«Вторая»

1320

Описание

В предлагаемой читателю книге блестящей французской писательницы, классика XX века Сидони-Габриель Колетт (1873–1954) включены романы, впервые изданные во Франции с 1920 по 1929 годы, в том числе широко известная дилогия об ангеле (Chéri), а также очерк ее жизни и творчества в соответствующий период. На русском языке большинство произведений публикуется впервые.



Настроики
A

Фон текста:

  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Текст
  • Аа

    Roboto

  • Аа

    Garamond

  • Аа

    Fira Sans

  • Аа

    Times

Сидони-Габриель Колетт Вторая

В одиннадцать часов почтальон ничего не принёс. Раз Фару не написал мне вчера перед сном, значит, у него была ночная репетиция.

– Вы так думаете, Фанни?

– Уверена. «Дом без женщины» поставить на сцене нетрудно, но только крошка Аслен – это совсем не та женщина, чтобы играть Сюзанну.

– Всё-таки она хорошенькая, – сказала Джейн.

Фанни пожала плечами.

– Джейн, бедняжка, ну и что из того, что она хорошенькая. Чтобы сыграть Сюзанну, не нужна хорошенькая женщина – скорее, какая-нибудь Золушка вроде Дорилис. Вы не видели первую постановку пьесы?

– Нет.

– В самом деле, какая я глупая… Ведь это тысяча девятьсот девятнадцатый год!

– Пьеса нисколько не устарела, – сказала Джейн. Фанни обратила к ней взгляд из-под пряди чёрных волос.

– Нет, устарела, дорогая. Как все пьесы, будь то даже пьесы Фару. Не стареет только сам Фару.

– Тем лучше для вас! – сказала Джейн.

– А сейчас ещё и для крошки Аслен, – добавила Фанни.

Она добродушно рассмеялась и стала чистить сочный персик.

Джейн указала ей подбородком на Фару-младшего, но Фару-младший собирал со стола крошки сахара, надавливая на них пальцем и слизывая, и было совершенно непохоже, чтобы он что-нибудь слышал.

– Понимаете, – снова заговорила Фанни Фару, – Аслен получила эту роль в пьесе из-за турне, потому что турне как-никак включает Довиль, пляжи и казино. Это не так уж мало для турне по казино – иметь, как Аслен, автомобили, любовников, платья, оплаченную рекламу – то есть всё, что мешает летнему турне быть обыкновенной катастрофой… Вы понимаете меня, Джейн, бледненькая моя Джейн?

– Понимаю.

Джейн была бледна и рассеянна, как это случалось с ней четыре дня из семи. Она торопливо извинилась:

– Знаете, я так плохо спала…

Фару-младший поднял на неё свои голубые глаза, чего она не ожидала, и получилось, что машинально она обратилась теперь к нему:

– …и потом, мне кажется, что за деревянной обшивкой завелась крыса…

– Да ещё ставня скрипит, сова ухает из платана, не говоря уже о ветре, который – «у-у-у-у-у» – гудит под дверью, и о раме на кухне, которая всё стук да стук, стук да стук, – подхватила Фанни. – Ну как, Джейн? Я ничего не забыла?

Она рассмеялась, и они вслед за ней тоже.

– Джейн, дорогая, запомните раз и навсегда, что вы имеете право как на бессонницу, так и на беспробудный сон. Кругом жара, все живут как могут, Фару потеет, проклинает и благословляет, и только Аслен «берёт»!

– Я восхищаюсь… – начала было Джейн. Однако она снова встретилась с взглядом голубых, посветлевших от яркого полуденного солнца глаз Фару-младшего и осеклась.

– Фару-младший, передайте мне смородину, please.

Он поспешно исполнил её просьбу, и его рука под корзинкой из витого мельхиора коснулась руки Джейн. Он судорожно отдёрнул пальцы, словно в порыве отвращения, и так густо покраснел, что Фанни залилась смехом.

– Будет ещё одна в четыре часа, – снова заговорила Джейн после некоторого молчания.

Фанни, откусившая в этот момент персик, спросила мокрыми губами:

– Что – в четыре часа?

– Почта…

– А-а!.. – протянула Фанни, поправляя пальцем повязку на волосах. – Об этой я уже и не думаю. С ней из Парижа мне почти никогда ничего не приходит. Хочешь пить, Фару-младший?

– Да. Спасибо.

– Спасибо – кому?

– Спасибо, мамуля.

Он был блондином и потому заметно покраснел оттого, что счёл свою мачеху грубоватой. Потом на него опять напал один из тех приступов мечтательности, свойственной подросткам, когда его дикарское имя Фару шло ему, как набедренная повязка из соломы или хижина, крытая древесной корой. Лицо его утратило выразительность, брови насупились, чистый рот приоткрылся, и под его привычной невозмутимостью обнаружилась какая-то скрытая ненасытность, уязвимость, страдающая от любого неосторожного слова, от любого смешка: ему было шестнадцать лет.

Тень от веранды позволяла на время обеда пододвигать к самому порогу холла большой стол, который по этому случаю освобождался от газет и рукоделия. По вечерам, когда Фару-старший присоединялся к домочадцам, четыре прибора теснились на облупившемся чугунном столике, никогда не покидавшем террасы.

– Я объелась, – вздохнула Фанни Фару, поднимаясь из-за стола первой.

– Для разнообразия, – сказала Джейн. – Ах, что за прелесть этот сыр, дети мои!..

Она ленивой походкой направилась к широкому дивану и растянулась на нём. Лёжа она выглядела очень красиво. У неё была белая кожа, длинные чёрные волосы, нежные выпуклые глаза и пухлые губы, но гордилась она лишь своим носом – изящным, беломраморным, с правильными круглыми ноздрями.

– Фанни Фару, вы полнеете! – погрозила ей Джейн, становясь рядом.

Они обменялись лукавыми взглядами, преисполненными самонадеянности. Одна знала, как она красива, когда лежит вот так, демонстрируя свой запрокинутый очаровательный носик и мягкий подбородок пылкой, чересчур доброй женщины. Другая возвышалась над ней своей неподвластной полноте точёной фигурой и головой, увенчанной белокурыми волосами, если можно назвать белокурым тонкий пепельный цвет с золотистым отливом на затылке и серебристым – на висках. В порыве искренней и естественной заботы Джейн наклонилась, взбила под головой Фанни полотняную подушечку, накрыла накрахмаленной кисеёй длинные безвольные руки и голые щиколотки:

– Вот так! И не шевелитесь, иначе мухи заберутся под кисею… Спите, ленивая Фанни, неисправимая чревоугодница, но не более получаса!

– А что вы, Джейн, собираетесь делать в такую жару? Где Жан?.. Ему не надо бы, когда солнце так высоко… Я вот скажу его отцу…

Сморённая внезапно подступившим сном, свойственным лакомкам, Фанни побормотала и умолкла. Джейн постояла немного, глядя на её расслабившееся лицо, очертания которого и оттенок кожи выдавали в ней южанку, и ушла.

Фанни привиделся сон, простой и несвязный, подсказанный ритмом её беспокойного сердца. Ей снились холл, терраса, безводная долина, обычные на вилле гости; однако и животные, и люди, и даже сам пейзаж были полны тревоги из-за тяжело нависшей фиолетовой грозовой тучи. Джейн из сна стояла под верандой, вопрошая взглядом пустынную аллею внизу за террасой, и плакала. Вздрогнув, Фанни проснулась и села, прижав ладони к груди. Перед ней под верандой стояла вполне реальная, неподвижная и ничем не занятая Джейн, и Фанни, успокоившись, хотела было её окликнуть; но Джейн, склонив голову, прижалась лбом к стеклу, и от этого лёгкого движения с её ресниц слетела слеза, которая пробежала по щеке, сверкнула у покрытого пушком краешка губы и скатилась к лифу, где её осторожно подхватили два пальца, сплющив, словно хлебную крошку. Фанни снова легла, закрыла глаза и опять уснула.

– Мамуля, почта!

– Как? Уже четыре часа? Сколько же я спала? А почему Джейн… Где Джейн?

– Здесь, на лестнице, – ответил голос, высокий и бархатистый, который Фару-старший называл ангельским.

Выбитая из колеи сном и сновидениями, Фанни искала Джейн глазами в воздухе, как ищут птицу, и Жан Фару в кои-то веки рассмеялся.

– Ну что ты смеёшься, глупыш? Представь себе, когда ты разбудил меня, мне снилось, что…

Тут до её сознания наконец дошло, что у неё перед носом в вытянутой руке Жана пляшет большой белый конверт, и она проворно схватила его.

– Ступай, гонец! Хотя нет, останься, малыш Жан: это письмо от нашего Фару всем нам, дети мои…

Она стала читать одним глазом, так как другой был закрыт прядью чёрных волос. Её белое платье, сдвинувшись вверх, стеснило ей грудь, и она подставила их взорам свою слегка беспорядочную, неядовитую красоту, делавшую её немного похожей на креолку, на Жорж Санд, как говорил Фару. Она подняла руку, требуя внимания.

– «Если судить по вчерашней и позавчерашней репетициям, – прочла она, – то у меня есть все основания предполагать, что подобранная для нашего турне труппа будет великолепна и сыграет «Дом без женщины» лучше, чем при первой постановке. Крошка Аслен… – ага, Джейн! —…крошка Аслен удивляет всех, и даже меня. Работаем, как в сказке. Мы поставили крест на всяких сценах, нервных срывах, обмороках и прочих пустяках, и очень кстати! Ах, бедная моя Фанни, если бы женщины знали, какими несносными они кажутся мужчине, когда у него нет желания быть причиной их слёз или их блаженства…»

Фанни отодвинула пальцем прядь волос, сделала комично-возмущённую гримаску:

– Нет, вы подумайте, Джейн, вы только подумайте (а ты, Жан, уходи), у меня такое впечатление, что бедный Фару, как говорится, увлечён!

– У меня тоже такое впечатление, – подтвердила Джейн.

Она села на диван рядом с подругой и стала ласково расчёсывать ей волосы, поправляя тонкий голубоватый пробор, разделявший их над левой бровью.

– Какой у вас беспорядок на голове… А юбка – сплошные мятые складки… Мне надоело видеть вас в этом платье; завтра я привезу из города какой-нибудь красивый купон, жёлтый или бледно-голубой, и в субботу, к возвращению Фару, у вас будет новое платье.

– Да? – равнодушно сказала Фанни. – Это обязательно нужно?

Они смотрели друг на друга, и чёрные навыкате глаза с густыми ресницами вопрошали серые глаза белокурой подруги. Джейн тряхнула головой:

– Ах! Я восхищаюсь вами, Фанни… Вы поистине необыкновенная женщина.

– Я? Это было бы заметно.

– Да, необыкновенная. Вы без всякого возмущения, досады и даже без тени снобизма допускаете то, что Фару… увлечён.

– Приходится, – сказала Фанни. – А что было бы, если бы я не допускала? Абсолютно то же самое.

– Да… Конечно… И всё же я должна признаться… да, должна признаться…

– Что на моём месте вы не плясали бы от радости?

– Я не это хотела сказать, – уклончиво ответила Джейн.

Она встала, дошла до террасы, чтобы проверить, не подслушивает ли их способный исчезать, словно растаявшая снежинка на стекле, Фару-младший.

– Просто, Фанни, я думаю, что мужчина, который бы стал моим, который сделал бы меня своей женой… Знать, что этот мужчина в настоящий момент клеится к какой-то там театральной шлюхе, и философски рассуждать, что «он увлечён», что «такая уж у него профессия», – ну нет! Нет… Я восхищаюсь вами, но… я бы так никогда не смогла.

– Прекрасно, Джейн. К счастью, никто вас и не заставляет.

Джейн бросилась к Фанни, припав к её ногам.

– Фанни, скажите, вы на меня не сердитесь? У меня бывают дни, когда всё у меня получается не так, всё валится из рук, я становлюсь противной, нехорошей. Вы же знаете меня, Фанни…

Она прижималась к белому платью щеками и крохотными круглыми ушками, стараясь коснуться лбом руки подруги.

– У вас такие красивые волосы, моя маленькая Джейн, – прошептала Фанни.

Джейн жеманно рассмеялась:

– Вы говорите так, словно это может служить мне оправданием!

– В какой-то мере – да, Джейн, в какой-то мере. Я не могу сердиться на Джейн, у которой такие красивые волосы. Я не могу бранить Жана, когда у него слишком голубые глаза. А вы, ваши волосы, кожа, глаза – всё такого тонкого серебристо-пепельного цвета, словно лунная пыль, словно…

Джейн подняла к ней сердитое лицо, готовая вот-вот расплакаться, и выкрикнула:

– Нет у меня ничего красивого! Я ни на что не гожусь! Я заслуживаю, чтобы меня все презирали, чтобы меня остригли наголо, чтобы поколотили!

Она опять уронила голову на колени Фанни и горько зарыдала – как раз в тот момент, когда раздались первые раскаты грома, низкие и тихие, перебрасываемые от одной вершины к другой эхом невысоких гор.

«Это у неё нервы, – терпеливо подумала Фанни. – Это из-за грозы».

А Джейн уже успокаивалась, пожимала плечами, посмеиваясь сама над собой, и деликатно сморкалась.

«Надо же, – отметила про себя Фанни, – она сказала "театральная шлюха" и «клеиться». Раньше я никогда от неё не слышала ни жаргонных словечек, ни грубых выражений. В её устах подобное отклонение от нормы равнозначно грубому жесту. Грубый жест в такую погоду… Совсем странно».

– Чем бы нам заняться до ужина?

Джейн, сохраняя позу просительницы у ног Фанни, подняла голову.

– Не хотите ли съездить в город попить чаю у кондитера? Обратно можно было бы вернуться пешком…

– О! – Фанни изобразила на лице ужас.

– Что? Нет? Вы же полнеете, Фанни.

– Я всегда полнею, когда жарко, а у меня при этом в кошельке больше десяти тысяч франков. Вам ведь хорошо известно, как у нас обстоит дело с «порядком и прогулками», чтобы знать: возможностей похудеть у меня всегда хватает.

– О да… Хотите, я помою вам голову? Нет, не хотите. Хотите, мы надавим соку из оставшихся от обеда крыжовника и смородины? Горсть сахарного песка, немного ликёра, польём этим соком позавчерашний савойский пирог, чтобы он пропитался, подадим отдельно сливки в горшочке и получим на ужин ещё одно блюдо, совершенно бесплатно.

– Это отдаёт семейным пансионом, – сказала Фанни с отвращением. – Я не люблю обновлённых блюд.

– Как вам угодно, дорогая Фанни! Да убережёт вас Господь от семейных пансионов, где я действительно научилась множеству полезных вещей…

Этот мягкий упрёк, похоже, подействовал на Фанни, и она, опершись о плечи Джейн, встала.

– В конце концов, – воскликнула она, – сливки, сок крыжовника… Ладно, пусть будет так! Но при одном условии, Джейн…

– Я вся внимание…

– Приготовление этой кулинарной драгоценности вы возьмёте на себя. А я черкну пару слов Фару, сейчас только пойду поднимусь наверх, обольюсь холодной водой…

– И?..

– И всё. Это и так очень много!

Стоя она казалась не такой высокой, как лёжа. И ей недоставало какой-то кокетливой сдержанности, она покачивала своими красивыми бёдрами с какой-то доверчивой простотой. Джейн проводила её взглядом.

– Фанни, когда вы наденете корсет?

– Всё зависит от температуры, моя дорогая. Я ношу корсет при пяти градусах выше нуля. Поглядите на термометр. И постарайтесь, чтобы на этот раз сливки не свернулись. Я так люблю их…

Джейн подошла к ней и одёрнула задравшийся подол юбки, потом лёгким движением руки подколола ей прядь длинных чёрных волос.

– Вперёд, вредная Фанни! На этот раз всё будет в порядке. Я даже попытаюсь позвать на ужин Жана, стуча о миску, как делают на фермах, когда хотят задать курам корм. Чем только вы не заставляете заниматься свою подругу!

Она уже непринуждённо смеялась и собирала со скатерти в сложенную лодочкой ладонь увядшие лепестки, сдувала крошки, вытряхивала пепельницу…

«Свою подругу?.. Да, она моя подруга. Хотя подруга – это слишком сильно сказано… – размышляла Фанни на лестнице, подымаясь ступенька за ступенькой. – Кто когда-либо выказывал мне столько дружеских чувств? Никто. Стало быть, она и есть моя подруга, настоящая подруга. Странно, что мысленно я никогда не называю Джейн подругой…»

Как только Фанни оказалась у себя в спальне с двумя кроватями, она тут же сбросила одежду. Высокие ветви деревьев касались балкона, а ночью скреблись о закрытые ставни. Беспечный хозяин дома последние два года забывал их подрезать, и большой просвет в листве мало-помалу закрылся. Заросший деревьями волнистый ландшафт дышал меланхолией удалённых от воды мест. Никакой реки, море – в сотне лье, ни одного озера, куда опрокинулись бы небеса. Фасад дома и терраса, утром залитые солнцем, к двум часам обретали свое истинное лицо – с перекрестьями балок, навесами и шоколадного цвета ставнями, и соседний холм освещал всё это отражённым, ненастоящим светом, грустно подражавшим солнцу. Облокотившись о край балкона, Фанни, едва прикрытая рубашкой, созерцала пейзаж, про который, прощаясь с ним прошлым летом, думала, что никогда его больше не увидит.

«Так захотел Фару, – размышляла она. – Два лета подряд в одном и том же месте – такое с нами бывало нечасто. Но раз Фару здесь нравится…»

Она повернулась и обвела взглядом спальню, просторную, как гумно, казавшуюся ещё больше в полумраке прикрытых ставен.

«Здесь всё слишком большое. И всего двое слуг, что поделаешь… Если бы не Джейн, впору было бы бежать отсюда».

Она прислушивалась к неутомимым шагам в холле на первом этаже.

«Нет, она потрясающая женщина. В такую жару! И такая милая, когда у неё нет этих её приступов обидчивости. Пожалуй, чуть-чуть слишком полезная, чтобы быть подругой… Вот именно: чуть-чуть слишком полезная…»

Она заметила в зеркале своё отражение – беспечная смуглянка, руки в боки, волосы распущены – и стала его распекать:

«Ну и видок! И ещё смеет называть Джейн слишком полезной подругой. Это она-то, неспособная даже перепечатать на машинке рукописи Фару!»

Она деловито окунулась в прохладную воду, словно это было какое-то важное дело по хозяйству, потом причесалась, надела прошлогоднее летнее, голубое с лиловыми цветами, платье и села писать. Отыскав лист белой бумаги и жёлтый конверт для деловой переписки, она сочла их подходящими и принялась за письмо Фару.

«Дорогой Фару-старший!

Предоставив одной либо двум крошкам Аслен заботу разнообразить твою жизнь, могу подытожить наше существование всего двумя словами: ничего нового. Все ждём тебя. Деятельная Джейн изобретает изысканные блюда; Фару-младший по-прежнему ходит с лицом узника, томящегося в неуютных застенках своего возраста; наконец, твоя ленивая Фанни…»

С террасы послышалась английская песенка. «А-а! – подумала Фанни, – сегодня, значит, Джейн тоскует по Дейвидсону».

Она устыдилась своей шутки, потом стала себя оправдывать. «Ну что тут особенного! В том, что я так подумала, нет ничего плохого. В те дни, когда Джейн вспоминает о Дейвидсоне, она поёт по-английски. В те дни, когда это Мейрович, она зовёт Жана Фару: "Подите сюда, Жан, я научу вас танцевать польский народный танец!" А когда это Кемере, у неё просыпается любовь к лошадям и она выказывает глубокую нежную привязанность к пегой привычной к седлу бретонской кобыле.»

Фанни снова попудрила лицо, понаблюдала, как на ближайший холм надвигается тень от другого холма.

«Унылый всё-таки край. И что Фару нашёл здесь хорошего? Два лета подряд возвращаться в одно и то же место – такого за двенадцать лет супружеской жизни с нами ещё не случалось. Раньше я как-то не замечала, что здесь так уныло. На будущий год…»

Однако у неё не хватило духу загадывать на двенадцать месяцев вперёд.

«Прежде всего надо знать, будет ли закончена пьеса и сумеет ли Фару пройти по второму кругу в «Водевиле». А если во «Франсэ» в октябре возобновят "Аталанту"?.. О! Самая большая мудрость – не думать об этом».

Никакой иной мудрости она не знала.

«Главное – чтобы Фару вернулся сюда работать над своим третьим актом. Мы все так глупеем, когда его здесь нет…»

Бесшумный порыв ветра качнул касавшиеся балкона ветви липы так, что показалась белая изнанка их листьев. Фанни закончила письмо, вышла на балкон и, облокотившись о перила, осталась стоять там с распущенными волосами и обнажёнными плечами. Под ней, на террасе, Джейн, скрестив руки на невысокой балюстраде, тоже вглядывалась в окрестный пейзаж, в котором не хватало реки, пруда, журчания воды, опрокинутых отражений, тумана, запаха напоённого влагой цветущего берега. Фанни певуче окликнула её сверху, крик опустился к круглой головке с короткими, хорошо причёсанными пепельно-золотистыми волосами, и Джейн, не оборачиваясь, запрокинула назад голову, как делают кошки.

– Держу пари, вы опять спали!

– Нет, – ответила Фанни, – вовсе не спала. Не правится мне здесь, понимаете?

Джейн заёрзала, прижалась бёдрами к кирпичной стенке.

– Правда? Не может быть. С каких пор? Вы говорили об этом Фару? А вы разве не могли…

– Боже, Джейн, зачем столько слов! Неужели я не могу высказать самого простого суждения без того, чтобы вы не закружились с бормотанием на месте, собираясь биться головой о стену?

Она смеялась, наклонив голову вниз и потрясая завесой своих откинутых к плечу чёрных волос.

– «Волосы мои длинные вдоль башни всей ниспадают», – пропел Жан Фару, поднимаясь по крутой тропинке на террасу.

– А вот и ещё один, – крикнула Фанни, – который фальшивит точно так же, как его отец!

– Только у него нет голоса Фару-старшего, – сказала Джейн. – Жан, попробуйте-ка произнести, как Фару-старший, когда он возвращается домой: «Ох, эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!..»

Жан прошёл мимо неё, не сказав ни слова, и скрылся в холле, а Джейн, задрав голову к балкону на втором этаже, сказала:

– Дорогая, как он на меня посмотрел! Мсье не понимает шуток!

– В его возрасте шуток не понимают, – задумчиво ответила Фанни. – Мы постоянно раним душу этого ребёнка, сами того не желая.

Услышав на лестнице шаги, она позвала:

– Жан!

Мальчик открыл дверь спальни и остановился на пороге:

– Да, мамуля?

Он с достоинством носил свою жалкую летнюю одежду: потрёпанную тенниску, белые, слишком короткие, парусиновые брюки, позеленевшие на коленях, ремень и матерчатые туфли, которые постыдился бы надеть даже сын сторожа. Он ждал, что скажет Фанни, и дышал полуоткрытым ртом, терпеливо обратив к мачехе своё загорелое, чистое, живое и непроницаемое лицо шестнадцатилетнего ребёнка.

– Явился наконец?.. Откуда ты?

Он кивнул головой в сторону окна, неопределённо давая понять, что пришёл с поля, со всего поля, из фиолетовости теней, из зелени лугов… Его голубые глаза где-то в глубине светились почти бессознательной животной жизнью, но на поверхности были видны только их лазурь и блеск. Джейн внизу опять запела английскую песенку, и Жан Фару, резко хлопнув дверью, ушёл в свою комнату.

«Вот ведь шальной! – подумала Фанни. – Взял и влюбился в Джейн. Оно бы и хорошо, если бы она была с ним полюбезнее.»

Ужин собрал их всех троих на террасе. В отсутствие Фару Фанни и Джейн блистали лёгкой нерешительной весёлостью, а Жан Фару, независимо от того, был его отец рядом или нет, упрямо хранил лишь изредка прерываемое молчание.

– Любопытно, – сказала Фанни, задрав голову к белёсому небу, – до чего конец дня здесь уныл. Солнце заходит для других, там, позади…

– …у гор однообразный лик, – продекламировала Джейн.

– Метерлинк, – проворчал Жан Фару.

Обе женщины расхохотались, и Фару-младший бросил на них уничтожающий взгляд.

– Мне надоела ваша убогая весёлость! – крикнул он, выскочив из-за стола.

Пожав плечами, Фанни проводила его взглядом.

– Он становится невыносимым, – сказала Джейн. – Как вы позволяете, Фанни…

Фанни мягким жестом подняла и опустила белую руку:

– Ах, Джейн… Вы ничего не понимаете.

– Вы такая добрая…

Джейн тряхнула головой, и мягкие волосы упали ей на лоб и на очень маленькие, почти круглые, уши. Когда она хотела убедить Фанни, она широко раскрывала свои серые в золотистую крапинку глаза и приподнимала верхнюю губку, обнажая четыре маленьких коротких белых зуба. Но Фанни сейчас не обратила внимание на это, как она называла, «дочечкино личико» Джейн. Она курила, не испытывая удовольствия, и потушила свою сигарету, со скрытым раздражением примяв её большим пальцем.

– Нет, Джейн, не говорите мне всё время, что я добрая. И позвольте мне повторить вам, что вы ничего не понимаете в этом ребёнке.

– А вы? – спросила Джейн.

– И я тоже, вполне это допускаю. Но только мне совершенно ясно, что мы часто делаем малыша Фару несчастным. Вы – особенно. Ведь он наверняка влюблён в вас. А вы обращаетесь с ним холодно и небрежно.

– Однако он не теряет времени даром!

– Боже мой, Джейн, как вы легко обижаетесь! Вы красивы, а моему пасынку шестнадцать лет. Я хорошо знаю, что Жан никогда не осмелится, да и не захочет, вероятно, сделать вам «признание»…

– И правильно сделает.

Джейн встала, облокотилась о низкую балюстраду террасы. «Вот всегда так, – подумала Фанни. – Она ответила мне сухо, как отрезала, и сейчас заговорит со мной о том, какое воспитание дают подросткам в Англии. Решительно, сегодня день Дейвидсона».

Однако Джейн, обернувшись, явила ей смешливое лицо тридцатилетнего дитяти и воскликнула:

– Вы не представляете, Фанни, как ужасно надоедает по целым неделям не находить вокруг себя ни одного холодного или хотя бы прохладного на ощупь предмета! Стены – тёплые даже после полуночи, серебро тёплое, а плитка… Это так изматывает…

– И всё из-за кого? Из-за этого несчастного Фару… Он хочет закончить пьесу здесь…

– Надо было защитить себя, Фанни, защитить нас, нас всех! Вплоть до лакея, который изнывает от жары…

Она нахмурила свои пепельные брови, подведённые тонким карандашом, и сурово глянула на деревню, уже засыпавшую с наступлением сухого вечера.

– Но вы говорите «да», и снова «да»… Если бы это ещё что-то давало, этот ваш рабский «да-мой-дорогизм»… Поистине женщины…

– Тс-с!.. Тс-с!.. – остановила её Фанни.

Джейн замолчала и покраснела на свой манер, то есть её загорелое лицо стало ещё темнее.

– Я знаю, что вмешиваюсь в дела, которые меня не касаются…

– О! Ну что здесь такого!

Фанни спохватилась, сообразив, что подобная снисходительность двусмысленна и может ранить Джейн, и добавила:

– Джейн, не будьте такой насмешливой с Фару-младшим. Ему шестнадцать лет. Для юноши насмешки – тяжёлое испытание.

– Когда-то мне было столько же. И меня никто тогда не жалел.

– Но вы были девушкой. Это совсем другое дело. А кстати, – сказала Фанни в ответ на выразительный взгляд, – в этом примерно возрасте или чуть позднее вы в конце концов бросили с отчаяния розу одному прохожему, через стену…

– Верно, всё так, – согласилась Джейн, внезапно растрогавшись. – Вы, как всегда, правы, Фанни… Я же говорю вам, что я нехорошая, вредная, непоследовательная…

Она прислонилась к Фанни плечом, прижалась щекой к чёрным небрежно стянутым в узел волосам и повторила:

– Я нехорошая… нехорошая…

– Но почему же? – спросила Фанни, редко обременявшая себя вежливой ложью.

Джейн запрокинула к розовому небу наивное лицо, обнажила четыре маленьких зуба:

– Разве я знаю?.. Жизнь меня не баловала… Старые обиды, которые высовывают своё гадкое мурло… Милая, милая Фанни, пожалейте меня… Не говорите Фару, что я была такой… такой несносной в его отсутствие…

Так они и сидели плечом к плечу, тихонько переговариваясь, пока не настала пора зажигать лампы. Они показывали друг другу пальцем то на летучую мышь, то на звезду, слушая слабый шорох прохладного ветра в листве деревьев, мысленно представляя себе багровеющий закат, которого они никогда не видели, разве что поднявшись на ближайший холм.

На первой террасе, внизу, захрустел гравий. Джейн послушно позвала:

– Хелло, Жан Фару!

– Да, – ответил молодой хриплый голос.

– Не включить ли нам патефон? А как насчёт пасьянса?

– Хорошо… Да… Как хотите, – сказал обиженный голос.

Однако Жан прибежал наверх так быстро, что Фанни вздрогнула, увидев его совсем рядом, белого, за исключением лица и рук, в трагическом нимбе, присущем отрочеству.

Джейн по-братски взяла его под руку и повела к карточному столику, зелёное сукно которого, траченное молью, пахло плесенью и старыми сигарами.

– Хелло, бой!

«Решительно, – удовлетворённо подумала Фанни, – сегодня у неё день Дейвидсона».

– Вы слышите?

– Слышу!

– Всё ещё эта сцена с похищенными письмами?

– Думаю, да. Вчера утром он дал мне на перепечатку пятнадцать страниц. А через пять минут забрал их у меня с таким видом… с таким видом…

– Знаю, – сказала Фанни, засмеявшись. – Как будто вы отняли кость, которую он глодал. Что вы хотите! Он может разродиться только меча громы и молнии. Как вы находите два первых акта?

– Они превосходны, – сказала Джейн.

– Да, – сказала Фанни задумчиво. – Ощущаешь такое волнение.

Из дома доносился шум мессы, молящейся толпы, мятежа в зародыше. Когда он стих, стало слышно, как в ответ высоко наверху важно гудят последние пчёлы, трудившиеся в кронах лип и зарослях плюща.

Прерывистый крик какого-то хищника заглушил не внятные звуки службы, доносившейся из-за полуоткрытых ставен; но женщины даже не вздрогнули, равно как и Жан Фару, развалившийся на шезлонге из ивовых прутьев с книгой в праздных руках.

– Это всё тот же эпизод сцены: Бранк-Юрсин, застигнутый за взламыванием ящика, – сказала Фанни. – А куда нам прикажете деваться, когда их станет двое – этих Фару, пишущих и бормочущих пьесы?

Голубые глаза Жана, широко раскрывшись, вспыхнули.

– Я никогда не буду писать пьесы, мамуля, никогда.

– Отказаться гораздо проще, чем попробовать, – быстро возразила Джейн.

– Отказаться не всегда гораздо проще, – сказал Жан.

Он покраснел от своего смелого ответа, и Фанни увидела, как у уха мальчугана вдоль голой шеи кровь запульсировала чаще.

– А ну, Джейн! Перестаньте мучить своего младшего товарища.

– Мне и правда нравится его дразнить, – добродушно сказала Джейн. – Это ему так идёт. Не помню уже, в какой день, он был просто очарователен – со слезой на ресницах…

Она весело погрозила ему пальцем, на котором блеснул серебряный напёрсток. Фанни удивлённо подняла голову, повязанную чёрной шёлковой лентой:

– Как, и он тоже?

– Он тоже? – переспросила Джейн. – Объясните, дорогая Фанни, объясните!

Она шила и смеялась, посматривая вокруг счастливым взглядом серых глаз, усеянных янтарными точками; отсвет заходящего солнца трогал её непокрытые волосы, и она, казалось, радовалась этому пахнущему нагретым гранитом томительному летнему вечеру.

– Как-то на днях… – сказала Фанни. – Постойте, это было в тот день, когда пришло письмо от Фару, и мы ещё не знали – и он тоже, – что ему удастся вернуться так быстро…

– В среду, – сказал Жан, не подымая глаз.

– Возможно… После обеда я заснула, а проснувшись, увидела вас стоящей под верандой, где мы сейчас сидим… У вас на ресницах повисла слеза, она скользнула по вашей щеке, и вы подобрали её вот так, двумя пальцами, словно земляничку, словно рисовое зёрнышко…

Выслушав это, Джейн перестала улыбаться и по-детски надулась, потом на лице её появился ласковый упрёк. Подбородком с ямочкой она показала на Жана Фару.

– Ах, Фанни, Фанни, не выдавайте моих маленьких секретов, моих перемен настроения перед слушателем столь… столь…

Она внезапно замолчала, и по лицу её скользнуло замешательство. Повернув голову, Фанни увидела, что её пасынок вскочил на ноги и открыл рот, словно собираясь закричать. Он вскинул обе руки вверх и стремительно сбежал по ступеням террасы.

– Что это?.. Что это с ним?

– Не знаю, – сказала Джейн. – Вскинул руки, вы видели? И умчался.

– Он меня прямо напугал…

– Ну, бояться здесь нечего, – сказала Джейн. Она сняла напёрсток со своего пальца белошвейки, тщательно собрала с платья обрывки ниток.

– Он такой, какими бывают в его возрасте все, – продолжила она. – Обострённый романтизм. Это у него пройдёт.

– Вы думаете?..

Фанни машинально сложила кусок сурового полотна – салфетку, которую она вышивала красными цветами, делая большие неумелые стежки, пошла к балюстраде, перегнулась вниз и позвала:

– Жан, ты здесь?

Послышался подражавший её интонации слегка насмешливый голос:

– «Волк, ты тут?»

– Несносное созданье, – крикнула Фанни, – ты у меня получишь! Скажите, какой артист выискался! Из погорелого театра!.. Этакий…

Она выпрямилась, не окончив фразы, и качнула красивыми бёдрами, которые, по словам Фару-старшего, знавали лучшие времена. Она услышала приближавшийся голос мужа.

– Так и есть, он закончил, – быстро сказала она Джейн.

– На сегодня… – с сомнением добавила Джейн.

Прислонившись друг к другу плечами, они смотрели на подходившего Фару. Он шёл вяло, медленно высвобождаясь из тисков трудового дня, в течение которого он, то бормоча, то цедя сквозь зубы, то громко выкрикивая свой третий акт, машинально снял с себя воротничок, пиджак из чесучи, галстук и жилет. Он нёс на высоте шести футов над землёй свою седеющую голову, свою кудрявую шевелюру, которая, ниспадая ему на лоб, смешалась с бровями, обрамляя жёлтые глаза. Большой, усталый, могучий, может быть, некрасивый, уверенный в своём обаянии, он шагал своим привычным шагом, словно шёл в бой или на пожар, и когда он шёл этой своей походкой по деревне, чтобы купить сигарет, матери прижимали к юбкам детей.

Он смотрел на Фанни и Джейн невидящим взглядом и теребил лепестки розы. Он ещё пребывал в мрачном и пышном будуаре, где генеральный адвокат Бранк-Юрсин опустился до того, что взломал секретер и похитил письма, которые погубят красавицу госпожу Уккар, его любовницу, которую он разлюбил.

– Милый Фару! – ласково крикнула Фанни. Голос Джейн, более нежный, насмешливо передразнил:

– Милый Фару!

И подражание оказалось настолько точным, что Фанни с удивлением приняла его за эхо.

Настигнутый этим двойным восклицанием и ароматом испанской жимолости, преградившим ему дорогу, Фару остановился и затянул свою ритуальную песенку:

– Ох, уж эти женщины! Эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!

Он зевнул, словно только что проснувшись и заново открывая мир вокруг себя. Подтянул спадавшие чесучовые брюки, почесал в затылке. В свои сорок восемь лет он без какого-либо кокетства и тревоги чувство-нал себя счастливым и молодым, как все мужчины, которые окружают себя в повседневной жизни исключительно женским обществом.

– Которая из вас позвала меня первой? – воскликнул Фару-старший.

Не дожидаясь ответа, он стал пританцовывать, фальшиво напевая красивым голосом импровизированный куплет, в по-военному простых выражениях понося господина Бранк-Юрсина, красавицу госпожу Уккар и их махинации. Вдруг он заметил сына, поднимавшегося по крутым ступеням террасы, замер и закричал, паясничая для восторженно смотревших на него Фанни и Джейн:

– Атас! Фараоны!

– Что, Фару, уже конец?

В голосе Фанни выразилось лишь лёгкое беспокойство. Фару, поднатужившись, уже вытащил из болота столько третьих актов… Он взглянул на неё дико, но без злости:

– Конец? Шутить изволите!

– Но по крайней мере ты хоть продвинулся?

– Продвинулся? Да, конечно, продвинулся. Я выбросил к чертям всю сцену.

– О! – сказала Фанни с таким выражением, словно он разбил вазу.

– Я основательно поработал, малышка. Джейн, готовьтесь печатать окончательный вариант!

Он хлопнул в ладоши и прошёлся взад-вперёд походкой людоеда.

– Всё было очень плохо до сегодняшнего дня. Но сегодня…

– Как повёл себя сегодня господин Бранк-Юрсин? В надежное место спрятал свои письма этот бесподобный прохвост?

Фанни, занявшаяся причёсыванием Фару-старшего, вложила свой дешёвенький гребешок в футляр и отстранилась, чтобы выслушать ответ.

– Мне хотелось бы, – небрежно сказал Фару, – чтобы Джейн к своим уже и без того столь многочисленным и разнообразным познаниям добавила графологию.

– Но я могу научиться! – воскликнула Джейн. – Есть учебник?.. Я знаю одну превосходную книгу… А зачем?

– Меня уверяли, что графолог, сконцентрировавшийся на особенностях почерка, на черточках у «т», на завитках у «л», не способен читать – в смысле понимать– тексты, которые ему вверяют.

Джейн залилась краской.

– Это упрёк?

– Это шутка.

– Но я приму к сведению.

Жёлтые глаза Фару сверкнули.

– Не делайте лица швеи-подёнщицы, Джейн, это не производит на меня впечатления.

Она закусила губу и сдержала готовые пролиться слёзы, а Фанни, привыкшая к подобным выходкам, упрекнула Фару:

– Фару! Грубиян! Тебе не стыдно? Из-за какого-то там негодяя Бранк-Юрсина! Скажи, Фару, он всё так и продолжает воровать письма из чужих столов?

– А что ему ещё делать?

Она состроила гримаску, потёрла пальцем свой очаровательный носик.

– А ты не боишься, что это слегка отдаёт кинематографом… или… мелодрамой?

– Мелодрамой! Нет, вы только посмотрите!

Он подсмеивался над ней без всякой нежности, свысока.

– Да, – настаивала на своём Фанни. – Уверяю тебя. Фару развёл в стороны свои большие руки:

– А что бы ты сама сделала, если бы узнала, что в каком-то сейфе, ящике, в тайнике каком-нибудь находятся письма человека, который был любовником… Высморкайтесь как следует, Джейн, и поделитесь с нами вашей точкой зрения… Так что бы ты сделала, Фанни?

– Ничего.

– Ничего, – произнесла и Джейн тем же тоном.

– Ах, малышки вы мои! Вы так говорите, а сами…

– Ничего, – решительно сказал Жан Фару, который вернулся домой с наступлением вечера – темнота придала ему смелости.

– Ах ты, клоп! – проворчал Фару.

– Ну, если и Жан придерживается мнения, что ничего… Поди-ка сюда, психолог… Ты плоховато выглядишь последнее время…

– Жара, мамуля.

– Это факт… Я знаю, что кто-то, – заявил Фару-старший, – будет сегодня ночью спать на маленьком диванчике! И не кто-то, а я!

– Нет, я, – возразила Фанни.

– А я – на террасе, – подхватила Джейн.

– А я – вообще нигде, – сказал Жан.

– Почему, Жан?

– Полнолуние, мамуля. Кошки и мальчики в такие ночи гуляют.

В сгущавшейся темноте он со своими светлыми волосами, поблёскивающими глазами и зубами, казалось, фосфоресцировал и слегка подрагивал, как вода в роднике. Отец смерил его с ног до головы взглядом, в котором не было ни сердечности, ни родительской гордости.

– В твоём возрасте… – начал Фару.

– «…я уже совершил убийство и произвёл на свет человека», – процитировал юноша.

Фару польщённо улыбнулся:

– Хм! Хм!

– Ничего себе штучки, – с упрёком сказала Джейн.

– Это всего лишь цитата, – снисходительно пояснил Фару.

Невдалеке свистнул вечерний поезд и стал печально карабкаться вверх по железной дороге, опоясывавшей ближайший холм над уже окутанной голубым туманом деревней. Красноватого оттенка луна отделилась от горизонта и поднялась в небо.

– Куда вы пошли, Джейн?

– Спущусь, Великий инквизитор, к нижней террасе и вернусь обратно, я слишком плотно поужинала.

– Тремя ложками риса и горстью смородины, – сказала Фанни.

– Всё равно. Фанни, вы не пойдёте со мной?

– Чтобы потом одолевать такой подъём?.. – ужаснулась Фанни.

Белое платье и английская песенка удалились. Приподняв тяжёлую руку мужа, Фанни положила её себе на плечи. Он не сопротивлялся, и его пальцы лениво коснулись груди Фанни. Склонив голову, она поцеловала слегка волосатую, как лист шалфея, руку, более белое и нежное запястье, зелёную жилку. Рука обезоруженно и доверчиво приняла эту почти застенчивую ласку.

– Ты такая славная, – произнёс над Фанни задумчивый голос Фару.

Застенчивый рот крепче прижался к запястью, к мужской руке, созданной для плуга, мотыги, тяжёлого орудия, но работавшей только авторучкой. Опёршись о плечо жены, Фару, казалось, спал стоя, с открытыми глазами.

«Быть может, он уже спит?» – подумала Фанни. Она не решалась прервать их дружеское объятие. Она вдыхала шедший от расслабленной ладони и руки здоровый запах тёплой кожи, приятного одеколона. Она не думала про себя: «Он, доверивший мне тяжесть своей руки, был и является моей большой любовью». Но не было ни одной линии на ладони, ни одной морщинки, браслетом опоясавшей это уже постаревшее запястье, которые не будили бы в ней любящей памяти, лихорадочного желания служить, уверенности, что она принадлежит этому мужчине и всегда принадлежала только ему.

С вкрадчивым шелестом раздвинулась листва, и вдоль ствола липы скользнуло лёгкое тело.

«Это Жан, – догадалась Фанни. – Он следит за Джейн внизу».

Она чуть было не рассмеялась, чуть было не сказала об этом Фару, но передумала. Тень от залитых лунным светом деревьев разрисовала голубыми узорами гравий, и небо в несколько мгновений стало ночным.

– В Бретани было бы не так жарко, – вздохнув, сказала Фанни вполголоса.

Фару убрал руку, словно только сейчас заметил, что он не один.

– В Бретани? Почему – в Бретани? А здесь разве плохо?

– О! Ты… Ты настоящая пустынная ящерица!

– Здесь хорошо работается… Ты хочешь, чтобы мы уехали?

– О, нет! Не теперь… Я имела в виду будущий год… Мы ведь не поедем сюда на будущий год?

Широкие плечи приподнялись и опустились в знак неведения.

– Здесь много неудобств… Слишком жарко – при том, что солнца не хватает… Мальчику плохо в его комнате, она вся прямо пышет зноем. Надо бы подыскать ему другое место.

– Да, конечно.

– Ты такой удивительный… Ведь другой комнаты для него нет.

– Глупости. Всегда можно найти какую-нибудь другую комнату. Да… Восточную комнату.

– Какую восточную?

– Комнату, в которой живёт Джейн.

– Если в ней живёт Джейн, то она в самом деле не свободна.

– А что, Джейн в будущем году тоже будет жить с нами?

Фару повернулся к жене и простодушно сказал:

– Не знаю. Откуда мне знать? Зачем об этом думать?

– Это из-за Жана…

– Он что, жалуется?

– Тише, Фару… На него это никак не похоже – жаловаться. Особенно если это как-то повредило бы Джейн, разве не ясно?..

– А-а! Да…

Фанни увидела, как над жёлтыми глазами Фару, в которых играл отблеск луны, сошлись брови. Ветер прошелестел по земле опавшими цветками и сухими листьями. Шелест листьев по гравию повторила лёгкая походка, и в конце террасы появилось белое платье Джейн. В противоположной стороне опустился на землю Жан Фару, лёгким прыжком соскочивший с толстой ветки липы.

– Дети мои, – воскликнул Фару, – не знаю, как вы, а я так хочу спать, что еле держусь на ногах.

– Это означает, что всем надо идти и ложиться спать, – сказал Жан.

– Точно. И вы, Джейн, идите в свою восточную комнату.

– У меня восточная комната, да?

Она качнула головой, тряхнув волосами.

– Да, Лунная Пыль! Восточная комната. Более прохладная, чем все остальные. Это Фанни сказала мне сейчас.

– В связи с чем? – невольно спросила Джейн. – О, простите! Я такая невоспитанная!

– Бывает иногда, – согласился Фару. – Дайте вашу лапку. Спокойной ночи, Джейн. Марш вперёд, малыш!

– Ну, папа… без четверти десять! В такую погоду! Ведь это обидно!

По вилле вяло бродил лакей, зажигая тут и там скудное красноватое электрическое освещение. Фару прошёл через холл, с завыванием зевнул на лестнице, рассеянно тряхнул руку сына, и Жан Фару, скрывшись за дверью своей знойной комнаты, стал напряжённо прислушиваться к звуку поскрипывающих под шагами Джейн половиц.

Наполненная кредиторами, актёрами, сквозняками, эфемерными слугами, жизнь Фанни Фару в Париже протекала тем не менее почти без потрясений. Фанни всегда носила с собой покой, вместе со своим пледом – она была мерзлячкой – из мягкой вигони с длинным ворсом, в котором застревали крошки пирожных. Жестикулирующая тень Фару нависла над ней во время одной из репетиций «Дома без женщины», где Фанни, в акте с ночной вечеринкой, исполняла за кулисами партию фортепиано.

– Вы с вашими чёрными бантами похожи на полуочищенный орех, – бросил ей Фару при первой их встрече.

Одет он был плохо, а на одном его ботинке в тот день болталась рваная резинка от носка.

– Ты бела, как цветная девушка, пошли со мной, – приказал он ей неделю спустя.

– Но… мои родители… Я ведь девушка, – призналась перепуганная Фанни.

Он изобразил на лице усталость:

– Ах, какая досада… Что ж, тогда мы поженимся, ничего не поделаешь…

В Париже семья Фару втроём – включая законного наследника Жана – довольствовалась малым. Потом пьесы Фару, насыщенные несколько тяжеловатыми красотами и грубостями, которые он находил вполне нормальными, перебрались с подмостков театра «Батиньоль» на Большие Бульвары, количество спектаклей стало, как правило, переваливать за сотню, а внешность и характер Фару-человека помогали Фару-автору. Драматург Порто-Риш нашёл его «грубым», потому что он действительно был груб с Порто-Ришем. Резко, безо всяких церемоний отказался он сотрудничать с одним академиком, сочтя этот труд для себя унизительным. Анри Батай высокомерно отозвался о «гениальной, неудобоваримой и обезоруживающей глупости» Фару; главный персонаж трёхактной пьесы Флера и Кайаве «Грузчик» оказался очень похож на Фару, который перед теми, кто не знал, что отец Фару долгое время преподавал историю двенадцатилетним ученикам в одном безвестном коллеже, иногда изображал из себя эдакого найдёныша, наделённого склонностью к бродяжничеству.

Когда к Фару пришла известность, чета зажила по-княжески, даже не догадываясь об этом. Как у князей, дом их из-за репортёров, хроникёров, зрителей, актёров стал стеклянным, однако нет ничего более непроницаемого, чем дом из зеркального стекла. Подобно какому-нибудь монарху, предстающему в блеске бурных и коротких приключений, Фару всё-таки не перестал нравиться Фанни. Во время «мёртвых сезонов» они влезали в долги, хотя и не переставали любить, подобно истинным князьям, самые простые удовольствия. Фару мог впасть в экстаз перед каким-нибудь огромным дымящимся блюдом и часто отдавал должное ленивой праздности. За закрытыми дверями, в домашнем одеянии, он любил полистать иллюстрированные журналы, в то время как Фанни, с неубранными пышными волосами, ниспадавшими по щекам, с одной ногой обутой, другой – босой, склоняла свою нежную мордочку антилопы над картами, по двадцать раз раскладывая пасьянс.

Эти радости с ними делил их юный компаньон. Жан Фару, прислоняясь к плечу Фанни своим мальчишеским лобиком, потом, позднее, подбородком подростка, давал мачехе советы:

– Вы здорово промахнулись, мамуля, взгляните на ваш трефовый ряд!

Ребёнок, которого называли милым из-за его красоты и нежным из-за его голубых глаз, питал к Фанни довольно рассеянную привязанность, но принимал её сторону всякий раз, когда догадывался, что она сердится на Фару или чем-нибудь огорчена. Она проявляла к пасынку благожелательность – не столько конкретную, сколько общую, лелея в нём таинственную проекцию Фару-старшего.

– Ты уверен, что у тебя не сохранилось портрета его матери? – спрашивала Фанни у мужа. – Мне бы так хотелось увидеть лицо этой женщины…

Фару отвечал своим обычным жестом – разводя руками, жестом, в котором совмещались и воспоминания, и сожаления, и угрызения совести:

– Не попадается ни одного… Но – милое созданье, правда, бедняжка, не очень крепкая…

– А умная?

Золотистый блуждающий взгляд Фару удивлённо останавливался на жене.

– Я не успел её узнать, видишь ли…

«Вот этому я верю, – думала Фанни. – Не скажет ли он то же самое и обо мне, если когда-нибудь…»

Она не осмеливалась загадывать дальше этого «когда-нибудь…», и это было заклинанием-бравадой, поскольку она даже представить себе не могла жизни без Фару, без присутствия Фару, без его молитвенного бормотания и его манеры захлопнуть дверь ногой, чтобы наказать непослушный третий акт, без его ненасытной потребности в женщинах и его часов нежности, когда она шептала ему на ухо ласковые похвалы дикарки:

– Ты мягкий… ты мягкий, как шалфей… гладкий, как ноготь… Ты кроткий, как спящий олень…

Он обращался с ней как с настоящей фавориткой – настолько хорошо, что она не оспаривала за ним права всех самодержцев рассеивать по свету своих незаконнорождённых детей.

– Милый Фару! Злюка Фару! Несносный Фару! Вполголоса или в душе она называла его просто по имени, без всяких определений, как верующая, для которой достаточно звука молитвы. В первые годы она пыталась так же хорошо служить своему господину днём, как и ночью. Однако Фару своей нетерпеливостью пресёк рвение новоиспечённой секретарши. И она осталась лишь на посту любящей женщины, фаталистки, склонной к ребячеству, чревоугодию и доброте, ленивой, как все те, кого груз сильной привязанности утомляет уже к середине дня.

С тех пор как на торжествующее восклицание Фару: «Ну, каково?» в ложе бенуара театра «Франсэ» Фанни поспешила ответить (шла генеральная репетиция «Аталанты»): «Сцена между Пьером и Кларой Селлерье решительно затянута. Если бы ты ввёл кого-нибудь в середине, чтобы он принёс кофе или телеграмму, действие обрело бы новую силу, да и у публики оживилось бы внимание», Фару больше никогда не спрашивал её мнения, которое она тем не менее не упускала случая высказать ему. Стоило Фару, не выносившему критики, бросить жене: «Нет, вы только посмотрите!», усугубив это жёлтым и тяжеловесным, как золото, взглядом, как у Фанни вдруг откуда-то появлялись раскованность и красноречие. Она настаивала на своём, подымая вверх большие брови с безразличным и непринуждённым видом.

– Мне-то что? Ты ведь всё равно всё сделаешь по-своему? Только ты не заставишь меня поверить, меня – зрителя, что женщина станет убивать себя из-за такого пустяка…

– Такого пустяка? – восклицал Фару. – Это измена-то пустяк? Причём такая продуманная, тщательно рассчитанная! Ничего себе пустяк! Вот уж действительно!

Фанни поднимала вверх носик и с исключительной дерзостью смотрела на Фару сквозь ресницы:

– Может быть, это и не пустяк. Но только поступок твоей Денизы – хочешь, я скажу тебе, что это такое? Это мужская реакция, и ничего больше. Мужская реакция!

Он воздерживался от спора с ней, что бы она ни говорила, порою с дипломатичностью, к которой прибегал лишь в этих случаях. Чаще всего он прерывал разговор неожиданным восклицанием:

– Господи, да куда же это запропастилась моя запонка? А письмо Куласа? Где письмо Куласа? В моём вчерашнем костюме? Ты так всё и оставляешь в моих карманах? Да?

И Фанни, теряя на бегу домашние туфли и роняя черепаховые заколки, державшие её пышные, вышедшие из моды волосы, сразу менялась в лице, менялась во взгляде, менялась в речи – двенадцать лет супружества не излечили её от глубокого благоговения, в котором талант и известность занимали отнюдь не так много места, как думалось Фару. Быстрая на эмоции Фанни достаточно остепенилась, чтобы привыкнуть к неопределённости. Между Фару и его кредиторами она поставила своё лишённое выдумки терпение и благородство неподкупной служащей. Но когда бывал прожит «аванс от Блока» и переставали кормить авторские права за экранизацию, её воображения хватало лишь на то, чтобы продать автомобиль, меха или заложить кольцо.

– Просто удивительно, до чего же вы живёте не в ногу со временем! Научитесь выкручиваться, чёрт побери! – советовала ей Клара Селлерье из «Франсэ».

Эта выдающаяся актриса средней руки, известная, но без каких-либо шансов стать знаменитой, жалостливо покачивала хорошо подстриженными волосами цвета зелёного золота, обычно туго прижатыми маленькими шапочками. Тонкая в своих молодёжных чёрных платьях, Клара Селлерье одевалась вызывающе, и ничто не выдавало её шестидесяти восьми лет, если не считать её манеры произносить: «Чёрт побери!», мальчишески-военной бравады и склонности говорить о мужчине: «Он хороший наездник.»

– Говорят, она у всех проверяет эти качества лично, – утверждала Берта Бови.

С Фанни Клара обращалась как с юной родственницей из провинции, с большой театральной добротой, говорила ей: «Ну-ка, детка!», снабжала её рецептами красоты и адресами мастериц по ремонту одежды. Однако Фанни одевалась плохо по легкомыслию и носила платья по два года, хотя иногда её видели и в мехах. У неё была выдра – после «Аталанты», норка – после «Дома без женщины», голубые песцы – после «Краденого винограда», которых она продала, когда с большим треском провалилась пьеса «Обмен», дабы наказать Фару за то, что он примешал к войне историю любовников, которые забыли про войну.

Фанни очень хорошо запомнила то лихое время: денег тогда у них не было совсем или было очень мало, малыш Фару болел тифозной лихорадкой, а горничная, испугавшись заразы, сбежала. Именно этот момент выбрала полиция, чтобы задержать в конторе семейства Фару лакея и предъявить ему обвинение в оскорблении нравов. А Фару тем временем, удалившись от света, корпел над четвёртым актом своей новой пьесы и злился, стуча кулаком по столу и дверям, оттого что его машинистка, госпожа Дельвай, вдруг надумала рожать – до появления на свет четвёртого акта.

– Всё сошлось одно к одному! – глухо кричал он в глубине, за закрытыми дверями.

– Тебе легко говорить, – тихонько хныкала Фанни, вскакивая с измятой постели со спутанными волосами и выжимая сок из лимонов для пылающего в лихорадке маленького Фару.

Проснувшись однажды утром при больничном освещении посреди свалявшейся в хлопья пыли, ковров с загнувшимися углами, лимонной цедры, разбросанных домашних туфель, застоялого запаха плохо отрегулированной колонки для нагревания воды и одеколона от влажных компрессов, раскрыв глаза на диван-кровати, откуда всю ночь её выдёргивали хриплые призывы: «Мамуля… мне жарко… мамуля… пить», Фанни почувствовала, как в ней поднимается раздражение готовых вот-вот замертво свалиться животных и женщин с красивым, слегка вялым подбородком.

«С меня хватит. Горничная всё время опаздывает, у нас нет денег, чтобы оплатить сиделку, а Фару находит всё это нормальным и думает только о своём третьем акте… Сейчас пойду разбужу его и выскажу ему всё, что думаю, я сейчас отдам ему мальчика и скажу, что теперь его очередь…»

Но маленький Фару простонал: «Мамуля», и Фанни словно в первый раз услышала голос ребёнка, который даже в бреду ждал помощи только от неё, от чужой ему женщины… И она опять принялась греть воду, ополаскивать тазы, выжимать лимоны и молоть кофе.

Тем же самым утром к ним в дверь позвонила миловидная молодая женщина, спросила «мэтра» и объявила ему, что госпожа Дельвай «счастливо разродилась прекрасным мальчиком в восемь фунтов» и сможет занять своё место не раньше чем через три месяца. Онемевшему и разъярённому Фару она предложила временно свои услуги, и он в знак согласия кивнул головой. В последующие дни мадемуазель Джейн Обаре любезно приняла приглашение отобедать с семейством Фару на уголке стола, стала перестилать постель больного мальчика и взбадривать Фанни с помощью коктейля из яичных желтков с портвейном. Мало-помалу Джейн продемонстрировала всё, что она умела делать. С помощью воспрянувшей духом Фанни они вдвоём сменили четырёх служанок, следя краешком глаза одна за другой. По одинаковой манере чистить жёлтые ботинки, драить ванну без помощи минеральной пасты, разбивать яйца в миске и зажигать плиту не пачкая пальцев они признали друг в друге работниц высшего класса, вышедших из французской мелкой буржуазии, придирчиво-требовательной, не считающейся ни со своей усталостью, ни с потом, проливаемым потомством. В среде этой небогатой буржуазии, гордой и щепетильной, дочерей ещё учат тому, чтобы перед занятиями в школе постели были вытрясены и заправлены, велосипед почищен, чулки и нитяные перчатки выстираны в тазике с мылом.

Такое сотрудничество оказалось плодотворным. Место сатира-соблазнителя занял молодой лакей, помешанный на театре, горничная вернулась, запах яблочного пудинга и мастики для паркета слились в свежий с кислинкой аромат, а температура у Фару-младшего опустилась до 37,2°. Воодушевлённый этим Фару-старший, улыбаясь брюнетке Фанни, блондинке Джейн, своему лежащему пластом и прозрачному, как створки раковины, сыну, вытянул свой третий акт, проскочил под носом у Пьера Вольфа в «Водевиль», получил «приличный аванс» у Блока и любовно затормошил Фанни:

– Фанни, у меня есть для тебя один совет – пойди и выбери себе шубу. И не тяни слишком долго, Фанни!

Она обласкала Фару взглядом прекрасных сияющих глаз, мягко коснулась его губами и нежными бархатистыми ноздрями, сочтя себя достаточно вознаграждённой: ведь она имела неосторожность расплатиться с доктором.

– Не забудь, – сказал ей Фару какое-то время спустя, – про подарок для Джейн, поскольку мы в ней больше не нуждаемся. Часы-браслет, конечно.

Фару и Фанни не могли предположить, что в момент прощания Джейн бросится к ним в объятия со слезами и со сбивчивыми просьбами, среди которых им удалось разобрать слова об искреннем горе, услышать про сожаление в момент расставания с «мэтром», про боязнь опасного одиночества, про потребность посвятить себя такой подруге, как Фанни… Фанни разрыдалась, совиные глаза Фару, увлажнившись, заблестели, а Джейн поспешила объяснить, что имеющееся у неё скромное состояние избавляет её от решения неприятнейшей дилеммы: жить на иждивении новых друзей или получать от них жалованье.

Буржуазную богему так же, как и прочую другую, подкупает бескорыстная дружба. Оставаясь наедине, супруги Фару воспевали достоинства Джейн и свою собственную радость, охватывавшую их по мере того, как они открывали её для себя, одновременно придумывая её.

– Эта девушка совершенна, – говорил Фару, – поистине совершенна!

– Не знаю, «совершенна» она или нет, – отвечала Фанни, – но она стоит много больше, чем твои комплименты в стиле «рекомендательных писем». Представь себе, она скроила и сшила мне вот эту тунику из парчи, чтобы я могла носить с ней мою чёрную плиссированную юбку из креп-марокена.

– Хорошенькая манера возвысить то, что я недооцениваю, – занимать её на целый день кройкой и шитьём?.. Впрочем, – добавлял он, глядя глазами, полными львиной кротости, – Джейн довольно сильно напоминает мне тех особ, что ходят шить к богатым, оттого что ужас как боятся общаться с бедными…

Фанни невольно рассмеялась:

– Да хранит меня Господь от похвал, которые ты мог бы сказать в мой адрес, Фару!

Теряя привлекательность новоявленной родственницы, невиданной няни, несказанной подруги, Джейн тем не менее сохраняла все свои достоинства. Она сносила переменчивость настроения Фару, приступы его весёлости, ранящие порой больнее, чем приступы его гнева, резво печатала на машинке, звонила по телефону. Она запомнила телефонные номера театров, имена генеральных секретарей, научилась льстить «этим дамам» из касс предварительной продажи билетов. Она называла Кенсона своим «большим другом» и разделяла без видимого удивления финансовую безалаберность супружеской пары, которая, привыкнув отказывать себе в самом необходимом, упорно стремилась к излишествам.

Белокурая – если тончайший пепельный оттенок, цвет тополиной рощи можно назвать белокурым – Джейн, допущенная в ложу бенуара четы Фару, прошла через небольшое скандальное посвящение, которым её почтила имеющая на это право театральная публика.

– С кем спит эта хорошенькая пепельноволосая девушка?

– С брюнеткой Фанни, я полагаю?

– Да нет же, старина, с этим козлоногим Фару, который наградил её титулом секретарши и навязал своей жене…

Фару, спрошенный об этом напрямик Кларой Селлерье, в двух словах поставил всё на свои места:

– Не насилуйте своё воображение, очаровательная подруга. Я, как и вы, уважаю классику. Между мной и Джейн, которая является моей внебрачной дочерью, нет ничего, кроме маленького, славного и простого инцеста!

– Где Джейн? – постоянно спрашивала Фанни, подчиняясь привычке видеть везде, куда бы ни падал её взгляд, эту обходительную и деятельную молодую женщину.

Присутствие Джейн могло сойти за своеобразную роскошь, позволяемую себе Фанни. Семь лет разницы в возрасте позволяли ей некоторую бесцеремонность в обращении с Джейн, а той диктовали любезность фрейлины или предупредительной племянницы. Фару, возвращаясь домой, приветствовал Джейн не больше, чем какой-нибудь предмет. Но ему сразу бросалось в глаза её отсутствие:

– Где Джейн?

– У себя в комнате, я думаю, – отвечала Фанни. – Она только что пришла от Перужи.

– Она теперь покупает обувь у Перужи? Вот это здорово!

– А почему бы ей не покупать обувь у Перужи, если бы ей захотелось? Поскольку мне туда ходить лень, то Джейн, у которой нога немного меньше моей, берёт с собой шерстяной чулок и примеряет там обувь для меня… Ты хочешь, чтобы я её позвала?

– Нет, зачем она мне?

– Но ты же только что про неё спрашивал…

– Да?.. А, это я на предмет моего стакана «Витте ля» с пиперазином.

– Для этого есть лакей. Скоро ты будешь заставлять Джейн стирать тебе носовые платки.

– Ну а сама-то ты?

И они заговорщицки и укоризненно засмеялись «Где Джейн?» – молча спрашивал одними обеспокоенными глазами маленький Фару, остановившись, словно перед натянутой верёвкой, перед пустым стулом Джейн. И, поддразнивая его, Фанни нередко громко отвечала ему, хотя он вслух ничего и не говорил.

В июле семейство Фару покидало Париж, чтобы провести лето где-нибудь на даче, выбранной в рекламных столбцах «Жизни в деревне» или рекомендованной Кларой Селлерье.

Фару нужны были уединение, недели прихотливого труда без метода и меры, уверенность, что он не встретит нигде тех, кого он называл «мордами». Оказываясь за пределами Парижа, он с трудом скрывал свою неспособность пользоваться большими и роскошными благами: морем, солнцем, лесом; его тревога, его надменная робость маленьких людей передавалась и Фанни.

– В По, говорят, очень красиво, – подсказывала ему Фанни. – А тебе известно, что я никогда не была в Динаре? Ты не находишь, что это даже смешно – в моём возрасте ни разу не побывать в Динаре?

– Зато мне было бы совсем не смешно, например, по три раза в день сталкиваться нос к носу с Максом Море!

– А что он тебе такого сделал? Что, он был с тобой нелюбезен, этот Макс Море?

– Вовсе нет!

– Тогда в чем же дело?

– Одно с другим никак не связано, малышка… Тебе этого не понять. Море нравится переодеваться летом три раза на дню. А мне – нет. Я раз и навсегда решил проводить свои летние месяцы один, босиком и без целлулоидных воротничков.

Он упивался своей властью вождя кочевников, организуя отъезды. Семейство Фару, экипированное двумя новыми чемоданами и двумя десятками плохо увязанных тюков, сопровождала постоянно меняющаяся прислуга, и все прибывали на какую-нибудь слегка запущенную виллу, в какой-нибудь мрачно обставленный замок, в коттедж со звукопроницаемыми стенами – эти подзабытые современным туризмом пристанища, где, однако, Кларе Селлерье удалось некогда урвать немного мимолётного счастья. Пишущая машинка, последние романы сезона, рукописи Фару, словарь, чемоданы-шкафы и плед Фанни находили своё место, а Жана Фару отпускали в поле.

«Что станет с Джейн без нас и с нами без Джейн?» – растерянно думала Фанни, когда с наступлением июля возникала угроза, что медовому месяцу дружбы будет положен конец.

Однако она успокаивалась, услышав слова Фару:

– Джейн, вы возьмёте с собой первый, второй и все наброски третьего. Пишущую машинку отдадите лакею, он привезет её поездом.

«Вот всё и устроилось», – облегчённо вздыхала Фанни. Она опять радостно воспринимала настоящее и в который раз уютно устраивалась среди окон с поднимающимися рамами, плетёных кресел, с новой книгой, одеялом из ангорской шерсти, коробкой конфет, кожаной подушечкой. Тем не менее однажды ей пришлось впустить в это настоящее немного прошлого – прошлого Джейн.

– Вам надо знать обо мне всё, Фанни! – немного торжественно начала Джейн.

– Ну зачем это? – спросила Фанни, у которой вежливость уступила место честности.

– Но, Фанни, я умерла бы от стыда, если бы стала скрывать от вас… После того приёма, который я здесь встретила! Надо, чтобы вы знали, кто я есть, знали меня как с хорошей, так и с плохой стороны, чтобы вы могли правильно судить обо мне…

От такого вступления чёрно-синие, как у породистых кобылиц, глаза Фанни устремились куда-то в сторону, останавливаясь с опаской то на облаке, то на лампе, то на идущем по улице прохожем, избегая Джейн и её преданного взгляда, Джейн и её воздушной шевелюры, Джейн и её простенького платья, такого простенького, что не заметить её в нём было невозможно.

«Ну почему, – думала про себя Фанни, – почему мне уже заранее скучно, как на постановке какой-нибудь американской пьесы? И зачем эта родословная, эта подноготная в доме, где никто никого ни о чём не спрашивает? Есть ли в этом какой-то смысл? Прилично ли это?»

А Джейн уже начала свой рассказ о том, как она, дочь-бесприданница одного учителя рисования при муниципалитете («Вы можете увидеть работы моего отца в лицее Дюге-Труэна, среди прочих – первоклассный рисунок углём "Ослы на водопое"»), носила по садику Сен-Манде, между обнажёнными сиренями и лаврами в кадках, свою растерзанную душу, раня и ушибая её, душу бедной и не обученной никакому ремеслу девушки, готовой на всё, одержимой.

Джейн никогда не говорила об этом при Фару. Она дожидалась, пока завершение трапезы не вернёт его к трудам или безделью. И даже оставаясь наедине с Фанни, она продолжала ждать, пока у той не упадёт с колен книга или пока она не проснётся, посвежевшая после своей сиесты, со словами: «Что новенького, Джейн?» Поскольку Джейн рассказывала не по порядку, то Фанни так никогда и не удалось толком узнать, то ли это Мейрович, удивительной красоты поляк и, кстати, коллективист, отнял Джейн у Дейвидсона, то ли он получил её из щедрых и опасных рук этого Дейвидсона, который в её рассказе предстал как «тот самый английский композитор».

«Неужели в Англии кроме него нет других композиторов?» – подумала Фанни.

Зато Антуана де Кемере, первое несчастье Джейн, она знала буквально наизусть.

– Когда я ждала отца в конце небольшой террасы, – повествовала Джейн, – то приходила заранее, до условленного часа, и мне приходилось ждать его очень долго, перегнувшись так, что от перекладины мне делалось даже больно тут вот, на уровне желудка. Оттого что я видела всё время одно и то же и на глаза не попадалось ничего нового, у меня начинала кружиться голова… Я помахивала цветком, держа рукой его за конец стебелька… Ведь в каждой девушке живёт настоящий бес, вы же знаете…

«Нет, я не знаю», – мысленно ответила ей Фанни.

– …и в худшие из дней я говорила себе: «Пусть внизу появится какой-нибудь мужчина, и я уроню цветок…» В конце концов я выпустила из руки цветок, он упал между ушей лошади… но на лошади сидел всадник.

«Браво! – воскликнула про себя Фанни. – Какой красивый эпизод под занавес для первого акта! Не предложить ли мне его Фару?..»

Но она тут же сморщила носик.

«Почему это опять смахивает на какую-то английскую пьесу?.. Мейрович – тот, по крайней мере, колотил Джейн. Она это утверждает, она даже показывала мне место на руке, которое ей прижёг этот отвратительный садист… Все эти несчастья Джейн производят на меня такое же впечатление, как экранизация "Сломанной лилии", даже ещё меньше…»

– Фару, – сказала она однажды мужу, – объясни мне, почему, когда незамужняя женщина рассказывает о любовниках, которые у неё были, она обычно называет их своими «несчастьями»? И почему те же самые мужчины называются «счастье номер один», «счастье номер два», если дама замужем?

– Не приставай ко мне с глупостями, – ответил басовитый задумчивый голос. – И вообще, оставь меня в покое.

– Фару, я в конце концов стану думать, что ты не разбираешься ни в чём. Ты можешь хотя бы понять, почему Джейн с презрением и неприязнью говорит о мужчинах, деливших с нею ложе?

Фару, казалось, размышлял.

– Ну да, я могу это понять. Это естественно.

– О!..

– Это пережиток, и весьма похвальный, стыдливости у самки. Это раскаяние. Это стремление к лучшему.

– Фару, ты меня смешишь!

Он сурово смерил её своим жёлтым взглядом, словно Фанни была его стадом или огородом.

– Это ты ничего не понимаешь. Ты слишком проста. Ты чудовище. Впрочем, ты меня любишь, и это отнимает у тебя здравый рассудок.

Она обвила руками его шею, потёрлась о него белым носиком.

– Мне от тебя жарко, – сказал Фару, отстраняясь. – Ты логична и насыщенна, как третий акт. Не мешай мне работать. Пришли мне Джейн, стакан оранжада, винограда, что-нибудь лёгкое…

– Премиленький второй акт… с постельной сценой? – насмешливо предположила Фанни.

– Оставь, Фанни! Не умничай! Не умничай! Ты единственная обыкновенная женщина, какую я знаю. Сохраняй свои преимущества!

Тяжёлой и ласковой рукой он гладил чёрные волосы жены, и она спросила его совсем тихо, несмело, любит ли он её.

– Я ничего об этом не знаю, дорогая моя…

– Как так?

– Вот так, я всё ещё не замечаю, что люблю тебя. Но если бы я перестал тебя любить, я заметил бы это сразу. И стал бы сразу очень несчастным…

Она посмотрела на него снизу вверх намеренно настойчивым взглядом, так как знала, что при умоляющем взгляде пространство, занятое белками вокруг её чёрных зрачков, увеличивается:

– Ах, так?.. Очень несчастным?.. Ты можешь быть очень несчастным?

– Надеюсь, что нет, – сказал он немного обеспокоенным голосом. – Я никогда им не был… И ты тоже не была?

Она пожала плечами в знак неведения, мотнула головой.

– Нет… Нет…

«Нет, – повторяла она про себя. – Были неприятности, много неприятностей… Возможно, стрелы, которые ты пускаешь в меня чаще, чем я в ответ… Твой гадкий характер, характер Фару – и я со своим ощущением бесполезности… Но всё это не в счёт… Нет… Нет…»

– Милый Фару… Злюка Фару… Неделикатный Фару… Растрогавшись, она напевала вполголоса, чтобы он не расслышал, как дрожит, словно струя фонтана на ветру, её голосок…

«Очень несчастным… Может ли он быть несчастным? Или хотя бы печальным? Во всяком случае, он не злой. Но никому и никогда не довелось сказать или услышать, как говорят другие, что он добрый. Или что он весёлый. Как всё-таки он мало похож на человека из театрального мира! Тем не менее он ведь любит театр… Нет, он не любит театра, он любит писать пьесы. Почему я так устроена, что у меня его профессия, его искусство ассоциируется с капризной женской работой? Нет, не совсем с женской работой, а просто с лёгкой профессией. Правда, если бы это было лёгкое ремесло, то у многих других людей тоже получилось бы. Если у Фару получается, то это значит, что он очень талантливый. А он очень талантливый?..»

Доходя до крайней точки своих размышлений, Фанни испытывала такое же неприятное ощущение, как тогда, когда она пыталась слишком явственно представить себе, например, бой быков, кровотечение, падение. Она с усилием вырывала себя из этой притягивавшей её бездны, бросая привычные фразы:

– Жан, ты где?.. Джейн! Я опять потеряла свою помаду… Джейн! Где большая синяя ваза? Я принесла снизу цветы!

Ей никто не ответил. Она зевнула, ощущая вялость оттого, что рано проснулась в это утро. Она залюбовалась, перегнувшись через кирпичный парапет, круто спускавшейся вниз тропкой, потом дорожкой среди лугов, потом дорогой, обсаженной молодыми платанами:

«И весь этот путь проделала я! Они будут поражены!»

В воздухе ещё пахло утренними сумерками. Ветер, подувший с северо-востока, давал краю передышку, подхватывая запахи смолы и чабреца с небольшой цепочки покрытых травой гор, запах горькой коры из низкой дубравы и обрушивая их на склон, несущий на себе их виллу под названием «Дин».

«Просто какая-то пустыня этот дом! Где они все?»

На кухне, которая выходила на другую сторону виллы, окрашенную в зелёный цвет и какую-то как бы ноздреватую, послышалось слабое позвякивание посуды. Посреди мебели из жёлтого металла, пустой, безобразной, Фанни вдруг почувствовала себя одинокой, покинутой всеми в этом неизвестном, нелюбимом краю. Она бросила на стол большой и уже вялый букет из розовой конопли и колокольчиков.

– Фару! – крикнула она.

– Я за него, – ответил Фару так близко, что она вздрогнула.

– Ты здесь? Как ты здесь оказался?

– А что такое? Опять овцы забрели в овёс?

Он знал, что пастушьим овчаркам нередко дают кличку «Фару», и поэтому изволил шутить.

Он стоял, преграждая вход в холл, небрежно одетый в чистый светлый костюм, без шляпы, с суковатой тростью в руке. Он расхохотался, потому что от удивления Фанни открывала рот, как рыба на берегу. Она рассердилась:

– Почему ты смеёшься? Во-первых, в холле тебя не было – я только что брала там большой красный кувшин! Тогда ты идешь с прогулки… Тоже нет, поскольку я сейчас поднялась снизу, с луга; где ты мог там пройти? Ты всё-таки не булавка и не гном! Ты меня слышишь, Фару? И потом, у тебя широкий нос. Я никогда раньше не замечала, какой у тебя широкий нос! Почему ты меня разыгрываешь? Почему ты молчишь?

Он смеялся, показывая свои редкие зубы, зубы человека, которому, согласно примете, назначено счастье. Фанни смягчила тон, глядя на эти зубы в обрамлении ярко-красной плоти, состроив гримаску избалованной служанки.

– Ты всё сказала? – спросил Фару.

– Всё, что ещё говорить? Я уже и так сказала больше, чем ты заслуживаешь!

Она посозерцала безмятежность в зрачках Фару и начала вполголоса одну из своих «фарушеских литаний», которые она когда-то сочиняла – и слова и музыку – в минуты любовного умиротворения:

– Цвет старинного янтаря… Цвет разгневанного золота… Горящего топаза… Леденца монахинь Море…

В глазах, которые она воспевала, мелькнула искорка волнения, и усталые веки Фару заморгали.

– Ах! Фару… – вздохнула Фанни, польщённая.

Но она тут же взяла себя в руки и обуздала свою чувственность с выражением неловкой и сдержанной стыдливости на лице. Фару, проследив за взглядом Фанни, увидел сына, облачённого в синий приталенный комбинезон, который ему очень шёл. Он прибег к обычной своей шутке:

– Атас! Фараоны!

– А! Вот и один из них! – крикнула Фанни. – Откуда ты взялся, vergissmeinnicht? Откуда ты взялся, зимородок? А где Джейн?

– Я не знаю, – вежливо ответил Жан Фару.

– Ты не из деревни в таком виде, я надеюсь?

– Стиль «механик» сейчас очень в моде, – ответил Жан в том же тоне.

Он стоял спокойно и, казалось, вибрировал от нетерпеливой неподвижности, синяя ткань одежды усиливала голубизну его глаз, а ветерок трепал на лбу пламя золотистых волос.

– Согласись, он становится очень красивым мальчиком, – тихонько шепнула Фанни мужу.

– Очень, – коротко поддакнул Фару. – Но что за манера одеваться!..

– Скажи на милость! Мы же на мели. Мне приходится дотягивать до самой последней минуты, чтобы пополнить его гардероб. К концу лета он останется без единой рубашки, я это говорю совершенно серьёзно.

– Не надо больше дотягивать, Фанни. Эта чертовка «Аталанта» наконец продана. Можешь облачить его хоть в шёлковые кальсоны, но без излишеств.

Он протянул ей чек и письмо, читать которое она не смогла.

– Это по-английски?

– По-американски, мадам. Пятьдесят.

– Тысяч?..

– Yes. И за «Краденый виноград» тоже грядёт. Постучи по дереву!

– Жан! Поди сюда, Жан!

– Я всё слышал, – сказал Фару-младший откуда-то издалека. – Браво, папа! Спасибо, папа!

– Это пришло сегодня утром, мой Фару? Когда я бродила в поле??. Благословенна будь рука, одаривающая меня!

Вся разгорячившись от приятной новости, она отодвинула нависшую над глазом чёрную прядь и, наклонившись, быстро поцеловала сильную, пахнущую духами руку, которая всё ещё держала чек и письмо из Америки. На фалангах его суховатых пальцев она увидела фиолетовые следы от копирки и вскрикнула, по детски рассмеявшись:

– Ага! Ты был у Джейн, чтобы она перевела тебе письмо! Вот и чернильные следы от машинки, которая стоит у неё в комнате! Попался!

– О… – произнёс Фару, разглядывая свои испачканные руки. – О! Вот ведь! Ну и глаз!

– Ты можешь вставить это в свою будущую пьесу. Дарю тебе это для твоего Бранк-Юрсина!

Фанни залилась хохотом, щекоча Фару-старшего длинным стеблем розовой конопли. Она кружилась вокруг него, слегка запыхавшаяся, проворная и полная. И остановилась, лишь когда поймала взгляд Фару-младшего – жёсткий, наполненный презрительной чистотой.

«Джейн права, – подумала она уязвлённо. – Малыш становится невыносимым…»

– Джейн, – крикнула она пронзительно. – Дже-е-йн!

– Ну что тебе ещё от неё надо? – проворчал Фару.

– Чтобы она пошла со мной в деревню! Давай подписывай свой чек, Фару, я заскочу в кассу кинговского филиала… И мы принесём настоящего сладкого шампанского от лавочника, и его пирога, в общем, если уж совершать набег… Дже-е-йн!

Появилась Джейн, зажимавшая ладонями уши. На ней было севшее от стирок, но очень шедшее к её смуглому лицу, к более светлым, чем лоб, волосам, платье из сиреневой ткани; она пыталась вставить слово в поток восклицаний Фанни.

– До чего же вы… До чего же вы неравнодушны к деньгам, Фанни… До чего же вы… Вас может услышать мясник…

– Чихать я на него хотела! – пропищала Фанни. – Я ему их швырну, его тысячу восемьсот франков! Вот так, прямо в лицо! Жан, давай спускайся кубарем в гараж, скажи Фрезье, чтобы выкатывал машину… Ах, дети мои, как это славно! Фару-старший ты просто гений! Джейн, чего вам больше всего хочется?

– Мне? Да ничего… Ничего…

– Ты слышишь, Фару? Заставь её, Фару, заставь что-нибудь захотеть!

Она резко повернулась к нему, приглашая его в соучастники. Он стоял, наклонив кудрявую шевелюру с вкраплениями седины в крупных тёмных локонах, и мысли его были далеки от этой безудержной радости; казалось, он слушает какие-то другие, более нежные, звуки, созерцает другие, не столь суетные, образы.

– Ты что?.. – спросила Фанни, присмирев. Фару поднял на неё свой вернувшийся издалека взгляд.

– Идите, идите! И возвращайтесь поскорее. Я уже так проголодался…

Они сняли с вешалки широкополые шляпы из белого тростника и жёлтой ткани и побежали по крутой тропинке вниз: Фанни тянула за руку Джейн, которая, расслабив плечо, стараясь не спотыкаться, стала податливой, юркой, невесомой и немного отрешённой. Фару смотрел, как они спускаются, сохраняя на лице выражение кротости, означавшее у него первозданную невинность. Почуяв приближение сына, он отвёл взгляд.

– Ты не идёшь с ними?

– Нет, папа. И добавил:

– Если позволишь.

Этот почтительный оборот прозвучал после слегка затянувшейся паузы, так что Фару мог истолковать его как завуалированную дерзость. Он поднял глаза на сына, который, присев наискосок от него на парапет, жонглировал круглыми гладкими камешками, и чуть было не одёрнул его сурово, как женщину. Он сдержался и посмотрел внимательнее на этого чужака, произведённого им самим и едва оперившегося, в облике которого, однако, в его позе, когда он сидел вот так, над пустотой, угадывался сугубо мужской характер, подчёркнуто мужской, нередко обнаруживающийся в тщедушном теле вопреки его грациозности. Фару не дал волю раздражению, благоразумно переступил через него.

– Что ты собираешься делать?

Жан Фару не сразу понял.

– Ну… ждать их. Они пробудут там недолго. Фару с усилием вынул руку из кармана, жестом отбрасывая слова сына, и сказал, стараясь, чтобы смысл был ясен из интонации:

– Нет… Я хочу сказать: что ты собираешься делать?

– А-а… Понятно…

Жан попытался использовать в качестве средства защиты робкую просьбу:

– Вот если бы ты разрешил мне… уехать… куда-нибудь отправиться? Нашёл бы мне… что-нибудь, например, у твоих друзей из госсекретариата в Аргентине…

Фару повернул голову к круто уходившей вниз тропинке, где минуту назад спускались жёлтое и сиреневое платья, похожие на два сросшихся вместе и крутящихся цветка, и его красивое лицо мужчины в расцвете лет смягчилось.

– Посмотрим, – ответил он без энтузиазма. – Это будет, разумеется, зависеть от того, какие условия я смогу… мы сможем обеспечить тебе для жизни вдалеке…

Жан с радостью ухватился за это полусогласие.

– Ну конечно! Впрочем, это не к спеху… Если ты позволишь, как только мы вернёмся в Париж, я схожу поговорить в госсекретариат Франции. Мне предстоит служба в армии, но до того у меня есть в запасе почти три года – на Южную Америку и на коммерческую деятельность.

Он старался придать солидности своему молодому голосу, слишком чётко и быстро выговаривая слова, чтобы подчеркнуть некоторую вялость, приглушавшую и замедлявшую речь отца. Оба они, такие разные, глядя друг на друга, испытывали неприязнь к иному человеческому облику. Взгляд Фару ранился о глаза сына с их металлической голубизной, оттенённой золотом, острой, из твёрдых граней, с таинственными искорками, тогда как Жан краснел от соприкосновения с дебелой рыхлостью Фару-старшего, податливого, капризного, лишённого ощущения будущего, словно какая-нибудь сладострастная женщина.

Фару без труда заставил себя промолчать; труднее дался ему жест, поднявший его тяжёлую руку и положивший её на плечо сына.

– Мы можем пройтись немного вниз, им навстречу, – сказал он.

«Нет… Нет… – внутренне запротестовал Жан Фару, восставший против этой мускулистой ноши. – Нет… Нет…»

Однако он вынес тяжесть этой руки со смешанным болезненным чувством: покрытые волосками фаланги пальцев, лежавшие у его щеки, и исходивший от них запах смуглой кожи, табака, ароматного лосьона опять разбередили гордую мальчишечью душу, мучили его невыносимым желанием заплакать, поцеловать эту свисавшую руку…

Он не сделал этого, с горечью осознавая, что то, что позволительно ребёнку, так и должно остаться в детстве. Он зашагал в ногу с Фару, уступая дорогу всякий раз, когда тропинка становилась слишком узкой, чтобы идти по ней рядом.

«Невыносимый – это слишком сильно сказано. Я была взбудоражена этим чеком. Я всё преувеличивала в тот день. Он бедный, ничем не занятый мальчик, которым никто не занимается, как следовало бы… Он совсем не невыносимый. Он даже очень милый…»

– Жан, ты меня слышишь? – сказала Фанни вслух. – Ты очень мил.

Он быстро повернул голову в её сторону, слегка улыбнулся ей, сделав движение головой, словно отмахиваясь, и снова застыл в своей активно неподвижной позе.

– Жан, тебе не отвертеться от четырёх… нет, от трёх костюмов у Бреннана. Я говорю – трёх, потому что лучше три костюма и пальто, чем… Подними-ка мне ножницы, Жан Фару, будь милым мальчиком!

Он сорвался с сиденья, бросился к ножницам, подал их Фанни и лёгким прыжком опять взлетел на своё место.

– Ты согласен со мной, что лучше ещё и пальто? Не хочу тебе льстить, но знаешь, тогда Клара Селлерье наверняка о тебе скажет: «Он прекрасный наездник!» Как, я неплохо ей подражаю?.. Эй, Жан Фару! Что ты разглядываешь? Ну что ты там разглядываешь?

– Каштановую гусеницу, – сказал Жан.

Он лгал. Его невидящий жгуче-голубой взгляд был прикован к жёлтому лишайнику на стене. Весь обратившись в слух, он пытался различить если не слова, тут же уносимые ветром, то хотя бы интонации двух голосов с первой террасы, расположенной пятнадцатью футами ниже. Фанни, которая шила на своём обычном месте, на пороге холла, не могла слышать даже шелеста голосов. Жан прикидывал расстояние – два или три шага, – отделявшее его от кирпичного парапета, и толщину слоя скрипучего гравия. Он подсчитал также, что старый алтей, оседлавший парапет на краю верхней террасы, позволит ему, замаскировавшись в густой листве, незаметно свесить голову вниз, к нижней террасе. От напряжённого внимания и расчётов его смуглое, порозовевшее, усеянное на скулах веснушками лицо вытянулось; губы у него были крепко сжаты, глаза не мигали. Наконец, набрав в грудь воздуху, словно перед прыжком, он очень громко детским голоском закричал:

– Я согласен подержать вашу пряжу, мамуля, но это вам будет стоить ещё одного галстука!

Потом он кинулся к алтею, бесшумно просунул голову и плечи под листву, высунув вперёд только лоб и глаза.

Фанни замерла с иголкой на весу, озадаченно глядя на него. Широко открыв глаза, приоткрыв рот, она выражала своё удивление с простодушием, немало забавлявшим Фару.

Потом она встала, и Жан, услышав это, жестом отведённой назад руки велел ей не шуметь. Тогда она не спеша воткнула иголку в своё вышиванье и мелкими бесшумными шажками подошла к скрывавшемуся в листьях алтея пасынку.

Внизу стоял Фару и беседовал с Джейн. Предзакатное облако едкого и неестественно розового цвета рассеянно освещало его свободный белый костюм. Присев на манер амазонок на парапет и глядя на безводную долину, он вёл диалог короткими фразами. Откинув ладонью назад густые вьющиеся волосы, он устало выдохнул: «Уф». Фанни подумала, что он скорее всего сказал: «Какая чертовская жара!» или: «Я так никогда и не избавлюсь от этого четвёртого акта!» Он показался ей таким же, как обычно: усталым, красивым и вальяжным. Джейн в сиреневом платье держала в руке отпечатанные страницы. Она подошла к Фару, протянула ему один листок, который он со смехом оттолкнул, должно быть, протестуя: «Ах, нет, довольно!» Но Джейн настаивала, и Фару, встав, отстранил её движением плеча настолько фамильярно и настолько небрежно, что Фанни тут же узнала этот его жест – жест грузчика, который появлялся у Фару, когда он отказывался от галстука, расчёски, ласки, предлагаемых любящей супружеской рукой… К её большому удивлению, Джейн не выказала ни малейшего возмущения и, смеясь, прислонилась к стоящей у стены лестнице. Она смеялась непринуждённо, запрокинув шею, подняв вверх руки и тряся пальцами в воздухе; звук её голоса достиг верхней террасы, и в последовавшем за ним восклицании: «Ишь ты! Что за фигли-мигли!» Фанни уловила вовсе не свойственную Джейн интонацию:

«Да она подражает мне, честное слово…»

Она повернулась к мальчику, подглядывавшему вместе с нею. Чтобы оставаться неподвижным, он обеими руками сжимал край парапета, и весь вид его говорил об опыте, о том, что он умеет следить, молчать и понимать. Он не казался ни удивлённым, ни расстроенным и только смотрел на Фанни взглядом учителя, который учит умению молчать и достойному если не действию, то поведению…

Там, внизу, пришлась не по вкусу весёлость Джейн, которая уже перестала смеяться, и на лице её вновь появилось выражение самой что ни на есть искренней и неприкрытой злости… Она быстрым движением руки сорвала травинку и стала покусывать её, пока Фару говорил низким, неторопливым голосом, в котором явно слышались угроза, грубость и отборная брань. Потом она оборвала его, отрывисто выкрикнув несколько односложных слов, смяла травинку, которую покусывала, бросила её в лицо Фару и направилась с немного притворной медлительностью к лестнице.

– Быстро, быстро на место! – торопливым шёпотом, наклонившись к уху Фанни, приказал Жан Фару.

Жёсткие пальцы мальчика подтолкнули Фанни к её шезлонгу. Когда Фару первым показался на верхней ступени лестницы, Фанни сидела, держа в руках нить, тянущуюся от мотка толстой красной шерсти, который Жан Фару, сидя у её ног, в шутку запутывал, словно играющий котёнок.

– Трогательная семейная идиллия, – усмехнулся Фару.

Глаза его были светло-жёлтыми и жёсткими.

«Он не в духе», – подумала Фанни.

Она вздрогнула и не без труда преодолела привычную свою беспечность, смущённая оттого, что оставила только что в кроне алтея свои лицо и трепет шпионки. Жан Фару у её ног, сложив ладони в форме мотовила, запел тонким голосом. «Он перебарщивает», – подумала Фанни и, возмущённая, едва удержалась от того, чтобы не упрекнуть его: «Как ты смеешь?..» Но подросток устремил на неё свой бдительный взгляд: «Мы ещё не закончили», и она промолчала.

– Фанни, – снова раздался смягчившийся голос Фару-старшего, – это глупо – то, что я сейчас сказал. Не обращай внимания.

С помощью лёгкой гримаски, исказившей её губы, она сдержала слёзы, которые лишь увлажнили её красивые, навыкате, глаза, и с глубоким удивлением почувствовала, что испытывает к Фару ничуть не меньше обожания и благодарности, чем прежде, и что ей хочется просить у него прощения, признаться во всём…

– Нет, нет… – запротестовала она, наперекор сидевшему рядом ребёнку, который не сводил с неё глаз.

Но тут на террасе появилась Джейн, и замешательство Фанни уступило место вниманию, отчего внутри у неё воцарилась тишина. Она вновь обрела живость движений и речи и втайне поздравила себя с этим.

– А-а! Вот и вы! – воскликнула она.

– А что такое? – спросила Джейн. – Вы меня искали? Я была неподалёку.

– Да… да… – легко сказала Фанни, тряхнув головой с чёрной прядью.

Она с любопытством смотрела на Джейн. «И она тоже?.. С Фару? Как? С каких пор?.. В самом деле?.. Я вовсе не страдаю. Какие пустяки… Ведь я уже привыкла… Хорошенькая Вивика, которая танцевала в третьем акте «Краденого винограда»… А совсем недавно – крошка Аслен… Ах! У Фару это происходит быстро…»

Но тут она вспомнила бледность Джейн, её рассеянность и грусть, её горькие слёзы – значит, когда всё это?

«Ах да – в тот день, тогда я читала ей письмо, из которого было ясно, что Фару «увлечён» крошкой Аслен…»

Джейн села, раскрыла книгу, лежавшую на облупившемся железном столике, сделала вид, что читает, потом подняла лицо к обещавшему дождь серому небу:

– Как же быстро, дети мои, кончается лето! Жан, не будете ли вы любезны принести мне мою безрукавку, которую я оставила… гм… которую я оставила…

– Я знаю где, – сказал Жан, оставил моток и убежал. Фанни, внимательно оберегавшая себя от новых ударов, слушала Джейн с изумлением. «Но ведь это мою книгу она берёт в руки… Ведь это моему пасынку она отдаёт распоряжения, ведь это в моём доме…»

Она почувствовала, как сначала тихо, а потом быстрее у неё в висках застучала кровь, делая тесным воротничок, и ей вспомнилось время, когда она была ревнивой и вспыльчивой. Она обеспокоенно устремила взгляд на Фару.

«Не произойдёт ли сейчас, не должно ли сейчас что-то произойти?»

Но он о чём-то задумался, опёршись животом о кирпичную стенку – большой, погрузневший, простой, занятый своими мыслями. Он слегка качнул затылком в сторону Джейн:

– Хорошая книжка?

– Так себе, – ответила она, не шевельнувшись. Жан Фару принёс маленькую безрукавку, накинул её на плечи Джейн так, словно боялся обжечься, и исчез. Звук открываемых буфетов и звон раскладываемых ложек известил, что подошло время ужина; никто ничего не говорил, и Фанни чуть было не позвала на помощь, чуть было не стала умолять, чтобы заблуждение и неведение снова снизошли на неё либо обрушились буйство, крики, какая-нибудь потасовка… Фару, зевнув, объявил: «Пойду помою руки», и Джейн, резко встав с места, воскликнула с видом наивной девочки:

– Ой! А персики ещё лежат в леднике! Они будут слишком холодными!

Ринувшись вон, она на ходу наградила Фанни лёгким, быстрым поцелуем куда придётся, и та не почувствовала при этом ни отвращения, ни досады.

Она спала мало, почти не ворочаясь во сне. Проснувшись ранним утром, она увидела Фару, лежащего на большей из двух кроватей. Она устало разглядывала его, уже не думая ни о нём, ни о себе. Она отметила, что у него действительно широкий нос, разделяющий широко расставленные глаза. «Говорят, это признак хорошей памяти». Лёгкого прохладного ветерка хватило, чтобы она вздрогнула, и она уже было высунула из-под простыни свою красивую ногу купальщицы, собираясь искать убежища на другой кровати рядом с большим неподвижным телом, бесчувственным и горячим, но прервала это своё машинальное движение, спрятала ногу обратно и опять улеглась.

«Я веду себя нелепо. Можно в самом деле подумать, будто Фару изменяет мне впервые. Уже в моё время их было столько, этих любовниц. Их было столько!..»

Она стала потихоньку перечислять их про себя, оставаясь невозмутимой, чуть ли не весёлой от этого перечисления. Слабый скрип половиц под чьими-то шагами и приглушённый женский кашель предупредили её, что кто-то уже бодрствует или только что, вместе с рассветом, проснулся.

«Это она. Я уверена, что это она. Она тоже не спит. Она ждёт дня, она ждёт… Впрочем, эта девушка, должно быть, великолепно умеет ждать, несмотря на её маленькие срывы. Вот только чего она ждёт? Мы ведь всё-таки девушка разумная. Мы отлично знаем, что Фару…»

Однако одновременно она испытала, не сопротивляясь, лёгкий шок, поскольку память, возвратив её во времени немного назад, заставила снова пережить тот августовский полдень, сиесту с переполненным желудком и тот сон про грозу и про ожидание, в котором она увидела, как Джейн украдкой плачет. После этого сна в реальности, похожей на сон, тоже была Джейн, плачущая стоя, убирающая слезу. Слезу, одну-единственную слезу, подобранную и погашенную двумя пальцами, словно это был выхваченный из костра уголёк… Среди стольких слезинок досады или сладострастия то была единственная слеза, жемчужную тяжесть которой Фанни предпочла бы никогда не знать, а также единственная слеза, которой, возможно, дано было воссоздать совершенно новую Фанни, помолодевшую и бодрую, умеющую дышать прозрачным, насыщенным несчастьем воздухом.

Она тихонько и проворно встала, соблюдая всяческие предосторожности, словно двигалась в темноте. Фару вздохнул во сне и перевернулся, обтянув себя всего простыней и превратившись в одну сплошную волнистую складку. Сотни раз людская недоброжелательность и небрежность самого Фару заставляли Фанни мысленно представлять себе это мужское тело борющимся за наслаждение, подчиняющим себе хрупкое женское тело… В закоулках её памяти скрывалось немало воспоминаний о горьких слезах, о бессонницах, о письмах, перехваченных и потом снова тайно подложенных Фару. Имена, незнакомые почерки, загадочные рисунки… Но горизонт светлел быстро, и она могла заранее предсказать, что скоро всё пройдёт, и в ожидании этого делала вид, что ничего не происходит.

«Не знаю ничего более достойного восхищения, чем эта гордая снисходительность Фанни Фару к своему котяре-мужу!» – восклицала с высоты своего положения Клара Селлерье молодым пронзительным голосом.

«Не так уж трудно быть гордой и даже снисходительной, когда ты одна царишь над чем-то, пусть хотя бы над изменой… С каких пор я в своём супружестве страдаю из-за Фару уже не одна?»

Заведя руку назад, она собрала в жгут свои волосы и почувствовала, что они стали ей в тягость:

«О! И это ещё… Три раза махнуть ножницами…»

Она позавидовала коротким серебристым, медовым, ржаным волосам Джейн, рассыпавшимся от ветра у неё на лбу.

«Так! А нашей блондинке там, наверху, время, наверное, кажется таким долгим. У неё так легко наворачиваются слёзы. Я, должно быть, её стесняю…»

Фанни почувствовала, что краснеет, и прижала к зубам стиснутый кулачок, метнув яростный взгляд в сторону спящего мужчины, чей покой никак не нарушало это серое, постепенно розовеющее утро. Он лежал на спине, приоткрыв рот трубочкой, и на его лице было написано высокомерное простодушие. Ею овладела смешанная с презрением весёлость:

«Можно было бы биться об заклад, что он сейчас запоёт!»

Она пристально рассматривала широкий нос Фару, плоское, перерезанное вертикальной морщиной пространство между бровями, прямые, короткие ресницы. Нижняя часть расслабившегося во сне лица уже начала стареть, но лицо в целом, освещённое изнутри каким-то загадочным счастьем, круглая, как ствол дерева, шея, спутанная шапка волос и его безмятежная вульгарность вызывали ассоциации, связанные с мифологией и с животным миром. Фанни отвернулась от этого полуоткрытого рта:

«Пахнет натощак зверинцем, как и все…»

Его широкая кисть, повернувшись ладонью кверху, потянула за собой всю руку с длинными побегами вен и доверчиво раскрылась перед Фанни, и, удивлённая, она чуть было не растаяла от прилива нежности к этому распустившемуся когтистому цветку.

«Ах, мне теперь всё время надо быть начеку… Мне надо держать себя в руках, всё обдумать, решить…»

И она неслышными шагами пошла в ванную, напрягшись от внимания, втайне даже гордясь своей недавно приобретённой скорбью.

– Жан, прекрати пожалуйста!.. Жан, вставай… Что случилось? Если у тебя ничего не болит, то я не разрешаю тебе валяться подобным образом! Жан! Ты что, упал?.. Упал, да?

Фанни не решалась трясти его, но до глубины души была возмущена тем, что мальчик нарочно продолжал лежать на придорожной насыпи, распростёршись словно убитый белокурый фавн. Его длинное тонкое тело лежало на вершине склона, а волосы и ступни ног свисали вниз. Странный цвет его позеленевшего лица выдавал сильную бледность, проступившую под загаром и веснушками. Влажный взгляд его голубых глаз устремился на Фанни.

– Упал?.. – прошептал он. – Так оно и есть, мамуля. Я упал.

Она взяла его вялую руку, не ответившую ей пожатием.

– Где у тебя болит?

– Нигде, спасибо.

Он снова закрыл глаза и протяжно вздохнул. Фанни, растерянно искавшая на нём следы ушиба и кровотечения, невольно заподозрила, что вялость, апатичность и даже бледность этого ребёнка таят в себе какую-то загадку.

– Вы очень долго были в городе, мамуля…

Он говорил с закрытыми глазами, ровным голосом.

– Ты добрый мальчик… Мне надо было столько всего купить… Во-первых, откуда ты знаешь, что я была там долго?.. А потом ещё почта оказалась неразобранной и мне пришлось ждать… Не могла же я предвидеть, что найду тебя валяющимся на этой дороге, как какой-нибудь скошенный цветок… К тому же у меня есть новости! Если бы ты знал, какую телеграмму я несу Фару… А-а! Я вижу, ты начинаешь просыпаться…

Жан без труда сел, хотя под веками у него ещё сохранялся какой-то лиловатый налёт.

– Это телеграмма из «Водевиля»… Только не подавай вида, что узнал, о чём в ней говорится, раньше Фару… «Дорогой мэтр скорее возвращайтесь начинать репетиции "Невозможной наивности"…

– Боже, до чего мне не нравится это название, – пробормотал Жан.

– …Прогон 1 ноября. Глубоким восхищением. Сильвестр».

– Даже «дорогой мэтр» и «глубокое восхищение»? Ишь ты…

– Ну и что? Это вежливость.

– Более чем вежливость! При том, что первый тур «новинки сезона» обещан по контракту Трику и Баволе? Что за кошка пробежала между ними и Сильвестром?..

– Они оказались не готовыми.

– Не готовыми? Чтобы эта-то команда да не была готова, эта парочка?..

Он уже приходил в себя и рассуждал уверенным тоном.

«Всегда получается, что все в курсе, а я нет», – подумала Фанни.

– И что теперь? Значит, уезжаем? – спросил Фару-младший после паузы.

– Да… Не надо говорить об отъезде, вот идёт Фрезье… Фрезье, отнесите наверх мои свёртки… Если мсье не работает, попросите его спуститься сюда, мне навстречу; если он работает, то не входите к нему.

– Он не работает, – шепнул Жан, когда шофёр повернулся к ним спиной.

– Что ты сказал?

Фанни так пронизывающе посмотрела на пасынка, что тот опустил глаза и напрягся, словно ожидая удара. Она окинула его презрительным взглядом – расстроенного, пристыженного, испачканного своей предложенной ей осведомлённостью…

– Если он не работает, он спустится сюда. Я пока передохну здесь, на этой площадке. Ты же знаешь, он не выносит болезненного вида. Раз ты чувствуешь себя лучше, пойди умойся и приведи себя в порядок. Я не хочу, чтобы он увидел тебя в таком состоянии.

Ребёнок послушно стал взбираться вверх по крутой тропе. Он боролся с одышкой, оставшейся у него от обморока. В белокурых волосах он уносил песок и комочки земли, словно отнятый у земли юный покойник.

Фанни стала к нему снисходительней, только когда он исчез из вида.

«Бедняжка. В его возрасте можно так быстро стать негодяем, героем или поддаться отчаянию…»

Удовлетворившись своим вынесенным ему приговором, она присела отдохнуть на деревянную скамью возле тропинки. Небо, так и не прояснившееся после утреннего дождя, очистилось теперь со стороны заката, вытянутые облака и горы сверкали одинаковым пурпурно-фиолетовым цветом, франш-контийским фиолетовым, соперничавшим с цветом левкоев и ломоносов. Когда Фару спустился, она не повернулась в его сторону.

– Что с тобой, Фанни? Ты себя плохо чувствуешь?.. Я не работал, – добавил он. – Мне осталось уже не так много, чтобы закончить… Бывают вещи, которые не нужно писать: они складываются сами по себе, витают в воздухе, напеваются в поезде, сочиняются по ходу сцены…

Он чертил в небе пальцем, а Фанни по жёлтым глазам Фару, по его умиротворённости и особенно по здоровому и сладострастному запаху, шедшему от склонившегося над нею тела узнала ту всеобщую благость, которая накатывала на Фару после любви. Она взяла себя в руки и не разрыдалась.

– И всё же, мой Фару, надо записать их поскорее. Вот, держи…

Он прочёл телеграмму, два раза хмыкнул, мстительно и удовлетворённо, потом нахмурил брови:

– Только у меня нет Шарля Буайе… Бернстейн его не отпустит.

– Но Бернстейн такой милый…

– Это никак не относится к делу. Милый… Милый… Что за манера говорить о Бернстейне, словно это воробей или котёнок?.. Милый… Джейн! – крикнул он, запрокинув вверх голову.

– Что тебе надо от Джейн?

– Мне от неё надо, чтобы мы вернулись в Париж, вот и всё… Телеграмму Бланшару… Телеграмму Марсану… Ах да! И этому чёртову коротышке Каретту… чтобы он сыграл бармена… Его адрес есть у Кенсона…

Он взъерошил пятернёй волосы и вдруг смягчился:

– Опять всё начнётся сначала, опять погоня за исполнителями… Тридцать фамилий, а в результате – никого… Джейн! Где её носит, когда она мне нужна?.. Опять в который раз причёсывается или варит варенье в своём розовом передничке?.. Домашний ангел… Добрый гений пылесосный… Джейн!

Он излучал истинную злость и неблагодарность. Фанни слушала его, онемевшая и впервые сбитая с толку. Взгляд его жёлтых глаз остановился на ней.

– Нуте-с, Фанни! У вас такой вид, словно вы и не догадываетесь, что сейчас решается, как пойдёт у нас этот год, а может, и другие тоже, или я ошибаюсь, дети мои?.. Трик и Баволе отодвинуты в сторону… Честное слово, Бог существует! Пошевеливайся, детка. Нам удастся уехать сегодня ночным поездом? Джейн!

– Надеюсь, Фару-старший, вы всё же не заставите нас ехать ночным трёхчасовым? Поездом без спальных вагонов, набитым швейцарцами… Правда, Фанни?

Джейн бежала к ним быстро, но без излишней торопливости.

– В крайнем случае вы могли бы поехать на нём один…

Он неподдельно возмутился:

– Один? Когда это я ездил один, если в этом не было необходимости? И потом, в Париже дом закрыт, надо включать газ и всё такое… Впрочем, как вам угодно… Ох уж эти женщины! Я ведь, в конечном счёте, такой добрый…

Он вышел из себя, как всякий раз, когда ему приходилось уступать, и пошёл наверх, к дому, сделав досадливый размашистый жест, как бы прогоняя от себя обеих женщин.

– Оставьте его, – сказала Джейн вполголоса. – Я закажу места на завтрашний дневной поезд. Завтра в восемь вечера мы будем уже дома, так что с девяти до двенадцати он успеет переговорить с Сильвестром. А то что бы он стал делать завтра днем в Париже? Чтобы сделать ему добро, нужно поступать вопреки его воле; он такой же, как все… В любом случае Ивонну де Брей ему заполучить не удастся… Да! Ивонна де Брей была бы ему сейчас очень кстати…

Она нервно рассмеялась.

– С вами ещё бы немного, Фанни, и пришлось бы нам сейчас готовиться к ночному отъезду… «Да, мой дорогой…» Фанни, я попрошу у вас Фрезье, чтобы отправить телеграммы… Я сейчас их напечатаю. В сущности, вам и мне нужно собрать только свой чемодан, да ещё чемодан Фару… Если удастся отловить Жана, я пошлю его на вокзал… Нет, я сама схожу быстрее… Прачка задержала нам бельё. Фрезье заберёт его, пока я буду на почте…

Поостыв немного, она сказала голосом маленькой девочки:

– Фанни, я хочу, чтобы у вас было великолепное платье к генеральной репетиции! Боевая тревога! Видите, как у меня раздуваются ноздри?

Фанни, отвернувшись, спокойно смотрела на долину, где после дождя расцвели первые безвременники. Красные цветки вереска вбирали в себя свет косых низких лучей.

– Странно, – сказала она наконец, – я думала, что ненавижу это место… А теперь, когда я знаю, что мы сюда больше не вернёмся, оно мне кажется привлекательным…

Она призывала на помощь всю свою энергию, всё своё умение притворяться, а находила лишь какую-то разжиженную кротость.

– Не жалейте о нём, Фанни. Вы повидаете ещё более прекрасные места. Только не надо слушать Фару на будущий год… На будущий год…

Она стояла, касаясь локтём Фанни, и в её зазвучавшем тише голосе послышалась неприкрытая злоба – Фанни уловила в голосе Джейн нотку сообщничества с ней и недоброжелательства, относящегося именно к Фару. Она принимала поддержку предложенной ей руки, гибкой, сужающейся к запястью наподобие змеиной шеи, точёной у локтевого сгиба, мягкой, ловкой, готовой услужить.

«Эта рука слишком услужлива… Но если бы я воспылала ненавистью ко всем женщинам, которые были с Фару на «ты», то мне пришлось бы пожимать руки одним только мужчинам…»

Она воспряла духом, отбросив прочь свои сомнения, но решила быть более сдержанной и обратилась к Джейн слегка свысока:

– Джейн, будьте так любезны, найдите мне перечень мебели виллы «Дин»… Папаша Дин так дотошен…

Джейн, придерживая её в этот момент под локоть на самом крутом месте тропинки, рассеянно ответила: «да, да» и взглянула на дверь кабинета, откуда доносился громкий шум, создаваемый Фару, стук с размаху захлопываемых шкафов, скрип стола по паркету и минорная жалоба распекаемой служанки.

Вечер и половина ночи прошли в шуме и гаме. В одиннадцать часов Фару вдруг вздумал переделывать одну сцену четвёртого акта и начал диктовать её в холле. Его голос, эхом отскакивавший от голых стен, его целеустремлённый вид вдохновенного безумца, его тяжёлые чеканные шаги по стонущим половицам, почтительная покорность Джейн, которая стенографировала, изгнали Фанни прочь, и она нашла прибежище на террасе. Сырость и неподвижность ночи насытили воздух запахом тростника, тошнотворно-ванильным ароматом флоксов.

Перед распахнутой дверью, словно серый снег, кружились ночные бабочки, и Жан Фару взмахом шляпы сбивал самых крупных из них. Иногда он подпрыгивал вверх, как кошка, а внимание Фанни то и дело переключалось с этого грациозного танца ребёнка на внезапно разгоревшуюся и вызывающую уважение нелёгкую работу. Она упрекала себя за малодушие, отворачивалась в сторону всякий раз, когда лицо Фару, показываясь в прямоугольнике падающего на террасу слабого света, напоминало ей о том, что она должна страдать.

«Ещё одна пьеса Фару… Эта ненадёжная манна небесная… Что я буду делать в Париже? Эта история между ним и Джейн для меня – крушение или только болезнь, которая пройдёт, как и пришла, совершенно незаметно?..»

Её свисавшей руки коснулась горячая щека. Это Жан Фару подошёл и тихо сел на землю возле неё.

– Чего тебе надо? – тихо и раздражённо прошептала она.

– Ничего, – ответили невидимые губы.

– Тебе плохо?

– Ну разумеется, – сдержанно призналась тень.

– Поделом тебе.

– Я разве жалуюсь?

– Ты всего лишь маленький злоумышленник.

– Ах, мамуля, в вас нет никакой солидарности… Мокрая щека уткнулась ей в руку.

– Нет, – гордо выдохнула Фанни.

Питая отвращение как к жалобам, так и к заговорам, она искала в себе точку опоры, маленький изолированный редут.

– Ну что ещё за глупости, перестань, перестань…

Она покачала головой, отчего волосы её рассыпались – она почувствовала, как они, словно прохладный уж, скользнули по спине.

– Вы, мамуля, счастливая, – вздохнула тень. Она поводила ногой по гравию:

– Речь идёт вовсе не о моём счастье! И вообще не обо мне! Тебе не удастся представить дело так, как будто речь идёт обо мне! Тебе шестнадцать лет, ты влюблён, ты несчастен, всё в порядке! Так что справляйся с трудностями сам!

– Справляйся! Ничего себе! Справляйся! Вы считаете, что дали мне разумный совет, мамуля?..

Они перешёптывались яростно, но тихо, поскольку запальчивость сдерживалась хождением взад-вперёд Фару-старшего, который иногда переступал порог холла, цедя сквозь зубы в ночь своё: «Гм… гм… Опомнись, добрый мой Дидье… Гм… Стань опять таким, каким ты был до этого отвратительного дня… Нет, это глупо… Стань опять тем славным малым, который вчера осмелился сказать мне…»

Диктуя, он не обращал никакого внимания на Джейн, а шагал, совершенно не видя её, прямо на Фанни, словно собираясь раздавить. Она не любила эти его, правда, редкие, приступы работы на людях, находя в них что-то от эксгибиционизма.

– «Опомнись, добрый мой Дидье, заклинаю тебя! Это говоришь не ты, это она говорит твоими устами… Гм… Заклинаю тебя…» О-о! Довольно! Джейн, почему вы позволяете мне диктовать такое?

– Какое – такое?

– «Заклинаю тебя» и «опомнись», и потом вот вы назвали бы когда-нибудь кого-нибудь: «Добрый мой Дидье»?.. Вообще-то, я думаю, вы на это способны… Ну-ка, скажите: «Добрый мой Фару!»

Навострив уши, Фанни и Жан услышали приглушённый невесёлый смешок Джейн.

– Разве у вас нет желания назвать меня: «Добрый мой Фару», а?

– Никакого…

– «Дидье, заклинаю тебя…» Не надо забывать, что «Водевиль» – это театр для широкой публики, для людей, которые живут в том квартале… «Заклинаю тебя, опомнись…» Без четверти двенадцать у них там, в зале, душа уже становится возвышенной… «Стань опять таким, каким ты был вчера…» и так далее… Дальше всё как в рукописи. Спокойной ночи! Фанни, я иду наверх! – громко крикнул Фару.

Джейн у него за спиной подровняла стопку листков, поставив их на ребро, зачехлила для переезда свою пишущую машинку. Лицо у неё было бледное и ничего не выражающее, как у усталой служащей, и Фанни не видела на нём никакого следа тайного торжества и даже никакой привычки к любви…

«Так я теперь и буду всё время думать о ней?» – с опаской спросила себя Фанни.

В то же мгновение беспокойный взгляд Джейн стал искать её, и она встала, оставив Жана Фару сжавшимся в маленький стыдливый комочек.

– Вы идёте наверх, Фанни?

– О да! Конечно… Завтра у меня будет сумасшедший день… Да ещё эти парижские лица, которые предстоит увидеть… Фару чересчур задержал вас.

– Такая уж у меня служба. Но он так изводит себя из-за этого куска сцены, что просто невероятно… До смешного…

Джейн неохотно оправдывала его, явно осуждая. Она взяла Фанни под руку.

– Фанни, почему вы никогда не берёте меня под руку, а всегда я вас? Я устала, Фанни…

– Есть от чего! Какие только амплуа вы не перебрали с утра!

«Амплуа, – перечислила про себя Фанни, – горничной, курьера, секретаря, метрдотеля, да ещё полчаса любви – я такая щедрая – в придачу… В самом деле! Тяготы её положения я вижу хорошо, а вот выгоды…»

Она почувствовала себя слегка вульгарной и развеселилась. Однако оптимизм её дал трещину, когда, лёжа недалеко от Фару, заснувшего с тонким и мелодичным посапыванием чайника, она увидела перед собой голубоватый экран окна без занавесок. Позавчера пустое, загорающееся золотистыми и тёмно-красными розетками узора, когда глаза под непокорными взметнувшимися ресницами готовятся к первым интеллектуальным феериям, это ночное окно покрылось сейчас причудливой изморозью образов, которые Фанни созерцала неподвижно, покоясь на копне своих чёрных волос и убаюкивая себя надеждой больного:

«Всего лишь это, и больше ничего? Больше ничего?..»

В момент отъезда она была не такой оживлённой, как остальные, но все уже привыкли к зябкой неуклюжести Фанни, задерживающейся в дверях вокзала, мешкающей на подножке автомобиля. Когда настало время отдать сторожу ключи от виллы «Дин» и садиться в машину, Фанни как бы проснулась, завязала под ухом концы шарфа, натянула до самых бровей свой фетровый чепец, потерявший форму из-за её огромного шиньона. Она неуверенными шагами ходила взад-вперёд по террасе, трогая засов запертой двери.

– Да нет же, Фанни, нет – вы ничего не забыли, – крикнула ей Джейн.

«Мне бы хотелось, – думала Фанни, – мне бы хотелось снова прожить это лето, но наделённой тем, что я теперь знаю. Я бы по-другому смотрела на этот дом, на эти места, на людей и на самоё себя. Вот даже уже эти пустые сиденья выглядят сейчас по-иному; это громоздкое строение кажется не таким уродливым: расположение комнат и обоих этажей стало понятным, как в доме с обвалившимся фасадом…»

Она услышала смех и увидела, что Жан Фару, накрытый шутки ради всеми лежащими одно на другом пальто, идёт, похожий на островерхий стог сена. Она засмеялась вместе со всеми, споткнулась и подвернула ногу.

– Опять эти твои соломенные лодыжки! – проворчал Фару.

– Вы бы лучше подали ей руку, – оборвала его Джейн. Она шла последней, грациозная в своём девичьем плаще из бледно-голубого шёлка. Фару остановился, подождал её и, просунув руку под ремень из белой кожи, стягивавший талию Джейн, потянул её вперёд.

– Но! Но! Пошла, голубая лошадка!

Выглядел он, как обычно в конце каникул: одежда казалась взятой напрокат, жилет и пиджак расстёгнуты, шляпа сдвинута на затылок. На лбу вилась густая прядь волос, словно у молодого бычка. Мятые складки на брюках, плохо завязанный галстук вызывали явное неудовольствие Джейн. Но Фару, глядя светлыми глазами и скаля зубы, демонстрировал своё умение не без кокетства игнорировать правила хорошего тона.

«Какая непосредственность!» – восхищалась Фанни. – А она, что она ему сейчас сказала? Что лучше бы он подал мне руку… Сколько раз за три, нет, за четыре года она произнесла подобные фразы? Я не обращала внимания… "Вы бы лучше подали ей руку…"»

Поперёк тропинки висели паутинки с пауками; не успевшее подняться высоко в половине восьмого красное солнце ещё не испарило росу. Сухая золотистая осень уже покусывала своим небрежным пламенем подошвы приземистых гор. Фанни нарвала по дороге, перегнувшись через изгородь, фиолетовых астр, которыми пренебрегла накануне.

В поезде Джейн пожелала обустроить ей «уголок Фанни» – она расстелила лёгкое шерстяное одеяло, заложила разрезной нож меж страниц совершенно нового романа. Но Фанни не хотелось ни этой заботы, ни дремотного забытья.

– Мне хорошо, спасибо, мне хорошо, – говорила она рассеянно.

Взгляд её красивых, как у животного, глаз блуждал по лугам. Фиолетовые арабески на концах шарфа и яркая помада хорошо гармонировали друг с другом и ещё сильнее подчёркивали белизну лица, какая нередко отличает брюнеток.

На перроне вокзала Жан Фару пообещал, что отдаст руль Фрезье, что не будет кататься с наступлением темноты, пообещал торопливо и неискренне всё, что требовалось пообещать.

– Какую газету вам дать, Фанни?

– Сейчас никакую, спасибо. Мне хорошо. «…самое интересное то, что мне и в самом деле неплохо», – продолжила она про себя.

В окне поезда поплыли первые маленькие франш-контийские станции со шпалерами, густо увешанными чёрным виноградом. Фару читал газеты на свой лад.

– Они не дают анонса… Нет, пока ещё не видно никакого анонса.

– О чём? – вздрогнув, спросила Фанни.

– О начале репетиций. Ты как с луны свалилась.

– Что ж удивительного, когда меня поднимают в пять часов…

Дорога изогнулась, открыв взору Фанни далёкий холм, который она оставила, похожую на куб виллу, которую она больше уже никогда не увидит. Она прильнула к окну, глядя, как исчезает из виду один из тех немногих домов, в которых она провела после замужества два лета подряд.

– А он позавтракал? Я уверена, что он не позавтракал!

– Конечно, он сказал, что попросит принести ему чего-нибудь в театр… Как будто у Фару есть привычка умирать с голоду… Вы меня смешите…

– И тем не менее спать он ложится уже три ночи подряд в четыре утра!

– Ну и что? Это нормально.

– О, какая вы всё-таки спартанка! Спартанская жена – вот вы кто! Глядя на вас, ни за что не догадаешься. Впрочем, это красиво, это величественно – такая строгость, такое презрение ко всему материальному, такая…

Они ещё не дошли до того, чтобы выклянчивать «местечко с краешку на прогоне», но уже молитвенно вытягивали озабоченные, мысленно устремлённые к Фару сквозь Фанни лица, олицетворяя собой тот циничный экстаз, что всегда витает вокруг драматурга и известных актёров. Они не называли Фару по имени, а говорили: «Он» или «мэтр». «Ну что ж, – подумала Фанни, – Он написал пьесу, да, он написал ещё одну пьесу. Если бы он был столяром-краснодеревщиком или изобрёл электрическую щётку, мухобойку, сыворотку, разве они роились бы здесь, склоняя головы, словно над рождественской колыбелью?..»

Она вздёргивала вверх слегка тяжеловатый подбородок и замолкала, чтобы эти побирушки ушли. Однако им в их рвении было не до её настроения.

– Это произведение того же плана, что «Аталанта» и «Дом без женщины»?

– Сроки будут перенесены, не правда ли? Мадемуазель Обаре мне позавчера сказала, что…

– А! В самом деле, Джейн, вы сказали позавчера… Фанни обратила к Джейн свою парижскую улыбку, ярко напомаженную, сочную, и белокурая Джейн, блиставшая в углу комнаты, сразу поблёкла.

– Кто ничего не знает, ничего не может сказать, Фанни. Мэтр держит меня, как и вас, в полном неведении. Но у госпожи Селлерье везде есть уши!

Клара Селлерье с мужественным видом, как какой-нибудь школьник, курила, смачно выпуская дым. Плетёная шляпка в форме ведёрка, без полей, – единственная нелепая деталь в её чёрно-сером «ансамбле» – обнаруживала подбородок, которого Фанни раньше не замечала. Эта старая актриса наряжалась дерзко, с той примесью провинциальной бравады, которая на протяжении тридцати лет импонировала публике «Комеди Франсез». В тот день она привела к Фанни одну из тех театральных девиц, что умеют удачно позвонить утром автору-драматургу, ловко подкараулить его в лифте, умело потерять дар речи под его взглядом, поцеловать ему руку пугливым быстрым поцелуем, а потом умирать от стыда. Протеже Клары Селлерье надеялась, пламенея в тёмном углу, что Фару придёт домой ужинать. Она ограничилась тем, что, онемев, изобразила на своём лице яркой блондинки огорчение, близкое к рыданию, когда узнала, что Фару всю неделю не спал, не ел и почти не бывал дома.

– Вот вы узнаете, малышка, вы узнаете, что такое эта лихорадка последних репетиций, – пообещала ей Клара Селлерье.

– О! Мадам… Я была бы так счастлива узнать это… Любая возможность использовать меня…

Фанни с холодной и фамильярной любезностью разглядывала её: «Я знаю эту породу. Она, вероятно, получит свою маленькую роль, она такая настырная…»

Джейн не встала, чтобы взять пустой бокал из-под портвейна из рук этой претендентки.

Несколько женщин ждали, когда подойдёт время ужинать.

«Они уйдут, – размышляла Фанни, – когда сочтут удобным возвратиться к себе домой или встретиться с друзьями в ресторане. Уйдут и будут говорить, что они "очень приятно провели время в доме Фару…" Я не люблю ни этой адвокатши, ни этой модельерши, ни этой кузины Фару, которая считает своим долгом, когда приходит сюда, подвести глаза и густо накраситься помадой, которую стирает потом на лестнице в метро… До чего же у меня в доме скучно… А эта мебель? На неё не польстились бы даже для декораций второго акта в Ла-Скала!.. Мне бы надо…»

Сумрачный квадрат салона пересекла женщина с открытыми нервными ногами, похожая на птицу металлического зелёного цвета. Комическая звезда мюзик-холла, эта птицеподобная женщина сгорала от желания сыграть в драме или комедии. Её маленькое личико обездоленного ребёнка даже накрашенное казалось лишь жалким аксессуаром её акробатического тела. Она вышагивала словно мохноногий голубь, подчиняясь привычке ступать по огромной сцене, носить длинные шлейфы и пышные плюмажи, заставляя играть при каждом шаге хорошо разработанный маленький мускул в форме сердца на своей матросской икре. Она схватила руки Фанни своими зелёными перчатками, утончённо, со стоном, вздохнула и страдальчески попятилась назад, слегка развеселив присутствующих.

– Настоящая курица, – сказала Клара Селлерье. – Как представлю себе, что именно она, возможно, будет играть в «Новой шкуре», следующей пьесе Фару…

– Она делает большие сборы, – сказала Фанни.

– Это ещё не решено, – сказала Джейн. Театральная девица нервно заёрзала на стуле.

– Наденьте плащ, малышка, я увожу вас, – приказала ей Клара Селлерье.

Театральная девица, опустив голову, сделала несколько шагов с видом изгнанницы, а Клара Селлерье, взяв в свои ладони, словно яйцо, голову Фанни, поцеловала её в лоб.

– Дорогая моя Фанни, куда подевалась ваша беспечность?

– Моя беспечность?

– Да, ваша… как бы это сказать? – ваша morbi-dezza – какое славное забытое словечко! – ваша отрешённость от всего… Я нахожу вас какой-то насторожённой! Конечно же, эти последние дни вы просто как на углях… Зато какая потом разрядка после триумфа! Прекрасные озабоченные глаза…

Она ласково опустила ладонь на тяжёлые веки огромных глаз Фанни, которые после ласки снова поднялись вверх.

«Проницательная старуха! Она видит всё…»

Фанни смотрела на вызывающе дерзкое лицо старой актрисы, на её безупречно строгий макияж, сурово подправлявший расплывшиеся линии, на её плетёную шляпку и чёрное молодёжное платье… Она собиралась что-нибудь ответить, но тут вошёл Фару. Театральная девица, точно подстреленная, закрыла глаза, приоткрыла рот и поднесла руку к горлу. Первый взгляд Фару упал на неё. Потухший, местами испачканный пылью, с мокрым лбом и помятым воротничком, он явился с репетиции, словно после драки где-нибудь в подвале или после падения с лестницы в погребе. Однако при виде театральной девицы лицо его осветилось улыбкой выздоравливающего больного; слабый, счастливый, он помолодел в несколько секунд, постепенно, по мере того как разгоралось пламя…

– В какой он форме! – вздохнула Клара Селлерье. Фару нетерпеливо щёлкнул пальцами, протянув к ней руку. Он смотрел на театральную девицу, пытаясь вспомнить её имя.

– Налейте ему портвейна, – подсказала Клара Селлерье Фанни на ухо.

Фанни мотнула головой и указала ей подбородком на Джейн, которая ожесточённо мешала сахар с яичными желтками, поливая их марсалой.

– Глядите-ка, – зашептала Клара, – его, похоже, не очень прельщает то, что там готовит мадемуазель Обаре!

Они обменялись смешками, несколько задевшими самолюбие Фанни, а Фару наконец заговорил:

– Здравствуйте все… Я прошу прощения. Клара, я просто труп. Но вот это дитя, эта крошка… Послушайте, ведь я её знаю… это крошка…

Он держал театральную девицу за кончик мизинца и раскачивал её грациозную обнажённую беззащитную руку.

– Крошка Инес Ирригуайен, – подсказала Клара Селлерье.

– Вполне изящное имя для блондинки! – сказал Фару.

– Но это моё настоящее имя, – призналась девица, покачиваясь.

– Хорошо, хорошо, это извинительно… Но что это вы тут делаете, все стоя на ногах?

– Мы уходим, уходим, – сказала Клара. – В подобную минуту…

Её превосходно выполненный порыв, словно она собирается уходить, приподнял с мест, потом прогнал всех замешкавшихся, вплоть до кузины Фару. Стоя сзади них и перебирая ногами на одном месте, Клара повторяла:

– Пошли… Пошли… Мы исчезаем… В подобную минуту…

– Всё прошло успешно? – спросила Фанни.

Мстительное воспоминание заставило Фару нахмуриться, а его жёлтые глаза пригрозили отсутствующей толпе:

– Да, да… Ах, эти шакалы… Впрочем, они были великолепны… Они будут великолепны… Особенно…

– Особенно кто? – алчно спросила Клара.

Он бросил на неё подозрительный взгляд профессионала.

– Многие будут великолепны.

– Какие они счастливые! – рискнула вставить девица-блондинка. – Роль из трёх строчек в вашей пьесе – это великая роль.

Он хитро рассмеялся ей в лицо, чтобы показать, что он не такой уж простачок. Фанни хорошо знала эту его немного негритянскую улыбку, эту гримасу во всё лицо с наморщенным носом и оскаленными зубами, которой Фару злоупотреблял на фотографиях и в важных для него разговорах с глазу на глаз.

– Три строчки? Вы хотите их?

Словно почувствовав головокружение, девица по имени Инес судорожно вцепилась в руку Клары и задержала дыхание.

– Три строчки… и ещё нолик рядом с тройкой? Маленькую роль машинистки?.. Да? Да?.. Что это за мерзость, Джейн?

Он оттолкнул стакан, который ему протягивала рука Джейн.

– Опять эти ваши штучки с сырыми яйцами? Отдайте это какому-нибудь туберкулёзнику, дорогая. Немного портвейну, пожалуйста.

Он выпил, и тон его изменился.

– Мадемуазель… Инес, извольте запомнить, что репетиция у нас начинается ровно в час, – сказал он холодно. – Роль у Фавье, он вам её передаст. Мадемуазель Визе вернула её сегодня вечером.

– Вернула? – с ударением повторила Клара Селлерье. – Дорогой друг, в какое время мы живём? Вернула? Бизе – вернула роль?

– Да. То есть я прогнал её ко всем чертям, если вам так больше нравится.

Клара воинственно выпрямилась.

– О да, так мне больше нравится. Ради чести театра больше нравится… Генеральная будет отложена, Фару? Нет? Она состоится в назначенный день? Это прекрасно! Идёмте, крошка. Как вы её осчастливили, дорогой мэтр!

Она увлекала за собой девицу-блондинку, которая тщательно обставила свой уход: слегка качнулась, что-то пролепетала и изобразила из себя ребёнка, захлопав в ладоши на пороге открытой двери.

– Неплохо, неплохо, – оценил Фару, срывая с себя галстук и воротничок. – Ей не хватает естественности, что как раз и нужно для этой роли.

– Там есть ещё роль дочки консьержки, – съязвила Джейн из глубины салона.

Фанни удивлённо поискала её глазами. Она заметила, что та стала бледной, а глаза у неё потемнели и сверкают.

– Вы, – невозмутимо ответил Фару, – ступайте и скажите горничной, чтобы она наполнила мне ванну и приготовила рубашку и туфли. И ограничьте этими заботами вашу компетенцию по театральной части.

Джейн исчезла, не сказав ни слова, но с грохотом хлопнув дверью.

– Как ты с ней разговариваешь!.. – сказала Фанни, почувствовав неловкость.

– Не обращай внимания, Фанни-моя-Фаннюшка! Он распростёрся с обнажённой шеей в углублении дивана и закрыл глаза. Он был измождён, но уверен в себе и монументален в своей расслабленности.

– Ты опять уходишь? – вполголоса спросила Фанни.

– Конечно, ухожу.

– Ты поужинаешь?

– Нет. Я буду слишком усталым, если поужинаю, меня будет клонить ко сну… Я перехвачу там что-нибудь.

– Ты доволен?

– Вполне.

Он ограничился этим односложным ответом, и она не стала настаивать. Да и что она могла бы узнать? Она знала несколько сцен из пьесы, неожиданную развязку, которая ей не очень нравилась, конец второго акта, о котором Фару как-то спросил её мнение с притворно равнодушным видом. Она почувствовала, как ей тягостна и как никогда в прошлом чужда его профессиональная жизнь.

«Ну вот… Почти двенадцать лет супружества, и такая неловкость между нами, такая скудость общения…»

– Ты сейчас красивая.

Она вздрогнула и поспешила улыбнуться глядящим на неё прекрасным жёлтым глазам.

– Я думала, ты спишь, Фару.

– Ты красивая, но у тебя грустный вид. Может, ты и в самом деле грустишь.

Он поднял руку и безвольно уронил её опять на диван.

– Какой странный момент ты выбрал, Фару.

– Фанни, дорогая, с чего ты взяла, что его выбирают?.. Я выхожу из пустыни, – сказал он, вставая и потягиваясь. – Эти люди, там… Один, например, может играть свою главную сцену, лишь демонстрируя свой профиль справа. Когда я заставляю его повернуться другой стороной, он злится. А у одной актрисы, которая играет сцену отчаянного горя, волосы наголо сострижены и приклеены клеем… Если бы ты видела, как она крутит головой на коленях своего любовника… О, нет… И в довершение всего ещё Сильвестр!.. Что за наказание!.. А у тебя красивое лицо нормального человека.

Он положил тяжёлые руки на плечи Фанни, с удовольствием созерцая её белое лицо, её карие выпуклые, как у турчанки, глаза. Она отдавалась этому взгляду с глубоким смятением, приятным, как боль сладострастия. Скрип паркета предупредил Фанни, что вошла Джейн.

– Я рад отметить, – сказал Фару не оборачиваясь, – что иногда вы, Джейн, умеете закрывать дверь тихо.

Ответа не последовало. Оставив Фанни, он сердито пошёл прямо на Джейн.

– Ну! Добрый домовой Леденцового кораблика! Теперь вы, кажется, немного успокоились?

Шатаясь от усталости, он засмеялся немного пьяным смехом, мстя за то, что ему пришлось так долго сдерживать себя, подавлять в себе бурю там, в театре, у сценической рампы…

– Мне показалось, что вы не любите светловолосых артисток… А, Джейн?

Фанни подошла к нему и с силой потянула назад, словно он нагнулся над пропастью.

– Замолчи, Фару! – торопливо взмолилась она. Она следила за Джейн, за Джейн разъярённой, необычно бледной, готовой бросить вызов…

– Вот ещё, буду я разводить церемонии, – очень громко сказал Фару.

И Джейн вся сжалась, словно ожидая удара, словно готовясь уже отражать его головой, увенчанной невесомыми белокурыми волосами, и давать сдачи. Незнакомая гримаса исказила детский изгиб её рта, а взгляд стал ненавидящим и несчастным.

– Джейн! – крикнула Фанни, протянув к ней обе руки.

Её крик, её жест подействовали на хрупкое напрягшееся тело, судорожная и враждебная поза которого пробудила у Фанни воспоминание о прежней, молоденькой Фанни, когда её третировал Фару, похожей на эту доблестную воительницу с матовой бледностью на лице…

– Уходи! – приказала Фанни мужу. – Да, я говорю серьёзно, уходи. Там у тебя полно дел. И в другой раз вымещай, пожалуйста, своё плохое настроение на мне, а не на других. Не на других – по крайней мере в моём присутствии… Ты… ты делаешься невыносимым перед премьерой. Через три дня ты будешь… ты будешь гораздо добрее.

Она слегка запиналась и чувствовала, что у неё дрожит подбородок. Она уже давным-давно забыла, что такое гнев, и теперь, перебарывая себя, она улыбалась какой-то неопределённой улыбкой, как оскаливаются некоторые животные, упивающиеся собственной яростью. Фару неправильно истолковал эту улыбку и уступил с покорностью виноватого человека.

– Я веду себя отвратительно! – вздохнул он. – Я чувствую, как я отвратителен. Что я за невежа!

Он сделал ударение на последнем слове, повторив его с пошловатой снисходительностью. Фанни облегчённо вздохнула и стиснула зубы, чтобы не дрожал подбородок.

– Джейн, может, вы изволите… – смягчившимся тоном начал он, но Фанни перебила его.

– Нет! Только не сегодня! Завтра всё будет лучше. Иди на свою репетицию, точи свои когти о Пьера и Поля, о Сильвестра, о продавца программок, если хочешь, только оставь нас в покое!

– На репетициях не бывает продавца программок, – сказал озадаченный Фару.

– Иди, Фару, занимайся своими делами, иди… Когда он вышел, Фанни тотчас принялась собирать пустые бокалы из-под портвейна, приговаривая без умолку, чтобы только Джейн ещё немного помолчала.

– Вот ведь!.. Нет, ведь правда, правда… Какая отрава эта его профессия. Вы же знаете, что в том состоянии, в котором он сейчас находится, ему достаточно выпить совсем немного портвейна, чтобы потерять всякое самообладание…

Однако про себя она думала:

«Я ещё отделалась лёгким испугом! Как это Джейн могла до такой степени забыться! Она чуть было не заговорила, не закричала, главное – чуть было не заговорила…»

Заново попудрившись и причесавшись, Джейн красила губы. Нервно покусывая их, она съедала свежую помаду и машинально красила губы снова.

– О! Вы знаете, – вдруг сказала она, – я бы за словом в карман не полезла, чтобы ответить ему! Он нисколько не испугал меня, хоть он и великий Фару. Видела я и не таких…

Она с вызовом поглядела на дверь, которую Фару закрыл за собой, и произносила слова, свойственные разве что какой-нибудь драчунье или разобидевшемуся мастеровому. Её рот снова исказила лёгкая плоская гримаса, и Фанни ощутила озноб от тоски и одиночества.

– Джейн, а что, если мы поужинаем? Меня воротит от этих нервных срывов. Мы остались одни. Жан пошёл на собрание своей «Деятельной молодежи»…

Джейн взяла Фанни за руку. Её ещё судорожно сжатые пальцы дрожали мелкой дрожью, и Фанни запечатлела у неё за ухом небрежный поцелуй.

«Два месяца назад, – подумала Фанни, – я бы села за стол одна или хорошенько бы осадила эту мадемуазель… Но с тех пор как я узнала, что они виноваты передо мной, я вдруг сделалась такой боязливой…»

Перед ней сидела стоическая компаньонка, которая пила, ела, разговаривала. Но иногда Джейн умолкала, становясь видимой насквозь. И тогда Фанни видела, как в ней прокатывается волна боли или злости, – так по лицу беременной женщины угадывают тайное шевеление её ребёнка.

Немного позднее вернулся Жан Фару. От него пахло непривычным запахом табака и мужчины. Он ещё весь вибрировал от выкриков, которые только что исторгали вокруг него сотни молодых заносчивых глоток, от бессмысленных и пустых слов, которые сам он выкрикивал в густых клубах дыма. Глядя на его новый костюм с плохо подобранным галстуком, на тёмные мешки под глазами и недавно появившуюся тень над губой, Фанни мысленно сравнила его с выпачканным в грязи фруктом. Войдя в комнату, он нарушил глубокую тишину рукоделия и чтения, в которую погрузились две женщины, сидящие рядом, почти касаясь друг друга локтями, возле семейной лампы.

– Ну как, доволен? Здорово накричался? Вылил достаточно всякой дряни? Ниспроверг устои? Заложил основы чего-нибудь? Подорвал другие основы? Тебя не тошнит?

Фанни не ждала ответов: просто она решила встать преградой между Жаном Фару и Джейн; но Жана было невозможно провести, и он смотрел только на Джейн. Он повернулся к Фанни лишь для того, чтобы спросить её глазами: «Что с ней такое? Что произошло? Что вы ей сделали?»

Фанни раздражённо ответила движением плеча: «Ах, оставь меня в покое!»

Фару-младший не решился заговорить с Джейн, которая держала его на расстоянии своим высокомерием, отстраняемая от него чем-то вроде моногамной брезгливости.

– Да, – сказал он наконец, не отдавая себе отчета в том, что его уже никто ни о чём не спрашивает. – Это было великолепно. Мы не посрамили наших отцов. Они не могли бы не согласиться с теми глупостями, которые мы там наговорили. Там был такой бедлам!

Он менялся на глазах с момента своего возвращения, обретая самоуверенность, которая его опрощала. Фанни порой смотрела на него с материнской грустью.

– Отец в «Водевиле»?

– Разумеется, – ответила Фанни.

– Там всё в порядке?

– Он говорит, что да. Он тебя туда ещё не водил?

– Как и вас, мамуля. А вас, Джейн?

– У меня нет никаких особых привилегий, – ответила Джейн, не подымая глаз от книги. – С тех пор как они начали репетиции, я слышала в «Водевиле» только отрывки текста, зубовный скрежет и препирательства между Сильвестром и декораторами. Фару воистину прячет свою работу на сцене, как…

– Как кошка прячет свои делишки в песок, – подсказала Фанни, которой захотелось, чтобы они рассмеялись. – А в сущности, почему, задаю я себе вопрос.

– От застенчивости, – сказал Жан.

При этих словах Джейн подняла голову и с нехорошей усмешкой снова уткнулась в книгу.

– Не хотите ли вы меня убедить, мамуля, будто никогда не замечали, что отец застенчив?

– Признаюсь, – с досадой сказала Фанни, – эта его особенность мне никогда не бросалась в глаза.

Однако произнесла она это неуверенно, словно размышляя.

– Я верю вам, мамуля, я вам охотно верю… Джейн тоже, должно быть, не замечала этого.

Этот косвенный выпад не произвёл впечатления на Джейн. Взгляд Жана жадно обволакивал плечи Джейн, руки и колени Джейн, волосы Джейн, но Фанни читала в горящей голубизне его глаз, покрасневших от табачного дыма, лишь алчность и безнадёжную обиду.

«Возможно, он начинает её ненавидеть», – подумала Фанни.

Он постепенно терял благосклонность своей мачехи и осознавал это. Несколько освободившись от материальных забот о нём, она всё ещё продолжала журить его с суровостью кормилицы: «Ну когда ты подстрижёшь ногти на ногах и прополощешь рот эликсиром? Я знаю тебя! Твой девиз: "Шёлковые носки и сомнительной чистоты ноги. Почищенные зубы и грязный язык!"»

Однако она ни за что на свете не решилась бы сесть напротив этих голубых, переполненных болью глаз, проницательных и натренированных, и спросить:

«Объясни мне, откуда ты знаешь, что твой отец застенчив?.. Расскажи мне, что ты каким-то чудодейственным способом узнал про него, так мало с ним разговаривая, не являясь его союзником, расскажи мне, на какую-такую особую осведомлённость ты претендуешь…»

А этот молодой волчонок, загадочный и несчастный, топтался на месте, перебирал газеты, встряхивал пустую пачку из-под сигарет; однако Джейн встрепенулась и оторвалась от своей книги, только когда услышала, как где-то часы пробили полночь.

– Вы что, так обе и останетесь здесь сидеть?

– У Фару дел на всю ночь. Сильвестр свой график выдерживает. В пятницу утром – прогон. В пятницу вечером – генеральная…

– В субботу – восемьдесят тысяч выручки, – подхватил Жан.

– Да будет воля Аллаха!

– Кто к нам сегодня приходил, мамуля?

– Разные люди, – лаконично ответила Фанни. – Клара. Кузина Фару. Кое-кто ещё… Больше никого.

Джейн при упоминании о Кларе и кузине Фару испугалась, что сейчас будет произнесено имя Инес Ирригуайен, и вся подалась вперёд со страдальческим, насторожённым лицом, но Фанни в тот момент даже не вспомнила про молодую блондинку.

– Ну а теперь, дети мои, я иду спать.

– И я тоже, – сказала Джейн.

– Удивительная… Удивительное совпадение, – съязвил Жан.

Он не осмелился произнести слово «солидарность». Джейн разгадала его и перешла в наступление.

– Ну да, господин Фару-младший, ну да! Удивительная солидарность! И у вас есть в чём упрекнуть нас, господин Фару-младший?

– У меня? Нет… Вовсе нет…

Утратив свою заносчивость оскорблённого ребёнка, Фару-младший со страхом смотрел на своего первейшего противника.

– Ну! Ну! Мир! Мир! – мягко скомандовала Фанни. – Ох уж эти мне Фару, я просто не могу больше…

Она стала легонько подталкивать Жана Фару, чтобы он шёл в свою комнату.

– Спокойной ночи, малыш.

Фанни, однако, не удалось помешать Жану увидеть, когда он обернулся на пороге, как Джейн с притворной слабостью и с вызовом опёрлась на её плечо.

Последовавшие за тем дни привнесли в жизнь Фанни столь необходимые ей суматоху и тривиальные неожиданности: исполнительница главной роли Эстер Мериа простудилась; у Анри Марсана подвернулась на сцене лодыжка; новые декорации, отвергнутые Фару и навязанные Сильвестром, тоже отодвинули генеральную репетицию. При каждом таком инциденте Фанни хладнокровно отмечала:

– Это как при постановке «Аталанты». Это прямо как при постановке «Краденого винограда»…

Но Фару, забывчивый и легко ранимый, с отвращением слушая свой набивший оскомину текст, искренне возмущался:

– Ну где ещё возможен подобный кавардак? Где? Возьмите вы Берлин, возьмите вы Лондон… Что за неразбериха! Что за нерадивость! Что за…

– А как твоя крошка Ирригуайен, что она поделывает? – совсем некстати спрашивала Фанни.

– Кто это?.. А-а, да… она ничего не поделывает, слава Богу! Визе взяла роль обратно.

«Надо же!» – удивлялась Фанни. И перестала удивляться, заметив, что к Джейн вернулось и расцветает пышным цветом чувство удовлетворения, от которого у неё посветлели глаза и лицо, посветлел даже голос. Она прибегала по малейшему зову Фанни: «Что вам угодно, моя Фанни?», похожая на молоденькую девушку, белокурую, румяную, окрылённую и деловитую, как пчёлка. Не разжимая губ, она постоянно напевала какую-нибудь едва уловимую мелодию. Иногда, услышав, что её окликают, она отвечала: «Да, Фанни?», не успев согнать с лица доверчивую безмятежность невесты.

Да и Фару тоже обретал – как только отвлекался от репетиций, от проб освещения и от сидения у изголовья Эстер Мериа – своё хорошее настроение, то воспаряя в небеса, то спускаясь на грешную землю, свою отражающуюся в золотистых глазах умиротворённость, вплоть до запаха, который исходил от него, когда его переполняла сладострастная нега, а Фанни снова стала мрачной. Измена покинула нижние этажи и поднялась до её уровня. Увлечение Фару перестало быть мимолётной интрижкой, капризом, зародившимся на улице, в театре и где попало удовлетворённым. Ей даже случалось совсем по-детски рассуждать об иерархических ступенях измены:

«Всякие там крошки Аслен, Вивики, Ирригуайен и прочая мелкая рыбёшка – это по части Джейн. Это ей следует злиться, пускать по углам слезу и устраивать – если она посмеет! – сцены Фару. Но вот когда это Джейн, когда это в доме – моём скромном владении женщины, которой ничего не принадлежит…»

Впервые ей, одолеваемой бессонницей, захотелось иметь свою комнату, где она могла бы спать и бодрствовать одна. В квартире имелась только одна «комната для гостей», и она находилась в распоряжении Джейн. Фару-младший спал в комнате, которая, не будь его, называлась бы «будуаром мадам». Фанни с мужем спали ночью рядом: их постели-близнецы соединялись английской краснодеревной рамой эпохи Бинг. Их приручённые тела плыли вместе в океане ночи уже годы и годы. Неверному и консервативному в своих привычках Фару были необходимы постоянное присутствие, тепло неподвижной Фанни, сноп её чёрных, разметавшихся по подушке волос, которые он мог сжимать в кулаке, вытянув в темноте руку… Его сну нравился сон Фанни, её выпуклые, плотно закрытые большими веками глаза, её озадаченный, когда она спала, рот и всё её по-настоящему женское тело, с его ложбинками и холмами, лежащее на боку, с подтянутыми к локтям коленями.

– Нет ничего более закрытого, чем ты, когда спишь, – говаривал он ей…

«Он дразнил меня бродяжкой из-за этой моей позы калачиком. Он говорил, что я, должно быть, бродила когда-то, бездомная, по дорогам, и ночевала в придорожных канавах…»

Сначала печальная и вялая, потом – мудрая и скрытная, полностью доверившая себя своему полному и мягкому, как у ребёнка, лицу, абсолютно не выдававшему смятения, она лавировала между тоскливой болью и боязнью криков, признаний, судорожных конвульсий лица и тела – всего того, что считается нарушением порядка…

Визитёры, сезонные, как скворцы или ласточки, отвлекали её от этих мыслей. Они входили в их всегда открытое жилище, сообщали, что бурный репетиционный период вот-вот закончится, что пьесу скоро уже будут давать. Как-то мельком Фанни увидела одного собрата мужа по перу, большого специалиста по склокам, – из-за закрытой двери до неё донеслись его патетические и плаксивые заклинания:

– Нет, старина, если ты намерен и дальше цапать у меня из-под носа мои сюжеты и систематически заимствовать те, что я уже более или менее удачно поставил на сцене, то нужно так сразу и сказать! Твоя «Невозможная наивность» – это моя «Воительница», ведь согласись, это не что иное, как моя «Воительница». Что? Любовь принадлежит в театре всем? Согласен, старина, но тем не менее сходство-то налицо! Мало того, что уже и Флер, и Круассе беззастенчиво эксплуатируют мою «Розину»… Согласись, судьба смеётся надо мной!..

– Судьба посмеялась над тобой всего один раз, но надолго, – ответил Фару, который мгновенно делался, как говорила Фанни, «злым к человеку».

Перед ней мелькали молоденькие актрисы, понижавшие голос при разговоре, чтобы дать понять Фару, что они его сообщницы; громкоголосые дуэньи; один очень красивый молодой человек, который ушёл распухшим от слёз, как роза от дождя.

– Что с ним? Что ты с ним сделал, Фару? Он плачет!

Фару фыркнул от смеха.

– Ещё бы ему не плакать! Это же Крессан!

– Кто?

– Крессан.

– Какой Крессан?

Фару воздел к потолку руки.

– О! Ты единственная, кто не знает истории с Крессаном! Но мне некогда. Спроси у Джейн…

Фанни так никогда и не узнала, что за история произошла с этим Крессаном… Явились, наконец, репортёры, специалисты по предпремьерам, и фотографы. Как для тех, так и для других Фару, встав у письменного стола и опёршись о крышку кулаками, демонстрировал свою гримасу прищурившегося от солнца фавна… Пришли порознь главные исполнители Анри Марсан и Эстер Мериа и стали жаловаться друг на друга. Пришли какие-то актёры с лицами судебных исполнителей, которые добросовестно и не ропща трудились на репетициях в течение месяца и вдруг, за четыре дня до генеральной, заявили, что «в таких условиях» они играть не будут.

– В каких условиях, Фару?

Фару отмахнулся с деспотическим равнодушием.

– Не знаю. «В таких условиях…» «При подобных обстоятельствах…» «При таком отношении…» Всё это традиционные, обычные формулировки.

– А это очень серьёзно?

– Да нет же, моя Фанни. Боже, какая ты наивная. Это совершенно нормально. Они будут играть, причём очень хорошо.

– Тогда какой смысл?..

– А-а! Какой смысл?.. А несбывшиеся мечты, Фанни? А желание поднять себя в моих глазах и в своих собственных?

И, вдруг сменив тон, он сухо сказал:

– Фанни, послезавтра ты идёшь на мою последнюю рабочую репетицию. Если ты увидишь сына, то, будь любезна, скажи ему, что он может прийти вместе с тобой.

– А Джейн?

– Она предупреждена.

«Это настоящее предписание, – подумала Фанни, – а никак не приглашение. Это две разные вещи. Почему он напускает на себя такой тон, когда решает показать мне свою новую пьесу? "Это от застенчивости", – сказал бы Жан Фару…»

– Ты останешься, я думаю, довольна, когда увидишь, что я переделал сцену с сейфом… Бранк-Юрсин по-прежнему выкрадывает письма, но это происходит за кулисами, как бы в соседней комнате.

Фанни едва не прыснула от смеха и втянула щёки. Когда Фару говорил с ней о своих пьесах, он неизменно переходил на назидательный тон.

«Это от застенчивости, – снова подумала Фанни. – Этот беспощадный ребёнок прав».

Но про себя она рассмеялась.

«Он крадёт их, но за кулисами… Это восхитительно!»

– Таким образом, – продолжал Фару, словно стоя у доски, – публика и так догадается об этом, увидев его с пачкой писем в руках, а немая сцена сможет передать гораздо больше, чем крик… Тут занавес опускается… Ясно? – закончил он с явным облегчением.

– Очень хорошо! Очень хорошо! – поддержала его Фанни. – Так гораздо лучше! Чем меньше…

– Да-да, я знаю, – перебил её Фару. – Ступай на свою «генеральную примерку», на свою Фанни-примерку. Ты будешь красивой?

Она наряжалась андалузкой – бархатистые глаза из-под чёрной мантильи.

– Роковой! Роковой и скромной. Кружева, под кружевами голое тело, брошь из красных кораллов посередине корсажа… Ни дать ни взять твоя бабушка!

– Шикарно! Я буду заниматься любовью со своей бабушкой!

Она вспомнила много позже, что в тот день у него был отсутствующий взгляд, нервный тик подёргивал правое веко, что им овладело безумное желание устроить себе каникулы, попировать, быть вульгарным, наделать глупостей. Он как-то по-женски улыбнулся Фанни и понизил голос:

– Говорят, в «Обере» крутят неплохой фильм…

И ей стало немного жаль его при мысли, что ему в последнее время так недоставало сна, свободы, неспешной еды, свежего воздуха и что тем не менее он ни разу не уклонился от своих изнурительных профессиональных обязанностей…

– Ты сегодня после обеда туда не пойдёшь?

– Ни за что на свете! Я пойду только вечером. Да и они без меня лучше репетируют. Я их скорее сковываю… Да, я их сковываю, – повторил он с грустью в голосе. – Это странно, но мне никогда не удаётся быть им полезным до самого конца…

– Тогда отдохни, наведи красоту… Джейн, вы пойдёте со мной на примерку? – крикнула она.

Джейн вышла из столовой с закатанными рукавами блузки, с надетым поверх юбки передничком, очень хорошенькая.

– Фанни, вы с ума сошли! А что без меня будет делать новая горничная? Она даже расставить приборы не умеет! Можно подумать, что там, где она работала раньше, никто никогда не ел… И потом, я глажу свои комбинации…

В руках она держала утюг, за которым тянулся электрический шнур, и Фанни отправилась одна.

Она вернулась разбитая, оттого что ей пришлось изображать «супругу автора» перед молоденькими продавщицами с ледяными лицами и старыми восторженными продавщицами, проворными, с накладными буклями из седых и рыжих волос, переполненными искусственными эмоциями, жадными до сплетен, сгорающими от старомодной страсти к театру, актёрам и «бульварным пьесам». Они задавали Фанни сотни вопросов, каким-то чудом удерживаясь на грани оскорбительной бестактности. Ей нравились эти пожилые расторопные дамы, когтистые и одержимые, но по-матерински ласковые, как пособницы преисподней, где поправляют своё здоровье осуждённые на вечные муки грешники.

Дом, когда Фанни вернулась, сверкал чистотой. Отдающий уксусом запах доносил до самой прихожей весть, что Фару понежился в ванной. Он напевал в глубине квартиры, заходя то в кабинет, то в ванную комнату, некогда белоснежную, но теперь пожелтевшую и уже не кажущуюся столь комфортной.

Новая горничная, демонстрируя своё безграничное усердие, ходила по пятам за лакеем и ловила указания, которые тот давал вполголоса. Оба они кружили вокруг накрытого стола молитвенно почтительными шажками, словно вокруг одра покойника; однако для Фанни уже не было тайной, что новая прислуга покуривает в кладовке и тушит сигареты напёрстком… Ну и ладно! Сегодня вечером это жилище походило на дом, имеющий хозяина да ещё наполненный присутствием, возможно, преданной и скорее всего почти не виноватой подруги… Потребность мирно любить, ничего не знать, спокойно стареть размягчила душу Фанни.

Придёт пора не вишен и варенья, А всяких бед и разоренья, Миранд спесивый не захочет мне пла-а-тить… И мне останется лишь выть…—

пел Фару, который не был суеверным.

В ответ на эту импровизацию раздался смех Джейн, и Фанни, которая, не успев зажечь светильники по бокам трельяжа, ставила на кровать большую картонную коробку, увидела на светлом фоне ванной комнаты Джейн с закатанными рукавами, в передничке служанки, споласкивающую кисточку для бритья.

– Что? – спросил Фару. – Разве не прекрасная песенка?

– Какая-то глупость! – ответил ангельский голосок Джейн.

– А! Значит, глупость?..

Он прижал Джейн к стене, закрыв её всю своим высоким тучным телом. От неё ничего не осталось, кроме двух маленьких лодыжек и голого локотка, лёгшего на плечо Фару. Положив ей на лоб ладонь, он запрокинул её голову и, не задерживаясь, удобно поцеловал её в губы.

– А вот это – тоже глупость?

Наряженная служанкой молодая женщина кокетливо встрепенулась, посмотрела на себя в зеркало и объявила чуть глуховато:

– Это хуже, чем глупость, это – халтура.

Она покинула светлое поле ванной комнаты, и Фанни задрожала от страха.

«Сейчас она меня увидит… Сейчас она придёт сюда… Она догадается, что я их видела…»

Она быстро выскочила в столовую, где, чтобы прийти в себя, налила себе в стакан воды, и тут к ней подошла Джейн.

– Пить воду перед едой? Вы когда-нибудь станете разумной, Фанни? Вы только что вернулись? А где же платье?

– Я его принесла, – сказала Фанни.

– Вот это уже хорошо. Только не пейте так быстро! Что с вами?

– Меня что-то знобит, – сказала Фанни. Джейн взяла у неё недопитый стакан.

– Знобит? О, не надо, Фанни! Вы не шутите, правда же? Не хватало только гриппа перед премьерой! Но мне совсем не нравится ваш вид. Дайте-ка ваши руки!

Руки Фанни подчинились энергичной хватке двух рук, ещё хранивших уксусный запах ванны Фару; два тёмно-серых глаза, уверенных, изучающе-пытливых, вопрошали её глаза, изгоняя из них возможную болезнь… Она поперхнулась от подступившего рыдания, и глаза её повлажнели.

– Горло! Ну конечно! Аспирин, хинин, постель, тёплое питьё… Фару!

– Не тревожьте его…

– Ну что вы!.. Фару!

Он явился, с испачканными пудрой щеками и ушами, со своей импровизированной песенкой на устах.

– Она заболела, – коротко оборвала его Джейн.

– Нет! – протестовала Фанни, мотая головой.

– Нет? – переспросил Фару.

– О-на боль-на! – твердо сказала Джейн. – Фару-старший, вы едете туда? Только по пути заскочите в дежурную аптеку, она всегда открыта, и отправьте с машиной английский аспирин, пачку горчичников, раствор метиленовой синьки… Я здесь всё написала, вы отдадите бумажку Фрезье…

Она вышла, а Фару склонился к Фанни, повторяя: – Ну что ты, моя Фанни? Ну что ты?.. «Ах, в конце концов, так даже лучше», – подумала Фанни. Она улыбнулась Фару извиняющейся улыбкой, закрыла глаза и, скользнув на ковёр, растянулась на нём во весь рост.

Её притворный обморок дал ей кое-какую передышку. Укрывшись за закрытыми веками, она слушала их голоса, их частое дыхание. Фару с силой, хотя и неловко, схватил её в охапку: она доверилась этим мужским рукам, созданным, чтобы похищать и ушибать. Она знала, что в дверях он стукнет ей ноги, но зато уж держать её будет крепко. По-прежнему этот уксусный запах ванны…

– Эй, уйдите с дороги, дайте мне пройти, – сказал он Джейн.

– Я хочу придержать вам дверь, а то она закрывается… Разве можно так трясти упавшую в обморок женщину?.. Подождите, сейчас я разберу постель… Скажите Анриетте, чтобы она наполнила грелку горячей водой…

– Мне что, позвонить доктору Моро?

– Если вам так уж хочется. Пока что я знаю ничуть не меньше, чем он. Надо прежде всего, чтобы она пришла в себя… В бронхах у неё чисто, она дышит хорошо.

Они переговаривались быстро и приглушённо. Фанни постаралась продлить эту свою засаду, своё расслабление, своё алиби. Она постаралась сделать так, чтобы голова её легла красиво и чтобы лампа окрасила в розовый цвет её закрытые веки. Чья-то рука просунула под её разутые ноги мягкую горячую грелку.

– Там кипяток, – сказал голос горничной. – Сейчас я сниму с мадам чулки…

– Ну так что?.. Я ухожу?.. – спросил Фару.

– Да, идите. Не забудьте про аптеку.

– Что за вопрос!.. Я позвоню из «Водевиля»?

– Как хотите. У меня такое впечатление, что это недомогание быстро пройдёт.

– Она никогда не была склонна к недомоганиям, – озадаченно сказал Фару.

– Что лишает её права когда-либо их испытать? Идите живо…

Рука Джейн, нащупывавшая крючки платья, коснулась груди Фанни, и та вздрогнула, как вздрогнула бы любая бодрствующая женщина. Застыдившись, она открыла глаза.

– Ну наконец-то! – сказала Джейн. – Ну наконец-то! Нет! В самом деле…

Она хотела засмеяться, но разразилась нервным плачем. Забыв о привычном ритуале, по которому она приникала к коленям Фанни и тёрлась о них головой, размазывая слёзы, Джейн плакала стоя; открыто, промокая глаза сложенным вчетверо платочком. Она сделала знак рукой, как бы говоря: «Подождите, это сейчас пройдёт…»

Устремлённые на неё большие глаза Фанни, тёмные, не выражавшие никакой мысли, её не смущали. Она села на кровать, приподняла прядь чёрных волос, струившуюся по белой щеке.

– А теперь рассказывайте. Как это случилось? Фанни стиснула под одеялом руки, собрала все свои силы, чтобы не проговориться.

«Если я скажу ей, Джейн воскликнет: "Как! Из-за этого? Только из-за того, что Фару и я..? Но ведь это тянется с незапамятных времен! Вы ведь не придаёте этому значения! Вы же сами не раз говорили…"»

– Вы случайно не беременны?

Эти слова показались Фанни столь нелепыми, что она улыбнулась.

– Разве я сказала что-нибудь смешное? Вы что, считаете, что застрахованы от маленьких Фару и Фарушечек?

– Нет… – сказала Фанни, смутившись.

То, что было в ней самого обыкновенного и самого чувствительного, нарисовало мысленно картину, которая волнует всех женщин: ребёночек, ещё не различимый и крохотный… Фанни положила руку на светлые волосы Джейн и произнесла колеблющимся голосом неосторожную фразу:

– Это вам… вам не причинило бы… Я хочу сказать, вам не было бы неприятно, если бы я произвела на свет маленького противного Фару?

Веки Джейн дрогнули и опустились, все черты её лица – расширившиеся и побелевшие ноздри, задрожавшие уголки рта, подбородок, позволявший угадывать спазмы горла, глотающего пустоту, – вступили в борьбу и одержали победу.

– Нет, – сказала она, открывая глаза. – Нет, – повторила она ещё раз, подавляя и отбрасывая некое притязание, – нет.

«Я не думаю, что она обманывает», – решила Фанни.

Она не убрала свою руку, теребившую белокурые волосы. Так ей удавалось удерживать на некотором расстоянии, на расстоянии вытянутой руки голову и тело, которое она иначе привлекла бы в свои объятия, в уравнительные объятия гарема.

Некоторое время спустя она стала извлекать из своего положения маленькие выгоды. Ведь к болезни домашняя прислуга испытывает такое же почтение, как и к богатству. Она получила в постель чашку, политое соком от жаркого картофельное пюре, виноград, иллюстрированные журналы. Джейн держалась в гостиной, дабы не утомлять «больную».

«Как мною все занимаются», – думала Фанни.

Она старалась лежать на спине, положив поверх одеяла обнажённые ищущие прохлады руки.

«Наверное, у меня немного повысилась температура; нет, это у меня в ушах шумит от аспирина…»

Какой-то настоятельный звук, словно прилив и отлив, то приближался к ней, то удалялся от неё, принося и унося картину, смысл которой воспринимался ею теперь не слишком отчётливо: Джейн, прижатая к стене, почти раздавленная крупным телом Фару… Она заснула и проснулась часов в одиннадцать: Жан Фару сдержанным голосом просил у Джейн разрешения войти. Джейн стояла на пороге спальни и не пускала его, чинно объясняя ему:

– Вы её утомите… Тут совсем не место мальчику… Вот завтра, если у неё будет спокойная ночь…

Фанни, которую освежил короткий сон, уже вовсе не желала, чтобы с ней обращались как с больной, и крикнула:

– Да-да, ты можешь войти! Садись вон там… Ты знаешь, у меня ничего нет.

– Ничего? – возмутилась Джейн. – Она упала замертво, как раз вот тут, где я сейчас стою! Она вернулась с примерки, я даже не слышала, как она пришла, мы уже даже обратили внимание на то, что она задерживается…

Жан, уже было заскучавший, словно у больничного изголовья, насторожённо поднял голову:

– Кто это – мы?

– Ваш отец и я… Ваш отец не пошёл на репетицию. Это была примерочная репетиция. Он принял ванну, побрился, навёл красоту, как невеста…

Дальше Жан не слушал. Он демонстративно перестал слушать и молчал до тех пор, пока Джейн не вышла из комнаты.

– Я могу разговаривать, – сказала Фанни, когда они остались одни. – Кстати, у меня всё прошло. Я остаюсь в постели, потому что приятно вот так полежать и потому что я хочу хорошо выглядеть на генеральной репетиции: иначе люди подумают, что я волнуюсь.

Он ничего не ответил. Помолчав немного, он в упор посмотрел на Фанни и бросил ей такое вопросительное, такое беспощадно-инквизиторское «Ну и?», что она даже покраснела.

– Что «ну и»?.. Ну и ничего!

Она заёрзала в постели, поправила подушку.

– Ну и, – повторил Жан, – они, значит, были дома, когда вы вернулись?

Она ничего не ответила, а её глаза избегали встречаться с минеральной голубизной сверлившего её взгляда.

– Ну и?.. И тогда вы… Вы почувствовали себя плохо?.. Как это случилось?

При этих его словах она опять явственно увидела подростка, лежащего на придорожной насыпи со свесившимися вниз ногами и светлыми испачканными землёй волосами… Но сегодня этот подросток казался ей каким-то чужим; разъярённый от боли, он стремился сделать себе больно, как можно больнее, и эгоистически упивался этим. Никакая тень жалости не смягчала взгляда его голубых глаз, а на его чистых приоткрытых устах вертелся один вопрос, всё время один и тот же постыдный вопрос:

– Где… они были?.. – бормотал он.

Она никогда не думала, что он дойдёт до такого. Ни тени жалости… Она повернула голову на подушке в сторону, чтобы скрыть рыдания.

– Когда вы вернулись, они…

Сквозь слёзы на ресницах она видела искажённым лицо ребёнка, за которым, плохо ли, хорошо ли, ухаживала, который десять лет рос с нею рядом. Одолеваемый своим первым в жизни горем, он жил теперь лишь для того, чтобы растравлять его.

«Как это страшно – ребёнок, потерявший надежду!» – подумала Фанни.

И навернувшиеся ей на глаза слёзы заслонили светловолосую голову, жадное любопытство голубых глаз.

– Они были здесь?

Поскольку она молчала, он сделал нетерпеливое движение, в котором сквозило презрение к слезам.

– Если бы я был на вашем месте, мамуля!.. Выражение детского высокомерия у него на лице сделало угрожающий жест, поднявший его со стула, вполне простительным.

«Ребёнок… – подумала Фанни. – Ребёнок, которого я вырастила… Он был таким ласковым».

Она повторяла трогательные банальные вещи, от которых слёзы текли ещё сильнее; однако то новое, что в ней теперь было, что в ней проснулось недавно, не позволило ей предаваться этому занятию слишком долго.

«Вырастила?.. Это как сказать. А что касается ласковости… У него сейчас нет жалости ни к кому, даже к женщине, которую он любит…»

От созерцания этого страдающего подростка к ней вернулось самообладание, и, перестав плакать, она сказала ему:

– Ты никогда не будешь на моём месте, малыш. Не надейся. И дай мне отдохнуть. Спокойной ночи, малыш, спокойной ночи.

Но он не уходил. Он скользил взглядом по всему, что находилось вокруг него, взглядом, звавшим на помощь, призывавшим свидетелей, сторонников, взывавшим к всеобщему возмущению. Он встал с покорной поспешностью, лишь когда раздался голос Джейн:

– Что-то этот поздний визит очень затянулся… Он не утомил вас, Фанни?

– Немного…

– Жан? Вы слышали? Ступайте живо, малыш.

Он переступил порог комнаты, стараясь не коснуться Джейн, и, освободившись от этого воинственно настроенного подростка, от его жестоких, яростных, мечущихся из стороны в сторону мыслей, Фанни почувствовала облегчение.

Одиночество и тишина нарушались теперь только шумами на улице и хождениями Джейн, высокой, светловолосой, едва ощутимыми колебаниями воздуха, доносившими до постели ритм её колышущегося платья и её мягких жестов рабыни…

Газовый рожок фонаря внизу, на улице, служил ей ночником. Разобранная бледная постель Фару тоже слегка освещала спальню.

Бессонница, когда она только начинается, кажется почти оазисом тем, кому хочется, размышляя и страдая, побыть наедине со своей подозрительностью. Вот уже три часа Фанни хотелось темноты и бессонницы. Однако, обретя то и другое, она обнаружила там лишь одну картину, яркую, как в жизни, – групповой портрет на фоне стены ванной комнаты. Она изучала её во всех подробностях – голый локоток, лежащий на мужском плече, волосы Фару, словно куст омелы, на фоне стены, два торчащих уголка фартука… В общем-то, ничего чересчур ужасного и ничего неприличного, никакого буйства плоти, которое оправдывало бы эти неровные толчки в груди, это безотчётное сердечное смятение, этот излишний страх, что те двое догадаются о её присутствии.

«Мне надо поговорить с Фару. С Фару или с Джейн? С Фару и с Джейн…»

Она не узнавала сама себя.

– Ты слишком проста, ты – ископаемое, – говаривал ей Фару.

Где теперь эта Фанни-ископаемое?

«Да, сначала надо поговорить с Фару. Никаких криков, никаких сцен, просто показать ему, в каком мы оказались положении… в немыслимом же… Мы уже не юные любовники, так что я не собираюсь говорить о физической ревности, которая если и замешана здесь, то лишь самой малой своей толикой…»

Но мысль об этой самой малой толике вызвала в её прихотливой памяти ладный, сочный и здоровый рот Фару и его дышащие ноздри, когда он приникал к ней долгим настойчивым поцелуем. Она порывисто села, зажгла свет и схватила зеркало на столике у изголовья. Лицо женщины неистовой, наложившееся на её нежное личико, наделило её подбородком со складками и оттопыренной нижней губой, которую она тут же поджала. За исключением красивых глаз с застывшим в них упрямством, она показалась себе некрасивой, но выражение неистовства на лице ей понравилось.

«Вот, я ещё могу разозлиться», – подумала она так же, как подумала бы, оказавшись в осаждённом городе: «Ну ничего! Сахару у нас хватит ещё на целых три месяца!»

Она провела рукой по щекам и подбородку, отказываясь от своего сердитого лица, отодвигая его на второй план:

«Если будет вдруг такая необходимость… Никогда ведь не знаешь…»

Фанни успокоилась, ощутив себя в некотором роде в безопасности оттого, что увидела на своём первозданно чистом, готовом к любому перевоплощению лице врождённую свирепость самки. Однако лояльность по отношению к мужу подсказала ей, что на этом следует пока остановиться.

«Потом. Во всяком случае – после премьеры».

Она тихонько погасила лампу, а когда Фару часа в три ночи вернулся домой, стала наблюдать за ним, неподвижно затаившись под копной своих тёмных волос.

Он бесцельно крутился в полумраке, покашливая от утомления и нервного напряжения. Потом с видом человека, потерпевшего поражение, расстался с одеждой. Его широкая спина горбилась, когда он забывал об осанке, и руки как бы тянули за собой плечи. При виде этой телесной скорби его верная союзница былых времён, укрытая чёрной шапкой волос, чуть было не рванулась участливо к нему на помощь с какими-нибудь настоями, с улыбками, словами – со всеми подбадривающими средствами, что были не раз испытаны за минувшие десять лет… Но она сдержала свой порыв, ощутив при этом непривычное страдание, и притворилась спящей.

– Там будем только мы, Фару?

– Ну конечно. Придёт, правда, Селлерье, я не мог отказать ей.

– Почему?

– Она способна оказывать кое-какое влияние – чуть ли не официально – в «Комеди Франсез»… Если…

– Она всюду изображает из себя серого кардинала, – язвительно сказала Джейн.

– Если «Краденый виноград» перейдёт из театра «Жимназ», где он лежит уже три года без движения, во «Франсэ»… Мне желательно иметь Селлерье на своей стороне…

– А! Вот как?.. А кто ещё?

– Эти дамы-закройщицы, эти господа-модельеры… Сапожник… Один агент из Америки, два типа из немецких театров… Фотограф… Несколько человек ещё приведет Сильвестр… И Ван Донген – потому что он пишет портрет Эстер Мериа.

– Ну ладно… – с обидой в голосе сказала Фанни. – Что ж, получается презентация портних. Весь Париж. Надо было предупредить меня об этом. О-о, этот телефон!..

Фару удивлённо посмотрел на жену. Он ещё никогда не видел, чтобы она так нервничала и раздражалась в связи с постановкой новой пьесы. Джейн просидела всё утро у телефона, облокотившись о стол с прижатой к уху трубкой.

– Критик из «Эха провинции» просит у вас один типографский оттиск, – сообщила Джейн.

Фару не соблаговолил ответить. Для него, вдруг безо всякого перехода и подготовки оказавшегося не у дел, время после обеда тянулось медленно и утомительно…

– Почему ты сегодня не пошёл туда?..

Он натянуто улыбнулся.

– Потому что там никто больше во мне не нуждается… Джейн, узнайте, кто это сейчас звонил. Эрнест так глуп… А потом соедините меня с кабинетом Сильвестра… Что с Цветами?.. О красных розах для Эстер позаботились?

– Да, – сказала Джейн.

– А о сигарах для Марсана и бумажнике для Каретта?

– Да, – сказала Джейн.

– А о ложе для Абеля Эрмана? Вы сделали всё необходимое, чтобы…

– Да, – сказала Джейн. – Поменяли на бенуар, который ему больше по душе.

– Что это за бумаги лежат под хрустальным прессом?

– Просьбы о местах, разумеется.

Фару мелочно засуетился.

– Но я их даже не видел! Надо всегда показывать их мне, всегда! Так чего же вы ждёте, почему не показываете их мне?

Джейн протянула ему записки, он оттолкнул их. Фанни молча слушала всё это.

– Что это шумит, дождь? – встрепенувшись, спросил Фару.

– Да, – сказала Джейн. – Но барометр поднимается.

– Который час? – спросила Фанни в наступившей тишине.

– О, Фанни! – поморщился Фару. – Ещё слишком рано. Уже в связи с одним только небезызвестным вам переодеванием Эстер во втором акте у нас сегодня вечером будет на час примерок, криков и истерик… Мы перекусим перед уходом, я полагаю? Если Жан к тому времени не вернётся, я не буду его ждать.

– Жан подойдёт к нам в «Водевиле», – сказала Фанни.

– А где он обедает?

– У себя в комитете!

– У него есть комитет?

– Ему семнадцать лет.

Как и всякий раз, когда Фанни обнаруживала чувство юмора, Фару только поднял брови и воздержался от улыбки.

– Если бы я знала, что будет столько народу, я бы нарядилась. Сильвестр будет в зале?

– Да, – ответил Фару. – И на сцене тоже. И в своём кабинете, и у задника, и в суфлёрской будке.

– Что он говорит о пьесе?

– Не знаю.

– Как? Ты не знаешь?

– Нет! Мы уже не разговариваем друг с другом.

– Но ты мне не рассказывал об этом! А почему?

– Сейчас канун генеральной; репетируем уже сорок дней; он директор, я – автор. Других причин нет.

Он барабанил по стеклу, испещрённому длинными полосами дождя. Плаксиво зевнул:

– Это вовсе не так весело, как думают, – закончить пьесу.

На сцене занавес был поднят, и там шёл вечный спор между машинистами сцены и художником-декоратором. Он длился уже с полчаса и рисковал не кончиться вообще никогда, ибо дородный старший машинист с мелодичным голосом ни тоном, ни лексикой не выходил за рамки учтивости, а художник-декоратор, внешностью похожий на Барреса, войдя в соревновательный азарт, демонстрировал отменную вежливость. Сидевшие в ложе бенуара Джейн и Фанни уже наизусть знали все детали декораций первого акта, примечательных настоящей старинной мебелью, английским столовым серебром и действительно «читаемыми» книгами в переплётах. И поэтому они отодвинулись в глубь ложи, уткнув подбородки в меховые воротники и съёжившись, словно на перроне вокзала. Примерно в половине десятого к ним прошмыгнул Жан Фару, спросил озабоченно: «Ещё не началось?» и получил в ответ лишь неопределённые жесты. Прервав диалог, художник-декоратор повернулся к залу и обратился к чёрной пустоте, к вздымающимся параллельными волнами чехлам.

– Господин Сильвестр в зале?

Через какое-то время, показавшееся слишком долгим, последовал ответ невидимого серафима-тенора, парящего где-то высоко:

– Еще не подошёл…

По куполу равномерно барабанил дождь.

– Что это тут происходит? – спросил Жан.

– Все ждут! – ответила Джейн. – А-а, вот и Фару!

На сцене он казался ещё крупнее. Он обменялся несколькими словами с невозмутимым декоратором, отвёл в сторону главного машиниста, похожего на шар в своих свободных одеждах, который вышел и привёл с собой двух тощих машинистов. Их усилиями голубой диван с китайским столиком исчезли, а вместо них появились министерский письменный стол и два стула. Тогда декоратор откинул со лба свою барресовскую прядь, надел на голову берет и покинул подмостки. Фару выловил из огромной корзины, предоставленной ему реквизитором, небольшие настенные часы в стиле Людовика XIV, японскую вазу, похожий на серебряный настольный подсвечник и сафьяновый бювар. Он расставил эти безделушки по местам, взъерошил в вазе искусственные розы. Он отступал назад, чтобы судить о результате, менял положение кресел, подправлял равновесие с помощью какого-нибудь цветка. Фанни следила за этим легкомысленным занятием без всякой симпатии, как смотрела бы на Фару, изготовляющего дамские шляпки или вышивающего тамбурным швом. Джейн дотронулась до её руки.

– Вот увидите, они забудут положить в ящик сургучную палочку…

Фанни увидела, что она серьёзна и внимательна, и из ревности попыталась быть такой же.

Над группой, сгрудившейся в середине зала вокруг фотографических аппаратов, поднялась рука в белой перчатке.

– Это Селлерье подает вам знак, что она здесь, – сказала Джейн.

– Селлерье и кто ещё?

– Люди, которых она привела, очевидно…

– Вот наглость! – сказал Жан.

– Главные модельеры сидят дальше, под балконом. Это значит, что Мериа уже в костюме и Дорилис тоже… Тогда спрашивается, чего все ждут?

Она сосредоточенно грызла ноготь большого пальца. Фанни, на которую напал приступ зевоты, стала кутать плечи в манто и запахивать его на коленях.

Жан Фару вышел из ложи и вернулся с белесоватыми конфетами, отдающими старым уксусом. Приглашённые танцевальными шажками пробирались боком между рядами кресел, приветствуя друг друга тихими, как в церкви, голосами.

Из зияющих лож бенуара, которые Фанни казались пустыми, доносились покашливание, смех, щёлканье закрываемых сумочек.

На сцене, между двумя дверными створками, появилась женская голова и, сверкнув всеми цветами радуги, тотчас исчезла.

– Это Мериа, – очень тихо и уважительно сказала Джейн.

– Она теперь блондинка, – отметил Жан.

– А какой хороший грим. Вы успели заметить?

– Да. Отличный. Она помолодела на десять лет. По крайней мере, мне так показалось.

Они оживлённо перешёптывались. Жан, прижатый к Джейн в тесной ложе бенуара, касался её плечом, коленями, вдыхал в себя воздух, насыщенный запахом её духов и её теплом. Темнота обезоруживала его, но когда по сцене прошёл отец, важно неся в руках испанскую шаль, он подавил свистящий смешок.

– А вот и Марсан с Фару… Вам нравится визитка Марсана? Визитки всегда плохо смотрятся. Зачем он надел визитку?

– Он просто смешон, – безапелляционно заявил Жан с высокомерием человека, облачённого в шикарный новый костюм.

– Фанни, помните, как вы дико расхохотались, когда была примерочная репетиция «Аталанты»?..

– Я дико расхохоталась?

– Да, при виде домашней куртки Гро, его куртки обольстителя из рыжего полушёлкового фая. Дорогая, вы просто не могли остановиться!..

«Дико расхохоталась… Я безумно смеялась. Да. И я хочу опять безумно смеяться. У меня пройдёт это моё состояние, пройдёт, как болезнь… Я хочу…»

– Вон идёт Мериа, – шепнула Джейн. – О! Какое великолепное платье! Фанни, вы только посмотрите, какое на Мериа платье… А?

– Очарование чёрного цвета…

– Вы пойдёте, мамуля, после первого акта в ложу Эстер Мериа? Можно, я пойду с вами?

– Нет-нет, – поспешно сказала Фанни, кутаясь в манто и ёжась. – Я не пойду. Сходи вместе с отцом.

– Её фамилия – Майер, правда, мамуля?

– Разумеется.

Она видела, как помимо его воли просияло лицо подростка, погрузившегося в призрачный мир театра, стоило только появиться двум-трём колоритным театральным фигурам. Он относился к ремеслу Фару крайне прохладно и отчуждённо, но испытывал детский восторг при виде актрис и актёров, грима, душных лож в моменты торжеств и подготовки ритуальных театральных действ.

– Фару совсем зелёный, – заметила Джейн.

– Так кажется из-за контраста, – сказала Фанни.

– Марсан покрыл себя колониальным загаром. Какая вздорная идея.

– Это придаёт ему мужественности.

– Да? – озабоченно спросил Жан.

Фанни улыбнулась, увидев, какое важное значение он, будучи наивным как в своей страсти, так и в своей вражде, придавал всем замечаниям Джейн. Занавес опустился; бесстрастный голос потребовал тишины и добавил:

– Я попрошу посторонних лиц покинуть сцену.

– Кто это говорит? – спросила Фанни.

– Вон там, бенуар в глубине. Тот, где большая чёрная дыра. Это появился Сильвестр. И это он моего отца называет «посторонним лицом».

«Бригадир» быстро отстучал двенадцать коротких ударов, потом три торжественных: по полу под занавес прокатился ленивый валик пыли; взорам предстала внушительная обстановка, и репетиция началась. Чтобы лучше слышать, Фанни приложила висок к перегородке и закрыла глаза. Она снова открыла их, услышав приглушённое восклицание Джейн:

– Ах!.. Не получился у неё всё-таки крик! Как хорошо, что это с ней случилось сегодня, а не завтра… И всё же для актрисы, столь опытной в своём деле, это непростительно! Фару, наверное, рассвирепел! Что вы на это скажете, Фанни?

Фанни на это не могла сказать ничего. Она ошеломлённо приходила в себя после глубокого сна, показавшегося ей очень кратким. «Возможно ли это?.. Я заснула…» Она могла теперь измерить изолирующую плотность своей озабоченности. Следуя примеру Джейн, она повторила, когда опускался занавес:

– В самом деле, это непростительно…

В зал дали немного света. Джейн лихорадочно кусала ноготь большого пальца. Дверь в ложу бенуара распахнулась от нажима затянутой в перчатку руки Клары Селлерье.

– Ничего страшного, дети мои! – воскликнула она. – Просто завтра ей нужно быть повнимательнее. Такой стреляный воробей, как я, знает, отчего случаются такие катастрофы с голосом. От перегрева в ложе, вот и всё. Ну и от усталости тоже, тут я согласна с вами… Если бы Мериа чуть более утробно начала – вы понимаете меня? «Гм-гм-гм», вот так – то петуха бы не было… Уф, ну это уже в прошлом.

Она села. Слабый рассеянный свет, лишив её ярких красок, превратил её лицо в две большие наполненные тенью дыры подглазий и в глубокую промоину рта. Фанни на секунду вообразила, будто это её сон длился так долго, что Клара Селлерье успела состариться на двадцать лет.

– Давайте поговорим о пьесе. Чёрт побери, что за произведение! А манера вводить зрителя прямо в действие, а? Фару – это кабан. Какой мощный удар! Я не могу не признать, что Марсан – первоклассный актёр. И он по-прежнему прекрасный наездник, этот шельмец. Между нами, Фанни, когда Мериа вдруг без колебаний ответила ему: «В этот кабинет приходило столько женщин, умолявших вас спасти их, а я – я не выйду отсюда, пока один из нас не погибнет», вы не находите, что это место… как-то уж слишком раскрывает смысл пьесы? А?

Фанни в темноте залилась краской: эти реплики не потревожили её сна. Джейн опередив её, ответила с жаром:

– О, мадам, такая женщина, как красавица Уккар, и не может говорить по-другому! У неё достаточно способов, чтобы раскрыть свои карты.

– Госпожа Уккар – не какая-нибудь замухрышка и не простушка, – подхватил Жан. – Она не опускается до того, чтобы стараться перехитрить такого типа, как Бранк-Юрсин! Правда, мамуля?

– Вы все меня просто оглушили! Мне надо прослушать пьесу как минимум два раза… я не такая скорая на суждения, как вы, – спасовала Фанни.

Она боялась прихода Фару, и тут он как раз и вошёл в ложу. Фару не казался больше ни сердитым, ни беспокойным, ни даже разочарованным. Возможно, он уже испытывал нечто вроде апатии пресыщения, отдалявшей его сразу после первого представления от театров, где играли его пьесы.

– Здравствуйте, Клара… Всё прошло благополучно, не правда ли, если не считать vox faucibus Мериа, – но это промах чисто физический…

Клара повисла у него на шее, расцеловала его.

– Какая пьеса! Какое творение! Чистейшая огранка работы Фару!

Фару искал глазами взгляда Фанни.

– О! – вяло согласился он, – может быть, это всего-навсего агломерат… Фанни, тебе понравилось или нет?

Она взяла его руки в свои и крепко сжала их, изображая восторг, который невозможно выразить словами.

– Ты скажешь мне потом… Ты мой маленький строгий судья… Я прямо дрожу…

Он вымученно шутил, и Фанни нашла, что ему не хватает надменности. Она терпеть не могла в Фару всё, что хоть немного походило на смирение, и потому напустилась на пасынка:

– А ну-ка, Жан! Разве тебе нечего сказать Фару-старшему? Всего несколько минут назад ты был таким бойким! Я прямо не могла их угомонить, – сказала она, указывая на Жана и Джейн.

– О! Браво, папа, браво! – преувеличенно громко зааплодировал Жан.

– Да?.. – сказал Фару рассеянно. – Подождём окончания… Вы очень добры… Ну а теперь, дети мои, я возвращаюсь к моим печам.

– Слышал бы вас Марсан!.. – прыснула Клара. Во мраке от весёлого её смеха у неё на месте рта образовался большой чёрный провал, как у покойника.

Фотографы в партере взметнули вверх там и сям дряблые магниевые монгольфьеры, и Клара зевнула:

– Это теперь надолго… А что, если нам выбраться отсюда и пойти выкурить по сигарете и выпить грогу?

– Нет-нет, – поспешно сказала Фанни. И тут же добавила: – Во всяком случае, я – нет. Я продрогла, устала… Вы идите втроём, а я отдохну… Да-да, идите!

Оставшись в ложе одна, Фанни снова прислонилась головой к перегородке и стала терпеливо ждать. Невзгоды, с которыми она столкнулась, удручали её. Ей то хотелось погоревать, как она горевала в юности, – бурно, исступлённо, не стыдясь окружающих, – а то она с сожалением вспоминала о своей прошлогодней безмятежности, о горькой маленькой тайне отпущения грехов мужу. Она не могла простить своему горю, что оно не было безутешным и занимало место где-то между отчаянием и безразличием – в той духовной сфере, где находили себе приют развлечения, удовольствия, угрызения совести и компенсации. Она всё не переставала удивляться тому, что измена эта никак не повлияла на её отношение ни к Фару, ни к самой Джейн…

«Если отвлечься от того, что мне трудно вынести это, зла я ей не желаю… По крайней мере, я не думаю, что желаю ей зла…»

Первой вернулась не Джейн, а Клара Селлерье.

– Вы дремали, таинственная красавица? Я вас покидаю. Нет? Тогда, деточка, я сообщу вам новости фирмы: у Марсана начал нарывать палец и поднялась температура… Дорилис и Бизе говорят – какое там говорят, они прямо кричат там наверху – что Шоккар ангажировал их здесь только затем, чтобы поудобнее иметь в своём распоряжении их обеих… Вы бы только видели, как Фару водворял там мир! Он держал одной рукой Дорилис, а другой Визе, и они пользовались этой ситуацией, можете себе представить, особенно Дорилис. Просто умора…

«Когда у тебя нет подруги, – размышляла Фанни, – у кого спросишь совета? Ни у кого. Впрочем, чего он стоит, совет подруги? Эта старушка Клара поделилась бы со мной такими соображениями – в духе её традиций, – что меня начинает тошнить при одной мысли о них… Она поделилась бы со мной соображениями Франсильон или Мими…»

– А дождь перестал! – воскликнула, входя, Джейн. – Я знала, что барометр не обманывает. Стало так тепло…

Вместе с ней в ложу проникли прохлада, сырость и угольный запах парижского дождя. Её холодная рука тут же нашла руку Фанни.

– Начинают, Фанни. Бегите, госпожа Селлерье! Сильвестр пообещал отрубить голову каждому, кто скрипнет дверью или откидным сиденьем после того, как поднимут занавес… Между вторым и третьим актом декораций не меняют, так что можно надеяться, что не позднее чем в два часа… Я оставила Жана Фару с одним из сыновей Сильвестра, но так как они у него близнецы, то я затрудняюсь сказать, с кем именно…

Она наклонилась к Фанни, пытаясь поймать её взгляд под полями шляпы.

– Не знаю почему, но у меня такое чувство, что вы не совсем в своей тарелке… Это меня беспокоит. Я не люблю оставлять вас одну… Держите, вот вам букетик фиалок. Им не хватает только фиалкового запаха…

Фанни, не видя его, дотронулась до крохотного букетика, тугого, усеянного каплями воды, ещё живого и пахнущего прудом, словно какая-нибудь водяная живность. Она поблагодарила, кивнув головой, и улыбнулась, не разжимая губ. Рядом с ней сидело единственное человеческое существо, с которым она могла поговорить с надеждой быть понятой. Она сильнее запахнула манто, подвинулась, чтобы Джейн могла сесть.

– Они там говорят, в соседнем кафе, что, похоже, пьеса получилась очень сильная…

– Да-да… Ради разнообразия.

– Ради разнообразия?

– Ну да, ну да… «Сильное произведение… Мощно выстроенный третий акт… Твёрдая рука ведет героев драмы к их цели…» Мы столько перечитали всех этих клише, а вы – ещё больше, чем я, раз вы наклеиваете вырезки… «Мощь» Фару – это… это и есть сам Фару во плоти… Это его естество, его ритм… Я всегда думала, что если бы Фару был маленьким тщедушным человечком в пенсне, то мы читали бы нечто другое: «Тонкая проницательность… Филигранная ирония…» Вы не находите?.. Нет?

– А что думает Фару об этих ваших рассуждениях? Вы с ним об этом беседовали?

– С Фару не так-то легко побеседовать. Вы этого никогда не замечали?

– Как же, – согласилась Джейн.

Подняли занавес. На сценической площадке Мериа и Дорилис, одна – всё время повышая свой невыразительный детский голос, другая – играя своим бархатным, немного хрипловатым контральто, принялись штурмовать главную свою сцену. Одна стремилась сохранить любовника, которого ей не хотелось бы иметь в качестве мужа, а другая боролась за то, чтобы этот же мужчина принадлежал ей. Дважды после их реплик среди полусотни зрителей в зале раздавались громкие хлопки аплодисментов, стрелявшие словно стручки, попавшие в огонь.

– Как здорово, – шепнула Джейн.

Актрисы прибавили показного самообладания, притворной гордости: они уже предвкушали свой завтрашний успех. Их игра окрасилась тем избытком естественности и убедительности, который способен превратить театр в арену самых примитивных восторгов. Фанни услышала, как голос Клары Селлерье выкрикнул: «Браво!» во время паузы, которую Фару обозначил специально для того, чтобы дать возможность крикнуть «браво», и ожесточённый диалог продолжился. Фанни слушала его без тени благоговения.

«Может быть, он и в самом деле думает, что в жизни всё происходило бы именно так? Он меня просто смешит».

Укрытая тенью, она, не поворачивая головы, скользнула взглядом в сторону Джейн. Та кусала ноготь и часто моргала ресницами.

«Она волнуется… Может быть, и она тоже думает, что в жизни всё именно так бы и произошло… Какой же день придётся выбрать, чтобы она узнала, чтобы я тоже узнала, что это происходит совсем не так?..»

Трагические восклицания ранили ей слух. Мериа всё слабела и слабела, сдавая свои позиции наступающей на неё Дорилис, одержимой и похожей в своей несгибаемой прямоте на Жанну д'Арк:

– Вы ведь не знаете, вы уже не знаете, мадам, на что способна молодая девушка… Всю нерастраченную силу, всё неведение, которое я ношу в себе, всё, что я в состоянии совершить наихудшего, всё возвышенное, на что я способна, я пускаю в ход против вас, я бросаю в битву за него!..

А Фанни внутренним взором видела двух реальных женщин, хмурых, сдержанных, озабоченных тем, как бы не сорваться на крик, как ускользнуть от любопытства прислуги, как соблюсти приличия… Ей стало холодно. «Вот уже скоро… Уже скоро…» Около её затылка появилась рука, подняла меховой воротник, потом скользнула вниз, взяла её под руку и замерла в тепле локтевого сгиба, будто задремала.

«Всегда эта рука… Что делать с этой рукой? А вдруг в один из ближайших дней мне придётся оттолкнуть эту руку, силой разжать пальцы, которые, возможно, вцепятся в мою руку, в ткань моего платья?..»

Эта неподвижная рука занимала её больше, чем финал акта. Джейн, напротив, напряжённо следила за перемещениями актёров по сцене, как будто, не слушай она столь внимательно, ею бы овладело чувство вины. Бесшумно вернулся Жан Фару, сел на место в углу, которое Джейн, прижавшаяся к Фанни, оставила свободным, и просидел так до самого конца акта, не думая ни о чём, кроме этих сплетённых рук, проклиная их, осуждая глазами Фанни, приказывая ей отпустить прижавшийся к ней локоть. Не произнося ни слова, Фанни упрямилась, не сдавалась, и занавес опустился прежде, чем она уступила.

– О!.. Браво! – крикнула Джейн, на секунду отстав от общего неистовства публики.

Занавес опускался и поднимался, как и подобает на генеральной репетиции. Мериа уже демонстрировала ту опустошённость актрисы после спектакля, которая будет делать ей честь завтра, а Дорилис, кланяясь, снова превратилась в несокрушимую отроковицу, на которую театр мог рассчитывать ещё лет двадцать пять.

Третий и четвёртый акты, состоящие каждый из двух картин, отняли у Фанни всё терпение и силы. За этим прошла половина ночи. Почитающий традиции беспорядок, рутинные бунты, разного рода классические материальные неурядицы отодвинули момент, когда Фару, избавившийся наконец от бремени, с тем равнодушием, которое он демонстрировал в отношении своего творения всякий раз, когда ронял его, готовое, на толпу, смог сказать:

– Ничто больше меня здесь не касается.

Фанни с двумя своими спутниками нашла его на сцене. Заведующий постановочной частью, стоя возле него, перечислял:

– В первом – забыта сургучная палочка для печати; во втором – не зажёгся карманный фонарик; в третьем – звонок в дверь должен был прозвучать раньше; кофе, который не дымился в чашке, – тоже в третьем; убавить синевы в лунном свете (об этом я с Жюльеном уже договорился) и поменять модель телефона… Вы больше ничего не заметили, господин Фару?

– Нет… Нет, старина… Ах да! Абажур, во втором акте… Края слишком задраны кверху: публике в партере свет бьёт в глаза.

– Это уже учтено господином Сильвестром.

– Больше я ничего не заметил… До свидания, старина! И спасибо.

Внешне он казался спокойным. Но глаза его с отсутствующим выражением быстро сновали туда-сюда по сцене, которая вдруг опустела, как по мановению волшебной палочки.

– А где все? – спросила Фанни. – Где они все?

– Кто?

– Ну… Мериа, Шоккар, Дорилис, Марсан…

– Уехали.

– Как так?.. Этого не может быть, занавес только что опустился… Я бы хотела…

Фару, заматывавший на шее шерстяной шарф, пожал плечами.

– Уехали, говорю я тебе. Уф… Они были великолепны, но я не могу больше их видеть… до завтрашнего дня. Они тоже не могут больше меня видеть. Пойми, нас уже тошнит друг от друга…

Он взял женщин под руки и повёл их к выходу.

– Это большой успех, – задумчиво сказала Фанни. Ей хотелось вынести беспристрастное суждение и отдать должное Фару за то, что он, как обычно, трудился в одиночестве и самоотверженно. Поскольку энтузиазм к ней не приходил, она склонялась к тому, чтобы оценить эту работу по тем плодам, которые она должна была принести.

– Да, это большой успех, – повторила она. – Мне так кажется.

Спускаясь вниз по узкой лестнице, они пошли гуськом. Фару шёл впереди, размахивая руками. Последние три ступеньки он перепрыгнул одним прыжком и так широко развёл руки в стороны, что хрустнули суставы. «Как жаль!..» – вздохнула про себя Фанни.

Вот так, со смутным сожалением, она вздыхала всякий раз, когда ей удавалось мельком увидеть заточённого в тесной для него оболочке Фару мужчину, который машет топором, управляет машиной, держит в руках поводья, весло… Жан Фару шёл сзади них, отбрасывая на стену тень с поникшей головой.

На улице Фару втянул в себя пропитанный дождём воздух: «Ах! Вот бы возвратиться пешком!..» Но сам тут же юркнул в глубь машины и больше не шелохнулся.

Фанни сидела справа от него, Джейн – слева. И его руки, за неимением места, покоились равнодушно на одном и на другом женском плече. Жан Фару, сидя на откидном сиденье, упорно рассматривал улицы, в два часа ночи совершенно пустынные. Когда машину освещал внутри свет уличного фонаря, рука Фару, свисавшая с плеча Джейн, выходила из тени, и Фанни невольно подстерегала каждую полосу света, вид этой откинутой руки и вызывающе упрямого профиля Жана.

– Половина третьего! – объявил Фару. – Завтра… отвратительный день.

– О, – возразила Джейн, – всё уже в порядке.

– Вот только смертельно хочется спать. А, Жан?

– Смертельно, – согласилось слабое эхо.

Путь казался Фанни долгим, и она снова оказалась во власти своих переживаний. Она опасалась, как бы её собственное напряжение, беспокойство Джейн и непримиримое молчание Жана не обернулись, смешавшись воедино, до того как они достигнут убежища и закроют за собой двери, каким-нибудь взрывом… Фару зевнул, вытянул свои длинные ноги, обронил две-три ничего не значащие фразы, поздравив себя с тем, что окутанная дымкой луна, плывшая меж облаков, предвещает хорошую погоду. Не признающий других, более тонких, примет, он всё же произнёс шёпотом какие-то человеческие заклинания, дабы оградить себя от всего того, что могло бы вдруг представлять собой какую-нибудь угрозу его патриархально-безмятежному аморализму.

– Это так странно, им никогда не удается в отчётах о сборах напечатать цифры точно напротив названий. Взгляните, Фанни. Из-за того, что машинистка сместила колонку, получилось, что мы заработали позавчера вечером две тысячи четыреста сорок, а «Матюрен» – двадцать две тысячи.

Джейн протянула Фанни листок с суммами выручки.

– У вас, Джейн, есть листки первой недели? Подайте мне их. Двадцать… Шестнадцать, семнадцать тысяч четыреста, восемнадцать тысяч четыреста, двадцать тысяч триста двадцать… – вполголоса прочла Фанни. – Здорово, правда?

Джейн кивнула.

– Здорово? Ещё бы! Фортуна, Фанни! К тому же приближаются праздники…

– Праздники?

– Ну да, Рождество! Три утренних представления, два вечерних… И возобновление постановки «Дома» в театре «Антуан»… И турне «Винограда» по провинции… Этот Фару! С ним стало прямо невозможно разговаривать, – довольно язвительно сказала Джейн.

– Тогда это… это действительно успех? – продолжала настаивать Фанни. – Теперь в этом можно уже не сомневаться?

– Что за вопрос? Почему вы хотите..?

Тут Джейн увидела, что Фанни, склонившая голову над листками, уже не читает их. Она отметила также, что Фанни одета в совершенно новое тёмно-синее платье, делавшее её стройнее, и выглядит так, словно готовится к тайному визиту или к отъезду, и что бумаги в её руках дрожат.

– Тогда… – вздохнула Фанни, – тогда… приступим.

Она подняла на Джейн растерянный и почти умоляющий взгляд. На её губах оставалась незакрашенной маленькая полоска в уголке рта странного бледно-сиреневого цвета, а из-за низкого декабрьского солнца, светившего сквозь ветви деревьев Марсова поля, глаза её часто-часто моргали.

То же солнце высветлило до нежно-зелёного, как у незрелой кукурузы, цвета волосы Джейн, которая быстрым движением уклонилась от луча.

– Приступим… – грустным голосом повторила Фанни. – Так вот. Моя бедная Джейн…

Сильно забившееся сердце и кровь, застучавшая в висках, внесли беспорядок в её мысли.

«Что это я сказала… моя бедная Джейн… Надо было совсем не так…»

Но она имела дело с соперницей, которая не желала согласиться на подчинённое положение и позволила ей произнести ещё лишь несколько слов:

– Так вот… Джейн… Я узнала, что вы… что Фару…

– Постойте! – перебила Джейн. – Постойте! Одну секунду…

Она серьёзно собралась с силами. Обычно невидимые розовые румяна на её внезапно побледневших щеках тут вдруг проявились, обнаружив свой овальный вытянутый контур.

– И что мы будем делать?

Это «мы» заставило Фанни покраснеть.

– Как – что мы будем делать?

– Да… Это Фару или это мы будем решать? Если вы позволите, я сяду. Стоя я себя не очень хорошо чувствую.

Сев, Джейн оказалась вынужденной поднять к Фанни лицо, которое поначалу казалось спокойным, оттенённым только обычным простодушием. Чтобы было удобнее бороться, она, казалось, сохранила лишь самую основную из своих черт, уже отмеченных приближением третьего десятка: изменчивую форму рта под немного длинноватым носом, очень красивые глаза ревнивицы. Она продолжила:

– Вы уже говорили с Фару?

– Нет. Иначе вы бы узнали об этом.

– Не обязательно… Я благодарю вас за то, что вы заговорили со мной об этом первой.

– Первой? Вы тоже собирались говорить со мной об этом?

Джейн решительным жестом отвергла эту мысль.

– Нет… О! Боже правый, нет… Что вы стали говорить об этом сначала со мной. Итак… что мы решим?

Такая невозмутимость, даже наигранная, застала Фанни врасплох. Она знала за собой способность к импровизации, но только под воздействием какого-то порыва. Не придумав ничего, она улыбнулась.

– Что мы решим?.. Решение здесь, мне кажется, само напрашивается, – сказала она.

– Да, я понимаю. Но только это исключительно ваше решение, Фанни, единоличное ваше решение…

Её полные мольбы серые глаза предупреждали Фанни, что она должна прислушиваться не к заносчивой тональности произнесённых слов, а к той подспудной, необъяснимой мысли, которая их подсказала. Однако побелевшие ноздри Фанни затрепетали, и она вся засветилась, готовая взорваться.

– Только не горячитесь, Фанни… Боже, как нам надо быть осторожными в словах… Вы не будете сообщать Фару… про нашу дискуссию? Он не узнает о нашей сегодняшней беседе?

– Как? Конечно, узнает! О чём вы говорите? Это невозможно!

– Вы всё обдумали, Фанни?

– Обдумала, естественно.

Она лгала. Она просто думала, что стоит ей воскликнуть: «Я знаю всё!», как всё тут же устроится или перевернётся вверх дном. Однако сейчас она видела перед собой рассудительную молодую женщину, естественно, взволнованную, которая уже спорила, которая готовилась, вероятно, пустить в ход и свои практические знания, и уклончивое смирение.

«Это потому, что она-то всё знает, – подумала Фанни. – Она уже спорила не с одной женщиной и не с одним мужчиной…»

– Я боюсь, – сказала Джейн, тряхнув головой, – что вы меньше думали над этим, чем я…

– Не столько времени, сколько вы, – это вполне вероятно.

– Если вы предпочитаете выразиться так.

Однако Фанни не нравилась ни эта её уступчивость, ни эта её непринуждённость. Она опустила голову, как лошадь, которая прижимает голову к груди, чтобы не дать надеть на себя узду, и у неё появился двойной подбородок.

– Что он предпримет? – уже тише спросила Джейн словно у себя самой.

Фанни улыбнулась, обнажив бледные полоски на краях красных губ.

– Вы боитесь?

– Боюсь? Нет… А может быть, и боюсь.

– Боитесь чего?

Печальные глаза Джейн встретилась с глазами Фанни.

– Да всего того, что может произойти, Фанни, всего того, что переменит нашу жизнь…

– Вы сможете по-прежнему видеться где-нибудь в другом месте, – сказала Фанни неестественным голосом.

– Видеться с кем?.. Ах да, с Фару… Но я думала не о Фару.

– Это похоже на неблагодарность, – произнёс тот же голос.

– Мне не за что благодарить Фару, – возразила Джейн, недоуменно подняв брови.

– Хорошо ещё, что вы не требуете вот здесь, при мне, чтобы он выражал вам свою благодарность.

От судорожного кашля у Фанни перехватило дыхание. Джейн обескураженно поставила локти на стол и подпёрла руками голову. Декабрьское солнце уже покинуло комнату, и сумеречный свет, зеленоватый и чистый, зеленил необыкновенные волосы Джейн, из-под которых выглядывала плоская и слишком широкая часть щеки между носом и маленьким ушком. По плоской этой щеке покатилась слеза, добралась до уголка рта, который вяло поглотил её.

– Три с половиной, четыре… Почти четыре года… – прикинула сама себе Джейн.

Прилив злости помог Фанни выйти из состояния оцепенения.

– Знаете, я освобождаю вас от необходимости делать подсчёты и перечислять детали! – крикнула она.

Профиль со следом скатившейся слезы исчез, и Джейн внимательно посмотрела на подругу.

– Что вы такое подумали, Фанни? Вы подумали, что вот уже четыре года я… Что Фару…

– Не бойтесь слов! А что касается времени… мы обе знаем, что срок не имеет никакого значения, разве не так?

– О! Дорогая, когда речь идёт о Фару, то имеет… – Она дёрнула плечами, словно её разбирал смех. – Фанни, ведь вы здесь имеете дело с очередным и довольно заурядным капризом Фару… с самым что ни на есть заурядным…

Покорность и горькая гримаса Джейн возмутили Фанни, как какой-нибудь низкопробный фарс.

– Это неправда! Имейте смелость не лгать! Разве я вам угрожаю? Разве я жалуюсь? Давайте закончим по крайней мере достойно… и удобно… то, что мы начали… Да, удобно…

Она срывала голос, оттого что говорила громко, и с каким-то непонятным удовольствием позволяла своему гневу увлекать себя всё дальше и дальше. При этом она, однако, дважды повторила слово «удобно», надеясь на его сдерживающую силу. Она с удивлением увидела, что Джейн, вскочив на ноги, в упор приблизила к ней своё отчаянное лицо.

– Как? Как так – это неправда? Кем тогда я, по-вашему, сейчас являюсь? Может быть, женщиной, которую Фару любит? Вы думаете, я притворяюсь маленькой девочкой, чтобы вас разжалобить? Бедная моя Фанни! Вы освободили меня от необходимости делать подсчёты, а то бы я не стала от вас скрывать, по сколько недель Фару не удостаивает меня иного обращения, кроме как…

Стук захлопнувшейся с размаху двери оборвал её на полуслове. Женщины застыли, подпирая кулаками бока, в позе двух непримиримых спорщиц и прислушались.

– Это не он, – сказала наконец Джейн. – Если бы это был он, мы прежде услышали бы стук двери парадного…

– С тех пор, как сделали новую дверную обивку, она почти не стучит, – сказала Фанни. – Во всяком случае, до ужина он никогда сюда не приходит…

Поостыв, они отстранились друг от друга, словно молча отказались от намеченного плана сражения. Фанни задёрнула двойные шторы на двух окнах, включила лампы на двух столах. Потом она села, помешала угли в камине, наполнила поленьями подставку для дров. Она ощущала холод приближавшейся ночи, морозной, с северным ветром, и зябла, несмотря на радиаторы отопления и огонь в камине.

Приступ злости у неё прошёл, а вместе с ним уменьшилось и желание противостоять, пусть даже и «удобно», Джейн с её правдой или Джейн с её ложью. Будучи благоразумной и не очень волевой, она уже говорила себе:

«Нам было лучше – до этого… Ни одна из нас двоих не получит ни выгоды, ни радости от того, что между нами произойдёт… Если Джейн больше не заговорит, так будет лучше…»

Однако Джейн опять заговорила.

– Ах, Фанни! Если бы мне было дано объяснить всё как есть… Вы ведь не знаете, не знаете…

Фанни вскинула голову с метнувшейся чёрной прядью.

– Так узнаю сейчас, – мрачным тоном произнесла она. – Я не представляю, как я теперь могу помешать вам объяснить мне всё как есть. Я прошу вас, давайте не увлекаться и не говорить друг другу вещей… тех вещей, какие женщины, забываясь, говорят о своих любовниках, месячных недомоганиях и своих болезнях… вещей отвратительных.

Она с отвращением проглотила слюну. И, противореча сама себе, скороговоркой добавила:

– Впрочем, я знаю и так уже достаточно… И потом, я видела вас однажды в ванной, когда он целовал вас, – в тот день, когда на вас был передник и вы гладили…

Устыдившись, она замолчала. Однако Джейн отнюдь не собиралась ни стыдиться, ни молчать. Она ухватилась за это воспоминание с неукротимым желанием делать признания и высказывать обиды:

– В ванной? В тот день, когда я гладила? Ах, ну конечно! О! Поговорим об этом. О! Вы попали в самую точку!

Она стала ходить взад-вперёд по комнате, постукивая о ладонь ножом для разрезания бумаги:

– Да-да! Именно в тот день! Он обнял меня, как обнял бы горничную, слышите? И хотя я говорю – как горничную, на самом деле я в его глазах значу гораздо меньше, чем горничная, меньше, чем все Аслен и Ирригуайен на свете! А ведь вы же знаете цену увлечениям Фару, разве нет, Фанни? Вы мне столько о них рассказывали, вы мне в полной мере продемонстрировали вашу высшую мудрость, вашу способность прощать… вашу снисходительность…

Джейн замолчала на мгновение, откинула волосы назад, втянула в себя носом воздух, чтобы не заплакать от раздражения. Две скудные слезинки, дрожа, сверкали в уголках её глаз, а она продолжала хлопать ножом по ладони. По мере того как Джейн обнаруживала признаки растерянности, к Фанни возвращалось не совсем уместное в данной ситуации спокойствие, отчего она могла рассуждать, что Джейн не идут сильные страсти. «Она создана для умеренных чувств, для пепельно-белокурых горестей…»

– …вас послушать, Фанни, можно и вправду подумать, будто вы не знаете, что собой представляет Фару!

– Это мой муж, – сказала Фанни.

Она произнесла свою реплику с претенциозной скромностью и осталась недовольна этим. К тому же эффект получился вовсе не тот, на который она рассчитывала, так как Джейн воскликнула:

– Слава Богу, Фанни!

– Мне не приходило в голову, что я должна за это воздавать кому-то хвалу, – сказала Фанни. – И даже вам.

Джейн, похоже, впервые смутилась и беспомощно озиралась по сторонам.

– Я хотела сказать: слава Богу, что вы всё время были тут… Одновременно с ним… С Фару чувствуешь себя так одиноко… – вырвалось у неё словно помимо воли. И она добавила всё так же осторожно и торопливо: – С другими мужчинами тоже, конечно, чувствуешь себя одиноко… Но с Фару особенно… Мне не за что благодарить Фару, это совершенно точно. Но здесь есть человек, которому я по-настоящему признательна…

– Очень милый способ демонстрировать свою признательность! – взорвалась Фанни.

От этого восклицания Джейн успокоилась, словно теперь настал её черёд проявлять невозмутимость.

– Я демонстрировала её вам, Фанни, как могла… Это было нелегко. На протяжении четырёх лет я настолько больше думала о вас, чем о Фару…

Фанни тяжело поднялась со стула.

– Нет, – сказала она. – Только не это. До сих пор между нами не произошло ничего ужасного: всё здесь скорее предельно банально. А вот душещипательных фраз я не потерплю… О Джейн!

Она закрыла лицо ладонями и тут же снова открыла, чтобы Джейн не подумала, будто она плачет.

– Это не душещипательная фраза! – возразила Джейн. – С какой стати я стала бы так же много думать о Фару?

Она прочитала на лице Фанни удивление, которое Фару называл «оцепенением симпатичной рыбки», и торопливо продолжила:

– Ну да… То, что вы не понимаете сразу, вы называете ложью. Вы такая непосредственная, Фанни…

Она растрогалась, протянула к разгорячённому лицу Фанни сложенную лодочкой ладонь, словно желая повторить рукой приятный и выразительный овал её щеки:

– Такая непосредственная… такая нетронутая… Такая непохожая на меня…

– Да-да, – резко и поспешно оборвала её Фанни, вдруг по-детски испугавшись, что сейчас к разговору будут примешаны и Кемере, и Мейрович, и Дейвидсон, и…

– Вы говорите «да-да», но разве вы можете понять в вашем состоянии? А? Да, в этом вашем состоянии нетронутости, состоянии молодой девушки, в котором вы проводите вашу жизнь… Для вас существует Фару, и опять Фару, и только Фару, и никого другого, кроме Фару… Это прекрасно – хотя я не уверена, что это так уж прекрасно, – но ведь я-то не смотрю и никогда не смотрела на Фару теми же глазами, что и вы, или, скажем, – тем же сердцем, что и вы… Мне нетрудно было увидеть разницу между вами обоими, Фанни, и с того момента, когда я её увидела… О! С того момента!..

Она суетилась, меняла тон, словно дошла наконец до самого трудного момента в разговоре и почти преодолела его. Жестом руки она отстраняла, потом снова притягивала к себе то, что хотела выразить. Чистосердечие то уходило от неё, то подступало к ней, словно какое-то искушение.

– С того момента, вы понимаете, это не затянулось надолго! Нет, это не затянулось!

– Что не затянулось, в конце концов? – спросила Фанни.

Джейн повела под платьем плечами с провинциальной неловкостью, которую Фанни заметила за ней впервые.

– Мне трудно это сказать. Фанни… Мне легче говорить с вами о Фару. Фару – мужчина, мужчина соблазнительный, известный, обладающий большим талантом; в общем, я признаюсь, Фанни, что не очень много нужно, чтобы соблазнить такую женщину, как я, у которой нет никаких причин быть серьёзной и пребывать в целомудрии и одиночестве… Нет ничего удивительного в том, что я легко сделалась влюблённой, ревнивой, недовольной – одним словом, такой, какой вы меня видели… Но в общем и целом в Фару, кроме того, что он Фару, нет ничего необыкновенного как в мужчине… Тогда как в вас, Фанни, в вас…

Джейн вдруг села, достала платок и расплакалась обильно, легко и деликатно, в такой манере, которая казалась ей новой и приятной.

Она высморкалась и не спеша продолжила:

– Вы, Фанни, вы как женщина гораздо лучше, чем Фару как мужчина. Много, много лучше…

– О! – сказала Фанни высокопарно, – значит, вы его плохо знаете!

Джейн обратила к ней взгляд проницательной женщины.

– Доказательство тому… – сказала она с усмешкой, – то, что вы чуть было не убедили меня в том, что он действительно несравненный…

– Это так, – сказала Фанни, кивнув головой, – пусть это будет моей виной.

– И да и нет… В каком-то смысле.

Она, вероятно, хотела объяснить Фанни, изложить ей теорию новых крепостных элегантных дам, ни к чему не привязанных и путешествующих, как путешествуют по воздуху снабжённые оперением семена, хотела рассказать про их лёгкость, их анонимную соблазнительность, но вынуждена была отказаться перед лицом темноволосой упрямой самки, осёдлой и живущей в согласии с более древними традициями.

– Я говорю, конечно, о первых порах. А потом…

– Потом вы стали моей подругой, – подсказала Фанни с мягкостью, не предвещавшей ничего хорошего.

– Нет, – твёрдо возразила Джейн. – Я была ею и раньше. Я не могла перестать быть ею…

– …из-за такого пустяка, – подсказала Фанни.

– Во мне и в самом деле нет ничего от роковой женщины, – продолжала Джейн. – Ни от корыстной шлюхи, ни от честолюбивой особы. Здесь вы можете отдать мне должное. Чем вы рисковали со мной? Очень немногим…

– Да… Вы лишь хотели быть единственной, кто меня обманывает, – уточнила Фанни с той же мягкостью.

– …но против меня, против нас была ваша снисходительность по отношению к Фару, ваша проклятая снисходительность, ваше так называемое понимание Фару… Ваша мания осыпать его похвалами и бранными словами, в сто раз ещё более льстивыми… Это ваше «превосходство», которое состояло в том, что вы отдавали Фару в распоряжение всех женщин, и которое вы находили почтенным, Фанни? А я – нет. О, нет! А я – нет… Эта ваша черта роняла вас в моих глазах, портила моё представление о вас… Ведь вы, – сказала Джейн, глядя на Фанни с пристрастным восхищением, – вы были мной, но только много лучше.

Она отошла к окну, приподняла на мгновение штору и тотчас уронила её снова, словно желая скрыть то, что увидела там, в застывшей ночи. Она вернулась и, положив руку на плечо Фанни, легонько тряхнула её:

– И вы ещё спрашиваете, не страшно ли мне. А мне очень страшно, я умираю от страха, Фанни! Вы, вы собираетесь избавиться от меня, вы считаете, что маленькие физические любовные упражнения являются преступлениями, когда в них замешана я, вы думаете оторвать меня от Фару, как будто он сам уже давно не сделал этого; вы намереваетесь очистить свой дом и, возможно, обкурить благовониями мою комнату… Но это же чудовищно – столько думать о любви! Ведь это не так уж серьёзно – мужчина, и это не вечно! Мужчина – это… это всего лишь мужчина… Вы думаете, можно встретить хоть одного мужчину – самостоятельного, свободного, готового посвятить вам жизнь? Мужчина никогда не бывает один, Фанни, и это в самом деле ужасно, что у него всегда есть жена, другая любовница, мать, служанка, секретарша, родственница – одним словом, она! Если бы вы знали, каких только женщин мне ни довелось обнаружить возле любовника!.. Это просто омерзительно. Я бы хотела выразиться поделикатнее, но не могу.

Она стояла скрестив руки, причём напряжение в сжимавших предплечья кончиках пальцев было таким сильным, что они побелели. Она вдруг резко налила себе воды в стакан, поднесла было его к губам, потом передумала и протянула его Фанни.

– Извините. Мне страшно хочется пить.

– Мне тоже, – сказала Фанни.

Они молча пили воду, предупредительные, словно животные, заключившие перемирие у водопоя. Волнение сказалось на них по-разному: у Джейн на скулах выступил румянец, а Фанни была бледной, с сероватыми кругами у глаз и оставшимися без помады лиловыми, как у негритянки, губами. Когда Фанни утолила жажду, у неё вырвался глубокий усталый вздох, и Джейн опять сделала округлый жест, поднеся руку к её щеке, но не коснувшись её:

– Бедная Фанни!.. Сколько мучений из-за меня… Вы не хотите…

Она не осмелилась продолжить. Фанни сказала отрывисто: «Нет, спасибо» и углубилась в воспоминания, желая точно воспроизвести слова давнего упрёка, сделанного Джейн Фару:

«Она сказала ему: "Вы бы лучше подали ей руку" или "взяли её за руку", теперь я уже точно не помню… Она также говорила ему в тот день, когда они думали, что со мною обморок: "Не стукните ей ноги о двери", или что-то вроде этого, и: "Разве так несут женщину?.."»

– Я вам обязана тем, что познала желание служить, – мягко сказала Джейн.

Фанни не смогла сдержать своего волнения, встала и начала кружить на месте, как делала это в минуты веселья, с ловкостью и непринуждённостью толстушки.

– Нет, – сказала она, – нет, я не могу этого вынести… Раз всё рухнуло, надо, чтобы вы сменили язык, чтобы вы перестали взывать к нашим чувствам, злоупотреблять нашими отношениями, нашим прошлым, нашей…

Позади неё отворилась дверь.

– А-а-а-а! – громко зевнул весёлый голос. – Ох, эти женщины! Уж эти женщины! Уж эти женщины в доме моём!

Он возвратился домой весь встрёпанный и довольный: его красивые жёлтые глаза, томные и непроницаемые, говорили о том, что он только что либо получил мимолетное удовольствие, либо долго работал. Легко доставшиеся деньги на несколько месяцев и всё возраставший успех придали ему молодости, не то чтобы не вязавшейся с его нынешним видом, но какой-то несвоевременной, и он носил её словно пышный галстук бантом и в горошек.

– Я только что встретил Пьера Вульфа, – громко воскликнул он. – Должно быть, я выглядел чертовски хорошо, потому что он стал пугать меня атеросклерозом, каким-то трясучим параличом и…

Тут он заметил, что ни Фанни, ни Джейн не двинулись с места при его появлении. Он вгляделся в их лица, увидел, что они совсем не похожи на те, какие были у них обеих утром, и спросил тоном хозяина:

– Что случилось?

– Фару… – начала было Фанни.

– Фанни, я вас умоляю… – взмолилась Джейн.

– Что случилось? – громко и нетерпеливо повторил Фару. – Женские ссоры? Истории с прислугой?

Фанни посмотрела на Джейн и издала короткий смешок. Джейн всем телом сделала уступчивое движение, нечто вроде вежливой пантомимы, как бы говоря ей: «Я оставляю всё на ваше усмотрение, говорите…» На что Фанни ответила кивком головы, означавшим: «Я всё беру на себя».

– Фару, – заговорила Фанни, – мы с Джейн только что серьёзно объяснились. Ты видишь – мы очень спокойны. Мы намерены оставаться спокойными и впредь.

Губы её теперь были бледно-сиреневыми, и она старательно выговаривала слова. Фару только сейчас заметил на лице жены эти бледные губы и слишком большие, слишком красивые глаза, погасшие и лишившиеся всякого выражения. Должно быть, он подумал, что она сейчас упадёт в обморок, потому что выбросил руку по направлению к ней. Но она пояснила:

– Джейн – твоя любовница, я – твоя жена, мы ничего не можем решать окончательно без тебя…

Фару, успевший уже сесть, медленно встал с места. Его брови величественно изогнулись, и женщины на мгновение испугались лишь потому, что считали его красавцем. Обе чего-то ждали, ждали, что сейчас грянет гром.

– Кто из вас первой заговорил об этом? – спросил наконец Фару.

– Я, разумеется, – оскорблённо ответила Фанни. Он остановил на ней взгляд – не горящий, холодно-подозрительный:

– Как давно ты знала об этом?

Она солгала, скорее из фанфаронства:

– О!.. Очень давно…

– И так хорошо скрывала это? Браво.

Она нашла, что это вульгарные нападки, и пожала плечами.

– Вот только, – продолжал Фару, – если ты действительно долго скрывала это… то меня удивляет… да, меня удивляет… почему ты не стала делать этого и дальше?

Опешив на мгновение, Фанни взяла себя в руки и выкрикнула:

– Значит, ты думаешь, что такое можно хранить в себе, можно замалчивать до бесконечности?

– Убеждён в этом, – сказал Фару. Обратившись жестом за сочувствием к Джейн, Фанни забормотала:

– Ну знаете ли… Ну знаете ли…

– Особенно тебе, – добавил Фару.

– Ради привычки, не так ли?..

До сих пор Фару смотрел только на дрожащие руки Фанни. Но вот он взглянул на её полные слёз глаза и заговорил более непринуждённо:

– Ради привычки, если тебе так нравится это слово. Разве за двенадцать лет я лишил тебя когда-нибудь, что бы я ни делал, хоть малой толики нежности?

При этих словах Джейн мягко скользнула в полосу света, и Фару вздрогнул.

– Я прекрасно понимаю, Джейн, что эта сцена чрезвычайно тяжела для вас… Но любые ваши слова сделают её ещё более тяжкой, и я заклинаю вас помнить об этом.

– А я и не собиралась ничего говорить, – сказала Джейн.

– Впрочем, – продолжил Фару, – я готов взять на себя всю ответственность.

Фанни прервала его пронзительным восклицанием:

– Что, ответственность? Какую ответственность? Кто от тебя требует ответственности?.. Дело вовсе не в этом, Фару… Говори что хочешь, делай что-нибудь, займись нами, но только не это… Давай, Фару, давай!

Она пришла в ужас от того, что он сумел в такой момент проявить умеренность, и злилась на него за то, что он ведёт себя так, как испокон веков вели себя мужчины, оказывающиеся между двумя женщинами. Почему Фару ещё не взорвался, не послал к чёрту все законы человеческой справедливости, все предосторожности, чувствительность Джейн и Фанни, почему ещё не унёс на руках предмет, пусть временный, своего блистательного выбора? «Какой он медлительный, Боже мой, какой же он медлительный… Пусть было бы неистовство, но только любовное, предназначенное одной из нас – не важно, мне или ей, пусть было бы отчаяние, но любовное… Неужели же мы такие старые, что он остаётся таким холодным, что он даже не чертыхается?..»

– Мы ведь не сумасшедшие, – сказал Фару. – Я всего лишь мужчина, но мужчина, решивший сохранить максимум равновесия в ситуации, в какой столько мужчин и женщин его теряют. Если я был в отношении Джейн…

– Речь идёт не обо мне, – перебила его Джейн. – Ведь я, кажется, ничего не требую. Речь пойдёт обо мне, только если Фанни захочет, чтобы я удалилась… что вполне естественно.

Он важно кивнул головой в знак согласия. Фанни пыталась обнаружить на его крупной лепки лице, увенчанном гривой волос, какое-нибудь мужское решение, обнаружить след волнения, вызванного у неё самой словами Джейн.

– Фанни прекрасно знает… – начал Фару. Он спохватился и повернулся к жене: – Ты прекрасно знаешь, Фанни, что ты – моя дорогая Фанни. И я всегда, что бы ни случалось, видел с твоей стороны на протяжении вот уже более десяти лет только нежность. И вот эти самые десять лет являются для меня залогом того, что ты пожалеешь ту, которая заслуживает того, чтобы её пожалели. Я заранее благодарен тебе за это.

«Та, которая заслуживает, чтобы её пожалели», не моргнув глазом восприняла и конец этой тирады, и немое изумление Фанни. Она даже слегка округлила губы, как бы собираясь присвистнуть от иронического восхищения. С приходом Фару она, казалось, утратила способность волноваться и удивляться и теперь спокойными глазами следила за движениями Фанни и Фару.

– Как это всё понимать, Фару? Как это всё понимать? – прошептала потрясённая Фанни.

Она посмотрела на Фару как раз в тот момент, когда он подавил зевок от нервного напряжения.

«Желание оказаться подальше отсюда сочится из всех его пор! – с возмущением подумала Фанни. – Сейчас он уйдёт… Он найдёт какой-нибудь предлог, чтобы уйти… И это всё, что он может сказать? Разве так ведут себя, когда в жизни наступает крутой перелом?..»

– Фару! – окликнула она его с мрачной печалью в голосе.

– Да, моя Фанни, я здесь. Я слушаю тебя. Ты хочешь, чтобы мы поговорили наедине?

– Фару!..

Она отвергла эту его мягкость и предупредительность, не желая, чтобы с ней разговаривали как с тяжелобольной. Она с удовольствием ударила бы Фару, лишь бы исторгнуть из него что-то невольное, непреодолимое – вспышку, проклятие, жалобный стон…

Фару рискнул положить ей руку на лоб и наклониться над ней, слегка запрокинув её голову. В глубине его больших жёлтых зрачков Фанни прочла желание убедить её с помощью чувственности, но где-то глубоко в них затаилась, как ей показалось, внимательная, трусоватая осторожность… Её злость сразу куда-то пропала, и она повела шеей, отчего его тяжёлая рука скользнула по волосам.

– Фару, послушай… Я сейчас не могу разговаривать с тобой… Ты вошёл слишком рано, понимаешь? Вот именно, ты вошёл слишком рано.

– Тем лучше, – сказал Фару с большим достоинством в голосе. – Моё место здесь. Покончим с этим.

Фанни обескураженно смотрела на него. У неё тоже возникло желание заговорить с ним на языке досадной в этой ситуации доброты.

– Нет, Фару, оставь… Нам с Джейн просто нужно закончить наш разговор и принять сегодня же вечером некоторые… практические решения. Между нами с Джейн не будет сказано ничего такого, что заставило бы нас повышать голос… Не так ли, Джейн?

– Естественно, – подтвердила Джейн.

Она стояла всё на том же месте, немного сзади Фанни, и смотрела внимательным взглядом.

– Хорошо… – согласился Фару. – Что ж… Я не вижу к этому препятствий. Ты не против, если я буду рядом, в своём кабинете? Я могу быть уверен, что ничто из того, что касается нас троих, не станет пищей для чьих-то пересудов? Даже для сплетен прислуги? Абсолютно уверен?..

Он воспользовался этой своей повисшей в воздухе фразой, чтобы медленно, пятясь задом, приблизиться к двери, устремляя то к одной, то к другой женщине свой падающий свысока жёлтый взгляд.

– Да, да, да, – всякий раз отвечала Фанни.

Она нетерпеливо кивала в знак согласия, отчего чёрный жгут её волос в конце концов рассыпался. Она поспешно собрала волосы обеими руками.

Фару внимательно смотрел на осунувшиеся лица женщин, на густую гриву распущенных волос, которую закручивали белые руки… В его глазах промелькнуло предложение мира, которое не могла видеть Фанни, но в нём было нечто такое, что Джейн агрессивно двинулась прямо на Фару.

– Да, можете быть уверены в этом. Но только дайте нам побеседовать наедине.

Фару с натужной улыбкой послушался. Джейн проводила его до самой двери и, закрыв её за ним, вернулась к Фанни, которая заканчивала приводить в порядок волосы.

– Вот так, – сухо сказала Джейн.

– Да… – удручённо вздохнула Фанни. – Вот так. Она беспомощно уронила руки вдоль туловища.

– Отдохните, Фанни. Спешить некуда.

Фанни вернулась в своё кресло возле камина и устроилась поближе к огню. Появление горничной заставило Джейн сесть и начать просматривать почту Фару и бумаги из «Писательского общества»; она притворилась, что разбирает их. Горничная прошла через гостиную в обратном направлении, неся смокинг и бельё Фару.

– Он уходит, – сказала Фанни вполголоса.

– Да, – сказала Джейн. – Сегодня вечером примерочная репетиция в «Жимназ». Вы идёте?

Фанни не ответила. Она свернулась калачиком в своём кресле, прижав колени к груди, и глядела на пламя. Джейн, едва опиравшаяся о спинку стула, казалось, ждала, что её вот-вот сменят на посту. Она делала пометки в блокноте, похоже, что-то подсчитывала в уме, потом посмотрела на ручные часы.

Около семи часов домой вернулся Жан. Фанни машинально ответила на его «Добрый вечер, мамуля» и не пошевелилась. Но от Жана Фару шёл такой оскорбительный, такой разоблачительный запах духов, что обе женщины одновременно подняли головы.

– Это от тебя так пахнет? – спросила Фанни.

– Как – так, мамуля?

Свои следы помятости на веках, свои блестящие, распухшие и горячечные губы, свою омрачённую падением юность – всё это юноша посвящал Джейн, обращал к ней как упрямое оскорбление. Он зло смеялся и предоставлял ей нюхать эти низкопробные духи, предвещавшие наконец его освобождение, запах другой женщины…

– Иди и переоденься, – приказала ему Фанни. – У нас от тебя сейчас заболит голова.

Он вышел, очень довольный тем, что его поняли и осуждают.

– Подумать только, – сказала Фанни. – Как это гадко выглядит, когда мальчик становится мужчиной… Ещё немного, и он бы привёл её к нам… Так гордится, что у него теперь есть любовница…

– У него, и против меня, – сказала Джейн.

– Это верно.

Обострённое ощущение того, что они остались наедине, позволяло им говорить без обиняков.

– Он делает то, что может, он причиняет себе зло, чтобы больше не любить вас…

– О! Любить меня… Разве что в такой степени, чтобы желать мне зла… Может быть, он уже причинил мне это зло… Я не спрашиваю вас, Фанни, – быстро добавила она. – Если хотите, то, пока мы спокойны, давайте поговорим, поговорим начистоту… Допустим, завтра я уеду…

– Нет-нет, – перебила её Фанни. – Лучше потом, после ужина… Вы же слышите, что уже накрывают на стол.

Джейн долгим взглядом посмотрела на свою подругу.

– Вы хотите, чтобы я поужинала здесь?

– Ну само собой разумеется, – раздражённо сказала Фанни. – Не будем усложнять.

– Хорошо. Вы правы. Я пойду к себе в комнату привести кое-что в порядок. Если я вам понадоблюсь…

Вернувшись, она застала Фанни на том же месте, возле затухающего огня. Она напомнила ей: «Фанни, ужин!» И Фанни, наспех приведя себя в порядок, пошла в столовую, где ещё плавал, слабея, запах духов, принесённый Жаном Фару. Проявив необыкновенную предупредительность, Фару дождался, когда жена сядет.

Фанни отметила, что он тщательно выбрит, причёсан, незаметно попудрен загаром. Смокинг был узок ему в талии, и он откидывал назад затылок, подтягивая плечи друг к другу. «На кого, интересно, он злится сегодня? – промелькнуло у неё в голове. – Может, на меня?..»

Усевшись за стол, она почувствовала себя разбитой, вялой и голодной. Она ела много, к величайшему удивлению Фару, который наблюдал за ней, беседуя с сыном. Джейн тоже беседовала с Жаном, который, прежде чем ответить, выдерживал удивлённую, не лишённую вызова паузу. Когда Фару церемонно наклонил над бокалом жены графин с вином, она посмеялась над ним:

– Не знаю почему, но у тебя сегодня вид почти как у молодого героя-любовника, которому дали комическую роль…

И она расхохоталась непринуждённым смехом, какой вырывается у выздоравливающих или очень усталых людей. Она думала:

«А моё горе, как мне с ним быть в этой ситуации? Когда мне им заниматься? Сегодня было место рассудочности, безрассудству, гневу – всему, кроме горя… Так они его у меня и отнимут…»

Фару покинул дом изящно, ловко, разговаривая, зажигая сигарету, надевая пальто. Фанни считала, что он в прихожей, а Джейн – что он в ванной комнате, когда он уже переходил через улицу. Фанни осталась наедине с Джейн и, сидя напротив неё за столом, покачала головой, немного хмельная от сухого вина:

– Вот это я называю стилем прислуги, такую вот манеру уходить.

– Как это? – озадаченно спросила Джейн.

– Вы не обращали внимания, что никогда не знаешь, в какой точно момент домашняя работница уходит из дома? Она исчезает, как гном. А всё потому, что она всегда уносит какой-нибудь сувенирчик, ломтик телятины для мужа, остатки кофе в бутылке, какие-нибудь кусочки сахара…

Она снова засмеялась. В гостиной, куда она перешла, кто-то уже подкинул дров в камин и развернул на подлокотнике её любимого кресла «бержер» большую вигоневую шаль, и горе, в своей самой эгоистической форме, сжало Фанни горло. Мысль о покинутости, угроза скорого одиночества разогнали преходящее тепло, которым она была обязана обильной трапезе. «С Фару чувствуешь себя такой одинокой…» Она села, обернула ноги покрывалом и закрыла глаза с навернувшимися двумя слезинками.

– Я вам не мешаю? – спросила тихим голосом Джейн.

– Нет-нет, – сказала Фанни, не открывая глаз.

– Вы предпочитаете поговорить сейчас?.. Да?.. Завтра рано утром я могу позвонить по телефону госпоже Дельвай. В сущности, она будет очень рада снова занять своё место…

– Кто, Дельвай? Какое место? – Фанни освободила голову от гребня, шпилек, и её голова легла на длинные, отливавшие влажным чёрным глянцем водоросли волос.

– Дельвай, прежняя секретарша Фару, помните?

– Только не Дельвай, Джейн! Нет-нет, только не Дельвай!

– Что она вам такого сделала?

Под свободно спадавшими волосами и по-восточному белым лбом открылись влажные глаза Фанни – нежной и дикой жертвы кораблекрушения. Она с трудом взяла себя в руки, чтобы прогнать образ той прежней Дельвай – толстой, коротконогой, деятельной, беременной… Дельвай за работой… «А Джейн? А Джейн?..» Джейн отсутствует, Джейн испарилась…

– Ничего, – признала она. – Но на деле есть вещи более неотложные, чем вызов Дельвай. Бумажное хозяйство Фару разве не может подождать? Да пусть оно идёт к чертям, это бумажное хозяйство Фару!

– К чертям – согласна, но не к вам… Подумайте…

– Вот именно. Мне нужно какое-то время, чтобы подумать.

Она снова откинулась на свою подушку волос. Когда внезапно вошёл одетый Жан Фару, она жалобно вздохнула.

– Опять нездоровится, мамуля? Что-то уж очень часто… Почему вы не сходите к врачу?.. Я зашёл только пожелать вам спокойной ночи…

Он поцеловал ей кончики пальцев, и она увидела, что он изменил причёску. На запястье у него был тоненький золотой браслетик, а на рубашке – булавка с камнем, которой она раньше не видела. Обе женщины читали, как в открытой книге, этот ясный язык оставленных женщиной печатей.

– К счастью, я оставляю вас в хороших руках… Спокойной ночи, Джейн…

Он вышел с лёгкой недоброй улыбкой на лице. – Как он доволен, – сказала Джейн. – Он пошёл, бросив нам, если я не ошибаюсь, «отравленный намёк».

– Бедный мальчуган! – сказала Фанни рассеянно.

– О! Ну вы уж… – возразила ей Джейн. – Чем жалеть их, вы подумали бы лучше о себе.

Это множественное число заставило Фанни задуматься. Потрескивание дров в камине и размеренный звук иголки, делающей стежки, навевали на неё дремоту.

– Что это вы там шьёте? – спросила она внезапно. – Ремонтирую мои зимние перчатки, – сказала Джейн. – Кожа на них такая грубая… Им сносу нет, и они очень выручают в дороге…

– Ах да…

При слове «дорога» Фанни вздрогнула. Она представила себе холод, свистящий ветер, белые сухие набережные, увидела номер в отеле с лампочкой без абажура под потолком. Она была не из тех, кто любит изгнание; ей казалось, что быть одинокой – это значит быть отринутой и что в такой ситуации остаётся только ждать.

Прошёл лакей, пронеся в спальню к изголовью кроватей бутылку минеральной воды, апельсины и два стакана.

«Апельсины и два стакана… – сказала себе Фанни. – Всё правильно, скоро вернется Фару».

Она страшилась ночных часов, спаренных постелей и тел, Фару и, возможно, его сладострастной стратегии, которая была отнюдь не безопасной…

«Я его знаю, – заранее выбирая смирение, подумала Фанни. – Он постарается вести себя более достойно, чем сегодня днём… О! Этот день…»

– Джейн! – воскликнула она. – Не можете ли вы мне сказать…

Штопальщица ждала, держа иголку на весу. Она не стала натягивать на своё настоящее лицо маску приблизительно тридцатилетней девушки, и от улыбки у неё на щеке образовалась глубокая горькая складка.

– Фанни, теперь я не вижу ничего такого, что бы я не могла вам сказать…

– Тогда скажите мне, не находите ли и вы, как я, что Фару сегодня проявил себя невероятно?.. Что он был…

Тут она уже не сдержалась, встала и дала выход своим чувствам в крике:

– Я считаю, что он вёл себя так глупо, так глупо, что хуже просто не бывает! Ну почему он вёл себя так глупо?

– А как, по-вашему, он должен был себя вести? – резко возразила Джейн. – Вы думали, он будет блистать остроумием? Или станет вас бить? Или выбросит меня в окно?.. Мужчина в такой ситуации… Из ста не найдётся и одного, который бы вышел из положения с достоинством, если уж не с честью…

Она тряхнула головой.

– Для них это слишком трудно, – заключила она без комментариев, словно оставляя при себе самое очевидное из своего опыта.

– Почему? – слабым голосом спросила Фанни. Джейн откусила нитку зубами.

– Да просто потому. Понимаете, они ведь все застенчивы, – сказала она, употребляя всё то же оскорбительное множественное число. – И потом, так уж они устроены, что во всём, что мы называем сценой или спором, они тотчас усматривают для себя возможность освободиться от нас насовсем…

Фанни ничего не ответила. Она мысленно видела прежние, наполненные любовью дни, когда она плакала и кричала от ревности перед Фару, перед отстранённо молчавшим Фару, вознёсшимся на одну из тех вершин, откуда противник-мужчина взирает на то, как кружится и падает вниз, в пропасть, его самое дорогое достояние, некое надоедливое излишество… Фанни прошлась от одного окна к другому, чтобы размять затёкшее тело. Она остановилась перед Джейн и смерила её внимательным взглядом:

– Вы преследуете какую-нибудь цель, говоря мне так плохо о Фару?

– Цель? Нет!

– Есть по крайней мере какая-нибудь побудительная причина? Какой-нибудь проект? Намерение, наконец, какая-нибудь идея!

Она прижимала двумя руками к бокам свободное тёмно-розовое платье и трясла над Джейн облаком волос.

– Вы меня в чём-то подозреваете? – спросила Джейн дрожащими губами.

– Нет! Я вас ещё не подозреваю! Но почему вы говорите мне плохо о Фару?

Джейн сузила глаза, направленные в сторону двери кабинета. Словно избегая лишних слов, которые ей понадобились бы, чтобы объяснить поведение мужчины, она предпочла просто обвинить его, помня лишь об изначальной обиде.

– Это со злости, – объявила она, выдержав взгляд Фанни.

«Со злости… – повторила про себя Фанни. – Как в случае с Кемере, в случае с Дейвидсоном – так, что ли?..»

Она не понимала ни того, как это Джейн может ставить на одну доску великого Фару и какого-то там Мейровича, ни того, что у Джейн в запасе есть только одно слово «злость», чтобы обозначить им неблагодарность, сардоническую резкость, которыми самка любой расы платит самцу, от которого, понеся ущерб, она ускользает.

– Со злости, – настаивала Джейн, – со злости, а что вы хотите?.. Вы даже этого не понимаете, так ведь? Это потому, что вы Фанни… Вы существо слишком чистое для всего этого, дорогая… дорогая Фанни…

Она осмелилась наконец схватить свисавшую руку и уже прижимала её к щеке. Рука, охваченная тревогой, боролась, ускользала, сделалась совсем мягкой, чтобы вырваться, и Джейн снова взялась за иголку.

«Вот он и наступил, – размышляла Фанни, стоя перед чёрным стеклом, – вот он и наступил, этот час, когда мне надо решить, разожму ли я силой эту руку, которую ждала… Эту руку, сжимающую моё запястье, прикорнувшую в моей ладони, пробравшуюся под мой локоть, эту руку на моём плече, эту руку, обнимающую мою руку во время летних прогулок… Я была уверена, что буду и дальше иметь дело с этой рукой, которая приносит вигоневое покрывало, поднимает воротник моего манто, ухаживает за моими волосами, с этой рукой, на которую наталкивалась моя рука под влажными простынями больного Фару-младшего… Это та же рука, в чернильных пятнах от копирки, которая красит в фиолетовый цвет пальцы Фару и выдаёт мне его…»

– Там ледяной холод между окнами, Фанни… «Но, – мысленно продолжала Фанни, послушно возвращаясь к огню, – где я найду такие весы, на которых можно было бы взвесить и то, чем я обязана этой руке, и то, что она у меня взяла, и есть ли у меня право искать эти весы?..»

Она погрузилась в глубокое раздумье, временами граничащее со сном. Когда она открывала глаза или отводила их от камина, взгляд её скользил по гостиной, заставленной торшерами и увешанной большими абажурами.

Джейн разложила на одном из столов папки и кляссеры. «Бумажное хозяйство Фару…»

– Это нужно – всё, что в них находится? – спросила Фанни.

Отливающая светлым золотом и серебром круглая головка и молодое усталое лицо обратились к ней.

– Ни в малейшей степени. Но он требует, чтобы всё сохранялось. Мания, конечно. Ну да это его дело. Я не допускаю никакого беспорядка, уж вы меня знаете…

Тёплая тишина снова сомкнулась, нарушаемая снаружи нерезкими шумами, защищённая тихим, равномерным бормотанием пламени. Около одиннадцати часов Джейн встала и унесла папки и кляссеры в рабочий кабинет.

«Завтра, – грезилось Фанни, – завтра, если она уедет, я буду сидеть вот так возле этого огня, одна, как женщина, у которой большая часть любви осталась в прошлом. Фару, возможно, придёт в голову составить мне компанию… Это было бы ужасно. Потому что он стал бы слоняться от окна к камину, ковыряться в перегородке или заснул бы, свесив голову, в этом кресле. Или же стал бы работать рядом, каждую минуту нуждаясь в услугах Джейн и проклиная нас обеих. К концу недели он нашёл бы ей замену… А вот я замены ей не найду. Он непременно, просто фатально обретёт снова свою излюбленную, мусульманскую разновидность счастья. Снова обретёт свою невинность, своё одиночество и свою работу. А вот с кем я смогу снова быть вдвоём? Отказаться от её общества, чтобы быть одинокой с Фару… против Фару…»

Она приподнялась в кресле, поискала глазами какую-нибудь книгу, какую-нибудь игру; сложенный зелёный ломберный столик ныне уже не ждал вороха карт.

«До Джейн здесь, рядом со мной, был белокурый мальчуган, очень милый, который играл со мной в карты… Ему долго-долго было двенадцать лет. Я потеряла этого мальчугана. Он был очаровательным, и звук его голоса, его скрытность, его хрупкое здоровье когда-то привносили что-то женское в наш дом, где отныне будет только Фару… Я уже и недостаточно молода, и недостаточно богата, и недостаточно смела, чтобы быть одной возле Фару – либо вдали от Фару…»

Она попыталась мысленно воссоздать отчётливый, лишённый ретуши супружества образ Фару. Но это было всё равно как если бы она, запрокинув голову, следила за одной из тех молчаливых птиц, что большими кругами летают вокруг гнезда, на которое они почти никогда не садятся. Она перебрала в уме несколько упорных супружеских пар, пытаясь измерить в них ту часть мужского внимания, которую удалось заполучить женщинам.

«Подумаешь… Если и есть что-то надёжное, так это только то, что они говорят о своих мужчинах, что в них становится предметом их жалоб или их гордости, а также время, проведённое в ожидании их. Хотя всё то, что они выставляют напоказ, вовсе даже и не нуждается в присутствии мужчины, в его существовании…»

Она поняла, что порицает теперь то, что осталось от чистой религии, приверженцы которой живут лишь ожиданием бога и детскими забавами культа, и повернула назад, ища подмоги, которая могла прийти к ней только от солидарности, пусть зыбкой, пусть слегка предательской, от женской, постоянно расстраиваемой мужчиной солидарности, которая постоянно возрождается в ущерб мужчине… «А где Джейн?»

– Джейн!

Джейн явилась незамедлительно. Несмотря на усталость, от которой её лицо посерело, она была готова бодрствовать, откликаться на любой зов, кропотливо работать.

– Джейн, разве вы не хотите лечь спать?

– Не раньше, чем ляжете вы.

– Вы ждёте Фару?

– Только с вами.

Она села по другую сторону камина, напротив Фанни, и заботливо пошевелила угли. Она прислушивалась ко всем послеполуночным звукам и замерла, потому что какая-то машина, проезжавшая по улице, замедлила ход.

«Царапая Джейн, я тут же, едва появляется капелька крови, натыкаюсь на Фару, – размышляла Фанни. – Завтра, послезавтра и позже то же самое будет происходить и со мной, если она как-нибудь меня заденет…»

Массивная входная дверь внизу захлопнулась, потом – дверца лифта на лестничной площадке. Джейн посмотрела на Фанни нервным вопросительным взглядом и встала.

– Куда вы? Это же только Фару возвращается домой, – сказала Фанни с преувеличенным спокойствием.

Однако Джейн, вся бледная, выдала свой испуг, забормотав несвязно:

– Сцена… такая тяжёлая…

– Сцена?.. Кому, Фару? Дорогая моя, – сказала Фанни, вновь входя в свою роль старшей по возрасту, – даже и не думайте. Зачем устраивать сцену Фару? Мы и так слишком вмешали Фару в то, что касается только нас обеих. Я чувствую свою вину, – добавила она, сделав над собой некоторое усилие.

Они прислушались к позвякиванию нащупывающего скважину ключа. Шаги в прихожей направились в сторону кабинета, остановились, нерешительно повернули к гостиной. Потом их характер изменился, они сделались лёгкими, стали удаляться.

– Он уходит, – совсем тихо сказала Фанни.

– Он увидел свет под дверью… Может быть, вам надо пойти к нему? – предложила Джейн.

Фанни пожала плечами. Она приподняла всеми десятью пальцами массивные волосы на затылке, чтобы немного поправить их, подвинула поближе к огню ноги, очистила апельсин.

– Нам незачем торопиться, – наконец сказала она. – У нас много времени. А что, уже очень поздно?

– Нет-нет… Ещё только половина первого, – заверила её Джейн. – Здесь так хорошо, – сказала она со скрытой тоской. – Завтра я…

– Тс-с, Джейн! Кто вас просит думать про завтра? Завтра точно такой же день, как и все остальные. Всё хорошо…

После этого они продолжали обмениваться лишь редкими ничего не значащими словами. Одна делала вид, что читает, другая – что шьёт, и обе желали лишь одного – помолчать, отдохнуть, дать расслабиться силам, на которые не посягнул мужчина, и положиться на тишину, чтобы она питала их едва зародившуюся, хрупкую безопасность.

Очерк жизни и творчества Колетт 1914 – 1929

В настоящий том Собрания прозы вошли произведения, которые можно отнести к периоду наивысшего расцвета творческих сил писательницы. Именно в эти годы она написала свои лучшие, самые знаменитые книги, стала «великой Колетт».

Ещё весной 1913 года из-за беременности она покинула сцену. Придя в себя после трудных родов, всерьёз стала осваивать в какой-то мере новую для неё профессию – журналистику. Конечно, её положение жены главного редактора газеты «Матэн» барона Анри де Жувенеля облегчало ей доступ на страницы газет и журналов. Она продолжала вести рубрику «Тысяча и одно утро», которую ей поручили ещё несколько лет назад. Но с октября 1913 года в этой рубрике появился подзаголовок: «Дневник Колетт», ибо её имя уже стало достаточно известным и притягательным для читателей «Матэн». Её приглашают и другие периодические издания, где она тоже начинает печататься.

Теперь она не ограничивается рассказами из жизни животных или бытовыми зарисовками лирического характера, а пишет более развёрнутые и углублённые очерки на документальной основе и начинает делать вполне профессиональные репортажи. Она даже поднимается однажды в воздух на дирижабле (что было тогда в диковинку) и описывает свои впечатления. Ей приходится иногда вести репортажи из зала суда, а также брать интервью у известных политических деятелей, выступать с комментариями по поводу различных событий. Словом, Колетт становится профессиональной журналисткой. Её статьи и очерки выделялись своим незаурядным литературным качеством, ибо и в публицистике она оставалась мастером художественной прозы, писала ярко, образно и эмоционально.

Свободное от журналистской работы время она целиком отдавала своему дому и семейным обязанностям. Её коттедж в Пасси (16-й округ Парижа), весь увитый зеленью и цветами, сверкал чистотой. С помощью служанки она наводила порядок и с наслаждением готовила, используя свои обширные, с детства усвоенные познания в области бургундской крестьянской кухни. Впервые она чувствовала себя обычной женщиной.

Вечерами, сидя у горящего камина, она с волнением ждала возвращения мужа, который не только руководил крупнейшей в то время газетой, но также занимался активной политической деятельностью и потому нередко задерживался на разного рода заседаниях и торжественных обедах. Вспоминая это время, Колетт писала, что «настоящая любовь – это радость, которую испытываешь, когда слышишь приближающиеся шаги любимого человека».

Последнее мирное лето – в 1914 году – было, пожалуй, самым счастливым в её жизни. Она провела его с мужем и дочерью в своей усадьбе в Розвене, на берегу Атлантического океана. Стояла прекрасная тёплая погода. Они проводили целые дни на пляже, наслаждаясь покоем, морем, солнцем, тишиной. Рядом с Колетт резвился, как мальчишка, любящий муж и смеялась загоревшая бойкая годовалая дочка.

Однажды утром она отправилась вместе со служанкой в ближайший городок за продуктами и там узнала, что началась война. Это было 1 августа 1914 года.

Семейство де Жувенель срочно возвращается в Париж. (Девочку оставили с нянькой и служанкой в Розвене.) Там полным ходом идёт мобилизация, в городе царит смятение, близкое к панике: опытные люди, по совету стариков, помнящих ещё франко-прусскую войну 1870 года, срочно запасаются продуктами в ожидании голода. Немало и тех. кто демонстрирует показной патриотизм. Даже девицы лёгкого поведения продают, а то и дарят кокарды клиентам.

Анри де Жувенель призван и отправлен на фронт в качестве младшего лейтенанта пехотного полка. Для Колетт наступают тревожные дни. Она с беспокойством ждёт писем от мужа, а они приходят крайне редко. Она боится, что его убьют.

Несколько самых близких подруг Колетт, тоже беспокоящихся за своих мужчин, переезжают жить к ней в её шале в Пасси. Они там устраивают нечто вроде «фаланстера», вместе питаются, а главное, не тратятся у себя дома на отопление, которое резко подорожало. Сообща им проще жить и легче переносить снедающую их тревогу. Все эти женщины, в том числе и Колетт, из чувства патриотизма бесплатно дежурят по ночам в госпитале, оказывая помощь раненым, ухаживая за ними.

В ноябре 1914 года Колетт узнаёт, что её супруг на некоторое время переведён в гарнизон Вердена, который находился в прифронтовой зоне и был закрыт для въезда. Но темпераментная и решительная баронесса де Жувенель задумала во что бы то ни стало повидать мужа. Переодетая медсестрой, с подложными документами, преодолев множество преград, она в конце концов пробирается к нему и остаётся у него на несколько недель, спрятанная от посторонних глаз в его квартире, прогуливаясь только по ночам. Чета де Жувенелей переживала новый медовый месяц. Их любовь усиливалась от ощущения хрупкости этого счастья. Над ними нависала угроза возможной гибели Анри, когда он снова попадёт в окопы. Человек мужественный, награждённый боевыми наградами, муж Колетт не умел и не хотел избегать опасностей.

Новый, 1915-й год Колетт встретила в одной из провинций, куда выехала с подарками для детей-сирот по поручению какого-то благотворительного комитета. Подобные поездки не мешали ей регулярно писать в «Матэн» и в другие газеты и журналы. Лишённая солидной редакторской зарплаты мужа, не имея никаких сбережений, она старалась заработать как можно больше. Работала много и добросовестно.

Она описывала то, что видела вокруг, рассказывала о своих встречах с людьми, ну и, конечно, разные истории о животных, передавала свои впечатления о происходящих событиях. Её живые, взволнованные очерки нравились публике. Колетт стала одной из самых популярных журналисток периода первой мировой войны.

Однажды по заданию газеты она попадает в Рим, потом в район Венеции, куда к ней приезжает на побывку получивший отпуск барон де Жувенель. Они переживают ещё один медовый месяц, радуясь, что судьба их балует, создаёт для них такие «оазисы» счастья. На обратном пути они заезжают в родовой замок Жувенелей, Кастель-Новель, где живут их маленькая дочка и мать барона. Туда же приезжает его брат, Робер де Жувенель, – тоже журналист и политический деятель, с которым они очень дружны.

И снова почти на год расстаются муж и жена де Жувенели. В 1916 году Колетт удаётся выпустить книгу «Мир среди животных», куда вошли некоторые из её очерков, напечатанные в газетах и в прежних сборниках о животных, другие она написала специально для этой книги, которая стала первой книгой, вышедшей после 1913 года (после романа «Преграда»). Объясняя замысел, она пишет в предисловии к книге: «В час, когда человек уничтожает человека, он должен с особой жалостью относиться к животным, чтобы вновь открыть для них тот земной рай, в котором цивилизация им отказала». В существовании животных среди людей писательница видит как бы мирный уголок, в котором нет войны. И обращение к жизни этих «невинных существ» было её реакцией на ужасы военного времени, отражало тоску по миру и покою. Хотя большинство рассказов далеки от войны (в них показаны природная красота и благородство животных), всё же есть несколько, в которых анималистическая тематика связана с описанием прифронтовой обстановки («Собаки-санитары», «Мир животных» и другие).

В том же 1916 году Колетт помогла своему старому учителю танцев и актёру Жоржу Вагу, с которым вместе проработала в театре более шести лет. В благодарность за всё, что он сделал для неё, она, используя политические связи своего мужа, устраивает Жоржа Вага преподавателем в Консерваторию драматического искусства (институт, где готовят актёров и режиссёров). При содействии Колетт там для него специально открывают группу будущих актёров театра пантомимы, которых он будет готовить. Ему, человеку уже пожилому, не нужно будет больше мотаться по гастролям и танцевать на сцене.

Этот поступок свидетельствует не только о душевном благородстве и доброте Колетт, но и о том, что она внутренне продолжает ощущать себя более близкой к своим прежним товарищам по сцене, чем к кругу лиц, с которыми ей приходилось общаться в качестве баронессы де Жувенель.

Первые пять лет её супружеской жизни сложились таким образом, что ей приходилось довольно мало бывать в кругу, привычном для её мужа. Поначалу из-за беременности она вела уединённый образ жизни, потом стала много работать, осваивая новую специальность – журналистику, и оттого почти не выходила «в свет» с мужем, оставалась дома, писала статьи и очерки. А в годы войны было не до светской жизни, да и встречи их были редки и так заполнены друг другом, что им совершенно не хотелось ни с кем общаться.

Но в 1917 году Анри де Жувенеля отзывают с фронта. Один из его друзей стал министром и вызвал его к себе на службу. Вскоре он получает задание отправиться в Рим, чтобы там принять участие в каком-то важном совещании представителей стран Антанты. Он берёт с собой жену. Они живут несколько месяцев в Риме, в роскошном отеле, окружённые военными в больших чинах и дипломатами с супругами.

Колетт впервые попала в совершенно чуждый для неё мир, где, напротив, прекрасно себя чувствовал, был «своим» её муж.

В Колетт крепко засело наследие Сидо с её человеческой простотой и любовью к природе, а за годы театральных странствий родилось искреннее уважение к людям, нелёгким трудом зарабатывающим себе на хлеб. Поэтому она не могла найти общего языка с чопорными дамами и господами, с которыми прекрасно ладил барон. Она вдруг увидела, что её мужа, как и всё это блестящее общество, интересует и привлекает только чисто внешняя, показная сторона жизни. Да к тому же многие дамы из окружения де Жувенеля презирали Колетт, ибо им было известно её прошлое актрисы мюзик-холла, выступавшей в полуобнажённом виде. А книг её они не читали, ибо вообще не были склонны к чтению.

Однако супруга де Жувенеля не могла уклониться от присутствия на приёмах, раутах, торжественных обедах и ужинах, была вынуждена также сама принимать гостей, ибо её муж устанавливал контакты, необходимые для его работы и будущей карьеры. Ей всё это ужасно претило, она тяготилась светскими обязанностями, совершенно не выносила политику и всё, что с ней было связано.

Даже в своей журналистской работе, если ей доводилось касаться вопросов политики, она передавала не столько политический смысл того или иного события, сколько чисто человеческую реакцию на него. Так, если она пишет, например, о выборах, то не анализирует программы партий или позиции кандидатов, не даёт им оценки, а показывает лица и поведение людей, пришедших на предвыборный митинг, воссоздаёт атмосферу, в которой происходил этот митинг.

В письмах к подругам в Париж Колетт колко и язвительно отзывается о тех людях, с которыми ей теперь приходится иметь дело. Для них главное – не сам человек, а лишь его успех – положение в обществе, доход, титул, должность. Она с ужасом начинает замечать, что её обожаемый муж, барон де Жувенель, может, и поумнее, поярче большинства из них, но по сути своей такой же, как они. Впервые супруги де Жувенель как бы увидели себя со стороны, оказались на свету и обнаружили, что у них совершенно разные, а то и противоположные взгляды и вкусы, что, если разобраться, они совершенно не подходят друг другу, несмотря на удивительную сексуальную гармонию. Но на шестом году совместной жизни этого уже оказалось недостаточно. В семейной идиллии де Жувенелей в Риме в 1917 году появилась первая трещина.

Дабы заглушить рождающееся чувство тревоги. Колетт с удвоенной энергией занимается журналистикой. Тем более что пал тот кабинет министров, где был друг её мужа, и барон снова оказался на фронте, где и провёл последний год войны. В тот период, в 1917–1918 годах, Колетт удалось выпустить один за другим два сборника своих статей: «Долгие часы» и «В толпе». Она написала также сценарий художественного фильма по своему роману «Странница», который поставила её близкая подруга, звезда немого кино Мюзидора, она же и сыграла роль Рене Нере.

Её сборники сложились из статей, очерков, зарисовок, маленьких рассказов, которые она без устали писала и публиковала в годы войны в различных изданиях. Эти тексты – ценный документ эпохи первой мировой войны, когда погибло больше миллиона французов. Почти не было семейства, не затронутого этой бойней. Буквально в каждой деревне будут поставлены памятники погибшим. Первая мировая война была не менее губительна и страшна для Франции, чем вторая. Обе книги Колетт стали живым свидетельством военного времени. Но она не пишет ни о боевых операциях, ни о положении на фронтах, а раскрывает чисто человеческий аспект происходящего, показывая реакцию людей на события тех лет.

Публикации Колетт были проникнуты патриотизмом, исполнены подлинной гордости тем, что она француженка и дочь боевого офицера, потерявшего на войне ногу.

Её заслуги военных лет будут отмечены правительством. В 1920 году она станет «шевалье Ордена Почётного легиона» (Это первая, начальная ступень принадлежности к Ордену.)

Когда окончилась война, Анри де Жувенель вновь приступил к своей работе главного редактора газеты «Матэн». Он не был даже ранен, хотя активно участвовал в сражениях. В нём ключом била энергия, зрели честолюбивые замыслы, он мечтал о большой политической карьере.

Колетт стала литературным директором газеты «Матэн» У неё теперь тоже появился служебный кабинет, где она принимала молодых авторов, читала и обсуждала рукописи и при этом находила время писать сама.

Но трещина в семейной жизни, обнаружившаяся в Риме в 1917 году, теперь заметно расширилась. После войны отношения между супругами де Жувенель стали резко ухудшаться. Символично, что неожиданно рухнул от ветхости их романтический коттедж-шале в Пасси, где они раньше были так счастливы и так любили друг друга.

Барон де Жувенель, нуждающийся в престижном имидже, приобретает небольшой красивый особняк на бульваре Сюше, куда и переезжает вместе с Колетт. Здесь он может принимать нужных ему гостей, готовиться к большей карьере.

Лето 1919 года Колетт провела в Розвене с дочерью и с несколькими друзьями. А муж лишь изредка туда заезжал, надолго не задерживаясь. Ей же было трудно забыть то счастье, которое она пережила здесь в последнее предвоенное лето.

Анри де Жувенель был занят своими делами. Снова вернулись к власти его друзья. Он стал членом французской делегации в комиссии по разоружению, затем баллотировался в сенаторы от департамента Коррез, в котором находился старинный замок его семьи – Кастель-Новель. Колетт была вынуждена там находиться при муже и, преодолевая отвращение, принимать в замке первых лиц департамента, местную знать и партийных боссов из Парижа. Она готовила им роскошные обеды, надевала нарядные платья, сопровождая своего мужа в поездке по избирательному округу. Словом, выполняла свой долг. Но сердце её к этому не лежало. Она уже знала, что Анри де Жувенель не только охладел к ней, но и завёл любовницу, и даже не одну.

После избрания в сенат в 1921 году он был направлен представителем Франции в Лигу Наций, стал членом коллегии Министерства иностранных дел. Первой любовницей у него к этому времени значилась богатая румынская княгиня и поэтесса красавица Бобеско.

Колетт мучилась, ревновала, страдала, даже пыталась наслать злые чары на некоторых любовниц барона. Но всё было тщетно. Её смятенное душевное состояние требовало выхода, что и побудило её вновь вернуться к художественной литературе.

В своих новых книгах Колетт уже не изображает себя под другим именем, как она это делала в последние годы, вплоть до романа «Странница». Она создаёт образы вымышленных героев, строит сюжеты, не связанные с её биографией. Из своей личной жизни она привносит только окраску, тональность, соответствующие её настроению.

Именно так написана небольшая полуповесть-полупьеса «Митсу» (1919), где речь идёт о любви актрисы мюзик-холла мадемуазель Митсу к молодому красивому лейтенанту, вырвавшемуся ненадолго из ада войны, чтобы отвести душу в объятиях нежной и пылкой женщины. Митсу полюбила его так сильно, что была готова бросить вполне порядочного, доброго человека, который её содержал. Но лейтенант покинул её навсегда. Она понимает его, не осуждает, тем более что идёт война и нет ничего прочного, и пишет ему прощальное письмо. Это письмо стало прекрасным образцом тонкой психологической прозы. Недаром оно вызвало восторг у самого Марселя Пруста, который плакал, читая его. В том году, когда вышла «Митсу», автор книги «В поисках утраченного времени» получил Гонкуровскую премию, начиналась его слава. Поэтому его высокая оценка повести Колетт привлекла к ней особое внимание критики и читателей и свидетельствовала о внутренней близости этих двух авторов, что будет особенно заметно в поздних мемуарных, автобиографических произведениях Колетт. Они, кстати сказать, были лично знакомы ещё во времена Вилли, когда молодой Пруст посещал модные салоны, задолго до того времени, когда он заперся в своей комнате, обитой пробкой, чтобы тихо и вдумчиво работать.

В том же 1919 году Колетт пишет в течение нескольких месяцев свой, может быть, самый знаменитый роман «Ангел мой», который начал печататься с января 1920 года в журнале «Ви паризьен». Уже в июле 1920 года он был выпущен отдельной книгой в издательстве «Артэм Файяр» и имел шумный, почти скандальный успех.

В тексте романа по-своему, в очень преображённом виде, преломились отчаяние и горе Колетт, страдающей от осознания краха своей так счастливо начинавшейся семейной жизни. Дабы выразить крайнюю степень беды, которую переживает женщина, ощутившая конец любви, она выбирает особую, экстремальную ситуацию. Героиня романа – стареющая, почти пятидесятилетняя любовница молодого двадцатипятилетнего мужчины – показана в тяжёлый для неё момент, когда они должны расстаться, прожив вместе шесть лет.

Безысходность состояния Леа (так зовут героиню романа) – в том, что это не просто финал очередной любовной истории, а безоговорочный конец её женской жизни. Она больше не сможет нравиться и быть любимой. Годы вынесли свой приговор. Над ней нависла старость. Её любовь к человеку вдвое моложе её – не прихоть и не желание поразвлечься, а отчаянная и уже безнадёжная попытка удержать молодость, оживить увядающее женское начало. По сути дела, этот роман глубоко трагичен. Он написан взволнованно, искренне, точным, выразительным языком. «Впервые в жизни я чувствовала внутреннюю уверенность, что написала роман, за который не придётся краснеть», – признавалась Колетт в письме к подруге после окончания работы над книгой. «Ангел мой» принёс Колетт известность как одной из лучших писательниц Франции, славу великолепного мастера психологического романа.

Уже в 1922 году она написала на основе этого романа пьесу, которая была поставлена несколькими театрами. В одном из них в 1922 году роль Леа играла сама Колетт, вновь вернувшаяся на сцену.

Популярность писательницы росла, её стали чаще приглашать в разные города Франции и Бельгии читать лекции, встречаться с читателями, отвечать на вопросы. На такого рода лекции ходило много народу (ведь тогда ещё не было ни телевидения, ни радио, да и кино не приобрело особой популярности).

Продолжала Колетт и свою журналистскую работу, публикуя в прессе статьи и очерки. По прошествии некоторого времени она регулярно составляла из этих публикаций сборники, включала в них наиболее интересные, с её точки зрения, материалы. Так, в 1920 году выходит сборник «Освещенная комната», в 1922-м – «Эгоистическое путешествие», в 1924-м – «Повседневные приключения». Большинство очерков написаны в личном, лирическом ключе, что делает их близкими к жанру новеллы, даже когда они строятся на реальном и документальном материале. Но есть у Колетт и рассказы, как бы обобщающие различные явления жизни, подмеченные наблюдательной журналисткой. Эти короткие рассказы свидетельствуют о том, что Колетт – не только интересный и яркий автор романов: она внесла заметный вклад и в развитие жанра новеллы.

В ней сочеталось сразу несколько дарований, которые она сумела реализовать ещё до пятидесятилетнего возраста. Она была актрисой и журналисткой, автором романов и новелл, драматургом и киносценаристом. В 20-е годы она стала также литературным и театральным критиком. Ей удивительно легко удавалось всё, за что бы она ни бралась. И не только в области духовной, творческой деятельности. Она, как уже говорилось, была превосходной кулинаркой, умела со знанием дела выращивать растения, знала буквально всё о повадках и характере животных, особенно собак и кошек. Была способна с наслаждением часами что-то мастерить, чинить, прибивать, привинчивать. Очень любила ловить рыбу, собирать ракушки и другие дары моря, прекрасно разбиралась в них. У неё был вкус и аппетит к жизни в её самых разных проявлениях.

Но больше всего она любила любовь, была готова ради неё совершать самые невероятные и отчаянные поступки. В начале 20-х годов, в период краха своей семейной жизни, она совершает ужасный с точки зрения общепринятой морали поступок– в 47 лет становится любовницей 17-летнего юноши, который к тому же является сыном её мужа от первого брака.

Тогда говорили, что она это сделала для того, чтобы отомстить мужу за его пренебрежение ею. Возможно, этот мотив и присутствовал где-то подспудно, и то в начале этой любовной связи, которая переросла в прекрасную и возвышенную страсть.

Она как будто вживалась в роль своей собственной героини Леа, которую она, кстати сказать, именно в это время играла в театре. Литература, театр, жизнь – всё слилось в едином бурном потоке её чувств. Это было её прощание с молодостью, её последней яркой любовной вспышкой.

А началось всё с того, что в 1920 году Анри де Жувенель потребовал от своей первой жены Клэр Боасс, сохранявшей титул баронессы де Жувенель, чтобы она разрешила их сыну – 17-летнему Бертрану – приезжать обедать к отцу каждое воскресенье. Мать постоянно препятствовала их встречам. Барон пригрозил бывшей жене, что через суд отберёт у неё баронский титул. В результате Бертран стал бывать у отца.

В первую встречу с Колетт он был очень смущён и застенчив. Но её приветливость и живость понемногу растопили лёд. К лету 1920 года они стали друзьями, и Бертран согласился приехать отдохнуть в Розвен, куда его с большой неохотой отпустила мать.

Анри де Жувенель, пробыв недолго с сыном на отдыхе, оставил его с Колетт и её двумя подругами, гостившими в Розвене, и укатил по своим политическим, а возможно, и любовным делам.

Когда Колетт попадала на берег моря в своём любимом Розвене, она буквально преображалась, становилась активной, подвижной, весёлой, молодела и загоралась вся изнутри. Она открыла мальчику глаза на богатство даров моря, на красоту растений, научила ухаживать за цветами, работать в огороде и даже заниматься гимнастикой и красиво плавать. Всё это сопровождалось весёлыми шутками, смехом. Бертран, выросший в чопорной, чинной среде своей богатой матери, которая принимала у себя в салоне крупных политических деятелей, учёных, писателей и богатых финансистов, был покорён этой тёплой дружеской атмосферой.

Красивый высокий юноша выглядел гораздо старше своих семнадцати лет, и им увлеклись обе подруги Колетт – молодые писательницы, которым она помогала в литературных делах.

Однажды ночью одной из них удалось завлечь его к себе в комнату. Но от волнения и неопытности он оказался бессильным и выскочил в полном отчаянии, умирая от стыда. Колетт, увидев его в этом состоянии, привела к себе, утешила и помогла ему стать мужчиной.

С этой минуты Бертран безумно влюбился в свою мачеху. Она же считала, что дальнейшие отношения между ними немыслимы прежде всего из-за огромной разницы в возрасте. Поэтому в течение всего 1920/21 учебного года она встречалась с ним только по воскресеньям на обедах в присутствии отца и брата – 14-летнего Рено де Жувенеля, сына барона от Ирэн де Коммэнж.

Но часть лета 1921 года Бертран всё же снова провёл в Розвене, куда он с трудом вырвался вопреки желанию матери, заставлявшей его проводить каникулы в обществе юношей и девушек её круга, где элегантно одевались, играли в теннис, танцевали по вечерам, плавали на яхтах.

В Розвене отдыхали также его брат Рено и восьмилетняя сестра – дочь Колетт. Самого барона не было, он уехал, не дождавшись старшего сына. Колетт «пасла» троих детей, весело с ними резвилась, проводила целые дни на пляже. К концу августа так получилось, что они остались вдвоём с Бертраном. Разъехались друзья, гостившие у неё, Рено забрала его мать, а девочку увезли погостить к бабушке в Кастель-Новель прежде, чем отправить в закрытый пансион.

С этого времени, по сути дела, и начинается любовная история Колетт и Бертрана, которая будет длиться почти четыре года. Кульминация их любви приходится на 1922 и 1923 годы, когда молодой барон, закончив лицей, стал учиться в Парижском университете и поселился отдельно от матери. Но Колетт никогда не приходила к нему, а сняла уютную красивую комнату в мансарде дома, где жила одна из её подруг, и всю эту комнату украсила мягкими коврами. Здесь и проходили их встречи.

Они тайком от всех съездили вдвоём в Алжир и побывали на обратном пути в Сен-Совёре. Она показала молодому любовнику дом своего детства, который по-прежнему считала самым лучшим местом на свете. Она так много и вдохновенно рассказывала ему о детских и отроческих годах и о своей матери Си-до, что он умолял её написать об этом. И она принялась записывать свои воспоминания, которые вылились в яркое, эмоционально окрашенное повествование, опубликованное в июне 1922 года под названием «Дом Клодины».

Ей очень трудно давалась эта книга, потому что она вкладывала в неё всю душу, пыталась впервые всерьёз разобраться в своей жизни, найти какую-то опору в сложном состоянии, вызванном ворохом обуревавших её чувств и переживаний: и внезапная, яркая, явно недолговечная любовь, и тревога из-за неизбежного краха её семейной жизни, и горестные ощущения в связи с надвигающейся старостью. В шатком и зыбком мире, в котором она жила и живёт, единственно прочной и подлинной ценностью ей представляется дом её детства, быт и атмосфера, созданные её матерью. В центре книги поэтому оказался образ Сидо. Колетт впервые обратилась к этому художественному образу, осознав ровно через десять лет после смерти матери, какую огромную роль та играла в её жизни, представляя собой своеобразный эталон человечности и мерило оценки других людей. Она не идеализирует Сидо. она показывает её живым человеком, не лишённым недостатков, и не скрывает, что их отношения с матерью не всегда были идеальными. В лице Сидо она создаёт яркий, запоминающийся, очень индивидуализированный и в то же время обобщённый образ. По сути, это тот тип человека, который через несколько десятилетий назовут «экологическим».

Лето 1922 года она снова проводит в Розвене с тремя детьми барона де Жувенеля, который, уже почти не скрываясь, пренебрегает семейной жизнью и в это лето не приезжает навестить детей и жену. Отдых и развлечения с молодыми де Жувенелями и приехавшими гостями она сочетала с напряжённой работой над новым романом «Неспелый колос». В сентябре, когда все разъехались, она опять осталась вдвоём с Бертраном. Этот месяц стал вершиной их любви. Она была очень счастлива и вдохновенно писала новый роман…

Центральной фигурой в романе стал мальчик шестнадцати с половиной лет. Именно в этом возрасте перед Колетт впервые предстал Бертран, который послужил прототипом образа Флипа, главного героя романа. Колетт прекрасно удалось передать состояние подростка, входящего во взрослую жизнь. Рассказывая о полудетской любви Флипа и 15-летней девочки по имени Вэнк и об отношениях мальчика с уже взрослой «дамой в белом», писательница воспроизводит сложную гамму чувств, показывает их тонкие оттенки и переливы. Конечно, она писала о себе, одновременно ощущая себя и на месте безумно влюблённой, неискушённой Вэнк, и на месте опытной «дамы в белом», приобщающей Флипа к таинствам любви. Но эти женские персонажи предстают в основном в восприятии Флипа. Мир его переживаний находится в центре книги. Колетт сумела раскрыть хрупкость, уязвимость души подростка, показать, что в отроческие годы всё воспринимается с особой обострённостью, что это возраст, несущий в себе трагедию, а не только радость жизни.

«Неспелый колос» печатался в газете «Матэн», но изображение любовных отношений подростка и взрослой дамы вызвало негодование у некоторых читателей, и публикацию романа в газете прекратили. Он вышел отдельной книгой в июле 1923 года в издательстве «Фламмарион».

Надо сказать, что не одна Колетт затрагивала эту тему. В том же 1923 году вышла знаменитая повесть совсем молодого Раймона Радиге «Бес в крови», где рассказывается о любви мальчика и женщины старше его, муж которой был на войне. Да и Гонкуровскую премию в 1923 году присудили Люсьену Фабру за роман «Рабвель», где затронута близкая тема (о любви женщины зрелого возраста к подростку). Этот сюжет был навеян недавней войной, когда лишённые мужской ласки женщины не выдерживали и порой предавались любви с мальчиками 15–17 лет. Из-за этого после войны разыгралось немало трагедий, дело доходило до разводов. В общественном мнении на этот счёт было две точки зрения. Одни обвиняли в аморальности неустойчивых, чересчур пылких женщин, другие (в том числе указанные выше авторы романов) полагали, что виноваты те, кто развязал страшную долгую войну.

Но роман Колетт заметно выпадал из общего потока книг на эту тему. Он полностью лишён каких-либо социальных мотивов. В нём раскрывается вневременное общечеловеческое явление – пробуждение чувств молодого существа. Писательница показывает, что проходит оно весьма непросто и вместе с тем удивительно красиво. В 1953 году по роману был поставлен прекрасный фильм с участием знаменитой актрисы Эдвиж Фейер, сыгравшей роль «дамы в белом».

В 1923 году, после выхода романа «Неспелый колос». Колетт какое-то время отдыхает от литературы, но продолжает ради заработка писать небольшие заметки и статьи в газете и ездить по стране с лекциями. Кроме того, она снова вернулась на сцену, сыграла роль Леа в спектакле одной из театральных трупп, выезжала на гастроли.

Отношения Колетт с мужем к осени 1923 года совсем разладились. Они почти не виделись и при встречах мало разговаривали. Но барон де Жувенель, уже ставший сенатором и членом коллегии Министерства иностранных дел, по-прежнему принимал у себя по воскресеньям старшего сына – Бертрана. Во время очередного воскресного обеда в конце октября 1923 года он сообщил ему, что организовал для него стажировку в Балканских странах (как для будущего специалиста по этому региону) на несколько месяцев. Юноша не выразил особого восторга, а Колетт пришла в ужас при мысли, что ей придётся надолго расстаться с возлюбленным. Она высказалась резко против и, натолкнувшись на непреклонность барона, в сердцах выложила ему всю правду.

Оскорблённый и шокированный, вне себя от ярости, супруг удалился в свой кабинет и прекратил какое-либо общение с женой. Колетт вскоре уехала в поездку по стране с лекциями, а когда вернулась, Анри де Жувенеля уже не было: он навсегда ушёл, не вдаваясь ни в какие объяснения, тем более что ему было куда уйти – его ждала в своём особняке румынская княгиня Бобеско. Через два года он станет министром народного образования, официально разведётся с Колетт и женится на богатой наследнице семейства Дрейфус. Но десять лет спустя (в 1935 году) в 59-летнем возрасте он неожиданно скончается от сердечного приступа во время посещения какой-то выставки.

Уходя от Колетт, Анри де Жувенель оставил жене небольшой особняк на бульваре Сюше и автомобиль марки «рено», который в своё время купил на имя Колетт. Она быстро научилась водить и ездила в нём не только по Парижу, но и по всей стране.

В январе 1924 года к ней переехал жить Бертран де Жувенель. Они перестали скрывать свои отношения и сразу же отправились в Швейцарские Альпы, на зимний спорт, где собиралась элита французского общества. Колетт попала туда впервые. Бертран же, принадлежащий по матери к богатейшему семейству, был там завсегдатаем.

Колетт радовалась этой поездке, восхищалась красотами зимней природы, которых она раньше не видела, – но чувствовала, что это их последнее совместное путешествие. Родители Бертрана и его друзья – все «давили» на него, пытались заставить его бросить Колетт. Но он сопротивлялся. Дело доходило до драматических коллизий. Однажды он скрепя сердце дал согласие на помолвку с одной юной богатой наследницей. А в день помолвки зашёл попрощаться с Колетт. Когда он уходил, она бросила ему в окно маленький клочок бумаги, где было написано: «Я люблю тебя». «Она мне сказала это впервые. И я не пошёл на торжественный обед в честь помолвки», – расскажет он уже в старости одной журналистке, пишущей о Колетт. Это вызвало страшный скандал и неописуемый взрыв ненависти к Колетт со стороны матери и отца Бертрана.

Но всё же она понимала, что их любовная история близится к концу. Весной 1924 года Бертран уехал на ту стажировку, о которой говорил отец. Он всерьёз увлёкся политикой (со временем он станет крупным французским политологом). По возвращении он не стал больше жить на бульваре Сюше и всё реже бывал у Колетт.

На время пасхальных каникул 1925 года мать Бертрана отправила его на юг (на Лазурный берег), поправить здоровье после перенесённого тяжёлого бронхита. Туда же (в соседний городок) на своём «рено» приезжает Колетт с друзьями, чтобы отдохнуть после трудного театрального турне и лекций. Она вызывает к себе Бертрана, и они проводят вместе последнюю ночь. Утром они навсегда расстаются. И больше почти никогда не встречаются. Бертран вскоре женится на племяннице знаменитого бельгийского писателя Метерлинка и будет жить долго. Он умрёт в 1987 году, в 84-летнем возрасте.

Расставшись со своим возлюбленным, несчастная и расстроенная Колетт решает срочно вернуться в Париж. Но машина её сломалась. Тогда её вызвался подвезти на своём автомобиле один из знакомых её подруги Маргариты Морено, которая приехала вместе с Колетт на юг. Они встретили его на Лазурном берегу, куда он приехал в гости к своим друзьям.

Звали его Морис Гудекет (1889–1977). Ему будет суждено стать третьим мужем Колетт, её последней опорой в жизни. Сын преуспевающего ювелира – голландского еврея, женатого на француженке и поселившегося в Париже, – к моменту встречи с Колетт Морис уже сам стал бизнесменом средней руки, торговал драгоценными камнями. Был он человеком культурным, интересовался искусством и литературой. В деньгах особенно не нуждался, покупал книги и картины, не был женат, имел постоянную любовницу, к которой не испытывал глубоких чувств. Когда он познакомился со своей будущей женой, ему было 36, а ей 52. Но хорошо сохранившаяся и темпераментная Колетт выглядела гораздо моложе, а главное, была психологически и даже физиологически моложе своих лет. Поэтому эти шестнадцать лет разницы их не смущали.

После совместной поездки через всю страну на автомобиле они очень сдружились. Морис Гудекет стал часто посещать особняк на бульваре Сюше. Колетт кормила его вкусными обедами. Постепенно она обрела в его лице преданного, верного друга, искренне и глубоко её любящего. Когда они стали любовниками, для неё это был не взрыв новой бурной страсти, а радостное ощущение прочности, надёжности и долговечности. И она не обманулась в своих ожиданиях: они прожили вместе до самой смерти Колетт, с 1925-го по 1954-й год. Брак они оформили только в 1935 году.

Первое время они много путешествуют, посещают Испанию и Африку. Колетт продолжает некоторое время ездить на гастроли, выступать в роли Леа в спектакле по роману «Ангел мой». Однако в 1926 году она покидает сцену навсегда, чувствуя, что с её бургундским акцентом, от которого она так и не смогла избавиться, ей не добиться того успеха, который у неё был, когда она играла в театре пантомимы.

Но ей нужны деньги, поскольку после развода с де Жувенелем ей пришлось уйти из редакции «Матэн», оставить должность литературного директора газеты. Её статьи там больше не публиковались. Она переключилась на другие журналы и газеты, стала вести театральную хронику в ряде изданий. Но всё это было нерегулярно и оплачивалось не всегда вовремя.

Понуждаемая необходимостью содержать особняк на бульваре Сюше, дом в Розвене, оплачивать учёбу дочери в английском престижном учебном заведении, платить жалованье слугам (в Париже и в Розвене) и самой жить так, как она привыкла, Колетт стала браться за любую работу. Так, в частности, она написала либретто для одной из опер знаменитого композитора Мориса Равеля, которая была поставлена в Монте-Карло с огромным успехом и принесла писательнице немалые деньги. С самим композитором Колетт дружила ещё со времён Вилли, у которого Равель в молодости некоторое время работал «литературным негром», писал от его имени музыкальные обзоры.

В этот трудный период Колетт вспомнила об успехе своего романа «Ангел мой», вышедшего в 1920 году тиражом в сто тысяч экземпляров. Она решила написать его продолжение. И в декабре 1925 года закончила роман «Конец Ангела».

Начата была книга сразу после разрыва с Бертраном и в основном писалась ещё до того, как она по-настоящему сблизилась с Морисом Гудекетом. Она тогда чувствовала себя одинокой, брошенной (в этот же период проходит бракоразводный процесс с мужем). Тяжёлое душевное состояние автора определило и содержание, и общую тональность книги.

Действие предшествующего романа происходило перед войной, в 1913 году, а здесь события развёртываются сразу после войны, на которой воевал и был ранен Ангел. Война сильно изменила его. Он стал серьёзнее, глубже, утратил своё былое легкомыслие. Он испытывает мучительное разочарование, ибо видит: всё, что он любил и ценил, оказалось сплошной иллюзией, обманом. Его великая любовь Леа – старая и чуть вульгарная женщина, утратившая былую привлекательность. Она к тому же перестала понимать его. Их любовь кончилась навсегда. А его жена – совершенно чуждая ему светская дама – вызывает у него только чувство раздражения. Опустошённый и неудовлетворённый, он стал пить, посещать одну девицу лёгкого поведения и в конце концов покончил с собой.

Это самый трагический роман Колетт, непривычное для неё пессимистическое и безысходное произведение. Сказалось, конечно, мрачное настроение писательницы в момент работы над романом, также утратившей надежду и любовь. Но в то же время эта книга необыкновенно точно вписывается в послевоенную европейскую и американскую литературу «потерянного поколения». Достаточно вспомнить грустные романы Ремарка или Скотта Фицджеральда. Колетт ведь тоже по-своему пережила и патриотический подъём, и тяготы войны и сама принадлежала в какой-то мере к этому «потерянному поколению». Разрабатывая в «Конце Ангела» сугубо личную тему любовной трагедии, она черпает жизненный материал из увиденного и пережитого ею. Личная тема обретает глубокий социальный смысл в большей степени, чем это было в других произведениях Колетт.

Однако роман «Конец Ангела» не имел такого успеха, как его первая часть. Не было в нём той живой, трепетной, чувственной жажды жизни, которая свойственна лучшим текстам Колетт, будь то психологические романы или публицистика. Здесь же поблекли краски, печально затихли тона.

В 1926 году Колетт и Морис Гудекет окончательно сблизились и стали жить вместе, почти не разлучаясь. Они продают особняк на бульваре Сюше и в 1927 году переезжают в небольшую уютную квартирку в самом центре Парижа, в старинном, но по-современному комфортабельном доме, выходящем окнами на знаменитый Пале-Руайяль. Продают они и дом в Розвене и покупают очаровательную маленькую усадьбу на юге Франции недалеко от Сент-Тропеза, который ещё не превратился в модный курорт и был красивым, живописным, тихим уголком.

Усадьба называлась «Мускатная шпалера» и была расположена на берегу Средиземного моря, увита виноградом, окружена прекрасным фруктовым садом.

Колетт начинает устраиваться на этом месте всерьёз, собираясь жить здесь по несколько месяцев в году. Она делает ремонт, сажает растения, заводит домашних животных – словом, располагается надолго.

И вот в этом состоянии успокоенности, с ощущением, что прибыла наконец в последнюю гавань, она пишет роман «Рождение дня», который был опубликован в 1928 году.

По единодушному мнению критики, эта книга – наиболее глубокое и наиболее оригинальное произведение писательницы.

Роман написан в жанре исповедальной прозы от лица самой Колетт. Но с первых же строк она открещивается от полного своего тождества с героиней романа. «Неужели, читая мою книгу, вы полагаете, что я пишу свой портрет? Терпение: это только моя модель». Эти фразы, взятые из текста книги, вынесены в эпиграф. Что же означает эта разница, на которой так настаивает автор? Конечно, по всем внешним приметам это явно она сама, так как в книге прямо говорится о Сидо, приводятся подлинные письма матери, героиня романа вспоминает в связи с этими письмами разные эпизоды из своей жизни, точно совпадающие с биографией писательницы. В другом персонаже романа легко можно узнать Мориса Гудекета. И, наконец, место действия – любовно и поэтично изображённая усадьба «Мускатная шпалера» и её живописные окрестности.

И вместе с тем это не совсем Колетт. Есть разница во внешности, а главное – то, что в отличие от героини романа, оставшейся одинокой, отвергнувшей любовь, Колетт, напротив, обрела новое счастье, новую семью.

Личная жизнь Колетт, её внутренний мир послужили как бы «моделью» для создания обобщённого художественного образа женщины, осознавшей, что у неё кончается возраст любви, что она должна учиться теперь жить без того, что прежде было главным и единственным смыслом её существования. В тексте немало горестных вопросов, которые задаёт себе героиня романа: «Неужели я достигла той точки, когда ничто не начинается заново?», «Итак, значит, всё кончено с моей жизнью воительницы, которой, как мне казалось, не будет конца?».

Раздумывая о себе, о своей матери, о мужчинах, которых любила, она делает суровый вывод: «Из моей жизни уходит одна из великих сует жизни – любовь». «Я даю отбой своему огромному сердцу, которое трепещет, лишившись трёх-четырёх своих чудес… Как хорошо оно билось и сражалось! Так… так… сердце… так… спокойно… отдохнём».

Колетт, конечно, была близка своей героине, ибо она тоже ощутила, что пришло время дать «отдых сердцу», что кончилась пора любовных бурь. Но героиня романа отказывается от любви, влюблённый в неё мужчина уходит к другой женщине, тогда как сама Колетт в реальной жизни и не думает никому уступать своего Мориса Гудекета, она отказывается лишь от бурной всепоглощающей страсти, она просто не хочет больше жить в полной зависимости от чувства, как жила прежде.

У неё начинается период покоя и зрелости. Недаром роман называется «Рождение дня». Автор хочет этим названием подчеркнуть, что оптимизм её не покидает с концом «возраста любви». Она чувствует, что перешла в качественно новую стадию жизни. Как говорит её героиня, «речь идёт не о том, чтобы сменить оболочку, речь идёт о том, чтобы начать нечто такое, чего раньше я никогда не делала». Она как бы обрела более зрелое и мудрое видение мира.

Теперь она будет в состоянии писать книги не только о самой себе, но и создавать психологические романы, максимально дистанцированные от её собственных чувств и личного опыта. Собственный опыт будет, конечно, присутствовать, но в художественно преображённом виде.

Первым произведением, в котором реализовался этот новый подход к творчеству, стал роман «Вторая» (1929). Он был написан летом 1928 года в «Мускатной шпалере», где она несколько месяцев чудесно провела в обществе верного Мориса и своей 15-летней дочери. Осенью того же года она получила вторую правительственную награду – звание «офицера Почётного легиона». Новая награда является как бы повышением в звании за заслуги перед страной. Колетт становится официально признанной, маститой писательницей.

В романе «Вторая» участвуют четыре персонажа, речь идёт о ревности и её преодолении. Книга вызвала неоднозначную оценку. Кое-кто был шокирован тем, что героиня романа примирилась с изменой мужа, даже высказывалось мнение о безнравственности такой позиции. Но, по сути дела, писательница отстаивала именно нравственную позицию, ибо призывала не поддаваться эмоциям и бурным страстям, а пытаться сохранить дружеские, уважительные отношения между мужчиной и женщиной даже в самых напряжённых ситуациях.

«Рождение дня» и «Вторая» – две совершенно разные по стилю изложения и характеру повествования книги. Но обе они характерны уже для новой, зрелой Колетт. Ими открывается новый период её творчества.

Юрий Уваров

Оглавление

  • Очерк жизни и творчества Колетт 1914 – 1929
  • Реклама на сайте

    Комментарии к книге «Вторая», Сидони-Габриель Колетт

    Всего 0 комментариев

    Комментариев к этой книге пока нет, будьте первым!

    РЕКОМЕНДУЕМ К ПРОЧТЕНИЮ

    Популярные и начинающие авторы, крупнейшие и нишевые издательства