядела как старый иссушенный пергамент. Из бурых отверстий, неимоверно глубоко ввалившихся под белыми бровями, глядели два черных глаза, и когда он повторял свой приказ оставить собаку в покое, тонкие черноватые губы обнажили длинные желтые зубы. Я некоторое время не мог отвести взгляд от его лица, затем встал на ноги, да так неуклюже, что мой железный каблук громыхнул по кирпичному полу, и я протянул руку, чтобы опереться о стену.
— Ваша дочь пригласила меня войти. Это мой пес, Квинс. Я потерял его. Я очень благодарен, что вы ухаживали за ним. Из всего сказанного его затронули только слова «ваша дочь».
— Моя дочь? Где она? Убирайтесь от собаки, молодой человек. С ней плохо обошлись, и ее поведение может быть неожиданным.
— Я скажу вашей дочери, что вы вернулись, — сказал я и направился к двери.
Линда вбежала, легко, как ласточка.
— Ты заставил меня волноваться, — задыхаясь, произнесла она. — Почему ты уходишь вот так, стоит мне оставить тебя на какой-то час?
— Кто этот молодой человек? Еще один деревенский мужлан пристал к собаке?
— О нет, отец. Это его собака, он потерял ее. Это Филипп Оленшоу, сын сэра Джона.
— Сэр Джон Талбот очень способный человек, — начал старик, серьезно глядя на меня. — Очень способный. Но он не может убедить людей в том, что речная вода — источник инфекции, и я тоже не могу. И пока они пьют ее, со всей этой грязью от стоков и кладбищ, они не избавятся от чумы. Передавайте мой сердечный привет сэру Джону, молодой человек, и скажите, что я пришлю ему новую порцию бальзама, как только распустится целебная трава. Как его глаза?
Я беспомощно посмотрел на Линду. Она взяла старика за тощую руку и отвела в сторону. Свободной рукой она подняла корзину.
— Иди в свою комнату, папа, и разбери все, что я принесла тебе. — Она обращалась с ним, как с ребенком.
Линда увела его, а я снова повернулся к Квинсу.
— Простите, — сказала она, появляясь в дверях. — Его разум не слишком ясен. Думаю, что эта история с собакой немного расстроила его. Любое проявление насилия выводит его из равновесия. В свое время его самого много преследовали.
— Где и как вы нашли собаку?
— Несколько деревенских мальчишек мучили ее, и отец пришел бедняге на помощь. Насилие расстраивает, но не пугает его. Бедный Квинс, у него внутренние повреждения, изо рта текла кровь, но отец напоил его белком, и кровотечение прекратилось. Через день-другой он будет совершенно здоров. — Я глубоко вам признателен. Надеюсь, что мне еще представится случай выразить благодарность вашему отцу. Послезавтра я зайду посмотреть, можно ли забрать собаку.
— К тому времени отец придет в себя. Может, вы заглянете на обед и отведаете нашей чудной говядины.
Она проводила меня до самой калитки, и, дойдя до поворота дорожки, скрывающего из поля зрения силуэт дома, я обернулся и увидел девушку, закинувшую назад голову и глядевшую в небо. Чудесное, восхитительное, утонченное существо! Сколько же времени должно еще пройти до того момента, как из-под плаща сэра Великолепного высунется уродливое копыто сатира? Как скоро ты поймешь, что за всякое благодеяние надо платить? Следующие двадцать четыре часа я не мог думать ни о чем, кроме домика на краю леса, и в назначенный час, чисто вымытый, в парадном одеянии, предстал перед знакомым домом. Внутри послышалось шарканье ног, и не успела дверь отвориться, как Квинс бросился на меня, виляя хвостом. С него смыли вонючую мазь, шерстка его была пушистой. Он вился у меня под ногами, пока я проходил в дом, а когда я сел, то расположился рядом, положив морду мне на колени.
— Теперь абсолютно ясно, чья это собака, — сказал отец Линды, — так же как нет сомнения в том, чей вы сын, хотя я не сразу это понял, увидев вас на днях. Простите меня за эту оплошность. У меня так много забот. Никогда раньше мне не приходилось сталкиваться со столь просвещенным человеком. Я сразу же забыл о его внешности, как только он начал говорить. Мистер Сибрук обладал очень редким для ученого качеством: он верил, что имеет дело с равным по уму и знаниям собеседником. Он никого не наставлял, по крайней мере, сознательно, при этом даже самый необразованный человек чему-то научился бы после общения с ним.
В первый вечер нашего знакомства он рассказывал об эпидемии чумы, которая охватила Лондон двенадцать лет назад, и о том, как его преследовали за то, что он утверждал в своей публикации, напечатанной за его собственный счет, что тела умерших должны сжигаться, вместе с дворами, в которых зарождалась болезнь.
Мне были интересны его речи. Он открыл передо мной мир, который отличался от Маршалси, равно как и от моих книжных фантазий. Он описал мне Лондон, его три части: Лондон — законодатель мод с роскошными леди и джентльменами, город интриг и власти, игры, масок и любовных похождений; Лондон трущоб и двориков, в которых грязь и нищета стали рассадником преступности, жестокости и отчаяния; и, наконец, Лондон ученых, где пытливые умы все подвергали сомнению и иногда находили неожиданные ответы на свои вопросы. О монархе он отзывался весьма почтительно. «Многогранный человек, — говорил старик. Личность с чувством юмора и обладатель более просвещенного ума, чем те, кто его окружает. Медицина и наука обязаны ему гораздо большим, чем многие полагают, а его влияние на развитие искусства — это урожай, который предстоит собирать целому поколению.
Только профан мог не испытать гордости от визита в домик у леса, но я, разумеется, приходил туда с особой радостью, потому что там была Линда. Моя первая любовь. Я перебираю годы своей жизни, как мадам Луиз перебирала свои четки, и в каждом из них нахожу сотни видений этой женщины. Да, любовь моя, я видел тебя гордой и красивой, пристыженной и усталой, истощенной и больной. Но я, который всегда стремился к тебе, до сих пор не могу понять, что за власть ты имела надо мной. У тебя были недостатки, моя дорогая. Упряма и тщеславна, в чем-то невероятно глупа, слаба там, где требовалась сила, и в то же время достаточно сильна, чтобы сносить постоянные уколы судьбы, ласковая там, где нужно было огрызаться, и жестокая к тем, кто благоговел перед тобой. И все это ты, Линда, любовь моя.
И вот теперь нити моего повествования запутались окончательно. Я, подобно неопытному вознице, пытался вести упряжку из шести лошадей равномерно и плавно. Я должен был упомянуть об Эли и о Сибруке, о себе, своем отце и Линде. Сначала, думая о Линде и моем отце, наблюдая, как украдкой из имения в дом Мэдж выносились куски туши, мед, мешки муки, я испытывал чувство жалости к ней и глубокую ненависть и презрение к нему. Но после того, как я узнал ее, и сам начал барахтаться в путах любви, моя жалость приобрела привкус злости, а к ненависти и презрению стал примешиваться неизбежный оттенок ревности и зависти. Он начал брать ее с собой на прогулки верхом. В те летние вечера, когда пчелы хмелели от резкого аромата цветения, когда дикие розы рдели на изгородях и весь мир казался охваченным порывом желания и нежности, отец выходил из-за обеденного стола в пять часов и мчался на лошади в Хантер Вуд. В такие вечера я уединялся в доме, пытаясь воспротивиться мучениям, причиняемым божественной природой, и сосредоточиться на каком-либо увесистом томе или трогательной истории, чтобы не видеть, как они вдвоем скачут по зеленым лугам, и не представлять себе, какие низменные желания пробуждало в нем ее тело.
Но однажды вечером, я не увидел оседланных лошадей, и сам направился пешком к дому Мэдж. Лошадей было много, но я редко садился в седло, кроме тех случаев, когда ездил в Колчестер. Забраться на лошадь и спешиться было для меня настоящей пыткой. Много лет назад Шед смастерил железную подпорку, способную выдержать мой башмак с металлической подошвой, но легче от этого не стало. По сути дела, я всегда нуждался в помощи, но был слишком горд, чтобы пользоваться ею.
В тот самый вечер я пешком пришел в дом Мэдж и застал старика Сибрука в одиночестве. Он настоял, чтобы я зашел и выпил с ним вино, присланное его другом, виноторговцем. Вино было рубинового цвета, сладкое и очень крепкое, что, несомненно, сыграло свою роль в последующих событиях. Старик пил небольшими глотками, смакуя с видом знатока, и я старался подражать ему. Неожиданно он поставил на стол бокал и окинул меня странным помутившимся взглядом, который я позже научился распознавать как признак искаженного сознания, и сказал:
— В одном городе жили два человека — один богатый, другой бедный. Богач имел несчетное множество стад и птичьих дворов, а у бедняка не было ничего, кроме маленькой овечки, которую он купил и сам выкормил. Овечка росла бок о бок с ним и его детьми. Она ела его пищу, пила из его чаши, спала у него на груди. И была ему как родная дочь. Но почему «как»? Она и есть моя дочь. На что бы там ни намекала эта любовница сатаны, она моя настоящая дочь. Моя мать была такая же красивая. Разве не правда?
— Вы имеете в виду Линду, сэр?
— Да, конечно. Ты можешь любоваться ее красотой, не желая испортить ее, но богач расставляет ловушки и не успокоится, пока эта красота не падет к его ногам. И гнев Давида воспылал к этому мужчине, и он сказал: «Пока живет господь, человек, сотворивший это, да умрет». Но Давид был царем израильским, он не ел хлеб этого человека.
Его клешнеподобные пальцы подобрались к вазе с цветами, стоявшей в центре стола, и начали обрывать лепесток за лепестком с темно-красного цветка, свесившего головку через край вазы. Я немного помолчал, а потом спросил:
— Вы говорите сейчас о Линде и моем отце?
— Они поехали кататься верхом. Движение полезно для нее. Яркие птички, которых держат в тесных клетках, разбиваются о прутья. Я совершил эту ошибку с любовницей сатаны.
— О Боже! — подумал я. — Пусть разум не покинет тебя, пока я не узнаю, совпадают ли твои подозрения с моими, и тогда, возможно, мы сможем вместе что-нибудь предпринять.
— Послушайте, — вновь обратился я к нему. — Послушайте меня. Мой отец, гуляющий сейчас по лесу с Линдой, развратник. Почему, как вы думаете, он, который не отличается великодушием и добротой, был так благосклонен к вам? Дом приведен в порядок. Сарай забит дровами, кладовые заполнены. Все это только по одной причине. Натаниэль Горе сказал ему, что ваша дочь красива, а он уже пресытился чарами местных девушек, и начал подумывать кое о чем получше. Вот вам чистая правда. И если у вас остались друзья, которые могут помочь, лучше всего уехать отсюда. Немедленно. Если вам дорога невинность вашей дочери.
— А вы сомневаетесь в этом, молодой человек? — с яростью спросил старик. — Ее мать была развратной, но если поэт утверждал, что хорошее чрево рождает дурных сыновей, разве не может быть справедливым обратное? Никогда не доверяйте внешней стороне. Даже самый незатейливый пудинг состоит более чем из одного продукта.
— Вы слушали, что я только что сказал по поводу Линды и моего отца я старался придать моим словам как можно больше внушительной силы. Он посмотрел мне прямо в глаза, и я ожидал, что последует какой-то логический ответ на мой вопрос. Однако старик произнес:
— И сказал Натан Давиду: «Ты есть мужчина» Ессе гомо. Насколько же хрупкая вещь добродетель, что ее можно разрушить куском зеленой материи и жемчужным ожерельем.
Он поднялся, и все его суставы затрещали, как пистолетные выстрелы.
— Прости меня, Барбара, я вынужден извиниться. Я неважно себя чувствую. Не могу разделить с тобой ложе сегодня ночью. Я буду спать у себя.
Он отворил дверь и начал подниматься наверх по деревянной лестнице, как слепой.
Я налил себе еще вина и быстро выпил. Тепло пробежало по моим сосудам, пары ударили в голову. И поэтому я не усмотрел ничего страшного в том, чтобы дождаться Линду и повторить ей все, что сказал ее отцу, и вразумить ее уехать отсюда. «Зеленая материя и жемчужное ожерелье», да? Итак, он прибегал к обычной уловке с подарками, к чему столь чувствительно девичье сердце. И я, в очередном приступе ревности, понял, что он переживает неизведанное до сих пор чувство — необходимость завоевывать расположение женщины. Его рост и мужественность, его имя и титул, делали его победы такими легкими. Но невинность Линды нужно было завоевывать осторожно, ее доверие надо было заслужить. Насколько же сладкой будет эта победа, если я не вмешаюсь. Я выпил еще вина, и теперь находился в таком сильном возбуждении, что потерял чувство реальности. Я больше не ощущал себя хромым мальчиком-калекой, влюбленным в женщину, которую желал отец, и подбадривающим себя вином. Я был просто Филиппом Оленшоу, который собирался спасти невинную овечку от хищника. Услышав глухой цокот копыт по лесной тропе и голоса, я прижался к окну и осторожно выглянул. Лошади подошли к привязи в конце кирпичной дорожки, мой отец спешился. Он был толст и грузен, но при этом ловок. Он подошел к Линде, и тут я увидел на его красном лице с тяжелой челюстью выражение, которое не видел никогда. Он жаждал, но был нежен и весел в то же время. Он протянул руки и снял ее с коня, как куклу. Меня пронзило острое чувство ревности при виде этих красных рук без перчаток, обвивших ее тело. Затем он снял одним махом свою широкую шляпу, и, черт его подери, была в этом жесте и грация и утонченная учтивость. Он поднял ее крошечную ручку в белой перчатке, поднес на секунду к губам и отпустил.
— Прощайте, и тысячу раз спасибо, — сказала Линда.
— Отнимем эту тысячу от того миллиона, который я должен вам, ответил он. — Остается довольно много, не так ли?
Он оседлал коня, взял в узду лошадь, на которой ездила Линда, махнул на прощанье шляпой и ускакал прочь. Она перегнулась через калитку. Я видел, как она подняла руку, и понял, что он помахал ей на прощанье шляпой. Она повернулась и медленно побрела по дорожке. И я увидел зеленую материю и жемчуг. Зеленая материя оказалась костюмом для верховой езды, скроенным, могу поклясться, по ее меркам, и вдоль квадратного декольте белую шейку охватывала нитка жемчуга. В свое время мадам Луиз и Агнес носили ее, каждая в свою очередь.
Линда открыла дверь и вошла в комнату. Ее глаза радостно сверкали, когда она повернулась ко мне и произнесла:
— Добрый вечер, Филипп. А где папа?
— Он не совсем здоров. Пошел наверх.
Линда подобрала длинную зеленую юбку одной рукой и через две ступеньки взлетела по лестнице, ступая при этом почти беззвучно. Она умела двигаться, как птичка. Через несколько минут, она спустилась вниз на цыпочках и сказала:
— Он спит. Его что-то расстроило?
И тут пробил мой час.
— Он волновался о тебе, — медленно начал я. — И по правде говоря, я тоже.
— Беспокоились обо мне? Но я была с твоим отцом. — Она посмотрела на остатки вина и на два стакана. — Вы с отцом пили?
— Твой папа — совсем немного. Я выпил больше. Но наше беспокойство не было следствием вина, Линда. Отец твой не очень четко выражался, но я понял, что он имеет в виду. Он рассказал историю о маленькой овечке, и сказал, что очень легко забыть о добродетели с помощью зеленой материи и жемчуга. И это правда, Линда. Пожалуйста, не общайся больше с моим отцом. Я умоляю тебя. Ее лицо напряглось. Она начала стягивать перчатки короткими нервными рывками, и, освободив руки, швырнула перчатки через всю комнату на кресло у камина. Они летели, как пара голубей. Она приблизилась ко мне настолько, что я почувствовал запах ее нового одеяния, и увидел зеленый отблеск в ее глазах.
Привыкший к истерикам мадам Луиз, я уже было приготовился к визгу и злобному крику, но голос Линды был нежным, как бархат. Она сказала:
— Вот что, Филипп, давай раз и навсегда положим конец недомолвкам и намекам. Что ты можешь сказать о своем отце такого, что нужно беспокоиться, когда я выхожу с ним на прогулку?
— Могу сказать, Линда, хотя тебе это не слишком приятно будет услышать. Отец мой — человек очень недобрый. Он и года не прожил в браке с моей матерью, когда мадам Луиз, его любовница, еще до моего рождения обосновалась в Париже, заняв место моей матери и надев тот самый жемчуг, который сейчас на твоей шее. Как только мадам Луиз утратила женское очарование, он привел в дом жену и поднял руку на свою любовницу — я видел это сам — только потому, что она осмелилась протестовать. Он не обходит вниманием ни одну деревенскую девушку, не лишенную привлекательности. Теперь ты появилась здесь, ты прекрасна, и он желает тебя. И добьется своего, пусть даже силой, если ты не уедешь.
Длинная взволнованная речь выбила меня из сил. Я задыхался. Переведя дыхание, я услышал, что она тоже тяжело дышит. Видимо, мои слова потрясли ее.
— Мне не нужно было говорить это так сразу, — сказал я с раскаянием. — Присядь.
Я придвинул стул, на котором сидел раньше, и она села.
— Ты совершенно прав, что сделал это, Филипп, совершенно прав. Ты почти заставил меня поверить, что это правда. Ты ведь не мог все это придумать.
— Я не придумал! Зачем мне это? История моей матери известна всем. Мадам Луиз и леди Оленшоу живут в имении. Элен Флауэрс может сколько угодно лгать насчет того, кто отец ее незаконнорожденного ребенка, Марта Бейнс может рассказывать любые сказки о том, от кого сейчас в положении… но вся деревня ЗНАЕТ это. Линда потянулась пальчиками к лепесткам, которые все еще лежали на столе, измятые руками ее отца, и стала разглаживать каждый так старательно, будто вся ее жизнь зависела от того, сможет ли она их расправить. Наконец она подняла голову. — Я верю тебе, — произнесла она. — Но это все равно не имеет никакого значения. Видишь ли, Филипп, я люблю его.
— О Боже! — воскликнул я. — Ты не знаешь, что говоришь. Он ослепил тебя точно так же, как делал это с другими женщинами. Он большой и сильный, он может поднять тебя одной рукой; он забрасывает тебя подарками и кружит голову сладкими речами. Но все это лишь ради одного — чтобы в очередной раз получить удовольствие. Не поддавайся, Линда, не обманывай себя. Ты не можешь любить его.
Я знал, что мои слова ничего не значат для нее. В каждой женщине есть неосознанное стремление к подчинению, и мужчине стоит только принять на себя роль хозяина, чтобы завоевать ее. Я думаю, что женщины обожают подарки не столько из жадности, сколько из странного наслаждения самоуничижением. Я понимал, что у Линды, бедной, презренной и находящейся в опасности, практически не было шансов устоять перед богатством, властью и поползновениями моего отца.
— Даже если ты действительно любишь его, даже если он испытывает по отношению к тебе что-то другое, чем к остальным женщинам, — снова принялся увещевать я, — что хорошего получится из этого? Он женат. Агнес молода. Ты ведь не хочешь стать любовницей и матерью незаконнорожденных детей? Не обижайся на меня, Линда. Ты одинока, кто-то должен дать тебе совет в трудную минуту.
— Я не обижаюсь. Я верю, что ты мой друг, Филипп. И я верю, что ты говоришь правду. Я попытаюсь уйти, потому что, если я останусь здесь… а он хочет меня… он добьется своего. Ему я не могу сопротивляться.
Я спросил из чистого любопытства:
— И, для тебя ничего не значит то, что он злой безбожник, развратник? Она взглянула на меня.
— Полагаю, ты еще ни разу не влюблялся. Тебе сколько лет? Двадцать? Ты старше меня. Но, говорят, женщины раньше взрослеют. Если бы ты испытал это чувство, то понял бы, что личность человека не имеет никакого значения. То, что понимаешь разумом, никак не влияет на чувства. Любишь того, в кого суждено влюбиться.
Совершенно спокойно и очень печально она вынесла приговор мне и себе. Больше всего мне хотелось в тот момент быть богатым, могущественным уверенным в себе, чтобы я мог сказать:
— Уедем со мной сегодня же. Я позабочусь о тебе.
Я бы отдал двадцать лет жизни за возможность произнести эти слова. Я глядел на изгиб ее пухлых алых губ, сладких и горьких в этот момент печали, на пробор, пробегавший от лба до самой макушки ее точеной головки, где узлом были связаны черные кудри, и сожалел, что нахожусь в полной зависимости от отца, что ничего не заработал собственными руками и не знаю даже, с чего начать какое-либо дело. Я любовался ее неотразимой красотой и понимал, насколько беззащитна и одинока она со своим полубезумным отцом в этом отдаленном местечке, защищенном от всех, кроме самого защитника, словно овца, охраняемая волком. Ладно, пусть поиграет в сторожа еще немного, в конце концов еще некоторое время она будет в безопасности.
— Послушай, — сказал я. — Не совершай необдуманных поступков. Если ты действительно любишь его, помни то, что я сказал тебе. Я знаю его очень хорошо. Быстрая победа принесет столь же быстрое пресыщение. Я поеду в Лондон, встречусь с Натаниэлем Горе и попытаюсь подыскать вам с отцом другое убежище. Ты молода, и новые люди, новые места помогут тебе забыть это увлечение.
— Ты говоришь так, будто я больна, а ты прописываешь мне лекарство, вздохнула она, но при этом улыбнулась.
Я встал и пожелал ей спокойной ночи.
Было уже темно, когда я возвращался домой, мысленно прокручивая в голове разговор с Линдой. Она любит моего отца! Думаю, ни один молодой человек не вынес бы подобного удара. Мне хотелось выть в тишине ночи. Но это еще больше подстегивало меня к действию, и всю дорогу от дома Мэдж до парковой калитки, в промежутках между приступами острой жалости к самому себе, я обдумывал план действий. Не успел я закрыть за собой засов, как огромная тень преградила мне путь и послышался голос отца.
— Где ты был?
Он уже так давно не проявлял ко мне никакого интереса, что этот неожиданный вопрос прозвучал для меня предупреждением.
— Я гулял. А что?
— Был в доме Мэдж, не так ли? Я видел твой железный след у калитки.
— Да, — признался я. — Зачем спрашивать, если ты сам знаешь, где я был?
Я направился к дому. Он положил тяжелую руку мне на плечо.
— Не торопись, мальчик мой. И часто ты ходишь туда?
— Почти каждый день, с тех пор как потерялся Квинс.
— Зачем ты ходишь туда?
— Я веду беседы со старым Сибруком, — продолжал я хитрить. — Я провел с ним весь вечер, пока вы катались с Линдой.
— Вот что, в дальнейшем ты меня очень обяжешь, если будешь держаться подальше от этого дома. Понял? Я не против того, чтобы ты болтал с Сибруком, если тебе нравится проводить время в разговорах с полоумным колдуном. Но у меня там свой интерес, и я не хочу, чтобы ты при этом присутствовал. Ясно?
— Ясно, — согласился я. — Кстати говоря, я как раз хотел попросить у тебя немного денег, чтобы съездить в Лондон.
— И что тебе там понадобилось? Танцульки в ассамблее? И с какой стати я обязан давать тебе деньги?
— Это отвлечет меня от дома Мэдж, — произнес я как можно более небрежно.
— Ты самый гнусный выродок, которого я когда-либо встречал, прошипел отец. — Я дам тебе деньги, но только потому, что мне не терпится убрать тебя подальше от глаз. Хромой друг мужланов с наглым языком и с таким же представлением о поведении джентльмена — вот кто ты такой.
— Тогда дай мне возможность поскорее уехать. Странно, почему тебе первому не пришла в голову эта идея.
На следующее утро, ни слова не говоря, он протянул мне кошелек из свиной кожи, полный золотых монет. Я пробурчал: «Спасибо» и взял его со злорадной мыслью о том, что знай он, зачем мне понадобились деньги, тотчас забрал бы их обратно.
За ночь я собрал все свои вещи в увесистый сундук, а утром повел Квинса на прогулку в лес и пристрелил его, когда он вынюхивал кроличью нору. Затем я попрощался с Агнес и мадам Луиз, пообещал Чарльзу устроить ему кукольный театр по возвращении из Лондона, взобрался на лошадь и отправился в путь в сопровождении слуги. В Маршалси Грин я отправил его в таверну, попросив подождать меня там — долго же ему пришлось ждать! — а сам, ведя на поводу вторую лошадь, отправился в Хантер Вуд.
Дверь была приоткрыта, и в комнату проникал солнечный свет. Я постучал, и через некоторое время на лестнице послышались шаги Линды. Ее волосы были уложены в тугой узел на затылке. Загнутые рукава, обнажали белоснежные округлые локти.
Я сразу же выпалил о цели своего приезда.
— Линда, я хочу, чтобы ты собралась и сегодня же уехала со мной. У меня две лошади и много денег. Мы доберемся до Лондона, а там мистер Горе нам что-нибудь посоветует. Все, что я сказал тебе вчера вечером, это святая правда. Мой отец даже заплатил мне, чтобы я убрался с дороги. Ты не должна больше оставаться здесь.
— Я останусь, пусть в имении хоть сам дьявол поселился, — неистово произнесла она. — Мой отец болен. Сегодня он не может с места двинуться.
— Настолько болен, что не сможет на лошади добраться до Колчестера? Если нужно, мы остановимся там на некоторое время.
— Он страшно болен, — с нетерпением проговорила девушка. — Ты даже не сможешь ему объяснить, зачем нужно ехать. А я и пытаться не стану. И потом, Филипп, нет повода для беспокойства. Я приложу все силы, чтобы дать твоему отцу понять, что я не Элен Флауэрс. Со мной будет все в порядке. Я уверяю тебя.
— Ладно, — с тяжелым сердцем ответил я. — Будем надеяться. Я поеду к мистеру Горе, как только прибуду в Лондон. Оттуда я напишу тебе. Бейнс принесет письмо. А если ты захочешь ответить мне, он отправит твое послание с оказией. Я буду наведываться в «Трубадур» всякий раз во время прибытия экипажа из Колчестера.
— Ты так добр ко мне, Филипп.
Она бросила на меня доверчивый взгляд, и я снова подумал, как она молода, как неопытна и наивна. Вот и теперь — я ведь вел ту же самую игру, что и мой отец, — она верила мне так же, как слепо доверяла ему.
— Будь очень, очень осмотрительна, — посоветовал я. — Когда твой отец поправится, старайся держаться поближе к нему.
— Хорошо, — кивнула она, как ребенок, получивший наставление от взрослого человека. — Спасибо, Филипп, — снова поблагодарила она.
И хотя из ее уст мое имя прозвучало как настоящая музыка, это не придало мне достаточно храбрости, чтобы сказать: «Не благодари меня. Я поступаю так, как поступил бы любой мужчина — я действую ради собственных чувств».
Я снова оседлал лошадь, печально отмечая про себя, что это получается у меня совсем не так ловко, как у отца.
— Прощай, — сказал я. И оглянувшись, добавил: — Верни ему этот жемчуг. И тут меня привлек шум, донесшийся из верхнего окна, но мне даже не пришлось поднимать голову, потому что окна располагались слишком низко, а моя лошадь была достаточно высока. Сквозь оконный проем показалось безумное лицо Джошуа Сибрука.
— Жемчуг очень дорогой, — прошептали его черные губы, и мечут его перед свиньями, занятие, как учит Библия, недостойное и неблагодарное.
— Снова встал с постели, — крикнула Линда с порога. — До свидания, Филипп, — и она скрылась в доме.
Я поехал к таверне и позвал слугу, в то время как мимо меня прошел Эли, направлявшийся в кузницу ремонтировать свой плуг. Я остановил его.
— Эли, — сказал я. — Я еду в Лондон. Я хочу повидать мистера Горе, о котором тебе раньше рассказывал. Ты хочешь, чтобы я разузнал у него о новых поселениях?
— Ага. Это будет очень хорошо. Да это нужно и Стеглсу и еще кое-кому. Здесь мы ничего не добьемся, пока ты не займешь место своего отца, парень. А он похотливый мужик.
— Хорошо, Эли. Посмотрим, что я смогу для вас сделать.
Итак, я прибыл в Колчестер, затем в Лондон, где не замедлил явиться в Дом Мошенников — представительное здание в переулке, ведущем от Стренда к реке.
Натаниэль приветствовал меня с величайшим радушием, хотя и был удивлен и пожурил меня за то, что я не предупредил его заранее о своем приезде.
— Я бы поводил тебя по Лондону и счел бы за честь пригласить на первый в твоей жизни театральный спектакль. Но сегодня вечером мне нужно ехать в Бристоль, где у меня неотложное дело. Очень неловко, но я даже не могу оказать тебе гостеприимство. Дело в том, что я сдал этот дом своему кузену, который, отчаявшись выдать замуж шестерых уродливых дочерей в своем провинциальном Уилтшире, вдруг решил привезти их в Лондон, чтобы продемонстрировать в свете их неотразимое очарование. Шесть женщин с прислугой занимают здесь довольно много места.
Мы обедали в заведении на Флит-стрит, где стулья были расставлены спинкой друг к другу, и каждая пара посетителей наслаждалась уединением, как за высокими церковными скамьями. И там, за блюдом отменной тушеной говядины с плавающими в жирном соусе клецками, я поведал ему историю Линды и моего отца, на сей раз ничего не скрывая.
— Боже, боже! — восклицал он. — Насколько же хлопотно иметь дело с этими цветущими юными девами. Я-то думал, что твой отец уже слишком стар для таких вещей. Ведь ему было уже тридцать, когда я впервые повстречался с ним, а это было — дай-ка вспомнить — около четверти века тому назад. Подумать только, Линда Сибрук! Еще совсем ребенок. Просто невероятно. Ужасно. И ты говоришь, что предупредил… что за печальная миссия для взрослого сына! Старый Сибрук не дурак. Не думаю, что тебе стоит так волноваться, Филипп. Хотя в любом случае им надо оттуда уехать. Послушай, сейчас я уже ничего не успею предпринять. Но я должен вернуться через две недели. Если я задержусь, то предупрежу тебя. Видишь ли, я очень занят. Я получил право на землю от компании «Новая Англия» и собираюсь в будущем году вступить во владение. В Бристоле есть два человека, которые проявили интерес к этому, и я должен посетить их. Это порядочные состоятельные люди, насколько мне известно. Есть там еще один священник, который по воле судьбы лишился крова. К нему тоже нужно заехать. Люди любят, когда рядом живет священник. Это вселяет в них уверенность, что по крайней мере похоронят их по-божески.
— Эли Мейкерс тоже присоединится к вам и еще один человек по имени Джозеф Стеглс из Маршалси. Видите ли, мы и раньше делали попытки и подавали петицию по поводу этих огораживаний, о которых я вам рассказывал, помните? Но мой отец только рассмеялся и сказал, что не зря же он служил королю. И конечно же, прибывший посланник от парламента, осмотрел деревню и составил отчет, где говорилось, что Маршалси в полном порядке, что большинство жителей всем довольны, и что это одна из самых процветающих деревень в Англии. Отцу только стоило шепнуть, и видите, что вышло.
— Я сейчас узнал о твоем отце больше, чем за все наше с ним знакомство. Ладно, Филипп, я вынужден покинуть тебя. Через две недели я вернусь в Дом Мошенников. Встретимся там. И попытайся с пользой провести время в Лондоне.
Расставшись с Натаниэлем Горе, я ощутил острое чувство одиночества, какого не испытывал еще ни разу в своей жизни. Я видел вокруг озабоченных людей, которые спешили по каким-то своим делам. Все они знали, куда идти, куда повернуть, в какой момент пересечь улицу, увильнув из-под самого носа лошади. Это зрелище поразило и устрашило меня. Целых две недели мне предстоит пробыть здесь, ничего не предпринимая, ни с кем не общаясь. Я даже не имел права тратить много денег, потому что к тому моменту, когда встанет на ноги отец Линды, я должен буду позаботиться об их жилье. Эта мысль сразу же изменила мое первоначальное намерение пойти в «Трубадур» станционный постоялый двор, где я оставил багаж, и снять там комнату. Нужно было подыскать что-нибудь подешевле. И тут я вспомнил, что Линда рассказывала о каком-то дешевом и ужасном месте, где ей с отцом пришлось когда-то жить. Нью Кат — так оно называлось. Я прошел немного вперед и долго не осмеливался ни к кому обратиться. Наконец, ко мне приблизился носильщик, толкавший тележку и остановившийся, чтобы перевести дух. Я спросил у него, как пройти к Нью Кат. С любопытством осмотрев мои башмаки и костюм, он объяснил мне дорогу.
Найдя это место, я понял, почему носильщик так странно посмотрел на меня. Это была узкая улочка, по обеим сторонам которой теснились дома, почти соприкасаясь верхними этажами, будто хотели поделиться друг с другом какой-то грязной тайной. Проходы между домами были выложены булыжниками, между которыми громоздились горки самого невообразимого мусора. От домов исходило зловоние, характерное для нищеты и разложения, а люди, сидевшие на порогах и высовывавшиеся из окон, походили скорее на карикатуры. Я медленно продвигался вдоль улицы, стараясь выбрать дом, который вызывал бы у меня меньшее отвращение. Наконец, я постучал в покрытую слоем грязи и жира дверь. Мне открыла толстая женщина, напоминавшая сооружение из огромных шаров. Как и ее дом, она была чуть опрятнее, чем ее соседи, но различие было слишком незначительным. У нее был какой-то хитрый взгляд и уклончивая манера говорить, которая мне сразу не понравилась. Конечно, мне не удалось скрыть своей неискушенности. Как бы там ни было, я заплатил за неделю вперед — и это, надо признать, было совсем недорого. Итак, я вселился в дом миссис Краске.
Я написал Линде письмо, обрисовав мощную фигуру хитрой миссис Краске в самых забавных тонах, и пообещал, что когда она приедет в Лондон, ей не придется разделить мою участь в таком жутком месте как Нью Кат. Я снова призывал ее быть осмотрительной и приехать ко мне, как только выздоровеет ее отец. День за днем в течение недели писал я это письмо. Я рассказывал ей о спектаклях, которые смотрел с галерки, о книгах, которые читал, стоя у стеллажа книжной лавки и притворяясь, что тщательно обдумываю свою покупку, о странной и скудной еде, которую подавали в дешевых заведениях. Все это было для меня открытием, как и многое другое. Впервые в жизни я понял, что несмотря ни на что, у меня был хороший дом. Жесткое серое мясо, которое мне приходилось теперь жевать, сомнительные блюда, которые я глотал лишь бы утолить голод, в имении были бы незамедлительно вышвырнуты на корм свиньям.
Рано утром в понедельник я отнес письмо в «Трубадур», дал кучеру на чай и получил заверение в том, что Вилл Бейнс, почтальон, которого кучер знал в лицо, получит послание в Гоут Черд в Колчестере. После этого я с нетерпением и надеждой ожидал прибытия экипажа из Колчестера, который приходил в среду утром. Я знал, что Линда не могла еще получить мое письмо и отправить ответ, но в глубине души надеялся, что она написала мне раньше. Письма не было, и я утешал себя рассуждениями о том, что если ее отец по-прежнему так серьезно болен, то она не может покинуть дом и отправиться в деревню разыскивать Вилла Бейнса, даже если она думала обо мне и написала мне письмо. Но в следующую среду я обязательно узнаю, как чувствует себя ее отец, и когда мне ожидать их приезда.
Даже ребенок, в ожидании давно обещанного подарка, не мог бы испытывать такого нетерпения.
Я начал новое письмо, чтобы отправить его с экипажем в понедельник. Во вторник той самой недели истекал срок, который Натаниэль определил для своей поездки, и вечером я явился в Дом Мошенников в радостной надежде найти его там. Но меня ждало еще одно разочарование. Натаниэль передал мне сообщение в письме, адресованном своему кузену. Кузен, очень напоминавший Натаниэля ростом и складом фигуры, даже голосом, в котором однако отсутствовали юмор и радушие его родственника, зачитал то, что касалось меня: «некий мистер Филипп Оленшоу может интересоваться мной в следующий вторник. Передай ему, пожалуйста, что я вынужден отправиться в Плимут, и что если он все еще печется о судьбе своих друзей, то ему может и должен помочь Джон Талбот. Расскажи юноше, как пройти к его дому, и попроси передать от меня привет Джону».
С указаниями, как пройти к дому сэра Талбота, небрежно нацарапанными на обрывке бумаги, я покинул Дом Мошенников в еще более подавленном настроении, чем пребывал все эти две недели. От Линды ничего не было, и Натаниэль все еще не вернулся. С тем же успехом я мог бы не уезжать из дому! И все же оставался еще завтрашний экипаж, на который была последняя надежда.
Джон Талбот оказался точной копией миссис Краске — такой же толстый и пыхтящий. И у него было что-то не в порядке с глазами. Лишенные ресниц веки, красные и припухшие, усыпали крошечные гнойнички. Это был отталкивающий старикан, и хотя обед, которым он меня угостил, превосходил все, что мне довелось отведать в Лондоне, я все равно не получил от еды никакого удовольствия.
Однако он вспомнил Джошуа Сибрука и поклялся, что, только благодаря ему, он до сих пор еще не ослеп.
— Это проклятие, посланное нашей семье, — торжественно заявил он. — У моего прапрадеда бегали глазки, и однажды они забегали с удвоенной частотой. Пожилая дама, дочь которой оказалась объектом этого довольно похотливого глаза, — и не только его — ха-ха! — однажды сказала: «Вам, сэр Челистонн Талбот, гораздо больше повезло бы в день Страшного Суда, если бы ваше зрение не было столь острым». И хотите верьте — хотите нет, с тех пор нас не покидает эта беда. Я никогда не мог распознать, хороша моя душка или нет. Но это вовсе не плохо, это великое благо. Для меня они все выглядели одинаково. Ха-ха-ха! Но старый Сибрук изготовил какое-то зелье из дикого растения, которое действительно помогло мне. Передайте ему от меня привет, молодой человек. Ведь вы молоды, не так ли? У вас молодой голос.
— Джошуа Сибрук и сам не очень здоров, — подхватил я, стараясь воспользоваться случаем, чтобы начать разговор.
И я начал осторожно расспрашивать, не знает ли он кого-либо, кто мог бы предоставить Сибруку надежное убежище. Да, у него был друг в Букингемшире, который мог бы, по его предположению, оказать такую услугу. Он распорядится, чтобы ему написали письмо. Но всякое одолжение, сделанное Сибруку, подразумевало, что при этом последний постоянно будет снабжать своего благодетеля лекарством. Я пообещал это от имени Джошуа.
Возвращаясь домой от Джона Талбота, я почувствовал какое-то недомогание. Я приписывал это слишком обильной пище, которую поглощал из вежливости, в то время как маячившие передо мной отвратительные веки совсем не способствовали хорошему аппетиту. Меня тошнило, голова кружилась. Несколько раз по пути домой я останавливался в темных подворотнях, чтобы вырвать.
Войдя в свою комнату, я обнаружил, что в кувшине нет воды, и мне пришлось спускаться по крутой лестнице к колодцу. Возвращаясь, я вынужден был останавливаться через каждые несколько ступенек, сердце мое бешено колотилось, я едва дышал. Добравшись, наконец, до своей комнаты, я выпил почти полкувшина воды и свалился на кровать. Было очень жарко, и я сбрасывал с себя одежду, пока не остался в одной рубашке. Голова была такой тяжелой, что я не мог повернуть ее. И вдруг я почувствовал, что нужно идти, потому что Линда в опасности. Что это было, я не понимал, но отчетливо слышал ее крики и мольбы о помощи. Это, наверняка, пожар, потому что я чувствовал обжигающие языки пламени на своем теле. Я сделал еще одну отчаянную попытку встать с постели, скинуть тяжесть, придавившую меня, и тут голос Линды и жар огня угасли…
То и дело что-то прорывалось сквозь темноту, но это было так мимолетно, что я не мог понять, что же происходит со мной. То острый луч света больно ударял в глаза, то оглушал резкий голос, но разум не повиновался мне. Через какое-то время появился свет. Я начал смотреть и слушать, и обнаружил, что свет лился из фонаря, который приближался ко мне. Я распростер руки и начал искать свою кровать, но матрас мой лежал на полу — каменном, сыром и холодном. Я почувствовал страшную вонь, которой было пропитано помещение, и меня начала мучить нестерпимая жажда.
Фонарь приблизился, и, прищурившись, я разглядел длинную седую бороду и сутулую фигуру старика, который глядел на меня.
— Где я?
— В доме прокаженных, — лаконично ответил он.
— Почему?
— Принесли тебя сюда умирать, так что, молодой человек, поторопись и не причиняй никому беспокойства.
— Но я не собираюсь умирать. Мне уже лучше. Дайте мне, пожалуйста, воды.
— Я же сказал, не причиняй хлопот. Я здесь не для того, чтобы нянчиться с тобой. Я здесь, чтобы убедиться, что ты совершенно мертв, прежде чем положить тебя в яму, которую для тебя приготовили. Так что лежи спокойно.
Он пошел дальше, и я видел, как он склонился над полом недалеко от меня. Я вытянул руку и нащупал еще одну подстилку.
— Этот уже окоченел, Том. Помоги поднять его, — сказал старик, и из темноты появился еще один человек.
Тот, что с фонарем, с трудом взял труп за ноги, в то время как второй поднимал его за голову. Они медленно прошли мимо меня, и я видел мертвеца с неестественно расставленными ногами и волочащимися по полу руками. Скорбная процессия дважды проходила мимо меня, останавливаясь у моих ног. — Давай покончим и с этим? — предложил старик.
— Ага, — произнес его напарник.
Я с трудом приподнялся, а затем встал на четвереньки. Я все еще был в своей рубашке, которая стала жесткой от засохшего гноя. Башмаки остались в Нью Кат, где я сбрасывал с себя одежду в ту ночь, когда болезнь настигла меня. Случилось ли это прошлой ночью, или еще раньше? Не было никакой возможности узнать это. Без своего башмака я едва мог ходить, не говоря уже о том, чтобы бежать.
Я смотрел на могильщиков с отчаянием загнанного в угол зверя.
— Вы не можете живьем похоронить меня, — воскликнул я, стараясь придать своему голосу как можно больше силы. — Мне лучше, уверяю вас. Я хочу выбраться отсюда, принесите мне какую-то одежду — я заплачу вам.
— Мы принесем, — произнес старикан с какой-то ядовитой неторопливостью в голосе. — Нам платят по шиллингу за каждые похороны. И ни пенни за тех, кто уходит отсюда. Правда, Том?
— Ага, — подтвердил Том.
Старик повернулся и что-то прошептал своему товарищу. После долгой тишины, в которую я был все это время погружен, мой слух стал необычайно острым, и я услышал каждое его слово.
— Я знал, что с этим будет трудно, Том, дружище, — говорил он. — Все время орал что-то. Кто-то спрашивал его?
— Нет, — ответил Том.
— Откуда его принесли? Ты знаешь?
— Нью Кат. Вот так и принесли.
— Тогда лучше получим шиллинг. Утром никто ничего не узнает.
— Вот здесь вы ошибаетесь, — сказал я. — Может, я и с Нью Кат, и выгляжу нищим, но я не бедняк, меня все знают, если один из вас сходит к сэру Джону Талботу и скажет, что Филипп Оленшоу находится здесь, он пришлет мне одежду и карету.
— Опять бредит, — сказал старик, многозначительно покрутив у виска грязным пальцем.
— Да и не можем мы его отпустить. Он разболтает по всему Лондону про шиллинг. Нет, придется ему отправляться вниз.
— Ага, — сказал Том.
Я был очень слаб, но намеревался любой ценой выжить. Я поставил свою больную ногу на подушку и, приобретя эту, пусть шаткую, но все же опору, приготовился защищать свою жизнь. К счастью, старик был полоумным, а Том начисто лишен всякой сообразительности и смекалки. Я слабым кулаком ударил по бородатому лицу, а другой рукой сорвал фонарь с его запястья. Я начал размахивать им, и железным прутом угодил Тому по переносице, а когда он схватился рукой за рану, свеча упала на пол и погасла. Я видел, как старик, оправившись от удара, направился ко мне. Так как в помещении было темно, я стал на колени и начал незаметно ползти вдоль стены. Я передвигался бесшумно, а они громыхали сапогами, и это давало мне какое-то преимущество. Но я полз по комнате, которую никогда в жизни не видел, в то время как они были на своей территории. Я слышал, как старик сказал:
— Зажги свет, Том. Где спички?
Через секунду послышался щелчок и ругань.
— Это моя голова, проклятый идиот. Куда я шел?
Пока они разбирались, я, как кошка, переползал с подстилки на подстилку, руками ощупывая стену. Наконец, я наткнулся на острый край ступеньки. Это была самая нижняя ступенька крутой лестницы. Я преодолел два винтовых оборота, прежде чем добрался до верхней ступеньки, позади не было никаких признаков преследования. Действуя вслепую, я головой наткнулся на дверь, в которую упиралась лестница, и она загромыхала железными засовами. Внизу, послышались крики старика, и я понял, что через минуту-другую они будут здесь. Я поднялся, стал на свою здоровую ногу, бешено шаря в темноте в поисках задвижки, и отодвинул ее. Дверь открылась довольно легко, и я выбрался в летнюю ночь, которая казалась просто серой по сравнению с адской темнотой погреба.
Перед дверью, через которую я вышел, было крыльцо, как в церкви. Я обошел его и остановился на темном пятачке, в том месте, где лесенки примыкали к строению. Только бы появился сторож с фонарем и палкой! Хотя он наверняка поддержит служителей этого заведения, а не меня. Мне трудно было бы объяснить что-либо сторожу, или даже прохожему. Я был грязен, от меня нестерпимо воняло. И кроме того, я был почти нагой. Послышался звук шагов, а затем с крыльца донеслись голоса.
— Ты иди налево, я пойду направо, — командовал старик. — Мы должны поймать его, пока он никого не встретил. Не мог он уйти далеко. Мне показалось, что он хромой.
— Ага! — ответил Том.
Я увидел, как свет озарил что-то желтое перед крыльцом, и снова раздался стук.
— Проклятье, Том, — снова заскрежетал старческий голос. — Я же велел тебе идти налево. Ты что, не знаешь, где у тебя левая рука, ты неуклюжий болван?
Выйдя, я инстинктивно направился направо. Так, говорят, делает всякий человек, передвигающийся вслепую. Я услышал шаги Тома, удалившегося налево, и увидел, как старик вышел на крыльцо и поднял фонарь, вглядываясь в темноту, которая сгущалась от света фонаря. Он казалось, не спешил, или просто не мог уже быстро передвигаться. Когда старик обошел крыльцо, раскачивая фонарем, я наклонился вперед и схватил его за колени. Он с грохотом рухнул на землю, перевернулся и замер, но был ли он действительно оглушен или просто притворялся, чтобы избежать дальнейших ударов, этого я понять не мог. Дыхание его было достаточно ровным. Я стянул с него полотняные штаны и надел их на себя, натянул ему рубаху на голову и туго связал ноги его же шейным платком. Затем вынул свечу из фонаря и ползком направился направо. Один только раз я остановился, чтобы попить из лужи, образовавшейся в щели между булыжниками, и это был самый сладкий напиток в моей жизни.
Вскоре кожа на моих руках и ногах была содрана до крови, сердце колотилось так, что сотрясалось все тело. Наконец я увидел крыльцо, ведущее к какой-то двери. Под ним стояли дубовые скамейки, я забрался под одну из них и замер. Я не думал ни о чем, но и не спал. Я даже не думал об опасности, которой мне едва удалось избежать, и о разбойном поведении служителей. Я просто лежал, наслаждаясь возможностью отдохнуть от погони, и прошло много времени, прежде чем я увидел, что серое небо над крышами домов стало озаряться золотисто-розовым светом.
Было еще очень рано, хотя уже довольно светло, когда я вздрогнул от звука открывающегося засова. Я отодвинулся и встал на ноги, опираясь на ступеньки крыльца. Дверь отворилась, и на пороге показалась миловидная девушка в рабочем чепце с метлой в руках. При виде меня она тихонько вскрикнула, но я поспешил сказать:
— Не бойтесь, я не причиню вам зла.
Она стояла, недоверчиво глядя на меня, готовая в любой момент запереть дверь на засов. Затем я увидел, что взгляд ее остановился на моей больной ноге, которая беспомощно болталась на четыре дюйма над землей.
— Я калека, — пояснил я. — Кто-то украл мой костыль, и я не могу продолжать свой путь без него.
— Но у меня нет костыля, — растерянно ответила она, убедившись, что я не сделаю ей ничего плохого.
— Метла могла бы заменить его, — сказал я, покосившись на ее метлу.
— Но она совсем новая, еще и двух недель не прошло, как ее купили, запротестовала девушка.
— А старая?
— Ее можете взять.
Она пошла в дом, закрыв дверь на задвижку. Я думал, что она не вернется, но через некоторое время она показалась на крыльце со старой метлой в одной руке и куском пирога в другой.
— Мой хозяин очень благоволит к нищим и калекам, — сказала она довольно почтительно. — Он хочет, чтобы вы приняли вот это.
Она положила пирог на мою ладонь и резко отпрянула, учуяв неприятный запах.
— Сейчас достаточно тепло, чтобы помыться, — резко бросила она, и на вытянутой руке подала мне метлу.
Я поставил ее под мышку, поблагодарил девушку и заковылял прочь.
Если ничего другого не получится, я пойду в Лондон, пусть без башмака, просто опираясь на метлу! Задолго до того, как я нашел пожитки и добрался до своего дома в Лондоне, какая-то леди, идущая, как я полагаю, к утренней службе, бросила мне серебряную монету. Я поднял ее. Потом джентльмен, выехавший на раннюю прогулку верхом, швырнул мне два медяка. И эта благотворительность была вызвана отнюдь не тем, что нищие и калеки были редкостью, напротив, город просто кишел ими. Но многие из них были притворщиками, в то время как моя беда была совершенно очевидной. Я не побрезговал подобрать медяки из канавы, куда они упали, потому что мне не на что было поесть, и никакая гордость не могла накормить меня в этом положении.
Наконец, я повстречал водовоза, делающего свой утренний обход, и попросил его помочь мне найти Нью Кат. Следуя его замысловатым указаниям, я вышел на знакомые улицы, и как раз когда последние силы уже начали покидать меня, увидел долгожданный переулок, и добрался до ступенек, которые вели к двери моего дома. Я присел на последнюю ступеньку. Можно было и не стучать: в доме жили более двадцати человек, и рано или поздно, кто-нибудь из них должен был появиться на пороге. И действительно, в скором времени сама матушка Краске открыла дверь, чтобы выбросить мусор на кучу, возвышавшуюся посредине дороги.
— Пшел вон! — крикнула она, завидев меня.
— Миссис Краске, — обратился я к ней. — Помогите мне войти в дом. Со мной случилось нечто невероятное, и я совсем выбился из сил.
Она не двигалась, возвышаясь на крыльце, как будто окаменела от увиденного зрелища. Ее широкое бордовое лицо посинело, глазки заморгали.
— Вы не можете меня обвинять, — наконец произнесла она. — Я сделала для вас все, что было в моих силах. Вы не имеете права приходить сюда и нападать на меня.
— Я нападаю на вас? Я прошу вас помочь мне войти в дом и дать мне прилечь, пока я не найду в себе силы снова встать.
— Здесь ничего вашего нет, — невпопад ответила она, не спускаясь с крыльца.
— Мне нужны только мои башмаки.
Скромность моей просьбы открыла всю глубину моего бедственного положения. Я был болен и грязен, мои деньги пропали вместе с надеждой, что я могу помочь Линде. Я даже не знаю, как долго я болел. Попросив башмаки, я уронил голову на руки, и, не смея поднять глаз, сказал:
— Какой сегодня день?
— Двенадцатое июля. Вы пролежали здесь две недели, а четыре дня тому назад вас унесли, — сказала она уже почти жалостливо.
— У меня так много дел, — произнес я в крайнем отчаянии. — Помогите мне войти в дом, вы же добрая душа, дайте мне бумагу и перо. И немного бренди с яйцом, — добавил я, подумав. — Но я сказала им, что вы умерли, — и на этот раз голос женщины прозвучал действительно испуганно.
— Кому сказали?
— Людям, которые спрашивали вас. Я думала, что вы мертвы.
На четвереньках я вполз на крыльцо.
— Когда они приходили? Какие они?
— В тот самый день, когда вас увезли. Молодая женщина и мужчина. Очень хорошенькая, а у мужчины была огромная светлая борода. Она так плакала.
— Линда! — вскричал я. — Быстро, миссис Краске, найдите мою рубашку и мои башмаки, или я буду кричать на всю улицу, что меня обокрали, и даже ваша репутация не спасет вас от полиции. — Я прополз мимо нее и начал взбираться по лестнице в свою комнату.
— Принесите горячей воды и бритву! И НАЙДИТЕ МОИ БАШМАКИ!
В комнате, которая когда-то была моей, не осталось ничего из моих вещей, и по расстеленной постели и грязной воде в умывальнике я понял, что там уже жил кто-то другой. Но мне было все равно. Миссис Краске, которая наконец ожила, появилась на пороге с водой, бритвой и яйцом, и — слава Богу! — моими башмаками. Даже в том состоянии я не мог удержаться, чтобы не спросить ее, почему, распорядившись всеми моими вещами, она решила сохранить их.
— Думала, что, может, еще попадется джентльмен с короткой ногой, откровенно призналась она. — Никому больше они ведь не могут пригодиться. Она попятилась было из комнаты, но я остановил ее.
— Минуточку, миссис Краске. Ничего с вами не случится, если вы увидите мужчину без рубашки. Расскажите, как я болел. Не помню, что произошло после того, как я спустился за водой той ночью.
— Ну, — начала она довольно неохотно, — вы не вышли на следующий день, и я решила подняться к вам. Вы лежали на кровати и называли меня тем именем, которое только что произнесли — Линда — вы просили меня не поддаваться никаким уговорам. Я приносила вам воду и молоко, иногда вы пили, иногда нет, затем настал день оплаты. Я порылась у вас в вещах и нашла деньги. Я бедная женщина, мистер Оленшоу, и я должна обеспечивать себя. Когда я взяла деньги, то подумала, что вы могли бы заплатить лекарю, и позвала тут одного. Он сказал, что у вас жар, взял горсть монет и потом передал лекарство, которое вы отказывались пить. Вы бредили ужасно. — Она поскребла голову, едва прикрытую редкими волосами. — Говорили что-то там нехорошее про вашего отца. Я, бывало, подходила к вам и говорила: «Успокойтесь, вы переполошили весь дом», а вы глядели мне в глаза и отвечали: «Так ты думал, что получишь ее, старый развратник? Погоди, немощная навозная куча еще покажет тебе». Под конец недели снова пришел лекарь и сказал, что это чума и что у вас бычье здоровье, если вы так долго протянули, но что вы все равно умрете ночью, поэтому вас надо отвезти в морг, иначе его арестуют за то, что он не сразу распознал болезнь. И мы послали за телегой. Эти мужики или сам доктор забрали все деньги, и когда опять подошло время платить, я продала ваши книги и вещи, чтобы заплатить самой себе. И вы не имеете права меня ни в чем обвинять. Родная мать не сделала бы для вас больше, чем я.
С некоторыми оговорками я принял ее версию.
— А теперь, идите, — сказал я. — Мне нужно помыться.
Она удалилась, и я медленно помылся и оделся. Вещи, которые принесла хозяйка, были не совсем чистыми, но по крайней мере, от них не несло моргом, и я был не в том положении, чтобы привередничать.
Цепляясь за черные от грязи перила, я спустился на первый этаж и попросил:
— Подайте мне носилки.
Усевшись, я приказал носильщикам доставить меня к дому сэра Джона Талбота и задернул занавески. Они несли меня довольно быстро — их презрение к Нью Кат исчезло, когда они услышали адрес, который я им дал, и вскоре мы были у дверей друга мистера Горе.
— Подождите, — приказал я. — Вы можете еще понадобиться.
Я застал сэра Джона в кабинете за бутылкой портвейна.
— О да, — сказал он, пытаясь разглядеть меня. — Вы навещали меня по поводу Сибрука. Я наводил о них справки на следующий же день после вашего визита и узнал, что они в надежных руках, а именно, у вашего отца. Почему вы не сказали мне об этом? А? Я ведь чуть было не написал своим друзьям в Букингемшир и чуть не начал строить разные планы. Вы говорили мне, что им очень нужно найти пристанище, а они все это время были в безопасности!
— Забудьте все это, — я даже не пытался оправдываться. Я ведь не соврал, сказав, что они в опасности. — Скажите лучше: Линда Сибрук не приходила к вам сюда?
— Последний раз она была здесь с отцом, чтобы попрощаться со мной. Это было до Рождества.
— Не смею вас больше беспокоить. Если она придет к вам, скажите, что я в третьем доме на Нью Кат. Прощайте, сэр.
Я поспешил к носильщикам, которые, ожидая меня, задремали на солнышке. Я догадался, что мое письмо к Линде, в котором я упоминал о сэре Джоне Талботе, так и не было доставлено, а ей и в голову не придет, что случайное имя, проскользнувшее в бредовой речи ее отца, могло запасть мне в голову. Она не догадается обратиться к нему. Проклятая болезнь, недаром ее назвали чумой! Но они наверняка прибыли экипажем! Мой мятущийся разум наградил меня этой догадкой, как хорошую собаку куропаткой.
Экипаж из Колчестера!
— Бегом! — приказал я носильщикам. — В «Трубадур» на Стренде. — И там мне повезло. Хозяин постоялого двора сразу вспомнил молодую красивую женщину, которая прибыла со стариком. Им пришлось оставить багаж в таверне, но на следующий день девушка вернулась и забрала одну коробку, которую приказала отнести в дом на Ладгейт Хилл, — тот, что сразу за Спиндлерс Грин.
Носильщики, которым я к тому времени уже изрядно надоел, отнесли меня к этому дому, отдаленному от дороги и огороженному железными прутьями. Я предложил им серебряную монету, которую мне подала леди.
— Этого недостаточно за полдня беготни, — сердито заметил один из них. — То там сбивали каблуки, то в другом месте.
— Достаточно или нет, но это все что у меня есть, — объяснил я. — Мне самому не очень приятно, поверьте, лишить вас того, что вам причитается, но все мое имущество украдено, и я не могу сейчас заплатить. Господь воздаст мне и вам.
Они продолжали ворчать, но я уже стучал в дверь дома.
Мне открыла высокая сухопарая женщина с прядями неаккуратных черных волос, обрамлявших серое лицо.
— Я знаю, что здесь живет мисс Линда Сибрук. Проведите меня к ней, пожалуйста.
К этому моменту мое нетерпение достигло такого предела, что мне хотелось оттолкнуть ее и ворваться в дом, изо всех сил выкрикивая любимое имя.
— Здесь нет такой особы, — ответила женщина. — Здесь живет только мой брат Эли Мейкерс и его жена. Что с вами, молодой человек?
Я пришел в себя уже в доме, на стуле с высокой спинкой. Мои ноздри щекотал едкий запах жженных перьев. Я поднял глаза и увидел Линду, склонившуюся надо мной. Опустив голову, я разглядел ее руку, подносящую тлеющие перья к моему носу.
— Я перенес тяжелую болезнь, Линда, — сказал я.
Моей первой мыслью было: она ничего не должна узнать. Я все буду оправдывать своей болезнью.
— Я знаю. Женщина из Нью Кат сказала, что ты умер, — произнесла девушка. Голос ее звучал очень тихо.
Я руками закрыл лицо.
— Так ты вышла замуж за Эли, Линда. Что заставило тебя пойти на это? Тут ее пальчик взметнулся к губам, а глаза приняли выражение, которое мне было слишком хорошо известно и понятно. Из глубины комнаты, недоступной моему полю зрения, донесся голос Эли.
— Ты лучше расскажи мистеру Филиппу о своем отце, жена.
Ее глаза наполнились слезами, но она смахнула их и прошептала:
— Он умер, Филипп.
— Он так и не оправился тогда?
— Ему стало лучше. Но его убили на летней ярмарке.
— Убили! — воскликнул я. — Почему? Кто убил его?
— Я сам расскажу, жена, и покончим с этим. А ты пойди помоги Кезии приготовить обед и попроси, чтобы она поставила еще одну тарелку на стол. Ни слова не возразив, Линда оставила меня и направилась к двери. Из ее походки исчезла легкость, в ушах не было сережек, на ней было черное простое платье.
— Парень, — начал Эли, глядя на меня с высоты своего великанского роста, — эта история, которую я не очень хочу тебе рассказывать, может задеть твои чувства к отцу.
— Ничего, — перебил я. — Говорите быстрее, ради Бога, что произошло с отцом Линды, что заставило Линду выйти за вас замуж. — Боль так явно прозвучала в моем голосе, что я попытался скрыть ее, добавив: — Так внезапно.
Эли протянул свою большую заскорузлую руку и неловким жестом положил ее мне на плечо. Я вздрогнул от удивления и страха, что он мог угадать мое состояние, почувствовать, что я люблю Линду, и проникнуться жалостью ко мне. Но когда он забрал руку и осторожно опустился на высокий стул, я понял, что мои опасения напрасны. Эли был удручен потому, что ему приходится порочить передо мной моего отца.
— Ну, давайте же, — резко поторопил его я. — Оставим это. Видит Бог, я уже давно не питаю к отцу никаких чувств. Расскажите, что случилось на летней ярмарке.
Эли начал свой рассказ, и чистая комната с блестящим полом и видом, открывающимся на улицу через маленькие оконные рамы, померкла перед моими глазами. Если однажды мне довелось поразить Натаниэля Горе описанием портрета Эли, то трудно сказать, в какое изумление его поверг бы рассказ Эли. Или, может, это мое воображение дополнило повествование, само по себе голое и невыразительное, картинами Хантер Вуда с темными тучами предрассудков, сгущающимися над ним, запахом зрелой пшеницы и тмина, разносимых по округе башмаками ярмарочной толпы.
Я ясно представил, как все это произошло. Джошуа Сибрук был старым чудаком с безумными выходками. Он приехал неведомо откуда и поселился в доме, в котором когда-то жила и умерла старая Мэдж. Деревенские жители в те времена различали два типа ведьм — безвредных и злых, и Мэдж принадлежала к первым. Люди старались не обижать ее, мало кто осмеливался пройти ночью мимо ее дома, но в случаях болезни или иного несчастья приходили к ней и глотали ее зелье, повторяли за ней заклинания, дарили ей что-нибудь и уходили с надеждой. И то ли благодаря везению, то ли вследствие ее мудрости, больные оставались довольны, и ее терпели. Ее даже приглашали в имение лечить меня. Я сам этого не помню, потому что был слишком мал, но слышал, как об этом говорили. Она дала прислуге, приставленной для ухода за мной, бутылку едкой мази, которую надо было втирать в мою ногу. Это не помогло, но и не причинило никакого видимого вреда, что, по-моему, можно было бы сказать о большинстве ее лекарств. Отец Линды, с его странностями и по причине того, что он обосновался в доме Мэдж, неизбежно должен был унаследовать ее репутацию. Он собирал или для него собирали — травы и растения в лесу и вдоль дороги. Вероятно, еще задолго до того, как я покинул Маршалси, к нему обращались за снадобьями больные, и, когда лечение помогало, он снабжал посетителя запасом лекарственных средств. Никто не жаловался, так могло продолжаться годами, и он мог создать себе довольно прочную репутацию, как это удалось сделать Мэдж, если бы не один прискорбный случай. Старик только оправился после приступа, когда к нему пришла женщина с просьбой помочь ее сыну, которого мучил удушающий кашель — «порча легких», как называют деревенские люди болезнь, когда человек кашляет кровью. Джошуа осмотрел мальчика, «оттянул веки, постучал по грудке, подержал за руку», — рассказывал Эли, и затем, отправив ребенка в сад, открыто заявил матери, что ее сына не спасут никакие снадобья и настойки. «Он долго не проживет», — сказал Сибрук серьезно, и мать, чрезвычайно рассерженная, ушла. Но вот в чем была загвоздка. Мальчик был одним из тех, от кого Джошуа в свое время спас моего пса Квинса, и при этом он говорил мальчишке какие-то неприятные слова. Отказ дать лекарство и тот факт, что ребенок, действительно, умер через две недели после визита к старику, — вот вам и сюжет для убежденного охотника за ведьмами.
С этого момента на Джошуа пало подозрение. Пришла пора летней ярмарки, Грин и Маршалси заполнились толпами людей и лавками со всевозможными товарами. Веревками был отгорожен загон для поросят, установлена привязь для проведения конкурса лошадей. На скорую руку приготовили эль для участников ярмарки, более крепкий, чем обычно. Издалека и из близлежащих селений пешком, верхом и на телегах стекался народ на величайшее гулянье года. Линда с отцом тоже пошли на свою первую экскурсию по лавкам торговцев. И даже если они и замечали недоброжелательные взгляды и шепот, следовавшие за ними, то это нисколько не смущало их. Но я думаю, что они вовсе не замечали этого. Старика интересовали люди вокруг, лекарские товары, книжная лавка, а Линда, могу поклясться, не сводила глаз с лент и кружев, с тюков муслина и парчи, которые разбрасывал перед покупательницами торговец материей. В конце концов, они очутились у ларька с лекарствами. Человек, одетый в костюм моряка, расхаживал взад-вперед с попугаем на плече. Яркая птица монотонно выкрикивала одну и ту же фразу: «Зачем страдать? Зачем страдать?» И люди, привлеченные необычным смуглым лицом моряка и диковинной говорящей птицей, прислушивались к скороговорке торговца и про себя повторяли слова попугая: «Зачем страдать?»
Зачем, действительно, если не было такого недуга человеческого тела, от которого этот человек не имел лекарства? Болезнь суставов, порча легких, паралич, ожоги, парша и чесотка, — все это он брался излечить. Торговец быстро распродавал свой товар, потому что с готовностью протягивал средство любому, кто сумел преодолеть смущение и попросить его. Затем он сказал:
— А теперь у меня есть нечто специально для дам. Вы, пузатые мужики, можете проходить мимо, если, конечно, вам не известна какая-то особа, нуждающаяся в подобном средстве по известной вам причине, прохвосты вы эдакие! Ведь у всех дам бывают небольшие неприятности…
Он продолжал болтать.
Все это мне было очень знакомо, Эли, естественно, не описывал всех подробностей, но в этом не было никакой нужды. Начиная с того самого лета, когда Шед смастерил мне железную подкову, я не пропускал ни одной летней ярмарки. Мне были известны хитрые намеки, которыми торговец подхлестывал интерес толпы к своему товару, и я помнил последнюю фразу его речи:
— Но я знаю, насколько стеснительны дамы, поэтому, красотки, можете идти своей дорогой, развлекаться, а мой помощник и я будем все время рядом. Присмотритесь к нам повнимательнее, чтобы узнать нас в толпе, и одного слова на ушко, одной монетки в ладошку будет достаточно, чтобы заполучить это чудодейственное средство.
И в этот самый момент Джошуа Сибрук заговорил во весь голос:
— Женщина, купившая эту дрянь, рискует страдать больше, чем от любых мук деторождения.
Знахарь пришел в неописуемую ярость. Лекарства от суставов и зубной боли продавались открыто и стоили всего несколько пенсов, но снадобье, которое он предлагал от женского недуга, обычно продавалось тайно, словно контрабанда, и поэтому стоило намного дороже. Женщины, пробиравшиеся подальше от столпотворения, украдкой совали шиллинг или даже два в ненароком протянутую руку и не требовали сдачи. Джошуа посягнул на его лучший товар. И сойдя со своего помоста, торговец принялся поносить противника. К нему присоединились несколько жителей Маршалси, и вскоре их брань переросла во всеобщее возмущение. И стоило только кому-то из толпы крикнуть: «Топи колдуна», как произошло непоправимое.
— Меня там не было, парень, не тянет меня на ярмарки. Это все рассказала мне Линда, и, пусть она заносчива, но врать не станет. Эсквайр был там тоже — это мне сказал Джем Флауэрс — и он не только не остановил их, парень, а даже подзадоривал толпу. Им так и не удалось дотащить старика до реки, потому что он был такой старый и дряхлый, что умер от ударов еще на ярмарочной площади. А грум твоего отца, Джим, был из первых, кто пинал его ногами и наносил удары.
Во все это очень легко верилось.
— Продолжайте, — попросил я.
И Эли продолжил свой рассказ:
— Девушка чуть не обезумела от горя, и когда старый плотник Куллум получил заказ от твоего отца на роскошный гроб для старика, она отправилась в мастерскую сама и выбрала самый простой гроб, поклявшись, что продаст все в доме, чтобы заплатить за него. Миссис Хант, с фермы Хантов, такая заботливая женщина, пришла, чтобы успокоить девушку, уговорить ее поспать немного, но та все рыдала и рыдала, не двигаясь с места.
Ко дню похорон, люди уже начали сожалеть о содеянном, и на похороны все пришли трезвые и спокойные. А отец твой не заявился, зато Джим, грум его, околачивался там все время, пока кто-то, видевший как он вонзил свое колено в печенку старика, не сказал, что лучше бы ему убираться подобру-поздорову.
В ту самую ночь я поздно работал на своей земле в Лайер Филд. Это как раз по соседству с их домом. И вдруг услышал истошные крики девицы. Я подумал, что ее мучают кошмары, что она там совсем одна, и поспешил к ней, но застал там твоего отца, срывающего с девушки ночную рубаху, а она заходилась от крика. Он ведь громила — твой отец, но во мне так взыграла кровь, что я одним ударом вышиб его на дорогу. Бедняжка припала ко мне в слезах, она говорила, что верила этому человеку, а он участвовал в убийстве ее отца. Она все повторяла и повторяла: «Заберите меня отсюда, заберите меня». Она рассказала, что ты поехал подыскать ей пристанище, и сказала, что знает твой адрес в Лондоне. Я знал, что меня ждет в Маршалси после того, как я нанес эсквайру такой удар, кроме того, я все еще жил надеждой на то, что ты рассказал мне о мистере Горе. Поэтому я продал весь свой скот, сел вместе с ней в экипаж, и мы отправились в Лондон. Мы разыскали то место в Нью Кат — никогда не пойму, какое помутнение разума заставило тебя поселиться в таком неблагопристойном месте, — а толстуха сказала нам, что ты умер. «Унесли сегодня утром», — вот как она сказала. Ну, тогда девушку, как громом поразило. Она лишилась друга, единственного своего друга, так повторяла она.
И тут снизошла на меня десница Божья, и воля его четко обозначилась в моем разуме. Гордая, красивая женщина в огромном городе, без всякой защиты при ее-то доверчивости к первому встречному, в чем я уже убедился… Я понимал, что впереди ее может ждать только жизнь, полная опасностей и мучений. Да еще — кажется, этого я еще не говорил — я ведь видел ее наготу в ту ночь, когда ее рубашка была разодрана в клочья. И я исполнил то, что считал своим долгом перед Богом и людьми. Я женился на ней в то же самое утро. Она сначала была поражена и потрясена, когда я предложил ей стать моей женой, но сие есть деяние Божье, он всесилен и всемогущ. И этим набожным заключением Эли завершил свое повествование, тем самым положив конец всему, на что я еще надеялся в жизни.
Я сидел, погруженный в молчание, и пытался довести до глубин своего сознания смысл этого чудовищного поворота судьбы. О, Линда, я знаю, как ты выглядишь в своем ночном одеянии! Прелестная и самая желанная в мире. Я знаю, что желание охватило и этого громадного флегматичного мужчину, когда ты доверчиво прижалась к нему, беззащитная и заплаканная, с черными прядями волос, беспорядочно струящимися по твоему личику, бледному от страха. И это было деяние Господа! О Линда, испуганная и беспомощная, потерявшая дар речи от слов миссис Краске, ты должно быть… но если бы ты хоть чуточку подождала… Однако нельзя было раскрывать свои чувства перед ее мужем. Я не должен пробудить подозрений ни взглядом, ни случайно вырвавшимся словом. Потому что, куда бы ты не направлялась, Линда, любовь моя, я должен быть рядом. Эли должен принять меня. И мне придется проглотить это горчайшее лекарство, хуже которого я не знавал с тех пор, как мою болезнь признали неизлечимой. Я сцеплю зубы, прикушу язык, буду колоть ладони гвоздями, но я удержу этот порыв, который побуждал меня опустить бессильно голову на руки и рыдать, рыдать, рыдать.
— Я говорил с мистером Горе об Америке в связи с вами, Эли. Он подыскивает людей. Я полагаю, это несколько меняет дело, не так ли? Вы ведь все равно не можете вернуться в Маршалси. Вы с отцом вряд ли уживетесь после того, что произошло.
— А зачем? — спросил Эли. — С той самой минуты, как я поверг твоего отца, я только и думал, что о мистере Горе. Если он примет нас, мы обязательно поедем. У Кезии, моей сестры, куча денег, я одолжу у нее на инструменты и на все, что нам понадобится. Я ищу землю, где человек может быть свободным и равноправным, как перед лицом Господа. Землю, где каждый возделывает свой участок и живет в мире и покое под своим кровом, как это сказано в Священном Писании. Мы покончим с тавернами и неправедностью, с рассадниками богатства и эсквайрами, с их проклятыми акрами.
Он внезапно поднялся на ноги, подошел к окну, и вся комната погрузилась в сумерки от его огромной тени. Голос его звенел вдохновением и надеждой, когда он в своей манере, слегка нарушая точность цитаты провозгласил:
— «И возрадуется нам безлюдная и одинокая земля; и пустыня воспоет и расцветет, подобно розе».
При этих его словах, дверь приоткрылась, и в комнату заглянула Линда. О Линда, дыхание мое перехватывается болью при мысли о тебе! Я не виноват в том, что меня настигла чума, что мне пришлось жить в грязной дыре, где никому не было дела до того, жив я или мертв. Все это я делал ради тебя и вот мое воздаяние.
«Расцветет, подобно розе» — мой измученный разум вцепился в последние слова напыщенной речи Эли: для меня они вовсе не относились ни к пустыне, ни к далеким странам, ни к будущему. Роза цвела здесь, на моих глазах, но не для меня.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ ПРИГОТОВЛЕНИЯ
Не стану утомлять читателя подробным описанием всех наших приготовлений, споров, надежд и разочарований, которые последовали после принятия решения об отъезде. Но есть один вопрос, который интересует всех, но, как правило, вовсе не упоминается в дневниках путешественников и в учебниках по истории. Это денежная сторона дела. В свое время я очень увлекался чтением и должен признаться, что, читая многие повествования о путешествиях, поражался, почему авторы обходили этот вопрос. Легко было бы сказать «Итак, мы отправились в Америку». Но если бы я прочел эту фразу в книге, то незамедлительно задался бы вопросом: «Но как?» Вот именно это я и собираюсь сейчас объяснить.
Линда была без гроша в кармане, у Эли, конечно, кое-что имелось. Он работал всю жизнь и обеспечивал себя сам, но ему так и не удалось ничего скопить. Кезия, однако, была довольно состоятельна. Она когда-то служила экономкой у одного богатого чудаковатого купца. После его смерти она обнаружила, что еще десять лет назад он завещал ей дом на Ладгейт Хилл, свою контору на Бред-стрит и еще две тысячи фунтов в придачу. Помещение на Бред-стрит она продала, и как только приняла решение разделить судьбу брата, распорядилась недвижимостью на Ладгейт Хилл, продав ее какому-то издателю. Она распоряжалась собственными доходами, равно как и денежными делами Линды и Эли, и какое-то время пребывала в заблуждении, что это дает ей власть над братом. Но Эли, искушенный в писаниях святого Павла, знал, что мужчина создан по образу и подобию Божьему, в то время как женщина была сотворена позже, и ей Господь всемогущий определил участь прислуги, а не хозяина. Позже, когда Кезия поняла позицию своего брата, она стала вымещать горечь этого унизительного открытия на любой особе женского пола, которой доводилось попасть ей под руку. Но пока все дела Кезия вершила сама, развлекаясь разговорами о правах собственности и деньгах, внушая издателю, что она уже твердо решила продать дом, но не окончательно еще остановила выбор на нем как на покупателе.
Натаниэль Горе, конечно, не нуждался в деньгах, и он взял на себя хлопоты об обездоленном священнике и двух молодых рабочих, Хери Райте и Тиме Денди. Оливер Ломакс оказался состоятельным торговцем кожей, которого прельстил пуританский дух будущей колонии. С Ломаксом, вдовцом, воспитывавшим дочь, ехал его брат, пекарь по роду занятий, с женой и дочерью, все они благоговели перед Ломаксом, который, по всей видимости, ведал финансами. Я же получил деньги от отца, заключив более выгодную сделку, чем Эссо, продавший свое право наследования за тарелку вонючей похлебки. Я получил за это тысячу фунтов. Натаниэль, вернувшийся из длительного путешествия полный дерзких планов, был поражен, узнав о моем решении присоединиться к поселению. Я видел, что любопытство, которое было одной из его отличительных черт, не давало ему покоя.
— Но, Филипп, подумай о Маршалси. Как бы у тебя ни складывались отношения с отцом, земли поместья со временем станут твоими. Если ты не желаешь провести свою жизнь там, можешь назначить одного из младших братьев управляющим, а сам жить в Лондоне большую часть года.
— Я еду в Америку, — отрезал я.
— Ты уже говорил это. Но я не понимаю, почему. Это не забава. Это серьезное дело, а ты, кажется, принимаешь слишком необдуманное и поспешное решение. Ты ведь не думал об этом, когда мы беседовали с тобой за обедом в тот день.
— С тех пор многое изменилось.
Он хихикнул, его маленькие проницательные глаза метнули в мою сторону понимающий взгляд.
— Пара очаровательных глазок, правда, Филипп? Ах, я еще не настолько стар, чтобы забыть, в какое смятение они могут повергнуть. Но из-за них не стоит менять всю свою жизнь. Есть десятки других, не менее прелестных глазок, да еще и добрых маленьких сердечек, да благослови их всех Бог. Болезненно ощущая свою незрелость, неповоротливость, худобу и — что хуже всего — ненавистный недуг, я не мог вынести мысль о том, что он смотрит на меня как на юношу, опьяненного любовной страстью. И я чопорно произнес:
— Мое решение никоим образом не связано с глазками, прелестными или нет. Неужели вы не понимаете, что земля, доставшаяся мне от отца, всегда будет отдавать горькими воспоминаниями!
— Да, я понимаю, — кивнул Натаниэль. — Но ты должен еще немного подумать. Жизнь на новом месте отнюдь не легка. Некоторое время, по крайней мере, там не будет места для таких джентльменов как ты. Несмотря на страдания, ты до сих пор все-таки жил в покое и достатке, у тебя был обеспеченный дом, слуги.
— Я сносный плотник, и, кроме того, могу помогать кузнецу, — ответил я. — Я сильнее, чем кажусь с виду. И хотя я не смогу пахать так, как Эли, все же намереваюсь запастись достаточными средствами, чтобы взять с собой одного-двух помощников. Энди Сили, — лучший работник в Маршалси после Эли. Он поедет со мной.
— И где же ты раздобудешь средства?
— Возьму у отца, где же еще?
— Он может не согласиться.
— Как бы не так. Видите ли, я собираюсь предложить ему сделку. Эссо продал свое право наследования за тарелку похлебки. Я же думаю преуспеть больше. Я хочу получить от него тысячу фунтов, и тогда пусть Чарльзу достается все остальное!
Натаниэль рассмеялся и больше не стал спорить.
Итак, я занял деньги на дорогу в Колчестер, и мне посчастливилось встретить человека, направлявшегося в Маршалси. Я доехал с ним до развилки, заплатил вознице и дальше продолжил путь пешком. Это была моя последняя прогулка к имению.
Стоял замечательный вечер, хранивший дневное тепло в сентябрьских сумерках. Шиповник в парке был усыпан бледно-розовыми плодами, некоторые листья уже были тронуты желтизной. Закат окропил облака розовыми и аметистовыми брызгами света: передо мной вырисовался дом моих предков, и где-то там находился человек, по вине которого я утратил Линду. Моя ненависть к нему не угасла и не смягчилась с годами. И когда я увидел его, сидевшего в зале с собакой у ног, с бутылкой на столе и пустым взглядом, и услышал его слова: «Ага, блудный сын, съел свой кусок и пришел за добавкой?», я не почувствовал себя нищим блудным сыном или юношей-калекой, столкнувшимся с надменной силой.
— Мне нужно поговорить с тобой, — начал я. — Я буду краток. Я точно знаю, насколько ты не переносишь моего присутствия, насколько стыдишься меня и жалеешь о том, что я появился на свет. Было время, когда твое отношение ко мне глубоко ранило меня, в настоящее время оно мне абсолютно безразлично, но я хочу извлечь из этого свою выгоду. Я собираюсь уехать в Америку и никогда не вернусь. Я не буду претендовать ни на твое состояние, ни на твой титул: так что для тебя и всех остальных я ухожу из жизни. Но для этого мне нужна определенная сумма денег, которую ты обязан мне дать. — Полегче там с обязанностями, мальчик. Не забывай, с кем говоришь.
— Я говорю с человеком, который может дать мне деньги, — твердо заявил я. — Ну, так каков будет твой ответ?
— Мне нужно подумать. Ради Чарльза — он теперь стал славным мальчуганом — едва стал на ножки, а уже умеет обращаться с оружием и верхом ездит, как заправский жокей, — ради Чарльза, я бы дал тебе то, что ты просишь. Но как я могу быть уверен, что денежки не уйдут, а ты не приплетешься сюда с требованием вернуть тебе твои права? Твоя мать была хитрой штучкой… и…
Он посмотрел на меня застывшим взглядом своих узеньких глаз пьяницы, который еще не достиг блаженного состояния, облизнул губы, будто хотел что-то добавить, но осекся.
— Сюда вряд ли можно привлекать правосудие, не так ли? Ты должен довериться мне. По крайней мере, я могу заверить тебя, что направляюсь в Америку, где, говорят, так много опасностей. И я никогда в жизни не вернусь в Маршалси. Дай мне тысячу фунтов и считай, что ты уже заплатил за мои похороны. Это ведь должно доставить тебе удовольствие.
— И Чарльз станет наследником?
— Да, Чарльз станет твоим наследником.
— И ты можешь расписаться в этом?
— Несомненно.
И я изложил в самых высокопарных выражениях, на которые был способен, что обязуюсь никогда не предъявлять права на владения моего отца взамен на тысячу фунтов, выданных мне двенадцатого сентября 1687 года, что я никогда не буду оспаривать право собственности моего брата и его фамильный титул и что никогда не потревожу его своим появлением. Затем под диктовку отца я написал два письма в лондонские торговые дома, где отец хранил деньги, с просьбой безотлагательно выдать Филиппу Оленшоу по пятьсот фунтов. Он подписал и адресовал письма сам, держа перо, как будто это было раскаленное на огне копье.
— Дешево отделался, — отметил я, складывая письма, чтобы уложить их в карман, и швырнул ему на стол свою расписку.
Отец снова отхлебнул — он делал это время от времени в течение всего нашего разговора — и посмотрел на меня мутными глазами.
— Первый раз смотрю на тебя без отвращения, — признался он, и в голосе его послышались почти добрые интонации. — Послушай, мы расстаемся врагами, не так ли? Из-за чего? А, припоминаю, та красоточка в доме Мэдж. Но, поверь, как мужчина мужчине скажу тебе, что никто из нас ничего не потерял. С виду огонь, а на самом деле холодна, как камень. Орала, как недорезанная, как только я прикоснулся к ней, а потом сбежала с этим круглоголовым жирным мужланом Мейкерсом. Будем надеяться, что он хоть женился на ней. Вот она удивится! Эти парни только выглядят так, будто согласны на один поцелуй в месяц и кое-что раз в год. Но я-то знаю, он уж оседлает ее как… Я не дослушал фразу до конца, повернулся и молча вышел. Я ни словом не обмолвился об истории отца Линды, потому что оскорбление (если оно конечно не брошено в лицо чувствительному человеку) выглядит просто смешным без применения силы.
Что бы я ни сказал, это не тронуло бы его, а лишь обнажило мою жгучую рану перед его презрительным взглядом. Возвращаясь из Маршалси, я раздумывал над тем, что по всей видимости, он уже успел даже забыть ее имя. Он предоставил этим двум беззащитным людям приют, привел в порядок дом и терпеливо обхаживал девушку. Затем подстрекал толпу против ее отца и заплатил Джиму, чтобы убить его с одной единственной целью. И не достигнув желаемого, сразу выбросил из головы всю эту историю! Я же готов был следовать за ней на край света, стоять, если будет на то воля Божья, между ней и ее собственным безрассудством, служить ей до последних дней моих. Неужели же разница между мной и моим отцом ограничивалась тем, что мне было двадцать, а ему пятьдесят? Неужели и моя страсть угаснет и рассыпется в прах с годами? Я поклялся, что этого не произойдет, и ускорил шаг. Назад — в Лондон, в Америку, к Линде!.. Мы намеревались отплыть в марте, когда улягутся зимние штормы. Я провел всю зиму в доме Горе, обсуждая с ним его планы и помогая ему делать покупки, необходимые для поездки. В начале марта он передал дом своему кузену, и мы вместе отправились в Плимут, чтобы наблюдать за погрузкой багажа и ждать прибытия всех остальных. Минувшая зима была суровой и холодной. Я всего лишь раз виделся с Линдой. Бездействие раздражало Эли, он пытался получить работу где-то на платной конюшне, и пришел к Горе за рекомендательным письмом. Пока они обсуждали все детали в кабинете, Линда сидела со мной в гостиной. Я был в невероятном смущении и чувствовал, как атмосфера в комнате сгущалась от моих невысказанных вопросов и упреков. Но Линда, казалось, вернулась к своему прежнему беззаботному состоянию, которое я разделял с ней когда-то, гуляя по полям и лесу. Она болтала о планах Эли, о предстоящем путешествии, я же сидел, изредка бросая короткие реплики и нерешительные взгляды. Она носила плащ с капюшоном, уродливый и бесцветный. Капюшон укрывал ее блестящие волосы и бросал темную тень на прелестное личико; плащ скрывал грациозные формы стройного округлого тела. Он облегал ее только в плечах, ровных и худеньких, что вызывало в памяти жгучее воспоминание о тех временах, когда она в первый день нашего знакомства ступала рядом со мной, любуясь своим шелковым платьем. Мне хотелось кричать: «Зачем ты сделала это, Линда?» Но рвавшиеся наружу слова так и остались невысказанными.
— Я так рада, что ты едешь с нами, Филипп, — сказала она. — С тобой все не так страшно. — Она помолчала немного, а затем спросила: — Ты видел Эдит Ломакс?
— Да. Ломаксы приезжали всей семьей неделю назад поговорить с Натаниэлем.
— Какая она?
Я напряг память, потому что дочь Вильяма Ломакса настолько не поразила моего воображения, что я едва мог припомнить ее черты.
— Она молода, конечно, — выговорил я. — Бледная, довольно хрупкая на вид. Спокойная и серьезная. Я не очень-то обратил на нее внимание.
— По крайней мере, она молода, как и ты, Филипп. Там, наверное, будет трудно для молодых людей…
Голос ее прервался.
— Шесть избранников мистера Горе молоды, и четыре из них — я не ошибаюсь? — да, четверо женаты. Двое имеют детей. Я думаю, что у тебя не будет недостатка в обществе.
— Кезия… — начала было Линда, в ее голосе я уловил неприязнь и готов был выслушать признание. Но оно так и не последовало. — Эли ни о чем другом не думает, кроме как о том, что земля в Америке свободна. Он был просто вне себя от радости, когда мистер Горе сообщил, что нам дадут столько земли, сколько мы будет в состоянии обработать.
— Да, — угрюмо подтвердил я, вспоминая эти давние разговоры у затухающего огня в кузнице Шеда. — Для него это много значит.
— Я часто думаю о тебе, когда он заводит разговор о работах в поле. Как ты справишься с этим, Филипп?
— Как и все остальные, — резко ответил я. — Приехав домой, чтобы уладить дела с отцом, я провел ночь в деревне и обсудил все с Энди Сили. Он согласился поехать со мной. Он будет пахать, а я — выполнять работу кузнеца.
— Работу кузнеца! Это просто смешно, Филипп. Ты ведь джентльмен.
— Нет, — ответил я. — Там, куда мы направляемся, не будет джентльменов. Я буду эмигрантом — таким же, как и вы все.
Как раз в этот момент дверь открылась, и вышли Натаниэль и Эли. Эли засовывал в карман какую-то бумагу. Вид у него был чрезвычайно довольный. — Добрый вечер, мистер Филипп, — поприветствовал он меня. — Ну, жена, я готов. Линда послушно поднялась, натянув на голову капюшон. Я тихо попрощался:
— До свидания, миссис Мейкерс. Доброй ночи, Эли.
Следующая наша встреча произошла уже в Плимуте.
Натаниэль, который занимался организационной стороной нашего путешествия, снял судно со странным названием «Летящая на Запад», и сразу после прибытия в Плимут мы принялись упаковывать вещи. Глядя на все эти запасы, я никак не мог представить, что такое хрупкое маленькое суденышко сможет доставить все наши пожитки и все наши надежды в полной сохранности через огромное пространство серой морской стихии. Там были и ящики с гвоздями, и слитки металла, и плуги, и оконные стекла, пересыпанные опилками, и разного рода инструменты. Несколько дюжин бочек содержали провиант: солонину, сельдь, галеты, муку и сахар. Потом шли наши личные вещи: одежда, белье, посуда, книги. Были также мешки с семенами пшеницы и кипы фуража для животных — десяти лошадей, трех коров и быка, да еще коз и птицы. И в придачу были мы сами, сейчас я перечислю по именам всех своих попутчиков. Во-первых, Натаниэль Горе, возглавлявший компанию, направлявший и контролировавший ее. Затем Оливер Ломакс, Вильям, его брат, жена Анна с дочерью Эдит. Кезия, Линда и Эли Мейкерсы. Джозеф Стеглс с женой Люси и трехлетней дочерью Бетси. Исаак Картер с женой Мэри и малолетним сыном Яковом. Две супружеские пары — Амос и Кристина Битон и Мэтью и Дина Томас. Два молодых человека — Герри Райт и Тим Денди. Наконец мой помощник Энди Сили и я сам. Всего двадцать два человека, не считая экипажа. Вновь прибывавших встречали Натаниэль и Эли.
Несмотря на то, что это заставит нас еще на некоторое время задержаться в Англии, я все же подробно расскажу одну историю, которая носила невинный характер, но все же касалась людей, которые играли в нашем предприятии немаловажную роль.
Натаниэль снимал комнаты в таверне у самого причала — не припомню ее названия, кажется, она называлась «Возвращение моряка». Хитроумная вывеска. Бар всегда был полон людей, только что вернувшихся из Гвинеи, Вест-Индии и с западных берегов. Это были разношерстные, яркие, интересные люди, жаль, что я не располагал достаточным временем, чтобы наслаждаться их обществом. Однажды вечером, когда усталые после наших трудов, мы с Натаниэлем налегали на ужин, сидя в крошечной комнатушке, быстрым шагом вошла служанка со словами:
— Мистер Горе, сэр, там вас хочет видеть какой-то тип. Я сказала, что вы ужинаете, но он и слушать не желает.
Натаниэль поднял свой острый подбородок.
— Как его зовут? Что ему нужно? Это по поводу корабля?
— Он не называет своего имени. Но, думаю, что это касается корабля, сэр.
— Проведите его сюда, — приказал Натаниэль.
Через минуту на пороге появился высокий смуглый мужчина, с непокрытой головой, которому пришлось пригнуться, чтобы не удариться о притолоку. Глаза его сразу заблестели при виде Натаниэля. Он прикоснулся к своим курчавым волосам в знак приветствия, скорее шутливого, чем почтительного. На нем был кожаный жилет, надетый поверх истрепанной рубахи с рукавами до локтей, пара потертых штанов и тяжелые самодельные башмаки. Тем не менее, впервые в жизни я видел такого обаятельного человека.
— Добрый вечер, джентльмены, — произнес он голосом не менее странным, чем его одеяние. — Вы и есть мистер Горе, как я понимаю, и он взглянул на Натаниэля.
— Он самый. Чем могу служить?
— Да самой малостью, сэр.
— Давайте-ка послушаем, что там у вас, — сказал Натаниэль, усаживаясь поближе к камину. Он казался ребенком рядом с этим великаном, и я думаю, почувствовал это, потому что резко бросил гостю:
— Садитесь, друг мой, вы слишком высоки для этой комнатенки.
Мужчина рассмеялся.
— Для любой комнатенки, сэр, но я стараюсь в них не задерживаться.
Он присел, зажав загорелые руки между колен.
— Вы набираете людей на «Летящую к Западу», чтобы плыть в Америку, мне правильно сказали, сэр?
— Ну, и что?
— Я просто хочу спросить, не найдется ли у вас места для трех крошек вроде меня — и его лицо осветила улыбка.
— Просьба в буквальном смысле высокого порядка, — улыбнулся в ответ Натаниэль. — Для начала: что побуждает вас отправиться в это путешествие с нами?
— Наверное, ноги чешутся. Мы не рождены, чтобы долго оставаться на одном месте. Еще до того, как я вижу дорогу, мне уже интересно знать, где ее конец, я еще не видел корабля, но мне уже хочется поплыть на нем. Я очень умел и трудолюбив, мистер Горе, умею делать почти все. Могу вести корабль — я уже ходил в Гвинею и Калькутту, немного работаю по металлу и дереву. Я не буду камнем на вашей шее и то же самое могу сказать об остальных.
— Кто остальные?
— Мои брат и сестра, сэр.
— И каково же ваше ремесло, кроме того, что вы просто умеете делать? — То, что умеем и есть наше ремесло. Мы цыгане.
Натаниэль повернулся ко мне.
— Ну, что скажешь, Филипп? У нас есть мясник и пекарь, свечной мастер, не говоря уже о кузнеце-любителе (это была добродушная шутка в мой адрес), у нас есть торговец кожей и несколько земледельцев, есть даже обездоленный священник. Но нет ни одного цыгана. И ты полагаешь, что нашу группу можно считать полной без цыган, Филипп?
Я сразу попал в плен обаяния нашего посетителя. Мысленно перебирая в памяти всех членов нашего общества, я с удовольствием отметил, насколько отличался этот человек от Эли и ему подобных. Мне вспомнился обездоленный священник — Мэтью Томсон, прибывший накануне, и я с огромным облегчением переключил свои мысли на большого улыбчивого человека, который в отличие от того, так просто изложил свою просьбу — без всяких оговорок и хождений вокруг да около.
— Если есть места, а вам, Натаниэль это знать лучше, чем мне, я бы сказал, что чем больше людей мы возьмем, тем лучше, — ответил я. — Где ваши брат и сестра?
— Там, на улице.
— Приведите их.
Как только наш гость, пригнувшись под притолокой вышел, Натаниэль бросился к столу, схватил корку хлеба и запихнул ее в рот.
— Ну, — жуя, произнес он. — Что ты думаешь по этому поводу?
— Мне он понравился, — признался я откровенно. — Он выглядит сильным и здоровым, и он… жизнерадостен.
— А жизнерадостность — это то, чего так не хватает нашему обществу. Но скажу тебе одно наверняка, Эли это не понравится.
— Это не его затея, — парировал я.
— Конечно, — он разгладил бороду и посмотрел на меня своими лучистыми глазами, едва заметно подмигивая. — Но есть вещь, которую Эли не сможет понять. Он видит себя Моисеем, ведущим людей на землю обетованную. Для него я просто невежественный Арон, полезный, но не слишком значительный.
— А Кезия, как я полагаю, это Мириам?
И не успел смолкнуть смех Натаниэля, как на лестнице послышались шаги. Через мгновение цыган с братом и сестрой были уже в комнате, которая сразу же показалась тесной. Брат был немного ниже нашего первого гостя, но тоже высокого роста, а девушка отличалась ослепительной красотой.
— Моя сестра Джудит и брат Саймон. А меня зовут Ральф.
— А фамилия как?
Наступила тишина, все трое переглянулись, склонив друг к другу свои курчавые головы. Наконец Ральф проговорил:
— Нас называют свистуны. И если уж так нужно иметь фамилию, то пусть остается эта.
— Прекрасно, — согласился Натаниэль. — Теперь садитесь все.
Сам он расположился возле стола на высоком стуле. Братья присели по обе стороны очага, а девушка опустилась на пол. Свет камина розовыми бликами падал на ее лицо, оставляя в тени ямочки под высокими скулами и глубоко посаженные глаза.
— Послушайте, — начал Натаниэль. — Я действительно возглавляю эту экспедицию. Я исследовал страну, в которую мы направляемся, и земля выдана в мою собственность. Но я не могу принять вас, не посоветовавшись со своими людьми. Кроме того, я бы хотел вам кое-что объяснить. Мы отправляемся в путь не в поисках приключений или богатств. Мы ищем покой и справедливость, свободу приложения нашего труда на собственное благо соответственно нашим идеалам. Те, кто отправляются в путь вместе с нами, должны быть трудолюбивыми, благонравными, законопослушными, богоугодными. Лень и пьянство, всякого рода распутство будут нарушением наших норм. Я ничего не знаю о вас, но само слово «цыган» ассоциируется в моем сознании с рядом вещей, неприемлемых для моих людей и для меня. Если я буду ходатайствовать за вас, то надеюсь, вы не дадите в дальнейшем повода горько сожалеть об этом.
— Вы никогда не пожалеете об этом, мистер, — заверила девушка.
— Отлично. Если поразмыслив над услышанным, вы не измените своего решения, приходите сюда завтра в это же время.
Они гуськом вышли из комнаты, по очереди желая нам спокойной ночи. Натаниэль закрыл за ними дверь и повернулся ко мне.
— Ничего не выйдет, Филипп. Как только я начал излагать им наши планы, то сразу понял, что они нам не подходят. Они станут камнем преткновения каждый божий день, а девушка причинит немало хлопот. Она бросилась к огню, как собака, а не как человек. Она слишком развязна… Нет. Я скажу им завтра, что корабль перегружен.
Он вздохнул, и я понял, что, несмотря на все эти рассуждения, достаточно разумные сами по себе, он сердцем тоже склонялся к этому странному трио. Взяв один из многочисленных списков, он заточил перо и начал птичками отмечать, какие вещи нужно будет погрузить завтра. Некоторое время был слышен только скрип пера о бумагу, потом раздался тяжелый стук в дверь.
— Войдите! — прокричал Натаниэль, не отрываясь от своего занятия.
Дверь отворилась, и на пороге появился Эли Мейкерс.
— Добрый вечер, Эли, что-то случилось? — поинтересовался Натаниэль, вынув изо рта перо, которое он задумчиво грыз, и положив его на стол.
— Сами посудите, мистер Горе. Как по мне, то случилось.
— И что же, Эли? Садись и рассказывай.
— Здесь были трое цыган, которые околачиваются в порту последние два дня. Я прогонял их несколько раз. Минуту назад я встретил их на дороге и пошел за ними, так как они направлялись к нашему кораблю. Я слышал разговор, сэр, из которого мне стало ясно, что вы пообещали взять их с собой. Это правда?
— Частично, — ответил Натаниэль, поднимаясь со стула и глядя на Эли через стол. — Я пообещал, что мы обсудим этот вопрос с нашими людьми, чье мнение меня интересует — с тобой, мистером Оливером Ломаксом и Филиппом. Но коль скоро ты уже здесь, я бы хотел выслушать твои соображения.
— С удовольствием, — сказал Эли, медленно выговаривая каждое слово сквозь зубы. — Я свернул с пути, чтобы проследить за ними, потому что не доверяю им и опасаюсь за сохранность груза. Вот мое мнение о них. А вы еще раздумываете, я удивлен, мистер Горе, удивлен и разочарован.
— А теперь, послушай меня, Эли, — Натаниэль обогнул стол и на мгновение коснулся рукой плеча Мейкерса. — Тут есть над чем поразмыслить. Во-первых, их интерес к кораблю — совершенно естественно, что им хотелось поглядеть на него, если уж они решили пуститься на нем в плавание. Во-вторых, в местах, куда мы держим путь, будет немало опасностей и невзгод. Оба мужчины крепкие и работоспособные, что немаловажно, когда речь идет о таком путешествии как наше. И вот еще что нужно принять во внимание. В Новой Англии очень мало женщин, и хотя в Салеме и соседних районах мы можем набрать людей, среди них будет тоже очень мало женщин. Эта цыганка, как и ее братья, сильная и здоровая. У нас на борту пять холостых мужчин — себя я не считаю, — которые захотят жениться, Эли, если мы не хотим, чтобы наша маленькая колония исчезла после нашей смерти Если бы мне удалось взять с собой пять таких, как эта девица, я бы сделал это, друг мой, даже если бы мне самому пришлось спать на палубе всю дорогу.
— Бог, — торжественно заявил Эли, — всегда предоставлял подходящую пару избранникам своим. Эта оборванка совсем не из таких, и вы совершите неслыханную ошибку, взяв ее или кого-либо из них на борт.
— Хорошо. Так я понимаю, что ты против этого, Эли?
— Более того, мистер Горе, если вы пустите этих бесчестных, безбожных, ленивых и никчемных цыган на корабль, я больше никогда не буду доверять вашему мнению.
— Погоди-ка, — и тут я увидел, что маленький человечек ощетинился и, казалось, вырос, как собака, у которой шерсть встала дыбом. Передо мной был настоящий автор «Ежегодника». — Мои суждения, Эли, какими бы ошибочными они тебе не казались, сделали возможной эту экспедицию. Все приготовления были проделаны мной, и земля выписана на мое имя. Я знаю страну, знаю ее условия и оставляю на твое собственное усмотрение вопрос, сможешь ли ты лучше обойтись без меня, чем я без тебя. Иди на корабль, друг мой, и возьми там все, что, по твоему мнению, тебе принадлежит, и помашешь мне рукой с пристани, когда в среду мой корабль с этими оборванцами отправится в море. Цыгане едут с нами. И это мое последнее слово. Я видел, как у Эли отвисла челюсть. Он издал захлебывающийся звук. Затем, прикрыв ладонью рот, сглотнул и заговорил. В его неторопливой деревенской речи послышались нотки обреченности.
— Вы зажали меня в угол. Вы имеете власть, мистер Горе, но это не значит, что правда за вами. Правда не всегда там, где должна быть, и именно по этой причине мы отправляемся в чужую страну.
Он тяжелой поступью покинул комнату. Натаниэль нервными поспешными движениями принялся набивать трубку.
— Тысяча проклятий, — вырвалось у него. — Снова мой адский темперамент! Я же только что говорил тебе, что не стану брать их. И так и намеревался сделать. А теперь я дал слово. Будь он неладен этот Эли Мейкерс!
— Но вы еще не дали им свой окончательный ответ, — успокаивал его я. — Нет, но я дал его Эли. И должен сдержать. Я не могу покориться Эли Мейкерсу, каким бы здравомыслящим человеком он мне не казался. И в конце концов, все что я тут говорил в пользу Свистунов, — справедливо. И его несогласие ничего не меняет. Не будем больше об этом, Филипп. Они едут с нами.
Еще пять дней напряженных подготовительных работ, дней, полных задумчивых взглядов прохожих, желавших нам попутного ветра и мечтательно глядевших на запад. И наконец в среду, двенадцатого марта 1679 года в одиннадцать часов утра, «Летящая к Западу» отчалила, развернулась носом в открытое море, и Англия начала исчезать из виду.
Путешествие не было отмечено никакими особыми событиями. Натаниэль, которому уже дважды довелось совершать подобный вояж, рассчитывал, что мы прибудем к месту назначения где-то на третьей неделе мая. В действительности почти двухнедельный штиль, в течение которого паруса вяло висели на мачтах, задержал наше прибытие в бухту Салем до второго июня. Но эта задержка не причинила нам особых неудобств, так как Натаниэль щедро запасся водой и провизией. Мне это путешествие особенно запомнилось благодаря тому, что на борту были, во-первых, Свистуны, во-вторых, Эли, и наконец, Линда.
Через двенадцать часов после того, как мы взошли на борт судна, всех поразила страшная морская болезнь. Даже такой закаленный путешественник как Натаниэль не вставал со своей койки в каюте, которую мы с ним делили, и стонал, призывая смерть облегчить его участь. Меня самого невероятно мутило, но даже в таком плачевном состоянии я не мог не испытывать сострадания к женщинам, которые теснились в своих каютах. Появление Ральфа Свистуна, пришедшего без всякой брезгливости опорожнить переполненные сосуды нашего позора, дать нам свежей воды и ломтики лимона, было встречено не менее радушно, чем явление самого ангела-хранителя. Он рассказал нам, что они с Саймоном ухаживали за мужчинами, в то время как Джудит присматривала за женской половиной. Я с трудом, преодолевая слабость и разбитость, поинтересовался, как себя чувствует Эли Мейкерс. Он тоже был болен, как сообщил Ральф, и мысль об Эли, нуждающемся в уходе Саймона, заставила меня улыбнуться. Я был уверен, что крепкие желудки Свистунов привлекли на их сторону немало союзников — ведь невозможно, как считал тогда я, ненавидеть или презирать людей, физическая сила которых сослужила вам такую хорошую службу. Но тут-то я ошибался. Когда шторм закончился, и путешественники один за другим, бледные с угрюмым взглядом, начали выходить на палубу подышать свежим воздухом, трое цыган остались в полном одиночестве.
Вскоре после всеобщего выздоровления, Натаниэль обнаружил, что его ожидает делегация в составе Эли, Оливера Ломакса и Мытью Томаса, которые, по словам этого достопочтенного джентльмена, были «обеспокоены» поведением моряков. Крепкие спиртные напитки, по всей вероятности, стали частью их ежедневного рациона, и по вечерам, когда алкоголь начинал оказывать свое действие, кубрик оглашался песнями неприличного содержания, не достойного благородных ушей.
— В своих глухих каютах вы могли не слышать этого, — пояснил Оливер Ломакс. — Но уверяю вас, мистер Горе, это дело требует вмешательства. Здесь наше маленькое суденышко находится в полной зависимости от строптивой стихии. И каждый вечер, подобно дыму жертвенного костра, восходит к небесам наша молитва благодарности за каждый благополучно прошедший день. Молитвы наши не могут омрачаться песнями этих безбожных парней. Это богохульство.
Мы с Натаниэлем начали регулярно посещать вечерние молитвы, которые устраивал мистер Томас на мужской половине. И довольно часто до наших ушей доносились обрывки песен, интригующих своей незавершенностью. Мы даже иногда задерживались у дверей своей каюты или же оставляли дверь неприкрытой, готовясь отойти ко сну, чтобы уловить недослышанные слова. Порой слышимость была превосходной, и однажды после особенно колоритного куплета, Натаниэль сказал, будто извиняясь:
— Не надо забывать, что матросские песни являются результатом долгих лет одиночества и оторванности от дома, желаний, которые не находят своего удовлетворения. Для меня, как для исследователя языка и человеческой природы, они представляют интерес. Но если они оскорбляют твой слух, Филипп, ты можешь прикрыть дверь.
Но мои мысли и чувства не имели ничего общего с оскорбленностью. Каждый из этих грубых парней, вожделенно орущих песенку про какую-нибудь Мэри с белоснежной грудью, рисовал в своем воображении реальную женщину, которую он желал так же страстно, как я желал Линду. Я вполне мог бы всей душой присоединиться к этому вокальному проявлению рвущейся наружу невоплощенной страсти. Когда Ломакс вынес свой приговор, я поймал взгляд Натаниэля, в котором смешались юмор и смущение, заставившие его поспешно отвернуться.
— И что вы предлагаете мне предпринять? — спросил он.
— Поговорить с хозяином, — с готовностью ответил Эли. — Попросить его не выдавать матросам эль и ром до конца путешествия. Предложить ему отдать приказ о том, что любая песнь должна быть только во хвалу и с мольбой к тому, кто правит волнами и ветрами, в чьих руках судьбы тех, кто отважился пуститься в путешествия морские.
— Я могу это сделать, — задумчиво сказал Натаниэль, — но, друзья мои, вы должны отдавать себе отчет, что это будет только просьба, а не приказ. Хозяина с его кораблем и командой наняли для того, чтобы он доставил нас в бухту Салем. Что пьют и что поют его люди, нас касаться не должно.
— Разве не касается солдата, — взорвался мистер Томас своим протяжным уэльским акцентом, если он услышит открытый призыв к предательству короля? А мы, солдаты Господа, присягнувшие ему на верность, по вашему мнению должны не проявлять подобной преданности нашему небесному монарху? Нет уж! И если вы сомневаетесь в силе своих слов, мистер Горе, пришлите хозяина сюда, мы повторим ему все, что вы только что слышали.
Натаниэль поразмыслил и сказал:
— Сначала я сам поговорю с ним, а если это не возымеет действия, то приведу его к вам.
Когда они удалились, Натаниэль повернулся ко мне с таким удрученным выражением, которого я никогда еще не видел на его лице, и сказал:
— Я с большим сожалением начинаю постепенно осознавать, Филипп, что не подхожу нашему обществу, потому что пытаюсь проповедовать терпимость и верю в то, что человек пожинает результаты собственных деяний и чтит Господа Бога так, как ему представляется правильным. Я тем самым поставил себя в ложное положение. Я никогда не стану главой второго поколения пилигримов. Я…
Он быстрым шагом направился к своей койке и, пошарив под одеялом, достал маленькую книжечку в коричневой обложке, сшитой обычными нитками. Он резким движением перелистал страницы рукописи:
— Послушай-ка вот что… это написано в прошлом году одним моим другом, которого уже нет среди нас, упокой Господь его душу…
Он начал с упоением декламировать:
О если б смерть быть в силах обмануть,
Ласкал бы я веками твою грудь,
Столетия помчались бы, как дни,
Столь сладки были б прелести твои.
Дальше:
…В могиле темной, неуютной
Найдешь плоть девы неприступной,
Но сбереженная невинность
Уж отдана земле на милость.
И ты отдашь земле во власть
Свою бушующую страсть.
Вдали от страха и страданий
Уж не познать тебе лобзаний.
И наконец:
Но раз не суждено самим
Нам хода жизни изменить,
Предав себя страстям земным,
На свете этом будем жить!
— Обрати внимание на «страстям земным», Филипп. Я восхищаюсь этими стихами и считаю их великими. Но в кубрике редко попадаются большие поэты, там довольствуются такими поэтическими перлами, как «белоснежная грудь Мэри» или «подставляй свои губки». И зная это, имею ли я право отвергать способ, которым бедняги-парни воплощают вечную тему? Если я заведу этот разговор, если не захочу пойти против мнения общества, я предам свои убеждения. Помоги, мне, Филипп. Что бы ты посоветовал?
— Они принимают это слишком близко к сердцу, — высказал свое мнение я, — что часто случается с людьми, когда речь идет об их долге перед Богом. Может, просто стоит предложить, чтобы матросы пели потише…
— Наверное, так и придется сделать.
Он одернул свой сюртук и быстрой нервной походкой вышел из каюты. Оставшись один, я взял книжку со стихами. Она вся была исписана аккуратными черными буквами и проникнута эротическими настроениями. И тут я наткнулся на следующие строки, написанные на отдельной странице.
Как влагой полнится иссохшая земля, И ветер нам несет прохлады облегченье, Так будешь ты поить, любимая моя, Меня любви нектаром, радостью влеченья.
Они задавали тон всему маленькому томику, и почитав затем с полдюжины стихов, я просто обезумел от боли. Подняв воротник пальто, я вышел на палубу и остановился, опершись на борт и вглядываясь в темноту ночи. Западный ветер, который так будоражил зимой автора прочитанных мною строк, тормозил ход судна, которое с трудом продвигалось вперед. Мягкие воздушные волны нежно касались моих щек, над головой по небу проплывали тонкие темные облака, закрывавшие луну.
Думая о Линде и мучая себя мыслями о том, что каждую ночь она находится в объятиях Эли, я даже не услышал мильтоновского гимна «За благодать его мы страждем», доносившегося из нижней мужской каюты. В этот момент я вздрогнул от удивления при виде женщины, бесшумной тенью приблизившейся ко мне и облокотившейся на перила. Повернув голову как раз в тот момент, когда луна выглянула из-за облаков, я увидел Линду с развевающимися на ветру волосами.
Через несколько мгновений я уже достаточно овладел собой, чтобы спокойно проговорить:
— Что ты делаешь здесь, Линда?
— Я покинула собрание, — ответила она. — Там очень душно, я чуть не упала в обморок.
— Принести тебе стул?
— Нет, спасибо, Филипп. Сейчас уже все в порядке. Ветер поменялся, не так ли? Сегодня воздух пахнет весной.
— Но это не ускоряет хода судна, — заметил я.
— Тебе хочется, чтобы путешествие закончилось поскорее?
— Очень. А тебе?
— Не совсем. Это все как сон. Когда мы сойдем на сушу, все начнется сначала.
Тут мне пришло в голову, что, проводя ночи в женской каюте, она свободна от Эли. Между нами было столько невысказанного, что, пытаясь сдержать себя, я снова отвернулся и начал вглядываться в темноту морской дали. Гимн внизу смолк, и внезапно наступившая тишина взорвалась веселыми, хотя и не без завывания, звуками скрипки и голосами матросов, затянувшими «Подставляй свои губки».
Я почувствовал, как Линда вся сжалась и сказала приглушенным голосом: — Я думала, что они больше не будут петь.
— Мистер Горе как раз пошел уладить это дело, — ответил я. — Что касается меня, мне будет не хватать их песен.
— Собрание уже, наверное, подошло к концу, — невпопад пробормотала Линда. — Нужно идти. Спокойной ночи, Филипп.
Вот таким было свидание с моей любовью в ночь, когда дул западный ветер. Я еще недолго оставался на палубе, и когда наконец собрался уходить, три высокие фигуры вышли из кубрика. На палубе матросы взялись за руки, отчетливо и старательно насвистывая в темноте «Подставляй свои губки». И тут они увидели меня. Песня оборвалась.
— Спокойной ночи, мистер, — сказали они почти в один голос.
Я ответил им:
— Спокойной ночи, — и отошел от борта.
За спиной раздался взрыв смеха, и через секунду свист возобновился.
Это была мелодия песенки «В пьяном месяце мае тебя покрепче обнимаю». Я спустился вниз, чтобы дождаться Натаниэля и узнать результаты его миссии. Оказалось, что капитан пообещал поговорить с людьми, но при этом заметил Натаниэлю, что они, так же как и он сам, будут рассматривать это как неоправданное посягательство на их свободу. Я не сомневаюсь, что Натаниэль не стал настаивать на своем, и поэтому не удивился, услышав вечером громкоголосое пение. На следующий день я пошел на службу, чтобы увидеть Линду. По крайней мере, я мог сидеть там и, не обращая внимания на завывающие интонации мистера Томаса со всеми его «ф» вместо «в» в утроенном количестве, любоваться Линдой. Гимны, псалмы и молитвы служили всего лишь фоном для моих мыслей, в голове моей при виде Линды рождались стихи.
На этих собраниях никогда не читали те части Библии, которые мне особенно нравились. Я отдал бы все пламенные изобличения пророков, все бесцветные увещевания святого Павла за одну лишь простую строку: «Любимая моя, как ветвь розы». Время от времени опуская голову, чтобы не привлекать внимание своим неотрывным взглядом, я продолжал мечтать о ней, и сердце мое кричало: «Линда, Линда, Линда!» столь неистово, что порой я задавался вопросом, почему она не слышит этого призыва и не оборачивается ко мне. И каждая пауза в наших молитвах и песнопениях заполнялась завываниями голосов и скрипки, несущимися из кубрика, причем расстояние делало эти звуки такими жалобными, будто похотливые залихватские песни были страданиями по утраченному. Когда прощальное «аминь!» завершило бесконечную службу, я встал и заковылял к выходу. Натаниэля нигде не было, и я направился в каюту. Через некоторое время появился Натаниэль. Кивнув головой в знак приветствия, я с удивлением заметил какое-то странное выражение его лица: одновременно удивленное и серьезное, озадаченное и взволнованное.
— Филипп, мальчик мой, — сказал он. — Когда ты описывал мне Эли, ты не совсем отдал ему должное.
— О, — с нескрываемым интересом произнес я. — Что он сотворил на этот раз?
— Он поставил на колени весь экипаж, за исключением капитана и вахтенного.
— Избив их до полусмерти? — пошутил я.
— Не иронизируй, — серьезно ответил Натаниэль. — Я не безграмотный матрос, Филипп, но он заставил меня трепетать от ужаса своим описанием ада. Видит Бог, в этом парне есть какая-то сила. Воздействовать на матросов нелегко, они смеялись, отпускали шуточки, кричали. А один вдруг заорал: «Так ты и есть Мейкерс? Ну, если бы у меня была такая красотка жена, как у тебя, я бы сейчас занимался совсем другим».
— Полагаю, Эли повалил его, — злорадно сказал я.
— Нет. Он глубоко вдохнул и взревел: «На смертном одре и в судный день, имеет ценность только душа людская, а не женская плоть, друг мой». Тут я начал украдкой прислушиваться к тому, что он говорил, и наблюдать за его действиями. Ему удалось добиться полной тишины, и он начал говорить об этом утлом суденышке, барахтающемся в морской стихии, кажущейся такой великой и грозной, а на самом деле являющейся не более, чем песчинкой на длани Господней. Он говорил, что смерть ожидает нас, некоторые могут даже завтра встретить свой последний час, и произнес цитату о расплате за грехи так, что слова ожили перед нашими глазами. Я послушно преклонил колени, когда он сказал: «давайте помолимся о прощении Господнем и о милости Всевышнего». А ведь он намного моложе меня и вовсе не так опытен, он не проповедник и не священник. Что ты думаешь по этому поводу?
— Он всегда был таким, — пробурчал я, вспоминая те дни, когда тоже находился в плену его голоса. — Он, бывало, так внушительно говорил с людьми в кузнице, что они, в конце концов, решались пойти к моему отцу. Видите ли, Натаниэль, он одержим только двумя идеями: что люди должны возделывать землю и чтить Бога. Вся его сила воплощается именно в этом.
— А моя улетучивается, как я погляжу. Меня интересует многое, но не думаю, что хоть чему-нибудь я мог бы принести себя в жертву. А ты?
— Наверное, одной — да. Но она совершенно не относится к Богу.
— Ты молод, Филипп. Смерть еще не стучит в твою дверь — хотя Эли заставил нас почувствовать ее близость. Но когда лучшая половина жизни остается в прошлом, Бог становится противоядием мысли о смерти.
Затем он вытащил маленькую книжечку со стихами.
— Только одна, — тихо сказал он, — только единственная вещь на земле имеет настоящий смысл.
И он начал читать голосом, который и сегодня стоит у меня в ушах:
О, смертные, смотрите и внемлите,
Обрел здесь рыцарь вечную обитель,
Свои отдав бесстрашие и мощь
В обмен на смерти благостную ночь.
Так после дня приходит час заката,
Твой день недолог, короток твой век;
Услышав звон прощального набата,
В могилу ляжешь, гордый человек.
Он захлопнул книжечку и стоял, словно взвешивая ее на ладони.
— Все остальное — суета, — печально заключил он и с этими словами направился к открытому иллюминатору.
Я тотчас понял, что он намеревается сделать, и громко закричал. Натаниэль остановился и повернулся в уверенности, что со мной случился по крайней мере удар. За это время я успел вскочить с койки, преодолеть расстояние до иллюминатора и выхватить у него книгу.
— Дурак! — вырвалось у меня. Я совершенно забыл про его почтенный возраст и про то, сколь многим ему обязан. — Вы присоединились бы к тем, кто крушил церкви и срывал кресты по приказу Кромвеля? Что вам сделала эта книга? В ней заключены мысли людей которых не опровергнуть самому Эли. Дайте ее мне. Я скорее отправлюсь в ад в компании Рали, Ватта и Марвелла, чем на небеса с Эли.
Ночной воздух обдавал меня прохладой, и я поспешил скрыться под одеялом со своей добычей.
— Ты не слышал его, — это все, что сказал Натаниэль.
— Я слушаю его с десяти лет, — небрежно бросил я. — Простите мою непочтительность, сэр. Я не подумал. Но откровенно говоря, я поражен, что такой человек, как вы, который не раз смотрел в лицо смерти — если верить вашей книге — и не дрогнул, поддался его болтовне.
И тогда Натаниэль сказал нечто такое, что заставило меня задуматься. — Перед лицом опасности, Филипп, человек настолько озабочен тем, чтобы выжить, что не осознает ее ужасного лика. Но сегодня, когда говорил Эли, я понял, что такое стоять перед пропастью и чувствовать, как уходит твое дыхание. А ведь это испытывает каждый обитатель зловонного бедлама. Позже, оглядываясь назад, я представлял себе, как в ту ночь он чувствовал прикосновение ледяной костлявой руки на своем плече и знал, что на этот раз не избежать зрелища того, что он называл ужасным ликом. Но в то время я слишком ненавидел Эли, который положил конец пению и объявил невинные строки смертным грехом, Эли, который, разглагольствуя о небесах, мог думать только о преисподней. И новое отношения Натаниэля к Эли, проникнутое уважением и даже благоговением, ранило и мучило меня.
Наступило время штиля. Благодаря предусмотрительности Натаниэля, мы были обеспечены достаточным количеством провизии и воды. Но в эту невероятную жару все казалось возможным, даже то, что это раскаленное безмолвие может продлиться месяц и дольше. Поэтому в наш рацион были внесены строгие ограничения. Нервы путешественников были на пределе. Женщины громко переругивались, мужчины молились с упорством, которое казалось почти угрожающим. Эли не делал секрета из того, что на борту, по его мнению, есть Иона, в данном случае представленный в лице трех Свистунов. Они нерегулярно посещали собрания. Они не прекращали петь и свистеть, иногда несознательно, как я думаю, сбиваясь на запретные мелодии и сразу же замолкая, завидев вблизи кого-либо из старших.
В последнюю ночь штиля я не пошел на службу. Меня утомила монотонность шепелявых прошений мистера Томаса, обращенных к Всевышнему по поводу ветра. Линду я видел днем, и при более веселых обстоятельствах. В прохладе раннего вечера они с Джудит играли на палубе с малышкой Бетси Стеглс. Я же наблюдал за ними, сидя на куче свернутых канатов. Линда сняла плащ, и хотя нелепый чепчик, который полагается носить замужним женщинам, скрывал красоту ее волос, хотя платье ее было некрасивым и поношенным, она была очень хороша.
Когда все члены общества забились в тесную каюту, чтобы уже четырнадцатую ночь возносить молитву Господу, который правил волнами и ветрами и мог наполнить паруса и помчать нас к земле обетованной, я вышел на палубу, занял свое место в углу на куче канатов и увидел трех цыган, которые остановились возле борта неподалеку от меня. Я мог слышать все, что они говорили.
— Ну что, посвистишь? — спросил Саймон. — Но ты знаешь, что это значит: живешь на год меньше.
— Значит я уже лишился двух лет, — ответил Ральф, нервно рассмеявшись. — Я потерял их в Гвинее и на Бермудах. Но, черт с ним, можно еще раз. Нечего пить, не с кем подраться. Если это будет продолжаться до конца жизни, то я буду рад его приблизить.
— Возьми лучше два моих, — торжественно предложила Джудит. — И сохрани свои.
— Нет. Если я не отдам свой год, я не смогу свистеть. В те разы, когда я свистел, — утонуть мне сейчас же, — если паруса не наполнились еще до того, как затихло эхо. Ладно, отдаем каждый по году.
Затем с полным осознанием серьезности ситуации он начал задавать вопросы и одновременно подсказывать ответы, которые подхватывали те двое. — Кому мы свистим?
— Мы свистим ветру.
— Мы просим легкий бриз или ураган?
— Ни бриз и ни ураган, просто хороший морской ветер.
— Чем мы платим?
— Мы отдаем по последнему году нашей жизни, ведь мы еще молоды.
Затем четко и пронзительно, как целый выводок дроздов, они начали свистеть. В этом свисте не было мелодии, это был протяжный звук, которым люди обычно зовут заблудившихся собак. Сначала я был удивлен и заинтригован. Когда призывные нотки полетели к западу, на меня нашло некое затмение, в которое меня повергли серьезность и убежденность этих людей, и на какое-то мгновение я даже представил себе, что где-то в далеком уголке небесной глади несговорчивый ветер поднимает голову, прислушивается и покоряется. Я уже было поверил, что он примчится, с ревом налетит на «Летящую к Западу», и задрожат снасти, надуются пузатые паруса. Но ничего подобного не произошло. Когда затих последний пронзительный звук и наступила тишина, до меня долетела размеренная мелодия гимна пилигримов:
Владыка наших чувств, огонь нашей любви, Ты тень в пожаре дня, ты светоч наш в ночи.
Веди ж своих людей.
В два часа ночи мы проснулись от внезапного движения судна, непривычного после долгого оцепенения. Мы с Натаниэлем повернулись друг к другу, зашевелились и пробормотали, что это ветер. Старшие в полдень созвали специальный совет и вознесли Господу благодарность за то, что их молитвы были услышаны. Ральф Свистун, записавший на свой счет еще один вызов ветра, расхаживал, покачиваясь, с гордым видом, будто все знал, но был слишком мудр, чтобы сказать это. Итак, прекрасным июньским утром мы благополучно прибыли в бухту Салем.
Приехали в Салем мы в очень интересное время, и хотя для нас это был просто порт прибытия, стоит остановиться на царившей там атмосфере. Война с индейцами к тому времени уже завершилась. Она дорого обошлась поселенцам, потерявшим немало жизней и средств. Тринадцать поселений были стерты с лица земли.
Но для индейцев эта война была не просто смертью и разрушением, а полным уничтожением. Уже позже мы узнали, как смертельно жалит раненая змея. Но на первый взгляд, у колонистов были основания поздравить себя с победой. Исчезли целые племена, и причем самые воинственные. Мне доводилось слышать, что война унесла около трех с половиной тысяч отважных воинов, оставив в живых лишь самых прирученных, укрощенных цивилизацией и христианством. В Салеме жили индейцы, но сдержанное недружелюбие, с которым к ним относились до войны, сменилось теперь подозрительностью, и с наступлением темноты они были обязаны убираться в свои жилища и не появляться на улице до утра. Ночной патруль задерживал индейцев, нарушавших этот порядок.
К моменту нашего прибытия Салем переживал время бурного религиозного возрождения. Привлекательная прическа, платье с короткими рукавами, пропуск службы без уважительной причины неизбежно вызывали порицание, а иногда и наказание. Даже дети подвергались порке при повторном нарушении правил поведения в церкви. В первое воскресенье после нашего прибытия я с удивлением увидел серьезных крошек, толпившихся в углу церкви под зорким наблюдением особы женского пола, которая, по моему мнению, как нельзя более соответствовала своей роли: ее строгость повергла бы в трепет даже самых набожных прихожан. Все это пролилось бальзамом на душу Эли, Оливера Ломакса и Мэтью Томаса. Они были просто восхищены Салемом.
Натаниэль, с той самой ночи на борту «Летящей к Западу», считал Эли своей правой рукой и давал ему самые разные поручения, стараясь обучить тому, что, по мнению нашего руководителя, могло пригодиться в дальнейшем: как строить временные жилища, как хранить еду, как возделывать целинные земли.
Мэтью Томас был сразу же взят под опеку Альфреда Бредстрита, еще одного изгнанного священника. А мы с Картером, Стеглсом и Энди помогали местным плотникам и кузнецам, занимаясь изготовлением кибиток. От многих хлопот избавили нас всех Свистуны, которые просто опьянели от прекрасной погоды и избавления от корабельного плена. Они с большим воодушевлением отправились на общее пастбище, раскинувшееся под горой Галлуз Хилз, где разбили лагерь и поселились там с лошадьми, привезенными нами из Англии, и остальным скотом, который мы покупали, как только представлялся случай. Гостеприимство в Салеме расточалось с удивительной щедростью. Некий мистер Адамс, чьей жене приглянулась одна из бывших у нас медных ламп, которую мы ей подарили и которая стояла в ее крошечной гостиной, дожидаясь холодных зимних вечеров, приняла к себе Натаниэля, меня, Энди и Битонсов. Не думаю, что мы устроились лучше, чем остальная часть нашей компании, так как у Адамсов было огромное семейство, главным образом мальчики. Вообще же места для постоя в городе было не так уж много, что еще более делало честь людям, приютившим нас и что одновременно подстегивало нас ускорить время нашего отъезда.
С Линдой я виделся на службе, которую ни разу не пропустил с момента нашего прибытия. Одно из воскресений было настолько жарким, что даже в церкви хотелось сбросить с себя сюртук и остаться в рубашке с короткими рукавами. Конечно, это было исключено, и я сидел, обливаясь потом и недоумевая, почему Линда так кутается в свою накидку. Капюшон она, правда, откинула, но к чему вообще носить это одеяние? Остальные женщины носили платья из муслина или другой легкой ткани. Слова молитвы не доходили до моего сознания. Я просто сидел и придумывал сказку о том, что Эли мертв, не родился, просто не существует более, что я подхожу к Линде и срываю с нее эту жуткую мрачную накидку и грубое платье. И помогаю ей надеть яркий шелковый наряд, застегиваю ей пуговки, разглаживаю складки, вдеваю в ушки бордовые камушки, и наблюдаю, как она укладывает локоны и завитушки своих роскошных волос в маленькую корону вокруг очаровательной головки. И когда все это произойдет, я увезу ее далеко-далеко в страну, где все люди красивы, добры и великодушны и никогда не слышали ничего о первородном грехе и о необходимости искупать его, в страну музыкантов и поэтов, где миндаль покрывает дорожки розовыми лепестками, где цветы и звезды созданы для влюбленных. Церковь выходила окнами на запад и восток, так что во время утренней службы солнце проникало внутрь. Воздух был душным и тяжелым. И здесь, на уродливой желтой скамье, прямо передо мной сидела Линда, рядом с Эли, в старушечьем плаще, укрываясь от всего вокруг, кроме моего воображения.
Выйдя из церкви, люди собирались в небольшом дворике, чтобы встретиться, иногда, впервые за неделю, поболтать о посевах, кормах и рецептах. Линда проходила так близко от меня, что я мог улыбнуться и поговорить с ней, не вызывая никаких кривотолков. Но улыбка застыла у меня на губах, как только я понял назначение этой серой накидки. В платье спереди была сделана вставка из более темного и поношенного куска материи, ею была туго обтянута когда-то грациозная, а теперь распухшая талия. У Линды будет ребенок! И ей придется переходить вброд реки и взбираться на горные вершины, пешком преодолевать бесконечные мили пути! Сердце мое сжалось от боли и сострадания, к которым примешивалась острая всепоглощающая ревность. Ребенок Эли, еще один тупоголовый фермер, который будет называть воскресенье шабашом, а таверны — источником порока. И это должно было появиться на свет из прекрасной плоти Линды.
Линда мягко прикоснулась к моей руке и обратилась ко мне тихо, но с легкой интонацией недоброжелательности:
— Эли хотел поговорить с тобой, Филипп.
И в этот момент, будто для того, чтобы избежать моего внимательного взгляда, она поплотнее натянула накидку на раздавшееся тело, придерживая ее маленькими сухими руками, которые могли только загрубеть от непосильного труда, но никогда не утратили бы белоснежного оттенка.
— Что он хотел? — спросил я, поднимая голову и невидящим взглядом окинув Эли.
— Я хотел спросить, как идут дела с кибитками?
— Прекрасно. Твою осталось только еще раз покрыть краской. Если ты уже закончил с инспекцией домов и хранилищ, можешь сделать это сам и освободить Стеглса.
Я не ожидал, что в моем голосе прозвучит столько горечи.
На следующее утро Эли с двумя Ломаксами, следующими за ним, как тень, появился в мастерской и принялся за работу. За одно утро он ровно и ловко нанес в два раза больше краски, чем те двое. Краем глаза я наблюдал за ним, с ненавистью и невольным восхищением. Обнаженный до пояса, он мог бы позировать для какого-нибудь древнегреческого скульптора. И мне пришло в голову, что, если только он достаточно добр к Линде, она будет благоговеть перед ним, этого не могла бы избежать ни одна женщина. В той жизни, которую мы собираемся начать, физическая сила значила слишком много! О, будь проклят, Эли Мейкерс, вместе с Джоном Оленшоу. Они оба лишили меня моей любви. Около полудня я сложил инструменты, вытер лицо и руки полотенцем, небрежно перекинул сюртук через плечо, медленно пересек двор, чувствуя на себе неодобрительный взгляд Эли, и направился к заднему крыльцу таверны Бидлза. Рано или поздно нужный мне человек появится там, и несмотря на мои недавние мысли об Эли, меня утешало то, что в противовес его физической силе, я обладал определенными денежными средствами и восприятием действительности, которое было недоступно ему.
На сей раз мне повезло. Майк сидел возле очага, выбивая трубку о каблук. У ног его клубком свернулся кот. Возле него стояла кружка, которая к тому времени была уже пуста, и я взял ее, чтобы наполнить, прежде чем обратиться к нему. Майк был для меня находкой. Однажды Энди вонзил себе в запястье резец, и кровь хлынула изо всей силы, и от его внезапной бледности меня самого замутило. Я бросился в таверну, взывая о помощи, и Майк не выпуская трубки изо рта, с кружкой в руке, небрежной походкой вышел мне навстречу, удивленно взметнув брови при виде моей паники. Я, задыхаясь, залепетал что-то о резце, крови, руке. Майк спокойно подошел к Энди, поднял раненую руку высоко над его головой, и, схватив первую попавшуюся веревку, туго перетянул запястье над порезом. Страшное кровотечение остановилось, и я с облегчением вздохнул.
С тех пор этот маленький необычный человечек поддерживал мой неизменный интерес к его персоне, поэтому я часто угощал его. У Бидлза он был объектом всеобщего презрения, которое, тем не менее, носило вполне доброжелательный характер, и некоторые посетители посмеивались над моим непонятным увлечением этой личностью. «Что-то здесь не то, Майк, поддевали его они. — Наверное, ты спас не одну жену, но вряд ли получил столько же эля от их мужей». Будучи не в состоянии прекратить эти издевки, я просто пропускал их мимо ушей, и постепенно они прекратились.
Майк увидел наполненную кружку и ухмыльнулся.
— Добрый день, ваша честь, — произнес он. — Как там плотничанье? Справитесь до осени?
— В начале сентября будем уже в пути, — ответил я, присаживаясь напротив. — Слышал, будто вы направляетесь в Наукатчу. Хорошее место.
Я уловил и сразу же понял тот негромкий вздох, который сопровождал его слова. Он поднял полную кружку и начал пить. Я смотрел на него. Он был не слишком опрятен. Его щеки и подбородок покрывала седая щетина. Белки глаз отдавали желтизной. Но что-то в этом странном одутловатом лице было доброе, человечное и очень привлекательное для меня.
— Никогда там не бывал, скажу тебе, — продолжал он задумчиво. — Но видел его с горы Бент Хилл. Тогда там было опасно, но сейчас, конечно, все в порядке. Там и горстки индейцев не наберется. А раньше их было — тьма.
Припоминаю. Прекрасная земля. Я даже подумал, что где-то в душе хотел бы поехать с вами.
— А почему бы и нет? Мы принимаем новобранцев. Вместо ответа он сунул руки в карманы штанов и по очереди вывернул их наизнанку, демонстрируя пустоту внутри. Потревоженный кот потянулся и чихнул.
— Вот почему, ваша честь. В своем возрасте я еще могу быть хорошим работником. Но ехать в незнакомое место… С тем же успехом я могу прыгнуть в реку в тяжелых башмаках. И по правде говоря, я скорее сделал бы это. Нищий всегда раб, но он может уйти, если ему наплевать на своего хозяина. А если мне взбредет в голову отправиться в Наукатчу с куском чужого хлеба в желудке, мне надо будет горбатиться много лет, чтобы собрать средства на обратный путь. Кроме того, говорят у вас не дадут ни хорошей трубки, ни стаканчика вина. Нет уж, спасибо. Я здесь поджидаю прибытия Хика Магира с рыбной шхуны из Ньюфаундленда. Он только что отправил своего лекаря за борт с камнем на ногах. Сам-то он слеп вот уже пятнадцать лет. Догадываюсь, что зимой, когда палуба обледенеет и матросы будут падать, а руки у них не будут сгибаться от холода, Хик с радостью возьмет меня. Хотя рыбная шхуна тоже не рай.
— Ты уже плавал? — спросил я.
— Ага, четыре года назад. Глянь на мои уши.
Он скинул рваную шляпу, и показал свои уши — скорее отверстия, обрамленные бахромой висящей кожи.
— Мороз, — пояснил он. — Уши и пальцы на руках и ногах крошатся, как леденцы. Никакого удовольствия, заверяю вас. Кроме того, я однажды сильно подрался с Хиком. Он резкий парень. Но я все равно могу заняться той же работой. Думаю, что к Хику не стоит очередь хороших опытных лекарей.
— Послушай, — сказал я, допив свою кружку и не намереваясь терять больше времени. — Если хочешь поехать с нами, я поддержу тебя. И куплю тебе все необходимое. Можешь ехать в моей кибитке. Когда я построю дом, там найдется место и для тебя, а если захочешь, будешь жить в своем доме.
И где-то на следующий Новый год, если захочешь, вернешься сюда за мой счет. Ну, что скажешь? Поедешь?
На некоторое время на лице его застыла маска удивления, которая постепенно переросла в настороженность и подозрительность.
— Зачем я тебе? Ты что, болен? — Он опустил глаза, поглядел внимательно на мою ногу и снова вернулся взглядом к моему лицу. — Скажу вам прямо, ваша честь, хорошенькая парочка мы с вами. Здесь я ничем не могу помочь. Хромой с рождения, наверное. Правда? — с этим уже, действительно, ничего не поделаешь.
Я не смог сдержать раздражения в голосе.
— Я думаю, ты достаточно умен, но я не считаю тебя чудотворцем. И не задавай мне больше вопросов, или я начну разузнавать, как ты дошел до такого состояния, что рад отправиться мерзнуть с рыбными снастями своего Магира. Понял?
— А что я могу ответить, — сказал он, не смутившись. — Пил на службе. Вот моя история в двух словах. Вышвырнули меня из Королевского флота в тысяча шестьсот сорок девятом за то, что я отрезал одному парню не ту ногу. Из-за моих стараний бедняге вообще не на чем было стоять. Вот и вся история. И так до сегодняшнего дня. А теперь я получил вот это предложение. Принимаю с благодарностью, ваша честь.
— Меня зовут Оленшоу, — представился я. — Вот немного денег. Приведи себя в порядок. И помни: я еду не один, и чем меньше ты будешь болтать о пьянстве или тому подобных вещах, тем больше это понравится остальным, хотя стаканчик вина и хорошую трубку я тебе обеспечу, если будешь делать все, что я скажу.
Счастливый, я вернулся к кибиткам.
Удивительное совпадение: но пока я покупал услуги Майка, Натаниэль тоже позаботился об увеличении нашей компании. Два семейства квакеров с Эссекс-стрит обратились к нему с просьбой разрешить им присоединиться к моей группе. Противился ли Эли включению этих людей в наш коллектив, как это было в случае со Свистунами, я не знаю, потому что был очень занят в мастерских и мало виделся с ним. Мне известно только, что Крейны и Пиклы, общей численностью двенадцать человек, отправились с нами в путешествие. И никогда не встречал я людей, которые были бы мне настолько симпатичны. Файнеас Пикл, вдовец с шестью детьми, следуя какой-то причуде, назвал всех своих отпрысков именами, начинающимися на «М»: Магитабель, Мэри, Марта так звали девочек, и мальчики: Марк, Мэтью, Моисей. Джакоб Крейн ехал с женой Деборой, дочерью Ханной и двумя сыновьями, одного из которых тоже нарекли Джакобом, но называли Джейком, чтобы отличать от отца, другого — Томас. Обе семьи находились в далеких родственных отношениях, и даже походили друг на друга. Когда они собирались вместе, то напоминали стадо овец, и подобно овцам, были спокойны и благожелательны.
Теперь нас было тридцать шесть, и в нашем распоряжении имелось двенадцать кибиток, что позволило Натаниэлю воплотить свои идеи об общем владении имуществом. И так как большинство предметов общего пользования принадлежали ему, даже Эли со своими фанатичными представлениями о независимости и самостоятельности не посмел ворчать. Было совершенно очевидно, что отдельные вещи придется делить: например, некоторые коровы были дойными, некоторые — нет; какие-то лошади были слабее, а какие-то сильнее и могли тащить больший груз. На одну кибитку приходилось две лошади, но Пиклы и Крейны, у которых было четыре кибитки на две семьи, вместо лошадей использовали бычьи упряжки. Съестных запасов у нас было на целый год, не считая пшеницы, гороха и бобов с картофелем, которые предназначались для весеннего сева. Мы также взяли с собой мешки семян, которые впервые увидели в Салеме. Это была индейская кукуруза, семя которой по форме напоминало лошадиный зуб.
Думаю, ни одно путешествие еще не начиналось так радостно и удачно. Погода стояла великолепная, ясная, сухая и солнечная. Большинство наших людей после тесных помещений, с которыми им приходилось мириться в Салеме, испытали подъем и воспрянули духом, что часто является результатом внезапного ощущения свободы и обилия свежего воздуха. Наверное, в каждом из нас есть что-то от цыган. Именно поэтому мы были счастливы и радостны, несмотря на ужасную усталость. Я знал, что те вечера, когда мы устраивали привалы, и прихрамывающие лошади топтались где-то вдалеке, жуя траву, когда костры горели, и дым от них поднимался в спокойное вечернее небо, когда в воздухе носились ароматы стряпни, от которых текли слюнки, — были самыми счастливыми в моей жизни. И утренние часы в путешествии мне тоже нравились — когда мычали коровы с переполненным выменем, и с помощью нескольких горстей сухой травы и жердочек, которые потом легко выдергивались из земли, можно было вскипятить чайник воды, когда созывали лошадей, надевали на них сбрую, и начинался еще один день нашего путешествия. Эли, мысли которого были заняты собственной упряжкой и кибиткой, широкими просторами, простиравшимися вокруг, казался совершенно иным человеком. Песни и насвистывание цыган, замыкавших караван со скотом, либо не были ему слышны, либо оставались незамеченными, да и сам он довольно часто напевал гимн пилигримов. Он просто был в ударе: изобретательный, трудолюбивый, заботящийся об упряжках, берущий на себя все тяготы, когда подъем оказывался слишком крутым.
Мы проехали несколько маленьких поселений: Нитхед, Колумбину и Санктуарий, которые представляли собой группки приземистых домишек, скучившихся вокруг деревянных церквей посреди тщательно обработанного поля. В каждом таком селении нас тепло встречали, забрасывали мелкими подарками, горшочками свежего меда, корзинами слив или яблок, молодого картофеля, буханками сладкого хлеба. Местные жители рассказывали нам об опасностях и трудностях предстоящего пути, при этом Натаниэль расстилал свои карты и вносил изменения. Оглядываясь назад в те времена, я испытываю ощущение, что они, как в сказке, проникнуты золотым солнечным светом, дружелюбием и радостным трудом. Наш караван продвигался медленно — бычьим шагом, как шутили мы, намекая на животных, которые замыкали шествие под наблюдением Свистунов. И только на второй неделе сентября показалось последнее поселение. Оно было отмечено на карте Натаниэля как Форт Аутпост, который опустошила и почти полностью стерла с лица земли война короля Филиппа. Но так как земля вокруг была возделана, поселение снова заселили весной того года. Оно лежало в долине, и взобравшись на вершину холма, мы рассматривали крыши домов и желтые кукурузные поля. Вот уже несколько дней, как температура начала падать, ветер изменился, холодными северными порывами обдавая наши лица. Поровняв свою кибитку с кибиткой Натаниэля, я распряг лошадей, чтобы Энди отвел их вниз к повозке Ломаксов, поднял воротник пальто и поежился от холода. Натаниэль внезапно нарушил молчание:
— Похоже, что они запоздали со сбором урожая. И не видно, чтобы кто-то работал. Может мы ошиблись днем и сегодня воскресенье?
Подъехал Эли и остановил свою кибитку позади моей, ослабил постромки в упряжке и обратился к Натаниэлю:
— Мистер Горе, завтра Божий день, как вы смотрите, если мы устроим привал у подножия этой горы и проведем службу в церкви?
— Прекрасная идея, Эли, и кроме того, больше такого случая нам не представится… — Тут он осекся и перевел взгляд на меня. — Филипп, твои глаза моложе моих, посмотри-ка вон туда, что ты видишь?
Следуя направлению его указательного пальца, я сказал:
— Похоже на человека, идущего к нам, он спотыкается, снова идет. Вот он упал. Что это может быть?
— Сейчас узнаем, — сказал Натаниэль и быстро спустился с горы.
Я последовал за ним. Человек поднялся на ноги и пошел навстречу нам, останавливаясь и спотыкаясь так часто, будто поднялся со смертного одра, чтобы совершить этот путь. Когда между нами оставалось какие-то двадцать ярдов, мы заметили бледность его лица, блестящие капельки пота на лбу. Он остановился и поднял руку. До нас доносился только звук его голоса, но слов мы не разбирали и сделали несколько шагов вперед, чтобы услышать, что он кричал, но он махнул рукой, которая бессильно упала, как мешок с опилками, и снова послышались слабые звуки. Теперь я разобрал слова.
— Я хочу предупредить. В деревне опасная болезнь.
Натаниэль посмотрел на меня. Мы одновременно сделали шаг назад, будто нас оттянули веревкой, затем снова подались вперед, как бы желая скрыть наше отступление.
— Вижу, бедняга, — сказал Натаниэль. — Что это? Много больных?
Человек приложил руку к горлу:
— Что-то с горлом, — он говорил с большим трудом. — Меня прихватило утром. Болезнь длится уже все лето.
Не справившись с напряжением, он покачнулся и упал ничком на землю. Я сделал шаг по направлению к больному, но Натаниэль схватил меня за рукав. — Подожди, — сказал он. — Мы должны подумать о других. Это нужно обсудить.
Мы снова взглянули на распростертое перед нами тело, и затем, повинуясь общему порыву, начали снимать верхнюю одежду. Натаниэль набросил наши пальто на лежащего, стараясь держаться на расстоянии. И повернувшись, мы побежали — если только можно говорить о беге, имея в виду калеку и старика — вверх по крутому склону, назад к остальным. На гору были подняты еще две повозки, еще две, скрипя, преодолевали восхождение.
— Отдай приказ о привале, прямо здесь на вершине, Эли, и я жду тебя. Ты, Филипп, приведи Ломакса и Пикла, а я схожу за Крейном и Томаксом. Мы проведем собрание под тем красным кустом. И найди себе другое пальто. Через пятнадцать минут мы уже сидели на корточках в кустарнике, слушая обстоятельную речь Натаниэля.
— Первое, что нам предстоит выяснить, — сказал он, — имеем ли мы право принимать решение. В каком-то смысле мы отвечаем за остальных, и я не сомневаюсь, что любое принятое нами решение, не вызовет возражений с их стороны. Но возьмем ли мы на себя всю ответственность, или представим это на суд людей?
— Но вы еще не сказали, что произошло, — спокойно заметил Крейн.
— Форт Аутпост поражен страшной болезнью. Мы с Филиппом только что говорили с одним жителем, который сам серьезно болен. Мы не приближались и не прикасались к нему. Итак, направимся ли мы, некоторые из нас, я хотел сказать, в селение, чтобы оказать посильную помощь, или же оставим их самих бороться с эпидемией, проследовав дальше, будто наш путь никогда не пролегал мимо их селения. И следует ли нам как старшим, советоваться с мужской частью нашей компании?
Спрятавшись от ветра в нашем довольно ненадежном укрытии, мы стояли перед нелегкой проблемой.
Я заговорил первым.
— Каждый мужчина, — сказал я, поражаясь звуку собственного голоса, нарушившего тишину, — рискует жизнью. Поэтому каждый должен участвовать в принятии решения.
Мэтью Томас посмотрел на меня так, будто мои слова прозвучали как богохульство.
— Рискуют такше каштая женщина и каштый ребенок. Мы старшины, мы отвечаем перед Богом. Поэтому наш голос должен быть решающим, не так ли?
В блеске его глаз не было никакой симпатии ко мне, и я сразу догадался, о чем он подумал. Я не был старшим, и потому как бы не брался в расчет.
— Мистер Горе несомненный лидер нашей компании. Он собрал нас вместе, он все организовал. Кто-то вложил в общее дело свои деньги, кто-то свой труд. Это дает равное право всем мужчинам высказать свое мнение. Но в конце концов не нам решать. Все зависит от того, что скажет мистер Горе.
— Зачем, посффоль спросить, ты вообще говорил?
— Просто размышлял вслух, — ответил я, ожидая, что кто-то продолжит разговор.
— И тут мы подошли к решающему моменту, — спокойно проговорил Натаниэль. — Вопрос, кто облек нас ответственностью, должен задать каждый сам себе и ответить на него со всей серьезностью. Ответ следующий: «никто». Но мы будем просить, чтобы нас облекли доверием и не будем больше терять времени. Там умирают люди.
В конце концов было решено следующее: Натаниэль, Майк и я должны отправиться в поселок, а оставшиеся добровольцы во главе с Эли ждать нашего сигнала в условленном месте.
Когда мы добрались до островка земли между рекой и пахотой, то обнаружили людей, которых болезнь настигла несколько позже и поразила не столь сильно. Они были еще живы. В одном домике горел свет, и мы направились туда. Женщина с изможденным бледным лицом и неподвижным взглядом лунатика варила в желтой посудине похлебку из воды и хлеба. Вдоль стены хижины на одеялах и подушках лежали мужчина и двое детей. Их впалые глаза смотрели на нас с любопытством и удивлением. Женщина заговорила. В ее слабом и хриплом голосе послышалась радость и гордость:
— Мы поправляемся, — сказала она.
Натаниэль посмотрел на похлебку из хлеба и пообещал:
— Утром у вас будет молоко, ложитесь, мы накормим их сами.
Мы увидели четвертую подушку и откинутое одеяло, это и была постель, из которой бедняга с трудом встала, чтобы накормить семью.
— Мы-то справимся, ведь многие вовсе не могут двигаться.
Она стала на колени перед постелькой младшего ребенка и поднесла ложку с теплой кашицей к его бледным губам.
— Ее заботы не дают ей умереть, — прошептал нам Натаниэль, и мы снова вышли в ночь.
Живых нашлось еще человек двадцать. В одном из домов, где обе верхние и нижние комнаты были заставлены кроватями, мы обнаружили восемь человек, за которыми присматривал слепой старик. При нашем появлении он повернулся и сказал:
— Я знал, что ты вернешься, Вальтер. Ты нашел корову?
Сначала я думал, что он бредит, но когда мы заговорили, он спросил:
— Ваши голоса мне не знакомы. Я слеп, как видите. Что вам здесь нужно?
— Мы хотим помочь вам, насколько это в наших силах.
— Нам нужно молоко. Вы не видели мальчика с коровой? Вальтер, внук, юный негодник. Слишком долго он ищет корову, чтобы подоить ее.
Кто-то из подопечных старика бредил, некоторые лежали в забытьи, но никто не просил воды, не молил о помощи. Я с любопытством спросил:
— А вы сами не болели?
— В этот раз нет. Такая вспышка уже была в этой местности два года назад, перед нашествием индейцев. Это проклятое место. Тогда я и переболел. Это не возвращается.
Мы пообещали утром принести ему молока и все необходимое, а сами отправились дальше.
В большинстве случаев мы могли только поднести воду к пересохшим губам страдальцев, которые уже несколько дней оставались без ухода. Натаниэль заставлял меня кипятить каждую каплю жидкости.
— Я подозреваю, что все дело в воде, — объяснил он. — Источник находится в низине, вода в нем застоялась и отдает зловонием. Наверное, они бросают туда мусор и спускают отходы. В Зионе мы все устроим по-другому.
«Да, — подумал я, — если доживем».
Ночь уже близилась к концу, но Эли добросовестно стоял на своем посту и сразу же ответил на сигнал моего фонаря, которым я размахивал с моста. Еще до рассвета Энди, Ральф Свистун и Тим Денди, Томас Крейн и Моисей Пикл спустились с холма, неся завтрак для всей нашей экспедиции. После еды Натаниэль вытащил бумагу и карандаш и написал записку для Эли с указанием подоить коров и оставить ведра с молоком на полпути, где мы должны были забрать их. Затем, привязав бумагу к камню, Тим забросил его как можно выше на склон. Через полчаса ведра с молоком были на назначенном месте. В тот день мы собрали всех больных в двух домах, оставив на своем месте только две семьи, которые выжили под присмотром женщины и слепого старика. Мы убедились в том, что позаботились обо всех, и лишь отсутствие мальчика Вальтера, о котором говорил слепец, вызвало наше беспокойство. Поэтому я взял на себя поиски ребенка. Нашел я его лишь после полудня, лежащим в дальнем конце луга с ведром, зажатым в похолодевшей руке. Однако он еще был жив, и, с трудом ковыляя, я потащил его к нашему временному госпиталю. В этот день мне как никогда мешала больная нога, но, тем не менее, я справился. Тим и Ральф принялись рыть могилы, и чуть попозже, освободившись от наших нехитрых забот по уходу за больными, мы присоединились к ним, взяв на себя задачу переноса трупов. — Нужно отслужить по ним панихиду, — предложил Натаниэль. — Я попрошу Эли прислать мистера Томаса.
— Панихида, отслуженная наспех, может быть не действительна, не так ли? — сказал я. — Лучше отслужим по-настоящему, когда все закончится.
То ли заботы Майка оказали благотворное действие, то ли болезнь была не столь сурова к этим людям, или же они просто оказались крепче других от природы, так или иначе все пятеро наших пациентов не умерли. И наконец однажды вечером мы отметили третьи сутки, не омраченные потерями. Майк совершил обход, завершив его домом, где все еще хлопотал слепой старик, и вернулся в комнатушку, служившую одновременно импровизированным штабом и кухней нашего дома-лазарета. Энди поджаривал яичницу с ветчиной на огне, Моисей Пикл заваривал кофе, когда Майк вошел с видом победителя, бережно обнимая руками кувшин. Поставив свою драгоценную ношу на стол, он озарился жизнерадостной щербатой улыбкой.
— Все выжившие идут на поправку, рад вам сообщить. И мне удалось поговорить с парочкой больных. Конечно, если не знаешь, как с этим всем справиться, что толку расспрашивать о том, как все началось. Он вздохнул и лицо его просветлело при взгляде на кувшин. — Но гляньте-ка, что старый слепой, благослови его Бог, всучил мне, когда я уже уходил. Лучший джамайский ром, и пусть только кто-то осмелится сказать, что я не заслужил каждый глоток этого напитка, я разобью этот кувшин у него на голове после того, как осушу его до последней капли, разумеется.
— Не могу сказать, что ты не заработал этот подарок, — откликнулся Якоб Крейн. — Можно считать это весьма скромным вознаграждением. Но ты не возражаешь, если мы все же будем пить кофе?
Его «мы» подразумевало собственного сына и юного Пикла.
— Каждому свое, правда мистер Горе?
Натаниэль корпел над своими бумагами. Я знал, что он пишет послание Эли с указанием переместить лагерь на полмили к западу от деревни. «Место расположения лагеря постепенно загрязняется», — пояснил он еще утром. В ответ на реплику Майка Натаниэль поднял голову и, мгновение помедлив, ответил:
— Было бы совсем недурно, Майк, кипяточку с сахаром, если тебя это не затруднит. Что-то похолодало сегодня.
Не могу понять, почему это не насторожило нас в тот момент. Ведь после обеда ветер стих, и непогода, царившая последние десять дней или даже больше, уступила место приятному затишью… Натаниэль окропил сложенный листок уксусом и отложил его в сторону. Мы заняли свои места за столом.
— Сколько еще понадобится пробыть здесь, прежде чем возвращение в лагерь будет совершенно безопасным? — поинтересовался я у Майка.
— Именно об этом я и говорил с местными. Некоторые их рассказы не сходятся в деталях, но все они помнят, что первые похороны состоялись 12 июля, а вторые через две недели, эти смерти внесены в церковные книги. Потом все пошло как ураган. Но — и вот за это можно уцепиться — один из жителей, который лежит в доме слепого, уезжал в Сантуари помочь своему брату собрать урожай — сам-то брат сломал ногу. Он вернулся десятого августа. Это значит, что он контактировал с больными десятого дня августа месяца, а заболел через две недели. Он точно помнит это, потому что в путь отправился на шабаш и заболел на шабаш. В этом он видит зловещую связь.
— Понятно, — Натаниэль уперся острым подбородком в ладонь. — Это значит, что мы должны оставаться здесь, по крайней мере, еще две недели. Ну, за это время мы сможем собрать им урожай кукурузы. Приятная смена занятий!
Ром к тому моменту уже согрел нас, и думаю, что не я один чуть не застонал при мысли об очередных хлопотах. Ворочать тела, мыть, кормить больных, выносить и сжигать лежанки, которые никак нельзя было очистить от инфекции, поддерживать огонь в очаге и кипятить воду, выносить трупы и копать могилы… Десять дней непрерывной работы такого рода вряд ли могли бы служить надлежащей подготовкой к сбору урожая.
На следующий день мы все, кто не был занят уходом за больными, спустились на крошечные полевые наделы и принялись срезать хрупкие сухие стебли, снимая тяжелые початки. Я заглянул в дом слепого, чтобы сообщить ему, как поправляется его внук в нашем лазарете, и поэтому несколько позже явился к ужину. Но уже завернув за излучину дороги, я понял: что-то произошло. Энди, Крейн и Моисей Пикл стояли на пороге с выражением явной растерянности на лицах.
— Мистер Горе заболел, — сообщил Энди. — Хрипит и весь горит.
— О Боже! — воскликнул я. — Ну почему именно он? Почему не кто-то помоложе… покрепче?
— Каждому свое время, — скорбно произнес Якоб Крейн.
Что-то в его голосе заставило меня содрогнуться.
Я уже привык относиться к болезни как к чему-то безликому, успокаивая свои панические настроения мыслью о том, что опасность таится только в воде, которую пили жители форта Аутпоста, и то мысли эти приходили тогда, когда выдавалась свободная минутка, чтобы предаться размышлениям о своих страхах, а это случалось не так часто. Мы уже начали считать себя вне опасности… и вот один из нас пострадал. Я пригнул голову, проходя под притолокой двери лазарета, и приблизился к постели, на которой лежал Натаниэль. Его яркие канареечного цвета бриджи и куртка валялись на полу. При виде вещей, столь небрежно брошенных, неожиданная боль пронзила меня. Я вдруг понял, что он умирает, и вспомнил тот день, когда проповедь Эли, обращенная к матросам, нашла такой неожиданный отклик в душе Натаниэля. В ту ночь он почувствовал приближение смерти, его нынешняя болезнь явилась прямым продолжением того далекого события. Сквозь голубоватую дымку тлеющих трав и тряпья, пропитанного уксусом, я увидел лицо Натаниэля, такое неожиданно погасшее и пустое, будто подвергшееся мгновенному разрушительному действию всепожирающего огня. Он был в сознании и сразу узнал меня. Слабо шевельнув рукой, он улыбнулся и сказал сдавленным голосом, по которому мы уже научились распознавать первые признаки болезни.
— Ну, вот, юноша, попался я.
Неожиданно ко мне пришли слова Антония: «Я ухожу, о Египет, ухожу в небытие». И слезы проступили у меня на глазах. Слезы скорби по Антонию, по Египту, который был для меня не более чем узором на ковре, по Натаниэлю, который стал моим близким другом, по всем нам, кто, издав свои первый крик, неминуемо приходит к последнему вздоху. Я тяжело сглотнул и почувствовал в горле соленый вкус слез. Собрав все свое мужество и стараясь, чтобы мой голос звучал как можно веселее, я произнес:
— Майк поставил на ноги двадцать человек, и с вами справится.
В ответ Натаниэль прохрипел вне всякой связи с моими словами:
— Все образуется, Филипп. Я завещаю вам свои планы… свои мечты. Помнишь, что я говорил тебе в Маршалси — о том, что пар нужно выпускать. Эли будет очень стараться, у него благие намерения. Другие же… но я рассчитываю на тебя, Филипп. Терпимость в Зионе, мягкое руководство…
Его голос затих на какое-то мгновение, глаза широко раскрылись, выдав страх, удивление, мольбу, но тут же с умиротворенным вздохом он откинулся на подушку и, казалось, заснул. Двое суток Майк не отходил от больного, но ничего сделать уже не смог, и на восходе третьего дня Натаниэль умер.
Мы с Майком вышли и остановились у порога. Мир казался серым, пустым и холодным. Было как никогда тихо, на западе, из-за холма, где раньше располагался наш лагерь, проглядывало желтоватое свечение. Безветренная утренняя прохлада охватила наши лица и руки, мы стояли в чарующем неведомом свете; тишина, как тонкая нить натягивалась и напрягалась, грозя лопнуть, как струна. Майк нарушил молчание. Пожав плечами, будто под тяжестью ноши, он произнес:
— Моисей умер не достигнув цели, не так ли? Не услышав от меня никакого ответа, он посмотрел полувстревоженно, полувраждебно, словно рассвирепевшая собака, которая еще не решила, стоит ли укусить человека, обидевшего его.
— Я сделал все, что мог, — сказал он.
— Знаю, — кратко произнес я. — Он так и не увидел тебя перед смертью, Майк.
Воинственность исчезла с его лица, оставив лишь выражение боли и тревоги.
— Вы-то сами в порядке?
— Да. Надо предупредить остальных.
И мы пошли в дом сообщить спящим скорбную новость.
Мы похоронили Натаниэля немного поодаль от могил, устроенных нами на кладбище у деревянной церквушки. Я сам выбрал это место — травянистый склон у небольшой рощицы. Гладкие серые стволы возвышались, как колонны собора, и на фоне мрачного небосклона листва, уже начинающая увядать, рдела, подобно погребальному костру.
Невесомое, маленькое хрупкое тело мы положили в чужую землю, а над могилой соорудили надгробие из самых крупных булыжников, которые удалось найти. И в самом центре этого сооружения мы установили медную плиту, изготовленную мною из подноса. При помощи огня, молотка и прочных острых гвоздей, я вырезал на табличке имя, дату смерти и три буквы У. Б.Д. — «Да упокоит Бог душу твою».
Это был последний случай болезни, и после похорон Натаниэля мы собрались, чтобы обсудить дальнейшие действия. Работы в селении, в основном, уже подошли к концу. Оставшиеся в живых люди снова встали на ноги. Пора было собираться в дорогу. Внезапные холода, все более поздние восходы и ранние закаты, пожелтевшие листья, караваны диких гусей, с пронзительными криками летящие к югу, — все это предвещало близость зимы, и напоминало, что нужно поторопиться завершить наше путешествие. И все же мы боялись присоединиться к основной группе, пока еще была опасность проявления болезни. Что же делать?
Не прошло и часа после похорон Натаниэля, как на первом же собрании я, с бьющимся от волнения сердцем, ощутил, что вопрошающие взгляды и нерешительные предложения были обращены ко мне. Мысли бешено крутились в голове… и вдруг меня осенило.
— Послушайте, — начал я. — Я напишу Эли, и пошлю ему копию вот этого, — я показал пальцем на карту, на которой так часто корпел Натаниэль. — Дам ему указание отправляться в путь, оставив здесь для нас две повозки и привязанных к ним лошадей. Выждем день, чтобы дать им удалиться на значительное расстояние, и тогда сможем следовать за основной группой, не представляя для них никакой опасности. Завтра они могут выступить. Ну что, это выход?
Я тщательно перерисовал карту Натаниэля и составил послание для Эли. Взяв флягу с уксусом, я хорошенько сбрызнул им бумаги, затем, приблизившись к новому лагерю, криком привлек к себе внимание и бросил им письмо. На следующее утро с высоты холма мы оглядели небольшую долину и заметили, что костры погашены и кибитки тронулись в путь с первыми лучами солнца. Две повозки, одиноко стояли у склона и ожидали нашего появления.
День выдался ветреный, порывы, несущие потоки дождя, впивались в кожу острыми иглами. Несмотря на это, мы оказали последние услуги ослабленным жителям деревни, разрыхлив коричневые борозды на выгоревшей стерне, вышелушили зерна кукурузы для зимних запасов. Утром, позавтракав в холодной темноте, мы добрались до наших повозок.
С трудом преодолевая сопротивление ветра, мы достигли вершины и с удивлением увидели затухающий костер и фигуры людей, запрягающих лошадей и ведущих их по направлению к нашим кибиткам.
Это были Свистуны.
Сбивчивой скороговоркой они рассказывали нам все лагерные новости. Эли потерял лошадь, сдохшую от колик, и ему пришлось разгружать свою кибитку. Хэри Райт и Ханна Крейн, воспользовавшись длительной паузой в пути, завели роман и были обвенчаны сэром Томасом четыре дня назад. Крошка Бетси Стеглс, ползая по склону, упала в речку, где, к счастью, было не слишком глубоко, и отделалась лишь тем, что вымокла до нитки и получила пару шлепков от матери, которая рыдала от счастья и радости. Сука Оливера Ломакса принесла двух щенков в результате своих похождений в Салеме. Они были горчичного окраса с пушистой шкурой, и обоих решено было оставить.
Мы спустились по дальнему склону холма, и Форт Аутпост исчез из вида, затерявшись в долине. На выгоревшей траве четко выделялись следы повозок Эли. Дорога, по которой мы следовали вплоть до самого последнего селения, закончилась, и идущий впереди нас караван, дальше прокладывал себе путь сам, то сворачивая, чтобы обогнуть огромный валун, то делая прямой угол у небольшой рощи, то протискиваясь там, где позволяло пространство. Натаниэль в последнем разведывательном путешествии ехал верхом, ведя за собой запасных лошадей, и похоже, что колеса кибиток Эли первыми приминали траву и кустарник на этой земле, прокладывая нам дорогу. Не прошли мы и мили, как Джудит Свистун, шагавшая передо мной с шалью на голове и юбками, развевавшимися на ветру, словно паруса, внезапно уперлась рукой в бок и резко остановилась.
— Черт возьми, — выругалась она. — Я ведь кое-что забыла. Голова, что дырявое корыто — вот что у меня за башка.
Мы не успели расспросить ее, что именно она позабыла и стоило ли ради этого возвращаться, как девушка подобрала рукой пышные юбки и стрелой помчалась назад.
— Какая-нибудь женская дребедень, — с легкостью предположил Ральф. — Нам не стоит ждать ее, она запросто нагонит.
— Конечно, если она будет мчаться с такой скоростью, мы и не успеем уйти далеко вперед, — рассмеялся я, при этом испытав ту знакомую боль, которая неизменно пронзала и всегда будет пронзать меня при виде ловкого и беспрепятственного движения человеческого тела. Из-под приподнятых бесчисленных юбок выглядывали великолепной формы ножки, длинные и стройные, с упругими икрами, обтянутые грубыми белыми чулками. Несколько раз в то утро я оглядывался назад, отчасти беспокоясь из-за того, что Джудит ушла одна, отчасти из любопытства по поводу того, что же она забыла такое, ради чего стоило совершить такой долгий путь. Когда мы в полдень сделали привал, чтобы накормить лошадей и пообедать в укрытии наших кибиток, я обратился к Ральфу, сидевшему рядом:
— Твоя сестра задерживается. Она так бежала, что могла подвернуть ногу. Если она вскоре не появится, нам придется искать ее.
— С ней все в порядке, — снова успокоил меня Ральф, но при этом встал и сделал несколько шагов назад по тропе, щурясь от ветра. — Вот и она, сказал он через минуту.
Я встал, обогнул повозку сзади и увидел, как девушка пыхтит под тяжестью узла, висевшего в одной руке и чего-то издалека напоминавшего кусок дерева или выдернутого из земли куста, переброшенного через другое плечо. Рассмотрев, что она тащит, Ральф выскочил ей навстречу и вернулся через несколько минут, швырнув на землю и куст и тюк, и сразу же возобновив прерванную трапезу. Джудит шла следом, закинув руки за голову и поправляя растрепавшиеся волосы и упавшую шаль. Она глубоко, но ровно дышала, ее привычные к ветру щеки приобрели красивый пунцовый оттенок, в уголках глаз блестели капельки влаги.
— Что это? — спросил я, ткнув локтем в сверток и одновременно отрезая себе ломоть хлеба.
— Кое-что из вещей миссис Мейкерс. Мистер Мейкерс выбросил их вчера вечером, избавляясь от лишнего груза — из-за этой лошади, ну, вы знаете. Многое раздали по другим кибиткам, но это — он сказал, что это мусор. — И она носком туфельки ткнула в то, что напоминало куст. — А это, — девушка положила руку на тюк, другой в это время поднося ко рту кусок хлеба. — Это просто зазнайство, — прошамкала она с набитым ртом.
Я повнимательнее посмотрел на сверток. Он был завернут в полосатую ткань, через просветы выглядывало что-то знакомое. Пальцами я расширил отверстие, и воспоминания нахлынули на меня. Внутри среди прочего тряпья лежало то платье, в котором Линда бродила по Хантерс Вуд!
Выбросить это, с глаз долой! Как бесполезную ношу… К чему это жене Эли Мейкерса? Дорогая моя, уж лучше бы ты пожила годик с моим отцом. Если он и выбрасывал женские наряды, то только с одной единственной целью. Да, в имении Маршалси ты жила бы как королева!
Чтобы выражение моего лица не выдало моих чувств, я посмотрел поверх головы цыганки, жевавшей свою корку, на куст, который Ральф бросил позади повозки.
— А это?
— Это какие-то растения: куст лаванды, корень шиповника, несколько роз — чертовски колючая штука, особенно на ветру. Девушка загорелой рукой потерла щеку. — Я видела, как она плакала над этим, — сказала Джудит с презрением и жалостью в голосе. — И я предложила доверить все это мне. Если я не найду места в повозке, то могу нести в руках, — ведь она единственная белокожая здесь, которая не поскупится на доброе слово. Вся эта сцена живо предстала у меня перед глазами. Линда, плачущая над кустом роз и над своим малиновым платьем.
— Да благословит тебя Бог, — сказал я с теплотой в голосе, и, затолкав в рот остаток еды, подхватил сверток и растения, влез в кибитку и тщательно уложил вещи под брезентовое покрытие, обеспечив триумфальное появление этих сокровищ в Зионе.
«Проклятый Эли, — думал я, — разве он не мог сделать то же самое?» Все это настолько невесомое, настолько крошечное. Я знал, да и Линда знала это наверняка, что не будь это платье таким ярким, и будь то куст крыжовника или смородины, они не были бы отданы на попечение цыганской девушки.
Весь этот день, как и следующий, мы наблюдали друг за другом, опасаясь обнаружить симптомы болезни. Но ничего такого не проявилось, и я согласился с Майком, что холод справился с болезнью, как в свое время с лондонской чумой. Такого холода я еще не испытывал, даже в январе. Кожа на лице и руках покрылась грубыми чешуйками, как иссушенная жарой почва, из трещин при малейшем соприкосновении с предметами или одеждой сочилась кровь, что, насколько мне известно, является совершенно обычным явлением для таких условий, но именно это и вызывало наибольшее раздражение. Даже закаленные цыгане страдали и не переставали повторять, что если бы им удалось поймать ежа и истопить его жир, то мы сразу же избавились бы от всех трещин и ран. Ничто, твердили они, ничто на свете не может сравниться с ежовым жиром, который смягчает и очищает кожу. Им смазывают кожевенные изделия и лечат кожные заболевания лошадей. Если бы им только найти ежа! Но из этого ничего не вышло, а ветер продолжал свирепствовать, и мы выглядели и чувствовали себя, будто продирались сквозь густые колючие заросли.
Но по мере продвижения, прерывавшегося лишь привалами на месте встреченных на пути черных отметин костров Эли, в воздухе воцарялась атмосфера праздника. По молчаливому согласию мы разделились на две группы — мою и Крейна. Майк, Энди и Свистуны рассаживались вокруг костра и принимались за приготовление ужина. Якоб и Томас Крейны, Моисей Пикл разжигали другой огонь. С того момента, как стало известно о женитьбе Ханны Крейн и Хэри Райта, Тим стал терпимее к квакерам, особенно к Моисею Пиклу, у которого было восемь дочерей на выданье. И если бы одна из квакерских дочерей согласилась выйти за молодого человека, не имеющего ничего, кроме работящих рук, то почему бы и нет? Мне были понятны его мысли, да и квакеры, наверняка, разгадали его намерения. Но когда в первый же вечер мы собрались у костра, и Майк вынес кувшин с ромом, который слепой старик подарил ему на прощанье в форте Аутпосте (а это был единственный подарок, принятый им из многочисленных подношений), и когда Тим отказался от своей порции и даже не разжег трубки, когда он остался в стороне от веселой болтовни, я понял, что мучит его. И на второй вечер по негласному соглашению мы разожгли два костра.
Я подошел ко второй группе нашей экспедиции и ненадолго присоединился к ним, потому что, слушая рассказы Майка о путешествиях по семи морям и внимая браконьерским секретам Саймона и всяким шуткам, вызвавшим общий смех, я подумал, что те четверо, сидевшие неподалеку, должны были чувствовать себя одинокими и отрезанными от остальных. Очевидно, у таких эгоистичных натур, как я, есть особенность воображать, что все, кто не разделяет их общество, должны чувствовать себя одинокими. Но посидев с этими четырьмя некоторое время, послушав их серьезные рассуждения, я понял, что их компания является не менее важным мирком, чем та другая группа, пусть более многочисленная и шумная. И вскоре поднялся и вернулся к своим, опустившись на землю между Майком и Джудит, выпил рома и уже не испытывал больше неловкости всякий раз, когда рассказы Майка о морских похождениях выходили за строгие рамки хорошего тона.
Присутствие Джудит никого не смущало. Однажды нас сильно рассмешила история о том, как ей пришлось заночевать в сарае. Там ее и застал утром фермер и, привлеченный красотой девушки и простотой ее манер, или же просто ее принадлежностью к женскому полу, предложил ей снова прилечь, чтобы самому пристроиться рядом. Эта перспектива ее никак не прельщала, и она отказалась.
Тогда он заявил:
— Красотка, получишь жирного гуся в подарок.
Эта мысль пришла ему в голову при виде выводка гусей, с громкими криками ковылявших по двору. Но девушка не поддавалась на уговоры. Небрежным жестом она набрала зерна из стоявшего под рукой мешка и повторила свой отказ.
— Тогда убирайся прочь из моего сарая, — разозлился хозяин, — а то позову констебля, и он арестует тебя за бродяжничество.
Джудит удалилась, оставляя за собой след из пшеничных зерен. Три гуся наперегонки бросились вслед за ней, и она выбрала самого лучшего, получив его без всяких хлопот.
Подобные истории начинались обычно со слов: «Это напоминает мне…», и мы не успевали дослушать историю, как спускались сумерки, пора было закутываться потеплее в одеяла и ложиться спать, чтобы рано утром быть готовыми к отправлению.
Это счастливое время не мог омрачить даже сильный ветер. Но перед тем, как мы присоединились к основной группе нашей экспедиции, произошло нечто, что взволновало и смутило меня. Вообще-то все началось гораздо раньше, но впервые я признался себе в этом открытии в ту ночь, когда выпал снег. Думаю, на самом деле случилось это в тот момент, когда Джудит подобрала свои многочисленные юбки и бегом пустилась назад по дороге, чтобы прихватить сверток Линды.
Снег начался внезапно. Все утро ему предшествовал тот же резкий порывистый ветер, замедлявший наше продвижение на запад. Дорога то поднималась, то шла вниз, будто какая-то сила периодически вздымала поверхность земли, как полотно скатерти, а так как «складки скатерти» пробегали с севера на юг, весь наш путь был пересечен этими неровностями. На подъемах иногда нам не удавалось делать более мили в час. В тот памятный день ветер нес непрерывные потоки дождя. Нужно было изо всех сил удерживать лошадей, чтобы не дать им развернуться. Прежде чем начать очередной подъем, мы сделали привал, чтобы подкрепиться. Через два часа мы достигли гребня холма. Я вел повозку, в которой сидела Джудит. Ральф и Саймон Свистуны шли впереди, и достигнув вершины холма, остановились, показывая на что-то впереди. Высунувшись из-под брезентовой крыши кибитки, я увидел, что вся земля устлана белым ковром. В тот же момент я понял, что ветер утих, услышав восклицание Саймона: «Черт побери, проклятый снег!» Крик его пронзил тишину, как громовой выстрел. Последовала недолгая тишина, затем послышался шелест падающего снега. Через мгновение вся долина была застлана густой матовой пеленой. Я едва различал фигуры Свистунов. Ральф, оглянувшись, крикнул:
— В конце долины я успел заметить несколько деревьев еще до начала снегопада Я поведу вас туда.
Он двинулся вперед, сразу скрывшись за снеговой завесой толщиной в длину лошадиного туловища. Вдруг лошади тронулись, кибитка резко поменяла угол наклона, и мы заскользили вниз. Деревья, до которых мы, наконец, благополучно добрались, могли бы служить прекрасным прикрытием от ветра, который досаждал нам последние несколько дней. Но от густо падавшего снега они не могли служить даже сколько-нибудь надежной крышей. Однако оставив телеги в начале рощицы, мы привязали лошадей к деревьям — там, где ветви и остатки листвы создавали нечто вроде призрачного препятствия на пути мягких всепроникающих хлопьев снега. Цыгане с присущей им ловкостью разожгли костер, на который с шипением опускалась небесная влага, и мы принялись кипятить воду для кофе. Нам пришлось довольствоваться холодной ветчиной, хлебом и сырым луком. Ко времени окончания трапезы спустилась темнота, и даже высокие языки пламени уже с трудом справлялись с тяжелыми снежинками. Мы начали готовиться ко сну. Но приготовления эти оказались не такой уж легкой задачей.
Перспектива заночевать прямо на снегу никого не привлекала. Мы начали вытаскивать бочки и ящики из повозок, складывая их возле колес, сверху накладывая более хрупкие предметы, чтобы приготовить постели на полу кибиток. Каким бы трудоемким ни казалось это занятие, главная сложность состояла в том, что среди нас было восемь мужчин и одна женщина. И какими бы рыцарскими намерениями мы ни руководствовались, было совершенно невозможно для восьми человек улечься на полу одной кибитки, если, конечно, не спать вповалку один на другом.
— Нам лучше разделиться, — предложил Саймон. — Я войду в заднюю повозку с другими. Два человека моих размеров — это уже слишком для одной постели.
Он выбрался из нашей телеги и перебрался в другую, где, кроме него, было еще четверо. Энди и Майк — оба хрупкого сложения — калачиком свернулись в передней части моей повозки. Ральф, Джудит и я остались у костра. Я глянул на Ральфа, беззаботно развязывавшего шнурки ботинок, и испытал внезапное раздражение. Джудит могла с тем же успехом быть его собакой, а не сестрой. Я обратился к девушке:
— И где же ты собираешься спать?
Может, то был обманчивый отблеск огня, но мне показалось, что на ее лице мелькнуло выражение странного сочетания удивления, вызова и насмешки, и певучим цыганским голосом, которым она так замечательно рассказывала свои истории, девушка ответила:
— Конечно, в вашей кибитке, если не возражаете, хозяин.
Еще с большим раздражением я ответил:
— Не понимаю, почему вы с Саймоном решили дожидаться нас. Это явное неподчинение. Во-первых, я прислал указание всем отправляться с Мейкерсами. Теперь ты всех нас поставила в неловкое положение.
Глядя на меня, Джудит стряхнула снег с шали, поплотнее закуталась в нее и надула красные пухлые губы. Ральф встал и потянулся к рогожке.
— Мы будем спать здесь, красотка.
— Не болтай чепухи, — ответил я. Затем, обратившись к Джудит, я добавил:
— Конечно, ты ляжешь в кибитке. И в следующий раз тебе придется хорошенько подумать, прежде чем нарушать тщательно продуманные планы других людей.
— Но мы хотели ехать с вами, — сказала девушка с удивительной покорностью. — Мы хотели немного развлечься. Вы даже не представляете, что это было такое. Даже на свадьбе Ханы Крейн мы чувствовали присутствие этой чумы. И так каждый день. Что касается меня… — она внезапно перестала дуться, выхватив покрывало из рук брата, завернулась в него и стала походить на стоящий свернутый ковер. — Какая, собственно разница?
Тон вопроса был явно провокационным. Конечно же, разница была. И Ральф понимал это.
— Закрой рот, — резко осадил он сестру и, взяв ее за локоть, буквально впихнул в кибитку, немного приподняв легкое тело над землей, потому что ноги девушки были так плотно завернуты в полотно, что она не смогла бы забраться внутрь.
Перебросив ее через борт повозки, он прыгнул следом, оставив по другую сторону место для меня.
Я лежал в полной тишине, прислушиваясь к шелесту снега, который только усиливался и не думал утихать. Но сон никак не приходил. В голове мелькали самые разные мысли. Ноги, обтянутые белыми чулками, и темные волосы, и этот пухлый ротик, и полоска белоснежной кожи, которая промелькнула ниже загорелой, когда девушка расстегнула верхние пуговки корсажа, и это последнее «Какая разница?..» А вся разница была в том, что меня мучило нестерпимое любопытство. В этой тесноте было совершенно невозможно свободно повернуться и подыскать положение, чтобы поудобнее заснуть. Слова Натаниэля, сказанные еще в Лондоне в Доме Мошенников, неожиданно вспомнились мне: «Много красивых глазок и много добрых сердец, благослови их Бог». Он как будто хотел предостеречь меня. Я вспомнил ту ночь, когда Линда приехала в Лондон, и я думал о своей будущей жизни, полной неразделенной любви. И тут пришли в голову слова, нацарапанные мною в записной книжке:
Прекрасна ты, но мне не суждена,
Рассей же чары, отпусти меня.
И если нам любовь не разделить,
Порви моей сердечной муки нить.
И дай же мне утешиться с другой,
Дай жить, любить и обрести покой.
Прекрасна ты, но мне не суждена,
Прощай, прости, для счастья жизнь дана.
Неуклюжие и слабые стихи, в которых была только боль, породившая их. Но именно это я тогда и испытывал. Линда стала женой Эли, и ребенок, которого она носила под сердцем, был ребенком Эли. Должен ли я ради нее сохранять свою невинность до гробовой доски?
В Лондоне мне часто встречались уличные женщины, которые оглядывались и старались привлечь внимание расхожими избитыми фразами. Они могли закрыть глаза на мое уродство ради денег. Захочет ли какая-либо другая женщина оказаться настолько же слепой к моему физическому недостатку из любви? Подумав об этом, я зашевелил больной ногой, которая при этом сразу показалась мне такой крошечной и одновременно тяжелой. Если бы я имел две здоровые ноги, я мог бы стать таким, как мой отец, мог бы сразу завоевать сердце Линды, мог бы покорить ее как Эли.
Какие глупые предположения! Даже в этот момент, испытав жгучее желание, обращенное к Джудит Свистун, которое пронзило мое сознание, я не был уверен, что не обманываю себя. Ну на что ей слабый, беспомощный калека? Рассердившись на себя и устав от своих мыслей, я повернулся на другой бок и понемногу начал дремать. Я погрузился в очень необычный сон. В мечтах моих я видел женщину — не Линду и не Джудит. Это была женщина, которую я никогда в жизни не знал. Мне не было видно ее лицо. Оно было повернуто в сторону и прикрыто вуалью. Призвав все свое мужество, я попытался приподнять вуаль в страхе найти то, что так страстно желал увидеть. И тут я проснулся, дрожа в темноте и ощущая непонятную тяжесть на плече и на всем теле. Повернувшись, я понял, что ноша моя тоже зашевелилась, и услышал тихий вздох. Затем что-то доверчиво приникло ко мне.
Придя в себя, я увидел, что ночью каким-то образом Джудит выскользнула из тесного пространства между бортом повозки и телом брата и теперь мирно спала, положив головку на мое плечо и крепко обняв меня. Едва справляясь с искушением, которое именно в это время и в этом месте казалось таким нелепым, я помедлил, затем, высвободившись, зажег фонарь и, сидя на краю кибитки, натянул башмаки. Снег прекратился, но возле деревьев, его толщина достигала приблизительно фута, а на открытой местности он был, наверное, в два раза глубже. Я подошел к лошадям и отряхнул промокшие попоны. Разбудив животных, я насыпал им овса и дал воды. Затем вытащил два ящика, поставил на один из них фонарь, сам сел на другой и, подняв повыше воротник, засунув руки в рукава, чтобы хоть как-то согреться, погрузился в чтение маленькой книжонки Натаниэля, и читал до тех пор, пока вершины оставшихся позади нас гор не покрылись призрачной дымкой, предвещающей рассвет.
В течение всего завтрака и при загрузке кибиток, пока мы были заняты приготовлениями к продолжению пути, мысли были неспокойны. Цыганка же вела себя совершенно непринужденно. Ее манера держаться удивляла меня. Наверное, она передвинулась во сне и даже не знала, что я проснулся в ее объятиях. Интересно, что подумал Ральф, найдя ее по другую сторону и не обнаружив меня на своем месте? «Бог с ними, — подумал я. — Какое мне дело до того, что они делают и думают?». Но на самом деле мне было не все равно. Я наверняка знал, что задача, возложенная на меня Натаниэлем, итак достаточно сложна и что она стала бы вовсе невыполнимой, если бы я позволил Джудит обвести себя вокруг пальца.
К счастью, утро не располагало к размышлениям. Тронувшись в путь, мы обнаружили, что провести тяжелые повозки по бездорожью, среди вязкого снега требовало большого напряжения сил и внимания. Булыжники и упавшие на земле ветки, ямы и кочки были покрыты обманчивой гладью. Кибитки вдруг накренились, и мы ощутили сильный толчок. Мы застряли. Пришлось доставать лопаты, некоторые мужчины вышли вперед, другие стали позади повозок с бревнами наготове, чтобы предотвратить скольжение назад. Позже, обогнув край леса, мы увидели открывшуюся нашему взору картину. Неподалеку, в небольшой низине, показались кибитки Эли, люди и скот — все они суетились и бегали взад и вперед, как на ярмарочной площади. Мы в нерешительности остановились.
Я помнил, что Майк говорил о человеке, заболевшем через две недели после общения с больными. И все же он мог заразиться и в первый же день своего возвращения в деревню. Я высказал свое предположение Майку, который задумчиво погрыз палец и вздохнул:
— Пусть они сначала что-нибудь предпримут, — решил он.
Вскоре показалась огромная фигура Эли, отделившаяся от других и направлявшаяся к нам.
— У вас все в порядке?
— Да, а у вас?
— Мы в полном здравии. Но не успели мы устроиться на привал сегодня утром, как случилась неприятность. Кибитки пришлось выстроить гуськом, чтобы впереди идущие не бросали снег под ноги задним лошадям. Итак, три кибитки одновременно угодили в сугроб. Лошади в испуге ринулись и застряли еще глубже. Одна повозка перевернулась, колесо разлетелось вдребезги. Мы попали в хороший переплет.
— Нам спуститься к вам?
— Нам бы очень пришлась кстати ваша помощь, — в нерешительности проговорил Эли. — Видите ли, Моисей Пикл вывихнул плечо, когда перевернулась его повозка. Исаак Картер разодрал в кровь руки еще в Форте Аутпост. А руки мистера Томаса на морозе сразу покрываются волдырями, как у нежной девицы. Мистер Билл Ломакс заходится от кашля, стоит ему поднять что-то тяжелое.
— А что с тобой? — поинтересовался я, показывая на огромное пятно крови, расплывшееся по загорелой руке из-под закатанного рукава.
— Да чепуха, лошадь лягнула, когда я пытался перерезать поводья.
Он вытер пот со лба тыльной стороной руки.
— Плохо дело. Мистер Горе умер, рано выпал снег. И все же мы должны проявлять терпение — только это спасет нас. Дело в том, что снега много, и он довольно глубокий. Придется хорошенько покопать.
— Мы спустимся к вам, — решил я. — Майк сможет позаботиться о молодом Пикле и Картере. Холода, как я полагаю, полностью покончили с этой страшной болезнью.
По правде говоря, я стремился увидеть Линду — как жаждущий в пустыне мечтает о глотке воды. Глаза мои старались различить среди мечущихся по белому пространству темных фигурок ту, что была мне дороже всего на свете. Итак, мы присоединились к остальным.
Группа Эли была в мрачном настроении. Смерть Натаниэля, суровая погода и неприятное приключение с кибитками, несчастье, постигшее двоих наших мужчин, — все это навеяло на людей глубокое уныние. Послеобеденная молитва мистера Томаса никак не способствовала поднятию духа. Очевидно, та же мысль, которая ранее пришла в голову Майку, осенила и мистера Томаса: наш Моисей умер. Он развивал эту идею столь пространно и многословно, умоляя Бога не подвергать нас сорока годам скитаний по пустыне, что мы, стоя на натруженных ногах, готовы были заплакать от боли и усталости.
Как только он завершил наконец свою речь, я решительно и громко прервал прощальное «Аминь!», чтобы успеть воспользоваться паузой:
— Преодолев следующую возвышенность, мы должны повернуть на юг. Дети Израилевы не знали, куда направляются. Наверняка, у них не было карты. А у нас есть.
Глаза мистера Томаса, еще сомкнутые в благоговейном порыве, резко распахнулись и бросили на меня негодующий взгляд.
— Это богохульство, молодой человек! Воля Господня не сравнится с любой картой, и пути Господни непостижимы для умов смертных.
— Зачем приписывать Богу неблаговидные поступки? — невинно спросил я. И тут же с удивлением услышал слова Эли:
— Обещания Божьи столь же сильны, как и кара. И кроме того, что-то не видно здесь золотых телец.
Наконец я увидел Линду, с которой из-за всех этих хлопот так и не смог за весь день переброситься словом.
— Здравствуй, — тихо обратился я к ней, и она резко обернулась.
— Здравствуй, Филипп, как дела?
— Хорошо, а ты как?
— Тоже неплохо.
— Послушай, я мог бы заняться этой повозкой, если кто-то подержит фонарь. Ты не поможешь мне?
Оглянувшись, Линда произнесла:
— Если Эли не будет возражать.
Эли не возражал. И вскоре, усадив Линду поудобнее на край пустой повозки и потеплее закутав ее ноги в покрывало, я дал ей в руки фонарь и несколько гвоздей. Щепки нужной длины я нарубил еще до ужина, так что оставалось только прибить их, и за этим занятием я мог свободно беседовать с Линдой.
— Я подобрал твой куст и твой узел.
При этих словах лицо ее просветлело от радости. Но из какой-то глупой преданности Эли, глупой и непостижимой для меня, она сказала:
— Это все из-за лошади. Пришлось разгружать кибитку. Понимаешь?
— Да, — кивнул я. — Понятно.
Я помешкал, как в былые времена, испытывая неловкость, не зная, что сказать дальше. Линда первая нарушила молчание.
— Иногда я сомневаюсь, стоило ли нам отправляться в это путешествие. А ты?
— Нет, я точно знаю, зачем сделал это.
— Ты доволен?
— Именно сейчас я доволен. А ты о чем-то сожалеешь?
— Порой я думаю… Если бы не вся эта спешка…
Я понял, что она говорит о своем замужестве, а не о нашем путешествии, и ждал, с жадностью пытаясь уловить какое-либо неосторожное, случайно оброненное слово. Но ничего подобного не услышал.
— Просто мне надоело жить так. У меня будет ребенок, ты уже, наверное, заметил — я так плохо себя чувствую и с Кезией невозможно ужиться.
— Охотно верю, — сочувственно сказал я.
— У нее такой острый язык. Эли не обращает на нее внимания и думает, что мне не стоит. Хоть бы кто-нибудь на ней женился.
— Ради тебя, Линда, я бы сделал все на свете, но только не это. И боюсь, на это никто не решится.
— Да, лучше бы кто-то из наших взял в жены Джудит Свистун. Она такая хорошенькая и добрая. Филипп, почему бы тебе не подумать об этом?
— Дай-ка гвоздь, пожалуйста, — перебил я, отворачивая лицо от света фонаря.
— Ну почему?
— Что почему?
— Почему ты не женишься на Джудит?
— Потому что не хочу, — упрямо сказал я. — Брак должен быть чем-то оправдан.
— Ты думаешь, что мое замужество было чем-то оправдано?
В голосе Линды сквозила печаль. И я осмелился спросить:
— А что, оно по-твоему не оправдано?
Вместо ответа она разрыдалась.
— Возьми-ка фонарь, — всхлипывая проговорила она. — Пойду прилягу.
Слезая с повозки, Линда запуталась в покрывале, которым я так бережно укутал ей ноги, и соскользнула в мои объятия. Я стоял, опьяненный ощущением мимолетной близости ее тела. Затем, вытащив платок, я вытер ей лицо, промокшее от слез.
— Глупенькая, ничего такого я не имел в виду. Только не появляйся перед Кезией с заплаканными глазами. Бог знает, что она может себе вообразить.
— Сейчас у меня всегда вот так, — раздраженно бросила она, резко выхватила у меня из рук платок и высморкалась. — Плачу по пустякам. Не стоит обращать внимания.
Линда ткнула платок мне в ладонь и неуклюжей походкой пошла прочь по неутоптанному снегу. Я продолжал свою работу. Обратившись к Свистунам, я велел им занять мою кибитку, а сам отправился в повозку Натаниэля, где провел полный скорби и печали час за чтением его бумаг. Там оказалась карта, которую он всегда носил при себе, с которой постоянно сверялся, куда вносил изменения, была и небольшая кожаная сумочка, перехваченная ремешком, где я обнаружил несколько документов с печатью Новой Англии — список расходов, путевые записки о последнем путешествии, его завещание и письмо, адресованное мне.
Дата, стоявшая на письме, пробудила во мне смутные воспоминания. Послание это было составлено через день после той незабываемой ночи на борту «Летящей к Западу», когда Натаниэль читал поэтические строки о грядущей смерти. И тут нашли свое подтверждение мои смутные догадки. Там, в душном кубрике, пропитанном зловонием алкоголя и табака, наполненном гремящими раскатами залихватских песенок, которым так решительно положил конец Эли и отзвуки которых еще звенели в трепете мачт и парусов, именно там Натаниэль почувствовал прикосновение леденящего перста смерти на своем плече. Он знал, что дни его сочтены. И вот через несколько месяцев я могу отдать должное его энергии.
Заостренные буквы бежали по страницам:
«Дорогой мой Филипп, ты назвал меня глупцом, и даже если мне суждено дойти до Наукатчи, даже если нога моя снова ступит на землю этой благословенной долины, все равно я буду считать себя глупцом. Но я чувствую, что не увидеть мне больше тех горных вершин, того серебряного потока, разрезающего луга, покрытые цветами. Я понимаю, что слишком поздно отправился в этот путь. Не я первый на этой земле, кто начинал то, что не суждено завершить, это не печалит меня, и мне не хочется навевать на тебя грустные мысли. Кто знает, может на небесах я возглавлю экспедицию херувимов и серафимов в какую-нибудь неведомую колонию за пределами звездного неба. Впрочем, это скорее похоже на дерзкие замыслы Люцифера. Строки этого завещания были написаны в Лондоне и являются совершенно законными. Я писал их в тот день, когда узнал о твоем решении присоединиться к нам. Ты увидишь, что я оставляю тебе все свое состояние, все принадлежащие мне земли и стада. Звучит несколько патриархально, осталось только завещать тебе своих жен и наложниц. А может, оставить тебе свою меховую мантию, как Илия?! В любом случае, Филипп, я завещаю все это тебе, потому что вверяю тебе самое главное — самые сокровенные мечты о земле, созданной человеческими руками и для человеческого счастья и радости. Место, где каждый будет свободен и равноправен или, по крайней мере, будет иметь возможность стать счастливым. Салем мне не пришелся по душе. Там я не мог бы чувствовать себя счастливым: меня не радует перспектива пребывания на священной земле Альфреда Бредстрита. Должно быть что-то среднее между распутством и унынием, между поклонением пороку и тиранией добродетели. Если мне не суждено найти этой золотой середины, поручаю это тебе.
Я верю в тебя, Филипп. Ты не слишком физически готов к суровой жизни этих мест, но ведь и я всегда тоже был хрупкого сложения и довольно слабым, но прожил достаточно долго, чтобы прийти к выводу, что могущество разума может превосходить силу мышц и что есть много разных видов отваги. Храбрость, которой ты не находишь в себе сегодня, придет со временем. И то, что у тебя есть сегодня, будет крепнуть и развиваться. Итак, покидаю тебя с самыми искренними пожеланиями успеха и счастья. Оседлав свою мечту, ты поймешь, что она стоит того, чтобы ее добиваться. Если это послание когда-нибудь попадет тебе в руки, ты поймешь, с какой любовью я относился к тебе. Теперь прощай навсегда.
Твой любящий друг. Натаниэль Г. Н.Горе.»
Это было рассудительное, совершенно лишенное сентиментальности завещание, написанное самым лучшим человеком, с которым меня свела судьба после Шеда. Оно налагало на меня огромный груз ответственности, оно предвещало мне, что смелость и отвага придут. Но когда? Уже сама мысль о том, что неизбежно ждало нас, — разногласия, трудности и испытания, которые нужно было преодолеть чтобы воплотить мечту Натаниэля, — все это пугало меня. Мне не хотелось быть основателем Зиона. Это удел таких, как Эли. Мне хотелось только забрать Линду и уехать подальше. Но и Эли, и Линда, и я сам были отмечены доверием Натаниэля. Все это было так странно! Утром совместными усилиями мы расчистили овраг, вытащили кибитки, загрузили их и запрягли лошадей. В холодном, отраженном снегом свете, я увидел Линду, на какое-то мгновение остановившуюся рядом. Щеки ее впали и пожелтели, глаза были погасшими и печальными. Я хотел было подойти к ней, но тут раздался пронзительный крик Кезии:
— Линда! Линда! Ты бы помыла этот горшок, прежде чем упаковать его!
Линда взметнула вверх руки одним из своих забавных жестов и покорно отозвалась:
— Сейчас сделаю. Я просто забыла.
Мне вспомнилось, как мутило Агнес по утрам перед рождением первенца. И я сразу же представил, как вид покрытой жиром и остатками овощей посудины может повлиять на беременную женщину. Прихрамывая, я подошел к Линде и предложил:
— Я сам сделаю это.
Но она бросила на меня перепуганный взгляд и запротестовала:
— О, нет, Филипп, пожалуйста!
При этом Джудит Свистун, запрягавшая лошадей чуть поодаль, подтянула последнюю подпругу, подошла к нам и предложила:
— Предоставьте это мне. А вы бы сказали старой карге: пусть сама делает это. И, глянув на меня с некоторым презрением, она чуть понизила голос, так как следующие ее слова не предназначались для ушей Кезии: — Хотите сделать из себя посмешище?
Цыганка взяла клок сена и горсть песка и быстрыми энергичными движениями, начистила горшок до такого блеска, которым он сроду не отличался. Прополоснув его и захлопнув крышкой, Джудит бросила его через борт повозки. Мы с Линдой обменялись по-детски заговорщическими взглядами и молча разошлись в разные стороны.
На следующий день нам пришлось избавляться от ценных вещей. Любое укрытие, любая рытвина на дороге, отверстие под камнем, кустарник становился последним убежищем утвари, выбрасываемой из наших повозок, чтобы облегчить ношу лошадям. И все равно они едва передвигали ногами. Даже избавившись от всяких инструментов, плугов, от коробок с запасами пищи и узлов с кухонной утварью, мы с ужасом наблюдали, как колеса погружались в вязкую грязь. Все шли пешком, за исключением детей, шли, спотыкаясь, застревая в грязи, уклоняясь от бешеных порывов ветра и хлещущего в лицо дождя, заворачивались в мешки, плащи, рогожи, которые, намокая, тоже становились непосильной ношей.
И вот наступил момент, когда, оторвав глаза от земли и посмотрев поверх голов лошадей, я увидел то, что Натаниэль так часто и красноречиво описывал. Это было пространство между холмами около мили в ширину, которое на карте носило название Проход. Я смотрел неотрывно некоторое время, затем перевел взгляд на устало тащившихся людей и остановил его на Линде, из последних сил преодолевшей сопротивление тяжелой от влаги ткани, сковывавшей ее движения. Ее вздутый живот топорщился из-под обдуваемой ветром накидки. Голова была наклонена вперед. Я крикнул Энди, тяжело ступавшему где-то у задних колес повозки, держа лопату наготове:
— Беги сообщи мистеру Мейкерсу, сообщи всем, что мы пришли. Это тот самый Проход, который ведет к долине Наукатча.
Энди перехватил лопату поудобнее и изо всех сил помчался, разбрызгивая фонтаны грязи. Карта была у Эли, но и без нее все знали, что именно мы ищем. Однако дождь, грязь и невероятные усилия, которые требовались для продвижения вперед, настолько отвлекли наше внимание, что, думаю, мы вполне могли бы пройти мимо, не подними я глаз и не оглядись вокруг. Эли обеими руками держал ось повозки, подставив под нее свое могучее плечо. Он не перехватил рук, только поднял глаза и кивнул головой. Теперь курс наш был подправлен, мы шли к земле обетованной. И новый прилив энергии охватил нашу истощенную и изможденную компанию. Энди подождал, пока я поравняюсь с ним.
— Подойди к миссис Мейкерс, скажи ей, что мне нужно с ней поговорить, — попросил я.
Линда шла в середине цепочки, рядом с Вил Ломакс. Обе остановились, чтобы дождаться меня.
— Забирайся в повозку, — предложил я Линде. — Если лошади не справятся на том последнем подъеме, я сам подтолкну кибитку.
Линда смахнула капли дождя с лица, внимательно посмотрела на меня и, не произнося ни слова, залезла под брезентовое покрытие повозки. Миссис Ломакс в замешательстве остановилась.
— И вы, конечно, тоже, миссис Ломакс.
— О, благодарю вас, мистер Оленшоу. Как вы добры.
Итак, именно в моей повозке со свертком вещей и с милыми сердцу растениями Линда вступила в долину, которой суждено было стать нашим домом. Сразу же за Проходом, следовал резкий спуск в долину Наукатчу. Это было протяженное пространство, имеющее форму блюда, вытянутое с запада на восток на расстояние, в два раза превышающее пространство с севера на юг. Цепь северных гор, разделенная Проходом, была гораздо круче, чем возвышенности, ограничивающие долину с других сторон. В это время года мы не увидели там покрытых цветами лугов. Коричневые потоки бежали по выгоревшей, прибитой дождями траве, но медленно и осторожно спускаясь по тропе между Проходом и рекой, я представлял себе, как прекрасна была эта местность в тот летний день, когда Натаниэль впервые увидел ее и описал в своих заметках, чтобы потом приобрести в свою собственность. Наконец Эли остановил повозку, снял шляпу, стряхнул капли дождя с волос и огляделся. Затем он приблизился ко мне. Я тоже остановился, и по блеску его глаз понял, о чем он думает: я читал его мысли о щедрости земли, которые проносились в его голове, не находя выражения в словах. Эли впервые изменило его красноречие. Он просто сказал.
— Ну, вот мы и пришли.
И я только повторил:
— Вот и пришли.
Мы все-таки проделали этот путь, нашли дорогу, мы, странники, хоть и глупцы, не ошиблись, не заблудились. И теперь пусть эта девственная природа возрадуется за нас, ибо мы пришли, чтоб зацвела пустыня.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ ПОТРЕБЛЕНИЕ
Но пустыня наша что-то не желала возрадоваться. Десять дней беспрерывных дождей, почти начисто смыли радость прибытия. Но ливни сослужили нам и добрую службу, показав, насколько высоко поднимается вода в Наукатче, и где именно можно строить жилища, чтобы не пострадать от наводнения.
Это натолкнуло нас на мысль об общем жилье. Эли, конечно же, был против. Как всегда он стремился к собственным владениям и направился в лес рубить разбухшие от дождей деревья, чтобы без промедления приступить к строительству собственного дома. Конечно, он был бы рад, если бы все последовали его примеру. Но при такой погоде в первую очередь понадобилось укрытие, и только этот аргумент смог его убедить. Для строительства общего жилья нужно было сделать только один фундамент и установить основные опоры в четырех углах. Это экономило время и было намного разумнее того, что предлагал Эли. Он в конце концов согласился и добросовестно работал над сооружением деревянного укрытия, которое мы наскоро спланировали. Внутри была лишь перегородка, разделяющая помещение на две части — для мужчин и для женщин. Все работали усердно, за исключением Исаака Картера и Мэтью Томаса, чьи руки мгновенно покрывались волдырями, стоило им прикоснуться к строительному инструменту. Даже женщины подносили подготовленные планки и доски, подавали гвозди и молотки, и вскоре мы получили более-менее надежное укрытие от непогоды. Непросушенный лес корежился и перекашивался по мере того, как дерево подсыхало. И это был еще один веский довод против идеи Эли. Мы вынуждены были примириться с общим жильем, пока не просушим лес для строительства постоянных жилищ. Тогда, не спеша, можно будет заняться сооружением домов. Эли все равно предпринимал всяческие попытки начать строительство собственного дома, который в действительности стал первым жилищем в селении.
Разделение земли прошло без особых разногласий. Угодий гораздо больше, чем мы могли обработать. Можно было выбрать участок возле реки, у леса, к западу, к югу — где душе угодно. Что касается меня, я ждал, пока не сделает свой выбор Эли. И тогда мне в голову начали приходить разные мысли. С одной стороны, мне хотелось оказаться поближе к Линде, но в то же время не настолько близко, чтобы каждое мгновение ее жизни с Эли проходило перед глазами, подобно острию ножа, копошащемуся в ране. Так что, когда Эли выбрал место для своего хозяйства, я разбил участок на противоположном берегу реки. Никто не мог вклиниться между нами, и первое, о чем я позаботился, — это о строительстве надежного моста через реку.
Эли полностью очистил от деревьев все пространство между своим домом и рекой. Я оставил растительность на своей стороне. Деревья могли служить своего рода барьером, кроме того, Линде, наверняка, будет приятно прогуливаться в этой маленькой рощице. Как только прекратились дожди, молодые люди собрали инструменты и орудия труда, выброшенные нами по дороге для облегчения повозок, и Эли принялся распахивать землю. Едва начав работать, он решил, что ему слишком далеко возвращаться каждую ночь в наш общий дом. Если одно строение возвели так скоро, то столь же быстро можно соорудить и другое, — решил он. Я помогал ему ради Линды. Энди и Майк, в свою очередь, помогали мне. Лишь Свистуны, которые энергично трудились во время общего строительства, — теперь по неизвестным причинам вели себя совершенно иначе.
Это было не слишком роскошное одноэтажное строение из двух комнат, с пристройкой для коров и с задним двором для лошадей. Я намеренно сделал окно большой комнаты шире чем обычно, принеся с собой стекло, которое Натаниэль предназначал для своего дома.
И с этой же целью пристроил у подоконника просторную лавку, на которой Линда могла бы сидеть и любоваться через окно моими деревьями и рекой. На крыльце я сделал решетчатое ограждение, где она могла бы посадить свои вьющиеся розы. Насколько позволяло сырое дерево, нетерпение Эли и мои собственные физические возможности, я вкладывал в это строительство как можно больше своей любви.
Постройка была завершена ярким солнечным днем, и Линда с Кезией пришли посмотреть на результат наших трудов. Эли разжег огонь в очаге, чтобы проверить тягу в трубе. Дым зеленых веток сразу же залил комнату голубоватым туманом. В это время я был занят подравниванием нижнего косяка двери, так как уже через два дня она перекосилась и опустилась.
Кезия, приподняв юбки, брезгливо переступила через кучу стружки. Линда шла следом с тяжеловатой неуклюжестью, которая мне казалась трогательной и милой. Она вступила в дом за Кезией, оглядела голые стены комнаты и сразу же обратила внимание на лавку у окна.
— О, как прекрасно, — сказала она, опускаясь на сиденье. — Здесь я поставлю высокий горшок с цветком или что-то другое посредине. А по другую сторону положу подушечку. Я так рада, что ты позаботился об этом.
— Это ты мистера Филиппа должна благодарить, — отозвался Эли со своей обычной тягой к правдолюбию. — Я-то занимался очагом и, кажется, не очень-то хорошо справился, — добавил он, когда мы все заморгали и закашлялись от едкого дыма.
Тем временем Кезия открыла дверь в соседнюю комнату, являвшуюся небольшим дополнением к основному помещению, где мы все находились, но где, в отличие от последнего, не было ни очага, ни лавки у окна. Затем она вышла, осмотрела пристройку, где копошились Майк и Энди, наконец, подошла к Эли, разбиравшему в этот момент громоздкую трубу, и положила ему на плечо свою костлявую руку.
— Эли, — обратилась она к нему тоном, не предвещавшим ничего хорошего. — Где моя комната?
Эли поднялся на ноги и вытер слезящиеся глаза.
— Здесь, конечно, — бесхитростно ответил он.
— Тогда где кухня?
— Тоже здесь. Я поставлю тебе кровать возле стены — вон там.
— Итак, — неподвижные глаза Кезии гневно засверкали, и я впервые увидел, как краска залила ее вялое, бесцветное лицо. — Есть конюшня для лошадей, есть загон для коров, а я, которая привезла тебя сюда, должна спать на кухне. И я, дура, поверила твоему вранью и оставила прекрасный дом в Ландгейт-Хилл. Ну, ладно, запомни, Эли Мейкерс, я не буду спать на кухне. И можешь зарубить себе на носу — либо ты строишь мне отдельную комнату, либо я ухожу от тебя.
Эли вытер руки о штаны и медленно начал:
— И в чем же я солгал тебе, женщина? Ответь сначала. Ни одна живая душа на земле не может, не погрешив против истины, обвинить Эли Мейкерса во лжи. Ну, давай, скажи-ка, в чем я тебе солгал.
— Ты обещал мне лучший дом.
— И ты будешь иметь его. Нужно только немного подождать. Я уже не успею срубить лес для постройки еще одного помещения. И никуда ты не уйдешь. Без мужчины, который пригрел бы тебя, ты умрешь с голоду.
Это задело Кезию за живое. Краска залила ее лицо.
— Я-то могу найти такого мужчину. И либо ты построишь мне комнату, либо я найду человека, который сделает это для меня.
Майк, не пропускавший мимо ушей ни одной ссоры, оставил работу и занял наблюдательный пост у меня за спиной при первых же звуках возбужденной речи. И тут Эли повернулся в нашу сторону с такой неуверенностью в глазах, что лицо его показалось мне даже каким-то болезненным. Я знал только одно: что строить он может лишь с нашей помощью. Он стремился начать работать на земле, и хотя обладал неимоверной силой и энергией, плотник из него был никудышний. Я протянул руку и незаметно дернул Линду сзади за подол. Мы стояли за спинами Эли и Кезии, которые смотрели друг на друга, как петухи, готовящиеся к очередному нападению. И только одними губами я произнес:
— Линда, тебе нужна Кезия?
И Линда с присущей ей уникальной сообразительностью, в которой я никогда не сомневался, сразу же уловила мою мысль и энергично замотала головой.
— До окончания пахоты… — донесся до моих ушей голос Эли. — Но если мистер Филипп и его люди смогут помочь мне, я построю тебе отдельное помещение и такой ценой куплю мир в этом доме.
— Мне очень жаль, — не отрывая взгляда от планки, которую обтесывал на полу, сказал я, — но ты не можешь рассчитывать на меня, Эли. Завтра мы приступаем к новой работе. Я считаю, что мы итак много для тебя сделали.
— Да, я совершенно согласен, — рассудительно произнес Эли. — И я признателен вам. Видишь ли, Кезия, они сделали для нас все, что могли. Комната потерпит, а земля ждать не может. Ты пока что поживи в общем доме, а я тем временем буду строить для тебя.
— Так не пойдет, — сварливо возразила Кезия. — Она-то может выбраться из этого притона. Для нее и комнатку сделали и даже лавку возле окна. А что она такого принесла тебе, кроме смазливого личика, на которое ты клюнул, как простак? Ладно, держись за нее и живи с ней. Посмотрим, что у тебя будет с этим личиком на завтрак, на обед и еще кое-где. Дай Бог, чтобы она тебя часом не отравила при той грязи, в которой содержит посуду, стоит мне только не присмотреть за ней.
— О, — запротестовала Линда, вскакивая с лавки, — от прежней ее грации остались лишь воспоминания. — Всего один раз я забыла помыть горшок.
Воспоминания о маленьком домике в Хантер Вуде, где все сияло чистотой, заставило меня вступить в спор.
— Линда вела хозяйство и до того, как познакомилась с вами, — горячо возразил я.
— Потому что такие глупцы, как вы, делали за нее всю работу. И сейчас делаете.
И отшвырнув ногой планку, над которой я работал, она бросилась к двери. В голосе ее было столько злости и яда, что всем стало ясно: копилось это не один день. Линда прижалась к стене. Я посторонился, пропуская разъяренную женщину, и бросил при этом взгляд на Эли. Ведь оскорблена была его жена, не моя — увы, не моя, — и если кому и нужно было вмешаться, то только ему. Я не имел права сделать это. Эли произнес всего две фразы — одну в адрес Кезии:
— После этого ты не переступишь порога моего дома, — другую — Линде: — Не обращай внимания, жена. Болтовня дурака, что треск веток в костре.
И он снова склонился над своей трубой у разоренного очага. Я проверил дверь, и удостоверившись, что она с легкостью закрывается, сложил инструменты и собрался покинуть дом. Эли повернулся ко мне со словами:
— Я очень признателен тебе, парень, и буду рад отблагодарить тебя, если понадобится моя помощь.
— Когда я начну распахивать свою землю, сразу же обращусь к тебе.
Линда проводила меня на крыльцо.
— Спасибо, Филипп, за все, что ты сделал, и что не сделал тоже.
Ее голос и улыбка были настолько милы моему сердцу, что, как восторженный юноша, я долго хранил их в памяти. Сердце мое ликовало. Я был рад как никогда, что приехал в Зион.
На следующей неделе прошел слух, что вдовец Файнеас Пикл намеревается жениться на Кезии. Через день стало известно, что Марта Пикл объявила о своем желании выйти замуж за Тима Денди. Насколько были связаны эти два события, трудно сказать, но думаю, что Мэри и Магитабель Пикл тоже с удовольствием ухватились бы за любую возможность сбежать из дома, где собиралась править Кезия. К тому времени Кезия добилась всеобщей ненависти в общем жилище.
Перед рождеством Файнеас Пикл начал строительство дома возле Прохода. Напротив него расположились Крейны. Весь поселок был потрясен известием о том, что Кезия собирается отобрать у Эли все имущество, приобретенное на ее средства. Эту новость принес Майк, который проявил определенные способности в лечении больных животных, так же как и людей. Однажды, придя к Эли, чтобы дать какое-то снадобье захворавшей лошади, он стал свидетелем визита Кезии, которая официально заявила о своем решении. Майк рассказывал, что при этом Писание цитировалось настолько часто, словно спор происходил между двумя епископами, а не между братом и сестрой.
Кезия и Эли договорились, что дело будет вынесено на рассмотрение совета старшин. Для начала необходимо было выбрать человека на место Натаниэля, и, к большому удивлению Майка и к моей собственной немалой радости, выбор пал на него. С того дня, когда мы присоединились к основной группе, увязшей в снегу, и Майк вправил сустав Моисею Пиклу, репутация его была прочно завоевана.
Файнеас Пикл и Эли, как заинтересованные стороны, не могли принимать участия в обсуждении. Поэтому нас осталось пятеро: Оливер Ломакс, Крейн, Мэтью Томас, Майк и я. Мы собрались в задней комнате дома Эли и при свечах начали рассмотрение дела.
Кезия утверждала, что Эли при отъезде из Маршалси имел ровно тридцать фунтов собственных сбережений. Она взглядом обратилась к Эли, и он подтвердил это кивком головы. Кезия одолжила ему средства, на которые он приобрел лошадей, корову, кибитку, свиней, птицу и инструменты. Все постельное белье, матрасы и кухонная утварь были вывезены из ее дома в Ладгейт Хилл. И теперь Эли неблагодарно вышвырнул ее на улицу.
— О, нет, — пояснила женщина, — она не возбуждает дело против брата из чистой злобы. Всего лишь из желания возвратить себе то, что по праву может считаться ее собственностью, чтобы она могла войти в дом своего мужа с приданым, подобающим порядочной женщине.
Эли выступил в своей прямолинейной манере. Он признал, что одолжил кое-что у сестры и намеревался все это вернуть, но сделать это сейчас и отдать все одновременно означало бы для него полное разорение и крушение всех планов, ради которых он проделал весь этот путь.
— Если вы вынесете решение не в мою пользу, я останусь ни с чем. И у меня не будет иного выхода, кроме как наняться на работу к какому-нибудь хозяину. И тогда мне придется влачить существование еще в худших условиях, чем в Англии, и к тому же я уже начал работать на своей земле.
Даже если бы я ненавидел Эли еще больше, эти простые слова все равно проникли бы в мою душу. Мысли о незавершенной пахоте, об огромных коричневых бороздах, проложенных на этой девственной земле, придавали Эли уверенности в своей правоте. Нужно было быть слепым и глухим, чтобы не понимать этого.
Изложив суть дела, брат и сестра вышли в большую комнату, оставив нас для обсуждения и вынесения решения.
— Собственность, — сказал Оливер Ломакс, считавший себя другом Эли, но ярый сторонник прав собственности, — не может считаться надежно защищенной, если то, что одолжено, нельзя востребовать с какой-либо надеждой на возврат. Нет никакого документа, оговаривающего срок возмещения. И если Кезия хочет получить свое имущество, то должна иметь такую возможность. Оно ведь может пригодиться Пиклу.
— Но не существует и документа, подтверждающего факта одалживания. И я сомневаюсь, что какой-либо суд принял бы на рассмотрение заявление Кезии, — возразил я.
— Это вам не суд присяжных, а совет справедливости, — тихо, но настойчиво заметил Крейн. — Эли признал сам, что одалживал деньги и вещи. — Да, признал, — снова вступил я. — Но попытайтесь ответить на вопрос, может ли человек одалживать при условии, что его вынудят вернуть все сразу в любой момент, не считаясь с обстоятельствами. Эли не глуп. Подумайте: когда Пикл покидал Салем, он запасся всем необходимым, не рассчитывая при это на имущество Кезии. Он взял все, что счел достаточным для ведения хозяйства. Эли самый лучший земледелец среди нас. И будет печально, если он лишится всего только потому, что злобная сварливая женщина не может простить ему, что он не построил ей отдельного места в своем доме. Он не выгонял ее. Она ушла сама, нарушив свое слово, и теперь требует одобрения бесчестного поступка.
— Мы должны быть очень осторожными, — заявил мистер Томас, складывая ладошки перед собой и любуясь ими с выражением, которое он считал соответствующим ситуации и собственному ответственному положению. — Мы удалены от источников закона и правопорядка, но если позволим Эли оставить себе одолженное имущество, требуемое к возврату хозяйкой, никто не даст никому больше взаймы, потому что станет ясно: в Зионе нет закона, и одолжить здесь — значит забрать. Эли должен отдать все законной владелице. Ну так я и думал. Ты же считал себя другом Эли. Но ты всегда прятался за чужие спины. Вот и сейчас, когда ты видишь, что у Эли нет ничего за душой, а Кезия богата, опять держишь нос по ветру!
— По крайней мере, — вступился за Эли Майк, — она могла бы подождать, пока Эли не соберет урожай…
Но Оливер Ломакс бросил на Майка красноречивый взгляд, всем своим видом демонстрируя, что не собирается считаться с мнением нового члена совета и прервал его рассуждения словами:
— Спор ни к чему не приведет. Давайте проголосуем, мистер Оленшоу.
Я уже тогда понял, что Оливер Ломакс не побрезгует приложить руку к обдиранию и низвержению Эли. При всех своих недостатках Эли во многом превосходил Оливера, о чем последний не мог не догадываться.
Тремя голосами против двух совет решил, что Кезия должна получить назад свою собственность. Я вызвал Эли и Кезию, каждый из них выглядел достаточно уверенно. Я видел, что вся тяжесть вынесения приговора легла на мои плечи, и отошел в сторону.
— Вы сами объявите свое решение, — сказал я, глядя на мистера Томаса. — Или вы, — перевел я глаза на Оливера Ломакса. — Я полностью отрицаю свою причастность к этому делу, но скажу следующее: если Кезия Мейкерс настолько глуха ко всем доводам разума, что продолжает настаивать на своем требовании, если узы родства не перевешивают для этой женщины ценность ее имущества, я надеюсь, что Эли окажет мне честь и примет от меня лично некоторые вещи, которые мне не пригодятся, из наследства, полученного от мистера Горе. И все же я твердо придерживаюсь мнения, что вынесенное решение крайне несправедливо. Эли стоял неподвижно, внимательно вслушиваясь в слова приговора: он должен вернуть все, что позаимствовал у Кезии или купил на ее деньги. И завтрашний день был объявлен днем осуществления расчетов. По тому, как подергивалась его золотистая борода, я понял, что он нервно кусает губы.
И вот стоял передо мной могучий великан, умелый землепашец, с роскошной бородой, отливающей золотом при свете свечей. Ничего у него не было, кроме нескольких акров нераспаханной земли, которую он не мог теперь возделывать без моей помощи, и жены, которую я безумно желал. Когда закончилось заседание и он обратился ко мне со словами благодарности, мне захотелось крикнуть прямо ему в лицо: «Думаешь, мне есть дело до тебя, я все это делаю ради Линды». Но даже произнося в уме эти слова, я отдавал себе отчет в том, что это неправда. Эли был набожен, прямолинеен и справедлив. Он раздражал меня на каждом шагу, он женился на женщине, которую я любил, он обращался с ней, как с рабыней. Но в нем было то, что отчаявшаяся душа моя не могла не замечать, чем нельзя было не восхищаться. Он был цельным, прямым и честным человеком, и то, что он в этот момент находился в моей власти, так возвышало меня в собственных глазах, что я невольно ощутил какое-то внезапное расположение к своему недавнему противнику.
Утром я внимательно пересмотрел все свои запасы. Некоторые вещи отобрать было довольно просто. Например, мои лошади нравились мне гораздо больше тех, что выбрал Натаниэль, не знаю даже почему: они были такими же покладистые и здоровые, но я предпочитал своих собственных. Мне нравились мои овцы, принадлежавшие к привычной мне породе — саффолкские овечки, напоминавшие детство. Натаниэль же привез с собой породу, чаще встречающуюся на юге Англии. Я выбрал корову, которая должна была доиться именно тогда, когда Линде придет пора родить. Что касается инструментов и семян, то тут выбор был весьма ограничен. Я загрузил телегу, и мы с Майком и Энди, привязав сзади животных, отправились к домику, где жила Линда.
Она вышла навстречу. В глазах ее застыло какое-то неясное выражение. Я не мог справиться с охватившим меня острым чувством жалости и беспомощности при виде расплывшихся очертаний ее когда-то стройной фигуры, стараясь восстановить картину той былой красоты, которая захватила мое воображение в далеком английском Хантер Вуде.
— Произошло нечто ужасное! Исчезли обе лошади, — сообщила Линда.
— Исчезли? — переспросил я. — Наверное, это Кезия не могла потерпеть до утра, пришла сразу после собрания и наложила на них свою костлявую лапу.
— Утром мы застали дверь конюшни открытой. Следы животных вели в лес. Эли отправился туда в надежде найти их. Он ничего не сказал, но я знаю, что он очень огорчен. Наверное, Кезия не преминет обвинить его в том, что он специально спрятал их.
— Даже если бы он действительно так поступил, трудно его обвинять. И вот что я думаю. Лошади испугались, что эта карга станет их хозяйкой, вот и решили сбежать.
Линда рассмеялась.
— Марта вот тоже хочет сбежать, — ответила она, как-то по-детски пожав плечами, что совсем не сочеталось с тяжелой зрелостью ее фигуры. — Она сама мне сказала об этом. Девушка говорит, что у нее мурашки по спине бегают от звуков, которые Тим Денди издает за едой, но ничто не может быть хуже, чем эта сварливая баба, сующая свой нос во все горшки и кастрюли. И все это Кезия наврала про мою посуду. Я не хуже чем они умею вести хозяйство.
— В том-то и дело, — успокоил я Линду.
Она смотрела на телегу, стоявшую за моей спиной.
— И это все ты даришь нам? Ты так добр, Филипп. Не знаю, что бы мы делали без тебя. Иногда я думаю… Ну зайди же в дом.
Я зашел в пустую квадратную комнату. И только по большой миске Линды было видно, кто здесь хозяйка. Это была обычная коричневая посудина для печенья. Она стояла в углу, наполненная красными ягодами, рдевшими на фоне деревянной стены.
— Красиво, не так ли? Я вчера собрала их. — Линда посмотрела в направлении моего взгляда. — Я хотела сегодня посадить свои кусты, но земля такая твердая, а я… ну понимаешь…
Мне было бы проще всего поручить эту работу Майку или Энди, но я с готовностью предложил:
— Я сам это сделаю. Мне действительно хотелось бы посадить их. У меня к этим растениям появилось нечто вроде отеческого чувства.
— Но ты ведь не можешь копать, Филипп, — поспешно возразила Линда.
— Откуда тебе знать, что я могу, чего не могу. Где лопата?
И действительно копать оказалось для меня делом практически невозможным. Больной ногой я не мог воткнуть в землю лопату, равно как и не удавалось устоять на своей железной подкове, нажимая на нее другой ногой. Но при помощи ножа, рук и наконечника лопаты мне удалось вырыть углубление, достаточное, чтобы посадить куст розы. Линда подошла и остановилась чуть позади меня, подсказывая, где лучше располагать кусты. Я копошился в земле, разравнивая поверхность ладонями рук. Мы воображали, что хороним Кезию, и смеялись над этими своими фантазиям. Я же мечтал о том, как зацветут кусты, доставляя радость и наслаждение женщине, которую я люблю всей душой. И в этом цветении, в этом счастье будет частичка меня самого. В этот момент у дома появился Эли — весь взмокший, задыхающийся от быстрой ходьбы. Я вскочил и отряхнул землю с колен.
— Ну что, нашел? — спросил я, хотя заранее знал ответ.
Эли отрицательно покачал головой и поникшим голосом начал рассказывать:
— Я шел по следу до самого леса, но там столько опавшей листвы. Я обошел весь лес. Я свистел и кричал. Хорошие были животные. Особенно Мэгги. Всегда откликались на свист. Не думаешь ли ты, что это проделки Кезии? Увела их в лес, запутала следы, потом вывела с другого конца просто, чтобы поволновать меня.
— С нее станется. Но скоро все выяснится. Помоги-ка мне разгрузить воз и пойдем поищем Кезию.
Кезии не было в бараке, но каждая встреченная нами женщина считала своим долгом сообщить, что Кезия большую часть времени проводит у Прохода. И мы направились туда по дороге, приведшей нас в Зион. Файнеас и сыновья хлопотали возле постройки, которая была уже наполовину завершена. Они стояли позади дома, где предполагалось расположить двор и загон для скота. Магитабель Пикл стирала, а Кезия бранила ее за то, что белье недостаточно белое. Эли спросил Кезию, что ей известно о лошадях.
— Так что, — ядовито прошипела она. — Выходит, я украла то, что по праву принадлежит мне? — за этим сразу же последовала вульгарная брань и обвинения в адрес Эли — он якобы обманным путем пытается выманить у нее собственность. — Очень умно, — злопыхала она. — Мне очень жаль, мистер Оленшоу, что вы, не захотели принять справедливое решение в мою пользу, зато охотно поддерживаете бесчестный поступок моего брата. Ну, ладно, сегодня я украла собственных лошадей. Дальше что? Голос ее скрипел как несмазанная телега, раздражая слух. Да поможет Бог Файнеасу Пиклу, да поможет Бог бедным девочкам. Я ткнул локтем в бок Эли, сидевшему рядом со мной на скамье телеги с несчастным, растерянным видом, и одними губами прошептал:
— А где твои собственные тридцать фунтов? Они-то были твоими?
Бородатое лицо его осветилось, под густыми бровями озорно зажглись серые глаза, которые тут же обрели обычное серьезное выражение.
— Я обвиняю тебя в краже МОИХ лошадей. Они стоили тридцать фунтов моих собственных сбережений. Да, именно, тридцать я на них и потратил. Остальное свое барахло можешь забирать хоть сейчас. Пока, Кезия.
Я дернул поводья, и телега медленно тронулась. Кезия сделала несколько шагов вслед за нами, продолжая злорадно пришептывать:
— Так ты потерял их, не так ли? — Со своим скрипучим смехом она вернулась к дому, откуда снова донеслось ее ворчание: — Больше работай руками, да поменьше трать мыла.
— Это ты ловко придумал с тридцатью фунтами, но все равно это не оправдание, чтобы упоминать имя Всевышнего всуе.
У меня при этом чуть было не вырвалось «О Боже!», но я быстро поправился: «А, брось!» и, щелкнув поводьями, подумал: «Бедняжка Линда, и она прожила с этими двумя столько времени без всякой отдушины!».
Дни мчались быстро. Я подготовил лес для постройки собственного дома и начал сушить его. По соседству то и дело вырастали небольшие домишки. Пикл женился на Кезии, Тим Денди взял в жены Марту. В один из декабрьских дней Линда с помощью Майка и нескольких добрых женщин благополучно произвела на свет двух мальчиков-близнецов. Это было большое событие, всколыхнувшее наше селение. О нем много говорили, поминая сыновей Громов, что побудило Эли окрестить новорожденных Джеймсом и Джоном. Многие цитировали строки Писания, благословлявшие многодетные семьи. Я старался не принимать все это близко к сердцу, но, когда весной Ральф подстрелил большого медведя, попросил его отделать шкуру, которую затем и отнес Линде.
— Это для твоих негодников, пусть ползают, — небрежно пробормотал я. — О, Филипп, они такие милые. Ты же еще ни разу не видел их. Как они прелестны. Войди, взгляни на них.
— Нет у меня времени, чтобы любоваться младенцами, — с напускной серьезностью отказался я.
— Ладно.
Линда взяла в охапку блестящую шкуру и улыбнулась. При этом все ее существо так светилось любовью и нежностью, что острая боль внезапно пронзила мое сердце.
— Мне так хочется отблагодарить тебя, Филипп.
— Это вполне в твоих силах, — ответил я не задумываясь. — Ты ведь можешь надеть свое малиновое платье на одно из субботних собраний? Я не переношу это твое мрачное одеяние, будто ты вечно на похоронах. Если ты наденешь свой наряд, я подарю тебе к нему меховую накидку. У Ральфа много хороших шкур.
Лицо ее озарилось, но лишь на короткое мгновенье.
— Действительно, как это было бы замечательно. Но я не посмею. Пшеница сгниет в земле или начнется мор скота, стоит мне только осмелится сделать что-то подобное.
— Да уж, — мрачно проговорил я. — Есть много разновидностей мора скота.
Она так и не надела свое малиновое платье. Никто из женщин не носил цветных нарядов. И, наверняка, именно по этой причине урожай выдался замечательным, а у свиней вместо мора появились выводки замечательных здоровых визжащих поросят. Гарри Райт, безземельный член нашего общества, который женился на Ханне Крейн, отделился от своего тестя и построил мельницу как раз у входа в долину, где течение реки было особенно сильным. И хотя большую часть года место было достаточно уединенным и безлюдным, после сбора урожая Ханна могла наслаждаться общением больше, чем любая другая женщина нашего селения. Свистуны, Майк, Энди и я были единственными оставшимися в бараке, большая часть которого теперь использовалась как место собраний.
После сбора урожая я приступил к строительству дома. Свистуны как-то незаметно привязались ко мне. Джейк Крейн, старший из квакерских сыновей начал было проявлять внимание к Джудит, и я уж было подумал, что молодые люди поженятся. Но цыганка четко дала понять всем, включая самого беднягу парня, что ничего подобного она в виду не имеет. Я предложил всем троим построить отдельное жилище, и даже хотел одолжить им все необходимое для ведения хозяйства, но ни Ральф, ни Саймон, казалось, не обрадовались этому предложению. Они заверяли меня, что ничего не смыслят в земледелии, и сама мысль о том, чтобы нести ответственность, даже перед собой, за состояние какого-то клочка земли наводила на них смертельную тоску. Они были бы намного счастливее, если могли бы жить у меня на кухне, оказывать мне помощь, и когда им того захочется, чувствовать себя свободными, чтоб побродить по лесу в очередном своем приступе бродяжничества. Джудит спокойно заметила, что за хозяйством кто-то должен присматривать после завершения строительства дома. И поскольку запасов у меня было достаточно, и вся эта компания была мне по душе да и все шестеро прекрасно уживались друг с другом, я отказался от дальнейших попыток подстегнуть их честолюбие, и, собрав урожай, мы приступили к сооружению общего дома. Должен признать, что я очень придирчиво относился к строительству.
Мне не хотелось иметь лачугу, которая через несколько месяцев покосится и будет зиять дырами. Лес для дома был заготовлен прошлой осенью, он выдержал сезон осенних дождей и хорошо просушился на летнем солнцепеке. Нижний этаж соединялся с верхним лестницей, и, так как нас было шестеро, я посчитал, что иногда каждому из нас будет полезно ненадолго уединяться. Также мне хотелось иметь несколько лишних комнат, поскольку в то время мы жили на самом краю необжитой земли, а я верил в то, что наступит час, когда через Зион пройдут такие же отважные путешественники, как мы, и будут нуждаться в нашем гостеприимстве. Темными вечерами второй зимы нашего пребывания в Зионе мы с Ральфом наносили последние штрихи отделывали гостиную, украшали трубу, вставляли в дверь огромные саффолкские замки, и — что было еще более забавно для нашего крошечного самодеятельного городка — изготовляли внушительный молоток на входную дверь, который был настоящим произведением искусства из дерева, толщиной в четыре дюйма.
В законченном виде строение выглядело весьма солидно и органично будто само выросло на этом месте.
Как только мы въехали в новый дом и не успели еще даже расставить мебель, Ральф обратился ко мне с просьбой одолжить ему пару лошадей для поездки в Салем. Нужно было привезти кое-какие вещи для всего селения, кроме того, он хотел продать свои шкуры.
— Что, опять зуд в ногах? — пошутил я.
— Да, — сказал он, осклабившись. — И надо бы еще подзаработать. Да и Саймон отвлечется от своих неприятностей. Он просто сам не свой после того, как Пиклы застращали его.
— Застращали? Почему это?
— Все из-за Магитабель, хозяин. Он влюбился в девушку, но ее родня не переносит цыган. Только ничего об этом Саймону не говорите. Это так задело его.
— Не могу понять, Крейны были бы рады выдать Джейка за Джудит, а Марта Пикл и Ханна Крейн вышли замуж за молодых людей, которые нисколько не богаче и не лучше, чем Саймон. Может, мне поговорить с мистером Крейном?
— Ради Бога, хозяин. Только не это! — в голосе его послышалась настоящая тревога. — Видите ли, один-два раза она выскользнула из дома, чтобы встретиться с ним. Мы, цыгане, не обхаживаем наших девушек где-нибудь в углу кухни, как это принято у вас. Недавно Марк Пикл выследил их. Он поднял такой шум! Пиклы пригрозили, что, если Саймон кому-то проболтается о слабости их сестры, они заставят его горько пожалеть об этом. Не думаю, что Саймон испугался, мы с ним могли бы уложить хоть сто таких Пиклов, но он не хочет причинять горе девице. Итак, он пока оставил все это, и никому ни слова не сказал, только мне. Но сам себя съедает. Вот, что я знаю наверняка. Поэтому поездка в Салем…
— Ладно, бери лошадей. Надеюсь, ты вернешь их. А то опять увидишь какой-то корабль в Салемской бухте и захочешь узнать, куда он отправляется.
— Все-то вы помните, хозяин, — рассмеялся цыган нисколько не смутившись. — Но даже если бы я и захотел уехать, Саймон-то ни за что не согласится. Так он к ней привязался. Он хочет переждать, пока все поуляжется, понаблюдать за ней. И если она действительно хочет выйти за него, он украдет ее и женится.
— А вот тут-то слово будет за мистером Томасом, — возразил я.
— Это все пустяки. Я сам могу обвенчать их. Я глава здешнего цыганского общества. — В голосе Ральфа звучала уверенность, граничащая с самодовольством.
— А, ну тогда ладно. Но, наверняка, до этого не дойдет. Если Пиклы убедятся, что у Саймона серьезные намерения, отпадет всякая необходимость в твоих услугах.
— Что вы хотите этим сказать?
— Я имею в виду, вызывать ветер, заклинать жилище или выполнять обязанности священника.
— Можете смеяться, но ветер я действительно вызвал. А что до заклинания дома, то все знают об этом. И меня всякий раз вызывали, когда начинали строительство. Вот увидите, дом будет стоять прочно и долго. Вы будете жить счастливо в нем. Ни под одной крышей вы бы не чувствовали себя так хорошо.
Заклинание, о котором шла речь, было цыганским суеверием, и я неохотно, но все-таки согласился на этот обряд. Когда мы разметили площадку для фундамента, и Энди уже занес лопату, чтобы воткнуть ее в землю, Ральф схватил его за руку, вырвал инструмент, осторожно отмеряя шаги, прошел к центру участка. Он четыре раза вонзил лопату в землю и вытащил прямоугольный кусок торфа.
— Земля эта имеет четыре угла, таким будет дом, стоящий на ней. Земля сия богата, и богато будет жилице, стоящее на ней. Здравие, счастье, изобилие и долгие годы да поселятся в этом доме.
— Вспомнив это, я спросил:
— А ты не можешь заколдовать сердца Пиклов? — Магитабель слишком хороший работник — в доме, на поле. Мои чары не для таких упорных, ответил он, будто втолковывая обычную истину.
— Ладно, бери лошадей, поезжай по поселку, собери все поручения. Что касается меня, купи мне покладистую лошадь.
— Куплю самую лучшую, даже если придется отдать всю выручку от шкур. — Не глупи. Лучше побереги свои денежки, пока не влюбишься в кого-нибудь.
Его белые зубы блеснули:
— Я уже вышел из возраста Саймона. Чем одна баба отличается от другой? Все они одинаковы в темноте. — И оставив меня размышлять над этой грубой истиной, он удалился. Следующие несколько дней он был занят сбором заказов на соль, ткань, порох, иглы, а также получал послания для друзей в Салеме и на случай, если представится оказия передать письма кораблем в Англию, случись в бухте судно, экипаж которого согласится на подобное поручение.
Саймон, в подавленном состоянии, молчаливо присматривал за упаковкой шкур и провизии на дорогу. Ясным осенним утром, когда воздух был подернут легкой морозной дымкой, они отправились в путь. Проехали Проход, ведущий из долины, и исчезли из виду. Внешний мир казался нам столь далеким от Зиона, что возобновление контактов с ним дало мощный толчок нашему воображению. Странно уже было представлять себе, что живут люди в Форте Аутпосте и Санктаурии, и в Нитсхеде, и в Колумбине, и в Салеме — люди, которые считали свои крохотные поселения центром вселенной, для которых Ральф и Саймон будут казаться пришельцами с края земли. Столь же странно было размышлять над зовом крови. Ведь из всех обитателей Зиона одни только цыгане не захотели владеть собственной землей и снова отправились странствовать. Думая об этом, я заметил Джудит, не спускавшую глаз с братьев, которые удалялись от нас, пересекая мост.
— И ты хочешь с ними? — полюбопытствовал я.
Девушка продолжала глядеть на исчезающие в дымке фигуры, пока они совсем не скрылись из виду. Затем, не поворачивая голову в мою сторону, она сказала:
— Вы ведь сами знаете, хозяин.
Из уст Ральфа, Саймона, или даже Энди, который перенял эту манеру цыган, слово «хозяин» не значило ничего, не больше чем «Филипп» или «Оленшоу» в обращении других людей, но Джудит произносила его всегда очень покорно. Мне не удалось скрыть своего раздражения:
— Сотни раз просил тебя не называть меня так.
Цыганка повернулась ко мне, не отрывая ног от земли, казалось, что тонкий гибкий стан ее вращался на оси хрупкой талии.
— Что в этом такого? Вот меня можете называть хозяйкой, сколько угодно.
С этими словами она скрылась в доме, оставив меня, онемевшего от удивления.
Четыре дня спустя я взял ее в свою постель. Это был ужасный и неразумный поступок. Я не любил Джудит. Сердце мое принадлежало Линде. Ни на мгновение мои чувства к Линде не ослабевали, они были такой же частью меня самого, как моя больная нога. Я, конечно, мог придумывать тысячи оправданий своему безумию, но ничуть не стремился обмануть самого себя. Во-первых, виной тому было время года, опасное своим буйством красок, обреченных на скорое увядание и своей недолговечностью пробуждающее даже у самых легкомысленных людей мысли о бренности бытия, недолговечности молодости и близости последнего часа. Кроме того, рядом со мной была девушка, готовая упасть в мои объятия. Были живы еще воспоминания о той ночи, когда она спала у меня на плече, и о множестве других мелких событий, которые произошли с того времени. — Знай я тогда то, что известно мне сегодня, пусть в тысячах темных закоулков моей жизни подстерегали бы меня тысячи молодых цыганок, я овладел бы каждой из них, не испытав и не позволив себе испытать при этом то рвущее душу, раздирающее, унизительное раскаяние, которое я почувствовал в ту ночь, когда понял, что моя измена самому себе может сравниться только с изменой Линде.
Начнем с того, что я не был вполне трезв. В столь часто цитируемой Эли догме, наверное, есть немного здравого смысла: «Вино — насмешник, крепкие напитки — безумие». Майк заказал Ральфу новую партию спиртного, и как только цыган покинул Зион, принялся опустошать свои заветные запасы. И я, член совета старшин, пил с ним, коротая вечера в своей незавершенной гостиной. И по мере того, как я пил, раздвигались и рушились серые стены моего скучного быта, и мне снова приходила на ум циничная философия Ральфа: «Все они одинаковы в темноте». Мог ли оспаривать справедливость этой истины, я, который не знал, что таит в себе ночь? Ведь это могло оказаться сущей правдой. Тогда я просто даром растрачивал свою жизнь, расточал силы и энергию ради того, что, правда под другим именем, стучало в мою дверь. Откуда мне было знать? Я подумал о своем отце: интересовали ли его имена девушек? Как бы не так, через месяц после расставания с Линдой, ради обладания которой он стал пособником смертоубийства, он уже и не припомнил ее имени. А ведь у него был достаточно богатый опыт, видит Бог. Алкоголь ударил мне в голову, и я уже начал сомневаться, не был ли я в действительности юным глупцом, как часто называл меня отец. Преследовать чужую жену, мать двух близнецов! Вся женская прелесть, вся красота была для меня сосредоточена в женщине, которая растила детей другого мужчины. Близнецы… Это почему-то осложняло дело еще больше. Сыновья Линды издевательски обнажали передо мной свои беззубые рты, белые от молока, источаемого грудью той, которую я любил больше жизни.
Я осушил свой бокал и посмотрел на Майка, не видя его проницательного добродушного лица, не слыша болтовни. И про себя я подумал, что должен познать то, что известно всем, кроме меня. Пусть я хром, но в остальном я полноценен и получу свою долю. Каждый поэт, каждый шут, даже распутники типа моего отца и набожные, как Эли, даже бродяги, вроде Ральфа, — все владеют одной тайной. И я не стану жить как евнух только потому, что девушка в малиновом платье повстречалась мне когда-то в Хантер Вуде. Никогда мне больше не увидеть тот лес и малиновый наряд, и любовь, которую сулила та встреча, никогда не придет ко мне. Но я могу взять то, что мне сегодня доступно.
С этими мыслями я взобрался по винтовой лестнице и остановился возле опорной колонны в нерешительности, то ли позвать ее, то ли отправиться на поиски самому. В конце прохода было окно, и поскольку не хватило стекол, я вставил в него чугунную решетку узором в виде цветка в центре. На ночь окно прикрывалось ставнями. Джудит Свистун стояла у окна.
Прихрамывая и покачиваясь, я преодолел расстояние между нами, некоторое время не отрывая взгляда от усыпанного звездами ночного неба, рассеченного узором решетки. Я обнял девушку за гибкую талию, и в нос мне ударил запах сушеного сена, исходящий от ее густых черных волос.
— Пошли, — сказал я и увлек Джудит за собой в спальню.
Подобно затишью после горячечного бреда, разум вернулся ко мне. Ты была прекрасна, Джудит, прекрасна и добра, и любой мужчина был бы опьянен тобою. Но я не любой мужчина. Я человек, идущий четким курсом, и малейшее отклонение от него влечет скорбное повторение уже пройденного пути, позорное возвращение с радостных тропинок, по которым доводится блуждать в поисках выхода. Я приобрел опыт, и испытанное мною облегчение напоминало облегчение от плевка. С Линдой это было бы таинством. С Джудит, при всей ее прелести, доброте и терпимости к моей неуклюжести, это было бессмысленной, механической уступкой самому примитивному земному инстинкту, подобному совокуплению животных, находящихся на грани вымирания. Слезы от горя и слезы от ветра — это почти одно и то же, не считая тех чувств, которые придают им смысл. Без этого чувства я с тем же успехом мог бы сплюнуть. И это невозможно было скрыть.
Джудит все поняла. Она несколько раз вздохнула и безмолвно выскользнула из комнаты. Мне пришло в голову, что это и был самый приятный момент. Ее необъяснимая привязанность ко мне теперь уступит место презрению, и она выйдет за Джейка или какого-нибудь другого парня, и исполнит то, что предназначено ей природой и предписано судьбой. Я вспомнил о любовницах своего отца, деревенских девушках, которые впоследствии выдавались замуж за сговорчивых простаков, привлеченных парочкой золотых монет, призванных искупить отсутствие невинности невесты. Я должен позаботиться, чтобы Джудит, сделав свой выбор, не осталась с пустыми руками. Я заснул, а когда проснулся в своей огромной кровати, солнце уже залило светом мою комнату веселыми лучами. Из кухни доносился звон посуды и голоса Энди и Майка, обсуждавших свои обычные утренние дела. Я умылся, не спеша оделся, безуспешно пытаясь оттянуть как можно дальше момент, когда придется спуститься и предстать перед Джудит. В конце концов все мои приготовления были завершены, я настежь отворил окно, чтобы вдохнуть сладкий осенний аромат. Глядя сквозь листву деревьев у реки и думая о Линде, уже проснувшейся и хлопочущей в своем маленьком домике, я вспомнил Джудит. И тотчас понял, что я распутник. Все зло в мире происходит от глупцов и распутников, и я со вздохом причислил себя к их компании.
Все же не было смысла оставаться еще дольше в спальне, и тяжко вздохнув, я спустился в кухню в мучительном предвкушении пытки утренней трапезы. Джудит склонилась над печью, но при стуке моего железного башмака выпрямилась и откинула со лба непослушную прядь волос. Я весь подобрался, чтобы взглянуть ей в лицо, и сразу же понял, насколько это глупо, так как она совершенно спокойно сказала:
— Ваши шкварки уже как прутики. Мне показалось, что вы давно встали. Может, приготовить другие?
— Да нет, я и эти съем с удовольствием, — успокоил ее я и сосредоточился на своем завтраке.
Я был необычайно рад появлению Майка.
— Прекрасное утро, — весело сообщил он. — Вы не думаете, что нам лучше было бы свезти зерно на мельницу к Хэри, пока не развезло дорогу?
— Именно это мы и сделаем после завтрака, — согласился я. — Где Энди? В ответ донесся шорох ног о решетку для обуви у входа, и Энди, перенявший у Свистунов их манеру обращения ко мне, вошел с мрачным видом и сказал:
— Хозяин, у нас не достает двух свиней. Они были в загоне на откорме и исчезли.
— Ты закрывал калитку, когда заходил туда в последний раз?
— Да. Более того, она и сейчас заперта. Только они не вырвались, выломав дверь. Их забрали. И не хищник это. Кто-то с руками и ногами.
Я отложил в сторону нож.
— Похоже, что так. Но кто мог это сделать? Мне страшно представить, что их просто украли. Я даже не представляю, как это можно выяснить. Все свиньи одинаковы.
— Только не Толстуха. Ее я узнаю, где бы она ни была. К ней только подойди с палочкой в руке, она подбежит сразу и подставит спинку почесать. По правде говоря, я не очень-то хотел убивать ее, хоть она и не дает хороших выводков. Все равно, если ее нужно было съесть, это должны были сделать мы сами. Я только вот поем, возьму палочку и пройдусь по всем свинарникам этого благословенного селения. Я буду звать ее и показывать трость. И заберу первую же свинью, которая подставит свою спину, да и соседку прихвачу в придачу.
— Так нельзя, Энди, — возразил я. — Ты вызовешь только бурю негодования.
— А я обделаю все ловко, — не смутился Энди. — Я просто буду похаживать так и незаметно напевать: «Прийди ко мне Толстуха, моя ты душка».
Мы расхохотались. Однако потеря свиней была делом серьезным. И не столько из-за ценности самих животных, хотя их в долине явно не хватало, а еще и потому, что нужно выяснить, ничего ли не пропало у других. Мы с Майком решили поехать на мельницу и по дороге заглядывать во все дома. Нагрузив телегу, мы тронулись в путь. Я испытывающе всматривался в лица людей, к которым обращался со словами. «У меня сегодня ночью пропали две свиньи», и сам ненавидел себя за это. Но никто не выглядел виновным, некоторые даже выражали сочувствие. Приехав к Картерам, мы увидели Мэри, успокаивавшую юного Джонни, у которого пропал щенок.
— Говорю ему, вернется собака, — произнесла она, поднимая встревоженное лицо. — Ей всего ведь год, видите ли, еще глупенькая и часто убегает.
— Я хочу, чтобы он пришел. Где мой Пушок? — упрямо твердил ребенок.
— Когда он исчез? — поинтересовался я у Мэри.
— Сегодня утром. Он всегда спал во дворе. Думаю его кто-то спугнул, он порвал цепь и сбежал. — При этом Джонни заголосил еще громче. — Но он вернется. Послушай, мамочка еще позовет. Пушок, Пуши, Пуши!..
Ответа не последовало, только эхо ее голоса отдалось в лесу за домом. — Еще что-нибудь пропало? — спросил я.
— Нет, — удивилась женщина. — А что?
— Мы недосчитались пары свиней.
— Муж ни о чем таком не говорил за завтраком, — ответила Мэри, в этот момент ребенок снова потянул ее за юбку, и она отвлеклась, выбросив из головы наших исчезнувших свиней. Женщина сказала малышу:
— Ладно, крошка. Пойдем, поищем Пушка вместе.
Мне вовсе не нравилось то, что произошло. Пропали две свиньи, сбежала несмышленая молодая собачка — какая тут связь? Я щелкнул поводьями о спины лошадей и поспешил к дому Ломаксов. При стуке колес нашей повозки в кухонном окне появились лица двух женщин, опухшие от слез. Наверняка, ни одной из них не хотелось предстать перед нами в таком виде, и прошло немало времени, прежде чем Эдит, младшая девушка, отворила дверь и глухим голосом произнесла:
— Доброе утро.
— Доброе утро, — ответил я. — Дядя или отец дома?
— А вы разве не встретили их? Они уехали. Дядя Оливер просто взбешен. Адам убили. Ей горло перерезали.
И она зарыдала, закрыв лицо передником.
— Адам? — озадаченно переспросил я. — Кто это?
Она опустила фартук и посмотрела на меня с выражением лица, близким к ненависти.
— Адам — это наша собака… Конечно, имя не для женского пола, но мы ее так назвали еще до того, как она принесла щенков. А теперь ее нет.
— Мне очень жаль, — бессмысленно проговорил я.
— Кому-то тоже придется здорово пожалеть, — яростно пригрозила девочка. — Дядя Оливер взял с собой ружье… если он найдет того, кто это сделал…
Я развернул телегу.
— Ну, раз уж мы так далеко заехали, давай оставим все-таки зерно у Хэрри, а я пойду к Эли. Не нравится мне все это, Майк.
— Вы о чем-то догадываетесь? — спросил Майк, мусоля жалкие остатки своего уха.
— Индейцы?
— Хм. Хорошенькая идея, не правда ли?
Мельница Хэрри стояла на самом западном конце реки. Прямо за ней начинались горы, и стремнина неслась с силой вполне достаточной, чтобы вращать колесо. Отъехав от дома Ломакса, мы последовали вдоль берега реки. Мельница еще не показалась на горизонте, а дом Ломакса еще не скрылся из виду, как из-за поворота прямо на нас выскочила женщина. Только резкий скачок моих лошадей помог избежать столкновения. Она упала на колени, и не успел я усмирить лошадей, как Майк был уже на земле, помогая несчастной встать. Это была Ханна Райт — дочь квакера, которая вышла замуж за Хэрри еще во время путешествия, возле Форта Аутпоста. Она отчаянно вырывалась из рук Майка и безумно вопила.
Я сидел, не в состоянии ничего предпринять и крепко держал поводья, так как лошади бесновались от душераздирающего крика.
— Придержи ее немного. Я отъеду за поворот и вернусь, — крикнул я Майку.
Как только появилась возможность сделать остановку, я слез и закрутил поводья за ветвь придорожной ивы. Затем быстро, насколько только мог, побежал обратно. Майк все еще изо всех сил старался удержать женщину, которая продолжала вопить и сопротивляться.
— Она сошла с ума. Ни одного слова толком не говорит, — задыхаясь, пояснил Майк.
— Ну, — начал я. — Ты же врач. Что нужно делать в таких случаях?
— Плеснуть холодной воды — это может помочь.
Шляпой я набрал воды из реки и плеснул Ханне в лицо. Она замерла, прекратила визжать, обвела нас безумным взглядом и сказала:
— Хэрри погиб.
— Утонул? — спросил я, думая о мельнице и предполагая, что его еще можно спасти.
— Нет, зарезали его. Как свинью. О, Боже! О, Боже! Это восклицание, полное отчаяния и безысходности было страшнее воплей. Она руками закрыла лицо, и слезы потекли сквозь пальцы.
— Правильно, — сказал Майк, мягко обнимая ее за плечи. — Поплачь, милая. Полегчает.
Она плакала долго, навзрыд, до тех пор, пока, казалось, не иссушила себя до последней капли, затем мы все направились к Ломаксу.
— Это произошло вчера ночью, — начала она. — Наша маленькая собачка все лаяла, и Хэрри подумал, что лиса или какой другой хищник охотится на нашу птицу. Он встал и вышел. И не вернулся к завтраку. А я ждала, ждала его. — Ее снова начали душить глухие рыдания, но она подавила их и нашла в себе силы продолжить. — Трудно, знаете, искать в лесу. Сначала я увидела собаку, ей перерезали глотку… затем нашла Хэрри. У него не было… не было… он был без головы… совсем… от Хэрри вообще ничего не осталось. Она задохнулась, и мы немного приостановились. Этой обездоленной женщине уже ничем не поможешь, ни словом, ни делом. Мы как могли успокаивали и поддерживали ее, произнося нечленораздельные утешения. Наконец показался дом Ломакса, и мы сразу же наткнулись на двух братьев, возвращавшихся домой. Вильям выглядел немного расстроенным, а Оливер был просто в ярости. Он, как и сообщила нам Эдит, шел с ружьем в руках.
Я начал разговор первым:
— Мы знаем, кто убил вашу собаку, Оливер. Позовите женщин, пожалуйста.
Обе хозяйки вышли из дома, и мы шепотом поведали им о горе, постигшем Ханну. Они бережно обняли ее и повели к себе.
А я обратился к Оливеру:
— У вас есть еще ружья?
Он кивнул и пошел в дом, вернувшись с оружием и запасом пороха. Без лишних слов мы отправились на мельницу Хэрри, минуя по дороге мою груженую телегу, которую уже не было проку брать с собой. Пересекая двор мельничного дома, через приоткрытую дверь кухни я заметил затухающий очаг и нетронутый завтрак на столе, обставленном с присущей Ханне квакерской аккуратностью. Уголки клетчатой скатерти колыхал утренний ветерок. Через двадцать ярдов от дома начинался лес. Сначала это были редкие осины и березы, которые постепенно переходили в густые заросли с плотным кустарником и высокой травой. Нам не пришлось даже присматриваться к следам, оставленным Ханной, так как это была единственная тропинка, ведущая в глубь леса. Именно здесь шла несчастная женщина — и я словно слышал, как она звала, звала, звала. Я даже ощущал ее страх, будто само это место дышало ужасом. Наконец мы наткнулись на желтую собачонку, одну из тех дворняжек, рождение которых произвело такое волнение в те скучные, бедные событиями дни мучительного ожидания возле пораженного эпидемией селения. Кровь из рассеченного ножом горла залила ее желтую шерстку. — Вот так и Адам, — сказал Оливер, тяжело дыша сквозь сузившиеся от ярости ноздри. Лучшая собака, которая у меня когда-либо была. Самая преданная.
Мы продвигались вперед медленно, напряженно, подготовившись к зрелищу убитого хозяина собаки. Мы старались двигаться как можно тише, хотя в этом не было особой необходимости, индейцы наверняка знали, что это им не сойдет с рук, и вряд ли стали бы задерживаться на месте преступления. Еще в Салеме мы наслышались рассказов об ужасах прошлой войны — так в Англии обычно вспоминают о нашествии датчан. Волосы вставали дыбом от описаний кровопролитий, и стоило только вообразить себе все это, как шаги наши становились тише, каждый треск веточек заставлял нас вздрагивать, а любая тень или шорох крыльев птиц, пролетающих с ветки на ветку, — резко оборачиваться. И вскоре мы набрели на тело Хэрри, молодого человека, который воплотил свою мечту во вращении мельничного колеса, который собственными руками построил дом на краю леса, расчистив землю вокруг, который пел псалмы и гимны и который вчера ночью встал и ушел в темноту, чтобы найти здесь страшную смерть. Нож, пронзивший глотку собаки Ломакса и маленькой дворняжки, не остановил на этом свои черные деяния. В самой чудовищности происшедшего просматривалось какое-то дьявольское мастерство.
Как и описывала Ханна, от Хэрри мало что осталось. Вряд ли стоит детально описывать все подробности. Это выглядело почти символично — как коряво начертанное предупреждение: смотрите, мол, что ждет тех, кому слишком дороги их свиньи и куры, лежите себе в своих теплых постелях, если вам шкура дорога.
Содрогнувшись, я снял пальто и накрыл то, что когда-то было красивым телом молодого человека, со словами:
— Нет смысла нести его назад. Майк, принеси-ка из дома лопату, будь добр. Я устал.
И я опустился в изнеможении на землю.
Когда Майк вернулся с лопатой, мы выкопали могилу, но не сразу решились приблизиться к останкам. Вскоре все было кончено, и мы забросали могилу мягкой пухлой землей, сделав нечто вроде надгробного холмика. Мне пришла в голову мысль о бесконечной доброте и великодушии этой земли, которая порождает и терпеливо носит на себе столь непримиримые вещи, чтобы затем все принять в свое лоно. Минуту назад зрелище тела Хэрри могло навести ужас на самого бывалого и отважного воина, а теперь, прикрытое землей, оно нисколько не привлекло внимания, и можно было пройти мимо, даже не ведая того, что таится под этим надгробием. Оливер Ломакс поднял ружье и произнес:
— Да примет Бог душу твою.
Я всегда считал Оливера хладнокровным и неспособным на проявление чувств, но в этот момент я даже полюбил его.
Мы вернулись к дому Хэрри, и я прикрыл дверь, сквозь которую был виден накрытый стол с завтраком, приготовленным для того, кому уже никогда не вернуться и не почувствовать вкуса земной пищи. Мы обошли все хозяйство в поисках животных, которые могли нуждаться в нашем внимании и уходе. Но двор был пуст. Немудрено, что так отчаянно лаяла собака.
— Это не просто вор, — сделал я вывод, возвращаясь назад. — Мельница и мой дом находятся в противоположных концах долины. Вы, Ломакс, располагаетесь посредине. Не очень-то приятно сознавать, что мы все спокойно спали, пока под нашими окнами совершался грабительский налет. Плохо то, что жилища наши так разбросаны. Надо было последовать примеру жителей Форта Аутпоста и строиться поближе друг к другу. Ведь Пиклов могли запросто всех вырезать, так что мы ничего и не услышали бы.
— Скоро все прояснится, — сказал Оливер Ломакс. — Нужно собраться и обсудить, что делать дальше.
Общее мнение собрания, на котором присутствовали все мужчины без исключения, было таково: опасаться особенно нечего, набег был просто воровством, а дворняжка Хэрри, несчастная Адам и сам беспокойный Хэрри поплатились за то, что помешали грабителям. И тем не менее, было решено повысить бдительность, загонять на ночь скот и запирать его как можно надежнее. Спать нам предстояло не так крепко, как раньше, и ружья держать наготове.
Но тут Эли высказал мои затаенные опасения.
— Это слишком слабые меры, — сказал он. — Если уж мы признаем, что небезопасно оставлять коров в сарае или свиней в загоне, а при наступлении лета нельзя выпускать лошадей на выпас, значит, надо эту безопасность обеспечить. Для этого мы здесь и собрались. Если мы начнем запираться, значит покажем, что боимся даже нос высунуть наружу. Они знают, что мы здесь, и надо показать, что с нами шутки плохи.
— И что вы думаете предпринять, мистер Мейкерс? — послышался чей-то благонравный голос — Картера, либо Денди, а можем Стеглса.
— Прочесать лес, — предложил Эли. — Ввести ночные дежурства. Идет зима, отоспаться можно днем, если уж так будет трудно.
— Хэрри Райт проснулся, — осторожно напомнил я. — А мы отлеживались в постелях и потеряли скот, но спасли свои жизни. Если уж мы организуем сопротивление, нужно предпринять нечто разумное и как можно менее опасное. — Ладно, мистер Оленшоу, организуйте, а мы будем подчиняться.
«Мистер Оленшоу», звучало для меня вызовом. То, что может пропустить мимо ушей «Филипп», чего может избежать «мистер Филипп», то «мистер Оленшоу» обязан рассмотреть и решить. Мысль моя отчаянно заработала.
— Ну, это не простое дело… — наконец отважился я.
Перед глазами встали склоны гор, кишащие подкрадывающимися врагами, и мы — горстка растерянных, беспорядочно стреляющих в темноте людей.
— …Я не могу предложить ничего, кроме как собрать всех женщин и детей на длительное время в спальный барак, где они провели прошлую зиму, а всех животных поместить в один-два надежных загона, приставив к ним охрану из четырех-пяти человек. Тогда, по крайней мере, воры натолкнутся на совсем неожиданный прием. Это будет достаточно трудно и неприятно, но если у кого-либо есть лучшие идеи, я готов выслушать.
Последовала тишина.
Наконец было решено, что ничего лучшего не придумаешь. И мы определили опорными точками дом Эли, мельницу Хэрри и жилище Картеров, которое было ближе остальных к самому центру селения, где располагался общий барак. С трудом распределили скот и людей.
Эли перенес свое имущество на мою сторону реки, и мы с ним, Энди и Майком установили там наблюдательный пост. Пиклы и Крейны, за исключением Мэтью и Моисея, которые отправились на мельницу Хэрри, остались у Прохода. Джозеф Стеглс, Амос Битон и Тим Денди присоединились к Пиклу на мельнице, остальные заняли позицию в доме Исаака Картера, расположенном в непосредственной близости от места, где спали женщины. Это было своего рода военное положение. Лошади появились в самых неподходящих местах, коровы должны были доиться там, где они спали, а молоко бочками и ведрами разносили по селению. На каждом посту половина мужчин спали полночи, потом будили других, которые несли дежурство до самого утра. И ничего не происходило, ни один цыпленок не пискнул, ни одна свинья не завизжала за две недели, а ночи становились все холоднее и длиннее.
Мы уже начали думать, что животные были украдены, и Хэрри убит бандой индейцев, которые случайно заприметили наше поселение, или же они дважды прошли этой дорогой, в первый раз прихватив лошадей, и запомнив, что в этом месте красть можно беспрепятственно. В таком случае мы можем сидеть ночами весь год, дожидаясь очередного ежегодного визита. Беспорядок и недостаток сна начали сказываться на нашем настроении. Даже женщины стали раздражительными, и между Кезией и Мэри Картер произошла бурная ссора из-за молока. Кезия, как обычно нападавшая первой, обвинила Мэри в том, что та сняла все сливки с молока для своего ребенка, так что Кезия получила свою долю совсем обезжиренного молока: коровы, которые легко перемещались и нуждались в уходе два раза в день, были собраны на скотном дворе мельницы, а молоко разносившееся по селению с мельницы, сначала попадало в дом Мэри.
На третьей неделе нашего осадного положения у Кристины Битон начались роды. Она была уже немолода, роды затянулись. Ее перевели из общего барака к Мэри Картер, а самому Картеру приходилось на ночь отправляться на мельницу, чтобы Битон мог быть поближе к Кристине. Майк проводил все время в доме Картера и, так как в течение дня я не мог заниматься земледелием, то нес двойную вахту ночью, сначала сменяя Энди, потом Эли. Джудит, которая с самого начала отказалась переселиться в ночной барак, обычно засиживалась допоздна и прежде чем пойти спать, разжигала огонь и кипятила кофе. В этом отношении мы были самые удачливые, из всех несущих ночную вахту. Мы сидели на кухне при открытой двери и каждые десять минут делали обход скотного двора, чтобы не заснуть. За две ночи до того, как слегла Кристина, мне пришла в голову одна мысль.
— Это же кухня, — сказал я. — При горящем огне и открытой настежь двери индейцы видят нас за несколько миль. Это никак не походит на спящий дом. Мы должны погасить огонь и сидеть в темноте, как все остальные. Последующие две ночи, неся вахту, я не раз сожалел о погашенном огне. Я бдил две ночи напролет, неспокойно спал днем. На третью ночь я был раздражен, как и все остальные в Зионе, хотя старался уговаривать себя, что для Кристины это тоже третья ночь бесконечных мучений. Бедная женщина! Я отправил Энди спать. Он разбудил Эли, который вышел, зевая и потягиваясь.
— Прекрасная ночь, — сказал я. — Какие яркие звезды.
— Ты был прав в том, что сказал на днях, — невпопад ответил Эли после недолгого молчания. — Они проходят здесь два раза в год, нам лучше просто запомнить, когда именно, и подготовить им достойную встречу в следующий раз. А это все пустая трата времени.
Я понял, что ему надоели безрезультатные бдения, так же как и мне самому, и, несомненно, завтра утром он объявит, что переселяется в свой дом, где отоспится за все эти ночи. «И Линда будет спать рядом», — подумал я. Воображение сразу же принялось рисовать картины их жизни во всех подробностях. Мой неудачный опыт с Джудит придал конкретные очертания огромному телу Эли, слившемся с податливой фигурой Линды. Я слышал его размеренное дыхание где-то рядом. Когда он повернулся ко мне с каким-то простым замечанием, его золотая борода, всклоченная во время сна, коснулась моей щеки. Я ощущал его запах, в котором смешались ароматы сеновала, запахи скотного двора, стружки и просто мужской зрелости. Я резко встал и отправился в свой очередной обход, не в силах больше находиться рядом с этим человеком. Сам по себе он мог быть моим достойным противником, я мог уважать его, даже восхищаться им, но как мужчина Линды он был мне просто ненавистен. И это был мой рок.
Остановившись в дальнем темном углу дворовой пристройки, я посмотрел на небо. Звезды то мерцающие, то неподвижно глядящие вниз, были рассыпаны по всему темному пространству. Их бесчисленность, отдаленность и непроницаемая тишина подействовали на меня умиротворяюще. Каждая из этих песчинок света была такой же частичкой вселенной, как и я, как любой человек на этой земле. Ведь только неуемная людская гордыня давала нам основание полагать, что солнце призвано светить только для нас и согревать только наши тела, что Луна и звезды созданы лишь для того, чтобы рассеивать мрак нашей ночи. И моя жизнь, страхи, любовь к Линде заполняли все мое существо лишь потому, что разум мой был настолько крошечный, что не мог вместить много. Стоило мне только расширить горизонт своего внутреннего мира, как страдания потеряли бы свою остроту. Я должен постараться именно это и сделать, не забывая о том, что мир знал немало историй безответной любви. В Вавилоне и Риме, в Египте и Иерусалиме испокон веков жили мужчины, которым суждено было оставаться до конца дней своих калеками, слепыми, немыми и нелюбимыми. Это было всего-навсего моей маленькой личной трагедией. Мне нужно воспитать в себе чувство меры. Нельзя ненавидеть Эли, который, как и я сам, был всего лишь скорбным странником, вершившим свой путь от лона матери до могильного камня и который вовсе не создан исключительно как инструмент моих мук и страданий. Я выпрямился и направился было обратно к Эли уже в совсем новом разумном расположении духа, как вдруг с другого конца двора донесся пронзительный визг свиньи. Я сделал несколько шагов, побежал, как мог вприпрыжку, к скотному двору, и в свете луны разглядел три темные фигуры, устремившиеся в бегство, как мешки перекинув через плечо нескольких наших свиней. Остальные выбегали из загона через открытую калитку, и как только я прицелился, одна из свиней бросилась мне под ноги, так что я споткнулся, и мой выстрел бесполезно прогремел в воздухе. Почти одновременно раздался выстрел Эли, и индеец, бегущий сзади, с воплем рухнул, а его пленница вскочила и понеслась прочь. Остальные два индейца, бросив свою добычу, кинулись в заросли. Далеко в долине послышались выстрелы, приглушенные расстоянием. Эли мчался изо всех сил, на ходу заряжая ружье, я ковылял вслед за ним. Под сенью деревьев темнота сгущалась, но впереди ясно слышался треск веток и низкорослого кустарника. Затем раздался выстрел и крик, топот бегущих ног, и неожиданно я ощутил — даже не подумал, так как времени на размышления не оставалось, — что это было где-то рядом, чуть впереди или позади меня. Я наткнулся на Эли, сидевшего на стволе повалившегося дерева, по другую сторону которого лежал раненый индеец, извиваясь на земле в предсмертных муках, в то время как по треску и шороху листьев уже далеко впереди, можно было догадаться о местонахождении его товарища.
— Ушел невредимым, — с сожалением констатировал Эли. — Мчался, как гончая собака.
Повернувшись, он ткнул мертвого индейца стволом своего ружья.
Оба выстрела Эли попали в цель. И я посчитал своим долгом сказать, когда мы возвращались назад:
— Свинья сбила меня, как только я прицелился, а то пристрелил бы всех троих.
— Трудно будет нам теперь собрать всех свиней. Лес с желудями прекрасная приманка для них, — посетовал Эли в ответ на мое детское оправдание.
Не успели мы выйти из лесу, как до нас донесся крик Энди:
— Эй! Эй! Где вы? Отзовитесь! Мы откликнулись. Энди аж пританцовывал от ярости и разочарования.
— Вечно я так, — сказал он. (Это было одно из его излюбленных выражений, и Майк однажды даже поклялся, что если ему удастся пережить Энди, то он выбьет эти слова на его надгробье). — Просидеть всю ночь, и именно в ту минуту, когда что-то произошло, заснуть как последняя свинья. Утром мы внимательно рассмотрели тело индейца, оставшегося во дворе; он был довольно жалок на вид, исхудавший и грязный. Его длинные черные волосы слиплись от крови, так как выстрел Эли поразил его в самый затылок. И все же, повернув его на спину, мы увидели на его лице такое умиротворенное выражение, что сердце мое сжалось. Это, без сомнения, был человек, который по-своему наслаждался жизнью. Наверное, где-то его будет оплакивать женщина, по нему будут скучать его маленькие дети. И тут же мне вспомнился Хэрри, столь зверски убитый. Какая жалость! На этой огромной земле хватит места для всех. И все же мы почему-то не оставляем друг друга в покое — если не считать покоя смерти. Правда, подумалось мне, мы захватили их земли — но они ведь толком не пользовались ими.
Худоба индейца, выражение покоя на лице, и то, что вооружен он был только одним ножом, смягчило мое сердце, и я настоял на том, чтобы его похоронили вместе с тем, вторым, которого Эли пристрелил в лесу, что мне, однако, не доставило никакого удовольствия. Второй индеец был свиреп лицом, и мне пришла в голову мысль, что они такие же разные, как и мы. Для нас все они были просто индейцы, но у каждого из них была своя индивидуальность, свои отличительные черты, известные их соплеменникам. Остальные выстрелы этой ночью доносились с мельницы Хэрри. Ни один из них не попал в цель, но Исаак Картер, который уступил место в своем доме Амосу Битону, подобрался к грабителям настолько близко, что поразил одного из них топором, получив при этом ножевое ранение в шею; Тиму Денди удалось схватить одного, «верткого как уж», по его собственному описанию, и задушить его в рукопашной схватке. В обоих случаях нападавших было больше, чем защищавшихся, и мы с радостью убедились в том, что имеем дело с обычным воровством, а не с военными действиями. Потеряв четверых и не получив добычи, индейцы, по нашим предположениям, должны были отступить. И действительно подобных событий больше не происходило.
В ту же ночь Кристина родила ребенка.
— Стрельба помогла, — сказал Майк, поспешно проглатывая свой кофе, прежде чем отправиться на мельницу, чтобы оказать помощь Исааку. — Стрельба справа, стрельба слева — бедняга просто больше не могла это выдержать. Ну и здоровый же этот малый.
Он отправился к Исааку, а Энди занялся делами во дворе, пока Эли и я не позвали его помочь нам собрать всех разбредшихся по лесу свиней. Они рассыпались по всей округе, и, если бы нам не удалось собрать их в тот же день, ушли бы так далеко в поисках желудей и прочей еды, что нам бы уже никогда их больше не увидеть. Мы, разумеется, взяли с собой ружья. С того дня, как был убит Хэрри, все мужчины в Зионе даже на поле выходили с оружием, висевшим на рукоятке плуга. Мне представлялось, что две вещи были неотъемлемыми атрибутами поселенца. И если земля эта когда-либо будет заселена, и станет такой же страной, как Англия с улицами, домами и дорогами, то это произойдет только благодаря этим двум вещам — плугу и ружью. Мы разделились у большой развилки, описывая огромные круги, и криками подгоняли свиней, попавших в наше окружение, по направлению к дому. По сей день я ясно помню то место, где меня подстерегало самое сильное искушение в моей жизни. Я как раз выследил парочку свиней, оторвал их от жадного копошения в траве и погнал к дому, как вдруг услышал выстрел где-то далеко в лесу. Грохот рассек утренний покой, и сердце мое бешено заколотилось. Я помчался к месту, откуда прозвучал выстрел. Затем до меня донесся крик и я удвоил свои усилия. Ветка ежевичного куста опутала мои ноги, я рванул, и, высвободившись, наткнулся на ствол дерева. Тряхнув головой и выругавшись, я обогнул дерево, и увидел Эли, лицо его было белее смерти, ствол ружья занесен, как дубинка, и нацелен на стоявшего прямо перед ним огромного медведя. Видимо, он выстрелил в зверя, но не убил его, а только ранил, при этом не успев перезарядить ружье. Медведь взревел, встал на дыбы, оказавшись при этом на несколько футов выше Эли, так что у того было очень мало шансов нанести опасному хищнику сколько-нибудь серьезный удар. Я видел, как блестели крошечные глазки зверя, подобно острым изогнутым ножам, на передних лапах появились когти. Говорят, что тонущий человек, в последний раз погружаясь в воду, просматривает всю свою прошедшую жизнь, пролетающую в его мозгу раскаленной молнией. Этого я не могу подтвердить, потому как никогда не подвергался подобной опасности, но в этот момент, стоя перед Эли и разъяренным медведем, я словно просмотрел свою будущую жизнь. В долю секунды передо мной открылись две возможности, два пути, каждый из которых имел свой определенный исход. Я мог выстрелить, и Эли вернется к Линде и, возможно, переживет меня. Я мог повернуться и тихо отойти в сторону, не мешая медведю обрушиться на Эли и покончить с ним — то есть, расправиться с ним, как всякий хищник расправляется со своей жертвой. И через неделю Линда стала бы моей. И никто не посмел бы осудить вдову за то, что она связала свою жизнь с другим человеком. Линда будет лежать у меня на груди, я буду заботиться о ней и любить ее. Никто здесь, в Зионе, не мог стать моим соперником. Я нравился ей. Нет сомнения в том, что она принадлежала бы мне.
Я любил ее так долго! Но именно поэтому я поднял ружье и выстрелил, тщательно прицелившись, в сверкающий глаз зверя. Клок окровавленной шерсти отлетел мне в лоб, и не было крещения более очистительного. «Я предстану перед ней с чистой душой», — подумал я.
Эли вытер пот смертельного страха со лба. Он трясся как осенний лист. — Слава Богу, — дрожащим голосом произнес он, — что на сей раз никакая свинья не бросилась тебе под ноги, парень. Ты первый, кого я должен поблагодарить, после самого Господа Бога.
— Интересно, — бойко возразил я, — что именно мог бы сделать Господь Бог, не будь здесь меня.
И сказав это, я осторожно хихикнул.
— Мистер Филипп, — серьезно ответил Эли, снова вытирая пот с лица, есть еще много вещей, которые вам нужно уяснить.
Больше мы к этому не возвращались.
Следующей новостью было прибытие Ральфа Свистуна. Он привез все, что ему было поручено, даже письмо для мистера Томаса от Альфреда Бредстрита. Он доставил нам соль, иголки, порох и запал. Мне он привез Голубку, любимую мою кобылу, а также кое-какие растения для огорода Линды и моего фруктового сада.
Но вернулся он один. По всей видимости, Саймон напился где-то в таверне Бидлза, дойдя до исступления после своего долгого воздержания от алкоголя, и завязал ссору, причины и результат которой было трудно понять из сбивчивого рассказа Ральфа. Как бы там ни было, завязалась драка, противник упал головой на каминную решетку, размозжил себе череп и умер на месте. Саймон, был обвинен в убийстве, и только благодаря своему артистическому мастерству, — ему удалось притвориться мертвым, после чего его унес рыдающий Ральф, — он избежал ареста. Выбравшись из таверны, Ральф поспешил на пристань, и отдал половину денег, вырученных от продажи шкур, капитану, который согласился увезти Саймона. Ральф вернулся в четверг. К субботе уже всему селению стало известно, что когда Файнеас Пикл, явившись на обед домой, объявил, что цыган вернулся без брата, Магитабель потеряла сознание прямо за столом, а уже в воскресенье всем стало понятно, что девушка ждет ребенка.
Она не присутствовала на собрании, которое проводилось в старом бараке, но там были все жители нашего поселка, и мистер Томас долго молился за «нашу юную сестру, которая пала в тяжком грехе, что, по завету Господню должно быть перенесено на душу еще не рожденную». Живя под одной крышей с братом ее сообщника по греху, я, естественно, был в неведении, и оглядываясь по сторонам, пытался догадаться, кого он имеет в виду. Поймав смущенный взгляд Ральфа, и заметив отсутствие Магитабель, я сделал собственные выводы. С нетерпением дождавшись окончания собрания, я поспешил к Ральфу.
— Ты негодный глупец, — с горячностью набросился я на него. — В чем дело? Почему ты не сказал мне?
Ральф с шумом втянул носом воздух и, приоткрыв рот, нетерпеливо вздохнул.
— Вы, старейшина, хозяин, и Пикл тоже. Мне не хотелось ссорить вас. Я сделал, что мог. Я предложил ей пойти со мной в церковь — что еще я мог сделать? Но она обезумела — все они обезумели. Ну вот и все.
— Отвечай на мой вопрос, — приказал я. — Так что, Магитабель Пикл ждет ребенка от Саймона?
Он кивнул.
— Где она?
— Мистер Пикл выгнал ее. Она в доме на мельнице. Я отвел ее туда.
— Когда?
— Вчера ночью. Когда мистер Пикл выгнал ее.
— Кто еще знает об этом?
— Ну, все знают.
— Какого же черта, я ничего не знаю?
— Я же объяснил, — сказал Ральф, издав очередной нетерпеливый вздох. — Никто не хотел, чтобы вы знали.
— Почему?
— Ну… Я просто думал, что вы сделаете что-то неразумное, а Пикл боялся, что вы будете нападать на него, зная, что вы недолюбливаете Кезию, то есть, я хотел сказать, миссис Пикл. А мистер Мейкерс сказал, что у вас неправильные идеи. Ну видите…
— Ты просто дурень, — снова выругался я. — И сколько по-твоему, я мог оставаться в неведении? Я все-таки был о тебе лучшего мнения. Оставил бедную девушку одну в таком страшном месте.
— Я же предложил жениться на ней. Ни один мужчина не мог бы сделать для нее больше. А остаться с ней там и еще больше опозорить ее имя — разве я мог?
— Ты мог обратиться прямо ко мне! Но у тебя, как у большого ребенка, ни капли здравого смысла. Стой здесь и не сходи с места, — строго велел я. Эли, который замешкался в дверях, чтобы поговорить с мистером Томасом, поравнялся со мной, и я положил руку ему на плечо, знаком привлекая к себе внимание. Из-за его громадной фигуры выглянуло улыбающееся лицо Линды, приветствовавшей меня, но в это утро даже ее улыбка не вызвала у меня радости.
— Эли, — начал я. — Ты слышал о Магитабель Пикл? Я имею в виду, где она? Ты знаешь, что отец выгнал ее из дому?
— Да, — ответил Эли. — И правильно сделал. Я бы тоже не потерпел блудницу под своей крышей.
— Но она не блудница. Интересно, доводилось ли тебе когда-нибудь встречать блудницу. Если да, то ты должен был бы знать, что с ними подобных вещей не случается. Она просто несчастная девушка, влюбившаяся в человека, которого не одобрили ее родители. Она не может оставаться одна в таком жутком месте.
— Ей не место в Зионе вообще, — категорично отрезал Эли. — Я полностью согласен с Пиклом. Ее нужно гнать, как Агарь.
— Бог ведь помог Агарь, — парировал я. — И эта девушка должна получить поддержку. Я поговорю с Пиклом, я созову собрание.
— Опростоволосишься, парень, — произнес Эли тоном дружеского предупреждения. — Это христианское общество, а она совершила смертный грех.
— Она совершила его не одна, — начал было я, но Эли упрямо выставил челюсть.
— Пойдем, жена, эти речи не для твоих ушей.
Я видел, что Линда что-то прошептала мне одними губами, мы обменялись взглядами. Я не понял ее, думая, что она просит меня уступить. Но она повернулась и, сложив ладони, произнесла четким срывающимся голосом:
— Я думаю, что Филипп прав, Эли. Никого нельзя оставлять на мельнице одного.
— Пошли домой, ты сама не знаешь, что говоришь, — ответил ее муж, и с силой, которую он на моих глазах никогда не применял к ней, схватил ее за руку и потащил прочь.
С того дня, как Файнеас Пикл обосновался у Прохода, на собрания он приезжал в повозке, на которой помещалось четверо человек спиной к спине. Впереди сидел он с Кезией, сзади обычно сидели Магитабель и Мэри. В это утро Мэри одна взбиралась на повозку, а Кезия укутывала свои костлявые колени пледом, когда я прибыл к ним во двор.
— Пикл, — начал я. — Хочу сказать вам кое-что.
— Ну, — отозвался тот, с видом, явно свидетельствующим о том, что он прекрасно знал, о чем пойдет речь.
Мне было крайне неприятно, что, стоя внизу под его повозкой, я вынужден глядеть на него снизу вверх.
— Это по поводу Магитабель… как вы, наверное, понимаете. Полагаю, что вы очень расстроились и разозлились, но поверьте, все это не так страшно. Она потеряла любимого человека, она ждет ребенка. Дайте же ей хотя бы тепло родительского дома и поддержку близких людей.
Конечно, глупо было с моей стороны начать просить в присутствии Кезии. Файнеас, который никогда не отличался властностью, полностью находился у нее под каблуком. И теперь он не проронил ни слова, только весь сник и начал вертеть в руках поводья, предоставив Кезии возможность отвечать.
— Ясно как день, почему вы, мистер Оленшоу, так хлопочете за нее. Ее кавалер был ваш человек, а каков слуга — таков хозяин. Но истинные христиане непримиримы к прелюбодеянию, даже если оно прикрыто красивыми словами. Трогай, Файнеас.
— Нет, постойте, — настаивал я.
Прихрамывая, я подошел к голове упряжки, так что, трогаясь, он неизменно должен был наехать на меня. Не обращая внимания на Кезию, я не спускал глаз с бледного лица Файнеаса, с которого не сходило выражение загнанности и растерянности, и я решился пустить в ход свой последний аргумент.
— Мачехи — это дело известное, — сказал я. — Не слушайте ее. Подумайте о родной матери бедной девочки. Что сказала бы она? Даже если девушка оступилась, ведь отправив ее одну в столь страшное место, вы ничуть не исправили ситуацию. Ральф Свистун говорит, что женится на ней, и думаю, что это не такой уж плохой выход. Помню, что даже в Библии есть что-то по этому поводу. Поезжайте туда сейчас же, заберите ее домой, накройте обед и обсудите все это. Сделайте это, Пикл!
По выступающим напряженным скулам разлился бледно-розовый глянцевый румянец. Он так сжал поводья, что побелели костяшки пальцев. — Вы неплохой, мистер Оленшоу, но в этом случае всякая мольба — это дьявольское оружие. Вы ведь знаете Библию, так что лучше перечитайте то, что там сказано по поводу блудниц и обольстителей, и помните: те, кто проявляют терпимость к этому греху, становятся такими же грешниками, даже хуже. Что касается матери этой девицы, то она была порядочной женщиной, не в пример дочери своей. И я благодарю Бога за то, что она не дожила до этого дня. Она сказала бы то же, что и я: что посеешь — то пожнешь. Пошла, Брауни.
Я отпустил гриву лошади и отступил назад. Ральф покорно стоял там, где я оставил его.
— Возьми мою кобылу, — приказал я. — Отправляйся на мельницу и без девушки не возвращайся. К твоему приезду мы накроем стол к обеду.
Джудит поставила на стол еще один прибор, я наполнил вазу яблоками и изюмом, который Ральф привез из Салема. Но все мои надежды утешить убитую горем Магитабель рассеялись, как только я увидел ее. Она всегда казалась мне существом бледным и бесцветным, но в тот момент ее можно было сравнить с вымокшей кухонной тряпкой. Веки ее были совершенно прозрачные и вместе с тем распухшие настолько, что она едва видела сквозь узкие щелочки, лицо приобрело землистый оттенок.
Однако внешность ничем не выдавала ее положения, и я никак не мог объяснить себе, почему она решила открыть свою тайну так поспешно. Что, это просто паника? Или женщины всегда суетятся по такому поводу? Она села на стул, который я ей заботливо подставил, приняла тарелку, полную еды, которую поковыряла ножом и сразу же отставила в сторону, и в ответ на мой вопрос, не хочет ли она чего-либо другого, произнесла:
— О нет, спасибо, — и погрузилась в скорбное молчание.
Все общество за столом было охвачено страшным напряжением, и любое замечание, произнесенное, чтобы разрядить обстановку и восстановить непринужденную беседу, звучало как-то неестественно и натянуто, что усугубляло ситуацию. Бедняга Майк с выражением глубокого сочувствия на смешном обезьяньем лице долил в ее стакан воды, которую она тут же жадно выпила, и при виде слез, снова заструившихся по бледным щекам, утешительно произнес: «Ну-ну!». Но его слова не возымели эффекта, и через несколько минут мы отложили в сторону ножи и вилки и сидели, беспомощно глядя друг на друга. Наконец, я взглядом приказал Джудит встать и проводить девушку в комнату, которую они должны были отныне делить.
Энди, вечно голодный и жадный до еды, сразу потянулся к блюду с овощами и наполнил до краев свою тарелку. Мы снова взялись за приборы, ощутив невольное облегчение.
— Бедняжка, — сказал Майк, — женщинам всегда достается, это уж точно. Был бы твой юный братишка здесь, я отправился бы к старику самолично.
— Саймон не виноват, — ответил Ральф, смущенно поеживаясь на стуле. — Он ее и вправду любил, хотя Бог только знает за что. Но любил ведь, и вечно околачивался возле Прохода с букетиком цветов. Отдал ей самую лучшую шкуру, которую добыл. И он ни за что не уехал бы, если бы Пиклы не отвадили бы его так, будь они неладны все. Никогда не видел, чтобы Саймон плакал, но однажды ночью он завыл как дите малое. Квакеры все такие путевые и богонравные, но по мне так лучше безбожники.
— Безбожники тоже могут многое, — ответил я, вспоминая своего отца. — Эти люди приписывают Господу Богу свои мысли и представления и порочат его.
— И вас опорочат, хозяин, — сказал Энди. — Вы старейшина, не забывайте. И они не проглотят, что один старейшина приютил ту, которую прогнал другой. Мизззтер Томаззз скоро будииит ззздесь. И он объяззнит вам, что, кто призззрел грежжжника, тот грежжжник и езззть.
Передразнивая протяжный эссекский акцент мистера Томаса, Энди хотел развеселить нас, но никто не улыбнулся.
— Я построил этот дом большим и просторным, и мне решать, кто будет жить под этой крышей, а не мистеру Томасу, — отрезал я. — Его долгом было бы заставить Пикла принять девушку домой.
— О Боже упаси, — с чувством воскликнул Майк. — Не забывайте о Кезии. Ни один раб не позавидует участи девушки, если она вернется в дом после всего этого.
— Здесь ты прав. Думаю, что лучше всего ей выйти замуж за Ральфа если ее устроит такой выход.
— Или за меня, — вставил Майк с шутливым подмигиванием. — Мне бы очень подошло, если бы крепкий мальчонка был мне подмогой на старости лет. Ставлю десять против одного, что будет мальчик, дети любви почти всегда мальчишки.
— Я бы не обижал ее, — заверил Ральф очень просто, не обращая внимания на это замечание.
Предсказание Энди не замедлило сбыться. Вечером того же дня Пикл и мистер Томас прибыли ко мне, правда без Кезии, чему я был несказанно рад. Я принял их подчеркнуто любезно, стараясь создать дружелюбную атмосферу. Энди взял лошадей, а я провел гостей в зал, где предложил угощения, от которых они отказались.
Было видно, что они чего-то выжидают. Пикл, конечно же, начал первым: — Мы слышали, девица у вас, мистер Оленшоу.
Когда я кивнул в ответ, он вздохнул и замолчал. Через несколько мгновений Джудит привела Эли, и я понял, что затевалось серьезное дело.
— Ну, — начал я, облегчая задачу. — Вы пришли по поводу Магитабель, я полагаю. Надеюсь, чтобы забрать ее домой.
— Честно говоря, нет, — ответил мистер Томас, бросив многозначительный взгляд, полный хитрости и коварства. — Старейшина, который знает вас с самой юности, отец провинившейся девушки, наставник ваш, все мы пришли к вам с предупреждением, что вы совершаете величайшую ошибку. Страшную оплошность. Вы сами молоды и холосты. Тут может пострадать ваша репутация. Может, хоть это вас остановит, если справедливость сама по себе ничего для вас не значит.
Прежде чем я успел ответить, вмешался Эли со своим тяжеловесным красноречием, которое всегда было у него наготове, чтобы уговаривать и увещевать.
— Ты молод еще, парень, как сказал мистер Томас. Мы все здесь старше тебя, опытнее. Это все нужно пресечь на корню. Нужно покарать самое первое злодеяние, чтобы остановить путь порока. У нас в селении много других молодых женщин, коварный искуситель только и поджидает момента, чтобы совратить их с пути истинного. И только сделав наказание достаточно суровым, мы сможем удержать их от греха. Магитабель Пикл, отвергнутая своей семьей, сосланная на мельницу, чтобы там осмыслить свой проступок и ждать своего часа, не будет слишком соблазнительным примером для подражания. Магитабель Пикл, торжественно возвращающаяся в селение на лошади мистера Оленшоу, в сопровождении одного мужчины, при гостеприимстве другого, и сочувствии еще двоих, которые считают, что с ней слишком жестоко обошлись, — согласитесь, это уже совсем другое дело. Да соверши она что-то благородное или добродетельное, вряд ли заслужила бы такое хорошее обращение. Разве ты не ПОНИМАЕШЬ, парень, что это первый откровенный грех, с которым мы столкнулись на новом месте? Мы ОБЯЗАНЫ покарать прегрешение столь жестоко, чтобы любая самая легкомысленная девица в момент соблазна остановилась и напомнила себе: «А что постигло Магитабель Пикл?» — и это поможет ей преодолеть искушение. Разве не стоит пожертвовать ради этого слезами всего одной женщины? Женщины слабые созданья, их нужно охранять, ограждать от всего, не давать им возможности преступить черту.
От такой страстной проповеди у него перехватило дыхание, и прежде чем продолжить, он сделал глубокий вдох, а я воспользовался этой паузой:
— В отличие от всех других грехов, Эли, этот обрушивается на саму грешницу, она-то и страдает больше всех. Что бы вы ни сделали, какое бы наказание ни изобрели, это не будет страшнее мук деторождения, о которых женщина вряд ли забывает в момент искушения. И девушку, идущую на этот риск, не остановит пример Магитабель Пикл. Тут есть еще и другой момент. Спросите себя сами, все до одного, какова ценность добродетели, противостоящей соблазну лишь под страхом грядущего наказания? Мне это кажется не столь похвальным, равно как и искоренение одного зла при помощи другого. Это не кража, не убийство. И девушка ведь не отпетая блудница. Если бы ее отец не отверг Саймона Свистуна с презрением, которого он сейчас должен устыдиться, девушка стала бы уважаемой замужней дамой, счастливо ожидающей рождения ребенка, как любая другая женщина в Зионе. Я посмотрел на своих слушателей. Три лица передо мной напоминали маски: каменная — у Эли, из мягкой кожи — у мистера Томаса, из белого мела — у Пикла. Я понял, что слова мои не произвели ни малейшего впечатления. В отчаянии я повернулся к Эли, вкладывая в свои слова столько силы и энергии, что почувствовал физическую усталость.
— Эли, вспомни Маршалси и те дни, когда вы умоляли моего отца проявить терпимость, прислушаться к вам и изменить свою точку зрения. Сегодня вы находитесь на месте моего отца. И я прошу вас быть терпимыми и пересмотреть свое решение.
Эли ущипнул себя за бороду, и на какое-то мгновение мне показалось, что я убедил его.
— Не понимаю, с чего бы вам так хлопотать из-за этой девицы. Какое вам до этого всего дело.
— Такое же, как и до способа земледелия в Маршалси. Не мое ведь благосостояние зависело от земли в Светломоре, правда?
Здесь я явно перестарался.
— Мне начинает казаться, мистер Филипп, что вам просто всегда хочется противоречить, неважно по какому поводу. Либо у вас просто несговорчивый характер, либо вы что-то имеете против кого-то из нас, как и против своего отца, что и подталкивает вас отрицать все, что мы стараемся делать во имя общего блага.
— А может, у него есть другое основание, гораздо более серьезное и, заметьте, тайное, чтобы стать на защиту женщины, с которой он на глазах других даже словом не обмолвился?
— Закройте свой грязный рот, — не выдержал я, резко повернувшись к уэльсцу. Поднимайтесь все и вон отсюда из этого дома, вы оскверняете его. Старик встал со стула и направился к двери.
— Поторапливайтесь, — крикнул я, — если не хотите, чтобы вам помогли. Эли и Пикл тоже поднялись. У Эли хватило выдержки положить ладонь мне на плечо и обратиться ко мне, как к норовистой лошадке:
— Спокойно, — сказал он. — Спокойно.
Я резким жестом освободился от его прикосновения.
Пикл, самое заинтересованное лицо из всех присутствующих, наконец произнес свои первые слова:
— Мистер Оленшоу, я приехал забрать эту женщину… Мистер Томас считает, что наказание колодками поспособствует покаянию несчастной и послужит предупреждением для других, и я, а также вся моя семья, готовы принять этот позор. А вы услышали из его уст как раз то, что станет общим мнением, если будете упорствовать в своем ложном представлении о доброте и добродетели…
— Только ваш грязный разум мог породить такие предположения, и Бог миловал, в Зионе таких, как вы, не так уж много. А дочь ваша останется здесь навсегда, если пожелает. И имейте в виду: если вздумаете применить силу, чтобы забрать ее, я тоже буду оказывать сопротивление. Доброй ночи. К этому моменту вся компания добралась до входной двери, и я крикнул Энди, чтобы тот подал лошадь мистера Пикла. Эли бросил на меня неодобрительный взгляд и пошел прочь сквозь заросли.
— Это был удар ниже пояса, — громко произнес Энди, большим пальцем указывая на мистера Томаса, который взбирался в телегу Пикла.
— А ты откуда знаешь?
— Мы все были в коридоре, и подслушивали через щель в двери.
— Вы просто гнусные шпионы в таком случае, — резко бросил я.
— Ну, сначала спустилась Магитабель, и так разрыдалась, что Джудит пришлось тоже подойти, потом мы все присоединились, так хорошо все было слышно. А потом я испугался, что вы услышите рыдания девушка, и Джудит отвела ее наверх.
— Это надо было сделать с самого начала. Ей-то меньше всех надо было все это слышать.
Я направился в кухню, где Джудит готовила ужин. Она подняла глаза к потолку, показывая, что Магитабель у себя наверху, и сказала:
— Она успокоилась, когда я сказала, что вы не собираетесь выгонять ее.
Итак, ничего не подозревая, мы уселись ужинать, после чего закурили сигары и принялись обсуждать происшедшее, решив что со временем все постепенно забудется.
Наконец я вытряхнул свою трубку и попросил Джудит приготовить для страдалицы поднос с хлебом и молоком, решив сам отнести это ей со словами утешения и уверения, что она может рассчитывать на мое гостеприимство, сколько ей будет угодно.
Я велел Джудит уложить еду на наш лучший голубой поднос, а сам достал одну из серебряных ложек Натаниэля с изображением апостола на ручке. Женщины придают значение таким вещам. Проковыляв по лестнице, я постучал в дверь. Ответа не последовало, и только чтобы удостовериться, что девушка спокойно спит, я приоткрыл дверь и осторожно заглянул внутрь. Свеча догорала и чадила, но света было достаточно, чтобы разглядеть пустую кровать со смятой постелью.
Я громко позвал: «Магитабель! Магитабель!» Никакого ответа, только Джудит откликнулась из кухни:
— Вы звали меня?
— Она исчезла, — сообщил я.
Мы тщательно обыскали весь дом, но безрезультатно. Тогда, засветив фонари, мы вышли во двор и начали звать девушку. Мы направились к дому мельника, и, совершая это ночное путешествие, стучали в каждую дверь с вопросом: «Вы не видали Магитабель Пикл?». Никто ничего не знал. И как только рассвело, Ральф и Майк, вернувшись к реке, обнаружили возле мельницы тело несчастной утопленницы.
Они принесли ее в наш дом, обмякшую, с водорослями в спутанных волосах, с лицом, измазанным зеленоватой жижей. Джудит обмыла тело и нарядила покойницу, пожертвовав для этого одно из своих летних платьев. Я сообщил печальную новость Пиклам, и мистеру Томасу, и Эли тоже, но ответа не последовало. На второй день, я послал за главой совета с вопросом: «Как насчет похорон?». Он дал мне понять, что, по его мнению, даже речи о похоронах быть не может. «Самоубийство — это смертный грех», сказал он. Итак, мы с Энди сами смастерили гроб, и, уложив в него тело, я поглядел на лицо погибшей девушки. Я начал понимать, что нашел в ней Саймон. Притягивала ее бледность, хрупкость и беззащитность, особенно это стало очевидно теперь, когда смерть стерла красные пятна с заплаканного лица, оставив только выражение покоя.
Мы сделали могилу в тени деревьев на моей стороне реки, и я произнес все, что мог припомнить из похоронной молитвы, прежде чем предать тело земле. Мы подровняли надгробный холмик, после чего я сказал:
— Никогда ноги моей не будет на собрании, пока мистер Томас занимает свой пост.
Майк водрузил на голову свою истрепанную шляпу и произнес в ответ:
— И за это уже можно сказать спасибо.
Мы собрались было уходить, как с другого конца лужайки донесся шорох, и, повернувшись, я увидел Линду, запыхавшуюся от бега. В руках она держала крошечный букетик цветов шиповника, лаванды и два прибитых морозом бутона розы.
Когда я оглянулся, то Майка и остальных уже не было рядом, они скрылись за деревьями, и мы с Линдой остались вдвоем. Она сделала шаг вперед и положила скорбное подношение на могилу. Когда она склонилась, я заметил, как две слезы упали и сразу же растворились в свежей влажной почве.
Пахло свежевскопанной землей, и запах этот смешался с ароматом шиповника — сочетание, которое мне не забыть до конца своих дней. Линда медленно достала платочек и промокнула глаза.
— Если Эли узнает, что ты пришла и принесла цветы… — начал я срывающимся голосом.
— ЕСЛИ он узнает, — повторила она с металлом в голосе, который вдруг прозвучал, как голос чужого человека. — Не обязательно ему обо всем знать. И благодаря тебе — это мои собственные цветы. — Она посмотрела на могилу снова и печально сказала: — Жаль, что я не знала ее близко, так, чтобы она могла поделиться со мной. Я бы могла остановить ее.
— Если бы только она рассказала все нам, — ответил я, не сводя глаз с линии черных волос, обрамлявших белоснежное лицо, — мы сами могли бы остановить ее.
— Конечно, Филипп, ты бы смог, ты такой великодушный. Но другие не стали бы этого делать. Они бы только подтолкнули ее. Но я не это имела в виду. Я могла бы не допустить самой причины. Можно не иметь ребенка, если не хочешь. О, конечно, у меня близнецы, и я очень люблю их сейчас, но сначала я просто в ужас пришла. А больше у меня нет детей, правда ведь? И не будет. И это не Эли виноват. Он хотел бы целую дюжину, как у Якова или кого-то там еще. Иногда он недоумевает, в чем дело. Я вижу. Но есть у меня кое-какой секрет, или, по крайней мере, был до сих пор. Ведь с тобой так легко разговаривать, что это просто опасно. Ты единственный в Зионе, у кого есть сердце. У остальных вместо сердца камень с вбитыми на нем десятью заповедями.
— Да больше, чем с десятью, там ведь ничего не сказано о том, что на месте нового поселения нельзя курить, пить и пропускать службу. И все же я полагаю, что эти люди довольно искренни в своих убеждениях. И могу признать, что они действительно составляют духовное единство — они честные, преданные и трудолюбивые, что уже немало. Единственный, кого я по-настоящему не принимаю, это…
— Эли? — попробовала подсказать Линда, перебив меня.
— О нет, я не согласен с ним, кажется, по любому вопросу, но у меня нет неприязни к нему. Это скользкий мистер Томас. Он был очень груб со мной в воскресенье, и не скоро я смогу это забыть и простить.
— Видишь ли, он выступил против Эли в деле с Кезией, и я думала, я искренне надеялась, что Эли поссорится с ним после этого. Но он просто сказал: «Томас делал, как счел справедливым», и на следующий же день они уже были в хороших отношениях.
— Это потому, что Эли доверяет ему, думает, что он богопослушный. Он никогда не заподозрит мистера Томаса в каком-нибудь злом умысле. Если бы это был я…
— Он так же терпим и к тебе, Филипп. И ты, наверное, знаешь это. Он пришел домой в это воскресенье и сказал, что ты просто очень заблуждаешься, но ты искренен и твои ошибочные идеи — результат порочного воспитания.
— Спасибо, Линда, за эту утешительную новость. Теперь я буду спать спокойно по ночам! Такого рода терпимость чертовски благодетельна, не так ли?
Ее лицо снова напряглось, как в тот вечер, когда я пытался открыть ей глаза на своего отца. Странно было наблюдать это лицо, которое изменилось, стало старше, и все же сохранило те же черты.
— Нет, Филипп. Благодетельность — это не для него. Он узколоб и фанатично религиозен, это мне уже сейчас стало понятно. Он непоколебим и неумолим по отношению ко многим вещам. Но ему недоступна злоба и гордыня. А может, и да? Не знаю. Думаю, что я не совсем объективна к нему. Видишь ли, в те жуткие времена, когда я осознала, что все твои слова об отце правда, Эли казался мне — понимаю, насколько глупо это звучит, — казался мне чем-то вроде Бога. Вся моя жизнь, с тех пор как мне исполнилось двенадцать лет, протекала рядом с безумным стариком, с одной стороны, и толпой негодяев, с другой. В нашем доме толпились мужчины, которым мы были должны деньги. Твой отец показался мне совсем другим, таким добрым. Теперь я думаю, что он оказался хуже всех. После этого, Эли, который решил жениться на мне только потому, что увидел меня в порванной ночной рубашке, — предстал передо мной как человек из совсем другого мира. Это было как очищение, Филипп, будто с меня смыли грязь. Ты понимаешь?
Она повертела в руках прядь волос, затем сказала:
— Знаешь, Эли строг, но справедлив, он не приходит домой в плохом настроении, что бы не произошло. А в таком месте, как это, нужны именно такие люди, правда ведь? Он большой и сильный, он не боится ничего. Конечно, я не достаточно хороша для него. Я обманываю его, он говорит, что я порчу детей, и в конце концов мыслю по-мирскому.
— И слава Богу за это. Нам нужно почаще встречаться и развивать наше мирское мышление.
— Я навещу тебя при следующем же визите Кезии к нам. Она не простила Эли и приходит только, когда его нет дома, но она обожает малышей, особенно шалуна Джеймса, и хотя ненавидит меня, это не может удержать ее на расстоянии от них. Теперь она обязательно захочет прийти. Прощай, Филипп. Улыбнувшись, она чопорно натянула накидку на плечи, быстро преодолела расстояние от могильного холмика до края лужайки, и я узнал ее летящее движение грациозной ласточки. Легкая поступь вернулась, потому что рядом не было Эли.
Когда она скрылась из виду, я присел на пень, закурил трубку и начал обдумывать все, что она сказала. Было совершенно очевидно, что они с Эли не пара, не единомышленники, но она дала мне понять, что все еще находится во власти его сильной индивидуальности. И что было еще более очевидным — и более печальным — это полное неведение относительно моих чувств к ней. Этот прямой взгляд, откровенность разговора не оставляли ни малейших сомнений. Почему, задавался я вопросом, она никогда не догадывалась ни о чем, не слышала в моих нарочито небрежных словах пылких признаний, никогда не видела, как пульсирует кровь в моих жилах, какой страстью проникнуты мои взгляды? Впрочем, слава Богу, что не догадывалась. Так было легче. Одно только неосторожное слово, неуместный жест — и вся наша дружба, которая была единственным звеном, связывающим нас, все это ушло бы навеки. Я еще немного поразмышлял над невозможностью дружбы между мужчиной и женщиной. Вот, Джудит, например, никогда уже не будет моим другом. Она может умело и ловко заправлять у меня на кухне. Может вспылить и сказать мне что-нибудь резкое, пронзить меня презрительным взглядом или словом, но эта отчужденность, раздражение и насмешка не разделяли нас так, как фраза: «С тобой так легко разговаривать, что это просто опасно».
Я ощутил глубокое уныние. Это были не просто сумерки души, которые трудно определить словами, а состояние тела, когда замедляется пульс, сосет под ложечкой, холодеют конечности. Я выругался про себя, встряхнул трубку и встал. Но прежде чем уйти с печального места, я бросил прощальный взгляд на цветок, лежащий на могиле Магитабель, и вспомнил руки Линды, потрескавшиеся и загрубевшие от холода, покрытые сеточкой морщин, в которые прочно въелась земля. И память больно пронзила меня еще раз, неоспоримо подтверждая, что никакие разочарования, никакие слова о силе и энергии Эли, не могли поколебать и изменить меня. Я любил ее.
Я направился к своему дому и застал там Джудит Свистун, старательно рассыпавшую все наши запасы соли по контуру огромного креста, нацарапанному на полу опустевшей комнаты, откуда недавно вынесли тело несчастной девушки. Я не сводил с нее глаз. Соль была драгоценным продуктом, который бережно хранился и очень экономно расходовался, поэтому я не сразу поверил собственным глазам.
— Это что еще за новая идея? — поинтересовался я, убедившись, что это действительно соль, которая уже начала подвергаться уничтожительному действию влажного пола.
Джудит выпрямилась и откинула со лба прядь черных волос, падавших ей в глаза.
— Вы же не хотите, чтобы ее призрак бродил здесь, правда? — резко бросила она.
— И ты думаешь, это поможет?
— Я уверена.
— Что за чушь! — воскликнул я. — Прекрати портить соль, слышишь? У нас ее и так не слишком много. С чего бы ей беспокоить нас, если бы она даже и могла. Мы сделали для бедняжки все, что было в наших силах.
Не обращая ни малейшего внимания на мое возмущение, Джудит положила последнюю горсть на перекладину креста и прикрыла посудину крышкой.
— Не знаю никаких «с чего бы, почему бы», — отрезала она тоном, не терпящим возражения. — Я только знаю, что она наложила на себя руки. И знаю, что мы здесь останемся надолго, и если сделаем все правильно, то спокойно пройдем наш путь.
По какой-то непонятной причине ее последние слова прозвучали в моем сознании, как предвестник судьбы. Наверное, дело было в незатейливости и простоте, или же это «пройдем свой путь» было так неожиданно в ее устах. «Мы пройдем наш путь». Это прозвучало как провозглашение необратимого закона.
Я забыл о расточительности и о той невозмутимости, с которой девушка продолжала разбрасывать соль после моего строгого запрета. Взгляд мой упал на открытое окно, где брезжил зимний закат. И передо мной, как огромная карта, раскрылся весь мир. И на этой земле, под этим сводом, подобно муравьям, копошились люди. От них отделилась небольшая группка, которая отважно пересекла океан и преодолела тяжкий, полный опасностей путь, достигнув своей цели. Среди этих существ выделились трое — муравей Эли, муравей Линда и муравей Филипп. И я подумал, что это просто чудо: на всей колоссальной земле, из всех живущих на ней, именно эти три мельчайших атома столкнулись в пространстве.
Было ли это запланировано? Задумано? Предопределено? Если да, то кем? Каким-то далеким существом, которое, наверное, устав от своего всесилия и вездесущности, ничему уже не удивляется. Видимо, оно просто попыталось приукрасить бесцельность своего существования постановкой вот такого кукольного спектакля. Наверное, эта скоротечная, полная забот жизнь, которую мы, куклы, считаем важной, исполненной великого смысла, есть не более чем мимолетное развлечение богов. Затем мысль моя сделала очередной скачок, и я перенесся обратно в этот мир — к этому небу, к этим людям, с их надеждами, трудами, устремлениями, бедами и чувствами, несущими их по склону вечности, делая их не более весомыми или значительными, чем листья, дождем опадающие с деревьев. Тогда какое значение имеет моя любовь к Линде или ее брак с Эли? Ничто, ничто в мире не имеет никакого значения.
— Хозяин, что вы там увидели?
— Ничего, — ответил я. — Совсем ничего. И вернувшись к действительности, я спокойно произнес: — Что я могу там увидеть, глупое ты созданье? Тело Магитабель покоится под деревом у реки, а призрак ее, то есть душа, вернулась назад к Богу, создавшему ее. Прикрой окно и уходи отсюда.
Спускаясь вниз под тревожным взглядом Джудит, не сводившей с меня глаз, я думал, что мы бессознательно цепляемся за идею Бога, потому что без мысли, без веры в идею, предначертание, план, в направляющую десницу Господа, ведущую нас, управляющую нами, все кажется ужасающим и бессмысленным. Но преодолевая последнюю ступеньку, я пришел к выводу, что это вовсе не обязательно должен быть тот суровый Иегова, которого проповедует Эли. И до него ведь были боги, и будут еще и после него, и каждый человек создает себе свое божество.
— Теперь по одной солонке на стол, и то не полной, — распорядился я через плечо.
— Да, хозяин, — отозвалась Джудит, на этот раз без всякой насмешки в голосе.
В начале января Ханна Райт родила ребенка, так и не узнавшего своего отца Хэрри Якова. Ему суждено было расти не только сиротой, но и безвредным деревенским блаженным. Как только Ханна стала на ноги, она объявила о своем намерении вернуться на мельницу и продолжать дело погибшего мужа. Двойная трагедия этого жилища, уже не таила в себе ничего более ужасного, чем пережитое, для этой женщины, вечно угрюмой и преждевременно состарившейся. — В этой бабенке хорошее нутро, несмотря на наружность, — с восхищением отметил как-то Ральф. Вскоре, когда вечера стали не такими темными, он, поспешно проглотив ужин, находил себе какое-то срочное дело и убегал из дому. И однажды смущенно признался, что помогает Ханне на мельнице. Это ведь не женский труд. Мы все понимающе заулыбались, и начали следить за развитием событий. Пришла весна, сопровождающаяся напряженными полевыми работами, и несущая беспокойство и неудовлетворенность желаний. Были мгновения, когда любовь охватывала меня при виде дерева, усыпанного набухшими почками будущих плодов, когда она звучала в самом пении птиц.
Черномордые овечки принесли свой второй выводок длинноногих пушистых ягнят. И это было не единственное пополнение. Люси Стеглс и Мэри Картер тоже родили. И то ли весна, то ли что-то еще повлияло на ранее отвергнутого Джудит Джейка Крейна, но он женился на Эдит Ломакс, которая буквально на глазах в один день из тихой, вялой, бледнолицей девицы превратилась в розовощекую и жизнерадостную молодую жену. Все это время я держал свою клятву и не переступал порога дома собраний. И все мои домочадцы, с радостью пользуясь этим оправданием, следовали моему примеру. Ральф рано утром по воскресеньям направлялся на мельницу, чтобы присмотреть за Хэрри Яковом, пока Ханна была на собрании. Его уход за ребенком заключался в том, что он усаживал малыша на мешки, а сам принимался за работу. По вечерам он приходил домой, пыльный и уставший, но весело напевал. Однажды Майк, как бы между прочим, поинтересовался, когда он собирается жениться на Ханне.
— А я вовсе не собираюсь на ней жениться, — последовал довольно резкий ответ.
— И она знает об этом?
— Не знаю, но один раз она сказала, что ее сердце зарыто в могиле Хэрри, так я и не пытался его откопать.
— Из-за тебя о ней пойдут сплетни, — предупредил Майк.
Он произнес это так серьезно, что, зная его осведомленность в делах и мнениях Зиона, я тут же задал вопрос:
— Ты хочешь сказать, что уже начали болтать?
— Да нет. По крайней мере, я ничего не слышал, — небрежно ответил он. Но как только Ральф удалился, позевывая и потягиваясь, в свою комнату, Майк сказал:
— Я ведь соврал только что. Вы заметили, что вот уже месяц нет дождя. Вам, наверное, неприятно будет узнать, что порок вкрался в наше святое общество. И есть дом, в котором не отмечают шабаш каждую неделю. И есть неженатый молодой человек, имени которого не стоит упоминать, так как он проводит слишком много времени с женщиной, не так давно потерявшей мужа. И еще есть несколько безымянных, которые увлекаются курением трубки и утешаются иногда стаканчиком вина. Все это нужно искоренить. И в этих целях член совета мистер Оленшоу и я сам получили строгое указание завтра явиться на собрание.
— Кто тебе все это сказал?
— Достопочтенный мистер Томас остановил меня сегодня вечером у самого дома миссис Стеглс. Ей все нездоровится, да и малыш еще не крещен. Вот мистер Томас и направлялся к ним, чтобы навести там порядок, но я предупредил его, что если он чем-то расстроит мою больную, то будет иметь дело со мной. Ему это пришлось по душе, как вы думаете? Конечно нет. Но я готов биться об заклад, что он проскользнул в дом, как только я вышел оттуда. Не понимаю я этих Стеглсов. На следующий вечер мы с Майком тщательно вымылись после напряженного рабочего дня. Дождя, действительно, не было уже несколько недель, и почва покрылась слоем пыли, зеленые початки кукурузы поникли, дав простор сорнякам, с которыми мы упорно боролись. Пыль попадала на волосы, проникала в глаза, в нос, сбивалась комьями в пропитанной потом обуви. Приятная усталость после работы, хорошая баня, свежая одежда и плотный ужин, который подала Джудит к нашему приходу, привели меня в миролюбивое расположение духа. Мы направились в дом собраний — тот самый барак, где раньше спали женщины, и который теперь был обставлен грубыми скамьями и неуклюжим деревянным столом со множеством свечей.
Я не намеревался больше посещать собрания. Что касается Ральфа, то он либо подчинится совету старейшин и будет держаться подальше от мельницы, либо женится на Ханне, либо же просто не будет обращать внимания на всю эту болтовню. Случай с Магитабель показал, что эти люди неумолимы и глухи ко всяким доводам разума; и, может быть, если бы я не вмешался, девушка отсидела бы в колодках, очистилась от греха и осталась в живых.
Мистер Томас занял свое место у центральной скамьи, опустился на колени и начал громко молиться. Он взывал к просветлению души и разума нашего, к благословению трудов праведных, к доброте и справедливости тех, в чьих руках находится наше благоденствие. Затем, устроив свои телеса на слишком узком для него сиденье скамьи, он открыл собрание.
— Минуло семнадцать месяцев с тех пор, как это благословенное место открылось нашим благодарным очам. Мы все, как Марта, были заняты хлопотами, но настал час и нам, как Марии, обратить наши взоры на…
Его монотонный голос скользил по заранее заученным фразам, и хотя я не вслушивался в каждое слово, смысл его речи был мне понятен. Зион нужно приструнить, очистить, отвести от него зло. Именно так он и говорил. Сквозь все это многословие ясно просматривались несколько основных мыслей. Каждый находившийся в добром здравии житель Зиона обязан посещать собрания каждое воскресенье. Вводились штрафы за сквернословие, потребление крепких напитков, курение табака, отсутствие на собрании. Каждый хозяин дома в соответствии со своими возможностями должен был совершать подношения мистеру Томасу из своего урожая и приплода, так как мистер Томас считал, что его божественный долг не позволяет ему в полной мере отдаваться ведению хозяйства. Распущенность такого рода, как происшедший недавно в деревне скандал, должна быть пресечена. И мистер Томас продолжал считать, что сооружение колодок будет способствовать предотвращению грехопадений и устрашению молодых людей.
Это были главные идеи. А закончил он так:
— И да объединимся мы в делах этих, и станем непоборимы, и да будет место сие благословенно, как второй Эдем, где Господь узрит плоды творенья своего и возрадуется, дабы это есть хорошо.
Воцарилось почтительное молчание. Затем Майк заерзал на своей скамье, и я увидел, что все взгляды обращены ко мне. Я ведь один нес ответственность за все злодеяния и грехи и должен был отчитаться за это.
— По поводу собраний, — наконец отважился начать я, не выдерживая больше этих испытующих взглядов и напряженной тишины. — Я перестал посещать их.
— Мы заметили.
— И вы не можете не знать, почему, не так ли? Я пришел к выводу, что большинство людей, присутствующих здесь, бессердечны, жестоки, упрямы там, где требуется проявление простого человеческого участия. В тот день, мистер Томас, когда я вынужден был хоронить Магитабель Пикл в неосвященной земле, без вашего участия, я поклялся, что никогда не переступлю порога собрания, которое вы ведете, и только очень веская причина может заставить меня изменить мое решение.
И забыв, что подо мной не обычный домашний устойчивый стул, а треногая скамья, я хотел было откинуться на спинку с видом небрежного безразличия, но скамья пошатнулась, и мне, чтобы не упасть, пришлось ухватиться за плечо Майка. Они подождали, пока я восстановил равновесие, и Крейн, с неожиданной для него рассудительностью, начал:
— Вы не можете не понимать, мистер Оленшоу, что каждое общество руководствуется какими-то законами. В печальном случае с заблудшей дочерью моего друга Пикла, мы действовали соответственно собственным убеждениям. И хотя вы посчитали возможным самым плачевным образом повлиять на ход дела, закон все равно прав, когда стоит на пути греха.
— А кто объявляет поступок грехом? Группа людей, собравшихся вместе, принимает законы. Если вы сегодня настоите на своем, то каждый любитель вина или курения станет грешником. Всякий, кто откажется отдавать часть заработанного трудом и потом мистеру Томасу, тоже будет объявлен грешником. Я люблю курить трубку, изредка пью крепкие напитки. Майк любит выпить и иногда может закурить. И кроме того, не могу взять в толк, почему мистер Томас не может сам на себя работать. Итак, из-за моих убеждений, хотя в настоящий момент я не являюсь грешником, с завтрашнего дня я буду объявлен таковым.
— Вы что-то не ту лошадку оседлали, — ответил на мою речь мистер Томас. — Все перечисленное нами неугодно Богу. В обществе распущенности люди не внемлют Господу и продолжают гневить его. А мы у себя должны искоренить это зло.
— И если большинство присутствующих здесь сегодня установят правила, исключающие все названные вами проступки, то неподчинение этим правилам, станет злом. — Это раздался голос Эли, и я повернулся к нему на своей ненадежной скамье.
— Эли Мейкерс, — сказал я сухо. — В том месте, откуда нам стоило таких трудов выбраться, большинство людей охотно посещали церковь, ставили свечи, крестились и пели у алтаря, то есть они выполняли все, что требовалось от них церковным законом. По вашим нынешним рассуждениям, принадлежность к большинству оправдывала их поведение. Но насколько я припоминаю, тогда в кузнице Шеда вы выражали совсем другое мнение.
Но в этот вечер мне не удалось вызвать Эли на спор. Он бросил на меня довольно суровый взгляд, в котором однако светилась доброжелательность и не было никакой злобы, и обратился со словами: «мистер Филипп», что всегда в его устах звучало льстиво и заискивающе.
— Мистер Филипп, вы, в отличие от всех нас обладаете быстрым умом, начитанностью, и ваша жизнь в Лондоне, без сомнения, расширила ваш кругозор, чем мы не можем похвастать. Мистер Горе был о вас высокого мнения. А мы все здесь люди простые, — при этих словах мистер Томас нахмурился и насторожился, но Эли не смотрел в его сторону, — но иногда мудрости недоступно то, что открывается простому разуму. Мы не устанавливаем законы ради законов, как вы ошибочно полагаете. Мы считаем, что алкоголь, курение и распущенность, как и непосещение собраний — все это порок, и мы должны принять меры, прежде чем падет на нас немилость Божья.
— Но Эли, почему вы так думаете? В чем именно Господь не благоволит к нам?
— Он не посылает нам дождя и многое другое, — серьезно ответил Эли. Мысль моя сделала скачок, и несмотря на все усилия, я почувствовал как мои губы расплываются в улыбке, и рукой прикрыл рот. Никто, кроме меня, не знал, что Эли считает Зион недостаточно богопослушным, потому что у Линды больше нет детей! Это было и смешно, и в то же время настолько ужасающе примитивно, что мне хотелось разразиться хохотом и закричать от ярости. И чтобы отвлечься от этих мыслей, я поспешно переключился на другую тему:
— По поводу распущенности. Я сам ничего подобного не замечал, но прошел слух, будто люди осуждают миссис Райт и Ральфа Свистуна. Так вот, пусть злые языки отсохнут и выпадут. Я точно знаю, что Ральф ходит на мельницу из самых благих побуждений. Он работает там по вечерам, потому что днем занят. И если это распущенность, то жаль, что у нас ее так мало. Мистер Томас облизнул пересохшие губы.
— Мы тратим время, — начал он, — когда Ральф Свистун вернулся из Салема, он привез мне послание от достопочтенного Альфреда Брэдстрита, в котором тот умоляет сделать все возможное, чтобы наставить на путь истинный общество наше. Именно в этом и состоит наш долг. Имея перед собой блистательный образец самого Салема, мы отклонились бы от нашего предназначения, если бы позволили пустой болтовне, пусть даже очень ученой, отвлечь нас от прямого пути.
— И еще, — добавил Эли. — Если вы так уж не терпите наше общество или, по крайней мере, не можете действовать с нами заодно, мистер Филипп, будет справедливо, если вы покинете свой пост.
Я задумался и медленно произнес:
— К сожалению, я не могу сделать этого. И чтобы всем стала ясна причина, я расскажу то, о чем до сих пор не упоминал. Тот факт, Эли, что ты сегодня находишься здесь, а не батрачишь на чужой земле, что вы, Крей и Пикл, не изгои, преследуемые в Салеме, что вы, мистер Томас, занимаете религиозный пост, все это благодаря одному единственному человеку — Натаниэлю Горе. К нашему общему сожалению, он ушел из жизни, не воплотив до конца задуманного. Мистер Горе не одобрял образ жизни в Салеме, которым так восхищается мистер Томас. После смерти Натаниэля Горе я нашел письмо, адресованное мне, в котором он вверяет мне то, что называет своей мечтой о земле, несущей людям радость. Я не взял его с собой, но все, кто умеет читать, могут прийти и ознакомиться с ним в моем доме, и всякий, кто сделает это, найдет там следующие слова: «Мне не по душе Салем. Я не мог бы чувствовать себя там счастливым. И я без особой радости думаю о предстоящем пребывании на святой земле Альфреда Брэдстрита. (Хочу напомнить, что письмо было написано во время нашего морского путешествия). Должно быть что-то среднее между беспутством и мракобесием, между поклонением пороку и тиранией добродетели». Письмо заканчивалось просьбой ко мне найти золотую середину, если это удастся. Именно поэтому я и не собираюсь покидать своего поста в совете и всегда буду противиться тому, что считаю посягательством на личную свободу каждого члена нашего общества.
Последовала еще одна минута неловкого молчания, которую нарушил мистер Томас:
— Мистер Горе был достойным человеком, но он не был Господом Богом.
— Конечно, нет, согласился я. — Он был не ближе к Богу, чем любой из известных мне смертных. И только ради него я пойду вам на уступки. Я вернусь в собрание сам и постараюсь убедить своих домочадцев последовать моему примеру. Я соглашусь на взимание штрафов за сквернословие в общественных местах и появление на улице в пьяном виде. И если появятся случаи распущенного и беспутного поведения, я готов обсудить это с вами. Но думаю, что подношения мистеру Томасу должны быть сугубо добровольными. — Вы прямо высказали то, что я имел в виду, — подхватил Майк. — Я уж начал было чувствовать себя пропойцей и буду очень осторожен и шагу не ступлю из дому, если хоть каплю в рот возьму, пусть даже кто умирает. А теперь вы меня извините, мне нужно нанести визит миссис Стеглс.
— Я пойду с тобой, — сказал я, обрадовавшись подходящему предлогу улизнуть.
Выйдя на улицу, я обратился к Майку:
— Если ты спешишь, я не буду тебя задерживать. Мне просто хотелось поскорее выйти.
— Я не спешу, — ответил Майк, приноравливаясь к моему шагу. — Я несу бедной женщине кое-что от бессонницы.
Он потряс карманом своего сюртука, откуда донеслось постукивание пилюль в крошечной деревянной коробочке, которую Майк из какого-то устаревшего понятия профессиональной чести, изготавливал, не жалея труда и времени, для каждого больного.
— Знаете, вы не своим делом занялись, — заметил он. — Вы должны были бы стать законником. Очень уж ладно вы говорите.
— О нет, Майк. Мне не хватает выдержки. Я могу вспылить, но как тут не разозлиться, если, к примеру, осуждают то, что делает Ральф?
— Они, наверное, вспоминают Магитабель и Саймона. И, наверняка, в любом селении парочку, да еще и молодую, которая проводит вместе каждый вечер, будут осуждать. Но вся эта остальная чушь, что мы должны приструнить Зион, потому что Бог не дает нам дождя, — это напоминает африканских дикарей. Иногда я думаю, что человечество совсем не движется вперед, что мы идем по кругу, и то что вчера было просто предрассудком, сегодня называется религией.
Свернув с главной дороги к дому Стеглсов, мы увидели, что нас обогнали Пикл и Крейн, направляющиеся к Проходу. При своих длинных ногах и довольно быстрый ходьбе, они могли бы настичь нас гораздо раньше, что натолкнуло меня на мысль о буре негодования, в которую вылилось официальное заседание.
В одном из окошек крошечного деревянного домика Стеглсов мерцала свеча, другое было слабо освещено пламенем очага.
— Я подожду здесь, сейчас довольно тепло, можно устроиться на том пеньке, да и Стеглсам сейчас не до гостей, — сказал я, когда мы дошли до двери и услышали настойчивый, но очень слабый писк младенца.
— Я быстро, — пообещал Майк.
Сложив сюртук и подстелив его на пень, чтобы не испытывать неудобства от зазубрин, оставленных топором Джозефа, я уселся и закурил трубку. Закинув утомленную закованную в железо ногу на другую, я расслабился и почти уже задремал. О собрании я больше не думал. Просто погрузился в грезы, в которых мне виделся Зион через много лет с настоящей дорогой, проложенной к Проходу, с регулярными рейсами экипажей, доставлявших желающих к побережью, с улицами и лавками, бросающимися в глаза разнообразными яркими вывесками.
Вскоре после того, как Майк скрылся в дверях дома, ребенок перестал плакать, и в воздухе повисла напряженная тишина. Внезапно что-то послышалось вдалеке. Я поднял голову и напряг слух. Через некоторое время я смог различить топот лошадиных копыт и подумал, что это Крейн и Пикл, вернувшись домой, обнаружили там нечто, заставившее их оседлать коней и спешно вернуться в деревню. Было темно, и мне не удалось ничего рассмотреть, поэтому на всякий случай я встал и приблизился к калитке дома Джозефа. Лошади поравнялись с домом и замедлили ход. Тут до меня донесся совершенно чужой голос, выкрикнувший: «Слава Богу. Вот и жилище». На этом расстоянии я уже мог увидеть трех лошадей со всадниками, причем тело одного из них было перекинуто через седло.
Сделав шаг им навстречу, я сказал:
— Это селение называется Зион. А вы сами кто и откуда?
— Это ваш дом? Можно войти? У нас на руках умирает человек. Эдвард, помоги снять его, и вы, сэр, пожалуйста. Зилла, оставайся здесь и присмотри за лошадьми.
Незнакомец отдавал приказы четко, быстро и уверенно.
— Минутку, — остановил их я. — Я не уверен, что вы можете тут расположиться. Здесь только хижина из двух комнат, где находится больная женщина и двое маленьких детей. Лучше поедемте в мой дом. Это недалеко. Можно взять ваш фонарь?
— А у вас здесь есть доктор?
— Он сейчас в этом доме.
Я подошел к двери и дернул запор. Майк уже надевал сюртук и успокаивающе наставлял Джозефа:
— Если можешь, корми ребенка сам день-другой. Миссис Картер поможет тебе, у нее много молока.
— Прошу прощенья, — перебил я, — там что-то случилось.
— Никого сюда не пускайте, ради Бога, — сказал Майк. — Она только что задремала. Принеси фонарь, Джозеф, будь добр.
Мы вышли, и Майк плотно прикрыл за собой дверь.
В это время человек, отдававший приказания, и его спутники уже несли раненого к дому.
— Несчастный случай? — лаконично спросил Майк.
— Прострелена грудь. Я сделал все, что мог, но мы должны были мчаться во всю прыть. Что, неужели сюда нельзя?
— Могу осмотреть его в кухне, если не будете шуметь. Там очень больная женщина. Ладно, Джозеф, я взгляну, освободи стол.
Джозеф Стеглс, двигаясь с неуклюжей осторожностью, расчистил место на столе и высоко поднял над головой фонарь. Раненого положили на стол, голова его при этом свесилась, и громкоголосый незнакомец кивком приказал мальчику выйти, а сам, обогнув стол, подложил руку под голову больного. Я тоже вышел вслед за ребенком.
— Откуда вы? — спросил я мальчика.
— Из Диксонвиля, — ответил тот. — Послушайте, я пойду побуду с сестрой, она боится, ей и так досталось.
— Где это Диксонвиль? — продолжал расспрашивать я, пока мы шли к лошадям.
— К северу отсюда, от Салема прямо на Жженую Гору, но не переходя ее, просто нужно повернуть на север.
— Ну, — поинтересовался я. — Что у вас там произошло?
Мальчик остановился и нервно засмеялся.
— Разве не забавно, что все забывают о главном. УЖАСНЫЙ набег индейцев. Спаслись только мы, и то благодаря Джофри Тому, который сейчас там в доме. Он нам что-то вроде кузена. Эй, Зилла, с тобой все в порядке? — Да, но я устала, — отозвалась девушка нежным тихим голоском. — Они не могут принять нас?
— Не здесь, — ответил я. — Вы поедете ко мне домой, я пойду взгляну, долго ли еще там. Может, мы отправимся, не дожидаясь их. Когда я вошел в кухню, Майк натягивал окровавленную рубаху на грудь пострадавшего, который так и не пришел в сознание.
— Выживет, — пообещал Майк, — пуля не задела сердце и удачно проскочила. Я могу сделать остальное дома, у меня там все инструменты. Я вытащу пулю, и тогда хорошенько забинтую рану. Что же с вами случилось? Голова богатыря была перевязана тряпкой, пропитавшейся кровью, и он как-то скованно двигался.
— Индейцы. А вас еще не навещали?
— В прошлом году мы потеряли одного человека и нескольких животных. С тех пор все спокойно.
— Ну ждите, — не без иронии ответил гость. — Повозка готова? Жаль, что у нас не было с собой лесного бренди, чтобы привести его в чувство.
Он явно суетился и проявлял нетерпение.
— Лучше не давать. Это может вызвать кровотечение. А вот и телега.
Джозеф предусмотрительно подстелил солому на доски, и мы осторожно подняли наверх раненого. Я взял поводья, Майк уселся рядом. Молодые люди направились к моему дому.
Заслышав топот копыт и шум колес, Энди и Джудит отворили дверь кухни, и мы увидели их силуэты в свете очага.
— Что случилось? — взволнованно спросил Энди. — Хозяин, с вами все в порядке?
— Да, — ответил я, спускаясь с повозки. — Помоги управиться с лошадьми, Энди. Джудит, нам понадобится теплая вода, постели и ужин. Где Ральф?
— Не вернулся еще с мельницы.
Последующий час или два в доме царила суматоха. Майк мастерски извлек пулю, промыл рану и поставил тампон, тщательно забинтовав раненого.
— Его лучше положить на кровать Ральфа, Майк, — предложил я. — Тогда ты сможешь присматривать за ним ночью. Ральф ляжет со мной, и так мы сэкономим одну постель. Джудит разделит кровать с юной леди, а те двое разместятся в комнате для гостей.
Мы отнесли пострадавшего наверх и уложили в постель.
— Теперь ему можно дать бренди, — разрешил Майк. — А после этого еще и крепкого бульону. Он потерял много крови, и, насколько я вижу, не так молод, как выглядит на первый взгляд.
— Ему семьдесят лет, — ответил молодой человек.
Пока в кухне шла операция, юноша и девушка подкреплялись в зале, и как только они поели, сразу же со словами благодарности отправились спать. — Теперь, — сказал Майк. — Глянем-ка на вашу голову.
Молодой человек развязал старушечий узел на затылке, снял повязку, корчась от боли, и я вскрикнул от ужаса при виде того, как обвис огромный кусок кожи лба, прикрыв один его глаз.
— Это только кожа повреждена, — успокоил он, глядя на меня единственным глазом.
Майк спокойно начал вдевать нитку в иглу.
Я не мог вынести этого зрелища. Одна только мысль об игле, впивающейся в живое окровавленное мясо, вызвала у меня спазмы желудка. Я поспешно сунул бутылек с бренди Майка в руки гостя и устремился к двери, бормоча, что должен проверить, хорошо ли Энди устроил на ночь лошадей. Энди прекрасно справился со своим заданием, а я вернулся в дом через входную дверь, поднялся наверх, неумело расстелил постель в комнате для гостей и подложил поленьев в камин. Когда по моим расчетам операция подошла к концу, я вернулся в кухню.
— Череп, как у негра, вот что это за голова, — приговаривал Майк, умывая руки.
— И слава Богу. Стоило мне хоть на минуту потерять сознание, всем бы нам пришел конец.
Затем заметив мое появление, гость поставил на стол бренди и приподнялся, отвесив в мою сторону церемонный поклон.
— Сэр, я ваш должник. Кстати, я еще не представился. Джофри Монпелье к вашим услугам. Молодая парочка — это мои кузены, Эдвард и Зилла Камбоди. Раненый — не кто иной как сам Диксон.
Он произнес это имя с таким почтением, что я сразу получил ответ на вопрос, который мучил меня с того самого момента, как юноша упомянул название Диксонвиль.
— Сэр, — сказал я, тогда совершенно естественно и справедливо, что именно мне выпала честь оказать вам помощь. Мы друзья Натаниэля Горе.
— Надо же, тесен мир. А где сам мистер Горе?
— Он умер. В Форте Аутпосте, по дороге сюда. Он часто ссылался на Диксона и его планы поселений. Полагаю, что именно восхищение этими проектами и побудило мистера Горе основать подобное селение. Но я даже не знаю, где располагается это место, иначе обязательно навестил бы вас.
— Мы очень надеемся, — серьезно произнес мой собеседник, — что детище мистера Горе не постигнет столь же печальная участь. Они сожгли все дотла, и нам пришлось спасаться бегством.
— Расскажите все по порядку, — попросил я. — Не пойти ли нам поужинать, а там уже вы поведаете мне всю эту историю. Кстати, меня зовут Оленшоу, Филипп Оленшоу.
Мы прошли в зал, где я подложил дров в камин и зажег несколько свечей. В спешке и хлопотах я до сих пор так и не успел рассмотреть своего гостя, и был удивлен, обнаружив, что он гораздо моложе, чем я предполагал. Никогда не доводилось мне видеть такого плоского лица, без единой округлости. Все было заострено, угловато и как бы вырезано из какого-то жесткого и прочного материала. Даже кончик слегка опущенного носа, даже глазницы были квадратными, и черные ровные волосы росли от прямой линии лба. Глаза его, в тот момент ввалившиеся и блестящие от возбуждения, были ярко-голубые, губы — большие и тонкие, а маленькие уши топорщились на узком черепе.
— У вас здесь очень милый дом, мистер Оленшоу, — сказал гость, оглядывая комнату.
Мне было приятно слышать его похвалу, поскольку я вложил в свой дом много труда, и отделка его, к тому времени, была завершена. Гостиная, простая и не изобилующая мебелью, выглядела солидно и радовала глаз, по крайней мере, мой собственный.
Так мы болтали о доме, столярных работах, кладке, пока он не закончил ужин. Затем, предложив ему трубку и место у камина, я попросил:
— Расскажите об индейцах.
— Не хочу пугать вас, — начал мой собеседник с неожиданной улыбкой, от которой все плоскости его лица сместились, создавая причудливую игру света и тени. — Но думаю, вам лучше быть готовым к их визиту. У нас не было никаких неприятностей до прошлого лета. Я полагаю, вы знаете о войне короля Филиппа. Она как раз заканчивалась, когда я высадился на этот берег, и на всем пути в Диксонвиль только и слышал одну и ту же песню, что опасность миновала, что с индейцами покончено, их вырезали, уничтожили. Наверняка, вам говорили то же самое?
Я кивнул.
— …У нас жили одна-две индейские семьи, время от времени они выполняли кое-какие работы, мы их также использовали в качестве проводников, когда шли на охоту. Они подчинялись какому-то мелкому вождю по имени Биллико. Он приходил к нам пару раз, вел себя очень дружелюбно, и у нас не было с ними никаких хлопот. Но как-то в конце лета у нас начались пропажи. Сначала исчезали лошади, затем ружья, или же кто-то вдруг недосчитывался пороха или запалов. Диксон собрал индейцев и пригрозил, что выгонит их всех, если так будет продолжаться. Он был добр к ним, и думаю, что именно поэтому вскоре нас посетил Биллико и захотел поговорить с Диксоном. Он рассказал ему, что готовится большая война с племенем индейцев, которые раздобыли оружие у французов возле Озер. И что — ну это просто легенда — несколько лет назад в лунное затмение родился вождь, которому колдунья предсказала съесть два блюда — одно из красного, другое из белого мяса, и тогда он будет править всей этой землей от Озер до самого побережья. Его назвали Беспокойная Луна, и он стал отважным и умелым воином.
— Ну вот, Диксон все это выслушал и, подумав, что разгадал хитрость Биллико, сказал, что история очень интересная, но все же он предпочел бы получить назад своих лошадей. В результате Биллико пообещал возвратить все украденное, и уехал. На следующий день в Диксонвиле не осталось ни одного индейца. У меня стоял воз голландских саженцев, которые прибыли из Салема, я ожидал индейца, который помогал мне в саду и в этот день должен был сажать деревья. Но он так и не явился, и я, устав ждать, справился с работой сам. Я любил свой сад и мечтал, что в этом году в нем будет много нарциссов и тюльпанов. Затем двое наших парней отправились на рыбалку, и пройдя мимо деревни Биллико увидели, что она сожжена. И эти дурни пошли себе дальше, вместо того, чтобы вернуться и сразу же предупредить нас. Через несколько дней они пришли, но вслед за ними появился и Беспокойная Луна со своими воинами. Конечно же, мы оказались практически беззащитными. Почти все они были вооружены, многие верхом.
Вот в меня, например, угодил томагавк. — И он показал на свою рану. — Видите ли, мы не были готовы к набегу. Наши дома разбросаны по всей округе. Мы собрались все вместе и попытались как-то укрепить дом Диксона, который был самым большим в селении, и куда естественно начали стекаться люди. — Он сделал паузу и содрогнулся, произнося следующие слова: — Это все было настолько ужасно, мистер Оленшоу. Они прикрепляют факелы к стрелам и запускают их в строения, которые сразу же вспыхивают, как спичка. Было много убитых и раненых, поселок горел, и я подхватил Диксона, детей Камбоди и бросился к лошадям, стоявшим во дворе. Сам не знаю, каким чудом нам удалось спастись, но мы прорвались, и за это спасибо. Сколько у вас мужчин?
— Девятнадцать. Один из них совершенно недееспособен, двое уже в возрасте.
При этом мой гость вскинул руки в знак бессилия.
— Это страшно. Просто самоубийство. О чем только думал мистер Горе? В Диксонвиле, даже после того, как сгорели первые дома, оставалось сорок боеспособных мужчин. Но мы оказались на открытой местности. Ну, если они заявятся сюда, попытаюсь сразиться еще раз. — И он вытряхнул свою трубку с видом глубокой обреченности. — Если вы не против, я отправлюсь на покой. Кажется, целую вечность не снимал с себя этих одеяний. Завтра нам предстоит много дел.
Я отвел его в комнату, где уже глубоким от изнеможения сном спал Эдвард Камбоди.
— У них кто-то погиб? — спросил я.
— К счастью, нет. Они сироты. У них нет ни одной родственной души, кроме меня.
Пожелав ему спокойной ночи и стараясь как можно меньше шуметь, я отправился в комнату, которую Майк и Энди разделили с Диксоном.
Я поднял повыше подсвечник и посмотрел на старика, который, казалось, мирно спал.
— Заснул наконец, — прошептал Майк, — но пока он тут бодрствовал, такого понарассказывал — кошмар просто. Остается только надеяться, что это наполовину бред.
Не зная, что именно говорил старик, я на всякий случай успокоил Майка:
— Может быть, так оно и есть.
Но по дороге в спальню я почувствовал, как меня постепенно охватывает леденящий душу страх — будто обдало потоком холодной воды. В Диксонвиле было сорок мужчин, и только трое из них и одна девушка спаслись. А в Зионе нас всего девятнадцать. Раздеваясь, я вспомнил тело Хэрри Райта, которое мы нашли в лесу. Ханна говорила, что Хэрри вышел из дому с ружьем, которое мы так и не обнаружили тогда. И это самое оружие будет направлено против нас. Чудная мысль на ночь грядущую. Войдя в спальню, я надеялся застать там Ральфа, было уже довольно поздно, и в голове вертелось еще множество мыслей, кроме индейцев. Но постель была пуста и даже не смята. Значит, он еще не пришел. Иначе его бы предупредили, что надо сразу подняться сюда. И все же, рассуждал я, забираясь под одеяло и вытягивая утомленное тело, не стоит волноваться обо всем сразу. Если придут индейцы, поведение Ральфа будет забыто в общем смятении, если же не придут, то я с радостью и облегчением посвящу себя решению этого вопроса. И успокоив себя подобными рассуждениями, я погрузился в сон.
На утро Диксон пришел в себя и смог съесть бульон, которым Майк его заботливо покормил из ложечки. Дети Камбоди еще спали, а Джофри Монпелье легок на подъем — вскочил ни свет ни заря и завтракал с нами.
— Вы должны хотя бы один дом сделать невозгораемым. Ведь именно здесь и было наше слабое место. Когда горит дом, всякая оборона становится бессмысленной. Даже если вам и не суждено увидеть индейцев до самого судного дня, не помешает иметь несгораемое помещение, где будут храниться запасы воды и продовольствия.
— Дом собраний, — предложил я. — Мы все там жили, когда еще не построили своих домов. Мы можем облепить стены глиной. Если они направятся сюда прямо из Диксонвиля, сколько это может занять времени?
— Нет, прямо они не пойдут. Видите ли, Беспокойная Луна верит, что ему везет только в полнолуние. И он ничего не предпримет до полной луны. Биллико рассказывал об этом Диксону, а теперь мы убедились, что бедняга Биллико не врал. А еще, что очень важно, в Диксонвиле есть один дом, который они пощадили. Хозяин этого дома устал в свое время таскать кувшинчиками вино из Салема и начал изготавливать свое. По какому-то особому рецепту он перегонял обычное ячменное зерно в самый божественный напиток, который мне приходилось когда-либо отведать. Его дом просто заполнен этим зельем. Не хочу сказать, что я великий знаток индейских нравов (по этому вопросу лучше обратиться к Диксону), но думаю, что они не отправятся в дальнейший путь, пока не иссякнут запасы этого зелья. И наконец, оставив в стороне всякие теории, мы сюда мчались верхом двадцать четыре часа, а у них не у всех есть лошади. У вас не меньше недели. Может, и больше, потому что я верю в эту сказку с луной.
— После завтрака я сразу же пойду к Эли, — сказал я, и тут появился Ральф.
Я представил его гостям и вкратце описал события предыдущей ночи, сообщив цыгану неприятную новость. Он почти по-детски обрадовался, что на этот раз внимание было отвлечено от его персоны. Но после еды я кивком вызвал его на улицу.
— Ну вот, — начал он, не дожидаясь моих слов. — Произошло то, чего я ждал с самого начала. Она оступилась, когда несла мешок муки, я подхватил ее и поцеловал и так далее. Но эта упертая баба до сих пор не хочет выйти за меня замуж.
— Должна захотеть, — сухо ответил я. — У меня нет сейчас времени рассказывать тебе о вчерашнем собрании, нужно срочно созвать совет по поводу индейцев. Но я защищал тебя не на жизнь, а на смерть, и мы уже не справимся с еще одной неприятностью со стороны твоей семьи. То есть, я хочу сказать, что просто стану всеобщим посмешищем. Ральф, немедленно отправляйся назад и скажи ей, что все уже готово к вашей завтрашней свадьбе. Из-за нависшей над нами опасности мы не можем терять и дня. Во время собрания по организации обороны я замолвлю за вас словечко перед мистером Томасом.
— Но я не очень уверен, что хочу жениться на ней, — запротестовал Ральф, тут же меняя позицию.
— Чушь, — нетерпеливо перебил я. — Чего же ты ходил туда? Что еще может заставить мужчину работать по воскресеньям? Ты не хочешь признать, что любишь ее, потому что она не так хороша собой и серьезна, а она не хочет признать, что любит тебя, потому что видит твои колебания. Женщины, видишь ли, не столь глупы. Иди-ка и хорошенько попроси ее, как будто ты действительно очень хочешь этого. И не возвращайся, пока она не согласится, — прокричал я.
Он покорно развернулся в сторону мельницы, а я отправился к Эли с мыслью о том, как ловко могу устраивать дела других, но не свои собственные. Эли я застал за любопытным занятием. Две лошади, подаренные мною, уже были впряжены в повозку, которую он нагружал всякой всячиной. Две свиньи со связанными ногами лежали на задней лавке телеги, пока он запихивал кур в какую-то клетку (другие птицы при этом презрительно кудахтали поодаль). Корова, которая кажется, узнала меня, повернула шею и с выражением, очень напоминающим материнскую гордость, глядела на стоящего позади нее теленка.
— Не стоило беспокоиться, — сказал Эли, подняв голову. — Я как раз собирался к тебе, только вот разберусь со всем этим.
Я заморгал от удивления.
— Так ты уже слышал? Откуда?
— Ничего я не слышал, я просто все понял. Негоже, чтобы я пользовался твоим добром и получал приплод от твоих животных и при этом выступал против тебя, на собрании.
— О Боже, Эли, — воскликнул я. — Все это уже в прошлом. Отпусти несчастную скотину на волю. И пойдем я тебе кое-что расскажу. У нас есть причины для волнений посерьезнее этих разногласий. Очень плохие новости. Эли осторожно освободил свиней и кур. И я рассказал ему все, что произошло ночью, и все, что узнал от Джофри Монпелье.
— Я послал за остальными членами совета, — заключил я, — и когда они соберутся, мы должны созвать всех мужчин на укрепление дома собраний. И при этом, чем меньше женщины будут знать об этом, тем лучше.
Эли погладил свою роскошную золотистую бороду.
— Итак началось, — сказал он. — Где собираются остальные?
— В доме собраний.
— Ну так пошли туда!
Выходя со двора, я увидел Линду в окне с детьми на руках. Она вопросительно смотрела на нас, и я помахал ей рукой.
— И все же, парень, забери свое имущество. По-моему, я сравнил тебя с твоим отцом.
— Я бы сделал то же самое по отношению к тебе, если бы знал твоего отца.
— А ты что, никогда ничего о нем не слыхал? — спросил Эли. — Он был из Мерси, мой отец, однажды ночью он напился до белой горячки и утонул в какой-то луже глубиной всего дюймов в шесть. Хороший был человек, когда был трезвым. И оставил после себя десятерых детей, все сыновья.
— Так вот почему ты такой противник спиртного, — сказал я, давая простое земное объяснение его религиозной мании.
— Вовсе нет, — нахмурился он. — Человек создан по образу и подобию божьему, а пьяный порочит имя Господа. Я думал бы так, даже если бы у меня совсем не было отца.
Я лично в этом усомнился. Но в то утро мне было не до споров с Эли. Мистер Томас принес свой новый список правил и с деловитым видом прибивал его у входа в дом собраний. За этим занятием мы его и застали, и я, вспомнив о причине нашего сбора, нервно рассмеялся, увидев, как он работает своим крошечным молоточком и как неумело зажаты гвоздики в углах его пухлого рта.
Совет был настолько встревожен новостями, что сразу же одобрил план укрепления общего дома, и всю следующую неделю, пока наливалась луна, жители селения трудились, не покладая рук: обмазывали деревянные стены и крышу мокрой глиной из реки, набрасывая сверху песок и камушки. Мы выкопали колодец, обнесли его забором, наполовину деревянным наполовину каменным, и установили загон, который вмещал значительное количество животных.
И все это время я ощущал страх. Иногда мне казалось, что я чувствую томагавк, рассекающий мой череп, как у Джофри Монпелье, и в эти мгновенья его бодрость духа и хорошее настроение казались мне совершенно непостижимыми. Разве могут так быстро затягиваться раны и забываться страх?
Джофри стал популярен в селении с того самого утра, как с повязкой, белеющей на лбу, в голубом сюртуке, с еще несмытыми пятнами крови, расхаживал по поселку, отдавая все оставшиеся силы и энергию работам по укреплению и обороне. Отчасти эта популярность объяснялась тем, что он приехал предупредить нас. В какой-то степени так оно и было, потому что, мчась на бешеной скорости в надежде, что слухи о новом селении к западу от Форта Аутпоста, окажутся справедливыми, он в конце концов совершенно случайно наткнулся на нас. И еще для всех, как и для меня самого, он обладал особой притягательностью, свойственной всем чужестранцам. В нем все было необычно. Его манера говорить, щелчком сбрасывать пылинку с грязного сюртука, смеяться, откидывать прямые волосы с квадратного лба, даже его повязка выделяла его. И еще, что было сразу же замечено в нашем обществе, — вне всякого сомнения, он был джентльменом. И это было главное, что определило его популярность. Не хвастаясь, я смею утверждать, что по рождению своему был единственным, кто до его появления мог претендовать на это звание в Зионе. Но мои претензии сводились на нет, так как я своими руками выполнял разнообразную работу простых людей — пилил дрова, ковал железо, ухаживал за лошадьми, работал в поле. Джофри Монпелье просто отдавал приказы, и покорность, с которой ему подчинялись, поражала меня. Постепенно я приходил к выводу, что если хозяин приветлив и благожелателен, если принимает близко к сердцу заботы своих людей — или просто создает такую видимость — людям нравится подчиняться. Я понял, что Зиону не хватало жесткой руки хозяина. Натаниэль умер, а я не смог полностью заменить его. Но еще я понял, что у Джофри Монпелье, кроме властности, было неотразимое обаяние. Когда его спрашивали с испугом в голосе, были ли индейцы, разорившие Диксонвиль, похожи на тех, которые мирно разгуливали по Салему, он отвечал:
— О нет, они намного грязнее. Они никогда не подкрадываются с подветренной стороны. Воняют, как скунсы.
И это успокоительно действовало на людей. Это было как раз то, в чем мы нуждались. Если уж опасность настолько реальна, что пришлось устанавливать посты у Прохода и мельницы, и к западу от хозяйства Эли, очень важно, чтобы страх не приобретал размытые очертания неизвестности.
— Они представляют отличную мишень благодаря индейской боевой раскраске. Они предусмотрительно рисуют эту чертову точку ярко-желтой охрой прямо посредине лба.
Вот он, ободряющий поворот мысли: не что-то пугающее, а нечто, куда можно целиться. Думаю, что даже Эли простил ему эту «чертову» точку. Неделя прошла без происшествий. Дом собраний был забит провизией, и все жители были готовы переселиться туда при первой же угрозе. Глина, которой мы обмазали стены, уже застыла. Диксон мог сидеть в постели, опираясь на подушки, и даже по утрам некоторое время проводил в кресле-качалке, которое мы втащили на второй этаж. Мистер Томас совершал обходы, предупреждая всех, что отсутствие на собрании грозит засухой, так как дождь идет всякий понедельник, когда совершается молитва полным составом прихожан.
Ральф после двух решительных попыток сломить сопротивление Ханны, с победным видом вернулся домой однажды в среду, когда начался наконец дождь. Мистер Томас, узнав о предстоящей свадьбе, которую он все равно воспринял как подтверждение своих худших опасений, был тем не менее рад, что грешник раскаялся, и тучи, сгущавшиеся над головой Ральфа, рассеялись как по волшебству. Ральф не скрывал радости по поводу женитьбы на Ханне, и, как мне показалось, она была не настолько уж дурна собой, как он расписывал.
Мы с тревогой ожидали полнолуния. Нетерпение Джофри достигло предела. — Поеду-ка я на разведку по округе, — объявил он. — Во время полнолуния Беспокойная Луна отправится на подвиги, и мне хочется узнать, осведомлен ли он о существовании вашего селения. Может, Джудит приготовит мне чего-нибудь в дорогу?
— Сколько? — спросила Джудит, которая казалось, была единственной, на кого не действовало очарование Джофри.
— Да так, дня на два, может, три, — небрежно произнес он. — Кстати, Зилла, где это ты пропадала вчера вечером?
Зилла покраснела до корней волос.
— Марк Пикл — ну, знаешь, они живут там, у Прохода, он пригласил меня посмотреть на телят. Эдвард ходил со мной. Правда ведь, Эдвард?
Мальчик тоже залился краской.
— Полагаю, одного из телят звали Мэри, это он тебе так понравился пошутил Джофри.
Румянец смущения на щеках Эдварда перешел в пунцовую краску ярости.
— А тебе какое дело. Если уж спрашивать, кто где был, то лучше отвечай за себя.
Джофри пропустил этот выпад мимо ушей.
— Дитя мое, не забывай, что я твой опекун. Ведите себя хорошо и уделяйте побольше внимания телятам, пока я не вернусь. Мистер Оленшоу, я оставляю их на ваше попечение.
— Я присмотрю за ними, — пообещал я, не обращая внимания на мрачный взгляд Эдварда. — Главное, будьте сами осторожны и обязательно возвращайтесь.
— А что может мне помешать? — спросил он, бросая красноречивый взгляд на Джудит, которая только сказала: — Вот ваша еда. Сначала съешьте пирог, остальное может полежать.
— Вы в каком направлении? — спросил я, стоя подле него, пока он пристегивал к седлу сумку с едой.
— Да, вверх, потом вниз, как Сатана. Не волнуйтесь так. Я еще приеду на вашу голову. Хотите что-то передать Мейкерсу и его миссис? Я заеду попрощаться с ними.
— Нет, — ответил я. — Ничего.
Он ловко и непринужденно вскочил в седло. Лэсси, его кобыла, лоснящаяся и игривая после недельной передышки, вскинула голову и пустилась вскачь, высоко вскидывая стройные ноги. Всадник уже снял свою повязку, и его черные как смоль волосы почти полностью скрывали неровные рубцы, оставшиеся после ранения. Они оба — лошадь и всадник — смотрелись весьма романтично, и сама их экспедиция была просто геройством. Джудит, стоя в дверях кухни, сложила руки на груди и не спускала глаз с удалявшейся фигуры, пока она полностью не скрылась из вида. И тут мне пришло в голову… Может его насмешливый тон и ее резкость таили в себе нечто, что они не хотели пока открывать постороннему глазу? И чем больше я думал об этом, тем вероятнее мне казалось это предположение. Она была цыганкой, но во всем, кроме своего положения в обществе (а какое обычно любви до этого дело?), — ему под стать. И я вспомнил вопрос Эдварда, который так и остался без ответа. Да, Джудит действительно отлучалась вчера вечером, как и Джофри. Я обратил на это внимание, потому что, дежуря возле Диксона, спустился за его бульоном, и нашел его в пустой кухне, прикрытым тарелкой. И если угроза нападения индейцев минет нас, мы вернемся к нашему обычному образу жизни, частью которой будут и вот такие романтические истории.
Незадолго до полудня Линда прибежала на поле, где я работал. Она казалась очень расстроенной. Наспех поприветствовав меня, она спросила:
— Майк здесь?
— Он где-то во дворе. А что, Линда? Что-то случилось? Надеюсь, близнецы здоровы? Послушай, я как раз собирался передохнуть. Я провожу тебя к дому.
— Ничего серьезного не произошло. Я хотела спросить, есть ли у Майка зеленая мазь от ожогов. У меня закончились мои запасы, а этот негодный Джеймс вчера вечером опять обжегся. После ужина Эли поехал к Проходу посмотреть каких-то телят, которых продает Пикл, дети уснули, и я вышла прогуляться и подышать воздухом. А Джеймс проснулся и принялся за свое любимое занятие — засовывать палочки в камин. Тысячу раз говорила ему и шлепала его, но он все за свое. А вчера он обжег ручки и бросил палочку на коврик — ту шкуру, что ты подарил мне. И вернувшись, я застала целый костер, едва успев убрать все до возвращения Эли. Я стараюсь, чтобы он поменьше знал.
Во всем этом объяснении была какая-то поспешная неловкость.
— Почему? — поинтересовался я. — Ты ведь не виновата.
— Нет, наверное. Даже если бы я и была дома, он все равно мог бы сделать это. Эли считает, что я не слишком строга с детьми. А Джеймс вечно такой шалун. Он еще и хитрец. И если Эли увидит ожоги, он спросит меня, почему я позволила ребенку безобразничать, и эта маленькая обезьянка тут же выдаст меня: «Мама гулять». И я решила, что лучше уж я раздобуду это лекарство и быстро залечу рану.
Дело было не в самом происшествии, и не в том, что она оставила детей без присмотра, что случалось очень редко, меня насторожила скороговорка, которой она все это рассказывала. Но это было не то чтобы подозрение, а смутная догадка, которая тотчас же забылась, когда Линда добавила:
— Я бегала к Люси Стеглс, проведала ее, хотела спросить ничего ли ей не нужно. Она уже поправляется, сама кормит малыша.
К этому времени мы уже вошли во двор, Майк был там. Он сразу же пошел в дом за лекарством.
— Где твои негодники? — спросил я.
— Привязала их как щенят, по-другому никак с ними не справиться. Эли поехал на мельницу с телегой, и я успею вернуться до его приезда, если потороплюсь. О, спасибо, Майк. Я очень признательна. До свидания. До свидания, Филипп.
И она бегом припустила к себе.
Зайдя в дом, я подумал, что Эли повез груз на мельницу, и если он должен вскоре вернуться, значит, выехал спозаранку. Итак, Джофри попрощался с Линдой, и она видела, как он уносился вдаль, голубоглазый герой в синем одеянии на роскошной кобыле. А она, размышлял я, такая наивная, что узрела рыцарство даже в откровенных притязаниях моего отца, и различила доброту в суровом пуританстве Эли. Разве могла ускользнуть от ее внимания романтическая натура этого неотразимого искателя приключений?
Следующие два дня я много времени проводил с Диксоном, который уже мог медленно спускаться вниз и сидеть у открытого окна. Он был интересным собеседником, хотя и не слишком жизнерадостным. Набег индейцев на Диксонвиль уничтожил результаты его трудов. Все погибшие были ему знакомы, он уважал их, многих даже любил. И он не мог, как другие, более молодые беглецы, стряхнуть горестные мысли, причиненные этой трагедией.
— Будь я моложе, — однажды признался он, задумчиво глядя вдаль бесцветными стариковскими глазами, — я бы верил в будущее. Этого Беспокойную Луну, как его называют, постигнет та же участь, что и Могучиего Грома. НЕИЗБЕЖНО. Время индейских вождей миновало. Час их пробил. И когда с ним и его воинами будет покончено, земля-то останется, и озера и все, что делало Диксонвиль Диксонвилем. Но я буду уже слишком стар, чтобы начать все сначала. Недавно я организовал школу. В селении не должно было остаться ни одного человека, не умеющего писать и читать. А для женщин мы устраивали вечера с шитьем и чаем, где они собирались и развлекались, у мужчин был тоже своего рода клуб, они могли там выкурить по трубке и спокойно пропустить стаканчик после рабочего дня. И все это стерто с лица земли горсткой дикарей под предводительством дьявола с неуемными амбициями, которые ему ни за что не осуществить.
— Но это была их земля, — сказал я только для того, чтобы продолжить беседу.
— И что они с ней делали? Пахали? Строили цивилизованные селения? Нет. Вонючие хижины, полные костей, шкур, и грязи. Их женщины — просто вьючные животные, дети — кровожадные дикари. Нет, право собственности не должно стоять на пути прогресса. Земля принадлежит тем, кто может на ней работать. Мы слишком рано объявили войну короля Филиппа законченной. Нельзя было оставлять в живых ни одного темнокожего на всей территории между озерами и океаном. Нельзя воткнуть меч в землю, если ты не уверен, что сможешь мирно пахать и сеять на ней.
— Думаю, вы правы. Но порой я вспоминаю одного индейца, убитого в этом самом дворе. Я видел его. Он был худой и слабый. Его мертвое лицо было спокойным и мирным. И я тогда испытал жалость к ним ко всем. Они ведь не ПРИГЛАШАЛИ нас сюда.
— Да, это конечно аргумент. Но в конце концов, мистер Оленшоу, вы ведь образованный человек и поймете, что я имею в виду, когда говорю о беспощадности цивилизации. Это сила, которую нельзя игнорировать. И она имеет свою форму. Только подумайте. Всякое вторжение шло с востока на запад. Татары шли на запад, и готы, и римляне. И такие движения, как мусульманство и христианство, шли на запад. Это что-то вроде мирового плана. И согласно этому предначертанию белый человек движется в этом направлении через весь американский континент. Будут еще и Беспокойные Луны и Диксонвили, но им не остановить этого процесса, как Вейк не преградил в свое время путь викингам. Будут еще такие старики как я, но боюсь, что от их трудов останутся лишь воспоминания.
И чтобы отвлечься от печальной темы, я спросил:
— Интересно, что удастся обнаружить Джофри?
— Все, что только можно выяснить, он узнает. И при этом выйдет сухим из воды. Он рожден под счастливой звездой.
— Вы верите в такие вещи? — удивился я.
Старик казался мне очень трезвомыслящим и лишенным всяких предрассудков. — Что касается Джофри, то я верю во все. Ему двадцать четыре года, а о его приключениях можно написать целый роман. Его отец — француз, и сам Джофри родился во Франции. Уже в семнадцать лет от роду он записался в армию. Была там какая-то история с женой старшего офицера, и он решил отправиться в Индию. Корабль потерпел крушение, но его подобрали в море, снова его счастливая звезда — и вместо Шандернагора, он попал в британское селение. Мать его была англичанкой, и он питал определенные чувства к этой нации. Так что он остался там и работал у них на фабрике какое-то время. В этой связи его направили в Лондон, где он познакомился с человеком по имени Биллингс; вы, наверняка, слышали о нем от мистера Горе. Биллингс как раз собирался в Диксонвиль, а Джофри в этот момент взял под опеку детей Камбоди, родственников по материнской линии, сирот, оставшихся без единой родной души, даже не имевших друзей. Взять их с собой в Индию он не мог, так что решил направиться сюда вместе с Биллингсом. И он причинил нам немало хлопот, смею вас заверить. Но справедливости ради не стоит забывать, что эти дети, которые всегда были при нем, и я сам, которого он подобрал по дороге, были единственными, кому удалось спастись в этой заварухе. Интересно, останется ли он здесь? Нравы у вас довольно строги, не так ли?
— Что касается меня, то нет. Но не думаю, что ваша идея создать клуб была бы принята здешним обществом.
— О, да я и не имею права воплощать здесь свои идеи. Если я и останусь у вас, то ограничусь только тем, что буду зарабатывать хлеб насущный. Я только думаю о Джофри. Мы не были слишком суровы в Диксонвиле, но и там у него было одно-два столкновения с местными властями.
— По какому поводу?
— Женские прелести, — коротко сформулировал Диксон. — Он просто не может устоять. Ничего при этом серьезного у него на уме нет. Но не все это могут понять. Несколько разъяренных отцов и ревнивых мужей преследовали его с ружьями. В полном смысле этого слова. Тот же Биллингс, который привез его сюда, прострелил ему ногу, когда он вылезал однажды ночью из окна спальни Фелисити Биллингс. У него на одной ноге практически нет голени.
— Он женат?
Впервые за эти две недели Диксон рассмеялся.
— По крайней мере, я этого не знаю, но почти уверен, что нет. От пули он еще может увернуться, но сварливая жена дома быстро усмирила бы его пыл.
Ну и жизнь! Совсем не такая, как у меня. Бешеная скачка по сравнению с моей хромающей трезвой трусцой. А в нем даже легкая хромота казалась романтической, особенно когда стала известна ее причина. Как никогда раньше, мне захотелось узнать, была ли Линда или Джудит предметом его интереса на этот раз. И хотя не было реальных оснований полагать, что это одна из них, я все равно не мог отделаться от этой мысли. Почему Эдвард задал свой вопрос? Почему Джофри просто не ответил: «Ты маленький наглец. Я делал то-то и то-то.»? И Линда сама сказала, что уходила из дому, а я имел доказательство отсутствия Джудит.
Я пытался откинуть в сторону эти мысли, убеждая себя, что я не разъяренный отец и не ревнивый муж. Но мысли не покидали меня, и после ужина, оставшись в кухне наедине с Джудит, я подвел разговор к тому моменту, когда вполне естественно прозвучал вопрос:
— Джудит, — начал я, полностью сосредоточившись на перьях, которые точил. — Ты, я думаю, вчера навещала Люси Стеглс?
— Нет, а что?
— Просто хотел узнать, как она. Кажется, Майк не ходил к ней на этой неделе.
— Миссис Мейкерс же говорила вам сегодня утром. Она была там вчера.
— Так ты видела ее?
— Да, — отрезала девушка, но я при этом испытал такое облегчение, что даже ее тон не имел никакого значения. И словно чтобы сгладить свою грубость, она добавила:
— Я ходила к Битонам. Ральф привез отрез муслина из Салема, и Кристина шьет мне платье.
Теперь я нашел в себе силы поднять глаза. Если Линда была у Люси, а Джудит у Кристины, то никто из них не мог проводить время с Джофри Монпелье.
Итак, я поднял голову и сказал:
— Скоро уже можно будет надеть платье из муслина. Какого оно цвета?
— Белое в красную крапинку, и к нему вишневые ленты.
— Совет не одобрит, но я уверен, что тебе оно очень подойдет.
Лицо девушки засветилось такой радостью, что я едва ли не раскаялся в своих подозрениях.
На следующий день, в воскресенье, мы все отправились в дом собраний, перестроенный в ненадежную крепость. Задняя часть помещения была завалена запасами провизии, мешками муки, мясом, копченой ветчиной, глиняными кувшинами с медом и соленой говядиной. Эта картина служила постоянным напоминанием об опасности, которую еще нельзя было считать миновавшей. Тягостное впечатление усиливалось молитвами мистера Томаса, который заунывно тянул что-то о ночном кровопролитии, о сверкающей в лучах солнца вражеской стреле. А я старался вспоминать все хорошо известные мне псалмы, которые часто перечитывал с тех времен, как Шед впервые спел их мне, все те успокоительные строки, в которых можно было найти слова утешения столь необходимые в нашем положении. И от мыслей этих моя неприязнь к этому убогому маленькому человечку росла.
Как обычно, я занял место, с которого мог видеть Линду. Рядом с ней сидел Эли, важно держа на руках одного из близнецов, братец которого сидел на коленях Линды. Их забавные крошечные личики, такие похожие, сияли румянцем и здоровой чистотой. Ослепительно золотистые кудряшки отливали на солнце, и, казалось, отражали солнечные лучи. Линда выглядела как обычно приземленной, подавленной копией своего былого существа. И все равно что-то неуловимое отличало ее от других женщин, покорно и неподвижно сидевших с детьми на коленях. Пряди ее волос, выбившиеся из-под платка, хранили прежний блеск, головка грациозно сидела на длинной тонкой шее, линия которой плавно переходила в прямые узкие плечи. Она была укрощена, связана, скована, но не погасла, не увяла, как другие, под тяжестью замужества и материнства. Даже Зилла Камбоди в полном расцвете юности не могла сидеть и двигаться с такой непринужденной грацией. Нетрудно было заметить, который из близнецов был большим шалуном. Непоседливый близнец с громким визгом протянул пухлую ручонку через плечо Линды и вцепился в бороду Эли. Линда отодвинулась подальше на край скамьи, а Эли резко оттолкнул дерзкую ручку. Но в Джеймсе, вероятно, воплотились все неукротимые черты материнского характера. Он еще настойчивее потянулся, твердо упершись ножками в колени Линде, и ему удалось дотронуться до манящей золотистой растительности на отцовской щеке, что вызвало радостный и удовлетворенный смех малыша. Эли сделал Линде знак и передал ей Джона спокойного мальчугана, приняв у нее из рук Джеймса, которого тут же усадил себе на колени сильным и властным движением. Я думал, что мера эта окажется действенной, на это рассчитывал и Эли. Малыш немного успокоился, уставился на мистера Томаса, бормотавшего что-то о каре Господней, которая неминуемо падет на головы отступников. Со своего места мне было прекрасно видно, как Джеймс сосредоточил все свое внимание на изучении собственной ноги. И вдруг в воздухе, над головами ошеломленной публики, пронесся крошечный башмачок Джеймса из овечьей кожи с развевающимися шнурками. Даже мистер Томас не мог не заметить этого беспорядка, и мне показалось, что в этот момент он раскаялся в своем требовании, чтобы все без исключения посещали собрание. Эли встал и на цыпочках направился к двери, потревожив одного-двух сидящих. Шлеп-шлеп — раздались увесистые удары руки Эли. Линда оглянулась, встревоженная и смущенная. Громкий вой, подобного которому мне до того еще не доводилось слышать, сочетал в себе и возмущение, и ярость, и боль — всю гамму чувств, вызванных этим жестоким наказанием. Крики оборвались так же резко, как и начались. Мистер Томас вернулся к своей проповеди, а Эли так же бесшумно прокрался на место, как мешок, держа под мышкой неугомонного сынишку.
На улице было солнечно, и даже тепло для этого времени года. Люди собирались группками. Мужчинам еще удавалось общаться в течение недели, для женщин же собрание было единственной возможностью обсудить новости. Большая толпа окружила Ральфа и Ханну, наших молодоженов, другие собрались вокруг Люси Стеглс, впервые за все это время появившейся на людях. Линда и Эли опустили на землю свою беспокойную ношу, дав детям возможность порезвиться на солнышке.
— Как тебе этот негодник? — спросила Линда. — Разве не странно? Они так похожи, что даже я едва различаю их, и все же один — просто ангел небесный, в другого же словно дьявол вселился. Да, возьми-ка тот башмачок, Эли. Мне так трудно их шить. Жаль будет, если один потеряется.
Эли вернулся в помещение, а Линда шепнула мне:
— Он так и не заметил ожога, все быстро затянулось.
Взгляд, который сопровождал эти слова, установил между нами нечто вроде заговора против Эли, от этого сердце мое потеплело и затрепетало.
— Очень проказливый ребенок, — продолжал разговор Эли, вернувшись к нам. — Его нужно наказывать. Когда я шлепнул его, то заметил что-то вроде следов ожога на руке. Наверное, он опять баловался с огнем. — А кто из них кто? — быстро перевел я разговор на другую тему.
— Это Джон, — начала объяснять Линда, показывая на крошку, который, опустившись на корточки, терпеливо собирал ромашки. — А тот — наш негодник Джеймс. Их даже по состоянию одежды можно различить.
И будто в подтверждение слов матери, Джеймс заковылял к маленькой Бетси Стеглс, и ухватился за длинные густые волосы девочки. Крепко сжав косы цепкими кулачками, мальчуган оторвался от земли повис всей своей тяжестью на импровизированном канате. Бетси издала пронзительный визг, и Джеймс, как обезьянка, ловко отскочил и укрылся в складках маминой юбки.
— Видишь, — вздохнула Линда. — Он все понимает. Просто ужасный ребенок.
— И получит достойную порку, как только мы придем домой, — заключил Эли, поднимая мальчика на руки и хорошенько встряхивая его. — Теперь ты попросишь прощения у Бетси.
— Ты просишь прощения у Беси, — громко и отчетливо повторил Джеймс. Все рассмеялись, а Эли сказал: — И что еще хуже, он слишком много о себе мнит. — Ладно, пошли.
Объект вселения дьявола весело улыбался толпе собравшихся, сидя на плече отца. Взгляд мой упал на Джона, которого несла Линда, низко опустив его на бедро, затем я снова посмотрел на Джеймса. В его раннем развитии и дерзком поведении было что-то сверхъестественное и зловещее. Он вовсе не походил на своего брата-близнеца, казался намного старше, и даже умудреннее, насколько это определение применимо к ребенку его возраста. Мне вспомнились всякие россказни о заколдованных детских душах, которыми подменяли настоящих детей. Эти легенды, наверное, были порождены именно такими случаями. Мне даже охотно верилось, что какая-то злая колдунья создала этого шалуна и подсунула в колыбельку к серьезному сыну Эли нарочно, чтобы как-то смутить и растормошить его.
Зилла Камбоди поспешно догнала нас и спросила своим нежным звонким голоском:
— Вы разрешите нам с Эдвардом пойти на обед к миссис Пикл?
Эдвард, который так болезненно воспринял то, что его кузен оставил их на мое попечение, не переставая дуться, шел следом, с явным волнением ожидая моего решения.
— Конечно, — сказал я. — Развлекитесь немного.
Хотя я совершенно не представлял себе, как можно развлекаться в обществе Кезии.
И тут Эли произнес единственные шутливые слова, которые мне за все время нашего знакомства довелось услышать из его уст:
— Либо Кезия что-то задумала, либо пирог так зачерствел, что Пикл не может его есть сам.
Зилла взобралась на повозку, уселась рядом с Мэри, а Эдвард и Моисей пошли следом, шутливо делая вид, что пытаются догнать их, пыхтя, отдуваясь и хохоча в тон девушкам, которые хихикали, хватаясь друг за дружку. «Такие молодые, — подумалось мне. — Мрачные собрания, нудная проповедь, отрезвляющее присутствие старших — все это забыто, потому что светит солнце, и пробуждается природа.
Солнечные лучи падали на Линду, высвечивая глубину коричневато-зеленых глаз, освещая нежный овал щек. Через некоторое время Энди и Майк догнали нас, взяли близнецов на плечи и принялись играть в лошадки, пустившись наперегонки, что оживило даже серьезного Джона, и оба мальчугана визжали, болтали толстенькими ножками, крепко вцепившись кулачками в гривы своих скакунов. Эли смотрел на это развлечение с едва сдерживаемым раздражением и легким презрением.
— Они совсем их разбалуют, — произнес он.
— Ничего страшного, — спокойно возразила Линда. — Как только придем домой, я уложу их спать.
И чтобы переключить внимание мужа на другой предмет, она спросила:
— А от мистера Монпелье есть какие-то известия?
— Нет. Вот уже четвертый день. Он должен скоро вернуться.
— Надеюсь, с ним ничего не случилось.
— Я тоже надеюсь.
На мосту мы простились. Энди и Майк сняли с себя седоков и, вручив их родителям, стояли еще некоторое время, помахивая руками на прощанье и стараясь отдышаться после бурного веселья.
— Этот Джеймс — просто великолепный мальчуган, — сделал вывод Майк. — Мы бы с ним отлично поладили. Надеюсь, Эли не посвятит свою жизнь укрощению его свободного духа.
— С этим малым ничего не выйдет. Это тебе не Джон.
Мы вошли во двор, где застали Джофри Монпелье, распрягавшего лошадей. — О, Боже, — воскликнул он вместо приветствия. — Индейцы даже не знают, какое преимущество им дает ваша христианская вера. Это место просто идеально приспособлено для набега в погожее воскресное утро.
— Мне это как-то и в голову не приходило, — поразился я такой очевидной мысли.
— Никто об этом не задумывается, пока не становится слишком поздно. Ну, ничего. Они еще не нападали, и вряд ли им это удастся. Энди, доведи-ка дело до конца с этой лошадью. Она мне скоро понадобится. Пойдемте, Филипп, мне нужно о многом вам рассказать.
Мы прошли в зал, и я настежь распахнул окно. Джофри снял сюртук, стащил башмаки для верховой езды и, как кот, калачиком свернулся в кресле. Некоторое время он трудился над непокорной трубкой. Наконец к потолку взметнулись первые клубы дыма, и молодой человек с улыбкой поглядел на меня и начал:
— Как там Энди любит говорить — ах да, ЖУТЬ КАК. Ну так вот, мне жуть как повезло. Я нашел лагерь их главаря и выяснил все его планы. — Он глубоко затянулся. — Это индеец Александр, которого я упоминал под именем Беспокойная Луна, потому что он родился во время лунного затмения, кстати, почему у нас нет таких имен?
— Цивилизация, я так думаю, — предположил я. — Я бы, наверное, получил прозвище «Железная нога» или что-нибудь еще менее лестное.
— Ну, — поспешил возобновить разговор Джофри. — Беспокойная Луна знает о существовании вашего селения. Ему сказали, что у вас так много мужчин, что некоторые даже не спят ночью и охраняют скот. У него преувеличенные представления о вашей численности, что само по себе не так уж плохо. Плохо то, что во вторник или среду на следующей неделе он готовится совершить нападение. Дело в том, что для оправдания предсказанной гадалкой судьбы он должен уничтожить все поселения между озерами и побережьем: Диксонвиль, Зион, а затем и Форт Аутпост. У вас он надеется захватить много лошадей. Но он не двинется с места в полнолуние в понедельник. Лагерь его в тридцати милях отсюда, там он ждет прибытия остальных — стариков, необстрелянных юношей и женщин, прибытие которых ожидается в понедельник или во вторник. Сейчас он развлекается как может, празднуя победу над Диксонвилем, объедаясь мясом и обильно запивая его огненной водой. В Диксонвиле была небольшая таверна с собственными запасами, которые Беспокойная Луна не оставил без внимания.
Трубка его снова погасла, и он нетерпеливо пытался раскурить ее.
— Минутку, — воспользовался я паузой. — Это что, сам Беспокойная Луна посвятил вас во все свои тайные замыслы? Если нет, то как?..
— Как мне удалось получить все эти сведения? Вот именно в этом мне жуть как повезло. Прямо над их лагерем есть небольшая рощица и ручей. Беспокойная Луна, конечно же, разбивает лагерь только на открытой местности. Я же остался в своем укрытии и наблюдал, пытаясь определить, сколько у них бойцов. Я насчитал где-то около двухсот. Я ждал каких-либо происшествий, но случившееся превзошло мои ожидания. В пятницу, ближе к вечеру, в лагере поднялась невероятная суматоха с криками, беготней, я даже подумал, что Беспокойная Луна подорвался на запасах пороха или что-то в этом роде. Затем из лагеря вышла группа индейцев, таща на веревке из неотделанной кожи какую-то жертву. Они вбили в землю столбы, по одному на каждую руку и ногу и подвесили беднягу лицом вниз. Затем разожгли небольшой огонь под его животом и принялись плясать вокруг в диком хороводе, подпрыгивая и подбрасывая в воздух копья. Я опасался, что они не уйдут, пока жертва не сгорит дотла или, по крайней мере, не потеряет сознание, но начало темнеть, подошло время ужина, и они отправились обратно в лагерь. Как только они ушли, и сумерки достаточно сгустились, я развязал несчастного — скорее срезал его, как недозрелый плод: узлы из неотделанной кожи не для моих пальцев — и потащил его в рощу. Он был в самом плачевном состоянии. Эти ребята — настоящие дикари. На его грудь и живот нельзя было смотреть без содрогания, но после одного-двух глотков рома он смог наконец заговорить. И вот в этом-то и заключалась моя жуть какая удача. Он был одним из людей Биллико из Диксонвиля. Ему удалось спастись в той кровавой резне, которую Беспокойная Луна устроил в селении. Кроме того, он говорил на сносном английском, и я понимал его. Его укрыла у себя в доме одна из женщин Беспокойной Луны, и он хотел было выдать себя за одного из них. Но они пронюхали все это. С женщиной расправились днем раньше еще более жестоким образом.
— И что же вы сделали с ним?
— Я показал пальцем в сторону и сказал:
— Смотри туда, — затем прикончил его ударом по голове. Просто не рискнул стрелять. Жаль беднягу, но он все равно бы умер от ожогов. Когда наступила ночь, я вернулся на место казни и снова привязал тело над огнем в надежде, что они не будут слишком пристально присматриваться к трупу. По крайней мере, я на это очень рассчитываю.
Некоторое время мысли мои беспорядочно крутились в голове. Тут целая история. И человек, чудом избежавший смерти и пытающийся замаскироваться под воина враждебного отряда, и женщина, согласившаяся укрыть его, и ужасная расправа над обоими. Мне с трудом удавалось сдержать дрожь страха при мысли о беспощадности, дикости и зверстве этих людей. В Диксонвиле было сорок мужчин, сверлила мозг все та же мысль. И вдруг холод ужаса растаял в огне охватившей меня ярости: «Что мог сделать в этой стране Беспокойная Луна, если бы даже завоевал ее? Если он и добьется владычества на всей территории между озерами и океаном, в его руках вся эта земля снова погрязнет в мраке варварства и дикости. В наших же руках…»
Джофри снова раскурил трубку и продолжал размышлять, чуть наклонившись вперед на своем кресле. Наконец, он произнес:
— Вот что я предлагаю. Беспокойная Луна собирается напасть, и вовсе не ожидает, что его могут атаковать. Завтра ночь полнолуния, и он ничего не станет предпринимать, для него это несчастный период, и мы ОПРАВДАЕМ это предсказание: нападем на его лагерь среди ночи. Будет достаточно светло для стрельбы, а они все будут сонными и пьяными. Что вы на это скажете?
Я посмотрел на его усталое, изможденное лицо с горящими голубыми глазами.
— Вы полагаете, что это лучший выход?
— Лучший выход! Боже! Единственное, что еще остается, — это сидеть как крысы в мышеловке в этом вашем молельном доме и ждать, пока двести жаждущих крови молодцов с гиканьем и криками не примчатся сюда, чтобы погубить нас всех. Ну, сами посудите молодой человек.
Он фыркнул, выбив свою непокорную трубку о решетку камина, откинул прядь черных волос и, тщательно набив трубку заново, теперь уже не столь поспешно проговорил:
— Конечно, девятнадцать человек — это ничтожно мало.
Пятьдесят-шестьдесят лет тому назад люди приезжали сюда в полной готовности сражаться с индейцами. Тогда ни один здравомыслящий человек не поселил бы мужчин в столь отдаленной местности. Теперь же гораздо больше людей подвергается смертельной опасности, чем в те времена, когда угроза таилась за каждым кустом. Опасность и здесь и там. Но на открытой местности у нас будет больше места для маневра, мы объединимся, и даже при незначительных силах преимущество будет на нашей стороне. В Диксонвиле мы оказались в западне. Этого нельзя допустить снова. Ну что, соберем отцов города и изложим им наш план?
— Может, дать им возможность сначала отобедать — они уже в любом случае принялись за воскресную трапезу.
— Боже, ну конечно, — сказал он, выпрямившись и потянувшись за башмаками. — Я и забыл об этом важном деле. Забыл, что не ел сам все это время. У меня остался пирог, который девушка дала в дорогу.
За едой я с удивлением отметил про себя, что Джудит все время норовила подсунуть Джофри самый худший кусок — будь то пригорелый картофель или пережаренное мясо. За столом мы обсуждали план действий с Майком и Энди. Энди воспринял все эти известия, как обычно, спокойно и невозмутимо. Если мы пойдем в атаку, он присоединится к нам, если мы решим остаться, то он тоже останется дома. Зачем тратить драгоценное время и попусту болтать, когда на столе достаточно еды, чтобы удовлетворить его ненасытный аппетит? Майк же сказал сухо:
— Я ведь говорил, что бывал и раньше в этих краях. И предупреждал, что земля красивая и с виду богатая. Но тот парень, с которым я путешествовал, сказал еще тогда: «Местность кишит индейцами, и еще лет пятьдесят здесь будет очень опасно». Мне б послушать его, и не поддаваться на ваши уговоры.
— У тебя будет предостаточно возможностей попрактиковаться в искусстве вышивки по коже, — заметил я шутливо, что совершенно не соответствовало моему настроению.
Мы собрали членов совета, и Джофри изложил им ситуацию так же подробно, как и мне. Пикл и Крейн повергли меня в величайшее изумление, сразу же заявив, что не намереваются ни на кого нападать первыми. Если им нанесут удар, они будут защищаться, но ни за что не станут атаковать.
— Но это только дело времени, — горячо возмутился Джофри. — Они разорили Диксонвиль и вскоре примутся за вас.
— Уж если говорить о длани, оскверненной первым ударом, обратимся к примеру Каина и Авеля, — серьезно возразил Крейн. — Мы скорбим по Диксонвилю, по вашим разоренным жилищам и погибшим друзьям и близким. Но это не оправдывает агрессии.
Тут мне вспомнилось, как он смертельно побледнел при одном только упоминании о страшной эпидемии в Форте Аутпосте, и все же присоединился к нам, как только мы спустились в селение. Он не был трусом и малодушным человеком. Просто руководствовался своими принципами, и сколь бы неразумными они нам ни казались, их можно и нужно было уважать. Джофри дал волю своим чувствам, полушепотом выпалив выражение, которое никогда еще не смущало благородного слуха собравшихся, но тут же спохватился и, быстро овладев собой, спросил:
— А ваши сыновья?
— Они уже совершеннолетние и могут сами за себя отвечать, — так же невозмутимо и спокойно ответил Пикл.
— Слава Богу хоть за это.
Мистер Томас повысил свой заунывный голос:
— Ну, должен же кто-то в конце концов остаться с женщинами и детьми. И мы с мистером Пиклом и мистером Крейном возьмем это на себя. Я тоже человек миролюбивый и не сторонник войны.
Он был весь какого-то землистого цвета, и хотя я испытывал не меньший испуг, чем он, это никак не смягчало моей неприязни к нему.
— Ладно, — резко бросил Джофри, — ждите, но без меня. Я не хочу больше оказаться в ловушке. Теперь, когда они прохлаждаются, одурманенные алкоголем, ничего не подозревая, мы можем сломить их, как соломинку, и спать спокойно. Если вы предпочитаете еще недельку провести в тревожном ожидании неизбежного — наслаждайтесь этой видимостью покоя.
Эли заговорил внезапно, впервые на моей памяти выражая точку зрения, противоположную мнению мистера Томаса.
— Нигде не написано, — начал он своим мягким глубоким и одновременно внушительным голосом, — что всевышний предписывает ожидание. Помните, как направлял он в путь Гидеона? Его войско было малочисленным, но все равно малодушных отправили домой, затем избавились от беспечных. И маленький, но отважный отряд справился с врагами Мидиана. И рука его при этом не дрогнула. Я на вашей стороне, Филипп и Майк. Ну, Ломакс, что вы молчите? Вы с кем?
— Нужно ли спрашивать? — отвечал Ломакс с холодной улыбкой на устах. — Хэрри Райт был моим другом, и я никому не прощу своей убитой собаки Адам.
— Тогда пусть мужчины собираются и готовятся выступить, — скомандовал Джофри. — Я пойду к Проходу.
Весь остаток этого прекрасного воскресного дня мы провели в суете и беготне по селению и округе, то натыкаясь на Марка Пикла, бродившего по холмам, нерешительно пытаясь кончиками пальцев дотронуться до руки Зиллы Камбоди, то на Эдварда, более решительного в своих сердечных делах с Мэри. Ральф прискакал с мельницы с Ханной и со всеми ее вещами.
Казалось, что женщины и дети будут в большей безопасности под общей крышей, а не в разбросанных по долине уединенных домах. Но в этих хлопотах мы постарались заглушить мысль о видимости этой защищенности. Как песчинки, бросались мы в бурлящий поток. Если нам не удастся устоять, если нам суждено быть унесенными в пучину, то эта жалкая ненадежная крепость будет разнесена в щепки, и нет никакой надежды на помощь извне. Наши ближайшие соседи — обитатели Форта Аутпост — слишком далеко и вряд ли узнают о постигшей нас судьбе, хотя, вероятно, им придется рано или поздно разделить ее.
Я отмахнулся от этих печальных раздумий, так как, кроме подготовки к походу, должен был уладить кое-какие личные дела. Мне хотелось написать Линде письмо на тот случай, если мы одержим победу и селение будет спасено, а я погибну от стрелы индейца. Прощаясь с ней, я думал излить свои чувства на бумаге, открыть ей, что любил ее всю жизнь. Но написав в таком духе послание, я безжалостно разорвал его на клочки. Когда она прочтет эти строки, меня не будет в живых, так в чем же смысл выдавать свою тайну после смерти? Если я не погибну и Зион будет существовать, я сам ей во всем признаюсь. Иначе пусть все это уйдет со мной в могилу. Вот что я в конце концов написал:
«Дорогая Линда, оставляю тебе мой дом и все свое имущество. Ты можешь поселиться в нем. Пожалуйста, будь добра к Энди, и, если он согласится, пусть останется в доме и помогает тебе по хозяйству, а у Майка есть ремесло, которое обеспечит ему друзей и средства к существованию. Если Голубка моя останется жива, я хочу чтобы она принадлежала тебе. И еще я хочу, чтобы Джудит осталась в доме, если ей некуда будет идти. Когда она выйдет замуж, дай ей корову и пару телят и мою лучшую кровать, чтобы девушка не ушла бесприданницей.
Желаю тебе жить долго и счастливо.»
Редко мне доводилось писать, и никогда не приходилось читать таких сухих слов, но именно так и получается, когда запрещаешь себе писать то, что хочешь. И зная, что лучше уже не получится, что можно только все испортить, я подписался: «Твой искренний друг Филипп Оленшоу» и аккуратно сложил листок.
Затем я пошел проведать Диксона, который, несмотря на свои протесты, должен был оставаться в поселке. С его стороны было нелепо даже и помышлять об участии в походе. Он еще не мог спускаться во двор, и рана на груди полностью не затянулась. Диксон взял у меня листок, который я ему вручил с подробными указаниями, кому и в каком случае отдать его, и сказал:
— Но, разумеется, я рассчитываю, что верну его лично вам, когда вы вернетесь живым и невредимым домой.
И я с жаром подтвердил:
— И я тоже.
Покончив с этим делом, я направился в свою комнату, где хранил пару пистолетов, принадлежавших ранее Натаниэлю. Ружья Натаниэля я уже давно подарил Майку и Энди. Теперь, достав пистолеты, я оглядел их, проверил и зарядил, Затем снял с себя выходной костюм и натянул залатанные и вылинявшие рабочие вещи. Приличная одежда была ценностью, и ее не так легко было раздобыть. Если мне суждено выжить, то она мне еще пригодится. И я повесил костюм в шкаф, плотно прикрыв дверцу.
Наступили сумерки, а мы должны были выступить на рассвете. Я оглядел пустую комнату. Проем окна серым пятном выделялся на густом черном фоне стены. Мое громоздкое ложе с шерстяным матрасом и суровыми белыми простынями светилось белизной покрывала, гладко обтягивавшего нетронутую поверхность подушки. Я внезапно испытал истинное наслаждение при мысли о том, что могу лечь, прикоснуться щекой к прохладной ткани и отдаться в «объятия Морфея». Мне не удалось прожить жизнь, полную приключений, но и у меня были свои маленькие радости. И сон был одной из них. Странно было даже подумать, что мне придется лишиться и ее. И все еще глядя на постель — поскольку мысли эти промелькнули с быстротой молнии — я вспомнил ту единственную ночь, когда опустился на это ложе не для того, чтобы заснуть. Воспоминания эти я запрятал поглубже, в те тайники моего сознания, где хранилось все, что мною было обречено на забвение: казнь Шеда, зловоние пораженного эпидемией жилища… Думаю, мне было стыдно за ту ночь, я презирал Джудит, потому что она не была Линдой, и все равно проявила столько доброты, любви и терпения ко мне. И теперь это оказалось самым живым впечатлением моей жизни, которого уже больше не суждено испытать… Я спустился в кухню, где Джудит заваривала кофе и пекла блины с медом. Джофри, Энди, Майк и Ральф стояли вокруг стола, ели, пили и смеялись над какой-то пустяковой историей Джофри. И меня снова пронзило старое чувство собственной неполноценности, причиной которого на сей раз была вовсе не моя увечная нога. Все они: и седой Майк, и колченогий Энди, и беспечно хохочущий Джофри были намного мужественнее меня, и далеко не столь эгоистичны. Пока я хныкал и готовился навсегда проститься с жизнью, они набивали себе желудки и разрабатывали легкие. А ведь каждому из них предстояло рисковать жизнью! Надеясь, что бледность не выдаст мою скорбь по самому себе, я подошел к столу и взял кофе и печенье, которое услужливо протянула мне Джудит.
— Выйди-ка на минуту и подожди меня на крыльце, — сказал я тихо, улучив момент, когда девушка подавала мне мед. Она открыла дверь на задний двор, при этом Джофри отметил:
— Смотрите, светлеет. Пора отправляться в путь. Ваши лошади плетутся со скоростью плуга.
Я поставил недопитую чашку на стол, направился к двери, выглянул наружу и сделал шаг вслед за цыганкой.
— Послушай, — сказал я, держа в руках старые пистолеты. — Если… если суждено произойти самому худшему… ты сможешь застрелиться. Второй пистолет дашь миссис Мейкерс и скажешь ей то же самое.
Ее глаза, всегда казавшиеся такими блеклыми на фоне смуглого лица, сверкнули как капли чистой воды в слабом свете зари.
— Ради вас я могу сама застрелить ее, если уж до того дойдет. Из-за своих детишек она может все испортить. — Голос девушки звучал хрипло.
— Спасибо, — сказал я.
Наши пальцы соприкоснулись, когда я передавал ей оружие, и я ощутил жар ее кожи на своей ледяной руке. Она взялась за дула тремя пальцами, опустив рукоятки вниз.
— Осторожно, — предостерег я. — Они заряжены.
Девушка легким движением пальцев повернула оружие и, слегка подбросив пистолеты вверх, ловко уложила на ладонь. Все это время она искоса задумчиво смотрела на меня.
— Ну, прощай, — нарушил я неловкое молчание.
— Прощай, Филипп! — ответила она нежно и твердо. — Прощай, Филипп!
Правой рукой она резко обхватила мою шею, притянула к себе и страстно прильнула к моим губам в долгом поцелуе.
— Да хранит тебя Господь, — попрощалась она.
Я только пробормотал в ответ:
— Тебя тоже, Джудит.
В этот момент вся компания высыпала из дому.
— Она что, приставала и к вам, чтобы вы взяли ее с нами? — спросил Ральф, когда мы оседлали коней.
— Нет, а что? — поинтересовался я. — Ей-то зачем ехать с нами?
Она из меня все кишки вытрепала. Хуже нет женщин, чем вот такие. Все умеют, и не хотят понимать, что есть вещи, которые не для них. — Он задумался, а потом добавил:
— Интересно, почему она вас об этом не попросила.
— Понятия не имею. Я бы, наверное, позволил ей. Она хорошо стреляет? — Прекрасно, — кратко ответил он. — Это ей еще может пригодиться здесь.
«Ага, — подумалось мне, — значит, не один я сомневаюсь в нашей победе, даже этот огромный пышущий здоровьем храбрец не верит в нее». И хоть мысль сама по себе была довольно-таки тревожной, она утешила мое самолюбие. Мне было бы неприятно сознавать себя единственным Фомой неверующим в нашем храбром отряде.
И только один человек пребывал в абсолютной уверенности в победе. Это был Джофри. Всю первую половину дня он вел себя, как юноша на увеселительной прогулке. Даже его кобыла ступала не так, как наши, — она гарцевала, забрасывала ноги и подпрыгивала.
— Давайте споем, — предложил Джофри. — Часов до двух мы еще можем петь, потом нужно будет соблюдать осторожность.
В это утро действительно хотелось петь, несмотря на цель нашей экспедиции, заставившей нас покинуть уютное убежище долины.
К моему удивлению, предложение спеть было поддержано Эли, который наполнил свои могучие легкие воздухом и затянул:
Владыка наш, наш свет в ночи
От тьмы спаси и защити.
И путь нам, смертным, укажи.
Ты нас веди и сохрани,
Дай кров и дух наш укрепи.
И путь нам, смертным, укажи.
Чрез искушенья и грехи
Чрез слабость тела и души
Ты путь нам в вечность укажи.
Наш разум скромный просвети
И мудрым словом вразуми
И путь нам в вечность укажи.
Эту песню мы часто пели по дороге из Салема в Зион, и должен признать, что она не зря стала нашей любимой. Мелодия была в бодрящем ритме марша, и я всегда считал, что первые строки были пронизаны истинной поэзией, которая и побудила автора развить свой удачный опыт полного псалма.
Джофри, ехавший рядом со мной, запел:
Одним прекрасным жарким днем С моей красоткою вдвоем…
И Ральф, следовавший за ним, подхватил с энтузиазмом:
Мы в тишине глуши лесной…
Я поспешил перебить его:
— Только не эту, Ральф! — И пояснил Джофри, который удивленно осекся при моих словах: — Они могут повернуть назад, если вы будете распевать такие фривольные песенки.
Он только рассмеялся в ответ, некоторое время помурлыкал что-то себе под нос, потом снова зычным и отчетливым голосом начал, явно давая понять, что на этот раз не позволит себя перебивать:
Я встретил женщину, чей лик
Мне в душу самую проник,
Теперь лишь смерть имеет власть
Унять души смятенной страсть…
Он помедлил на самом захватывающем месте мелодии. — Дальше, дальше, — подбодрил я.
…И стройный стан и блеск очей
Храню я в памяти своей,
Как будто может кто украсть
Души моей смятенной страсть.
Джофри снова помолчал и вдруг рассмеялся:
— Еще? — обратился он ко мне, как к ребенку. Я кивнул.
Любви известен нрав манящий, Изменчивый и преходящий.
Но и она не даст мне власть Смирить души смятенной страсть.
— Это вы сами сочинили? — поинтересовался я, зачарованный красотой и складностью строк. Может, и у него в жизни была встреча в лесу с такой же Линдой, которой он навсегда отдал свое сердце.
— О Боже! Нет, конечно. Это одна из популярных песенок. Есть даже в сборнике. А вот еще одна в том же духе. — Он осадил игривую Лэсси и, поравнявшись с моей покладистой кобылой, запел:
Храни в душе мою любовь,
Пусть сердце воспаряет вновь,
Пусть взор иной волнует кровь,
Храни в душе мою любовь.
Я слушал зачарованно, думая о том, что мне никогда не удавалось излить свои чувства в таких точных и выразительных рифмах. Если выйду живым из этой битвы, то, вернувшись домой, обязательно уничтожу свою маленькую тетрадку со слабыми упражнениями в стихоплетстве. Потому что совершенство и отточенность стиха уникальны и неповторимы.
Храни, не дай предать забвенью
Те чудотворные мгновенья.
Тех чувств, не знающих сомненья,
Храни, не предавай забвенью.
Не забывай тех светлых дней,
Когда огнем любви своей
Горел ты, словно Прометей,
Не забывай тех светлых дней.
— Великолепно, — восхитился я, когда по моей просьбе певец вторично исполнил песню, так что слова ее навсегда врезались мне в память. — Великолепно.
— Боже, Филипп, как вы восторженны! Он что, задел нежнейшие струны вашей души — Уайет, я имею в виду? Вы поэт или влюбленный?
Краем глаза я испытующе наблюдал за ним, но не заметил ни тени насмешки на лице молодого человека.
— И в том, и в другом плане я полный неудачник. Но у меня было все точно, как в этой песне. Я увидел ее один только раз, и это решило всю мою судьбу.
— И чье же упорство и непоколебимая вера помешали вам? — спросил он, отбрасывая со лба прядь. — Что произошло? Она не обращает на вас внимания? Я вздохнул, ничего не ответив, боясь выдать свои чувства.
— Завидую вам, завидую, завидую, — скороговоркой повторил Джофри. — По крайней мере, для вас это что-то значит. Если бы вы МОГЛИ прыгнуть в постель с какой-то красоткой, ведь вы бы испытали при этом какие-то чувства?
— А вы нет?
— Обычную физиологическую реакцию. — И он ладонями сделал красноречивый жест над головой лошади. — Быстро загораюсь и быстро остываю. Наверное, это все моя французская кровь — отец мой был французом, я говорил вам, наверное. Но я никогда не задумываюсь об этом. Просто лежу себе и сравниваю. Можете поверить? Можете ПРЕДСТАВИТЬ себе такое уродство? Но все-таки остается надежда. Я ВЕРЮ, что когда-нибудь отдам кому-то свое сердце как… минутку…
Он оторвался от меня и ринулся вперед, оглядываясь по сторонам и прислушиваясь. Я видел, как он смочил палец, затем, вытащив его изо рта, проверил направление ветра.
— Так я и думал. Ветер переменился. Мы должны поехать в обход, зайти к ним с другой стороны. У них собачий нюх.
Воздух был тяжел от весенних запахов, солнце пригревало нам спины. На всех деревьях ветви обвисали под тяжестью почек, на которых уже пробивалась зелень. У самого края рощи бурным розовым пламенем горел куст смородины. Он наполнял воздух резким ароматом. Я оглянулся на своих попутчиков, неловко сидевших на лошадях, не приспособленных к походным условиям. Я пытался разглядеть какой-то неуверенный или нервный жест, выдающий тщательно скрываемое под показным хладнокровием беспокойство, которое терзало все это время меня самого.
Я думал о том, что мог сейчас жить преспокойно где-то в Лондоне, писать стихи, пьесы, сидеть по вечерам в домашних тапочках перед камином, иногда посещать уютный кабачок с приятной компанией собеседников. О Линда, только ради тебя я нахожусь сейчас в этом далеком краю, и меня ждет смертельная схватка с дикарями, именно по твоей милости песня о вечной любви непрерывно звучит у меня в мозгу.
Объезд занял довольно много времени, и только к вечеру мы добрались до края леса и смогли с высоты рассмотреть на равнине лагерь врага. Дым костров поднимался к темневшему небу, темные фигурки мелькали между палатками. Ветер дул в нашу сторону. Джофри принюхался к доносившемуся запаху еды:
— Они готовят ужин, — с довольным видом констатировал он. — Чем больше они съедят, тем крепче будут спать. Передо мной был уже не тот утренний беззаботный певец, не герой-любовник, не раскаявшийся повеса, а человек, уверенный в успехе. Мы накормили лошадей, сами же ели стоя, поспешно запихивая пищу в рот руками. Я совсем не ощущал ее вкуса. Эли подошел ко мне, держа ломоть хлеба в одной руке и кусок сыра в другой.
— Если со мной что-то случится, — сказал он как бы между делом, не переставая утолять голод, — присмотри за моей женой, парень, пожалуйста. Да и Джеймсу нужна твердая рука.
— Я позабочусь о них, — произнес я срывающимся голосом.
И только при одной этой мысли сердце мое совершило бешеный скачок. Я посмотрел на безмятежно жующего Эли и подумал, что, может, через несколько часов его смерть освободит мне путь к Линде. Но тут же наступило раскаяние, и я начал молиться за него. О, Эли Мейкерс, зачем ты женился на Линде, превратив меня в своего тайного врага, чей разум всегда восстает против тебя, что никогда не проявляется ни жестом, ни взглядом моей немощной плоти? Я взмолился: «Только не так, только не так». Но внутренний голос заглушал эти мольбы: «А как иначе сможешь ты добиться ее?» Ответа на этот вопрос не существовало.
Сумерки сгущались, и сквозь наползавшую темноту мы видели, как равнина у наших ног вспыхивает все новыми огоньками.
— Хорошо развлекаются, — заметил Джофри, остановившись возле меня и напряженно вглядываясь в ночь. — Пусть желудки их забьются свинцовой тяжестью, проклятые кровожадные дьяволы.
Эти слова услышал Эли.
— Мистер Монпелье! Бог слышит. Не богохульствуйте.
— Простите, мистер Мейкерс, но именно это они и есть.
— Что они и кто они не должно нас касаться. Они станут добычей ястреба, парящего в небе.
— Хорошо сказано, — одобрил Джофри и рассмеялся.
Незаметно для глаза постепенно всходила на небо луна, рассеивая темноту, заливая землю белым светом и придавая нашим лицам призрачный оттенок ночных духов. Эли, как Кромвель, произнес молитву перед сражением: «О Боже праведный, кто вложил меч и щит в длань, верную тебе, призрей в сей час слуг своих пред битвой за дело правое. Малы мы числом и неискушены в деле ратном, и победа наша будет делом рук твоих, Господь наш, о ком молиться будем денно и ношно со дня сего благословенного и во веки веков.» Молитва была краткой, и в какой-то мере даже приятной, учитывая, что она поддержала тебя, Эли, и успокоила дух твой. Я завидую твердости твоего голоса, которым ты возносил эти слова к Всевышнему. Я же дрожал каждым мускулом, каждой своей жилкой, ведь я плохо стреляю, и не могу бегать. Правда, я смог застрелить медведя, который угрожал Эли. А индейцы будут угрожать нам, как только проснутся. Джофри говорит, что, напившись спиртного, они не шатаются по округе, как белые люди. Но откуда он это знает?
Я внимательно слушал последние наставления, но слова были для меня пустыми звуками, лишенными всякого смысла.
— Стреляйте, когда только можете, но не слишком надейтесь на свои ружья. Постарайтесь держаться парами, чтобы всегда иметь возможность перезарядить ружье. В первого вы стреляете, других рубите топором.
— Цельтесь пониже при стрельбе. Топором ударяйте между головой и плечом, там уже нельзя промахнуться, как при ударе в голову.
— И ради всего святого двигайтесь как можно тише, наша жизнь зависит от внезапности нападения.
Мы, крадучись, спустились вниз, на залитую лунным светом равнину, покинув укрытие приютивших нас деревьев. Почти на каждом шагу я натыкался своей железной подковой на камень или ветку, треск которой то и дело взрывал тишину. Все ближе и ближе. Они могут проснуться. Стоит одному пробудиться, как он сразу же разбудит соседа. Именно так они прокрадывались бы к Зиону в темноте ночи, если бы не Джофри Монпелье, благослови его Бог. Если мы останемся в живых, то отдадим ему самую лучшую землю в Зионе, какую он только пожелает. Мы построим ему дом и назначим его главой совета. Теперь все отчетливо почувствовали запах жареного мяса, которое они готовили себе на ужин. По мере нашего приближения он начал смешиваться с запахами человеческого жилья — дыхания, немытых тел, грязной одежды, шкур и обглоданных костей. Мы оглядели десять небольших палаток, вокруг которых у пепелищ костров лежали распластанные в сонном забытьи тела. Ничего не подозревающие, беззащитные, как они рискнули развлекаться вот так, на открытом месте? Несомненно, Джофри говорил правду, рассказывая о таверне в Диксонвиле. И если эта схватка завершится нашей победой, то даже Эли придется признать, что зло может иногда приносить положительные результаты.
— Приканчивайте их тихо, чтобы не поднять на ноги весь лагерь, последовал приказ.
Вот мы наконец пришли. Передо мной и Энди на земле были распростерты тела шести безмятежно спавших индейцев, лежавших ногами к костру. У нас были ружья, но пользоваться ими было еще не время. Мы заточили свои топоры, были у нас и ножи с острыми лезвиями. Энди выбрал нож. Я видел как он, повинуясь своей обычной привычке, прищурил один глаз и пальцем провел по острию ножа, затем молча, словно призрак мести, вонзил его в жертву. Я предпочел топор, боясь ощутить близкое соприкосновение с живой плотью. «Как будто это дерево», — настойчиво внушал я себе и вспоминал «между головой и плечом». Взмахнув топором, я с силой опустил его.
Мы убили трех из шестерых. Но четвертый вскрикнул от удара моего топора, одновременно раздался вопль в другом конце лагеря, где шла та же бесшумная резня. Внезапно мы окунулись в кромешный ад. Двое индейцев вскочили. Я, зажав топор под мышкой, вскинул ружье. Прозвучал первый выстрел. Он попал в цель. Выстрелы Энди раздались где-то на расстоянии ярда от меня, и все шестеро были уложены. Мы двинулись дальше. Если остальным повезло так же, как и нам, значит, численность вражеского войска значительно сократилась.
Но тут все они проснулись и всполошились. Ночь огласилась криками боли и ярости, взрывами выстрелов, глухими отзвуками ударов. Верзила, который показался мне просто великаном, выскочил из одной палатки и, увернувшись от Эли, ринулся на меня.
Я попытался оттолкнуть его, но от удара упал на спину и почувствовал тяжелую ступню, вонзившуюся в желудок. Мне с трудом удалось совладать с ним. Я стал зверем. Если я успевал перезарядить ружье, то стрелял, если нет — пользовался прикладом как дубинкой. Я размахивал топором как одержимый, при приближении врага яростно вонзал в него острый нож. Никогда в жизни не двигался я так быстро и легко. Мне удавалось даже бегать, уворачиваться, ускользать от врага. Я смахивал кровь, хлеставшую из моего перебитого носа. Индеец, распластавшись на земле, схватил меня за лодыжку, и мы покатились клубком по земле, как сцепившиеся коты. У него в правой руке был нож, и, не задумываясь, я схватил его прямо за острое лезвие, не ощутив при этом никакой боли, только яростный порыв, когда мой нож пронзил его горло. Он захрипел и замер. Не в силах выдернуть свой нож из раны пораженного мною индейца, я взял его оружие и всем существом отдался безумной, захватывающей своим вихрем пляске смерти.
Думаю, все это продолжалось не более двадцати минут. Трупы индейцев лежали там, где настигла их карающая рука, а Эли с Джофри подходили к каждому еще живому телу, шевелившемуся или издающему стоны, и, склонившись, наносили удар ножом по горлу жертвы. Воздух был пропитан запахом свежей крови. Луна, высоко нависшая над нашими головами, уменьшилась в размерах, и, словно прищурившись, безмятежно взирала сверху вниз на обломки, окружавшие единственную оставшуюся палатку. Что-то зашевелилось у меня в животе, как будто огромная змея пыталась распрямить свои кольца. И тут же я закрыл руками лицо, нащупав кровавое месиво вместо носа. Змея в моем желудке вытянулась во всю длину и нанесла удар. Упав на колени, я начал содрогаться от резких судорог, потрясших все тело.
Меня продолжало рвать. Такого я не испытывал даже на борту «Летящей к Западу». До меня, как сквозь стену, донесся голос Майка:
— Не повредили ли вам чего внутри?
Мне было приятно слышать искреннее волнение в его словах, но ответить я ничего не мог. Желудок мой бился в конвульсиях. Майк резко перевернул меня на спину, так что небо закружилось у меня перед глазами. Я почувствовал запах рома, затем услышал стук фляги на собственных зубах, мои разбитые губы не ощущали ничего, кроме пронзительной боли.
— Давай. Глотай. Мне лучше знать, что нужно.
Я сделал глоток, перекатился на живот и, лежа навзничь, снова вырвал. — Хорошо, — сказал Майк теперь уже без всякого сочувствия. — Теперь еще.
Я хотел сказать: «Уйди, Майк. Оставь меня в покое», но язык едва ворочался, слова сливались в неразборчивое бормотание. Майк не обратил на мои протесты никакого внимания, он снова повернул меня на спину и влил ром в рот, так что у меня не было другого выбора — либо проглотить отвратительную жидкость, либо захлебнуться. Я проглотил, и змея начала таять. Тепло разлилось по внутренностям.
— Теперь пойду к другим. Много раненых, — сказал Майк.
Он ушел, а я лежал еще несколько минут, наслаждаясь блаженным забытьем, а потом поднял голову и, шатаясь, встал на ноги. Медленно и тщательно я подсчитывал фигуры, стоявших людей. Энди, Майк, Ральф, Эли, Оливер Ломакс, Исаак Картер, Джейк Крейн, Амос Битон, три брата Пикла. Я дважды пересчитал их. Вильяма Ломакса, Джо Стеглса, Томаса Крейна и Тима Денди не было видно.
Джофри Монпелье подошел ко мне.
— Порядок, Филипп? — спросил он.
Я ответил:
— Я в порядке, — тут же добавив: — А вы?
Мне было очень трудно говорить.
— Вы не поверите. Майку придется штопать меня заново.
Удар пришелся точно в то же самое место, что и раньше, и этот жуткий кусок кожи снова навис над его глазом.
— А другие? — спросил я.
— Вильям Ломакс и Томас Крейн погибли, к несчастью. Джо Стеглс в очень плохом состоянии, а Тим Денди еще не пришел в сознание. Трудно сейчас что-либо сказать. По всей видимости, перелом черепа.
— О, Боже! — воскликнул я при мысли об их семьях.
— Здорово нам повезло, что мы легко отделались. Вы только представьте себе, что мы уложили целых две сотни. Две сотни! Его голос срывался от волнения.
— Благодаря вам, — пробормотал я.
— Благодаря спиртной лавке старины Джонса. Многие из них даже не поняли, что пришел их смертный час.
Мы начали сходиться, оттаскивая раненых и погибших подальше от обломков и ожидая наступления зари.
Наконец настало утро, совсем не похожее на вчерашний рассвет. Теперь мы могли видеть, какой ценой нам досталась эта победа. Все без исключения были в той или иной степени ранены. Хотя второго такого лица, как у меня, не было ни у кого. Мои нос и рот так распухли, что я, даже наклонив голову, не мог разглядеть собственную грудь. Наверное, это было похоже на морду свиньи. Майк достал свою иглу и нитку и обновил швы на голове Джофри, умыв его лицо водой из источника, так что в конце концов тот стал выглядеть весьма презентабельно. У Эли были ранены обе руки, у Оливера Ломакса — рассечена щека, а на голени зияла рана глубиной примерно в шесть дюймов. Они тоже прибегли к спасительной игле Майка. Исаак Картер не мог открыть один глаз, и кисть его руки беспомощно болталась на перерезанном запястье. Амос Битон получил удар ножом между ребер. Марк Пикл обжег правую руку, упав в догоравший костер, братья его пострадали меньше. Никто не вышел из битвы невредимым.
— Ладно, — подвел итог Джофри, — остальная часть племени и молодые воины прибудут сюда с минуты на минуту, а мы совсем не в форме, чтобы произвести впечатление даже на них. Кроме того, будет лучше, если они найдут лагерь опустошенным, как после налета целого войска. Нам стоит вернуться к нашим лошадям.
— А что делать с убитыми?
— Мы похороним их там, наверху, среди деревьев. Там и место приятнее, и почва мягче.
Итак, с большим трудом и неимоверными усилиями, те из нас, кто был не слишком серьезно ранен, перенесли четыре тела — двоих раненых и двух убитых — в небольшую рощицу, где мы оставили своих лошадей. Я видел, что Джофри собирал полоски сырой кожи по всему лагерю, но у меня не было времени проявлять любопытство. Когда мы добрались до лошадей, нас ждал неприятный сюрприз. Шесть животных сорвались с привязи и убежали. Эли предположил, что они направились домой. Таким образом, раненым и обессиленным людям предстояло пешком проделать весь путь обратно в Зион. Моя Голубка осталась, как и Лэсси, — кобыла Джофри, обе они заржали, радостно приветствуя наше возвращение.
За неимением лопат, мы руками и острием топоров выкопали небольшие углубления для тел Вила Ломакса и Тома Крейна. Эли произнес молитву над могилами, и по его просьбе я пробормотал, как мог, своими опухшими губами то, что сохранилось у меня в памяти от погребальной службы. На этот раз она не показалась мне сложной. Уже в третий раз я участвовал в обряде похорон. Повернув голову, я увидел Джофри Монпелье у подножья холма, шепчущего какие-то слова, которые трудно было разобрать на расстоянии. Он заметил мой взгляд, перекрестился и пояснил:
— Я ведь католик, разве вы не знали?
— Нет, — сказал я. — И боюсь, что это будет иметь нежелательные последствия.
— Какие именно?
— Расскажу, когда смогу говорить.
Теперь нужно было позаботиться о живых.
— Мы сделаем носилки, — предложил Джофри, положив перед собой все кожаные веревки, которые ему удалось собрать. — Те, у кого не повреждены руки, должны срезать четыре прочных молодых деревца.
Мы работали по очереди. Даже я, орудуя только одной правой рукой, сделал несколько сильных ударов топором. Джофри Монпелье не прекращал работу до тех пор, пока носилки не были готовы, несмотря на то, что при этом его лицо стало мертвенно-бледным. Носилки состояли из двух стволов, соединенных перекладинами из кожаных канатов, на которые были наброшены ветки и верхняя одежда. Все это сооружение крепилось между седлами наиболее крепких лошадей. Энди, Эдвард Камбоди, Моисей Пикл и Джейк Крейн, которые были легче остальных, сели на лошадей, несущих носилки, остальные распределились как могли, так что верхом ехали самые пострадавшие, предоставив более здоровым идти следом. И как всегда, на мою долю выпало быть в паре с Эли. Я ехал верхом на своей Голубке, он шел рядом, перекинув руку через поводья. Почему-то мы оказались в самом конце этого шествия. Оливер Ломакс и Джофри по очереди садились на Лэсси, причем Джофри, оказавшись в седле, ехал вперед, чтобы присмотреть за носилками.
Около полудня Лэсси споткнулась и начала хромать. Оливер Ломакс, который был в седле в тот момент, пока Джофри шел рядом со мной, непринужденно болтая, спешился.
— Вот так! — вспылил Джофри. — Вот что значит одалживать свою лошадь дураку! Ты что, не видел, куда едешь? Такая огромная яма. Зачем тогда лошади всадник?
Он осторожно осмотрел ее ногу.
— Убирайся с глаз моих, тупица, — не унимался он, — иди раздели с Битоном его клячу и передай ему от меня, чтоб он не отпускал поводья, пока ты в седле.
Бедный Ломакс с совершенно убитым видом поспешил скрыться подальше от злого языка Джофри, в то время как последний отстал от нашей компании, медленно ведя за поводья Лэсси, уговаривая и лаская пострадавшее животное. Она пыталась сделать несколько шагов, но больная нога подозрительно безжизненно повисла, и лошадь страдальчески глядела на хозяина влажными темными глазами. Я остановил Голубку, повернулся и увидел, как голубые глаза Джофри под бескровным рассеченным лбом наполнились слезами. У Джофри к горлу подступил комок. Оливер потерял брата — конечно, ему трудно было сосредоточиться на дороге, но кобыла была любимицей Джофри, и мне вспомнилось, в каком радостном восторге она мчалась по этой же дороге не далее, как вчера.
Он гладил ее, склонялся головой к бархатному лбу.
— Только попытайся, родная. Ну попрыгай на трех ногах, моя золотая. Не могу же я оставить тебя здесь на растерзание индейцев. Лэсси мотала головой из стороны в сторону, упрямым жестом выражая всю свою боль. Джофри тянул поводья.
— Пойдем, дорогая. Я помогу тебе. Если бы мог, понес бы тебя на руках.
Она поковыляла вперед, но через несколько ярдов снова остановилась. Джофри склонился над ногой животного. Подняв голову, он буквально разрыдался.
— Вперед! — скомандовал он Эли и мне. — Езжайте, не смотрите.
— Поехали, — сказал я Эли. — Мы ничем не можем ему помочь.
— Она сломала ногу, — подтвердил Эли.
Мы проехали немного вперед, пока поворот дороги не скрыл от нас трагическое зрелище нежного прощания Джофри с лошадью. Через несколько минут прозвучал выстрел. Еще пару секунд — и Джофри промчался мимо нас, будто сам дьявол преследовал его, и присоединился к голове колонны.
— Теперь садись ты, Эли, — наконец сказал я. — Прогулка пешком взбодрит меня.
Эли поднял на меня глаза и обратился с одной из своих редких и довольно приятных улыбок.
— Я нормально себя чувствую, и если мы немного отстанем, ведь не беда?
— Как по мне, то нет, — ответил я. — Но ты должен немного отдохнуть. Остальные чередуются, поэтому и движутся быстрее.
Он тяжело тащился за моей лошадью, а я впал в легкую дрему. Равнина закончилась, и дальнейший путь в Зион запетлял между деревьями. Сквозь полусон я вдыхал аромат цветущей смородины. Это и привело меня в чувство. — Эли, — настаивал я. — Либо садись на Голубку, либо иди чередуйся с кем-то из впереди идущих.
— Мне не догнать их, — признался он.
— Ничего. Если ты не захочешь сесть на лошадь, я сам поеду вперед и остановлю кого-то. Ты ведь не можешь пройти пешком весь путь. Даже если пострадали только руки, ты все равно потерял много крови.
— Ну, ладно, только совсем недолго, — согласился он, помог мне слезть, и сам тяжело взгромоздился на лошадь.
Из-за моей хромоты продвижение наше еще больше осложнилось, и не успел я проковылять и полмили, как Эли отдал мне поводья.
— Давай, залезай в седло, от каждого твоего шага у меня самого болят ноги.
Он поднял меня в седло, отпустил уздечку и спрыгнул на землю уже более ловким движением.
И я вернулся в свое сладостное забытье.
Резкий толчок и шум, внезапно вернули меня к действительности.
— Что это? — встрепенулся я.
— Лошадь, — сказал Эли. — Она шла за нами некоторое время. И только сейчас заржала. Думаю, что это моя.
— Но твоя несет одного из раненых, — возразил я, имея в виду ту лошадь, на которой вчера ехал Эли и которая была выбрана для носилок как одна из наиболее крепких.
— Да не та. Это Мэгги.
— Мэгги?
— Та, которую я привез из Плимута и потерял в прошлом году. Ну помнишь, Кезия хотела забрать ее. Я вернусь посмотрю.
Мы снова вошли в небольшую рощу. Начал моросить легкий дождик. Никаких животных поблизости не было видно. Но Эли побежал назад по тропе, протягивая вперед руку и призывно выкрикивая: «Мэгги, хорошая моя, Мэгги!» Он скрылся за стволами дальних деревьев. Минут через десять он вернулся с выражением крайнего отчаяния на изможденном лице.
— Это она, — сказал он, взявшись за поводья Голубки. — Она, кажется, узнала меня. Подпустила меня довольно близко к себе, но тут же в испуге отскочила. И не удивительно: судя по ее виду, с ней не слишком хорошо обращались.
Он теребил уздечку.
— Помоги мне сойти, — ответил я на его невысказанную мольбу. — Если ты вернешься за ней верхом, она приблизится к другой лошади, и тогда ты сможешь повести ее за собой.
Он приподнял меня, быстро и бережно, и передо мной мелькнуло его просветлевшее от радости лицо.
— Я не пойду далеко, — пообещал он, садясь в седло и разворачивая лошадь.
— Счастливой охоты, — крикнул я вслед, усевшись на траву и облокотившись спиной на гладкий ствол дерева.
Я снова задремал и потерял счет времени. Меня разбудил внезапно усилившийся дождь, колотивший по молодой листве, разбрызгивая вокруг сотни крошечных фонтанчиков. Я поднял воротник и решил идти дальше, чтобы немного согреться. Я уже прошел около пятидесяти ярдов по направлению к Зиону, но вдруг подумал что, Эли может не найти меня, поэтому пришлось вернуться назад.
Я дошел до самой рощи. На открытой местности вне призрачного навеса из редких ветвей и молодой листвы, я попал под обстрел тонких струек дождя, хлеставших меня по лицу. Я надеялся, что Эли удастся заманить Мэгги, и мы оба сможем продолжить путь верхом и наверстать упущенное время. Сквозь мелькавшую серую завесу дождя я наконец различил силуэт Эли, мчавшегося верхом во весь опор по направлению к роще. Кобыла с развевавшейся на ветру мокрой гривой неслась следом — но не одна. Прямо по пятам за ним, как свора гончих псов за добычей, гнались с десяток индейцев, волосы и оперенье которых мелькало в воздухе от ветра и бешеной гонки. Один из них вырвался вперед и поравнявшись с Эли, схватил его за ногу. Эли взмахнул топором, и нападавший разжал руку, покачнулся, но, удержавшись на ногах, снова вцепился в жертву. Голубка, которая и так бежала из последних сил, заметно сбавила ход. Я увидел, как Эли хлестал ее сзади шляпой, которую сорвал с головы. Это только испугало лошадь, и она сделала скачок влево, при этом преградив дорогу индейцам, что дало Эли секундную передышку.
И тут он увидел меня, перебросил топор в другую руку, уронив шляпу наземь, и крикнул: «Прыгай!» Он наклонился в седле и вытянул правую руку мне навстречу. Я напряг все свое тело, собравшись в комок, готовый вцепиться в Эли руками, ногами и даже зубами.
Но индеец, получивший жестокий удар в лицо, приостановился, прицелившись, занес нож и вонзил его в бедро Голубки. Она попятилась, взвившись на дыбы, молотя воздух передними ногами. Эли пытался схватить меня, но не удержался в седле и упал, покатившись к моим ногам. Через мгновение мы оказались в окружении. Дикари замкнули круг и восторженно орали.
— Прости, парень, — сказал Эли. — Я погубил тебя.
Я попытался ответить, но слова не приходили мне на ум. После радостных воплей индейцы подозрительно замолкли, лишь время от времени перекидываясь непонятными словами. Потом они потащили нас куда-то. То, что нас не убили сразу, уже само по себе было дурным предзнаменованием. Я не мог избавиться от навязчивого воспоминания об изуродованном теле Хэрри. Беспощадно хлестал дождь. Мы продирались сквозь ливневую завесу, пройдя приблизительно милю по направлению к лагерю Беспокойной Луны, затем резко повернули к югу и прошли еще милю по новой тропе. Меня тащили, как мешок, два молчаливых, индейца, чьи цепкие руки могли сравниться только с неумолимыми объятиями смерти. Темное от дождя вечернее небо начало погружаться в темноту. Мы приблизились к деревьям, и без всякой видимой команды, будто повинуясь какому-то приказу, шествие остановилось. Эли, который всю дорогу шел, гордо выпрямив спину, набожно сложил руки, закрыл глаза и начал молиться. Мне бы тоже следовало приготовиться к смерти, но все мое тело сжалось в напряженном ожидании ужаса. В таком состоянии было невозможно ни молиться, ни просто даже думать о чем-то. Какая смерть уготована нам? Одними глазами, как затравленная крыса, я искал ключ к ответу. Смогут ли они разжечь огонь в такой ливень? Еще несколько отрывистых реплик, несколько гуканий, которые казались настолько не связанными между собой, что их трудно было считать обсуждением, — и наша судьба была решена. Они положили нас на спину и забрали ножи.
Всю свою жизнь я смертельно боялся физической боли и старался избегать ее. Никогда не причинял я страданий ни одному живому существу. Правда, прошлой ночью мне пришлось убивать, стрелять в людей, внезапно выхваченных из пьяного забытья, — но это была война, причем война, затеянная не мной. Всякие собачьи, петушиные бои и схватки с медведями, популярность которых начала возрождаться в Англии в пору моей юности, были чужды мне. Я не мог понять как человек, сам из плоти и крови, пронизанный тонкой сеточкой уязвимых нервов, мог извлекать удовольствие, созерцая адские мучения живых существ. Я не признавал существующий способ закалывания ягнят, когда животное с проколотой шейной артерией оставалось истекать кровью, чтобы мясо его стало белым. Ни разу я не прибегал к такому методу.
И теперь я, для кого боль была самым страшным злом, ужасным и необъяснимым противоречием милости Господней, должен стать жертвой злодеев. Они сорвали с нас сюртуки и рубашки. Затем острыми длинными ножами сделали четыре надреза на груди каждого — две кровавые полосы слева и две справа, так что полоски шириной в шесть-семь дюймов обвисли, будто подтяжки из собственной кожи и мускулов. Они были мастерами своего дела. При операции не был задет ни один жизненно важный орган, и крови пролилось гораздо меньше, чем когда, например, Энди порезал руку в столярном дворе Бидла. Затем они пригнули молоденькие деревца, очистив их от мелких веток и пушистой листвы, и продели гибкие верхушки растений сквозь нашу провисшую кожу, так что отпустив упругие стволы, подвесили нас двоих на собственной груди между двумя деревьями. Вся эта процедура была проведена в полном молчании, если не считать моих криков и сдавленных стонов Эли. Закончив свое черное дело и дав возможность деревцам с надрывным скрипом вернуться в вертикальное положение, наши мучители расселись вокруг, все так же беззвучно, и застыли на корточках, пока темнота не скрыла от них зрелище наших извивавшихся, истекавших потом и кровью тел. Тогда они, не нарушая тишины, встали и засеменили прочь, свершив свою жуткую месть. Силуэты их черными точками выделялись на сером фоне вечернего горизонта. Мы с Эли остались одни, осужденные висеть так до тех пор, пока боль и жажда не покончат с нашими муками.
Темнота сгущалась, но для нас времени не существовало. Каждая минута стала бесконечной пыткой. Я представил прохладную, влажную землю, куда мы уложили тела погибших сегодня утром. Тогда я скорбел по ним. Теперь с ужасающей горькой завистью думал об их участи. Смерть, застарелый наш враг, чье имя наводит страх на каждого из нас, стала для меня самой желаемой на свете.
Были и другие, кто приветствовал и превозносил ее.
— О благословенная, справедливая и могучая Смерть, чье неумолимое… Из какого же уголка моей памяти всплыли эти строки?
Внезапно пришли и другие слова, но уже не из воспоминаний, не из воображения моего. Это были реальные звуки человеческого голоса — голоса Эли.
— Мы должны крепиться, парень. Стоит нам расслабиться — и мы погибли. — Эли, да ты уже сам теряешь силы. Даже голос твой слабеет. И зачем противиться смерти? Пусть она побыстрее наступит…
— Мы должны придумать, как выбраться отсюда, для этого нам нужны силы. Думай, Филипп. Боль не так сильна, когда думаешь.
Я думал. Белая береза — самое красивое из всех лесных деревьев. Грациозная и величавая во все времена года. Только сегодня утром я восторгался почками на деревьях, был рад, что живу и могу наслаждаться природой. И никогда мне в голову не приходило, что вершина прохладного и прекрасного дерева может быть превращена в орудие пытки. Хотя это надо было знать — ведь существовала же Голгофа. Тогда тоже была весна, предпасхальное время. И там распускавшееся дерево было срезано и истерзано, чтобы стать источником мук изуродованной плоти. Как же легко воспринимали мы всю эту историю, приучая даже детей своих к ударам молотка, терновому венцу и пикам палачей! Он висел три часа. И укол копья принес спасительное избавление от страданий. Но нам не суждено такого конца. Боже, если это богохульство, прости мой помутившийся рассудок. Теперь я наконец знаю, что лежит на дне бездонной боли, от которой я всегда бежал. Все удары и увечья, муки женщины в родах, агония зверя, настигнутого в лесу, истертая шея лошади, которой предстоит еще один день в хомуте. Никогда уж больше не придется мне представлять подобных вещей. Теперь я их просто ЗНАЮ.
Ну, не глупо ли с моей стороны! Скоро я не буду знать ничего. Я буду висеть здесь, как никчемный бессмысленный кусок мяса, оскверняющий прекрасную природу весеннего утра. Я буду предметом, который когда-то назывался Филиппом Оленшоу, который ел, пил, спал, и которому уже больше не суждено этого делать.
Пил… Прохладная, живительная вода, журчащая в источнике, послушно вытекающая из перевернутого бочонка, весело обходящая камушки, впитывающаяся в почву… Без воды человек может обезуметь.
— Филипп, пощупай карманы штанов. Они забрали у тебя нож?
— Они забрали все.
— У меня тоже.
Еще одна бесконечность, заполненная кричащей болью, сознание мое постепенно затуманилось. Я тонул, и в некоторые блаженные мгновения уже не понимал, кто я и где нахожусь — благословенные минуты забытья, когда мне удавалось ускользнуть от действительности. Эли говорит, что нужно бороться, но зачем? Лучше погружаться, погружаться, отпустить нить сознания, освободить израненный разум и опуститься в небытие, а оттуда — в утешительные объятия смерти.
— Филипп. Луна всходит.
— Ну и что?
— Послушай. У меня справа полоса кожи в два дюйма шириной. Слева три. А у тебя?
К чему это знать? Зачем тратить силы, когда каждое движение только усиливает боль, пронзающую мозг до головокружительного безумия? И все же я глянул вниз. — Три дюйма оба.
— Тогда мои слабее. Я хочу оторвать полосу справа, и с Божьей помощью мы сможем освободиться. До меня донесся скрип деревьев, раскачиваемых его дергающимся из стороны в сторону телом. И когда луна засветила ярче, увидел, как Эли рвет тонкую полоску собственного тела, привязывавшую его к дереву. Он терзал ее руками, то и дело стонал, призывал Господа, но не сдавался. Послышался звук медленно стекавшей струйки крови. Это было зрелище столь же жуткое, сколь и героическое, и, казалось, конца этому не будет. Наконец, с воплем раненого зверя, он добился своего, и оба деревца медленно выпрямились. То, что было слева от него, свободно взмыло верхушкой в небо, не отклоняясь в сторону соседнего дерева, на котором висел пронзенный Эли на пучке ветвей, в четырех футах от самого верха.
— Ты жив?
— Ага, — задыхался он, так и оставаясь в этом положении, ловя ртом воздух. Затем медленно, но упорно, работая руками и ногами, он постарался приподняться на самый верх ровного гладкого ствола. После двух неудачных попыток, ему удалось освободиться от своего крючка резким конвульсивным движением. Он упал на землю и затих. Я звал его, но, не получив ответа, подумал, что Эли мертв. Даже в конце его жизни Бог позаботился о нем и ниспослал быстрое избавление. Ему уже не окунуться в это тягучее безумие, в бесконечную протяжную боль.
Прошла целая вечность. И неожиданно низкий хриплый голос вызвал меня из далекой пустыни, где я блуждал, израненный и рыдающий.
— Крепись, парень. Сейчас я сниму тебя.
Стоило ему приподнять меня, как деревья выпрямляли свои ветви, раздирая мое тело, и я начал истошно кричать, моля Эли оставить меня в покое. До меня доносились его слабые увещевания и призывы к терпению и мужеству, и только из стыда, при одном воспоминании о его собственном подвиге, я старался молчать, но от меня самого уже почти ничего не осталось, кроме единственного желания поскорее избавиться от боли.
В конце концов, я потерял сознание, а когда пришел в себя, то лежал уже на земле, голова моя покоилась на коленях Эли, который сидел, опершись на ствол дерева.
— Так-то лучше, — сказал он, когда я пошевелился и застонал.
Он снова прижался к дереву и некоторое время сидел, как будто отдыхая после долгого рабочего дня, проведенного у плуга. Наконец, он нарушил молчание:
— Нам нужно идти. Они могут вернуться, мы должны за это время уйти подальше от дороги и вернуться на то место, где я услышал Мэгги.
— Проклятая кобыла, — слабым голосом проговорил я. — Мы бы уже целыми и невредимыми были в Зионе, если бы не она.
— Не проклинай ее, — с нежностью ответил Эли. — Она тоже рвется домой, бедняжка. Сейчас она снова попала к ним в руки.
Шатаясь от слабости, мы отправились в обратный путь. Каждый шаг давался мне с таким усилием, будто приходилось поднимать ноги на высоту нескольких ярдов, в то время как они просто волочились по земле, и каждая кочка и крошечная веточка становились трудным препятствием, о которое я спотыкался.
— Только Провидение спасло вашу железную ногу, — сказал Эли. — Они ради железа способны на все.
Кусок кожи, который он оторвал, свисал до самого пояса. Всякий раз бросая взгляд на эту страшную картину, я содрогался. Он вел меня за руку, как ребенка, поддерживал, когда я спотыкался. В конце концов, преодолевая страшные муки и боль, мы прошли, по подсчетам Эли, около мили и находились на полдороге к тому месту, где индейцы свернули с дороги. Но я уже знал, что мне не дойти до рощицы. Земная твердь вздымалась и раскачивалась сильнее, чем палуба «Летящей к Западу». Даже рука Эли дрожала и казалась то огромной, как бревно, то съеживалась до размеров маленького камушка. Собрав осколки сознания, я начал молить его оставить меня. Упав на колени, я просил:
— Оставь меня в покое, Эли. Иди. Со мной будет все в порядке.
Мною двигала вовсе не идея самопожертвования, а лишь желание лечь и спокойно умереть. У меня уже не оставалось сомнений, что стоит мне прекратить сопротивляться, как легко и быстро придет смерть. Эли отпустил мою руку, обнял меня за плечи и легко встряхнул.
— Посмотри на меня, парень. Если ты ляжешь, то умрешь. А ведь мы не для того делали все это, чтобы умереть. ТЫ ОБЯЗАН ПОСТАРАТЬСЯ! Пошли, я помогу тебе.
Я видел его зрачки, расширенные до величины монеты, горящие желанием, требовавшие, чтобы я шел. Голос его доносился до меня приглушенно, издалека, сквозь шум, стоявший у меня в ушах. Я пересилил себя и сделал еще два шага. Затем темнота поглотила меня…
Когда я пришел в себя, то понял, что Эли тащит меня на спине. Он низко согнулся и дышал, как загнанная лошадь, но все равно шел, шаг за шагом. Меня охватил стыд.
— Опусти меня, Эли, пожалуйста. Я пойду.
Он распрямил спину, и ноги мои коснулись земли. Некоторое время мы стояли не двигаясь, пока Эли пытался отдышаться. Затем он скорее выдохнул, чем сказал:
— Смотри — светлеет.
И взяв меня за руку, снова потащился вперед.
Медленно, не быстрее чем мы, но гораздо настойчивее солнце выплывало на небо, и при его свете мы могли рассмотреть друг друга, что нас нисколько не утешило. Отвратительные, распухшие лица, окровавленные, искалеченные тела. Мы ползли таким шагом еще с четверть мили, и я опять остановился.
— Эли, — пробормотал я. — Я не могу больше сделать ни шага. Но я запрещаю тебе нести меня. Иди дальше сам. Если успеешь встретить наших, то сможешь вернуться за мной. Если же будешь тащить меня, то опоздаешь.
Язык мой едва шевелился в пересохшем рту. И слова выходили смазанными, бесформенными, неразличимыми. Эли посмотрел на меня залитыми кровью глазами и медленно покачал головой.
— Теперь уже недалеко, — сказал он. — Мы должны собрать силы и продолжать путь вместе.
Еще мучительные двести метров — и путь нам преградил быстрый маленький ручей, весело огибавший коричневые камни. Мы бросились на землю и жадно, как собаки, пили, пока не утолили жажду. Тогда я сказал:
— Вчера мы не проходили мимо ручья. Мы заблудились.
— Сам Бог послал нам его, — наивно ответил Эли. — Как манна небесная. — Но это значит, что мы заблудились, — настойчиво повторил я.
— Не очень. Они вели нас на запад, затем на юг. Мы идем на север, затем на восток. Солнце сейчас справа от нас. Мы не могли уйти далеко от дороги.
— Давай тогда немного поспим, — взмолился я. — Последний раз мы спали в субботу ночью. В воскресенье готовились к бою. Понедельник — сраженье. Вторник — в роще. Эли, сегодня среда. Давай отдохнем. Когда проснемся, опять попьем.
— Наше единственное спасение — вернуться на тропу. Если наши будут искать нас там, где мы отстали, то не смогут найти. Или же нас найдут индейцы, и тогда уж точно конец. Пошли.
Мы поплелись через мелкий ручей и прошли, наверное, еще одну милю. Наступил полдень. Я пытался определить, где должно быть солнце, если мы идем правильным путем. Но стоило мне поднять голову, как оно начинало вертеться, то вырастая, то сжимаясь, что явно свидетельствовало о том, что у меня сильный жар. Мы больше не говорили. Сил на разговоры уже не оставалось. Эли отпустил мою руку и держал меня за пояс штанов, пытаясь тянуть за собой. Моя левая нога бесполезно болталась, и приходилось при каждом шаге поднимать ее обеими руками.
Вдруг рука Эли перестала тащить меня и потянула назад. Он остановился, сказал что-то неразборчиво и упал навзничь. Я решил, что ему будет легче дышать, если удастся перевернуть его на спину, но не справился с тяжестью его тела. Тогда я немного повернул его лицо и руками вырыл небольшое углубление под носом, чтобы дать доступ воздуху. Я с сожалением вспоминал, что мы удалились от ручья. С этими мыслями, я прилег подле него, погрузившись в благодатный сон.
— Не тряси меня, — сказал я. — Я состою из тысячи кусков. И они рассыпятся, если ты будешь трясти меня. И вся королевская конница и вся королевская рать не смогут… о, не тряси же меня!
Это был уже не мой голос. Голос женщины. Бедняжка! Сегодня повесили Шеда, и никто не знал, что она давно любит его. Как я люблю Линду! Как она кричит! Да, именно потому, что мой отец наконец обнаружил свои намерения. Видите ли, мистер Сибрук, он вовсе не великодушный человек. Он здесь только потому, что мистер Горе рассказал ему о вашей красивой дочери. И она действительно прекрасна. Я никогда не говорил ей этого. Иди же, прекрасная Роза, скажи ей что она тратит время, теряет меня, она все узнает. Но тронет ли ее это? Я привез розы из Форта Аутпоста в Зион. Я посадил их для нее, но это не имеет никакого значения. Эли, ты даже не понимаешь, что ты сделал. Даже сейчас, когда мы ступаем по раскаленному полу преисподней, ты не понимаешь, что женился на женщине, которую я люблю. Женщина с такой красиво посаженной головкой, с губами, подобными лепесткам июньской розы. Но ты не можешь оценить всего этого, ты безумен. Ты сказал, что мы ступаем по манне небесной, когда под ногами нашими лишь пепел адского костра. Ты говоришь, что если мы не можем идти, то должны ползти. Но разве ты не видишь, Эли, что я НЕ МОГУ ползти. Когда я опираюсь на колено больной ноги, она немеет. И ты не должен нести меня. У тебя близнецы, сыновья, этого было вполне достаточно для любого мужчины. У тебя есть Линда. Я люблю Линду. Я люблю ее с тех самых пор, как она носила малиновое платье. Оно теперь лежит в том тюке.
Она не любит меня и не любит тебя, Эли. Откуда я знаю? О, это так просто. Я видел, какая она, когда влюблена. И теперь она снова любит. Я понял это, и это моя тайна. Любовь открывает глаза. Индейцы хотели вынуть мое сердце и открыть мой секрет, но я надежно спрятал его. Но тебе я скажу, мой друг, потому что это касается тебя. Наклонись ко мне и обещай: никому ни слова! Линда любит Джофри Монпелье. Разве это удивительно? Он тоже молод, красив и отважен. И ВЕСЕЛ, Эли, в отличие от нас обоих. Эли, пожалуйста, отпусти меня. Я сказал, все, что знаю. Бесполезно трясти меня. Мне тяжелее, чем тебе, потому что я люблю ее, а ты нет. Тебе легче еще и потому, что ты отправишься на небеса, а я попаду в ад. Зачем тебе оставаться со мной, Эли Мейкерс? Теперь ты знаешь мой секрет. И ты мне ничего не должен. Я доложил тебе все это только ради Линды, не ради тебя самого. И когда я застрелил нападавшего на тебя медведя, я сделал это, чтобы твой призрак не маячил между мной и Линдой. Пожалуйста, дай мне лечь и заснуть.
Я сделал несколько шагов, потом пополз, я откровенно говорил все это Эли, который так и не понял ни слова. Когда он тряс меня, я кричал, кричал, как ребенок, которого порют. Земля кренится. Я стараюсь удержаться, но скатываюсь в темноту, в бездонную пропасть. И там я снова нахожу Эли, и снова молю его. Наконец, я говорю ему: «Эли, у тебя сильные руки. Убей меня, пожалуйста». И он убивает меня, потому что следующий полет в пустоту бесконечен: вселенная поглощает меня…
В очередную минуту проблеска я чувствую себя обломком кораблекрушения, сильным течением выкинутым на берег. Я протягиваю вперед руки в надежде ухватиться за спасительную мягкую подушку. Я прижимаюсь к ней щекой. Прилив отступает, и я лежу в блаженстве, защищенный от всего зла мирского уютной надежностью подушки.
Затем лицо Джудит, расплывшееся от рыданий, проступило сквозь туманную завесу.
— Вы узнаете меня? — спросила она.
— Узнал бы, если бы ты не плакала, — пошутил я. — Что ты здесь делаешь? Будь осторожна. Индейцы схватят тебя… тебе придется еще хуже чем нам.
— Вы дома, в своей постели, вот смотрите, — сказала она, и положив руку мне под голову, чуть приподняла ее, чтобы я мог осмотреться. Это действительно была моя комната, и шкаф, и пресс для вещей, которые я в последний раз разглядывал в сером свете того далекого утра.
— Да, — проговорил я. — Вот уж не думал, что снова увижу все это. И тебя, Джудит.
— А я уже думала, что не дождусь от вас никакого нормального слова.
Она суетилась, разглаживая покрывала и взбивая подушки.
— Хотите что-нибудь поесть? — Она нервно хихикнула, как обычно смеются женщины после рыданий. — Так все это было забавно. БОЛТАЛИ вы все время, как только мы начинали кормить вас. И не глотали. Если хотите, можете хоть сейчас перекусить:
— Наверное, я бы съел ветчину с яйцом, — сказал я.
Она быстро выскочила из комнаты, и я, наслаждаясь, лежал на спине. Ровная, устойчивая кровать, тепло одеял, солнце, заливающее комнату через раскрытое настежь окно. Я был в безопасности. Я был дома. Минуту-другую я предавался радости от одного осознания этого. Затем во мне проснулось любопытство. Последнее, что я помнил, — это Эли, лежавшего рядом со мной на земле. Картина эта живо и отчетливо всплыла в моей памяти, но все, что следовало дальше, отражалось в моем сознании, как в обломках вдребезги разбитого зеркала. Слабые отголоски памяти колебались, уносились, растягивались и ползли по крутым холмам боли и падений в темноту по другую сторону вершин нечеловеческих страданий. Я поймал себя на том, что с нетерпением жду возвращения Джудит. Кто нашел нас? Где сейчас Эли? В голове роились тысячи вопросов. Пальцами я пытался найти клочья кожи на груди, но вместо них нащупал длинные грубые шрамы, отзывавшиеся болью от моих осторожных прикосновений, но не той, жгучей и нестерпимой. Я поднес руки к носу. Опухоли не было, хотя поврежденная кость давала о себе знать при легком нажатии. Должно быть, я долгое время провел в этой постели. Джудит вернулась с подносом, с которого доносился аромат кофе и жареной ветчины. Она бережно приподняла меня, подложив под голову еще одну подушку.
— Скажи, — начал я. — Я давно здесь? Как Эли? Кто нашел нас? Были еще какие-то неприятности? Расскажи все по порядку.
— Ну вот, опять, — поморщилась девушка. — Вот так все время. Стоит мне внести еду в комнату, как вы сразу начинаете бормотать что-то. Ешьте спокойно, а я буду пока рассказывать. Эли принес вас десять дней назад. Вы были оба как с того света. Никто не может понять, как ему это удалось. Он говорит, что это направляющая рука Господа, но мне все-таки интересно, почему же тогда, направляющая рука Господа сразу не привела вас сюда, а заставила скитаться целую неделю. И все же это просто чудо. Вы жили на одной воде, вид у вас обоих был — ну, просто мешки с костями. Эли нес вас на спине. Он полз на коленях через лес и вышел со стороны мельницы. Он упал прямо у ног Ральфа и сказал: «Я не отрекся от веры и свершил свой путь».
— Да, Бог тому свидетель, — подтвердил я, продолжая одновременно жевать. — Таких, как он, один на миллион, Джудит. Если бы ты видела… Перед моими глазами всплыла картина: Эли, освобождающий себя от пут собственной кожи. Я содрогнулся и спросил:
— Ну, как он сейчас?
— Лучше, чем вы, — ответила Джудит. — Он пришел в себя через сутки, встал сразу и вот уже неделю сидит, греется на солнышке. Не думаю, что какое-либо библейской чудо произвело такой шум. Они вас искали и искали. Потом нашли Голубку с индейским ножом в спине. Она, наверное, бежала, пока не свалилась, ее нашли в нескольких милях от того места, где вас видели в последний раз. Тогда поиски прекратили, а ваши имена перечислялись в молитве среди погибших. Вы и не поверите, как хорошо говорил о вас мистер Томас.
— Конечно, не поверю.
Я выпил все кофе и отдал Джудит чашку.
— Теперь вам нужно поспать, — сказала она, опустив подушки и обращаясь ко мне материнским тоном.
— Я уже достаточно поспал. Я хочу всех повидать. Я ДОЛЖЕН увидеть Эли. Если он не может прийти сюда, я сам пойду к нему. И мистера Монпелье, и Энди. Я должен всех повидать.
— Я сейчас приведу Энди. Я знаю, где он. Он так обрадуется, прихвост этакий, узнав, что к вам вернулся разум. Он сюда приходил, смотрел на вас, а вы ему такой ужас, бывало, скажете — и мне тоже иногда. Мы уже привыкли к мысли, что у нас на руках умалишенный.
Так она, складывая посуду на поднос, призналась в своей верности и преданности, беззаботно болтая, будто не понимала истинного смысла своих слов. И вдруг откуда-то снизу, наверное, из кухни, донесся пронзительный крик. Джудит схватила последнюю тарелку и поспешно поставив ее на чашку, бросилась к двери.
— Что это? — спросил я.
Она притворилась, будто не слышала моего вопроса, и выскочила, не ответив, но тщательно прикрыв за собой дверь. Через некоторое время за дверью послышались шаги и шепот. Голос Энди произнес:
— Я не скажу ничего. За кого ты меня принимаешь?
Потом появился и сам Энди. Он остановился у моей постели, взял мою руку своими мозолистыми ладонями. Его серые маленькие глаза влажно блестели, и ему пришлось забрать одну руку, чтобы смахнуть слезу со щеки, при этом он кашлянул, чтобы отвлечься от печальных мыслей.
— Ну, вот, Энди, дорогой. Рад тебя видеть. Как твое плечо?
— Уже в порядке, хозяин. А вы?
— Иду на поправку.
Наступила недолгая тишина. Мы смотрели друг на друга. Милое, простое, такое доброе лицо.
— Пусть мне только попадется один этот черт, я покажу им, почем фунт лиха. Поджарю заживо, — пригрозил Энди.
— В следующий бой я пойду уже в более воинственном настроении. Скажи-ка, Энди, что это такое, о чем ты не скажешь НИЧЕГО?
— Да так, ничего, — ответил Энди, явно что-то скрывая.
— В доме ребенок?
— Не видел я.
— Не лги мне, Энди. Что это за ребенок? Не твой ли случайно?
Он ухмыльнулся и, теперь уже освободившись от необходимости лгать, более уверенно сказал:
— За все время, что мы здесь, не появилось у меня детей, хозяин.
— Плохо, — сказал я. — Надо это исправлять. Чей же это в кухне?
— Думаю, это к вам кто-то пришел.
— А, понятно.
У него было время, чтобы придумать какое-то правдоподобное объяснение. Но это все равно не объясняло поспешность Джудит и шепот под дверью.
— Где Майк?
— Пошел к Проходу. Бедная миссис Рейн не может перенести смерти сына. Болеет, не спит ночами. Майк все время носит ей что-то успокоительное. Она бы и не пила его, если бы знала, что оно из ромовой бутылки Майка.
Я рассмеялся, чтобы поддержать Энди. Затем сказал:
— Я послал за тобой, чтобы ты помог мне одеться. Я хочу встать. Не мог же я попросить Джудит надеть мне штаны.
— Она бы не прочь, — ответил Энди. — Но я и не подумаю это делать.
— Тогда хотя бы проследи, чтобы я не упал, — попросил я, отбрасывая одеяло.
— Тоже не стану, хозяин. Джудит мне башку открутит за это.
— Тогда иди себе и не знай НИЧЕГО. Ты ведь так хорошо умеешь НИЧЕГО не знать, правда, Энди? И не прикидывайся. Я уже взрослый человек. И в своем уме. Не нужно обращаться со мной, как с ребенком. Что именно мне нельзя говорить? Об Эли, не так ли? Вы оба лгали мне. Эли умер, правда? Конечно, погиб. Я должен был догадаться. Невозможно выжить после всего, что он пережил. Некоторое время я, покачиваясь от слабости, сидел на краю кровати, потом, с трудом подпрыгивая на больной ноге, преодолел расстояние между кроватью и прессом для одежды, который стоял как раз напротив Энди, так что ему пришлось сделать шаг вперед, чтобы тронуть меня за плечо:
— Ладно, — примирился он. — Я сам вам все дам. Только успокойтесь.
Но успокоиться я не мог… Если с Эли что-то случилось, — думал я. — Боже, упаси, но тогда я должен увидеть Линду.
— Башмаки, Энди, — скомандовал я. — Мои башмаки. Это самое важное.
— Эли жив. Здоров как бык, — заверил меня Энди, наклонившись под пресс и доставая оттуда начищенные до блеска башмаки.
— Так что там у вас за тайна?
— Э, да вот миссис Мейкерс.
— Умерла?! — выкрикнул я так резко, что сам испугался звуков собственного голоса.
— Нет, не умерла. Знаете, я думаю, что вам еще рано вставать с постели. Давайте, вы посидите вот так, поудобнее, и я все вам расскажу сам.
Итак, я уселся на краю постели, радуясь такому повороту событий, потому что сердце мое бешено колотилось в груди, а мой возрожденный разум готовился к новому удару.
— Ну вот. Видимо, мистер Монпелье глаз положил на миссис Мейкерс с самого первого раза. Они встречались в лесу у реки. Никто этого не знал, кроме Джудит. Вы же знаете женщин, всегда тут как тут, если другая что-то замыслила. Она их видела несколько раз, но молчала. В воскресенье утром, до того, как мы выступили, помните, они встречались там же, и Джудит подслушала их. Они договаривались, что, если все будет в порядке, он вернется к ней, а она, миссис Мейкерс, оставит Эли и уедет с ним. Видите? И Джудит никому ни слова, пока мы не вернулись домой без вас и без Эли. Все знали, что мистер Монпелье был последним, кто вас видел. И Джудит как взбесилась, она сказала, что Монпелье убил Эли, чтобы получить его жену, а потом прикончил вас как свидетеля. Простите, хозяин, не знаю, замечали ли вы, но девка без ума от вас. Просто поехала, как говорят. Может, вы и без меня знаете?
Он склонил набок голову и вопросительно посмотрел на меня.
— Продолжай! — вскричал я. — И без всяких глупых вопросов. — Ну, эта ненормальная орала на всю деревню, и люди начали прислушиваться к ее словам и припоминать. Мистер Монпелье отстал от других вместе с вами и Эли, затем слышали выстрел. Мы тоже остановились, гадая, что бы это могло быть. Затем он примчался бегом и сказал, что застрелил свою бедную кобылу, он был очень расстроен.
Тогда никто ничего не заподозрил. Но когда Джудит подняла шум, все вспомнили, что после выстрела никто не видел ни вас, ни Эли. Она такое учинила, что мистер Крейн и мистер Томас арестовали мистера Монпелье по подозрению в убийстве, и в среду на рассвете мы отправились на поиски. Я тоже поехал. Джудит была с нами, она взяла какой-то уродливый пистолет, который, по ее словам, вы ей дали, и мне сама призналась, что если найдет что-то против мистера Монпелье, то сама убьет его и миссис Мейкерс вместе с ним. И я бы не стал ей мешать. Мы нашли лошадь мистера Монпелье с простреленной головой и уже не так верили во всю эту историю, а потом через несколько дней наткнулись на бедную Голубку с индейским ножом в спине. Но о вас — ни слуху ни духу. Мы вернулись домой, а мистер Монпелье рассмеялся и сказал: «Эта ревнивая девица со своим воображением подвергла меня самой страшной опасности. Он вышел и сделал предложение миссис Мейкерс, она согласилась. На следующий день пришел Эли, он приполз с вами на спине. Но дело на этом не закончилось. Вы оба были в ужасном состоянии, Майк сделал свое дело, мы уложили вас в постель, но Эли через день уже пришел в себя. Мистер Томас навестил его тогда и сказал, что хочет сообщить ему кое-что неожиданное. Парочка эта собиралась пожениться на следующей неделе, и все думали, что это рановато, но до прихода Эли других препятствий не было. Эли быстро закрыл ему рот. „Я сам знаю, — сказал он. — Так что можете успокоиться. Голос Божий поведал мне все о моей жене и мистере Монпелье, когда я погибал там, в пустыне“. Жуть как странно, правда ведь? „Если он хочет, пусть забирает ее, — решил Эли. — Она больше не переступит порога моего дома и не прикоснется к моим детям“.
После этого никто в Зионе не хотел принять их. Но, что еще хуже, хотя куда уж хуже, в тот день, когда мы нашли Голубку, мистер Диксон дал миссис Мейкерс ваше письмо, которое вы оставили на случай смерти. И вы там писали, что миссис Мейкерс может жить здесь, и она пришла, говорит, что вы были ее единственным другом, и что они с мистером Монпелье останутся, пока не заживет его голова, а потом подумают, что делать дальше. Миссис Мейкерс сказала, что если бы вы умерли, то все это осталось бы ей, и вы бы сами никогда не выгнали ее. Но Джудит набросилась на нее, как тигрица.
— Он не знал, что ты за штучка такая! — сказала Джудит. — А я знаю. И даже если он умрет, ты сюда попадешь только через мой труп». Был жуть какой гвалт, говорю вам. А тут вы лежите наверху, и всякий раз, когда кто приходит, вы болтаете всякую чепуху про добрых леди, про Эли, парящего в небесах и еще много чего. Вам еще нужны ваши башмаки?
— Скажи мне вот еще что. Где сейчас миссис Мейкерс и мистер Монпелье? — На полпути в Салем, если ему повезло как обычно. Никто не хотел их на порог пустить. И она подождала в доме собраний, пока он не достал пару лошадей. Отдал за них пятнадцать золотых гиней. И они умчались. Я думаю, они просто без ума друг от друга. Вид у них был счастливый, как у королей, на ней было какое-то малиновое платье, которого никто никогда не видел, волосы такие волнистые и никакого платка.
— Ладно, Энди. Можешь идти.
— Я не расстроил вас? А то Джудит сказала, что это вас убьет.
— Нисколько, Энди. Спасибо, что ты все так интересно рассказал. А теперь иди. Иди быстрее, а то я разрыдаюсь прямо у тебя на глазах. Я буду выть и колотить подушку кулаками. А то я…
— Пойду поищу Майка, скажу ему, что вы снова пришли в себя. Это его жуть как обрадует, — радостно ответил Энди и поковылял прочь.
Я остался сидеть на краю постели и только начал погружаться в собственные мысли, как дверь отворила Джудит. Она с выражением крайней озабоченности и в то же время облегчения заглянула в комнату.
— Энди сказал, что вы уже все знаете.
— А почему бы и нет?
— Не переживайте так, — уговаривала она.
Но ее увещевания и ласковый голос только действовали мне на нервы.
— Чего мне переживать? — резко выпалил я. — Так там внизу близнецы Эли?
— Ну кто-то же должен позаботиться о них? Он сам был прикован к постели. Кезия хотела взять их, но он не разрешил. И хотя мы с ним не слишком любим друг друга, я так благодарна ему, что он принес вас.
— И что будет с ними теперь?
— Миссис Вилл Ломакс переедет сюда. Она никак не может ужиться с Эдит, после того, как та вышла замуж. А мужчины сейчас строят еще комнаты в доме Эли.
Она опустила взгляд на мои ноги, свисающие с кровати.
— Давайте-ка, — уговаривала она. — Давайте, забирайтесь под одеяло, я вас хорошенько укутаю.
Я вяло подчинился, потому что был слаб, да и кроме того мне хотелось, чтобы она поскорее ушла из комнаты. После ее ухода мягкое тепло постели разморило меня, успокоило и утешило. Я понял, что не смог бы и минуты продержаться на ногах.
И вдруг на меня нахлынуло какое-то неудержимое желание. Если я сдамся сейчас, мне придет конец, я погибну, сойду с ума, лежа в постели!
Я снова откинул одеяло, опустил ноги, нащупал башмаки, надел их прямо на босу ногу и встал. Кости мои были, как студень, в ушах гудело, но я не сдавался. Опираясь на спинку кровати, на пресс, затем на ручку шкафа, я постепенно собрал все необходимые вещи. Это была чистая рубашка и вся та воскресная одежда, которую я спрятал подальше в ночь перед битвой. Некоторое время натягивание вещей занимало все мое внимание, но в конце концов процедура была успешно завершена, и я присел на стул возле окна. Из-за реки доносились звуки молотков — это Эли пристраивал дополнительное помещение к дому, перестраивая свою жизнь, в которую измена Линды внесла лишь мимолетное смятение. Вдали виднелся Проход, через который Линда и Джофри направились в Салем навстречу новой жизни. «Как короли». Ну что ж, мне нужно было только порадоваться за них. Они должны быть счастливы. Оба такие красивые, молодые и беспечные. Он будет осыпать Линду прекрасными речами, оказывать ей внимание и окружать заботой, она получит все, в чем ей было отказано Эли. Мне вспомнился откровенный разговор между мной и Джофри, который мы завели на пути к лагерю Беспокойной Луны. И даже если бы я сам должен был выбирать ей пару, лучшего и придумать нельзя было. У него было сердце и глаз поэта. И вот он опустил якорь после долгих скитаний: ему опять повезло. Чего еще можно желать — даже и для Линды?
Шаг за шагом вела меня моя любовь с той самой встречи в Хантер Вуде: из Маршалси в Лондон, в Салем, оттуда в Зион. С печалью и сожалением я вспоминал, что валялся среди чумных трупов, в то время как Линда отдала себя в руки Эли, и когда она искала в моем доме пристанище и защиту, бродил в лабиринтах помутневшего разума. Я любил ее, следовал за ней повсюду, старался оказывать ей всяческие услуги, но всякий раз подводил ее. Похоже было, что все зря — потраченные силы, пот и кровь, ведь только одному-единственному из миллиона желудей суждено стать дубом, а из миллиона икринок большая часть становится пищей для других рыб. Но не только в этом было дело. Сидя у открытого окна, глядя на цветущую долину, я пришел к выводу, что моя любовь, не принесшая никакой пользы моей возлюбленной, больше всего обогатила меня. Для меня Линда всегда была источником вдохновения. Ради нее взвалил я на свои плечи груз, которого не вынес бы ни один человек в мире. Ради нее вырвался из родительского дома, из-под власти отца, переступил границы собственной физической немощи. Теперь у меня есть свое место в жизни, свой дом, построенный Филиппом Оленшоу, а не кем-то из его далеких предков. У меня есть моя земля — моя, потому что орошена она моим потом. У меня есть друзья — преданные мне Энди, Майк, Ральф и Эли, дружба которых завоевана в тяжелых испытаниях, а не рождена сиденьем за одной партой в каком-либо колледже или близостью наших поместий. Была у меня и Джудит. Там, в Маршалси, я бы просто бросил ей милостыню. Здесь же между нами не существовало искусственного барьера. Здесь имели значение только ее умелые руки и преданное сердце, которое не дрогнуло даже перед лицом моего безрассудства. Да, моя любовь много дала мне. Линда даже не подозревает, что она сделала для меня — это не только поэзия, не только зов весны, звезд или цветов, но и земная проза жизни, независимость, дом, теплый хлеб на столе. Теперь нужно отпустить ее. Эли дал ей свободу, и я, совсем по-другому и из иных соображений, должен проявить великодушие. Все эти путы желаний и сети воображения должны быть безжалостно разорваны. Даже в мыслях своих я не имею права вторгаться в святая святых отношений Линды и ее избранника.
С этого момента все счеты между нами закончены, и мне нужно продолжать жить, как будто Линда никогда не встречалась на моем пути. Вокруг меня в Зионе бурлила жизнь. С ружьем и плугом мы шли вперед, как шел тогда Эли, согнутый до самой земли болью, безумием и усталостью, но не давшей мне умереть. Мысль об Эли вернула меня к осознанию значения оставленного Натаниэлем наследия. Линда ушла из моей жизни такой же, какой вступила в нее — красавицей в малиновом платье. Но и без нее жизнь продолжит свой неумолимый бег. Кровоточащая рана затянется, и я в конце концов женюсь на Джудит. У нас будут дети. И им возрадуется эта дикая пустыня, и для них, если не для нас, зацветет она и распустится, как роза.
Комментарии к книге «Цветущая, как роза», Нора Лофтс
Всего 0 комментариев